Успенский Глеб Иванович
Будка

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 7.08*10  Ваша оценка:

  
  ГЛЕБ УСПЕНСКИЙ
  
   БУДКА
  
  
   (Очерк)
  
  
   I
  
  
   На углу двух весьма глухих и бедных переулков уездного города стояла
  будка; физиономия ее походила на те беседки с колоннами и куполом, которые
  встречаются на лубочных изображениях иностранных вилл, причем обыкновенно
  впереди виллы, в воде, плавают два лебедя друг против друга, сзади видны
  деревья, а по дорожкам прогуливаются господа в шляпах набекрень, в черных
  фраках, дети с обручами и дамы с зонтиками на плече; походила она также на
  те храмы муз, которые обыкновенно изображают на занавесях провинциальных
  театров; такому сходству весьма способствовала старинная архитектура
  будки; она действительно была с колоннами и куполом, а каменные ободранные
  стены ее были круглы; но некоторые, по-видимому, весьма ничтожные вещи,
  как, например, измазанная дверь с клоками истерзанной рогожи и войлока,
  приземистая черная труба, венчавшая вершину купола, и в особенности
  жестяная алебарда, видневшаяся всегда у колонн, весьма красноречиво
  доказывали наблюдателю, что видимое им здание не есть храм муз, но есть
  кутузка или сибирка; тем более что громадные калоши будочника Мымрецова,
  набитые для тепла соломой и постоянно торчавшие перед будкой на улице, -
  ни в каком случае не могли напоминать лебедей, плавающих перед иностранною
  виллой.
   На тоненьких почерневших колонках будки всегда трепетали по ветру
  какие-то писаные и печатные лоскутки, на которых значилось, что такого-то
  числа военные и гражданские чиновники приглашаются пожаловать в парадной
  форме... Что того же числа в мещанской управе будет происходить торг и
  переторжка на имущество мещанки Степаниды, состоящее из утюга и кровати,
  оцененных в тридцать копеек... Что в зале дворянского собрания имеет быть
  бал, почему благоволят надеть белые жилеты те, кои и т. д. Но страна, где
  стояла будка, не имела ни парадной формы, ни тридцати копеек, чтобы
  овладеть обольститительным имуществом Степаниды, ни, наконец, белых
  жилетов; и поэтому-то пропаганда будочника Мымрецова по исчисленным
  вопросам была совершенно ничтожна; закутавшись в казенную шубу, он,
  правда, постоянно торчал около той или другой колонки и, по-видимому,
  сторожил эти писаные и печатные лоскутки, но в сущности смысл и содержание
  их были ему известны ровно столько же, сколько и жестяной алебарде,
  которая тоже торчала рядом с Мымрецовым, только у другой колонки... Оба
  они пропагандировали нечто другое и, следовательно, недаром мерзли на
  ветру...
   Будочник Мымрецов принадлежал к числу "неспособных", то есть людей,
  совершенно негодных в войске. Эти неспособные большею частию происходят
  или из обделенных природою белорусов, или из русачков северных бесхлебных
  и холодных губерний. Мачеха-природа и лебеда пополам с древесной корой,
  питающей их, загодя, со дня рождения, обрекает их быть илотами и богом
  убитыми людьми; она наделяет их непостижимою умственною неповоротливое тию
  и все почти задавленные стремления человеческой природы сводит на жажду
  водки, которую они поглощают в громадных размерах; они умеют напиваться
  молча, не произнося ни единого слова; молча дерутся в кровь и, валяясь
  где-нибудь в глухом и безлюдном переулке, почти в беспамятстве умеют
  бормотать только одно: "виноват", ни на минуту не выпуская из скудного и
  запуганного воображения образ грозного начальства.
   Начальство вообще панически действует на них; при виде его несчастные
  "неспособные" вытягиваются в струнку, замирают и задыхаются в воротнике,
  стянутом туго-натуго; виски, намазанные для праздника свиным салом,
  начинают потеть, а глаза получают способность пускать слезы. Кроме
  мачехи-природы, последние признаки человеческого существа из них
  выколачивает военная муштровка; в древние времена результаты ее отдавались
  у неспособных на скулах, под скулами, на спине и далее. "Муштра" комкала
  их, переламывала в нескольких направлениях, как какую-нибудь палку или
  доску, и, оставив в живых только косицы, намазанные свиным салом, сдавала
  в провинции на разные должности: в "хожалые", пожарные и проч. Воины эти,
  вступая на новый пост, непременно имели разные увечья и вывихи -
  разорванную в драке губу, выломанное ребро, ухабы и ямы в голове и спине;
  соединив эти приобретения с тем наследием природы, о котором уже
  упомянуто, они представлялись субъектами самого странного свойства; никто
  никогда не мог вдолбить им в голову чего-нибудь, не относящегося до их
  пожарной специальности, и, в свою очередь, тоже и от них нельзя было
  добиться чего-нибудь. Самый краткий разговор с таким существом всегда
  оканчивался тем, что начавший разговаривать прерывал речь, с ожесточением
  восклицая: - Да что ты? Ты оглох, что ли?..
   Но субъект не оглох, он просто был "неспособный".
   Будочник Мымрецов обладал всеми упомянутыми увечьями в полном объеме;
  все эти вывихи, переломы имелись у него даже в сверхкомплектном
  количестве, делая из него угрюмую, неповоротливую фигуру, весьма
  походившую на корень дерева, глубоко сидевший в земле и вывернутый оттуда
  силою бури; видно было, что тут происходило и упорство, с одной стороны, и
  сокрушительная сила, с другой; корень вывернут из земли, изувеченный и
  бездушный.
   Несмотря на то, изувеченность и умственное оскудение были главною
  причиною того блистательного успеха, с которым Мымрецов занимал
  предназначенный ему пост, можно даже сказать наверное, что успех этот мог
  увеличиваться и возрастать по мере того, как течение времени и драк будет
  выхватывать у него новые ребра и делать новые ямы в голове Только при
  таких условиях раскраденный умственный капитал его, не развлекаясь
  никакими посторонними интересами, мог сосредоточиться и даже впиться в
  главные его обязанности; обязанности эти состояли в том, чтобы, во-первых,
  "тащить", а во-вторых, "не пущать"; тащил он обыкновенно туда, куда
  решительно не желали попасть, а не пускал туда, куда этого смертельно
  желали. Словом, где только человек находился в положении, определяемом
  фразою "ни назад, ни вперед", там наверное Мымрецов принимал живейшее
  участие; говорят, что с течением времени Мымрецов до того въелся в это
  таскание, что в людях начал замечать только шивороты и этим отличал людей
  от бессловесных животных и неодушевленных предметов; поэтому-то Мымрецов и
  жестяная алебарда были представителями шиворотной пропаганды и,
  следовательно, недаром мерзли на ветру.
   Забота о шиворотах поглотила все его существо, так что в ней, как в
  бездонной пропасти, почти бесследно исчезала последовательная нить его
  философии и свойства его как семьянина; о семейных отношениях его к
  супруге можно сказать, что он и жена жили не так, как живут кошка с
  собакой, потому что несходные качества этих животных совмещались в одной
  супруге, и Мымрецову осталась роль бесчувственного пня, на который могут
  брехать собаки и царапать лапами кошки, не надеясь получить в ответ
  ничего, кроме мертвого равнодушия и поплевываний в угол, и то вследствие
  приятного ощущения, доставляемого махоркой. Гробовое молчание и угрюмость
  решительно не давали возможности разглядеть в подробности все личные
  особенности Мымрецова; несокровенным было то, что он очень любил тютюн,
  услаждавший его в минуты отдыха, и что три денежки в сутки да ковриги
  казенного хлеба с нумерами на верхней корке, написанными мелом,
  поддерживали его изувеченное существование на славу множества шиворотов, и
  только; мрак угрюмости и молчания непроглядною пеленою покрывал тайну
  происхождения его других желаний и убеждений. Так, нам уже известно, что
  он умел, в качестве илота, напиваться молча; по праздничным дням он угрюмо
  шатался из двора во двор и везде лил в себя водку, не зная решительно
  границ этому литью и не подозревая, что желудок его не бездонная пропасть.
  Целые недели после этого он мучился грудью, поясницей, головой, но на
  следующий праздник история повторялась в том же порядке.
   Такою же таинственностью покрыта его страсть копить серебряные пятачки.
  Почему он с лихорадочною жадностию завертывает тихомолком каждый пятачок в
  тысячу тряпок?
   зачем так далеко прячет их в шерстяной чулок и засовывает потом под
  крыльцо? Неужели он думает нажить богатства и сокровища? Неужели об этих
  сокровищах он так усердно молит бога, оставшись вечерком один, не спускает
  с крошечного образочка своих глаз, падает на колени и так крепко, крепко
  бьет себя кулаком в грудь?..
   Мымрецов объясняет эти молитвы и собирание пятачков тем, что скоро он
  пойдет в свою сторону: он дожидается только времени, когда перестанут у
  него ныть кости, руки и ноги...
   Он ждет, пока у него отойдет хрипота в груди, мешающая ему свободно
  дышать, и тогда он непременно уйдет к своим...
  
  
   II
  
  
   Вообще таинственные свойства души Мымрецова совершенно необъяснимы, и
  мы, не имея права умозаключать о них, прямо переходим к его деятельности.
   Деятельность эта, то есть таскание и хватание за шивороты, не
  прекращалась у Мымрецова ни на одну минуту: утром он обыкновенно
  отправлялся в часть и рапортовал начальству о своих успехах, излагая речь
  сообразно с своею изувеченностью и искалеченностью.
   - Ну, - спрашивал его квартальный, перелистывая какие-то бумаги, - ты
  что же это там с бабами-то воюешь?
   - Помилуйте, вашскобродие, я только что отпихнул ее от себя.
   - Кого?
   - Эту самую даму... Смоленскую..!
   - Какую Смоленскую?
   - Да которая, например, шельма самая... Гордеиха приказывает ее узять,
  а она говорит: "Я, говорит, с эстой дрянью не пойду". Она, вашскобродие,
  меня дрянью назвала...
   - Ну?
   - Ну, я ее отпихнул... говорю: "Ты мне не нужна!" А разодравши они были
  прежде... Я подбег, они уж разодравши были...
   и уж глаз расшибли... в том числе...
   - В каком числе?
   - В числе драки-с.
   - Черт тебя знает, что ты городишь! Посадил?
   - Помилуйте!
   - Ступай!
   Обыкновенно дела шли таким образом, что Мымрецов не успевал
  возвратиться домой, как где-нибудь на пути к будке ему навертывалась
  практика; но иногда прямо из части он приходил в будку, расстегивал шинель
  и, сладостно поплевывая, курил тютюн. В эти минуты он не слыхал, как жена
  его, орудовавшая у печи, костила его по какому-то случаю и замахивалась на
  него ухватом: угрюмо и безмолвно наслаждался он махоркой; но когда махорка
  выгорала в трубке и Мымрецову предстояла необходимость ограничиться
  созерцанием возносимых над его головой ухватов, ему вдруг делалось скучно
  и тоскливо; выйдя на крыльцо, он тревожно поглядывал в одну и в другую
  сторону, ища поживы, снова возвращался в будку и начинал чувствовать, что
  у него болят руки, ноги, ноют кости... Ему непременно нужно было
  куда-нибудь торопиться, ловить что-нибудь или кого-нибудь. Судьба
  обыкновенно недолго держала его в таком томительном состоянии.
   Вот отворилась дверь, в будку понесло холодом, и вслед за тем появилась
  фигура женщины в истертой синей шубейке, с лицом, облитым слезами и
  покрытым темными, словно чернильными, пятнами. Слез и пятен достаточно
  Мымрецову, чтобы увидеть под ними шиворот. Он начинает торопливо
  застегивать шинель и говорит:
   - Где? - намекая тем на местопребывание шиворота.
   Ему не нужно знать, почему и что? он давно убедился, что в этих слезах
  и синяках ничего не разберет сам черт.
   - Ох, да недалечко, родной, - говорит старуха. - Туточко вот... к
  полю... Уж и наказал господь... О-ох!
   - Потому, нам нельзя допущать дебошу, - торопливо говорит Мымрецов,
  надевая шапку. - Где тесак?
   - Сократи ты его! Сделай твою милость...
   - Палка где? Потому, мы не допущаем, коли ежели шум, например... Нам
  этого нельзя...
   Палка найдена, и Мымрецов исчезает, куда призывает его долг, а
  будочница от нечего делать занимается исследованием причины синяков и
  слез; она знает все, что ни делается в окружности.
   - Сынок аи нет? - спрашивает она старуху.
   - Ох, нет, родная, не сын! Нету сыновьев-то! зять!
   - Зя-ять?.. А то вот тоже у соседей поножовщина идет - ну, там
  сыновья!..
   - Зять, зять, родная!.. Кровную детищу отдала - загубила. И ровно враг
  меня обошел, как отдавала-то я!.. За вдовца отдавала-то! конокрад,
  родная!.. Которые родные в то время случились, "что ты, говорят, делаешь?
  Что ты в гроб-то ее заживо кладешь?.." Дочку-то... Нет! Отдала...
  Прельщение от него уж очень большое было! "Век, говорит, кормить буду...
   до смерти..." Искусилась, да вот и вою... Только что, господи
  благослови, повенчали их, ан гляжу - уж он ее...
   При этом старуха сделала руками такой жест, как будто бы хотела
  представить, как полощут белье...
   - Опосле этого-то он недолго ее помучил - в солдаты ушел, охотою... В
  те поры мы с дочкой-то всё бога молили, чтоб ему голову бы снесли прочь...
  Всё, бывало, черкесов да кизильбашей этих поминали в молитвах - не утаю,
  родимая! Остались мы с дочкой да ребенок - троечкою; дочка-то пошла по
  портомойней части, а я так, на старости, с ребенком... Сама знаешь,
  касатка, портомойную-то часть. Теперь возьми зимнее время - бесперечь на
  речке, у проруби, руки и ноги стынут, да опять целый божий день согнувшись
  - легко ли дело! Уж она, бывало, придет домой, в чем душа... в чем только
  душенька!..
   А там, глядишь, в ногу вступило, там в груди не пущает...
   Трудно, трудно было! Ну, всё жили... Пять годов этак-то мы мучились, и
  в теперешнее время бога бы благодарить надо:
   ходим не отрепанные, дите, внучек мой, тоже не без призору; чай пьем
  кажный божий день, а по праздникам иной раз и внакладку, бывает,
  разоряемся. Помаленечку! Только было выскреблись, ан господь и
  прогневался... Кровопийца-то наш, Пилат-то, пришел ведь! Эдакая образина!
  царица небесная...
   Глянула я на него, как он ночью-то к нам ввалился, - так меня ровно бы
  тряс какой схватил... Трясусь вся! И дочка-то тоже в трясение вошла...
  Трясемся мы, что сделаешь-то! Стала это я его потчевать (сама знаешь,
  голубка, "не для зятя-собаки, для милого дитяти..."), а сама так вот и
  взлетываю... Хочу-хочу чашку ему подать, а руки-то кверху, а сама-то я в
  сторону...
   Порхаем с дочкою, ровно перепелки... И слова-то выговорить не могу:
  тра-ла-ла - только всего; хоть возьми вот топор да отсеки язык - все то ж
  самое! А Пилат-то наш заприметил это.
   "Что это, говорит, родственники мои, не вижу я в разговорах ваших
  настоящего порядку?.. Чем вам этак-то друг друга с ног сшибать, лучше же
  ты, теща, предоставь нам штоф вина..."
   Я было ему: "На что вам, Максим Петрович, эдакую прорву вина? (вежливо
  стараюсь...) Вы, говорю, неравно с этакой пропасти начнете над нами
  мудрить..." - "Намерение, говорит, мое такое, чтобы штоф..." Пошла я,
  горюшко мое, принесла... Пьет он вино-то и дочку мою потчует. Никогда вина
  в рот не бравши, очень ее растомило... "Сем, говорит, Максим Петрович, я
  прилягу, растомило меня..." Ляг она, да и засни.
   Как он, сударушка моя, увидал ее тихий, приятный сон, тую ж минутою
  хвать ее - и давай... "Ты, говорит, меня не любишь... Муж пришел, пять лет
  не видались, а она только приткнулась к постели и захрапела..." Я
  бросилась разнимать, говорю: "Что вы, что вы, Максим Петрович! вы этак
  посуду перебьете... (вежливо с ним стараюсь...) тут, говорю, на десять
  целковых добра", - а он-то ее...
   Старуха опять повторила жест полоскания белья и замолкла, всхлипывая.
   - Наутро, родимушка, ушел он в деревню, к своим... Через неделю
  приходит. Поцеловались они честь честью; думала я - на добро этот поцалуй,
  ан вот что вышло... Сел он на кровать и говорит: "Я, говорит, супруга моя,
  беру вас в деревню...
   с собой жить, чтобы по мужицкому положению". - "Нет, - говорит дочь
  моя, - невозможно этого сделать; потому - у меня свое хозяйство... Каков,
  говорит, есть на сем свете грош, - и того я от вас, Максим Петрович, не
  видала; кровными трудами копила, мне этого не бросать". - "А ежели,
  говорит, я посконного масла набил на пять целковых и картофелю запасил -
  это как? Могу я бросить или нет?" - "Воля ваша! отвечаем: у нас посуда...
  теперь, ежели ее продать, что за нее дадут? Окромя того, мы отроду не
  едали вашего свиного кушанья... Будьте так добры!" - "Ну, а ежели,
  например, я набил посконного масла?" - "Воля ваша... У нас тоже утюги,
  тарелки..." - "Не бросать же мне!" - говорит. "И нам тоже не бросать!.."
  Тут мы и стали; он говорит: "У меня то, другое: - масло, веревки..." А мы
  говорим: "И у нас тоже, батюшка, вилки, ложки..." Он опять, значит:
  "Картошки, дрова, сбруя..." А мы своим чередом: "Утюги, мыло, доски..." -
  "Не бросать же мне?" - "Да и нам тоже не из чего бросать!.." - "Ну, а
  ежели, говорит, я возьму да по-свойски поступлю, например?" - "Воля ваша!
  - у нас посуда!.." - "А ежели я возьму да не помирволю?" - "Не бросать же
  нам..." Тут, милая моя, он поднялся и сделал с нами, с женщинами, шум...
  Ах, и очень большой шум сделал!..
   В это время на улице раздался крик и плач; рассказчица выбежала на
  крыльцо будки и увидела следующее: посреди дороги шел Мымрецов и увлекал
  за собою прачку, дочь рассказчицы; Понтийский Пилат, то есть солдат, шел
  сзади жены и, подталкивая, говорил:
   - Нет, ты свинова кушанья не едала - отведай! Опробуй его, матушка!..
   - Дитю-то! дитю-то у него отымите! - вопияла прачка.
   - За что ж дочку-то? дочку мою за что? - не понимая, как все это
  случилось, кричала рассказчица...
   - Разговар-ривать! - отвечал на все вопросы и просьбы Мымрецов,
  зацепивший прачку потому, что она первая подвернулась ему под руки; он,
  должно быть, знал, что у каждого из них своя посуда, и, следовательно,
  кого ни схватить из них - все одно и то же.
  
  
   III
  
  
   Совершив этот подвиг, Мымрецов направился было в будку, чтобы
  озаботиться насчет тютюну, но едва он отворил туда дверь, как тотчас же
  получил новый адрес шиворота и торопливо отправился за ним; будочница
  выслушивала уже новую историю; рассказывала ей какая-то весьма полная
  дама; под ковровым платком, покрывавшим ее плечи, казалось, покоился
  какой-то битком набитый чемодан; но в сущности чемодана там не было
  никакого, а была массивная грудь дамы; волоса ее были причесаны именно
  так, как чешется дворничиха Дарья, желающая быть дамою и Дарьею
  Андреевною: прядь волос с середины лба загибалась к затылку, где торчала
  коса величиной с пуговицу; по бокам этой пряди волоса падали на виски и
  уши, наподобие каких-то блинов или ушей легавой собаки; в такой рамке
  заключалась конусообразная физиономия с маленьким носом и окороками вместо
  щек. Дама эта имела собственное "заведение" и хозяйство, и так как
  деятельность ее совершалась преимущественно в области драк и буйств, то
  она была коротко знакома с будочницей и иногда делала ей сюрпризы. На этот
  раз дама принесла кусок сахару и щепотку чаю, завернутые в бумагу.
  Обрадованная вниманием дамы, будочница из всех сил суетилась около
  самовара, который изрыгал клубы дыма, и в то же время слушала историю,
  которую не спеша рассказывала дама.
   Дело в том, что дама была очень оскорблена отсутствием в людях совести:
  одна из девушек, которыми держится хозяйство дамы, несмотря на ее
  благодеяния вроде чая внакладку, никак не хотела оценить всей глубокой
  доброжелательности своей опекунши: она не слушала ни одного ее совета;
  если, например, дама доказывала, что, "чем сидеть сложа руки или улизнуть
  куда-нибудь на извозчике, - лучше отправиться с салазками на речку и
  перестирать собственное белье", - то неблагодарная словно и не слыхала
  этих слов и более старалась удрать хоть в ближний кабак, только б не
  "спокойно" сидеть среди хозяйства дамы. Непокорность и дебош этой женщины
  достигли наконец того, что она совершенно исчезла от дамы и вот уже почти
  две недели скрывается в жилище горького пьяницы, портного Данилки.
   Во время этих рассказов обе дамы не переставали ни на минуту наливать
  себя кипятком, обливались ручьями пота, обтирали мокрые и толстые шеи
  какими-то тряпками и говорили:
   - Ну и где же, позвольте вас спросить, - говорила дама, - где же
  теперича у людей эта совесть?
   - Степанида Петровна! - с глубоким сочувствием ответствовала будочница,
  захлебнувшаяся дареным чаем$ - красавица ты моя! Ну где же, например,
  скажите мне на милость, это совесть у людей, я все думаю?..
   А между тем именно во имя этой исчезнувшей совести действовала та
  неблагодарная женщина, которая покинула благотворительную даму и
  приютилась у портного Данилки.
   Это было две недели тому назад.
   В одну темную ночь Данилка, "урезавший" сверхъестественную муху,
  шатался по пустынным и сонным улицам с какой-то крайне убогой женщиной под
  ручку и вместе с нею оглашал спящий город самыми удалыми песнями. В песнях
  главным образом преобладал элемент самого скорого отъезда из здешней
  грустной жизни - куда-то... "Мы наймем себе курьерских, развадчайных
  лошадей", - пели гуляки темною ночью и шатались по темным улицам.
   Наутро Данилка открыл глаза, увидал свою убогую каморку и еще более
  убогую подругу. Узнал он также, что вместо головы у него на плечах пудовая
  гиря и что опохмелиться нет никакой возможности. Все это заставило его с
  грубостью отнестись к приятельнице.
   - Это почему такое здесь? Ко дворам бы пора...
   - Чуточку только погреюсь, Данил Гордеич. Уйду-с...
   - То-то, поспешать бы...
   - Уйду, уйду-с! Растоплю печку и побегу...
   - Ну, и более ничего, с богом... только всего...
   Два полена, выглядывавшие из печки и покрытые снегом, скоро затрещали,
  в конуре Данилки запахло дымом, пробивавшимся сквозь дырявую печь. Подруга
  сидела на полу и грелась, ежась плечами.
   - Сию минуту уйду-с... - шептала она. - Не побеспокою... Озябла,
  признаться, бегала... Вам, Данил Гордеич, опохмелиться бы хорошо
  теперича...
   Данила Гордеич, убежденный, что опохмелиться нечем, сурово смотрел на
  подругу.
   - Это мое дело... Боле ничего!
   - Право-с... Я, признаться, сбегала... Не угодно ли?.. Это вам для
  просвежения...
   Оборванная женщина подсела к нему и поднесла стакан вина.
   - Это ты где же деньги-то взяла? - не изменяя суровости, сказал Данило.
  - Ты, гляди, по карманам где не нашарила ли?
   - Я, признаться, точно что... ну, нету у вас по карманам ничего... Да
  вы не бойтеся. Я чужого отроду не бирала... Вот щеколду у вас в жилетке
  нашла, вот она... Извольте. Это вы не беспокойтеся. Кушайте.
   - То-то... Вы мастера по чужим карманам нашаривать...
   - Нет, нет!.. Где уж нам, голубчик, на чужое льститься...
   На свои, признаться, двенадцать копеек сбегала... Кушайте...
   Оно освежает...
   - Вы это мастера облущить кавалера, - сказал Данило Гордеич и выпил.
  Выпил он, почувствовал просвежение и продолжал молча смотреть на подругу.
   - Все-то разворовано, раскрадено, - говорила она шепотом, прибирая
  какие-то гвозди и палки, - ишь натекло с окошка-то!.. Аль это у вас некому
  стену-то заткнуть, ишь несет оттуда, ровно из погреба...
   Так шептала она, изредка прибавляя: "сейчас, сейчас, батюшка, уйду", -
  и Данило Гордеич почувствовал, что в этом прибиранье, в этой заботе о
  просвежении нету никакого желания нашарить в карманах и обокрасть...
  Думал, думал он, молчал, соображал, но в голове его ничего путного не
  происходило: не являлось ничего такого, что было ему очень нужно теперь,
  что ему именно теперь хотелось узнать... Но зато в груди его что-то
  поднималось и буровило...
   - Ну, покорнейше вас благодарю, обогрелась... теперь...
   При этих словах грудь портного с боков сдвинуло что-то.
   - Ты! - крикнул он весьма громко.
   - Что, голубчик?..
   - Оставайся!
   Женщина изумленно посмотрела на него.
   - Не ходить?
   - Совсем оставайся... Не пущу!.. Боле ничего!
   Данило Гордеич повернулся было спиной к своей уходившей подруге, но
  тотчас же вскочил и заговорил:
   - Да что там? вот разговаривать!.. Беги-ко за водкой...
   полштоф!
   - Не прогонишь? - чуть не рыдая, говорила женщина. - Голубчик!
   - Я говорю, беги!.. Х-хе... Да я их, чертей... Ну-кося, вот эту штуку
  захвати в кабаке-то оставить.
   - Чужая ведь! Данил Гордеич - заказная!
   - Расшевеливайся! Заказная! Я их! погоди!.. Да сем-ко я с тобой... Что
  там!
   С этих пор настало новое пьянство, пропивалась заказная работа, пелись
  песни, постоянно слышались слова: "черт их возьми!", "погоди!", "я их!"
   Пьянство это дышало какою-то надеждою и не носило того тягостного
  оттенка, с которым Данилка пьянствовал до сего времени. Новые чувства,
  расшевелившиеся в нем, выражались как-то странно. Иной раз он вдруг
  задумает что-нибудь открыть своей подруге, попытается что-то сообщить и
  скажет: "Чуешь аи нет, что я говорю?" Потом схватит ее за руку, сожмет ее
  крепко-накрепко, скажет: "так аль нет?", хлопнет со всего размаха своей
  ладонью по ладони приятельницы, словно барышник на конной, потом опять
  начнет ломать ее пальцы в своей руке и заорет:
   - Пон-ни-маешь ай нет?
   - Понимаю, Данил Гордеич, понимаю-с!
   - Ну, и боле ничего! Так я говорю?
   - Так, так...
   - Ну, и шабаш!.. Только всего!
   Пропивание чужого добра шло довольно долго. Подруга Данилки, знавшая,
  что остановить этого пропивания невозможно, заботилась только о том, чтобы
  друг ее не разбил себе головы: остальное "наживется".
   К концу двух недель после первой встречи настала в конуре Данилки
  тишина и труд...
   - Что за шум! - заговорил Мымрецов, появляясь в одну из таких
  необыкновенно тихих минут. - По какому случаю дебош?
   Мымрецову не могло даже представиться, чтобы не было буйства там, где
  появлялся он.
   - Потому, мы не допущаем, чтобы, например, дебош! - продолжал он,
  хватая Данилку.
   - Кузьмич, друг! - завопил портной, - что ты?
   - Не бунтуй, бунту не заводи! И теперича женский пол, ежели...
   - Женюсь, женюсь, брат! в закон беру, аль ты очумел? за что ж в
  часть-то? в закон! хоть сейчас под венец.
   Мымрецов выпустил шиворот Данилки и остался среди конуры в большом
  недоумении.
   - Что ты? - продолжал Данилка укоризненно. - А я было в намерении моем
  на брак мой тебя хотел потребовать, но ежели ты меня в поволочку...
   Долго Данилка укорял Кузьмича в несправедливости его желаний и развивал
  планы насчет будущего супружеского счастия с Аленой Андреевной, которой он
  задумал передать на руки свое добро и хозяйство нажитое. Речи его были до
  того сильны, что Мымрецов не осмелился снова посягнуть на свободу Данилки,
  а только прибавил:
   - А все, Данил о, надо бы тебе по делам-то в части высидеть... Потому,
  дебош оченно большой ты затеял. Оченно большой шум!
  
  
   IV
  
  
   Надо сказать правду, что случаи, подобные вышеприведенному, когда
  шиворот, попавший уже в руки Мымрецова, неожиданно исчезал из них, бывали
  с нашим героем довольно часты.
   В такие минуты он решительно не мог ничего сообразить и предавался
  глубокому унынию.
   - У нас этого нельзя, - бормотал он, возвращаясь домой, например, от
  Данилки: - мы не дозволяем этого, чтобы вырываться... Так-то.
   Течение времени, конечно, успокоивало его, но бывали моменты до того
  потрясающие, что потом нужно было много удачных тасканий, чтобы привести
  Мымрецова в нормальное состояние.
   Вот, например, однажды темным зимним вечером в будку просунулась голова
  сыщика.
   - Живо! Собирайся! - крикнул он Мымрецову и снова захлопнул дверь,
  чтобы созвать еще двух подчасков; сыщик торопился по случаю одного важного
  дела, в котором принимали участие многие уездные сановники: вечером того
  же дня у почтовой гостиницы сзади одного дормеза был отрезан каким-то
  вором чемодан. Надо было разыскать вора.
   Мымрецов скоро был готов и вышел из будки, чуя поживу; на улице его
  ожидали сыщик, сидевший в санях, и два солдата.
   - Куда ж нам натрафить? - спросил сыщик.
   - Теперь, вашескобродие, надо бы нам в ночлежные дома утрафлять, -
  сказал солдат.
   - Да застанем ли кого? Прохоров! есть там кто, как ты думаешь?
   - Надо быть, вашескобродие, - отвечал Прохоров. - Потому к полночи там
  этих мошенников самая густота собирается...
   - Главная причина - на след-то попасть...
   - Так точно, вашескобродие! - присовокупил Прохоров.
   Воинство двинулось в путь; ночь была ветреная; оголенные деревья
  стучали сучьями, между которыми свистал ветер. Ночлежный дом, куда пошли
  сыщик и солдаты, представлял ужасающее зрелище. Это был длинный старый
  дом, в котором когда-то жили господа бояре или богатые купцы; теперь этот
  дом сгнил, обвалился; вместо ворот стояли одни притолоки; осевшая
  посредине крыша выперла полукругом всю стену, смотревшую на улицу; ставни
  днем и ночью были заколочены, и сквозь щели в них виднелись гнилые решетки
  рам без стекол или стекла, напоминавшие торговую баню; внутренность этого
  жилища была не менее ужасна: повсюду в полу виднелись глубокие ямы; в
  разных местах подпорки подпирали нависшие книзу потолки, ободранные стены
  были голы и украшались только гирляндами пакли, торчавшей между бревен.
  Черный ночник, накоптивший на стене длинную черную полосу, загибавшуюся на
  потолок, колебался от ветра, дувшего отовсюду, и едва-едва освещал массу
  храпевших и охавших людей; все они лежали вповалку на полу; тут виднелись
  солдатские шинели и деревянные ноги вместо настоящих; мелькали узлы
  богомолок, перевязанные покромками; виднелись мешки плотников, тряпье,
  лохмотья.
   Появление будочников произвело некоторое волнение; все закопошилось и
  вдвойне заохало. Несколько солдатских шинелей исчезло, укатилось в
  соседние, еще более холодные и темные комнаты. Среди ночлежников если не
  все, то большинство были люди вовсе не подозрительные; так называемых
  "Пешковых" не пускают по ночам на постоялые дворы, и этим безвыходным
  положением пользуются ловкие люди: они нанимают за бесценок какую-нибудь
  развалину и загоняют туда одиноких скитальцев, собирая с них деньги за
  ночлег. Несмотря на это будочники бесцеремонно относились ко всякому из
  этой оборванной и одинокой толпы.
   - Разговаривай! - кричал Прохоров, самый опытный в сыскных делах. - Это
  что за узел?
   - Сухарики, отец, сухарики, батюшко... хоть всеё обыщи...
   - Сухарики! Ну-ко, ну... куда суешь-то?
   - Куда мне совать! Господи батюшко!
   - Говорю, подай! Это откуда платок? Э-э, брат! Да ты кто такая?..
   - Странница, отец родной, скитаюсь.
   - Покажи-ка вид... Э-ге-е! Возьми ее... эй!
   - Голубчики!..
   - Покрепче приструни!.. Слышишь! Это что?
   - Соль, соль, отец родной!
   - Повернись... Ну-ко, встань, поворачивайся!.. Ты кто такой? Вид есть?
   - Плотник, рабочий.
   - Вид покажи!..
   - Ды он у меня, вид-то...
   - Эй! Привяжи его к богомолке... там разберем!
   Все население ночлежного дома встало с своих мест, закопошилось,
  перетряхивало тряпки, лохмотья, охало... Повсюду слышались слова: "Хоть
  всеё обыщи... господи...", и тут же раздавалось: "Эй, ты! Ну-ко,
  повернись... Отставно-ой? Нет, погоди!" и т. д.
   - Что зарылся-то? у меня, брат, прижукнуться мудрено! - произнес
  Прохоров, останавливаясь около одного спавшего человека. Это был дряхлый
  старик, почти раздетый и седой как лунь; из-под дырявого кафтанишка,
  которым накрылся он, виднелись две маленькие шершавые детские головки.
   - Господи помилуй!.. - зашептал старик, поднимаясь.
   - Чешись! - перебил Прохоров, - разговаривай!.. Вид покажи...
   - Есть, есть... Пашпорт есть, - кротко и торопливо шептал старик,
  ощупывая свое логово. - Есть.
   - Это чьи дети? Покажи-ко узел...
   - Внучки, внучки... батюшка. Погорелые! Было все, стало - нету ничего!
  Дочернины детки-то!
   - Узел чей?
   - Чужой узелок... чужой! Нету узлов... Ни узлов, ни-и...
   ничего нету!.. Побираемся... где узлам быть, постелиться нечем!..
  Нету...
   - Пашпорт!
   - Есть, есть!.. Это есть!., уж где разутым, раздетым...
   - Он пьяница! - раздалось вдруг из толпы ночлежников. - Вы ему, ваше
  благородие, не верьте... Ему добрые люди помогают, и то он не имеет своих
  правилов...
   - Помогают, батюшко, помогают!.. - так же кротко отвечал на это старик.
  - Слепыми полушками помочь оказывают...
   - А тебе мало? - слышалось в толпе. - Твоего внучка-то намедни барин
  одел, а ты снял с него одежду-то... где она?
   Пропил!
   - Проел я одежду, кормилец, - не пропил! Дай бог барину - точно
  наградил... И франтовитым одеянием даже наградил... Ну, проел я его! Да!..
  Нету ничего...
   - Нет, вы бы его, ваше благородие, в частный дом... Потому, смущение от
  него большое... Вы бы его, вашбродие, сцапали бы.
   - Нельзя, голубчик, нельзя!.. - кротко продолжал старик, глядя в
  землю... - Невозможно этого... Не за что сцапать-то!
   И шиворота-то у меня настоящего нету... Не уймешь.
   - Вы ему, вашескобродие, не верьте! - прибавил голос из толпы. - От
  него и на нас мараль идет...
   Но нельзя было не верить старику: у него действительно не было
  порядочного шиворота... Мымрецов, высвобождавший руку из правого рукава,
  чтобы соколом налететь на пьяницу, при последних словах старика совсем
  остолбенел и потерял сознание. Таким образом, благодаря отсутствию
  шиворота старик остался нетронутым в своем логове, с своими дочерними
  детками, с холодом, голодом и правом на побирушество.
   Да, бывали, бывали подобные происшествия с Мымрецовым.
   Почему это он не торопится и не суетится, как обыкновенно, а не спеша,
  вяло, нехотя идет на призыв? Это верный знак, что нет места его теории в
  предлагаемом деле.
   Вот его пригласили на пивоваренный завод, где один рабочий, испуганный
  рекрутчиной, бросился в котел с кипятком и обжегся. Мымрецов молча и
  угрюмо смотрит на охающего и распухшего мужика и ясно видит, что некуда
  его тащить. Желая успокоиться, он дает оборот своим мыслям: "нельзя ли его
  по крайней мере не пущать?" Но и это оказывается невозможным. Чтобы
  окончательно не скомпрометировать себя перед толпой народа, Мымрецов
  наконец решается объявить свое суждение:
   - Ну, что ж зевать-то?.. По какому случаю шум?.. Уж ежели ты, к
  примеру, влетел в котел, следственно, ты здорово, например, обжегся...
  Будем так говорить... Чего ж зевать-то?..
   Затем он ушел, а умирающий продолжал лежать и охать...
   Бывали такие случаи.
   А в доказательство того, что судьба вознаграждала Мымрецова за эти
  страдания, вернемся к сыщику.
   - Теперь нам надо, вашескобродие, поспешить, - говорил ему Прохоров,
  выбравшись из ночлежного дома. - Попусту много промешкали... Надыть нам
  поторапливаться, а то вор-то, поди-ко, где уж щелкает...
   Но вор, впрочем, недалеко ушел от них. Он притаился в лачужке в конце
  города, в овраге; здесь жила его жена с ребенком и какой-то старый
  солдат-калека. Чемодан был давно распакован; в нем оказалось роскошное
  детское белье и разные туалетные вещи.
   Мало было поживы вору от этого добра. Роскошь его слишком приметна для
  того, чтобы не навести в этой бедной стороне на вопрос: "где ты взял
  этакое?" Тем не менее похититель коечем воспользовался и успел спустить.
  При разборке чемодана старый солдат получил в подарок ножик из слоновой
  кости и коробку пудры с золотыми украшениями. Когда сыщик с солдатами
  подобрался к лачуге, внутренность ее была ярко освещена; на полу, около
  развороченного чемодана, спал, закрывшись, человек - это был вор. Солдат
  сидел на лавке и повертывал в руках то ножик, то коробку, ухмылялся и
  бормотал:
   - И духовитая, провалиться ей!.. Пойду в свою сторону - снесу...
  Надумают же!.. Эва, ножик-от, тупой... Ни то им резать, ни то шут его
  разберет... Песок не песок, а поди, чкнись укупить!..
   Старик нюхал коробку, качал головой и ухмылялся.
   Прямо против окна стояла женщина, высокая и красивая, на руках ее был
  мальчик не больше году от рождения; на нем была надета одна из
  роскошнейших краденых рубашечек, не закрывавшая, впрочем, ни грязных рук,
  ни ног, ни чумазого детского личика.
   Мать подбрасывала его к потолку, тормошила и, слегка щекоча ему грудь,
  говорила:
   - Ну, чем не графский барчонок? Ну, чем ты только не красавчик, чем не
  ангелочек?
   - Отворяй! - загремев кулаком в окно, гаркнул Прохоров.
   В лачужке заметались; солдат начал торопливо прятать пудру в сапог;
  спавший человек вскочил, бросился в дверь; но его встретил Мымрецов.
   - Вот он - ты! - сказал будочник.
   - Вот он, вот он!.. - бессознательно бормотал вор, остановившись.
   Скоро Мымрецов был удовлетворен.
  
  
   V
  
  
   Теперь необходимо обратить внимание на самую будку, так как
  деятельность Мымрецова, несмотря на довольно большое однообразие, в
  сущности решительно неисчерпаема; всякий шиворот непременно совмещает в
  себе целую драму, а пересчитать эти драмы - нет физической возможности.
  Поэтому-то мы и обратимся к нравам самой будки.
   Кроме Мымрецова, его жены и случайных посетителей, иногда проводивших
  здесь тягостную ночь, в будке были еще постоянные жильцы; это были
  бедняки, не имевшие места, где бы приклонить голову. Если у них было что
  перекусить и выпить, они делились этим с будочниковой супругой и старались
  не запруживать будку своими нищими телами; в минуту безденежья и бесхлебья
  они прямо шли в будку и говорили будочнице:
   - Авдотья! Мы к тебе...
   - И когда только это провал вас возьмет! - гневно отзывалась будочница,
  но не гнала их, во-первых, потому, что добрые сердца бывают и в храминах и
  в хижинах, а во-вторых, потому, что от жильцов частехонько перепадали на
  ее долю довольно вкусные и жирные куски пирогов. Жильцы ее принадлежали к
  артистическому классу "мастеровщины" и составляли захолустный оркестр.
  Состав и свойства этого оркестра довольно новы; чтобы познакомиться со
  всем этим покороче, мы должны зайти в будку в один из дней зимнего мясоеда.
   В печке трещат дрова; в теплом и гнилом воздухе висит полоса дыма и
  слышится довольно плотный букет махорки; будочница орудует ухватом;
  Мымрецов занят отдыхом и молча поплевывает в угол. В это время в будку
  входит старичок мещанин; сначала он крестится, потом кланяется хозяевам и,
  стряхнув с рукава и воротника снег, говорит будочнице:
   - Что, любезная, здесь Иван, музыкант, проживает?
   - Это который на скрипке?
   - Этот.
   - Здеся... Да шут их знает, шатуны этакие... их, поди, с собаками не
  сыщешь...
   При этом будочница подняла ухват кверху и постучала им в потолок...
   - Сейчас! - глухо отозвались с потолка.
   - Аль они у вас под крышей зимуют? - спросил мещанин.
   - А то где же? Тут, чай, сам видишь, негде повернуться двоим... А иной
  раз пьяниц наволокут: хоть возьми завяжи глаза да беги вон.
   - Так, так, - подтвердил мещанин.
   - А что ж, думаешь, под крышей? - продолжала будочница. - Там им,
  погляди-кось, какое тепло-то!.. Труба горячая, что твоя лежанка...
   - Так, так! Место духовитое... Труба дает теплый дух...
   - Там им за первый долг валяться-то!..
   - Это справедливо! место хорошее... место миловидное!..
   Мещанин сел на лавку, погладил свои седые волосы и огляделся.
   - Мешкают они что-то, - сказал мещанин, помолчав.
   - Товарищей скликают... Что вы свадьбу, что ль, затеваете? - спросила
  будочница.
   - Да что будешь делать, матушка!
   - Кто такие?
   - Кушаковы, мещане... здешние жители. Вот внучку просватал за кондитера
  Ваньку...
   - Это хромой-то?
   - Хром, матушка, точно, что хром!.. Ну, дохтора обещались оттянуть эту
  хромоту-то... Беспременно, говорят, оттянем в другое место... И примочку
  дали, дай бог здоровья... Примачивайте, говорят, через два часа по
  столовой ложке...
   - Ну, дай бог!
   - Уж мы и сами бога молим... К спине бы ее, хромоту-то...
   - В спину? - спросил Мымрецов, неожиданно услыхав слово, так близко
  подходящее к шивороту.
   - К спине, к спине, друг! Потому, надо так сказать: которая это нога
  кондитерова, то она более двадцати годов изувечена; ну, мы имеем упование
  на господа...
   - Пьет-то он дюже! - с соболезнованием проговорила будочница. - А уж и
  девочка ваша!
   - Девочка, одно слово! Рукоделью обучена...
   - Первая по здешним местам девушка! Уж и мастерок!., ах!
   - Ну, да ведь где, матушка, непьяного-то возьмешь? Кто не пьяница-то по
  нынешнему времени?
   Мещанин вздохнул.
   - И тяжка же наша женская часть! - заговорила будочница, смотря в
  печку. - Живет девушка невинная, чувствует про себя всякую любовь, а
  наместо того: - хвать! да за пьяницу!.. На увечья да на каторгу!..
   - Родная! - грустно сказал мещанин. - Нету не пьяницто, нету их! У
  кондитера, у Ваньки, по крайности сейчас пятьдесят целковых есть! Да
  платье, погляди-кось, какое невесте подарил! Только что в двух местах
  маленько тронуто, а то все чистое, можно сказать - муре! Так-то-ся!..
  Санта-дубовое обещался - случай есть... Вот и гляди на него! каков он
  кондитер-то...
   При этих словах будочница замолкла. Мымрецов, слушая эти разговоры,
  начал как-то таинственно покряхтывать, пошевеливаться, и будка неожиданно
  услыхала следующую речь:
   - Ну, тоже, - не спеша начал Мымрецов: - и мужская часть через женскую
  часть не то чтобы очень благополучно хлеб свой ела...
   Тут он остановился, тряхнул головой книзу, завернул лицо в сторону и
  продолжал:
   - Тоже и нашему брату само собой по башке от дамского пола влетает...
   С этими словами он вдруг направился к двери.
   - Да как вас не бить-то? Как вас, кровопийцев наших, не бить? -
  загорячилась будочница.
   - Да, брат! влетает препорядочно-хорошо! - заключил Мымрецов - и
  скрылся на улицу.
   В это время в будку вошел человек лет тридцати, с доброй, но как будто
  заспанной, отекшей физиономией. Он был в сером армяке с широким квадратным
  воротником, лежавшим на спине; на шее виднелся ситцевый платок, туго
  завязанный крошечным узлом. Армяк был подпоясан кушаком; походил он на
  дьячка. Человек этот был застенчив и робок; добрые глаза мигали часто,
  словно стыдились чего. За ним вошло еще двое.
   - Доброго здоровья! - сказал армяк мещанину мягким и заискивающим
  голосом.
   - Здравствуй, друг! Ты Иван-то?
   - Мы-с... Музыка требуется?
   - Да, брат. Вот свадьбу затеяли...
   - Дело доброе!.. Дай бог час!.. Конечно... Вам один инструмент
  требуется?
   - Да хоть и поболе - все одно. Что уж...
   - Да на что вам поболе-то-с? Конечно, что звуку более - ну настоящего
  увеселения не будет-с... Поверьте, так! Нам это дело вот как известно...
  Тепериче, например, труба или опять генерал-бас - через них только рев
  поднимается на балу, ну к танцу он не трафит; танец требует аккурату,
  чтобы нога действовала в существе, но не то, что ежели мы забарабаним
  очертя голову! В то время может произойти невесть что...
   - Это так! - подтвердил мещанин.
   - Поверьте, так! Мы на своем веку поработали довольно...
   Мы знаем-с. Нет лучше, как скрипка: тихо, чудесно.... А за ценой мы не
  постоим...
   - А за ценой мы не погонимся! - прибавили два другие лица.
   Костюмы этих лиц не отличались доброкачественостью.
   Один из них, худенький и сухой человек лет сорока, был в чуйке,
  старался быть гордым и держать себя в порядке. Другой был в сюртуке,
  воротник которого терялся в каких-то тряпках, намотанных на шее. Сюртук
  был засален и застегнут на верхнюю и нижнюю пуговицы; боковой карман
  отдувался. Человек в сюртуке имел широкое рябое лицо, выражавшее
  равнодушие и весьма покойное состояние духа; лицо это очень походило на
  тарелку с кашей, густо намазанной маслом.
   - Что же, - спросил мещанин, - и эти молодцы по музыкальному мастерству?
   - Н-нет-с! - умильно отвечал армяк. - Нет-с, они этому не учены...
   - Мы не учены...
   - Мы только что вместе ходим-с! - продолжал армяк. - У нас, значит,
  общее, собственно по бедности. Так как, оставши без куска хлеба, - куда я
  денусь? которые были по оркестру товарищи, еще при барине, - тоже
  разбрелись... Струменту не было... с рукой тоже не хотелось, а кормиться
  надобно... Ну вот попался добрый человек, Петр Филатыч, дай бог им
  здоровья, инструмент свой доверяют...
   - Это точно, что справедливо он говорит! - подавшись вперед, произнес
  человек в сюртуке. - Потому эту скрипку мне один помещик подарил, как,
  значит, из послушников монастырских выбыл я...
   - Каким же манером в монастырь-то угодил?
   - Да, собственно, таким манером, что ружье у одного приятеля моего
  было... - спокойно объяснял сюртук. - Раз он, приятель-то,
  баловался-баловался этим ружьем - "эй, говорит, берегись, застрелю!"
  Шутил. Я думаю, ты шути-шути, а тоже пулею какою двинешь, не оченно чтобы
  превосходно будет.
   Взял да и заслонился рукой. А он как брякнет! Да два пальца мне и
  отшиб... Извольте посмотреть! Ну, судить. Что, что такое? Ну, выгнали нас,
  исключили. В училище духовном был я в ту пору... Входил я с прошением, так
  и доступа мне не было...
   Начальник случился робкий, увидал эту руку-то, например, в крови, -
  "уведите его, говорит, он меня убьет!" Так я и пошел за разбойника...
  Безрукий человек, куда ему? Думал, думал и вступил в обитель.
   - Да, да, да!.. Ну, а из монастыря-то отбыл?..
   - А из монастыря я по искушению отбыл... Мысли разные смущали.
   - Бесы! - шепнул армяк и кашлянул.
   - Ну их!.. Что ж, - неохотно произнес рассказчик. - Гласы были: "Что
  ты, говорит, измождаешься?.. Лучше же ты утрафь отсюда... Птицы небесные,
  и те, например..." Ну, я и того... Искусился, да и ушел. Через соблаз. А
  оттуда, бог дал, к помещику одному мелкопоместному, детей учить: читать,
  писать... Только помещик-то этот оченно пил. Придерживался.
   Капиталу настоящего не было: душ всего шесть да собака борзая, а детей
  куча, да и вино это самое... Я в то время ничего это не одобрял, да и
  посейчас не лют; так, балуюсь. Ну, а тогда в компании-то с хозяином и
  начал... Помаленьку да помаленьку...
   Бывало, жена-то воет-воет, а мы - знай свое... В полночь рыбу затеем
  ловить или в галок из окошка стрелять, это у нас во всякое время коротко и
  ясно. Сколько раз тонули, чуть детей не перестреляли, - все сходило; а тут
  вдруг и случись беда...
   Напились мы с ним, с помещиком-то, однова, да и поехали вместе. Дорогой
  начнись у нас спор, слово за слово, я рассерчал да как цапну барина-то по
  голове!
   - За что?
   - Да это мне и тепериче неизвестно... Цапнул я его, а он и покатись,
  покатился да и помер... Ну, дело затеялось, меня в тюрьму... После этого,
  как, значит, я себя на отделку замарал, - нету мне пропитания: никто не
  берет, боятся: "он, говорят, убьет!" Некуда мне деться; взялся за скрипку,
  думаю: обучусь...
   Жена помещикова еще скрипку-то не отдавала: "Ты, говорит, мужа убил...
  Нам самим есть нечего... Нам самим скрипка нужна..." Не отдает! Ну,
  кое-как я ее отбил, да вот и пускаю в прокат... Скрипка хорошая...
   - Скрипка хорошая! - подтвердил серый армяк, - только что щелочка...
   - Ну что там щелочка? - возразил сюртук. - Авось я знаю... Кажется,
  своими руками ее заклеил.
   - С этими щелками да скрипками, - прибавила будочница, - вы у меня,
  черти этакие, целое полотнище из юбки выдрали!.. Ох, музыканты!
   - Щелочки той и помину нет, что ты! - продолжал сюртук.
   - Да что ж я? - робко зашептал армяк... - Али я чтонибудь?
   - Это, брат, скрипка итальянская!
   - Я говорю, скрипка превосходная, что вы! Петр Филатыч?.. Так вот-с, -
  обратился армяк к мещанину: - скрипка ихняя, а струны Иван Ларивоныч от
  себя держат.
   - Моя часть - струна! - сказал сухой и сердитый человек... - Мы,
  милостивый государь, струну держим дорогую, но не какую-нибудь собачью
  дрянь, позвольте вам заметить... Потому, нам нельзя как-нибудь!.. Ежели я
  только что и дышу струною, так уж я должен, чтобы она в полном звуке
  была...
   Так или нет-с? Положим, что я теперь во временной нужде; потому мне
  надо господина Приглотова дождаться, я у него сейчас буду тыщу рублей
  получать... Я его на руках своих вынянчил, он не забудет старика, потому
  это против бога... А что с этими пьяницами мне долго не возиться, - это я
  вам верно говорю...
   Старик с гордостью и даже ожесточением произносил свою речь,
  презрительно посматривая на своих товарищей.
   - С этими пьяницами не нажить мне долго... Я этого не люблю... Я знаю
  порядок... Я этим не нуждаюсь...
   Гордость и презрение, слышавшиеся в этих словах, почти обидели
  мещанина, тоже с гордостью приготовлявшегося устроить трагическую свадьбу
  с музыкой... Среди раздраженной речи поставщика струн мещанин поднялся и
  сказал:
   - Ну так как же?
   - Да как прикажете! - снова заговорил армяк. - Сейчас - сейчас готовы;
  завтра - завтра. Как угодно.
   - Ну там скажемся. Ладно. Только чтобы уж аккуратно было... Свадьба
  хорошая...
   - Само собой!.. Так мы трое, значит, и прибудем-с... Я для музыки,
  собственно для искусства, ну, а они так... Пирожка там, чего-нибудь...
   - Мы для пропитания! - прибавил сюртук.
   Мещанин сторговался и ушел.
  
  
   VI
  
  
   Спустя несколько времени происходила свадьба.
   В запотелые стекла любопытные зрители могли видеть внутренность лачуги,
  битком набитой гостями. Среди всеобщего молчания суетились какие-то
  женщины, поднося водку и поминутно раскланиваясь, в отдалении слышались
  звуки настраиваемой скрипки и мелькала фигура ее владельца с пирогом в
  руке и за щекой. Видно было также, как полупьяный кондитер, сидя на
  диване, притягивал к себе молодую жену, старавшуюся уйти от него; упругий
  стан ее неохотно покорялся его ласковым объятиям, и грустное лицо чуть не
  плакало, но всетаки улыбалось. Невеста наконец вышла в другую комнату и
  залилась слезами; несколько пожилых женщин принялись ее утешать.
   - Что ты? что ты, родимая? Ты подумай, какой человек...
   Одно - кондитер...
   - Больной... и нога... увечный!.. И ухо болит!..
   - Ухо? Ах ты, касатка моя! Да ты пройди весь свет - такого уха не
  найдешь!..
   - Нет, нет...
   - Ну, а ежели и болит, эко беда какая!.. Уж и заболеть нельзя! Скажите
  на милость!.. Ты бы и не думала об этом. А уж ежели не нравится, возьми да
  отвернись...
   - Отвернись, а он изобьет!
   - Ни-ни-ни! Ни боже мой!.. Не такой человек! Простонапросто попроси у
  него позволенья, тихо, благородно: "Позвольте, мол, Иван Капитоныч, с краю
  мне... Уж знаю, мол, что это непорядок! ну, что будешь делать -
  приучена!.. И сама, мол, не рада, ну не могу!.." Ни-ни-ни!.. Слова не
  скажет! что ты?
   Ведь ишь ты что... Ах ты! голубка моя! уж и смех же с вами, с
  девушками...
   В это время серый армяк с отчаянною быстротою заиграл какую-то пьесу.
  Скрипка и струны были не особо звучны: они напоминали не звучное и не
  стройное, но визгливое и раздирающее душу причитанье старухи.
   Общество расшевелилось и зашумело.
   - Эй, бабы-ы! - кричал подгулявший кондитер. - Жену чтоб сюда!..
  Супругу!.. Это почему такое?
   Прислушиваясь к свадебному бушеванью, Мымрецов стоял на крыльце будки,
  рядом с алебардой, и, должно быть, ей поверял свои одинокие разговоры.
   - По какому случаю шум? - бормотал он. - Мы не допущаем, ежели,
  например...
   Но мы уже знаем, что "не допущает" Мымрецов, и не будем потому
  досказывать историю свадьбы, которая и женихом, и невестой, и
  драматическими солистами оркестра, кажется, сулит ему большую практику в
  самом скором будущем.
  
  
  
   Успенский Г. И.
  
  
   У77 Нравы Растеряевой улицы; Рассказы. - М.: Худож. лит., 1984. - 302
  с. (Классики и современники. Русская классич. лит-ра)
  
  
   В сборник произведений выдающегося русского писателя Глеба Ивановича
  Успенского (1843 - 1902) вошел цикл "Нравы Растеряевой улицы" и наиболее
  известные рассказы, где пытливая, напряженная мысль художника страстно
  бьется над разрешением вопросов, поставленных пореформенной российской
  действительностью.
  
  
   4702010100-005 У 028(01)-84
  
   КЛАССИКИ И СОВРЕМЕННИКИ
   Русская классическая литература
  
   ГЛЕБ ИВАНОВИЧ УСПЕНСКИЙ
  
   Нравы Растеряевой улицы
   Рассказы
  
   Редактор Е. Дворецкая
   Художественный редактор В. Серебряков
   Технический редактор Л. Витушкина
   Корректоры Г. Володина и Н. Гришина
  
   ИБ Љ 3268
  
   Сдано в набор 18.04.82. Подписано в печать 14.11.83. Формат 84х108
  1/32. Бумага книжножурнальная. Гарнитура "Тип-тайме". Печать офсетная.
  Усл. печ. л. 15,96. Усл. кр.-отт. 16,59.
   Уч.-изд. л. 18,22. Тираж 1000000 (2 завод 200001 - 400000 экз.) экз.
  Изд. Љ 1-1087. Заказ 328. Цена 1 р. 50 к.
   Ордена Трудового Красного Знамени издательство "Художественная
  литература". 107882, ГСП, Москва, Б-78, Ново-Басманная, 19.
   Можайский полиграфкомбинат Союзполиграфпрома Государственного комитета
  СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. 143200, г.
  Можайск, ул. Мира, 93.
  
   PCR Pirat

Оценка: 7.08*10  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru