Аннотация: Le Chien et la fleur sacrée. Перевод Любови Хавкиной (1909).
Жорж Санд
Собака и Священный цветок
Часть первая СОБАКА
Когда-то в деревне у нас был сосед со смешной фамилией: Собака. Сам он первый трунил над этим и нисколько не обижался, когда дети называли его Медором или Азором.
Это был очень добрый, очень кроткий человек, по виду несколько холодный, но пользовавшийся большим уважением за свой прямодушный и уживчивый характер. Кроме имени, ничего в нем не было странного. Поэтому нас очень удивило, как он однажды обошелся со своей собакой, которая напроказничала во врем обеда. Вместо того, чтобы выбранить или побить ее, он обратился к ней со странной речью, сказанной совершенно спокойным тоном.
-- Если ты будешь так вести себя, -- говорил он, не сводя с нее глаз, -- то пройдет немало времени, пока ты перестанешь быть собакой. Я тоже был собакой, и иногда мне случалось поддаться искушению и схватить кушанье, не для меня предназначенное; но я тогда не был взрослым, как ты, и притом никогда не разбивал тарелок.
Собака выслушала эту речь с почтительным вниманием; затем она грустно зевнула, что, по словам ее хозяина, означает у собак не скуку, а огорчение, и легла, опираясь мордой на передние лапы. Казалось, она была погружена в тяжелые размышления.
Мы сначала думали, что, упоминая о себе, сосед просто хотел нас позабавить. Каково же было наше удивление, когда он вполне серьезно спросил нас, сохранили ли мы воспоминания о своих предшествующих существованиях.
-- Нет! -- ответили все в один голос.
Он окинул взором всех присутствовавших и, видя наше недоверчивое отношение, обратился к слуге, который в это время принес ему письмо и не слышал предыдущего разговора.
-- Не помните ли вы, Сильвен, -- спросил он, -- чем вы были до того, как сделались человеком?
Сильвен отличался насмешливым и скептическим складом ума.
-- С тех пор, как я стал человеком, -- ответил он, нисколько не смущаясь, -- я всегда был кучером. Вероятно, прежде, чем сделаться кучером, я был лошадью.
-- Хорошо сказано! -- воскликнули многие.
Сильвен удалился под рукоплескания веселых гостей.
-- У него много ума и здравого смысла, -- заметил наш хозяин -- Возможно, что в следующем существовании он уже будет не кучером, а барином.
-- И будет бить слуг, -- подхватил кто-то, -- как бил лошадей в свою бытность кучером.
-- Держу какое угодно пари, -- сказал наш хозяин, -- что Сильвен никогда не бьет лошадей так же, как я никогда не бью собак. Если бы Сильвен был грубым и жестоким, то не сделался бы хорошим кучером и ему не суждено было бы стать хозяином. Если бы я бил свою собаку, то рисковал бы после смерти опять превратиться в собаку.
Эта теория всем понравилась, и гости стали просить хозяина, чтобы он развил ее подробнее.
-- Извольте, -- ответил он. -- Это можно сделать в нескольких словах. Дух со своей жизнью подчинен особым законам так же, как и материя, в которой он воплощается. Говорят, будто бы дух и тело часто стремятся к противоположному. Я это отрицаю или, по крайней мере, утверждаю, что такие противоположности после некоторой борьбы более или менее сходятся и побуждают животное, которое служит ареной их борьбы, податься вверх или вниз по лестнице существования. Не бывает так, чтобы одно победило другое. Животная жизнь вовсе не так губительна, как думают. Разумная жизнь вовсе не так независима, как полагают. Существо представляет собой нечто цельное; у него потребности соответствуют стремлениям и наоборот. Есть закон, примиряющий контрасты в жизни каждого существа: это закон общей жизни. Шаги назад подтверждают возможность движения вперед. Всякое существо помимо воли чувствует потребность в более почетном превращении. У лошади, собаки и других животных, прирученных человеком, эта потребность сильнее, чем у их сородичей, живущих на воле. Взгляните на собаку: у нее это проявляется отчетливее, чем у других животных! Собака всегда старается быть похожей на меня; она любит мою кухню, мое кресло, моих друзей, мой экипаж. Она готова улечься на моей постели, если я ей это позволю. Она знает мой голос, понимает мои слова. В эту минуту она отлично знает, что я говорю о ней. Посмотрите, как она хлопает ушами.
-- Она понимает всего два-три слова, -- возразила я. -- Когда вы говорите "собака", она действительно вздрагивает, но общий смысл вашей речи остается для нее непроницаемой тайной.
-- Напрасно вы так думаете. Она знает, что о ней говорят. Она помнит, что провинилась, и ежеминутно взглядом спрашивает меня, накажу ли я ее или прощу. Она развита, как ребенок, который еще не научился говорить.
-- Все это вам подсказывает воображение!
-- Нет, не воображение, а память.
-- В самом деле! -- стали восклицать кругом. -- Вы утверждаете, что сохранили воспоминание о своих предыдущих существованиях, так расскажите же нам о них поскорее!
-- Это была бы бесконечная история, -- ответил господин Собака, -- и притом очень смутная. Я не могу помнить всего, что произошло от начала мира до нынешнего дня. Смерть хороша именно тем, что она прерывает сношения между старым существованием и новым. Она расстилает густой туман, в котором Я тонет, чтобы затем подвергнуться новому превращению; но как это совершается -- мы не сознаем. Я, по-видимому, случайно сохранил некоторое воспоминание о прошлом, хотя недостаточно ясное, чтобы привести его в систему. Не могу сказать вам, прошел ли я последовательно через все ступени развития или иногда пропускал некоторые из них. Не знаю также, не повторялись ли некоторые фазы моего существования. Однако в уме моем ярко запечатлелись картины, пережитые где-то и когда-то, и при воспоминании о них я переживаю все то, что чувствовал в те минуты. Помню я, например, реку, в которой я был рыбой. Какой рыбой -- не знаю. Быть может, форелью, так как помню, что мутная вода внушала мне отвращение, и я всегда старался выплывать по течению. Я до сих пор еще чувствую живительное влияние солнца, которое набрасывало золотую сетку или подвижные бриллиантовые арабески на быстрые прозрачные волны. Был -- не знаю где, вещи в ту пору не имели для меня названий -- прелестный ручей. По целым часам боролся я с волною, которая меня отбрасывала. Днем на берегу в траве летали золотые и изумрудные мушки, которых я очень искусно ловил. Впрочем, эта охота была для меня больше забавой, чем стремлением добыть себе корм. Иногда стрекозы с голубыми крылышками, порхая, задевали меня. Удивительные растения, казалось, хотели опутать меня своими зелеными волосами. Но страсть к движению и свободе всегда толкала меня в быстрое и независимое течение. Двигаться, быстро плавать, как можно быстрее, без отдыха, ах, какой это был восторг! На днях я вспомнил об этом времени, купаясь в вашей речке, и теперь о нем уже не забуду.
-- Еще, еще! -- кричали дети, слушавшие с напряженным вниманием. -- Были вы лягушкой, ящерицей, бабочкой?
-- Ящерицей -- не знаю, лягушкой -- вероятно, а вот бабочкой -- наверное; это я отлично помню. Я был цветком, красивым белым цветком на берегу ручья, и всегда меня томила жажда. Я нагибался к воде, но не мог до нее дотянуться: свежий ветер постоянно покачивал меня из стороны в сторону. Однако желание -- безграничная сила. Однажды утром я отделился от своего стебелька и полетел, поддерживаемый легким ветром, у меня были крылья -- я был свободным и живым существом. Ведь бабочки -- это цветы, вспорхнувшие в один прекрасный день по прихоти затейливой природы.
-- Очень хорошо, -- заметила я, -- и даже поэтично!
-- Не мешайте, не мешайте! -- закричали мне молодые люди. -- Давайте лучше слушать.
Обратившись к хозяину, они спросили:
-- Можете ли вы нам сказать, о чем вы думали, когда были камнем?
-- Камень -- неодушевленный предмет и потому не может думать, -- ответил он. -- Я не помню своего существования в виде минерала, но, вероятно, прошел через него, как и все вы. Впрочем, не надо думать, что неорганическая жизнь лишена всякого чувства. Растягиваясь на какой-нибудь скале, я всегда ощущаю что-то особенное, и это меня убеждает в том, что я когда-то имел дело с камнями. Все на свете подвергается превращению. Даже в самых грубых предметах заключается скрытая жизнь, которая глухими ударами взывает к свету и движению. У человека есть желание, у животного и растения -- стремление, а минерал пока ждет. Чтобы избегнуть щекотливых вопросов, я опишу вам то из своих существований, которое лучше всего помню, и расскажу, как я жил, то есть поступал и думал, когда в последний раз был собакой. Не ждите от меня драматических событий или чудесных приключений. Я только дам вам маленькую характеристику.
В столовой были зажжены свечи. Прислугу отпустили. Водворилось глубокое молчание, и странный рассказчик начал так:
-- Я был красивым чистокровным бульдогом. Не помню я ни матери, от которой меня взяли очень маленьким щенком, ни жестокой операции, когда мне отрубили хвост и подрезали уши. Меня находили красивым в таком искалеченном виде, и я уже рано привык к комплиментам. Насколько я себя помню, я всегда понимал смысл слов: красивая собака, хорошая собака. Нравилось мне также слово "белый". Когда дети, лаская меня, называли белым кроликом, я был в восторге. Я любил купаться. Часто, проходя мимо какой-нибудь лужи, я плескался в мутной воде, чтобы освежиться, и выходил из нее совершенно грязным. Тогда меня называли желтым кроликом или черным кроликом, и это меня оскорбляло. Неудовольствие, которое я испытывал много раз, привело к тому, что я стал довольно ясно различать цвета.
Впервые моим нравственным воспитанием занялась старая дама, у которой на этот счет были особые воззрения. Она вовсе не хотела, чтобы я был, что называется, дрессированным, и не требовала, чтобы я давал лапку или служил. Она говорила, что собака может выучиться разным штукам только тогда, когда ее бьют. Я отлично понимал это слово, потому что лакей без ведома хозяйки иногда бил меня. Я рано сообразил, что она мне покровительствует и что, прибегая к ней, я всегда найду ласку и поощрение. Я был молод и шаловлив. Мне нравилось таскать и грызть палки. Это была страсть, которую я сохранил в течение всей моей собачьей жизни. Она обусловливалась моей породой, силой моих челюстей и огромным размером моей пасти. Очевидно, природа создала меня хищником. Меня приучили не трогать кур и уток; но я чувствовал потребность что-нибудь теребить и расходовать избыток своих сил. Я тогда был еще в детском возрасте и часто опустошал садик, принадлежавший моей хозяйке. Я вырывал подпорки для растений, а с ними часто и сами растения. Садовник хотел хорошенько проучить меня, но хозяйка этого не позволяла. Она отводила меня в сторону и очень серьезно говорила со мной. Приподняв мою голову и глядя мне в глаза, она повторяла по нескольку раз: "Ты поступил дурно, в высшей степени дурно!" Затем она клала передо мной палку, которую не позволяла трогать. Когда я слушался, она говорила: "Хорошо, очень хорошо. Ты хорошая собака!"
Этого было достаточно, чтобы пробудить во мне совестливость, которая благодаря воспитанию пробуждается у всякой более или менее одаренной собаки, когда ее не осыпают бранью и колотушками. Итак, я смолоду приобрел то чувство достоинства, без которого немыслимо истинное развитие ни у животных, ни у человека. Тот, кто повинуется из-под палки, никогда не научится управлять своими поступками.
Мне было полтора года, и я находился в расцвете молодости и красоты, когда хозяйка увезла меня в деревню, куда она со своей семьей переехала на постоянное жительство. Там был огромный парк, и я познал блаженство свободы. Когда я увидел сына старой дамы, то по их встрече и по тому, как он меня принял, догадался, что здесь он хозяин и я должен его слушаться. С первого же дня я стал бегать за ним с таким деловитым видом, что он почувствовал ко мне расположение, приласкал меня и позволил спать в своем кабинете. Его жена не любила собак и охотно отделалась бы от меня, но я заслужил ее милость своей воздержанностью, скромностью и опрятностью. Меня могли оставить одного в комнате, где стояли самые вкусные блюда, и очень редко случалось, чтобы я что-нибудь лизнул. Помимо того, что я был лакомкой и обжорой, я имел уважение к собственности. Со мною разговаривали, как с человеком. Мне было сказано: "Вот тебе тарелка, миска для воды, подушка и коврик". Я знал, что эти вещи мои, и попробовал бы кто-нибудь оспаривать их у меня! Зато и сам я никогда не покушался на чужое имущество.
У меня было еще одно качество, которое мои хозяева очень ценили. Я не ел всякой гадости, как это делают многие собаки, и никогда не кувыркался в грязи. Если мне случалось изваляться в угле или в земле и выпачкать свою белую шубку, люди знали, что в этом нет ничего отталкивающего.
В заслугу мне ставилось еще одно качество: я никогда не лаял и не кусался. Лай -- это угроза и оскорбление. Я отлично понимал, что должен был вежливо относиться к людям, которых мои хозяева радушно принимали у себя. Зато я не скупился на выражения радости, когда к нам приходил какой-нибудь старый знакомый. Мало того, я поджидал утром пробуждения любимых гостей, чтобы показать им дом и сад. Я любезно сопровождал их до тех пор, пока на смену мне не приходил кто-нибудь из хозяев. Во мне ценили это гостеприимство, которому меня никто не учил и до которого я дошел своим умом.
Когда в доме появлялись дети, то я чувствовал себя совершенно счастливым. После рождения первого ребенка всех немного беспокоило, что я с любопытством его обнюхиваю. Я был еще порывистым и резким, и они боялись, чтобы я его не обижал и не ревновал. Тогда хозяйка взяла ребенка на руки и сказала: "Надо прочесть собаке наставление. Видишь, Фадэ, -- обратилась она ко мне, -- это маленькое существо -- наше величайшее сокровище. Люби его, будь с ним ласков и заботься о нем. Ты понимаешь, Фадэ? Смотри же, люби нашего милого ребенка".
При этом она целовала его и прижимала к сердцу.
Я понял и взглядом попросил позволения по-своему поцеловать это дорогое существо.
Бабушка приблизила ко мне его ручонку и еще раз добавила: "Только осторожнее, Фадэ!"
Я лизнул ручонку. Ребенок мне очень понравился; я не удержался и лизнул еще его розовую щечку, но так осторожно, что он не испугался. Я был первым, кто вызвал на его личике улыбку.
Через два года родился другой ребенок. Теперь у нас были две маленькие девочки. Старшая уже любила меня, и младшая тоже ко мне привязалась. Ей позволяли играть со мною на ковре. Родители ее побаивались моей необузданности, но бабушка оказывала мне доверие, которое я всеми силами старался оправдать. Толь время от времени она мне напоминала: "Осторожно, Фадэ!"
Я вел себя безупречно. Никогда, даже в порыве буйного веселья, я не кусал девочкам ручонки не рвал им платьев, не лез лапами в лицо. А между тем, в детстве они часто злоупотребляли моей добротой и даже мучили меня. Я видел, что они это делают по неразумению, и не сердился. Однажды они вздумали запрячь меня в свою тележку, чтобы покатать кукол. Я дал себя запрячь и возил тележку, сколько им хотелось. Признаюсь, к этому меня отчасти побуждало тщеславие, потому что все слуги восхищались моим послушанием.
-- Это не собака, -- говорили они, -- а настоящая лошадь.
Весь день девочки называли меня белой лошадью, и, правду сказать, мне это очень льстило. Мое терпеливое и ласковое отношение к детям тем более ценилось, что я ни от кого другого не сносил обид. Как ни любил я своего хозяина, а однажды показал ему, что дорожу своим достоинством. Раз я поленился выйти и погрешил против чистоты. Он пригрозил мне хлыстом, но я возмутился и в предупреждение удара кинулся вперед, оскалив зубы. Мой хозяин был философом и не настаивал на наказании. Когда кто-то убеждал его, что он не должен был простить мне этого протеста, так как непокорную собаку необходимо хорошенько вздуть, он ответил: "Нет! Я знаю Фадэ. Он в столкновениях смел и упрям и не уступил бы мне. Мне пришлось бы его убить, и тогда я сам был бы больше наказан". Итак, он меня простил, а я за это еще больше привязался к нему.
Я вел мирную и счастливую жизнь в этом благословенном доме. Все меня любили, прислуга обращалась со мною хорошо. Дети, уже подросшие, обожали меня и осыпали ласками. Хозяева говорили, что я никогда не поддавался низменным увлечениям. Я любил их общество и, когда стал старым, а вместе с тем и менее общительным, выражал свою дружбу тем, что мирно дремал у их ног или за дверью, если они забывали меня впустить. Я отличался необычайной скромностью и учтивостью, хотя был совершенно независимым и не подчинен никакому надзору. Никогда я не царапался в дверь, никогда не надоедал кому-нибудь стонами. Когда у меня появились первые признаки ревматизма, меня стали лечить, как человека. Каждый вечер хозяин заворачивал меня в коврик. Если он запаздывал с этим, то я подходил поближе и пристально глядел на него, но никогда не дергал его за платье и не приставал к нему.
Единственное, в чем я могу упрекнуть себя за время своего собачьего существования, это в недружелюбном отношении к моим собратьям. Предчувствовал ли я, что скоро переменю род существования, или же боялся задержать свое повышение в чине и потому ненавидел собачьи недостатки и пороки -- не знаю. Может быть, я опасался слишком особачиться в их обществе и относился к ним с гордым презрением, так как они в умственном и нравственном отношении стояли ниже меня. Всю жизнь я не давал им спуску, и люди говорили, что я ужасно жесток со своими ближними. Однако в свое извинение я должен сказать, что никогда не обижал слабых и маленьких. Зато на больших и сильных псов я набрасывался с яростью. Я возвращался домой покусанный и израненный, но, едва оправившись, опять принимался за свои преследования. Так я обращался со всеми, кто мне не был представлен. Если какой-нибудь друг дома привозил свою собаку, то хозяева обращались ко мне с серьезной речью, в которой приглашали держать себя вежливо и соблюдать законы гостеприимства. Мне называли имя собаки и приближали ее морду к моей. Таким образом меня успокаивали, взывая к чувству собственного достоинства. Этим навсегда устанавливался мир, и уж не только о ссорах, но даже о поддразнивании не могло быть и речи. Впрочем, я должен сказать, что за исключением овчарки -- собаки нашего пастуха, с которой я дружил и которая меня защищала от других собак, я никогда не сходился с представителями моего рода. Всех их я находил ниже себя, даже красивых охотничьих собак и маленьких ученых собачек, которые под влиянием наказаний научились подавлять свои инстинкты. Со мной всегда обращались ласково. Если я иногда и поддавался увлечениям, то только там, где дело касалось меня лично, но людей я всегда слушался, потому что это согласовывалось с моими убеждениями, и мне было бы стыдно поступить иначе.
Только один раз я выказал себя неблагодарным и сам был этим очень огорчен. В округе свирепствовала эпидемия, и вся семья с детьми поспешила уехать. Чтобы избежать моих слез, мне об этом заранее ничего не сказали. В одно прекрасное утро я оказался в доме один с лакеем, который заботился обо мне, но он, занятый своими делами, не старался меня утешить, а может быть, просто не знал, как это сделать. Я пришел в отчаяние. Опустевший дом, да еще при сильных холодах, казался мне могилой. Я никогда не отличался большим аппетитом, а теперь окончательно его потерял и так похудел, что у меня можно было пересчитать все ребра. Наконец через некоторое время возвратилась моя старая хозяйка, чтобы все подготовить к приезду семьи. Я не понял, почему она приехала одна, и вообразил, что ее сын и внучки уже никогда не вернутся. У меня даже не хватило духа приласкаться к ней. Она велела затопить камин в своей комнате и позвала меня погреться. Затем она стала давать распоряжения по дому, и я слышал, как она спросила про меня: "Вы, должно быть, его не кормили? Как он ужасно похудел! Принесите сюда хлеба и супу".
Я отказался есть. Лакей доложил ей, что я все время тоскую. Она принялась меня ласкать, но не могла утешить. Ей надо было сказать мне, что детки здоровы и возвратятся с отцом. Она не догадалась этого сделать и уехала, жалуясь на мою холодность, которой она не понимала. Однако она вновь возвратила мне свою милость через несколько дней, когда приехала вместе с семьей. Нежность, которую я проявил к детям, ясно показала ей, что у меня любящее и чувствительное сердце.
На склоне дней луч солнца озарил мою жизнь. К нам в дом привезли маленькую собачку Лизетту. Сначала девочки поспорили из-за того, кому ею владеть, но потом старшая уступила ее младшей, говоря, что предпочитает старого испытанного друга, то есть меня. Лизетта была любезна со мною, и ее детская резвость оживила мою зиму. Она была нервна и своевольна, часто мучила и пребольно кусала мне уши. Я визжал, но не сердился: она была так мила в своих стремительных порывах, что обезоруживала меня.
Она заставляла меня бегать и прыгать вместе нею, и я вынужден был это делать. Еще больше, чем к Лизетте, я был привязан к старшей девочке, которая отдала мне предпочтение и которая теперь увещевала меня и делала мне наставления, как прежде ее бабушка.
Я совсем не помню последних лет своей жизни и своей смерти. Кажется, я тихо угас, окруженный заботами и попечением. Вероятно, хозяева понимали, что я достоин был сделаться человеком. Они постоянно говорили, что мне не хватает лишь дара слова. Впрочем, я не знаю, перешагнул ли мой дух сразу эту пропасть. Не помню я ни формы, ни эпохи моего возрождения. Однако думаю, что собакой я больше не был, так как то существование, о котором я вам сейчас рассказывал, происходило словно вчера. Нравы, обычаи, мысли, даже костюмы, которые я вижу теперь, мало чем отличаются от того, что я видел в свою бытность собакой...
* * *
Наш сосед говорил так серьезно, что мы поневоле слушали его внимательно и почтительно. Он нас удивил и заинтересовал. Когда он закончил, мы попросили его рассказать нам еще о каком-нибудь из его существований.
-- На сегодня довольно, -- ответил он. -- Я постараюсь собраться с мыслями и когда-нибудь расскажу вам о другом периоде своей предыдущей жизни.
Часть вторая СВЯЩЕННЫЙ ЦВЕТОК
Через несколько дней после того, как сосед рассказал нам свою историю, мы познакомились у него с одним богатым англичанином, который много путешествовал по Азии и охотно делился своими интересными путевыми впечатлениями.
В то время когда он описывал нам охоту на слонов в Лаосе, хозяин дома спросил его, убил ли он сам когда-нибудь хоть одного слона.
-- О нет! -- ответил сэр Уильям. -- Я этого никогда не простил бы себе. Мне всегда казалось, что слон по уму и рассудительности приближается к человеку. Я не решился бы преградить душе путь к ее переселению.
-- В самом деле? -- заметил кто-то. -- Вы долго жили в Индии и, вероятно, разделяете взгляды на переселение душ, которые наш почтенный хозяин недавно развивал перед нами. Впрочем, они скорее остроумны, чем научны.
-- Наука всегда останется наукой, -- возразил англичанин. -- Я ее бесконечно уважаю, но думаю, что когда она берется решать так или иначе вопрос о душе, то выходит за рамки своей области Эта область состоит из осязательных факторов на основании которых она выводит законы. Однако само происхождение законов не поддается ее исследованию. Когда наука чего-нибудь не может осветить, мы вправе давать фактам, как вы выражаетесь, остроумное толкование. По-моему, это не что иное, как объяснение, основанное на логике и понимании мирового порядка и равновесия.
-- Значит, вы буддист? -- спросил собеседник сэра Уильяма.
-- До известной степени, -- ответил англичанин.
-- Однако мы могли бы найти какую-нибудь тему, более занимательную для детей, которые нас слушают.
-- Меня это очень интересует, -- заметила одна маленькая девочка. -- Можете ли вы мне сказать, чем я была до того, как сделалась девочкой?
-- Ангелочком, -- ответил сэр Уильям.
-- Пожалуйста, без комплиментов! -- воскликнула малютка. -- Мне кажется, что я была птичкой. Я как будто всегда сожалею о том времени, когда я порхала по деревьям и делала все, что мне вздумается.
-- Это сожаление является пережитком отдаленных воспоминаний. Каждый из нас питает пристрастие к какому-нибудь животному и с ним вместе переживает впечатления, словно раньше сам их перечувствовал.
-- Какое ваше любимое животное? -- спросила я.
-- Пока я был англичанином, я больше всего любил лошадей. С тех пор, как я поселился в Индии, я стал отдавать предпочтение слонам.
-- Но ведь слон уродлив! -- воскликнул один мальчик.
-- Да, по нашим понятиям. Мы считаем идеалом четвероногого животного лошадь или оленя. Мы любим гармонию очертаний, потому что всегда все сравниваем с типом человека, который является совершеннейшим проявлением этой гармонии. Но когда покинешь умеренные страны и очутишься перед лицом тропической природы, вкус изменяется. Глаз привыкает к другим линиям; дух возносится к более грандиозному творчеству, и даже оборотная сторона медали нас не отталкивает. Индус, маленький, черный и невзрачный, не похож на царя вселенной. Зато англичанин, румяный и плечистый, в той стране кажется более представительным, чем у себя на родине. Однако и тот и другой совершенно теряются среди окружающей их величественной природы. Художественное чувство требует более внушительных форм, и человек невольно проникается уважением к тем существам, которые могут гордо развиваться под жгучим солнцем, обесцвечивающим род людской. Там, где есть массивные скалы, диковинные растения, страшные пустыни, власть человеческая теряет свое обаяние, и чудовище является нашему взору как высшее проявление чудесного мира. Древние обитатели Индии понимали это. Их искусство заключалось в воспроизведении магических форм. Изображение слона увенчало их храмы. Боги их были чудовищами и колоссами. Не удивляйтесь если я вам скажу, что вначале находил это искусство варварским, но потом настолько привык к нему, что стал им восхищаться и находить наше искусство холодным. В Индии вообще принято возвеличивать слона. Изображения его чрезвычайно разнообразны; по замыслу художника он воплощает в себе то грозную силу, то благодетельную кротость божества. Древние путешественники утверждали, что самому слону поклонялись как богу; но я этому не верю. Он служил и поныне служит только символом божества. Белый слон сиамских храмов до сих пор считается священным животным.
-- Расскажите нам об этом слоне! -- хором воскликнули дети. -- Он правда белый? Вы его видели?
-- Я его видел, и во время празднеств, устроенных в его честь, со мной произошло нечто странное.
-- Что же такое? -- допытывались дети.
-- Не знаю даже, сказать ли вам. Я боюсь, что вы усомнитесь в моей правдивости и подумаете, что я сочиняю свой рассказ из желания соперничать с поучительной историей нашего почтенного хозяина.
-- Расскажите, расскажите! Мы не будем критиковать, мы будем слушать вас с полным вниманием.
-- Хорошо, дети, -- ответил англичанин. -- Я расскажу вам, что со мною случилось. Я любовался величием священного слона, который шел размеренным шагом под звуки музыки и отбивал такт хоботом. Индусы, которые относятся к нему, как рабы к повелителю, держали над его головой красные с золотом опахала. В это время я сделал над собой особенное усилие, чтобы прочесть мысли, отражавшиеся в его спокойных глазах. Внезапно я почувствовал, что в моей памяти воскресает ряд прошлых существований, обыкновенно забываемых человеком.
-- Как! Вы верите?..
-- Я верю, что иные животные кажутся нам сосредоточенными и задумчивыми, потому что они вспоминают. Человек же забывает, потому что у него слишком много дел.
-- Расскажите нам свои воспоминания, -- перебил его хозяин. -- Мне очень интересно слышать, что вы испытали то же ощущение, которое и я пережил несколько раз в жизни.
-- Извольте, -- ответил сэр Уильям. -- Признаюсь, что ваша просьба меня сильно волнует. Если мое видение во время церемонии, сосредоточенной около священного слона, было сном, то, во всяком случае, настолько ясным и понятным, что я не забыл ни малейшей подробности. Я тоже был когда-то слоном, белым слоном, следовательно, священным. Я вспомнил свое существование с самого детства, которое я провел в лесах Малаккского полуострова.
Мои первые воспоминания относятся к стране, которая тогда еще была мало известна европейцам. Я жил на полуострове, имевшем триста шестьдесят миль в длину и около тридцати миль в ширину. Он, собственно, представляет собою горную цепь, выступающую в море и увенчанную лесами. Эти горы, с главной вершиной Офир, не очень высоки; но благодаря своему положению между двумя морями они производят величественное впечатление. Их крутые склоны большей частью недоступны человеку. Однако теперь прибрежные жители, невзирая на это, упорно охотятся на диких зверей, и оттуда по небольшой цене вывозятся слоновая кость и другие товары. Все-таки человек и ныне не везде там стал владыкой, а в те времена он и совсем им не был. Я рос счастливым и свободным среди гор, наслаждаясь ясным небом, ярким солнцем и морским ветром. Как великолепно было Малайское море со множеством изумрудных островов и белых, как алебастр, утесов, выделявшихся на темно-синих волнах! Какой горизонт открывался нашим взорам, когда с высоты гор мы видели перед собой безбрежное пространство! В дождливое время года мы наслаждались влажной теплотой под тенью гигантских деревьев. Окружающая природа вселяла в нас какое-то тихое блаженство. Мощные растения, слегка изнуренные знойным летом, казалось, разделяли наше чувство и черпали новые силы в источнике жизни. Красивые лианы разных пород обвивались вокруг деревьев и переплетались с цветущими гардениями. Мы спали в благоуханной тени бананов, бальзамника и мангового дерева. У нас было больше растений, чем требовалось для удовлетворения нашего здорового, но непритязательного аппетита. Мы презирали плотоядных хищников и не подпускали тигров к нашим пастбищам. Антилопы и обезьяны искали нашего покровительства. Чудные птицы стаями прилетали выклевать насекомых с нашей кожи. Гигантская птица нокариам, теперь, быть может, уже исчезнувшая, без страха приближалась к нам и разделяла с нами трапезу. Я со своей матерью жил в уединении. Мы не присоединялись к многочисленным стадам простых слонов, более мелких и отличавшихся от нас цветом. Принадлежали ли мы к другой расе? Не знаю. Белые слоны встречаются так редко, что индусы считают их воплощением божества. Когда умирает какой-нибудь белый слон, живущий при индусском храме, то его хоронят с царскими почестями, и иногда проходит много лет, пока найдут ему преемника.
Быть может, наш большой рост пугал слонов. Но так или иначе, мы жили в одиночку. Места у нас никто не оспаривал, и мы кочевали по горам, как нам вздумается. Поросшие лесом вершины нам нравились больше, чем непроходимая чаща джунглей, где водятся огромные змеи и ядовитые насекомые. Когда мы искали сахарный тростник под исполинскими бамбуками, то иногда останавливались, чтобы кинуть взгляд на поселения у реки; но мать моя боялась, что наша белая кожа привлечет внимание людей к горным вершинам, где росли величественные кокосовые и саговые пальмы.
Мать души во мне не чаяла, всюду водила с собою и жила только для меня. Она учила меня поклоняться солнцу и каждое утро на коленях приветствовать его восход, поднимая вверх мой белый атласный хобот. В эти минуты заря покрывала розовым отблеском мою тонкую кожу, и мать с восхищением смотрела на меня. Мысли у нас были возвышенные, и сердце проникалось нежностью. Счастливые, невозвратные дни!
В одно прекрасное утро мы пошли напиться к одному из потоков, которые быстро сбегают с горы и потом, собираясь в реки, текут в море. Это было к концу сухого времени года. Источник, берущий начало на вершине Офира, так пересох, что в его русле не оставалось ни одной капли воды. Нам пришлось спуститься к подошве горы в джунгли, где поток образовал ряд маленьких озер, которые как бриллианты, сверкали среди бледной зелени смоковниц. Вдруг мы услышали странный крик, и неизвестные мне создания -- люди и лошади -- бросились на нас. Эти медно-красные люди, похожие на обезьян, нисколько не испугали меня. Животные, на которых они сидели, подходили к нам со страхом. Мы не были в опасности; белый цвет нашей кожи внушал уважение даже диким и жестоким малайцам. Без сомнения, они хотели захватить нас, но не решались применить оружие. Моя мать сначала гордо оттолкнула их. Она знала, что они не посмеют тронуть ее. Тогда они рассудили, что меня, ввиду моего юного возраста, им будет легче поймать, и попробовали накинуть мне на ноги аркан. Мать бросилась между ними и мною и стала отчаянно защищать меня. Охотники поняли, что не захватят меня, пока она будет жива, и стали метать в нее свои дротики.
Я с ужасом видел, как ее белая кожа покрылась кровью. Мне хотелось вступиться за нее, но она не пускала меня, держала за собою и защищала своим телом. Она молча переносила нестерпимую боль, пока сердце, пронзенное стрелой, не перестало биться и она не свалилась с ног. Земля дрогнула под ее тяжестью. Убийцы связали меня; я не сопротивлялся. Я не понимал, что такое смерть. Остановившись перед трупом матери, я жалобно стонал, ласкал ее и умолял подняться, чтобы бежать со мною. Она была бездыханна, но слезы ее градом катились из потухших глаз. Мне набросили на голову плотную циновку.
Я ничего не видел, а ноги мои были спутаны крепкими ремнями. Я горько плакал. Чувствуя, что моя мать подле меня, я не хотел уйти и лег. Меня увезли -- не знаю, как и куда. Кажется, впрягли всех лошадей, чтобы стащить меня по песчаному откосу к большой яме, где меня оставили одного.
Не помню, сколько времени я там пробыл без пищи, томимый жаждой. Меня мучили мухи, пившие мою кровь. Я уже был достаточно силен и мог бы разрушить передними ногами эту западню и проложить себе тропинку, как мать учила меня делать на крутых обрывах. Однако долго я и не помышлял об этом. Не имея понятия о смерти, я ненавидел жизнь и не старался ее сохранить. Наконец, я уступил инстинкту и стал кричать. Мне принесли сахарного тростника и воды. Я видел, как встревоженные люди склоняются над ямой, куда я был засажен. Кажется, они радовались, что я ем и пью; но, подкрепив силы, я пришел в ярость и стал оглашать небо и землю своим ревом. Они удалились, и я мог беспрепятственно разрушить одну из стенок своей темницы. Я вообразил себя свободным, но оказалось, что я в парке из огромных бамбуков, так плотно перевитых между собою крепкими лианами, что я не мог расшатать ни одного из них. Несколько дней я упорно принимался за эту неблагодарную работу, но умелый труд и коварство человека воздвигли предо мной неодолимое препятствие. Мне приносили еду и мягко обращались со мной. Я ничего не хотел слушать, пытался бросаться на своих противников и бился головою о стенки своей тюрьмы, но тщетно. Оставшись один, я ел. Могущественный закон жизни брал верх над моим отчаянием, а сон побеждал мои силы, и я засыпал на свежей траве, которую бросали в мою клетку.
Однажды маленький черный человек, одетый только в саронг, то есть белые панталоны, решительно вошел ко мне в темницу. Он принес корыто соленой рисовой муки, перемешанной с маслом, и на коленях подал его мне, произнося какие-то ласковые и, как мне показалось, почтительные слова. Я позволил упрашивать себя и наконец, склоняясь на его просьбы, стал есть в его присутствии. В то время как я лакомился вкусным кушаньем, он обмахивал меня пальмовым листом и пел что-то грустное; я слушал с удивлением. Немного погодя он снова вернулся и стал играть на маленькой тростниковой дудочке грустную мелодию. Я понял, что внушаю ему сочувствие, и позволил ему поцеловать меня в лоб и в уши. Через несколько дней я уже разрешал ему мыть меня, снимать с меня колючки и садиться между моими ногами. Наконец наступил день, когда я почувствовал, что он меня любит и что я его тоже люблю. С тех пор я был укрощен; прошлое изгладилось из моей памяти, и я согласился следовать за ним на берег, не помышляя уже о побеге.
Я прожил, кажется, два года наедине с ним. Он окружал меня такими нежными заботами, что заменил мне мать, и я не думал расставаться с ним. Между тем я ему не принадлежал. Племя, захватившее меня, должно было разделить в своей среде плату, которую собиралось получить, продав меня как можно дороже какому-нибудь богатому индийскому радже. Ко всем княжеским дворам Индии были отправлены гонцы с известием о моем существовании и с целью уговориться насчет цены. В ожидании их возвращения меня поручили этому молодому человеку по имени Аор, который славился своим умением приручать слонов. Он не был охотником и не принимал участия в убийстве моей матери. Я смело мог любить его.
Вскоре я научился понимать человеческую речь. Я не различал отдельных слов, с которыми Аор обращался ко мне, но по интонации угадывал его мысли так безошибочно, словно знал его язык. Впоследствии я стал понимать звук человеческой речи на любом языке. Но лучше всего я понимал пение.
Я узнал от своего друга, что мне надо прятаться от взоров людей, так как тот, кто меня увидит, непременно захочет увести меня на продажу, а его убьет. Мы жили тогда в глуши Тенассерима. Днем мы скрывались в горах и выходили только ночью. Аор садился мне на шею и вел меня купаться. Он не боялся аллигаторов и крокодилов: от них я его оберегал, закапывая в песок их головы, которые трещали под моими ногами. После купанья мы бродили по лесу. Я выбирал себе сочные ветви, а для Аора срывал хоботом плоды. На весь день я запасался зеленью. Больше всего я любил свежую кору и умел легко отделять ее от ствола. Однако, чтобы набрать ее, требовалось много времени, поэтому чаще всего я довольствовался ветвями.
Я вел мирное существование и жил настоящим, не задумываясь о будущем. О самом себе я стал размышлять с того дня, когда люди загнали в мой парк стадо диких слонов, на которых они охотились с факелами, барабанами и тарелками, чтобы завлечь их в свою ловушку. Туда заранее привели ручных слонов, которые должны были помочь охотникам в укрощении пленников. Они действительно помогли спутать пленникам ноги, но некоторые дикие слоны, особенно слоны-одиночки, так бушевали, что решено было и меня призвать на помощь охотникам.
Милого Аора заставили сесть мне на шею. Он повиновался, хотя очень неохотно. Во мне же пробудилось сознание справедливости, и я ужаснулся от того, чего от меня требовали. Дикие слоны были если не равными мне, то подобными мне; а ручные слоны, которые содействовали порабощению своих братьев, показались мне гораздо ниже их и меня. В порыве презрения и негодования я накинулся на этих пособников и стал так отчаянно защищать пленников, что людям пришлось отказаться от моих услуг. Меня выпроводили из парка, а милый Аор стал осыпать меня похвалами и ласками. "Вы видите, -- говорил он товарищам, -- что это ангел и святой. Белого слона нельзя использовать ни для тяжелых работ, ни для насилия над кем-либо. Он не создан ни для войны, ни для охоты, ни для перевозки грузов и людей. Сами цари не позволяют себе садиться на него, а вы хотите, чтобы он унизился до того, чтобы помогать вам в укрощении! Нет, вы не понимаете его величия и оскорбляете его достоинство! За то, что вы пытались сделать, вы попадете во власть злых духов".
Моему другу возражали, что он сам тоже меня укрощал.
-- Совершенно верно, -- ответил он, -- но для этого я прибегал только к ласковым речам и звукам флейты. Если он позволял мне садиться на него, то потому, что признает меня своим верным слугою. Я его преданный магаут (погонщик). Знайте, что в тот день, когда нас разлучат, один из нас умрет. Пожелайте, чтобы это был я, так как от благоденствия Священного цветка висит богатство и слава вашего племени.
Он дал мне имя Священный цветок, и никто не возражал против этого. Речь моего магаута произвела на меня глубокое впечатление. Я чувствовал, что если бы не он, то меня унизили бы, а теперь я стал еще более гордым и независимым. Я решил (и сдержал слово) во всем следовать его советам, и вместе мы избегали всякого, кто не относился к нам с должным уважением. Люди предлагали мне в товарищи самых красивых и хорошо дрессированных слонов. Я положительно отказывался от этого и наедине с Аором никогда не скучал.
Мне было около пятнадцати лет, и я уже был значительно выше обыкновенных взрослых слонов, когда явились посланные с известием, что бирманский раджа дал наибольшую цену и меня продали. Послы действовали с осторожностью. Они не обращались ни к одному из сиамских властителей, которые могли потребовать меня даром, так как я родился в их владениях. Итак, я был продан царю Пагама. Ночью меня повели через Тенассерим к высоким горам, и, перевалив через них, мы очутились на берегу прекрасной реки Ирравади.
Тяжело мне было покидать родину и свой лес. Я никогда не согласился бы на это, если бы Аор при помощи своей флейты не объяснил мне, что на другом берегу меня ждет слава и счастье. Дорогою я не хотел ни на минуту разлучаться с ним. Я почти не позволял ему слезать с моей шеи. Чтобы избавить меня от мучительного беспокойства, он спал между моими ногами. Я был ревнив и хотел, чтобы он ел только ту пищу, которую я ему приносил; я выбирал для него лучшие плоды и подавал ему хоботом сосуд, который сам наполнял ключевой водою. Я обмахивал его большими листьями. Проходя через джунгли, я сбивал колючки, которые могли его поцарапать. Наконец, я делал, и даже лучше всех других, то, что делают хорошо дрессированные слоны. Делал я это по доброй воле, а не по приказу, единственно ради моего друга.
На бирманской границе меня встретило посольство царя. Последовавшие потом церемонии меня встревожили. Я видел, как давали золото и подарки малайским охотникам, сопровождавшим меня, и как их отправили назад. Неужели меня разлучат с Аором? Я страшно волновался и вызывающе смотрел на высокопоставленных лиц, которые подходили ко мне с почтением. Аор, понимавший меня, объяснил им, чего я опасаюсь, и сказал, что без него я не соглашусь пойти с ними. Тогда один из послов, который до тех пор оставался в палатке, снял сандалии и, опустившись на колени, протянул мне письмо бирманского царя, написанное синей краской на позолоченном пальмовом листе. Я не позволил ему читать и, вырвав у него письмо, передал своему магауту. Аор принадлежал к низшей касте и не имел права прикасаться к этому священному листу. Он просил меня отдать письмо послу его величества. Я немедленно повиновался, желая показать свое уважение и дружбу к Аору. Посол взял письмо, раскрыл над ним золотой зонтик и стал читать:
"Всемогущий, возлюбленный, высокопочитаемый слон по имени Священный цветок, удостой прийти в столицу моего царства, где для тебя уже приготовлен дворец. Настоящим письмом я, царь Бирмы, жалую тебе поместье в твою полную собственность, предоставляю к твоим услугам министров, даю тебе дом с двумястами людей, свиту в пятьдесят слонов, столько же лошадей и быков, шесть золотых зонтиков и оркестр музыкантов. Одни словом, я окружу тебя всеми почестями, которые подобают священному слону, составляющему радость и славу народов".
Мне показали царскую печать, но так как я оставался равнодушным, то спросили моего магаута, принимаю ли я предложение царя. Аор ответил, что я жду от них обещания никогда меня с ним не разлучать. Посол, посоветовавшись с другими сановниками, поклялся исполнить мое требование. Тогда я выразил большую радость и стал гладить царское письмо, золотой зонтик и даже лицо посла, который был счастлив, что угодил мне.
Хотя я был очень утомлен продолжительным путешествием, но выразил желание скорее идти вперед, чтобы увидеть свою новую резиденцию и познакомиться со своим товарищем и братом бирманским царем. Мы торжественно шли по берегу красивейшей реки Ирравади. Она текла то медленно, то быстро между скалами, покрытыми совершенно незнакомой мне растительностью. Мы продвигались на север, и климат становился гораздо свежее, чем на моей родине. Все имело другой вид. Тишины и величия пустыни не было и помина. Это был мир роскоши и празднеств. По реке проплывали многочисленные лодки с кормой в виде полумесяца, на которых развевались шелковые флаги, усеянные золотыми блестками. Далее виднелись рыбацкие лодки, украшенные зеленью и цветами. На берегу богатые люди выходили из своих роскошных жилищ и, преклоняя колени, подавали мне благовония. Музыканты и жрецы сбегались со всех храмов и присоединяли свои голоса к сопровождавшему меня оркестру.
Мы шли с перерывами для отдыха, чтобы я не слишком утомлялся. Два-три раза в день делали привалы, чтобы купать меня. Река у берега не всегда была достаточно мелкой. Аор просил меня исследовать дно хоботом. Я любил купаться только на песчаном дне и в прозрачной воде. Отыскав брод, я бросался по течению, не спуская со своей шеи доверчивого Аора. Он так же, как и я, любил купаться. В трудных и опасных местах он поддерживал мою силу и бодрость, играя на флейте песню нашей родины. Моя свита и толпа, собравшаяся на берегу, выражали свое беспокойство и восхищение криками, падали ниц и простирали ко мне руки. Послов тревожила смелость Аора. Они рассуждали между собой, не следует ли запретить купания, чтобы я не подвергал риску свою драгоценную жизнь. Однако Аор, не перестававший играть на флейте над самой поверхностью воды, и мой хобот, поднятый как шея гигантского лебедя, свидетельствовали о нашей безопасности. Когда мы спокойно выходили на берег, все сбегались ко мне с коленопреклонениями и славословиями, а мой оркестр оглашал воздух шумной музыкой. Этот оркестр с первого же дня мне не понравился. Он состоял из различных труб, страшных гонгов, бамбуковых кастаньет и больших барабанов, которые везли на слонах. На одном слоне стояла клетка искусной работы; в ней сидел человек, поджав ноги, и поочередно ударял палочками по многочисленным барабанам. В другой такой же точно клетке находились тарелки из различных металлов. Ее тоже вез слон, и музыкант, сидевший в ней, извлекал из тарелок громкие аккорды. Сначала этот гул инструментов неприятно поразил мой тонкий слух. Однако постепенно я привык к этому, и мне даже стал нравиться оркестр, который прославлял меня на весь мир. Но все-таки я предпочитал нежную музыку. Мне нравилась бирманская арфа, кайман и гармоника со стальными клавишами, звучавшая как голос ангела, а больше всего певучая мелодия, которую Аор играл мне на своей флейте.
Однажды, когда он играл посреди реки, на моей шее, нас окружила целая стая больших позолоченных рыб, которые высовывали головы из воды, словно умоляли нас о чем-то. Аор бросил им горсточку риса, который всегда носил себе в мешочке за поясом. Они выказали живую радость и поплыли за нами до самого берега. При восторженных восклицаниях толпы я осторожно поймал одну из рыбок и подал старшему послу. Он поцеловал ее и велел покрыть ее новым слоем позолоты, а затем почтительно опустил ее в воду. Я узнал, что это священные рыбы Ирравади, которые живут только в этом месте реки и подплывают на зов человека, так люди никогда их не обижают.
Наконец, мы прибыли в Пагам, город, протянувшийся на четыре-пять миль вдоль реки. Долина дворцов, храмов, пагод, вилл и садов так поразила меня, что я остановился, словно хотел спросить своего магаута, не сон ли это. Он не меньше моего был озадачен и, погладив меня по лбу, сказал:
-- Вот твое царство. Забудь леса и джунгли; теперь ты в мире золота и алмазов!
Действительно, это был волшебный мир. Тысячи храмов и пагод сверху донизу сверкали серебром. Буддизм пощадил памятники прежней религии, потому храмы отличались большим разнообразием. Это были массивные здания, одни приземистые, другие высокие, как остроконечные пики. На некоторых были огромные колоколообразные купола. Поверх часовни иногда виднелось большое белоснежное яйцо в золотой оправе. Длинные крыши, одна над другой, держались на резных столбах, вокруг которых извивались сверкающие драконы, и их чешуйки из разноцветного стекла казались драгоценными камнями. Другие крыши зеленого, синего, красного цвета, расположенные по этажам, постепенно уменьшаясь кверху, заканчивались золотым шпилем с хрустальной головкой, которая сверкала на солнце, как гигантский бриллиант. К некоторым из этих зданий вели лестницы в триста-четыреста ступеней, с ослепительно белыми террасами, выточенными как будто из цельного куска прекраснейшего мрамора. Казалось, целые горы были одеты белым кораллом и перламутром. На крышах и выступах многих строений виднелись чудовищные деревянные фигуры, покрытые позолотой и эмалью; они как будто стремились броситься в пространство. Причудливой фантазией и роскошью выделялись ажурные бамбуковые постройки изумительной работы. Мрачное величие больших черных монастырей в древнем стиле оттеняло блеск и богатое убранство современных зданий. Теперь от этого великолепия не осталось и следа; тогда же оно представляло волшебный сон, восточную сказку, воплощенную в жизнь искусством человека.
У городских ворот нас встретил царь со всеми своими придворными. Он сошел с лошади, чтобы поклониться мне. Затем меня проводили в особое здание, чтобы надеть церемониальный костюм, который царь привез в большом кедровом сундуке с инкрустациями, на самом красивом и нарядном из своих слонов. Но когда я появился в своем парадном облачении, я совершенно затмил моего роскошного собрата. Прежде всего, Аор меня вымыл и тщательно надушил. Потом меня покрыли длинными красными полосами, затканными золотом и шелком; они изящно драпировались на моем теле, не скрывая красоты моих форм и моей священной белизны. Голову мою покрыли тиарой из красного сукна, усыпанной крупными бриллиантами и великолепными рубинами. На лоб мне повязали девять ниток драгоценных камней: это священное украшение предохраняло от влияния злых духов. На переносице у меня блестел полумесяц из самоцветов и золотая пластинка, где обозначены были все мои титулы. К ушам моим были привязаны серебряные кисти чудной работы, а в мои ослепительно белые клыки продеты были золотые кольца с изумрудами, сапфирами и бриллиантами. Два больших щита из золота покрывали мои плечи; наконец, красная подушка была положена мне на шею. Я с радостью отметил, что и мой милый Аор облачился в белый шелковый саронг, расшитый серебром, надел тонкие золотые браслеты на руки и ноги и повязал голову тончайшей белой кашемировой шалью. Он тоже умылся и надушился. Аор был стройнее бирманцев; цвет лица у него был смуглее и глаза красивее. Он еще был молод. Когда я увидел, что для управления мною ему дали палочку, усыпанную жемчугами и рубинами, то почувствовал гордость и с любовью обнял своего друга. Ему предложили бамбуковую лесенку, по которой обыкновенно поднимаются на слонов и которую затем привязывают к седлу, чтобы можно было таким же образом спуститься. Я отбросил этот атрибут рабства, лег и вытянул голову так, что мой друг мог сесть, не потревожив моего одеяния. Затем я встал, такой гордый и внушительный, что сам царь был поражен моей осанкой. Он заявил, что еще никогда такой благородный, красивый, священный слон не охранял благополучия его империи.
Наше шествие до моего дворца продолжалось больше трех часов. Земля была усеяна зеленью и цветами. Через каждые десять шагов стояли курильницы, распространявшие чудесное благоухание. Царский оркестр играл вместе с моим. Прелестные баядерки, танцуя, шли впереди. Из каждого переулка, примыкавшего к главной улице, выходили процессии представителей знати. Они подносили мне новые подарки и следовали за мною в две шеренги. Воздух, наполненный синеватой дымкой курений, оглашался музыкой, которая заглушила бы собою раскаты грома. Все дома были украшены богатыми коврами и дорогими тканями. Многие здания были соединены легкими триумфальными арками из тростника, выполненные с удивительным изяществом. С высоты этих ажурных ворот невидимые руки бросали на меня благоухающий снег жасмина и померанцевых цветов.
Мы остановились на большой площади, обнесенной оградой. Там мне хотели показать игры и пляски. Мне понравилось все красивое и пышное, но бой животных произвел на меня ужасное впечатление. Когда я увидел, как два слона, доведенные предварительно до ярости, перевивались хоботами и кололи друг друга клыками, то покинул свое почетное место и бросился на сцену, чтобы разнять противников. Аор не успел меня удержать, и со всех сторон раздались крики отчаяния. Люди боялись, как бы слоны не бросились на меня. Но когда я приблизился к борцам, их ярость сразу же улеглась, и они в смущении разошлись в разные стороны. Аор, быстро догнав меня, заявил всем, что я не переношу вида крови и к тому же после длительного путешествия нуждаюсь в отдыхе. Люди были очень растроганы моим поведением. Местные мудрецы стали на мою сторону, утверждая, что Будда не терпит кровавых забав. Итак, я явился выразителем его воли, и на несколько лет эти жестокие развлечения были отменены.
Меня отвели в мой дворец, расположенный за городом на берегу реки. По величине и богатству он не уступал дворцу самого царя. Помимо реки, в моем саду был большой бассейн с проточной водой для купания. Я чувствовал усталость. Выкупавшись, я удалился в комнату, которая должна была служить мне спальней. Меня оставили наедине с Аором после того, как я дал понять, что музыка меня утомила и я хочу побыть со своим другом.
В этом зале был внушительных размеров купол, поддерживаемый двойной колоннадой из розового мрамора. Все выходы были задрапированы дорогими тканями, спускавшимися мягкими складками на мозаичный пол. Моя постель представляла собой мелко истолченное сандаловое дерево. Для питья был приготовлен сосуд, в котором свободно могли бы купаться четыре человека. Вместо яслей у меня была золоченая этажерка, на которой лежали сочные фрукты. Посреди зала из огромной японской вазы бил фонтан.
Края нефритового бассейна украшали серебряные и золотые птицы, которые, казалось летели сюда напиться. Над моей головой протянулись цветочные гирлянды. Огромное опахало, приводимое в движение невидимым механизмом, обеспечивало постоянный приток свежего воздуха сверху.
Когда я проснулся, ко мне привели разных ручных животных и птиц: обезьянок, белок, голубей, аистов, оленей и маленьких хорошеньких ланей. Это веселое общество на минуту меня позабавило; но всем гостям я предпочитал прохладную безупречную чистоту моего помещения и потому дал понять, что общество людей наиболее соответствует моему характеру.
Многие годы прожил я в роскоши вместе с моим дорогим Аором. Мы участвовали во всех церемониях и празднествах; нас посещали иноземные послы. Жители страны оказывали мне царские почести. Меня осыпали подарками, и мой дворец превратился в один из богатейших музеев Азии. Самые ученые жрецы приходили проведать меня и побеседовать со мной. Они находили, что по разуму я достиг их высоких заветов, и старались прочесть на моем широком и ясном челе мои мысли. Все храмы были открыты предо мною. Я любил заходить под их высокие мрачные своды, где исполинская позолоченная фигура Гаутамы сияла, как солнце, в глубине ниши, освещенной сверху. Мне казалось, что я вижу солнце моей пустыни, и я склонял перед статуей колени, показывая этим пример верующим, которых восхищало мое благочестие. Я умел даже подавать жертвоприношения почитаемому идолу и раскачивать перед ним золотую курильницу. Царь нежно любил меня и заботился, чтобы мой дворец содержался не хуже его собственного.
Однако не бывает прочного счастья на земле. Этот достойный повелитель затеял войну с соседним государством. Он был побежден и свергнут с престола. Новый царь отправил его в изгнание и не позволил ему взять меня с собой. Он оставил меня себе как залог своего могущества и единения с Буддой; но он не питал ко мне ни дружбы, ни благоговения, и уже вскоре мне стали прислуживать небрежно. Аор этим огорчался и не раз жаловался. Слуги нового царя возненавидели его и решили разделаться с ним. Однажды вечером, когда мы оба спали, они бесшумно проникли во дворец и ранили его кинжалом. Услышав его крики, я проснулся и бросился на убийц, но им удалось скрыться. Мой бедный Аор лежал в обмороке; саронг его был окровавлен. Я выбрал из бассейна всю воду и брызгал на него, но не мог привести его в чувство. Тогда я вспомнил, что в соседней комнате всегда дежурил врач. Я разбудил его и привел к Аору. Благодаря хорошему уходу друг мой остался жив, но после потери крови он очень ослабел, а я не хотел ни выходить, ни купаться без него. Горе удручало меня, и я отказывался от еды. Лежа около него, я проливал слезы и разговаривал с ним глазами и ушами, умоляя его выздороветь.
Убийц не стали искать. Уверяли, что это я нечаянно ранил Аора клыком, и поговаривали о том, чтобы спилить мне клыки. Аор негодовал и клялся, что ему нанесли рану стальным лезвием. Врач не решился подтвердить его показания. Он даже посоветовал моему другу молчать, чтобы не ускорять торжества врагов, поклявшихся погубить его.
Я был глубоко опечален, и жизнь, которую меня заставляли вести, казалась мне самым тяжким рабством. Счастье мое зависело от прихоти царя, который не хотел или не мог взять под защиту моего лучшего друга. Я возненавидел лицемерные почести, которые мне все еще воздавались для формы; я со злостью принимал торжественные визиты и выгонял баядерок и музыкантов, тревоживших сон Аора. Сам я старался спать как можно меньше.
Я предчувствовал новое несчастье и под влиянием постоянного возбуждения вдруг припомнил свои юные годы. Передо мной воскрес давно забытый образ смертельно раненной матери, которая защищала меня своим телом. Я опять видел знакомую пустыню, роскошные деревья, реку Тенассерим, гору Офир и безбрежное море, сверкающее на горизонте. Тоска по родине охватила меня, и я стал помышлять о побеге. Но я хотел бежать с Аором, а бедный Аор, лежа на боку, едва мог приподняться, чтобы поцеловать меня в лоб, когда я к нему наклонялся.
Однажды ночью я, сам больной и разбитый от усталости, крепко заснул на несколько часов. Когда я открыл глаза, постель Аора оказалась пустою, и я тщетно звал его. В отчаянии я кинулся в сад и стал искать его на берегу пруда. Однако чутье подсказало мне, что Аора надо искать не там. Слуги теперь совсем не присматривали за мною, и я мог сам открыть ворота и покинуть пределы дворца. Тут я почувствовал, что мой друг где-то совсем близко, и я поспешил к тамариндовому лесу на холме. Внезапно я услышал жалобный стон. Бросившись в чащу, я увидел Аора, привязанного к дереву и окруженного злодеями, которые уже готовы были его убить. Я смял их и стал беспощадно топтать ногами. Затем я порвал веревки, которыми Аор был привязан, осторожно поднял его, помог ему сесть мне на шею и поспешил скрыться в лесной чаще. В то время на территории Индо-Китая, где мы находились, наряду с богатейшими поселениями можно было встретить безлюдные пустыни. Я вскоре добрался до диких Каренских гор. Когда, измученный от усталости, я прилег на берегу быстрой реки, мы были уже за тридцать миль от бирманского города. Аор сказал мне:
-- Куда мы идем? Ах, я вижу по твоим глазам, что ты хочешь возвратиться в наши горы. Ты даже думаешь, что уже пришел, но ошибаешься. Мы далеко оттуда. По дороге нас непременно поймают, а если нам даже удастся избежать людей, все равно я умру от боли. Как же ты без меня найдешь дорогу? Оставь меня здесь, они ведь преследуют только меня; а сам возвращайся в Пагам, там тебя никто не тронет.
Я дал понять ему, что не хочу ни покидать его, ни возвращаться к бирманцам; если он умрет, я тоже умру; а терпением и настойчивостью мы опять можем достигнуть счастья.
Он поддался моим уговорам, и, хорошенько отдохнув, мы снова пустились в путь. Через несколько дней к нам стали возвращаться здоровье, надежда и сила. Чистый воздух, благоухание лесов, благотворная теплота скал помогали нам больше, чем роскошная обстановка и все лекарства врачей. Тем не менее, Аор иногда страшился подвига, которого я от него требовал. Похищение священного слона в случае неудачи грозило ужаснейшими пытками. Он передавал мне свои опасения, играя на тростниковой флейте, которую он себе вырезал и звуки которой милее прежнего ласкали мой слух. Я научился размышлять почти как человек, и, ловко обмазав себя тиной на берегу реки, объяснил ему, что надо делать. Моя догадливость поразила его. Он отыскал растения, свойства которых были ему хорошо знакомы. Из их сока он сделал краску, которая совершенно преобразила меня: я стал очень похож на простого слона, только рост выдавал меня. Я объяснил Аору, что этого недостаточно и нужно еще отпилить мне клыки. Он не соглашался, находя, что я и так неузнаваем.
Мы двинулись дальше. Несмотря на уединенность горной дороги, то, что нам удалось избежать многочисленных опасностей, встречавшихся на каждом шагу, было поистине чудом. Мы неминуемо погибли бы друг без друга; но могущество наше заключалось в соединении человеческого разума Аора и моей незаурядной животной силы.
Не раз нас преследовали разбойники, но мне удавалось обратить их в бегство. Я не боялся их копий и стрел, так как Аор сделал мне из деревянной чешуи легкую кольчугу. Благодаря настойчивости и осторожности мы благополучно добрались до реки Тенассери. Нам нетрудно было держаться правильного пути: мы хорошо помнили наше первое путешествие и довольно легко ориентировались на территории Малакки. На этом полуострове длинные горные хребты, прорезанные глубокими долинами и многоводными реками, почти не имеют отрогов и тянутся до самого моря. Мы редко сбивались с пути, но мне всегда удавалось почти сразу же находить нужное направление.
Не без опасения приближались мы к нашему прежнему жилищу. Мы хотели жить одни на свободе. Все сложилось как нельзя лучше. Наше племя разбогатело, продав меня за большие деньги, и покинуло свою жалкую деревушку. После сильной засухи все животные покинули эти места, поэтому охотники здесь не появлялись. Мы могли устроиться совершенно независимо. У Аора совсем ничего не было, но он не жалел об утраченной роскоши. Не имея ни друзей, ни семьи, на всем свете он любил лишь меня одного. А я за всю свою жизнь любил только свою мать и Аора. Мы очень сблизились и научились понимать друг друга с полувзгляда. Мои движения были настолько обдуманны и выразительны, что он свободно читал мои мысли. Ему не нужно было даже разговаривать со мной: по звукам его флейты я чувствовал, в веселом он или в грустном настроении. Судьба у нас была одна, и я вместе с ним переносился в прошлое или наслаждался настоящим.
Мы прожили много лет в лесу на свободе. В Бирме Аор сделался ревностным буддистом и ел только растительную пищу. Наше существование было вполне обеспечено, и мы больше не знали ни болезней, ни страданий.
Однако шло время, и Аор состарился. Я видел, как седели его волосы и убывали его силы. Он объяснил мне, что наступила старость, и предупредил, что скоро умрет. Я старался продлить его жизнь, оберегая от всякого утомления. Когда он очень ослабел, я сам строил для него шалаш и приносил ему пищу. Кровь его стала холодеть, и он отогревался, прижимаясь ко мне. Однажды он, чувствуя приближение смерти, попросил меня вырыть для него яму. Я выполнил его просьбу. Он лег на дно ямы на подстилку из травы, обвил руками мой хобот и попрощался со мною. Затем его руки опустились, тело стало неподвижным и вскоре окоченело.
Аор умер. Я засыпал яму, как он мне приказал, и сам лег сверху. Понял ли я, что такое смерть? Кажется, понял, но все-таки не задавал себе вопроса, надолго ли мне суждено его пережить, и о своей смерти совсем не думал. Я плакал и совершенно забыл о еде. Прошла ночь, а мне по-прежнему не хотелось ни есть, ни купаться, ни даже двинуться с места. Я был погружен в какое-то оцепенение. Следующая ночь застала меня в таком же состоянии, а восходящее солнце уже озарило мой труп.
Не знаю, перешла ли в меня благородная душа Аора? Возможно, и так. Потом, во время других своих существований, я узнал, что после моего исчезновения бирманскую империю постигли большие несчастия. Совет жрецов покинул столицу Пагам. Они считали, что Будда разгневан тем, что народ не заботился обо мне. Жители также разбежались. Богачи, собрав свои сокровища, переселились в другие места и выстроили там себе новые дворцы. Бедняки, навьючив на верблюдов свои тростниковые хижины, последовали за своими господами. Сорок пять царей один за другим жили в Пагаме, который составлял их гордость и славу. А я, покинув этот город, осудил его на погибель, и он превратился в груду развалин.
-- Ваша история мне очень понравилась, -- сказала маленькая девочка сэру Уильяму. -- Но если мы все были животными прежде чем сделаться людьми, то я хотела бы знать, чем мы будем потом?
-- Моя сестра права, -- заметил молодой человек который внимательно слушал рассказ сэра Уильяма. -- Если добродетельная собака или добродетельный слон заслуженно делаются людьми, тo честный и добродетельный человек также должен получить награду в здешнем мире.
-- Конечно, -- ответил сэр Уильям. -- Всякое живое существо стремится к совершенству, а человек особенно. Я убежден, что благодаря разуму он рано или поздно достигнет грандиозных успехов, и грядущие поколения будут неузнаваемы.
-- Я не понимаю, -- возразила девочка. -- Неужели мы и правда сделаемся ангелами в белых одеждах и с крылышками?
-- Именно так, -- сказал сэр Уильям. -- Белая одежда -- символ чистоты, и мы все будем чисты душою. А крылья у нас тоже будут: их даст нам наука. И тогда для нас не будут существовать пространство и время.