Я был первым министром -- звание блестящее, но по справедливости более приличное государю, нежели подданному; государь единою властью своею, перед которой ничтожны все интриги придворных, единым своим могуществом, которому нет препоны, ограничивает требования, укореняет права, предупреждает зло и делает добро -- какой первый министр имел или может подобные преимущества? Зато, много ли начтем и таких государей, которые, царствуя сами, не имели бы нужды в первых министрах, или по крайней мере были бы довольно тверды характером, чтоб поселить в других уважение к тем людям, которых они удостоили своего выбора?
Я был уверен -- когда меня сделали министром -- что общее мнение согласовалось с выбором моего государя. Все покорствовало моей силе, и эту покорность почитал я знаком всеобщего уважения. Я наслаждался всем, что может питать суетность, гордость, любочестие, корыстолюбие в таком человеке, который не имел бы, подобно мне, ни знатности, ни связей, ни богатства: но вдруг придворная интрига, тайная, хитро сплетенная клевета сбросила меня с высоты моего счастья; король, без всякого чувства благодарности, не рассмотрев истинны, не сделав со мною никаких объяснений, лишил меня всех должностей и чинов, приказал мне оставить двор, и жить безвыездно в одной из моих деревень, поблизости от столицы. Я видел намерения моих неприятелей: они не хотели, чтобы я совершенно удалялся от театра минувшей моей славы, они надеялись сделать меня свидетелем своего торжества и, так сказать, озарять блистанием новой своей фортуны ту мрачность, в которую низринуло меня их коварство.
Переворот моей судьбы -- надобно признаться -- причинил мне сильную горесть и я начал строго рассматривать свои поступки, желая узнать, отчего постигло меня такое несчастье; но я находил себя -- как и все государственные люди, подверженные изменениям фортуны -- со всех сторон невинным и достойным лучшего жребия; я упрекал короля неблагодарностью; удивлялся, что мое падение не потрясло его трона и несколько времени ожидал, что нация, мне обязанная своим благоденствием и блеском, придет в волнение и вступится за мою славу -- напрасная надежда! меня забыли в одну минуту, и родня и знакомые, и самые те люди, которые мне одному обязаны были своим счастьем.
Такой всеобщее забвение, такая всеобщая неблагодарность произвела в сердце моем сильное негодование: я впал в меланхолию и занемог. Посылаю за городским своим доктором -- он отказывается меня лечить, ибо он пользовал в то время моего преемника, который и в этом случае одержал надо мною верх. Призываю своего деревенского лекаря и он явился -- добрый, простой человек, который не показывал ни излишнего ко мне равнодушия, ни излишней готовности к моим услугам. Он скоро заметил, что я страдал более сердцем, нежели телом, и начал лечить меня согласно с своим замечанием, немного найдем таких медиков, которые, подобно ему, умели бы прописывать рецепты для болезней душевных; признаться, я и сам не надеялся, в своем положении, найти нежного утешителя, трогательную и осторожную дружбу, мудрость глубокую и даже приятную, и наконец дарования, которые могли бы очаровать самое блестящее общество, в деревенском лекаре, никому неизвестном, ибо я никогда ничего подобного не находил в лекарях столичных, столь гордых своею ученостью и практикою: причина тому та, что мой добрый Вильс (имя его) отравлял свое ремесло из одной любви к человечеству -- а господа столичные медики почитают своих больных одними только способами нажить деньги, с которыми после весьма нетрудно приобрести и славу. Как не верить тому эскулапу, который скачет к вам на двор в прекрасной новомодной карете, и которого вынимает из нее лакей, одетый в богатую ливрею? И напротив, какую можно иметь доверенность к такому чудаку, который ходит пешком, и весьма часто заглядывает в темную хижину, где страждет покинутый сирота, или бедняк, разбитый параличом, которому он вместе с своими лекарствами дает иногда и свои деньги! Мой Вильс, в то время, когда я был министром, имел выгодное место; но оно, по новому изданному мною уставу, было упразднено и его отрешили от должности без всякого вознаграждения. Сожалею очень, говорил я ему, что вам оказана была такая несправедливость. "Вы не имеете причины об этом сожалеть, отвечал он мне с большим равнодушием; сельские священники не оставляли меня без дела: они отдавали на мои руки всех бедных больных своего прихода".
Таков человек, с которым я встретился по случаю: дружба его несравненно более украсила мою жизнь, нежели то величие, которого утрата едва не привела меня ко гробу. Этот человек был бы так же не у места в столице, как и первый министр в деревне: но, соединившись, мы скоро заметили -- он, что блеск высокого сана причиняет какое-то ослепление, которое прекращается в сумраке уединенной жизни; а я, что очень часто, во мраке неизвестности, скрываются от очей государя такие люди, которые прославили бы его царствование гораздо более, нежели празднолюбцы и льстецы, своими страстями уловляющие его награды.
Сердце мое наслаждалось доверенностью к благородному Вильсу: разговоры мудреца были действительнее, нежели рецепты медика. Он скоро заставил мене забыть о потере фортуны, прилепивши душу мою к святым обязанностям сына, отца, супруга, благотворителя. Благодаря ему познакомился я с новыми удовольствиями: ибо он возвратил меня самому себе и человечеству, от которого столько времени я отдален был совершенно -- странное действие того обманчивого очарования, которое окружает людей государственных.
Я начал выздоравливать. Однажды, после прогулки в парке, вышел я на большую дорогу -- вижу нищего -- всматриваюсь в его лицо, оно показалось мне знакомым; и в самом дел этот нищий был сирота, которого за несколько лет представляли мне в этой же самой деревне. Тогда он был еще ребенок, его называли добрым, но укоряли в нерадении как о самом себе, так и о своей должности. Когда заставляли его работать, то вся деятельность его ограничивалась точным исполнением предписанного, если только он чувствовал себя в силах его исполнить; в противном случае, никакие угрозы, никакие обещания наград не могли возбудить в нем желания трудиться: следствием такой врожденной беспечности было то, что он всегда оставался доволен малым и самым необходимым.
Я увидел его, одетого в матросское платье, с деревянною ногою, без левой руки, просящего милостыню на большой дороге. Вероятно, что я бы его не заметил, когда бы еще был первым министром: голова первого министра во всякое время наполнена великими идеями или обширными планами; но после того переворота, которым я был обязан моему доктору Вильсу, я чувствовал в себе сильное желание сказать этому бедняку несколько слов. Какой великий наставник несчастье! великий и добрый для тех, которые умеют пользоваться его уроками. Я любопытен был узнать, какою судьбою этот старинный мой знакомец доведен был до такого плачевного состояния, подхожу к нему -- не сказываю, кто я таков, обещаюсь ему помочь и требую, чтобы он рассказал мне свою историю. Он согласился и начал говорить следующее:
Я родился в здешней округе; отец мой, бывши несколько времени в услужении сельского откупщика, умер, и я остался пяти лет. Матери своей не знал я никогда. Бедного сироту отдали в деревенский сиротский дом; по несчастью, отец мой не любил долго уживаться на одном месте, почему и не был причислен ни к какому приходу: и благодетельные мои прихожане, рассудив может быть, что я не имею никакого права на их призрение, и что я, так же как и покойный отец мой, не могу принадлежать ни к какому приходу, выключили меня из своего сиротского дома и переместили в другой -- из этого перевели меня в третий -- отсюда я выброшен в четвертый, где был и остался, по милости добрых людей, которые, как видно, всякого сироту почитали своим прихожанином. Я имел некоторые способности, но, правду сказать, совсем не любил учиться: мне бы хотелось выучиться вдруг и читать, и писать, и арифметике; но так как это дело невозможное, то я, возненавидев букварь и аспидную доску, принялся за кузнечное ремесло, которое казалось мне менее трудным; мне дали в руки молоток, и я целые десять лет стучал им по наковальне в кузнице. Меня кормили очень хорошо: хозяин мой был добрый человек -- небогатый, а потому и жалостливый -- словом сказать, я был счастлив, нимало этого не подозревая, но мое счастье кончилось с жизнью доброго моего хозяина; он умер, оставив меня с горькой заботой доставать, как умею, насущный хлеб.
В самом деле, благодаря этому доброму человеку, я сделался, нечувствительно, и можно сказать, поневоле, хорошим ремесленником, но этого еще недостаточно для того, чтобы иметь пропитание. Талант, и большой и малый, не может питаться одною похвалою или славою. Главная обязанность моя покойнику состояла в том, что он уверил меня необходимости трудолюбия. Отравляюсь в путь, чтоб найти себе дело и место и работаю, когда есть работа, сижу без хлеба, когда ее нет. Однажды, мучимый голодом (ибо я постился уже более двух дней), шел я через поле, принадлежавшее сельскому судье: на мое несчастье выбеги заяц, а лукавый бес шепни мне на ухо: убей, его себе на обед! Напрасно осторожность кричала мне на другое: не трогай, будешь плакать. Тонкий желудок глух, писано в книгах; я бросил палкою в зайца, убил его наповал и побежал с поля, держа добычу свою под полою -- но вот несчастье! мне попался навстречу сам сельский судья, владетель поля; я оторопел; заячьи уши выставились как нарочно из-под полы моей: меня схватили, как вора и хищника чужой дичины, и начали делать мне строгий допрос о моем состоянии, образе жизни, семействе и прочее и прочее. Сколько найдем таких храбрых людей, которые смело воюют с зайцами, и дрожат, как осиновый лист, при взгляде на полицейского солдата! Я стоял на коленях и отвечал на все вопросы очень искренно, как будто на исповеди, но судья не имел причины верить такому человеку, который не имел пристанища, и в добавок украл у него зайца: ни слезы, ни просьбы мои не подействовали; меня представили в суд; юстиция, догадавшись, что я преступник (и в самом деле преступление! быть бедным и умирать с голоду!), приговорила сослать меня в Американские колонии. Таким образом отравился я в Лондон, где поселился в Невгате до первого благоприятного случая отравиться в Новый свет.
Есть люди, которые невыгодно отзываются о тюрьмах; я удивляюсь этим людям. Я нигде не жил так весело, как в Невгате: в тюрьме, сказать правду, и ешь и пьешь очень умеренно; зато не заботься о доставлении себе насущного хлеба; ленись, сколько угодно. Такая жизнь была для меня слишком приятна; почему и не могла продолжиться. По прошествии шести месяцев, меня посадили на корабль с двумя или тремястами товарищей, которые, также как я, должны были образовать себя несколько путешествием в Новый свет. Более полутораста из них умерли дорогою: может быть от того, что всех нас очень плотно закупорили в тюрьме, где было нам также просторно, как сельдям в бочонке. Остальные, в том числе и я, доехали, как было угодно Богу. Нас высадили на берег и тотчас роздали по плантациям. Образованию моему надлежало продолжаться ровно семь лет,
По прошествии этого срока мне возвратили свободу: в сердце моем воскресла любовь к отечеству; я начал работать, чтобы скопить несколько денег, нужных для переезда в Европу. Вот я опять на море -- путешествие наше оканчивается благополучно -- выхожу на берег Англии -- вижу опять свою милую родину -- будучи один раз пойман, как бродяга, и рассудив, что такое счастье легко могло постигнуть меня и в другой раз, я предпочел городскую жизнь деревенской. В городе (так думал я) меня не увидят; там менее любопытных. Опять принялся я за работу; дела мои шли так порядочно, что очень редко случалось пообедать менее пяти раз в неделю. Я был доволен своею участью -- вдруг все переменилось, и вот каким образом: однажды, около вечера, шел я по улице: откуда ни взялись два мошенника, хватают меня за ворот и тащат к полицейскому офицеру -- я не имел денег, не мог представить за себя порук, и мне предложили на выбор, служить Его Британскому Величеству или в сухопутной армии, или во флоте. Не знаю, что бы вы предпочли на моем месте, но я выбрал флот, может быть потому, что уже был несколько знаком с морем. Ремесло матроса показалось мне благороднее солдатского; сверх того, будучи наказан по строгости законов за то, что я убил зайца, я находил забавным убивать людей, не опасаясь никакого наказания от правосудия. Я сделал две кампании во Фландрии; на сражении при Фонтенуа ранили меня пулею в грудь: это безделица, говорил полковой лекарь, который, вырезывая из груди моей пулю, божился, что я буду жив и здоров по-прежнему -- так и случилось.
Заключили мир, а мне дали отставку; но я ее не требовал, потому что рана моя, не совсем еще исцеленная, лишала меня средства работать, и тем доставать пропитание. Один капитан корабля, находившийся в службе Ост-Индской компании, и знавший, что я отличился на нескольких сражениях против французов, предложил мне перейти к нему: я того и желал. Опять записываюсь без всяких условий, в матросы. Капитан меня полюбил, если бы я умел читать, писать и арифметике, то он непременно произвел бы меня в капралы; но судьба, по-видимому, не хотела, чтобы я возвысился, ибо она отказала мне как в твердости и постоянстве характера, без которых нельзя ничему научиться, так и в способности находить покровителей, которых защита по большей части заменяет и личные достоинства и сведения. Трудности путешествия и климат до того расстроили мое здоровье, что я совершенно сделался неспособен к службе; наконец, по прошествии нескольких месяцев, отравляюсь из Мадраса в Англию, имея около пятидесяти фунтов стерлингов в кармане.
Во время путешествия мое здоровье совершенно исправилось. Я нетерпеливо желал скорее сойти на берег, чтобы воспользоваться маленькою своею фортуною, которую не имел намерения беречь для своих наследников. Но в это время начиналась война: правительство имело нужду в матросах. Меня перевели на другой корабль; таким образом я не имел времени и поглядеть на милые берега Англии.
Шкипер, человек грубый и вспыльчивый, никак не хотел верить, чтобы я имел расстроенное здоровье и он думал, что и от лености называю себя бессильным, и рассудил с помощью палок обратить меня в Геркулеса. Но его заклинания были не совсем действительны, я никогда не имел способности к морской службе, за то и били меня как невозможно лучше и чаще: таким образом все дела шли порядком. Я не печалился, ибо давали хорошее жалованье, почему я и не имел нужды прикасаться к моему капиталу, к моим любезным пятидесяти фунтам стерлингов; помышление об них служило мне вместо целительного бальзама: я очень любил их рассматривать, считать, чистить, и иногда целовать; но и этого счастья захотела меня лишить неприязненная судьба: наше судно встретилось с французским кораблем: меня избавили от шкиперовых палок, но в то же время лишили и милых пятидесяти фунтов стерлингов.
Экипаж отведен был в Брест. Многие из товарищей моих померли, я думаю от того, что им показалось скучно в тюрьме; а я, с некоторыми остался жив, потому вероятно, что давно уже был привычен к тюремной жизни. Но я оставил тюрьму гораздо прежде, нежели думал; вот как это случилось: однажды ночью -- я спал глубоким сном, завернувшись в теплое одеяло (спать в тепле почитал я всегда одним из лучших удовольствий в жизни) -- приходит ко мне мой добрый шкипер, с потаенным фонарем в руках, и за ним десятка три наших матросов -- он будит меня -- вскакиваю, протираю глаза -- мне говорят: Джон! помоги нам перестрелять часовых! -- Готов! отвечаю спросонья, эти люди отняли у меня мои деньги: я рад с ними переведаться. -- Иди ж за нами, шепнул шкипер; надеюсь, что нам удастся! -- Сказано сделано -- мы уже в походе!
Приближаемся к дверям, связываем часовых, угрожая им смертью, если они крикнут, вбегаем в караульню -- и прямо к ружьям -- караульные вскакивают: их было двадцать, а нас только шесть, несмотря на то, мы одержали верх. Бежим опрометью к берегу, бросаемся в первую попавшуюся нам шлюпку -- отчаливаем -- и вот уже мы в открытом море. Наше плавание продолжалось более трех дней, запас начинал истощаться; но Бог послал нам навстречу английского капера Поллукса -- мы приняты с восклицаниями; нам предлагают остаться на корабле, и мы, как сумасшедшие, соглашаемся на это предложение. На другой день встречается с нами французский капер Паллада с двенадцатью пушками, хотя он был двадцати четырех пушечный; у нас всего на все было только восемнадцать пушек; мы дрались, как отчаянные; Паллада непременно была бы нашею добычею, когда бы не вздумалось ей сделать нас своею. В этом сражении потерял я одну руку и еще одну ногу и кровь бежала из меня ручьями. Начальник капера был человек великодушный. Он дал нам своего лекаря (потому что наш был убит) и этот добрый человек очень искусно возвратил мне одну только жизнь.
Таким образом я опять во власти французов -- и вы согласитесь, что после тех церемоний, с какими, за месяц перед тем, я выехал из Бреста, мне очень позволено было не желать в него возвратиться: а наша победительная Паллада плыла прямою дорогою в Брест. Сказать правду, мне оставалось терять весьма немного; но если безрукий, подагрик, разбитый параличом, весьма неохотно отстают от жизни, то для чего же было и мне, у которого, по милости Божией, оставалась еще одна целая нога и одна целая рука, не желать пожить на свете? Добрый Гений избавил нас от опасности, нам угрожавшей: Паллада, в свою очередь, встретилась с Альфредом, другим английским капером -- нас отбили -- и я опять в Англии.
Теперь, благодаря моей деревяшке, не опасаюсь, чтобы опять записали меня в военную службу; но вот несчастье: на меня очень часто нападает голод; он хочет отнять у меня и последние остатки той жизни, с которою прошел я сквозь огонь и воду. Несмотря однако на горькую необходимость, которая принуждает меня ковылять без ноги по большим дорогам и выпрашивать пропитание от жалостливого сердца проходящих, которые, надобно признаться, бывают нередко так же бедны состраданием, как я гинеями, грех пожаловаться на судьбу! я здоров, весел, люблю свое отечество -- чего ж мне более? Да здравствует свобода и Англия!
Он бросил шляпу вверх и хотел удалиться, но я его удержал; его веселость и спокойствие духа удивляли меня и трогали; я счел за должность облегчить его жребий. Друг мой! сказал я ему, ты встретился теперь с человеком, богатым и состраданием и гинеями. Я господин твоей деревни, и не хочу иметь нищих в своем владении. Приходи, завтра поутру в мой замок: я постараюсь дать тебе способ поправить свое состояние.
Он поцеловал мою руку, опять бросил шляпу вверх, воскликнул: да здравствует свобода, добрые люди и Англия, и удалился. Я долго следовал за ним глазами. Этот человек показался мне живым уроком, которым Провидение хотело просветить мою душу. Чего лишила меня судьба? подумал я смотря на свой замок. Мечтательного блага, которому в одном только ослеплении своем я мог полагать высокую цену -- и горесть едва не отравила моего сердца. А этот человек почти ежедневно встречает несчастья истинные, но он не жалуется на Небо; напротив подумаешь, что он благодарит Провидение за то, что Оно не сделало его еще гораздо несчастнее. Кто же из нас двоих ближе к мудрости? Не стыдно ли мне уступать этому бедняку в твердости духа? Отныне он будет моим примером!
Знатные люди видят и понимают одних только знатных: и мне самому надлежало унизиться, чтобы найти и распознать человека. Люди низкие, напротив, излишне забывают, что они люди, и именуют высоких людей какими-то неприступными божествами, от которых не смеют ожидать ни благотворительности, ни участия в их бедственном жребии. Когда бы и те и другие могли привести это мнение в настоящую его меру; когда бы они теснее могли между собою сообщаться: то я уверен, что из сего соединения произошла бы ощутительная польза для тех и для других: низкие, короче знаемые, и следовательно ценимые выше, всегда находили бы заступников высших; а их образ жизни и чувствования для знатных конечно наставительнее многих уроков Эпиктета или Сенеки. Но те и другие не имеют между собою никакой связи: это есть следствие обоюдного их ослепления.
Но, благодаря доктору Вельсу и нищему с деревянною ногою, олепление мое миновалось. Я расположил остаток жизни своей по тем благодетельным правилам, которыми они меня просветили. Я осмотрел все свои земли, начал входить в обстоятельства моих поселян, поддерживать промышленность, занимать праздных, дал бедным старинам верное убежище, а молодых велел воспитывать соответственно их назначению и состоянию их родителей.
Мой хромоногий знакомец женился, был счастлив в своем семействе, а дети его сделались хорошими ремесленниками и добрыми гражданами: ибо они обеспечены были от недостатка в главных потребностях жизни.
А я узнал на опыте, что можно быть весьма полезным своему отечеству, делая добро в неизвестности, и что в ограниченном состоянии, которое приближает нас к человечеству, едва ли не более способов делать добро, нежели на той высокой степени, которая отделяет нас от нам подобных.
(С французского.)
Жуковский. Исследования и материалы. Выпуск 1
ИЗДАТЕЛЬСТВО ТОМСКОГО УНИВЕРСИТЕТА, 2010
19. Отставленный министр и нищий с деревянною ногою. (По-весть). -- ВЕ. 1809. No 23. С. 177-197. [Подпись: "С французского"].
= Le Ministre disgracié, et l'homme a la jambe de bois. Imitation ou traduction très-libre de l'anglais de Goldsmith // Nouvelle bibliothèque des romans. Paris, 1805. T. 16. P. 75-101.
В одной из своих статей мы сообщили следующее: "Перевод-посредник "Отставленного министра..." нами не установлен, однако не вызывает сомнений то, что указанная повесть Жуковского явля-ется распространенным переложением известного эссе О. Голдсмита "On the distresses of the poor; Exemplified in the life of the private sentinel". Этот очерк был впервые опубликован в журнале "British Magazine" (1760) и с некоторыми изменениями вошел впоследст-вии в собрание писем "Гражданин мира" (Citizen of the World, Letter CXIX)" {Симанков В.И., "О главных причинах, относящихся к приращению художеств и наук": Об авторстве статьи, приписывавшейся Н.И. Новикову, или Три анонимных сочинения // Study Group on Eightecnth Century Russia Newsletter. 37 (2009). P. 71.}.
Теперь к сказанному ранее мы можем сделать существенное до-полнение: искомым переводом-посредником является анонимное сочинение, помещенное в 16-м томе "Новой библиотеки романов" за 1805 г. В подзаголовке к французскому оригиналу прямо сказано, что "Отставленный министр..." - это "свободное подражание Голдсмиту". Сверх того, в ноябрьском номере "Вестника Европы" за 1806 г. был помещен очерк "Истинная философия", заимствован-ный, по словам издателя, "из франц. журн." {ВЕ. 1806. No 21. C. 32-42. Левин Ю.Д. Библиография ранних русских переводов произведений Оливера Голдсмита (1763-1830) // Русская литература. 1994. No 2. С. 275-277.}. Этот анонимно опуб-ликованный очерк также восходит к указанному английскому эссе Голдсмита, которое неоднократно переводилось на французский язык (переводы публиковались, в частности, под следующими на-званиями: "Le Vrai Philosophe", "L'Invalide", "Histoire d'un soldat invalide" и проч.). Французский источник "Истинной философии" не установлен.
Согласно библиографии Ю.Д. Левина, до 1809 г. очерк Голд-смита "The distresses of a cornmon soldier" переводился на русский язык хотя бы однажды {См.: Пример твердости в нещастиях. Из Гольдсмита // Утренняя заря. 1806. Кн. 4. С. 224-235.}. Учитывая сказанное выше, можно утверждать, что перевод Жуковского - это третье по счету переложение истории солдата-инвалида. Само собой, однако, разумеется, что сре-ди огромного массива переводных сочинений, напечатанных на рус-ском языке до 1809 г., будущие историки литературы, возможно, отыщут и другие, неизвестные до сих пор переложения знаменитого очерка Оливера Голдсмита.