Стриндберг Август
Новь

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Nybyggnad.
    Русский перевод 1909 г. (без указания переводчика).


Август Стриндберг

Новь

   Майский вечер спускался над Женевским озером. На виноградниках только что появились первые сочные зеленые ростки; соловьи, не умолкая, пели день и ночь в ветвях ливанских кедров Бориважа; ползучие розы начинали закрывать собою каменные стены и заборы; теплый южный ветер приносил аромат молодой травы, и финиковые деревья уже покрывались, листьями. В маленькой гавани позади мола покачивались на воде свежевыкрашенные парусные яхты под флагами всех национальностей. Флаги мирно развевались по ветру, заигрывали между собой, как расшалившиеся школьники во время купания, и ласково касались друг друга. Бледный полумесяц развевался рядом с сияющим созвездием; черный орел ласкался к трехцветному знамени, красный флаг Альбиона с голубым углом, служащим воспоминанием о залитых кровью голубых холмах и озерах покоренной родственной страны; желто-красный испанский флаг и голубой с белым греческий флаг, -- всё они, позабыв вражду, наслаждались миром под гостеприимной сенью белого креста на красном поле; всех их в эту минуту одинаково освещало заходящее солнце, всё они вырисовывались яркими пятнами на темном фоне Савойских Альп, покой которых теперь нарушается только одинокими выстрелами охотников за дикими козами, после того как на вершинах их уж много лет тому назад замолк навеки грохот пушек и треск кремневых ружей.
   Веселые, радостные люди спешили толпою в парк Бориважа посмотреть на цветущую магнолию. Там стояло сказочное дерево с темными гибкими ветвями без единого листика, но покрытое от самого корня до вершины тысячами белых колоколов с фиолетовыми жилками. Садовник вырубил вокруг магнолии лавровые деревья и японский кизиль для того, чтобы эта царица южных солнечных стран могла показать свою красоту удивленным людям. К ней подходили с благоговением, смех и шутки почтительно умолкали, и чужеземцы, видевшие ее в первый раз, стояли перед ней, как перед откровением, смущенные и серьезные. Хотелось подойти к ней ближе и потрогать ее руками, чтобы убедиться в её реальности, но гладко выстриженный газон удерживал толпу в почтительном отдалении. Крикливая пестрота тюльпанов на грядках поблекла, ее затмила величественная красота простых белых цветов, белых, как наряд невесты или как саван мертвеца, и черный кедр простирал над ней свои длинные ветви, на которых торчали как пальцы молодые побеги, как бы благословляя первую красавицу на весеннем свадебном пиру.
   На скамейке у самого озера сидели две пожилые дамы.
   Обе они были одеты элегантно, может быть даже слишком элегантно для своего возраста. Одна из них держала в руках книжку английского журнала, страницы которого она рассматривала с помощью золотой лорнетки. У неё было поблекшее, желтое строгое лицо, и нос её имел ту благородную форму, которая по общепринятому мнению служит верным признаком, указывающим на богатство родителей и благородство характера. Когда она отрывалась от книги и смотрела на самый красивый в мире ландшафт, лицо её принимало такое выражение, как будто при сотворении Альп и даже самого солнца творцом было сделано какое-нибудь крупное упущение.
   Её. сестра казалась олицетворением добродушие, снисходительности и довольства. Она ласково, как бы в знак одобрения, кивала всему, что попадало ей на глаза, и старалась всегда избегать тени и всего печального, а когда это ей не удавалось, она закрывала глаза и мечтала о чем-нибудь прекрасном. Если при ней начинали рассказывать про какое-нибудь несчастье или про совершенное где-нибудь преступление, она всегда просила позволения не слушать, говоря, что она не может помочь случившейся беде, а потому подобные разговоры доставляют ей только лишнее страдание. Она обмахивалась сложенной газетой.
   Между двумя дамами сидела молодая девушка. По швейцарским понятиям, она была красавицей. У неё были белокурые волосы, красивый овал лица, низкий лоб, прямой и узкий нос. Такую форму носа заботливые мамаши стараются получать искусственно и с этой целью всячески сдавливают широкие носы своих дочерей. Высокая грудь, прямые плечи и узкая талия напоминали рисунки средневековых красавиц. На коленях молодой девушки лежала раскрытая книга, но она не читала и беспокойно оглядывалась кругом. Она смотрела на лебедя, плававшего у самого берега с только что вылупившимися птенцами. Она смотрела на маленьких американцев, спускавшихся с купальными костюмами в руках к купальням. Она смотрела на паруса лодок, плававших там далеко в просторе озера. Она смотрела на белых чаек, свободно летевшим куда им угодно. Наконец, осмотрев всё, она захлопнула книгу и сказала усталым голосом:
   -- Хорошо быть лебедем!
   -- Лебедем? -- спросила строгая незамужняя тетка. -- Какие, глупости! Лебедям приходится каждый год в апреле месяце выводить пятерых птенцов!
   -- Милая Бланш, что с тобою сегодня? -- спросила добродушная тетка. У неё умер муж и единственный ребенок.
   -- Со мною? Ничего, -- отвечала Бланш и покраснела.
   После этого они замолчали.
   Мимо них прошла компания английских туристов с альпенштоками и рюкзаками на плечах. Молодые люди шли с девушками под руку, и у всех был веселый и счастливый вид. Глядя на гамаши, короткие юбки и шотландские шапочки молодых англичанок, Бланш подумала о том, что у них очень мужественный вид в таком наряде. Они будут спать ночью в шалаше, проснутся на заре и будут подниматься в горы. Они будут есть хлеб с сыром и запивать белым вином. Всё это они будут делать одни, без родителей, теток и гувернанток. И Бланш почувствовала себя пленницей, которую стерегут двое часовых. Если бы она попросила разрешения искупаться, они бы пошли за ней с двумя термометрами; если бы она вздумала поехать на лодке, они захватили бы с собою трех лодочников и два молитвенника; если бы она захотела пойти гулять с подругами, они бы тоже пошли с ними гулять. Когда ей приходила в голову шаловливая мысль, они догадывались об этом и уличали ее. Когда ее начинали волновать непонятные и смутные чувства, они испытующе смотрели на нее. Она ненавидела их. Она готова была убежать от них на край света или броситься в озеро, но яри этой мысли её дрессированное сердце чувствовало какой-то укор. Она начинала укорять себя в неблагодарности. Эти две женщины жили только для неё, она была их единственной радостью. Она была их радостью, но какую радость доставляли они ей? Правда, они кормили ее и давали ей воспитание, но ребенок за это не может быть благодарным, потому что он еще не понимает, что такие заботы достойны благодарности.
   Правда, они давали ей совсем особое образование. Она предназначалась к тому, чтобы отомстить за свой пол. Она должна была сделаться студенткой и доказать всему миру, что женщина умственно не ниже мужчины. Мир в этом никогда не сомневался, а строгая тетка была в этом глубоко убеждена. Она должна была отомстить за всё обиды, которые были нанесены мужчинами строгой тетке тем, что ни один лейтенант кавалерии не ухаживал за ней. Кроме того, она должна была заменить добродушной тетке её умершего мужа и ребенка. Поэтому на долю её доставалась вся любовь и нежность, которые были предназначены этим двум покойникам. Такова была её двойная жизненная задача, но всё это не удовлетворяло Бланш. Незадолго перед этим она читала про антропоморфных обезьян, у которых самец пользовался неограниченной властью и заставлял всё молодое поколение жить только для себя. Потом, когда молодежь вырастала, она неизменно устраивала форменную революцию и таким образом получала свободу. И Бланш думала о том, что законы природы, по-видимому, не везде одинаковы.
   Мимо них прошла с пением толпа студентов. С барабанным боем и развевающимися знаменами они спустились к озеру, где их ждали лодки, украшенные флагами. Разноцветные фуражки и пестрые ленты на куртках корпорантов, свободные движения молодых гребцов и бодрящий бой барабанов, как-то странно волновали сердце девушки.
   Тетка, читавшая английский журнал, посмотрела сквозь лорнетку на студентов строгим и злобным взором, как будто бы хотела им сказать: "Постойте, мы вам покажем!" А Бланш в это время думала: "Через три недели и я буду студентом, но мужчиной я не буду никогда!"
   Из мрака прошлого до нас доносится и звучит в наши дни один и тот же стон женских голосов: -- "Если бы я могла быть мужчиной!" Откуда этот стон? Не есть ли это протест против владычества мужчин?
   Но ведь Бланш угнетали две женщины, а всё мужнины восстают против угнетения. Может быть, в этом стоне культура выносит сама себе смертный приговор? Может быть, это крик искалеченной и истерзанной природы, которая предпочитает полное уничтожение пола, вопреки законам природы, полусвободной полурабской жизни? И разве женщины добиваются свободы не так же упорно как и мужнины?
   Бланш хотелось домой. Ей что-то нездоровилось. Становилось прохладно. Старые дамы поднялись, и строгая тетя Берта, которой было тяжело ходить, по старой привычке взяла Бланш под руку. И они медленно пошли, тихо передвигая ноги. Бланш слышала пение студентов, доносившееся с простора озера. Но она должна была повернуться спиной к залитому солнцем ландшафту и идти по направлению к серому мрачному городу. Ей хотелось побегать, но тяжелая рука тетки удерживала ее на месте, как костыль калеку. Она чувствовала, как худая старческая рука опиралась на её руку. Она чувствовала себя связанной неразрывными узами со старостью и прикованной к эгоистической нежности, которая всегда воображает, что дает там, где она только получает.
   Медленно, шаг за шагом, как похоронная процессия, шли они по направлению к железнодорожной станции. Приходилось постоянно останавливаться, чтобы дать отдохнуть тете Берте.
   Потом они уселись в купе и сидели в нём молча и рассматривали вывески и афиши на стенах вокзала. Потом поезд медленно потащил их через туннель в Лозанну.
   После ужина Бланш должна была идти на именины к подруге, жившей через улицу. В десять часов за ней должна была прийти прислуга, чтобы проводить ее домой. Но Бланш нездоровилось в этот вечер, и она предпочла остаться дома. У неё болела голова, и ее знобило. Бланш ушла в свою комнату, расположенную позади спальни теток, и попросила разрешения остаться одной, так как она собиралась заниматься. Комната была большая и светлая со множеством всевозможных безделушек. Мягкая мебель была обита материей и покрыта подушками, пол был устлан ковром, и на стенах висели картины. Но вместо туалета стоял кабинетный шкафчик, вместо комода -- огромный письменный стол с многочисленными ящиками и полочками, а по обеим сторонам окна красовались два огромных книжных шкафа. Среди стройных рядов книг бросались в глаза синие обложки милой "Revue Suisse" и ярко-красная "Revue des deux Mondes". Стол был завален учебниками и тетрадями. Бланш села за стол и стала их перелистывать. Перед ней лежали те самые освободители, при помощи которых она должна была сделаться равной с мужчинами. И Бланш думала о том, что при всём желании она еще не чувствовала признаков этого освобождения. Даже напротив, с каждым днем голова становилась тяжелее, а мысли менее свободными. Во всех этих книгах, одобренных и рекомендованных государством, не было ни одного слова о свободе. В них говорилось о разных несуществующих ветлах, о том, что было и уже больше никогда не повторится, но о настоящей жизни, о том, что совершается кругом, и о будущем там не говорилось ничего. Б этих книгах было какое-то сплошное прославление человеческой глупости. Там с похвалой говорилось о великом реформаторе Кальвине, который сам, едва избавившись от смерти на костре за непризнание таинства причащения, приказал сжечь Михаила Сервета за то, что он не соглашался признать святой Троицы. Там восторженно говорилось о клятвопреступнике и анархисте Вильгельме Телле, который, строго говоря, даже не был честным человеком, потому что нарушил данную клятву и взбунтовал народ. Бланш не могла понять, как можно ухитриться так близко подойти к зяблику, чтобы сосчитать его кроющие перья, а это было необходимо сделать, чтобы отличить его от дрозда. Она была твердо уверена в том, что ни за что не примет навозника за жужелицу, и для этого ей не надо было считать тарзальные членики. Она также была убеждена, что на рынке, сумеет отличить красноглазку от карпия, даже не зная сколько у них чешуй в боковой линии. В жизни ей едва ли предстояло когда-либо иметь дело с прямоугольным треугольником и едва ли могла представиться необходимость доказывать какому-нибудь скептику, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов обоих катетов. Она также не могла понять, зачем ей могут понадобиться логарифмы; она не собиралась делаться мореплавателем, да кроме того, Колумб открыл Америку, совершенно не зная логарифмов, изобретением которых прославился Лейбниц двумя столетиями позже. Она не могла сообразить, какую пользу могли ей принести последние открытия астрономии, потому что египтяне составили календарь, не зная Гершелевского телескопа. Она не видела никакого толка в законах Архимеда и Боля-Мариотта потому что Эдиссон без них сумел изобрести телефон. В таком случае, в чём же заключалась сила этих книг, которые должны были дать ей свободу? Заключалась ли она в дипломе или в той мести, о которой беспрестанно твердили тетки? Но Бланш не понимала, кому она должна была мстить. Мужчины ее никогда не обижали, а угнетали ее только женщины. Когда была жива мать Бланш, она неотступно была при ней, а отца никогда не бывало дома. Потом учительницы стали запирать ее, как арестантку. Учителей у неё никогда не было. Только один раз был учитель музыки, но он хотел умереть из любви к ней, и за это его прогнали. Тетки берегли ее, как зеницу ока. Но берегли они ее не от несчастий на улице, не от пожаров и землетрясения, а от чего-то худшего. Они берегли ее от скверных мальчишек. А скверные мальчишки были всегда ласковы и любезны, и Бланш за это предпочитала их своим подругам, которые были завистливы и злы. И Бланш не могла понять, почему ее так оберегали от мужчин и за что она должна была им мстить. Она думала о том, что, если когда-нибудь она будет настолько сильна, что сможет сражаться с своими врагами, то сила её будет направлена не против мужчин. Она мечтала о том, что придет мужчина и освободит ее. И она представляла себе этого мужчину обязательно пахнущим табаком, в грязных сапогах и с небритым лицом, одним словом таким, каких презирала и не выносила его тетя Берта.
   Она оглянулась в комнате, ища какого нибудь выхода. Но выхода не было. Она была в каменном мешке, в мышеловке, а снаружи лежали кошки и караулили свою жертву. Бланш встала и начала ходить по ковру из угла в угол, как узник по своей тюрьме. У неё болела голова. Она достала бутылку с уксусом из шкафчика; по мнению тети Берты, студентка не могла иметь туалетного стола. Она намочила уксусом полотенце и обернула им голову. Потом она посмотрелась в зеркало; всё лицо было красно, кроме темных кругов под глазами. Был ли это избыток здоровья, которое не могли подорвать ученые книги, или это был признак болезни? Как бы то ни было, но краснота лица не пришлась ей по вкусу, она приложила стклянку ко рту, выпила большой глоток уксуса с таким видом, будто она уже давно привыкла к этому напитку, и затем поставила стклянку на прежне место. После этого она открыла окно, высунулась в него и хотела вдохнуть свежего воздуха, но горячий воздух был сух, и ветер нес с собой столько пыли, что она поспешила закрыть окно и спустила штору. Она поставила лампу на столике около дивана. Рядом на этажерке стояла шкатулка с духами. Бланш посмотрела на нее, потом оглянулась на дверь, подошла к ней на цыпочках, прислушалась и заперла задвижку. Сделав это, она подошла к шкафу, достала из него меховую пелерину на голубой шелковой подкладке, накинула ее на плечи, забралась с ногами в дальний угол дивана и поставила себе на колени шкатулку с духами.
   Было что-то странное и неестественное во всей обстановке этой комнаты, освещенной матовым светом лампы.
   Отдельные предметы напоминали то девичью комнату, то каморку студента, то комнату коммерсанта. На диване сидела хозяйка с лицом девочки и затылком мальчика, с чернильными кляксами на пальцах, как у школьника, и с красивой ногой с высоким подъемом, как у танцовщицы. Стоячий крахмальный воротничок и галстук, завязанный узлом, как-то не гармонировали с девичьей грудью. Неприятный запах уксуса смешивался с ароматом духов, которыми она прыскала вокруг себя. Сперва полился дождь с сладким запахом нарцисса и иланг-иланга, от которого воздух в комнате наполнился одуряющим ароматом. С раздувающимися ноздрями и широко открытым ртом Бланш вдыхала опьяняющий воздух, и кровь снова усиленно приливала к её щекам, побледневшим от уксуса. Потом полился мелкий дождик с запахом ландышей, непорочным и чистым, как весенний аромат майских цветов. Она закрыла глаза, и в её воображении проносились знакомые образы, светлые весенние пейзажи, нескошенные луга, цветущие фруктовые деревья, резвящиеся дети и высоко плывущие облака. Ей чудились звуки альпийской свирели, шум ручья, гудки пароходов и пение молодых голосов. В эту минуту вся её печальная, однообразная серая молодость была забыта. Молитвы и учебники, припарки и камфарный спирт, разговоры о ренте и сплетни, экзамены и награды, докучливые ласки и строгая любовь. Потом мечты подернулись туманом, яркие образы потускнели и их заменили воспоминания о будничной серой действительности. Тогда она снова открыла коробку, на ковер снова полился душистый дождик, и в её воображении стали проноситься картины ранней осени с свежескошенными лугами. Сено убрано, пестрые цветы стали сухим кормом и готовы превратиться в экспортное масло. Лето уже прошло, и настала осень. Нет, не надо осени! Бланш взяла другой флакон с духами фиалки. И из пестрых узоров пыльного ковра стали вырастать фиалки и подснежники, голуби ворковали на солнце, и снег таял. Лебеди целовались клювами, и рыбы метали икру, в траве трещали кузнечики и смолистые почки каштана набухали, чтобы потом, распустившись цветком, исполнить свое назначение при свете весеннего солнца.
   Бланш закрыла глаза. Грудь дышала порывисто, и кровь горячей волной приливала к щекам. Вот она в летний вечер сидит в Фрейбургском соборе. Темнеет, и орган звучит в неясном сумраке. Дверь в часовню гроба Господня открыта. Там лежит тело Спасителя. Звуки органа гремят победно: dies irae, dies illa, dies irae, dies illa... Это голоса людей, это голоса ангелов, это голоса титанов; они хотят поднять купол и вырваться наружу, а на дворе становится всё темнее, и разноцветные окна с портретами королей и святых теряют краски и становятся черными. Стройные колонны сдвигаются вместе как тополевая аллея, и ряды скамеек собираются в одну кучу, как перепуганная людская толпа. Вдруг раздается страшный удар грома. Можно подумать, что по крыше кто-то провез батарею громыхающих пушек. Фиолетовая молния озаряет купол и освещает в часовне у алтаря образ святого Франциска. Сразу становится так светло, что можно разобрать слова над алтарем: "Распни свою плоть!" Орган, заглушаемый громом, вступает в единоборство с стихией, и незримый органист берет один за другим могучие аккорды. Потом наступает пауза, во время которой звучит только флейта, потом к ней присоединяются высокие и низкие октавы, ее подкрепляют терции, подхватываю септимы: и звуки рассыпаются в квинтах. Потом присоединяются еще новые голоса, гобои и фаготы, vох humana и голос ангельских труб. Педали гремят в аккордах басов, и необъятные звуки несутся, как хоры титанов, как смелые вызовы врагу, как громкие стоны страдающего человечества. Но гром становится сильнее, и эхо в Фрейбургских Альпах и в глубоких долинах Сарины удваивает гул и грохот ударов. Орган выбивается из сил, он ревет и гремит, он кричит и стонет, но вот новая молния, за ней следует новый удар, и кажется, что всё листовое железо на свете сброшено с неба на висячий чугунный мост. Стекла дребезжат, и двери хлопают. Орган стихает. Он побежден, у него нет больше сил, чтобы бороться, но он еще не хочет сдаваться. Сначала раздается пение с аккомпанементом флейты, и постепенно мотив переходит в знакомый светский романс, потом начинают прорываться удалые звуки какой-то дикой плясовой песни. Тонкие белые трубы органа превращаются в огромные свирели, пухлые щеки золоченых ангелов начинают раздуваться, подбородки вытягиваются и украшаются козлиными бородками, в кудрявых волосах появляются острые маленькие рожки. Херувимы лукаво подмигивают глазами и играют на свирелях гимны в честь Фавна, бога лесов, бога природы и плодородия.
   Верхушки колонн покрываются листьями, и воздух оглашается веселым пением птиц. Под сморщенной синеватой кожей святого Франциска начинает просвечивать розовое мясо, и он в виде счастливого юноши беззаботно уходит с Марией Магдалиной на верхние хоры, и там они любовно отпускают друг другу грехи. Из часовни гроба Господня выходит Аполлон с колыхающимися бедрами и развитой грудной клеткой. Он с веселой улыбкой смотрит на плачущих у гроба женщин, простирает руку в знак своей победы над смертью и победоносно говорит: "Христос воскрес!" Под землею в это время слышен стук; это мертвецы хотят выйти из своих гробов и кричат: "Слово было плотью! "
   От этого шума Бланш проснулась. Лампа еще горела на столе. Воздух в комнате был невыносимо удушлив. Кто-то стучался в дверь.
   Бланш вскочила, открыла задвижку и упала, рыдая, на стул. Всё тело её вздрагивало от рыданий. Тетки уложили ее в постель, развели в камине огонь и напоили ее ромашкой.
   Экзамен прошел благополучно, и в этот вечер Бланш сидела дома с тетками, пригласившими к чаю нескольких подруг. Тетя Берта сияла, как подушка, утыканная иголками. Бланш чувствовала себя спокойной, как человек только что избавившийся от опасности. Наступила уже жара, поэтому окна оставались открытыми весь вечер, и с улицы доносился веселый гул. Бланш знала, что новые студенты собирались устроить праздник; один из товарищей даже просил ее принять в нём участие, но у неё не хватало смелости попросить об этом теток и не было мужества оставить их одних в такой вечер, как сегодня. Бланш радовалась тому, что её заточению приходит конец. В ней снова оживала надежда на свободу, но она понимала, что в лучшем случае ей удастся только удлинить свою цепь, и она знала, что ненавистные цепи не будут порваны.
   -- Вот, послушайте, -- сказала тетя Берта, -- какое прекрасное сообщение помещено в газете по поводу экзамена Бланш. "Освобождение женщины, по-видимому, уже становится действительностью, -- читала тетка. -- В течение многих столетий упорно держался предрассудок, будто бы назначение женщины состоит исключительно в том, чтобы рожать и кормить детей, но сегодня он получил блестящее опровержение. Мы с особым удовольствием сообщаем нашим читателям, что мадемуазель Бланш Шапюи сегодня блестяще выдержала экзамен зрелости и поступила в цюрихский университет на медицинский факультет".
   -- Я совершенно не понимаю, -- сказала Бланш, которую совсем не интересовало подобное освобождение, -- почему эти господа так восторгаются, когда девушка выдерживает экзамен, который без особого труда дается даже самым глупым мужчинам.
   -- Бланш права, -- сказала молодая учительница, -- и по-моему "La Revue" делает совершенно верное замечание, говоря: "Очень характерно, что наши консервативные коллеги трубят победу каждый раз, как молодая девушка выдержит экзамен и поступит в университет. В наши дни интеллигентный пролетариат представляет уже внушительный общественный класс; но экзамен зрелости, к сожалению, до сих нор доступен только состоятельным людям и останется привилегией богатых. Наши студентки должны открыто заявить, что они отказываются от честь быть предметом восторгов и восхвалений, потому что такое положение является оскорбительным для всего женского пола. Уже одно то, что консервативные элементы принимают с распростертыми объятиями каждую новую студентку, может служить подтверждением нашему мнению, что эти господа рассчитывают на подкрепление своих рядов учеными женщинами. Мы только тогда присоединим свой голос к общему ликованию, когда экзамен зрелости станет доступным для всех без различия пола и общественного положения".
   -- Удивительно рассуждают ваши люди прогресса! Скажите пожалуйста, -- экзамен зрелости для всех! Это не штука, выдержать такой экзамен! -- сказала сердито тетя Берта.
   -- Да мы и не собираемся показывать фокусы, -- ответила Бланш, -- и по-моему "la Revue" совершенно права.
   -- Теперь я знаю, чему вас учат, -- ворчала тетя Берта.
   -- Знаешь ли тетя, -- сказала Бланш, чувствовавшая в этот вечер какую-то непривычную смелость, -- ты, конечно, не найдешь этих мыслей у Эвклида или Юлия Цезаря, потому что в учебниках очень много говорится или о пустяках или о настоящих глупостях. Но подумай только, что должны чувствовать всё портнихи, прачки, всё поденщицы и крестьянки, которым не удалось сделать того, что сделала я, исключительно благодаря вашей щедрости? Может быть, ты, тетя, думаешь, что всё женщины должны сдавать экзамен зрелости? Но в таком случае, почему же ты забываешь про всех мужчин, про ремесленников, рабочих, крестьян, конторщиков и прочих? Всё, в сущности, сводится к чисто экономическому вопросу, и если кому-нибудь удалось приобрести немножко знаний, благодаря состоятельности родственников или друзей, то этим нечего хвастаться в газетах, потому что это так же нелепо, как публиковать о том, что у меня хватило средств, чтобы сшить себе шелковое платье.
   -- Наша маленькая Бланш стала таким философом, -- сказала тетя Берта, -- что её старая тетка, которая не сдавала экзамена зрелости и потому не может спорить с ней в учености, даже не знает, что ей ответить. Но маленькая Бланш должна бы была показать нам, что она действительно образованная девушка, и ей не следовало бы говорить со старшими так смело, чтобы не сказать -- так дерзко. Конечно, можно знать очень много наук и вместе с тем можно быть необразованным человеком... Потому что образование надо искать не в книгах, а в собственном сердце. Да, в собственном сердце, милая Бланш!
   Бланш раскаивалась в том, что невольно оскорбила тетку, но ей ужасно хотелось продолжать спор и разбить легковесные аргументы тети Берты. Однако, она устояла против искушения, хотя прекрасно понимала, что совершенно не заслуживает тех упреков, которые ей сделала тетка. Бланш чувствовала, что гнев и раздражение тети Берты достигли тех пределов, когда она уже не может слышать возражений и принимает их за личное оскорбление.
   За ужином тетя Берта подняла свой стакан и предложила выпить за сегодняшнюю победу (капитала?). Она выразила надежду, что скоро настанет время, когда всё женщины (но не всё мужчины!) будут сдавать экзамен зрелости, и сказала, что уверена в том, что настанет день, когда женщины выйдут победительницами из борьбы (с законами природы?) и покажут мужчинам...
   Сквозь открытые окна послышались звуки оркестра. Бланш знала, что это такое. Это студенты спускались в Бориваж на свой сегодняшний праздник. Сапоги их звонко стучали о камни мостовой. Бланш не могла сидеть смирно, она вскочила и подбежала к окну. Они шли толпой по улице с развевающимися знаменами и с разноцветными лентами. Как бы она хотела быть в эту минуту с ними! Как бы она хотела идти с ними под руку, петь полною грудью, свободно высказывать свои мысли и потом, может быть, танцевать! Но вот ее увидали. Знамена приклонились, шашки полетели вверх и громовое ура на минуту заглушило оркестр. Это приветствие, которое она не желала принимать, как поклонение, так тронуло Бланш, что слезы показались у неё на глазах, и в то же время она почувствовала какую-то острую боль в сердце и пудовые гири в руках и ногах. Вдали замирали звуки шагов, и Бланш увидала идущего по улице знакомого студента, отставшего от товарищей. Он приветливо махал ей фуражкой и как будто звал ее с собой туда, далеко, далеко, к счастью, к свободе и к борьбе. Бланш уже хотела отойти от окна, когда она вдруг заметила у ворот противоположного дома сапожного подмастерья. Он стоял за воротами с парой сапог под мышкой и смотрел вслед уходившим студентам. Как и она, он смотрел им в след долгим, долгим взглядом. И Бланш подумала: "На свете больше мужчин, мечтающих о свободе, чем нас, женщин". А бедно одетый юноша вышел из-под ворот и тихо и незаметно пошел своей дорогой, и не заметили его те счастливцы, которые, сами того не зная, помимо своей воли, доставили ему тяжелое огорчение.
   Ужин кончился, и гости ушли. Бланш сказала, что она устала после треволнений этого дня, и заперлась у себя в комнате. Первым делом она собрала всё учебники и швырнула их в угол. Потом она села к письменному столу и задумалась. Она вспомнила экзамены и думала о том, что они каким-то чудом прошли так благополучно. Если бы учитель спросил про испанские войны, если бы ее заставили переводить из третьей книги Ливия, если бы ее попросили рассказать о пропорциях или о злаках, если бы ее стали спрашивать по остеологии или осведомились об её познаниях о немецких предлогах или о сослагательном наклонении, тогда бы этот день стал для неё днем позора. Какое счастие, что она выдержала экзамен, но как ничтожна её заслуга! А теперь ее расхваливают газеты за то, что ей повезло на экзаменах. В сущности надо бы было похвалить снисходительных экзаменаторов. За счастье же, которое благоприятствовало ей, никого нельзя было хвалить. А освобождение. Где оно? Теперь она скоро должна быть свободной. Но каким образом это случится? Химия, анатомия, физика и больше всего латынь... Была ли она до сих пор свободна? Да, она была свободна от неудобства знать меньше, чем другие товарки. Конечно, это тоже была своего рода свобода, но совсем не та свобода, о которой она мечтала. Самые лучшие, самые свежие мысли приходили ей в голову не из учебников, когда она сидела здесь одна в свободные часы. Тогда она сидела такой же пленницей под стражей двух часовых, как сидит и теперь. Когда кончится шестилетний курс и она выйдет из университета врачом, тогда-то уж, конечно, она будет совершенно свободна. Целых шесть лет! Это было ужасно много, но все-таки это была надежда. Теперь наступает лето. Она проведет его с тетками в пансионе в Интерлакене. Там, может быть, удастся встретить людей, но не таких, каких описывают в книгах, а настоящих. В книгах вообще пишут ужасно осторожно, как будто даже нарочно стараются молчать о настоящей жизни. С этими