Троллоп Энтони
Первый министр

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    The Prime Minister
    Текст издания Е. Н. Ахматовой, 1877.
    Современная орфография. Редакция 2025 г.


ПЕРВЫЙ МИНИСТР.

РОМАН

ЭНТОНИ ТРОЛЛОПА.

ОТ РЕДАКЦИИ.

   Первый Министр составляет последнюю часть трех политических романов, в которых талантливый романист мастерски изобразил Дизраэли и Гладстона под именами Добени и Грешэма. Борьба партий в парламенте, вражда Дизраэли и Гладстона и личности этих обоих государственных людей особенно ярко обрисованы во второй части этой трилогии: "Финиас Финн, возвратившийся назад". "Первый Министр", хотя в нем являются лица, игравшие роль в первых двух романах, составляет особое целое, имеющее интерес даже для читателей, не знакомых с первыми двумя частями. Желающие же иметь первые два романа, составляющие два объемистые тома, могут получить их из Конторы "Собрания Романов" по следующей цене:
   Финиас Финн -- 2 р. 50 к.
   Финиас Финн, возвратившийся назад -- 2 р. 50 к.

Глава I.
Фердинанд Лопец.

   Конечно, всякому человеку приятно знать, кто были его дедушки и бабушки, если он имеет честолюбие вращаться в верхних сферах общества, и также приятно для того, чтобы иметь возможность говорить о них как о лицах, игравших некоторую роль в свое время. Нет никакого сомнения, что мы все очень уважаем тех, кто посредством собственной энергии возвысился в свете, и когда мы слышим, что сын прачки сделался лордом-канцлером или архиепископом Кентербурийским, мы теоретически и абстрактно чувствуем гораздо более уважения к такому самодельному магнату, чем к человеку, который, так сказать, родился в судебном или духовном пурпуре.
   Но тем не менее отрасли прачки приходилось иметь много хлопот по поводу своего рождения, если он, и в молодости, и старости, не был действительно знаменитым человеком. Когда цель достигнута, почести, титулы и богатство приобретены, человек может говорить с некоторым юмором, даже с любовью, о материнской лоханке; но пока продолжается борьба, пока борец питает сильное убеждение, что не может достигнуть полного успеха, пока его не будут считать джентльменом, не стыдиться, не скрывать своих семейных обстоятельств, по крайней мере умалчивать о них довольно трудно. И затруднение конечно не уменьшится, если счастливые обстоятельства, а не усиленный труд и существенные заслуги, возвели честолюбца до высокого общественного положения.
   Можно ли после этого ожидать, чтобы такой человек, обедая с герцогиней, стал говорить о лавочке своего отца или о шиле своего деда-башмачника? А между тем так трудно совсем умалчивать об этом! Может быть, для нас нет никакой необходимости постоянно говорить о своем происхождении. Мы можем вообще умалчивать о наших дядях и тетках, и даже исключить из обыкновенного разговора наших братьев и сестер.
   Но если человек никогда не упоминает о своих родных даже тем, с кем он живет, он становится таинственен и даже подозрителен. Начинается становиться известным, что никто ничего не знает об этом человеке, и даже друзья начинают бояться. Конечно, очень удобно иметь возможность упомянуть хотя бы раз в год о каком-нибудь родственнике.
   Фердинанд Лопец, который в других отношениях мог радоваться многому в своих обстоятельствах, имел относительно своих предков те заботы, которые я старался описать. Он сам знал немногое, но то, что он знал, он держал про себя. У него не было ни матери, ни дяди, ни тетки, ни брата, ни сестры, ни даже кузена, о которых он мог бы упомянуть мимоходом своему дражайшему другу. Он без сомнения страдал, но с спартанской твердостью так скрывал свои огорчения от света, что никто не знал об его страданиях.
   Те, с которыми он жил и которые часто делали предположения и желали знать, кто он такой, не воображали, что его молчаливость была в тягость ему самому. Ни в каком особенном расположении его жизни, ни в каком периоде, на который мог бы указать наблюдатель, не воздерживался он явно от какого бы то ни было объяснения, которое в ту минуту могло быть естественно. Он никогда не колебался, не краснел, не пытался очевидно скрытничать, но факт оставался, что хотя много мужчин и не мало женщин знали Фердинанда Лопеца очень хорошо, никто из них не знал, откуда он явился и кто были его родители.
   Он был впрочем человек но природе сдержанный; он никогда не говорил о своих делах, если не имел перед глазами какой-нибудь особенной цели. Следовательно, молчание о том, о чем многие обыкновенно говорят, было для него не так трудно, как для других, и результат не так затруднителен. Милый старик Джонс, который рассказывает своим приятелям в клубе о каждом проигранном или выигранном фунте на скачках, который хвастается расположением Мери и сетует о холодности Люси почти публично, который выдает бюллетени о состояния своего кошелька, своих конюшен и долгов, не мог бы при всем старании скрыть от нас то обстоятельство, что его отец был писарем у стряпчего и положил начало своему состоянию, дисконтируя мелкие векселя. Все это знают и Джонс, который любит популярность, сетует на несчастную гласность.
   Но за то у Джонса нет тяжелой ноши, которая согнула бы его бедные плечи и которую даже Фердинанд Лопец, человек сильный, часто находит трудным переносить не дрожа.
   Все соглашались, что Фердинанд Лопец "джентльмен". Джонсон {Публицист и лексикограф в конце восемнадцатого столетия. Пр. Пер.} говорит, что всякое отступление от первоначального значения этого слова: "человек, имеющий предков", будет прихотливо. Многие, определяя это выражение по своему, все-таки держатся определения Джонсона; но делают разные возможные исключения.
   Очень многое говорит в пользу человека хорошего происхождения, но исключения могут существовать. Не все вообще верили, что Фердинанд Лопец хорошего происхождения, но он был джентльмен.
   Это драгоценное звание было присуждено ему, хотя он занимался -- по крайней мере прежде -- таким делом, которое само по себе не доставляет такого права на хорошее положение в обществе, которое дают адвокатура, духовное звание, военная служба и медицина. Он играл на бирже, и имел в Сити какие-то дела, которые не совсем ясно понимали его друзья.
   В то время, которым мы занимаемся теперь, Фердинанду Лопецу было тридцать-три года, и так как он рано начал жизнь, то уже давно находился в свете. Это знали, что он воспитывался в хорошей английской частной школе, и говорили по словам одного из его товарищей, что в школу за него платил какой-то старый господин, не родственник его. Потом семнадцати лет он был послан в германский университет и двадцати одного года явился в Лондоне, в маклерской конторе, где скоро сделался известен как превосходный лингвист и очень талантливый человек -- развитой, не преданный удовольствиям, способный к работе, но не приобретавший доверия своих хозяев, не потому, чтобы был недобросовестен, но потому что имел наклонность скорее распоряжаться, чем служить.
   Действительно период его рабства был очень короток. Не в его характере было употреблять свою деятельность для других. Он скоро сделался деятелен для себя и одно время предполагали, что он составляет себе состояние. Потом узнали, что он оставил дела, и стали ходить слухи, что он лишился даже всего, что приобрел. Но никто, даже его банкиры и его поверенные по делам -- даже старуха, смотревшая за его бельем -- не знали настоящего положения его дел.
   Он был неоспоримо красивый мужчина -- такой красоты, которую мужчины отрицают и которою женщины восхищаются. Он был очень высок, очень смугл и очень худощав, с правильными, прекрасно очерченными чертами, показывавшими весьма мало физиономисту, кроме большого самообладания. Волосы его были обрезаны коротко, бороды он не носил, а только черные усы. Его зубы были совершенством по форме и белизне -- отличительная черта, которая хотя может быть ценится в общем каталоге личной привлекательности, не всегда служит рекомендацией для знакомых.
   Но около рта и подбородка этого человека было что-то мягкое, может быть в изгибе губ, может быть в ямочке, что в некоторой степени уменьшало чувство суровости, возбуждаемое квадратным лбом и смелыми, никогда не опускавшимися, задорливыми глазами. Тех, которые его знали и любили, примиряла нижняя часть лица. Большинство, знавшее его и не любившее, относилось неприязненно -- хотя десять человек из девяти не могли бы объяснить этой неприязненности даже самим себе -- задорливость его твердого взгляда.
   Он действительно принадлежал к числу таких людей, которые всегда в глубине души защищают себя и нападают на других. Он никогда не давал пенни женщине на перекрестке, не бросив на нее взгляда, ясно выражавшего ей, как несправедливо ее требование и что он не признает за собою никакой обязанности давать ей эти деньги, сколько бы раз он тут ни проходил. Он не мог сесть в вагон железной дороги, чтобы не дать урок соседу, сидевшему напротив, что во всех взаимных сделках в путешествии, в возможности протянуть ноги, разложить мешки и отворять окна, сосед этот обязан покоряться, а он требовать. Он однако сражался скорее для принципа, чем для самого дела. Женщина с метлою получала пенни. Господину, сидевшему напротив, если он выражал взглядом покорность, позволялось поступать по своему с ногами и окном. Я не хочу сказать, чтобы Фердинанд Лопец был способен к злонамеренности, но он был самовластен и умел вкладывать свое самовластие в глаза.
   Читатель должен выслушать еще несколько мелочных подробностей об этом человеке, потом самому ему предоставится заявить о себе. Никто из окружающих его не знал, как он заботился одеваться хорошо и как старался, чтобы никто этого не знал. Даже портной считал его мотом на сюртуки и панталоны, а друзья одним из тех счастливых существ, которым по природе дана способность хорошо одеваться или почти невозможность одеваться дурно. Мы знаем все человека -- почти всегда маленького, который всегда двигается медленно и тихо -- и всегда имеет такой вид, как будто его прислали домой в картонке. Фердинанд Лопец был не маленький и двигался довольно свободно; но всегда, каждую минуту -- отправляясь в Сити или уезжая оттуда, верхом или пешком, дома за книгами или в лабиринте танцев -- был он одет чрезвычайно изящно. Это сделали деньги и время, но люди думали, что это у него врожденное, как его волосы и ногти.
   Он всегда ездил на лошади, которую знатоки находили настоящей лошадью для парка; она была спокойна, не становилась на дыбы, не шалила, не лежала ни в котором поводу, словом -- не на какой-нибудь кляче, но на лошади красивой, с мягким ртом, с прекрасными ходами, на которой ездок может сидеть так спокойно, как статуя на монументе. Фердинанду Лопецу часто нравилось сидеть спокойно на лошади, но он однако не походил на статую, потому что во всем Лондоне находили, что он хороший всадник.
   Он жил роскошно -- хотя имел ли он состояние, или нет, никто не знал -- потому что держал собственную колясочку, а во время охотничьего сезона двух лошадей в Лейтоне. Одно время распространились слухи, что он разорился, но те, которых интересуют подобные дела, узнали -- или по крайней мере они так думали -- что он аккуратно платил своему портному -- и мнение, что Фердинанд Лопец был человек с деньгами, одержало верх.
   Некоторым было известно, что он нанимал квартиру в нижней части Вестминстера -- но не многие знали, где именно находилась эта квартира. Ни один из его друзей не входил в нее. В умеренной степени он имел наклонность к гостеприимству -- то есть не частому, но когда представлялся случай, любезному гостеприимству. Но для этого выбирались какой-нибудь клуб или таверна, или летом какой-нибудь берег у реки. Между летних цветов у воды, для мужчин и женщин вместе, он был вежливым и радушным хозяином, потому что обладал редким даром хорошо устраивать такие вещи.
   Охота кончилась; восточный ветер еще дул; большей части лондонского света в городе не было, когда в одно неприятное утро Фердинанд Донец отправился в Сити по железной дороге от Вестминстерского моста. Когда он отправлялся туда -- не ежедневно, как человек деловой, но скорее как капиталист или любитель -- он имел обыкновение ездить в своей собственной колясочке. Но теперь он прошел пешком по берегу реки на темный, маленький дворик, называемый Танкардским, близ Английского банка, по узкому, длинному, темному коридору вошел в маленькую контору с задней стороны здания, где за конторкою сидел грязный господин в новой шляпе набекрень, которому могло быть лет около сорока. Тут было очень темно и человек этот перевертывал конторские книги. Человек, незнакомый с обычаями Сити, вероятно, мог бы сказать, что он не делал ничего, но он конечно наполнял свою голову теми сведениями, которые дадут ему возможность заработать пропитание. По другую сторону конторки маленький мальчик списывал письма.
   Это были мистер Секстус Паркер -- в просторечии называемый Сексти Паркер -- и его писарь. Паркер был очень хорошо известен и в настоящую минуту пользовался уважением на бирже.
   -- Как! это вы Лопец? сказал он.-- Чрезвычайно рад видеть вас. Что я могу сделать для вас?
   -- Пойдемте-ка сюда, ответил Лопец.
   За очень маленькою конторой Паркера была контора еще меньше, где находились несгараемый сундук, маленький сломанный столик, два стула и старый умывальный стол с измятым полотенцем. Лопец вошел первый в это святилище, как будто знал его хорошо, Сексти Паркер пошел за ним.
   -- Отвратительная погода, не так ли? сказал Сексти.
   -- Да -- скверный восточный ветер.
   -- Прорезывает насквозь и в то же время палит солнце. В это время года следует отправляться на зимовку куда-нибудь.
   -- Для чего же вы не отправляетесь? спросил Лопец.
   -- Дела хорошо идут. Вот оно что. Нельзя бросать дела, когда они идут. Не все могут так поступать, как вы -- бросить регулярный труд и то часок здесь, то часок там улаживать выгодное дельцо по вашему вкусу. Я не смел бы заниматься этим.
   -- Не думаю, чтобы вы или кто-нибудь другой знал, чем я занимаюсь, сказал Лопец с обиженным видом.
   -- И даже не заботимся знать, сказал Сексти: -- только надеемся для вас, что вы занимаетесь делом хорошим.
   Сексти Паркер знал Лопеца хорошо уже несколько лет, и будучи сам человек надменный -- даже, если сказать правду, забияка -- и вовсе не способный уступать без особенного натиска, часто пытался "сладить" с своим другом, как выразился бы он сам. Но я сомневаюсь, мог ли он припомнить хотя один пример, когда мог бы поздравить себя с успехом. Он и теперь пытался сладить, но голос его ослабел, когда он уловил выражение в глазах своего друга.
   -- Конечно, сказал Лопец.
   Потом он продолжал, не изменив ни своего голоса, ни выражения своих глаз:
   -- Я скажу вам, чего я желаю от вас. Я желаю, чтобы вы подписали этот вексель на три месяца.
   Сексти Паркер раскрыл глаза и рот и взял бумажку, подаваемую ему. Это был вексель на 750 ф. с., который, если будет подписан им, обяжет его в конце означенного периода заплатить эту сумму, если она не будет заплачена иначе. Его друг Лопец обращался к нему за этим, чтобы занять названную сумму. Об одолжении такого рода следует просить почти на коленях -- и даже в таком случае Секстус Паркер непременно отказал бы -- а об этом просит Фердинанд Лопец, которого Секстус Паркер считал человеком богатым -- и просит совсем не на коленях, а можно сказать, приставив к горлу пистолет.
   -- Вексель! сказал Сексти.-- Как! разве вы в стесненных обстоятельствах?
   -- Я не стану рассказывать вам теперь о моих делах, а желаю, чтобы вы исполнили мою просьбу. Я полагаю, вы не сомневаетесь, что я могу заплатить 750 ф. с.
   -- О! конечно нет, сказал Сексти, на которого взглянули и который не совсем хорошо перенес этот взгляд.
   -- Не думаю, чтобы вы отказали мне, даже если бы я находился в стесненных обстоятельствах, как вы выражаетесь.
   Эти люди имели прежде между собою дела, в которых Лопец оказался вероятно сильнее, и воспоминание о них, вдобавок к тому взгляду, который еще был на него устремлен, было тяжело для бедного Сексти.
   -- О! конечно, нет; я не думал отказать. Я полагаю однако, что можно же удивиться.
   -- Я не знаю, чему вам удивляться; такие вещи очень обыкновенны. Мне случилось взять долю в займе, на который у меня не хватило наличных денег, и вот почему мне нужно несколько сотен. Я ни к кому не обратился бы так охотно, как к вам. Если вы... не боитесь, так подпишите.
   -- О! я не боюсь, сказал Сексти, взяв перо и написав свое имя поперек векселя.
   Но даже прежде, чем он кончил подписывать, когда отвел глаза от лица своего собеседника и устремил их на неприятную бумажку, которую держал в руке, он раскаялся в своем поступке. Он почти остановил свою подпись на половине. Он колебался, но у него недостало духа остановить свою руку.
   -- А все-таки это странная сделка, сказал он, откидываясь на спинку стула.
   -- Самая обыкновенная, возразил Лопец, непринужденно взяв вексель, складывая его и кладя в бумажник.-- Разве наши имена не находились прежде на бумаге?
   -- Когда мы оба могли извлечь выгоду из этого.
   -- Вы не можете извлечь никакой выгоды и ничего не потеряете. Прощайте; очень благодарен, хотя я не приписываю этому такой важности, как вы.
   Фердинанд Лопец ушел, а Сексти Паркер остался один с своим изумлением.
   -- Ей-Богу, это странно! сказал он сам себе.-- Кто мог бы подумать, что Лопец нуждается в нескольких стах фунтах? Но, кажется, опасаться нечего. Он не явился бы таким образом, если бы дела его не были в порядке. Но, может быть, мне не следовало бы делать этого. Человек не должен никогда делать подобные вещи, никогда -- никогда!
   Мистер Сектус Паркер остался очень недоволен собою, так что когда вернулся домой в этот вечер к своей жене и своему маленькому семейству в Пондерс-Энд, он был не очень любезен с ними, потому что эти 750 ф. с. лежали у него на сердце за ужином и давили его ночью во сне.

Глава II.
Эверет Вортон.

   В этот самый день Лопец обедал с своим приятелем Эверетом Вортоном в новом клубе, называемом Прогресс, где они оба были членами. Прогресс был новый клуб и открыт не более трех лет, но все-таки он был уже на столько стар, что видел многия надежды своей ранней юности поблекшими от старости и бездействия. Прогресс намеревался сделать многое для либеральной партии -- или вообще для политической либеральности -- и в сущности сделал очень мало или вовсе ничего. Его подняли с значительным энтузиазмом и одно время некоторые ярые политики думали, что посредством этого учреждения люди гениальные, энергические и способные, но без состояния -- подразумевая всегда самих себя -- получат непременно места в парламенте и министерстве. Но такой результат достигнут не был. Недоставало чего-то -- чувствуемого, но неопределенного -- что до-сих-пор было гибелью. Молодые люди говорили, что это происходило оттого, что не было ни одного старого актера, умевшего дергать проволоку, который поставил бы клуб на настоящую дорогу. Старые же люди говорили, что это потому, что молодые люди были самонадеянные куклы. Как бы то ни было, не было сомнения, что успехи Прогресса шли медленно и что либеральные политики страны, хотя особенный новый клуб был открыт для споспешествования их видам, пока еще мало подвигались вперед.
   -- Нам недостает организации, сказал один из молодых передовых людей.
   Но организация еще не являлась.
   Клуб однако продолжал существовать, как всякие другие клубы; члены обедали, курили, играли в бильярд и делали вид, будто читают. Некоторые энергические члены еще надеялись, что настанет день, когда осуществятся их великие идеи -- но все члены вообще довольствовались только тем, что ели, пили и играли в бильярд. Это был клуб довольно хороший -- было несколько либеральных сыновей лордов, десятка два членов парламента, которых уверили, что они пренебрегут обязанностями своей партии, если не сделаются членами этого клуба, и обычный подбор адвокатов, стряпчих, купцов и людей праздных.
   Во всяком случае клуб этот был хорош для Фердинанда Лопеца, который был разборчив на счет обеда и имел свое собственное мнение о винах. Слышали, как он говорил, что относительно спокойного комфорта ни один клуб в Лондоне не может сравниться с этим; но его слушатели не знали, что он когда-то получил черные балы в Т-- и в Д--. Эти случаи Лопец имел дарование держать на заднем плане. Его настоящий собеседник Эверет Вортон, был, так же как и он, одним из первых членов, а Вортон принадлежал к числу тех, которые надеются найти в клубе ступень к высокой политической жизни, и он теперь говорил часто с ленивою энергией о необходимости организации.
   -- Сам я, сказал Лопец:-- не могу представить себе более пустого честолюбия, как место в британском парламенте. Что человек выигрывает чрез это? Немногие, имевшие успех, трудятся усиленно за небольшое вознаграждение и не получают благодарности -- или трудятся почти также усердно без всякого вознаграждения и также мало получают благодарности. Многие, неимеющие успеха, сидят праздно по целым часам, подвергаясь утомительной задаче слушать пошлости, и наслаждаются взамен теперь решительно ничтожным преимуществом выставлять на своих письмах Ч. П. {Член парламента. Пр. Пер.}
   -- Кто-нибудь должен же составлять законы для страны.
   -- Не вижу необходимости. Я думаю, что страна была бы очень довольна, если бы знала, что никакой старый закон не будет отменен и никакой новый не сделан еще лет двадцать.
   -- Вы не отменили бы хлебных законов?
   -- Теперь таких законов нет.
   -- И не изменили бы подоходную таксу?
   -- Я не изменил бы ничего. Но во всяким случае, изменятся ли законы, или останутся, для меня утешительно, что мне не нужно соваться в это самому. Конечно, есть одна выгода быть членом парламента.
   -- Вы не можете быть арестованы.
   -- Да -- это и еще другое. Это помогает человеку достать место директора в некоторых обществах. Люди еще такие дураки, что верят комитету директоров, составленному из членов парламента, и поэтому разумеется членов парламента принимают туда охотно. Но если вы желаете поступить в парламент, зачем вы не устроитесь с вашим отцом, вместо того, чтобы ждать, что клуб может для вас сделать?
   -- Отец не даст ни одного шиллинга для этого. Он сам никогда в парламенте не был.
   -- И поэтому презирает его.
   -- Отчасти, может быть. Никто не трудился так усиленно, как он, и в своем роде успешнее; и видя, как один за другим люди моложе его становились членами парламента, пока он оставался в адвокатской среде, может быть, он немножко и завидует.
   -- Судя по тому, как я вижу, вы живете дома, я думаю, что ваш отец сделал бы для вас все -- если бы вы сумели взяться за это. Нет никакого сомнения, я полагаю, что его средства дозволяют это.
   -- Мой отец никогда ничего не говорит мне о своих денежных делах, хотя очень много говорит о моих. Нет на свете человека скрытнее моего отца. Но я думаю, что его средства позволили бы ему все.
   -- Желал бы я иметь такого отца, сказал Фердинанд Лопец.-- Мне кажется, что я успел бы узнать наверно его состояние и воспользоваться им.
   Вортон чуть не спросил своего приятеля -- почти собрался с мужеством спросить -- много ли сделал для него отец. Они были очень коротки и в одном отношении которое Лопеца очень интересовало, даже откровенны. Но младший и более слабый человек не мог решиться сделать вопрос, который, по его мнению, будет неприятен. Ловец никогда прежде во все время их знакомства не намекал на свои сыновния стремления. Точно будто он был создан сам по себе, независимо от материнского молока или отцовских денег. Теперь вопрос мог быть предложен почти естественно. Но он предложен не был.
   Эверет Вортон был предметом забот для отца -- но забот не таких мучительных, как бывают некоторые сыновья. Недостатки его были не такого свойства, чтобы наполнить горечью жизнь отца и покрыть горем его седые волосы. Старику Вортону никогда не приходилось спрашивать себя, должен ли он наконец позволить своему сыну пасть в самую низкую бездну, или еще бороться, чтобы поставить его на ноги, опять простить ему, опять платить его долги, опять стараться забыть бесславие и приписать все легкомыслию юности. Если бы это было так, мне кажется, что если не при первом или втором падении, то непременно на третьем молодой человек упал бы в бездну, потому что Вортон был человек суровый и способный дойти до ясного заключения о предметах, самых близких и самых дорогих для него.
   Но Эверет Вортон просто выказал себя неспособным сам содержать себя. Он никогда не отказывался от этого -- но просто был неспособен. Он никогда не уверял, ни словами, ни действиями, что так как отец его богат, а он единственный сын, то он не хочет делать ничего. Но он пробовал три раза и каждый раз после короткого испытания уверял своего отца и своих друзей, что это занятие для него не годится.
   Не выдержав экзамена в Оксфорде -- потому что занятия в университете ему не нравились -- он поступил в банкирскую контору, не простым конторщиком, но с предложением отца, подкрепленного согласием товарища банка, что он трудом проложит себе путь к богатству и важному коммерческому положению. Но чрез шесть месяцев занятия в банке показались ему отвратительными и он тотчас начал заниматься с юристом Он продолжал заниматься до тех пор, пока не был сделан адвокатом -- потому что человек может сделаться адвокатом занимаясь очень мало. Но потом он не был в состоянии перенести одиночество в своей квартире и в двадцать-пять лет нашел, что игра на бирже самое удобное занятие для таких дарований и такой энергии, какими обладал он. Неудачи его в тот год, когда он поступил в Сити, знали только он и его отец -- может быть, и Фердинанд Лопец знал об этом кое-что. Но двадцати-шести лет он бросил и биржу, и теперь двадцати-восьми лет Эверет Вортон узнал, что природа и его способности предназначили его для парламентской карьеры. Он, вероятно, говорил об этом отцу и получил холодный отказ.
   Эверет Вортон был хорош собою, мужественно сложен, высокого роста, с широкими плечами, светлыми волосами, носил большую, шелковистую, густую бороду, заставлявшую его казаться старше его лет; ни по разговору, ни по наружности он не мог быть принят за дурака, но самые движения его тела и выражение лица показывали, что у него недостает твердости.
   Он, конечно, дураком не был. Он много читал, и хотя вообще забывал, что читал, в нем от чтения оставался какой-то туманный свет, поддерживаемый мыслями других, что позволяло ему говорить о многих предметах. О нем нельзя сказать, чтобы он много думал сам -- но ему казалось, что он думал. Он воображал, что глубоко изучил политику, и имел право называть многих государственвых людей ослами, потому что они не видели того, что видел он. Он знал по пальцам важный вопрос о рабочем труде и все, что относится к союзам и забастовкам. Он знал, как англиканская церковь должна быть уничтожена и составлена вновь. Он совершенно ясно понимал финансовые вопросы и видел насквозь, что чрез несколько столетий всякое желание личной собственности будет уничтожено филантропией, столь всеобщей, что ее и добродетелью называть будет нельзя. А пока он никак не успевал платить аккуратно своему портному из 400 ф. с., которые отец давал ему в год, и постоянно мечтал об удобствах хо рошего дохода.
   Он был популярный человек -- весьма популярный с женщинами, к которым всегда был вежлив -- и вообще любим мужчинами, с которыми был искренен и добродушен. Хотя он этого не знал, он был очень дорог своему отцу, который по своему, безмолвно, почти восхищался откровенностью и безковарною свободой характера, составлявшею противоположность с его собственным характером.
   Отец, хотя никогда не говорил сыну лестного слова, в сущности приписывал ему гораздо более способностей, чем он имел, и даже, когда по-видимому показывал к нему пренебрежение, слушал желчную критику молодого человека с удовольствием.
   Эверет также был очень дорог своей сестре, единственному другому члену этой отрасли Вортонской фамилии. Мноroe будет сказано о ней на этих страницах и надо надеяться, что читатель заинтересуется ее судьбою. Но здесь, говоря о брате, достаточно сказать, что сестра, которая была одарена гораздо большими способностями, чем он, тоже верила несколько притязательным правам своего менее даровитого брата.
   Может быть, это было несчастье для Эверета Вортона, что некоторые верили ему, и еще большее несчастье, что некоторые другие находили нужным делать вид, будто верили. Между последними можно поставить приятеля, с которым он теперь обедал в Прогрессе. Человек может льстить другому, как Лопец льстил иногда Вортону, без умышленной лжи. Человеку иногда нужно быть в хороших отношениях с другим человеком и он постепенно, почти бессознательно научается пользоваться слабостями другого. Для Лопеца было очень важно находиться в хороших отношениях с членами Вортонской фамилии, так как он добивался руки дочери этого дома. В ее привязанности он почти был уверен. В согласии отца на этот брак он имел причины более чем сомневаться. Но брат был его друг -- и в подобных обстоятельствах можно оправдать, что он льстит брату.
   -- Я вот что вам скажу, Лопец, сказал Вортон, когда они вышли вместе из клуба несколько позднее десяти часов: -- нынешние люди не дают себе труда занимать свои мысли предметами действительно интересными. Попе знал это хорошо, когда говорил, что "настоящее изучение для человека есть человек". Но теперь никто не читает Попе, а если и читают, то не трудятся понимать.
   -- Люди слишком заняты наживанием денег, любезный друг.
   -- В том то и дело. Деньги очень хорошая вещь.
   -- Очень хорошая, сказал Лопец.
   -- Но поиски за ними унизительны. Если человек может наживать деньги четыре, шесть или даже восемь часов в день, а потом выкинуть из мысли это занятие, как писарь в конторе выкидывает из мыслей копирование писем и конторские книги, тогда...
   -- Он никогда не наживет денег таким образом -- и не сохранит их.
   -- Следовательно, это занятие унизительно. Человек перестает заботиться о великих интересах мира и даже забывает их существование, когда вся его душа в испанских фондах. Из меня хотели сделать банкира, но я нашел, что это убьет меня.
   -- Мне кажется, и я был бы убит, если бы должен был ограничиться испанскими фондами.
   -- Вы знаете, что я хочу сказать. Вы по крайней мере можете понять меня, хотя я боюсь, что вы зашли слишком далеко и не бросите мысль о том, чтобы составить себе состояние.
   -- Я бросил бы ее завтра, если бы мог получить состояние составленное. Человек должен же есть.
   -- Да -- он есть должен. Но я не уверен, задумчиво сказал Вортон: -- что ему следует думать о том, что он ест.
   -- Если говядину подадут без хрена!
   Случилось так, что когда они сидели за обедом, то эконом клуба не позаботился о достаточном количестве этой приправы и Вортон жаловался на это.
   -- Человек имеет право на то, за что он платит, сказал Вортон с притворной торжественностью:-- и если он пропускает такие вещи без замечания, то наносит вред человечеству вообще. Я не попаду в ловушку оттого, что люблю хрен с говядиной. Ну, я не могу итти дальше, потому что мне нужно многое прочесть, прежде чем я брошусь в объятия Морфея. Послушайтесь моего совета и отправляйтесь прямо к отцу. Что ни чувствовала бы Эмилия, не думаю, чтобы она подала вам большие надежды, если вы не примитесь за это таким образом. У нее свои собственные чопорные понятия, которые впрочем кажутся не так предосудительны, когда человек желает жениться.
   -- Сохрани меня Бог подумать, что в вашей сестре есть что-нибудь предосудительное!
   -- Я сам этого не нахожу. Женщины вообще поверхностны -- но некоторые поверхностны добросовестно, а некоторые недобросовестно. Эмилия по крайней мере добросовестна.
   -- Позвольте на минуту.
   Они шли под руку по широкой мостовой, которая ведет из Пелль-Мелля к колонне Герцога Йоркского.
   -- Мне хотелось бы яснее понять вашего отца. Он всегда вежлив ко мне, но смотрит на меня холодно, и это заставляет меня думать, что я у него не на хорошем счету.
   -- Он таков со всеми.
   -- Я никак не могу заглянуть к нему в душу. Вы верно слышали, как он говорит обо мне в мое отсутствие?
   -- Он никогда ни о ком много не говорит.
   -- Но одно слово заставило бы меня понять, как он расположен ко мне. Вам хорошо известно, что я менее всех наклонен к любопытству о том, что другие думают обо мне. Я даже не забочусь об этом, как следовало бы заботиться. Я совершенно равнодушен к мнению света и никогда не откажусь от приятного общества человека только потому, что он бранил меня за глаза. Я ценю приятными качествами человека, а не тем, любит он или не любит меня. Но в этом заключается дражайшая цель моей жизни и мне может послужить в пользу таким или другим образом, если я узнаю, хорошее или дурное мнение имеет он обо мае.
   -- Вы обедали три раза в прошлые три месяца на Манчестерском сквере, а я не знаю человека особенно молодого, который мог бы похвастаться таким сильным доказательством короткости с моим отцом.
   -- Да, и я знаю мои выгоды. Но я был там как ваш друг, а не его.
   -- Он ни капельки не дорожит моими друзьями. Я хотел пригласит обедать Чарли Скета, но отец ни за что не хотел принять его.
   -- Чарли Скет ходит с прорванными локтями и держит пари на бильярде. Я человек порядочный -- или по крайней-мере ваш отец так думает. Ваш отец более заботится о вас, чем вы думаете, и желает, чтобы в его доме было вам приятно, пока это может служить к вашим выгодам. Относительно вас он даже доволен мною; он думает, что моя наклонность приобретать деньги сильнее моей наклонности тратить их. Но все-таки он скорее смотрит на меня как на друга вашего, чем своего, хотя он накормил меня обедом три раза в три месяца -- и я сознаю всю обширность его гостеприимства -- не думаю, чтобы он сказал слово в мою пользу. Желал бы я знать, что он говорит.
   -- Он говорит, что ничего о вас не знает.
   -- О, вот что! Это? Стало быть, он не знает ничего дурного. Если он еще раз скажет это, спросите его, о скольких людях, обедающих у него, может он сказать то же самое. Спокойной ночи; не стану задерживать вас долее. Но вот что могу я вам сказать: если бы мы с вами успели подладиться к нему, вы могли бы получить место в парламенте, а я жену -- то есть, разумеется, если она захочет выйти за меня.
   Они расстались, но Лопец остался на улице и стал ходить взад и вперед, думая о разных разностях. Он конечно знал коротко своего приятеля молодого Вортона, ценил его хорошие качества и вполне понимал его слабость. Своими вопросами он выпытал достаточно для удостоверения, что отец Эмилии неприязненно отнесется к его предложению. Он прежде почти не сомневался, а теперь был убежден. "Он не многое знает обо мне", рассуждал он сам с собою. "Ну да, он не знает -- и не многое могу я сказать ему. Разумеется, он благоразумен. Но и благоразумные люди делают иногда сумасбродные вещи. И у самых осторожных банкиров в Сити выманивают деньги; женщин самой строгой нравственности можно заставить изменить добродетели; самых опытных государственных людей можно заставить изменить их правилам. Кто может рассчитать вероятности на успех? Мужчины, предводительствующие удальцами, обыкновенно не получают ран -- и пятый или шестой наследник получает титул".
   Это он говорил себе своим внутренним голосом, а потом спросил себя вслух, какую вероятность на успех имеет он с самою девушкой, и почти осмелился сказать себе, что в этом отношении он не должен отчаиваться.
   Он действительно любил эту девушку и благоговел перед нею, считая ее лучше, выше и благороднее других человеческих существ -- как человек чувствует, когда он влюблен, и думая это, он испытывал то сомнение в своем успехе, которое происходит от такого благоговения.

Глава III.
Мистер Эбель Вортон, К. А. (*)

   (*) Королевин адвокат. Почетный титул, который дается королевою лучшим адвокатам по представлению лорда-канцлера. Пр. Перев.
   Лопец был неспособен откладывать дела в дальний ящик. Когда он устал ходить взад и вперед по мостовой, подвергаясь все время холодному восточному ветру, он отправился домой и думал все о том же, лежа в постели.
   Даже если бы он получил признание в любви от девушки без согласия отца, он мог очутиться гораздо далее, чем прежде, от своей цели. Вортон был человек старинного покроя и не только счел бы себя обиженным, но нашел бы, что оскорблены общественные обычаи, если бы руку его дочери стали просить без его предварительного согласия. Если он даст положительный отказ -- ну, тогда борьба, хотя и отчаянная, могла бы, может быть, вестись посредством другой стратегии; но обдумав зрело это дело, Лопец нашел нужным сначала обратиться к отцу. Делая это, он не будет испытывать глупого страха. Что ни чувствовал бы он, говоря с девушкой, он имел достаточно твердости, чтобы спросить отца, если не самоуверенно, то по крайней мере без трепета. Он находил вероятным, что отец при первом предложении не даст совершенного согласия и не откажет совсем. Характер этого человека не допускал решительного ответа в первую минуту. Влюбленный воображал, что может быть ему будет выгодно воспользоваться периодом сомнения, которое таким образом будет возбуждено.
   Вортон был уже давно адвокатом в Суде по Справедливости. Целую жизнь -- он трудился лет пятьдесят -- он не выходил из Вице-Канцлерского суда, к которым было гораздо известнее имя Вортона, чем какого бы то ни было знаменитого судьи, заседавшего там. Он рано начал свою карьеру и трудился в адвокатской мантии до шестидесяти. Он накопил большое состояние, посредством своей профессии по большей части, но отчасти также и от бережливого употребления своего собственного отцовского наследства и денег жены. Все знали, что он богат, но никто не знал, как велико его состояние.
   Когда он решился надеть шелковую мантию, он уверял своих друзей, что это предварительный шаг к удалению от занятий. Измененная метода труда не годилась для его лет -- и даже была невыгодна. Он надел шелковую мантию в честь своих преклонных лет.
   Но теперь уже он трудился двенадцать или четырнадцать лет в шелковой мантии -- почти так же усиленно, как и в молодости, и также выгодно в денежном отношении; и хотя каждый месяц уверял он о своем намерении не брать новых дел, и хотя иногда отказывался от работы, все таки его умственные способности были также ясны и физически по-видимому он не утомлялся.
   Вортон женился сорока лет и теперь прошло два года после смерти его жены. У него было шестеро детей -- из которых осталось только двое на утешение его преклонных лет. Ему было около пятидесяти, когда родилась его младшая дочь, и следовательно теперь он был старым отцом молоденькой дочери.
   Но он принадлежал к числу таких людей, которые в молодости никогда не бывают очень молоды, за то в старости никогда не бывают очень стары. Он мог еще бодро ездить верхом по парку и делал это старательно каждое утро после чашки чаю и перед завтраком. Он мог ходить пешком из своей конторы каждый день и по воскресеньям мог обходить парк пешком. Два раза в неделю, по средам и суботам, он обедал в старом юридическом клубе Ильдоне и играл в вист после обеда до двенадцати часов.
   Это было самое большое развлечение и, как мне кажется, главное удовольствие его жизни. В половине августа он с дочерью обыкновенно уезжал на месяц в Вортонский замок в Гертфордшире, к своему родственнику сэр-Элореду Вортону -- и это было единственной тягостью в его жизни. Но его уверили, что для здоровья его, жены и дочери было необходимо, чтобы он каждое лето уезжал из Лондона на время. Куда же было ему ехать?
   Сэр-Элоред был родственник и джентльмен. Эмилии нравился Вортонский замок. Приличнее всего было ездить туда. Он ненавидел Вортонский замок, но не было ни одного места вне Лондона, которое он не ненавидел бы больше. Раз его уговорили съездить на берега Рейна, но он никогда более не ездил за границу. Эмилия иногда уезжала за границу с своими родственниками и в это время старый адвокат большую часть времени проводил в своем клубе.
   Он был худощавый, крепкого сложения человек, с светло каштановыми волосами, с едва заметною сединой, с маленькими серыми бакенбардами, с светлыми глазами, косматыми бровями, длинным, некрасивым носом, на который, по уверениям молодых юристов, можно было повесить маленький чайник, и довольно горячий в разговоре, когда с ним не соглашались. При всем своем известном хладнокровии, мистер Вортон был способен очень горячиться в споре, когда дело, о котором шла речь, требовало горячности.
   В одном отношении все знавшие его были согласны Он был юрист с головы до ног. Многие сомневались в его красноречии, некоторые уверяли, что ему хорошо были известны его собственные способности, когда он воздерживался от высших почестей своей профессии, но никто не сомневался в его знании законов. Он когда-то написал книгу -- о закладе государственных бумаг в торговле, но это было в молодости и с-тех пор он никогда не занимался литературой.
   Он был такой человек, которого вообще боятся. За вистом никто не осмеливался сделать ему выговор. В суде никто никогда не противоречил ему. В его собственном доме, хотя он был очень тихого характера, слуги боялись прогневить его и были внимательны к его малейшим требованиям. Когда он соглашался ехать с знакомыми в парк, все знали, что старик Вортон должен определить аллюр. Звали его Эбель и всю жизнь он был известен как способный Эб -- молчаливый, дальновидный, скупой, справедливый старик, в котором однако не было недостатка в сочувствии и к страданиям, и к радостям человечества.
   Была неделя Пасхи; в судах заседания не было, но Вортон по обыкновению был в своей конторе в десять часов. Настоящих удобств он не знал в другом месте -- разве за карточным столом в Ильдоне. Он ел, пил и спал в своем доме на Манчестерском сквере, но не мог сказать, чтобы жил там. Не там ум его был ясен, не там его способности употреблялись в дело.
   Когда он выходил из столовой к своей дочери после обеда, он заставлял ее петь, а сам садился с книгой. Но он никогда не читал у себя в доме, неизменно впадая в приятный, спокойный сон, от которого просыпался, когда дочь целовала его, отправляясь спать. Потом он расхаживал по комнате, смотрел на часы, тревожно переминался с ноги на ногу с полчаса, пока совесть не дозволяла ему отправиться в свою контору. У него не было занятий в его собственном доме. Но с десяти часов утра до пяти, а часто и до шести вечера, ум его деятельно занимался какою-нибудь работой -- теперь не всегда юридической, как бывало прежде. В ящике старого шкапа, который стоял по правую руку его кресла, было спрятано много разных книг, которые ему было бы стыдно показать своим клиентам -- стихотворения, романы и даже волшебные сказки. Вортон мог все читать в своей конторе, хотя не мог ничего читать в своем доме. У него была приятная комната, выходившая в сад -- и тут, в центре столицы, но в совершенной тишине, Вортон проживал свою жизнь.
   Около двенадцати часов на другой день после того, когда Лопец посетил Паркера и обедал с Эверетом Вортоном, он заехал в Каменное Здание и был введен в контору адвоката. Его быстрые, зоркие глаза тотчас приметили книгу, которую Вортон спрятал, а на книге подозрительный билетик Мьюди {Известный книгопродавец и содержатель библиотеки для чтения. Пр. Пер.}. Юристы никогда не покупают книг у Мьюди и Лопец тотчас догадался, что его желанный тесть читает романы. Он не подозревал такой слабости, но вывел из этого благоприятное предзнаменование для своего дела. Должно быть, в сердце старого юриста, проводившего утро в таком занятии, есть мягкое местечко.
   -- Как поживаете, сэр? сказал Вортон, вставая с своего места.-- Надеюсь, что вы здоровы, сэр.
   Хотя он читал роман, его тон и обращение были очень холодны. Лопец никогда прежде не бывал в конторе Вортона и не знал, хорошо ли сделал, что явился туда.
   -- Садитесь, мистер Лопец. Чем я могу служить вам в моей профессии?
   Очень многое мог он сделать как "отец" -- но каким образом объяснить ему это? Лопец не знал подозревал ли старик то чувство, которое он теперь намеревался объявить. Он был короток в доме на Манчестерском сквере и сошелся с некоей мистрис Роби, которая была сестра мистрис Вортон. Жила на Беркелейской улице, за углом Манчестерского сквера, и проводила большую часть времени с Эмилией Вортон. Они бывали вместе ежедневно; мистрис Роби как бы заняла место второй матери и Лопец знал, что ей известна его любовь. Если между мистрис Роби и старым юристом существовало доверие, то старый юрист также должен об этом знать, но относительно этого Лопец находился в совершенной неизвестности.
   Задача говорить с старым отцом не неприятна, когда влюбленный знает, что ему улыбались и вообще одобряли его намерения впродолжении шести месяцев. Его потреплят по спинке, наскажут много лестного и примут в семью. Ему скажут, что лучше его Мери или его Августы нет дочери на свете, и следовательно, она будет лучшею на свете женой, а его самого при этом случае осыплют непомерными похвалами -- и все будет прекрасно.
   Но очень трудно приступить к подобному предмету, когда предварительно ничего не знаешь о нем. Фердинанд Лопец однако был не такой человек, чтобы стоять и дрожать на берегу, когда необходимо прыгнуть в воду.
   -- Мистер Вортон, я осмелился явиться сюда потому, что желаю говорить с вами о вашей дочери.
   -- О моей дочери?
   Удивление старика было совершенно неподдельное. Разумеется, когда он дал себе время подумать минуту, он догадался, что ему хочет сказать посетитель. Но до этой минуты он никогда не соединял в своих мыслях свою дочь с Фердинандом Лопецом. А теперь, когда ему пришла эта мысль, он взглянул на жениха строгими и недовольными глазами. Для жениха было очевидно, что первая догадка была неприятна отцу.
   -- Да, сэр. Я знаю, как велика моя самонадеянность. Но, осмелившись, не скажу иметь надежду, но дойти до такого состояния, что могу быть счастлив только надеждой, я счел за лучшее тотчас обратиться к вам.
   -- Она знает об этом?
   -- О моем посещении к вам? Ничего.
   -- О ваших намерениях? Должен ли я понять, что вы делаете это с ее одобрения?
   -- Вовсе нет.
   -- Говорили вы ей что-нибудь об этом?
   -- Ни слова. Я явился к вам просить вашего позволения объясниться с нею.
   -- Вы хотите сказать, что она ничего не знает о... о вашем предпочтении к ней?
   -- Этого я не могу сказать. Едва ли бы моя любовь к ней дошла до такой степени, если бы она не примечала ее.
   -- Я хочу сказать без всяких околичностей -- ухаживали ли вы за нею?
   -- Кто может сказать, в чем состоит ухаживанье, мистер Вортон?
   -- Черт возьми, сэр, джентльмен это знает! Джентльмен знает, играл ли он чувствами девушки, и когда джентльмена спрашивают, как я спрашиваю вас, он по крайней мере скажет правду. Я не желаю никаких определений. Ухаживали вы за нею?
   -- Я думаю, мистер Вортон, что я держал себя как джентльмен и что вы сознаетесь по крайней мере в этом, когда узнаете, что я сделал и чего не сделал. Я старался зарекомендовать себя вашей дочери, но никогда не говорил ей ни слова о любви...
   -- Эверет знает обо всем этом?
   -- Знает.
   -- И одобряет?
   -- Он знает об этом, потому что он самый короткий мой друг. Какую женщину ни любил бы, я сказал бы ему. Он привязан ко мне и, я думаю, был бы не прочь назвать меня братом. Я говорил с ним вчера об этом и он сказал мне, что конечно мне следует прежде обратиться к вам. Я вполне с ним согласен, и вот почему я здесь. В его поведении не было ничего такого, что может рассердить вас, и я полагаю, также и в моем.
   В осанке говорившего были достоинство и спокойное, самоуверенное мужество, которое произвело впечатление на старого юриста. Он чувствовал, что не может сердиться и говорить двусмысленно о том, что джентльмен сделал бы или не сделал. Он может не желать иметь зятем этого человека -- и в настоящую минуту он это думал -- но все-таки человек этот заслуживал вежливого ответа. Как могли бы влюбленные приблизиться к предметам своей любви почтительнее этого?
   -- Мистер Лопец, сказал он: -- вы должны простить мне, если я скажу, что вы сравнительно человек совсем для нас посторонний.
   -- Это обстоятельство легко исправить, если бы ваши желания в этом отношении были согласны с моими.
   -- Но, может быть, они не согласны. В этих вещах следует объясняться откровенно. Счастие дочери должно составлять предмет серьезных соображений -- и некоторые люди, к которым, сознаюсь, принадлежу и я, соображают, что равный должен жениться на равной. Я желал бы, чтоб моя дочь вышла замуж -- не только в моей сфере, ни выше, ни ниже, но с человеком равного со мною звания.
   -- Я право не знаю, мистер Вортон, должно ли это исключать меня.
   -- Ну, сказать вам по правде, я ничего о вас не знаю, кто был ваш отец, англичанин ли, христианин ли, протестант ли -- даже был ли он джентльмен. Это вопросы, которых я и не думал бы задавать при всяких других обстоятельствах, до которых вовсе мне не было бы никакого дела, будь вы простой знакомый. Но когда вы говорите человеку об его дочери...
   -- Я вполне признаю ваше право расспросить меня.
   -- И я ничего не знаю о вашем состоянии -- решительно ничего. Я слышу, что вы живете как человек богатый, и полагаю, что вы трудом приобретаете свой доход. Я ничего не знаю, каким образом вы его приобретаете, ничего не знаю, как велики ваши средства.
   -- Разумеется, об этом следует расспросить; но могу я предположит, что вы не имеете никаких возражений, которых не отстранили бы удовлетворительные ответы на эти вопросы?
   -- Я никогда охотно не отдам моей дочери тому, кто не сын английского джентльмена. Может быть, это предрассудок, но это мое желание.
   -- Мой отец, конечно, не был английским джентльменом. Он был португалец.
   Сказав это и таким образом подвергнув себя тотчас возвращению -- такому возражению однако, которое не влечет за собою ни проступка, ни бесславия -- Лопец чувствовал, что он приобрел некоторую выгоду. Он не мог переменить того обстоятельства, что он сын португальца, но сознавшись в этом открыто, он думал, что может избегнуть теперь рассуждения о том, что может быть было бы неприятнее, но о чем упоминать не будет надобности, если его происхождение окончательно решит вопрос.
   -- Моя мать была англичанка, прибавил он: -- но мой отец не был англичанин. Я не имел счастия знать никого из них; я сделался сиротою прежде, чем понял, что значит иметь родителей.
   Это было сказано так трогательно, что на минуту остановило суровое порицание со стороны юриста. Вортон не мог тотчас повторить свое возражение против отца, который был предметом таких грустных размышлений, но он чувствовал в то же время, что так как ему посчастливилось напасть на положительное и неоспоримое препятствие для брака, неприятного ему, то было бы неблагоразумно перейти к другим предметам, в которых он мог иметь менее успеха. Поступив таким образом, он сделает вид, будто отказывается от возражений. Он полагал, что этот человек мог иметь достаточный доход, но он все-таки не желал иметь этого человека своим зятем. Он считал возможным, что португалец-отец, может быть, был дворянин, и следовательно принужден будет сознаться, что он и джентльмен, а между тем человек, который теперь находился в его присутствии и которого он продолжал рассматривать внимательно, не был тем, что называется джентльменом. Иностранная кровь была доказана и этого было достаточно. Когда он смотрел на Лопеца, ему вдруг показались признаки жидовского происхождения, но он боялся упомянуть о религии, чтобы Лопец не сказал, что его предки были христиане с тех самых пор, как св. Иаков проповедывал на полуострове.
   -- Я был воспитан в Англии, продолжал Лопец:-- а потом послан в германский университет, оттого что заграничные языки не очень хорошо изучаются в Англии; не могу достаточно быть благодарен моему опекуну за это.
   -- Конечно -- конечно. Французский и немецкий языки очень полезны. Я же собственно предпочитаю греческий и латинский.
   -- Но мне кажется, я научился бы по гречески и по-латыни в Бонне более, чем научился бы здесь, если бы занялся исключительно ими.
   -- Конечно -- конечно. Почем я знаю, может быть, вы самый образованный человек на свете.
   -- Я не имел намерения хвастаться, сэр, а просто оправдать тех, которые заботились о моем воспитании. Если вы не имеете никаких возражений кроме моего происхождения, которое есть случайность...
   -- Когда один человек пер, а другой пахарь, то это также есть случайность. Пахаря не осуждаешь, но не приглашаешь его к обеду.
   -- Но мою случайность, сказал Лопец, улыбаясь:-- вы не приметите, если вам не скажут. Называйся я Толбот, вы не узнали бы, что я не такой же англичанин, как вы.
   -- Разумеется, человека можно обмануть неправдой, сказал адвокат.
   -- Если вы не имеете других возражений кроме этого, надеюсь, вы позволите мне бывать на Манчестерском сквере.
   -- Могут быть десять тысяч других возражений, мистер Лопец, но я право думаю, что и этого одного достаточно. Разумеется, я ничего не знаю о чувствах моей дочери. Я должен полагать, что это дело так же неизвестно ей, как и мне. Но я не могу подать вам никакой надежды. Если у меня будет зять, то я желал бы, чтоб он был англичанин. Я даже не знаю, какая у вас профессия.
   -- Я занимаюсь иностранными займами.
   -- Это мне кажется очень ненадежно Это ведь в роде биржевой игры?
   -- Это такое занятие, посредством которого устроились самые важные торговые дома в Сити.
   -- Конечно-конечно. И посредством которого и разорялись. Я имею величайшее уважение к торговым предприятиям и занимался не менее других торговыми вопросами. Но не думаю, чтобы я желал выдать мою дочь за человека, занимающегося в Сити. Разумеется, это все предрассудки. Не стану отрицать, что, говоря вообще, я обладаю терпимостью не менее других, но когда хотят втереться в семью...
   -- При таком положении, как мое, мистер Вортон, это не значит втираться.
   -- По моему мнению, значит. Когда человек хочет войти в самое сердце другого человека, разделить с ним и даже отнять от него самую дорогую его собственность, стать с ним за одно для счастья или несчастья, тогда человек имеет право беречь даже свои предрассудки как драгоценный оплот.
   Говоря это, Вортон ходил по комнате засунув руки в карманы панталон.
   -- Я всегда стоял за терпимость в религии -- всегда подавал голос за допущение католиков и жидов в парламент, даже в суд. В обыкновенной жизни я никогда не спрашиваю о религии человека. Для меня все равно, если он верит Магомету или не верит вовсе ничему. Но когда человек просит у меня руки моей дочери...
   -- Я всегда принадлежал к англиканской церкви, сказал Фердинанд Лопец.
   -- Лопец -- имя непригодное для церкви протестантской и я не желаю, чтобы моя дочь носила его. Я очень откровенен с вами, так как в таких вещах мужчины должны понимать друг друга. Лично вы мне довольно нравитесь и я был рад видеть вас в своем доме. Вы с Эверетом казались друзьями и я не мог ничего сказать против этого. Но вступить в брак весьма серьезное дело.
   -- Никто не чувствует этого более меня, мистер Вортон.
   -- Лучше это прекратить.
   -- Даже если я буду так счастлив, что заслужу ее расположение?
   -- Я не думаю, чтобы она интересовалась вами. Я совсем этого не думаю. Вы сказали, что не говорили с нею, а она не такая девушка, чтобы самой бросаться на шею мужчине. Мне это не нравится и я думаю, что это лучше прекратить. Это следует прекратить.
   -- Я желал бы, чтоб вы сказали мне причину.
   -- Вы не англичанин.
   -- Я англичанин. Отец мой был иностранец.
   -- Это противоречит моим убеждениям. Я полагаю, что могу иметь свои убеждения о своей семье, мистер Лопец. Я вполне убежден, что моя дочь не сделает ничего против моего желания, а это будет против моего желания. Если мы будем продолжать толковать целый час, я не буду в состоянии сказать ничего более.
   -- Надеюсь, что я буду в состоянии представить вам это в таком измененном виде, сказал Лопец, приготовляясь уйти:-- что вы перемените ваше мнение.
   -- Может быть -- может быть, сказал Вортон:-- но я не считаю этого вероятным. Прощайте, сэр. Если я сказал что-нибудь нелюбезное, отнесите это к моему беспокойству как отца, а не к поведению моему как человека.
   Дверь затворилась за посетителем и Вортон остался один. Он не был доволен собою. Он чувствовал, что поступил грубо и вместе с тем не совсем решительно. Он не объяснил этому человеку, как желал бы, что отдать неизвестному португальцу -- по всей вероятности, жиду -- о котором никто ничего не знал, дочь Вортонов, одной из стариннейших фамилий Англии, было бы так чудовищно, что об этом не могло быть и речи.
   Потом он вспомнил, что рано или поздно, а его дочь будет иметь по крайней мере шестьдесят тысяч фунтов стерлингов -- обстоятельство никому неизвестное на свете кроме него. Не лучше ли сделать известным, что его дочь может иметь женихов предпочтительнее этого смуглого сына Иуды? Думая об этом, он начал бояться, что нехорошо ведет свои дела. Каково будет ему, если он узнает, что девушка действительно влюблена в этого смуглого сына Иуды? Он никогда не осведомлялся о сердце своей дочери, хотя был один человек, которому он надеялся, что сердце его дочери может быть когда-нибудь отдано.
   Он почти решился тотчас отправиться домой, так он тревожился. Но мысль провести целый день на Манчестерском сквере была для него нестерпима и он остался в своей конторе до обычного часа.
   Лопец, возвращаясь из Линкольн-Инна в свой клуб, был доволен свиданием. Он ожидал сопротивления; он не думал, что вишня легко свалится ему в рот. Но разговор не принял такого оборота, который мог нанести ему положительный вред.

Глава IV.
Мистрис Роби.

   Вортон, возвращаясь домой, вспомнил, что мистрис Роби обедает у него в этот вечер. Весь день после ухода Лопеца он никак не мог отвлечь свои мысли от предложения, сделанного ему. Он пробовал и роман, и процесс чрезвычайно важный, которым он теперь занимался, но ни то, ни другое не могло развлечь его мыслей. Все утро он думал, что он скажет Эмилии об этом женихе -- как начнет разговор и как выразит свое мнение, если найдет, что она хотя сколько-нибудь расположена к этому человеку.
   Если она совершенно отвергнет его притязание, тогда затруднений не будете. Но если она будет колебаться -- если, что было конечно возможно, она выкажет пристрастие к этому человеку, тогда завяжется узел, который потребуется развязать.
   До-сих-пор отношения отца и дочери были просты и приятны. Он давал ей все, о чем она просила, а она повиновалась ему во всех безделицах, в которых он требовал повиновения. Вопросы дисциплины, если только существовала дисциплина, обыкновенно предоставлялись мистрис Роби. Мистрис Роби обедала на Манчестерском сквере в этот день и, может быть, ему не худо поговорить с мистрис Роби прежде, чем он будет говорить с своей дочерью.
   У мистрис Роби был муж, но он не был приглашен обедать в этот день. Мистрис Роби обедала у Вортонов очень часто, а мистер Роби очень редко -- не более одного раза в год по какому-нибудь особенному случаю. Он и Вортон были женаты на сестрах, но были совсем разного характера и не сделались друзьями. Мистрис Вортон была двадцатью годами моложе своего мужа, мистрис Роби семью годами моложе своей сестры, а мистер Роби двумя годами моложе своей жены. Следовательно, Вортон и Роби принадлежали к различным периодам жизни. Роби в настоящее время был цветущий сорокалетний юноша.
   Состояние у него было посредственное, наследованное от матери, и он старательно его берег; но он любил скачки, читал спортсменские газеты, любил охотиться и играть в бильярд, стрелял голубей -- и выражался не безграмотно -- хотя мистер Вортон не раз клеветал на него в этом отношении одному короткому другу. Но Вортон его не любил и они не были друзьями. Может быть, и мистрис Роби любила его не очень горячо. По крайней мере, она очень охотно оставляла свой дом и приходила к Вортонам, и в таких случаях мистер Роби всегда охотно обедал в Немвроде, клубе, в котором он очень любил бывать.
   Входя в свой дом, Вортон встретил на лестнице своего сына.
   -- Ты обедаешь дома сегодня, Эверет?
   -- Нет, сэр. Не думаю. Кажется, я почти обещал обедать с одним приятелем в клубе.
   -- Не думаешь ли ты, что в конце года тебе было бы легче сводить концы с концами, если бы ты чаще обедал здесь, где ты не платишь ничего, и реже в клубе, где ты платишь за все?
   -- Но то, что я сберегу, вы потеряете, сэр. Вот каким образом я смотрю на это.
   -- Я советую тебе смотреть на это другим образом и предоставить мне самому заботиться о себе. Поди сюда; мне надо говорить с тобою.
   Эверет пошел за отцом в темную заднюю комнатку, наполненную книгами на полках и вообще называемую кабинетом, но мрачную и неудобную, потому что в ней редко бывали.
   -- У меня сегодня был в конторе твой приятель Лопец. Мне не нравится твой приятель Лопец.
   -- Очень жалею об этом, сэр.
   -- Это такой человек, что мне следует иметь большие доказательства, чтобы поверить тому, чем он кажется. Он, должно быть, талантлив.
   -- Мне кажется, он более чем талантлив.
   -- Должно быть -- и хорошо образован в некоторых отношениях.
   -- Я считаю его превосходным лингвистом, сэр.
   -- Должно быть. Я помню слугу в одной гостинице в Голборне, который умеет говорить на семи языках. Это искуство очень полезно для курьера.
   -- Неужели вы хотите сказать, сэр, что презираете иностранные языки?
   -- Я ничего подобного не говорил. Но, по моему мнению, они не могут заменить принципы, профессию, происхождение, родину. Вы, вероятно, говорили между собою о твоей сестре?
   -- Конечно.
   -- Молодой человек должен осторожно говорить с посторонним о своей сестре. Имя сестры должно быть слишком священно для клубного разговора
   -- Клубного? Боже милостивый, сэр! неужели вы думаете, что я говорил об Эмилии таким образом? В Лондоне нет человека, который уважал бы свою сестру более, чем я. Этот человек не легкомысленно, а совершенно серьезно сказал мне, что он привязан к Эмилии, и я, считая его джентльменом и с состоянием, посоветовал ему обратиться к вам. Может ли это быть нехорошо?
   -- Не знаю, какое у него состояние, и спрашивать не намерен. Но я сомневаюсь, чтобы он был джентльмен. Он не англичанин. Кто был его отец?
   -- Не имею ни малейшего понятия.
   -- А мать?
   -- Он никогда не упоминал мне о ней.
   -- Его родные, его прошлая жизнь? Он свалился с луны. Все это для нас ровно ничего не значит в простом знакомом. Между мужчинами, мне кажется, подобное неведение должно исключать решительную короткость -- но это дело вкуса. Но для брака это должно служить препятствием. Он, кажется, твой друг. Тебе лучше растолковать ему, что об этом не может быть и речи. Я сказал ему это, а ты должен повторить.
   Говоря таким образом, Вортон пошел одеваться, а Эверет, выслушав приказания отца, отправился в клуб.
   Когда Вортон дошел до гостиной, он нашел мистрис Роби одну и тотчас решился поговорить с нею, прежде чем станет говорить с дочерью.
   -- Геррьета, сказал он вдруг:-- вы знаете некоего мистера Лопеца?
   -- Мистера Лопеца? О! да, я знаю его.
   -- Он короткий друг ваш?
   -- Как все друзья в Лондоне. Он бывает у нас и, кажется, охотится с Диком.
   Дик был мистер Роби.
   -- Это рекомендация.
   -- Ну, мистер Вортон, я право не знаю, что вы хотите этим сказать, заметила мистрис Роби, улыбаясь:-- не думаю, чтобы мой муж сделал какой-нибудь вред мистеру Лопецу, и я уверена, что мистер Лопец не сделает никакого вреда моему мужу.
   -- Это конечно. Но не в этом вопрос. Роби сумеет поберечь себя.
   -- Именно.
   -- Сумеет конечно и мистер Лопец.
   В эту минуту Эмилия вошла в комнату.
   -- Милая моя, сказал ей отец:-- я говорю с твоею теткой. Согласна ты пойти вниз и подождать нас? Скажи там, что мы придем обедать чрез десять минут.
   Эмилия вышла из комнаты, а мистрис Роби приняла серьезный вид.
   -- Человек, о котором мы говорим, был у меня и сделал предложение Эмилии.
   Говоря это, он с беспокойством посмотрел в лицо своей свояченицы, для того, чтобы по этому судить, на сколько она благоприятствовала этому браку -- и ему показалось, будто она не против этого.
   -- Вы знаете, что об этом не может быть и речи, продолжал он.
   -- Я не знаю, почему об этом не может быть и речи. Но, разумеется, ваше мнение должно иметь большой вес в глазах Эмилии.
   -- Большой вес! Ну -- надеюсь. А если нет, то я не знаю, чье же мнение может иметь вес. Во-первых, этот человек иностранец.
   -- О, нет! Он англичанин. Но будь он и иностранец, многия англичанки выходят за иностранцев.
   -- Моя дочь не выйдет -- по крайней мере с моего позволения. Надеюсь, что вы не подали ему надежды.
   -- Я совсем не вмешивалась, сказала мистрис Роби.
   Но это была ложь. Мистрис Роби вмешивалась. Мистрис Роби, рассуждая о достоинствах и характере поклонника с молодою девицей, всегда помогала поклоннику -- и удостоила принять от поклонника несколько подарков, которые она не приняла бы, если бы не одобряла его намерений.
   -- А теперь скажите мне о ней. Часто видела она его?
   -- Он обедал здесь, в вашем доме, мистер Вортон, очень часто. Я думала, что вы подаете ему надежду.
   -- Господи Боже мой!
   -- Разумеется, она видала его. Когда человек обедает в доме, он обязан посещать. Разумеется, он посещал -- не знаю, как часто. Она видала его и за углом.
   "3а углом" на Манчестерском сквере означало дом мистрис Роби в Беркелейской улице.
   -- В прошлое воскресенье они были вместе в Зоологическом Саду. Дик достал им билеты. Я думала, что все это вам известно.
   -- Вы хотите сказать, что моя дочь была в Зоологическом Саду одна с этим человеком? с испугом спросил отец.
   -- Дик был с ними. И я поехала бы, да у меня болела голова. Вы не знали, что она поехала?
   -- Да; я слышал о Зоологическом Саде, но ничего не слышал об этом человеке.
   -- Я думала, мистер Вортон, что вы благоприятствуете ему.
   -- Я вовсе ему не благоприятствую. Он особенно неприятен мне. Почему я знаю, может быть, он продавал карандаши на улице как всякий другой жиденок?
   -- Он бывает в церкви, точно так, как вы -- то есть так же часто, как вы, мистер Вортон.
   Мистер Вортон считал себя очень набожным членом англиканской церкви, но в церкви не любил бывать.
   -- Вы хотите сказать, спросил он, сжав руки и очень серьезно смотря на свою свояченицу:-- что он нравится ей?
   -- Да, я думаю, что он нравится ей.
   -- Неужели вы хотите сказать... что она влюблена в него?
   -- Она никогда мне этого не говорила. Молодые девушки стыдятся говорить о своих чувствах прежде чем наступит надлежащая пора. Мне кажется, что она предпочитает его всем, и если бы он сделал предложение ей самой, она позволила бы ему обратиться к вам.
   -- Он никогда более не будет в этом доме, запальчиво сказал Вортон.
   -- Вы должны устроить это с нею. Если вы так сильно восстановлены против него, то я удивляюсь, зачем вы позволили ему здесь бывать.
   -- Как я мог знать? Господи помилуй! только потому, что человеку позволили здесь обедать раза два! Это ни на что не похоже!
   -- Папа, придете вы с тетушкою обедать? сказала Эмилия, тихо отворяя дверь.
   Они пошли обедать и за обедом ничего не было говорено о Лопеце. Но им было не очень весело и Эмилия почувствовала, что о ее делах говорили довольно неприятным образом.

Глава V.
Никто о нем ничего не знает.

   Ни за обедом в этот день на Манчестерском сквере, ни после обеда, пока оставалась мистрис Роби, ни слова не было сказано о Лопеце Вортоном. Он оставался долее обыкновенного в столовой с бутылкою портвейна, и когда пришел наверх, то сел и заснул, почти не сказав ни слова. Он не просил Эмилию петь и она сама не предлагала.
   Но как только мистрис Роби ушла -- а мистрис Роби ушла домой несколько ранее обыкновенного -- тогда мистер Вортон тотчас проснулся и позвал свою дочь.
   Мистрис Роби однако сказала несколько слов племяннице, приготовив ее к тому, что ее ожидало.
   -- Лопец был у твоего отца, сказала мистрис Роби голосом не совсем веселым для такого случая.
   Потом она помолчала, но племянница не сказала ничего, и она продолжала:
   -- Да -- и твой отец бранил меня -- точно будто я в этом виновата! Если он не намерен, чтобы ты выбирала сама, зачем он строже не присматривает за тобою?
   -- Я еще никого не выбрала, тетя Геррьета.
   -- Ну -- сказать по правде, я думала, что ты выбрала, и я ничего не могу сказать против твоего выбора. Мне кажется, что мистер Лопец не хуже самых лучших молодых людей. Я не знаю, почему тебе не выйти за него. Разумеется, ты будешь богата, но я думаю, что и он приобретает большие деньги. А мистером Флечером ведь ты ни капельки не интересуешься?
   -- Таким образом, конечно.
   -- Без сомнения, твой отец станет объясняться с тобою насчет этого теперь; приготовься же, что сказать ему. Если тебе действительно нравится этот человек, я не вижу, почему не сказать тебе этого и стоять на своем. Он сделал формальное предложение, а в нынешнее время девушки не могут быть рабами своих отцов.
   Эмилия ничего более не сказала тетке. Но узнав, что отец будет объясняться с нею об этом теперь, предалась размышлениям. Может быть, вся ее будущая жизнь зависит от этого объяснения с отцом.
   Я не желаю, чтобы читатель почувствовал предубеждение против мисс Вортон вследствие того чувства, которое, может быть, внушает тетка. Мистрис Роби нравились маленькия интриги; она любила устраивать любовные дела, любила, чтобы ее находили полезною в подобных делах, и была не прочь получать подарки. Она вышла за человека пошлого и хотя не сделалась похожею на него, а все таки опошлилась. Она была не совсем приличною собеседницей для дочери Вортона -- чего отец не дал себе труда разобрать. Тетка, жившая по близости, была для него очень удобною помощницей во всех его затруднениях. Но Эмилия Вортон вовсе не походила на свою тетку, не походила на нее и покойная мистрис Вортон. Нет сомнения, что тесные отношения были опасны. Вред, может быть, уже быль нанесен. Может быть, едва заметная грязь уже испортила чистую белизну природного характера девушки. Но если так, пятно еще не было приметно для обыкновенных глаз.
   Эмилия Вортон была высокая, белокурая девушка с серыми глазами, немного выше обыкновенного женского роста. Черты ее были правильны и красивы, формы совершенны; но она побеждала своим обращением и голосом скорее, чем красотой, и ясностью ума, соединенной с той женственной нежностью, которая часто основывается на самоотречении. Те, которые знали ее хорошо и привязались к ней. одаряли ее всеми добродетелями и прелестью, которую посторонние не находили на ее лице. Но так как мы не освещаем наших домов по всем углам для всякого посетителя, так и она не вкладывала в свои глаза блестящих искр иначе, как для каких-нибудь особенных случаев. Для тех, которым дозволялось любить ее, не было женщины более достойной любви. В ней до того были врожденны уменье ценить свое положение как женщины и принцип самоотвержения как человеческого существа, что никакая мистрис Роби не могла не только уничтожить этого, но даже запятнать.
   Подобно другим девушкам, и ей внушили, что ее предопределение -- выйти замуж, и подобно другим девушкам она много думала о сюей судьбе. Молодой человек сбыкновенно считает своею судьбой или успех, или неудачу в свете, и думает об этом. Для него брак есть случайность, о которой он и не думает, пока она не наступит.
   Молодой человек может сделаться лордом-канцлером, или по крайней мере спокойно зарабатывать насущный хлеб судьею в провинции, но девушка почти не может думать ни о чем другом, как только о возможности иметь мужем хорошего человека -- или, если она это ценит -- человека богатого. Эмилия Вортон без сомнения думала об этом и искренно верила, что нашла хорошего человека в Фердинанде Лопеце.
   Этот человек, конечно, был одарен необыкновенной способностью возбуждать это мнение, когда он отправлялся в контору Вортона; он не имел намерения внушать адвокату ошибочной идеи о своем происхождении, но решил, что так поставит вопрос о своем положении, чтобы в душе старика утвердилось убеждение, что относительно денег и дохода он не имеет причины бояться расспросов. Ни слова не было сказано о его деньгах и доходе, и Вортон почувствовал себя обязанным удержаться от намека на эти вещи от убеждения, что не может в этом отношении сделать основательного возражения. В этом отношении Лопец добился чего хотел от Вортона.
   Он убедил мистрис Роби, что главная привлекательность для него в этой девушке состоит в том, что она ее племянница. Он уверил Эмилию, что единственная страсть его жизни -- его любовь к ней, и это он сделал не объясняясь с нею в любви. Он даже побеспокоился пленить Дика и слушал и сам вычитывал наизуст целые страницы из охотничьего журнала. Надо признаться, что он любил эту девушку, как только был способен любить кого-нибудь, но прежде чем позволил себе полюбить ее, узнал подробно о деньгах Вортона.
   Как только мистрис Роби собрала свое вязанье и объявила, как всегда, что пойдет одна без провожатого, Вортон начал:
   -- Эмилия, душа моя, поди сюда.
   Она подошла, села на скамеечку у его ног и подняла глаза на его лицо.
   -- Знаешь ли ты, о чем я стану говорить с тобою, моя милочка?
   -- Да, папа; кажется, знаю. Это о... мистере Лопеце.
   -- Тебе, должно быть, сказала твоя тетка. Да, это о мистере Лопеце -- человеке, которого я видел очень мало, а знаю еще меньше. Он приходил ко мне сегодня и просил моего позволения... объясниться с тобою.
   Она сидела совершенно спокойно, все смотря на отца, но не говорила ни слова.
   -- Разумеется, я не дал ему позволения.
   -- Почему же разумеется, папа?
   -- Потому что он человек для нас чужой и иностранец. Неужели ты желала бы, чтоб я позволил ему обратиться к тебе?
   -- Да, папа.
   Он сидел на диване и отшатнулся от дочери, когда она сделала это откровенное признание.
   -- Я рассудила бы сама. Мне кажется, этого желала бы всякая девушка.
   -- Но разве ты приняла бы его предложение?
   -- Мне кажется, я прежде посоветовалась бы с вами. Но я желала бы принять его предложение. Папа, я люблю его. Я еще никому этого не говорила. Я и вам не сказала бы этого теперь, если бы он... не говорил с вами таким образом.
   -- Эмилия, этого не должно быть.
   -- Почему, папа? Если вы так говорите, то и не будет. Я исполню ваше приказание.
   Он протянул руку и погладил дочь по волосам.
   -- Но мне кажется, вам следует сказать мне, почему это не должно быть -- так как я люблю его.
   -- Он иностранец.
   -- Точно ли? Но почему же иностранец хуже англичанина? У него имя иностранное, но он говорит по-английски и живет как англичанин.
   -- У него нет ни родных, ни семьи. Он то, что мы называем авантюристом. Брак, душа моя, дело очень серьезное.
   -- Да, папа, я знаю это. Потребна большая осторожность. Как могу я отдать тебя человеку, о котором не знаю ничего -- авантюристу? Что скажут в Гердфоршире?
   -- Я не знаю, зачем им говорить что-нибудь, но если и скажут, то мне решительно все равно.
   -- А мне нет, душа моя. Человек обязан думать о своих родных. Что если после вдруг окажется, что он... безпутный?
   -- Вы можете сказать это обо всяком, папа.
   -- Но когда у человека есть родные, отец, мать, дяди и тетки, люди известные всем, тогда есть некоторое обеспечение. Слыхала ты когда, чтобы этот человек говорил о своем отце?
   -- Не помню.
   -- Или о его матери -- или о его родных? Не находишь ли ты, что это подозрительно?
   -- Я спрошу его, папа, если вы желаете.
   -- Нет, я не желаю, чтобы ты спрашивала его о чем-нибудь. Я не желаю, чтобы для этого тебе представился случай. Если бы между вами была короткость, такие сведения явились бы естественно -- само собою. Ты не давала ему обещания?
   -- О, нет, папа!
   -- Не говорила с ним... о твоем внимании к нему?
   -- Никогда -- ни одного слова. И он не говорил со мною -- кроме таких слов, которые можно понять, даже если они не выражают ничего.
   -- Я желал бы, чтоб он никогда не видал тебя.
   -- Разве он дурной человек, папа?
   -- Кто знает! Я не могу сказать. Может быть, он очень дурной. Почему знать, дурен или хорош человек, когда ничего о нем не знаешь?
   При этих словах отец встал и начал ходить по комнате.
   -- Дело в том, что не надо видеться с ним.
   -- Вы сказали ему это?
   -- Да; не знаю, это ли именно я сказал, но говорил, что все должно быть кончено. И действительно должно. К счастию, ничего не было сказано с той и другой стороны.
   -- Но, папа... разве не будет объяснено причины?
   -- Разве я причины не объяснил? Я не хочу, чтобы моя дочь поощряла авантюриста -- человека, о котором никто не знает ничего. Это причина достаточная.
   -- У него есть занятие и он живет как джентльмен. Он друг Эверета. Он хорошо образован -- о! гораздо лучше многих, с которыми случается встречаться. И он умен. Папа, я желала бы, чтоб вы узнали его короче.
   -- Я не желаю узнать его короче.
   -- Не предубеждение ли это, папа?
   -- Милая Эмилия, сказал Вортон, стараясь рассердиться, чтобы выказать твердость:-- мне кажется, тебе не совсем прилично делать твоему отцу такой вопрос. Тебе следовало бы знать, что главная цель моей жизни -- делать все лучшее для моих детей.
   -- Я уверена в этом.
   -- И ты должна чувствовать, что так как я имею продолжительную опытность, то на мое суждение о молодом человеке положиться можно.
   С этим мисс Вортон согласиться не могла. Она уже выказала готовность покориться суждению своего отца и вовсе не желала возмущаться против родительской власти. Но она чувствовала, что в вопросе таком важном для нее она имела право защитить свое дело до произнесения приговора, и убеждалась во время этого разговора, что ее любовь к этому человеку настолько сильна, что дает ей право уверить отца, что ее счастие зависит от изменения приговора, уже произнесенного.
   -- Вы знаете, папа, что я верю вам, сказала она.-- И я обещала вам, что не ослушаюсь вас. Если вы скажете мне, что я не должна более видеться с мистером Лопецом, я с ним не увижусь.
   -- Ты добрая девушка. Ты всегда была доброю девушкой.
   -- Но мне кажется, вам следует выслушать меня.
   Он остановился, засунув руки в карманы панталон, и смотрел на нее. Он не желал слышать ни одного слова, но чувствовал, что будет тиран, если откажет.
   -- Если вы мне скажете, что я не должна видеть его, я не буду. Но я сделаюсь очень несчастна. Я люблю его и никого другого не буду любить таким образом.
   -- Это вздор, Эмилия, а Артура Флечера?
   -- Я уверена, что вы не станете заставлять меня выходить за человека, которого я не люблю, а Артура Флечера я никогда любить не буду. Если должно быть так, как вы говорите, я буду очень, очень несчастна. Пора вам узнать правду. Если это только оттого, что у мистера Лопеца иностранное имя....
   -- Не только от этого; о нем никто не знает ничего, не знает даже, где узнать.
   -- Мне кажется, вам следовало бы узнать, папа, и удостовериться прежде, чем произносить подобный приговор против меня. Это будет для меня страшным ударом.
   Он посмотрел на нее и увидал, что на ее физиономии выражается твердое намерение, признаков которого он прежде не примечал.
   -- Вы предъявляете права на мое повиновение и я признаю их. Вы наверно поверите мне, когда я обещаю вам не видеться с ним без вашего позволения.
   -- Я тебе верю. Разумеется, я тебе верю.
   -- Но если я делаю это для вас, папа, мне кажется, вы должны удостовериться, чтобы я не даром переносила такое несчастие. Вы подумаете об этом, папа, не правда ли, прежде чем решите?
   Она прислонилась к нему с этими словами, а он поцеловал ее.
   -- Теперь позвольте пожелать вам спокойной ночи, папа. Вы подумаете об этом?
   -- Подумаю, подумаю. Разумеется, подумаю.
   Он начал думать об этом немедленно -- прежде чем дверь затворилась за нею. Но о чем же было думать? Ничто из всего сказанного ею нисколько не изменило его мнения об этом человеке. Он был убежден не менее прежнего, что если бы не было чего скрывать, то и скрытности бы не было. Но им начинало овладевать сознание, что ему будет трудно устоять против просьб дочери. Он знал, что имеет возможность совсем положить конец этому делу. Ему стоило только сказать решительно раз навсегда, что этого не должно быть, и этого не будет. Если он может ожесточить свое сердце против горя дочери, хоть бы так сказать год, то победа будет одержана. Но он уже начал бояться, что у него недостанет сил ожесточить сердце против дочери.
   

Глава VI.
Наш старый приятель отправляется в Виндзор.

   Чем же теперь сделают тебя?
   Этот вопрос сделала своему мужу одна дама, с которою может быть читатели этого рассказа уже прежде познакомились. Эта дама была герцогиня Омниум, а ее муж разумеется герцог. Для того, чтобы объяснить вопрос герцогини, надо сказать, что именно в это время политическия дела Англии запутались в такой отчаянный узел, что даже мудрость и опытность семидесятилетних старцев не видела возможности распутать его. Главы партий стали втупик. В Нижней Палате не было большинства ни на чьей стороне. Мысли членов так разбрелись, что по самым верным рассчетам могло быть только десять лишних голосов против всякого возможного кабинета. Наверно будет большинство против каждого из испытанных, но в эту минуту не очень надежных первых министров, Грешэма и Добени. Были люди, номинально принадлежавшие к той или другой партии, которые наверно чрез неделю после составления кабинета в Парламенте станут восставать против кабинета, который им следовало бы поддерживать. Добени {Дизраэли.} был первым министром, хотя два раза выходил в отставку. За Грешэмом {Гладстон.} два раза посылали в Виндзор; первый раз он взялся, а другой раз отказался составить министерство. Добени придумал два-три плана и ничего придумать не мог. Он еще, конечно, имел власть -- мог назначать епископов, перов и раздавать ордена. Но он не мог издать закон и, конечно, продолжал занимать свое неудобное положение не по собственной воле. Но первый министр не может оставить свое место, если не найдет преемника, и хотя преемник найдется и согласится сделать попытку, несчастному прежнему министру не дозволяется освободиться, когда эта попытка окажется неудачной. Он не отдал еще ключей от ящиков и никто не возьмет их от него. Даже государь может отречься от престола, но первый министр конституционного государства связан. Следовательно, читатель может понять, что герцогиня спрашивала своего мужа, какое место между политическими правителями страны предлагал ему последний искатель места первого министра в кабинете.
   Но читатель должен понять более и, может быть, поймет, если читал наши прежние рассказы. Герцог, прежде чем сделался герцогом, занимал очень высокое место, был канцлером казначейства. Когда его перевели насильно в палату лордов, он занял -- как это случается иногда -- низшее политическое место. Это не понравилось герцогине, которая была честолюбива и за себя, и за своего супруга, и думала что герцог Омниум не будет значить ничего в министерстве, если по крайней мере не будет близок к вершине.
   Но после этого, с простой и единственной целью сделать для нации одно особенное дело -- которое, как ему казалось, никто сделать не мог -- его светлость по собственному желанию, по собственной просьбе занял место еще ниже к большому неудовольствию герцогини. А ее светлость не привыкла скрывать такие горести в глубине своего сердца. Когда она чувствовала себя обиженной, она высказывала это или мужу, или другому, прибегая скорее к прениям, чем к доводам, для поддержания своих доказательств и для оправдания образа своих действий. Много острых стрел пускала она в своего мужа по поводу его добровольного унижения. Стрелы кололи его, но ни на одно мгновение не могли поколебать. И хотя кололи, но даже и не сердили. У нее в характере было говорить такие вещи -- и он знал, что они происходят от ее необузданного духа, а не от злости. Она была кроме того его жена, а он думал, что муж обязан переносить без конца такие маленькия обиды. Иногда он старался объяснить ей, какие причины руководят им, но боялся, что они будут непонятны ей. Но он не понимал всей силы ее разума. Она понимала его труд и но каким причинам он занят им, и по своему исполняла то, что считала своей обязанностью для того, чтобы возбудить в его душе желание к высшим занятиям.
   "Конечно", говорила она себе: "если человек его звания сделается министром, он будет министром великим; по крайней мере, на сколько ему позволят обстоятельства. Человек не может спасать свое отечество, унижая себя."
   С этим он вероятно согласился бы, но его понятия об унижении не согласовались с понятиями ее.
   Поэтому, когда она спросила, чем сделают его, это походило на то, как если бы какая-нибудь насмешливая экономка в знатном доме спросила дворецкого -- дворецкого согласного на уступки в подобных вещах -- чистить сапоги или носить уголья назначил ему барин. После того, как затянулись узлы и поездки в Виндзор сделались часты, ее светлость делала много подобных вопросов и получала весьма равнодушные ответы. Герцог иногда говорил, что дело еще не на столько подвинулось, чтобы он мог дать ответ.
   -- Разумеется, сказала герцогиня:-- ты должен сохранять тайну. Издатели вечерних газет узнали это только час тому назад.
   В другое время он сказал ей, что взялся оказать Грешэму помощь в таком отношении, как от него потребуют.
   -- Ты будешь вероятно товарищем министра, как лорд Фаун, отвечала герцогиня.
   Потом он сказал ей, что попытаются составить смешанное министерство, но что он совсем не знает, кому будет это поручено.
   -- Тебе последнему скажут об этом, возразила герцогиня.
   Теперь же она знала, что он приехал прямо от Грешэма, и сделала и прос в своем обычном духе:
   -- Чем же теперь сделают тебя?
   Но он ответил на этот вопрос не по обыкновению. Он обыкновенно кротко улыбался на ее шутки и говорил несколько слов, показывавших, что его не трогают ее насмешки. Но теперь он был очень сериозен и стоял перед нею, не давая ответа и смотря на нее грустно и почти торжественно.
   -- Тебе сказали, что могут обойтись без тебя, сказала она почти с гневом.-- Я знала это. Люди всегда ценятся другими, как сами ценят себя.
   -- Желал бы я этого, ответил он.-- Я заснул бы спокойнее сегодня.
   -- Что это, Плантадженет? воскликнула она, вскочив с своего стула.
   -- До-сих-пор я никогда не обращал внимания на твои насмешки, Кора, но теперь чувствую, что мне нужно твое сочувствие.
   -- Если ты собираешься заняться чем-нибудь -- если ты действительно будешь заниматься делом, ты мое сочувствие получишь. О, ты получишь его вполне!
   -- Я получил приказание ее величества тотчас отправляться в Виндзор. Я должен отправиться чрез полчаса.
   -- Ты будешь первым министром! воскликнула она.
   Говоря это, она подняла руки кверху, а потом бросилась в объятия мужа. Никогда с самого начала их брака не обнаруживала она так своей любви и восторга.
   -- О, Плантадженет! сказала она:-- если только я могу сделать что-нибудь, я готова трудиться для тебя как раба.
   Обняв рукою ее стан, он уже чувствовал приятную перемену ее отношений к нему. Она еще никогда не выражала ему своего обожания, и поэтому ее обожание наполняло его тем восторгом, который обыкновенно чувствует новобрачный герой.
   -- Постой на минуту, Кора. Я не знаю еще, что из этого выйдет. Но это я знаю, что если, не выказывая малодушие, я могу уклониться от этого, я уклонюсь.
   -- О, нет! Это было бы малодушием, непременно малодушием, сказала герцогиня, не очень заботясь о том, какие узы свяжут ее мужа с его задачей, только бы он считал себя связанным.
   -- Он сказал мне, что считает моей обязанностью сделать эту попытку.
   -- Кто он?
   -- Мистер Грешэм. Я не нахожу, что его слова обязывали бы меня к чему-нибудь, но герцог также это сказал.
   Этот герцог был старый друг нашего герцога, герцог Сент-Бёнгей.
   -- Он там был? Еще кто был?
   -- Никто. Тут нечем восхищаться, Кора, потому что вероятность клонится к тому, что я потерплю неудачу. Герцог обещал помочь мне с условием, чтобы в министерство были включены человека два и исключены также два, названные им. В том и другом случае я сам сделал бы предлагаемое им.
   -- А мистер Грешэм?
   -- Он выйдет в отставку. Это разумеется само собою. Он хочет поддержать нас, но все это покрыто мраком, который, как мне кажется, всегда темнее закрывает будущность политическую, чем всякую другую. Тучи поднимаются, никто не знает, почему или откуда, и распространяют мрак, когда ожидаешь света. Но пока, ты должна это понять, еще ничего не решено. Я не могу даже сказать, какой ответ я могу дать ее величеству, пока не узнаю, какие приказания ее величество отдаст мне.
   -- Ты должен ухватиться за это, Плантадженет, сказала герцогиня, сжав кулак.
   -- Я даже и пальцем не пошевелю в видах моего личного честолюбия, сказал герцог.-- Если бы с меня могла быть снята ноша сию минуту, тогда моему сердцу было бы тяжело. Я тотчас вспомнил, сказал он -- и говоря это, он обвил рукою ее стан -- когда мне помешали вступить в министерство домашния обстоятельства.
   -- И я это помню, сказала она очень кротко, подняв на него глаза.
   -- Для меня тогда это было прискорбно, хотя вышло так хорошо, потому что должность, тогда предлагаемую мне, я мог бы выполнить с честью. Тогда я в этом был убежден, соображая то занятие, которое давали мне. Но относительно этой попытки я в себе не уверен. Я сомневаюсь, есть ли у меня дарование, чтобы управлять людьми.
   -- Это придет современем.
   -- Может быть, я должен попытаться; может быть, я должен буду разбить мое сердце, потому что потерплю неудачу. Но я сделаю эту попытку, если мне предпишут сделать это, таким образом, который покажется мне удобным. Теперь я должен уйти. Герцог будет у нас вечером. Пусть обед будет для меня готов; я не знаю, когда найду время пообедать.
   Он ушел прежде чем она успела сказать слово.
   Когда герцогиня осталась одна, она принялась думать обо всем таким образом, который показался бы очень необыкновенным в ней тем, которые знали ее хорошо. Она уже обладала всем, что звание и богатство могли дать ей, и вместе с этими хорошими вещами сама составила себе свое особенное положение, которым она гордилась и которое составила себе не посредством звания и богатства, но бесстрашною энергией и способностью к насмешливости, никогда ее не оставлявшей.
   Ее многие боялись, а она не боялась никого, многие также любили ее -- и она любила их, потому что у нее характер был любящий. Она была счастлива в своих детях, в своих друзьях, пользовалась прекрасным здоровьем и имела способность преувеличенно интересоваться всем, что подвертывалось под руку.
   Можно бы пожалуй сказать, что политика была ей вовсе не нужна и что, как герцогиня Омниум, прежде известная как леди Гленкора Паллизер, она имела более обширное и приятное влияние, чем то, которым могла пользоваться жена первого министра. Она принадлежала к числу тех женщин, которые не будут довольны тем, что сделаются известны только как жены своих мужей. Она имела свою собственную известность, совершенно, независимую от положения ее мужа и которая не могла быть увеличена никаким блеском, никаким могуществом, прибавленным к нему.
   Все-таки, когда он оставил ее и отправился к королеве с надеждой сделаться главой составляющегося министерства, ее сердце забилось от волнения. Настало наконец! и он, по ее мнению, сделается политическим предводителем в самом великом государстве в свете. Но она имела о нем такое же мнение, как леди Макбет о своем супруге. Она знала, что он совестлив, неспособен преклоняться, когда этим можно выиграть что-нибудь, не любит повелевать, когда людей можно привести к повиновению только повелительностью. Приобретать поддержку улыбками, когда внутри болит сердце, муж ее никогда не будет в состоянии. Его никогда нельзя будет уговорить купить врага политическими дарами -- он никогда не согласится заставить молчать самого отъявленного своего врага, сделав его своею правою рукой.
   Но другой урок был легче, и она думала, что ему можно научиться. Власть так приятна, что люди быстро научаются желанию наслаждаться ею и льстить себя мыслью, что патриотизм требует повелительности. Она день и ночь будет стараться растолковать ему, что его обязанность к родине требует от него, чтобы он управлял ею. А потом, имея некоторое понятие о делах -- а также многого не понимая -- она рассуждала, что он имеет в своем распоряжении средства добиться популярности и власти, которыми не пользовался его предшественник и которыми, может быть, до такой степени не обладал ни один министр в Англии. Богатство герцога Омниума было велико, но герцогиня была еще богаче мужа. Каким-то образом -- она не знала как -- ее состояние было отделено от мужнина и укреплено за нею и ее детьми. После своего замужства она ни слова не говорила с ним о своих деньгах -- разве только спрашивала иногда, можно ли сделать какую-нибудь лишнюю затрату, по большей части нелепую. Но теперь настало время мотать деньги. Она не только была богата, но пользовалась собственно ей принадлежащей популярностью. Новый первый министр и жена нового первого министра будут принимать так, как еще никто не принимал никогда между английской знатью. И в городе, и в деревне будут открыты те громадные замки, в которых теперь редко бывали, потому что она находила их скучными, холодными, неудобными. Не будет в Лондоне ни одного члена Парламента, которого она не узнала бы и на которого не имели бы влияния ее лесть и любезность -- а если найдутся люди, на которых она влияния иметь не может, они будут заклеймены и несчастны. Деньги не значили ничего. Доход их был огромный и несколько лет -- по крайней-мере лет шесть, если можно так долго вести игру -- они могли тратить втрое более своего дохода, не нанося вреда своим детям. В голове ее мелькали видения об изумительных вещах, которые можно сделать -- если только ее муж останется верен своему величию.
   Герцог оставил ее около двух часов. Она не трогалась из дома в этот день, но написала несколько строк приятельнице, которая жила недалеко от нее. Герцогиня жила на Карльтонской Террасе, а ее приятельница в Парковом переулке. Записка была следующего содержания:

"Милая М.,

   "Приезжайте ко мне. Я слишком взволнована и не могу сама к вам.

"Ваша Г."

   Это было адресовано к мистрис Финн, нежно любимому другу герцогини. Мистрис Финн мигом явилась на Карльтонскую Террасу.
   -- Ну, моя душа, как вы думаете наконец решили? сказала герцогиня.
   Вероятно, подумают, что жена первого министра была нескромна и недостойна доверия, оказанного ей мужем. Но конечно у нас всех есть один друг, которому мы говорим все, и у герцогини мистрис Финн была этим другом.
   -- Герцог будет первым министром.
   -- Как вы могли это угадать?
   -- Что другое могло привести вас в такое волнение? Притом в этом нет ничего странного. Я понимаю, что двух старых бойцов испытывали так долго, что бесполезно пытать их долее, и если выберут нового, то кого же всего вероятнее, как не герцога?
   -- Вы думаете так?
   -- Конечно. Почему же мне не думать?
   -- Он унизил свое политическое положение такими ничтожными уступками. Потом он ничем не выставил себя вперед -- по крайней мере с тех пор, как оставил Нижнюю Палату. Может быть, я не так поняла -- но я удивилась, я очень удивилась.
   -- И обрадовались?
   -- О, да! Я могу сказать вам все, потому что вы не перетолкуете иначе моих слов и не перескажете ничего. Да -- мне будет приятно видеть его первым министром, хотя я знаю, что самой-то мне придется тяжело.
   -- Почему тяжело?
   -- С ним так трудно справиться. Разумеется, я говорю не о политике. Разумеется, сначала будет смесь, и мне все равно, радикализм или торизм водворится. Страна идет своею дорогой к лучшему или худшему, все равно которая партия одержит верх. Мне кажется, какие законы издаются, это составляет мало разницы. Но между нами, в нашем кругу, составляет большую разницу, кто получит подвязку, кто сделан будет бароном, кто графом и чьи имена стоят во главе всего.
   -- Вот каким образом вы смотрите на политику.
   -- Я признаюсь в этом вам -- и этому я должна научить его.
   -- Вам никогда это не удастся, леди Глен.
   -- Никогда слово длинное. Я намерена попытаться. Оглянитесь-ка назад и назовите мне хоть одного первого министра, которому надоела бы власть. Им опротивеет власть, когда она уходит у них из рук -- тогда они делают вид, будто презирают ее, и отказываются от того, чем не могут пользоваться более. Любовь к власти усиливается в человеке по мере того, как он становится старее.
   -- Политика для герцога просто значит патриотизм, сказала мистрис Финн.
   -- Патриотизм может остаться, душа моя, но не простота. Я не желаю, чтобы он продал свое отечество Германии или превратил его в американскую республику для того, чтобы самому сделаться президентом. Но когда он возьмет бразды правления в свои руки, я желаю, чтобы он удержал их. Если он гораздо добросовестнее других, разумеется; он более всех годится на это место. Мы должны уверить его, что существование страны зависит от его твердости.
   -- Сказать вам по правде, леди Глен, я не думаю, чтобы вы могли уверить герцога в чем-нибудь. Если он убеждается в чем-нибудь, то или по привычке, или по выводам собственного ума.
   -- Вы всегда воспеваете ему похвалы, Мария.
   -- Я не знаю, есть ли особенная похвала в том, что я говорю, но насколько я могу видеть, у него такой характер.
   -- Разумеется, и мистер Финн вступит в министерство, сказала герцогиня.
   -- Мистер Финн походит на герцога в одном отношении. Он вспупит или не вступит, соображаясь с своим взглядом, совершенно независимо от взглядов жены.
   -- Вя желали бы, чтоб он поступил в министерство?
   -- Нет! Зачем мне желать? Он чаще будет в Парламенте, будет оставаться позже, да еще в придачу не будет дома по утрам. Но мне будет приятно, чтобы он поступил так, как приятно ему самому.
   -- Представьте, каково думать обо всем этом. Я стала бы просиживать ночи, дожидаясь его -- я слушала бы все прения в Парламенте только для того, чтобы видеть Плантадженета первым министром. Мне приятно быть занятой. Ну, если это состоится...
   -- Так это еще не решено?
   -- Как можно надеяться, что одна поездка это решит, когда все другие путешествовали взад и вперед из Виндзора в Лондон и из Лондона в Виндзор, как ведра в колодезе, целых три недели? Но если это будет решено, у меня составится мой собственный кабинет и я намерена поручить вам министерство иностранных дел.
   -- Лучше поместите меня в казначействе. Я очень искусна в счетах.
   -- Я займусь этим сама. Счеты, которые я намерена завести, испугают всех менее отважных, и я намерена быть моим собственным домашним секретарем, советоваться только с своею собственной совестью -- и быть моим церемонимейстером. Мне кажется, что небольшой кабинет будет лучше. Знаете ли, мне было бы приятно затмить королеву.
   -- Что вы хотите сказать, ради Бога?
   -- Дело идет не об измене. Но мне хотелось бы сделать Букингамский дворец второстепенным и, кажется, это удастся мне. Мне кажется, вы не совсем понимаете меня.
   -- И мне так кажется, леди Глен.
   -- Поймете когда-нибудь. Приезжайте завтра перед завтраком. Я полагаю, что тогда мне будет известно все и я узнаю, что моя корзина с глиняною посудой была уронена и все разбито.

Глава VII.
Еще старый друг.

   Около десяти часов вернулся герцог и сидел за своим простым обедом в столовой -- бифштексом и картофелем с рюмкою хересу и аполлинарийскою водой. В Лондоне не было в то время ни одного человека, который был бы менее взыскателен на счет еды и питья. Он обедал один, но жена сидела с ним и услуживала ему, выслав слуг из комнаты.
   -- Я сказал ее величеству, что сделаю что могу, сказал герцог.
   -- Так ты первый министр?
   -- Совсем нет. Добени первый министр. Я взялся составить министерство, если найду это удобным, с помощью таких друзей, каких имею. Я никогда прежде не чувствовал так, как теперь, что должен полагаться до такой степени, на других.
   -- Полагайся только на себя. Довольствуйся собою.
   -- Это пустые слова, Кора -- совершенно пустые. Человек всегда должен полагаться на себя. У него должно быть достаточно и правил, и совести, чтобы удержать себя от того, что кажется ему дурно. Но разве может кораблестроитель один выстроить корабль, а часовой мастер сделать часы без помощи? В прежних случаях я мог бы сказать с небольшой помощью, а может быть и вовсе без помощи, хочу я или не хочу принять работу, предлагаемую мне, потому что я должен был строить только часть корабля или сделать одно колесо к часам. Моя способность к настоящему труду зависит совершенно от содействия других, и к несчастью тех, к которым ни я не имею сочувствия, ни они ко мне.
   -- Не бери их, смело сказала герцогиня.
   -- Но они хотят, чтобы взяли их, и услуги их страна в праве ожидать.
   -- Так возьми их и не заботься более об этом. Нет никакой пользы плакать о боли, которую вылечить нельзя.
   -- Содействие трудно без взаимности чувств. Я чувствую себя слишком упрямым для этого места. Мне было все равно сидеть в одном кабинете с человеком, которого я не люблю, когда не я поместил его туда. Но теперь... когда я ехал домой, я почти чувствовал, что не могу этого сделать. Я не знал прежде, до какой степени могу ненавидеть человека.
   -- Кто этот человек?
   -- Кто бы он ни был, он должен теперь быть другом, и потому я не назову его даже тебе. Но он не один. Будь он один, положительно отмеченный и признанный, я мог бы избегнуть его. Но у меня так мало друзей, истинных друзей! На кого еще кроме герцога могу я положиться с доверием и любовью?
   -- На лорда Кэнтрипа.
   -- Едва ли, Кора. Лорд Кэнтрип выходит с Грешэмом. Они всегда вместе.
   -- Ты прежде любил мистера Мильдмэя.
   -- Мистера Мильдмэя -- да! Если бы в кабинете был Мильдмэй, то эти хлопоты не пали бы на мои плечи.
   -- Так я очень рада, что Мильдмэя там не будет. Вероятно, и мистер Монк присоединится к вам.
   -- Я думаю, мы его попросим. Но я еще не приготовился рассуждать о тех, кто будет.
   -- Ты должен немедленно говорить об этом с герцогом.
   -- Вероятно; но мне лучше поговорить о них с ним, чем называть их даже тебе.
   -- Ты поместишь мистера Финна в министерство, Плантадженет?
   -- Мистера Финна?
   -- Да, Финиаса Финна -- человека бывшего под уголовным судом.
   -- Милая Кора, мы до этого еще не дошли. По крайней мере, нам не надо заботиться о мелких рыбах, пока мы не удостоверимся, что уговорим больших рыб присоединиться к нам.
   -- Я не знаю, почему ему быть мелкою рыбой. Никто не занимался лучше его, и если тебе нужен человек преданный...
   -- Я не желаю, чтобы человек был предан мне. Мне нужен человек преданный стране.
   -- Ты говорил о сочувствии.
   -- Ну, да -- говорил. Но ты не называй теперь дальше никого. Герцог будет здесь скоро и я желаю теперь остаться один.
   -- Я желаю сказать еще одно, Плантадженет.
   -- Что такое?
   -- Я хочу просить у тебя одной милости.
   -- Пожалуста не проси теперь ничего ни для кого.
   -- Я прошу одолжения для одной женщины, которой, полагаю, ты пожелаешь оказать услугу.
   -- Кто это?
   Она поклонилась, улыбнулась и приложила руку к груди.
   -- Это что-нибудь для тебя! Что может быть тебе нужно и что я могу сделать для тебя?
   -- Ты сделаешь -- если можно?
   -- Конечно, сделаю.
   Тут ее обращение совершенно изменилось; она сделалась серьезна и почти торжественна.
   -- Если, как я полагаю, все важные должности при дворе ее величества изменятся, я желала бы сделаться гофмейстериною.
   -- Ты? сказал он, и удивление заставило его почти выйти из обычного спокойствия.
   -- Почему же не я? Разве мое звание не довольно высоко?
   -- Ты хочешь отяготить себя запутанностями и подчиненностью, скукою и напыщенностью придворной жизни! Кора, ты сама не знаешь, о чем ты говоришь, что ты навлекаешь на себя.
   -- Если я желаю взять на себя обязанность, почему я не могу в этом отношении поступить как ты?
   -- Потому что я вступил уже в колею, подчинил себя условным формам, сделал себя способным для этого. Ты жила на свободе -- и хотя я иногда ворчал, я вместе с тем и гордился, что ты презираешь узы придворной жизни. Ты поднимала на смех всех придворных дам.
   -- Личности Плантадженет, а не должности. Я начинаю стареться и не вижу, почему мне не начать новую жизнь.
   Ее несколько усмиряла его неожиданная энергия и в эту минуту она не была способна отвечать ему с своей обычной резкостью.
   -- Не думай об этом, душа моя. Ты спрашивала, довольно ли высоко твое звание. Должно быть, потому что нет звания выше твоего. Но твое положение, если случится, что твой муж станет во главе министерства, будет слишком высоко. Я могу сказать, что в каком положении ни находился бы, я не желал бы, чтоб моя жена подчинялась другой сдержанности, кроме той, которая свойственна всем замужним женщинам. Я не желаю, чтобы она имела другие обязанности, кроме тех, которые относятся к нашему семейству и дому. Но как первый министр, я ни за что не соглашусь дать ей должность, которая зависит от меня.
   Она посмотрела на него широко раскрыв глаза и потом оставила его, не говоря ни слова. Она не имела другого способа выказать свое неудовольствие и знала, что когда он говорит таким тоном, то все доводы ни к чему не поведут.
   Герцог оставался один целый час, прежде чем к нему приехал другой герцог, и в этот час он ни минуты не думал о том, что, как можно бы предположить, должно занимать главное место в его мыслях -- то есть, как наполнить список нового министерства. Все, что он мог сделать в этом отношении без чужой помощи, уже было сделано очень легко. Было имен пять верных политических друзей, трое или четверо таких же верных врагов, но которых надо было непременно пригласить в министерство. Сэр Грегори Грогрэм, бывший генеральный атторней, разумеется, будет приглашен занять свое место, но сэр-Тимоти Бисвокс, который был теперь генеральный солиситор консервативной партии, будет также приглашен остаться на своем месте.
   Много подробностей было известно не только обоим герцогам, которые собирались составить вдвоем министерство, но политическому свету вообще -- и были факты, относительно которых газеты были способны обнаружить свою удивительную догадливость и всезнание с своей обычной самоуверенностью. Относительно же того, в чем он сомневался -- например, следует ли этому старому тори, сэр-Орланду Дроту, занять место в почтовом управлении, или предоставить ему остаться в колониях -- младший герцог не желал затруднять себя, пока старший не подоспеет к нему на помощь.
   Но его собственное положение и сомнительная способность занять его занимали все его мысли. Не только номинально, он и действительно хотел быть первым. Ему казалось, что его честь требует, чтобы он удостоверился в этом. Быть праздным главою противоречило и его убеждениям, и его наклоностям. Называться знатным именем пред светом, а потом сделаться гораздо незначительнее этого имени, казалось ему унизительно. Но хотя он был твердо убежден в том, что многим людям, так же твердо как и он, державшимся своей решимости и поддерживаемым, как он, доверием других, не было повода колебаться. Он сомневался в своей способности занять место, которое теперь занять он был обязан. Он более чем сомневался. Он безпрестанно повторял себе, что в нем не доставало благородной способности вызывать поддержку и повиновение от других. С предметами и фактами он справиться мог, но люди еще не были для него доступны. Но теперь было слишком поздно, а между тем -- как он сказал своей жене -- неудача разобьет его сердце. Никакое честолюбие не руководило им. Он в этом был уверен. Только одно соображение побудило его вступить в эту большую опасность и другие уверяли его, что обязанность предписывает ему отважиться на эту опасность.
   Теперь уже и уклониться возможности не было. Всякая уклончивость была бы несовместна с тою прямою истиной, от которой ему невозможно было отступить. Он мог создать затруднения для того, чтобы посредством их найти возможность возвратить королеве должность, возлагаемую на него. Он мог настаивать на какой-нибудь невозможной уступке. Но воспоминание о такой уклончивости разобьет его сердце не менее неудачи.
   Когда о герцоге доложили, он встал принять своего старого друга почти с жаром.
   -- Просто стыд вызывать вас так поздно, сказал он: -- мне следовало явиться к вам.
   -- Вовсе нет. В таких случаях поставлено за правило, что человек наиболее занятой должен сидеть на одном месте там, где другие могут найти его.
   Герцог Сент-Бёнгэй был старик лет восьмидесяти, с волосами совершенно белыми. Входя в комнату, он должен был снимать с себя и шарфы, и наушники. Но он обладал не только полным разумом, но и всеми телесными способностями, показывая, как многие политические люди, что заботы о нации могут лежать на плечах человека много лет, но не только не сломят, но и не согнут их. Герцог заседал в министерствах полстолетия.
   Он говорил о королеве, выразил любезное желание спокойствия ее величеству во всех этих делах, упомянул о неудобствах этих политических поездок взад и вперед, сказал о деликатности и затруднительности предстоящего дела, затруднительности, еще увеличивающейся от необходимости свести вместе людей как дружелюбных союзников, до сих пор действовавших с горькой неприязнью друг к другу, прежде чем младший герцог сказал слово.
   -- Нам не худо бы, сказал старший:-- составить небольшой список, и вы можете пригласить тех, которые будут с вами, завтра утром пораньше. Но, может быть, вы уже сделали список?
   -- Нет. Я даже и карандаша в руки не брал.
   -- Так начнем, сказал старший, оборачиваясь к столу, когда увидал, что его менее опытный товарищ не собирался начать.
   -- Для меня есть что-то страшное в мысли писать имена людей для такой работы, как мальчики записывают играющих в крикет.
   Старый боец обернулся и вытаращил глаза на младшего политика.
   -- Это дело само по себе такое важное, что следовало бы иметь помощь неба.
   Плантадженет Паллизер был последний человек на свете, от которого герцог Сент-Бёыгэй ожидал бы романических чувств во всякое время, а менее всех в такое время.
   -- Помощь с неба вы можете иметь, сказал он:-- прочитав молитву, и я не сомневаюсь, что вы просите ее и для этого дела, и для всех дел вообще. Но ангел не спустится с неба сказать вам, кому следует быть канцлером казначейства.
   -- Ангел не спустится с неба и, следовательно, я желал бы умыть руки.
   Его старый друг все не спускал с него глаз.
   -- Для меня приниматься за это, не чувствуя себя способным к этому труду, кажется, похоже на святотатство. Меня лишает мужества эта необходимость делать то, что, как я знаю, не могу сделать как следует.
   -- Сегодня вам пришлось много работать головою.
   -- Она вовсе не работала. Мне нечего было делать и я действительно был неспособен думать о работе. Но я чувствую, что случайные обстоятельства поставили меня в такое положение, к которому я неспособен и от которого однако я уклониться не могу. Гораздо было бы лучше, если бы вы один сделали это -- вы сами.
   -- Об этом не может быть и речи. Я знаю и думаю, что всегда знал свои способности. Мои способности к прениям и к труду не дают мне права сделаться первым министром. Но простите мне, если я скажу, что теперь об этом нечего и рассуждать. Потому что вы работаете и можете работать, и потому что вы приспособили себя к тому постоянному ясному объяснению, которое мы теперь называем прениями, люди обеих партий обратились к вам как к лучшему человеку, который может выступить вперед в этих затруднительных обстоятельствах. Опять извините меня, друг мой, если я скажу, что ожидаю найти в вас мужество равное вашим способностям.
   -- Если бы я мог уклониться от этого!
   -- Какой вздор! сказал герцог, вставая.-- Совесть иногда пускается в такие тонкости, что дозволяет даже человеку не делать ничего. Вы должны служить вашей стране. Вы знаете, что на такую помощь, какую я могу подать вам, вы можете положиться с полной уверенностью. Теперь примемся за работу. Я полагаю, вы пожелаете, чтобы я был председателем совета.
   -- Непременно -- само собою, сказал герцог Омниум, повертываясь к столу.
   Единственное практическое предложение заставило его тотчас же приняться за работу со всею своей энергией. Это было не очень трудно, да и не много времени заняло. Если будущий первый министр не знал еще наизусть всех членов министерства, будущий председатель совета знал. Скоро были записаны восемь человек, которых герцог Омниум должен был спросить завтра утром, желают ли они занять известные места.
   -- Каждый из них, может быть, захочет взять с собою в министерство одного или двух человек, сказал старший герцог:-- и хотя, разумеется, вы не можете соглашаться на все, но благоразумие требует сделать некоторые уступки. Завтра не выезжайте ни к кому, кроме мистера Добени или ее величества. Я приеду к вам в два часа, и если ее светлость даст мне завтракать, я позавтракаю с нею. Прощайте и не слишком много думайте об обширности труда. Я помню, как милый старый лорд Брок говорил мне, что гораздо труднее найти хорошего кучера, чем хорошего министра.
   Герцог Омниум, целый час проведя в размышлении на своем кресле, успел только доказать себе, что лорду Броку никогда не следовало быть первым министром после того, как он осмелился высказать такую плохую шутку о таком торжественном предмете.

Глава VIII.
Начало новой карьеры.

   В то время, когда кончились праздники Святой недели -- праздники, которыми воспользовались так удобно, чтобы составить новое министерство -- труд составить упряжь был исполнен соединенною энергией обоих герцогов и других друзей. Занять важные места вовсе не было так трудно или так скучно -- и не причинило столько сердечных сокрушений -- как пополнение списка второстепенных лиц. Noblesse oblige {Знатность налагает обязанности.}, Министры и канцлеры, и первые лорды, избранные из той или другой партии, чувствовали, что глаза всей вселенной обращены на них и что им следовало выказать небывалые в них доблести.
   Они обыкновенно с равнодушием позволяли помещать себя на то или другое место, уверяя, что имеют в виду только желания королевы и пользу страны. Лорд Трифт уступил место сэр-Орланду Дроту в Адмиралтействе, потому что сэр-Орландо не мог присоединиться к новому министерству, не получив высокого места. Та же любезность была оказана лорду Дрёммонду, который оставался в колониях, на том самом месте, которое было ему дано во время министерства Добени. И сэр-Грегори Грогрэм не сказал ни слова, что ни думал бы, когда ему сообщили, что лорд канцлер министерства Добени, лорд Рамсден, останется хранителем печати.
   Сэр-Грегори, без сомнения, много думал об этом; места служебные имеют значение, составляющее большую разницу с тем значением, которое имеют политическия места. Лорд-канцлер получает звание пера и по выходе из министерства пользуется пенсией. Когда достигаешь шерстяного мешка, тогда сомнение кончается и начинается спокойствие. Сэр-Грегори не был уже молод и это было страшным ударом. Но он перенес его мужественно и не сказал ни слова, когда герцог заговорил с ним, но убедился с этой минуты, что не было в Англии более неспособного юриста и более самонадеянного политика, как лорд Рамсден.
   Настоящая борьба однако заключалась в надлежащем распределении Рэтлеров и Роби, Фитцджибонов и Макферсонов между низшими должностями в министерстве. Макферсон и Роби, с кучею других, принадлежавших Добени, приготовились, как объявили сначала, оказывать помощь герцогу. Они посоветовались об этом с Добени, и Добени сказал им, что они обязаны это сделать. Это походило на любезность с их стороны к государственному деятелю и герцог поблагодарил их с искренней признательностью. Но когда началось настоящее распределение мест, герцог, не умевший строить нежную физиономию и говорить нежные слова, когда горечь была в его сердце, был готов не раз взять назад свою благодарность. Его изумила бесстыдная самоуверенность этих притязаний относительно мест, которые, по своей невинности, он считал раздаваемыми не надлежащим образом. Он верно оценил себя, когда сказал старшему герцогу в одном из тех тревожных разговоров, которые происходили до этой попытки, что пока он сам находился на месте, он не знал, что значит раздавать места.
   -- Два господина были у меня утром, сказал он однажды герцогу де-Сент-Бёнгэю:-- и каждый не только уверял меня, что вся прочность предприятия зависит от того, чтобы я дал ему эту должность, но уверял в лицо, что я обещал ему.
   Старый государственный деятель засмеялся.
   -- Слышать от двоих в один час, что дал каждому обещание!
   -- Кто эти двое?
   -- Рэтлер и Роби.
   -- Меня уверили, что они неразлучны с тех пор, как началось это дело. Они всегда опирались друг на друга и теперь я слышу, что они проводят все время или на ступенях Карльтона, или клуба Реформ.
   -- Но что мне делать? Конечно, один из них должен быть министром.
   -- Каждый из них хорош в своем роде.
   -- Но зачем они приходят ко мне, разинув рот, как собаки, просящие кость? Прежде этого не бывало. А между тем и прежде, как теперь, люди искали мест.
   -- Ну, да. Мы и прежде слыхали об этом.
   -- Но мне кажется, никто не осмеливался приставать с просьбами к мистеру Мильдмэю.
   -- Время упрочило его власть и, может быть, люди нынешнего света не так сдержанны, как были в его время. Впрочем, я сомневаюсь, бесчестнее ли это, и не была ли тогда борьба так же бесславна, как теперь. Вы не можете изменить людей и должны пользоваться ими.
   Младший герцог сел и вздохнул над вырождающимся патриотизмом века.
   Но наконец даже Рэтлеры и Роби получили назначение, хотя и не совсем остались довольны, и полный список членов министерства появился во всех газетах. Хотя это устраивалось долго, а все устроилось как-то неожиданно -- так что при первом предложении составить смешанное министерство газеты не знали, поддерживать ли этот план, или противиться ему.
   Без сомнения, в головах всех этих издателей и сотрудников укоренилось предание, что коалиция такого рода вообще бывает слаба, иногда вредна, а при случае даже бесславна. Когда человек во время долгой политической жизни связал себя с известным кодексом мнений, как он может в одно мгновение изменить этот кодекс? И когда в то же самое мгновение вместе с переменой он получает власть, покровительство и содержание, как может простить ему общественный голос? Но потом опять, люди, которые трудами своей жизни достигли известного положения в стране и бессознательно, но тем не менее действительно сделались необходимы для этой политической стороны, или для той, не могут освободиться совершенно от ответственности иметь участие в делах, когда наступит такой период, какой наступил теперь. Это также примечали газеты, и так как с начала сессии громко выставляли бесславный застой правительственных дел, то не могли отказать в поддержке всякой попытке устроить что-нибудь подходящее. Когда узнали, что герцог Омниум согласился сделать попытку, обе стороны громко расхваливали его и даже говорили, что это единственный человек в Англии, который мог это сделать. Вероятно, это поощрение побудило нового первого министра продолжать предприятие, которое лично было неприятно ему и к которому день-ото-дня он считал себя все менее способным. Но когда газеты говорили ему, что он единственный человек, годящийся для этого, как он мог верить себе предпочтительнее, чем им?
   Занятия в Парламенте начались очень спокойно. Но скоро должны были явиться причины к раздражению -- английская церковь, подача голосов, подоходная подать, вопросы по образованию -- это знали все. Но пока, может быть даже целый месяц, может быть даже всю сессию, должно быть спокойно и много времени для исполнения рутинных обязанностей. Оппозиции, так сказать, не было и сначала казалось, что одна скамья в Нижней Палате останется незанятою. Но дня чрез два мистер Добени вернулся на место, которое обыкновенно занимал соперник первого министра, говоря с улыбкой, что для пользы Парламента это место следует занять. Мистер Грешэм, занимавший место председателя, в это время просил и получил отпуск, и находился за-границей. Кто будет председательствовать в Нижней Палате? Это был важный вопрос, возбуждаемый тем обстоятельством, что первый министр находился в Палате лордов -- и какую должность займет предводитель? Мистер Монк согласился занять казначейство, но право сидеть напротив скамьи казначейства и считать себя на время главным деятелем в этой Палате наконец было предоставлено сэр-Орландо Дроту.
   -- Это не годится, сказал Рэттлер Роби.-- Я ничего не говорю против Дрота, который всегда был очень полезный человек для вашей партии, но ему чего-то недостает для этого положения.
   -- Дело в том, сказал Роби:-- что мы так долго полагались на двух человек, что не умеем даже предположить, чтобы кто-нибудь другой мог занять их место. Монк не годился бы. Парламент не дорожит Монком.
   -- Я всегда думал, что это должен быть Уильсон, так и герцогу сказал. Он думал, что это должен быть кто-нибудь из ваших.
   -- Мне кажется, он прав, сказал Роби.-- Раздел должен быть равный. Может быть, отдельные личности довольны, но партия будет недовольна. Я сам скорее предпочел бы остаться независимым членом, но Добени сказал, что по его мнению я обязан сделаться полезным.
   -- Я говорил герцогу с самого начала, сказал Рэтлер: -- что не могу быть полезен ему. Разумеется, я поддержал бы его. Но я до такой степени человек партии, что не гожусь для нового движения такого рода. Но он считает меня обязанным присоединиться к нему. Я спрашивал Грешэма и когда Грешэм тоже это сказал, разумеется, мне нечего было делать.
   Никто из этих превосходных общественных слуг не сказал лжи. Подобные разговоры происходили, но человек не лжет, когда он преувеличивает или даже тоном придает словам человека значение противоположное тому, которое придал бы другой тсн. Если, делая это, он лжет, он сам этого не знает. Рэтлер вернулся к своей прежней должности в казначействе, а Роби был принужден довольствоваться местом в Адмиралтействе. Но, как сказал старый герцогь, они были короткие друзья и готовы поддерживать вместе всякую борьбу, которая могла сохранить им их настоящее положение.
   Много забот первый министр успел передать своему старшему другу. Он не хотел заняться распределением дамских мест, говоря, что не понимает в этом ничего. Предложения, разумеется, были сделаны в обычной форме, как бы прямо от королевы чрез первого министра -- но выборы были сделаны в действительности старым герцогом по совету с одною... знатною особой. Дело это занимало герцога только в том отношении, что он не мог выкинуть из головы странной просьбы своей жены.
   "Как могло прийти ей это в голову!" говорил он себе, не приобретя достаточно опытности в своих ближних, чтобы знать, как изумительно поддаются искушению даже те, которые по-видимому наименее на них падки. Городская лошадь, привыкшая к пышной сбруе, без сомнения, презирает работу своего деревенского собрата, а все-таки время от времени ею овладевает внезапное желание пахать. Желание пахать овладело и герцогинею, но герцог не мог этого понять.
   Он однако приметил, несмотря на множество дел, что его отказ тяжело давит его жену и что хотя она ничего более не говорила, но помнила обиду. И у него на сердце было грустно, когда он думал, что раздосадовал ее -- он любил ее всем сердцем, но сердце его никогда не было сообщительно. Он мучился, когда она была несчастна, хотя едва ли знал причину своего мучения. Ее насмешки переносить он мог, хотя они уязвляли его, но ее горесть или ее неудовольствие совершенно его расстроивали. Он был так мягкосердечен, что не мог переносить горе единственной особы на свете, которая была к нему близка. Он просил ее сочувствия в предпринимаемом им деле -- и этим уже нарушил несколько обычную холодность своего обращения. Она с тем жаром, которого можно было ожидать от нее, обещала трудиться для него как невольница, если это будет нужно. Потом она обратилась к нему с просьбой, получила отказ и теперь дулась.
   -- Герцогиня *** будет гофмейстериной, сказал он ей однажды.
   Он пошел к ней в комнату, прежде чем начал одеваться к обеду, посвятив гораздо более времени, чем ему следовало бы как первому министру, на решимость поправить дело с нею и на то, как лучше сделать это.
   -- Я слышала. Ей следует знать это дело; я помню, что она занимается этим делом с тех самых пор, как я была десятилетней девочкой.
   -- Это было не очень давно, Кора.
   -- Сильвербридж теперь старше, чем я была тогда, и поэтому мне кажется, что это было очень давно.
   Лорд Сильвербридж был старший сын герцога.
   -- Но что за беда! Если даже она начала свою карьеру в царствование Георга IV, тебе-то что до этого?
   -- Мне решительно нет дела -- только она начала свою карьеру в царствование Георга III. Я уверена, что ей теперь, около шестидесяти.
   -- Мне приятно, что ты так хорошо помнишь числа.
   -- А я жалею, что она не помнит чисел, судя по тому, как она одевается, сказала герцогиня.
   Ему было удивительно, что его жена, которая, как леди Гленкора Паллизер, так явно выказывала пренебрежение к общественным приличиям, что многие считали ее врагом ее сословия, так огорчена невозможностью сделаться главною служанкою королевы, что даже дошла до личностей.
   -- Я боюсь, сказал герцог, пытаясь улыбнуться: -- что мои обязанности не дают мне право сделать или даже предложить радикальную перемену в нарядах ее светлости. Но не думаешь ли ты, что нам с тобою не следует обращать внимания на это?
   -- Мне, конечно. Для меня пусть она ходит хоть как Ева.
   -- Я надеюсь, Кора, что ты не сердишься еще за то, что я не согласился с тобою, когда ты хотела этого места для себя.
   -- Не потому, что ты не согласился со мною -- но потому что не счел нужным положиться на мое мнение. Я не знаю, почему меня всегда должны считать непохожею на других женщин -- точно я какая-то дикарка.
   -- Ты такова, какою сделала себя сама, и я всегда радовался, что ты свежа, непринужденна, без предрассудков, которыми страдают другие дамы, не спутана узами, которыми связаны они. Разумеется, такое направление характера подвержено своим опасностям.
   -- На счет опасностей сомнения никакого не может быть. Очень может быть, что когда я увижу ее светлость, то скажу ей, что думаю о ней.
   -- Я уверен, что ты не скажешь ничего неприятного женщине, которую назначил на это место я. Но не станем ссориться из-за старухи.
   -- Я не стану ссориться с тобою даже из-за молодой.
   -- Я не могу быть спокоен, когда думаю, что ты сердишься на мой отказ. Ты не знаешь, до какой степени я постоянно думаю о тебе.
   -- И совершенно напрасно, сказала она.
   Но он тотчас мог понять по изменившемуся тону ее голоса и по блеску ее глаз, когда посмотрел на ее лицо, что гнев ее утих.
   -- Я исполнил твое желание об одном твоем приятеле, сказал он.
   Это происходило пред тем, как окончательный и полный список новых членов появился в газетах.
   -- О каком приятеле?
   -- Мистер Финн поедет в Ирландию.
   -- Поедет в Ирландию! что ты хочешь сказать?
   -- Это считают очень большим повышением. Мне даже говорили, что его находят самым счастливым человеком в этом министерстве.
   -- Ты хочешь сказать, что он будет министром?
   -- Да. Он, конечно, не может быть сделан лордом-наместником.
   -- Но говорят, что Баррингтон Ирль должен быль ехать в Ирландию.
   -- Ну, да. Но мистер Ирль отказался. Оказывается, что мистер Ирль единственный человек в Парламенте настолько скромный, что не считает себя годным для места, предлагаемого ему.
   -- Бедный Баррингтон! ему не хочется так часто переезжать Британский Канал. Я ему сочувствую. Так Финиас будет министром Ирландии! А не в кабинете?
   -- Нет -- не в кабинете. С какой стати ему там быть?
   -- Это повышение, и я очень рада. Бедный Финиас! Надеюсь, что его не убьют. Там ведь иногда убивают.
   -- Он сам ирландец.
   -- Вот именно по этой причине. Разумеется, он должен решиться на это. Желала бы я знать, понравится ли ей ездить туда. Они там могут тратить деньги, а они это любят. Он ведь должен ездить каждую неделю?
   -- Не думаю, чтобы так часто.
   -- Мне без нее будет скучно, если она будет долго оставаться в отсутствии. Я знаю, что ты не любишь ее.
   -- Я ее люблю. Она поступила хорошо и со мною, и с моим дядей.
   -- Она была для него ангелом -- и для тебя также, если бы ты знал. Наверно ты отправляешь его в Ирландию для того, чтобы удалить ее от меня.
   Это она сказала с улыбкой, как бы не придавая этому значения, хотя она значение отчасти придавала.
   -- Я просил его занять эту должность, торжественно сказал герцог: -- потому что мне сказали, что он способен на это. Но мне было приятно предложить ему это, потому что я думал, что доставлю тебе это удовольствие.
   -- Мне это доставляет удовольствие; я не стану больше дуться и герцогиня *** может носить какие угодно платья или ходить вовсе без платья. А что касается мистрис Финн, я не вижу, зачем она должна всегда ездить с ним. Ты можешь понять, как она необходима мне. Ей одной во всем Лондоне я могу говорить что думаю, а ведь утешительно иметь кого-нибудь.
   Таким образом домашнее спокойствие первого министра устроилось и то сочувствие и содействие, о котором он просил с самого начала, было ему дано. Даже это еще был вопрос, не трудилась ли герцогиня еще прилежнее, чем ее муж. Она сначала не смела сообщить ему своих мыслей относительно великолепия и гостеприимства. Она ничего не говорила об излишней трате денег. Но она принялась действовать по-своему, намекая мужу об обедах и вечерах; на это он возражал только тем, что у него не будет времени.
   -- Ты должен же обедать где-нибудь, сказала она:-- и тебе надо будет входить только пред тем, как мы будем садиться, и потом уйти в свою комнату, вовсе не входя в гостиную. Это я могу делать для тебя.
   И она делала это с изумительною энергией весь май, так что в конце месяца, чрез шесть месяцем после того, как она услыхала в первый раз о составлении сложного министерства, все начали говорить об обедах первого министра и о приемных вечерах его жены.

Глава IX.
Обед мистрис Роби No 1.

   Наши читатели не должны забывать горя бедной Эмилии Вортон среди пышных празднеств в доме первого министра. Весь апрель и май она ни разу не видала Фердинанда Лопеца. Может быть, помнят, что в тот вечер, когда она рассуждала об этом с своим отцом, она обещала ему не делать этого без его позволения -- сказав однако в то же время очень откровенно, что ее счастие зависит от этого позволения. Недели две или три ни слова не было говорено об этом между нею и ее отцом и он старался изгнать этот предмет из своих мыслей -- чувствуя без сомнения, что всего лучше ничего об этом не говорить. Но его дочь сама заговорила -- очень просто и нисколько не скрывая своих чувств, но так, что отец не мог сделать ей выговор.
   -- Тетя Геррьета просила меня к себе раза два вечером, когда вас не было дома. Я отказалась, думая, что мистер Лопец будет там. Сказать ей, что я не должна видеться с мистером Лопецом, папа?
   -- Если она приглашает его для того, чтобы дать ему возможность видеться с тобою, я буду думать очень дурно о ней.
   -- Но он всегда бывал там, папа. Разумеется, если ваша решимость непреклонна, то мне лучше не видеться с ним.
   -- Разве я не сказал тебе, что решился твердо?
   -- Вы сказали, что наведете справки и опять поговорите со мною.
   Вортон справки наводил, но ничего успокоительного не узнал -- и даже не мог узнать никаких фактов, на которые мог бы ясно указать дочери, что это замужство неприлично для нее. О способностях и положении этого человека, а также и его обращении все вообще отзывались хорошо. Он получил черные шары в двух клубах, но по-видимому без всякой определенной причины. Он жил так, как будто имел хороший доход, но вовсе не был расточителен. Он считался коротким другом мистера Мильса Гепертона, одного из товарищей известного торгового дома Гёнки и Сыновья, который вел миллионные дела. Одно время ходили слухи, что его возьмут младшим товарищем в дом Гёнки и Сыновья. Было очевидно, что на многих производили благоприятное впечатление его обращение, разговор и образ жизни. Но никто ничего о нем не знал. Относительно его материального положения, Вортон, разумеется, мог предлагать какие хотел вопросы и требовать доказательств на счет имущества. Но он чувствовал, что сделав это, он откажется от своего возражения против португальского происхождения этого человека, а он не желал иметь Фердинанда Лопеца своим зятем, даже если бы он сделался товарищем Гёнки и Сыновья и был в состоянии иметь великолепный дворец в Южном Кенсингтоне.
   -- Я справки наводил.
   -- Ну что же, папа?
   -- Я ничего о нем не знаю. Никто ничего не знает о нем.
   -- Не можете ли вы сами спросить его о том, что желаете знать? Если бы могла видеть его, я спросила бы.
   -- Это совсем нейдет.
   -- Выходит вот что, папа, что я должна отказаться от человека, к которому я привязана и с которым, вы должны согласиться, мне было дозволено встречаться, не предупредив, что его короткость со мною неприятна вам, потому что его зовут -- Лопец.
   -- Совсем не то. Есть англичане с этой фамилией, но он не англичанин.
   -- Разумеется, если вы этого желаете, так и быть должно. Я сказала тете Геррьете, что считаю ваши слова запрещением мне видеться с мистером Лопецом; но мне кажется, папа, что вы немножко... жестоки ко мне.
   -- Жесток к тебе! сказал Вортон, чуть не заплакав.
   -- Я готова слушаться вас как ребенок -- но так как я не ребенок, то кажется, мне следовало бы объяснить причину.
   На это Вортон ничего не отвечал, но стал дергать свои волосы, переминаться с ноги на ногу, а потом вышел из комнаты.
   Несколько дней спустя на него напала его свояченица.
   -- Должны ли мы понять, мистер Вортон, что Эмилия не должна встречаться с мистером Лопецом? Это очень неприятно, потому что он у нас в доме короток.
   -- Я ни слова не говорил о том, чтобы она не встречалась с ним. Разумеется, я не желаю, чтобы встреча между ними была условлена.
   -- Так, как дело поставлено теперь, это ей вредит. Разумеется, этого не заметить нельзя, и так странно, что молодой девушке запрещают встречаться с мужчиной. Это имеет для нее неприятный вид -- как будто она не умела держать себя.
   -- Я ни минуты не думал об этом.
   -- Это так. Как вы могли бы это думать, мистер Вортон!
   -- Я говорю, что никогда не думал.
   -- Что может он думать, когда узнает -- а узнать, разумеется, он должен -- что ей запретили встречаться с ним? Это может заставить его вообразить, что его считают очень опасным. Все это нехорошо для девушки. Право так, мистер Вортон!
   Разумеется, во всем этом мистрис Роби действовала очень недобросовестно. Она оставалась верна обожателю Эмилии -- слишком верна, но с отцом Эмилии она фальшивила. Если бы Эмилия согласилась, она устроила бы в своем доме свидания между влюбленными вопреки запрещению отца. Но все-таки в ее словах была некоторая тень правды, против которой Вортон ничего не мог возразить. И в то же время печаль дочери терзала его. До сих пор он ни с кем не советовался на счет своих семейных дел, находя всегда свои собственные сведения и рассудок достаточными для своих собственных дел.
   Но теперь он прискорбно чувствовал недостаток опоры -- опоры женской. Он не знал всех беззаконий мистрис Роби, но все-таки чувствовал, что она не составляет той опоры, в которой он нуждался. Опоры такой у него не было, и он должен был сознаться себе, что в этом печальном положении им должны руководить его собственная сила, его собственное соображение. Он передумал все это в своей конторе, оставляя без внимания книгу и дела. Но он был в сильном недоумении относительно обширности своей власти и того, как ему следует употребить ее. Конечно, он не желал, чтобы дочь его совсем не встречалась с этим человеком. Он понимал, что такое запрещение заставит всех ее знакомых предполагать, что или она очень влюблена, или способна вести себя неприлично. Он действительно опасался, что она очень влюблена, но было неблагоразумно разгласить пред всеми ее тайну. Может быть, ей лучше встречаться с ним -- разумеется, с тем, чтобы не принимать от него никакого особенного внимания. Если она послушна в одном отношении, она вероятно будет послушна и в другом, и действительно он нисколько не сомневался в ее послушании. Она повиноваться будет, но постарается показать ему, что это повиновение делает ее несчастной. Он начал предвидеть, что ему предстоит неприятное время.
   Когда он сидел, ничего не делая, а думая обо всем этом, мысли его устремились на другой предмет. Может ли он быть счастлив или только спокоен, если она будет несчастна? Разумеется, он старался убедить себя, что если он будет смел, решителен и повелителен с нею, то конечно для ее же собственного счастия. Отец часто бывает обязан не обращать внимания на временное огорчение своих детей. Но уверен ли он, что прав? Он, разумеется, по своему смотрел на жизнь, но разумно ли с его стороны принуждать свою дочь смотреть на вещи его глазами? Человек этот был неприятен для него, потому что не подходил под его понятия об английском джентльмене и не имел тех фибр и корней, посредством которых прочность и твердость человеческого дерева могут быть обеспечены. Но свет изменялся около него каждый день. Сыновья перов искали только денег. И мало того, дочери перов выходили за жидов и лавочников. Не лучше ли ему осведомиться о средствах этого человека и, если сведения окажутся удовлетворительны, позволить дочери поступить по ее желанию? Вдобавок ко всему этому, им овладело убеждение, что молодость в конце концов всегда одерживает верх над старостью и что он будет побежден. Если так, зачем терзать себя и ее?
   На другой день после нападения на него мистрис Роби он опять виделся с нею, послав просить ее к себе.
   -- Я желал дать вам знать, что не запрещаю Эмилии видеться с мистером Лопецом. Я могу вполне положиться на нее. Я не желаю, чтобы она поощряла его внимание, но вовсе не желаю, чтобы она избегала его.
   -- Передать мне Эмилии ваши слова?
   -- Я сам ей скажу. Я нашел необходимым сказать это и вам, потому что вас, кажется, затрудняло опасение, что может быть им случится увидать друг друга в вашей гостиной.
   -- Это было бы неловко, не правда ли?
   -- Я говорю с вами теперь потому, что вы, кажется, так думали.
   Его обращение с нею было не очень приятно, по мистрис Роби знала его много лет и не очень заботилась об его обращении. Ей нужно было достигнуть цели, а для этого она могла перенести много.
   -- Очень хорошо. Так я знаю, как мне поступать. Но, мистер Вортон, я должна вам сказать, что Эмилия имеет свою собственную волю, и вы не должны винить меня в том, что может случиться.
   Как только услыхал это, он решился отказаться от сделанной уступки -- но не сделал этого.
   Очень скоро после этого явилось приглашение от мистера и мистрис Роби к Вортонам, отцу и дочери, отобедать у них. Приглашение было по билетам -- чего прежде не случалось никогда. Но и обед был особенный -- как Эмилия объяснила отцу, потому что тетка все подробно сообщила ей. Мистер Роби, который вообще имел не совсем аристократическия знакомства, имел одного знатного знакомого, с которым после долголетней ссоры помирился наконец. Это был его единокровный брат, гораздо старее его, и не кто иной, как тот мистер Роби, который был сделан теперь морским министром, а в последнем консервативном министерстве был главным казначеем. У старого мистера Роби, теперь давно отошедшего к своим праотцам, были две жены и два сына. Старший сын был не так обеспечен, как желали бы его друзья или, может быть, он сам. Но он сделал себе дорогу в свете своим собственным умом, попал в Парламент и сделался, как известно читателям этих рассказов, сильною опорой своей партии. Но он всегда был беден. Казенные места занимал он не так долго, как его друг Рэтлер, и другие источники его дохода были не очень верны. Младший брат, не пользовавшийся преимуществами старшего относительно связей в большом свете, получил небольшое состояние от своей матери и -- в час несчастный для обоих -- дал брату денег взаймы. Вследствие этого они не говорили друг с другом несколько лет. В этой ссоре мистрис Роби всегда нападала на своего мужа, а не держала его сторону. Ее Роби, ее Дик, имел возможность содержать ее с достатком, но не имел возможности ввести ее в то общество, которого жаждала ее душа. Но мистер Томас Роби был знатный человек -- хотя к несчастию беден -- и вращался в высшем кругу. Оттого, что ему дали деньги -- которые на верно пропали навсегда -- для чего же им терять также преимущество подобного родства? Не благоразумнее ли было основать на этом долге некоторое право для приятных общественных сношений? Дик, любивший деньги, долго не хотел смотреть на это с такой точки зрения, но приставал к своему брату время от времени, что было совершенно бесполезно, и колкостью своих слов лишал мистрис Роби тех благ, которые она могла иметь от такого знатного деверя. Но когда Томас Роби попал в соединенное министерство, мистрис Дик поступила очень энергично. Она сама отправилась к деверю и сказала ему, как она желает помириться. О деньгах не будет и помину -- по крайней мере теперь. Пусть братья будут братьями. Таким образом морской министр с своею женой должен был обедать на Берклейском сквере и Вортона приглашали обедать с ними.
   -- Я не особенно желаю обедать вместе с мистером Томасом Роби, сказал старый адвокат.
   -- Они желают, чтобы вы были, сказала Эмилия:-- потому что это семейное примирение. Вы бываете там всегда раза два в год.
   -- Я полагаю, надо быть, сказал Вортон.
   -- Мне кажется, папа, что они намерены пригласить мистера Лопеца, сказала Эмилия.
   -- Я говорил тебе уже прежде, что не желаю допустить кого бы то ни было лишать тебя возможности бывать в доме твоей тетки, сказал отец.
   Таким образом дело было решено и приглашение принято. Это было в конце мая и в то время начали уже говорить, что коалиция удалась, а некоторые мудрецы предсказывали, что это министерство может продолжаться лет двенадцать. Действительно, не было причины, чтобы министерство, построенное на таком фундаменте, рушилось. Разумеется, это было очень удобно для таких людей, как мистер Роби, так что когда морской министр вошел в гостиную своей невестки, на лице его виднелся тот розовый оттенок человеческого блаженства, которое возбуждается чувством торжества.
   -- Да, сказал он в ответ на какое-то шутливое замечание брата:-- мне кажется, мы довольно хорошо отдалили бурю. Кажется довольно странно, что я сижу рядом с мистером Монком и господами этого рода, но они не кусаются. Во главе нашего министерства человек нашего кружка и он же председателем Парламента. Мне кажется, что в конце концов мы одержали верх.
   Это слушал Вортон с большим отвращением -- но Вортон был тори старой школы, ненавидевший сделки и чувствовавший отвращение в своем сердце к тому разряду политиков, для которых политика служит профессией, а не верованием.
   Роби старший ускользнул из Парламента и, разумеется, приехал последний, заставив всех гостей ждать полчаса -- как приличествует парламентскому магнату в самом разгаре сессии. Вортон, приехавший рано, видел, как приезжали все другие гости и между ними мистер Фердинанд Лопец. Был тут и мистер Мильс Гепертон -- товарищ Гёнки и Сыновей -- с своею женой, в котором Вортон сейчас увидал приятеля Фердинанда Лопеца. Если так, какое влияние должен иметь Фердинанд Лопец в этом доме! Мистер Мильс Гепертон был в своем роде великий человек и делал честь мистрис Роби. Были тут и сэр-Дамаск, и леди Монограм, люди, вращавшиеся в высшем кругу. Сэр-Дамаск стрелял голубей так же, как и Дик Роби, отчего может быть и произошла эта короткость. Но леди Монограм вовсе была не такая женщина, чтобы обедать у мистрис Дик Роби только по этой причине. Но знатное лицо между знакомыми может сделать так много! Вероятно, что присутстие леди Монограм было первым плодом счастливого семейного примирения. Была мистрис Лесли, хорошенькая, но бедная вдова, которая была рада всякой вежливости от мистрис Роби и была предметом отвращения Эмилии Вортон. Мистрис Лесли говорила ей разные дерзости на счет Фердинанда Лопеца и она обошлась грубо с мистрис Лесли. Но мистрис Лесли была полезна мистрис Роби и теперь приглашена на обед.
   Но мы еще не упомянули о двух самых знатных гостях. Мистрис Роби удалось зазвать к себе лорда -- настоящего парламентского пера! Это был не кто иной, как лорд Монгробер, отец которого был главным судьей в начале этого столетия и сделан пером. Поместья Монгроберов были не велики и влияние монгроберовское не очень сильно в это время. Но вельможу этого часто видали в обществе на обедах, которые считались хорошими.
   Это был толстый, молчаливый, краснолицый, пожилой господин, говоривший очень мало, а если говорил, то всегда казался не в духе. Он время от времени делал неприятные замечания о винах своих друзей, или замечал, когда ему подавали какое-нибудь редкое кушанье, что оно бывает очень хорошо в другое время года. Таким образом дама, заботившаяся о своих обедах, и хозяева, гордившиеся своими погребами, почти всегда дрожали пред лордом Монгробером. Можно также упомянуть, что лорд Монгробер сам никогда не давал обедов. На свете не было того мужчины и той женщины, которые обедали у лорда Монгробера. Но лондонские Роби были рады угощать его и мистрис Роби, когда он приезжал, побуждали своих кухарок к необыкновенной энергии, упоминая его имя.
   Была также и леди Юстэс {Брильянты Юстэсов, роман Энтони Троллопа, помещен в "Собрании Романов" 1872 г. и издан отдельною книгой.}. О леди Юстэс невозможно сказать, что заставляло таких хозяев, как мистер и мистрис Роби, приглашать ее -- красота ли ее, ум, богатство, или замечательная история ее жизни. Так как ее история, может быть, известна некоторым, то мы не станем повторять подробности. В это время она освободилась от супружеских преследований и в известном кружке общества очень ухаживали за нею. Другие, напротив, уверяли, что люди порядочные не должны встречаться с нею. Относительно поклонников против нее ничего незьзя было сказать, но она имела несчастие выйти замуж неудачно во второй раз, и потом была эта старая история о брильянтах! Но относительно ее денег и красоты не было ни малейшего сомнения и были люди, находившие ее умной. Она дополняла список гостей мистрис Роби.
   Вортон, пришедший рано, не мог не приметить, что Лопец, вошедший вскоре него, тотчас вступил в разговор с Эмилией, как будто затруднений никаких и не существовало. Отец, стоя на ковре пред камином и делая вид, будто отвечает на замечания Дика Роби, мог видеть, что Эмилия говорила мало. Лопец впрочем держал себя так непринужденно, что Эмилии не было никакой надобности выказывать особенную говорливость. Вортон возненавидел его за эту непринужденность. Сделай он вид, что приуныл от обстоятельств своего положения, предубеждение старика уменьшились бы может быть.
   Постепенно приезжали гости. Лорд Монгробер также стоял на ковре, безмолвный, с выражением сильного нетерпения, когда же подадут обед, и едва удостоивая отвечать на попытки к разговору мистрис Дик. Леди Юстэс вбежала в комнату, расцеловала мистрис Дик, а потом свою приятельницу мистрис Лесли, которая вошла после нее. Потом она как будто собиралась расцеловать лорда Монгробера, с которым заговорила шутливо, почти фамильярно. Но лорд Монгробер только заворчал.
   Потом приехали сэр-Дамаск и леди Монограм, и Дик тотчас начал разговор о голубях. Сэр-Дамаск, самый добродушный человек на свете, тотчас заинтересовался и заговорил с жаром, но леди Монограм осторожно осмотрелась вокруг и, увидев леди Юстэс, вздернула нос; да и лордом Монгробером она не интересовалась. Если еще морской министр Роби не будет, тогда она выскажет свои мысли младшим Роби. Мильс Гепертон с женою заставили проясниться лоб леди Монограм, потому что так велико было богатство и могущество дома Гёнки и Сыновья, что Мильс Гепертон был несомненно важным гостем на каждом обеде. Потом приехал морской министр с женою и было приказано подавать обед.

Глава X.
Обед мистрис Роби No 2.

   Дик пошел в столовую с леди Монограм. Сначала не знали, не следует ли ему вести леди Юстэс, но мистрис Дик решила, что ее сиятельство лишилась своего права эксцентричностью своей карьеры, а также и потому, что она любезно извинит такую маленькую обиду, между тем как леди Монограм следовало показать большое уважение. Потом шли сэр-Дамаск с леди Юстэс. Они составляли такую прекрасную пару, что и сомнения никакого быть не могло. Министр Роби, герой дня, вел мистрис Гепертон, а наш приятель Вортон жену министра. Все это было легко -- так легко, что судьба добродушно устроила вещи, которые иногда устроить бывает трудно. Но явилось затруднение. Разумеется, такому женатому человеку, как мистер Гепертон, следовало бы вести вдову мистрис Лесли, а единственные "молодые" люди в обыкновенном значении этого слова должны были бы итти к обеду вместе. Но мистрис Роби сначала боялась Вортона и устроила иначе. Но когда наступила последняя минута, она собралась с мужеством, дала мистрис Лесли важного торговца и с храброй улыбкой просила Лопеца подать руку любимой им особе.
   -- Иногда так трудно устроить эти маленькия вещи, сказала она, подавая руку лорду Монгроберу.
   Его сиятельство продержали в этой отвратительной гостиной более получаса, ожидая человека, которого он считал жалким чиновником, и он был не в духе. Вино Дика Роби было несомненно хорошо, но он, лорд Монгробер, не был расположен покупать его такою ценой.
   -- Всегда выходит путаница, когда ждешь целый час кого-нибудь, сказал он.
   -- А что же делать, если заседает Парламент? извинялась хозяйка.-- Разумеется, вы, лорды, можете уехать, но ведь у вас и дела никакого нет.
   Лорд Монгробер заворчал, желая дать этим знать, что очень ошибается тот, кто предполагает, что он обязан работать потому, что пер Парламента.
   Лопец и Эмилия сидели рядом, а прямо напротив них Вортон. Конечно, не было никакого вероломного намерения, а то отца посадили бы на одной стороне стола с влюбленным, так чтобы он не мог видеть ничего. Но Вортону казалось, что свояченица положительно обманула его. Вот они сидят напротив него, разговаривают друг с другом по-видимому с взаимной откровенностью, когда именно он желал разлучить их. Он ни слова не говорил с дамами, сидевшими возле него. Он старался не смотреть на дочь и не слушать ее разговора -- но все смотрел и все слушал, хотя не слыхал ни одной фразы. Голос Эмилии до него не доходил, а Лопец слишком хорошо понимал игру, в которую играл, чтобы возвышать голос. И вид он имел такой, как будто говорит в своею соседкой самые обыкновенные вещи. Вортон почти решился, что он бросит своих клиентов, откажется даже от своего клуба и увезет дочь в... в... все равно куда бы то ни было, только подальше от Манчестерского сквера. Другого средства не могло быть от этого зла.
   Лопец, хотя говорил весь обед -- обращаясь иногда к мистрис Лесли, которая сидела по левую его руку -- говорил очень мало такого, чего не могли бы слышать все. Но одно такое слово он сказал.
   -- Последний месяц был очень скучен для меня.
   Эмилия, разумеется, ничего не могла ответить на это. Она не могла сказать ему, что скучала гораздо более его и что иногда сердце ее готово было разорваться.
   -- Желал бы я знать, всегда ли так будет со мною, сказал он, и потом опять заговорил о театрах и других обыкновенных предметах разговора.
   -- Должно быть, у вас вышло все прежней шампанское! заорал лорд Монгробер чрез весь стол своему хозяину, держа в руке бокал и с сильными знаками неодобрения на лице.
   -- Это то самое вино, которое мы пили, когда ваше сиятельство изволили в последний раз обедать у меня, отвечал Дик.
   Лорд Монгробер поднял брови, покачал головою и поставил бокал.
   -- Не попробовать ли другую бутылку? спросил Дик.
   -- О! нет; будет то же самое, я уж знаю. Я выпью хересу, если он у вас есть.
   Лакей подошел с графином.
   -- Нет, хересу, хересу! сказал его сиятельство.
   Лакей стал в тупик. Мистрис Дик не знала, что ей делать. Лорда Монгробера нельзя было заставлять ждать безнаказанно.
   -- Его сиятельство немножко не в духе, шепнул Дик леди Монограм.
   -- Очень не в духе, кажется.
   -- А хуже всего то, что во всем Лондоне нельзя найти лучшего вина, и его сиятельство знает это.
   -- Я полагаю, что он для этого и приезжает, сказала леди Монограм, которая по-своему была так же невежлива, как и лорд.
   -- Он похож на многих других. Он знает, где можно иметь хороший обед. Ничего не может быть привлекательнее этого. Разумеется, хорошенькая женщина не согласится с этим, леди Монограм.
   -- По крайней мере я не соглашусь с этим, мистер Роби.
   -- Но я не сомневаюсь, что Монограм заботится о том, чтобы иметь хорошего повара, и также выбирает хорошее вино. Монгробер несправедливо отзывается об этом шампанском. Оно из погребов мадам Клико до войны и я дал Сироту и Бёрлингамеру 110 шиллингов за дюжину.
   -- Неужели?
   -- Не думаю, чтобы в Лондоне нашлось десять человек, которые могли бы дать вам бокал такого вина. Что вы скажете об этом шампанском, Монограм?
   -- Очень хорошее вино, сказал сэр-Дамаск.
   -- Еще бы! Я дал за него 110 шиллингов до войны. Должно быть, у его сиятельства припадок подагры.
   Но сэр-Дамаск был занят своею соседкой, леди Юстэс.
   -- Более всего мне хотелось бы посмотреть на стрельбу голубей, говорила леди Юстэс.-- Я слышу об этом всю жизнь. Только мне кажется, что для дамы это не совсем прилично.
   -- О, да!
   -- Миленькие голубки! Они ведь иногда спасаются? Надеюсь, что они спасаются иногда. Я поеду, когда устроится у вас охота -- если леди Монограм поедет с нами,
   Сэр-Дамаск сказал, что он устроит это, решив однако в то же время, что это последнее условие может быть во всяком случае препятствием.
   Роби, министр, сидя на конце стола между своею невесткой и мистрис Гэпертон, очень откровенно выражался о министерстве и парламентских делах вообще.
   -- Да, действительно; разумеется, это коалиция, но я не вижу, почему делам не итти очень хорошо. А к герцогу я всегда имел величайшее уважение. Дело в том, что в настоящую минуту нет никакого особенного дела и нет причины, почему нам не действовать согласно и не разделять благ между собою. Герцог помешан на счет десятичной системы. Он будет забавляться этим, но из этого ничего не выйдет и не сделает нам вреда.
   -- Герцогиня, кажется, живет очень открыто? спросила мистрис Гэпертон.
   -- Да. Это делалось при старой лэди Брок и герцогиня повторяет это. У них ведь денег бездна. Но это довольно скучно для тех, кто должен там бывать.
   Министр Роби знал, что у его невестки потекут слюнки от его намека на возможность бывать в доме первого министра.
   -- Я полагаю, что министров приглашают всегда.
   -- Мы должны бывать и за нами бдительно присматривают. У леди Глен, как мы привыкли называть ее, глаза Аргуса. И разумеется, мы, бывшие на другой стороне, особенно обязаны оказывать ей почтение.
   -- Вам не нравится герцогиня? спросила мистрис Гэпертон.
   -- О! она мне очень нравится. Она сумасшедшая -- это факт -- и никто не может угадать, какую штуку выкинет она. Всегда чувствуешь, что рано или поздно она сделает что-нибудь такое, что удивит весь свет.
   -- Прежде была какая-то странная история, кажется? спросила мистрис Дик.
   -- Я этому никогда не верил, отвечал Роби.-- Это что-то на счет обожателя, который у нее был до ее замужства. Она уезжала в Швейцарию. Но герцог -- он был тогда мистер Паллизер -- поехал за нею туда и все устроилось.
   -- Когда девицы могут сделаться герцогинями, все устраивается, сказала мистрис Гэпертон.
   По другую сторону мистрис Гэпертон сидел Вортон, совершенно неспособный разговаривать с своею соседкой с правой стороны, женою министра. Старшая мистрис Роби конечно сама не много говорила, и Вортон бедствовал весь обед. Он решил, что между его дочерью и Фердинандом Лопецом не должно быть никакой короткости -- ничего более простого знакомства, и вот они разговаривали на его глазах с более очевидными признаками взаимного соглашения, чем выказывали все другие за столом. А между тем он не мог на них пожаловаться. Если люди обедают вместе в одном доме, разумеется, может случиться, что они сядут рядом. А если люди сидят рядом за обедом, то разумеется они должны разговаривать.
   Никто не мог обвинить Эмилию в кокетстве, но она была такая девушка, которая ни в каком случае не решилась бы кокетничать. Но она смело объявила своему отцу, что любит этого человека, и вот теперь сидит и разговаривает с ним. Не лучше ли будет отказаться от дальнейших хлопот и позволить ей выйти за этого человека? Она наверно выйдет рано или поздно.
   Когда дамы ушли наверх, бедствие прекратилось на время, но Вортон все не был счастлив. Дик пересел на стул жены, так что сидел между лордом и своим братом. Лопец и Гэпертон вступили в торговый разговор, а сэр-Дамаск старался разговориться с Вортоном. Но задача была бесполезная -- как случается всегда, когда общество неудачно составлено. Вортон никогда не слыхал о новом экипаже, который сэр-Дамаск ввел в моду с полковником Бёскином и сэр-Альфонсом Блекбирдом. Когда сэр-Дамаск стал уверять, что он сам правит этим экипажем два раза в неделю, Вортон сделал вид, будто считает это невозможным. Потом, когда сэр-Дамаск выразил свое мнение о причине неудачи какой-то лошади в Нортгэмптоне, Вортон и в этом его не поощрил.
   -- Я никогда не бывал на скачках, сказал адвокат.
   После это сэр-Дамаск молча пил вино.
   -- Вы помните это бордоское, милорд? спросил Дик, думая, что обязан получить вознаграждение за то, что было сказано о шампанском.
   Но обед недостаточно смягчил лорда Моагробера.
   -- О! да, я помню это вино. Не будь оно согрето у огня...
   -- Оно не было около огня, сказал Дик.
   -- Или вылито в горячий графин...
   -- Вовсе нет.
   -- Или если с ним не было поступлено как-нибудь скверно в другом роде, то это было бы хорошее вино.
   -- Вам трудно угодить сегодня, милорд, сказал Дик, выведенный из себя.
   -- Как же надо говорить? Если вы говорите о вашем вине, я могу только сказать вам, что думаю. Всякий человек может достать хорошее вино, если в состоянии заплатить за него, но нет одного из десяти, который умел бы подать его на стол.
   Дику это показалось очень жестоко. Когда человек платит 110 шиллингов за дюжину шампанского и подает его такому гостю, как лорд Монгробер, который даже не отплатит ему подобной вежливостью, тогда человеку можно позволить говорить о своем вине, не опасаясь выговора. Условие такого рода не пишется на пергаменте, но оно подразумевается и должно бы так же верно соблюдаться, как всякий законный контракт. Дик, в котором иногда пробуждалась энергия, оттолкнул бутылку и откинулся на спинку стула.
   -- Если вы спрашиваете меня, я могу только вам сказать, повторил лорд Монгробер.
   -- Не думаю, чтобы когда-нибудь пред вами ставили бутылку в лучшем порядке, сказал Дик.
   Лицо его сиятельства надулось и покраснело, когда он обернулся к своему хозяину.
   -- И, разумеется, я говорю о моем вине с тем, кто знает в этом толк. Я говорю с Монограмом о голубях, с Томом о политике, с Гэпертоном и Лопецом о цене денежных бумаг, а с вами о вине. Если бы я спросил вас, что вы думаете о последней новой книге, ваше сиятельство несколько удивились бы.
   Лорд Монгробер заворчал, надулся и раскраснелся больше прежнего, но не сделал попытки отвечать, и победа очевидно осталась за Диком -- к большой его похвале. И он очень возгордился.
   -- Мы с Монгробером немножко повздорили, сказал он своей жене в этот вечер.-- Он человек очень хороший, к тому же лорд, но иногда его следует остановить, и ей-Богу, я это сделал сегодня. Спроси Лопеца.
   На верху были две гостиные рядом. Эмилия ускользнула в заднюю, избегая пылких чувств и двусмысленной морали леди Юстэс и мистрис Лесли -- и туда к ней пришел Фердинанд Лопец. Вортон был в передней гостиной, и хотя, когда вошел, украдкой посмотрел, где дочь, ему было стыдно итти отыскивать ее. В задней гостиной были и другие -- Дик и Монограм стояли на ковре у камина и старшая мистрис Роби сидела в углу -- так что в положении влюбленных не было ничего странного.
   -- Должен ли я понять, сказал Лопец:-- что я изгнан с Манчестерского сквера?
   -- Разве папа изгнал вас?
   -- Об этом я и спрашиваю вас.
   -- Я знаю, что вы виделись с ним, мистер Лопец.
   -- Да, я виделся.
   -- Вы должны лучше знать, что он вам сказал.
   -- Он конечно объяснился с вами лучше, чем со мною.
   -- Очень в этом сомневаюсь. Папа вообще объясняется очень откровенно. Впрочем, я думаю, что он желает вас изгнать. Не знаю, почему мне не сказать вам правды.
   -- Я тоже не знаю.
   -- Я думаю, что он намерен изгнать вас.
   -- А вы?
   -- Я буду слушаться его во всем -- насколько могу.
   -- Так и вы изгоняете меня?
   -- Я этого не говорю. Но если папа говорит, что вы не должны у нас бывать, разумеется, я не могу вас приглашать.
   -- Но я могу видеть вас здесь?
   -- Мистер Лопец, я не желаю слышать некоторых вопросов.
   -- Вы знаете, почему я делаю их. Вы знаете, что для меня вы дороже всех на свете.
   Она помолчала, а потом ничего не ответив ушла в другую комнату. Ей было почти стыдно, что она не сделала ему выговора, зачем он говорит с нею таким образом после его свидания с ее отцом, а между тем его слова наполнили ее восторгом. Он прежде никогда не говорил ей прямо о любви -- хотя вопросы отца принудили ее признаться самой себе в своей любви. Она была вполне уверена в том, что этот человек был и будет всегда единственным существом, которое она предпочтет всем другим. Ее судьба была в руках отца. Если он захочет сделать ее несчастной, он может это сделать. Но она решила одно. Она не станет скрытничать и отцу своему скажет всю правду. Если он станет спрашивать ее, она повторит ему, насколько вспомнит, те самые слова, которые Лопец говорил ей в этот вечер. Она не будет спрашивать отца ни о чем. Он уже ей сказал, что этому человеку следует отказать, и не сказал других причин, кроме того, что ему неприятно отсутствие английского родства. Она не станет спрашивать о причине, но даст понять отцу, что хотя повинуется ему, однако считает его самовластие тиранским и неразумным.
   Они ушли ранее других гостей и прошли пешком к скверу.
   -- Какое пошлое общество! сказал Вортон, как только они сошли с лестницы..
   -- Некоторые -- да! сказала Эмилия, делая исключение мысленно.
   -- Право не знаю, для кого можно сделать исключение. Для чего, например, быть знакомым с таким человеком, как лорд Монгробер, я понять не могу. Что вносит он в общество?
   -- Титул.
   -- Но что же это значит само по себе? Он дерзкий, надутый скот.
   -- Папа, вы сегодня употребляете очень сильные выражения.
   -- И эта леди Юстэс! Боже милостивый! Можно ли уверять меня, что эта тварь леди!
   Они подошли к своей двери, и пока ее отворяли и входили в свою гостиную, ничего более не было сказано, но потом Эмилия начала:
   -- Я не знаю, зачем вы бываете у тети Гэррьеты. Вам не нравится ее общество.
   -- Сегодня мне не понравился никто.
   -- Зачем же вы бываете там? Вам и тетя Гэррьета не нравится. Вам не нравится и дядя Дик. Вам не нравится и мистер Лопец.
   -- Это так.
   -- Я не знаю, кто вам нравится.
   -- Мне нравится мистер Флечер.
   -- Это говорить мне бесполезно, папа.
   -- Ты спрашиваешь меня, а я отвечаю тебе; мне нравится Артур Флечер, потому что он джентльмен -- джентльмен того сословия, к которому я принадлежу сам; потому что он трудится; потому что мне известно о нем все, так что я могу быть уверен в нем; потому что родители у него приличные; потому что я уверен, что он не скажет мне ни неловкости, ни дерзости. Он не станет рассказывать мне, как возит какой-то там новый экипаж, как этот сумасбродный баронет; не станет рассказывать мне цену своих вин, как твой дядя.
   "И Фердинанд Лопец не станет говорить этого", подумала Эмилия.
   -- Но во всех подобных вещах, милая моя, самое важное -- это равенство. Я назвал молодого человека только потому, что желаю дать тебе понять, что могу сочувствовать не одним людям моего возраста. Но сегодня там не было никого похожего на меня -- и, как я надеюсь, похожего на тебя. Этот Роби болтливый осел. Как подобный человек может быть полезен в министерстве, понять я не могу. Гэпертон еще лучше других, но и он-то чем может зарекомендовать себя? Я всегда думал, что для того, чтобы составить состояние в Сити, нужно весьма мало ума.
   В таком расположении духа Вортон пошел спать, но ни слова не было более сказано о Фердинанде Лопеце.

Глава XI.
Карльтонская Терраса.

   Конечно, дело вела хорошо леди Глен -- как еще многие в политическом мире продолжали называть ее. Она еще не совсем выполнила свой план -- для чего надо было уговорить ее мужа на огромные издержки и получить от него согласие на продажу некоторой части имения. Она не могла найти для этого удобной минуты, имея при всем своем мужестве в затаенном уголку своего сердца страх к спокойному могуществу, которым обладал ее муж. Она не могла решиться сделать предложение, но поступала так, как будто оно было сделано и одобрено.
   Ее дом всегда сиял цветами. Разумеется, будет прислан счет -- и муж ее, когда видел тропическия растения и весь дом, превращенный в беседку с свежими, великолепными цветами, должен знать, что прислан будет счет. А когда он увидал, что каждую неделю бывает роскошный обед и почти царские вечера два раза в неделю; когда жена спросила его, может ли она купить пару гнедых экипажных лошадей, каких, по ее уверению, еще не видали на лондонских улицах -- разумеется, он должен знать, что будет представлен счет. Может быть, было лучше действовать таким образом, чем делать прямое предложение. В начале июля она заговорила с ним о гостях, которых собиралась пригласить в Гэтерумский замок в августе.
   -- Ты хочешь ехать в Гэтерум в августе? спросил он с удивлением, потому что она ненавидела этот замок и с трудом решалась проводить там десять дней каждый год на Рождестве.
   -- Мне кажется, это надо сделать, сказала она торжественно.-- Теперь нельзя делать только то, что любишь.
   -- Почему же нет?
   -- Едва ли ты поедешь в такое ничтожное место, как Мачинг, в твоем настоящем положении. Ты должен угощать такое множество людей! У тебя, вероятно, в одно время будут два-три посланника.
   -- У нас всегда бывало довольно комнат в Мачинге.
   -- Но ты не всегда был первым министром. Только в такое время как теперь может быть полезен такой дом, как Гэтерум.
   Он помолчал, думая об этом, а потом согласился не говоря ни слова. Вероятно, она была права. Этот замок был великолепное здание, и конечно некоторые думали, что герцогу Омниуму прилично жить в таком дворце. Если это надо сделать когда-нибудь, то надо сделать теперь. В этом отношении жена его была нрава.
   -- Очень хорошо. Поедем туда.
   -- Я все устрою, сказала герцогиня:-- я и Локок.
   Локок был дворецкий.
   -- Я помню, сказал герцог, и говоря это он улыбнулся с особенно неприятным выражением, которое иногда появлялось на его вообще не выразительном лице:-- я помню, что какой-то первый министр объявил, что его положение налагает на него издержки, для которых его содержания недостаточно. Я начинаю думать, что испытаю то же самое.
   -- Это тревожит тебя?
   -- Нет, Кора, это меня не тревожит, а то я не дозволил бы этого. Но я думаю, что должны быть границы. Ни один человек не бывает так богат, чтобы расточать состояние.
   Если бы даже они стали расточать ее состояние -- те деньги, которые она принесла в приданое -- десять лет сряду еще гораздо более, чем намеревалась она, то могли это сделать, не касаясь Паллизерского имения. Это она знала наверно. И расточительность будет употреблена во славу ему -- чтобы он мог остаться на своем месте как популярный первый министр. Она хотела было сказать ему все это, но удержалась, и мысль о том, что она хотела сказать, вызвала краску на ее лицо. Она еще никогда не говорила с ним о своем богатстве.
   -- Разумеется, мы тратим деньги, сказала она.-- Если ты велишь мне удержаться, я удержусь.
   Он взглянул на нее и прочел все на ее лице.
   -- Ты имеешь право делать это, если желаешь, сказал он.
   -- Для тебя!
   Он наклонился, поцеловал ее два раза и предоставил ей устраивать свои обеды е вечера как она желает. После этого она поздравляла себя, что не сделала прямого предложения, зная, что может теперь делать что хочет.
   Тут начались торжественные совещания, в которых она председательствовала, а мистрис Финн и Локок присутствовали. В других совещаниях предполагается, что как бы ни был председатель самовластен по характеру и выше других по уму, все-таки ему приходится не редко уступать мнению своих собратов. Но в этих совещаниях герцогиня всегда поступала по своему, хотя он настойчиво спрашивал советов. Локока пугали издержки. До-сих пор деньги получались от герцога. Герцог всегда подписывал чеки, но чеки обыкновенные, а теперь его надо было просить подписывать чеки необыкновенные. В банке лежало много денег на текучем счету, но Локок был уверен, что скоро придется что-нибудь продать. Мысль о продаже чего бы то ни было устрашала Локока. Или придется занимать? До сих пор Паллизеры не занимали никогда.
   -- Но его светлость никогда не проживал своего дохода, сказала герцогиня.
   Это было справедливо. Но когда накоплялись деньги, тогда продавалось другое имение или улучшались поместья.
   -- Неужели вы хотите сказать, что мы не можем достать денег, если они нам понадобятся?
   Локок рассыпался в уверениях, что денег можно достать сколько угодно -- только что-нибудь надо сделать.
   -- Так сделаем что-нибудь, сказала герцогиня.
   Потом она сказала своей приятельнице:
   -- Много есть богатых людей, и даже очень богатых, но никто, кажется, не бывает достаточно богат, чтобы иметь наличные деньги на то, что он желает сделать. Все скопляется в большую сумму, до которой нельзя дотронуться без жертвы. Я полагаю, что у вас всегда достаточно для всего.
   Было хорошо известно, что настоящая мистрис Финн, бывшая мадам Гёслер, богатая женщина.
   -- Нет -- вовсе нет. У меня нет ни одного шиллинга.
   -- Что случилось? спросила герцогиня, притворившись испуганной.
   -- Вы забываете, что у меня есть муж и что надо спрашивать его.
   -- Вот это вздор! Но не находите ли вы, что женщины глупо делают, выходя замуж, когда у них есть свое состояние и они могут сами располагать собою? Я не могла. Меня заставили выйти замуж прежде чем я настолько сделалась взрослою, чтобы настоять на своем.
   -- И как хорошо сделали они для вас!
   -- Pas ci mal {Не дурно.}. Он первый министр, что очень важно, и я начинаю преисполняться политическим честолюбием. Я чувствую себя леди Макбет, готовою убить всякого Дункана или всякого Добени, который будет стоять на дороге моего властелина. А пока, подобно леди Макбет, мы должны приготовлять пиры. Ее повелитель явился и вел себя дурно; мой повелитель совсем не явится -- что мне кажется гораздо хуже.
   Наш старый приятель Финиас Финн, который теперь достиг такого высокого места в политике, о котором даже не мечтал, хотя был членом Парламента, в это время часто уезжал из Лондона. Новая метла всегда метет чисто, а официальные новые метлы, кажется, метут чище других. Кто не видал в начале министерства, что какой-нибудь министр или лорд намереваются новыми геркулесовскими подвигами очистить царские конюшни, вверенные его попечениям? Кто не знает джентльмена в министерстве внутренних дел, намеревающегося преобразовать полицию и положить конец преступлениям, или нового министра путей сообщения, который хочет украсить Лондон магическим взмахом руки -- или более всего нового первого лорда адмиралтейства, который решил выстроить нам флот, очистить адмиралтейство и сберечь в то же самое время полмиллиона?
   Финиас Финн собирался разгадать ирландского сфинкса. Непременно следовало что-нибудь сделать, чтобы доказать его щекотливым соотечественникам, что в настоящую минуту никакое бедствие не могло быть для них тяжелее, как возможность иметь собственное управление отдельно от Англии, и он думал, что это тем будет легче, что убеждался все более и более каждый день, что правители, окружавшие его в Парламенте, были точно такого же мнения. В это время он часто ездил взад и вперед; но так как жена не сопровождала его в этих поездках, она имела возможность посвящать много времени герцогине.
   Герцогине удавались ее обеды и вечера. Были люди, жаловавшиеся, что у нее бывают все без разбора относительно политики, принципов, звания, нравственности -- и даже обращения. Но в труде, предпринятом герцогиней, ей невозможно было избегнуть порицания. Те, которым было известно, что делалось, знали, что в этот дом не приглашали никого без уверенности, что его или ее присутствие желательно -- хотя бы в отдаленной степени. Параграфы в газетах значат очень много и поэтому писатели и издатели таких параграфов бывали там -- и иногда с своими женами. Мистера Брука, издателя "Чайного Стола", постоянно видали там с его женою леди Кербёри и бедного старого Букера, издателя "Литературной Хроники". Торговцы Сити могут сделать бюджет популярным или нет, и поэтому принимались Мильсы Гэпертоны. Каких-нибудь знаменитых адвокатов желательно сделать генеральными солиситерами. И у любимого современного Орфея, молодого трагика, который олицетворял настоящего Гамлета, старого живописца, разбогатевшего от своей знаменитости, и у молодого живописца, сильного надеждой, и у молодого поэта, хотя довольно слабого, и у несколько деревянного романиста, у всех были языки и известные способы выражения, которые могли помочь или повредить паллизерской коалиции -- как теперь называлось министерство герцога.
   -- Кто это? Я прежде видел его здесь. Герцогиня так долго разговаривала с ним сейчас.
   Этот вопрос сделал мистер Рэтлер мистеру Роби. За полчаса пред тем Рэтлер старался сказать несколько слов герцогине, сообщить какую-то маленькую политическую тайну. Но герцогиня не очень заботилась о Рэтлерах, служивших в министерстве ее мужа. Услуги некоторых людей можно получить за известную плату, и получив эту плату, они по мнению герцогини находились в распоряжении первого министра без дальнейших хлопот. Разумеется, они бывали на приемах и имели право на улыбку, когда входили в гостиную. Но они не имели права ни на что другое, и теперь Рэтлер считал себя обиженным. Ему в голову не пришло разбранить герцогиню. Герцогиня была слишком необходима, чтобы бранить ее. Но о всяком приятеле герцогини -- о всяком любимце минуты -- разумеется, можно было посудачить.
   -- Это Лопец, сказал Роби, приятель Гэпертона:-- говорят, очень умный человек.
   -- Вы видали его где-нибудь?
   -- Да -- я встречал его на обедах.
   -- Его в Парламенте нет. Чем он занимается?
   Рэтлеру было прискорбно думать, что всякий трутень может пробраться в улей рабочих пчел.
   -- О! денежными делами, я думаю.
   -- Он не товарищ Гёнки?
   -- Кажется, нет. Я бы это знал.
   -- Она должна бы помнить, что люди пользуются тем, что бывают здесь, сказал Рэтлер.
   Она, разумеется, была герцогиня.
   -- Это ведь не частный дом. И то влияние, которое приобретают бывающие здесь, теряет она. Кому-нибудь следовало бы объяснить ей это.
   -- Не думаю, чтобы вы или я могли это сделать, ответил Роби.
   -- Я сейчас скажу герцогу, заметил Рэтлер.
   Может быть, он думал, что может сказать герцогу, но мы можем сомневаться, не спрятал ли он свою храбрость в карман, когда встретился с глазами герцога.
   Лопец был тут в третий раз в половине июня и успел сделаться лично известным герцогине. Из Сити была депутация к первому министру просить добавочной почты из Сан-Франциско в Японию, и хотя Лопец не интересовался Японией, однако успел присоединиться к депутатам. Он успел также, когда депутация уходила, сказать от себя несколько слов министру. Герцог вспомнил о нем и сказал, что ему надо послать пригласительный билет. Теперь он находился в третий раз между цветами, знатью, красавицами и политиками на вечере герцогини.
   -- Очень хорошо устроено -- право очень хорошо, сказал ему Боффин.
   Лопец обедал у мистера и мистрис Боффин и теперь встретился с ними. Боффин принадлежал к прежнему министерству, но его как-то сочли ненужным для коалиции. Разумеется, он гордился своей твердостью и критиковал принципы людей, которые могут быть сегодня консерваторами, а завтра либералами. Он был трудолюбивый и честный человек, но недостаточно энергичный, чтобы не пожалеть о своей честности в настоящих обстоятельствах. Для многих из нас легко удерживаться от воровства, когда воровство ведет прямо в тюрьму, но когда воровство доставляет шелки и атласы, а с шелками и атласами всеобщее уважение, результат честности кажется не так-то ясен. Откуда явится награда и когда? На кого падет наказание и где? Конечно, человек не попадет в ад за то, что принадлежал к министерской коалиции. Боффин приходил в некоторое недоумение, думая обо всем этом, но вместе с тем очень гордился своей твердостью.
   -- По моему, это такая прелесть! сказала мистрис Боффин.-- Вы смотрите сквозь элизиум родедондронов в зеркальный рай. Не думаю, чтобы прежде бывало в Лондоне что-нибудь подобное.
   -- У нас, кажется, не было таких богатых людей, чтобы делать то, что делается теперь, сказал Боффин:-- и таких влиятельных, чтобы собирать вместе такое множество людей. Если страною можно управлять посредством цветов и зеркал, разумеется, это очень хорошо.
   -- Цветы и зеркала не помешают стране управляться хорошо, сказал Лопец.
   -- В этом я не уверен, сказал Боффин.-- Мы все знаем, до чего это довело Рим.
   -- До чего довело? спросила мистрис Боффин.
   -- До того, что один человек сжег Рим, душа моя, для собственного удовольствия, нарядившись в атласную юбку и гирлянду роз.
   -- Я не думаю, чтобы герцог так нарядился, сказала мистрис Финн.
   -- А я не думаю, сказал Лопец:-- чтобы трата богатства в доме богатого человека могла деморализировать народ.
   -- Попытка здесь, сказал Боффин строго:-- состоит в том, чтобы деморализировать правителей народа. Я рад, что приехал раз посмотреть, что делается здесь, но как независимый член Нижней Палаты я не желаю бывать часто в гостиной герцогини.
   Тут мистер Боффин увез домой мистрис Боффин, к большому сожалению этой дамы.
   -- Это волшебная страна, сказал Лопец герцогине, когда уходил.
   -- Будьте же здесь в числе волшебников, ответила она очень любезно:-- мы всегда дома по средам.
   В этих словах заключалось приглашение на весь сезон и Лопец счел их признаком большой милости. Надо признаться, что герцогиня имела наклонность выбирать фаворитов, может быть, без основательной причины; но надо сознаться, что она редко бросала тех, кому отдавала свое расположение. Надо также признаться, что возненавидев мужчину или женщину, она вообще ненавидела их до конца. Не было рая слишком очаровательного для ее друзей, не было ада слишком страшного для ее врагов.
   Относительно Лопеца она сказала бы, если бы ее спросили, что она пригласила его повинуясь мужу. Но в сущности ей понравились и наружность, и голос этого человека. Ее муж и прежде поручал ее вниманию и доброте людей, которых с первого же раза она лишала своего расположения и продолжала делать это впоследствии, как бы ни убеждал ее муж.
   Еще один наш старый приятель находился у герцогини в этот вечер и встретился с мистрис Финн. Это был Баррингтон Ирль, давнишний политик, которого многие еще считали молодым человеком, потому что он всегда был известен как молодой человек и не сделал ничего такого, что компрометировало бы его положение в этом отношении. Он не женился, не поселился в своем собственном доме, не страдал подагрой, не перестал заботиться о своем костюме. Конечно, седых волос было у него больше, чем черных, и на лице, виднелись признаки морщин, если пристально смотрели на него, и он стал очень заботиться о теплом пальте и дождевом зонтике. Ему было уже около пятидесяти лет, но и в Палате, и между министрами, и между женами членов Палаты и министров он все еще считался молодым человеком. И когда его пригласили быть министром Ирландии, все чувствовали, что он слишком молод для этого места. Он впрочем отказался, и когда поступил в почтовое ведомство, там всем казалось, что над ними поставили мальчика. А между тем Финиас Финн, сделавшийся министром Ирландии, был десятью годами моложе Баррингтона Ирля. Но Финиас Финн был женат уже два раза и вынес в своей жизни такие вещи, от которых человек стареет.
   -- Как Финиасу это нравится? спросил Ирль.
   Финиас Финн и Баррингтон Ирль вместе выдержали политическую борьбу и были очень дружны.
   -- Надеюсь, что не очень, отвечала мистрис Финн.
   -- Почему? Потому ли, что долго находится в отсутствии?
   -- Нет, не по этому. Я не жалела бы об его отсутствии, если бы это занятие удовлетворяло его. Но я знаю его так хорошо! Чем более он пристращается к этому теперь, тем сильнее будет разочарование, когда он разочаруется. Там ведь нечем особенно заняться, мистер Ирль.
   -- Я. нахожу, что в Финне всегда было слишком много усердия.
   -- Разумеется. А с усердием всегда бывают излишния ожидания, горькое отчаяние, презрение к другим и все элементы для несчастия.
   -- Это печальная программа для вашего мужа.
   -- У него есть энергия, которая всегда заставит его оправиться; но я сомневаюсь, создан ли он быть политиком в этой стране. Вы помните лорда Брока?
   -- Милого старика Брока?-- разумеется, помню. Как мне не помнить, если вы помните его?
   -- Молодые люди еще находятся в училище, когда женщины уже давно выезжают в свет. Он был настоящий образец английского государственного человека. Он нежно любил свою страну и желал, чтобы она была первою нацией в мире. Но он не находил, чтобы большие улучшения способствовали ее величию. Пусть события идут своим путем с легким направлением в ту или другую сторону, как потребуют обстоятельства. Вот какова была его метода править страною. Он верил более в людей, чем в меры. Пока его окружали честные люди, он мог быть и сам счастлив, и верить счастию страны. Он никогда не сокрушался, если не мог ввести ту или другую реформу. Его огорчило бы поражение в личной борьбе. Но он всегда мог поставить на своем и всегда был счастлив. Но человек чувствительный, с пылким честолюбием, с сильным желанием быстрых улучшений никогда не бывает удачным политиком.
   -- Мистрис Финн, вы понимаете это лучше всех, кого я знал.-- Я давно наблюдала за этим, и разумеется, наблюдала очень близко с тех пор, как вышла замуж.
   -- Но вы приучили себя видеть все это. Каким полезным членом были бы вы в министерстве!
   -- Но у меня никогда недостало бы терпения просидеть целый вечер на скамейке в Нижней Палате. Как могут выдерживать это мужчины? Они не должны читать. Они не могут думать, потому что там говорят. Разговаривать они не могут. Не думаю, чтобы они слушали. Не в человеческой натуре слушать по целым часам такие плоскости. Мне кажется, они приучили себя к дремоте наяву, но и это не может быть приятно.
   -- Но, мистрис Финн, мы можем уходить в библиотеку и курительную.
   -- О! да, и писарь в конторе может читать газеты, вместо того, чтобы исполнять свою обязанность. Но там есть надзор и требуется известное количество труда. Я встречала лордов на обедах по понедельникам и четвергам, но мы смотрим на них как на мальчиков, убежавших из школы. Мне кажется, мистер Ирль, что в конце концов нам, женщинам, досталась лучшая доля.
   -- Я не думаю, чтобы вы стояли за свои права.
   -- Не утвержденные парламентским актом или митингами на платформе. Я имею очень высокое мнение о женских правах, но мне кажется, что таким образом можно только уничтожить их. Что вы думаете о вечерах герцогини?
   -- Леди Глен в своем роде такая же великая женщина, как и вы -- может быть, выше, потому что ее не останавливает ничто.
   -- Между тем как я иногда совещусь.
   -- Ее светлость не совестится. У ней есть чувства и убеждения, которые не сбивают ее с прямого пути, но совестливости у ней нет. Посмотрите, вот она разговаривает теперь с сэр-Орландо Дротом, которого она ненавидит и презирает. Я уверен, что она предвидит то счастливое время, когда герцог швырнет за борт сэр-Орландо и будет править кораблем со мною или с каким-нибудь другим подчиненным. Такое время не наступит никогда, но она это думает. А разговаривает она теперь с сэр-Орландо так, как-будто высказывает ему всю свою душу, и сэр-Орландо верит ей. Сэр-Орландо на седьмом небе, а она пользуется его легковерием.
   -- Она очень весело устроила свой дом.
   -- И тратит громадные деньги, сказал Баррингтон Ирль.
   -- Что это за беда?
   -- Конечно, никакой, если герцогу это нравится. Мне казалось, что герцог будет недоволен такою выставкой на показ. Вот он. Видите его в углу с его собратом герцогом? По виду нельзя сказать, чтобы он был доволен. Никто не подумал бы, чтоб он был обладателем всего этого. Он почти спрятался за ширмы. Я уверен, что это ему не нравится.
   -- Он старается находить приятным то, что нравится ей, сказала мистрис Финн.
   Муж ее был в Ирландии и мистрис Финн гостила в доме герцогини. Это нашли удобным, потому что герцогине она была нужна. Когда гости разъехались, герцогиня и мистрис Финн остались вдвоем.
   -- Не правда ли, ведь с ним не поделаешь ничего? спросила герцогиня.
   -- С кем?
   -- Господи Боже мой! с Плантадженетом -- с кем же еще? Кто другой в своем собственном доме придет к своим гостям и станет говорить только с одним человеком? И подумайте! В здешней стране популярность единственная опора, на которую могут положиться министры.
   -- Политическая, но не общественная.
   -- Вы знаете так же хорошо, как и я, что они обе идут рядом. Мы достаточно насмотрелись на это даже в наше время. Что расстроило министерство мистера Грешэма? Если бы Плантадженет совсем не выходил, могли бы подумать, что он читает или делает рассчеты, или приготовляет речь. Это было бы гораздо лучше. Но он приходит и полчаса шепчется с другим герцогом. Я ненавижу герцогов!
   -- Он разговаривает с герцогом де-Сент-Бёнгэем, потому что он полагается на него больше всех. Несколько лет тому назад он сделал бы то же с мистером Мильдмеем.
   -- Душа моя, сказала герцогиня с гневом: -- вы обращаетесь со мною как с ребенком. Разумеется, я знаю, почему он выбирает из толпы этого старика. Уж конечно не из глупой гордости по поводу его звания. Я знаю очень хорошо, какие идеи руководят им. Но не в этом дело. Он должен размыслить, что другие думают об этом, и стараться делать, что нравится им. Я должна была наговорить целую кучу турусов на колесах этому старому дураку сэр-Орландо Дроту, когда одно слово Плантадженета произвело бы гораздо более эфекта. И почему он не может поговорить с женами? Они не укусят его. Он иногда говорит с вами, когда это совсем не важно, душа моя...
   -- Я этого не знаю.
   -- Но с другими женщинами он не говорит никогда. Он пробыл здесь сегодня ровно сорок минут и не раскрыл рот ни с одною женщиной. Я наблюдала за ним. Каким образом протолкну я его, если он будет продолжать так? Да, Локок, я иду спать и, кажется, не встану целую неделю.

Глава XII.
Собираются тучи.

   Весь июнь и первую неделю июля дела министерства шли успешно, несмотря на общественные грехи герцога и отчаяние герцогини. Были политики, думавшие или по крайней мере предсказывавшие, что соединенное министерство не продолжится и месяца. Были люди, такие как лорд Фон с одной стороны и Боффин с другой, неприятно очутившиеся на мели без всякого верного положения. Эти господа ожидали затруднений, усложнений, ошибок, но пока министерство было спасено от этих опасностей или энергиею первого министра, или популярностью его жены, или может быть прозорливостью старшего герцога, так что составилось убеждение, что коалиция именно то, что было нужно. В одном отношении она действительно была успешна. Собственное управление и вообще ирландская партия остались без поддержки.
   Потом возникло небольшое затруднение, наделавшее много хлопот соединенному министерству. На судейской скамье опросталось место -- место довольно почетное и важное, хотя не совсем высокое. Сэр-Грегори Грогрэм, человек богатый, энергичный, решившийся добиться звания пера и убежденный, что если коалиция распадется, либеральный элемент одержит верх и шерстяной мешок сделается для него доступен -- отказался занять это место. Сэр-Тимоти Бисвокс, генеральный солиситор, увидал, что оно как-раз по нем, и нисколько не колеблясь выразил свое мнение. Но место не было дано сэр-Тимоти. Ему объяснили, что старое правило, или лучше сказать обычай -- предлагать высокия казенные места лицам судебного ведомства, был уничтожен. Какой-то первый министр или, вероятно, все кабинетные министры, нашли этот обычай дурным и права на это место сэр-Тимоти не имел никакого. Ему сказали, что Парламент не может лишиться его драгоценных услуг. Некоторые говорили, что ему вредит его характер. Другие держались того мнения, что он возвысится слишком быстро, и лорд Рамсден, принадлежавший к той же партии, думал, что сэр-Тимоти еще не заслужил шпор. Генеральный солиситор, подав в отставку, взял ее назад. Сэр-Грегори думал, что этого не примут во внимание, потому что находил сэр-Тимоти несимпатичным товарищем. Наш герцог посоветовался со старым герцогом, между теориями об официальной жизни которого занимала видное место снисходительность ко всем товарищам и подчиненным. Поэтому отставку взять назад позволили -- но коалицию после этого нельзя было называть сильною относительно судебного ведомства.
   Но первое нападение на министерство было сделано по поводу бюджета. Монк, согласившийся взять на себя обязанности канцлера казначейства по настоятельным просьбам обоих герцогов, разумеется, опоздал с своим бюджетом. Представленный бюджет был очень популярен. Бюджеты, как младенцы, всегда возбуждают любовь при рождении. Но потом их забирают в руки. Пивовары давно просили освободить их от патентов, депутация посылалась за депутацией, но Монк объявил, что он не останется в министерстве, если пивоваров освободят от патентов.
   Тогда-то Финиаса Финна наскоро призвали из Ирландии. Два вечера происходили прения и Монк одержал верх. Коалиция осталась победительницей, но возникло общее чувство, что ее сила поколебалась.

Глава XIII.
Вортон жалуется.

   -- Я нахожу, что вы изменили мне.
   Это обвинение было сделано Вортоном мистрис Роби в ее гостиной и было возбуждено словами, сказанными старому адвокату его дочерью. Он был очень рассержен и выражался почти запальчиво, так что своим обращением дал большое преимущество той, которую обвинял.
   Мистрис Роби несомненно обманула своего зятя. Она изменила доверию, оказанному ей. Он объяснил ей свои желания относительно своей дочери, которой она некоторым образом заменяла мать, а она, делая вид, будто исполняет его желание, прямо поступила против них. Но вряд ли он мог доказать ее вероломство, хотя мог быть уверен в нем. Он желал, чтобы его дочь как можно реже видалась с Фердинандом Лопецом, но не решался дать положительное приказание, чтобы она совсем не встречалась с ним. Он даже сам взял ее на обед, где знал, что она встретится с ним. Но мистрис Роби изменила ему. После того обеда она устроила встречу в своем доме, в которой Эмилия Вортон была совершенно неповинна. Эмилия встретилась с этим человеком в доме тетки, не ожидая этой встречи, и влюбленный имел возможность объясниться свободно. Она также высказалась откровенно. Она не хотела давать ему слово без согласия отца. С его согласия она дает -- о, как охотно! Она не скрывала своей любви. Он может быть уверен, что она не выйдет ни за кого другого. Ее сердце вполне принадлежит ему. Но она дала обещание отцу и ни под каким видом не нарушит этого обещания. Потом она прибавила, что после всего случившегося им лучше не встречаться. В таких встречах удовольствия не может быть никакого, а огорчение большое. Но она давала ему позволение употреблять какие он хочет доводы с ее отцом.
   Вечером в тот же день она рассказала отцу все это -- не пропустив ни одной подробности из того, что сказала она и что было сказано ей -- прибавив положительное уверение в своем повиновении, но с такой строгой торжественностью и с таким явным сознанием обиды, что сердце отца почти разорвалось.
   -- Твоя тетка, должно быть, нарочно пригласила его, сказал Вортон.
   Но Эмилия не хотела ни обвинять, ни защищать свою тетку.
   -- По крайней мере, я ничего об этом не знала, ответила она.
   -- Я это знаю! воскликнул Вортон.-- Я это знаю! Я ни в чем не обвиняю тебя, душа моя -- кроме того, что ты думаешь, будто знаешь свет лучше меня.
   Эмилия ушла, а Вортон остался проводить часть ночи в задумчивом недоумении, чувствуя, что в конце концов он будет принужден уступить, и вместе с тем уверенный, что сделав это, он подвергнет опасности счастие своей дочери.
   Он был очень сердит на свою свояченицу и на следующий день рано утром напал на нее.
   -- Я нахожу, что вы изменили мне.
   -- Что вы хотите этим сказать, мистер Вортон?
   -- Вы пригласили сюда этого человека нарочно для того, чтобы он объяснился Эмилии в любви.
   -- Я не делала ничего подобного. Вы сами сказали мне, что их не следует разлучать. Он бывает здесь, и было бы очень странно если бы я велела слугам его не принимать. Если вы хотите ссориться со мною, разумеется, вы можете. Я всегда старалась быть добрым другом Эмилии.
   -- Давать ей возможность видеться с этим авантюристом не значит быть добрым другом для нее.
   -- Я не знаю, почему вы называете его авантюристом. Но у вас такие странные идеи! Его принимают везде и он бывает постоянно у герцогини Омниум.
   -- Мне нет никакого дела до герцогинь.
   -- Очень может быть. Только герцог первый министр и в его доме собирается лучшее общество в Англии, даже можно сказать в Европе. И я нахожу, что когда молодой человек бывает у таких людей, как герцог Омниум, то это говорит в его пользу. Я думаю, что многие отцы позаботились бы о том обществе, в котором бывает молодой человек, выдавая дочь замуж.
   -- Я не выдаю ее замуж. Я не желаю выдать ее замуж -- по крайней-мере за этого человека. И думаю, что в гостиной герцогини Омниум точно так же могут быть негодяи, как и у всякой другой дамы в Лондоне.
   -- Разве такие люди, как мистер Гепертон, вступают в сношения с негодяями?
   -- Я ничего не знаю о мистере Гепертоне, да и не желаю знать.
   -- Он имеет двадцать тысяч фунтов годового дохода от своей профессии, и разве Эверет дружится с негодяями?
   -- По всей вероятности.
   -- Я никогда не знала человека с такими предубеждениями, как вы, мистер Вортон; когда хотите поставить на своем, вы способны сказать все. Я полагаю, это происходит оттого, что вы занимаетесь в суде.
   -- Я скажу вам прямо, сказал адвокат:-- что если Эмилию будут приглашать сюда встречаться с Лопецом, я должен буду запретить ей бывать у вас.
   -- Делайте как знаете. Но сказать вам по правде, мистер Вортон, беда уже сделана. Когда такая девушка как Эмилия вздумает полюбить человека, она не откажется от него.
   -- Она обещала не говорить с ним без моего позволения.
   -- Мы все знаем, что это значит. Вы должны будете уступить. Вы увидите, что будет так. Суровый отец, осуждающий свою дочь на постоянное заточение за то, что она не хочет выходить за человека, который нравится ему, не принадлежит к этому веку.
   -- Кто говорит о заточении?
   -- Неужели вы полагаете, что она откажется от любимого человека потому, что он не нравится вам? Разве таким образом девушки живут в нынешнее время? Она с ним не убежит, потому что она не такого сорта, но если сердце ваше не суровее того, как я предполагаю, она сделает вашу жизнь в тягость вам. А чтобы я изменила вам, это вздор. Вы не имеете права это говорить. Я не стану ссориться с вами за ваше выражение, но вы не имеете права это говорить.
   Вортон, уходя в свою комнату, сетовал о себе, зная, что у него сердце не суровое. Его свояченица говорила правду. Если бы он мог освободиться от внутренней тревоги, заставлявшей его чувствовать, что действительно жизнь ему в тягость, если его дочь несчастна, ему стоило только оставаться бесстрастным и просто не давать позволения, без которого его дочь никогда не даст слова этому человеку. Но беспокойство тревожило каждый час его жизни. Его свояченица была тупая, пошлая, суетная и самая вероломная женщина -- но она понимала, что говорит.
   А в словах об обществе в доме герцогине Омниум и о Гепертоне было нечто, имевшее свое действие. Если этот человек водился с знатными и богатыми, то стало быть о нем и о его положении думали хорошо. Факт, что он "противный иностранец" и, вероятно, жидовского происхождения, оставался. Для него, Вортона, этот человек будет всегда противен. Но он с трудом мог возражать против человека, о котором люди избранного света думали хорошо. Он старался быть справедлив. Может быть, это было предубеждение. Другие, вероятно, не находили человека противным оттого, что он иностранного происхождения и носит иностранное имя. Другие не станут подозревать в человеке жидовской крови оттого, что он смугл, и даже не найдут ничего против того, что он жидовского происхождения.
   Но для него было удивительно, что его дочери понравился такой человек -- понравился до такой степени, что она выбрала его спутником своей жизни. Ее воспитание приучило ее предпочитать англичан, английский образ мыслей и английские обычаи -- и даже английские обычаи прошлого времени.
   В этот вечер он ничего более не говорил своей дочери, но сидел с нею молчаливый и недовольный; позднее, когда она ушла в свою комнату, Эверет пришел, пока старик расхаживал взад и вперед по гостиной.
   -- Где ты был? спросил отец, нисколько не интересуясь ответом, когда сделал вопрос, но почти рассердившись, когда ответ был дан.
   -- Я обедал с Лопецом в клубе.
   -- Ты, кажется, живешь с этим человеком.
   -- Разве есть какая-нибудь причина против этого?
   -- Ты знаешь, что есть очень хорошая причина для того, чтобы не было особенной короткости. Но я не думаю, чтобы мои желания или счастие твоей сестры интересовали тебя.
   -- Это жестоко, сэр.
   -- Я не такой дурак, чтобы предполагать, что ты должен поссориться с человеком, потому что я не одобряю его любви к твоей сестре, но я думаю, что пока это продолжается и он идет наперекор моему прямому отказу, тебе не следует вступать с ним в особенную короткость.
   -- Я не понимаю ваших возражений против него, сэр.
   -- Может быть. Есть много, чего ты не понимаешь. Но я возражаю.
   -- Ему предстоит прекрасная будущность. Мистер Роби сейчас говорил мне...
   -- Кому интересно знать, что говорит такой дурак, как Роби?
   -- Я говорю не о дяде Дике, а о его брате, который, я полагаю, значит что-нибудь в свете. Он сейчас говорил мне, что удивляется, почему Лопец не вступает в Парламент; что он непременно получил бы место, если бы захотел, и занял бы там место видное.
   -- Я думаю, что он мог бы поступить в Парламент. Я не знаю никого из достаточных негодяев, которому нельзя бы предсказать того же. Место в Нижней Палате не сделает человека джентльменом, как мне кажется.
   -- Мне кажется, что все находят Фердинанда Лопеца джентльменом.
   -- Кто был его отец?
   -- Мне не случилось знать его, сэр.
   -- Кто была его мать? Не думаю, чтобы ты поверил чему-нибудь, если я это говорю, но опытность сказала мне, что человек не часто бывает джентльменом в первом поколении. Человек может быть очень достойный, очень умный, очень богатый -- такой, знакомством с которым можно дорожить, если хочешь -- но когда дело идет о том, чтобы вступить с ним в тесное родство, то, я полагаю, желательно знать что-нибудь об его отце и матери.
   Тут Эверет ускользнул и Вортон опять остался с своими собственными размышлениями. О, какую опасность, какие хлопоты, какой лабиринт затруднений представляла дочь! Он должен быть или суровым, жестокосердым отцом, совершенно равнодушным к чувствам своей дочери, и употреблять с тиранством ту власть над нею, которою он пользовался только вследствие ее сознания дочернего долга -- или должен отказаться от своего мнения и уступить ей в деле, когда такая уступчивость может быть пагубна для ее счастия.
   До сих пор он ничего не знал о средствах этого человека -- да и не желал знать. Но так, как дела шли теперь, он начал чувствовать, что если мог бы услыхать что-нибудь против этого человека, то это усилило бы его возражения против него.
   На следующий день он отправился к своему старому приятелю банкиру -- человеку, которого он знал почти полстолетия и которого поэтому не боялся расспросить. Вортон в обыкновенных сношениях не любил делать вопросы и давать ответы.
   -- Знаете ли вы что-нибудь о человеке, называющемся Фердинандом Лопецом?
   -- Я слышал о нем. Но зачем вы спрашиваете?
   -- Я имею на это причины. И не могу сказать, чтобы желал объяснить эти причины.
   -- Я слышал, что он в доле с домом Гёнки, сказал банкир:-- или, лучше сказать, с одним из товарищей этого дома.
   -- Он человек со средствами?
   -- Я так думаю -- но не знаю. У него, кажется, большие дела по иностранным займам. Не ухаживает ли он за моим старым другом мисс Вортон?
   -- Да.
   -- Вам лучше собрать больше сведений, чем я могу вам дать. Но, разумеется, прежде чем устроиться, вы позаботитесь, разузнать о его средствах.
   Вот все, что Вортон узнал в Сити, а это было неудовлетворительно. Ему не хотелось сказать своему другу, как он желает услыхать, что этот иностранец нищий, авантюрист, человек совершенно недостойный, но таково было действительно его желание. Потом он подумал о 60,000 тысячах, которые он сам назначал своей дочери. Если жених будет ему нравиться, денег окажется достаточно. Хотя он бережно копил деньги, но не был жаден даже для своих детей. Если его дочь непременно захочет выйти за этого человека, он позаботится, чтобы у нее всегда был доход достаточный.
   Прежде всего -- тотчас -- ее надо увезти из Лондона. Теперь был июнь и в семействе адвоката было обычаем оставлять на два месяца дом на Манчестерском сквере в августе. Вортон любил откладывать поездку и ускорять возвращение. Но теперь был вопрос, не лучше ли ехать тотчас -- ехать куда-нибудь и на более продолжительное время, чем обыкновенно. Не схватить ли ему быка за рога и объявить намерение прожить весь год в ***, все равно где бы то ни было; он думал, что Дрезден довольно далеко и годится не хуже всякого другого места. Потом ему пришло в голову, что его родственник сэр-Элоред был в Лондоне, и что прежде чем решиться на что-нибудь, ему лучше видеться с ним. Его, по обыкновению, ждали в Вортонском замке осенью, и этого нельзя было переменить без объяснения.
   Сэр-Элоред Вортон был баронет и владелец прекрасного старинного поместья в Вайе, в Гертфордшире. Предки его были баронетами с самых первых времен баронетства, и жили в Вортонском замке с незапамятных времен. Поэтому можно вообразить, как сэр-Элоред гордился своим именем, поместьем и званием. Но в его счастии были пятна. Его имя должно было перейти к племяннику, которого он терпеть не мог -- и по-делом. Поместье его, как ни было восхитительно во многих отношениях, едва могло поддерживать его положение при том радушном гостеприимстве, которое он любил -- другого состояния у него не было. А звания своего он почти стыдился с тех пор, как всякого зажиточного свечного фабриканта жалуют теперь в баронеты.
   Он жил дома с женою и дочерьми, не позволяя себе роскоши лондонского сезона, для которого было недостаточно скромных четырех тысяч годового дохода -- и таким образом, живя вдали от всяких клубов, парламентов и смешанного общества, он искренно думал, что его милая страна прямо стремится к погибели. Он был так тверд в своих политических убеждениях, что впродолжении последней четверти столетия чистосердечно уверял, что одна сторона так же дурна, как и другая. Таким образом все свое счастие он извлекал из прошлого. Он не мог ожидать ни радости, ни славы в будущем для своей страны и своей семьи. Его племянник -- и о, горе! его наследник -- был нищий мот, с которым он не мог иметь никаких сношений. По брачному контракту его жена и дочери останутся с средствами весьма ничтожными, и хотя он усиливался скопить кое-что, обязанность жить как приличествовало сэр-Элореду Вортону, владельцу Вортонского замка, делала эти усилия недействительными.
   Он был меланхолический, гордый, несведущий человек, ведопускавший личной свободы и думавший, что предъявление общественного равенства со стороны людей низкого звания равняется отнятию личной свободы; читал он мало, почти ничего, и думал, будто ему известна история своей страны, потому что он знал, что Карлу I отрубили голову, а Георг был из Ганновера. Если бы Карлу I не отрубили головы, а Георг не был призван из Ганновера, Вортоны, вероятно, были бы теперь великими людьми, а Великобритания великою нацией. Но Злого Духа допустили одержать верх и все покривилось, и сэр-Элореду ничего не оставалось на этом свете, как утешаться туманным воспоминанием о прошлом величии и восхищаться красотою своей реки, своего парка и своего дома.
   Сэр-Элоред со всеми слабостями и недостатками был честный, простодушный человек, не умел лгать, не мог никому сделать зло и был искренен в своих желаниях обеспечить спокойствие и по возможности счастие окружающих его. Раз в год приезжал он в Лондон на неделю повидаться с своими поверенными, снять мерку для фрака и заехать к дантисту. Это были предлоги, на которые он ссылался, но некоторые думали, что главная причина его парик.
   Сэр-Элоред и Эбель Вортон были двоюродные братья и короткие друзья. Сэр-Элоред доверял своему двоюродному брату во всем, считая его Великим Светочем Великобритании, а Эбель Вортон платил своему двоюродному брату взаимной привязанностью, чувствуя что-то похожее на благоговение к главе фамилии. Он нежно любил сэр-Элореда -- любил и его жену и дочерей. А несмотря на это, вторая неделя в Вортонском замке становилась для него скучна, а на четвертой, пятой и шестой он умирал от скуки.
   Может быть, бессознательное опасение этой скуки заставило его упомянуть сэр-Элореду о Дрездене. Сэр-Элоред пришел к нему в контору и оба старика сели у открытого окна. Сэр-Элореда приводила в восторг возможность сидеть там, как будто дававшая ему право заглянуть в внутренние обычаи лондонской жизни поболее того, что он мог узнать в гостинице или у парикмахера.
   -- Поехать в Дрезден на зиму! воскликнул он.
   -- Не только на зиму. Мы поедем сейчас.
   -- Неужели прежде, чем побываете в Вортоне? сказал изумленный баронет.
   Вортон ответил тихим, печальным тоном:
   -- В таком случае мы совсем не поехали бы в Гертфордшир.
   Баронет и обиделся, и огорчился.
   -- Да, я знаю, что ты скажешь и как ты добр.
   -- Это совсем не доброта. Ты приезжаешь всегда. Это расстроит все.
   -- Все должно расстроиться рано или поздно. Это чувствуешь, когда становишься старше.
   -- Мы с тобою, Эбель, одних лет. Зачем ты говоришь со мною таким образом? Ты довольно силен, каков бы ни был я. Зачем тебе не приехать? Дрезден! никогда не слыхал ничего подобного. Этот вздор наверно выдумала Эмилия.
   Тут Вортон рассказал все.
   -- Эмилия выдумала вздор! начал он.-- Да, это вздор -- и хуже, чем ты думаешь. Но она не хочет ехать за границу.
   Сетования отца, как он жаловался баронету, нет никакой надобности передавать читателю. Хотя ему было необходимо объясниться, однако он старался воздержаться. Сэр-Элоред слушал молча. Он любил свою племянницу Эмилию, и зная, что она будет богата, зная преимущества ее происхождения и признавая ее красоту, ожидал, что она сделает партию почетную для Вортонов. Но португальский жид! человек, никогда не упоминавший о своем отце! Постепенно Вортон был принужден признаться во всех грехах жениха, хотя старался скрыть силу любви своей дочери.
   -- Ты хочешь сказать, что он нравится Эмилии?
   -- Я этого боюсь.
   -- А сделает ли она -- сделает ли что-нибудь без твоего позволения?
   Он всегда думал, какое бесславие навлекает на него родной племянник, а теперь если еще двоюродная племянница так забудется, что ее придется изгнать из недр Вортонской фамилии, как сделается очевидно, что дом их лишился всей своей славы!..
   -- Нет! она не сделает ничего без моего позволения. Она дала слово -- а оно свято.
   Говоря эти слова, старый адвокат ударил рукою по столу.
   -- Так зачем тебе бежать в Дрезден?
   -- Потому что она несчастна. Она не выйдет за него и даже не станет видеться с ним, если я запрещу. Но она возле него.
   -- Гертфордшир далеко, упрашивал баронет.
   -- Для нее необходима перемена, сказал отец.
   -- Для нее не может быть более перемены, как в Вортоне. Она всегда любила Вортон. Там встретила она Артура Флечера.
   Отец только покачал головою, когда было произнесено имя Артура Флечера.
   -- Ну, это грустно. Я всегда думал, что она наконец согласится выйти за Артура.
   -- Невозможно понять молодую женщину, сказал старый адвокат.
   Такой английский джентльмен, как Артур Флечер, и такой португальский жид, как Лопец, казались ему Гиперионом и Сатиром. Мрак отуманил глаза девушки и на время она лишилась здравого смысла.
   -- Я не вижу, почему Вортон годится менее Дрездена, продолжал баронет.
   Вортон никак не мог растолковать своему двоюродному брату, что перемена жизни за границей и новый образ жизни могут постепенно произвести свое действие, между тем как всегдашняя поездка и знакомые места действия не произведут. Однако он уступил. В Германию сейчас уехать нельзя, а в Вортон поездку можно ускорить, а там устроить заграничное путешествие. Решили, что Вортон и Эмилия поедут в Вортонский замок в конце июля.
   -- Зачем вы едете ранее обыкновенного, папа? спросила его Эмилия.
   -- Потому что нахожу, что так лучше, ответил он сердито.
   Могла бы она по крайней мере понять причину.
   -- Разумеется, я буду готова, папа. Вы знаете, что я всегда любила Вортон. Нет места на свете, которое нравилось бы мне более, а нынешний год мне будет особенно приятно уехать из Лондона. Но...
   -- Что такое?
   -- Мне нестерпима мысль, что вы едете для меня.
   -- Мне приходилось переносить вещи похуже этого, душа моя.
   -- О! папа, не говорите со мною таким образом. Разумеется, я знаю, что вы хотите сказать. Нет никакой причины для вашего отъезда. Если вы желаете, я обещаю не видеться с ним.
   Он только покачал головою -- намекая, что такое обещание не сделает его счастливым.
   -- И здесь, и в Вортоне, и в другом месте, будет одно и то же, папа. Вам нечего бояться меня.
   -- Я боюсь не тебя, а за тебя. Я боюсь и за твое, и за мое счастие.
   -- И я также, папа. Но что же делать? Я полагаю, что иногда люди должны быть несчастны. Я не могу переменить себя, не могу переменить и вас. Я чувствую себя связанной с мистером Лопецом точно так, как будто я его жена.
   -- Нет, нет! ты не должна этого говорить. Ты не имеешь права это говорить.
   -- Но я дала вам обещание и сдержу его. Если мы должны быть несчастны, все-таки мы не должны ссориться, папа; не так ли?
   Она подошла к нему и поцеловала его, а он ушел из комнаты, отирая глаза.
   В этот вечер он опять заговорил с нею, сказав только одно слово.
   -- Мне кажется, душа моя, что мы назначим наш отъезд тридцатого числа. Сэр-Элоред желает этого.
   -- Очень хорошо, папа -- я буду готова.

Глава XIV.
Настойчивость влюбленного.

   Фердинанд Лопец тотчас узнал от мистрис Роби, что отъезд в Гертфордшир назначен рано.
   -- Я пошла бы к нему и высказалась прямо, сказала мистрис Роби,-- Не укусит же он вас.
   -- Я этого нисколько не боюсь.
   -- Вы умеете говорить так хорошо! Я сказала бы ему все, особенно на счет денег, которых наверно у вас много.
   -- Да -- много, сказал Лопец, улыбаясь.
   -- И ваших родных.
   -- О которых наверно вы мнения не весьма хорошего.
   -- Я ничего о них не знаю, сказала мистрис Роби:-- и не интересуюсь знать. У него старосветския понятия. Во всяком случае вам надо сказать что-нибудь, чтобы он не мог пожаловаться, что вы скрытничали с ним. Если что-нибудь должно сделаться известным, лучше об этом сказать.
   -- Но говорить-то не о чем.
   -- Так не говорите ему ничего -- но все-таки скажите ему это. После того вы можете положиться на нее. Я не думаю, чтобы она согласилась бежать с вами.
   -- Я уверен, что она не согласится.
   -- Но она упряма как лошак. Она одержит над ним верх, если у вас действительно намерение серьезное.
   Он уверил ее, что намерение у него серьезное, и решил, что послушается ее совета и увидится или постарается увидеться еще раз с Вортоном. Но прежде он счел нужным привести в порядок свой дом, чтобы быть в состоянии объяснить положение своих дел, если этого потребуют. Процветают они, или наоборот, может быть, он будет поставлен в необходимость говорить о них -- по крайней мере с наружным чистосердечием.
   Читатель, может быть, вспомнит, что в апреле Фердинанд Лопец успел выманить подпись от своего несчастного приятеля Сексти Паркера для уплаты значительной суммы денег в конце, июля. Дело это было весьма неприятно Паркеру. Как только он принялся думать об этом по уходе Лопеца, он никак не мог простить себе свое сумасбродство. Он -- Секстус Паркер -- позволил уговорить себя пустыми словами подписать вексель в семьсот-пятьдесят фунтов без всякой выгоды для себя! Чем более думал он об этом, тем более убеждался, что деньги его пропадут. На следующий день он еще более утвердился в своем опасении, а не прошло и недели, как он записал уже эту сумму в расход. Он не говорил об этом никому. Ему не хотелось признаться в своем сумасбродстве. Но он наводил о своем приятеле справки, оказавшияся бесполезными. Никто из его знакомых ничего не знал о делах этого человека. Но он видал время от времени своего приятеля в Сити, сияющего как сияют люди, имеющие успех, и слышал, что его имя делается известным в Сити. Все-таки он очень страдал. Его деньги наверно пропали.
   Так провел Паркер весь май и июнь -- тяжесть все становилась тяжелее по мере приближения времени. Когда он находился еще в унынии, не оставлявшем его после того рокового дня, Фердинанд Лопец вдруг вошел к нему в контору с самою веселою улыбкой, в великолепной шляпе. И ничто не могло быть веселее обращения его приятеля -- так что Сексти сам почти сделался весел. Лопец сел и почти тотчас начал описывать спекуляцию, в которой участвовал на довольно большие деньги и приглашал участвовать Паркера. Он, очевидно, намеревался не просить милости, а оказать ее.
   -- Я думаю, что постоянные дела лучше, сказал Паркер.-- Надеюсь, что с 750 ф. не случилось ничего дурного.
   -- Ах, да! я хотел сказать вам. Оказалось, что деньги эти были мне нужны не более, как на две недели, и так как не было никакой надобности в этом векселе, я уплатил по нем.
   Говоря это, он вынул бумажник, из бумажника вексель и показал его Сексти. Сердце Сексти затрепетало в груди. На этой бумажке еще стояло его имя и им еще можно было воспользоваться. Разумеется, вексель, показанный ему до срока, подавал большие надежды, но он никак не мог решиться протянуть за ним руку.
   -- То, что вы говорите о постоянных делах, разумеется, очень хорошо, сказал Лопец:-- это зависит оттого, желает ли человек иметь небольшой доход или большое состояние.
   Он все еще держал вексель, как будто хотел сложить его, и важность этого поступка так сильно занимала мысли Сексти, что он едва мог понять довод о постоянном занятии.
   -- Я сознаюсь, что не довольствуюсь первым, продолжал Лопец:-- и хочу иметь большое состояние.
   Говоря эти слова, Лопец разорвал вексель на три или четыре куска, по-видимому, вовсе не думая об этом, и бросил лоскутки на пол. Точно будто гору сняли с груди Сексти. Он почти был готов послать за бутылкой шампанского и доводы его приятеля раздались в его ушах с совсем иным звуком. Привлекательность постоянного дохода побледнела в его глазах и он сказал себе теперь, как часто говорил прежде, что если только будет смотреть зорко и не робеть, то нет причины, почему ему не сделаться миллионером.
   Но Лопец скоро оставил его и ничего подробно не сказал о своей спекуляции. Чрез несколько дней однако тоже самое блеснуло пред глазами Сексти с другой стороны. Он узнал со стороны, что дом Генки и сыновья принимал большое участие в этой спекуляции. Непринужденность, с какою Лопец разорвал свой вексель, произвела на Сексти большое впечатление. Доводы о большом состоянии или небольшом доходе еще раздавались в его ушах. Сначала Лопец обратился к нему по делам, а теперь ему необходимо было обратиться к Лопецу. Он однако поступил очень осторожно. Он постарался встретить Лопеца на улице и сам, по своему, брякнул прямо -- и в результате оказалось то, что в конце июля он положил крупную сумму на американские рудники. Но он уже и выручил кое-что, и хотя иногда дрожал по утрам, прежде чем выпивал свою ежедневную порцию портвейна и водки с водою, все еще не терял надежды жить в парке, иметь отель в Вест-Энде и место в Парламенте.
   Зная также, что его приятель Лопец короток с герцогинею Омниум, он возлагал большие надежды на короткость этих отношений. Он ступил на тонкую закраину и рассчитывал, возвращаясь домой, сколько времени пройдет прежде, чем он может попросить своего приятеля предложить его членом в какой-нибудь вест-эндский клуб.
   В один летний, тихий вечер Лопец обедал у Паркера, улыбался мистрис Паркер и играл с маленькими Паркерами. При этом случае Сексти уверил свою жену, что считает свою дружбу с Фердинандом Лопецом самым счастливым обстоятельством в своей жизни.
   -- Будь осторожен, Сексти, сказала бедная женщина.
   Но Паркер прямо сказал ей, что она ничего не понимает в делах. В этот вечер Лопец вселил в него полнейшее убеждение, что если только направишь свои мысли к этому, то так же легко составить большое состояние, как и не большой доход.
   За неделю до отъезда Вортонов в Гертфордшир, Лопец, повинуясь советам мистрис Роби, зашел в контору адвоката. Трудно сказать, что вы не хотите принять человека, когда он стоит по другую сторону отворенной двери; да и в этом случае Вортон сам не знал, лучше ли ему не видеться с этим человеком. Но пока он сомневался -- во всяком случае прежде, чем он решился отказать -- человек этот вошел уже в комнату. Вортон встал, колебался, с минуту, а потом подал руку посетителю так неохотно и недружелюбно, как многие из нас испытали, когда пожимали руку какому-нибудь не совсем приятному знакомому.
   -- Ну, мистер Лопец -- что я могу для вас сделать? сказал он, опять садясь.
   У него был вид совершенно непринужденный. Он достаточно владел собою, чтобы принять такой вид. Но сердце его почти замерло. Чем более он смотрел на этого человека, тем менее он нравился ему.
   -- Вы можете сделать для меня одно, только одно, сказал Лопец.
   Его голос был особенно нежен, и когда он говорил, его слова как будто имели более значения, чем на языке других людей. Но Вортон не любил нежных голосов и сладких слов -- по крайней мере у мужчин.
   -- Не думаю, чтобы я мог сделать что-нибудь для вас, мистер Лопец, сказал он.
   Наступило краткое молчание, во время которого посетитель поставил шляпу и как будто колебался.
   -- Мне кажется, вы напрасно пришли сюда. Разве я не объяснился, когда прежде видел вас?
   -- Но я боюсь, что я не объяснился. Я ничего вам не рассказал.
   -- Вы можете, разумеется, рассказать, что вам угодно -- если думаете, что это принесет вам какую-нибудь пользу.
   -- Я не мог сказать вам тогда, как могу сказать теперь, что ваша дочь приняла мою любовь.
   -- Вы не должны были говорить с моею дочерью об этом после того, что произошло между нами. Я откровенно объяснил вам мои мысли.
   -- Ах! мистер Вортон, возможно ли повиновение в подобных вещах? Что вы сами подумали бы о человеке, который повиновался бы в подобном положении? Я не тайно виделся с нею. Я ничего не делал украдкой. Прежде чем прямо стал просить ее любви, я обратился к вам.
   -- Какая в том польза, если вы обратились к ней потом вопреки моим желаниям? Вы считали себя обязанным, как счел бы великий джентльмен, спросить позволение отца, а когда вам было отказано, вы действовали, как будто позволение было дано. Что же, это насмешка?
   -- Теперь, сэр, я могу сказать то, чего не мог сказать тогда. Мы любим друг друга. И я с такою же уверенностью могу сказать о ней, как и о себе, что мы останемся верны друг другу. Вы должны знать ее настолько, чтобы также быть уверенным в этом.
   -- Я уверен только в том, что не дам ей согласия сделаться вашею женой.
   -- Что же вы имеете против меня, мистер Вортон?
   -- Я уже объяснил вам это, насколько считал себя обязанным объяснить.
   -- Неужели мы должны быть принесены в жертву по какой-то причине, непонятной никому из нас?
   -- Как вы смеете говорить, что это непонятно для нее? Если я не желаю объясняться подробнее с вами, посторонним человеком, почему вы предполагаете, что я стану молчать с родной дочерью?
   -- Относительно денег и общественного положения, я могу дать моей жене место в обществе нисколько не хуже того, какое она занимает как мисс Вортон.
   -- Я деньгами не дорожу, мистер Лопец, а наши понятия о положении в обществе, может быть, не сходятся. Мне нечего более говорить вам и не думаю, чтобы вы могли сказать мне что-нибудь стоющее внимания.
   Кончив эти слова, он поднялся с своего места и стал прямо, заявляя этим требование, чтобы его гость ушел.
   -- Как честный человек, я должен, мистер Вортон, сказать вам, что считаю себя помолвленным с вашей дочерью, и хотя она отказалась дать мне слово, я уверен, что она останется так же тверда в своем выборе, как я в своем. Разумеется, мое счастие не может иметь для вас никакого значения.
   -- Очень мало, сказал адвокат с сердитым нетерпением.
   Лопец улыбнулся, но запомнил эти слова и обещал не забывать.
   -- Очень мало пока, сказал он.-- Но ее счастие должно иметь для вас большое значение.
   -- Всевозможное. Но думая о ее счастии, я должен принимать в соображение не одно настоящее. Вы должны извинить меня, мистер Лопец, если я скажу, что предпочитаю не рассуждать с вами об этом.
   Тут он позвонил и ушел в другую комнату. Когда пришел письмоводитель, Лопец, разумеется, ушел.
   Вортон был очень тверд и вместе с тем он поколебался. Постепенно в его голове укоренялась мысль, что материальное состояние этого человека обеспечено. Он даже боялся намекнуть на это, когда говорил с этим человеком, чтобы не быть подавленным очевидностью в этом отношении. Притом он знал, что обращение этого человека, хотя очень неприятное для него, Вортона, нравилось другим. Он был хорош собою, жил в обществе уважаемых людей, умел говорить и бывал часто в доме первого министра. Так велика была слава герцогини и ее гостеприимства в последние два месяца, что успех Лопеца в этом отношении дошел даже до Вортона. Он боялся, что свет будет против него, и начинал уже бояться соединенного сопротивления света и своей дочери. Он думал, что в нынешнем свете не заботятся о том, есть ли отцы и матери у мужей дочерей. В нынешнем свете не заботились, христиане или жиды зятья, имеют ли они белую кожу, смелый взор и скромную речь английского джентльмена, или смуглый цвет лица, фальшивую гримасу и проворный язык какой-нибудь низшей латинской расы. Но он заботился об этом -- и ему ужасно было думать, что его дочь не заботилась.
   -- Кажется, мне лучше бы умереть и предоставить им самим заботиться о себе, сказал он, возвращаясь к своему креслу.
   Лопец остался не совсем недоволен этим свиданием. Он и не ожидал, что Вортон согласится сейчас и тотчас благословит его как будущий тесть. Кое-что надо было сделать прежде чем получить благословение, дочь -- и деньги. Он уверил сегодня в своем материальном благосостоянии, говорил о себе как о человеке с деньгами -- и это заявление не встретило противоречия -- даже сомнения. Он конечно не предполагал, чтобы сопротивление было побеждено, но у него доставало смысла примечать, что отвращение к нему в другом отношении может помочь ему преодолеть это затруднение. Если только женится на этой девушке, он не сомневался, что он может устроиться на деньги старого адвоката.
   Из Линкольи-Инна он отправился в Беркелейскую улицу и заперся с мистрис Роби.
   -- Можете вы зазвать ее сюда прежде чем они уедут? сказал он.
   -- Она не придет -- а если мы устроим это, не сказав ей, что вы будете здесь, она скажет отцу. В ней нет ни капельки женской интриги.
   -- Тем лучше, сказал влюбленный.
   -- Вам хорошо это говорить, но когда человек делается таким тираном, как мистер Вортон, девушка обязана позаботиться о себе. Будь это я, давно бы убежала с моим молодым человеком, а уж не стала бы терпеть подобного обращения.
   -- Вы можете передать ей письмо.
   -- Она покажет его отцу. Она такая упрямая, что мне иногда хочется сказать, что я не хочу иметь с нею никакого дела.
   -- По крайней мере, вы передадите ей мои слова?
   -- Да, это я могу сделать, потому что могу сделать таким образом, что это не покажется важным.
   -- Но я желаю, чтобы мои слова были очень важны. Скажите ей, что я виделся с ее отцом и предлагал объяснить ему мои дела -- чтобы он мог знать, что ему нечего опасаться за нее.
   -- Он беспокоится не о деньгах.
   -- Все-таки передайте ей, что я говорю. Он не хотел слушать ничего. Тогда я уверил его, что не откажусь от нее ни за что на свете, и что уверен в ней так же, как и в себе. Скажите ей это -- скажите ей, что я считаю ее обязанной сказать мне слово прежде, чем она поедет в деревню.

Глава XV.
Артур Флечер.

   Я думаю, это еще вопрос, благоразумно ли поступили два старика, пригласив Артура Флечера в Вортонский замок, пока там была Эмилия. Историю его любви к мисс Вортон можно вкратце рассказать. Он был второй сын, а теперь второй брат гертфордширского сквайра, владевшего более обширным поместьем, тем то, которое принадлежало сэр-Элореду Вортону. Джон Флечер, эсквайр, владелец Лонгбарнса, отстоявшего миль за двадцать от Вортона, был человек значительный в Гертфордшире. Он женился на старшей дочери сэр-Элореда, а младший брат почти с самого детства был известен своей любовью к Эмилии Вортон. Все Флечеры и все принадлежавшее им обожалось в Вортонском замке. Со времен Генриха VII в этих семействах были браки, а дружба существовала гораздо раньше. Относительно знатности фамилии все притязания Флечеров уважались Вортонами, но этот Флечер был настоящею жемчужиною флечерского племени. Хотя был младший брат, он имел довольно порядочное состояньице. Хотя родился в довольстве, он так усиленно трудился в своей юности, что уже составил себе состояние в адвокатуре.
   Он был белокур, красив, с проницательными, пылкими глазами, с орлиным носом и именно с таким ртом и подбородком, какие Эбель Вортон считал признаками хорошей крови. Он был довольно худощав, высок и считался лучшим ездоком в графстве. Он был одним из самых популярных людей в Гертфордшире и в Лонгбарнсе пользовался почти таким же уважением, как сам сквайр.
   По наружности его нельзя было принять за безнадежного любовника. Он походил на тех счастливых людей, которые родились для счастия. Ни за одним молодым человеком его лет так не ухаживали ни мужчины, ни женщины. Никто менее его не страдал от тех неприятностей, которым иногда подвергаются английские юноши: недостаток в деньгах, строгость родителей, природная застенчивость, опасение насмешек, неуменье говорить и вообще чувство своего ничтожества в соединении с горячим желанием возбудить в себе чувство сознательного превосходства. Природа сделала так много для него, что ему не нужно было домогаться ничего. Во всем графстве считались счастливыми те мужчины и девицы, которые имели право называть его Артуром.
   И этот счастливец был напрасно влюблен в Эмилию Вортон, которая не хотела знать его любви, предпочтя -- как отец раз выразился в горячности -- грязного жида из помойной ямы!
   Теперь сочли нужным пригласить его в Вортон, хотя летние вакации адвокатов еще не начались. Но для этого был предлог, кроме его любви: брат его Джон Флечер с своею женой тоже будут там, так что в Вортоне должно было собраться большое фамильное общество Вортонов и Флечеров; там будет также старая мистрис Флечер, чрезвычайно аристократичная и благородная старушка с волосами белыми как снег и кружевами по пятидесяти гиней ярд, желавшая не менее других, чтобы ее младший сын женился на Эмилии Вортон. Разумеется, обитатели Лонгбарнса знали, что Эмилия Вортон получит в приданое 60,000 ф. с.
   Я не хочу этим сказать, чтобы они желали продать за деньги своего любимца. Флечеры были люди хорошие, благородные, не способные к подобной низости. Но когда любовь, старинная дружба, хорошее происхождение, лета, обращение и поведение могут соединяться с деньгами, то подобное соединение всегда бывает приятно.
   Когда Артур приехал в замок, все считали необходимым сказать ему о Фердинанде Лопеце. Артур последнее время не часто бывал на Манчестерском сквере. Хотя старик Вортон всегда дружелюбно принимал его, а Эмилия Вортон была очень ласкова, хотя не показывала ему той любви, какой он желал, он последние четыре месяца не бывал у них. В прошлую зиму и в начале весны он возобновил свое предложение, но получил отказ с горячим уверением в искреннейшей дружбе, но не любви. Он условился с старшими Вортонами, что все они увидятся в замке Вортоне, и была выражена надежда, что может быть еще все кончится хорошо. Но в то время еще почти ничего не было известно о Фердинанде Лопеце.
   Но теперь старый баронет заговорил с ним -- отец поручил эту неприятную обязанность своему другу, сам не желая даже намекать на бесславие своей дочери.
   -- О! да, я слышал о нем, сказал Артур Флечер.-- Я встречал его у Эверета и, кажется, ни к кому не чувствовал такого отвращения. Эверет, кажется, очень его любит.
   Баронет печально покачал головою. Грустно было находить, что Вортоны могут так заблуждаться.
   -- Он бывает в доме на Карльтонской Террасе -- у герцогини, продолжал молодой человек.
   -- Я не нахожу, чтобы это говорило в его пользу, сказал баронет.
   -- Я этого не знаю, но только они стараются поймать всякую полезную рыбу в свою сеть.
   -- Вы там бываете, Артур?
   -- Был бы, если бы пригласили. Я думаю, всякий был бы. Видите, это коалиция; всякий чувствует, что он поддерживает свою партию, бывая у герцогини.
   -- Я ненавижу коалиции, сказал баронет.-- Я нахожу, что они бесславны.
   -- Ну -- да; может быть. А все-таки повозку надо везти. Нельзя завязнуть в грязи. Притом, герцог Омниум человек достойный уважения, хотя либерал. Герцог Омниум не может желать гибели страны.
   Старик покачал головою. Он многого не понимал, но был убежден, что герцог и его собраты губят страну, каковы бы ни были их желания.
   -- Я еще лет десять не стану думать о политике, поэтому не забочусь о вечерах герцогини, но думаю, что поехал бы, если бы меня пригласили, продолжал Артур.
   Сэр-Элоред чувствовал, что он не приблизился к трудному предмету.
   -- Я рад, что тебе не нравится этот человек, сказал он.
   -- Мне он совсем не нравится. Скажите мне, сэр-Элоред, для чего он так часто бывает на Манчестерском сквере?
   -- В том-то и дело.
   -- Ведь он постоянно бывает там?
   -- Нет -- нет. Я этого не думаю. Он мистеру Вортону нравится не более, чем тебе. Он находит его весьма неприятным молодым человеком.
   -- А Эмилия?
   -- В том-то и дело.
   -- Неужели вы хотите сказать, что она им интересуется?
   -- Ему подала надежду ее тетка, которой, насколько я понимаю, вовсе не следовало бы так часто бывать с такою девушкой, как наша милая Эмилия. Я видел ее только один раз и она совсем мне не понравилась.
   -- Она простая, добрая женщина. Но что же могла она сделать? Не могла же она подчинить Эмилию своему влиянию.
   -- Не думаю, чтобы из этого вышло что-нибудь, но девушки забирают себе в голову разные фантазии -- не надолго.
   -- Он хорош собою, рассуждал горестно Артур Флечер.
   -- Мой двоюродный брат говорит, что у него препротивная жидовская физиономия.
   -- Нет, сэр Элоред. Он красивый мужчина, с прекрасным голосом, смуглый и на англичанина не похож; но я могу себе представить... это неприятное известие для меня, сэр-Элоред.
   -- Мне кажется, она здесь забудет о нем.
   -- Она не забывает ничего. Я прямо спрошу ее. Она знает мои чувства к ней, и не сомневаюсь, что она скажет мне все. Она слишком честна и не солжет. Есть у него состояние?
   -- Брат думает, что он богат.
   -- Наверно. О, Боже! вот удар. Желал бы я иметь удовольствие застрелить его на поединке, как это делалось несколько лет тому назад. Но какая была бы в этом польза? Девушка еще более возненавидела бы меня. Самое лучшее было бы застрелиться самому.
   -- Не говорите таким образом, Артур.
   -- Я не откажусь от своего намерения, пока останется малейшая надежда, сэр-Элоред. Но плохо мне придется, если меня победят. Я не считал возможным, чтобы мог чем-нибудь огорчиться до такой степени.
   Он стал дергать свои волосы, засунул руки в карманы жилета и отвернулся, чтобы его старый друг не видал слез на его глазах.
   Его старый друг также был очень огорчен. Для него было ужасно, что счастие Флечера и спокойствие Вортонов вообще будут испорчены человеком с таким именем, как Фердинанд Лопец.
   -- Она никогда не выйдет за него без согласия отца, сказал сэр-Элоред.
   -- Если она желает, разумеется, он согласится.
   -- А я уверен, что он не согласится. Ему так же мало нравится этот человек, как и тебе.
   Флечер покачал головою.
   -- Он так к тебе привязан, как к родному сыну.
   -- Что-ж из этого? Если девушка захочет выйти за человека, разумеется, она выйдет за него. Если бы у него не было денег, тогда другое дело. Но если он имеет состояние, тогда он будет иметь успех. Ну... я полагаю, что и другие переносили то же прежде меня и не умерли от этого.
   -- Будем надеяться, мой милый. Она дорога мне столько же, как вы.
   -- Да, мы можем надеяться. Я не откажусь от нее. Она же наверно знает, что лучше для нее. Я ничего не могу сказать против него -- кроме того, что мне было бы приятно разрубить его на четыре части.
   -- Но он иностранец.
   -- Девушки не обращают на это внимания -- как вы и мистер Вортон. Мне кажется, им нравятся смуглые мужчины с льстивыми голосами, увертливые и таинственные. Я сейчас обращусь к ней и разузнаю все.
   -- Вы будете говорить с моим братом?
   -- Непременно. Он всегда был моим лучшим другом. Я знаю, что в этом он не виноват. Но что же делать? Девушки выходят замуж не потому, что им так велдт.
   Флечер говорил с отцом Эмилии и узнал от него более, чем ему сказал сэр-Элоред. Он узнал всю правду. Лопец два раза являлся к отцу свататься и два раза получал отказ самый решительный. Эмилия однако прямо высказала свои чувства, выражая желание выйти замуж за этого противного человека, обещая не выходить без согласия отца, но очевидно чувствуя, что этого согласия ее не лишат. Все это мистер Вортон сказал очень прямо, гуляя с Артуром незадолго до обеда по тенистой, уединенной тропинке, которая шла вдоль реки Вай по парку. Потом он сказал еще другие слова, которые отняли у его молодого друга всякую надежду. Старик шел медленно, заложив руки за спину и потупив глаза на дорогу, и говорил он медленно, очевидно взвешивая свои слова и вложив в сердце своего собеседника убеждение, что дело, о котором они рассуждали, было чрезвычайно важно для говорившего -- и что он думал об этом деле много, так что мог выразить решительное намерение.
   -- Теперь я сказал вам все, Артур; мне осталось сказать только вот что. Я не знаю, как долго буду в состоянии сопротивляться предложению этого человека, если его будут подкреплять просьбы Эмилии. Я очень много думаю об этом, Я не знаю, мог ли я думать о чем-нибудь другом последние два месяца. Для меня всего важнее на свете то, как она и Эверет устроятся в жизни, а то, как она выйдет замуж, гораздо важнее, чем все, что может случиться с ним. Если он сделает ошибку, ее можно будет поправить. Но замужство женщины vestigia nulla retrorsum {Никаких следов назад.}. Она сбросит все свои старые связи и сделает новые, которые будут продолжаться всю ее жизнь. Сознавая это очень сильно и питая большое отвращение к тому, чтобы он сделался так близок к ней -- я чувствовал себя в праве упорно сопротивляться желанию моей дочери. Я отказал в моем согласии на брак ему и ей -- хотя, сказать по правде, мне было трудно найти основательную причину для этого. Я не имею права распоряжаться жизнью моей дочери по моим убеждениям.. Моя жизнь прожита. Ее начинается. В этом деле я поступил бы жестоко, если бы действовал по влиянию эгоистических наклонностей. Если бы я знал, что она погибнет для меня навсегда, обязан уступить -- если приду к убеждению, что, уступив, я не пожертвую ее счастием. В этом деле, Артур, я не должен даже думать о вас, хотя я очень вас люблю. Я должен соображать только благосостояние моей дочери, и поступая таким образом, я должен постараться разобрать мои чувства и мое суждение, и удостовериться, если это возможно, благоразумно или безрассудно мое отвращение к этому человеку, пользу я сделаю ей или принесу ее в жертву моим упорным отказом. С вами я могу говорить откровеннее, чем с нею. Я обнажил пред вами все мое сердце и всю мою душу. Все мои желания принадлежат вам, но вы должны понять, что моей постоянной помощи я не обещаю вам.
   Говоря таким образом, Вортон протянул руку и пожал руку своего собеседника. Потом он медленно повернул на боковую тропинку, которая вела чрез парк к дому, и оставил Артура Флечера одного на берегу реки.
   Таким образом постепенно удар обрушился на него весь; ему отказывали два раза. Потом до него дошли слухи -- не о том, что у него есть соперник, но что есть человек, который может сделаться его соперником. А теперь это соперничество и этот успех были объявлены ему прямо. Он сказал себе с этой минуты, что надежды на успех у него не было.
   Заглядывая вперед, он мог видеть все. Он достаточно понимал характер этой девушки и был уверен, что перемена места не заставит ее переменить одну любовь на другую. Поездка в Дрезден -- или Новую Зеландию -- только подкрепит страсть такой девушки, как Эмилия Вортон. Ничто не могло изменить ее, кроме уверенности, что этот человек недостоин ее -- и то только в таком случае, если она удостоверится в этом собственными глазами. А потом пройдут годы, прежде чем она склонится на другую любовь.
   Потом еще был один вопрос, который он не забыл задать себе. Действительно ли этот человек был недостоин ее, оттого что его звали Лопец и что он происходил не от английской крови?
   Стараясь думать об этом если не хладнокровно, то благоразумно, он сел на берег и начал сбрасывать камешки с дороги между скал, среди которых в этом месте быстро пробиралась вода. Бывали минуты, когда он почти стыдился своей любви -- и теперь он не знал, стыдиться или гордиться ею должен он; но он сознавал, что она терзает его и будет постоянно терзать. Он знал, что он в Лондоне популярен -- что он принадлежал к числу таких людей, по которым по общему мнению вздыхали девушки, а не к таким, которые напрасно будут вздыхать по девушкам сами. Он часто говорил себе, что ему унизительно унывать, что он должен сбросить с себя это горе, как утка сбрасывает с себя воду, утешаться размышлением, что если эта девушка имеет такой дурной вкус, то она вряд ли достойна его. Он старался причислить себя к такой школе, которая отбрасывает от себя сердце, а управляет только одною головой. Он знал, что другие -- может быть, не те, которые знали его коротко, но все-таки многие из его постоянных собеседников -- приписывали ему подобную власть над собой. Для чего человеку мучить себя неудовлетворенным желанием и унывать оттого, что девушка не улыбается ему, когда он ухаживает за нею?
   "Если она не хочет быть прекрасной для меня, какое мне дело до того, как она прекрасна!"
   Он несколько раз повторял себе эти строки и стыдился за себя, потому что не мог с ними согласиться.
   Бросая камни в воду, он говорил себе, что это горе он не уничтожит в себе никогда. Хотя свет ласкал его, хотя он был любим в своем клубе, в отъезжем поле, на балах и арбалетных сборищах, хотя старики называли его восходящею звездой, он говорил себе, что он искалечен и изувечен навсегда. Он не мог об этом рассуждать. Природа наделила его некоторой слабостью. У одного человека горб, у другого слабое зрение, третий заикается. А его судьба наделила каким-то расстройством кровеносных сосудов.
   Он наконец залился слезами, напрасно стараясь успокоить себя воспоминанием о тех благах, которые свет имел еще для него в запасе.
   Потом он старался утешить себя мыслью, что может гордиться своей любовью, даже если бы она сделалась для него нестерпимою ношей. Разве это ничего не значило, что он был способен так любить; разве ничего не значило, что та, которую он удостоил выбрать предметом своей любви, была ее достойна?
   Но даже в этом он не мог найти утешения, будучи не в состоянии ясно разобрать, в чем дело. Ему казалось бесславно, что она предпочла ему такого человека, как Фердинанд Лопец, и это бесславие он преувеличивал, не обращая внимания на то обстоятельство, что сама девушка могла быть обманута ложной, и притворной привлекательностью. Для него она была такою богиней, что всегда должна быть права, и потому превосходство Фердинанда Лопеца над ним было доказано. Он не мог гордиться своей отвергнутой любовью. Он готов бы сейчас выкинуть ее из своего сердца, если бы знал, как это сделать. Он бросился бы к ногам какой-нибудь второстепенной, пошлой, знатной, известной красавицы -- только в нем не осталось сил выказать необходимое чувство. Тут он услыхал шаги и, вскочив с своего места, очутился лицом к лицу с Эмилией Вортон и ее кузиною Мэри.
   -- Что-ж это вы не идете одеваться в обеду, молодой человек? спросила Мэри.
   -- Успею, если вы можете успеть, сказал Артур, усиливаясь выказать веселость.
   -- Как это мило с его стороны, не правда ли? сказала Мэри.-- Мы одеты, чего еще вам нужно?.. Мы пришли отыскивать вас, хотя не имели намерения зайти так далеко. Теперь уже восьмой час, а мы обедаем четверть восьмого.
   -- Для меня будет достаточно нескольких минут.
   -- Но вам надо еще дойти до дома. Впрочем бежать сломя голову надобности нет; папа только сейчас вернулся с сенокоса. Сегодня сложили последний стог и была обычная церемония. Мы с Эмилией смотрели.
   -- Я жалею, что все время здесь не пробыла, сказала Эмилия:-- я ненавижу Лондон в июле.
   -- И я также, сказала Артур:-- и не только в июле, но и во всякое другое время.
   -- Вы ненавидите Лондон? сказала Мэри.
   -- Да -- и Гертфордшир -- и все другие места вообще. Если мне еще надо одеваться, то мне лучше отправиться по парку как можно скорее.
   Он оставил их. Мэри обернулась и посмотрела на своего кузена, но в эту минуту не сказала ничего. Страсть Артура была хорошо известна Мэри Вортон, но Мэри еще не слыхала ничего о Фердинанде Лопеце.

Глава XVI.
Никогда не следует бежать.

   Во весь этот вечер все общество в Вортонском замке усиливалось выказать веселость -- что конечно не удалось, как бывает постоянно при подобных попытках.
   Разговор шел о сенокосе. Обе девушки слушали молча, а Артур Флечер держал книгу в руке, которую усиливался читать. Все находившиеся в комнате знали об общем желании, чтобы Артур Флечер женился на Эмилии Вортон, а также и о том, что Эмилия отказала ему. Для Артура, разумеется, это чувство было только добавочною досадой. В комнате не было никого, кроме разве только Мэри Вортон, кто более или менее не сердился бы на Эмилию, считая ее злой и безрассудной. Даже для Мэри странное упорство ее кузины было предметом удивления и огорчения, потому что Артур Флечер казался ей полубогом, которому ни в чем не может быть отказано, которому стоит только выразить желание и получить согласие.
   Она не отдала ему своего собственного сердца только потому, что не очень высоко ставила себя, зная, что приданого не имеет, и из продолжительных размышлений убедившись, что ей не суждено быть ничьею женой. Она считала Артура Флечера наиболее достойным любви из всех известных ей мужчин, хотя, зная о своем положении, не мечтала о своей любви к нему. Ей некчему было сердиться на другую девушку за это; она только удивлялась, что Артур Флечер вздыхает напрасно.
   Сумасбродство и упрямство Эмилии в этом отношении были известны всем им, но еще большее сумасбродство, и худшее упрямство, ее развращенный вкус и ужасное пристрастие к португальскому авантюристу были известны только двум старикам и бедняге Артуру.
   Когда эта суровая и величественная старуха, мистрис Флечер, предки которой были вельскими королями во времена римлян, услышит об этом, кровля старого замка не будет в состоянии сдержать ее гнев и смятение. Старые короли умерли, но Флечеры, Вогены, от которых она происходила, Вортоны оставались, люди особенные в таком веке, который быстро шел к погибели, и с особенными обязанностями. Между этими обязанностями самою главною была обязанность женщина так направлять свои чувства, чтобы они не делали вреда членам своей фамилии. Они могли выходить замуж или нет, это все равно. Она не могла утвердительно сказать, что Эмилия Вортон непременно должна выйти за Артура Флечера только потому, что такой брак приличен, хотя думала, что в этой девушке должно быть много дурного, если она не могла принудить себя исполнить желание своих родных. Но любить человека ниже себя, сына неизвестного отца, иностранца, какого-то неизвестного жида, только потому что у него блестящие глаза, орлиный нос и льстивый язык -- чтобы рожденная Вортон сделала это!.. Это было так не натурально, что мистрис Флечер едва ли могла принудить себя обращаться вежливо с девушкою после того, как услыхала, что ее сердце и наклонности приняли такое ложное направление. Все это сэр-Элоред и адвокат знали и боялись ее негодования тем более, что сочувствовали старушке.
   -- Я нахожу, что Эмилия Вортон нисколько не любезнее прежнего, сказала мистрис Флечер леди Вортон в этот вечер.
   Обе старушки сидели наверху и с ними мистрис Джон Флечер. В подобных совещаниях мистрис Флечер всегда одерживала верх к полному удовольствию старой леди Вортон, но не ее невестки.
   -- Я боюсь, что она не очень счастлива, сказала леди Вортон.
   -- Она имеет все, что должно сделать девушку счастливою, и я не знаю, чего ей нужно. Я сержусь, когда смотрю, как она недовольна. Она не говорит ни слова, а сидит насупившись. На месте Артура я целые полгода не говорила бы с нею ни слова.
   -- Я полагаю, матушка, сказала младшая мистрис Флетчер, которая называла мать своего мужа матушкой, а свою мать мамашей:-- девушка не должна выходить за того, кого она не любит.
   -- Но она должна стараться полюбит его, если он приличный жених во всех отношениях. Я не намерена об этом хлопотать. Артур не должен испрашивать милости. Только я не приехала бы сюда, если бы знала, что она намерена всегда так сидеть.
   -- Верно ей неприятно, что она не может исполнить нашего желания, сказала леди Вортон.
   -- Какое! она сама захотела бы этого, если бы никто из нас этого не желал. Я удивлялась, почему Артур так прельстился ею.
   -- Лучше ничего не говорить об этом, матушка.
   -- Я и не намерена говорить. Для меня это ровно ничего. Артур может очень хорошо прожить и без Эмилии Вортон. Только девушки такого рода часто делают неприличную партию, и нам всем это будет неприятно.
   -- Я не думаю, чтобы Эмилия сделала что-нибудь неприличное, сказала леди Вортон.
   Тут они разошлись.
   В это время оба брата курили трубки в комнате экономки. В Вортонском замке эта комната назначалась для этого.
   -- Это довольно странно, сказал старший брат: -- что ты приехал сюда до начала вакаций.
   -- Это ничего не значит.
   -- А я думал бы, что это значит что-нибудь, то есть если ты намерен продолжать свои занятия.
   -- Я не намерен сделать из себя раба. Не думаю, чтобы я женился когда-нибудь -- а сделаться замечательным человеком в моей профессии я не стремлюсь.
   -- Прежде ты очень к этому стремился. Ты бывало говорил, что если не достигнешь знаменитости, то не твоя будет вина.
   -- Я трудился -- и тружусь. Но обстоятельства переменяются. Мне даже приходит охота бросить все, забрать побольше денег и отправиться с намерением посмотреть все закоулки мира. Я полагаю, что человек может сделать это в тридцать лет, если столько проживет. Вот это именно было бы по мне.
   -- Действительно. Я не знаю человека, который более жил бы в обществе, и следовательно, тебе как нельзя более будет кстати жить одному всю жизнь. Ты всегда трудился усиленно -- я должен отдать тебе эту справедливость -- и поэтому ты именно такой человек, что способен довольствоваться праздной жизнью. Ты всегда был честолюбив и самоуверен, и следовательно, ты как-раз годишься на то, чтобы быть ничем и не делать ничего.
   Артур сидел молча и курил очень усиленно, а брат его продолжал:
   -- Кроме того, ты иногда читаешь.
   -- Я буду читать еще больше.
   -- Весьма вероятно. Но то, что ты читал в старых комедиях, например, должно было научить тебя, что когда мужчине не удастся с женщиной -- что, я полагаю, теперь случилось с тобою -- то он никогда не излечивается от своей любви. Ведь он не излечивается по прошествии известного времени -- так? Такому человеку лучше сейчас пойти в монахи, так как для него уже все кончилось на свете. Мужчины не забывают этого месяца чрез два и не становятся такими же, как прежде. Ты сам этого не видал никогда?
   -- Я не собираюсь ни зарезаться, ни пойти в монахи.
   -- Нет. Теперь есть и пароходы, и железные дороги, и потому путешествовать легче. Уж не проехать ли тебе в Петербург и посмотреть, не принесет ли это пользы тебе? А если не принесет, то и продолжать не следует, потому что значит ты безнадежен. А если принесет, ты можешь воротиться, потому что второе путешествие сделает все остальное.
   -- С тобою ни о чем нельзя говорить, Джон; ты сейчас начнешь горячиться.
   -- Надеюсь, что всегда так будет. Мне кажется, дело в том, что эта девушка любит кого-нибудь другого.
   Артур кивнул головою.
   -- Кто это? Я знаю его?
   -- Не думаю.
   -- А ты знаешь?
   -- Я встречался с этим человеком.
   -- Порядочный?
   -- Отвратительно неприличен, должен я сказать.
   Джон сделался очень мрачен, потому что и в нем гордость на счет Вортонов, Богенов и Флечеров была очень сильна.
   -- Мне кажется, ты этого человека в Лонгбарнс не пустишь.
   -- Для этого могут быть разные причины. Может быть, потому что ты не захотел бы встретиться с ним.
   -- Да, я полагаю, что не захотел бы. Но и без этого он не понравился бы тебе. Мне кажется, он не англичанин.
   -- Иностранец?
   -- У него иностранное имя.
   -- Итальянский вельможа?
   -- Мне кажется, он не может быть вельможею ни в какой стране.
   -- Что же он за черт?
   -- Его зовут... Лопец.
   -- Приятель Эверета?
   -- Да, приятель Эверета. Я не очень обязан мастеру Эверету за то, что наделал он.
   -- Я видел этого человека. Я могу даже сказать, что знаю его, потому что раз обедал с ним на Манчестерском сквере. Сам старик Вортон, вероятно, пригласил его.
   -- Он был там как приятель Эверета. Все я узнал только сегодня, хотя кое-что прежде слыхал.
   -- По этому ты и пожелал путешествовать. Насколько я мог приметить, он не глуп.
   -- В этом я не сомневаюсь.
   -- И джентльмен.
   -- Не могу оспаривать, сказал Артур.-- Я не имею права сказать против него ни одного слова. Судя по словам Вортона, я полагаю, что он богат.
   -- Он и собою не дурен; по крайней мере, на мужчин такого рода женщины любят смотреть.
   -- Именно. Я не имею причины ссориться ни с ним -- ни с нею. Но...
   -- Да, друг мой, я вижу все, сказал старший брат: -- мне кажется, я знаю все. Но бежать не следует. Можно сказать с уверенностью, что мужчине не следует бежать ни от чего.
   -- Дело в том, чтобы быть счастливым, если можешь, сказал Артур.
   -- Нет -- дело не в том. Я не философ, но на сколько могу видеть, в свете есть философия двух родов. Одна состоит в том, чтобы самому быть счастливым, а другая в том, чтобы счастливыми делать других. Последняя удается лучше.
   -- Я не могу увеличить ее счастие, шатаясь но Лондону.
   -- Это игра слов. Мы говорим не о ее счастии и не о том, чтобы ты шатался по Лондону. Занимайся своим делом. Поставь дело прежде чувств. Что делает бедный человек, который ставит заборы и копает канавы, когда у него в доме лежит мертвый ребенок? Если ты получил удар в лицо, отплати тем же, если следует отплатить, но не жалуйся на боль. Если даже испорчена вся твоя жизнь -- переноси это как мужчина. Но вспомни, что не вся же твоя жизнь испорчена.
   -- Почти.
   -- Это не вся твоя жизнь. От этого человек излечивается почти всегда. Я думаю, что всегда, хотя некоторых это так поражает, что они никогда не пробуют этого опять. Но скажи мне вот что: старик Вортон дал согласие?
   -- Нет. Он отказал, сказал Артур очень выразительно.
   -- Как же теперь будет?
   -- Он поступил очень хорошо со мною. Он сделал все, что мог, чтобы отвязаться от этого человека -- и с ним, и с нею. Он сказал Эмилии, что не хочет иметь никакого дела с этим человеком. А она не сделает ничего без его согласия.
   -- Стало быть, все останется по прежнему?
   -- Нет, Джон, не останется. Он сказал, что хотя отказал -- и отказал довольно грубо -- он должен уступить, если увидит, что она действительно отдала ему свое сердце. А она отдала.
   -- Она тебе сказала?
   -- Нет; он сказал мне. Я завтра объяснюсь с нею, если могу. А потом уеду.
   -- Ты приедешь сюда на охоту первого числа?
   -- Нет. Мне кажется, ты прав, говоря, что я должен прилепиться к моей работе. Так малодушно бежать из-за женщины.
   -- Из-за чего бы то ни было. Останься и выдержи все, что там ни было бы.
   -- Так; но я не могу остаться и встречаться с нею. Пользы это не сделает. Для всех нас мне лучше уехать. Я могу охотиться с Мёсгревом и с Карнеджи в Пертшире. Кажется, я поеду туда.
   -- Это будет лучше, чем отправляться на все четыре стороны земного шара.
   -- Я не говорил о немедленном отъезде. Я не сомневаюсь, что буду охотиться здесь довольно весело на Рождестве. Но человек должен же высказаться кому-нибудь.
   Старший брат протянул руку и ласково положил ее на руку младшего брата.
   -- Я не стану визжать во все горло, как прибитая собака. Хуже всего то, что многие знают это.
   -- Ты хочешь сказать -- здесь?
   -- О! везде. Сам я никому не говорил. Но это считается семейным делом, подлежащим всеобщему суждению.
   -- Это пройдет.
   -- А пока это скучно. Но это будет прекращено. Не говори мне ни слова об этом и я тебе не буду говорить. Ни матушке, ни Саре не говори.
   Сара была жена Джона Флечера.
   -- Это следует прекратить, потому прекратим как можно скорее. Если она выйдет за этого человека, не думаю, чтобы она часто бывала в Лонгбарнсе или Вортоне.
   -- В Лонгбарнсе уже наверно нет, ответил Джон.-- Можно ли представить себе, что матушка станет величать ее мистрис Лопец? И я сомневаюсь, понравится ли он сэр-Элореду. Он не нашего поля ягода. Он слишком хитер, слишком большой космополит -- это человек такого рода, у которого нет никаких предрассудков, которому все равно, конину или говядину будет он есть, только бы конина была так же вкусна, как и говядина; у него наверно нет никаких воспоминаний в жизни. Спокойной ночи, старина; приободрись и пришли нам побольше тетеревов, если поедешь в Шотландию.
   Джон Флечер, как я надеюсь уже видели, вовсе не был человеком малодушным или братом равнодушным. Он был добросердечен, остроумен и, может быть, немножко самонадеян, так как в графстве его считали одним из самых благоразумных людей. Действительно никто никогда не отваживался сомневаться в его мудрости во всех практических предметах -- кроме его матери, которая, видя его почти каждый день, предпочитала младшего сына.
   -- Артур очень огорчен этою девушкой, сказал он своей жене в этот вечер.
   -- Эмилией Вортон?
   -- Да, твоею кузиной Эмилией. Не говори ничего ему, но будь с ним ласкова.
   -- Ласкова с Артуром! Разве я не всегда с ним ласкова?
   -- Будь более обыкновенного нежна с ним. Почти готов расплакаться, когда видишь такого человека в таком огорчении. Я могу это понять, хотя со мною никогда этого не случалось.
   -- С тобою никогда не случалось, Джон, сказала жена, крепче прижавшись к мужу с этими словами.-- Тебе все легко досталось -- может быть, слишком легко.
   -- Если бы девушка отказала мне, я поверил бы ее отказу, могу тебе сказать. Второй раз предложения не сделал бы.
   -- Стало быть, я хорошо сделала, что ухватилась за тебя с первого раза?
   -- Не знаю, как было бы.
   -- Я сделала хорошо. О, Боже! что если бы я не решилась, ты так бы и пропал. Ты наверно попытался бы еще раз -- так?
   -- Ты нахохлилась бы как старая курица с сломанным крылом и разжалобила бы меня таким образом.
   -- А теперь у бедного Артура сломано крыло.
   -- Ты не должна показывать вида, что оно сломано, и крыло излечится в свое время. Но как глупы девушки!
   -- Это правда, Джон; особенно была глупа я.
   -- Можно ли себе представить, чтобы такая девушка, как Эмилия Вортон, продолжал Джон, не удостоивая обратить внимания на ее шуточку: -- отказала такому человеку как Артур для грязного, смуглого иностранца!
   -- Иностранца?
   -- Да -- человека называющегося Лопецом. Не говори об этом ничего пока. Доживет он до того, что она увидит разницу и узнает, что сделала! Могу назвать тебе одного человека, который не пожалеет о ней.

Глава XVII.
Прощайте!

   Артур Флечер поверил наставлениям брата и послушался его совета, так что еще не настало утро, а он уже решился, что как ни глубока была бы рана, а он так будет вести себя в свете, что свет его раны не увидит. То, что уже люди знали, знать они должны, но ничего более они не узнают от него ни из его слов, ни из признаков. Он, как сказал брату, "объяснится с Эмилией", а потом, если она прямо скажет ему, что любит этого человека, он простится с нею и просто выразит сожаление, что пути их будут разъединены. Он был уверен, что она скажет ему всю правду. Ее не удержит ни ложная скромность, ни притворное нежелание рассуждать о своих делах с другом таким верным ей, каким он был. Он знал ее настолько, что был уверен, что она ценит его любовь, хотя не могла принять ее.
   Бывают отвергнутые обожатели, которые только потому, что они обожатели, становятся предметами подозрения и даже отвращения для девушек, которых они любят. Но опять бывают такие мужчины, которые даже когда им откажут, считаются достойными любви и всякого уважения, почти благоговения, а между тем обожательницы любить их не хотят.
   Не анализируя всего этого, но несколько сознавая, с какой точки зрения смотрит на него эта девушка, Артур знал, что все, что он скажет будет выслушано с уважением, но что касается того, чтобы поколебать ее -- отговорить и убедить -- это ни одной минуты не казалось ему возможным. На это не было никакой надежды. Он сам не знал, зачем он будет стараться объясниться с нею до отъезда из Вортона, но между тем он чувствовал, что объясниться надо. Если он допустит ее выйти за этого человека, не поговорив с нею, это будет иметь такой вид, что он как будто поссорился с нею навсегда. Но теперь, в то время, когда он лежал на постели, когда одевался утром, когда вышел на сенокос с трубкою во рту после завтрака, он пришел к заключению весьма далекому от ссоры.
   Он любил Эмилию всем сердцем. Это была не гостинная любовь, возродившаяся между двумя вальсами и подкрепленная двумя минутами, проведенными в какой-нибудь давке. Он знал, что он человек светский, и не желал быть иным. Он мог разговаривать с мужчинами, как разговаривают мужчины, и действовать так, как действуют они, и точно также мог поступать с женщинами. Но одна женщина была для него выше всех. В его сердце был отдельный уголок, где вмещался только один образ. Он питал в себе надежду, что один чистый источник вечно бегучей воды наконец будет принадлежать одному ему и всегда будет готов утолять его жажду. Теперь эта надежда была потрясена, упование исчезло и его желание было обмануто. Но женщина осталась, хотя она не могла принадлежать ему. Уголок сердца оставался там же, хотя не она наполнит его. Источник все будет течь -- чистейшим источником -- хотя не он будет утолять в нем жажду. Он не позволит себе думать о ней с меньшим уважением и не переменит мнения об ее характере.
   Когда он стоял прислонившись к лестнице, которую еще не убрали от одного стога сена, и машинально набивал трубку во второй раз, он соображал вероятное положение своей будущей жизни. Разумеется, Эмилия выйдет за этого человека очень скоро. Ее отец уже высказал, что не имеет более сил сопротивляться ее желаниям. Разумеется, Вортон уступит. Он сам признался, что уступит. Тогда -- какую же жизнь будет она вести? Никто ничего не знал об этом человеке. Думали, что он богат, но такое богатство, как его, богатство, подвергающееся спекуляциям, может исчезнуть в одно мгновение. Может быть, это человек жестокий, авантюрист или даже злодей; ведь об нем никто ничего не знал.
   Артур Флечер постарел в эти полчаса, пускаясь в размышления о таких глубокомысленных житейских правилах, которые казались ему смешны. Но мог он только дойти до такого заключения, что так как она все останется для него источником, хотя он не будет утолять из него жажду, хотя только ее образ станет наполнять уголок его сердца, он не перестанет заботиться о ее счастии, когда она сделается женою этого иностранца. С самим иностранцем он никогда не будет в дружелюбных отношениях; но для жены этого иностранца он всегда останется другом, если ей будет нужен друг.
   За час пред завтраком Джон Флечер, шатавшийся по дому все утро, что случалось с ним очень редко, поймал Эмилию Вартон, когда она проходила чрез переднюю, и сказал ей, что Артур в рассаднике и желает говорить с нею.
   -- Наедине? спросила она.
   -- Да, конечно, наедине.
   -- Мне пойти к нему, Джон? спросила она.
   -- Конечно.
   Исполнив данное ему поручение, Джон мог заняться своим делом.
   Эмилия тотчас надела шляпу, взяла зонтик и вышла из дома. Для нее было что-то неприятное в той мысли, что она должна, по просьбе человека, влюбленного в нее, итти на свидание с ним; но подобно всем Вортонам и Флечерам, она верила в Джона Флечера. А потом ей пришло в голову, что есть некоторые обстоятельства, делающие такое свидание желательным. Она ничего не знала о том, что произошло в последние двадцать четыре часа. Она не имела ни малейшего понятия, что вследствие разговора с ее отцом и братом Артур Флечер откажется от своего намерения ухаживать за нею. Если бы знала это, она без малейшей нерешимости пошла бы на свидание с ним. Она предполагала, что ей придется выслушать прежнюю историю. Если так, она выслушает ее, и тогда будет иметь случай сказать ему, что ее сердце отдано другому вполне. Она знала все, чем обязана ему. Она любила его в некоторой степени. Он имел право на всевозможное ласковое внимание к нему. Но ему следует сказать правду.
   Когда она вошла в рассадник, он вышел на встречу к ней и подал руку с откровенным, свободным видом и приятною улыбкой. Его улыбка была так светла, как струя морской воды, и глаза его тогда блистали, и белые зубы виднелись, и ямочка на подбородке делалась глубже.
   -- Как вы добры, что пришли! Я так и думал, что вы придете. Верно Джон вас попросил.
   -- Да; он сказал мне, что вы здесь и что мне надо к вам пойти.
   -- Не знаю, надо ли, но думаю, что так будет лучше. Хотите походить? Я желаю сказать вам кое-что.
   Он повернул, и она повернула с ним в лесок.
   -- Я не стану вам более докучать, моя дорогая, сказал он.-- Вы все еще моя дорогая, хотя после этого я уже не стану называть вас таким образом.
   Сердце ее почти замерло в груди, когда она услыхала это -- хотя именно это желала услыхать. Но теперь между ними должно быть объяснение отчасти нежное. Она знала, как много обязана ему, как добр был он к ней, как верна была его любовь, и чувствовала, что у нее недостанет слов для выражения того, что следовало сказать.
   -- Так вы отдали ваше сердце... Какому-то Фердинанду Лопецу?
   -- Да, отвечала она жестким, сухим голосом:-- да, я отдала. Я не знаю, кто сказал вам, но действительно я отдала.
   -- Ваш отец сказал мне. Мне лучше знать -- не правда ли? Вам не жаль, что я знаю?
   -- Лучше.
   -- Я не буду говорить ни слова против него.
   -- Не делайте этого.
   -- И против вас. Теперь я здесь только за тем, чтобы сказать вам... я удаляюсь.
   -- Вы не поссоритесь со мною, Артур?
   -- Поссорюсь с вами! Я не могу поссориться с вами, если бы и хотел. Нет -- ссоры не будет. Но я не думаю, что мы будем очень часто видеться друг с другом.
   -- А я надеюсь.
   -- Может быть, иногда. Мне кажется, что не следует выказывать дружбу к успешному сопернику. Вероятно, он превосходный человек, но как мы с ним можем быть хороши? А у вас всегда будет один человек -- кроме него -- кто будет любить вас более всех на свете.
   -- Нет -- нет -- нет!
   -- Так должно быть. В этом не будет ничего дурного. У всех есть какой-нибудь дорогой друг, и вы всегда будете моим другом. Если что-нибудь дурное случится когда-нибудь с вами -- чего, разумеется, не будет -- Тогда у вас всегда есть человек, который... Но я не желаю говорить вздор; я только желаю, чтобы вы верили мне. Прощайте; да благословит вас Господь!
   Он протянул правую руку, держа шляпу в левой руке.
   -- Вы не уезжаете?
   -- Я уеду, может быть, завтра. Но прощусь я с вами здесь, теперь, сегодня. Надеюсь, что вы будете счастливы. Желаю этого от всего моего сердца. Прощайте, да благословит вас Господь!
   -- О, Артур!
   Она подала ему свою руку.
   -- Я любил вас так много. Я любил вас всем сердцем. Вы никогда не понимали меня вполне. Но любовь моя была истинна как небо. Я думал иногда, что если бы не так серьезно увлекся этим, я казался бы не так глуп. Мужчине не следует до такой степени поддаваться этому, как поддался я. Проститесь со мною, Эмилия.
   -- Прощайте, сказала она, все оставляя свою руку в его руке.
   -- Не позволяйте им всем здесь ссориться с вами из за этого. Разумеется, в Лонгбарнсе некоторое время это не будет им нравиться. О, если бы это могло быть иначе!
   Тут он выпустил ее руку и, быстро повернувшись к ней спиной, пошел по дорожке.
   Она ожидала и почти желала, что он поцелует ее. Щеки девушки не бывают так священны для нее самой, как для ее обожателя -- если он любит ее. В поцелуе было бы нечто похожее на примирение, но обещание будущей доброты, чему даже Фердинанд не позавидовал бы. Этот поцелуй отнял бы от разлуки ту горечь страдания, которую его слова возбудили в ней. Об этом он не думал; горечь существовала для него и он ничем не мог изгладить ее.
   Эмилия горько плакала, возвращаясь домой, а между тем она имела причину радоваться. Становилось ясно, что ее отец хотя не выказывал ей признаков уступчивости, тем не менее приготовился уступить. Это ее отец заставил Артура Флечера удалиться как отвергнутого жениха. Но в эту минуту она не могла решиться взглянуть на это дело с такой точки зрения. Мысли ее обращались к тем приятным минутам ее юных лет, когда она была счастлива с Артуром Флечером, когда она сначала привыкла любить его, а потом начала понимать с каким-то недоумением, что не любила его так, как любят друг друга мужчины и женщины. Но почему не полюбила она его таким образом? Но тогда она не могла бы понять, как он правдив и тверд. Но тогда, независимо от собственных своих чувств, отстранив себя на время, как она и обязана была сделать, думая о человеке таком добром к ней, как Артур Флечер, она нашла, что личная радость не может подавить горе, которое она разделяла с ним. На одно мгновение мысль о сравнении между этими людьми насильственно пришла в ней; но она отогнала ее от себя, спеша домой.

Глава XVIII.
Герцог Омниум думает о себе.

   Блеск, возбужденный герцогинею Омниум в три месяца лондонского сезона, был очень ярок, но он ничего не значил, сравнительно, с тем сиянием, которого ожидали в Гэтерумском замке -- ничего не значил по общественным слухам и общему мнению. Конечно, дом на Карльтонской Террасе был открыт так, как еще не бывал ни один дом первого министра или, может быть, герцога в Англии; но это сделалось постепенно и не сопровождалось таким трубным звуком, как увеселения, готовившияся в Гэтеруме.
   Я не желаю заставить предполагать, чтобы трубные звуки раздавались по приказанию герцогини. Их раздували все газеты и очень много языков, пока наконец звуки инструментов почти испугали герцогиню.
   -- Не странно ли, говорила она своей приятельнице мистрис Финн:-- что нельзя пригласить в деревню нескольких друзей без того, чтобы не подняли такого шума!
   Мистрис Финн не находила этого странным, так и сказала. Тысячи фунтов тратились очень заметным образом. Приглашения в Гэтерум даже дня на два -- даже на одни сутки -- выпрашивались самым униженным образом. Все понимали, что первый министр добивался величия и популярности. Разумеется, трубы трубили очень громко.
   -- Если не поостерегутся, сказала герцогиня:-- я всем откажу и запру Гэтерум. Я могу сделать это теперь каждую минуту.
   Может быть, из всех лиц, кого это более или менее касалось, человек, менее всех слышавший трубный звук, был сам герцог. Конечно, он видал кое-что в газетах, но его это не поражало так часто и так сильно как других. Он только жалел, что общественная и частная жизнь человека подвергается таким замечаниям; но это несчастие всегда навлекают богатство и знатность. Он давно признал этот факт и одно время старался думать, что его намерение провести время в Гэтерумском замке было делом не более гласным, как осеннее местопребывание других герцогов и других первых министров. Но постепенно трубные звуки стали доходить даже до его ушей. Хотя сам он был слеп ко многому, возле него всегда был тот другой герцог, который не оставался слеп ни к чему.
   -- У вас в нынешнем году в Гэтеруме приготовляются великолепные вещи, сказал герцог.
   -- Ничего особенного, я полагаю, сказал первый министр с внутренним трепетом, потому что постепенно им стало овладевать опасение, что его жена делает ошибку.
   -- А я думал, что именно что-то особенное.
   -- Это все делает Гленкора.
   -- Я не сомневаюсь, что ее светлость права. Не предполагайте, что я критикую ваше гостеприимство. Мы сами будем в Гэтеруме в конце месяца. Я первый раз буду там после смерти вашего дяди.
   Первый министр сидел в своем кабинете в Казначействе и до прихода своего друга добросовестно старался определить себе, не свою будущую политику, а прошлую политику последних двух месяцев. Занятие это было для него не очень весело. Он сделался главою министерства -- и это ему удалось, потому что он все еще оставался главою, поддерживаемый большинством, имея перед собою шестимесячную вакацию.
   Люди, имевшие право говорить с ним откровенно об его положении, почти горячо утверждали его успех. Рэтлер неделю тому назад не видел причины, почему министерству не продержаться по-крайней мере четыре года. С другой стороны Роби выражал такое же доверие. Но оглядываясь на сделанное им и смотря вперед на свои будущие намерения, он не мог видеть, почему непременно ему следует быть первым министром. Он был когда-то канцлером казначейства и знал, почему он занимает это место. Он осмеливался уверять себя в то время, что его партия не могла найти лучшего человека для этой должности, и оставался доволен. Но теперь он не имел этого удовольствия. Люди, стоявшие ниже его, действительно работали. Лорд-канцлер принялся за судебные реформы. Монк работал и сердцем и душой над подоходной податью и привилегиями пивоваров -- так что у нашего первого министра слюнки текли. Лорд Дрёммонд деятельно занимался колониями. Финиас Финн по крайней мере имел свои идеи об Ирландии.
   Но для первого министра -- по крайней мере так герцог говорил себе -- все было пусто. Политика доверяла ему и ожидала, что в его руках удержится коалиция. Эта задача не удовлетворяла его. А теперь, постепенно -- сначала очень медленно, потом все увереннее -- им овладевала мысль, что эта сила для коалиции, которую искали, находилась не в его политических способностях, а в его звании и богатстве. Может быть, его жена, герцогиня -- та леди Гленкора, сумасбродных побуждений и вообще непрактичности которой он всегда опасался -- она с ее обедами и приемами, с ее залами, наполненными толпой, ее музыкой, ее пикниками и общественными искушениями, скорее была первым министром, чем он. Может быть, это понимали коалиционные партии; словом -- понимали все кроме него. Может быть, нашли, что в настоящем положении вещей министерство лучше удержится не парламентскими способностями, а общественным устройством, каким могла руководить его герцогиня, одна его герцогиня. В ней и только в ней одной есть достаточно и энергии, и денег, и ума для этого. Разумеется, в таком положении вещей, он, как ее муж, должен быть номинальным первым министром.
   В сердце его не было гнева, когда он думал об этом. Несправедливо было бы сказать, что в нем была зависть. В характере его не было зависти. Но был стыд -- и самообвинение, зачем он принял такую важную должность, имея так мало определенных целей для важного труда. Может быть, он был обязан даже подчинить свою гордость для пользы страны и согласиться сделаться министром праздным, позолоченным поленом, потому что, оставаясь в таком положении, он даст возможность министерству продержаться. Но как ничтожно положение, как оно низко, как противно той высокой идее об общественном труде, которая до сих пор была главною пружиной всей его жизни! Как будет он жить, если это продолжится год от года -- он делает вид, будто управляет, а управляют другие -- станет являться то в одном публичном месте, то в другом, в голубой ленте и занимать первое место за столом везде, принимая притворное уважение и будучи известен всем как праздный первый лорд казначейства? Когда он думал обо всем этом, к нему вошел самый верный из его друзей и тотчас заговорил о тех самых обстоятельствах, которые так тяготили его душу.
   -- Я так обрадовался, продолжал старший герцог:-- когда услыхал, что вы решились в нынешнем году ехать в Гэтерумский замок.
   -- Если уж есть у человека большой дом, мне кажется, он должен жить в нем иногда.
   -- Конечно. Ваш дядя и выстроил его именно для такой цели. Он никогда не был общественным человеком, и хотя, кажется, ездил туда каждый год, жил там очень мало.
   -- Он терпеть его не мог. И я терпеть его не могу. И Гленкора терпеть не может. Я не вижу, почему человек должен нарушать тишину своей частной жизни и держать открытый караван-сарай для людей, которыми он ни крошечки не дорожит.
   -- Вы не захотели бы жить один?
   -- Один с женою и детьми непременно захотел бы, по крайней мере часть года.
   -- Я сомневаюсь, чтобы такая жизнь даже на месяц, даже на неделю, была совместна с вашими обязанностями. Вы едва нашли бы это возможным. Могли ли бы вы обойтись без ваших секретарей? Знали бы вы достаточно то, что происходит, если бы не рассуждали об этом с другими? Человек не может быть и частным и общественным лицом в одно и то же время.
   -- А я боюсь, что напрасно согласился на такое большое общество в Гэтеруме, продолжал младший герцог.-- Гленкора всегда поддается своим впечатлениям и немножко преувеличила это. Взгляните.
   Он подал своему другу письмо. Старый герцог надел очки и прочел все письмо, которое состояло в следующем:
   "В собственные руки.

"Милорд герцог,

   "Я не сомневаюсь, что вашей светлости известно мое положение в журналистике страны, и смею уверить вашу светлость, что мое настоящее предложение сделано не по поводу той великой чести и того великого удовольствия, которые достанутся мне, если ваша светлость согласится на это, но потому что я уверен, что таким образом я буду более способен выполнить важную обязанность для пользы публики вообще.
   "Ваша светлость будете принимать все лучшее английское общество и многих знатных иностранных посланников в замке ваших предков, не только для вашего собственного удовольствия -- потому что человек в высоком положении вашей светлости не может думать только о приятной жизни, но чтобы обаяние вашего коалиционного министерства могло лучше поддерживаться. В том, что ваша светлость этим исполняете обязанность к стране, не может сомневаться ни один человек, понимающий страну. Но, может быть, страна заинтересуется вашими празднествами и потребует отчета в тех веселостях, которые будут происходить в вашем герцогском дворце. Ваша светлость, вероятно, согласитесь со мною, что отчет об этом лучше отдаст человек, которому вы сами дадите на это право, человек, который, бывши там, станет писать в пользу вашей светлости, чем какой-нибудь пришлец, который узнает все из вторых рук.
   "Теперь мне остается только сообщить вашей светлости, что если вы удостоите меня приглашением в Гэтерумский замок, я буду повиноваться вашему зову с величайшей поспешностью и посвящу мое перо и публичный орган, находящийся в моем распоряжении, к услугам вашей светлости с величайшим удовольствием.

"Имею честь быть

"Милорд герцог,
"Вашей светлости покорнейший
"И нижайший слуга
"Квинтус Слайд."

   Старый герцог, прочтя это письмо, засмеялся от души.
   -- Не есть ли это страшно дурной признак настоящего времени? сказал младший.
   -- Едва ли, как мне кажется. Человек этот и дурак, и негодяй, но не думаю, чтобы мы по этому могли предполагать, что есть много таких дураков и негодяев, как он. Желал бы я знать, чего именно он хочет.
   -- Он хочет, чтобы я пригласил его в Гэтерум.
   -- Он едва ли может этого ожидать. Не думаю, чтобы он был такой дурак. Ему, может быть, пришло в голову, что возможность есть, и он захотел попытаться. Разумеется, вы оставите без внимания его просьбу.
   -- Я просил Уорбертона отвечать ему, что он не может быть принят в моем доме. Я велю отвечать на все письма, если только их не пишут сумасшедшие. Не оскорбились ли бы вы, если бы к вам в дом старались ворваться таким образом?
   -- Он не может ворваться к вам.
   -- Может. Он врывается. А будет он там или нет, он может и станет писать о моем доме. И хотя никто другой не выставит себя дураком как он в своем письме, все-таки даже это есть признак того, что делают другие. Вы сами говорили сейчас, что мы собираемся сдевать что-то особенное.
   -- Это были ваши слова и я повторил их. У вас, вероятно, будет очень большое общество.
   -- Я боюсь, что Гленкора зашла за границы. Не знаю, зачем мне беспокоить вас этим, но это меня тревожит.
   -- Я не вижу, почему.
   -- Я боюсь, что она забрала себе в голову удивить весь свет непомерною тратою денег.
   -- А я думаю, что она забрала себе в голову завоевать весь свет любезностью и гостеприимством.
   -- Это также дурно. Это в сущности одно и то же. Для чего ей завоевывать то, что мы называем светом? Она должна желать угощать моих друзей, потому что это мои друзья, и если по моему общественному положению у меня более так называемых друзей, чем было бы в более счастливой частной жизни -- ну! тогда она должна угощать большее количество людей. Далее этого заходить не следовало. Намерение завоевывать друзей, как вы это называете, посредством обедов и вечеров для меня гнусно. Если это будет продолжаться таким образом, я сойду с ума. Я должен буду отказаться от всего, потому что не могу переносить этой тяжести.
   Он сказал это с таком волнением и таким гневом, каких его друг не видал в нем прежде, так что старый герцог испугался.
   -- Мне совсем не следовало быть на этом месте, сказал первый министр, вставая с кресла и расхаживая по комнате.
   -- Позвольте мне сказать, что вы решительно ошибаетесь, сказал его светлость герцог Сент-Бёнгэй.
   -- Я не могу даже вам показать внутренность моего сердца в таком деле, сказал его светлость герцог Омниум.
   -- Мне кажется, я вижу. Может быть, говоря это, я приписываю себе более способности, чем у меня есть; но мне кажется, я вижу. Но пусть ваше сердце говорит что хочет; я уверен в том, что когда государыня, по совету двух бывших министров и с согласия Нижней Палаты, призывает человека служить ей и стране, этот человек не имеет права отказываться только потому, что сомневается, годится ли он. Если здоровье вам изменяет, вы можете это знать и говорить. Или, может быть, ваша честь -- ваша уверенность в других запрещает вам занять это положение. Но о том, годитесь ли вы, вы должны подчиниться приговору общего совета. Он видит яснее вас, что именно нужно, и знает лучше вас, как следует получить то, что нужно.
   -- Если я не делаю ничего, должен я оставаться?
   -- Человек, который стоит во главе правительства страны, не может не делать ничего. Не беспокойтесь о толпе в Гэтеруме. Герцогиня легко, почти без всяких усилий, сделает то, что для вас и даже для меня было бы невозможно. Предоставьте ей действовать по-своему и не обращайте внимания на Квинтусов Слайдов.
   Первый министр улыбнулся, как будто намек на письмо Слайда вернул его веселость, и не сказал ничего более о своих затруднениях. Сказали несколько слов о будущем собрании Кабинета о том, что надо решить, о занятиях и положении того или другого, кому сделать намек, кому дать урок -- потому что эти два государственных деятеля часто держали между собою эти частные кабинетные совещания -- а потом герцог Сент-Бёнгэй ушел.
   Наш герцог, как только его друг оставил его, позвонил своего секретаря и принялся прилежно работать, как будто ничто не расстроило его. Я не знаю, очень ли высокого свойства были его труды в тот день. Если не случится каких-нибудь особенных усилий для того, чтобы провести новый закон или билль о реформе, или сделать попытку по вопросу о воспитании, сковать или ослабить какие-нибудь оковы, первый министр не должен трудиться так усиленно, как его товарищи. Но многим людям нужно многое и они успевают посредством многих способов заявлять о своих нуждах первому министру. Декану хочется быть епископом, судье сделаться главным судьею, члену комитета председателем, секретарю членом комитета. Найтам хочется сделаться баронетами, баронетам баронами, баронам графами. В таком или другом виде нужды людей заявляются и работа есть. Орден нельзя дать, не разбив, может быть, сердца трех человек и их жен и дочерей.
   Потом герцог поехал в Палату Лордов -- последний раз в этой сессии. Завтра кончатся занятия и члены Парламента будут распущены в их деревенские дома и к их деревенским удовольствиям.
   Решили, что на другой день после распущения Парламента герцогиня Омниум поедет в Гэтерум приготовиться принимать гостей, которые должны были съезжаться три дня спустя, и возьмет с собою своих министров, мистрис Финн и Локока, а ее муж с своим секретарем и бумагами отправится на эти три дня в Мачинг, замок поменьше Гэтерума и к которому он больше привык.
   Если, как герцогиня думала, герцог останется долее в Мачинге, она была уверена, что будет в состоянии на собственных плечах вынести тяжесть Гэтерумского замка. Она думала также, что если отсутствие ее мужа продолжится не слишком долго, то это можно объяснить гостям. По мнению герцогини, первый министр ничего не потеряет в извинение своего отсутствия, сославшись на дела. Разумеется, наконец он появиться должен. Но на счет этого она не опасалась. Его робость, да и совесть также не позволят ему совсем отстраниться от Гэтерума. Она была уверена, что он приедет; ей было все равно, как долго ни откладывал бы он своего приезда. Потому не мало удивилась она, когда он сообщил ей перемену в своих планах. Это он сделал чрез несколько часов после того, как герцог Сент-Бёнгэй оставил его в Казначействе.
   -- Я думаю сейчас ехать с тобою в Гэтерум, сказал он.
   -- Что это значит?
   Герцогиня не умела скрывать свои чувства, по крайней мере от него, и тотчас показала ему голосом и глазами, что эта перемена не доставляет ей удовольствия.
   -- Так будет лучше. Я думал-было провести два спокойных дня в Мачинге. Но так как мне надо быть в Гэтеруме, то лучше сделать это сейчас. Хозяин должен сам принимать своих гостей. Не могу сказать, чтобы я с большим удовольствием делал это, но сделаю.
   Очень также легко было понять тон его голоса. В нем слышалось какое-то оскорбленное достоинство, какое-то предвещание будущих супружеских намерений -- какая-то слабость и уныние.
   Она не желала, чтобы он тотчас приехал в Гэтерум. Много денег было истрачено, а издержки еще предстояли. Он мог еще вмешаться; не все палатки были раскинуты, не все фонарики повешены в оранжереях. Повозки все еще будут подъезжать, работники все еще будут работать. То, что будет сделано, поразит его менее, чем то, что будет делаться при нем. И огромная толпа, которая соберется в Гэтеруме в первую неделю, отнимет от приготовлений вид обширности. А на счет денег он дал ей полную волю, так как в один нерешительный период его министерства она заставила его согласиться на ее планы. Относительно же денег он скажет себе, что ему не следует мешать ее прихотям, если только не сочтет нужным уничтожить прихоть по какой-нибудь другой причине.
   Половина их состояния принадлежала ей, и даже если в этот год он истратит более своего дохода -- если удвоит или даже утроит трату прошлых лет -- он не может уничтожить то добавление к его богатству, которое накопилось после их брака. Поэтому он написал к своему банвиру, к своему поверенному по делам, повидался с Лококом, и руки его жены были развязаны.
   -- Я, ваша светлость, не думал, сказал Локок герцогине:-- чтобы его светлость был так... так... так...
   -- Что такое, Локок?
   -- Так сговорчив, ваша светлость.
   Герцогиня, думая об этом, сказала себе, что ее муж был самый благороднейший вельможа во всей Англии. Она уважала его, восхищалась им, почти была в него влюблена. Она знала, что он гораздо лучше ее. Но она не могла сочувствовать ему и была совершенно убеждена, что он не сочувствовал ей. Он был так добр на счет денег! Но все-таки было необходимо, чтобы он не знал всей растраты. А теперь он расстроил часть ее планов, приехав в Гэтерум прежде, чем он нужен там. Она знала, что он упрям, но может быть есть возможность вернуть его к прежнему намерению, если искусно взяться за это.
   -- Разумеется, это будет гораздо приятнее для меня, сказала она.
   -- Этого одного было бы достаточно.
   -- Благодарю тебя, друг мой. Но мы пригласили сначала тех, с которыми, как я думала, тебе не весьма приятно будет встретиться. Сэр-Орландо и мистер Рэтлер будут с женами.
   -- Я привык к сэр-Орланду и мистеру Рэтлеру.
   -- Это конечно; но я все-таки хотела избавить тебя от их общества. Герцог, которого ты так любишь, еще не приедет. Я думала также, что тебе надо кончить твою работу. Я боюсь, что эта работа не из таких, которые кончаются.
   -- Во всяком случае я решился и уже велел Лококу дать знать в Мачинг, что не буду туда. Сколько времени продолжится это в Гэтеруме?
   -- Кто может это знать?
   -- Я думал бы, что ты можешь. Я полагаю, что гости приедут же не навсегда.
   -- Когда один кружок уедет, приглашаешь другой.
   -- Разве ты еще недостаточно назвала? Мне хотелось бы знать, когда мы можем уехать из Гэтерума.
   -- Ты знаешь, что тебе нет никакой надобности оставаться до конца.
   -- Но ты должна оставаться?
   -- Непременно.
   -- А я желал бы, чтоб ты поехала со мною, когда мы отправимся в Мачинг.
   -- О, Плантадженет! сказала его жена: -- неужели ты хочешь, чтобы мы сделались с тобою похожи на Дерби и Джон? {Дерби и Джон -- супруги, жившие более столетия тому назад в деревне Гилов, в Йоркшире, и известные своею долгой жизнью и супружеским счастием. Пр. Пер.}
   -- Да, хочу. Такая жизнь, какую вели Дерби и Джон, именно по мне.
   -- Только Дерби должен быть в своем министерстве целый день и в Парламенте целый вечер -- а Джон должна оставаться дома.
   -- Разве ты желала бы, чтоб я не бывал ни в министерстве, ни в Парламенте? Но пусть не будет между нами недоразумения. Ты делаешь, что находишь лучшим для моей пользы.
   -- Делаю, сказала герцогиня.
   -- Я люблю тебя каждый день более за это.
   Это до такой степени удивило ее, что когда она взяла его за руку, то глаза ее наполнились слезами.
   -- Я знаю, что ты трудишься для меня так же усиленно, как тружусь я сам, и с единственным честолюбием видеть твоего мужа великим человеком.
   -- А себя женою великого человека.
   -- Это одно и то же. Ноя не желал бы, чтобы ты преувеличивала свои труды; я не желал бы, чтобы ты выставляла себя напоказ. Есть злые люди, которые говорят такие вещи, которых ты и не ожидаешь и к которым я буду чувствительнее, чем следует мне быть. Избавь меня от этого огорчения, если можешь.
   Он все еще держал ее руку, а она ответила ему, только кивнув головой:
   -- Я поеду с тобою в Гэтерум в пятницу.
   Тут он оставил ее.

Глава XIX.
Пошлость.

   Герцог и герцогиня с детьми и слугами приехали в Гэтерумский замок накануне ожидаемой первой толпы гостей. День был прекрасный, осенний, и герцог, старавшийся быть любезным во всю дорогу, предложил, как только жар спадет, пойти погулять по парку и посмотреть, что там сделано. Они могли обедать поздно, в половине девятого или в девять часов, так чтобы погулять от семи до восьми.
   Но герцогиня, приехав в замок, отказалась от этого предложения. Дорога была жаркая и пыльная, и герцогиня сделалась немножко не в духе. Они приехали в пять часов, и тогда она объявила, что выпьет чашку чаю и приляжет; она так устала, что гулять не может; а солнце, говорила она, еще палит.
   Герцог спросил, могут ли дети итти с ним. Но две девочки устали, а два мальчика -- старший приехал из Итона, а младший из какого-то другого училища -- уже убежали в парк веселиться по-своему. Таким образом герцог отправился гулять один.
   Герцогиня, конечно, не желала осматривать работы вместе с своим мужем. Она знала, сколько ей самой надо осмотреть. Но она не могла ни делать, ни смотреть вместе с ним, а о том, чтобы прилечь, она знала, что не может быть и речи. Она уже разузнала, что жизнь, выбранная ею, состояла в безпрерывном труде. Но она не была ни слаба, ни ленива. Она была совершенно готова трудиться, если бы только могла трудиться по-своему и с сотрудниками, выбранными ею самою.
   Не будь ее муж так упрям, она приехала бы с мистрис Финн, приезд которой теперь был отложен на два дня, и Локок был бы с нею. Герцог сделал распоряжение, по которому приезд Локока необходимо было отложить на день, и это было новым поводом к досаде. Герцогиня была очень не в духе и начала соображать, не делает ли это муж, чтобы нарочно терзать ее. Но как только она узнала, что он ушел, она принялась за дело. Она не могла отправиться к палаткам, на лужки и в оранжереи, так как вероятно встретится с ним. Но она сделала распоряжение на счет спален, посмотрела, как убраны приемные, взглянула на знамена и воинственные трофеи, висевшие в обширной передней, на бюсты и статуи, украшавшие углы, посмотрела на серебро, приготовленное для большой столовой, и наблюдала, как переносили кресла, диваны и столы.
   -- Знайте наверно, мистрис Причард, сказала она экономке: -- что два месяца сряду у нас будет не менее сорока человек.
   -- Сорок будут ночевать, миледи?
   Для мистрис Причард герцогиня была столько лет леди Гленкорой, что она продолжала называть ее "миледи"", а не "ваша светлость", и может быть понимала, что ее барыне более нравится прежнее название.
   -- Да, сорок будут ночевать, сорок есть и сорок пить. Но это не значит ничего. А каково сорок человек занимать каждый день впродолжении двадцати-четырех часов! Все ли у вас есть, что нужно?
   -- Это зависит, миледи, сколько времени каждый останется.
   -- Одну ночь! Нет -- скажем в общем числе две ночи.
   -- Таким образом очень часто придется перестилать постели -- не так ли, миледи?
   -- Пошлите завтра к Подику за простынями. Зачем не подумали об этом прежде?
   -- Подумали, миледи, и мне кажется, у нас достанет. У нас поставлена паровая машина для белья.
   -- А полотенцы? спросила герцогиня.
   -- Полотенцы есть, миледи. Подик прислал много вещей. Целая повозка приехала со станции. Только скатерти не довольно длинны для большого стола.
   Лицо герцогини вытянулось.
   -- Надо положить две скатерти. На очень длинных столах, миледи, всегда кладутся две.
   -- Зачем вы не сказали мне, я заказала бы. Невозможно-невозможно одной голове подумать обо всем. Достаточно ли у вас людей в кухне?
   -- Уж больше и невозможно, миледи, а то пользы никакой не будет -- станут только мешать -- особенно когда их не знаешь. Я полагаю, мистер Мильнуа скоро приедет.
   Это был французский повар, еще неизвестный в замке.
   -- Он приедет вечером.
   -- Жаль, что он не мог быть здесь денька два пораньше, миледи, чтобы осмотреться.
   -- А как же мы обедали бы в Лондоне? Он не сделает никаких затруднений. Кондитер приехал?
   -- Приехал, миледи, и сказать по правде, напился вчера так, что... Ах, Господи! мы не знали, что нам с ним делать.
   -- Мне это все равно, пока еще нет гостей. Я не думаю, чтобы он стал пьянствовать, когда должен будет работать для такого множества гостей. Яиц у вас достаточно?
   Эти вопросы шли так быстро, что, задавая их, герцогиня успела пройтись по всем комнатам прежде, чем стала одеваться к обеду, и в каждой комнате примечала что-нибудь, о чем надо было говорить или что похвалить или побранить.
   В это время герцог гулял один. Еще было жарко, но он решился насладиться первым загородным днем, погуляв в своем собственном парке, и не остановился за жаром. Он прошел по громадной передней, вышел в громадную дверь, которая так была громадна, что отворялась редко. Но теперь она была отворена по случаю приготовлений, и он вышел на большую террасу с знаменитым и хваленым портиком над головою.
   К самой террасе, хотя она была очень высока, шла дорога, устроенная на арках, так что знатные гости могли въезжать почти в дом. Герцог, никогда не чувствовавший себя очень знатным, стоя тут и смотря на вид, далеко расстилавшийся перед его глазами, не мог припомнить, чтобы когда-нибудь прежде стоял на этом месте. К чему служили этот портик, этот мрамор, эта громадная груда камня -- к чему служила громадная передняя позади него, разделявшая дом надвое и показывавшая ясно своим видом и размерами, что она выстроена напоказ, а вовсе не для пользы или удобства?
   С того места, где герцог стоял, он мог видеть, что в парке было сделано уже много: тут уравнена земля, там положен дерн, здесь проведена новая дорога. Неужели его друзей нельзя было угостить без всех этих перемен? Тут он приметил палатки, и спустившись с террасы и повернув налево к концу дома, наткнулся на новую оранжерею. Тропическия растения, которыми эта оранжерея должна быть наполнена, привозились в эту минуту на больших тачках. Герцог постоял и посмотрел, но не сказал ни слова работникам. Они смотрели на него, но очевидно не знали, кто он. Почему они могли его знать, когда он так редко бывал тут, а если и бывал, то никогда не выходил из дома?
   Он пошел дальше и наткнулся на большее количество работников. Сделан был большой забор, с трех сторон окружавший большой параллелограм, отнятый от парка и открытый с того конца, где был сад, величиною, как ему показалось, около десятины.
   -- Для чего это вы делаете? спросил он одного работника
   Тот вытаращил на него глаза и как будто сначала совсем не хотел ответить.
   -- Тут господа будут стрелять из лука сказал он наконец, продолжая свою легкую работу и похлопывая лопатою по укатанной земле.
   Он очевидно смотрел на этого незнакомца как на посетителя, который не имеет права делать вопросы, хотя ему позволено гулять по парку.
   Герцог ходил от одного места к другому, видел перемены, новые постройки и какие-нибудь выдумки бросать деньги куда ни попало. Его сердила мысль, что в свете осталось так мало простоты, что человек не мог угощать своих друзей без всякой подобной суеты. Его мысли стали часто устремляться на денежные сображения, не потому, чтобы ему было жаль денег, но потому, что они тратились на такое дело.
   Потом ему пришло в голову, что все это не следовало делать без его согласия. Если бы жена пришла к нему с каким-нибудь планом сделать перемены и заставила его думать, что это перемены вкуса или личного удовольствия, он вероятно дал бы тотчас свое согласие, не думая о деньгах. Но все это было сделано только для показа.
   Потом он пошел дальше и увидал флаг, развевающийся над замком и показывающий, что он лорд, наместник графства, был тут на своей собственной земле. Это было хорошо. Так должно быть, потому что флаг развевался сообразно принятому обычаю. Он очень гордился всем этим достоянием, принадлежащим его званию и положению, и не дозволит уменьшения того наружного уважения, на которое они имели право. Если они лишатся этого по его вине, то права других на пользование ими подгнервутся опасности, и польза, приобретаемая его страной, из установленных знаков уважения тоже подвергнется опасности. Но тут было какое-то присвоенное пошлое величие, которое было доступно всякому богатому плуту или какому-нибудь разбогатевшему лавочнику -- с каким-то видом новизны, что было очень неприятно для него.
   Потом также он знал, что ничего этого не было бы сделано, не будь он первым министром. С какой стати делать перемены в парке человека только потому, что он сделался первым министром?
   Он шел, рассуждая об этом сам с собою, так что наконец довел себя до гнева. Ему было ясно, что он должен сам более вмешиваться во все, или его сделают смешным пред светом. Он знал, что равнодушие он может перенести. Суровое порицание по его мнению он тоже мог вынести. Но к насмешкам он всегда был чувствителен. Что если в газетах скажут, что он выстроил новую оранжерею и сделал место для стрельбы из лука для того, чтобы поддержать коалицию?
   Вернувшись домой, он нашел свою жену одну в маленькой комнате, в которой они намеревались обедать. После всех своих трудов, она теперь прилегла на несколько минут на время отсутствия своего мужа, зная, что после обеда ей придется написать кучу писем.
   -- Не знаю, сказала она:-- чтобы я когда-нибудь в жизни так уставала.
   -- Дорога не очень длинная.
   -- Но дом очень большой, и мне кажется, я побывала в каждой комнате, как приехала, и собственными руками передвигала мебель в гостиной, сосчитала масло по фунтам и осмотрела простыни и скатерти.
   -- Разве это было необходимо, Гленкора?
   -- Если бы я вместо этого легла в постель, я полагаю, свет все продолжал бы итти и сэр-Орландо Дрот все руководил бы Нижнею Палатой -- но я полагаю, что за вещами все же надо присмотреть.
   -- На то есть люди. Ты, как Марфа, заботиться о многом.
   -- Я всегда находила, что с Марфой поступлено нехорошо. Не будь Марф, нечего было бы есть. Но странно, как любят бранить жен. Не делай я ничего, это не понравилось бы такому занятому и трудолюбивому человеку, как ты.
   -- Кажется, я не бранил -- до-сих-пор.
   -- А теперь начнешь?
   -- Не бранить, дружок. Если ты оглянешься назад, можешь ли вспомнить, что я бранил тебя?
   -- Я могу вспомнить, что ты очень часто должен был бранить.
   -- Но сказать тебе по правде, мне не нравится то, что ты сделала здесь. Я не вижу, чтобы это было необходимо.
   -- Люди делают иногда перемены в своих садах без всякой надобности.
   -- Но эти перемены делаются для твоих гостей. Если бы они были сделаны для твоего собственного удовольствия, я не сказал бы ничего -- хотя даже в таком случае, мне кажется, ты могла бы сказать мне, что ты намеревалась сделать.
   -- Как! когда ты так занят, что не знаешь, куда повернуться?
   -- Я никогда не бываю так занят, чтобы не мог повернуться к тебе. Но ты знаешь, что я жалуюсь не на это. Будь это сделано для тебя самой, хотя бы было крайне пошло, я принудил бы себя остаться довольным. Но мне неприятно думать, что то, что прежде находили достаточно хорошим для наших друзей, находят недостаточным, потому что я занимаю такое место. В этом есть какая-то... какая-то... я почти готов сказать пошлость, огорчающая меня.
   -- Пошлость! воскликнула герцогиня, вскочив с дивана.
   -- Я беру назад это слово. Я ни за что на свете не решусь сказать что-нибудь неприятное для тебя, но пожалуста, пожалуста, брось это все.
   Тут он опять оставил ее.
   Пошлость! Никакое другое слово не могло быть так жестоко. Он конечно сказал, что не обвиняет ее в пошлости -- но все-таки обвинение было сделано. Можете вы назвать вашего друга лжецом яснее, если скажете, что не хотите сказать, что он солгал?
   Они обедали вместе и с обоими сыновьями, но за обедом говорили мало. Страшное слово звучало в ушах жены и воспоминание об этом сказанном слове тяжело лежало на совести мужа. Он очень ясно сказал себе, что это пошлость, но не намерен был употреблять это выражение. Он даже сам удивился, когда произнес его. Но оно было произнесено, и несмотря ни на какие извинения, слово воротить было нельзя. Когда он смотрел чрез стол на свою жену, он видел, что слово это было принято за большую обиду.
   Она ускользнула -- писать письма, сказала она, еще до конца обеда.
   -- Пошлость!
   Она произнесла это слово вслух, садясь в маленькой комнате наверху, которую она назначила для своего собственного употребления. Но хотя она очень сердилась на мужа, она даже в душе не противоречила ему. Может быть, это было пошло. Но почему ей не быть пошлой, если она может вернее получить желаемое посредством пошлости? Что значит пошлость? Разумеется, она каждый день делает такие вещи, которые были бы для нее противны, не будь ее муж публичный человек. Она покорялась постоянным сношениям с неприятными людьми. Она расточала свои улыбки -- так она говорила теперь себе -- на мясников и медников. То, что она говорила, что читала, что писала, что делала, куда ездила, к кому была ласкова, к кому нет -- не делалось ли все это для него и его популярности? Когда человек желает быть первым министром, он должен покоряться пошлости и должен отказаться от своего честолюбия, если эта задача будет слишком неприятна для него. Герцогиня думала, что это подразумевается со времен Кориолана.
   "Старый герцог отстранялся от этого", говорила она себе: "и захотел жить другим образом. А он сам выбрал. Он пожелал этого. А когда я делаю это для него, потому что он сам не может этого делать, он дает этому гадкое название!"
   Тут ей пришло в голову, что свет говорит ложь каждый день -- и в сложности гораздо более лжи чем правды -- но что свет благоразумно решил, что свет не следует обвинять во лжи. Даже муж жене не осмелится высказать открыто недоверие, а в свете вообще каждое сказанное слово подразумевается справедливым -- потому что оно сказано. Джонс сказал это и поэтому Смит -- знавший, что это ложь -- подтвердил уверение Джонса, и тоже солгал. Но таким образом свет может жить приятно. Как же она может жить приятно, если муж обвиняет ее в пошлости? Разумеется, это пошлость, но зачем ему говорить ей это? Она делала это не для собственного удовольствия.
   Письма оставались долго ненаписанными, а потом настала минута, когда она решилась было совсем их не писать. Труд был очень большой, но какая польза выйдет из того? Зачем ей пачкать свои руки, так что даже ее муж обвиняет ее в пошлости? Не лучше ли отказаться от всего, быть замечательною женщиной, знатною дамой в другом роде -- трудной для доступа, скупой на благорасположение, аристократкой с головы до ног -- герцогиней из герцогинь? Эту роль было бы очень легко разыграть. Для этой роли требовались знатность, деньги, умение себя держать, а это у нее было. Старый герцог делал это легко, без малейших затруднений для себя, и с ним обращались почти как с божеством, потому что он держал себя поодаль от всего. Она могла еще и теперь сделать перемену -- а так как муж назвал ее пошлой, то она непременно это сделает.
   Но наконец, прежде чем она отошла от своего письменного стола и бумаг, к ней пришла другая мысль. Ничто не было для нее так неприятно, как неудача. Она знала, что затруднения будут, и уверила себя, что преодолеет их с мужеством и твердостью. Не есть ли это обвинение в пошлости просто одно из затруднений, которые она должна преодолевать? Неужели мужество уже оставило ее? Неужели она так слаба, что одно слово может лишить ее сил слово, в котором очевидно раскаялись, как только оно было произнесено? Пошлость! Ну -- пусть она будет пошлою, только бы достигнуть цели. Потом к ней пришла более возвышенная мысль -- мысль, которую она анализировать не могла, но которая тем не менее произвела свое действие. Она твердо верила в своего мужа, находила, что он более всех других людей в стране годился быть первым министром. Его слава была ей дорога. Натура у нее была честная, и хотя, может быть, она в молодости могла бы чувствовать к нему более любви, будь он блестящее, веселее, предан удовольствиям, пристрастен к безделицам, все-таки она признавала в нем достоинства, которым могла сочувствовать. Ему следовало быть первым министром в Англии и поэтому она сделает все для того, чтобы он удержался на месте. Пошлость была существенной необходимостью. Он мог этого не признавать -- мог даже, если бы ему был предоставлен выбор, отказаться быть первым министром на подобных условиях. Но ей не следует отказываться от своих планов. Обдумав все таким образом, она взяла перо и кончила все письма прежде, чем позволила себе лечь спать.

Глава XX.
Политика сэр-Орланда.

   Когда гости начали съезжаться, наша приятельница герцогиня, вероятно, преодолела свои маленькия затруднения, потому что принимала гостей с тем радушным гостеприимством, которое так приятно, потому что кажется выходящим из сердца. Муж ничего более не говорил с нею об этом и она решила выкинуть из памяти оскорбительное слово.
   Прежде всех приехала мистрис Финн, но скорее как помощница хозяйки, чем как гостья, и ей герцогиня шутя намекнула на свои затруднения.
   -- Соображая время, не наделали ли мы чудес? Ведь очень мило, не правда ли? Нигде нет грязных куч и все так зелено, как будто всегда было так. Мы приготовили сорок пять спален. Слуг всех поместили там где-то в комнатах над конюшнями очень удобно, уверяю вас. Им даже это понравилось. Все комнаты нумерованы, как в гостинице. Это был единственный способ. Одна тетрадь у меня, другая у Лекока. У меня записано, кто в какой комнате и сколько времени должен занимать ее. Тут же написано, кто кого должен вести к обеду впродолжении двух недель. Разумеется, это придется изменять, но все же легче, если у нас будет основа. И для себя я также записала, кто за кем должен волочиться.
   -- Вам надо припрятать хорошенько эти отметки.
   -- Никто не поймет ни слова, если даже они и попадутся в руки. Если написано А. В., то надо понимать X. Y. Z. А вот росписание для стрельбы из лука. Я никогда в жизни не стреляла, а между тем все составила сама и напечатать велела. Если хочешь что-нибудь пустить в ход, надо придать этому особенную важность. И я составила на первую неделю список блюд с Мильнуа, который настоящий джентльмен -- настоящий.
   Тут она вздохнула, вспомнив слово мужа, так оскорбившее ее.
   -- Я привыкла думать, что Плантадженет усиленно трудится для десятичной системы, но не думаю, чтобы он трудился так усиленно, как я.
   -- Что говорит герцог на все это?
   -- Он ведет себя как ангел, ведет так хорошо, что мне часто приходит в голову бросить все -- для него. А в другое время я намереваюсь продолжать то же для него.
   -- Он не рассердился?
   -- Не делайте вопросов, душечка, и не услышите лжи. Вы замужем уже два раза и не можете не знать, что у женщин не может все итти гладко. Он сказал только одно слово. Его трудно было перенести, но теперь прошло.
   В этот день привалила целая толпа. Прежде всех приехали мистер и мистрис Роби, мистер и мистрис Рэтлер. Приехали также сэр-Орландо и леди Дрот, лорд Рэмсден и сэр-Тимоти Бисвакс. Эти господа с своими женами представляли министерство, которого герцог был главою, и были приглашены для того, чтобы их верноподданство и покорность были таким образом прикованы.
   Приехали также мистер и мистрис Боффин и лорд Трифт с дочерью Анджеликой, бывшие в первом министерстве -- один на либеральной, другой на консервативной стороне -- и находившиеся теперь в числе других гостей герцога для того, чтобы другие могли видеть, как широко герцог желал раскрыть свои объятия.
   Был и наш приятель Фердинанд Лопец, конечно, воспользовавшийся таким прекрасным случаем, чтобы приобрести себе такую важную общественную выгоду, как приглашение в Гэтерумский замок. Каким образом мог отец, бывший простым адвокатом, не взять в зятья человека, который был гостем в замке герцога Омниума?
   Были тут также соседи, Френк Грешэм из Грешэнбёрийского замка, с женою и дочерью, начальник охоты в том краю, богатый сквайр старинного рода и глава фамилии, к которой принадлежал человек, имевший притязание сделаться современем первым министром. Лорд Чильтерн, начальник другой лисьей охоты за два графства от этого и приятель наш, был также приглашен и привез свою жену. Была леди Розина де-Курси, старая дева, жившая далеко и привыкшая бывать в Гэтерумском замке тридцать лет сряду, единственный остаток фамилии, когда-то жившей в этом краю горделиво, а теперь старший брат Розины, граф, был разоренный человек, а младшие братья жили с женами за границей, сестры вышли замуж за людей довольно ничтожных по общественному положению, мать умерла, а леди Розина жила одна в небольшом котедже за оградою старого парка и все еще питала в груди старинную гордость де-Курси.
   Были капитан Гённор и майор Понтни, два молодые человека средних лет, номинально служившие в армии, которых герцогиня последнее время внесла в список приверженцев, которые могут быть полезны в своем роде. За обедом они не были застенчивы, танцовали, когда требовалось, хотя очень неохотно, разговаривали, хотя немного, и бегали по поручениям -- перство они знали наизусть и могли рассказать подробности каждого несчастного брака за последние двадцать лет.
   Каждый считал себя необходимым для состава лондонского общества и утешался убеждением, что достиг полного успеха в жизни, достигнув преимущества обедать три раза в неделю с перами и их женами.
   Мы поместили не такой полный список гостей, какой можно было найти в тогдашних газетах, но мы достаточно назвали имен, чтобы показать, какого рода было общество.
   -- Герцогине придется начать с кружка довольно несговорчивого, сказал майор капитану.
   -- О, да! Я знаю это. Она желала, чтобы я был полезен, и я, разумеется, приехал. Я останусь здесь неделю, а потом вернусь в сентябре.
   Пока капитан Гённер еще не получал приглашения на сентябрь, но ведь мог же получить.
   -- Я составлял с нею правила для стрельбы из лука, сказал Понтни:-- и дал слово приехать, чтобы помочь начать. Дочка Грешэма недурна.
   -- Немножко вялая.
   -- Очень приятный цвет лица. Она будет очень богата; вы знаете это?
   -- У нее есть брат, сказал капитан.
   -- О, да! есть брат, который получит Грешэмское имение, но ей достанутся деньги матери. На счет всего этого есть очень странная история.
   Тут майор рассказал историю, и во всех подробностях рассказал не так.
   -- Невеста не плохая ни для кого, сказал майор.
   Это была правда, потому что мисс Грешэм была очень милая девушка; но, разумеется, майор все вздор насказал о деньгах.
   -- Теперь, когда вы испытали, что вы думаете об этом?
   Этот вопрос был предложен сэр-Тимоти сэр-Орланду, когда они сидели в уголку кружка для стрельбы из лука, в палатке, смотря, как майор Понтни учил мистрис Боффин, как класть стрелу на лук.
   Всем было известно, что сэр-Тимоти враждебно относился к коалиции, хотя еще принадлежал к ней, и что будет помогать расстроить ее, если только представится случай примкнуть к той партии, в руках которой останется власть. С сэр-Тимоти обошлись дурно и он этого не забыл. Сэр-Орландо также последнее время выказал признаки растревоженного честолюбия. Он был председатель Нижней Палаты и почти сделалось законом конституции, что председатель Нижней Палаты должен быть первым министром. По крайней мере многие знали, что сэр-Орландо таким образом понимает законы конституции.
   -- Идем себе, сказал сэр-Орландо.
   -- Да -- да, идем. Можете ли вы вообразить какое-нибудь возможное сцепление обстоятельств, в которых мы перестали бы итти? В Парламенте всегда слишком много здравого смысла для решительного застоя. Но довольны ли вы?
   -- Не скажу, чтобы был недоволен, сказал осторожный баронет.-- Я не ожидал ничего особенного от коалиции и ничего особенного от герцога.
   -- Мне кажется, что мы добивались только одного -- благополучно дойти до конца сессии. Этого мы, конечно, достигли. Это уже очень многое, сэр-Тимоти. Разумеется, главная задача Парламента состояла в том, чтобы собрать добавочное пособие, и когда это сделалось легко, когда все нужные деньги были присуждены единогласно, разумеется, министры очень рады отвязаться от Парламента. Теперь так же естественно министру ненавидеть Парламент, как его ненавидел бы король из рода Стюартов двести-пятьдесят лет тому назад. Довести сессию благополучно до конца есть успех и восторг.
   -- Никакое министерство не может продолжаться с таким ничтожным принципом и ни один министр, придерживающийся этого принципа, не может долго остаться в министерстве.
   Сэр Тимоти, говоря это, может быть, намекал на герцога, а может быть и на самого сэр-Орланда.
   -- Разумеется, так как я не в кабинете, то не имею права говорить, но мне кажется, если бы я был в кабинете и желал -- чего, признаюсь, я не желаю -- продолжения настоящего положения вещей, я постарался бы добиться от герцога какого-нибудь понятия об его политике на следующую сессию.
   Сэр-Орландо был человек с дарованиями неоспоримыми. Он мог говорить бегло -- и вместе с тем медленно -- так что и репортеры, и все могли его слышать. Он был терпелив и в Палате, и в своем министерстве, и обладал большим дарованием делать то, что ему поручали люди, понимавшие дело лучше чем он. Он никогда не ошибался в своем официальном деле, потому что всегда слушался письмоводителей и следовал тому, что было прежде. Он был человек полезный и остался бы таким, если бы его не подняли слишком высоко. Так как его наделили особенным почетом и дали особенное место, он желал еще большего.
   Об умеренности дарований и энергии герцога, и вообще недостатке его умения управлять так часто упоминали в последнее время при сэр-Орланде, что сэр-Орландо постепенно начал думать, что он равен герцогу в кабинете и что, может быть, ему следует направлять герцога. В начале их соединенных действий он несколько боялся герцога, и может быть, остаток этого чувства к герцогу лично еще удерживал его. Герцоги Омниум всегда были людьми знатными. Но все-таки он, может быть, обязан сказать несколько слов герцогу. Сэр-Орландо уверил себя, что если он убедится в необходимости сделать это, то может сказать даже несколько слов и герцогу Омниуму.
   -- Я уверен, что мы не можем так продолжать, как мы действуем теперь, заключил разговор сэр-Тимоти.
   -- Где они его подцепили? сказал майор капитану, указывая головой на Фердинанда Лопеца, который стрелял из лука с Анджеликою Трифт, Боффином и одним из домашних секретарей герцога.
   -- Герцогиня отыскала его где-то. Это один из тех баснословных богачей в Сити, которые разом загребают сотни тысяч; говорят, что его родные были грандами испанскими.
   -- Знает ли его кто-нибудь? спросил майор.
   -- Все скоро его узнают, ответил капитан:-- я слышал, что он будет депутатом от какого-то местечка, зависящего от герцога. По наружности он мне не нравится, но если у него есть деньги и он бывает здесь, да еще хорош собой, конечно он будет иметь успех.
   В ответ на это майор только заворчал. Майор был двумя годами старее капитана и, следовательно, не так был расположен, как его приятель, допустить право новичка на общественные почести.
   Именно в эту минуту герцогиня подошла к стрелявшим с мистрис Финн и леди Чильтерн. До-сих-пор она еще не выходила в сад и, разумеется, около нее собралась толпа. Майор и капитан, отодвинутые успехом Фердинанда Лопеца, вернулись с приятнейшими улыбками. Боффин отложил свой трактат на счет привилегий, которые изучал для того, чтобы предводительствовать оппозицией против министерства на следующую сессию, и даже сэр-Тимоти Бисвакс, кончивший свое дело с сэр-Орландом, присоединился к толпе.
   -- Теперь я надеюсь, сказала герцогиня: -- что вы все стреляете по новому уставу. Это будет Гэтерумский Стрелковый Устав, и сердце у меня разорвется, если кто-нибудь пойдет против него.
   -- Здесь есть двое, трое, сказал майор Понтни серьезно: -- которые не хотят потрудиться понять.
   -- Мистер Лопец, сказала герцогиня, указывая пальцем на нашего приятеля:-- уж не вы ли этот мятежник?
   -- Я боюсь, что я предложил... начал Лопец.
   -- Я не хочу никаких предложений -- ничего кроме повиновения. Вот сэр-Тимоти Бисвакс, мистер Боффин и сэр-Орландо Дрот недалеко, а вот и мистер Рэтлер; уж лучше такого авторитета в подобных вещах желать нельзя. Спросите их, требуются ли предложения в других предметах.
   -- Разумеется, нет, сказал майор Понтни.
   -- Ну, мистер Лопец, хотите вы или не хотите руководиться строгим истолкованием гэтерумского устава? Если не хотите, то я боюсь, что мы будем принуждены принять вашу отставку.
   -- Я выходить в отставку не хочу и буду повиноваться, сказал Лопец.
   -- Прекрасный министерский ответ, заметила герцогиня:-- я не сомневаюсь, что со временем вы достигнете высших должностей и сделаетесь опорой гэтерумской конституции. Как он стреляет, мисс Трифт?
   -- Он будет стрелять очень хорошо, герцогиня, если станет практиковаться, отвечала Анджелика, жизнь которой в последние семь лет была посвящена стрельбе из лука.
   Майор Понтни ушел далеко в парк, за целую четверть мили, и курил сигару под деревом. Разве для этого он потратил целый месяц на то, чтобы составлять устав, несколько раз бывал даже в типографии для того, чтобы исполнить желание герцогини?
   -- Женщины чертовски неблагодарны, сказал он громко сам себе, уединившись в сторону:-- а некоторые мужчины чертовски счастливы.
   Лопец умел положительно извлечь пользу из своего непослушания.
   Шуточка герцогини на счет министров вообще и преимуществ покорности с их стороны начальнику некоторым показалась неуместна. Эта шуточка была именно такого рода, какие герцогиня любила говорить -- не очень значуща, но все-таки не совсем бесцельна. Она была направлена скорее на ее мужа, чем на присутствующих его товарищей и так поняли те, которые действительно знали ее, так поняли мистрис Финн и Уорбертон, домашний секретарь. Но сэр-Орландо, сэр-Тимоти и Рэтлер, все слышавшие это, подумали, что герцогиня намекала на раболепство их положения; а Боффин, слышавший это, возрадовался внутренно, что это не могло относиться к нему, и думал, с каким удовольствием он расскажет этот анекдот в дальних закоулках клубов. Бедная герцогиня! грустно думать, что после таких геркулесовских трудов она испортила свое дело одним необдуманным словом, может быть, более чем подвинула его всею своею энергией.
   Во все это время герцог был в замке, но редко выходил к гостям -- как читатели, надеюсь, поймут, вовсе не из сознания важности своего присутствия, но под влиянием убеждения, что публичный человек не должен даром тратить время. Он завтракал в своей комнате, потому что таким образом мог кончить завтрак в десять минут. Все газеты читал один, потому что мог таким образом устремить все свои мысли на их содержание. Жизнь всегда была для него слишком серьезна для того, чтобы тратить ее даром. Каждый день после двенадцати часов он выходил гулять для моциона и охотно принял бы всякого спутника, если бы какой-нибудь спутник предложил ему себя. Но он выходил в какую-то боковую дверь, находя ее удобнее, и поэтому когда его видели другие, то предполагали, что он желает остаться невидимым.
   -- Я и понятия не имел, чтобы в герцоге было столько гордости, сказал Боффин своему старому товарищу сэр-Орланду.
   -- Гордость ли это? спросил сэр-Орландо.
   -- Может быть, застенчивость, ответил мудрый Боффин.-- Два эти качества так похожи, что вы не можете заметить разницу. Но человек, к несчастию одаренный тем или другим качеством, едва ли может быть первым министром.
   На другой день после этого сэр-Орландо думал, что настало время, когда он может сказать то полезное слово герцогу, которое непременно нужно, чтобы кто-нибудь сказал из его товарищей и которое, конечно, никто из товарищей не имел такого права сказать, как тот, кто был председателем Нижней Палаты. Он ясно понимал, что хотя они собрались в Гэтерумском замке для веселостей, однако всякое время годится для рассуждения о государственных делах. Неизвестно ли всему свету, что когда осенью Бисмарки сего мира, или те, кто выше даже Бисмарков, съезжаются в том или другом прелестном здоровом местечке, дела мира сего решаются в маленьких собраниях, легче, скорее и вернее, чем в больших парламентах министерства! Сэр-Орландо до-сих-пор знал это, но едва ли когда этим пользовался. Он давно занимал правительственное место, но эти приятные совещания могут по самому своему свойству доставаться в удел весьма немногим. Но теперь очевидно настало время.
   В воскресенье сэр-Орландо поймал герцога в то самое время, когда он выходил из дома гулять. Многие в замке еще спали. Много было разговоров о том, прилично ли в воскресенье заниматься стрельбою из лука, и при этом рассуждении упомянуто распространявшееся мнение о том, что Национальную Галерею следует открывать в воскресный день. Но герцогиня не хотела дозволить стрельбу.
   -- Нам-то именно и не следует предрешать этот вопрос, сказала герцогиня.
   Герцогиня с разными дамами, с Понтни, Теннером и другими послушными мужчинами, была в церкви. Никто из министров, разумеется, не мог оставить толстые сумки, всегда присылаемые из Лондона по суботним вечерам, вероятно-как мы думаем -- предлог, чтобы не итти к обедне, и спокойно проводили утро, дремля над новыми романами.
   Герцог, всегда справедливый в своем намерении, но всегда ошибавшийся на деле, остался дома работать все утро и этим привел в негодование людей строгих, а в церковь пошел один после двенадцати часов, оскорбив этим людей общежительных. Церковь была возле дома и он вернулся переменить сюртук и шляпу и взять палку. Но когда он подкрадывался из боковой калитки, сэр-Орландо налетел на него.
   -- Если ваше сиятельство идете гулять и примите спутника, я буду очень рад сопровождать вас, сказал сэр-Орландо.
   Герцог выразил удовольствие и действительно был доволен. Он был бы рад увеличить свою личную короткость с своими товарищами, если бы это можно было сделать приятным образом.
   Они прошли почти милю по парку, наблюдая за величественными движениями оленей и разговаривая о разных ничтожных предметах, прежде чем сэр-Орландо нашел случай вставить свое словцо. Наконец он сделал это довольна круто.
   -- Мне кажется, что нам порядочно удалась прошлая сессия, сказал он, все стоя под старым дубом.
   -- Порядочно удалась, повторил герцог.
   -- И я полагаю, нам нечего очень бояться следующей сессии.
   -- Я не боюсь ничего, сказал герцог.
   -- Но...
   Сэр-Орландо колебался, однако герцог не сказал ни слова, чтобы помочь ему. Сэр-Орландо вдруг нашел, что герцог никогда еще не казался до такой степени герцогом как теперь. Сэр-Орландо помнил старого герцога и вдруг нашел, что племянник и дядя очень походили друг на друга. Но предводителю Нижней Палаты неприлично было бояться кого-нибудь.
   -- Как вы думаете, продолжал сэр-Орландо:-- не постараться ли нам условиться между собою относительно политики? Я не знаю, долго ли министерство без определенного образа действий может пользоваться доверием страны. Возьмите последнее полстолетие. Было много разных политик, пользовавшихся более или менее общим согласием; вольная торговля... Тут сэр-Орландо ласково махнул рукою, показывая, что из уважения к своему собеседнику он готов поместить во главе списка политику, не всегда пользовавшуюся его собственным согласием:-- постоянная реформа в Парламенте, чему я от всего моего сердца оказал мою ничтожную помощь.
   Герцог вспомнил, как была украдена одежда купавшегося, и что сэр-Орландо был один из самых проворных воров.
   -- Уничтожение папства, ирландския немощи, баллотировка, сокращение расходов все имело свое время.
   -- То, что следует сделать, я полагаю, представляется само, потому что это само по себе желательно, а не по потому, что желательно делать что-нибудь.
   -- Именно -- без всякого сомнения. Но все-таки, если вы подумаете хорошенько, то никакое министерство не продолжится без какой-нибудь политики. Последнюю часть прошлой сессии мы все запряглись и ничего более нельзя было ожидать от нас, но мне кажется, что в будущем году нам нужно определить себе политику. Я боюсь, что ничего нельзя сделать в Ирландии.
   -- Мистер Финн имеет планы...
   -- Ах! да; ну, ваша светлость, мистер Финн очень талантливый молодой человек, это верно, но я не думаю, чтобы мы могли поддержать себя его планом об ирландской реформе.
   Сэр-Орландо несколько увлекся своим собственным красноречием и смирным видом герцога, и прервал герцога. Герцог опять принял герцогский вид; но тут сэр-Орландо не заметил его физиономии.
   -- Сам я склоняюсь в пользу усиленного вооружения. Я изучал этот предмет и думаю, что народ не прочь слегка увеличить смету в этом отношении. Разумеется, есть выборы.
   -- Я подумаю о том, что вы говорили, сказал герцог.
   -- А что касается выборов...
   -- Я об этом подумаю, сказал герцог.-- Видите вы этот дуб? Это самое большое дерево здесь в Гэтеруме и я сомневаюсь, есть ли дерево больше него в этой части Англии.
   Голос и слова герцога не были невежливы, но в них было что-то такое, помешавшее сэр-Орланду опять вернуться с выборам и усиленному вооружению.

Глава XXI.
Новый лебедь герцогини.

   Когда общество пробыло в Гэтерумском замке около недели, Фердинанд Лопец очевидно сделался фаворитом герцогини и по ее просьбе обещал остаться там еще несколько дней. Он едва ли говорил с герцогом с-тех-пор, как был в его доме -- но не многие из этого пестрого собрания разговаривали с герцогом. Гённер и Понтни уехали -- капитан уверял, что его отвращение к выскочке португальцу было так сильно, что он не мог долее оставаться с ним в одном доме, а майор, отличавшийся большею энергией решил, что он осадит этого выскочку.
   -- Ужасно думать, какую силу имеют деньги в нынешнее время, сказал капитан.
   Капитан совершенно стряхнул с своих ног гэтерумский прах, но майор устроил так, что для него опять будет постель в октябре -- еще на одну счастливую недельку; но он должен был вернуться только по зову герцогини.
   -- Вы не забудете, герцогиня? сказал он, умоляя ее вспомнить о нем, когда прощался.-- Я ведь очень трудился над уставом -- не так ли?
   -- Мне кажется, они не интересуются уставом, сказала герцогиня:-- но я все-таки вспомню.
   -- С кем это я видела тебя в саду? сказала герцогиня своему мужу в один день.
   -- С леди Розиной де-Курси, я полагаю.
   -- Господи помилуй! какую спутницу выбрал ты!
   -- Почему же? Почему мне не говорить с леди Розиною де-Курси?
   -- Я вовсе не ревную тебя, если ты намекаешь на это. Я не думаю, чтобы леди Розина похитила твое сердце у меня. Но для чего ты выбрал именно ее, когда многие считали бы себя осчастливленными навек, если бы ты прошелся с ними раз?
   -- Но я не желаю осчастливить никого, сказал герцог:-- а особенно таким образом.
   -- О чем ты мог с нею говорить?
   -- Она говорила о своих родных. Мне нравится леди Розина. Она живет здесь одна и в бедности. Может быть, на свете нет ничего печальнее женской отрасли благородного, но обедневшего дома.
   -- Ничего не может быть скучнее, конечно.
   -- Для меня искренние люди не скучны. Я жалею об этой бедной девушке. Она гордится своим происхождением и вместе с тем не стыдится своей бедности.
   -- Однако, несмотря на свое происхождение, она всю свою жизнь была готова освободиться от своей бедности. Не долее как три года тому назад она употребляла все силы, чтобы выйти за пивовара в Сильвербридже. Я желала бы, чтоб ты мог посвящать несколько более времени другим.
   -- То есть стрелять из лука?
   -- Нет, я не желаю стрелять. Ты можешь исполнять обязанность хозяина не стреляя. Неужели ты не можешь гулять с кем-нибудь кроме леди Розины де-Курси?
   -- Я в прошлое воскресенье гулял с сэр-Орландом Дротом и несравненно более предпочитаю леди Розину.
   -- Вы не поссорились? резко спросила герцогиня.
   -- О, нет!
   -- Конечно, он пустоголовый идиот. Всем это известно. И место-то в Палате ему дали свыше его способностей. Но с ним ссориться теперь негодится.
   -- Мне кажется, что я человек не сварливый, Кора. Не могу даже припомнить, чтобы я ссорился с кем-нибудь. Но, может быть, мне позволительно...
   -- Осадить человека, хочешь ты сказать. Ну, я на твоем месте не делала бы даже и этого с сэр-Орландом, хотя могу понять, что это и легко, и приятно.
   -- Я желал бы, чтоб ты не говорила за меня пошлых фраз, Кора. Если я нахожу, что человек навязывается мне насильно, я, разумеется, обязан высказать ему мое мнение.
   -- Сэр-Орландо навязывался тебе?
   -- Вовсе нет. Он занимает такое положение, которое дает ему право говорить мне многое такое, чего другой сказать не может. Но опять я его мнением не дорожу и не умею делать вид, будто согласен с человеком, когда пропускаю без внимания его слова.
   -- Это совершенно справедливо, Плантадженет.
   -- И вот почему мне было неприятно разговаривать с сэр-Орландом, когда я мог сочувствовать леди Розине.
   -- Что ты думаешь о Фердинанде Лопеце? спросила герцогиня с умышленной внезапностью.
   -- Что я думаю о мистере Лопеце? Я вовсе о нем ни думал. С какой стати мне думать о нем?
   -- Я желаю, чтобы ты о нем подумал. Я нахожу, что он очень приятный человек, и уверена, что он на пути к успеху.
   -- Ты можешь думать последнее и быть уверена в первом.
   -- Очень хорошо. Для того, чтобы сделать тебе удовольствие, я буду думать последнее и буду уверена в первом. Я не полагаю, правда, что мистер Грей едет в Персию?
   Мистер Грей был короткий друг герцога и депутат от соседнего с Гэтерумом местечка Сильвербриджа.
   -- Кажется, поедет. Я не сомневаюсь в этом. Он поедет после Рождества.
   -- И откажется от своего места?
   Герцог отвечал не сейчас. Только что было решено -- решено самим его другом -- что место будет оставлено, когда поездка в Персию была предпринята. Мистер Грей, не послушавшись совета герцога, решил, что он не может, будучи в Персии, исполнять в то же время свою обязанность в Нижней Палате. Но это намерение пока было известно только герцогу и он недоумевал, как герцогиня так проворно напала на него. Он даже с намерением скрывал это от герцогини, чувствуя, что она, может быть, захочет сказать что-нибудь неприятное, как только до нее дойдет известие об этом.
   -- Да, сказал герцог:-- кажется, он откажется от своего места. Это его намерение, хотя я не нахожу его нужным.
   -- Пусть это место получит мистер Лопец.
   -- Мистер Лопец?
   -- Да; он даровит, по всей вероятности, будет иметь успех и сделается полезен тебе. Потрудись с ним поговорить. Тебе именно нужна помощь такого рода. Вы, министры, тасуете старые карты до того, что они так изорвутся и загрязнятся, что вы не в состоянии различать очков.
   -- Я сам из колоды старых, грязных карт, сказал герцог.
   -- Ты сам знаешь, что это вздор. Человек, стоящий во главе дел, как ты, не может быть включен в ту колоду, о которой ты говоришь. Тебе нужна новая кровь, или новое дерево, или новый металл, или как бы ты ни назвал это. Послушайся моего совета и испытай этого человека. Он не нищий. Ему деньги не нужны.
   -- Кора, у тебя все гуси -- лебеди.
   -- Это несправедливо с твоей стороны. Я еще никогда не представляла тебе гуся. Все мои лебеди лебедями и оказывались. Кто свел тебя и самого любимого твоего лебедя, мистера Грея? Я называть никого не хочу, но это твои лебеди оказались гусями.
   -- Не мое дело выбирать депутата от Сильвербриджа.
   Когда он сказал это, она бросила на него взгляд, который нарушил даже его серьезность, взгляд, который почти выражал просьбу не говорить этого глухим.
   -- Ты не понимаешь, Кора, этих вещей. Влияние, которое землевладельцы имеют в местечках, примыкающих к их земле, понижается каждый день, и отсюда возникает вопрос, должен ли добросовестный человек пользоваться этим влиянием.
   -- Не думаю, чтобы тебе было приятно видеть в Парламенте твоим противником депутата от Сильвербриджа.
   -- Мне, может быть, придется выносить что-нибудь еще хуже этого.
   -- Да -- в том-то и дело. Человек этот здесь и ты имеешь случай узнать его. Разумеется, я ничего ему не намекала. Если бы кто-нибудь из Паллизеров захотел этого места, я не сказала бы ни слова. Какой более патриотический подвиг может совершить покровитель местечка, как не выбрать человека не известного ему, не родственника, совершенно постороннего, а за одни его достоинства.
   -- Но я не знаю достоинств мистера Лопеца.
   -- Я за них поручусь, сказала герцогиня.
   Герцог засмеялся и оставил ее.
   Герцогиня сказала истиную правду своему мужу -- она действительно не говорила ни слова Лопецу о Сильвербридже; но не много прошло времени после этого, когда она сказала несколько слов. В тот же самый день она осталась с ним одна в саду -- и если не совсем одна, топо крайней мере могла сказать ему несколько слов наедине. Он конечно воспользовался временем, которое провел в замке, и заслужил расположение многих дам и неудовольствие многих мужчин.
   -- Вы, кажется, еще не были в Парламенте? сказала герцогиня.
   -- И не старался попасть туда.
   -- Может быть, вам это не нравится.
   -- Напротив, сказал он:-- я считаю это здесь, в Англии, выше всего. Место в Парламенте дает здесь человеку такое положение, какого он не имеет ни в какой другой стране.
   -- Так зачем же вы не попытаетесь?
   -- Затем, что я попал в другую колею. Я сделался человеком Сити -- одним из тех, которые занимаются торговыми делами для того, чтобы нажить деньги.
   -- И вы довольны этим?
   -- Нет, герцогиня, конечно, нет. Это не удовлетворяет меня, а напротив, внушает отвращение. Не то чтобы я не любил деньги, но их недостаточно для цели жизни. Я полагаю, что постараюсь когда-нибудь попасть в Парламент. Но мест в Парламенте не так много, как ягод на кусте.
   -- Почти, сказала герцогиня.
   -- Не в моей стороне. Эти хорошие вещи как будто нарочно достаются одним, а не другим. Будь завтра общие выборы, я не знал бы, где искать место.
   -- Они иногда находятся без общих выборов, сказала герцогиня.
   -- Вы на что-нибудь намекаете теперь?
   -- Да, намекаю. Но я очень скромна и дальше намеков нейду. Мне кажется, что мистер Грей, депутат от Сильвербриджа, едет в Персию; мистер Грей член Парламента. По общему мнению никто в Англии не знает лучше мистера Грея, что человек должен делать. Вот почему мистер Грей не будет депутатом от Сильвербриджа. Это логично, не правда ли?
   -- А может ли ваша светлость так же логично доказать мне, что я могу занять его место?
   -- Нет -- а если и могу, то мою логику в этом отношении я оставляю при себе.
   Конечно, у нее был в голове небольшой силлогизм о том, что если герцог управляет местечком, а жена герцога управляет герцогом, то поэтому она может управлять и местечком, но она не сочла благоразумным произносить это теперь.
   -- Я нахожу, что членам Парламента лучше быть неженатыми, сказала герцогиня.
   -- Но я женюсь, сказал Лопец.
   -- Вы женитесь?
   -- Я не имею права это говорить, потому что отец девицы отказал мне.
   Тут он рассказал герцогине всю историю, и рассказал так, что приобрел ее полное сочувствие. Рассказывая, он не говорил, что богат, не хвастался, что поиски за богатством, о которых он упоминал, были успешны, но дал понять, что за деньгами остановки не будет.
   -- Вы, может быть, слыхали об этом семействе? прибавил он.
   -- Я, разумеется, слышала о Вортонах и знаю, что из них один баронет -- но более ничего о них не знаю. Кажется, он человек не богатый.
   -- Моя мисс Вортон -- та, которую я желаю назвать моею -- дочь лондонского адвоката. Он, кажется, богат.
   -- Так она богатая наследница?
   -- Я полагаю так -- но это соображение ничего не значит для меня. Я всегда считал себя творцом своего собственного состояния и не желаю быть обязан материальными удобствами жене.
   -- Чистая любовь! заметила герцогиня.
   -- Да, мне кажется так. Это очень смешно.
   -- А почему не соглашается богатый адвокат?
   -- Богатый адвокат, герцогиня, закоренелый старый тори, который думает, что его дочь должна выйти только за английского тори, а я не совсем таков.
   -- В нынешнее время отец не может связать дочь свою политикой, когда она влюбилась.
   -- Есть другие причины. Он не любит иностранцев. А я англичанин, но имя у меня иностранное. Он думает, что такое важное саксонское имя, как Вортон, нельзя переменить на такое ничтожное латинское, как Лопец.
   -- А девица не пренебрегает латинским именем?
   -- Думаю, что нет.
   -- И тем, кто его носит?
   -- А! этим я хвастаться не должен. Но сказать по правде, нам служит препятствием только нежелание отца.
   -- Когда и у вас, и у нее денег вдоволь? спросила герцогиня.
   Лопец пожал плечами. Это при подобных обстоятельствах могло не значить ничего, но герцогиня приняла это за доказательство, что вопрос решен и затруднений не допускается.
   -- Так уж лучше старику согласиться сейчас. Разумеется, дочь может одержать над ним верх.
   Таким образом герцогиня Омниум сделалась другом Фердинанда Лопеца.

Глава ХХII.
Сент-Джемский парк.

   В конце сентября Эверет Вортон и Фердинанд Лопец были вместе в Лондоне, и так как там не было никого -- по крайней мере оба говорили так -- они часто видались. Мы знаем, что Лопец провел часть прошлого месяца в Гэтерумском замке и хорошо употребил свое время, но Эверету Вортону посчастливилось менее. Он немножко сердился на отца, может быть даже на всех Вортонов вообще, которые, как он находил, недостаточно ценили его. Если "что-нибудь случится" с негодным племянником, он, сам Эверет, сделается наследником, и часто предавался размышлениям, что весьма вероятно, что-нибудь с племянником случится.
   Он не часто видал этого двоюродного братца, но всегда слышал о нем как о пьянице, обремененном долгами и затруднительными обстоятельствами, и в таком положении, в котором вероятно что-нибудь "случится". Разумеется, всегда опасно, что молодой человек может жениться и иметь сына, но пока об Эверете Вортоне так же много думали в Вортонском замке, как и об Артуре Флечере. Его пригласили в Вортонский замок, но как ему показалось, не совсем лестным для него образом, и он отказался. Потом он собирался поехать с Артуром Флечером куда-то на охоту, но это неудалось по милости нескольких слов, которыми он разменялся с Артуром о Лопеце. Артур желал услышать от него, что Лопец самозванец и нахал -- но он принял сторону Лопеца, и поэтому когда настала пора, ему нечего было ехать на охоту. Он оставался в Лондоне до половины августа, а потом отправился за границу один с горячим намерением изучать германскую политику; но он, может быть, нашел, что германская политика не обнаруживается осенью, или что чужеземный край нельзя хорошо изучать в одиночестве -- и вернулся.
   Поздно осенью, как-раз пред отъездом отца и сестры из Лондона, ему пришлось перемолвиться несколькими словами с старым адвокатом. Надо было расплатиться по некоторым счетам и содержания, получаемого Эверетом от отца, оказалось недостаточно. Его часто было недостаточно и потом Эверету были необходимы деньги на поездку в Германию. Вортон, вероятно, говорил бы менее о деньгах, если бы сын не прибавил к своей просьбе намек на Парламент.
   -- Некоторые господа теперь серьезно собираются в Прогрессе и, разумеется, будет необходимо знать, кто будет готов выступить вперед при следующим выборах.
   -- Я знаю одного, кто не выступит, сказал отец:-- судя по уменью, с каким он теперь распоряжается денежными делами.
   В этом было более строгости, чем старик имел намерение выказать, потому что он часто думал про себя, не лучше ли ему понудить своего сына вступить в Парламент. И сумма, которую теперь просили его дать вперед, была не велика -- не более того, чего он ожидал вдобавок к той скромной сумме, которую давал своему сыну. Он был богат и не жалел денег. Но он находил в этом двойном нападении какую-то наглость, которую считал своим долгом наказать. Поэтому он мало подал надежды своему сыну.
   -- Разумеется, если вы мне скажете, что не намерены давать мне более того содержания, которое положили мне, так нечего и говорить.
   -- Мне кажется, напротив, что ты просил меня сейчас заплатить значительную сумму кроме твоего содержания и что я согласился.
   Эверет более не спорил, но позволил себе думать, что отец дурно обращается с ним. Придет время, когда он вероятно сделается наследником не только отцовских денег, но и Вортонского титула и Вортонского поместья -- когда его положение в стране сделается, как он часто говорил себе, значительным. Возможно ли ему не порицать отца за то, что он не позволяет ему получить в молодых летах то парламентское воспитание, которое позволит ему сделаться украшением Нижней Палаты и охраною своей страны не будущее время?
   Кроме него и Лопеца почти никого не было в клубе. Лопец был совершенно доволен тем, что остался в Лондоне. Он не только был уже раз в Гэтерумском замке, но и опять ехал туда. И он имел пред собою блистательные надежды -- такие блистательные, что они начали наконец принимать вид вероятия. Он переписывался с герцогинею и сообразил из ее несколько двусмысленных слов, что герцог, вероятно, согласен с ее желаниями на счет Сильвербриджа. Ваканция еще не была объявлена. Грей не оставил за собою места в Парламенте, хотя мог бы это сделать, но совесть не позволяла ему исполнять в отдаленной части света обязанности несовместные с местом члена Парламента. Искатели мест, без сомнения, уже напали на след, но герцогиня думала, что место это слово герцога можем доставить Лопецу. Счастливый искатель принял это за обещание. Были у него также в виду разные денежные спекуляции, относительно которых он не мог положиться вполне на энергию Секстона Паркера или помощь Мильса Гепертона. Сектус Паркер всем сердцем и всею душой втянулся в это дело, но Мильс Гепертон довольно холодно отнесся к этому. Но, несмотря на это, Фердинанд Лопец был счастлив. Вероятно ли, чтобы мистер Вортон стал сопротивляться браку, который сделает его дочь женою члена Парламента и короткого друга герцогини Омниум?
   Он сказал несколько слов о своих надеждах относительно своего брака, но Эверет сначала так был занят своими собственными делами, что обращать большое внимание не мог на дело сравнительно ничтожное.
   -- Честное слово, сказал он:-- я начинаю сердиться на моего родителя, а это мне не нравится совсем.
   -- Я могу понять, что вы не можете быть довольны, когда он сердится на вас.
   -- Это меня не так волнует. Он одумается. Как бы ни был он несправедлив теперь, он менее всех на свете способен сделать несправедливость в своем завещании. Я имею к нему полное доверие. Но я вынужден неприязненно относиться к нему, потому что убежден, что он не допустит меня сделать важный шаг в жизни, пока вся моя жизнь не пропадет даром.
   -- Вы думаете о Парламенте?
   -- Разумеется. Я не говорю, что вы не англичанин, но вы не на столько англичанин, чтобы понять, что значит для нас Парламент.
   -- Я надеюсь понять -- когда-нибудь, сказал Лопец.
   -- Может быть. Может быть, вы это поймете после двенадцатилетнего брака на англичанке и когда у вас будет полдюжина детей англичан. Но взгляните на мое положение. Мне двадцать восемь лет.
   -- Я четырьмя годами старее вас.
   -- Для вас в этом нет важности ни на волос, продолжал Эверет: -- но для меня несколько лет значат все. Я имею право предполагать, что могу быть способным представителем графства -- положим, лет чрез двадцать. Тогда, вероятно, я буду главою фамилии и богат. Сообразите, что значило бы для меня парламентское воспитание. А между тем я именно в этой жизни могу быть полезен. Вы не сочувствуете мне, но понять меня можете.
   -- И сочувствую, и понимаю. Я сам думаю поступить в Парламент.
   -- Вы?
   -- Да, я.
   -- Стало быть, вы очень изменили ваш образ мыслей в последние два месяца.
   -- Я переменил мои идеи. Главная цель моей жизни, как вам известно, жениться на вашей сестре, и будь я членом Парламента, я думаю, что часть затруднений устранилась бы.
   -- Но ведь выборов не будет по крайней мере года три, сказал Эверет Вортон, вытаращив глаза на своего друга.-- Неужели вы заставите Эмилию ждать распущения Парламента?
   -- Бывают случайные ваканции, сказал Лопец.
   -- Разве вам представляется что-нибудь в этом роде?
   -- Кажется. Я не могу рассказать вам всех подробностей, потому что они касаются других, но нет ничего невозможного, что я попаду в Палату до... пожалуй, хоть чрез три месяца.
   -- Чрез три месяца! воскликнул Эверет, у которого слюнки потекли при мысли о надеждах его друга.-- Вот что значит гостить у первого министра!
   Лопец пожал плечами.
   -- Честное слово, я вас не могу понять, продолжал Эверет.-- Кажется, не так давно вы рассуждали в этой самой комнате о нелепости парламентской карьеры -- да, подтрунивали надо мною, когда я заступился за нее -- а теперь вы сами попадаете в Парламент каким-то таинственным образом, которого я не могу понять.
   Очевидно, Эверет Вортон считал себя обиженным успехом своего друга.
   -- Никакой таинственности нет; я только не могу называть имен.
   -- Какое это местечко?
   -- Не могу сказать вам теперь.
   -- Вы знаете наверно, что ваканция будет?
   -- Наверно.
   -- И вас пригласят?
   -- В этом я уверен.
   -- Разумеется, всякий может сделаться кандидатом, приглашен или нет.
   -- Если я выступлю кандидатом, я это сделаю с очень сильною подпорой. Не говорите об этом виконту. Я говорю вам это потому, что уже считаю мои отношения к вам такими близкими, что могу говорить вам все.
   -- А между тем вы не говорите мне подробностей.
   -- Я говорю вам все, что могу сказать по совести.
   Эверет Вортон, конечно, был оскорблен известиями, сообщенными ему другом, и прямо это показал. Так было неприятно, что если в Парламенте оказывалась неожиданная ваканция, она доставалась этому человеку, который совсем ею не дорожил и мог извлечь из нее пользу только для себя. Кому нужно, чтобы Фердинанд Лопец был в Парламенте? Фердинанд Лопец не обращал внимания на великие политические вопросы государства. Он ничего не знал о труде и капитале, о союзах, забастовках, закрытии фабрик хозяевами. Но потому, что он был богат, и будучи богат, пробрался к знати, он получит место в Парламенте. А между тем богатство могло бы быть также в распоряжении его, Эверета, если только отца его можно уговорить смотреть на дела с надлежащей точки зрения. Относительно же дружбы знатных людей -- первых министров, герцогинь и тому подобных -- Эверет Вортон был совершенно убежден, что может блистать между ними не хуже Фердинанда Лопеца. Он был слишком добродушен, чтобы позволить себе отнестись несправедливо к своему другу на основании своего негодования. Он не желал лишить своего друга богатства, герцогинь или места в Парламенте. Но в эту минуту им овладело сомнение, так ли Фердинанд талантлив, такой ли джентльмен по наружности и такой ли во всех отношениях замечательный человек, и почти убеждение, что он вовсе не хорош собою.
   Они отобедали вдвоем и очень поздно вечером пошли в Сент-Джемский Парк. В Лондоне не было никого и обоим нечего было делать, они и сговорились погулять по парку, хотя знали, что парк темен и мрачен. Лопец видел и совершенно понял горечь, давившую Эверета, и с той невозмутимой веселостью, которая составляла часть его характера, перенес все это даже с нежностью. Он, как многие люди его расы, мог переносить противоречие, несправедливое подозрение и дурное обращение без малейшего злопамятства, но также имея цель был способен добиваться ее без малейшей совестливости. Эверет Вортон вел себя очень неприятно и Лопец переносил все это с ангельским терпением, но если бы Эверет стал на его дороге, он пожертвовал бы им без малейшего зазрения совести. Теперь Лопец все переносил и только отметил в уме, что Эверет еще более глупый осел, чем он считал его. Вортон желал обойти парк кругом, а Лопец не соглашался.
   -- По ночам там страшно темно и не знаешь, кого можно встретить.
   -- Неужели вы хотите сказать, что боитесь обойти со мною Сент-Джемский Парк, потому что темно? сказал Вортон.
   -- Один я боялся бы, но с вами не знаю. Но для чего это?
   -- Все лучше, чем сидеть здесь и не делать ничего, когда не с кем сказать слово. Я уже выкурил полдюжины сигар и так отуманен, что не понимаю ничего. Днем гулять жарко, а теперь настоящее время для прогулки.
   Лопец уступил, чувствуя желание в эту минуту уступать во всем брату Эмилии Вортон, и хотя эта прогулка казалась ему глупою донельзя, они вошли в Сент-Джемский Парк у дворца, повернули направо и направились к Букингамскому дворцу.
   Дорогою Вортон продолжал обвинять отца, говорил также колкости Лопецу, так что тот начал наконец думать, что выпитое им вино подействовало не менее сигар.
   -- Не могу понять, зачем вы хотите вступить в Парламент, сказал Эверет.-- Какое вы имеете понятие о нем?
   -- Если я поступлю, я могу научиться не хуже других, полагаю.
   -- Половина из поступающих не научается. Они годятся только на то, чтобы поддерживать ту партию или другую.
   -- А почему мне не поддерживать ту или другую партию?
   -- Мне кажется, вы не знаете, какую партию будете поддерживать; вы знаете только, что подадите голос за герцога, если, как я предполагаю, поступите по влиянию герцога. А я поступил бы в Парламент с решительной и определенной целью.
   -- Я еще не поступил, сказал Лопец, желая прекратить разговор.
   -- Это будет стоить вам дорого и помешает вашей профессии. Что же касается Эмилии, то мой отец не согласится никогда.
   -- Он поступит безрассудно.
   -- Вовсе нет, если он будет находить, что вы сделаете вред вашим профессиональным надеждам. Это чертовски сумасбродно -- коротко и ясно.
   Это, конечно, было очень невежливо и почти рассердило Лопеца. Но он решил, что друг его выпил слишком много, и не рассердился даже на это.
   -- Оставим в покое и политику, и Парламент, сказал он:-- и вернемся домой. Мне начинает это надоедать. Ужасно темно, и когда мне слышатся шаги, я думаю, что кто-нибудь собирается нас обобрать... Пойдемте.
   -- Чего вы боитесь? спросил Эверет.
   Издали виднелся еще свет от газового рожка у ворот, но дорога, по которой шли Эверет и Лопец, была очень темна. Деревья чернели над их головами и около них не слышно было ничьих шагов. Было около полуночи. Между недостатками Лопеца, конечно, нельзя было считать трусость. В этот вечер он два раза упоминал о своей боязни, но боязнь эта происходила от самой обыкновенной осторожности, и целью его сначала было не допустить Вортона войти в парк, а потом вывести его оттуда как можно скорее.
   -- Пойдемте, сказал Лопец.
   -- Ей-Богу! вы трусите, сказал тот.-- Я слышу, как ваши зубы стучат.
   Лопец, начинавший сердиться, шел вперед и не говорил ничего. Он находил, что сердиться нелепо, но шел несколько впереди Вортона, намереваясь показать, что он недоволен.
   -- Вам лучше уж бежать, сказал Вортон.
   -- Честное слово, я начинаю думать, что вы пьяны, сказал Лопец.
   -- Пьян! возразил Вортон.-- Как вы смеете говорить мне это? Вы никогда не видали, чтобы вино производило на меня какую-нибудь перемену.
   Лопец знал, что это неправда.
   -- Я видал вас пьяным, сказал он.
   -- Это ложь, заметил Вортон.
   -- Послушайте, Вортон, сказал Лопец:-- не бесславьте себя подобным поступком. Что-то рассердило вас и вы не знаете, что говорите. Я не понимаю, зачем вы желаете оскорбить меня.
   -- Вы оскорбили меня. Вы сказали, что я пьян. Когда это говорили, вы знали, что это неправда.
   Лопец шел молча, обдумывая эту нелепую ссору. Потом он обернулся и заговорил.
   -- Таких нелепостей я не слыхивал во всю жизнь. Я пойду домой и лягу спать, а завтра утром вы одумаетесь. Но пожалуста вспомните, что ни при каких обстоятельствах не следует называть человека лжецом, если вы не решились поссориться с ним и разделаться за эту ссору.
   -- Я готов разделаться.
   -- Спокойной ночи, сказал Лопец, отправляясь вперед быстрыми шагами.
   Они подходили тогда к повороту парка и Лопец продолжал итти вперед. Идя он прислушивался к шуму шагов своего друга и чрез несколько времени приметил, или так ему показалось, что шум этот прекратился. Он находил, что Вортон совсем рехнулся -- он оскорбил его так решительно, и без всякого повода к тому. Он употреблял все силы, чтобы преодолеть его досаду добродушным терпением, и предположил Вортона пьяным только для того, чтобы дать ему какой-нибудь предлог к извинению. Но если его спутник действительно пьян, как он теперь начал думать, хорошо ли оставить его одного в парке? Обращение Эверета было странно весь вечер, но признаков опьянения не было, пока они вышли из клуба. Но Лопец слыхал, что люди, казавшиеся по виду трезвыми, становились пьяны, когда выходили на воздух. И теперь могло быть то же, хотя голос и походка Вортона не показывали человека пьяного. Во всяком случае Лопец хотел вернуться и присмотреть за ним, и вернувшись решил, что все сказанное Вортоном в этот вечер он оставит без внимания. Он был слишком благоразумен, чтобы помешать своему браку с Эмилией ссорою с ее братом.
   Остановившись, он убедился, что слышит шаги не Эверета Вортона. Он даже убедился, что это шаги не одного человека. Он остановился на минуту и прислушался, а потом ясно услыхал беготню и драку. Он вернулся к тому месту, где оставил своего друга, и сначала думал, что различает в темноте толпу.
   Но подойдя ближе, он увидел мужчину и двух женщин. Вортон лежал на спине, мужчина стоял на коленах на его шее и голове, а женщины опоражнивали его карманы. Лопец, сам не зная, что делает, налетел на них в одно мгновение, сначала на мужчину, который вскочил, чтобы схватиться с ним. Лопец тотчас же получил тяжелый удар по голове от какого-то оружия, который впрочем его шляпа остановила на столько, что он не упал и не был оглушен, а потом он получил другой удар за ухом, сообразив после, что его нанесла одна из женщин. Но прежде чем он мог осмотреться и узнать, как все это случилось, мужчина и обе женщины бросились бежать, а Вортон стоял уже на ногах, прислонившись к железной решетке.
   Все это заняло очень немного времени, а между тем последствия были очень важны. В первую минуту Лопец оглянулся и прислушался, нет ли по близости какой-нибудь помощи, какого-нибудь полицейского или хотя ночного бродяги, у которого, может быть, достанет честности помочь ему. Но он не слыхал и не видал никого. Преследовать негодяев он не мог, так как ему нельзя было оставить своего друга, прислонившегося к железным перилам.
   Для него тотчас сделалось очевидно, что Вортон очень пострадал или по крайней мере не способен итти домой от полученных ударов, и поднеся руку к своей голове, с которой свалилась шляпа в драке, он не был уверен, не пострадал ли он сам. Лопец мог видеть, что Вортон был очень бледен, что галстук почти сорван с его шеи и рубашка запачкана; он мог видеть также, что часовая цепочка оборвана и висит, показывая, что часы исчезли.
   -- Очень вы ушибены? сказал он, подходя к своему другу и нежно взяв его за руку.
   Вортон улыбнулся, покачал головой, но не сказал ни слова. Он был более потрясен, оглушен и ошеломлен, чем ушибен. Мошенник схватил его за горло, сорвал галстук и с полминуты он чувствовал, что задыхается. В то время, как он боролся, одна женщина вытащила его часы, а другая портмоне -- он боролся безуспешно; мужчина стал коленями на его грудь, давил его же галстуком и тяжело напирал на его горло. Конечно, после нескольких секунд такого обращения человек растеряется и потеряет желание говорить.
   -- Скажите что-нибудь, если можете, шепнул Лопец, заглядывая в лицо Эверета тревожным взором.
   В эту минуту в голосе Вортона мелькнуло воспоминание, что он обошелся очень дурно с своим другом, и какое-то туманное сомнение, не приключилась ли с ним вся эта беда по милости его вины. Но он знал в то же время, что Лопец в этой беде не виноват, и как он ни был расстроен, все-таки мог понять, что в этой борьбе Лопец оказал ему дружескую услугу; он не мог еще говорить, но видел, что кровь струится по виску и лбу его друга, и подняв руку, дотронулся пальцем до этого места. Лопец также приложил руку к этому месту и отнял ее, покрытую кровью.
   -- О! сказал он:-- это ничего не значит. Я знаю, что получил удар, и боюсь, что потерял свою шляпу, но мне не сделано никакого вреда.
   -- О, Боже!
   Это было произнесено с тихим вздохом. Потом наступило молчание, во время которого Лопец поддерживал пострадавшего.
   -- Я думал одно мгновение, что все кончено со мною.
   -- Теперь вам будет лучше.
   -- О! да. Мои часы исчезли.
   -- Я этого боюсь, сказал Лопец.
   -- И мое портмонне, сказал Вортон, достаточно собравшись с силами, чтобы поискать своих вещей.-- У меня было в нем восемь пятифунтовых билетов.
   -- Не жалейте о ваших деньгах или часах, если кости ваши не сломаны.
   -- А все-таки скучно терять все до последнего шиллинга.
   Они пошли очень медленно к ступеням колонны герцога Йоркского. Вортон, по мере того как шел, собирался с силами, но все-таки мог итти тихо. Лопец не нашел своей шляпы, и будучи покрыт кровью, находился по наружности в худшем положении, чем его приятель.
   У подножия ступеней они встретили полицейского, которому рассказали, что случилось с ними, и который, разумеется, почувствовал немедленное желание арестовать их обоих. Для полицейского показалось бы очень прискорбно, что человек с окровавленным лицом и без шляпы, которого спутник от слабости едва идет, не был отведен в полицию. Но после десятиминутных разговоров, во время которых Вортон сидел на нижней ступени, а Лопец объяснял все обстоятельства, полицейский согласился привести им кеб, записать их адрес, а потом пойти одному в полицию с рапортом. Было очевидно, что воры убежали с своею добычей. Лопец отвез Эверета в дом на Манчестерском сквере, а потом вернулся домой в том же кебе и без шляпы.
   Вернувшись, он принялся думать, как бы ему воспользоваться событиями этого вечера. Он не думал, чтобы Эверет Вортон серьезно пострадал. Конечно, может быть, утром его ушибы окажутся более опасными. Но действие этого на взволнованного и ограбленного несчастного молодого человека было так сильно, что давало право Лопецу сделать важный шаг, если только этот шаг мог принести ему пользу. Было ли лучше разгласить это происшествие, или умолчать о нем, насколько можно? Он решил в уме, что его приятель непременно был пьян. Никаким другим образом он не мог объяснить себе его поведения. А ссоре с пьяным человеком в полночь в парке не поверит никто. Но все-таки лучше рассказать ему самому, чем если это разгласится чрез других. Старая ключница на Манчестерском сквере должна это знать и, разумеется, станет рассказывать, что знает; потеря денег и часов, по всей вероятности, тоже сделается известна. Он еще не доехал до дома, как решил, что сам расскажет эту историю и по своему.
   Он и рассказал прежде чем лег спать. Он смыл кровь с лица и головы, отрезал прядь слипшихся волос и написал письмо старику Вортону в Вортонский замок. В четвертом часу утра он вышел и бросил письмо в ближайший ящик, так что оно должно было дойти первое до места назначения. Письмо, которое он послал, состояло в следующем:

"Любезный мистер Вортон,

   "С сожалением должен сообщить вам о неприятном приключении, которое случилось с Эверетом. Я пишу в три часа пополуночи; я только что отвез его домой, а случилось это около полуночи. Вы можете быть совершенно уверены, что опасности нет, а то я уведомил бы вас телеграммой.
   "В Лондоне делать нечего и поэтому, так как вечер был прекрасный, мы имели глупость обойти Сейт-Джемский парк после обеда. Этого не делает никто, но мы сделали. Когда мы почти обошли парк, я пошел скорее, а Эверет шел медленно, и таким образом я его опередил. Но не прошел я и двухсот шагов, как на него напали три человека, один мужчина и две женщины. Мужчина, кажется, подкрался к нему сзади; но Эверет еще недостаточно собрался с мыслями, чтобы вспомнить случившееся в точности. Я услыхал борьбу и, разумеется, вернулся -- к счастию во-время, прежде чем Эверету был нанесен серьезный вред. Мме кажется, что без того этот человек удавил бы его. С сожалением должен сказать, что он лишился часов и портмонне.
   "Эверет, конечно, был очень потрясен и совершенно ошеломлен, как говорится. Извините за выражение, но мне кажется, лучше объяснить то, что я желаю вам растолковать. Рука человека, схватившего его за горло, остановила его дыхание на несколько секунд. Он конечно не получил никаких серьезных повреждений, но я не стану удивляться, если он будет не совсем здоров несколько дней. Сообщаю вам все точь-в-точь как случилось, потому что мне пришло в голову, не вздумаете ли вы на день приехать в Лондон на него взглянуть. Но опасности никакой нет. Разумеется, завтра у него будет доктор. Ночью не было никакой надобности приглашать доктора. Мы дали знать полиции, возвращаясь домой, но я боюсь, что мошенники успели убежать. Он был слишком слаб, а я так занят им, чтобы подумать преследовать их во-время.
   "Разумеется, он на Манчестерском сквере.

"Преданный вамъ
"Фердинанд Лопец."

   Он ни слова не сказал об Эмилии, но знал, что Эмилия увидит письмо и заметит, что он спас ее брата, и сам старый адвокат, по мнению Лопеца, не мог не быть признателен за его поведение. Он действительно поступил с Эверетом очень хорошо. Он получил тяжелый удар по голове, защищая молодого Вортона, и этим решился воспользоваться, хотя счел нужным ничего не сказать об ударе в своем письме. Наверно это все поможет ему. Наверно отцовское сердце смягчится к нему, когда отцу растолкуют, как велика была его услуга сыну. Он нисколько не боялся, чтобы Эверет не оценил того, что он для него сделал. Эверет Вортон был иногда глуп, но никогда не бывал невеликодушен.
   Несмотря на ночное приключение, Лопец был на Манчестерском сквере на следующее утро и налепил на лоб черный пластырь.
   -- У меня голова толста, сказал он смеясь, когда Эверет спросил об его ране.-- Но плохо бы мне пришлось, если бы мошенник ударил крошечку пониже. Я думаю, что меня спасла шляпа, хотя я помню очень мало. Да, дружище, я написал вашему отцу и думаю, что он приедет. Так будет лучше.
   -- Со мною не случилось ничего дурного, сказал Эверет.
   -- Вчера вечером этого знать было нельзя. Во всяком случае его приезд вам не повредит. Всегда хорошо иметь возле себя банкира, когда фонды понизились.
   Потом, после некоторого молчания, Эверет извинился.
   -- Вчера я выказал себя ослом.
   -- Не думайте об этом.
   -- Я сказал слово, которого не должен был говорить, и прошу у вас прощения.
   -- Ни слова больше, Эверет. Между вами и мною ничего не может произойти неприятного. Мы слишком любим друг друга.

Глава XXIII.
Уступка.

   Письмо, приведенное в предыдущей главе, было получено в Вортонском замке поздно вечером в тот самый день, как было написано, и все Вортоны рассуждали о нем весь вечер. Разумеется, не подлежало никакому сомнению, что отец поедет в Лондон завтра. Письмо это было именно такого рода, которое должно было заставить отца устремиться к больному сыну. Напиши сам сын, тогда другое дело, но так как письмо было написано другим, это казалось доказательством, что бедный страдалец писать не может. В совещании Вортонов о Лопеце было мало говорено, но все чувствовали, что он поступил хорошо.
   -- Очень странно, что они в парке разошлись, сказал сэр-Элоред.
   -- Но очень счастливо, что они не разошлись раньше, сказал Джон Флечер.
   Если подозрение против Лопеца могло закрасться в души их после замечания сэр-Элореда, то это подозрение устранил ответ Джона Флечера, потому что все знали, что у Джона Флечера хватит здравого смысла на две семьи. Разумеется, все ненавидели Фердинанда Лопеца, но из этого приключения ничего нельзя было извлечь предосудительного для него, потому что подробности были еще неизвестны.
   Когда они сидели и рассуждали об этом в гостиной, Эмилия Вортон не говорила ни слова. Она тихо вскрикнула, когда ей прочли письмо, а потом слушала с безмолвным вниманием, что говорилось вокруг нее. Когда возникло сомнение -- или лучше сказать вопрос, потому что сомнения не было -- тотчас ли ее отцу ехать в Лондон, она сказала только эти слова:
   -- Конечно, вы поедете, папа.
   После этого она не говорила ничего, пока не пришла в комнату отца.
   -- Конечно, я поеду завтра с вами, папа.
   -- Я не нахожу этого нужным.
   -- О, да! Подумайте, как я буду тревожиться.
   -- Я тотчас телеграфирую тебе.
   -- А я телеграмме не поверю. Разве вы не знаете, как бывает всегда? Кроме того, мы пробыли дольше обыкновенного. Мы хотели ехать в Лондон чрез десять дней и вы, конечно, не вернетесь за мною. Разумеется, я поеду с вами. Я уже начала укладываться. Джен теперь убирает все.
   Отец, не зная, как ей отказать, согласился, и Эмилия прежде чем легла спать сообщила хозяйкам, что она также намерена ехать завтра утром в восемь часов.
   В начале путешествия Вортон и Эмилия разговаривали мало. В вагоне сидели другие, и хотя Эмилия намеревалась сказать отцу несколько слов до приезда домой, но еще не решила, какие будут эти слова. Но наконец они остались в вагоне одни. Она сидела напротив отца и после непродолжительного разговора дотронулась рукою до его колена.
   -- Папа, сказала она:-- я полагаю, что теперь мне придется встречаться с мистером Лопецом на Манчестерском сквере.
   -- Зачем тебе встречаться с ним?
   -- Он, разумеется, будет приезжать к Эверету. После того, что случилось, вы не можете запретить ему бывать у нас. Он спас жизнь Эверету.
   -- Я не знаю, сделал ли он это, сказал Вортон, колебавшийся между различными мнениями.
   Он верил в душе, что португалец, которого он так ненавидел, спас его сына от воров, и также почти пришел к убеждению, что должен отдать свою дочь этому человеку, но в то же время еще не мог решиться отказаться от сопротивления этому браку.
   -- Может быть, вы думаете, что эта история несправедлива.
   -- Я нисколько в ней не сомневаюсь. Разумеется, в подобном происшествии один человек помогает другому, и я не сомневаюсь, что мистер Лопец поступил, как всякий английский джентльмен поступил бы на его месте.
   -- Всякий английский джентльмен, папа, навещал бы потом друга, которого он спас. Как вы думаете?
   -- О! да; он может приехать.
   -- А мистер Лопец имеет еще причину -- и я надеюсь, что он приедет. Как вы думаете, приедет он?
   -- Я совсем не хочу об этом думать, сказал отец.
   -- Но я желаю, чтобы вы думали, папа. Я знаю, папа, что вы не равнодушны к моему счастию.
   -- Надеюсь, что ты знаешь это.
   -- Знаю. Я совершенно в этом убеждена. Поэтому я думаю, что вы не должны бояться говорить со мною о том, что так важно для моего счастия. Я же отдала себя мистеру Лопецу. Только его женитьба на другой женщине или смерть заставят меня думать, что я не принадлежу ему. Я нисколько не стыжусь сознаваться в моей любви -- вам и ему, если представится случай. Я нахожу, что между людьми столь дорогими друг другу не следует скрывать таких важных вещей. Я говорила вам, что исполню ваши приказания относительно его. Если вы скажете, что я не должна говорить с ним или видеть его, я не стану делать этого. Вам нечего бояться, чтобы я вышла за него без вашего позволения.
   -- Я вовсе этого не боюсь.
   -- Но мне кажется, вам надо бы подумать о том, что делаете вы. А главное, вам надо сказать мне, должна ли я видеться с мистером Лопецом на Манчестерском сквере.
   Вортон внимательно слушал то, что дочь говорила ему, время-от-времени качая головой, как бы равно растревоженный ее бесстрастным послушанием и страстными уверениями в любви, но не сказал ничего. Когда она кончила, он откинулся на спинку кресла и чрез несколько времени взял книгу. Можно сомневаться относительно того, много ли он читал, потому что вопрос о счастии дочери был так близок к его сердцу, как только она могла пожелать.
   Поздно в этот день приехали они на Манчестерский сквер и оба с удовольствием узнали, что присутствие Лопеца не потревожило их в первую минуту. Эверет был дома, в постели, и еще не оправился от действия, произведенного коленями вора на его дыхательное горло, но чувствовал себя настолько хорошо, что уверил отца и сестру, как напрасно они поспешили возвращением из Гертфордшира для него.
   -- Сказать по правде, прибавил он:-- Фердинанду Лопецу досталось больше меня.
   -- Об этом он не упоминал, сказал Вортон.
   -- Что же было с ним? спросила Эмилия самым спокойным и тихим голосом.
   -- Дело в том, сказал Эверет, начиная рассказывать историю по-своему:-- что не будь он со мною, я не остался бы в живых. Мы разошлись, как вам известно....
   -- Что могло заставить двух человек разойтись в темноте Сент-Джемского парка?
   -- Ну -- сказать по правде, мы поссорились. Я выказал себя ослом. Вам некчему узнавать подробности, кроме того, что я один виноват во всем. Разумеется, это не была настоящая ссора -- когда Эверет сказал это, Эмилия, сидевшая возле его постели, пожала его руку под одеялом -- но я сказал грубость, а он ушел, чтобы это прекратить.
   -- Это было ужасно глупо, сказал старик Вортон:-- а еще глупее обходить вокруг парка в такое позднее время.
   -- Несомненно, сэр, но это моя вина. И не пойди он со мною, а пошел бы один.
   Новое пожатие руки.
   -- Я был немножко не в духе и хотел прогуляться.
   -- Но он-то как пострадал? спросил отец.
   -- Человек, душивший меня коленями, вскочил, когда услыхал шаги Лопеца, и ударил его по голове каким-то орудием. Я услыхал удар, хотя сам в это время был чуть жив. Кажется, мне удара не наносили, но что-то накинули мне на шею и я почти был удавлен, прежде чем понял, что они делают со мною. Бедный Лопец страшно обливался кровью, но говорил, что это ничего.
   Новое пожатие под одеялом -- Эмилия чувствовала, что брат ходатайствует за нее в каждом слове.
   Около десяти часов на следующее утро Лопец пришел и спросил Вортона. Его провели в кабинет, где он нашел старика и тотчас начал рассказывать все спокойно и непринужденно. На голове у него был большой черный пластырь, который был налеплен так, что очень шел к нему. Но он был так заметен, что вызвал вопрос от Вортона.
   -- Я боюсь, что вы сами получили сильный удар по голове, мистер Лопец.
   -- Я, конечно, получил удар, но страннее всего то, что я этого совсем не знал, пока не почувствовал крови в глазу после, того как воры убежали. Но я потерял шляпу, и над виском большая рана. Это не сделало мне ни малейшего вреда. Хуже всего то, что они утащили часы и деньги Эверета.
   -- Много денег?
   -- Сорок фунтов.
   Лопец покачал головой, показывая этим, что в настоящую минуту Эверету Вортону тяжело потерять сорок фунтов. Вообще он держал себя очень хорошо, старался снискать расположение отца, не упоминал о дочери и говорил как можно меньше о себе. Он спросил, может ли видеть своего друга, и разумеется ему это было дозволено. За минуту пред тем, как он вошел, Эмилия вышла. Они друг друга не видали. По крайней мере он не видал ее. Но каждый чувствовал, что другой близко, и был почти убежден, что происшествие в парке будет им полезно.
   -- Это неоспоримо, что он спас жизнь Эверету, сказала Эмилия отцу на другой день.
   -- Спас или нет, а он сделал что мог, сказал Вортон.
   -- Когда дело идет о близком и дорогом лице, сказала Эмилия:-- и когда жизнь его спасена, поневоле чувствуешь признательность если, даже это была случайность. Надеюсь, что он по крайней мере знает о моей признательности.
   Старик не пробыл в Лондоне и недели, как положительно удостоверился, что проиграл свою игру. Мистрис Роби вернулась домой, очевидно с целью помогать своим родственникам ухаживать за Эверетом -- для него конечно она не была нужна, но по мере того, как дело подвигалось, Вортон подозревал, что ее возвращение устроил Фердинанд Лопец. Как бы то ни было, но она громко расхваливала человека, который спас жизнь ее "милого племянника", и старалась заставить других расхваливать его.
   Скоро весь Лондон услыхал об этом происшествии и даже вне Лондона рассуждали об этом. В Гэтерунском замке знали об этом отчасти -- но рассказ всегда доставлял большой почет и славу герою. Майора Понтни совсем это сокрушило, а капитан Гённер в письме к своему приятелю выразил убеждение, что это была "штука" их обоих. Газеты "Чайный Стол" и "Вечерняя Кафедра" громко расхваливали Лопеца, но "Знамя", под редакцией Квинтуса Слайда, конечно, набросило большое подозрение на это происшествие, когда издателю сделалось известно, что Фердинанд Лопец был в гостях у герцога и герцогини Омниум.
   "Мы всегда чувствовали маленькое сомнение относительно дела, случившегося две недели тому назад, в полночь, в Сен-Джемском парке. Нам было бы приятно узнать, успела ли полиция отыскать украденные вещи, или сделаны ли по крайней мере попытки отыскать их."
   Это был один из параграфов, а после были еще более ясные намеки на то, что Эверет Вортон, нуждаясь в деньгах, устроил это с намерением обратиться к кошельку отца. Но общее впечатление было полезно Лопецу. Эмилия Вортон считала его героем. Эверет был чрезмерно признателен ему -- не только за то, что спас его от воров, но и за то, что ничего не говорил об его предыдущем сумасбродстве. Мистрис Роби всегда относилась к этому так, как будто во все грядущие века каждый Вортон должен чувствовать, что признательность Лопецу есть первый долг в жизни.
   Старик чувствовал, как все это нелепо, но все-таки когда приезжал Лопец, он не мог оставаться груб к человеку, который оказал услугу его сыну. Потом он считал себя вынужденным сделать что-нибудь; он или должен увести дочь, или уступить. Но возможность увезти дочь казалась ему менее вероятной, чем прежде. В ней был вид какого-то спокойного, незаслуженного страдания, трогавший его. Он уступил.
   Это случилось вот каким образом. Или расстроенный силою нападения, сделанного на него, или по какой другой причине, Эверет сделался нездоров после этого приключения и две недели не выходил из своей комнаты. В это время Лопец навещал его ежедневно, и ежедневно Эмилия Вортон пряталась от него. Это она делала с большим тактом и очень спокойно, но не без страдальческого вида, который задевал отца за живое.
   -- Душа моя, сказал он ей в один вечер, когда она хотела уйти из гостиной, услышав стук Лопеца:-- останься, если хочешь.
   -- Папа!
   -- Я не желаю делать тебя несчастной; если бы. я мог умереть и не мешать тебе, может быть, это было бы лучше.
   -- Папа, вы убьете меня, если будете говорить таким образом. Если вы желаете сказать ему что-нибудь, скажите.
   Она ушла.
   Это была добавочная горечь; но конечно он был обязан это сделать. Если он намеревался согласиться на этот брак, то конечно он обязан был сообщить об этом согласии Лопецу. Отстранить себя и предоставить своей дочери действовать самой, как будто у нее не было на свете ни одного друга, было недостаточно. Уступка, которую он сделал своей дочери, была побуждением минуты, но теперь ее нельзя было взять назад. Он вышел на лестницу, и когда Лопец хотел пройти в спальню Эверета, он взял его за руку и привел в гостиную.
   -- Мистер Лопец, сказал он:-- вы знаете, что я не желал принять вас в мой дом как зятя. В душе моей есть причины -- может быть, предрассудки -- очень сильные против этого. Они и теперь сильны по прежнему. Но она желает этого, а я безусловно полагаюсь на ее постоянство.
   -- И я также, сказал Лопец.
   -- Позвольте на минуту, сэр. В таком положении отец думает только о счастии и благоденствии своей дочери. Я должен соображать не свое счастие. Я слышу, что о вас хорошо говорят в свете, и не нахожу, чтобы имел право требовать от моей дочери, чтобы она отняла от вас свою привязанность, оттого... оттого что вы не таковы, каким я желал бы видеть ее мужа. Вы имеете мое позволение видеть ее.
   Потом, прежде чем Лопец успел сказать слово, он вышел из комнаты, взял шляпу и поспешил в свой клуб.
   Дорогой он спохватился, что не сделал никаких условий, но потом рассудил, что никаких условий делать не следует. По-видимому, все знали, что дела Лопеца идут хорошо -- в такой профессии, в которой сам Вортон ровно ничего не понимал. Он имел намерение дать за дочерью в приданое большую сумму, которая была бы выплачена сполна, если бы Эмилия вышла за Артура Флечера. Как будут употреблены и укреплены эти деньги самым безопасным и удобным образом для интересов Флечеров и Вортонов вообще, давно было решено между ними. Но теперь этот другой человек, этот иностранец, этот португалец, должен получить это наследство. Но этот иностранец, этот португалец должен ждать. Вортон знал, что он старик, она была его дочь и он ее не обидит. Но после его смерти деньги будут укреплены за нею и ее детьми, если они у нее будут. Это он сделает в своем завещании. Он ничего не скажет о деньгах Лопецу, а если Лопец, по всему вероятию, спросит о состоянии его дочери, он ответит таким образом. Потом он решил, что отдаст свою дочь этому человеку, не расспрашивая об его состоянии. Брак этот должен совершиться и он более не станет об этом хлопотать.
   Спокойствие его жизни исчезло. Его домашний кров перестанет быть для него домашним кровом. Его дочь не может теперь быть собеседницею. Чем скорее смерть придет к нему, тем лучше; но прежде чем наступит смерть, он должен утешиться, играя в вист в Эльдоне. Таким образом Вортон думал о наступающем браке своей дочери с ее обожателем.
   -- Я получил согласие вашего отца жениться на вашей сестре, сказал Фердинанд, как только вошел в комнату Эверета.
   -- Я знал, что это должно наступить скоро, сказал больной.
   -- Я не могу сказать, чтобы согласие было дано очень любезно -- но оно дано очень ясно. Он позволил мне видеть ее. Это были его последние слова.
   Началась пересылка записок из комнаты больного в комнату сестры больного. Эверет писал, Фердинанд писал и Эмилия писала -- каждый несколько строк -- несколько слов. Последняя записка от Эмилии состояла в следующем:
   "Пусть он придет в гостиную. Э. В."
   Таким образом Фердинанд пошел на свидание с своею возлюбленной -- первый раз как ее будущий муж и жених. Как ни была горяча, явна и неограниченна ее любовь к этому человеку, короткость сношений между ними до-сих-пор была очень ограничена. Между ними не бывало тех ласк, которые так восхитительны для мужчины и так удивительны для девушки, пока привычка не притупит их. Он никогда не сидел обняв ее рукою; он редко даже держал ее руку в своей долее нескольких секунд. Он никогда не целовал ее даже в лоб. И вот теперь она стояла пред ним, отданная ему вполне, с объявленной любовью с ее стороны и с объявленным согласием ее отца.
   Даже он несколько сконфузился, отворяя дверь -- даже он, остановившись, чтобы затворить за собою дверь, должен был подумать, как ему обратиться к ней, и может быть ничего не придумал. Но когда он вошел в комнату, у него не было ни одной минуты для того, чтобы думать. Он ли это сделал, или она, он сам не знал, но она лежала в его объятиях и губы ее прижались к его губам, а рука его крепко обхватила ее стан, прижимая ее крепко к груди. Как будто все, чего недоставало, было понято в одно мгновение, и как будто они жили вместе и любили друг друга целый год. Она первая заговорила.
   -- Фердинанд, я так счастлива! А вы счастливы?
   -- Моя возлюбленная, моя дорогая!
   -- Я знаю, что вы никогда не сомневались во мне.
   -- Сомневаться в вас, моя милочка!
   -- Я осталась бы тверда. А теперь папа был так добр ко мне, и как скоро проходит горе! Я ваша, мои возлюбленный, навсегда и навсегда! Вы это знали прежде, но мне приятно вам сказать. Я буду вам верна во всем. О, мой дорогой!
   Он мало говорил, но мы знаем, что у влюбленных разговор заменяется поцелуями. В такие минуты молчание очаровывает и почти все слова кажутся некстати, кроме тихого шопота любви, который, как ни сладостен для слуха, едва ли может быть так написан, чтобы сделаться сладостным для читателя.

Глава XXIV.
Брак.

   Помолвка устроилась в октябре, а свадьба совершилась в последних числах ноября. Когда Лопец упрашивал не откладывать свадьбы -- а он упрашивал очень сильно -- Эмилия не делала никаких затруднений, чтобы воспрепятствовать его желанию. Отец, довольно сумасбродно, сначала хотел отложить и выказал себя с такой неприятной стороны Лопецу, настаивая на этом, что невеста была принуждена заступиться за своего жениха. Так как уже это было решено, то что же можно было выиграть отсрочкою? Это не могло доставить ему радости, и даже смотря на это с той точки зрения, как он смотрел, мог ли он даже радоваться ее присутствию в эти промежуточные недели?
   Лопец предложил увезти свою молодую жену в Италию на зимние месяцы и остаться там по крайней мере декабрь и январь, ссылаясь на то, что он должен вернуться в Лондон в начале февраля, и это было поводом для ускорения брака.
   Когда свадьба была решена, Лопец вернулся в Гэтерутский замок, как условился с герцогинею, и успел заинтересовать ее светлость во всех отношениях. Она обещала сделать визит его жене в Лондоне и даже послала ей дорогой свадебный подарок.
   -- Вы знаете наверно, что у нее есть деньги? спросила герцогиня.
   -- Я наверно не знаю ничего, отвечал Лопец:-- кроме того, что не намерен делать ни малейшего вопроса по этому поводу. Если он ничего не скажет мне о деньгах, я конечно ничего не скажу ему. Вот что я чувствую, герцогиня: я женюсь на мисс Вортон не из-за денег. Если деньги и есть, то они не имеют к этому никакого отношения. Разумеется, будет приятно, если деньги есть.
   Герцогиня поздравила его и сказала, что все это так и следует.
   Относительно места депутата от Сильвербриджа встретилось затруднение.. Отъезд Грея в Персию был отложен -- герцогиня думала только на месяц или шесть недель. Герцог однако полагал, что Грей не оставит своего места, пока не будет назначен день его отъезда. Кроме того, герцог не дал обещания поддержать фаворита жены.
   -- Не имейте слишком больших надежд, мистер Лопец, сказала герцогиня:-- но будьте уверены, что я не забуду вас.
   Таким образом было решено, чтобы свадьбу не отлагать и предполагаемой поездки в Италию не оставлять из-за возможной ваканции в Сильвербридже. Ежели ваканция откроется во время его отсутствия и если герцог согласится, он может вернуться тотчас. Все это случилось за две недели до свадьбы.
   Было много разных маленьких обстоятельств, не способствовавших полному счастию Эмилии Вортон. Она написала своей кузине Мэри Вортон, а также и леди Вортон, а отец ее написал сэр-Элореду; но обитатели Вортонского замка не изъявили своего одобрения. Старая мистрис Флечер была еще там, но Джон Флечер вернулся в Лонгбарнс. Упорство Вортона, вероятно, могло происходить от этих двух обстоятельств. Мистрис Флечер громко объявила, как только это известие до нее дошло, что она не желает более ни видеть Эмилию Вортон, ни слышать о ней.
   -- Это должно быть девушка с закоренело-пошлыми наклонностями, сказала мистрис Флечер.
   Сэр-Элоред, к которому письмо Вортона было очень коротко, ответил своему кузену так же коротко:
   "Любезный Эбель, мы все надеемся, что Эмилия будет счастлива, хотя разумеется сожалеем об этом браке."
   Отец, хотя сам не писал с торжеством, или даже с надеждой -- как отцы имеют привычку писать, когда отдают дочерей замуж -- был оскорблен короткостью и холодностью ответа баронета, и в эту минуту объявил себе, что никогда более не поедет в Гертфордшир.
   Но на следующий день разразился удар посильнее коротких строк сэр-Элореда. Эмилия, нисколько не сомневаясь, что на ее просьбу последует обычное скорое согласие, пригласила Мэри Вортон провожать ее к венцу. Надо полагать, что ответ был написан если не под диктовку, то по крайней мере под вдохновением мистрис Флечер. Он был следующий:

"Любезная Эмилия,

   "Разумеется, мы все желаем, чтобы вы были очень счастливы в замужстве, но также мы все разочарованы. Мы привыкли думать, что вы еще теснее соединитесь с нами, а не отделитесь совершенно от нас.
   "При подобных обстоятельствах, мама думает, что было бы неблагоразумно с моей стороны ехать в Лондон провожать вас к венцу.

"Ваша любящая кузина
"Мэри Вортон."

   Это письмо рассердило бедную Эмилию на целые два дня.
   -- Это и безрассудно, и зло, сказала она брату.
   -- Чего другого могла ты ожидать от чопорных и исполненных предрассудков провинциальных невежд?
   -- Мэри говорит неправду. Она не думала, что я теснее соединюсь с ними, как она выражается. Я была вполне откровенна с нею и всегда говорила, что не могу быть женою Артура Флечера.
   -- С какой стати тебе выходить замуж в угождение им?
   -- Оттого, что они не знают Фердинанда, они решились оскорблять его. Это оскорбление -- и ни разу не упомянув его имя! И отказаться приехать на мою свадьбу! Свет обширен и места довольно и для них, и для нас, но мне прискорбно-очень прискорбно -- что я должна с ними разойтись.
   Тут слезы выступили на ее глазах. Без сомнения, разойтись хотели вполне, потому что никакого свадебного подарка не прислали из Вортонского замка невесте. Но из Лонгбарнса -- от самого Джона Флечера -- явился кофейник, который, несмотря на свою бесполезность и некрасивость, был очень дорог Эмилии.
   Но был еще один из ее гертфордширских друзей, который получил известие о ее замужстве не поссорившись с нею. Она сама написала своему прежнему обожателю:

"Любезный Артур,

   "Между нами было столько истинной дружбы и привязанности, что мне было бы неприятно, если бы вы услыхали от кого-нибудь кроме меня, что я выхожу за мистера Лопеца. Мы будем венчаться ровно чрез месяц -- 28 ноября.

"Преданная вамъ
"Эмилия Вортон."

   На это она получила очень короткий ответ:

"Любезная Эмилия,

   "Я таков, как был всегда.

"Ваш А. Ф."

   Он не послал ей подарка, не написал ничего кроме этого, но в свой гнев против гертфордширских жителей она не включила Артура Флечера. Она перечитывала эту записочку раз двадцать, плакала над нею, спрятала ее между своими самыми дорогими вещицами и говорила себе, что тысячу раз жаль. Она могла говорить и говорила с Фердинандом о Вортонах и о старой мистрис Флечер, и описывала ему высокомерие, чопорность и невежество гертфордширских сквайров вообще, но никогда не говорила с ним об Артуре Флечере, кроме одного раза, когда, как все девушки, рассказала своему обожателю о другом обожателе, который любил ее.
   Но эти вещи, разумеется, придавали некоторую меланхолию этому торжественному случаю, которую, может быть, увеличивали время года, ноябрьские туманы, пустота и вообще скука Лондона. К этому прибавилась меланхолия старика Вортона. Дав свое согласие на брак, он позволил себе некоторую короткость с своим будущим зятем, приглашал его обедать, рассуждал о предметах обще-интересных, но в сущности никогда не открывал ему своего сердца вполне. Да и как же можно открывать сердце тому, кого не любишь? Можно только сделать вид, будто открываешь сердце, но Вортон не делал даже этого. Очень скоро после помолвки Лопец уехал в Гэтерум. Его старания получить место в Парламенте были известны его будущей жене, но он не говорил ни слова об этом ее отцу, и она, действуя по его инструкциям, также молчала.
   -- Он узнает меня современем, говорил он ей: -- и его обращение смягчится со мною. Но пока не наступит это время, я не могу ожидать, чтобы он искренно интересовался моим благосостоянием.
   Когда Лопец уехал из Лондона, между ним и его отцом ни слова не было произнесено о деньгах. Вортон остался доволен этим молчанием, не желая обещать немедленно назначить дочери содержание и делая вид, как будто желает сказать, что так как его дочь сама постлала себе постель, то пусть и ложится на нее, какова бы она ни оказалась.
   Это молчание очень было кстати для Фердинанда Лопеца в то время. Сказать по правде, хотя он и не совсем был без денег, состояния у него никакого не было. Он предпринимал денежные спекуляции без капитала, и хотя иногда они удавались, но случалось, что и неудавались. Он успел присоединить свое имя к именам известных богатых торговцев и в последний год даже коротко сошелся с весьма солидным капиталистом, Мильсом Гепертоном. Но сношения его с Секстусом Паркером в сущности были откровеннее, чем с Мильсом Гепертоном, и в настоящую минуту бедный Сексти Паркер безпрестанно переходил от торжества к отчаянию, когда дела принимали тот или другой оборот.
   Поэтому неудивительно, что Фердинанд Лопец ничего не говорил старику о деньгах и вопросов никаких не делал. Он был вполне убежден, что у Вортона есть то богатство, которое предполагали у него, и полагался на свое уменье получить порядочную долю, как только сделается зятем Вортона. Он находился в таком положении, что разумеется должен был рисковать.
   Потом также в его словах была доля правды, когда он сказал, что женится не на деньгах. Фердинанд Лопец был нечестный и нехороший человек. Он был пронырливый интриган, не умевший отличить чести от бесчестья. Но в нем по крайней мере было то хорошо, что он любил ту девушку, на которой хотел жениться. Он готов был обманывать всех, чтобы иметь успех, разбогатеть, сделаться важным и богатым человеком, но не желал обманывать ее. Теперь его честолюбие состояло в том, чтобы завладеть ею и придумать, как научить ее помогать ему обманывать, особенно ее отца. Сам он думал, что называемое обманом не есть бесчестье. По моему мнению, в борьбе, которую такой человек как он должен был вести с светом, прежде чем проложить себе в нем путь, было что-то смелое, величественное, живописное и почти прекрасное. Он не вытаскивал вещей из чужого кармана, не играл фальшивыми картами, не подписывался под чужое имя. То, что он делал и желал делать, называлось у него спекуляцией.
   Когда он уговаривал бедного Сексти Паркера рискнуть всем, зная хорошо, что убеждает несчастного человека верить неправде и полагаться на ненадежное, он сам не думал, что заходит за границы честных предприятий. Его женитьба, по его мнению, могла доставить ему богатство. Если бы он мог сейчас получить долю своей жены в деньгах адвоката, он не сомневался, что быстро составит себе состояние. Ему не годилось высказать желание получить эти деньги хоть одним днем ранее надлежащего времени, но когда наступит время, разве жена не поможет его блестящей карьере? Но прежде чем она будет в состоянии это сделать, ей надо растолковать, в чем состоит эта карьера, и необходимость подобной помощи.
   Разумеется, поднялся вопрос, где они будут жить. Но у Лопеца готов был ответ. Он нанял квартиру в нижнем этаже, в Пимлико, или лучше сказать в Бельгревии. Он предложил нанять с мебелью, пока они не осмотрятся и не выберут дом по своему вкусу. Понравится ли ей жить в нижнем этаже? Ей понравился бы с ним и погреб, так она и сказала ему. Они отправились взглянуть и старик Вортон согласился пойти с ними. Хотя сердце его не лежало к этому браку, он все-таки думал, что обязан заботиться об удобствах дочери.
   -- Комнаты очень хорошие, сказал Вортон, осматривая довольно нарядную мебель.
   -- О! Фердинанд, не слишком ли это великолепно? спросила Эмилия.
   -- Может быть, это слишком великолепно для нас теперь, сказал он.-- Но я расскажу вам, сэр, как это случилось. Человек, которого я знаю, захотел отдать их в наем на год и предложил мне их за 450 фун.-- если бы я мог заплатить вперед. Я и заплатил.
   -- Так вы их взяли? спросил Вортон.
   -- Так это уже решено? спросила Эмилия почти с досадой.
   -- Я заплатил деньги, но это вовсе не решено. Вам стоит только сказать, что они вам не нравятся, и вас не попросят даже войти сюда.
   -- Мне они нравятся, шепнула она.
   -- Дело в том, сэр, что нет ни малейшего затруднения передать их. Когда мне встретился такой случай, я думал, что лучше воспользоваться им. Надо было это сделать, так сказать, в один час. Друг мой -- насколько он может быть моим другом, потому что я его не знаю -- нуждался в деньгах и должен был уехать. Вот комнаты и взяты, а Эмилия может делать с ними что хочет.
   Разумеется, комнаты считались с этой минуты будущим жилищем на весь год мистера и мистрис Лопец.
   Они обвенчались. Свадьба была вовсе не весела и главные хлопоты пали на мистрис Роби. Мистрис Роби не только доставила завтрак -- или лучше сказать позаботилась, чтобы он был доставлен, потому что, разумеется, заплатил за завтрак Вортон, но и четырех девиц, которые провожали невесту к венцу. Венчались в церкви в Вирской улице, оттуда отправились в дом на Манчестерском сквере, а чрез два часа новобрачные были на дороге в Дувр. О деньгах не было сказано ни слова. В последнюю минуту -- когда Лопец уже не опасался расспросов об его делах -- Лопец надеялся, что старик скажет что-нибудь. "Вы найдете столько-то тысяч у вашего банкира", или "вы можете рассчитывать на столько-то сотен в год". Но ни одного слова сказано не было. Девушку выдали за него, не обещав за ней ни одного шиллинга. В своих усилиях взять ее за себя он имел успех. Когда думал об этом в вагоне, он обнимал жену рукою. Если уж на то пойдет, он будет бороться с светом для нее. Но если этот старик окажется упрям, скуп и отдаст все деньги сыну из-за этого брака -- ах! как тогда перенести такую обиду?
   Раз десять во время этой поездки в Дувр решался он не думать об этом, по крайней мере, недели две, а между тем, приехав в Дувр, сказал-таки жене:
   -- Желал бы я знать, что твой отец намерен делать с деньгами. Он тебе не говорил?
   -- Ни слова.
   -- Очень странно, что он не сказал ничего.
   -- А разве это не хорошо?
   -- Вовсе нет. Но, разумеется, я должен говорить с тобою обо всем, а это странно.

Глава XXV.
Начало медового месяца.

   Утром, в день свадьбы, прежде чем поехал в церковь, Лопец принял несколько намерений относительно своего будущего поведения. Во-первых, он хотел две недели после свадьбы не думать о деньгах. Он сделал некоторые распоряжения, которые заставили Секстуса Паркера вытаращить глаза от изумления и облиться потом от испуга, но которые однако окончились успешно. Векселя были даны до февраля, наличные деньги явились и спокойствие относительно денег было упрочено на весьма короткий период.
   Уверенность, которую Секстус Паркер когда-то чувствовал в ресурсы своего друга, несколько убавилась, но он все еще верил искуству и гениальности своего приятеля, и после надлежащих справок вполне стал верить в тестя своего приятеля. Секстус Паркер все думал, что дело обойдется. Фердинанд -- Паркер теперь называл своего приятеля просто по имени -- Фердинанд был чудно, изумительно самоуверен, и Сексти, которым в некоторой степени управлял Фердинанд, также был самоуверен -- в некоторые часы. Он был очень самоуверен, когда выпивал две-три рюмки хересу за завтраком и выкуривал сигару с грогом по вечерам. Но бывали часы по утрам, когда он трясся от страха и обливался потом от испуга.
   Но сам Лопец, с помощью друга удобно устроив свои дела месяца на два, сначала обещал себе двухнедельную свободу от всяких забот. Второе его намерение состояло в том, что в конце двух недель он начнет действовать на Вортона.
   До последней минуты он надеялся -- почти ожидал -- что ему вручат какую-нибудь сумму. Даже тысячи две пока были бы ему очень полезны -- но не сказано было ни одного слова. Разумеется, так не могло продолжаться. Он не имел намерения разыгрывать роль труса с своим тестем. А третье намерение относилось к жене. Ее надо приучить к его образу действий. Ее надо научить смотреть на свет его глазами. Ее надо научить понимать важность денег -- не в жадном, скряжническом, прозаическом духе, но чтобы она могла участвовать в том его чувстве, в котором было столько величественного, столько восхитительного, столько живописного. Он не станет приглашать ее скупиться -- даже экономничать. Он будет тщеславиться, видя ее хорошо одетою, в ее собственных брильянтах и разъезжающую в карете. Но ее надо научить тому, что наслаждение этими вещами должно быть основано на убеждении, что самая важная цель в жизни -- приобретение денег. А прежде всего ее надо заставить понять, что она имеет право по крайней мере на половину состояния отца. Он приметил, что она имеет большое влияние на отца, и ее надо научить пользоватся этим влиянием в пользу мужа.
   Мы уже видели, что под влиянием своих мыслей он уже нарушил свое первое намерение часа чрез два после свадьбы. Человеку легко говорить, что он прогонит заботы и будет наслаждаться вполне радостями минуты. Но такою властью одарены только дикари -- или, может быть, ирландцы. Мы научились этому уроку от святых отцов, философов и поэтов: post equitem sedet atra cura {Позади всадника сидит суровая забота. (Из Горация).}. Таким образом Фердинанд Лопец возымел о себе высокое мнение, потому что одержал победу относительно своего брака, и действительно чувствовал, что свет не может доставить ему таких высоких наслаждении, как сидеть возле своей жены и сознавать, что она принадлежит ему. Но суровая забота сидела на его плечах. Что с ним будет, когда в конце трех месяцев Вортон не захочет ничего сделать для него, и если одна спекуляция, в которую он втянул Сексти Паркера, окажется неудачной? Он верил в эту спекуляцию, верил в Вортона, но ужасно находить, что все состояние зависит от несговорчивого тестя или возвышения в цене гуана. Потом как он сойдется с женою, если и тесть, и гуано окажутся против него, и как она будет переносить свою бедность?
   Суровая забота принудила его сделать вопрос даже прежде, чем они доехали до Дувра. "Разве это не хорошо?" спросила она. Тогда на время он отогнал от себя заботы и объявил, что никакие денежные вопросы не могут составлять для него большой важности -- и этим сделал свою будущую задачу еще труднее.
   После этого он ничего не говорил с нею в первый день свадьбы, но не мог помешать себе думать об этом. Если бы он даже разорился не имея жены, какая была бы беда? Сколько лет сряду занимался он все этим самым делом -- но пока он не был женат, в самой опасности было какое-то очарование. Когда он был холост, ему удавалось; правда, он бывал иногда совсем без денег, но все-таки жить мог. Теперь он взял на себя ношу, тяжесть которой чрезвычайно увеличилась от самой силы его любви. А не думать об этом было невозможно. Разумеется, жена должна помогать ему. Разумеется, ее надо научить, как это необходимо, чтобы она тотчас начала помогать ему.
   -- Не беспокоит ли тебя что-нибудь? спросила Эмилия.
   Она сидела, прижавшись к нему, после обеда в дуврской гостинице.
   -- Что может меня беспокоить в такой день?
   -- Если есть что, скажи мне; то есть не теперь, именно в эту минуту -- если ты не желаешь. Каковы бы ни были твои заботы, для меня будет величайшим счастием и первой обязанностью уменьшить их, если могу.
   Это обещание было хорошо. Оно было направлено куда следует. Оно показало ему, что она по крайней мере приготовилась принять долю в соединенных трудах их жизни. Но все-таки ее надо избавить от этого в эту минуту.
   -- Когда будут заботы, тебе скажется все, сказал он, прижимая губы к ее лбу:-- но теперь ничего не должно беспокоить тебя.
   Он улыбнулся, говоря это, но в тоне его голоса было что-то такое, сказавшее ей, что заботы будут.
   В Париже он получил письмо от Паркера, которому он был принужден оставить адрес, но с обещанием, что Сексти будет писать ему только при самых настоятельных обстоятельствах. Обстоятельства не были настоятельны. В письме заключался только один важный параграф, и то Лопец приписывал его трусости своего союзника.
   "Пожалуйста помните, что я не могу и не хочу уладить дело о векселях, по которым надо платить 1500 ф. с. 3 февраля."
   Вот в чем состоял параграф. Кто просил его улаживать дело по этим векселям? А между тем Лопец очень хорошо знал, что он имел намерение заставить бедного Сексти "уладить" в случае, если ему неудастся устроиться с Вортоном.
   Наконец он не имел никакой возможности пропустить две недели, не начиная уроков, которым должна была научиться его жена. А относительно первого намерения -- прогнать заботы на время из своей головы -- он уже давно отказался от этой попытки. Ему было необходимо выманить у своего тестя значительную сумму денег, по крайней мере, до конца января, и одна неделя и даже день могли быть очень важны.
   Они поехали на юг из Парижа и в конце первой недели проехали Симплон и остановились в хорошенькой гостинице на берегу Комо. Все в их путешествии было восхитительно для Эмилии. Этот человек, которого в сущности она знала так мало, имел некоторые приятные дарования -- он был умен, имел хороший характер, обладал приятным голосом, обращением и наружностью -- что до сих пор удовлетворяло ее. Муж, который также и любовник, должен быть восхитителен для новобрачной. И до сих пор ни один любовник не мог быть нежнее Лопеца. Каждое его слово и каждый поступок, каждый взгляд и каждое прикосновение выражали любовь.
   Если бы Эмилия более знала свет, она может быть почувствовала бы, что там, где столько дается, и ожидается что-нибудь. Может быть, более суровое обращение, некоторый оттенок супружеской власти были бы более безопасным началом брачной жизни -- более безопасным для жены, как начало, положенное мужем. Артур Флечер в это время попросил бы жену принести ему туфли, бесконечно гордясь исполнением маленьких просьб такою милой услужницей. Но теперь обожание Фердинанда Лопеца было очень приятно для Эмилии.
   Но настала минута для первого урока.
   -- Твой отец не писал тебе после нашего отъезда? спросил он.
   -- Ни строки. Он не знал нашего адреса. Он не любит писать письма. Я писала ему из Парижа, а вчера набросала несколько слов Эверету.
   -- Очень странно, что твой отец не пишет ко мне.
   -- А ты ожидал, что он будет писать?
   -- Сказать по правде, ожидал. Я не стал бы ожидать, если бы он говорил со мною об одном предмете. Но так как об этом предмете он не раскрывал со мною рта, я почти думал, что он напишет.
   -- Ты говоришь о деньгах? спросила она очень тихим голосом.
   -- Да, я говорю о деньгах. Все до сих пор так странно шло между нами. Садись, душа моя; нам надо начать настоящий супружеский разговор.
   -- Скажи мне все, отвечала она, прижавшись к нему.
   -- Ты знаешь, как все шло сначала между нами. Он отказал мне запальчиво -- я хочу сказать, прямо мне в глаза. Но он основывал свое возражение только на моей национальности -- национальности и крови. А о моем положении в свете, состоянии или доходе он не спросил ни слова. Это было странно.
   -- Он верно знал.
   -- Он не мог знать, моя дорогая. Но не мне было навязывать ему этот разговор. Ты сама понимаешь это.
   -- Я уверена, что ты во всем поступаешь справедливо, Фердинанд.
   -- Он неоспоримо богатый человек, в котором можно предположить и возможность, и желание дать своей единственной дочери значительное состояние. Но я, конечно, и не помышлял жениться на деньгах.
   Тут она приложилась своим лицом к его руке.
   -- Я чувствовал, что не мое дело говорить о деньгах. Если он хотел молчать, то и я мог. Спроси он меня, я сказал бы, что у меня никакого состояния нет, но что я приобретаю большой, хотя ненадежный доход. Тогда он должен был бы объявить, что он намерен делать. Это, я думаю, было бы предпочтительнее. Теперь же мы все в сомнении. В моем положении для меня было бы очень важно знать, что твой отец намерен сделать.
   -- А ты не спросишь его?
   -- Мне кажется, что между ним и тобою всегда существовало полное доверие.
   -- Конечно, во всем нашем образе жизни. Но о деньгах он никогда не говорил со мною ни слова.
   -- А между тем, душа моя, деньги очень важная вещь.
   -- Разумеется; я это знаю, Фердинанд.
   -- Не спросишь ли ты?
   Она не ответила ему, а задумалась. Он также помолчал, прежде чем продолжал урок. Но для того, чтобы этот урок оказался действителен, он должен даже на этом первом уроке сказать ей как можно больше.
   -- Сказать тебе во правде, для меня это очень важно теперь -- гораздо важнее, чем я думал, когда мы назначили день нашей свадьбы.
   Душа ее дрогнула при этих словах, хотя она очень заботилась о том, чтобы он не заметил этого движения.
   -- Мои дела ненадежны.
   -- В чем состоят твои дела, Фердинанд?
   Бедная женщина! как же это ее допустили выйти за этого человека, и после свадьбы делать такой вопрос!
   -- Коммерческия. Я продаю и покупаю, по соображению. Свет стыдится новых слов и еще не дал этому названия. Я теперь занимаюсь южно-американскою торговлей.
   Она слушала, но ничего не могла понять из его слов.
   -- Когда мы сделались женихом и невестой, все улыбалось мне.
   -- Зачем ты не сказал мне этого прежде, чтобы мы были осторожнее?
   -- Такая осторожность была бы для меня противна. Я и теперь не сказал бы тебе ничего, но после нашего отъезда из Англии я получил письмо от моего товарища. Наши дела иногда сбиваются. Для меня было бы очень полезно узнать о намерениях твоего отца.
   -- Ты желаешь, чтобы он тотчас дал тебе денег?
   -- Так делается всегда, душа моя, если хотят дать денег. Но я желаю, чтобы ты спросила его, что он сам сделать намеревается. Он уже знает, что я взял для тебя квартиру, заплатил за нее; он знает... но в это нечего входить.
   -- Скажи мне все.
   -- Он знает, что предстоят большие издержки. Разумеется, будь он беден, нечего было бы и говорить. Я по совести могу сказать, что не имей он ни копейки, это не составило бы разницы для моего намерения иметь тебя женою. Но это сделало бы разницу для наших последующих планов. Он человек понимающий свет и должен знать об этом. Я уверен, он должен чувствовать, что надо сделать кое-что для тебя и меня, как твоего мужа. Но у него такой странный характер, и так как я сам с ним не говорил, то и он молчит. Теперь, моя дорогая, мы не можем с тобою ждать, кто дольше промолчит.
   -- Чего ты желаешь от меня?
   -- Чтобы ты написала к нему.
   -- И попросила денег?
   -- Не совсем так. Мне кажется, тебе надо сказать, что нам было бы приятно узнать о его намерениях, и упомянуть, что деньги теперь были бы очень кстати для меня.
   -- Не лучше ли тебе самому? Я только спрашиваю, Фердинанд. Я никогда не говорила с ним о деньгах, и разумеется, он догадается, что ты продиктовал мне мои слова.
   -- Без всякого сомнения. Это очень естественно с моей стороны. Я надеюсь, что настанет время, когда я сам буду писать совершенно свободно твоему отцу, но до-сих-пор он едва был вежлив ко мне. Я желаю, чтобы написала ты -- если тебе все равно. Напиши письмо сама и покажи мне. Если там будут выражения слишком сильные или слишком слабые, я скажу тебе.
   Таким образом был дан первый урок. Бедной молодой жене этот урок вовсе не понравился. Хотя в глубине души она не винила своего мужа, однако начинала понимать, что жизнь, предстоявшая ей, не будет усыпана розами. Первые слова, сказанные ей в вагоне, до приезда в Дувр, дали ей это понять. Она тотчас почувствовала, что будут хлопоты на счет денег. А теперь она еще не совсем поняла, в чем именно будут состоять эти хлопоты, и хотя не поняла ничего из намеков мужа о южно-американской торговле, хотя оставалась в прежнем неведении относительно его дел, все-таки чувствовала, что хлопоты наступят скоро. Но ни минуты не казалось ей, что муж поступает несправедливо, вовлекая ее в эти хлопоты. Они любили друг друга, и каковы бы ни были хлопоты, ему и ей следовало сделаться мужем и женою. В душе ее не было искры гнева против него, но она была несчастна.
   Он попросил ее написать письмо почти тотчас после вышеприведенного разговора и, разумеется, письмо было написано -- написано и переписано, потому что параграф о деньгах был составлен по его словам. Она не могла сделать остальное в письме приятным. Все письмо отзывалось просьбою о деньгах. Но читателю надо только взглянуть на то место, в котором Фердинанд Лопец изъявлял свою просьбу -- рукою жены.
   "Фердинанд говорил со мною о моем состоянии."
   Как было ей неприятно писать эти слова: "мое состояние"!
   -- Но у меня состояния нет, сказала она.
   Он однако настойчиво объяснял, что она имеет право употребить это выражение, основываясь на несомненном богатстве отца. Таким образом с ноющим сердцем она написала эти слова:
   "Фердинанд говорил со мною о моем состоянии. Разумеется, я сказала ему, что у меня нет ничего, а так как он никогда не говорил мне о деньгах до нашей свадьбы, то я и не спрашивала о них. Он говорит, что для него было бы очень полезно узнать о ваших намерениях; он также надеется, не позволите ли вы ему получить от вас хотя некоторую часть теперь. Он говорит, что 3000 ф. с. были бы очень полезны для его дел."
   Вот каков был параграф и написать его для нее было так неприятно, что она едва принудила себя начертить эти слова. Ей казалось, что будто она воспользовалась первою минутою свободы для того, чтобы поступить дерзко с отцом.
   -- Это его собственная вина, моя милочка, сказал ей муж:-- я чрезвычайно уважаю твоего отца, но он взял привычку скрывать все свои дела от своих детей, и разумеется, если они вступают в свет, то эту скрытность следует несколько нарушить. То же самое делается между ним и Эверетом, только Эверет гораздо грубее с ним, чем ты позволишь себе. Он не дает возможности Эверету узнать, богат он или беден.
   -- Он дает ему содержание.
   -- Потому что иначе не может поступить. Тебе он не положил даже содержания, потому что может так поступать. Я предоставил все ему, а он не сделал ничего. Но это не хорошо, и ему надо сказать об этом. Не думаю, чтобы ему можно было сказать в более почтительных выражениях.
   Эмилии не нравилась мысль говорить отцу что бы то ни было неприятное для него, но просьбы мужа были для нее в начале супружеской жизни повелительными приказаниями.

Глава XXVI.
Конец медового месяца.

   Мистрис Лопец просила отца адресовать ответ до Флоренцию, где -- как она объяснила ему -- они надеялись быть чрез две недели по отправлении письма. К озеру они приехали в конце ноября, когда погода была еще хорошая, но намеревались провести зимние месяцы, декабрь и январь, в теплых городах.
   Эти две промежуточные недели были для Эмилии периодом мучительных ожидании. Она боялась увидать почерк отца, будучи почти уверена, что он страшно рассердился на нее. В это время муж часто говорил с нею о письме -- о ее письме и ожидаемом ответе отца. Ей необходимо было выучить урок, а этого можно было достигнуть только тем, чтобы сделать слово "деньги" знакомым ее слуху. В планы его не входило говорить ей о способах, посредством которых он надеялся сделаться богатым человеком. Чем меаее она будет знать об этом, тем лучше. Но то обстоятельство, что ее отец непременно обязан дать ему большую сумму, как часть ее состояния, следовало непременно сделать ясным для нее. Он очень желал сделать это таким образом, чтобы она не подумала, будто он обвиняет ее -- или обвинит, если деньги не будут даны. Но она должна узнать это обстоятельство, должна быть пропитана убеждением. что с мужем ее будет поступлено до крайности дурно, если деньги не будут даны.
   -- Я несколько тревожусь на счет этого, сказал он, намекая на ожидаемое письмо: -- не столько относительно денег, хотя это очень важно, но относительно поведения его. Если он думает просто оставить нас без внимания после нашего брака, он поступит очень дурно.
   Эмилия ничего не могла ответить на это. Она не могла защищать отца, потому что, сделав это, она оскорбит мужа. А между тем доверие к отцу, которое она питала всю жизнь, не могло позволить ей считать возможным, что он дурно поступит с ними.
   По приезде во Флоренцию, Лопец тотчас отправился в почтовую контору, но письма еще не было. Но две недели, о которых упоминалось в письме, только что прошли. Каждый день супруги осматривали здания, глядели на картины, любовались мрамором и бронзой, ездили в хорошенькия деревеньки, приютившияся на горах вокруг города -- словом, поступали в этом отношении именно так, как все новобрачные, посвящающие часть медового месяца Флоренции; во во всех их странствованиях, во всех удовольствиях, суровая забота сидела не только за ним, но и за нею. Тяжелая забота жизни уже начинала проводить линии на ее лице. Она уже сидела нахмурив брови, думая о наступающих заботах. Отец ее непременно откажет и тогда не будет ли муж ее менее любить ее и не так ласково обращаться с нею?
   Каждый день целую неделю ходил он в почтовую контору, а все письма не было.
   -- Не может быть, наконец сказал он ей:-- чтобы он совсем не ответил на письмо своей дочери.
   -- Может быть, он болен, ответила она.
   -- Если бы это было, Эверет написал бы нам.
   -- Может быть, он вернулся в Гертфордшир.
   -- Разумеется, письмо отправлено ему туда. Признаюсь, я нахожу очень странным, что он не пишет. Точно будто он решился совсем отказаться от тебя, потому что ты вышла замуж против его желания.
   -- Нет, Фердинанд -- не говори этого.
   -- Ну, мы увидим.
   На следующий день они увидали. Лопец ходил в контору до завтрака и вернулся с письмом. Эмилия ждала это с книгою на коленях и тотчас увидала письмо.
   -- От папаши? спросила она.
   Он кивнул головою и подал ей письмо.
   -- Распечатай и прочти, Фердинанд. Я так тревожусь, что не могу сделать этого сама. Мне это кажется так важно.
   -- Да -- это важно, сказал он с угрюмою улыбкой и распечатывая письмо.
   Она пристально наблюдала за его лицом, пока он читал, и сначала ничего не могла разобрать. В эту минуту ей в первый раз пришло в голову, что он умеет удивительно владеть своими чертами. Все это однако продолжалось полминуты. Потом он положил письмо между чайными чашками и, подойдя к жене, схватил ее в объятия и не сколько раз поцеловал, так что ей почти сделалось больно от силы его поцелуев.
   -- Ласково пишет он? спросила она, как только успела перевести дух.
   -- Признаюсь, я совсем этого не думал. Дорогая моя, как я тебе обязан за все хлопоты, которые наделал тебе!
   -- О, Фердинанд! если он был добр к тебе, то я буду так счастлива!
   -- Он был ужасно добр. Ха-ха-ха!
   Потом он начал ходить по комнате и хохотал самым неестественным образом.
   -- Честное слово, жаль, зачем мы не назначили четыре или пять тысяч. Кто бы мог думать, что он исполнит мое желание буквально? Это гораздо лучше, чем я ожидал; вот все, что я могу сказать. И в настоящую минуту это чрезвычайно важно для меня.
   Все это заняло не более двух минут. Эмилия была так ошеломлена обращением мужа, что почти вообразила, будто выражение его восторга было ироническое. Он так не походил на себя, что она почти сомневалась в действительности своей радости. Но когда она взяла письмо и прочла, она увидала, что его радость была довольно чистосердечна. Письмо было очень коротко и состояло в следующем:

"Любезная Эмилия,

   "То, что ты мне написала по поручению твоего мужа о деньгах, я нахожу по некотором размышлении довольно справедливым. Мне кажется, ему надо было поговорить со мною до брака, но опять, может быть, мне бы самому следовало с ним поговорить. Я охотно дам ему сумму, которую он желает иметь, и заплачу 3000 ф. с., если он мне скажет, куда я должен их послать. После этого я буду считать, что исполнил в отношении его мою обязанность. А относительно того, что я намерен делать с остальными деньгами, которые могут быть у меня, я не думаю, чтобы он имел право спрашивать меня.
   "Эверет выздоровел и по прежнему не делает ничего. Твоя тетка Роби дурачит себя в Гераугете. Я не получал никаких известий из Гертфордшира. Здесь все спокойно и уединенно.

"Твой любящий отецъ
"Э. Вортон"

   Так как он обедал в Эльдоне каждый день после отъезда дочери и играл в вист двенадцать роберов каждый день, он не имел права жаловаться на уединение в Лондоне.
   Эмилии письмо показалось очень холодно, и если бы муж ее не обрадовался до такой степени, то она сочла бы письмо неудовлетворительным. Конечно, 3000 ф. с. даны будут, но на сколько она понимала слова отца, в этом будет заключаться все ее состояние. Она никогда ничего не знала о намерениях и состоянии отца, но предполагала, что состояние ее будет больше этого. Она как-то слышала, что Артур Флечер вместе с ее рукой получил бы большую сумму, если бы она решилась выйти за человека, который нравился ее родным. Теперь же, узнав, что муж ее так нуждается в деньгах, она пришла в смятение от отцовской скупости.
   Но Лопец был вне себя от радости, до такой степени даже, что потерял то самообладание, которое было свойственно ему. Он радовался за завтраком, разговаривал -- не упоминая именно об этих 3000 ф.-- как будто распоряжался почти неограниченными средствами. Он взял экипаж, повез жену и накупил ей подарков -- все таких, которые они прежде решили не покупать из-за дороговизны.
   -- Пожалуста не трать денег на меня, сказала она ему.-- Для меня очень приятно получать от тебя подарки, но еще приятнее было бы думать, что я могу избавить тебя от издержек.
   Но он находился в таком расположении духа, что с ним спорить было нельзя.
   -- Ты не понимаешь, сказал он.-- Я не желаю быть избавлен от таких маленьких трат. По обстоятельствам деньги твоего отца очень для меня важны в настоящую минуту, но он послушался бича и согласился; деньги будут, и этим заботам конец. Теперь мы можем наслаждаться. Конечно, скоро явятся другие заботы.
   Ей не совсем было приятно слышать, что ее "отец послушался бича", но она желала думать, что это фраза обыкновенная у мужчин и что делать им замечания по этому поводу было бы жеманством. В радости ее мужа было что-то неприятное для нее. Неужели такая небольшая сумма, какая теперь досталась ему в руки, всегда будет действовать на него таким образом? Не малодушно ли было это, или по крайней мере не лишено ли достоинства? Она старалась примириться с этим и прилаживалась к его веселости как могла.
   -- Не написать ли мне отцу и поблагодарить его? сказала она в этот вечер.
   -- Я думал об этом, сказал он.-- Ты можешь написать, если хочешь, и разумеется напишешь. Но я также буду писать, и мне лучше написать прежде тебя. Так как он оказался сговорчив, то я полагаю, мне надо поступить вежливо. То, что он говорит об остальных деньгах, разумеется, нелепость. Я спрашивать его не стану, но без сомнения чрез несколько времени он сделает какое-нибудь распоряжение.
   Все касавшееся дела оскорбляло Эмилию более или менее. Она теперь приметила, что муж ее считает эти три тысячи только первою уплатою того, что он может получить, и что его радость происходит только от первого успеха. Потом он ей в глаза назвал нелепыми слова ее отца. Сначала она хотела защищать отца, но пока еще не могла решиться оспорить слова мужа даже но этому поводу.
   Он написал Вортону, но при этом бросил свои легкомысленные выражения, которые так были неприятны его жене. Он понимал вполне, что письмо это может иметь для него важные последствия, и употребил на это большие усилия. Самою главною заботой его жизни должно быть теперь вкраться в милость к этому старику, так чтобы после смерти старика он мог получить по крайней мере половину его денег. Он должен позаботиться о том, чтобы между его женой и ее отцом не было такого охлаждения, которое заставило бы отца подумать, что сын его должен пользоваться преимуществами первородства или мужского пола. А если можно было бы устроить так, что дочь сделается любимицею отца, то и это будет хорошо. Он очень старательно сочинил письмо, которое состояло в следующем:

"Любезный мистер Вортон,

   "Я не могу не поблагодарить вас за ваш великодушный ответ в письме к Эмилии на мою просьбу. Во-первых, позвольте мне уверить вас, что если бы вы до нашей свадьбы спросили меня о моих денежных делах, я рассказал бы вам все очень подробно; но так как вы этого не сделали, я думал, что с моей стороны будет слишком смело самому о том заговорить. Писать об этом в письме заняло бы слишком много места, но когда вам будет угодно спросить меня об этом, я расскажу вам все чистосердечно.
   "Я занимаюсь такими делами, которые иногда требуют значительных сумм. После нашей свадьбы мне понадобились деньги для того, чтобы избавиться от необходимости пожертвовать грузом гуана, который очень поднимется в цене чрез три месяца, а иначе должен быть продан по цене сравнительно низкой. Ваша доброта спасла меня от этого затруднения.
   "Разумеется, в делах, которыми я занимаюсь, верного ничего нет, но я каждый день стараюсь это отстранить и надеюсь в скором времени ввести их в более постоянную колею, которая более прилична человеку женатому. Если я попрошу вас помочь мне в этом, может быть, вы неоткажете, если мне удастся разъяснить вам все. Пока я искренно благодарю вас за то, что вы сделали. Я прошу вас передать 3000 ф. с., обещанные вами по доброте вашей ко мне, Гёнки и Сыновьям, в Ломбардской улице. Это не постоянные мои банкиры, но у меня есть там счет.
   "Мы странствуем и наслаждаемся самым романическим образом. Эмилии иногда кажется, что она отказалась бы от всяких дел, Лондона и всяких подлунных забот, и поселилась на всю жизнь под итальянским небом. Но мысль эта не долго преобладает в ней. Уже начинают показываться признаки тоски по Манчестерском сквере.

"Всегда преданный вамъ
"Фердинанд Лопец."

   На это письмо Лопец не получил ответа -- и не ожидал. Эмилия писала отцу и получила от него несколько писем не очень длинных и не очень интересных. Ни в одном однако о деньгах не упоминалось ни слова. Но в начале января Лопец получил самое убедительное, почти можно сказать отчаянное письмо от своего приятеля Паркера. Письмо состояло в том, что Паркер тотчас должен продать ожидаемый груз гуана -- за что бы то ни было -- если он не получит тех денег, которые должны быть заплачены в феврале и которые он, Паркер, должен будет заплатить, если Фердинанд Лопец сам не уплатит по обязательству. Ответ Паркеру мы представляем читателю.
   "Моему милому, старому, ужасно глупому и нелепо нетерпеливому другу.
   "Вы вечно терзаетесь без малейшего повода. У Гёнки лежит моих денег больше, нежели нужно для этого. Почему вы не можете положиться на этого человека? Если вы не верите моим словам, то можете сходить к Мильсу Гепертону и спросить его. Но помните, что мне будет очень неприятно, если вы сделаете это -- и что такие справки могут принести мне вред. Впрочем, если вы не верите мне, подите и спросите. Во всяком случае оставьте гуано в покое. Каждый из нас потеряет более тысячи ф. с., если вы не послушаетесь меня. Ей-Богу, нельзя жениться и уехать из Лондона на день, если имеешь дело с таким трусом, как вы. Я думаю вернуться недели за две раньше назначенного мною срока, чтобы вы и другие кое-кто не подумали, что я улетучился совсем.
   "Без малейшей нерешимости говорю, что в торговле более понесено потерь от трусости, чем от неблагоразумия и неосторожной траты денег. Волосы становятся дыбом, когда вы говорите о продаже гуана в декабре, потому что по векселям надо платить в феврале. Ободритесь, мой милый, осмотритесь вокруг и приметьте, что делают люди с большим мужеством.

"Всегда вам преданный
"Фердинанд Лопец."

   Это единственные письма наших новобрачных с их друзьями на родине, которыми я должен беспокоить читателя. И о медовом месяце более мне нечего рассказывать. Если это время не было для Эмилии исполнено радостей без примеси -- а мы должны этого бояться -- то надо помнить, что обитатели сей юдоли слез не пользуются никогда радостямя без примеси даже в первые два месяца после брака.
   В первых числах февраля приехали они в свою квартиру в Пимлико, и Эмилия Лопец поселилась в своем новом доме с сердцем столь же полным любви к мужу, как и в то время, когда она вышла из церкви после венца; хотя, может быть, сладостные иллюзии отчасти исчезли.

Глава XXVII.
Бедствия герцога.

   Мы должны вернуться в Гэтерумский замок и взглянуть на гостей, которых герцогиня собрала на Рождество. Гостеприимство в доме герцога поддерживалось всю осень. В конце октября они поехали в Мачинг, провести спокойный месяц, как выражалась герцогиня; но по просьбе герцога месяц продлился шесть недель.
   Но даже и там дом был полон все время, хотя по недостатку спален гостей было гораздо меньше, чем в Гэтеруме. Но в Мачинге герцогиня была растревожена и почти сердита. Мистрис Финн уехала с мужем в Ирландию, а герцогиня привыкла думать, что не может жить без мистрис Финн. Муж герцогини непременно захотел окружить себя политиками своего кружка, людьми, предпочитавшими труд стрельбе из лука или даже охоте, и рассуждавшими о вреде прямых налогов положительно в гостиной. Герцогиня была уверена, что страною нельзя управлять с помощью таких людей, и была очень рада вернуться в Гэтерум -- куда приехали и Финиас Финн с женою, и Сент-Бёнгэи, и Баррингтон Ирль, и Монк, канцлер казначейства, с лордом и леди Кэнтрип, и лорд и леди Дрёммонд; лорд Дрёммонд был единственный представитель другой соединенной партии. И майор Понтни был тут, неотступно выпросивший позволение герцогини и подробно объяснивший своему приятелю капитану Гённеру, что он согласился на желание герцогини только по уверению ее светлости, что там не будет Фердинандца Лопеца. Такими уверениями приятели разменивались часто, но разумеется ни один не верил другому.
   И леди Розина была в числе многих. Грустная бедность леди Розины пленила герцога.
   -- Пусть она переедет жить сюда, сказала герцогиня в ответ на какую-то просьбу мужа, относившуюся к его новой приятельнице:-- я не сомневаюсь, что она охотно согласится.
   В Гэтеруме было не так многолюдно, как сначала, но все-таки тридцать человек садились за обед каждый день, и Локок, Мильнуа и мистрис Причард было много дела. И герцогиня наша не ленилась. Она постоянно поддерживала коалицию, писала к людям незначительным, которые, как ничтожны ни были, могли сделаться великими посредством амальгамации.
   -- Вязанку всегда следует вязать самой, сказала она мистрис Финн, не напрасно прочитав Езопа.
   Когда сэр-Орландо Дрот уезжал из Гэтерума в конце своего второго посещения, герцогиня шепнула ему:
   -- Где мы были бы без вас?
   Она не могла терпеть сэр-Орланда и знала, что ее муж не выказал такой любезности, какую политика требовала бы оказать его могущественному коллеге. Ее муж особенно избегал сэр-Орланда с того дня, как они вместе гуляли в парке, и вот почему герцогиня шепнула сэр-Орланду вышеприведенные слова.
   -- Не слишком заметно связывайте вязанку, сказала ей мистрис Финн.
   Герцогиня опустилась на кресло, почти выбившись из сил от своих трудов, к которым примешивались сожаленья и сомнения, время от времени осаждавшие даже ее смелую душу.
   -- Я не божество, сказала она:-- не Питт, не итальянец с длинным именем, начинающимся с М, и не могу делать этого, не впадая в ошибки. А между тем это надо сделать. Он же не помогает мне. Он бродит между тучами таблицы умножения и думает, что большинство голосов в Палате свалится к нему в рот только потому, что он не закрывает его. Можете вы лучше связать вязанку?
   -- Мне кажется, я бы оставила ее несвязанной, сказала мистрис Финн.
   -- Вот уж нет! Вы хлопотали бы точно так, как я.
   Таким образом велась игра в Гэтерумском замке день-от-дня.
   -- Но ты ведь его не оставишь?
   Это сказала Финиасу Финну его жена за два дня до Рождества.
   Вопрос относился к тому, думает ли Финиас Финн оставить свое место.
   -- Нет, если это будет зависеть от меня.
   -- Тебе нравятся занятия такого рода?
   -- К несчастию, это имеет мало отношения к вопросу. Конечно, я люблю заниматься чем-нибудь. Я люблю зарабатывать деньги.
   -- Не знаю, зачем тебе это любить, сказала ему жена, смеясь.
   -- Как бы то ни было, я люблю -- и в некотором смысле люблю власть. Но служа вместе с герцогом, я нахожу недостаток сочувствия, которое следует иметь к своему начальнику. Он никогда не скажет мне ни слова, если я сам не заговорю. А когда я говорю, хотя он слушает вежливо, даже чересчур, я знаю, что ему скучно. Ему нечего говорить со мною о стране. Когда он желает сообщить что-нибудь, он предпочитает сказать Уорбёртону, а тот напишет Мортону, и таким образом это доходит до меня.
   -- Разве это не одно и то же?
   -- Может быть. Есть причины, связывающие меня с ним, которые не связывают других. Другие со мною не говорят, потому что знают, что я связан с ним чрез тебя. Но мне известно, что это чувство существует. Нельзя быть преданным королю, когда никогда его не видишь -- если он сидит взаперти в какой-нибудь священной ниши.
   -- Король не должен терять своего обаяния, Финиас.
   -- Это так. Король должен знать, где провести черту. Но герцог никакой черты не проводит. Он по характеру не сообщителен и поэтому не годится быть главою министерства.
   -- У нее разобьется сердце, если что-нибудь пойдет не так.
   -- Ей следует помнить, что министерства редко долго длятся, сказал Финиас.-- Но она выздоровеет, если сердце и разобьется. В ней так много жизненности, что ее никакое бедствие не сокрушит. Слышала ты, что хотят сделать с сильвербриджским депутатством?
   -- Герцогиня хочет отдать это место Фердинанду Лопецу.
   -- Но оно еще не обещано.
   -- Место еще не свободно, сказала мистрис Финн: -- и я не знаю, когда это будет. Кажется, есть какая-то помеха -- и мне кажется, что герцогиня очень рассердится.
   Всю осень герцог был несчастный человек. Когда продолжалась парламентская работа, он находил какое-нибудь утешение, но теперь, хотя он был окружен своими секретарями и хотя бумаги получались два раза в день, хотя он должен был давать инструкции на дюжины писем, все-таки ему в сущности делать было нечего. Ему казалось, что настоящий труд от него отняли его товарищи, а он пользуется мнимой властью -- что он нечто в роде деревянного первого министра, от которого не требуется никакого настоящего управления. Прежде он опасался, что он неспособен, но теперь опасался, что другие считают его неспособным. Монк занимался своим бюджетом, лорд Дрёммонд десятками мятежных колоний, сэр-Орландо Дрот своим планом как предводительствовать Палатою и строить корабли, Финиас Финн Ирландией, лорд Рамсден составлением свода законов -- все работали, все занимались чем-нибудь специально. Он же должен был заботиться о королеве, о том, какие раздавать ордена, кто должен написать адрес. Он вздыхал, когда думал о тех счастливых днях, когда бывало боялся, что душа его и тело изнемогут под тяжестью десятичной системы.
   Но Финиас Финн верно определил характер герцога, сказав, что он несообщителен и поэтому не годится управлять англичанами. Он сам это думал и теперь каждый день все более и более удостоверялся в своей неспособности. Он не мог вступить в дружеския отношения с сэр-Орландом Дротом или даже Монком. Но хотя он прежде не желал занять этого высокого места, теперь, занимая его, он опасался неудачи, которая последует за его отставкой. Это-то чувство, скорее чем настоящее честолюбие, скорее чем любовь к власти или покровительству, или деньгам, заставляет людей держаться на своих местах. Отсутствие настоящего труда и большое количество труда ложного делали жизнь скучной для него, но он не мог перенести мысли, что в истории будет упомянуто, что он дозволил сделать себя праздным министром и даже в этом потерпел неудачу. История забудет то, что он делал как работающий министр, вспоминая слабость министерства, которое будет носить его имя.
   Единственный человек, с которым он мог говорить свободно и с которым мог советоваться, находился теперь с ним, в его замке. Он сначала стыдился даже герцога Сент-Бёнгэя, но эту застенчивость он обыкновенно преодолевал после нескольких часов. Но хотя он всегда был уверен в сочувствии и благоразумии своего старого друга, однако сомневался в его способности понимать его.
   Младший герцог чувствовал, что у старого герцога кожа толще, чем у него, и следовательно он неспособен понять шипы, которые так колят его тело.
   -- Мне говорят о политике, сказал хозяин.
   В это время они сидели запершись в собственном святилище первого министра и оставались там до-тех-пор, пока пришло время одеваться к обеду.
   -- Кто говорит о политике?
   -- Сэр-Орландо Дрот.
   Герцог Омниум не забыл дерзости совета, данного в парке.
   -- Сэр-Орландо, разумеется, имеет право говорить, хотя я не знаю, способен ли он сказать что-нибудь такое, что стоит слушать. В чем состоит его политика?
   -- Если бы она у него была, разумеется, я выслушал бы его. Он не желает ничего особенного, но думает, что мне надо придумать что-нибудь особенное для того; чтобы Парламент мог быть удовлетворен.
   -- Если вы желаете иметь на своей стороне большинство, может быть, это справедливо; выслушайте его и покончите с этим.
   -- Я не могу продолжать таким образом. Я не могу покоряться жалобам господ, действующих заодно со мною. И они не покорятся моему молчанию. Я начинаю чувствовать, что я поступил нехорошо.
   -- Я не думаю, чтобы вы поступили нехорошо.
   -- Тот человек, который усиливается нести тяжесть слишком большую для своих сил, поступает нехорошо.
   -- Нервная чувствительность, от которой вам следовало бы освободиться как от болезни, есть единственный источник вашей слабости. Думайте о вашем деле, как башмачник думает о своем; поступайте как знаете и предоставьте другим судить о себе; caveat emptor {Да осторожен будет покупщик.}. Человек никогда не должен ценить сам себя, а принимать ту цену, которою другие оценивают его; только он должен заботиться о том, чтобы узнать, в чем состоит цена. Ваша политика должна состоять в том, чтобы удержать министерство большинством голосов. Составление новых законов часто есть не что иное, как несчастная необходимость, налагаемая на нас нетерпением народа. Продолжительный период спокойного и, следовательно; хорошего министерства с новыми законами был бы величайшим благодеянием для страны. Я советовал вам исполнить желание королевы, потому что думал, что вы можете начать такой период гораздо надежнее всякого другого человека.
   Старый герцог был совершенно доволен таким положением вещей, какое описывал. Он был кабинетным министром более чем половину своей жизни. Ему нравилось быть кабинетным министром. Он думал, что вообще для страны хорошо, чтобы его партия была в силе -- и если не вся партия, то по крайней мере как можно более членов этой партии. Он не ожидал, что о нем будут писать как о Питте или Сомерсе, но думал, что о нем отзовутся как о полезном вельможе -- и оставался доволен. Он не только не был сам честолюбив, но шумное честолюбие других было ему неприятно. Честность была в нем второю натурой и продолжительная практика научила его в совершенстве покоряться поражению без стыда или горести. Ему хотелось бы сделать своего собрата герцога таким же, как он, если бы у его собрата герцога не была к сожалению такая тонкая кожа.
   -- Я полагаю, что нам надо попытаться сделать это в другую сессию, сказал герцог Омниум слезливым голосом.
   -- Разумеется, надо -- и в несколько других сессий, как я надеюсь и уповаю, сказал вставая герцог Сент-Бёнгэй.-- Если не пойду наверх, я опоздаю и тогда ее светлость будет смотреть на меня безпощадными глазами.
   На следующий день после завтрака первый министр пошел гулять с леди Розиною де-Курси. Он взял привычку гулять с леди Розиною почти каждый день, так что обитатели замка начали думать, уже не обладает ли леди Розина какою-нибудь своею собственной глубокомысленной политикой. Там были многие, действительно полагавшие, что политика и день, и ночь в голове министра. Но в сущности леди Розина тем и сделалась приятна первому министру, что не делала даже отдаленного намека на публичные дела. Можно было даже сомневаться, знала ли она, что человек, оказывавший ей такую честь, был не только герцог Омниум, но и глава министерства.
   Она была высокая, худощавая, зябкая старуха, не очень старая, может быть лет пятидесяти, но казавшаяся десятью годами старее, очень меланхолического характера, а иногда и очень сердитая. Она была замечательно религиозна, но это постепенно проходило по мере того, как она становилась старее. Строгая суровость религии требует полной энергии средних лет. Она осталась на свете одна, с весьма ничтожным доходом и весьма малым количеством друзей, принимавших в ней участие. Но она знала, что называется леди Розина де-Курси, и чувствовала, что это имя должно быть для нее дороже денег и друзей, даже братьев и сестер.
   -- Погода не пугает вас, сказал герцог.-- Выпал снег и дорожки, даже там, где подметены, мокры и скользки.
   -- Погода никогда не пугает меня, ваша светлость. На мне всегда толстые ботинки с пробковыми подошвами.
   -- Пробковые подошвы великолепны.
   -- Я признаюсь, что обязана моей жизнью пробковым подошвам, сказала с энтузиазмом леди Розина.-- Мне шьет Спрут в Сильвербридже. Ваша светлость никогда не заказывали ему ботинок?
   -- Кажется нет, сказал первый министр.
   -- Так закажите. Он шьет очень хорошо и очень дешево. А лондонские мастера берут цены неимоверные. Я могу носить ботинки Спрута целую зиму и потом велю только сделать новые подошвы. Я полагаю, вы о таких вещах не думаете никогда.
   -- Я люблю, чтобы мои ноги были сухи.
   -- А мне приходится соображать цену.
   Они в то время прошли мимо майора Понтни, который расхаживал между конюшнями и домом, и снял шляпу и поклонился хозяину и его спутнице, может быть, с большей вежливостью, чем было необходимо.
   -- Я никогда не слыхала, как зовут этого господина, сказала леди Розина.
   -- Понтни; мне кажется, его называют майором Понтни.
   -- О! Понтни. В Лейстершире живут Понтни. Может быть, он из тамошних?
   -- Право не знаю, откуда он, сказал герцог:-- и даже, сказать по правде, зачем он здесь.
   Леди Розина взглянула на герцога с любопытством.
   -- Он, кажется, принадлежит к числу таких людей, которые приезжают в чужой дом, сами того не зная, и никогда не делают ничего.
   -- Я полагаю, вы пригласили его, сказала леди Розина.
   -- Герцогиня, должно быть, приглашала.
   -- Как было бы странно, если бы она предполагала, что пригласили его вы!
   -- Я думаю, герцогине известно все.
   Наступило непродолжительное молчание
   -- Она вынуждена принимать всяких людей, извинился герцог.
   -- Должно быть. У вас безпрестанно наезжают и уезжают гости. С сожалением должна сказать, что срок мой кончается завтра и я должна уступить свое место другим.
   -- Надеюсь, что вы не уедете, леди Розина -- если не приглашены к другим. Нам очень приятно видеть вас здесь.
   -- Герцогиня была очень добра, но...
   -- Я боюсь, что герцогиня слишком занята, чтобы заниматься отдельно с каждым из гостей, как ей следовало бы. Мне ваше присутствие здесь доставляет большое удовольствие.
   -- Вы слишком ко мне добры -- слишком добры. Но я дожила свой срок и думаю, герцог, ехать завтра. Я очень аккуратна, герцог, и всегда действую по правилам. Я уже прошла теперь две мили и пойду в комнаты. Если вам понадобятся ботинки с пробковыми подошвами, обратитесь к к Спруту. Господи! это опять майор Понтни. С-тех-пор как мы гуляем здесь, он прошел уже раза четыре мимо нас.
   Леди Розина пошла в комнаты, а герцог вернулся, думая о своей приятельнице, а может быть и о пробковых подошвах, которые были так необходимы для ее удобств.
   Он не воображал леди Розину умной и мы не можем вообразить, чтобы ее разговор удовлетворял те потребности, которые были необходимы ему и всем нам. Но все-таки леди Розина нравилась ему и он никогда с нею не скучал. В ней не было притворства и ничего не было нужно от него. Говоря о пробковых подошвах, она не имела задней мысли. Потом она не наступала на его нравственные мозоли. Он решился уговорить жену попросить леди Розину остаться в замке. Размышляя об этом, он снова повернул в парк и опять наткнулся на майора Понтни, когда тот возвращался из конюшен.
   -- Очень холодный день, сказал герцог, чувствуя, что нелюбезно пройти мимо своего гостя не сказав ему нескольких слов.
   -- Действительно очень холодный, ваша светлость, очень холодный.
   Герцог имел намерение пройти дальше, но майор успел остановить его на дороге. Майор вовсе не знал герцога. Он слышал, что герцог был застенчив, и поэтому думал, что он робок. До-сих-пор герцог никогда не говорил с майором -- и майор приписал это застенчивости и робости герцога. Обдумав глубоко этот предмет, майор решился перемолвиться несколькими словами с своим хозяином и поэтому ходил взад и вперед между домом и конюшнями.
   -- Действительно очень холодный, но у нас была прекрасная погода. Не знаю, случалось ли мне так приятно проводить время, как теперь в Гэтерумском замке.
   Герцог поклонился и сделал небольшое, но тщетное усилие пройти дальше.
   -- Великолепное здание! сказал майор, грациозно протягивая руку к замку.
   -- Дом большой, сказал герцог.
   -- Величественный дом. Может быть, самый величественный в трех королевствах, сказал майор Понтни: -- я видал очень много самых лучших загородных резиденций в Англии, но ни одна не может сравняться с Гэтерумом.
   Тут герцог сделал маленькое усилие пройти вперед, но отважный майор опять остановил его.
   -- Кстати, ваша светлость, если у вашей светлости есть несколько свободных минут -- даже полминуты -- я желал бы просить у вас позволения сказать вам кое что.
   Герцог принял недовольный вид, но поклонился и пошел вперед, позволив майору итти рядом.
   -- Я имею величайшее желание, милорд герцог, вступить в публичную жизнь.
   -- Я думал, что вы уже служите в армии, сказал герцог.
   -- Служу; я был в штабе сэр-Бартоломью Бона в Канаде два года и послужил-таки довольно. Теперь я желаю поступить в Парламент, ваша светлость. Состояние у меня есть, я выдержу все издержки по выборам, но затруднительнее всего получить место, и разумеется, если бы это можно устроить частным образом, то было бы очень приятно.
   Герцог посмотрел на него -- но на этот раз не поклонился. Майор, не отличавшийся наблюдательностью, сам устремился на свою погибель.
   -- Нам всем известно, что Сильвербридж скоро сделается вакантным. Позвольте мне уверить вашу светлость, что если бы планы вашей светлости в других отношениях позволяли вам милостиво обратить ваше внимание на меня, вы нашли бы во мне самую надежную опору и, может быть, могу сказать человека, который в Палате был бы полезен не менее других.
   Примечая, что его не прерывают, майор продолжал свою речь не останавливаясь. "Ничего не спросишь, ничего не получишь", было девизом его жизни, и не раз выражал он капитану Гённеру свое убеждение, что: "всего можно добиться, только бы смелости хватило". В этом случае, конечно, у майора недостатка в смелости не было.
   -- Если бы мне было дозволено считать себя кандидатом вашей светлости, я был бы чрезвычайно счастлив, докончил майор.
   -- Я нахожу, сэр, отвечал герцог:-- что ваше предложение самое неприличное и самое дерзкое, с каким когда-либо кто обращался ко мне.
   Лицо майора вытянулось и он вытаращил глаза на герцога.
   -- Прощайте, сказал герцог, быстро повернул и ушел.
   Майор стоял несколько времени пригвожденный к месту, и хотя погода была холодна, он был весь в поту. Сознание, что он "провалился", почти ошеломило его. Потом он уверил себя, что герцог "не может же его съесть", и с этим утешительным размышлением поплелся в свою комнату.
   Осадить этого человека для герцога, разумеется, было легко, но он этим доволен не был. Майору показалось, что герцог ушел равнодушно, но в сущности герцог был очень растревожен. Дерзкая просьба майора оскорбила его во многих отношениях. Ему прискорбно было думать, что он был принужден оскорбить своего собственного гостя. Ему прискорбно было думать, что уважение к нему не на столько велико, чтобы защитить его от подобного оскорбления. Ему прискорбно было, что к нему открыто обращается посторонний, как к человеку, который не посовестится отдать место в Парламенте, как места отдавались в былое время. А главное, прискорбно ему было то, что все эти несчастия постигли его как результат гостеприимства его жены. Если это значило быть первым министром, то конечно он долее не хочет быть первым министром. Разве какой-нибудь искатель политических мест осмеливался обратиться таким образом к лорду Броку или лорду Де-Терье, или к мистеру Мильдмэю, прежним первым министрам, которых помнил он? Он этого не думал. Они поступали иначе. Они были способны защитить себя от таких нападок на личное достоинство. И было ли возможно, чтобы какой-нибудь человек осмелился говорить таким образом с его дядею, покойным герцогом? Он не думал этого.
   Запершись в своей комнате, он внутренно страдал от глубокого горя. Чрез несколько времени он пошел в комнату жены, все в расстроенном духе. Расстройство увеличивалось с минуты на минуту. Он предпочитал совсем отказаться от политики и уединиться так, чтобы не подвергаться дерзости какого-нибудь Понтни.
   У жены он нашел мистрис Финн. К ней лично он чувствовал самое горячее уважение. Им случалось иметь вместе разные весьма важные дела и по мнению герцога она всегда поступала хорошо. Между ними установилась короткость, позволявшая ему чувствовать себя свободным с нею -- так что ее присутствие часто было утешением для него. Но в настоящую минуту он не желал найти кого-либо у жены и чувствовал, что мистрис Финн ему мешает.
   -- Может быть, я вам помешал? сказал он голосом и торжественным, и каким-то погребальным.
   -- Вовсе нет, сказала герцогиня, которая была весела.-- Я желаю, чтобы ты дал мне обещание на счет Сильвербриджа, не обращая внимания на нее. Разумеется, она знает все.
   Слышать, что всякая знает все, было для него новым ударом.
   -- Я сейчас получила письмо от мистера Лопеца.
   Хорошо ли было, что его жена переписывается на счет такого предмета с человеком, так мало известным, как этот Лопец?
   -- Могу я ему сказать, что он может положиться на тебя, когда место опростается?
   -- Конечно нет, ответил герцог, так нахмурив брови, что, даже жена его испугалась.-- Я желал поговорить с тобою, но наедине.
   -- Тысячу раз прошу извинения, сказала мистрис Финн, приготовляясь уйти.
   -- Не уходите, Мария, сказала герцогиня: -- он хочет браниться.
   -- Если мистрис Финн позволит мне, при всем моем совершенном уважении и искреннем внимании к ней, просить ее оставить меня с тобой на несколько минут, я очень буду обязан. А если с своею обыкновенною сердечною добротой она простит мою крутость...
   Тут он не мог продолжать от слишком сильного волнения, но взял ее руку, поднес к губам и поцеловал. Эта минута была так торжественна, что колебаться уже было нельзя. Герцогиня на минуту онемела, а мистрис Финн, разумеется, вышла из комнаты.
   -- Ради Господа Бога, Плантадженет, что случилось?
   -- Кто такой майор Понтни?
   -- Кто такой майор Понтни! Почему я могу знать? Он -- майор Понтни. Он бывает везде.
   -- Не приглашай его более в мой дом. Но это безделица.
   -- Я полагаю, все касающее майора Понтни должно быть безделицей. Не получено ли известие, что небо обрушится на нас? Только это могло придать тебе такой торжественный вид.
   -- Во-первых, Гленкора, позволь мне просить тебя не говорить мне более о Сильвербриджском депутатстве. Я не расположен теперь рассуждать с тобою об этом, но решил, что знать ничего не хочу о выборах. Как только место опростается, если оно опростается, я позабочусь сделать известною в Сильвербридже мою решимость.
   -- Зачем ты хочешь отказаться от твоей привилегии в этом отношении? Это просто слабость.
   -- Вмешательство пера противоречит смыслу конституции.
   -- Вот в Браксоне, с жаром сказала герцогиня: -- маркиз Крёмбер регулярно выбирает депутата, несмотря на все их билли о реформе; а Бамфорд, Коблерсборо -- посмотри на лорда Лёмли, он все графство держит в своем кармане, не говоря уже о двух местечках! Какой вздор, Плантадженет! Все конституционно или противоконституционно, именно как захочешь взглянуть.
   Было ясно, что герцогиня старательно изучила этот предмет.
   -- Очень хорошо, душа моя, пусть это будет вздор. Прошу тебя только верить, что это мое намерение, и действовать соображаясь с этим. Я еще должен сказать тебе одну вещь. Мне жаль помешать удовольствию, которое ты, может быть, находишь в обществе, но пока я занимаю место, навязанное мне, я не желаю более иметь гостей в моем доме.
   -- Плантадженет!
   -- Ты не можешь выгнать тех, кто теперь здесь, но прошу, чтобы, когда они уедут, не было взамен их других приглашений.
   -- Другие приглашения уже разосланы давно и были приняты. Ты, должно быть, болен, друг мой.
   -- Болен нравственно -- да. По крайней мере, других-то приглашений не рассылай.
   Тут он вспомнил доброе намерение, принятое им в начале этого дня.
   -- Однако я был бы рад, если бы ты попросила леди Розину де-Курси остаться здесь.
   Герцогиня вытаращила на него глаза, действительно думая теперь, здоров ли он.
   -- Все это вышло так неудачно, что я желаю прекратить. Это унижает меня.
   Потом, не дав ей даже минуты на ответ, он вернулся в свою комнату.
   Но даже тут не успокоилась его душа. Этот майор не должен остаться без наказания. Хотя он терпеть не мог шума, он должен сделать что-нибудь. Он написал следующее майору:
   "Герцог Омниум надеется, что майор Понтни не сочтет для себя неудобным оставить Гэтерумский замок в самом непродолжительном времени. Если майор Понтни пожелает переночевать в замке, герцог Омниум надеется, что он будут обедать и завтракать в своей комнате. Экипаж и лошади будут готовы для майора Понтни и отвезут его в Сильвербридж, как только майор Понтни сообщит слуге свои желания в этом отношении.

"Гэтерумский замок, декабрь 18--."

   Эту записку герцог сам послал с своим слугою, сказав ему достаточно об экипаже и обеде в спальне майора, чтобы тот понял случившееся. Записку майора принесли герцогу, когда он одевался. Герцог, взглянув на записку, бросил ее в огонь. А майор в этот вечер обедал в гостинице в Сильвербридже.

Глава XXVIII.
Герцогиня в больших хлопотах.

   Одному человеку трудно выгнать из своего дома другого без того, чтобы многие не узнали об этом, а когда один человек первый министр, а другой майор Понтни, толки разростутся до больших размеров. Герцог, разумеется, не раскрывал рта об этом иначе, как в ответ на вопросы герцогини, но все слуги это знали,
   -- Причард сказал мне, что ты выгнал из дома этого несчастного человека, сказала герцогиня.
   -- Я действительно выгнал его.
   -- Он не стоит твоего гнева.
   -- Он совсем моего гнева не стоит, но я не могу сидеть за обедом с человеком, который оскорбил меня.
   -- Что он сказал, Плантадженет? Верно что-нибудь о Сильвербридже.
   На этот вопрос герцог ответа не дал, но относительно Сильвербриджа он был тверд как камень. Чрез два дня после отъезда майора в Сильвербридже сделалось известно, что управляющий герцога не предложит кандидата по обыкновению. По этому поводу в газете графства был параграф, так же как и в лондонской газете "Вечерняя Кафедра".
   Герцог Омниум -- для того, чтобы выказать свое уважение к законам, не только к букве, но и к духу закона -- дал знать своим арендаторам в Сильвербридже и около него, что он никаким образом не желает иметь влияние на выбор кандидата. Но эти газеты не сказали ни слова о майоре Понтни.
   В клубах, разумеется, об этом знали, и больше всех знал капитан Гённер. Вскоре после Рождества он встретил своего приятеля майора на ступенях нового военного клуба Деятельная Служба, который, по уверениям многих в армии, уничтожил все другие военные клубы.
   -- Какую ты там кашу заварил у герцогини, Понт? сказал он.
   -- Желал бы я узнать, что именно ты знаешь об этом.
   -- Я слышал, что ты уехал оттуда необыкновенно скоро.
   -- Разумеется, я уехал скоро.
   Майор знал, что это непременно должно быть известно. Были подробности, которых он не мог опровергать, так как невозможно было свое опровержение подтвердить доказательствами.
   -- Я прозакладую пять фунтов, что ты ничего об этом не знаешь.
   -- Я слышал, что герцог велел тебе убираться.
   -- В некотором отношении -- да. Есть обстоятельства, когда человек не может поступить иначе.
   Это было дипломатично, потому что давало повод капитану предполагать, что герцог не мог поступить иначе.
   -- Разумеется, меня там не было, сказал Гённер:-- и я решительно ничего не знаю, но мне кажется, что ты помешал герцогине на счет Сильвербриджа. Гленкора многое перенесет -- но с тех пор, как она взялась за политику, ей-Богу! тебе лучше не трогать ее в этом отношении.
   Наконец стали думать, что майор выгнан по приказанию герцогини, потому что осмелился сделаться оппонентом Фердинанда Лопеца, и майор чувствовал искреннюю признательность к своему приятелю капитану за то, что он рассказывал эту историю таким образом. Потом к этой истории примешались намеки, будто зависть майора к Лопецу была двойного свойства -- и к герцогине, и к месту депутата -- так что он отчасти избавился от того бесславия, которое преследует человека, выгнанного из чужого дома. Тут была таинственность, а где есть таинственность, там человека не осуждают никогда. Когда замешана женщина, нельзя ожидать, чтобы мужчина говорил правду. О том, чтобы вызвать на поединок первого министра или каким бы то ни было образом наказать его, разумеется, не могло быть и речи, так что в конце концов майор почти возгордился этим и говорил об этом охотно-с таинственными намеками, в чем преуспевал в совершенстве от привычки.
   Но для герцогини это дело оказалось очень серьезно, так что она наконец принуждена была обратиться за советом -- не только к своему постоянному другу мистрис Финн, но и к Баррингтону Ирлю, и к Финиасу Финну, и наконец даже к герцогу Сент-Бёнгэю, которому ей не весьма хотелось подчиниться, так как герцог был коротким другом ее мужа.
   Но это дело сделалось так важно для нее, что она не могла этим шутить. В Гэтеруме об изгнании майора Понтни скоро забыли. Когда герцогиня узнала, в чем дело, она одобрила изгнание, только намекнула Баррингтону Ирлю, что если выгонять, то уж надо было выгонять как следует -- пинками. Потерю влияния на Сильвербридж, хотя это ее очень оскорбляло, перенести было можно. Она должна написать своему приятелю Фердинанду Лопецу, когда наступит время, извиниться как может и лишиться восхитительного наслаждения самой поставить члена Парламента. Газеты однако заговорили об этом как следует и этим можно было воспользоваться. Потеря Сильвербриджа хотя ранила, но костей ничьих не сломала. Но герцог опять выразился необыкновенно сурово о ее герцогском гостеприимстве и повторил свое намерение провести остальную часть периода своей публичной жизни в республиканской простоте.
   -- Мы пробовали и потерпели неудачу, пусть будет этому конец, сказал он жене.
   Простое и прямое неповиновение такому приказанию так же мало входило в ее характер, как простое или прямое повиновение. Она знала своего мужа хорошо, знала, как им можно управлять и как нельзя. Когда он объявил, что пусть будет этому конец, подразумевая ту самую систему, которою она надеялась продолжить его власть -- она не смела спорить с ним. А между тем он так был неправ! Это испытание вовсе не было неудачно. Дело было сделано, и сделано хорошо, оно удалось. Неужели можно было ожидать неудачи оттого, что один дерзкий человек попал к ним в дом? А потом бросить тотчас систему, удалась она или нет, значило привлечь общее внимание на неудачу и сознаться в ней -- а это может повести к потере всего. Теперь сделалось известно -- так рассуждала герцогиня сама с собой -- что она способствовала к упрочению коалиции любезным гостеприимством, которое позволяло ей оказывать богатство ее и мужа. Она сделалась первою министершей по той любезности, с какою раскрыла свои залы, столовые и сады. Прежде этого не делалось никогда, а теперь делалось хорошо. Неудачи не было. А теперь все должно рушиться, потому что нервы ее мужа были раздражены.
   -- Пусть кончится само собою, сказала мистрис Финн.-- Гости приедут сюда и уедут, а потом когда вы вернетесь в Лондон, вы мало-по-малу вернетесь к своему прежнему образу жизни.
   Но это было не по нутру новому честолюбию герцогини. Она так пропитала себя смелыми надеждами, что не могла допустить, чтобы это "кончилось само собою". Она в душе устроила себе образ действий, который сделает ее известной как жену первого министра, и может быть бессознательно применяла этот эпитет более к себе, чем к мужу. Она тоже желала, чтобы о ней упомянули в записках и поместили в истории. А теперь ей говорят: "пусть это кончится само собою!"
   -- Я полагаю, что он немножко желчен, сказал Баррингтон Ирль.-- Не думаете ли вы, что он забудет все это, когда переберется в Лондон?
   Герцогиня была уверена, что ее муж не забудет ничего. Он никогда ничего не забывал.
   -- Я желаю, чтобы ему говорили, заметила герцогиня: -- что все находят, что он поступает очень хорошо. Я говорю собственно не о политике, а о том, как соединять партии. Разве вы не находите, что мне удалось?
   Баррингтон Ирль думал, что удалось, но намекнул и на признаки слабости.
   -- Сэр-Орландо и сэр-Тимоти Бисвакс ненадежны, сказал Баррингтон Ирль.
   -- Он не может сделать их надежнее, сидя взаперти как отшельник, сказала герцогиня.
   Баррингтон Ирль, пользовавшийся своими преимуществами, обещал, что как только представится случай, он скажет герцогу, как их партия довольна его образом действий.
   -- Вы не думаете, что мы заварили кашу? спросила герцогиня Финиаса.
   -- Я не думаю, чтобы герцог или вы заварили кашу, сказал Финиас, который полюбил герцогиню, потому что его жена любила ее.-- Но это не может продолжаться вечно, герцогиня.
   -- Вы знаете, что сделала я, продолжала герцогиня, уверенная, что мистер Финн знал все, что знала его жена.-- Достигло это цели?
   Финиас молчал с минуту.
   -- Разумеется, вы скажете мне правду. Вы не станете мне льстить теперь, когда для меня это так важно.
   -- Я почти думаю, сказал Финиас:-- что прошло то время, которое можно назвать влиянием гостиных. Прежде оно было очень сильно. Старый лорд Брок очень им пользовался, хотя вовсе не так, как ваша светлость. Но дух общества переменился с тех пор.
   -- Дух общества никогда не переменяется, сказала герцогиня с горечью.
   Но она более всего полагалась на старого герцога. Гости из замка почти все разъехались, когда она стала советоваться с Сент-Бёнгэем. Она настолько повиновалась своему мужу, что не приглашала других гостей после его приказания, но приглашенные прежде приехали и уехали, как было назначено. Потом, когда замок почти опустел, когда Локок, Мильнуа и Причард удивлялись между собою этому общему затишью, герцогиня просила у мужа позволения пригласить их старого друга опять дня на два.
   -- Я так желаю видеть его и думаю, что он приедет, сказала герцогиня.
   Герцог дал позволение с улыбкой -- не потому что предлагаемый гость был его коротким другом, но ему приятно было согласиться на подобную просьбу после отданного приказания. Назови она майора Понтни, мне кажется, он и тогда улыбнулся бы и согласился.
   Герцог Сент-Бёнгей приехал и герцогиня Омниум высказала ему всю свою душу.
   -- Я делала это для него и для его чести, чтобы мужчины и женщины могли знать, как он любезен и как добр. Разумеется, много было и затрат, но он мог это сделать, не обижая детей. Так было необходимо членам разных партий узнать друг друга! Здесь случилась маленькая нелепая неприятность. Человек совершенно ничтожный, один из тех мотыльков, которые только занимают место и болтают с девицами, подступил к нему и наговорил дерзостей. Он так чувствителен, что не мог затоптать эту тварь в грязь, как сделали бы вы. Это рассердило его -- мне кажется, оттого что он видел так много незнакомых лиц -- так что он пришел ко мне и объявил, что пока остается в министерстве, он не хочет видеть в нашем доме никого, ни здесь, ни в Лондоне. Это его буквальное намерение, и он хотел, чтобы и я буквально его поняла. Я должна была просить особенного позволения пригласить такого милого и старого друга, как ваша светлость.
   -- Я не думаю, чтобы он не захотел видеть меня, сказал герцог, смеясь.
   -- Разумеется. Он был очень рад вашему приезду. Но просьбу принял, как будто бы так и следовало. Если так продолжится, это убьет меня. После всего, что я сделала, я не могу показаться нигде, и ему это принесет такой вред! Не можете ли вы сказать ему это, герцог? Никто на свете не может сказать этого кроме вас. Мы не делаем ничего нечестного, никаких не предпринимаем штук; я старалась сделать его дом приятным для посторонних, для того, чтобы они могли смотреть на него любезно и благоприятно. Дурно это? Неприлично для меня?
   Старый герцог потрепал ее по голове как девочку и утешил более других ее советников. Теперь он ничего не хотел говорить ее мужу, но они оба будут в Лондоне при открытии Парламента и тогда он скажет своему другу, что по его мнению не следует делать никакой внезапной перемены.
   -- Ваш муж очень странный человек, сказал он, улыбаясь:-- его честность не похожа на честность других. Она прямее, добросовестнее, так сказать, менее способна выносить даже тень того пятна, которое может набросить на него недобросовестность чужая. Отдайте ему справедливость во всем этом и помните, что нельзя найти всего в одном и том же лице. Он очень практичен в некоторых вещах, но сомнительно, не слишком ли добросовестен для того, чтобы быть практичным во всем.
   В конце разговора герцогиня поцеловала его и обещала руководиться его советами. Происшествия последних недель очень смягчили герцогиню.

Глава XXIX.
Два кандидата для Сильвербриджа.

   По приезде в Лондон, Фердинанд Ловец нашел ожидавшее его письмо от герцогини. Он получил его тотчас по приезде и, разумеется, прежде всего обратил внимание на него.
   -- Тут заключается моя судьба, сказал он жене, положив руку на письмо.
   Он много толковал ей о счастии, выпавшем ему на долю, и выказывал большое честолюбие к сделанной ему чести. Она, разумеется, сочувствовала ему и охотно готова была думать все хорошее о герцогине и герцоге, если они посадят в Парламент ее мужа. Лопец помолчал, все держа письмо в руке.
   -- Ты едва ли поверишь, что я трушу распечатать это письмо, сказал он.
   -- Тебе надо это сделать.
   -- Или заставить тебя сделать это для меня, сказал он, подавая ей письмо.-- Тебе еще надо узнать, как я слаб. Когда тревожусь, я становлюсь похож на ребенка.
   -- Не думаю, чтобы ты бывал когда-нибудь слаб, сказала она, лаская его.-- Если надо делать что-нибудь, ты сделаешь это тотчас. Но я распечатаю, если ты хочешь.
   Тут он разорвал конверт с видом комической важности и несколько времени читал молча.
   -- Я примечаю, что из-за этого там вышел шум, сказал он.
   -- Шум? какой шум?
   -- Мой дорогой друг герцогиня не совсем сошлась в этом с моим менее дорогим другом герцогом.
   -- Неужели она об этом пишет?
   -- О! нет. Мой друг герцогиня слишком для этого скромна, но я могу видеть, что это так.
   -- Будешь ты депутатом? Если это устроится, я нисколько не забочусь о герцоге и герцогине.
   -- Такие вещи устраиваются не так легко. Во всяком случае я не могу получить места без борьбы. Вот письмо.
   Письмо герцогини к ее новому приверженцу будет приведено, но надо прежде понять, что много разных мыслей промелькнуло в голове писавшей в тот промежуток, как написано было письмо и приказанием, данным первым министром жене о Сильвебридже. Она, разумеется, тотчас поняла, что Лопецу надо дать знать, что она не может для него сделать обещанного. Но необходимости сейчас писать не было никакой. Грей еще не оставил места, а Лопец путешествовал. Январь прошел в сравнительной тишине и в это время в Сильвербридже сделалось известно, что выборы открываются. Герцог даже не намекал, не выражал, не чувствовал неудовольствия, если выберут члена враждебного министерству. Постепенно герцогиня привыкла к такому положению дел, и так как смятение, возбужденное в ней повелительным поведением ее мужа, прошло, она начала спрашивать себя, не оставить ли ей свою игру. Она не могла сама поставить члена Парламента, как некогда лелеяла надежду, но все-таки могла сделать что-нибудь. Она не хотела ни в чем ослушаться мужа, но если Лопец должен быть депутатом от Сильвербриджа, то пусть там будет известно, что Лопец был ее другом. Поэтому она написала следующее письмо:

Гэтерум, январь 18--.

"Любезный мистер Лопец,

   "Я помню, вы сказали, что в это время будете дома, и вот почему пишу к вам теперь.. Обстоятельства переменились с тех пор, как вы уехали, и -- как я боюсь -- переменились не в вашу пользу.
   "Мы узнали, что мистер Грей оставит свое место в конце марта и что выборы будут в апреле. Кандидата от нас не будет. Мы обыкновенно предлагали кандидата и наш кандидат иногда одерживал верх, а иногда должен был отретироваться; но эти хорошие времена прошли. Мне кажется, что все хорошие времена прошли. Нет никакой причины, сколько мне известно, почему бы вам также не выступить вперед. Вы можете сделать это ранее других, потому что только теперь сделалось известно, что кандидата гэтерумского не будет. И мне сдается, что уже разнеслась молва, что если бы был фаворит, то им были бы вы; это может быть вам полезно.
   "Едва ли нужно мне говорить о моем желании, чтобы мое имя не произносилось в этом деле.

"Искренно преданная вамъ
"Гленкора Омниум."

   "Я не сомневаюсь, что Спруджон, торговец железными товарами, с гордостью подаст голос за вас."
   -- Я не совсем понимаю этого, сказала Эмилия.
   -- Разумеется. Не один новичок не может этого понять. Конечно, ты никому не скажешь о письме ее светлости.
   -- Конечно!
   -- Она намерена сделать для меня все лучшее. Я не сомневаюсь, что какой-нибудь подчиненный из замка имел сношение с Спруджоном. Дело в том, что герцог не хочет показываться в этом деле, но герцогиня не намерена выпустить Сильвербридж из рук.
   -- Ты попытаешься?
   -- Если я попытаюсь, я должен украдкой послать поверенного к Спруджону, и чем скорее, тем лучше. Желал бы я знат, что твой отец скажет об этом.
   -- Он старый консерватор.
   -- Но разве ему не будет приятно видеть зятя в Парламенте?
   -- Не думаю, чтобы он очень заботился об этом. Он, кажется, всегда смеется над людьми, которые желают вступить в Парламент. Но если ты желаешь, Фердинанд...
   -- Я не желаю истратить кучу денег. Когда я сначала вздумал о Сильвербриджском депутатстве, издержки были бы самые ничтожные. Но теперь наверно будет борьба.
   -- Откажись, если твои средства этого не дозволяют.
   -- Ничем не рискнешь, ничего не получишь. Ты думаешь, что твой отец не поможет мне? Это возвысило бы и твое положение, и мое.
   Эмилия покачала головой. Она всегда слышала, что отец ее насмехается над сумасбродством людей, которые тратят более, чем позволяют им средства, на тщеславие писать две буквы после своего имени.
   -- Ты не прочь спросить его? сказал он.
   -- Конечно, я спрошу его, если ты желаешь.
   С самой свадьбы их он учил ее -- учил с намерением -- что они оба должны вымогать от отца как можно более. Она уроку училась, но он был для нее противен. Это не заставило ее дурно думать о муже. Она была слишком им ослеплена, слишком влюблена в него. Но она начала чувствовать, что свет вообще жесток, жаден и неприятен. Если отец должен давать дочери деньги, когда она выходит замуж, зачем же отец ее не сделал этого без просьб? А если он этого не желал, то не лучше ли предоставить ему действовать, как он заблагорассудит? Но теперь она начала примечать, что отца ее надо считать дойною коровой, а ее коровницей. Муж ее иногда ужасно беспокоился об этом. Получив обещание на 3000 ф. с., он пришел в восторг, но после того постоянно говорил о том, что отец должен больше сделать для них.
   -- Лучше мне взять быка за рога, сказал он:-- и самому сделать это. Тогда я узнаю, действительно ли он принял наши интересы к сердцу, или смотрит на тебя как на постороннюю за то, что ты отчуждилась от него.
   -- Я не думаю, чтобы он смотрел на меня как на постороннюю.
   -- Мы увидим, сказал Лопец.
   Ему скоро пришлось сделать опыт. Он назвал себя трусом, распечатывая письмо герцогини, но в сущности у него всегда доставало мужества для опасностей этого рода.
   В день приезда они обедали у Вортона на Манчестерском сквере и старик с искренней радостью принял свою дочь. Он был вежлив и с Лопецом, а Эмилия, обрадовавшись его приему, забыла о своих неприятностях. Кроме их троих никого не было, и когда Эмилия спросила о своем брате, Вортон засмеялся и назвал Эверета ослом.
   -- Вы с ним не поссорились? спросила она.
   Он сказал, что ссоры не было, но повторил, что Эверет дурак.
   После обеда Вортон и Лопец остались вместе, потому что старик, и один, и с гостями, всегда сидел с полчаса, прихлебывая портвейн, по примеру своих дедов. Лопец уже решил, что не пропустит этого случая, и тотчас начал аттаку.
   -- Меня пригласили, сэр, сказал он с приятнейшей улыбкой:-- быть депутатом от Сильвербриджа.
   -- И вас! сказал Вортон.
   Но хотя в его восклицании была сатира, эта сатира отзывалась добродушием.
   -- Да, сэр. Нас всех взнуздают рано или поздно.
   -- Я никогда не был взнуздан.
   -- Ваша проницательность и философия удивляли всех, сэр. Но не подлежит сомнению, что в моей профессии место члена Парламента было бы чрезвычайно полезно для меня. Оно дает человеку возможность сделать многое, чего он не сделал бы без этого.
   -- Может быть; я ничего этого не знаю.
   -- Потом это большой почет.
   -- Это зависит от того, какой будет успех и как вы им воспользуетесь, а также и от того, годитесь ли вы для этого места.
   -- Надеюсь добросовестно заслужить успех, если мне удастся. А что касается того, гожусь ли я, то я должен предоставить удостовериться в этом другим, когда попаду туда. С сожалением должен сказать, что будет борьба.
   -- Я полагаю так. Место в Парламенте без борьбы не сваливается на голову молодому человеку.
   -- Оно почти свалилось на меня.
   Тут он рассказал своему тестю почти все подробности сделанного ему предложения и каким образом место было предложено ему. Он несколько колебался, называя герцогиню, и оставил в душе Вортона впечатление, что предложение было сделано герцогом.
   -- Если будет борьба, поможете ли вы мне?
   -- В каком отношении? Я не могу собирать голоса в Сильвербридже.
   -- У меня и в мыслях не было навязывать хлопоты вам.
   -- Я ни души не знаю там. Я не знал бы даже, существует ли такое место, если бы оно не посылало в Парламент депутата.
   -- Я думал о деньгах, сэр.
   -- Платить за выборы! Конечно, нет. С какой стати сделаю это я?
   -- Для Эмилии.
   -- Не думаю, чтобы это принесло какую-нибудь пользу Эмилии и даже вам. Это роскошь, которую человек может позволять себе только при излишке.
   -- Роскошь?
   -- Да, роскошь, все равно, что экипаж или яхта. Вступают в Парламент для того, что это дает вес и положение.
   -- Я буду служить моей стране.
   -- Вы, кажется, сказали, что ваша цель успех в вашей профессии. Разумеется, вы должны действовать по вашему усмотрению. Если вы спрашиваете моего совета, я советую вам не вступать. И, конечно, деньгами вам не помогу. Дурак Эверет теперь в ссоре со мною за то, что я не хочу дать ему денег быть депутатом от какого-то там местечка.
   -- Не от Сильвербриджа?
   -- Этого я не могу сказать. Но не побуждайте меня поступить несправедливо с ним. Надо отдать ему справедливость, он рассудительнее вас, и только хочет, чтобы я обещал ему заплатить издержки по выборам на будущих общих выборах. Я отказал ему, хотя по причинам, о которых нет надобности упоминать, я нахожу, что он более годится для Парламента, чем вы. Я должен вам отказать. Никак не могу понять, с какой стати должен я истратить хоть один шиллинг для того, чтобы вы вступили в Парламент. Если вы не желаете пить вина, мы пойдем к Эмилии наверх.
   Это было сказано очень ясно и вовсе для Лопеца неутешительно. Поссориться с своим тестем он не мог и, следовательно, должен был терпеливо переносить его не очень лестные выражения. Он был готов переносить многое, пока усматривал возможность получить вознаграждение, хотя если этой возможности не будет, он не прочь отмстить. Но в настоящем отказе была решимость, заставившая его убедиться, что будет напрасно повторять просьбу.
   -- Я узнаю, сэр, сказал он:-- будет ли это дорого стоить, и если так, то откажусь. Вы довольно сурово отнеслись к причинам, побуждающим меня.
   -- Я только повторил, что вы сказали мне сами.
   -- Я совершенно убежден в моих намерениях и знаю, что мне нечего их стыдиться.
   -- Да, если у вас много денег. Все зависит от этого. Если у вас много денег и вам это нравится, тогда очень хорошо. Пойдемте наверх.
   На другой день Лопец виделся с Эверетом Вортоном, который встретил его с горячей привязанностью.
   -- Он ничего не хочет сделать для меня -- ничего. Я почти начинаю сомневаться, будет ли он говорить со мною.
   -- Вздор!
   -- Я расскажу вам все, сказал Эверет.-- В январе я проигрался в вист. Разумеется, я должен был сказать ему. Он так мало дает мне, что я не могу выдержать никакой неудачи, не обращаясь к нему как школьник.
   -- Много это было?
   -- Нет; для него не больше, чем полкроны для вас. Я просил у него полтораста фунтов.
   -- Он отказал?
   -- Нет -- не отказал. Будь в десять раз больше, он и тогда заплатил бы мои долги. Но он разнес меня, начал говорить о картежничестве и... и...
   -- Я счел бы это весьма естественным.
   -- Но я не картежник. Человек может время-от-времени позволять себе такие вещи, а если у него состояние порядочное и эти вещи случаются с ним не часто, он может и вынести эти издержки.
   -- А я думал, что вы поссорились за Парламент.
   -- О! нет. Он всегда твердит одно и то же, говорит мне, что я прямо стремлюсь к погибели, а я этого выдержать не могу. Я не буду удивляться, если он проиграл в карты последние два года гораздо больше меня.
   Лопец предложил себя в посредники для примирения, но Эверет отказался.
   -- Это значило бы придать слишком важности вздору, сказал он.-- Когда захочет видеться со мною, он наверно пошлет за мною.
   Лопец отправил поверенного к Спруджону в Сильвербридж и поверенный нашел Спруджона очень осторожным человеком. Спруджон сначала знал очень мало или даже ничего -- не знал будто бы даже, что Сильвербридж отправляет депутата в Парламент, и объявил себя совершенно равнодушным к парламентскому характеру местечка. Но наконец он смягчился и постепенно за рюмкой горячего грога с поверенным в гостинице признался, что выбор мистера Лопеца депутатом от Сильвербриджа не будет неприятен для лица или лиц, живущих недалеко от местечка.
   Лопец поручил своему поверенному действовать совершенно осторожно. Поверенный должен был только навести справки и не делать ничего. Клиент его не имел намерения предъявить себя в кандидаты, если не будет уверен в успехе с весьма незначительными издержками.
   Но поверенный несколько переступил инструкции своего доверителя. Спруджон, когда мороз первой скромности растаял, представил поверенного Спруту, тому башмачнику, который делал ботинки с пробковой подошвой, и Спруджон с Спрутом решили между собою, что Фердинанд Лопец будет выбран в депутаты как кандидат от Замка.
   -- Герцог вмешиваться не станет, сказал Спруджон:-- и разумеется поверенный герцога не может сделать ничего открыто; но приближенные герцога будут знать.
   Потом Спрут сказал поверенному, что есть еще другой кандидат, и шепнул его имя. Вернувшись в Лондон, поверенный сообщил Лопецу, что он непременно должен выступить. Сильвербридж ожидает его. Спруджон и Спрут считали себя обязанными поддерживать его, повинуясь Замку. Спруджон был совершенно убежден, что влияние Замка преобладает. В Сильвербридже не упоминалось имя не только герцога, но даже и герцогини. После отказа герцога "Замок" взялся за ту роль, которую бывало играл старый герцог. Поверенный был совершенно убежден, что никто не может сделаться депутатом от Сильвербриджа, если не будет иметь Замка на своей стороне. Разумеется, объявление герцога имело то неприятное последствие, что вызвало состязателя и таким образом причинило издержки. Теперь этому помочь было нельзя. Поверенный держался такого мнения, что герцогу ничего более не оставалось. Поверенный намекнул, что времена изменились, и что хотя герцоги остались еще герцогами и могли еще иметь герцогское влияние, но были принуждены действовать в измененном виде. Объявление главное было необходимо потому, что герцог был первый министр.
   Поверенный думал, что герцог нисколько не рассердится на Лопеца. Замок сделает все, что только возможно, и Лопец без сомнения будет выбран -- хотя к несчастию не без издержек. Сколько это будет стоить? отвечать наверно на такой вопрос невозможно, но по всей вероятности около 600 ф. с., а может быть 800, но уж никак не более 1000. Лопец поморщился, услышав эту сумму, но от состязания не отказался.
   Потом имя другого кандидата сказано было шопотом Лопецу. Артур Флечер! Лопец вздрогнул и спросил, какое же влияние имеет мистер Флечер в тех местах. Флечеры были в родстве с де-Курси, и как только объявление герцога сделалось известным, те, на которых имели влияние де-Курси, пригласили молодого адвоката, подававшего такие блистательные надежды, Артура Флечера быть депутатом от Сильвербриджа с строго консервативными взглядами. Артур Флечер согласился и напечатал декларацию о своей цели и политических принципах.
   "Я уже раз победил его," сказал себе Лопец: "и, мне кажется, могу победить его опять."

Глава XXX.
Да, ложь!

   -- Итак вы все-таки ходили к Гепертону, сказал Лопец своему союзнику Секстусу Паркеру: -- вы не хотели верить мне, когда я говорил, что деньги есть. Уж настоящий же вы пес!
   -- Вы правы; ругайте меня.
   -- Да, это ужасно. Разве я вам не говорил, что это повредит мне в мнении конторы? Как два человека будут в состоянии вести дела, если они не верят друг другу? Даже если бы я ввел вас в затруднение, неужели вы считаете меня таким негодяем, что я стану вам говорить неправду относительно денег?
   Сексти походил на пса и чувствовал как пес, которого прибили. Он не сердился на своего друга за то, что тот ругал его, а только хотел извиниться.
   -- Я был расстроен, сказал он:-- и не знал, как мне поступить.
   -- Хватили чересчур водки с содовою водой! заметил Лопец.
   -- Может быть, немножко, хотя я не часто позволяю себе такие вещи. Я не знаю, какой человек трудится усиленнее меня для своей жены и детей. Но когда видишь такие вещи около себя, человек, имевший вчера целую свору охотничьих собак, вдруг разоряется, другой покупает дом в Пиккадилли и срывает его для того, что он не довольно велик, а между тем летом был доволен крошечным домиком, право не знаешь, на которой ноге стоять.
   -- Если вы хотите научиться, посмотрите на этих двух человек и вы увидите, в чем состоит разница. Один смел, а другой трус.
   Паркер почесал в голове, покачался на задних ножках стула и безмолвно согласился в справедливости всего, о чем говорил его предприимчивый друг.
   -- Что, старик Вортон поступил хорошо? наконец спросил он.
   -- Я ни слова не говорил старику Вортону о деньгах, ответил Лопец:-- исключая издержек для выборов, о которых я вам говорил.
   -- И он ничего не хочет сделать?
   -- Он вовсе этого не одобряет. Но я не сомневаюсь, что мы с стариком скоро поймем друг друга.
   -- Вы теперь знаете, на что он способен.
   -- Но я не намерен приставать к нему. Я могу прожить и без этого. Он старик и не может взять с собою своих денег, когда отправится в дальний путь.
   -- Ведь есть братец, Лопец?
   -- Да -- есть брат; но у Вортона достаточно для двух; а если он захочет кого-нибудь лишить наследства, то уж конечно не мою жену. Старики не любят расставаться с деньгами, а он похож на всех других стариков. Не будь этого, я вовсе не стал бы заниматься торговлей.
   -- А достаточно ли у него для этого, Лопец?
   -- Я полагаю, у него четверть миллиона.
   -- Боже мой! откуда же это у него?
   -- Бережливость, сэр. Откладывайте по шиллингу каждый день, посмотрите, сколько наростет процентов в конце пятидесяти лет. Мне кажется, старик Вортон откладывал по две или три тысячи их своего адвокатского дохода по крайней мере лет тридцать. Таким образом можно составить состояние.
   -- Это недостаточно скоро для вас и для меня, Лопец.
   -- Да. Это старинный способ и самый верный. Но как вы говорите, он не довольно скор и лишает человека возможности пользоваться деньгами, когда состояние составится. Но очень приятно находиться в близком родстве с человеком, который уже составил состояние таким образом. В деньгах сомнения не может быть. Они не имеют крыльев и не улетят.
   -- Но человек, у которого есть такие деньги, очень придерживается их.
   -- Разумеется; но он не может взять их с собою.
   -- Он может оставить их на больницы, Лопец, вот штука-то в чем!
   -- Сексти, мой милый, я вижу, что вы имеете такое воззрение на человеческую жизнь, которое делает вам честь. Да, он может оставить деньги на больницы, но зачем ему оставлять деньги на больницы?
   -- От страха за свою душу, я полагаю.
   -- Нет, я не думаю. Человек, скупившийся всю жизнь, сам составивший себе состояние и не расстающийся с ним до конца, не станет думать, что он принесет своей душе какую-нибудь пользу, если оставит деньги на больницы, когда не может более сам пользоваться ими. Душа его освободилась давно от такой паутины. Только тот отдаст свои деньги на больницы, кому осталось последнее удовольствие насолить своим родным. Это действительно большое удовольствие для старика, когда родственникам надоели его старость и любовь к деньгам. Мне кажется, я сам бы это сделал.
   -- А мне кажется, я предоставил бы себе возможность попасть на небо, сказал Паркер.
   -- Разве вы не знаете, что люди обманывают даже на смертном одре, читая молитвы все время? Старик Вортон не откажет деньги на больницы, если окружающие будут уметь обращаться с ним.
   -- А вы обращаетесь с ним хорошо, Лопец?
   -- Я не стану с ним ссориться, не буду называть его скрягою за то, что он не делает всего, что я хочу. Ему за семьдесят, а денег своих он взять с собою в могилу не может.
   Все это оставило такое живое впечатление на счет благоразумия его друга в душе Секстуса Паркера, что несмотря на опасения, мучившие его не раз, он позволил уговорить себя вступить в некоторые финансовые сделки, по которым Лопец мог не беспокоиться о деньгах по крайней мере четыре месяца. Он сказал себе тотчас, что его выборы будут стоить 1000 ф. с. Когда называют разные суммы, говоря о подобном деле, то вернее всего принимать в рассчет самую большую; может быть, еще вернее прибавить пятьдесят процентов к этой сумме. Он знал, что ему не следовало соваться в эти выборы, но уверил себя, что другого выбора ему не остается.
   К несчастию, герцог объявил свое намерение относительно местечка после предложения герцогини. Он был почти принужден послать поверенного разузнать, а поверенный, наводя справки, поставил его в неловкое положение. Он должен теперь продолжать. Может быть, удовольствие при мысли о короткости с герцогинею Омниум поощрило в нем этот образ мыслей. Герцогиня вернулась в Лондон в феврале, и Лопец оставил карточку на Карльтонской Террасе. На следующий же день герцогиня оставила карточку мистрис Лопец в ее квартире в Бельгревии.
   Лопец ездил в Сити каждый день, выезжая из дома около одиннадцати часов и не возвращаясь до обеда. Молодая жена сначала не знала, что ей делать с своим временем. Ее тетка мистрис Роби была противна ей. Она уже узнала от своего мужа, что он совсем не уважает мистрис Роби.
   -- Помнишь сафировую брошку, сказал он ей однажды:-- это часть той цены, которую я должен был заплатить за позволение приблизиться к тебе.
   Он сидел в это время обняв жену рукою, смотря в окно на прелестное местоположение и говоря о своих прежних затруднениях. У нее не достало духу рассердиться на него, но эти слова были неприятны ей. А на мистрис Роби она решительно рассердилась. Разумеется, в то время мистрис Роби навещала ее, и разумеется, когда Эмилия бывала на Манчестерском сквере, она заходила в дом за углом -- но между теткою и племянницею короткости не было.
   Многие из друзей ее отца, которых она считала принадлежащими к гертфордширскому кружку, были с нею очень холодны. Она не прославила себя в Гертфордшире и -- как говорили все эти люди -- сокрушила сердце лучшего гертфордширского молодого человека. Это сделало большой пробел в ее знакомстве, который был тем более чувствителен, что будучи девушкой, она имела не много коротких подруг. Более всех она любила Мэри Вортон, а Мэри Вортон отказалась провожать ее к венцу, почти даже не выразив сожаления.
   Отца она видала время от времени. Раз он обедал у них и Лопец на этот раз употребил большие усилия, чтобы составить приличное общество. Были Роби из Адмиралтейства, Гепертоны, сэр-Тимоти Бисвакс, с которым Лопец познакомился в Гэтеруме, и старик лорд Монгробер. Но адвокат, часто обедавший в былое время в гостях, приметил усилие. Кто, с трудом собиравший гостей на обед, был способен потом изгладить следы борьбы? Это была однако первая попытка, и Лопец, у которого мужества было вдоволь, думал, что скоро ему удастся составить что-нибудь получше. Если он попадет в Парламент и отличится там, тогда у него обедать будут охотно.
   Но пока это происходило, Эмилия вела жизнь довольно скучную. Муж купил ей экипаж, ее окружала даже роскошь, но постепенно ею овладевало чувство, что замужство отдалило ее от ее кружка. Но она не дозволяла этому чувству мешать ее верности к мужу. Не знала ли она, что этот разрыв случится непременно? Не вышла ли она за него именно потому, что любила его более своего кружка? Итак она садилась и читала Данте -- они изучили вместе итальянский язык во время медового месяца. Она много работала и уже начала ожидать счастия, которое наступит для нее, когда на ее руках будет лежать его ребенок.
   Она, разумеется, очень интересовалась выборами. Пока еще ничего сделать было нельзя, потому что ваканции не было, но каждый день они говорили об этом.
   -- Как ты думаешь, кто будет состязаться со мною? сказал он однажды с улыбкой.-- Твой старый друг.
   Она тотчас догадалась, кто это, и кровь бросилась ей в лицо.
   -- Мне кажется, ему не следовало бы выступать, сказал он.
   -- А он знал? спросила она шопотом.
   -- Разумеется, знал. Он делает это нарочно. Но я уж раз победил его, старушонка -- ведь так?-- и опять одержу над ним победу.
   Ей понравилось, что он назвал ей старушонкой. Она любила ту короткость, с которою он обращался с нею. Но ее покоробил намек на человека, который любил ее. Разумеется, она рассказала ему все. Она сочла своей обязанностью сделать это. Но этим должно было и кончиться. Может быть, ему надо было сказать ей, кто его противник. Она не могла не узнать этого, когда настанет борьба. Но ей не понравилось, зачем он хвастался, что уже раз победил Артура Флечера и победит его опять. Таким образом он сравнил нежное благоухание ее любви с грязной бурей выборного состязания.
   Он не понимал -- как он мог понять?-- что хотя она никогда не любила Артура Флечера, никак не могла принудить себя полюбить его, когда все ее друзья этого желали, тем не менее она чувствовала к нему привязанность и дружбу, считала его совершенством в своем роде, настоящим джентльменом, человеком, который ни за что на свете не скажет лжи, самым великодушным между великодушными, самым благородным между благородными. Когда другие Вортоны отвернулись от нее, он не был к ней холоден. В тот же самый день, как муж оставил ее, она взглянула на записочку: "Я таков, как был всегда". Она вспомнила прощание на берегу реки.
   "У вас всегда будет один человек -- кроме него -- кто будет любить вас более всех на свете."
   Такие слова опасно было помнить, но припоминая их, она часто уверяла себя, что для нее они опасны не будут. Она была слишком уверена в своем сердце, чтобы бояться опасности. Одного человека она любила, другого нет, а между тем теперь, когда муж заговорил о том, что он опять победит этого человека, она не могла не припомнить этих слов.
   Она не думала, что Артур Флечер охотно выступит против ее мужа. Ей тотчас пришло в голову, что он верно сделался кандидатом, не зная, кто его противник. Но Фердинанд уверил ее, что Флечер это знал.
   "Должно быть, в политике люди поступают иначе", сказала она себе.
   Муж ее очевидно предполагал, что Артур Флечер предложил себя кандидатом для Сильвербриджа с намерением сделать вред человеку, который лишил его любимой женщины.
   Она повторила себе слова своего мужа: "Он делает это нарочно." Ей было неприятно не соглашаться с мужем, но она никак не могла поверить, чтобы Артуру Флечеру пришла в голову подобная месть.
   Вскоре после этого, когда она жила уже в Лондоне около месяца, ей принесли письмо и она тотчас узнала почерк Артура Флечера. Она была в то время одна и ей пришло в голову сначала, что может быть ей не следует вступать с ним в сношения, не показав письма своему мужу. Но потом ей показалось, что в такой нерешимости будет заключаться сомнение и в нем, и в ней. Зачем ей бояться, что кто бы то ни было пишет к ней? Она распечатала письмо и прочла его -- с чрезвычайным удовольствием. Оно заключалось в следующем:

"Любезная мистрис Лопец,

   "Мне кажется, лучше объяснить вам одно обстоятельство, которое может быть перетолковано не так, если не будет объяснено. Я узнаю, что мы с вашим мужем противники за Сильвербридж. Я желаю сказать, что я дал слово выступить кандидатом прежде чем услыхал его имя. С теми местами у меня связаны очень старинные воспоминания и меня пригласили в кандидаты друзья, знавшие меня всю жизнь, как только сделалось известно, что состязание делается открытым. Я не могу теперь отступить, не изменив моей партии, и даже не знаю, есть ли к тому повод. Однако я не выступил бы вперед, если бы знал, что мистер Лопец будет кандидатом. Я думаю, что вам лучше сказать ему это и сообщить ему также с моим поклоном, что я надеюсь вести с ним нашу политическую битву с взаимным доброжелательством и добрым чувством.
   "Искренно вам преданный

"Артур Флечер."

   Эмилии это письмо принесло большое удовольствие и вместе с тем она поплакала над ним. Она чувствовала, что понимает все причины, побудившие этого человека написать письмо. Относительно же истины этого письма она не со мневалась. О, если бы этот человек мог сделаться другом ее мужа, как это было бы приятно! Разумеется, она желала, желала всею душой, чтобы ее муж имел успех в Сильвербридже. Но она могла понять, что такое состязание можно вести без личной вражды. Письмо выражало всего Артура Флечера -- оно было такое доброе, такое благородное, такое великодушное, такое правдивое!
   Как только муж ее пришел, она показала ему письмо с восторгом.
   -- Я была уверена, сказала она, когда он читал письмо:-- что он не знал о твоем кандидатстве.
   -- Он это знал не хуже меня, ответил Лопец и мрачно нахмурил лоб.-- Какая чертовская наглость писать к тебе!
   -- О, Фердинанд!
   -- Ты этого не понимаешь, а я понимаю. Он заслуживает, чтобы его отхлестать за то, что он осмелился писать к тебе, и если встречусь с ним, я так и поступлю.
   -- О, ради Бога!
   -- Человек, который был твоим отвергнутым обожателем, который два года старался жениться на тебе, осмелился начать переписку с тобою без позволения твоего мужа!
   -- Он хочет, чтобы ты видел его письмо. Он говорит, чтобы я сказала тебе.
   -- Вот еще! Это просто трусость. Он хочет, чтобы ты не говорила мне, и если бы ты ответила ему, не сказав мне, он сейчас взял бы над тобою верх.
   -- О! Фердинанд, какие злые мысли у тебя!
   -- Ты дитя, душа моя, и должна позволить мне предписать тебе, что ты должна думать в подобных обстоятельствах. Говорю тебе, он знал все о моем кандидатстве, и все, что он тут говорит, чистая ложь; да -- ложь.
   Он повторил это слово, потому что видел, что она задрожала, услышав это; но он не понял, почему она задрожала -- мысль об обвинении Артура Флечера была нестерпима ей.
   -- Я никогда не слыхал ни о чем подобном, продолжал он.-- Разве ты предполагаешь, что мужчины, получившие отказ, имеют обыкновение писать тотчас после свадьбы к тем женщинам, которые отказали им?
   -- Разве обстоятельства не оправдывают этого?
   -- Нет -- обстоятельства делают это гораздо хуже. Он должен был понять, что не имеет права писать к тебе, и как к моей жене, и как к жене человека, с которым он намерен состязаться в Сильвербридже.
   Это он сказал с таким гневом, что испугал ее.
   -- Это не моя вина, сказала она.
   -- Нет, это не твоя вина. Но ты должна считать это большою виной с его стороны.
   -- Что же мне делать?
   -- Отдать мне это письмо. Ты, разумеется, не можешь сделать ничего.
   -- Ты не станешь ссориться с ним?
   -- Непременно поссорюсь. Неужели ты думаешь, что я позволю кому бы то ни было оскорблять мою жену? Что я сделаю, я еще сказать не могу, и что бы я ни сделал, тебе лучше этого не знать. Я никогда не был высокого мнения об этих гертфордских франтах, которые воображают себя украшением всего света, а теперь я презираю их еще больше.
   Он замолчал, а она медленно вышла из комнаты одеваться. Все это было ужасно. Он никогда прежде не был с нею груб и она совсем не могла понять, почему теперь он был так груб с нею. Не может быть, чтобы он ревновал к ней за то, что ее старый обожатель написал к ней такое письмо. Потом ее ошеломило мнение, высказанное им о Флечере, мнение, которое, как она была уверено, было совершенно ошибочно. Лжец! о Боже! А письмо было такое искреннее и такое честное! Как она ни желала исполнять все приказания мужа, она не могла руководиться им в этом отношении. Потом она припомнила его слова: "Ты должна позволить мне предписать тебе, что ты должна думать". Неужели в браке подразумевается и это, неужели муж имеет право предписывать жене, какое мнение она должна иметь об этом или другом лице -- а главное о человеке, которого она знала так хорошо, а он не знал никогда? Конечно, она могла так думать только соображаясь с своей опытностью и своим умом. Она была уверена, что Артур Флечер не лгун. Даже ее муж не может заставить ее думать это.

Глава XXXI.
Да -- с хлыстом в руке.

   Эмилия Лопец, вернувшись к мужу пред обедом, почти не могла говорить с ним, до такой степени она была расстроена, взволнована и приведена в ужас тем неудовольствием, которое возбудило в нем письмо Артура Флечера.
   Наедине она обдумала все это, желая заставить себя сочувствовать своему мужу, но чем более она думала об этом, тем очевиднее становилось ей, что он ошибается. Он ошибался до такой степени, что ей казалось лицемерством соглашаться с ним. Муж ее с своей точки зрения обвинял Флечера в множестве проступков. Он был лгун, ложно объясняя свою кандидатуру -- трус и враг ее, составивший заговор, по которому надеялся заставить ее действовать против ее мужа, усиливавшийся вступить с нею в переписку и таким образом компрометировать ее. Все это, так легко казавшееся ее мужу, было не только невозможно для нее, но и так ужасно, что она не могла удержаться, чтобы не чувствовать отвращения к мыслям своего мужа. Письмо было оставлено ему, но она помнила каждое слово. Она была уверена, что это письмо честное, что в нем выражалось именно намерение писавшего -- просто желавшее объяснить ей, что он не хотел бы сделать неприятность другу женщины, которую любил, помешав надеждам ее мужа. А между тем ей говорили, что она обязана думать как ей муж велит! Она так думать не могла. Если муж не верит ее суждению, то пусть это дело будет представлено на суд ее отцу. Фердинанд во всяком случае должен сознаться, что ее отец может понимать это дело, если не может она.
   За обедом Лопец ничего не говорил об этом, не говорила и Эмилия. Прислуживал им мальчик, которого он нанял, чтобы служить ей, и обед прошел почти молча. Она часто взглядывала на него и видела, что его лоб был еще мрачен. Как только они остались одни, она заговорила с ним, придумав за обедом, какие слова сказать прежде.
   -- Ты пойдешь сегодня в клуб?
   Он говорил ей, что в Прогрессе занимались этими выборами, и что может быть вечером он встретит там двух, трех человек. Сделано было предложение, чтобы клуб принял на себя часть издержек, и Лопец очень заботился об этом.
   -- Нет, отвечал он:-- я сегодня никуда не пойду. У меня не достаточно легко на сердце.
   -- Отчего же у тебя тяжело на сердце, Фердинанд?
   -- Мне казалось бы, что ты должна знать.
   -- Положим, я знаю -- но я не знаю, почему это так; я не знаю, почему это тебе неприятно. По крайней мере, я ничего не сделала дурного.
   -- Нет -- относительно письма. Но меня удивляет, что ты так... так связана с этим человеком.
   -- Связана с ним, Фердинанд!
   -- Нет -- ты связана со мною; но ты так уважаешь его, что не видишь, как грубо он оскорбил тебя.
   -- Я действительно уважаю его.
   -- И смеешь говорить мне это?
   -- Смею! какова же была бы я, если бы у меня было чувство, которого я не осмелилась бы сообщить тебе? Смотреть с дружелюбным чувством на человека, которого я знала с детства и которого все мои родные любили, в этом нет ничего дурного.
   -- Твои родные желали выдать тебя за него.
   -- Желали. Но я вышла за тебя, потому что любила. Но зачем же мне думать дурно о старом друге только потому, что я не влюблена в него? Зачем тебе сердиться на него? Чего ты можешь бояться?
   Тут она села к нему на колени и стала ласкать его.
   -- Это он должен меня бояться, сказал Лопец.-- Пусть он откажется от кандидатства, если думает, что говорит.
   -- Кто же попросит его об этом?
   -- Не ты -- конечно.
   -- О, нет!
   -- Я могу попросить его.
   -- Можешь ли ты, Фердинанд?
   -- Да -- с хлыстом в руке.
   -- Право, право, ты его не знаешь. Скажи все моему отцу и предоставь ему сказать тебе, дурно ли поступил с тобою мистер Флечер.
   -- Уж конечно я этого не сделаю. Я не хочу, чтобы твои отец вмешивался между тобою и мною. Если бы я послушался твоего отца, ты не была бы теперь здесь со мною. Твой отец еще до сих-пор не друг мне. Но когда он узнает, что я могу сделать и что я могу стать выше этих гертфордширцев, тогда, может быть, он сделается моим другом. Но я не стану советоваться с ним ни в чем касающемся меня и моей жены. И ты должна понять, что после того, как ты сделалась моею женой, всякия твои обязательства к нему прекратились. Разумеется, он твой отец, но в таком деле, как это, он не более постороннего имеет право предписывать свое мнение тебе.
   После этого он почти не говорил с нею, а сидел целый час с книгою в руке, а потом встал и сказал, что поедет в клуб.
   -- Столько делается гадостей везде, прибавил он: -- что человек, если имеет какое-нибудь намерение, должен оставаться на-стороже.
   Оставшись одна, Эмилия тотчас залилась слезами, но скоро отерла глаза, отложила работу и принялась думать обо всем. Что это значило? Зачем муж так переменился к ней? Возможно ли, чтобы это был тот самый Фердинанд, которому она отдала себя, нисколько не сомневаясь в его достоинствах?
   Каждое его слово после того, как она показала письмо Артура Флечера, было оскорбительно для нее. Почти казалось, точно будто он решился поступать с нею как тиран и откладывал эту роль до первого удобного случая после их медового месяца. Но, несмотря на все это, она оставалась предана ему. Она будет повиноваться ему во всем, где только повиновение возможно, и будет любить его более всех на свете. О! да -- ведь он муж ее. Если он даже окажется самым дурным человеком на свете, она все-таки будет любить его.
   Но она никак не могла убедить себя сказать, что Артур Флечер поступил дурно. Она лгать не могла. Она знала хорошо, что его поведение было благородно и великодушно. Потом бессознательно и невольно -- или, лучше сказать, вопреки своей воле и внутренним усилиям -- она мысленно проводила сравнение между своим мужем и Артуром Флечером. Один бесспорно обладал каким-то особенным даром или грацией, или привлекательностью, которых в другом не доставало. В чем заключалось это? Она слышала от отца, когда они разговаривали о джентльменах -- о той расе джентльменов, с которыми ей пришлось жить -- что из свиного уха нельзя сшить шелкового кошелька. Эта пословица очень оскорбила ее, потому что она знала хорошо, кого он тогда считал шелковым кошельком и кого свиным ухом.
   Но теперь она примечала, что во всем этом была истина, хотя старалась по прежнему хорошо думать о своем муже и наделять его всеми возможными добродетелями. Когда-то она осмелилась составить себе свою доктрину, прочесть самой себе проповедь и убедить себя, что благородная кровь и благородное воспитание, о которых отец ее думал так много и которым в Гертфордшире приписывалось нечто божественное, были ничто более, как слабые, ничтожные качества. Они могли существовать без разума, без сердца и при весьма умеренном образовании. Они могли вмещать большое ничтожество и много пороков. Что же касается любви к той честной и мужественной истине, которую ее отец приписывал этому, она смотрела на его теорию как основанную на легендах, как в былое время существовала теория о мужестве, постоянстве и честности тогдашних рыцарей.
   Самый лучший идеал мужчины, который она представляла себе, был одарен, во-первых, разумом, потом любовью и наконец честолюбием. Она не понимала, почему такой герой ее фантазии должен родиться от лордов и леди, а не от ремесленников, и должен быть англичанином, а не испанцем или французом. Человек не мог быть ее героем без образования, без дарований, достигаемых без сомнения гораздо легче богатыми, чем бедными; но при состоянии, при достигнутых дарованиях, она не видала, почему ей или свету заходить далее личности человека. Таковы были ее теории о людях и их качествах, и действуя по этому, она отдала себя и свое счастие в руки Фердинанда Лопеца.
   Теперь же постепенно наступала перемена в ее убеждениях -- перемена весьма неприятная, которую она старалась отвергнуть -- в принятии которой она не хотела сознаться даже в то время, когда принимала ее. Но с самого часа своей свадьбы она начинала узнавать, что подразумевалось в словах ее отца, когда он говорил об удовольствии жить с джентльменами.
   Артур Флечер был неоспоримо джентльмен. Он не поддался бы подозрению, которое выразил ее муж. Он непременно поверил бы сделанным уверениям. Он никогда не намекнул бы своей жене, что другой человек старался заманить ее в секретную переписку. Ей представлялось, будто она слышит тон голоса Артура Флечера в то время, как голос ее мужа еще раздавался в ее ушах, когда он просил ее помнить, что она теперь избавилась от контроля ее отца.
   Время от времени слезы навертывались на ее глазах, когда она сидела и размышляла с унынием в сердце. Тогда она вдруг пробуждалась дрожа и брала книгу с намерением, что будет читать прилежно, и убеждала себя, что ее муж все еще остается ее героем. По крайней мере, ум оставался при нем и, несмотря на его грубость, любовь, которой она жаждала. Оставалось и честолюбие. Но, увы, увы! зачем такие гнусные подозрения осквернили его душу?
   Он вернулся поздно; она уже лежала в постели, но он поцеловал ее и она догадалась, что досада его прошла. Она притворилась, будто ей хочется спать, хотя не спала. Она не желала говорить с ним в эту ночь, но с радостью удостоверилась, что утром он улыбнется ей.
   -- Будем раньше завтракать, сказал он ей на следующее утро:-- я еду сегодня утром в Сильвербридж.
   Она вскочила.
   -- Сегодня?
   -- Да -- без четверти в двенадцать. Времени довольно, только не опоздай.
   Разумеется, она встала ранее обыкновенного, и когда вышла, нашла его за газетою.
   -- Теперь все решено, сказал он:-- Грей оставляет свое место. Это случилось немножко неожиданно, как всегда бывает после продолжительного замедления. Но говорят, что эта неожиданность послужит мне в пользу.
   -- Когда же выборы?
   -- Кажется, чрез две недели -- а может быть и позже.
   -- И ты должен быть в Сильвербридже все это время?
   -- О! нет; я останусь там ночевать, а может быть и завтра переночую. Разумеется, я буду телеграфировать тебе, как только узнаю, в чем дело. Я увижусь с главными лицами и, вероятно, скажу несколько речей.
   -- Я желала бы послушать тебя.
   -- Тебе показалось бы очень скучно, моя душа. И я тоже найду это скучным. Не могу вообразить, чтобы Спруджон и Спрут были приятными собеседниками; ну, я останусь там дня два и решу, когда должен ехать для решительного собирания голосов. Я должен буду с шляпою в руке навестить каждого жителя в этом грязном городишке и просить их всех подать голос за их нижайшего слугу Фердинанда Лопеца.
   -- Мне кажется, все кандидаты должны делать то же самое.
   -- О! да; твой друг мистер Флечер тоже должен делать это.
   Она задрожала при этом. Артур Флечер был ее друг, но в настоящую минуту он не должен был таким образом говорить с нею.
   -- Судя по всему, что я слышу, он человек такого рода, который любит делать это. А мне противно просить людей, которых я презираю.
   -- Зачем тебе презирать их?
   -- Низкие, несведущие, грязные негодяи, не имеющие понятия о настоящем значении политических привилегий; люди, которые готовы продать свои голоса за тридцать шиллингов, если бы было можно!
   -- Если они таковы, я не сделалась бы их представителем.
   -- Сделалась бы, когда бы стала понимать свет. В Парламенте быть очень хорошо, а только таким образом можно попасть туда. Однако, теперь я пока еще увижу только самых значительных граждан в городе -- Спрутов и Спруджонов.
   -- Ты поедешь в Гэтерумский замок?
   -- О, нет! Герцог делает вид, будто не имеет никакого понятия о том, кто кандидаты. Я не думаю, чтобы при нем упоминали о Сильвербридже.
   -- Но ты вступишь по его доброжелательству.
   -- Или по ее -- по крайней мере, я надеюсь так. Я не сомневаюсь, что Спрутам и Спруджонам дано знать Локаками и Причардами, в чем состоят желания герцогини, и что также сделан намек какими-нибудь обиняками, что герцог желает сделать удовольствие герцогине.
   -- А издержки? заметила Эмилия.
   -- Ах! да, издержки. Когда начнешь говорить об издержках, дело принимает не такой приятный вид. Я никогда в жизни не видал таких дураков, как эти люди в клубе. Они говорят, говорят, но никто из них не знает, как взяться за дело. В клубе затеяли это дело и я не понимаю, какое право имеют они предполагать, чтобы один человек нес на себе все издержки. Меня забирает чертовская охота надуть их.
   -- Не делай этого, Фердинанд, если твои средства не позволяют.
   -- Теперь я должен продолжать. Я не могу не чувствовать, что меня немножко надули. Когда герцогиня обещала мне, я должен был просто пройтись пешком в Сильвербридж. Теперь, выбрав своего кандидата, они отступают и предоставляют каждому право выступить вперед. Не могу выразить тебе, что я думаю о Флечере за то, что он воспользовался таким случаем. А политический комитет в клубе говорит хладнокровно, что у них денег нет. Это, знаешь, не честно.
   -- Я не совсем это понимаю, сказала Эмилия грустно.
   Каждое слово, которое он говорил о Флечере, раздирало ей сердце, не потому, что ей было прискорбно, зачем Флечера бранят, но что ее муж унижает себя этой бранью. Она избавилась от спора в эту минуту, объявив, что не совсем понимает это дело; но она знала, что Артур Флечер имел точно такое же право, как и ее муж, выступить кандидатом, и что ее муж унижает себя личною враждой к этому человеку. Когда Лопец уезжал, она сказала ему:
   -- О! Фердинанд, как я желаю, чтобы ты имел успех!
   -- Я не думаю, чтобы он имел успех. Судя по тому, что говорят, он должен быть глуп, пускаясь на попытку, то есть если Замок останется верен мне. Я подробнее узнаю, когда вернусь.
   В этот день Эмилия обедала с отцом и встретилась с мистрис Роби. Разумеется знали, что Лопец уехал в Сильвербридж, и Эмилия узнала на Манчестерском сквере, что Эверет уехал с ее мужем.
   -- Судя по тому, что я слышу, они оба останутся в дураках, сказал адвокат.
   -- Почему, папа?
   -- Герцог отказался.
   -- Но его участие остается.
   -- Ничуть не бывало! В Англии нет человека честнее герцога Омниума. и он всегда говорит что думает. Предоставленные самим себе, жители такого городка, как Сильвербридж, непременно выберут консерватора. Половина их мелкие фермеры и, разумеется, поступят так, если их не направят в другую сторону. Если клуб намерен заплатить расходы...,
   -- Клуб ничего не заплатит, папа.
   -- Так я могу только надеяться, что дела Лопеца идут хорошо.
   Ничего более не было сказано о выборах, но Эмилия приметила, что ее отец против поступления ее мужа в Парламент и что его сочувствие и даже его желания отданы другому кандидату. Когда мистрис Роби намекнула, что для всех них было бы очень хорошо видеть Фердинанда в Парламенте -- она теперь всегда называла его Фердинандом -- Вортон напустился на нее.
   -- Почему это было бы хорошо? Желал бы я знать, есть ли у вас в голове какой-нибудь смысл, когда вы говорите это. Или вы полагаете, что человек получит 1000 ф. с. в год, вступив в Парламент?
   -- Господи! мистер Вортон, как же вы невежливы! Разумеется, мне известно, что члены Парламента жалованья не получают.
   -- Так почему же это хорошо? Если человек имеет много свободного времени и изучил законодательство, разумеется, это может быть хорошо, потому что он станет выполнять свою обязанность, или станет служить, как ваш деверь, или, если он человек праздный и с большим состоянием, то по-крайней мере есть куда ходить. Но почему это должно быть хорошо для Фердинанда Лопеца, я не могу понять. Эверет тоже все говорит о Парламенте, хотя я не согласен с ним.
   Легко можно понять, что после этого Эмилия ничего не хотела говорить на Манчестерском сквере о видах своего мужа относительно Сильвербриджа.
   Лопец провел в Сильвербридже два дня и вернулся, по мнению жены, вовсе не уверенный в успехе. Он пробыл в Лондоне около недели и в это время успел видеться с герцогинею. Он сообщил ей письменно, что будет иметь честь явиться к ней, и был принят. Но рассказ его своей жене об этом посещении был не очень удовлетворителен.
   Он сказал ей уже поздно вечером, где был. Он имел намерение промолчать об этом и наконец заговорил, руководимый чувством, заставляющим всех мужей рассказывать секреты своим женам, потому что ему утешительно было поговорить с тою, которая открыто не станет противоречить ему.
   -- Хитрячка она, сказал он.
   -- А мне всегда казалось, что она скорее слишком откровенна, чем хитра, сказала его жена.
   -- Люди всегда, стараются заслужить репутацию совершенно противоположную той, которую заслуживают они. Когда я слышу, что этому человеку всегда можно верить, я знаю, что он самый опасный лжец. Она запиналась, лепетала и не хотела сказать слова о Сильвербридже. Даже решилась сказать мне, что я не должен ни слова говорить ей об этом.
   -- Не лучше ли было это, если муж ее не желал, чтобы она говорила об этом?
   -- Это все вздор и ложь. Она знает, что я трачу деньги на это, и должна честно поступать со мною. Она должна сказать мне, что может сделать и чего не может. Когда я спросил ее, можно ли положиться на Спруджона, она отвечала, что желает не слышать от меня об этом. Я называю это недобросовестностью и хитростью. Я не стану вовсе удивляться, если Флечер был у герцога. Если я узнаю это, не лучше ли мне разгласить это об обоих их?

Глава XXXII.
Твое ли это дело?

   Дела герцогини шли не совсем гладко после отъезда гостей из Гэтерумского замка; может быть, даже не гладко шли и дела герцога. Теперь был март. В Парламенте опять были заседания, и герцог и герцогиня оба были в Лондоне; но пока они оставались в замке, ни для кого из них не казался удобен этот огромный замок, когда сделался пуст.
   Одно время герцогиня присмирела от суровой решимости мужа; но когда он опять сделался кроток с нею -- даже своим обращением как будто извинялся в своей непривычной грубости -- она приободрилась и объявила себе, что не откажется от борьбы. Не для него ли делала она все это? И почему ей не иметь также своего честолюбия? И не удалось ли ей во всем, что делала она? Справедливо ли, что ее приглашают бросить все, признаться в своем поражении, показать свету, что ей неудалось только потому что какой-нибудь майор Понтни выказал себя дураком? Она приписывала все это майору Понтни -- весьма ошибочно. Когда мысли человека стремятся к какой-нибудь решимости, к какому-нибудь заключению, к которому не могут дойти, то почти всегда какая-нибудь безделица наконец определит это заключение. Герцог постепенно стал ненавидеть толпу, окружавшую его, прежде чем даже знал, что в его доме находится майор Понтни. Другие оскорбляли его, и более всех его же товарищ сэр-Орландо. Герцогиня не верно поняла характер мужа и совсем не поняла руководивших его причин, когда думала, что все может быть забыто, как только пройдет неприятное воспоминание о майоре.
   Но, по ее мнению, ни в чем муж ее не поступал так глупо, как отказавшись от своих прав на Сильвербридж. Когда она услыхала, что назначен день для объявления кандидатов, она осмелилась сделать вопрос. Обращение мужа с нею было более чем вежливо последнее время; в нем проявлялась даже горячая любовь. Он ухаживал за нею, ласкал ее и раз даже сказал, что никакие неприятности не будут тяжелы для него, пока она с ним. Прежде никогда не говорил он ей ничего подобного. Она собралась с духом и сделала вопрос -- не тотчас, а вскоре после этого:
   -- Могу я поговорить с Спруджоном о выборах?
   -- Ни слова!
   Он посмотрел на нее точь-в-точь как в тот день, когда сказал ей о грехах майора. Она покачала головою, надула губы и ушла не говоря ни слова. И вот почему, хотя его обращение выражало любовь, дела шли с ним не совсем гладко.
   И его дела шли не совсем гладко. Он получил весьма неприятное послание от сэр-Орланда Дрота, который, оставшись недоволен, что Монк будет первенствующим лицом в Нижней Палате, предлагал первому министру более напирать на "политику". А понятия сэр-Орланда о политике состояли в том, чтобы выстроить четыре военных корабля такие громадные, каких еще не бывало -- с огромными пушками, с большим количеством команды и толстою железною обшивкой, а главное, с большими издержками. Он даже дошел до того, что сказал, хотя не в этом письме к первому министру, что "спасение государства" должно быть возгласом коалиции.
   Герцог Омниум думал, что государство не подвергается никакой опасности, и во все время своей политической жизни был против увеличения издержек на армию и флот. Он считал новые четыре корабля ненужными -- и когда ему выставляли на вид, что он может таким образом упрочить коалицию, сказал, что предпочитает обойтись без коалиции и четырех кораблей, чем иметь дело с ними, и мнение это сочли изменой организованной партии. Тайны Кабинета не так легко открываются, но как-то разнеслись слухи -- как вообще слухи разносятся -- что между министрами возникло неудовольствие. Первый министр, герцог Сент-Бёнгэй и мистер Монк были против постройки четырех кораблей. Сэр-Орланда поддерживали лорд Дрёммонд и еще один из его старых друзей.
   По совету старшего герцога сочинили параграф, что "ее величество, в виду безопасности нации и возможной, хотя невероятной войны, думала, что следует принимать в соображение усиление флота."
   -- Это даст ему возможность выстроить корабль по новой системе, сказал герцог Сент-Бёнгэй.
   Но первый министр, если бы мог следовать своему желанию, не дал бы сэр-Орланду никакой возможности. Он послал бы к черту коалицию и отказался бы от своего политического положения, но только не отважился бы допустить сказать о себе, что его попытка неудалась, потому что он был упрям, повелителен и самонадеян. Он знал, когда занял это место, что должен будет уступать другим, но не знал, как ужасно уступать, если задеты принципы -- как велико страдание, когда человек принужден поступать против своего убеждения. Вот почему, хотя он очень любил жену, дела для него шли не гладко.
   Герцогиня прямо ослушалась мужа и поговорила с Спруджоном. Проживая в Гэтерумском замке, она часто ездила чрез Сильвербридж и раз ее экипаж остановился у лавки торговца железным товаром. Спруджон вышел и человек шесть, стоявшие на улице, могли слышать, что она говорила. Мильнуа, повар, требовал в кухню какой-то новый железный лист. Разумеется, герцогиня заранее придумала предлог. Когда повару было нужно что-нибудь, он не чрез герцогиню давал знать поставщикам. Но на этот раз герцогиня пожелала видеть, как этот железный лист будет действовать. Потом, выбрав удобную минуту, она сказала:
   -- Я полагаю, что нам нечего беспокоиться на счет мистера Лопеца.
   Когда Спруджон хотел ответить, она покачала головою и продолжала толковать о железном листе. Этого было достаточно, чтобы дать Спруджону понять ее заботу о представителе местечка. Спруджон был человек не глупый и обладал скромностью до некоторой степени. Как только увидал, что герцогиня нахмурилась и покачала головой, он понял все. У него с герцогинею был секрет. Может быть, в Замке придется подновить все железные вещи и, может быть, герцогиня поручит это Спруджону? Надо ему постараться; но его старания ни к чему не послужат, если другие не станут помогать ему. Он шепнул несколько слов Спруту, и скоро сделалось известно, что влияние Замка действует.
   Но, к несчастию, герцог тоже не дремал. Он серьезно решился бросить прежний обычай относительно влияния Замка на Сильвербридж и усиливался убедить в этом намерении свою жену. Герцог более был знаком со всеми подробностями своих имений, чем думали его жена и приближенные. Он узнал, что, несмотря на его приказания, влияние Замка поддерживается, и даже ему шепнули, что это дело его жены.
   Это было в половине февраля и семья герцога приготовлялась к переезду в Лондон. Герцог уже ездил в Лондон на заседания Парламента и теперь вернулся в Гэтерум, чтобы совсем переехать в Лондон вместе с женою. Тут-то ему и сделан был намек, что ее светлость заботится о выборах и выразила свою заботу. Слухи эти оскорбили герцога, хотя он не верил им. Они показали ему только, не то что жена поступила с ним вероломно, как оно действительно было -- но что даже ее имя не могло быть избавлено от клеветы. И заговорил он с нею об этом скорее потому, чтобы доказать ей, как ей необходимо держать себя поодаль от подобных дел, чем с желанием разузнать дело подробнее. Но он узнал всю истину.
   -- Так трудно искоренить давнишнее зло, сказал он.
   -- Какое зло неудалось тебе искоренить?
   -- Эти сильвербриджцы все говорят, что я желаю выбрать для них депутата.
   -- О, вот это какое зло! А знаешь ли, я думаю, что ты не искореняешь зла, а уничтожаешь прекрасный обычай.
   Это была большая неосторожность со стороны герцогини. После слов, сказанных ею Спруджону наперекор приказаниям мужа, она должна была бы более остерегаться.
   -- Об этом, Гленкора, я лучше могу судить сам.
   -- О! да -- ты в этом был и присяжным, и судьей, и палачом.
   -- Я поступил, как мне казалось, что я должен был поступить. Мне жаль, что я не могу убедить тебя разделять мое мнение на этот счет, но даже, несмотря на это, я должен исполнять мою обязанность. Ты по крайней-мере согласишься со мною в том, что если я говорю, как следует поступать, то мне должны повиноваться.
   -- Если ты захочешь сломать дом, срубить деревья и превратить все здесь в пустыню, мне кажется, тебе стоит только сказать слово. Разумеется, я не имею никакого права иметь свое мнение.
   Она находилась в самом задорливом расположении духа. Хотя муж мог принудить ее повиноваться, он не мог принудить ее молчать.
   -- Гленкора, не думаю, чтобы ты знала, как ты увеличиваешь мои неприятности, а то наверно ты не говорила бы таким образом.
   -- Что же должна я говорить? Я нахожу, что отказаться от влияния на Сильвербридж равняется самоубийству. Кто тебя поблагодарит? Какую поддержку будешь ты иметь? Как это усилит твою власть? Ты походишь на короля Лира, который сбросил с себя платье в бурю, потому что дочери выгнали его. Ты сделал это совсем не потому, что находил, что так должно поступить.
   -- Именно по этому, сказал герцог, нахмурив брови.
   -- Ты сделал это, потому что майор Понтни раздражил тебя. Ты выгнал его. Почему это не удовлетворило тебя, а тебе еще надо было жертвовать Сильвербриджем? Не я одна это говорю, а все.
   -- Я так желаю.
   -- Очень хорошо.
   -- И я не желаю, чтобы твое имя примешали к этому. В Сильвербридже говорят, что ты собираешь голоса для Лопеца.
   -- Кто это говорит?
   -- Я полагаю, что это несправедливо.
   -- Кто это говорит, Плантадженет?
   -- Все равно, кто бы ни говорил, если это неправда. Я полагаю, что это ложь.
   -- Разумеется, это ложь.
   Тут герцогиня вспомнила слова Спруджона и ложь показалась ей непростительной трусостью. Я сомневаюсь, в такое ли бы негодование привела ее мысль о лжи, если бы она была уверена, что ложь спасет ее; но по характеру она была женщина не фальшивая; она была слишком мужественна для того, чтобы лгать. Теперь ей казалось, что ложь сделает ее подчиненной мужу, и она прямо выболтала правду.
   -- Я говорила с Спруджоном. Я сказала ему, что... что я надеюсь, что мистера Лопеца выберут. Не знаю, назовешь ли ты это собиранием голосов.
   -- Я просил тебя не говорить с мистером Спруджоном! закричал герцог.
   -- Все это очень хорошо, Плантадженет, но если ты попросишь меня совсем не раскрывать рта, что я должна делать?
   -- Твое ли это дело?
   -- Я полагаю, что могу иметь свои политическия симпатии наравне со всеми. Ты становишься таким деспотом, что я должна буду стать под защиту женских прав.
   -- Стало быть, ты хочешь дать мне понять, что намерена пойти прямо против меня?
   -- Что тебе за охота делать из мухи слона? сказала она.-- У тебя все виноваты. Ты заставляешь меня жалеть, зачем я не молочница или жена фермера.
   Она величествено вышла из комнаты, оставив герцога с тоскою в сердце, упавшего духом и в сомнении, прав он или нет в своих попытках справиться с женою. Конечно, он прав, чувствуя, что на том высоком месте, которое он занимал, от него в праве ожидать более прямого образа действий, чем от других. Известное звание налагает известные обязанности. Для его дяди было делом весьма естественным пользоваться привилегией назначать члена в Перламент, и когда радикальные газеты бранила дядю, его дядя считал это весьма естественным. Старый герцог действовал по-своему и не заботился, что говорят о нем. И сам он, сделавшись герцогом, был не таков, как теперь. Обязанности, хотя и тогда тяжелые, были гораздо легче. Серьезные дела были менее серьезны. Теперь с ним сделалась перемена, неприятнаая, но необходимая. Ему хотелось бы чувствовать как другие, но он не мог. Но ему было необходимо сочувствие единственной особы -- той, которая была всех ближе к нему -- она должна действовать с ним заодно. А она не только ослушивалась его, но сказала ему, как жена какого-нибудь лавочника, что "он делает из мухи слона"!
   Потом, когда он думал о сцене, описанной нами, он не мог одобрить и себя. Он знал, что он слишком самонадеян -- что слишком думает о поведении своем и поведений других относительно его. В одном только он был уверен -- что с ним случилось страшное бедствие, когда обстоятельства принудили его сделаться первым министром.
   Он ничего более не говорил своей жене, пока не приехали они в Лондон, и там ему хотелось опять приласкать ее, выказывая ей свою любовь и показать, что он прощает ее. Но она обращалась с ним резко, как будто не желала, чтобы он простил ее.
   -- Кора, сказал он:-- не расходись со мною.
   -- Не расходиться! что это пришло тебе в голову? Я и не думала ни о чем подобном.
   Герцогиня ответила ему так, как будто он намекал на действительную разлуку.
   -- Я не об этом говорю. Боже избави от такого несчастия! Не отстраняйся от меня во всех этих неприятностях.
   -- Что же мне делать, когда ты бранишь меня? Ты, кажется, должен знать, что я не люблю, когда меня бранят. "Я просил тебя не говорить с мистером Спруджоном!"
   Повторяя слова мужа, она передразнила его манеру и голос.
   -- Я и с детьми не говорю с таким величественным гневом. "Твое ли это дело!" Ни одна женщина не любит таких вещей, а мне кажется, что я не знаю ни одной женщины, которая любила бы это менее Гленкоры, герцогини Омниум.
   Сказав шопотом последние слова, она поклонилась чуть не до земли.
   -- Ты знаешь, как я забочусь, начал он:-- чтобы ты все разделяла со мною -- даже в политике. Но во всем должен быть один распоряжающийся голос.
   -- И, разумеется, твой.
   -- В таком деле -- да.
   -- И вот почему я люблю поступать по своему у тебя за спиною. Это в природе человека и ты должен это переносить. Я желала бы тебе лучшую жену. Наверно многия жены были бы лучше меня. Вот герцогиня Сент-Бёнгэй никогда не надоедает политикою своему мужу, а бранит его только, когда ветер дует с востока. Очень может быть, однако, что тебе попалась бы жена еще хуже меня.
   -- О, Гленкора!
   -- Тебе лучше довольствоваться такою женой, какая досталась тебе, и не ожидать от нее многого. И не обращайся с нею слишком повелительно. Предоставь ей хоть немножко поступать по-своему, если ты действительно думаешь, что ей дороги твои интересы.
   После этого он убедился вполне, что она одержала над ним верх. Он улыбнулся, поцеловал ее и ушел. Но он не остался доволен. Ему грызло сердце ее желание итти ему наперекор, и прискорбно ему было, что он не может заставить ее понять его чувства в этом отношении.
   Если будет так продолжаться, он должен отказаться от всего. Ruat caelum, fiat... {Пусть упадут небеса, но да свершится...} Ничья жена не пользовалась до такой степени полным самовластием в домашней жизни. Но для него было нестерпимо, что она старалась вмешиваться в политическия дела. А она делала это постоянно. Она вечно устраивала то одно дело, то другое посредством своих политических союзников Баррингтона Ирля и Финиаса Финна. Он в душе подозревал ее в намерении управлять министерством по своему с своим искренним другом мистрис Финн, которая занимала должность первого министра. Если не может иным способом положить конец этому злу, он должен положить конец своей политической жизни. По его мнению, женщины не должны вмешиваться в его дела.
   Теперь можно понять, почему дела герцога и герцогини шли не совсем гладко; можно также понять, почему герцогиня так мало могла сказать о выборах Лопецу. Она знала, что обязана сделать что-нибудь для Лопеца, которого она поощрила выступить кандидатом, послала свою карточку его жене, и хотела пригласить их обоих на свои вечера -- но теперь Лопец ей немножко надоел, и может быть, не совсем справедливо она уподобляла его несчастному майору Понтни.

Глава XXXIII.
Показывающая, что мужчина не должен хныкать.

   Артур Флечер в своем письме к мистрис Лопец сказал ей, что когда он узнал, кто его противник по Сильвербриджу, для него было уже поздно отказаться от борьбы. По его мнению, он был обязан продолжать борьбу по своим отношениям к другим. Он был в Лонгбарнсе с братом, когда услыхал о намерении Лопеца, и тотчас выразил желание отказаться. Это сведение получил он от Френка Грешэма, родственника де-Курси, который первый предложил Артуру это место. В Лонгбарнсе решили, что честь обязывает Артура не изменять Грешэму и его друзьям, и он уступил.
   После замужства Эмилии Вортон ее имя не упоминалось в Лонгбарнсе в присутствии Артура. В его отсутствие -- а разумеется, он по большей части жил в Лондоне -- старая мистрис Флечер вдоволь бранила дуру, которая изменила своему званию для португальского жида. Но ее старший сын, владелец Лонгбарнса, растолковал ей, что при Артуре не следует говорить ни слова.
   -- Мне кажется, его следует учить забыть ее, сказала мистрис Флечер.
   Но Джон, по своему, спокойно, но повелительно, объявил, что есть люди, которым таких уроков преподавать нельзя, и что Артур принадлежит к числу таких людей.
   -- Разве он так-таки никогда не должен жениться? спросила мистрис Флечер.
   Джон не мог взять на себя отвечать на этот вопрос, но был совершенно уверен, что его брата не убедишь жениться на другой обвинениями против Эмилии Лопец. Когда мистрис Флечер объявила в гневе, что Артур сумасшедший, Джон ей не противоречил, но объявил, что сумасшествие такого рода требует нежного обращения.
   Дела находились в таком положении в Лонгбарнсе, когда Артур сообщил своему брату содержание письма Грешэма и выразил свое намерение оттазаться от сильвербриджского кандидатства.
   -- Я не вижу, зачем это, сказал Джон.
   -- Я знаю, что ты не можешь видеть этого. Я даже не понимаю, как мне говорить с тобою об этом, хотя считаю тебя самым мягкосердечным человеком на свете.
   -- Не сознаюсь в мягкосердечии -- но продолжай.
   -- Я не хочу мешать этому человеку. Я чувствую, что если уж он отнял у меня ее, то пусть отнимет и место.
   -- Это место, как ты выражаешься, существует не для его и твоего удовольствия, а для того, чтобы для интересов Сильвербриджа был представитель в Парламенте.
   -- Пусть выберут другого. Я не хочу вступать с ним в борьбу и не желаю итти ей наперекор.
   -- Кандидата нельзя переменять ни с того, ни с сего. Ты изменишь Грешэму, и если спрашиваешь меня, то я скажу, что по моему мнению ты не имеешь на это права. Твое возражение сентиментально, а мужчина ничего не должен так опасаться, как сентиментальности. Не твоя вина, что ты оппонент Лопеца. Ты первый объявлен кандидатом, и ты должен продолжать свое дело.
   Джона в Лонгбарнсе, когда он выражался так решительно, всегда считали правым, и теперь, по обыкновению, его мнение одержало верх. Тогда Артур Флечер написал к Эмилии.
   Он неохотно признался бы, что сочинял это коротенькое послание целый час. Он желал, чтобы Эмилия поняла его чувства, а между тем было необходимо не вложить в свои выражения ни любви, ни душевных чувств. Он должен дать ей знать, что хотя пишет к ней, но что это письмо назначается и к ее мужу, не только к ней самой, и что он не опасается, чтобы это письмо показалось неуместным. Письмо вышло просто и справедливо, а между тем оно показалось неуместным.
   Артур Флечер еще не оправился от удара, который он получил в тот день, когда Эмилия рассказала ему все на берегу реки; но надо также сказать, что он и не желал оправиться. Он принадлежал к числу таких людей, которые, взяв ношу на спину, убедят себя, по известным причинам, что будут носить ее всю жизнь. Эти люди понимают, что с ношею они не могут итти как без ноши, но по причинам, одним им известным, они захотели взвалить эту ношу на Себя, отказаться от всяких сожалений и покориться обстоятельствам. Так было и с Артуром Флечером. Он не делал попыток сбросить свою ношу. Три году тому назад он убедил себя в своем желании сделать Эмилию Вортон подругой своей жизни. С самого того дня она была осью, на которой вращалась вся его жизнь. Эмилия отказывала ему несколько раз, но с такою нежною добротой, что он чувствовал раны и ушибы, но цели своей не оставлял. Ее отец и все его родные поощряли его. Ему постоянно говорили, что ее холодность происходит просто оттого, что ее сердце еще не заговорило. Он и настаивал, твердо стремясь к цели, пока Эмилия сама не сказала ему, что ее любовь отдана другому.
   Тут он увидал, что обязан изменить цель своей жизни. Он не мог убить своего соперника, не мог увезти любимую женщину, как это делалось в другие времена. В такой катастрофе теперь человеку ничего более не оставалось как покориться. Но он мог покориться и сбросить свою ношу, или покориться и нести ее мужественно. Он выбрал последнее. Эмилий была его богиней и он не хотел поклоняться другому кумиру.
   Потом в голове его стали мелькать идеи -- не надежды, не намерения, не даже уверенность в возможность исполнения -- но идеи смутные, воздушные замки, что может быть придет время, когда он будет в состоянии быть полезен ей и доказать неопровержимо, какого рода была его любовь.
   Как все его родные, он дурно думал о Лопеце, считая его авантюристом, который, по всей вероятности, попадет в беду, как бы высоко ни держал теперь голову. У него, конечно, нет ни земли, ни трехпроцентных облигаций -- на которые могли опираться Вортоны и Флечеры. Нет никакого сомнения, что жена этого человека, в случае его падения, будет иметь помощь не от отвергнутого обожателя. У ней есть отец, брат, другие родственники, которые помогут ей. Следовательно, его идеи были воздушными замками, а между тем она все-таки была дорога ему. Он решил, что будет жить для нее и что она всегда останется его богиней, хотя была жена другого и он, может быть, никогда не увидит ее более.
   Он ни слова не говорил об этом никому, но брат его понимал все и безмолвно сочувствовал ему. Джон не мог говорить с ним о любви, или отмечать ему в книгах поэтическия места, или обращаться с ним романически, но он заботился, чтобы у его брата были самые лучшие лошади для верховой езды, самое удобное место на охоте и чтобы все в доме было устроено для его удобств. В Лонгбарнсе, как сквайр смотрел и говорил, так другие смотрели и говорили -- так что всем было известно, что мистеру Артуру ни в чем противоречить нельзя. Если бы в это время он приказал срубить дерево в парке, мне кажется, его срубили бы, не спросившись хозяина. Но, может быть, власть Джона всего более чувствовалась в том тоне, которым он сдерживал выражение горячего негодования своей матери.
   -- Низкая шлюха! отозвалась она однажды об Эмилии при своем старшем сыне.
   По ее мнению, Эмилия действительно была низкая шлюха. Она не знала, по мнению мистрис Флечер, обязанностей, налагаемых на нее ее происхождением.
   -- Матушка, сказал Джон Флечер:-- вы разобьете сердце Артура, если будете говорить при нем таким образом и выгоните его из Лонгбарнса. Оставьте это мнение при себе.
   Старуха сердито покачала головою, но старалась поступать как ей велели.
   -- Не слишком ли неосторожно брат ваш ездит на этой лошади? сказал Джону Флечеру однажды на охоте Реджинальд Котгрев.
   -- Я не приметил, ответил Джон:-- но он на всякой лошади ездит неосторожно.
   Артур ехал на большой, чистокровной, вороной лошади, которую он купил сам месяц тому назад и которая, бывая несколько раз на скачках с препятствиями, стремглав перескакивала чрез всякий забор. Брат просил его отдать эту лошадь какому-нибудь ухорскому наезднику, пока она научится ходить спокойно, но Артур стоял на своем. И весь день сквайр был в тревоге, чтобы не случилось чего-нибудь.
   -- Кажется, он прежде был рассудительнее, продолжал Котгрев.-- Он сейчас наскочил на этот двойной забор что есть мочи. Если бы лошадь не перескакнула, где он очутился бы?
   -- В канаве, я полагаю. Но вы видите, что лошадь перескакнула.
   Ответ этот годился для Реджинальда Котгрева, которому Флечер не имел никакой надобности объяснять все обстоятельства. Но сквайр знал не хуже Котгрева, что его брат ездит неосторожно, и понимал, по каким причинам.
   -- Я не нахожу, что человек должен ломать себе шею, сказал он:-- только потому, что все его желания не могут исполниться.
   Оба брата только что вернулись с охоты и стояли у камина в комнате сквайра.
   -- Кто хочет сломать себе шею?
   -- Мне говорят, что ты об этом старался сегодня.
   -- Потому что я ехал на горячей лошади. Она лучше всех берет барьер и быстрее всех на бегу.
   -- Бесспорно. Но человек не должен ездить так, чтобы о нем говорили такие вещи.
   -- А что же делать, если не можешь удержать лошадь?
   -- Слезть с нее.
   -- Что за вздор, Джон!
   -- Нет, это не вздор. Ты знаешь очень хорошо, что я хочу сказать. Ежели я завтра лишусь половины моего имения, как ты думаешь, должно ли это порядочно ошеломить меня?
   -- Меня это ошеломило бы.
   -- А что ты стал бы думать о мне, если бы я начал хныкать?
   -- Разве я хныкаю? сердито спросил Артур.
   -- Всякий хныкает, если от неприятностей изменяет свой обыкновенный образ жизни. Всякий человек хныкает, если вечно хмурится.
   -- Разве я хмурюсь?
   -- Или хохочет.
   -- Разве я хохочу?
   -- Или скачет как сумасшедший, желающий освободиться от своих долгов, сломав себе шею. А quam memento... {Помни о том...} Ты помнишь всю фразу? {Начало фразы из Горация: "Помни о том, чтобы в трудных делах сохранять спокойный дух." Пр. Пер.}
   -- Помню, но это сделать не легко.
   -- Постарайся. В жизни многое можно сделать, кроме женитьбы. Ты вступаешь в Парламент.
   -- Я этого еще не знаю.
   -- Грешэм говорил мне, что в этом нет ни малейшего сомнения. Устреми свои мысли на это. Не принимай этого как случайное обстоятельство, а как цель, для которой ты должен жить. Если ты это сделаешь -- если постараешься сделать в Парламенте то, что можешь сделать только ты один, ты не станешь скакать на лошади, как скакал сегодня.
   Артур почти со слезами взглянул на брата.
   -- Ты знаешь, что мы многого ожидаем от тебя. Я гожусь только для того, чтобы быть хорошим управляющим фамильного поместья и не дать старому дому разрушиться, Ты человек талантливый -- так что если мы вдвоем с тобою будем исполнять нашу обязанность, то Флечеры будут преуспевать. Мой дом будет твоим домом, моя жена твоим другом, мои дети твоими детьми, твой почет будет моим почетом. Подними твою голову -- продай эту лошадь.
   Артур Флечер пожал руку брата и пошел одеваться.

Глава XXXIV.
Сильвербриджские выборы.

   Месяц спустя после своей езды на бешеной лошади, Артур Флечер отправился в Грешэмсбёри за неделю до выборов. Грешэмсбёри, поместье Френсиса Грешэма, человека важного в тех местах, находилось за двадцать миль от Сильвербриджа, и следовательно, утомительный труд собирания голосов не мог производиться оттуда; но он провел дня два с своим старым другом и узнал, что говорилось и делалось в местечке.
   Грешэму не было еще сорока лет; он пользовался большой популярностью, имел большую семью, был очень богат и начальник охоты в этом графстве. Его отец, имея большое поместье, нуждался в деньгах, но этот Грешэм женился на женщине с громадным богатством и ему повезло. Политикой он не занимался, в Парламенте быть членом не желал; не желал и тех благ, которые может дать политическая власть, и был против коалиции. Он находил, что сэр-Орландо Дрот и другие унизили себя, но сознавал, что думая таким образом, он принадлежит к меньшинству, и как ни дурен был свет, окружавший его, как ни ужасно было падение славы старой Англии, он согласен был жить без громкого ворчания, пока фермеры платили ему аккуратно, работники не делали стачек, а земля оставалась в цене.
   Поэтому он не позаботился удостовериться, что Артур Флечер даст слово составить оппозицию коалиции, прежде чем предложил ему свою помощь на выборах. Найти такого кандидата или заставить выбрать его, когда он найдется, было не легко. Флечеры всегда бывали хорошими консерваторами и годились занять место в Парламенте.
   Разумеется, консервативный член в Парламенте принужден соглашаться на введение многого такого, чего он в сущности не одобряет. Грешэм это понимал вполне. Нельзя вернуть прежних отживших вещей, но если уже старые учреждения страны должны погибнут одно за другим, то лучше, чтобы они получали удары от любящих рук, чем были грубо затоптаны радикалами. Поэтому Грешэм, если бы оказалось необходимо, был готов истратить свои деньги, чтобы посадить Флечера в Парламент и отстранить какого-нибудь Лопеца.
   Явился еще третий кандидат. Это было первое известие, услышанное Флечером.
   -- Это принесет громадную пользу, сказал Грешэм:-- сильвербриджские радикалы не довольны Лопецом. Они говорят, что не знают его. Пока известный кружок мог распространять слухи, что он избран герцогом, они были согласны принять его, даже хотя он не был предложен прямо, по обыкновению, приближенными герцога. Но герцог наконец высказался. Вы видели письмо герцога?
   Артур не видал письма герцога, публикованного в сильвербриджской газете, и теперь прочел его, сидя в судебной комнате, которая называлась таким образом в доме Грешэма со времен его прадеда.
   Письмо герцога было адресовано его поверенному и заключалось в следующем:

"Карлетонская Терраса -- март 187--.

   "Любезный мистер Морстон (Морстон был преемник Фотергилля, распоряжавшегося самовластно в этой стороне при жизни старого герцога).
   "Я боюсь, что мои желания относительно предстоящих выборов членов в Парламент от Сильвербриджа поняты не ясно, хотя я старался разъяснить их, будучи в Гэтерумском замке. Я надеюсь, что ни один избиратель не подаст своего голоса за кого бы то ни было с той мыслью, что выбор какого-нибудь кандидата будет приятен мне. Баллотировка, разумеется, не позволит мне и никому другому узнать, за кого избиратели подали голоса; но я желаю уверить всех избирателей вообще, что если они вздумают выбрать члена для оппозиции в министерстве, в котором участвую я, то это ни в чем не изменит моих дружелюбных чувств к городу. Мне, может быть, позволено будет прибавить, что по моему мнению избиратели только тогда выполнят свою обязанность, когда подадут голос за кандидата, которого считают наиболее способным принести пользу стране. Из тех кандидатов, которые теперь выступили вперед, я не предпочитаю никого, а если бы такое предпочтение и существовало, я не желаю, чтобы оно имело влияние на голос хотя одного избирателя. Я желал публиковать это письмо таким образом, чтобы все избиратели могли видеть его.

"Преданный вамъ
"Омниум.

   Когда герцог выражал опасение, что его желания не поняты, он разумеется намекал на герцогиню и Спруджона. Спруджон, разумеется, догадался, но желая заслужить расположение герцогини, тотчас поспешил объяснить своим друзьям в Сильвербридже, что даже это письмо не значит ничего. Первый министр обязан так говорить. Но Сильвербридж, если желает угодить герцогу, должен выбрать Лопеца, несмотря на письмо герцога. Такова была доктрина Спруджона. Но Спрута он не убедил.
   Спрут тотчас увидел удобный случай и предложил Дю-Бунгу, местному пивовару, выступить вперед. Значение Дю-Бунга в местечке быстро возрастало и он с радостью ухватился за это предложение. Таким образом оказывалось три кандидата.
   Дю-Бунг приготовлялся поддерживать коалицию, но очень осторожно. Дю-Бунг в своем печатном адресе отзывался о герцоге вообще очень любезно. Соседство герцога было счастием для Сильвербриджа. Но соображая настоящий, может быть, безпримерный кризис в делах, Дю-Бунг приготовлялся очень осторожно поддерживать министерство герцога. Артур Флечер прочел адрес Дю-Бунга тотчас после письма герцога.
   -- Чем больше, тем веселее, сказал Артур.
   -- Именно. Дю-Бунг не отнимет от вас ни одного голоса, но того другого подкосит совсем. Видите, относительно политической программы между вами выбрать не из чего. Вы все будете на стороне министерства.
   -- С некоторою разницей.
   -- В наше время все так похожи друг на друга, продолжал Грешэм:-- что надо иметь очень хорошее зрение, чтобы рассмотреть оттенки.
   -- Так вам уж лучше поддерживать Дю-Бунга, сказал Артур.
   -- Я думаю, что на вашей стороне все таки есть преимущество. А Дю-Бунга я, конечно, скорее поддержал бы, чем такую иностранную бестию, как Лопец.
   Артур Флечер нахмурился, а Грешэм сконфузился, вспомнив историю о молодой девице, которая дошла и до него.
   -- Дю-Бунг прежде был просто англичанин Бунг, пока не разбогател, продолжал Грешэм:-- но мистер Лопец, должно быть, иностранного происхождения.
   -- Я не знаю, какого он происхождения, угрюмо сказал Артур:-- мне говорят, что он джентльмен, но так как мы вступаем с ним в состязание, надеюсь, что он не победит.
   -- Разумеется, вы надеяться должны. Он не победит. Не победит и Дю-Бунг. Победите вы, попадете в первые министры и меня сделаете пером. Хочешь, чтобы твой папа сделался лордом Грешэмсбёри? спросил он девочку, которая вбежала в комнату.
   -- Нет, не хочу. Я хочу, чтобы папа подарил мне пони, который продают там на дворе.
   -- Она совершенно права, Флечер, сказал сквайр.-- Я скорее буду в состоянии покупать им пони, как простой Френк Грешэм, чем в то время, когда должен буду поплачиваться за звание лорда.
   Это было в суботу, а в понедельник Грешэм отвез кандидата в Сильвербридж и отправил его собирать голоса. Дю-Бунг уже занимался этим после блестящего предложения Спрута, а Лопец начал еще прежде него. Каждый кандидат заходил в дом каждого избирателя, а в Сильвербридже каждый был избирателем. Чрез несколько дней каждый кандидат уверял, что собрал достаточное количество голосов для обеспечения себе успеха, и каждый кандидат старался не меньше прежнего обеспечить себе хотя один лишний голос. Честные граждане уверяли каждого кандидата, с каким удовольствием увидят они его своим депутатом, если он окажет малую денежную помощь, так чтобы их бедные дети не пострадали, когда они пойдут подавать голос. Но кандидаты и их агенты сурово сопротивлялись подобным искушениям.
   На третий день собирания голосов Артур Флечер с свитою своих агентов и приверженцев встретил Лопеца с его свитою на улице. Этой встречи можно было ожидать и Флечер решил заранее, что он должен делать. Он подошел к Лопецу и с доброй улыбкой протянул ему руку. Хотя они даже не были знакомы, но Флечер решился показать, что он не хочет ссориться с человеком только потому, что он оказался его счастливым соперником. В сравнении с другим соперничеством эта кандидатура, разумеется, была делом ничтожным.
   Но Лопец принял намерение совершенно другого рода. Он подбоченился и отверг предложенную вежливость.
   -- Лучше ступайте себе, сказал он, и нахмурившись остановился на том самом месте, где Флечер должен был проходить, Флечер посмотрел на него, поклонился и прошел. Человек двенадцать по крайней мере видели, что случилось, и поняли, что мистер Лопец выразил свое намерение поссориться с мистером Флечером, несмотря на выраженное мистером Флечером желание дружелюбия. И, разумеется, все эти двенадцать человек узнали причину в тот же день. Кому-то в Сильвербридже было известно, что Артур Флечер. был влюблен в мисс Вортон, по что мисс Вортон недавно вышла за мистера Лопеца. Нет никакого сомнения, что это происшествие усилило приятное волнение, возбужденное в Сильвербридже выборами. Личная ссора привлекательна всегда.
   Грешэм был в Сильвербридже в этот день и Флечер не мог не сказать ему об этом.
   -- Этот человек должен быть свинья, сказал Грешэм.
   -- Для меня это было бы решительно все равно, сказал Артур, усиливаясь скрыть волнение, выказывавшееся на его лице; -- если бы он не женился на женщине, которую я давно знал и глубоко уважаю.
   Он чувствовал, что не может не упомянуть об этом браке, и между тем решился не говорить ни слова, которое его брат назвал бы "хныканьем".
   -- Прежде ни ссоры, ни обиды не было? спросил Грешэм.
   -- Ни малейшей.
   Говоря таким образом, Артур совсем забыл о написанном письме, а если бы вспомнил, то никак не мог думать, чтобы это письмо могло показаться обидным. Пострадал он, а не Лопец. Этот человек лишил его счастия, и хотя было глупо ссориться из за-такой неприятности, все-таки могло быть некоторое извинение, если бы он вздумал это. Но он сообразил, какой вред ни нанес ему этот человек, в этом вреде несправедливости не было и, следовательство, он жаловаться не должен. Но для него было непонятно, что этот человек может жаловаться на него.
   -- Он не стоит вашего внимания, сказал Грешэм.-- Он просто не джентльмен и не знает, как себя держать. Мне только очень жаль его жену.
   При этом намеке на Эмилию Артур почувствовал, что вся кровь бросилась ему в лицо; он почувствовал также, что его друг не должен был говорить так открыто -- так непочтительно -- о таком священном предмете. Но в эту минуту он не сказал ничего более. Собирание голосов оказалось успешно, и Артур начал удостоверяться, что он будет депутатом. Этим наступающим торжеством он старался потопить свое горе.
   Но Лопец вовсе не был доволен собиранием голосов и поведением Сильвербриджа вообще. Он начал уже чувствовать, что и герцогиня, и Спруджон, и Сильвербридж постыдно отказались от него. Немедленно по приезде в Сильвербридж, тамошний ходатай по делам с самою любезною улыбкой попросил у него чек на пятьсот фунтов. Разумеется, деньги надо было тратить тотчас, и эти деньги должны быть даны из кармана кандидата. Лопец знал все это заранее, а между тем требование денег показалось ему оскорблением. Он дал чек, но показал ясно своим обращением, что он рассердился. Это не расположило к нему тех, в чьем присутствии была сделана эта просьба. Потом, когда началось собирание голосов, он увидал, что ничего не может сделать именем герцога и даже именем герцогини, а на второй день сам Спруджон сказал, что ему лучше хлопотать "от себя". Но собственно от себя в Сильвербридже вряд ли он мог бы сделать что-нибудь. Спруджон держался еще того мнения, что многое можно сделать благоразумными мерами, и даже намекнул, что другой чек на пятьсот фунтов в руках Вайза, ходатая по делам, принес бы действительную пользу. Но Лопец другого чека не дал, и Спруджон шепнул ему, что герцогиня никак не могла сладить с герцогсм.
   Лопец все-таки настаивал, и кучка прихлебателей, окружавших его, не имела возможности извлечь какую-нибудь пользу из выборов. Но утром в тот день, когда Лопец встретил Флечера на улице, Дю-Бунг зашел к нему в сопровождении Дю-Бунговских агентов и самого Спруджона, и предложил Лопецу отказаться от состязания, так чтобы Дю-Бунга можно было выбрать и чтобы либеральные интересы местечка не могли быть принесены в жертву.
   Это был тяжелый удар и Фердинанд Лопец не был способен перенести его спокойно. Как только герцогиня назвала ему Сильвербридж, он считал дело решеным. Потом он стал понимать, что выбор его будет сопряжен с большими хлопотами и издержками, чем он ожидал, но думал, что все-таки успех верен. Он не взвесил влияния герцогини и решимости герцога. Спруджон, разумеется, желать иметь кандидата и приманил его. Может быть, действительно в некоторой степени Сильвербридж дурно обошелся с Лопецом. Но сознание оказанной несправедливости всегда доводило этого человека до бешенства, хотя он никогда не задавался мыслью о своей несправедливости к другим. Когда ему сделано было это предложение, он нахмурился и объявил, что будет бороться до конца.
   -- Таким образом вы непременно доставите место мистеру Флечеру, сказал Спрут.
   В Сильвербридже преобладала мысль, что хотя все кандидаты готовы поддерживать мнение герцога, Дю-Бунг и Лопец были либералы.
   -- Я вот что вам предложу, сказал Лопец:-- бросим жребий, кому из нас удалиться.
   Спрут протестовал против этого предложения. Дю-Бунг пользовался большим влиянием в Сильвербридже, и даже если он удалится, то Лопец выбран не будет. Спрут выразил сожаление, что такому джентльмену, как мистер Лопец, были даны обманчивые понятия. Он все время говорил Спруджону, что намерение герцога серьезно, но Спруджон не хотел этого понять. Жаль! Но в Сильвербридже все видят, что мистер Лопец не имеет никакой надежды. Если мистер Лопец удалится, Дю-Бунг непременно будет выбран, а если мистер Лопец будет Дю-Бунгу мешать, то депутатом наверно будет Флечер.
   Вот какую картину нарисовал Спрут, который слышал о любви двух кандидатов и думал, что Лопец будет рад повредить успеху Артура Флечера. В этом он не ошибался; но чувство оскорбления, нанесенного ему самому, до такой степени терзало Лопеца, что он не мог руководиться рассудком. Мысль об удалении была очень ему неприятна и он не верил этим людям. Он полагал, не хотят ли они способствовать выбору Артура Флечера. О Дю-Бунге он до приезда в Сильвербридж не слыхал. Он не хотел верить, что Дю-Бунга выберут.
   Обдумав все это несколько секунд, он сказал:
   -- Меня призвали сюда бороться и я буду бороться до конца.
   -- Вы выдадите Сильвербридж мистеру Флечеру, сказал Спрут, вставая и выводя Дю-Бунга из комнаты.
   После этого в тот же день Лопец и Флечер встретились на улице. Встреча продолжалась не долее минуты и они разошлись каждый в свою сторону. Вечером Спруджон сказал своему кандидату, что не хочет более мешаться в эти выборы. Он очень жалел о случившемся, очень жалел. Конечно, следовало жалеть о том, что герцог остался так тверд.
   -- Но, прибавил Спруджон, пожимая плечами: -- когда такой знатный человек, как герцог, захочет поступить по своему, ему надо уступить.
   Спруджон прибавил, что продолжать было бы потерею денег, потерею времени, потерею энергии, а потом выразил свое намерение совсем отказаться от выборов, и когда Лопец его спросил, то он признался, что все, действовавшие с ним заодно, приняли такое же намерение.
   -- Не думаю, чтобы с тех пор, как депутатов стали выбирать в Парламент, с кем-нибудь было поступлено таким образом, сказал Лопец.
   -- Ну! да, сэр, это немножко тяжело. Но видите, сэр, его светлость намеревался поступить к лучшему. В этом нет ни малейшего сомнения. В замке вышло маленькое недоразумение, сэр.
   Тут Спруджон ушел и Лопец понял, что более не увидит его.
   Разумеется, ему ничего более не оставалось, как удалиться -- отряхнуть прах с своих ног и уехать из Сильвербриджа как можно скорее. Но все его друзья бросили его и он не знал, как ему удалиться. Он заплатил 500 ф. с. и думал, что часть денег по крайней мере следовало вернуть ему. Он сильно сознавал нанесенный ему вред и в то же время чувствовал, что ему не следует бежать из Сильвербриджа, как прибитой собаке, не показываясь никому.
   Но самое сильное чувство его в эту минуту была ненависть к Артуру Флечеру. Он был уверен, что Артур Флечер будет депутатом. В Дю-Бунга он не верил. Он действительно убедил себя, что Флечер оскорбил его, написав к его жене, и оскорбление увеличилось при встрече на улице. Он сказал своей жене, что потребует от Флечера отказаться от места депутата, и потребует с хлыстом в руке. Теперь было слишком поздно требовать отказа от места, но действовать хлыстом поздно не было. Он имел сильное желание привести в исполнение угрозу на счет хлыста, будучи убежден, что таким образом он унизит Флечера в глазах своей жены. Он не ревновал по обыкновенному значению этого слова. Любовь его жены была еще так недавно отдана ему и так горячо поддерживалась, что ревности быть не могло. Но в сердце его были злопамятная ненависть к этому человеку и убеждение, что его жена уважала человека, которого он ненавидел. Притом, не будет ли удаление его из Сильвербриджа почетнее, если он пред удалением отдует хлыстом своего успешного противника? Мы, знающие чувство англичан вообще лучше Лопеца, можем утвердительно сказать -- нет. Мы думаем, что такое происшествие не сделало бы чести Лопецу. И сам он, вероятно, в более хладнокровные минуты увидел бы сумасбродство в подобном намерении. Но гнев на Сильвербридж сводил его с ума и теперь в его злополучном воображении это намерение имело для него некоторую прелесть. Этот человек оскорбил всякое приличие, написав к его жене. Разумеется, он имеет право отдуть его хлыстом. Но на это встречались затруднения. Человека нельзя отдуть хлыстом только потому, что вы этого желаете.
   Вечером, когда Лопец сидел один, он получил письмо от Спруджона, в котором тот предлагал ему напечатать в газете коротенькое и нетрудное письмецо к сильвербрижским избирателям, в котором объяснил бы, что хотя выборы обещают ему успех, он считает своею обязанностью удалиться, чтобы не нанести Сильвербриджу вред, разделив либеральные интересы с уважаемым согражданином Дю-Бунгом.
   В этот же вечер Лопец списал его и послал в контору газеты. Если уж он должен удалиться, то лучше сделать это известным способом. Но он написал еще другое письмо следующего содержания:

"Сэр,

   "До начала этих выборов вы оказались виновны в грубой дерзости, написав к моей жене -- к ее чрезвычайному неудовольствию и к моему законному гневу. Всякий джентльмен подумал бы, что ее поступок с вами должен был бы спасти ее от подобного оскорбления, но некоторым людям никогда нельзя дать урока без битья. После вашего приезда сюда вы осмелились предложить мне руку на улице, хотя вам следовало бы знать, что я не захочу встретиться с вами на дружелюбной ноге после того, что случилось. Я теперь пишу к вам затем, чтобы сказать вам, что пока я здесь, я буду ходить с хлыстом, и если опять встречу вас на улице до отъезда, то отхлещу вас.

"Фердинанд Лопец."

   "Мистеру Артуру Флечеру."
   Это письмо Лопец отослал сейчас своему врагу и про сидел долго ночью, думая о своей угрозе и о том, как он приведет ее в исполнение. Если бы он мог нанести хороший удар Флечеру, то по его мнению цель была бы достигнута. Когда в дело бывают пущены хлысты, то истину разобрать трудно. Человек, нанесший первый удар, обыкновенно считается победителем другого. Все последующее, как бы ни было оно неудобно, перенести надо. Этот человек оскорбил его, написав к его жене, и он думал, что свет будет сочувствовать ему. Надо отдать ему справедливость и признаться, что сам он встречи не боялся.
   В этот вечер Артур Флечер ездил в Грешэмсбёри и на следующее утро вернулся с Грешэмом.
   -- Ради Бога, посмотрите, сказал он, подавая письмо своему другу.
   -- Разве вы писали к его жене? спросил Грешэм, прочтя письмо.
   -- Да -- писал. Все это ужасно дли меня, ужасно. Мне совсем не следовало выступать кандидатом. Когда вы предложили мне, я не слыхал, что он тоже кандидат. Я написал к ней это и сказал ей, что если бы я это знал, то отказался бы.
   -- Я не вижу почему, сказал Грешэм.
   -- Может быть; может быть, я был глуп. Но в это мы входить не станем. Во всяком случае в этом для него не было ничего оскорбительного. Я писал очень просто.
   -- Принимая все в соображение, я думаю, вам лучше было не писать.
   -- Вы не сказали бы этого, если бы видели письмо. Я в этом уверен. Я знал ее всю жизнь. Мой брат женат на ее двоюродной сестре. О, Боже! мы были почти помолвлены. Я готов был сделать для нее все на свете. Не было ли естественно с моей стороны написать ей это? Относительно же выражений, письмо можно было прочесть хоть на площади.
   -- Он говорит, что ей было неприятно, что она была оскорблена.
   -- Невозможно! Это письмо мог написать всякий мужчина всякой женщине.
   -- Ну, вам нужно остерегаться во всяком случае. Что вы будете делать?
   -- Что я должен сделать?
   -- Обратиться к полиции.
   Грешэм в молодости сам отхлестал человека, оскорбившего его, и почувствовал себя сильно обиженным, когда обратились к полиции. Но это случилось двадцать лет тому назад и мнения Грешэма созрели, может быть, от времени.
   -- Нет, я этого не сделаю, сказал Артур Флечер.
   -- Вы должны это сделать.
   -- Не могу.
   -- Так оставьте письмо без внимания и всегда носите с собою толстую палку. Она должна быть довольно толста, чтобы порядочно отколотить его, но не нанести серьезного вреда.
   В эту минуту вошел один из агентов с известием об удалении Лопеца.
   -- Он уехал? спросил Грешэм.
   -- Нет, он не уехал, но сегодня утром его никто не видал.
   -- Я лучше пойду и куплю вам палку, прежде чем вы покажетесь на улице, сказал Грешэм.
   Палка была выбрана. Когда оба шли по улице, они увидали Лопеца, стоящего у дверей гостиницы с хлыстом в руке. Он был в эту минуту один, но на противоположной стороне улицы шел медленно полицейский -- один из местных констеблей. Движения его были так медленны, что всякий смотревший на него пришел бы к заключению, что эта часть улицы имела для него именно в эту минуту какую-то особенную привлекательность. Ах и увы! как лета изменяют мысли человека! Двадцать лет тому назад Френк Грешэм счел бы негодяем всякого, кто поставил бы полицейского между ним и его врагом. Но надо опасаться, что выбирая палку, он сказал несколько слов, заставивших констебля расхаживать медленно по улице.
   Но Грешэм не обращал внимания на полицейского, а Флечер совсем его не приметил.
   -- Экой осел! сказал Флечер, крепко ухватившись за палку.
   Тут Лопец подошел к ним, приподняв хлыст, но в это самое время полицейский перешел чрез улицу быстро, но очень спокойно, и остановился прямо пред ним, так что Лопец не мог никаким образом дотронуться до Флечера своим хлыстом.
   -- Вы всегда ходите под защитой полицейского? сказал Лопец со всем презрением, какое только умел вложить в свой голос.
   -- Я не знал даже, что он здесь, сказал Флечер.
   -- Рассказывайте другим! Весь Сильвербридж узнает, какой вы трус.
   Он обернулся и закричал на всю улицу:
   -- Этот человек, осмеливающийся предлагать себя в кандидаты Сильвербриджу, оскорбил мою жену! А теперь, боясь, что я отдую его хлыстом, он ходит по улице под защитой полицейского!
   -- Это невыносимо, сказал Флечер, обращаясь к своему другу.
   -- Мистер Лопец, сказал Грешэм:-- я с сожалением должен сказать, что обязан пожаловаться на вас в полицию, если вы не обещаете оставить город, не приставая к мистеру Флечеру ни словом, ни делом.
   -- Я ничего не обещаю, сказал Лопец.-- Этот человек трус и оскорбил мою жену.
   Около двух часов в этот день Лопец явился в Сильвербриджский суд и должен был дать слово не ссориться с мистером Флечером впродолжении полугода. После этого ему позволили уехать из Сильвербриджа и он вернулся в Лондон к своей жене к обеду.
   Чрез день произошла баллотировка и в восемь часов вечера Артур Флечер был избран депутатом. Но Дю-Бунг мало от него отстал. Флечер получил 315 голосов, а Дю-Бунг 308.
   Друзья Дю-Бунга последние два дня делали всевозможное, чтобы извлечь пользу для своего кандидата из ссоры Лопеца с Флечером. Если Флечер оскорбил жену Лопеца, то конечно он не мог быть приличным депутатом от Сильвербриджа. Потом ссора была объявлена позорною. Два чужие человека приезжают в этот мирный городок, ссорятся на улице с палками и хлыстами, и ругают друг друга разными неприличными именами. Не лучше ли выбрать своего собственного почтенного согражданина? Все это произвело свое действие. Но, несмотря ни на что, Артур Флечер был все-таки избран.

Глава XXXV.
Лопец опять в Лондоне.

   Лопец, возвращаясь в Лондон, несколько опомнился, хотя все еще воображал, что Артур Флечер нанес ему положительное оскорбление, написав к его жене. Но мало-помалу это сумасбродство вышло у него из головы и он начал понимать, что поступил дурно, пустив в дело хлыст. Он очень приуныл на возвратном пути домой. Деньги, истраченные им, были ему, необходимы и потеря их оставляла его в настоящую минуту почти без средств. Пока у него была надежда сделаться членом Парламента, он поддерживал в себе бодрость. Одно это положение придало бы ему вес в глазах Сексти Паркера и, как Лопец думал, имело бы даже влияние на его тестя.
   Но теперь он возвращался человеком побежденным. Кто не испытал падения с высоты надежд к полнейшиму отчаянию, которое происходит от одной неудачи?
   Думая об этом, Лопец сознавал, что его гнев довел его до большого неблагоразумия в Сильвербридже. Он упустил из вида осторожность, необходимую для человека окруженного такими затруднениями, как он. Всю свою жизнь он сдерживал свой характер -- иногда с большим трудом, но всегда с сознанием, что все в его жизни может зависеть от этого. Теперь же, к сожалению, он потерял самообладание. Бесспорно, он был оскорблен -- но тем не менее он поступил нехорошо, заговорив о хлысте.
   Теперь самою главною его целью должно быть войти в милость к тестю. А он увеличил свои затруднения ссорою в Сильвербридже. Разумеется, все это будет рассказано в лондонских газетах, и разумеется, не в его пользу, так как главные лица городка восстали против него. Но он знал свой ум и надеялся преодолеть эти затруднения.
   Потом ему пришло в голову, что он непременно должен привлечь жену на свою сторону. В ее любви он не сомневался, но существовало то прискорбное обстоятельство, что она имела хорошее мнение об Артуре Флечере. Может быть, он слишком повелительно поступил с женою. По характеру, он не мог не распоряжаться повелительно в своем доме, и даже не дома, если это было возможно -- но он сознавал, что потерпел неудачу в Сильвербридже, и должен на время подобрать свои паруса.
   Он телеграфировал жене о своем поражении и возвращении.
   -- О, Фердинанд! встретила она его:-- как я огорчена!
   -- Посчастливится в другое время, ответил он с нежной улыбкой.-- Какая польза горевать о пролитом молоке? Со мною обошлись не совсем хорошо -- правда?
   -- Полагаю -- хотя я не совсем понимаю все это.
   Ему ужасно хотелось разругать Артура Флечера, но он воздержался. Он воздержался по крайней мере в эту минуту.
   -- Герцоги и герцогини конечно люди очень важные, сказал он:-- но жаль, что они не умеют вести себя честно, как ожидают этого от других. Герцогиня бросила меня самым гадким образом. Я этого не могу понять. Я удивляюсь, когда думаю об этом. Должно быть, она поссорилась с мужем.
   -- Кто будет выбран?
   -- О! без сомнения Дю-Бунг.
   Он этого не думал, но не мог решиться объявить ей об успехе своего врага.
   -- Тамошние знают его. Твой старый друг так же неизвестен там, как и я. Кстати, мы с ним немножко пошумели там.
   -- Пошумели, Фердинанд?
   -- Не пугайся, моя милочка, я не убил его. Но он заговорил со мною на улице и я сказал что думаю об его письме к тебе.
   Когда Эмилия услыхала это, на ее лице выразилось большое огорчение.
   -- Я не мог удержаться. Послушай -- ты должна сознаться, что ему не следовало писать.
   -- Он сделал это по доброте.
   -- Он не должен был этого делать. Рассуди. Положим, что я ухаживал бы за какою-нибудь девушкой -- хотя я ухаживал только в моей жизни за одною -- тут он обнял жену и поцеловал -- и вдруг она вышла за другого. Что сказали бы обо мне если бы я тотчас начал с нею переписку? Не думай, чтобы я обвинял тебя, дружок.
   -- Конечно, я этого не думаю, сказала Эмилия.
   -- Но ты должна сознаться, что это уж было чересчур.
   Он замолчал, но она не сказала ничего.
   -- Мне кажется, что ты не можешь решиться обвинить его в чем-нибудь. Так вот мы пошумели, полицейский подошел, и с меня взяли обещание, что я не должен стрелять в него или делать что-нибудь подобное.
   Услышав это, Эмилия побледнела, но не сказала ничего.
   -- Разумеется, я не желаю застрелить его. Я желал только дать ему знать, что я думаю об этом, и сказал ему. Мне так неприятно тревожить тебя всем этим, но я никак не мог перенести мысли, что ты не будешь этого знать.
   -- Это очень грустно.
   -- Довольно грустно! Многое приходилось мне вынести, могу тебя уверить. Все отвернулись от меня там. Все бросили меня.
   Он примечал, что должен возбудить ее сочувствие к себе, рассказывая свои бедствия, а не грехи Артура Флечера.
   -- Я был один и не знал, как мне держать себя в таких ужасных неприятностях. Потом я должен был заплатить громадные суммы за мои издержки.
   -- О, Фердинанд!
   -- Подумай, что они потребовали от меня пятьсот фунтов стерлингов!
   -- Ты заплатил?
   -- Конечно. Делать было нечего. Разумеется, они позаботились взять деньги прежде чем заговорили о моем удалении. Мне кажется, что все это было решено заранее. Я нахожу, что с начала до конца это было плутовство. Право я готов даже думать, что герцогиня знала об этом.
   -- О пятистах!
   -- Может быть не о сумме, но о том, как все будет сделано. В нынешнее время не знаешь, кому верить. Мужчины, да и женщины, сделались так недобросовестны, что положиться ни на кого нельзя. Все так страшно обрушилось на меня -- страшно. Не думаю, чтобы когда-нибудь в жизни потеря пятисот фунтов так много значила для меня, как теперь. Вопрос состоит в том, что сделает для нас твой отец.
   Эмилия не могла не вспомнить о сильном желании своего мужа получить деньги от ее отца не более как три месяца тому назад, как будто все зависело от того, получит ли он их, и потом его восторг, как будто все печали его кончились от того, что деньги были обещаны. А теперь -- почти немедленно -- он опять очутился в таком же положении. Она усиливалась думать о нем ласково, но сомнение к его делам тотчас возродилось в ней и ее сердце замерло. Тогда, по его уверениям, все было достигнуто посредством этих трех тысяч -- суммы, конечно, ничтожной для достижения такого результата для человека, жившего, как жил ее муж. А теперь и эти три тысячи исчезли -- сумма, конечно, большая для того, чтобы исчезнуть в такое короткое время. Ненадежность дел она могла понять, и непременно дела должны быть опасно ненадежны, когда они подвергаются таким превратностям.
   Но когда мысли такого рода толпились в голове ее, она повторяла себе безпрестанно, что должна разделять с мужем и радость, и горе. Если горе наступает, она должна оставаться верна своему обещанию.
   -- Тебе лучше сказать моему отцу обо всем, сказала она.
   -- Не лучше ли это сделать тебе?
   -- Нет, Фердинанд. Разумеется, я сделаю то, что ты мне велишь. Я делаю все, что могу сделать. Но тебе лучше самому сказать ему. Он по своему характеру будет уважать тебя более, если ты скажешь ему сам. Притом ему необходимо знать все -- все.
   Она сделала особенное ударение на этом слове.
   -- Ты можешь сказать ему все так же, как и я.
   -- Ты может быть не захочешь сказать мне все, да я и не пойму. Он поймет все, и если уверится, что ты сказал ему все, он во всяком случае будет уважать тебя.
   Он сидел молча несколько времени и размышлял, все сильнее чувствуя нанесенный ему вред -- ни минуты не подумав, что сам вредил другим.
   -- Три тысячи фунтов, которые дал тебе отец, не могут назваться состоянием.
   Она не отвечала, но застонала в душе, услышав обвинение.
   -- Не чувствуешь ли ты этого сама?
   -- Я ничего не понимаю в деньгах, Фердинанд. Если бы ты велел мне поговорить с ним до нашей свадьбы, я сделала бы это.
   -- Он должен был говорить со мною. Это удивительно, как может быть скуп старик. Не может же он взять деньги с собою в могилу.
   Он просидел полчаса в угрюмом молчании, а она в это время прилежно шила. Потом он вскочил с обращением совершенно изменившимся -- веселый, только попытка была так очевидна, что не могла обмануть даже ее -- и отряхнулся, как будто хотел сбросить с себя заботы.
   -- Ты права, старушонка. Ты почти права всегда. Я пойду завтра к твоему отцу и расскажу ему все. Не многого я буду у него просить. Дела поправятся опять. Мне стыдно, что ты видела меня в таком унынии, но меня раздосадовали выборы и рассердил этот мистер Флечер. Ты не должна видеть меня в таком унынии. Поцелуй меня, старушонка.
   Она поцеловала его, но не могла даже сделать вид, что развеселилась как он.
   -- Не лучше ли нам не держать экипажа? сказала она.
   -- Ради Бога не говори таким образом! Ты ничего не понимаешь.
   -- Это правда.
   -- Это не оттого, чтобы у меня не было средств к жизни, но мои дела часто требуют наличных денег. И в моем настоящем положении прибавка к моему капиталу дала бы мне возможность сделать так много!
   Она, конечно, не понимала дел, но обладала достаточным знанием света и здравым смыслом, чтобы понимать, какую важность должны иметь издержки по их настоящему образу жизни для человека, который так чувствовал потерю пятисот фунтов стерлингов, растраченных им в Сильвербридже.
   На следующее утро Лопец был в конторе Вортона рано -- так рано, что адвоката еще не было там. Лопец решился -- не рассказать все; такие люди никогда не намере ваются рассказывать все -- но рассказать многое. Он должен, если возможно, подействовать на старика двояким образом. Он должен войти к нему в милость -- и в то же время дать понять, что удобства Эмилии в жизни много зависят от щедрости ее отца. Сначала надо достигнуть первого, если возможно, а потом второго, чему он во всяком случае мог по-крайней мере, заставить верить. Не женился же он на дочери богатого человека без всякого намерения относительно его денег. Вортон это поймет. Если уж дойдет до того, Вортон, разумеется, должен содержать свою дочь и мужа своей дочери. Но еще до этого не дошло. Лопец не имел намерения в настоящем случае выставлять это на вид своему тестю.
   Когда Вортон вошел в свою контору, он нашел Лопеца сидящего там. Он сам в эту минуту был очень несчастен. Он возобновил свою ссору с Эверетом -- или скорее Эверет возобновил свою ссору с ним. Они поговорили крупно о деньгах, проигранных в карты, и Эверет сказал отцу, что если кто-нибудь из них был игрок, то уж конечно не он. Вортон рассердился и выгнал сына -- а теперь эта ссора очень огорчала его. Он очень сожалел, что назвал сына игроком, а его сыну, по его мнению, было непростительно сделать такое возражение. Друзья считали Вортона очень суровым, но для него не было счастия на свете независимо от его детей. Дочь оставила его, как ему казалось, не при счастливых предзнаменованиях, и теперь, в эту минуту, он был расположен к ней очень нежно. Что могло в свете заключаться для него кроме его детей? А теперь он чувствовал себя одиноким. Вист в клубе уже надоел ему. То, что доставляло ему величайшее удовольствие два раза в неделю, почти опротивело, когда возобновлялось каждый день -- а тем более когда сын сказал ему, что и он игрок.
   -- Так вы вернулись из Сильвербриджа, сказал он.
   -- Вернулся, сэр; вернулся не с торжеством. Человек не может надеяться всегда одерживать победы.
   Лопец решился приободриться и держать себя как прилично мужественному человеку.
   -- Вы, кажется, попали там в какую-то беду, кроме того что потеряли место.
   -- О! вы уже видели это в газетах. Я пришел сказать вам об этом. Так как в этом замешана Эмилия, вам следует знать.
   -- Замешана Эмилия! Каким образом она замешана?
   Тут Лопец рассказал всю историю -- по своему и вместе с тем не лживо. Флечер написал Эмилии письмо, которое показалось ему, Лопецу, очень оскорбительным. Услышав это, Вортон принял очень серьезный вид и спросил письмо. Лопец отвечал, что он письмо уничтожил, не думая, чтобы такой документ следовало сохранить. Потом он объяснил, что письмо относилось к выборам, а ему показалось в высшей степени неприличным, чтобы Флечер писал его жене о чем бы то ни было.
   -- Это очень много зависит от письма, сказал старик.
   -- О чем бы то ни было -- после того, что случилось.
   -- Они очень старые друзья.
   -- Разумеется, я с вами спорить не стану, мистер Вортон, но признаюсь, что письмо рассердило меня. Оно очень рассердило меня -- очень. Я счел это письмо оскорбительным для нее, и когда он подошел ко мне на улице в Сильвербридже, я сказал ему это. Может быть, я поступил неблагоразумно, но я сделал это для нее. Конечно, вы понимаете, что подобное письмо может рассердить человека.
   -- Что же он писал?
   -- Что он все сделает для нее -- даже отступится от Сильвербриджа, если его друзья позволят ему.
   Вортон почесал в голове и Лопец увидал, что он в недоумении.
   -- Должен ли он был предлагать ей сделать для нее все после того, что случилось?
   -- Я так хорошо знаю этого человека, сказал Вортон:-- что не могу поверить и не верю, чтобы ему пришли в голову неприличные мысли относительно моей дочери.
   -- Может быть, это было только безрассудство.
   -- Может быть; не могу ничего сказать. Так вас потребовали в суд?
   -- Да; рассердившись, я угрожал ему. Тут явился полицейский, поднялся шум, и я должен был присягнуть, что не сделаю ему вреда. Разумеется, я не имел никакого желания сделать ему вред.
   -- Я полагаю, что это повредило вашему успеху в Сильвербридже.
   -- Я сам так полагаю.
   Это была ложь, так как Лопец отступился прежде этой истории.
   -- Я теперь более всего забочусь о том, чтобы вы не осудили мой поступок.
   История была рассказана очень хорошо и Вортон был почти расположен сочувствовать своему зятю. Он был совершенно убежден, что Артур Флечер не имел ни малейшего намерения оскорбить его дочь; но очень могло быть, что делая предложение с великодушным намерением, он употребил выражения, которые могли показаться безрассудными от положения действующих лиц.
   -- Я полагаю, сказал Вортон:-- что вы истратили много денег в Сильвербридже.
   Это дало Лопецу ту возможность приступить к делу, которой он искал, и он описал, каким образом от него выманили пятьсот фунтов.
   -- Вы не могли даром вести эту игру, сказал Вортон.
   -- А именно теперь мне это не под силу. Я не сделал бы этого, если бы не желал не пренебречь такой возможностью возвыситься в свете. Как хотите, а место в Нижней Палате есть почет.
   -- Да -- да -- да.
   -- А когда герцогиня говорила со мною об этом, она так была уверена в успехе.
   -- Я заплачу пятьсот фунтов, сказал Вортон.
   -- О! сэр, как это великодушно!
   Он встал и взял за руки старика.
   -- Когда-нибудь, когда вы будете свободны, я надеюсь, вы позволите мне объяснить вам настоящее положение моих дел. Я писал вам из Комо, что желаю сделать это. Вы не прочь?
   -- Нет, сказал адвокат с чрезвычайной нерешимостью в голосе:-- я не прочь. Только я не знаю, как могу быть полезен для ваших дел. Теперь я должен заниматься, но чек я вам дам. Если вам и Эмилии нечего лучше делать, приезжайте завтра обедать.
   Лопец с искренними слезами на глазах взял чек и обещал приехать завтра.
   -- А пока я желаю, чтобы вы повидались с Эверетом.
   Разумеется, Лопец обещал повидаться с Эверетом.
   Опять он был в восторге. На этот раз не столько от приобретения денег, как от возрастающего убеждения, что его тесть способен сделаться дойною коровой. А ссора Эверета с отцом ясно могла принести ему пользу. Он или угодит старику, уговорив Эверета покориться, или успеет занять в сердце и жизни отца то пустое место, которое оставят проступки сына. Он по крайней мере сделается необходим старику, а старик с каждым днем будет становиться старше и более нуждаться в помощи. Он думал, что увидел способ вкрасться в доверенность. Старик был не такой железный, как он опасался, но очень ручной, и если с ним обойтись как следует, то он будет очень мягок и податлив.
   Он видел Сексти Паркера в Сити в этот день и с торжеством хвалился своим чеком в 500 ф. с., то лаская, то подзадоривая свою бедную жертву. Сексти также он должен был рассказать свою историю в Сильвербридже. Он грозил отколотить этого человека на улице и этот человек не посмел выйти из дома без полицейского. Да, он не был выбран. Он не мог справиться с сильвербриджскими плутами. Но он льстил себя надеждой, что над Флечером одержал верх. Вот каким тоном рассказал он эту историю своему приятелю.
   До обеда он застал Эверета в клубе. Эверета Вортона там можно было найти почти каждый день. Клуб намеревался сделать вещи великие -- отыскивать либеральных кандидатов во всех английских городах и местечках и снабжать этих кандидатов деньгами. Такова была великая цель Прогресса. До сих-пор кандидаты еще не были отысканы, а деньги не собраны. В политическом отношении в клубе было очень смирно. Вот почему Эверет Вортон, бывший там по чувству долга, проводил время или в игорной комнате, или в бильярдной.
   Историю сильвербриджскую пришлось рассказать опять, и она была рассказана почти так же, как Лопец рассказывал ее Вортону. Конечно, он мог больше бранить Артура Флечера и с большей уверенностью утверждать, что Флечер оскорбил его жену. Но к предстоявшей ему задаче Лопец перешел очень скоро.
   -- Что случилось между вами и вашим отцом?
   -- Просто то, что я иногда играю в вист, а он назвал меня игроком. Тогда я напомнил ему, что он также иногда играет в вист, и спросил, какой вывод следует сделать.
   -- Он ужасно сердит на вас.
   -- Разумеется, я поступил как дурак. Отец имеет надо мною верх, потому что у него есть деньги, а у меня нет, с какой же стати было мне это говорить. Во всем Лондоне нет человека, который уважал бы своего отца так, как я, который любил бы его горячее. Но тяжело переносить такое притеснение. Игрок гадкое слово.
   -- Да, очень гадкое. Но как же не назвать игроком человека, когда он проигрывает столько, что должен просить своего отца заплатить за него?
   -- Если он делает это часто, тогда он игрок. Я прежде никогда не просил у него денег на это.
   -- Я удивляюсь, зачем вы сказали ему.
   -- Я никогда ему не лгу и он должен это знать. Но он из таких людей, которые к своему сыну относятся строже, чем к другим. Чего он теперь хочет от меня?
   -- Не знаю, хочет ли он чего-нибудь от вас, сказал Лопец.
   -- Он послал вас ко мне?
   -- Нет, этого я не могу сказать. Я сказал ему, что разумеется увижусь с вами, а он ответил что-то грубое и назвал вас ослом.
   -- Как не назвать.
   -- Но если вы спрашиваете меня, продолжал Лопец: -- мне кажется, что он ласково вас примет, если вы пойдете к нему. Обедайте там сегодня, как будто не случилось ничего.
   -- Я не могу этого сделать, если он не позовет меня.
   -- Я не могу сказать, чтобы он звал вас, Эверет. Я сказал бы даже эту ложь, если бы не боялся, что отец ваш скажет какую-нибудь грубость, так что ложь мою узнаете вы оба.
   -- А вы зовете меня обедать к нему!
   -- Да, зову. Ведь вы можете уйти, если он примет вас грубо. Ну, а если он примет хорошо, так дело сделано.
   -- Если желает видеть меня, он может меня пригласить.
   -- Вы говорите об этом, мой милый, как будто ваш отец человек посторонний. Будь у меня отец такой богач, ей-Богу! я позволил бы ему отколотить меня палкой, если бы он захотел, а на другой день обращался бы с ним как ни в чем не бывало.
   -- К несчастию, я немножко настойчив, сказал Эверет, гордясь своей настойчивостью и будучи, может быть, так же мало "настойчив", как всякий нынешний молодой человек.
   В этот вечер на Манчестерском сквере разговор с тестем и зятем шел почти исключительно о сыне и шурине. О выборах говорили мало, почти ничего, и имя Артура Флечера не упоминалось. Но отец говорил от полноты сердечной. Эверет огорчал его. Неужели Эверет намерен бросить его?
   -- Он хочет, чтобы вы взяли назад какое-то бранное слово, сказал Лопец.
   -- Этого он мог бы требовать от какого-нибудь запальчивого приятеля одних с ним лет. Неужели он ожидает, чтобы отец прислал к нему письменное извинение? Он проигрался в карты и я назвал его игроком. Разве отец не может этого сказать?
   Лопец пожал плечами и выразил свое сожаление.
   -- Он истерзает мое сердце, если станет продолжать таким образом, сказал старик.
   -- Я звал его обедать к вам, но он не хотел.
   -- Как ему хотеть! Он любит только бывать в этом проклятом клубе.
   В конце вечера Лопец почувствовал, что он сделал много хорошего. Он еще не совсем решил, разъединить ли ему отца с сыном. Это не входило в его стратегические планы, по крайней мере теперь. Но он имел намерение сделаться необходимым старику -- стать сыном старика и, если можно, его любимым сыном. И теперь он думал, что сделал уже много к достижению своей цели.

Глава XXXVI.
Веселый дрозд.

   Большое торжество было в Лонгбарнсе, когда известие о победе Артура дошло туда, а когда сам Артур приехал с своим приятелем Грешэмом, он был принят как победоносный герой. Но, разумеется, известия о "ссоре" дошли туда до его приезда и ему с Грешэмом пришлось рассказывать всю историю. При этом были и сэр-Элоред Вортон, и мистрис Флечер.
   Старушка слышала о ссоре и, разумеется, потребовала, чтобы ей рассказали все подробности. Это было не совсем приятно для героя, потому что, говоря о Лопеце, он не мог не упомянуть о его жене.
   -- Какая ужасная неприятность для бедного Вортона! сказала старушка сэр-Элореду, качая головою.
   Сэр-Элоред вздохнул и не сказал ничего. Конечно, неприятность ужасная и более или менее касавшаяся всех Вортонов.
   -- Вы говорите, что он хотел ударить Артура хлыстом? спросил Джон Флечер.
   -- Я знаю только то, что он стоял с хлыстом в руке, сказал Грешэм.
   -- Я думаю, ему самому досталось бы больше.
   -- Вы расхохотались бы, сказал Артур:-- увидя меня величественно расхаживающим по улице с палкою в руке, которую Грешэм купил мне. Я не сомневаюсь, что Лопец хотел драться. Вдруг является полицейский. Я никак не мог понять, откуда он явился.
   -- Полицейских в Сильвербридже много, сказал Грешэм.-- Они постоянно расхаживают по городу.
   -- Он должен быть сумасшедший, сказал Джон.
   -- Бедная, несчастная молодая женщина! сказала мистрис Флечер, подняв кверху обе руки.-- Я должна сказать, что не могу не осуждать мистера Вортона. Если бы он остался тверд, до этого никогда бы не дошло. Я желала бы знать, видается ли он с ним.
   -- Как же не видаться? сказал Джон.-- Почему ему не видаться? И вы видались бы с ним, если бы он женился на вашей дочери.
   -- Никогда! воскликнула старуха.-- Если бы у меня была дочь, забывшая до такой степени всякое уважение к себе, я не скажу, чтобы не видалась с нею. Может быть, человеческое чувство одержало бы верх. Но охотно я не вступила бы в сношения с женщиной, так унизившей меня и моих родных.
   -- Очень желаю знать, что мистер Вортон сделает с своими деньгами, сказал Джон.
   Артур позволил себе провести в Лонгбарнсе два дня, а потом поспешил в Лондон занять свое место в Парламенте. Там его удивили многочисленные вопросы о "ссоре" и то, как много знали об этом, а в сущности так мало. Все слышали о ссоре и все знали, что дело шло о женщине. Но все вообще думали, что с этой женщиной было поступлено дурно и что Артур Флечер выступил как паладин защитить ее. Написано было письмо и муж, как людоед, перехватил письмо. Женщина была пренесчастнейшее создание и утешалась только постоянством своего бывшего обожателя. Относительно подробностей в рассказах было разногласие, но все соглашались в одном. Все знали, что Артур Флечер ездил в Сильвербридж, выступил кандидатом и отнял место у своего соперника -- за то, что соперник отнял у него невесту. Каким образом это случилось, никто не мог сказать. Все думали, что похищенная невеста была очень привязана к человеку, за которого не вышла. Но капитан Гённер все ясно объяснил майору Понтни, уверив его, что отец принудил ее к этому браку. Таким образом Артур Флечер увидал себя таким же героем в Лондоне, как в Лонгбарнсе.
   Не пробыл Флечер в Лондоне и недели, как ему уже страшно надоели слухи, доходившие до его ушей, когда получил приглашение от Вортона обедать с ним в таверне под названием Веселый Дрозд. Это приглашение удивило его -- как такой человек приглашает его обедать в таком месте -- и, разумеется, он приглашение принял. Его очень интересовал билль о дренаже общих выгонов около Сильвербриджа и он собирался сказать свою первую речь, но рассчитал, что может отобедать и вернуться вовремя к прениям.
   Он отправился в таверну Веселый Дрозд, очень странную, старинную таверну по соседству с Португальской улицей. Артур никогда тут прежде не бывал и был удивлен черной обшивкой стен, черными стенами, старинным камином, двумя свечами на столе и безмолвным слугою.
   -- Я желал видеть вас, Артур, сказал старик, грустно пожимая его руку: -- но не мог пригласить вас на Манчестерский сквер. Они иногда приезжают по вечерам и могло быть весьма неприятно. В тех клубах, в которых бываете вы, молодые люди, позволяется обедать посторонним. У нас в Эльдоне этого нет. Вы увидите, что здесь дадут вам очень хорошую рыбу и прекрасное мясо.
   Артур объявил, что он находит эту таверну отличной.
   -- И бордоское у них очень хорошее; лучше, я нахожу, чем у нас в Эльдоне. О шампанском этого не могу сказать. Мы попробуем. Вы, молодые люди, всегда пьете шампанское.
   -- Я пью его очень редко, сказал Артур.-- Мои вина херес и бордоское.
   -- Очень хорошо -- очень хорошо. Я желал видеть вас, мои милый. Дело-то вышло не так, как мы желали...
   -- Не совсем так.
   -- Вы знаете старую поговорку: "Господь располагает всем". Я должен помириться с этим, да и вы, без со мнения.
   -- Без сомнения, сказал Артур тихим и почти сердитым голосом.
   Они были в зале не одни, но в углублении, отделявшем их от других.
   -- Я не знаю, должен ли говорить об этом, но для меня это одно из таких обстоятельств, которым совсем помочь нельзя. Когда человек лишится ноги, он ковыляет, и иногда это не мешает ему хорошо проводить время, но он все-таки без ноги.
   -- Это не моя вина, Артур.
   -- Ничьей не было вины кроме моей. Я бежал взапуски и меня перегнали. Вот и все, и нечего больше говорить.
   -- Вы не удивились, что я пожелал видеть вас?
   -- Напротив, я очень обязан вам. Я думаю, что это большой знак доброты с вашей стороны.
   -- Я не могу, как вы, начать новую жизнь. Я не могу гоняться за политикой и вступить в Парламент. Теперь слишком поздно для меня.
   -- Я начинаю новую жизнь. Сегодня вечером будут читать билль интересный для меня. Вы не должны сердиться, если я убегу незадолго до десяти часов.
   Тут Артур Флечер пустился в длинные рассуждения о дренаже общих выгонов и Вортон, нисколько не интересовавшийся этим и ничего не понимавший в дренаже, внутренно вздыхал, что безнадежная любовь могла завести такого умного адвоката в такие туманные лабиринты.
   -- А вам надо навестить нас на сквере когда-нибудь.
   -- О, разумеется!
   -- Я не хотел приглашать вас обедать туда, потому что думал, нам будет здесь не так грустно, но вы не должны бросать нас совсем. Вы не видали Эверета по приезде?
   -- Нет, сэр. Мне кажется, он часто, очень часто бывает с мистером Лопецом. В Сильвербридже была маленькая ссора. Разумеется, это пройдет, но теперь мы с ним расходимся.
   -- Он очень огорчает меня, Артур.
   -- Что же случилось?
   -- Моя дочь вышла за этого человека. Я ничего не могу сказать против него, но разумеется, это было мне не по вкусу, и я принимаю это как разлуку. А теперь Эверет поссорился со мною.
   -- Поссорился с вами?
   Тут отец рассказал, как сын его проигрался, а он назвал его игроком, и поэтому сын не хочет у него бывать.
   -- Горько лишиться их обоих, Артур.
   -- Это так непохоже на Эверета.
   -- Мне кажется, что все переменились кроме меня. Кому могло прийти в голову, что она выйдет за этого человека? Хотя я ничего не могу сказать, кроме того, что он не из наших. С Эверетом он хорош. Но Эверет не хочет у меня бывать, если я не возьму назад сказанного слова -- я назвал его игроком. Такое предложение сын не должен делать отцу.
   -- Это совсем непохоже на Эверета, повторил Артур -- Он вам это написал?
   -- Он не писал мне ни слова.
   -- Зачем вы сами с ним не повидаетесь и не объяснитесь?
   -- Разве я должен ехать к нему в клуб? спросил отец.
   -- Напишите к нему, чтобы он приехал к вам. Я откажусь от своего места в Парламенте, если он не приедет к вам. Эверет был всегда причудлив немножко, знаете, ленив -- все ищет идей...
   -- Он не глуп, сказал отец.
   -- Вовсе нет, только нерешителен. Но он менее всех на свете способен глупо чваниться своей важностью пред вами.
   -- Лопец говорит...
   -- Я не совсем доверяю Лопецу.
   -- Он человек не дурной, Артур. Разумеется, не такого зятя желал бы я иметь. Мне этого не нужно говорить вам. Но он добр, обращения кроткого и всегда был привязан к Эверету. Вы знаете, он спас жизнь Эверета, рискуя своею собственной.
   Артур не мог не улыбнуться, примечая, как оплел старика зять, которого старик так бранил прежде, чем он сделался его зятем.
   -- Кстати, что это вышло из-за письма, которое вы писали к нему?
   -- Эмилия -- я хочу сказать мистрис Лопец -- расскажет вам, если вы спросите ее.
   -- Я не желаю спрашивать ее. Я не желаю иметь вид, будто восстановляю жену против мужа. Я уверен, мой милый, что вы не написали ничего оскорбительного для нее,
   -- Не думаю, мистер Вортон. На сколько знаю себя и свой характер, я кажется неспособен оскорбить вашу. дочь.
   -- Нет, нет, нет. Я знаю это, мои милый. Я всегда был уверен в этом. Выпейте вина.
   -- Я не буду больше пить, благодарю. Я должен уйти, потому что билль меня очень тревожит.
   -- Я не мог спросить Эмилию об этом письме. Теперь, когда они обвенчаны, я должен с этим мириться -- для нее. Я не могу сказать ей ничего такого, что может обвинить его.
   -- Я считал необходимым, сэр, объяснить ей, что если бы я не находился в руках других людей, то не стал бы мешать ее счастию, вступая в состязание с ее мужем. Мои выражения были очень осторожны.
   -- Он уничтожил письмо.
   -- У меня есть копия, если понадобится, сказал Артур.
   -- Может быть, лучше ничего более не говорить об этом. Ну, прощайте, мой милый, если уж вам надо итти.
   Флечер отправился в Парламент, удивляясь перемене в характере его старого друга. Вортон всегда был человеком твердым, а теперь сделался слаб. Относительно Эверета Флечеру казалось что-нибудь не так, но он видел, что вмешиваться не может. Теперь он был отчужден от этой семьи. Но он повторял себе постоянно, что это отчуждение не должно быть вечным. Она всегда будет для него дороже всех на свете.

Глава XXXVII.
Горнс.

   Первые месяцы заседаний в Парламенте прошли почти так, как последняя сессия. Министерство не сделало ничего блистательного. Оппозиционной партии не было на столько сильной, чтобы противоречить министерству в чем бы то ни было. Те, которые только изучали политику в газетах, воображали, что коалиция очень сильна. Но сами члены и посетители клубов, всегда теревшиеся около членов, понимали дело лучше. Оппозиция коалиции находилась в самой коалиции. Сэр-Орландо Дроту не дозволили выстроить четырех кораблей и он поэтому изъявил горячия опасения о нападении на Англию Франции и Германии, которые продадут Индию России, что Канада будет присоединена к Соединенным Штатам, что обширная, независимая римско-католическая иерархия учредится в Ирландии, а Мальту и Гибралтар отнимут от Англии, и все эти несчастия были бы отвращены постройкой четырех кораблей. Так как сэр-Орланду не дали возможности выстроить четырех кораблей, то он не хотел дозволить и Монку переделать выборы в графствах. Когда о плане Монка рассуждали в Кабинете, сэр-Орландо не хотел согласиться с ним. А если мистер Монк будет настаивать на этой мере, то он, сэр-Орландо, должен с величайшим сожалением подать в отставку и думает, что его друзья будут принуждены последовать его примеру.
   Тогда наш герцог посоветовался с старым герцогом. Герцог подал свой всегдашний совет. Настоящее министерство пользовалось поддержкою страны и старый герцог считал обязанностью первого лорда казначейства оставаться на своем посту. Стране нечего было спешить и вопрос о выборах в графствах можно было отложить. Потом он прибавил совет, который можно бы назвать частным, так как он назначался только для слуха его младшего друга.
   -- Ослабьте веревку сэр-Орланду и он повесится сам. Он надоест своей собственной партии. Если вы поссоритесь с ним в эту сессию, Дрёммонд, Рамсден и Бисвакс выйдут вместе с ним и министерство распадется, но на следующую сессию вы можете безопасно освободиться от него.
   -- Я желал бы, чтоб министерство распалось, сказал первый министр.
   -- Вы должны исполнять свою обязанность к стране и королеве и не должны иметь в виду свои желания. На следующую сессию Монк опять представит свой билль. Пусть тогда сэр-Орландо выходит в отставку, если хочет. Если он выйдет, я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь вышел вместе с ним. Дрёммонд любит его не больше нас с вами.
   Бедный первый министр был принужден повиноваться. Старый герцог был его единственный надежный советник и совесть принуждала его повиноваться своему советнику.
   Однако, когда сэр-Орландо, как председатель Нижней Палаты, в ответ на вопрос какого-то горячего и разочарованного радикала, отвечал, что. все министры ее величества согласны по вопросу о выборах графства, он едва мог воздержаться.
   -- Если есть разница в мнении, то ее следует скрывать, сказал герцог Сент-Бёнгэй.
   -- Ничто не может оправдать лжи, сказал герцог Омниум.
   Таким образом не была проведена единственная мера, которая находилась у министров под рукою, и министерство герцога начали называть министерством Лежебоков.
   Но герцогиня, хотя потерпела много неудач, все-таки стояла на своем. Время-от-времени она объявляла себя в унынии и говорила, что дела должны итти своим чередом, что она выйдет в отставку, будет жить частной жизнью и доить коров, что не будет более пожимать рук парламентским "свиньям", что проведет следующие три года в кругосветном путешествии, и наконец пусть будет что будет, а сэр-Орландо Дрот никогда более не будет приглашен в дом, где она хозяйка. Эту последнюю угрозу, которая, может быть, была самою неосторожною из всех, она действительно сдержала -- и этим очень увеличила затруднения своего мужа.
   Но в середине июня собрания в доме на Карльтонской Террасе были так же часты и так же многочисленны, как прежде. У герцогини была прехорошенькая маленькая вилла в Ричмонде, называемая Горнс, и она давала там празднества, когда в Лондоне они уже прекратились. Она давала пикники, цветочные выставки, приглашала на чай, и днем, и вечером, на лугу -- так что половина Лондона постоянно или ехала в Ричмонд, или уезжала оттуда.
   Как герцогиня трудилась! А между тем каждый день она клялась, что свет неблагодарен и что она не хочет более трудиться. Свет действительно был неблагодарен. Все ездили. Она имела успех в том отношении, что никто не думал пренебрегать ее приглашениями. У герцогини нельзя было не бывать и в Ричмонде, и в Лондоне. Но ее бранили и над нею смеялись. Говорили, что она интриговала для того, чтобы найти политическую поддержку своему мужу -- и, что было еще хуже, говорили, что ей не удалось. Неудача однако была не полная. Свет не был так пленен, как она замышляла. Юные члены Парламента не поддерживали ее и ее мужа с таким горячим энтузиазмом, как надеялась она. Она не сделалась гранитным учреждением, о чем мечтала с такой любовью, потому что были минуты, когда она почти думала, что может управлять Англией, давая обеды и ужины, угощая мороженым и шампанским. Те, которые ели ее мороженое и пили ее шампанское, оставались ей верны тупо, флегматически. Говорили, что Гленкора женщина хорошая и что ее следует поддержать. И когда насмешки становились слишком сильны, а брань слишком резка, ее защищали, прямо рассказывая ей об этом и ошибочно принимая в таких случаях ее веселость за сочувствие.
   Успеха было достаточно для того, чтобы не допустить ее бросить ее планы, чем она так часто угрожала, но не столько, чтобы доставить ей торжество. Она была слишком умна для того, чтобы не видеть, как над нею насмехались. Она знала, что мужчины называют ее Гленкорой между собою. Она сама понимала, что в ней недостает достоинства, и что при всех способах, находившихся в ее распоряжении, при всем ее мужестве и всех дарованиях, она не совсем так, как бы следовало, разыгрывала роль настоящей знатной дамы. Но она постоянно говорила себе, что настойчивый труд будет наконец иметь успех, и что она имеет силы для того, чтобы перенести удары этих людей. Она не думала, что действует материалами первого сорта, но полагала -- мнение и ошибочное, и к сожалению довольно обыкновенное -- что первоклассных результатов можно достигнуть второстепенными средствами.
   -- Как мы вчера воевали за вашу светлость! сказал ей капитан Гённер.
   -- И вы были моим рыцарем?
   -- Именно. Я никогда не слыхал подобного вздора.
   -- Что же говорили?
   -- О! все старое -- что вы похожи на Марфу и хлопочете о многом.
   -- Почему же мне не хлопотать? Жаль, капитан Гённер, что многим из вас, мужчинам, не о чем хлопотать.
   Все это было неприятно. В таких случаях она могла отдалить от себя всякого капитана Рённера, который осмелился бы взять слишком много на себя. Но она чувствовала, что в своих усилиях гоняться за популярностью подвергла себя неприятной фамильярности -- и хотя продолжала действовать по прежнему, но сердилась на себя.
   Когда она начала свою кампанию как жена первого министра, самое главное затруднение состояло в деньгах. Потребовались громадные издержки, для чего следовало получить особенное одобрение мужа, и даже оказывалась необходима его личная помощь, но это было сделано и затруднения в этом отношении более не было. Она могла тратить сколько хотела.
   Между нею и мужем бывали разные ссоры, но в каждой она выигрывала что-нибудь. Он выразил ей величественное негодование относительно кандидатуры в Сильвербридже, но как обыкновенно бывает с многими из нас, не мог сердиться в одно время на две вещи, или скорее в величии своего гнева на ее вмешательство, он не хотел снизойти до меньших проступков ее расточительности. Он как будто соглашался уступить ей во всем другом, с условием, чтобы ему позволено было самовластно распоряжаться на счет Сильвербриджа. В этом она уступила и не раскрывала рта после несчастных слов Спруджона. Но за то считала себя в праве без угрызений бросать тысячи -- и бросала их.
   -- Это ваши двадцать-пять тысяч, душа моя, сказала она однажды мистрис Финн, которая часто позволяла себе выражать сомнение в благоразумии всех этих трат.
   Это относилось к сумме, которую старый герцог отказал мадам Гёслер -- как тогда называлась мистрис Финн -- но этого наследства она не приняла. Деньги эти были отданы родственнице герцога по взаимному согласию наследницы и герцога, но герцогиня любила упоминать о них иногда, как будто это наследство еще существовало {"Финиас Финн, возвратившийся назад", роман того же автора. Пр. Ред.}.
   -- Моих двадцати пяти тысяч, как вы их называете, не на долго бы достало.
   -- Что за польза в деньгах, если их тратить нельзя? Герцог продолжал бы копить деньги и прикупать поместья -- что всегда увеличивает хлопоты -- не потому, что это как-то легче, чем трата. Если бы он женился на женщине, не имевшей ни одного шиллинга, он все-таки был бы богачом. Случилось так, что мое состояние даже более, чем его. Если мы можем сделать пользу, тратя деньги, почему нам не тратить их?
   -- Если вы можете сделать пользу.
   -- А как же иначе. Мне вовсе не нравится жить в водовороте. Я возненавидела эту жизнь. Теперь я отдала бы все на свете, чтобы быть в Мачинге только с детьми и гулять в соломенной шляпке и кисейном платье. Мне представляется, что я могу сидеть под деревом, читать проповедь и находить это приятнейшим развлечением, но я сделала попытку устроить это все, и не иметь успеха как-то малодушно!
   -- Но чем же это кончится?
   -- Конца не будет, пока он останется первым министром. Он первое лицо в Англии; некоторые сказали бы в Европе и даже в свете. Принц должен угощать как принц.
   -- Ему нет никакой надобности угощать всегда.
   -- Гостеприимство должно литься из рук человека с его богатством и в его положении, как вода из источника. Все знают, что его руки полны, и все должны знать, что они раскрыты. Когда дело идет об удовольствии его друзей, он не должен думать об издержках. Жемчуг должен сыпаться из его рук как из рук волшебницы. Но мне кажется, вы не понимаете меня.
   -- Не понимаю, когда жемчуг должны подбирать капитаны Гённеры, леди Глен.
   -- Я не могу сделать лучше мужчин -- и женщин. Это жалкия, ничтожные существа. Свет создан из таковых. Я не знаю, чем капитан Гённер хуже сэр-Орланда Дрота или сэр-Тимоти Бисвакса. Люди, видимые душой, совсем не таковы, как предметы видимые глазами. Они становятся все меньше и меньше, когда вы приближаетесь к ним, между тем как предметы становятся больше. Я помню, что думала бывало, что члены Кабинета похожи на богов, а теперь они мне кажутся не лучше трубочистов -- только не так живописны. Намедни он напомнил мне то время, когда отказался от власти для того, чтобы везти меня за границу. Ах, Боже мой! как много случилось после того! Мы вас тогда не знали.
   -- Он был для вас добрым мужем.
   -- А я была для него доброю женой. Ни на один час не выкидывала я его из моего сердца, ни на минуту не забывала об его интересах. Я не могу постоянно бывать с ним, потому что он запирается, читает разные премудрости и всегда или в министерстве, или в Парламенте -- но я желала бы, если бы могла. А все это разве я делаю не для него? Неужели вы думаете, что капитаны Гённеры особенно приятны мне? Подумайте о вашей жизни и моей. У вас были обожатели.
   -- Один в моей жизни -- когда я имела на это полное право.
   -- Ну, а я герцогиня Омниум, жена первого министра, и ни у одной молодой девушки в целом свете не было такого огромного состояния, как у меня; я, Гленкора Мек-Клюски, составила сама себе репутацию, которой не стыжусь. Но завтра же я согласилась бы быть женою пастора и стряпать пуддинги, если бы могла иметь возле себя мужа и детей. Какая польза во всем этом? Я люблю вас больше всех на свете, а вы браните меня.
   Таким образом собрания все продолжались, герцогиня усердно занималась своими гостями, надевала свои брильянты, оставалась на ногах всю ночь, каждую ночь, была вежлива с одним, весела с другим, доверчива с третьим, насмешлива с несчастным четвертым -- а по утрам прилежно рассматривала списки, смотрела, кто был и кто не был, устраивала, кого пригласить и кого не приглашать.
   Герцог между тем совершенно уклонился от всего этого. Сначала он показывался и исчезал как можно скорее -- но теперь его вовсе не видали в доме, кроме некоторых больших обедов. В Ричмонд он совсем не ездил, а в своем лондонском доме даже редко проходил в ту дверь, которая вела в приемные комнаты. У него не было времени для общества. Так говорила герцогиня. И многие, может быть, большинство из посещавших его дом действительно верили, что его официальные обязанности не оставляли ему времени для разговоров.
   Но в действительности время проходило для него скучно, когда он один сидел в своем кабинете, вздыхая по какой-нибудь приятной парламентской работе и сожалея о том времени, когда он имел право сидеть в Нижней Палате до двух часов утра, в надежде включить в билль о десятичной системе два или три пункта.
   В начале июля на празднестве в Горнсе у герцогини, Артур Флечер первый раз увидал Эмилию после ее свадьбы, а Лопеца после происшествия в Сильвербридже. Он пришел на луг после них и застал их разговаривающими с герцогинею. Она задалась мыслью быть вежливой к мистеру и мистрис Лопец, чувствуя, что в некоторой степени сделала ему вред на выборах, и потому не раз приглашала к себе и Лопеца, и его жену. Артур Флечер же был тут как молодой человек известный в свете и поддерживавший министерство герцога.
   Герцогиня подхватила Артура Флечера -- как она имела привычку подхватывать новичков, а Лопец уже ей надоел. Разумеется, она слышала о выборах и ей сказали, что Лопец поступил дурно. Лопеца она так мало знала, что нисколько не интересовалась им, но принимала хорошо, потому что завлекла его в неудачу.
   Теперь она удержала Лопецов с минуту на террасе пред окнами, чтобы сказать им несколько слов, и Артур Флечер присоединился к небольшому обществу, прежде чем увидал, с кем встретился.
   -- Я очень рада, сказала герцогиня:-- что два сильвербриджские герои встречаются здесь как друзья.
   Она должна была сказать что-нибудь, хотя сделала бы лучше, если бы не намекала на их героизм. Мистрис Лопец протянула руку и Артур Флечер, разумеется, взял ее. Потом Лопец и Флечер слегка поклонились друг другу, приподняв шляпы. Артур оставался на минуту с ними, когда они отошли от герцогини, думая сказать несколько слов дружелюбным тоном, но нахмуренное лицо мужа заставило его молчать и он был почти принужден уйти, не говоря ни слова. Для него было очень трудно молчать, так как приветствие ее было ласковое. Но все-таки не мог он не приметить неудовольствия на физиономии этого человека. Таким образом дотронулся он до своей шляпы и попросил Эмилию напомнить о нем отцу, повернулся и ушел.
   -- Зачем ты пожала руку этому человеку? сказал Лопец.
   В первый раз после свадьбы голос его показывал человека сердитого и оскорбленного мужа.
   -- Почему же мне не пожать ему руки? Мы с ним старые друзья и не ссорились.
   -- Ты должна разделять дружбу и ссоры твоего мужа. Ведь я говорил тебе, что он оскорбил тебя.
   -- Он никогда не оскорблял меня.
   -- Эмилия, ты должна предоставить мне быть в этом судьею. Он оскорбил тебя, а потом поступил как трус в Сильвербридже, и я не хочу, чтобы ты зналась с ним. Когда это говорю, я полагаю, что этого довольно.
   Он ждал ответа, но она не сказала ничего.
   -- Я прошу тебя сказать мне, что ты будешь повиноваться мне в этом.
   -- Разумеется, он не будет в моем доме и я не буду у него, если ты не желаешь.
   -- Не будешь у него! Ведь он не женат.
   -- Он может жениться. Фердинанд, может быть, нам лучше не говорить с тобою о нем.
   -- Не должно быть ни одного предмета, о котором я боялся бы говорить с моею женой, сказал Лопец.-- Я настаиваю на том, чтобы ты уверила меня, что ты не будешь более говорить с ним.
   Он повел жену по верхней аллее, потому что она была пуста, и как он думал, он мог говорить там с нею не будучи слышан никем. Она почти бессознательно сделала слабую попытку поворотить его на луг, без сомнения, чувствуя отвращение к разговору наедине в эту минуту, но он настоял на своем и рассердился на ее попытку. Мысль, что она не хочет слышать, как он будет бранить Артура Флечера, не хочет отказаться от этого человека, желает уклониться от его приказания отказаться от него, прибавила пищи к его ревности. Для него было недостаточно, что она отказалась от этого человека и вышла за него. Этот человек был ее обожателем и ее надо было заставить отказаться от этого человека. Для него было необходимо сдерживать свои чувства при старике Вортоне, но он на столько знал свою жену, что мог быть уверен, что она не станет дурно говорить о нем и не изменит ему пред своим отцом. Ее преданность к нему, которую он мог понять, хотя не оценить, позволяла ему поступать с нею как тиран. Он теперь повторил ей свое приказание, остановившись на дорожке, голосом неумышленно громким и нахмурившись на нее.
   -- Ты должна сказать мне, Эмилия, что ты никогда более не будешь говорить с ним.
   Она молчала, глядя ему в лицо не дрожащими глазами, но с бесконечным горем, выражавшимся в них, если бы он был способен прочесть выражение. Она знала, что он унижает себя, а все-таки она его любила.
   -- Если ты не велишь мне говорить с ним, я не буду, но он должен узнать почему.
   -- Он ничего от тебя не узнает. Неужели ты хочешь сказать, что напишешь к нему?
   -- Папа должен ему сказать.
   -- Я не хочу. В этом деле, Эмилия, я должен быть господином -- оно так и следует. Я не хочу, чтобы ты говорила с твоим отцом о мистере Флечере.
   -- Почему же, Фердинанд?
   -- Потому что я так решил. Он старый друг вашего семейства. Я это понимаю и потому не желаю вмешиваться между ним и твоим отцом. Но он осмелился написать дерзкое письмо к тебе, моей жене, и вмешиваться в мои дела. Относительно того, как ты должна держать себя с ним, должен быть судьею я, а не твой отец.
   -- Итак я не должна говорить об этом с папашей?
   -- Не должна.
   -- Фердинанд, мне кажется, ты не принимаешь в соображение воспоминания и привязанности целой жизни.
   -- Я ничего не хочу слышать о привязанностях, сказал он сердито.
   -- Неужели ты... ты сомневаешься во мне?
   -- Конечно, нет. Я слишком много думаю о себе и слишком мало о нем.
   Ему в голову не пришло сказать, что он думает о ней слишком хорошо для этого.
   -- Но человек, который оскорбил меня, должен считаться виновным и в оскорблении тебя.
   -- Ты можешь пожалуй сказать то же самое и о моем отце.
   Он помолчал, но только одну минуту.
   -- Конечно, могу. Это невероятно, но конечно могу. Если бы твой отец поссорился со мною, ты верно не станешь колебаться между нами.
   -- Ничто на свете не может разъединить меня с тобою.
   -- Ни меня с тобою. И в этом деле я только беру твою сторону, но ты не хочешь понять.
   Они прошли дальше, встречая других лиц, и пробрались чрез маленький кустарник на дальнюю лужайку. Эмилия надеялась, что так как они окружены людьми, то он перестанет говорить об этом. Она еще не решила, что сказать, если он станет приставать к ней. Но если так пройдет, если он ничего более не станет требовать от нее, она постарается забыть все и скажет себе, что это произошло от вспышки гнева. Но в нем было слишком много решимости для того, чтобы кончить дело таким образом, и слишком сильное желание подчинить жену себе вполне. Он повернул ее и повел назад по кустарнику, а в середине остановил ее опять и возобновил свое требование.
   -- Обещай мне не говорить более с мистером Флечером.
   -- Я должна сказать папаше.
   -- Нет -- ты не должна говорить ему ничего.
   -- Фердинанд, если ты требуешь от меня обещания, что я не буду говорить с мистером Флечером, не стану кланяться ему, если обстоятельства сведут нас, как теперь, я должна объяснить моему отцу, почему я поступаю таким образом.
   -- Ты хочешь умышленно ослушаться меня?
   -- В этом я должна.
   Он сверкнул на нее глазами, точно будто собирался ударить ее, но она перенесла его взгляд без трепета.
   -- Я оставила всех моих старых друзей, Фердинанд, и отдалась тебе душою и сердцем. Ни одна женщина не делала этого с более искренней любовью, с более горячим намерением исполнять свою обязанность к своему мужу. Но ты не можешь и я не могу для тебя уничтожить прошлое.
   -- Я не желаю уничтожать прошлого; я говорю о будущем.
   -- Между нашим семейством и семейством мистера Флечера существовала старинная дружба, которая и теперь еще очень дорога моему отцу -- воспоминание о которой еще очень дорого мне. По твоей просьбе я готова отказаться от всего этого. Мне незачем видеться с кем-нибудь из Флечеров. Если мы встретимся, наше приветствие будет очень незначительно. Разлука может состояться без слов. Но если ты требуешь решительного обещания -- я должна сказать моему отцу.
   -- Мы сейчас поедем домой, сказал Лопец громко.
   Они поехали и ни слова не говорили дорогою. Лопец положительно почернел от бешенства, а Эмилия довольствовалась молчанием. Обещание не было дано, да и не требовалось при условиях, предложенных женою. Лопец очень желал подчинить себе жену во всем и был готов тиранить ее, но только так, чтобы ее отец ничего не знал. Он не мог позволить себе поссориться с Вортоном.
   -- Тебе лучше итти спать, сказал он, возвратившись в Лондон.
   Она пошла, если не спать, то по крайней мере в свою комнату.

Глава XXXVIII.
Сэр-Орландо выходит в отставку.

   -- Он препротивный человек. Он приехал сюда и положительно поссорился с тем другим человеком в моем доме, в Ричмонде, одурачил себя, а потом поссорился с женою и увез ее. Что за дураки, что за ослы эти мужчины! Как невозможно быть вежливой и любезной, не попав в беду! Меня подбивает сказать, что я никого больше знать не хочу.
   Так жаловалась герцогиня мистрис Финн чрез несколько дней после ричмондского празднества, и из этого было очевидно, что последнее происшествие не было оставлено без внимания.
   -- Он шумел? спросила мистрис Финн.
   -- Шума не было, но ссора была заметна и слышна. Он расхаживал и громко разговаривал с бедной женщиной. Разумеется, это моя вина. Но он человек умный и понравился мне.
   -- Герцог слышал?
   -- Нет; надеюсь, что и не услышит. Это было бы для него таким торжеством после сильвербриджской каши! Но он никогда не слышит ничего. Если бы эти люди дрались на поединке в его собственной гостиной, он последний в Лондоне узнал бы об этом.
   -- Ничего не говорите об этом и не приглашайте более никого из них.
   -- Вы можете быть уверены, что женатого я больше не приглашу. Тот другой член Парламента и от него не так легко отделаться, притом не он и виноват. Но мне опротивело все это. Мне сказали, что сэр-Орландо жаловался Плантадженету, что мы не приглашаем его на обеды.
   -- Не может быть!
   -- Не рассказывайте об этом, но он жаловался. Мне это говорил Уорбёртон.
   Уорбёртон был домашний секретарь герцога.
   -- Что сказал герцог?
   -- Не знаю. Уорбёртон один из моих приближенных, но мне не хотелось спрашивать его о том, чего он, может быть, не хотел сказать мне. Уорбёртон предложил тотчас пригласить сэр-Орланда, но тут я заупрямилась. Разумеется, если Плантадженет велит мне, я стану приглашать его обедать каждый день, но по моему мнению, им лучше освободиться от сэр-Орланда, а если он станет лягаться и рвать постромки, то пусть умчится. У всех нас есть птички, доставляющие нам всевозможные сведения, и одна птичка сказала мне, что сэр-Орландо и мистер Роби не говорят между собою. Мистер Роби сам не важен, но он хороший флюгер, показывающий, откуда дует ветер. Плантадженет ничего не говорил мне о сэр-Орланде и я боюсь, что сэр-Орландо должен искать себе обедов не у нас.
   Герцог прямо высказался Уорбёртону, но с таким горячим гневом, что домашний секретарь не сказал этого даже герцогине.
   -- Эти вещи показывают недружелюбие, которое может быть гибельно для нас, сказал сэр-Орландо величественно герцогу, а герцог ничего не отвечал.
   -- Мне кажется, что к себе в дом я могу приглашать кого хочу, сказал он потом Уорбёртону: -- хотя в публичной жизни я невольник всякого.
   Уорбёртон, желая, разумеется, поддержать согласие партии, сказал герцогине то, что по его мнению заставит ее уступить, но не повторил замечаний герцога, которые, как думал Уорбёртон, были враждебны партии. Герцогиня только улыбнулась и состроила гримасу, которая уже была хорошо знакома секретарю. И сэр-Орландо не получил приглашения.
   В то время сэр-Орландо был несчастлив и раздражителен, сомневался в дальнейших успехах коалиции, но решался скорее уничтожить все министерство, чем самому выйти из него. Ему казалось невозможным, чтобы коалиция существовала без него. На него находили минуты высокого честолюбия, в которые он чувствовал себя великим человеком, требуемым страной, единственным правителем, который мог бы один править страною лет десять. Есть люди, думающие, что для них ничего не может быть трудного, и опять другие, которые не могут заставить себя подумать, что способны достигнуть чего-нибудь великого. Обстоятельства так высоко поставили сэр-Орланда, что он вообразил себя способным подняться еще выше. Герцог же, напротив, постоянно сомневался в самом себе. Сэр-Орландо приметил слабость своего предводителя и возмечтал, что может воспользоваться ею. Он считал себя не только замечательным членом Кабинета, но и председателем Нижней Палаты. Он рассмотрел факты и узнал, что в течении двадцати-пяти из тридцати последних лет председатели Нижней Палаты делались первыми министрами. Сэр-Орландо находил, что был бы малодушным человеком, если бы не протянул руки, чтобы схватить добычу, назначенную ему. Герцог был жалкий, робкий человек, не умевший выставить себя. Потом настал эпизод с обедами. Всем сделалось очевидно, что герцогиня Омниум не хочет принимать сэр-Орланда Дрота, что жена первого министра, такая гостеприимная, не хочет пустить к себе в дом первого лорда адмиралтейства. Происходившее в Гэтерумском замке, на Карльтонской Террасе и в Горнсе наблюдалось так внимательно, что такие вещи не могли быть пропущены без внимания.
   С самого начала сессии с газете "Знамя" печатался ряд ругательных статей против первого министра и в одной статье выставлялось в весьма сильных выражениях неприличие подобного поступка с сэр-Орландом. Издатель "Знамени" узнал, что сэр-Орландо Дрот единственный человек в Парламенте способный управлять страною. Пока Парламент не придет к этому убеждению, издатель "Знамени" думал, что надежды для страны нет никакой.
   Сэр-Орландо, разумеется, видел эти статьи и пришел к такому убеждению, что нашелся наконец человек, способный издавать газету. Герцог также к несчастию просматривал "Знамя". В прежние счастливые дни двух газет в день, одной утром, другой пред обедом, было достаточно для него, чтобы узнавать все. Теперь он находил необходимым просматривать всякий лоскуток издаваемых газет. Пробегая все, пока не нападал на строки, в которых его чернили, он с болью в сердце и раздраженными нервами останавливался над каждым оскорбительным словом.
   Он откусил бы себе язык, скорее чем высказать претерпеваемые им муки, но он мучился и претерпевал. Он знал причину язвительных нападок на него, знал на смешки, еще более мучительные для него, которыми осыпали общественный блеск его жены. Он хорошо помнил попытку Квинтуса Слайда получить доступ в его дом и свой презрительный отказ на предложение этого господина. Он знал лучше всех, как следовало ценить мнение этого талантливого издателя. А между тем каждое слово терзало его. Каждый параграф раскрывал раны, которых он не мог показать никакому врачу, для которых не мог найти утешения ни в какой дружбе. Даже жене не мог он сказать, что Квинтус Слайд истерзал его.
   Потом выступил сам сэр-Орландо. Он объяснился очень любезно. Он, разумеется, понимал, что никто не имеет права жаловаться на то, что его не приглашают в дом другого человека. Но дела страны должны стоять выше частных соображений, и он, побуждаемый общественными чувствами, решается сделать то, что при других обстоятельствах было бы невозможно. Печать, всегда зоркая, выставила на вид, что есть какое-то официальное отчуждение, потому что сэр-Орландо не был включен в список гостей, приглашаемых его светлостью. Не находит ли его светлость, что в таком положении вещей могут быть семяна... он не желал бы сказать упадка коалиции?
   Герцог помолчал, а потом сказал, что он не находит таких семян. Сэр-Орландо надменно поклонился и ушел, клянясь, что коалиция должна распасться на тысячу обломков. Это происходило за две недели до тех празднеств в Горнсе, откуда бедную мистрис Лопец так поспешно увезли.
   Но сэр-Орландо, когда начал действовать сообразно этому намерению, не нашел сначала ожидаемой поддержки. К несчастию, он крупно поговорил с мистером Роби, политическим министром Адмиралтейства. Роби не помогал сэр-Орланду относительно четырех кораблей и сэр-Орландо в своей гордости отважился обращаться свысока с мистером Роби. Конечно, мистер Роби мог вынести надменность не хуже других подчиненных, но он был один из таких людей, которые рассматривают этот вопрос, чтобы удостовериться, стоит или нет это переносить. Он тоже с своими друзьями рассуждал о положении коалиции и пришел к заключению не совсем согласному с мнением сэр-Орланда. Поэтому, когда сэр-Орландо стал выведывать от него, не следует ли сделать какой-нибудь шаг к более твердым политическим комбинациям, чем ныне существующие -- разумеется, под этим подразумевалось свержение первого министра -- Роби обошелся с ним свысока. Таким образом образовалось такое положение вещей, которое почти оправдывало слова, сказанные герцогинею мистрис Финн.
   -- Желал бы я знать, правда ли, что сэр-Орландо жаловался герцогу, зачем его не приглашают на обеды? спросил Роби Рэтлера.
   -- Не думаю. Я никак не могу себе представить, чтобы у него хватило смелости, сказал Рэтлер.-- С герцогом не так-то легко говорить о таких вещах.
   -- Это ужасно что такое! Кто решился бы на это? Но ведь вы сами видите, что у Дрота совсем закружилась голова.
   -- Вы знаете, что наша сторона никогда не имела о нем очень высокого мнения.
   -- А между тем ваша же сторона посадила его на это место, возразил Роби.
   -- Это судьба случайностей, Роби, сажает многих из нас на наши места и делает нас ничтожными или великими людьми. Не один Дрот, есть и другие, которых качали и подбрасывали до-тех-пор, что они не понимают, что выше у них, голова или ноги.
   -- Я верю в герцога, сказал Роби, почти испугавшись намека своего нового друга.
   -- И я верю, Роби. Он не так неумолим, как лорд Брок, не отличается невыразимым воображением мистера Мильдмэя, ни блестящим умом мистера Грешэма {Гладстона.}.
   -- Ни живописным воображением мистера Добени {Дизраэли.}, сказал Роби, чувствуя себя обязанным защищать своего бывшего начальника.
   -- Ни его смелостью, сказал Рэтлер: -- но он имеет свои особенные дарования, дарования годные для особенной комбинации обстоятельств, если он только сумеет воспользоваться ими. Он справедливый, не честолюбивый, разумный человек, к которому чрез несколько времени страна будет иметь безусловное доверие. Но он обидчив и суров.
   -- Я сел в его ладью, сказал Роби с энтузиазмом:-- и он увидит, что я останусь верен ему.
   -- Пока лучшей ладьи нет, сказал слегка насмешливый Рэтлер.-- А ладью Дрота гораздо труднее будет спустить на воду, чем все четыре корабля. Сказать по правде, Роби, мы, кажется, останемся без сэр-Орланда. Я очень уважаю этого человека.
   -- Не могу сказать, чтобы он мне нравился, сказал Роби.
   -- Я не говорю о том, кто нравится кому, но он достиг успеха и его надо уважать. Теперь он потерял голову и непременно свалится. Вопрос состоит в том -- кому свалиться вместе с ним.
   -- Я вовсе не чувствую себя обязанным жертвовать собою.
   -- Не знаю, кто это чувствует. Сэр-Тимоти Бисвакс, я полагаю, рассердится, если ему сделают вред; я не могу думать, чтобы сэр-Орландо Дрот и сэр-Тимоти Бисвакс могли составить прочное министерство. Всякое падение есть слабость, разумеется, но мне кажется, мы может это пережить.
   Таким образом Роби и Рэтлер решили, что первого лорда Адмиралтейства можно выкинуть за борт без большой опасности для королевина корабля.
   Сэр-Орландо однако принял намерение серьезное. У него было достаточно самолюбия для того, чтобы чувствовать, что ему ничего другого не оставалось после того, как он удостоил намекнуть, что его следует приглашать на обеды, и получил отказ. Он выпытывал Роби и узнал, что Роби человек низкий, дороживший своим жалованьем. Потом он выведывал у лорда Дрёммонда, представляя разные причины. Страна будет не безопасна, если не прибавят кораблей. Мистер Монк совершенно неправ относительно дохода. Идеи мистера Финна об Ирландии революционные. Но лорд Дрёммонд думал, что настоящее министерство служило стране хорошо, и считал себя обязанным держаться его.
   "Он не может перенести мысли лишиться власти", сказал себе сэр-Орландо.
   Потом он поговорил с сэр-Тимоти, но сэр Тимоти был не такой человек, чтобы позволить сэр-Орланду водить себя за нос. Сэр-Тимоти был обижен и намеревался отмстить, но он умел выбирать время.
   -- Герцог человек не дурной, сказал сэр-Тимоти:-- может быть, немножко слабый, но доброжелательный. Мне кажется, мы должны поддерживать его. Ирландским биллем Финна я не занимался вовсе.
   Тогда сэр-Орландо уверил себя, что сэр-Тимоти трус, и решился действовать один.
   В половине июля он отправился к герцогу в Казначейство, заперся с ним и в весьма длинном рассказе о своих несогласиях, затруднениях, мнениях и обидах объяснил герцогу, что совесть предписывает ему выйти в отставку. Герцог выслушал, поклонился и в нескольких громко произнесенных словах выразил свое сожаление. Потом сэр-Орландо в другой длинной речи открыл свое сердце начальнику, которого оставлял, высказав, с каким невыразимым горем должен делать шаг, который, как он опасался, может нанести вред политическому положению человека, которого он так уважал.
   Тут герцог опять поклонился, но ничего не сказал. Человек этот оказался виновен в неприличных замечаниях относительно домашнего гостеприимства герцога, и герцог не мог принудить себя быть искренно вежливым с виновником такого поступка. Сэр-Орландо прибавил, что разумеется объяснит свои взгляды в кабинете, на что он считал своим долгом прежде сообщить их герцогу.
   -- И лучшие друзья должны расставаться, герцог, сказал он, прощаясь.
   -- Надеюсь, что нет, сэр-Орландо; надеюсь, что нет, сказал герцог.
   Но сэр-Орландо был так занят собою и словами, которые он будет говорить, и тем, что он будет делать, что не понял ни слов герцога, ни его молчания.
   Таким образом сэр-Орлчндо вышел в отставку и доставил единственную частичку политического интереса в этой сессии.
   -- Обращайте на него так же мало внимания, как если бы ушел ваш лакей, советовал старый герцог.
   Разумеется, Кабинет собрался по этому случаю, но волнения было мало, так как каждый член знал прежде чем вошел в комнату о намерении сэр-Орланда. Лорд Дрёммонд сказал, что это шаг достойный большого сожаления.
   -- Действительно очень большого, сказал герцог Сент-Бёнгэй.
   Его слова были фальшивы и лицемерны, но тон голоса уничтожал весь обман.
   -- Я боюсь, сказал первый министр:-- из слов, сказанных мне частным образом сэр-Орландом, что мы не можем надеяться, чтобы он переменил свое намерение.
   -- Этого уж я конечно не сделаю, ответил сэр-Орландо с величественным мужеством современного мученика.
   На следующее утро все газеты были полны этим политическим фактом, обрадовавшись предмету, по поводу которого могли пустить в ход свою пророческую проницательность. Замечания были вообще благоприятны министерству. Три или четыре из утренних газет выразили мнение, что хотя сэр-Орландо был человек сильный и хороший общественный слуга, министерство могло существовать и без него. Но "Знамя" объясняло всем вообще, что единственная крупинка соли, сохранявшая министерство от гниения, была теперь выброшена, и что умерщвление, смерть и порча должны воспоследовать из этого. Это было одно из величайших усилий Квинтуса Слайда.

Глава XXXIX.
Оплести его.

   Фердинанд Лопец сердился на жену более недели после сцены в Ричмонде, поддерживая свой гнев размышлениями о том, что он называл ее ослушанием. Гнев его был непритворный. Она объявила свое намерение действовать вопреки его приказаниям. Он чувствовал, что его настоящее положение вредило его интересам и что он должен опять сделаться ласков к жене, для того, чтобы входить в расположение к ее отцу, но никак не мог преодолеть свой гнев. Он находил, что она обязана повиноваться ему во всем и что непослушание относительно ее бывшего обожателя оскорбление гнусное, заслуживавшее строгого неудовольствия со стороны мужа, которое сделало бы ее несчастной по крайней мере на целый месяц. Он не колебался бы продолжить это несчастие и на три месяца;
   Но старик был главною надеждой его жизни и перед ним расстилалась блистательная перспектива. Лопец сначала думал, что Вортон человек здоровый и может прожить досадно долго. Но теперь, когда присмотрелся к нему ближе, он нашел его очень старым. Он сидел согнувшись в кресле в своей конторе и казался столетним стариком. Каждый день он все более и более опирался на своего зятя, посещения которого продолжались и всегда принимались хорошо.
   Постоянным предметом разговоров между ними был Эверет Вортон, еще не видавший своего отца после их несчастной ссоры. Эверет раз двенадцать говорил Лопецу, что придет к отцу, если отец этого пожелает, а Лопец столько же раз передавал отцу, что Эверет не придет, если отец не выразит такого желания. Таким образом они не видались. Лопец не предполагал, чтобы старик совсем лишил наследства сына -- может быть, и не желал этого. Но он думал, что душевное состояние старика подействует на раздел наследства и что старик непременно сделает новое завещание в настоящем положении его дел.
   Старик постоянно спрашивал о своей дочери, приглашал ее к себе и наконец оказалось необходимым назначить день.
   -- Мы с радостью приедем или сегодня, или завтра, сказал Лопец.
   -- Лучше завтра. Сегодня нечего будет есть. Теперь дом уж не таков, как прежде.
   Поэтому сделалось необходимо, чтобы Лопец преодолел свой гнев, воротившись домой, и приготовил свою жену обедать на Манчестерском сквере в приличном расположении духа.
   Эмилия была очень несчастна -- гораздо несчастнее, чем воображал ее муж, не только оттого что его неудовольствие делало ее жизнь скучной и лишало единственное общество, которое она имела, всего его очарования, и не только оттого, что ее сердце было оскорблено его гневом. Такие огорчения могут кончаться скоро. Но она видела -- она не могла не видеть -- что его поведение недостойно ее и ее глубокой любви. Хотя она сильно боролась с этим чувством, она не могла не презирать низость его ревности. Она знала очень хорошо, что в письме Артура Флечера не было ни малейшего повода к обиде; знала, что ни один хороший человек не обиделся бы этим письмом. Она старалась смягчить приговор своего рассудка против мужа, но рассудок оказался даже сильнее ее сердца. Она начала узнавать, что ее кумир был весьма жалкое человеческое существо и что ей не следовало бы поклоняться такому ничтожному идолу. Но все-таки любовь продолжалась; он был ее муж и она хотела остаться ему верна.
   Когда каждое утро он оставлял ее все с тем же суровым и нахмуренным лбом, она глядела на него умоляющими глазами, а когда он возвращался, принимала его с нежнейшею улыбкой.
   Наконец он тоже улыбнулся. Он пришел к ней после свидания с Вортоном и сказал ей тем мягким, но звучным голосом, который она так любила, что они будут обедать у ее отца на следующий день.
   -- Прекратим все это, сказал он, обняв ее и поцеловав.
   Разумеется, она не сказала ему, что "все это" произошло от его капризов, а не от ее.
   -- Признаюсь, я сердился, продолжал он: -- теперь я ничего более не хочу говорить об этом; но этот человек раздражал меня.
   -- Я так жалела о твоем раздражении!
   -- Ну, оставим это. Я нахожу, что у твоего отца не совсем хороший вид.
   -- Он не болен?
   -- О! нет. Он чувствует потерю твоего общества. Он совсем один. Тебе надо чаще у него бывать.
   -- Разве он еще не виделся с Эверетом?
   -- Нет. Эверет не совсем хорошо ведет себя.
   Эмилию это огорчило и она выказала свое огорчение.
   -- Он добрейший человек на свете; могу сказать по правде, что никого я не люблю так горячо, как твоего брата. Но он забирает в голову неверные идеи и ничто не выбьет их из его головы. Желал бы я знать, что твой отец сделал с своим завещанием.
   -- Не имею ни малейшего понятия. Ты можешь быть уверен, что ничто не заставит его поступить несправедливо с Эверетом.
   -- А! ты не знаешь, написано ли его завещание?
   -- Ничего не знаю. Он конечно не станет говорить об этом ни мне, ни кому бы то ни было.
   -- Такую таинственность я считаю несправедливою. Она ведет к такой неизвестности! Ты не захочешь спросить его?
   -- Конечно, нет.
   -- Я удивляюсь, как ты боишься твоего отца. Есть у него земля?
   -- Земля!
   -- Поместье. Ты понимаешь, что я хочу сказать. Он не мог иметь земли без того, чтобы ты этого не знала.
   Она покачала головой.
   -- Это, знаешь, могло бы сделать для нас громадную разницу.
   -- Почему?
   -- Если он умрет не сделав завещания, дома и всякая недвижимость перейдут к Эверету. Я никогда не знал человека, который так мало говорил бы своим детям. Я хочу растолковать тебе эти вещи. Мы с тобою будем в весьма дурном положении, если он не сделает чего-нибудь для нас.
   -- Ты не думаешь, чтобы он был действительно болен?
   -- Нет -- он не болен. Но семидесятилетние старики часто умирают, как тебе известно.
   -- О, Фердинанд! как можно так говорить об этом!
   -- Ну, душа моя, обстоятельство это так обыкновенно, что гораздо лучше смотреть на это обыкновенным образом. Я не желаю смерти твоему отцу.
   -- Надеюсь, надеюсь.
   -- Но я был бы очень рад узнать, что он намерен делать, пока жив. Я желаю, чтобы ты сочувствовала мне в этом отношении, но это так трудно.
   -- Я право сочувствую тебе.
   -- Дело в том, что он почувствовал отвращение к Эверету.
   -- Боже сохрани!
   -- Я делаю все, чтобы этого не допустить. Но если он оттолкнет Эверета, нам надо воспользоваться этим. Говорить таким образом нет ничего дурного. Представь себе, что будет, если он заберет себе в голову отказать деньги на больницы. Боже! представь себе, каково будет мое положение, если я услышу о подобном завещании! Если он уничтожил старое завещание отчасти потому, что ему не понравился наш брак, отчасти от гнева на Эверета, и умрет не сделав другого завещания, его имение будет разделено между вами -- если он не купил землю. Ты видишь, как много опасностей существует. О, Боже! я заглядываю вперед и вижу себя безумным или гордо торжествующим!
   Все это ужасало его жену, но он не видал ее ужаса. Он знал, что это ей не нравится, но думал, что ей не нравятся хлопоты и что она опасается своего отца.
   -- Я думаю, что ты можешь помочь мне, продолжал он.
   -- Что я могу сделать?
   -- Оплести его, когда ему всгрустнется. Таким образом побеждают стариков.
   До какой степени ему были неизвестны ее характер и душа! Муж говорил ей, что она должна "оплести" отца!
   -- Ты должна видеться с ним каждый день. Он будет в восторге, если ты придешь к нему в контору. Или ты позаботилась бы встретить его по возвращении домой. Не знаю, не лучше ли нам бросить эту квартиру и переселиться на житье к нему. Тебе это все равно?
   -- Мне все равно жить, где ты захочешь.
   -- Но ты не хочешь сделать ничего, что я советую насчет твоего отца.
   -- Если бы знала, что он желает, чтобы я была с ним, я готова каждый день ходить к нему пешком.
   -- На это нет никакой надобности; у тебя есть экипаж.
   -- Я желала бы, Фердинанд, чтобы ты перестал держать экипаж. Мне вовсе его не нужно. Я с удовольствием езжу и в кебах. А пешком я хожу очень охотно.
   -- Ты совсем не понимаешь моих идей. Если дела наши пойдут дурно, я предпочту нанять пару лошадей, чем отказаться от одной нашей лошади.
   Она, конечно, не понимала его идей.
   -- Мы должны высоко держать голову. Мне кажется, он смягчается ко мне. Он очень скрытен, но я вижу, что он любит мои посещения. Разумеется, когда он становится старее день-от-дня, ему постоянно будет нужен кто-нибудь для подпоры.
   -- Я переселилась бы к нему, если ему нужна.
   -- Я и об этом думал. Это было бы сбережением -- без всякого падения. И если мы оба будем там, мы непременно будем знать, что он делает. Ты могла бы это предложить; могла бы? Ты могла бы сказать это?
   -- Я могу спросить, не желает по он этого.
   -- Именно. Скажи, что тебе пришло в голову, как он одинок, и что мы оба переехали бы к нему тотчас, если он найдет это удобным для себя. Я уверен, что это самый лучший шаг. Мне уже предлагали взять эту квартиру и я мог бы выгодно распродать купленные нами вещи.
   Это тоже было ужасно для нее и в то же время совершенно непонятно. Ее уговорили накупить разных вещиц, чтобы украсить их дом; она уже привыкла находить удовольствие в окружавших ее предметах, что составляет одно из величайших удовольствий молодой новобрачной. Девушка, в своем прежнем доме, прежде чем она выйдет замуж, имеет много источников для интереса и, может быть, ежедневно видит многих знакомых. Мужчина, вступивший в брак, продолжает свои занятия и окружен толпой. Но новобрачная, когда прошел весь почет медового месяца, когда нежные заботы первой колыбели еще не явились, обыкновенно остается одинока и принуждена любоваться хорошенькими вещицами, которыми муж и друзья окружили ее. Так было и с этою молодой новобрачной, которую муж оставлял по утрам и возвращался к позднему обеду. А теперь ей говорят, что ее домашним сокровищам назначена цена и что они будут продаваться. Она предлагала навестить отца, а муж сейчас предложил, чтобы они совсем поселились у старика! Она готова была отказаться от экипажа, хотя любила удобства, но на это муж ее не согласился, потому что это придавало ему вид богатства, но без малейшей нерешимости ухватился за мысль навязать ее отцу тяжесть содержать ее и его. Она понимала значение всего этого. Мысли его в этом отношении она прочесть могла. Она старалась не слишком пристально читать их -- но они раскрывались ей все более и более каждый день, и она знала, что уроки, получаемые ею, были пошлы и омерзительны.
   А между тем она должна была скрывать от него свою оценку. Она должна была сочувствовать его желанию и вместе с тем не делать того, чего его желания требовали от нее. Увы, бедная женщина! она скоро узнала, что ее брак был ошибкою. Вероятно, не было ни одной минуты, в которую она не призналась бы в этом себе. Но убеждение находилось в ее душе, как будто сознание было сделано. Потом к ней являлись непрошенные воспоминания об Артуре Флечере -- мысли, которые она старалась преодолеть, обвиняя себя в каком-то гнусном преступлении, когда эти мысли возвращались к ней. Она вспоминала его светлые, волнистые волосы, которые любила, как любят красивую собачку, и в которых, как казалось ее юному воображению, недоставало мужественности. Она вспоминала его горячия, мальчишеския, честные мольбы к ней, в которых для нее недоставало того достоинства и превосходства, которыми должен обладать муж. Она сознавала, что тем менее думала о нем, чем более он думал о ней. Она обожала этого другого человека, потому что он принял вид превосходства и показал ей, что может быть ее властелином. Но теперь -- теперь было уже слишком поздно -- покрывало свалилось с ее глаз. Она могла теперь видеть разницу между мужественностью настоящей и "осанкой". Ах, как она была слепа, а воображала, что видит яснее старших! А теперь хотя наконец видела ясно, не могла иметь утешения, чтобы сказать кому-нибудь о том, что видела она. Она должна все молча переносить и жить с тем глиняным кумиром, который она выбрала себе. И сверх того, она никогда не должна позволять себе даже думать о человеке с волнистыми, светлыми волосами, о том человеке, который возвышается в свете, которого все хвалят, который своими трудами показывает, какой он человек, и в истинной нежности которого она никогда сомневаться не могла.
   Ей оставался ее отец. Она могла еще любить своего отца. Может быть, для него будет лучше, если она вернется в свой прежний дом и станет заботиться об его преклонных летах. Если он пожелает, она без труда расстанется с предметами, окружающими ее. Что значила красота обстановки для той, чья душа была истерзана таким безобразием? Может быть, им лучше жить на Манчестерском сквере -- если отец пожелает этого. Для нее теперь было ясно, что ее муж сильно нуждается в деньгах, хотя о его делах, даже о его способах приобретать деньги она не знала ничего. Разумеется, она охотно согласится на всякое возможное сокращение расходов, какое предложит ей муж. Потом она подумала о других наступающих радостях и горестях, как она должна будет учить свою дочь ложно верить, что ее отец хороший человек, а сыну вперять хорошие правила, тогда как отец с своей стороны будет преподавать ему уроки другого рода.
   Но в ошибке своей она сознавалась. Человек, который мог советовать ей "оплести" ее отца, никогда не мог быть достоин ее любви.

Глава XL.
Попробуйте переехать.

   Муж был почти весел, когда вернулся домой во-время, чтобы везти свою молодую жену на обед к отцу.
   -- Какой день провел я в Сити! сказал он смеясь.-- Желал бы я познакомить тебя с моим другом Секстусом Паркером.
   -- А разве этого нельзя?
   -- Не совсем. Он конечно понравится тебе, потому что он такой удивительный человек, но не годится для твоей гостиной. Он препошлейшее существо, какое когда либо приходилось тебе видеть, и вместе с тем он мой товарищ по делам.
   -- Следовательно, ты веришь ему?
   -- Нет, не верю; но я извлекаю из него пользу. Бедный Сексти! Пожалуй я верю ему в некоторой степени, потому что он доверяет мне и думает, что для него ничего не может быть лучше как придерживаться меня. Старинная поговорка "и у воров есть честь" имеет в себе частичку правды. Когда два человека сидят в лодке, они должны быть верны друг другу, иначе никто из них не выйдет на берег.
   -- Ты приписываешь своему другу не весьма благородный образ действия.
   -- Я боюсь, что в свете, особенно в Сити -- и даже Вестминстере -- мало людей с благородным образом действий. Едва ли благороден тот образ действий, который заставляет людей, думающих различно обо всем, сходиться вместе из-за платы и власти. Я право не знаю, чем образ действий Секстуса Паркера не благороднее образа действий герцога Омниума. Не думаю, чтобы чей-нибудь образ действия мог назваться ниже образа действия герцогини, когда она обманула меня насчет Сильвербриджа. Это все равно, и сто лет спустя все будет одно и то же. Одевайся; я хочу, чтобы ты была у твоего отца немного ранее обеда.
   Потом, когда они сидели вместе в колясочке, он начал курс весьма ясных инструкций.
   -- Слушай, душа моя; тебе лучше заставить его поговорить с тобою до обеда. Наверно там будет мистрис Роби; я отведу ее в сторону. Во всяком случае ты можешь это устроить, потому что мы приедем рано, а я возьму книгу, пока ты будешь говорить с ним.
   -- Что же ты желаешь, чтобы я сказала ему, Фердинанд?
   -- Я думал о твоем предложении и уверен, что нам лучше бы переехать к нему. Дело в том, что я несколько запутался с этою квартирой и не могу остаться, не платя за нее очень дорого.
   -- Я думала, что ты уже заплатил.
   -- Ну! да; в некотором смысле я заплатил; но ты дел не понимаешь. Ты лучше не прерывай меня, так как мне нужно сказать многое до отъезда. Мне было бы очень с руки передать квартиру. Она мне не нравится и очень дорога. Ты сама сказала, что нам было бы отлично переехать к твоему отцу.
   -- Я думала только погостить.
   -- Ну! да, погостить -- но мы можем остаться очень долго.
   Странно, как мало в этом человеке было добросовестного чувства, что он даже не понимал, как возмутительны были выражаемые им мысли!
   -- Ты можешь постараться разведать у него. Сначала скажи, что ты боишься его одиночества; он сам сказал мне, что он одинок, и ты можешь сослаться на это. Потом скажи, что мы оба готовы сделать все, что можем для его облегчения. Обними его, поцелуй, словом -- окружи его всеми нежностями в этом роде.
   Она отшатнулась от него в угол колясочки, а он и не приметил этого.
   -- Потом скажи, что по твоему мнению он будет счастливее, если мы переедем к нему на время. Можешь растолковать ему, что насчет квартиры затруднения не будет. Но не говори всего этого зараз, как будто это приготовленная речь; хотя, разумеется, ты можешь сказать, что ты предлагала мне и я согласен. Постарайся заставить его понять, что это мысль твоя.
   -- Эта мысль не моя.
   -- Ты сама предлагала погостить у него. Скажи ему это, только это. Потом объясни, что он может обедать в клубе так часто, как только хочет. Когда ты жила с ним здесь одна, разумеется, он должен был возвращаться домой, но теперь он не должен делать этого, если не хочет. Разумеется, колясочка будет моим делом. А если он скажет о том, что следует разделить издержки по хозяйству, ты можешь сказать ему, что я согласен на все его предложения.
   Чтобы отец ее стал разделять издержки по хозяйству в своем собственном доме и с своими детьми!
   -- Ты можешь сказать все это до обеда, так что когда мы все будем сидеть за столом, он может предложить это, если хочет. Для меня было бы очень удобно переехать на следующей неделе, если возможно.
   Таким образом урок был дан; она почти ничего не отвечала и он кончил только, когда въехали на сквер. У нее не осталось ни минуты подумать в чем она должна и в чем не должна следовать инструкциям своего мужа. Послушайся она собственного рассудка, она сказала бы своему отцу тотчас, что пожить несколько времени в его доме было бы для них полезно в денежном отношении. Но этого она сделать не могла. Она понимала, что ее обязанность к мужу запрещала ей провозглашать его бедность вопреки его желаниям. Она не хотела говорить ничего такого, чего он не желал, чтобы она говорила -- но никакая обязанность не могла заставить ее сказать ложь. Она предложит перемену местожительства и сделает это с надлежащей любовью, но относительно их самих просто скажет, что для них было бы удобно передать квартиру.
   Вортон был один, когда они вошли в гостиную; но, как Лопец и предполагал, пригласил свою невестку обедать.
   -- Роби всегда нужен предлог, чтобы попасть в свой клуб, сказал старик:-- а Геррьет любит найти предлог, чтобы уйти куда-нибудь.
   Лопец скоро начал разыгрывать свою роль, сел возле отворенного окна и стал смотреть на сквер, а Эмилия, сидя возле отца, держа его за руку, никак не могла прогнать от себя мысль, что и она также играет роль.
   -- Я так редко вижу тебя, жалобно сказал старик.
   -- Я бывала бы чаще, если бы знала, что вы этого желаете.
   -- Я не могу этого желать, душа моя. Разумеется, ты должна жить с своим мужем. Не грустно ли, что Эверет не хочет здесь бывать?
   -- Очень грустно. Но Эверет не живет здесь уже очень долго.
   -- Я не знаю, зачем ему было не жить. Глуп он был, что переехал отсюда. Бывает он у тебя?
   -- Да -- иногда.
   -- Что же он говорит?
   -- Я уверена, что он тотчас был бы у вас, если бы вы позвали его.
   -- Я его звал. Я безпрестанно звал его чрез Лопеца. Если он хочет, чтобы я написал к нему, как я сожалею о том, что оскорбил его, я этого не сделаю. Не говори о нем более. Это так меня сердит, что мне иногда хочется сделать то, в чем я непременно раскаюсь, когда умру.
   -- Вы не сделаете ничего во вред Эверету, папа!
   -- Желал бы я знать, думает ли он когда-нибудь, что а стар и одинок, и что его зять каждый день бывает у меня. Но он дурак и не думает ни о чем. Очень грустно сидеть одному каждый вечер.
   Вортон, без сомнения, забыл в эту минуту, что все вечера проводил он в Эльдоне, хотя если бы вспомнил, мог. бы сказать совершенно правдиво, что удовольствий клуба было для него недовольно достаточно.
   -- Папа, сказала Эмилия: -- хотите, мы переедем жить сюда?
   -- Как! ты и Лопец, сюда, на сквер?
   -- Да -- на время. Он думает передать нашу квартиру.
   -- А мне казалось, что он нанял ее надолго.
   -- Она ему не нравится и дорога, а передать он может. Если вы пожелаете, мы переедем сюда -- на время.
   Он обернулся и посмотрел на нее почти подозрительно, а она покраснела, вспоминая, как точно повинуется приказаниям мужа.
   -- Мне было бы так весело опять жить с вами!
   Тон ее голоса тотчас успокоил его.
   -- Ну, сказал он:-- попробуйте переехать. Дом довольно велик. Это будет легче для его кармана, а для меня утешением. Попробуйте переехать.
   Она удивилась, что это сделалось так легко. Все, что муж ее предлагал устроить посредством глубокомысленной дипломатии, было решено в трех словах. А между тем ей было стыдно, точно будто она обманула своего отца. Страшная просьба "оплести его" еще раздавалась в ее ушах. Не оплела ли она его? не обманула ли?
   -- Папа, сказала она:-- не делайте этого, если не уверены вполне, что это будут вам приятно.
   -- Как же можно быть уверенным в чем-нибудь, моя милая?
   -- Но если вы сомневаетесь, не делайте этого.
   -- Я уверен в одном, что это будет большою экономией для твоего мужа, и почти уверен в том, что он не может быть равнодушен к этому. Здесь много места и во всяком случае для меня будет утешением видеть тебя постоянно.
   В эту минуту вошла мистрис Роби и старик начал громко рассказывать новости.
   -- Эмилия уехала ненадолго. Она возвращается назад.
   -- Неужели жить здесь? сказала мистрис Роби, оглянувшись на Лопеца.
   -- Отчего же и нет? Места здесь для них достаточно, а издержки сократятся. Когда вы переедете, душа моя?
   -- Когда дом будет готов, папа.
   -- Он готов теперь. Тебе надо это знать. Я не стану покупать новую мебель для твоих комнат. Лопец может переехать и повесить свою шляпу когда ему угодно.
   В это время Лопец не знал, как и что сказать. Он очень желал, чтобы жена его проложила путь, как он выражался. Он настойчиво уговаривал ее проломить лед. Но ему в голову не приходило, чтобы это дело решили не спросясь его. Разумеется, он слышал каждое слово из разговора и знал, что его бедность была выставлена причиною такого поступка.
   Это было очень важно для него во всех отношениях. Он будет жить даром и получит возможность находиться постоянно с Вортоном по мере приближения его старости. Это скорое исполнение его желаний было благодеянием слишком драгоценным для того, чтобы его можно было лишиться. Но между тем он чувствовал, что его собственное достоинство требовало, чтобы отнеслись к нему. Ему было неприятно, что его тесть считает его нищим, неимеющим возможности дать приют своей жене.
   -- Эмилия предложила это, сэр, сказал он:-- из заботливости о вашем спокойствии.
   Адвокат обернулся и посмотрел на него; Лопецу не понравился этот взгляд.
   -- Это ей первой пришло в голову и, конечно, она думала только об этом. Когда она сказала об этом мне, я с большой радостью согласился.
   Эмилия слышала все это и покраснела. Положительной неправды в словах не было, но смысл был ложен. Однако она не могла противоречить ему.
   -- Мне кажется, это будет очень хорошо, сказала мистрис Роби.
   -- Надеюсь, сказал адвокат.-- Эмилия, я должен вести тебя к обеду сегодня. Ты ведь еще не дома теперь. Если уж вы переедете, то чем скорее, тем лучше.
   За обедом об этом не говорили ни слова. Лопец старался быть любезным и рассказал все, что слышал о затруднениях Кабинета. Сэр-Орландо подал в отставку и все вообще думали, что коалиция рассыпается. Видел мистер Вортон последнюю статью в "Знамени" о герцоге?
   Лопец думал, что мистер Вортон непременно должен прочесть эту статью.
   -- Никогда в жизни не было у меня в руках "Знамени", сказал адвокат с гневом:-- и конечно, не будет.
   -- Ах! сэр, это исключение. Вам непременно надо прочесть. Когда Слайд захочет отделать человека, он умеет это сделать. Никто не может сравниться с ним. А герцог это заслужил. Он жалкий, нерешительный человек; герцогиня водит его за нос, а она -- судя по всему, что слышишь -- вовсе ничего нестоющая женщина.
   -- Я думал, что вы большой приятель с герцогинею, сказал Ворюн.
   -- Я не очень дорожу подобной дружбой. Она самым постыдным образом отказалась от меня.
   -- И поэтому, разумеется, вы имеете право чернить ее репутацию. Я никогда не видал герцогини Омниум и, вероятно, почувствовал бы себя очень неловко, если бы находился в ее обществе, но полагаю, что она женщина хорошая в своем роде.
   Эмилия сидела молча, зная, что ее муж получил выговор, но чувствуя, что он заслужил его. Он однако не унывал, но переменил разговор, заговорил о слухах в Сити и о судебных реформах. Старик время от времени говорил маленькия колкости, показывавшие, что его разум не ослабел, и все это зять переносил невозмутимо. Не то чтобы ему это нравилось или чтобы он оставался к этому равнодушен, но он знал, что не может пользоваться благами, которыми Вортон мог наделить его, не заплатив за них так или иначе. Он должен был принимать колкости старика -- и сверх того принимать все, что только может получить.
   Когда они остались вдвоем после обеда, Вортон принял совсем другой тон.
   -- Если вы переедете, сказал он: -- то можете переехать так скоро, как хотите.
   -- Для нас будет достаточно двух дней.
   -- Вам надо знать кое-что. Я буду очень рад видеть ваших друзей во всякое время, но мне было бы приятно заранее знать, когда они будут.
   -- Само собою, сэр.
   -- Я часто не обедаю дома.
   -- Вы обедаете в клубе, подсказал Лопец.
   -- В клубе или в другом месте, это все равно. Для вас и Эмилии здесь всегда будет обед, если даже меня не будет дома. Я говорю это для того, чтобы не было ни расспросов, ни сомнений впоследствии. И пусть между нами никогда не будет речи о деньгах.
   -- Конечно.
   -- Эверет получает содержание, а это будет равняться содержанию Эмилии. Вы также получили 3500 ф. с. Надеюсь, что вы хорошо употребили эти деньги, кроме 500 ф. с. на выборы, которые, разумеется, были брошены.
   -- Первая сумма была употреблена на дело.
   -- Я не знаю ваших дел. Но вы с Эмилией должны понять, что эти деньги составляют ее состояние.
   -- О! конечно так; то есть, часть ее состояния, хотите вы сказать.
   -- Я хочу сказать именно то, что говорю.
   -- Я называю это частью, потому что, как вы заметили сейчас, наша жизнь здесь будет составлять как бы содержание, которое вы положили Эмилии.
   -- Хорошо; вы можете смотреть на это в таком свете, если хотите. Ключ от погреба у Джона. Я полагаюсь на него. Каждый день за столом у меня подают портвейн и херес. Если вы любите бордоское, я велю купить несколько дешевле того, которое подается, когда у меня бывают мои друзья.
   -- Все вина для меня совершенно равны.
   -- Я люблю вина хорошие и дурных у меня нет. Завтракаю я всегда в половине десятого. Вы можете завтракать раньше, если хотите. Кажется, не о чем больше говорить. Надеюсь, что мы будем понимать друг друга и останемся взаимно довольны. Не пойти ли нам наверх к Эмилии и мистрис Роби?
   Таким образом было решено, что Эмилия вернется в в свой дом чрез восемь месяцев после брака.
   Вортон просидел долго в эту ночь один-одинехонек думая об этом. То, что сделал, он сделал угрюмо и сознавал это. Он не сиял улыбками, не раскрывал с любовью своих объятий, не просил Бога благословить своих милейших детей, не говорил им, что если они переедут и будут сидеть у его камелька, он будет счастливейшим стариком в Лондоне. Он говорил мало или почти ничего о своей любви даже к дочери, но обсудил дело только с денежной точки зрения. Он узнал, что для Лопеца очень важно сократить издержки, и решил, что в этом его поступке не должно уклоняться от правды. Его почти просили взять к себе новобрачных и кормить их -- так чтобы они могли жить без издержек. Он делал это охотно, но не желал выказывать притворства в нежных словах. Он почти понимал Лопеца вполне, хотя не считал его способным к такой глубокой недобросовестности и к такой большой хитрости, какими он обладал.
   Но относительно Эмилии им также руководило личное желание видеть ее у себя. Он тосковал по ней, когда остался один, сам не зная, в чем он нуждался. Теперь, когда думал о всем этом, он сердился на себя, что не выказал более любви и нежности в своем обращении с нею. Она по крайней-мере была честна. Ни малейшего сомнения в этом не мелькало в его душе. А между тем он быль с нею суров -- суров в своем обращении -- только потому, что не желал иметь вид, будто обманут ее мужем. Думая обо всем этом, он встал, подошел к своему письменному столу и написал записку, которую Эмилия получит на следующее утро после ухода мужа.-- Записка была очень коротка.

"Дорогая Эмилия,

   "Я вне себя от радости, что ты возвращаешься ко мне.

"Э. В."

   Он судил о ней совершенно справедливо. Она очень огорчалась тем, как устроилось это дело. В нем не было любви, ничего кроме уверений с одной стороны, что многое дается, а с другой признания, что многое получается. Она знала, что в этом ее отец осуждал ее мужа. Она также осуждала его и чувствовала, увы! что и ее также осуждают. Но эта записочка вырвала жало. Она могла прочесть в записке отца все действия его души. Он знал, что обязан оправдать ее, и сделал это с прежним столь ценимым выражением его любви.

Глава XLI.
Преимущество толстой кожи.

   Сэр-Орландо Дрот должен был горько чувствовать то спокойствие, с которым он удалился на вторую скамью оппозиционной стороны Палаты. Раз он имел возможность воспользоваться своим преимуществом и объяснить четырем или пятистам присутствующим непреодолимые препятствия, заставившие его отделиться от своих благородных друзей, действовать с которыми составляло для него и удовольствие, и обязанность, и радость, и спокойствие. Потом он провел почти целый час браня этих друзей и все их меры. Это конечно было удовольствием, так как от навыка он за словами не останавливался, и он мог наслаждаться тем отсутствием ответственности, которое составляет как бы прохладную душистую ванну для министра, только что освободившегося от министерских пут.
   Но за удовольствием последовало сильное страдание, когда Монк -- Монк, занявший его место председателя Палаты -- употребил только пять минут на ответ ему, сказав, что он и его товарищи очень сожалеют о потере услуг высокородного баронета, но что едва ли ему нужно защищать министерство во всех тех пунктах, на которые были сделаны нападки, так как ему пришлось бы повторять те доводы, посредством которых каждая мера, предложенная настоящим министерством, была поддержана. Тут мистер Монк сел и все пошло в Палате точь-в-точь так, как если бы сэр-Орландо Дрот совсем не оставлял своего места.
   -- Отчего это везде и во всем такой застой? сказал сэр-Орландо своему старому другу Боффину, когда они в этот вечер возвращались домой из Парламента.
   В былое время они были закадычные друзья и сидели рядом на оппозиционной скамье. Но когда сэр-Орландо присоединился к коалиции, и суровый дух Боффина предпочел принципы месту -- употребляя выражения, в которых он при мк говорить себе, своей жене и своим родным о своем самоотвержении -- между ними произошло охлаждение. Боффин был человек не богатый и вовсе не равнодушный к удобствам жизни, и сильно чувствовал вред, нанесенный ему, когда его прежние друзья так холодно бросили его. Во все время своей парламентской опытности Боффин не знал ничего подобного. Он был убежден, что британская честь и британское величие пришли к концу. Но отставка сэр-Орланда дала толчок его жизни. По крайней мере он мог возвращаться домой с своим прежним другом и говорить об ужасах настоящего времени.
   -- Ну, Дрот, если вы спрашиваете меня, вы знаете, я могу говорить только как чувствую. Везде должен быть застой, когда люди с различными мнениями обо всем на свете сходятся для того, чтобы вести министерство, все равно как какую-нибудь торговлю. Дело делается, но без всякого одушевления.
   -- Но ведь дело непременно должно делаться, сказал баронет, извиняя свой прежний проступок.
   -- Без сомнения. И я вовсе не намерен осуждать тех, кто сделал попытку. И прежде это бывало, и как мне кажется, не удавалось никогда. Я сам этому не верил и думаю, что мертвенный застой, о котором вы говорите, есть одно из самых худших последствий этого.
   После этого Боффин опять принял сэр-Орланда в самую нежную глубину своего сердца.
   Потом настал конец сессии, очень спокойно и очень рано. В конце июля ничего не оставалось делать и лондонский свет мог удалиться в деревню почти за две недели до обычного времени.
   Многие и в Парламенте, и не в нем, сомневались, к хорошему или дурному ведет все это. Везде был застой. В газетах не было ничего интересного, исключая тех случаев, когда Слайд брал в руки томагавку. В эту сессию ни один член Парламента не возвышался над другим, как во времена горячей политической борьбы. Один из самых живых источников нашего национального волнения как будто исчез из жизни. Мы все знаем, что случается со стоячею водой. Так говорили и Боффиниты, так говорил теперь и сэр-Орландо. Но министерство процветало и страна благоденствовала. Некоторые полезные меры были проведены нечестолюбивыми людьми, а герцог Сент-Бёнгэй уверял, что никогда не знал парламентской сессии более удовлетворительной для министров.
   Но старый герцог высказывал таким образом, так сказать, свое публичное мнение -- сообщая, довольно правдиво, немногим из своих товарищей, как например лорду Дрёммонду, сэр-Грегори Грогрэму и другим, результаты своей опытности; но в глубине сердца и с одним из своих друзей он был принужден признаться, что на небе собираются тучи.
   Первый министр сделался так угрюм, так раздражителен и так несчастлив, что старый герцог был принужден сомневаться, могут ли дела продолжаться долее таким образом. Он привык говорить об этих вещах с своим другом лордом Кэнтрипом, который не был членом министерства, но прежде был товарищем обоих герцогов, и к которому старый герцог имел особенное доверие.
   -- Не могу объяснить этого вам, сказал он лорду Кэнтрипу.-- Кажется, ничто бы не должно беспокоить его. С тех пор, как он на этом месте, против него ни в одной Палате не было большинства. Я не помню, чтобы когда-нибудь для первого министра дело обходилось так легко -- со времен лорда Ливерпуля. Была у него одна колючка в боку -- наш приятель в Адмиралтействе -- и эта колючка, подобно всем другим, сама отвалилась. А между тем теперь его нельзя уговорить назначить преемника сэр-Орланду.
   Это было говорено за неделю до окончания сессии.
   -- Я полагаю, это происходит от его здоровья, сказал лорд Кэнтрип.
   -- Он здоров, как я вижу, но непременно занеможет, если не перестанет так напрягать свои нервы.
   -- Вы думаете, что он должен подать в отставку?
   -- На это нет никакой необходимости. Беда в том, что он слишком серьезно принимает все. Если бы его можно уверить, что он может есть, спать и развлекаться, как другие, он был бы очень хорошим первым министром. Его терзает совесть. Я видел очень много хороших первых министров, Кэнтрип, и не нахожу в них большой разницы с другими людьми. От первого министра требуется много хороших вещей, но вещей не великих. Он должен быть талантлив, но не гениален, добросовестен, но не натянут, осторожен, но не робок, смел, но не отважен; он должен иметь хорошее пищеварение, искреннее обращение, а более всего толстую кожу. Вот какие дарования нужны нам, но мы не всегда можем их иметь и должны обходиться без них. Я с своей стороны нахожу, что хотя Смит очень хороший министр и может быть лучший, какого можно было иметь в то время, и Джон будет министром хорошим, если Смит откажется.
   -- Стало быть, у вас будет Джон, если Смит откажется?
   -- Без всякого сомнения. Англия не падет оттого, что герцог Омниум запрется в Мачинге. Но я люблю этого человека и с некоторыми исключениями доволен составом. Мы не могли составить министерство лучше, и сердце у меня болит, когда я вижу, как он страдает, и зная, что я его уговорил взяться за это.
   -- Он едет в Гэтерум?
   -- Нет, в Мачинг. Насчет этого вышло какое-то несогласие.
   -- Я полагаю, сказал Кэнтрип почти шопотом, хотя они сидели взаперти вдвоем: -- я полагаю, что герцогиня немножко капризна.
   -- Она милейшая женщина на свете, сказал герцог Сент-Бёнгэй.-- Я люблю ее почти как родную дочь. Она усердно желает быть полезной ему.
   -- Мне кажется, она заходит за границы.
   -- Это так.
   -- А он страдает, примечая это.
   -- Но человек не имеет права предполагать, что у него никаких неприятностей не будет. У самой лучшей лошади есть какой-нибудь недостаток. Она или тянет, или пуглива, или лениво берет барьер, или неохотно ходит по рыхлой земле. Он не имеет права ожидать, чтобы его жена знала все и делала все безошибочно. Притом у него самого есть большие недостатки. У него кожа так тонка! Помните милого старика Брока? Вот уж была кожа недоступная ни для огня, ни для железа! Он не стал бы кипятиться оттого, что его жена назвала много гостей. Впрочем, я еще не совсем отказался от надежды.
   -- Я полагаю, что человеческая кожа может сделаться толще.
   -- Без сомнения -- как рука кузнеца.
   Но хотя герцог Сент-Бёнгэй уверял, что не совсем отказался от надежды, тем не менее очень беспокоился об этом.
   -- Зачем вы не отпускаете меня? сказал ему другой герцог.
   -- Как! из-за того, что сэр-Орландо Дрот вышел в отставку?
   Но герцога Омниума побудила сделать этот вопрос не отставка сэр-Орланда.
   В это время "Знамя" было спрятано в куче других газет за стулом первого министра и огорчение его в настоящую минуту происходило от Квинтуса Слайда. Иметь гноящуюся рану и не иметь возможности показать ее доктору действительно несчастие большое.
   -- Это не сэр-Орландо, а сознание неудачи вообще, сказал первый министр.
   Тут его старый друг сослался на всегдашнее большинство для доказательства, что неудачи не было.
   -- На всю страну напала какая-то летаргия, сказала бедная жертва.
   Тут герцог Сент-Бёнгэй догадался, что его друг прочел статью в "Знамени", потому что сам читал эту статью, помнил слово "летаргия" и понял тотчас, что яд подействовал.
   Это было за неделю до того, как герцог Омниум согласился пригласить кого бы то ни было занять место сэр-Орланда. Он не позволял предлагать себе, а сам не называл никого. Старый герцог сделал однако предложение и, разумеется, от него все переносилось терпеливо. Он думал, что для Адмиралтейства годится Баррингтон Ирль. Но первый министр покачал головой.
   -- Во-первых, он откажется, и это было бы для меня большим ударом.
   -- Я могу от него узнать, сказал старый герцог.
   Но первый министр опять покачал головою и переменил разговор. При всей своей робости, он становился самовластен и сердит. Потом он обратился к лорду Кэнтрипу, и тогда со всею добротой, которую умел вкладывать в свои слова, объяснил причины, заставлявшие его теперь отказаться от вступления в министерство, он опять пришел в отчаяние. Наконец он стал приглашать Финиаса Финна перейти в министерство, и когда наш старый приятель повиновался несколько неохотно, разумеется, для первого министра опять настало затруднение заменить Финна. Сделались необходимы другие перемены и усложнения, и Квинтус Слайд, ненавидевший Финиаса Финна еще больше чем бедного герцога, нашел обильную пищу для своего патриотического негодования.
   Все это происходило на последней неделе сессии и наполнило душу первого министра прискорбием и смятением именно в то время, когда другие жаловались, что не о чем думать и нечего делать. Мужчины не любят оставлять Лондон прежде чем охота за тетеревами вызовет их -- или, лучше сказать, обычай этой охоты. И некоторые дамы очень рассердились, что так рано должны расстаться с своими городскими обожателями. И торговцы были в неудовольствии, так что и другие голоса повторяли брань "Знамени". Герцогиня употребила все меры, чтобы продолжить сессию еще на неделю, говоря мужу о дурных последствиях вышеупомянутых, но он развел руками и спросил с притворным смущением, неужели он должен продолжать заседания для того, чтобы в лавках было продано больше лент.
   -- Больше нечего делать! почти с гневом прибавил герцог.
   -- Так следует что-нибудь сделать, передразнила его герцогиня.

Глава XLII.
Возмездие.

   Герцогиня сильно убеждала мужа последние два месяца, возобновить осенние празднества, но потерпела весьма плачевную неудачу. Герцог объявил, что не хочет более толпы в деревне, ни повторения того, что он называл лондонским вторжением в его владения. Он не мог забыть необходимости, представившейся ему, выгнать майора Понтни из дома, перемен, сделанных в его саду, и попыток жены получить его согласие на счет Сильвербриджа.
   -- Ты хочешь сказать, спросила она:-- что у нас не будет никого?
   Он ответил, что по его мнению лучше ехать в Мачинг.
   -- И жить как Дарби и Джон {Добродетельные супруги, жившие душа в душу в XVIII столетии. Пр. Пер.}, сказала герцогиня.
   -- Я ничего не говорю о Дарби и Джоне. Каковы бы ни были мои чувства, я думаю, что мы неспособны вести такую жизнь. Мачинг не так велик, как Гэтерум, но это и не хижина. Разумеется, ты можешь пригласить своих друзей.
   -- Я не знаю, кого ты называешь "моими друзьями". Я всегда стараюсь приглашать твоих друзей.
   -- Я не знаю, находились ли в числе моих друзей майор Понтни, капитан Гённер и мистер Лопец.
   -- Может быть, ты считаешь своим другом леди Розину? сказала герцогиня:-- я буду рада пригласить ее в Мачинг, если ты желаешь.
   -- Мне было бы очень приятно видеть в Мачинге леди Розину де-Курси.
   -- И никого больше не нужно? Я боюсь, что мне покажется немножко скучно, когда вы вдвоем будете раскрывать друг другу ваши сердца.
   Тут он сердито посмотрел на жену.
   -- Не можешь ли ты придумать пригласить еще кого-ни будь, кроме леди Розины?
   -- Я полагаю, ты пожелаешь пригласить мистрис Финн.
   -- Как хорошо придумано! Ты будешь волочиться за леди Розиной, а я буду ворчать на это с мистрис Финн.
   -- Какое противное слово! сказал первый министр.
   -- Что -- волочиться? Я не вижу ничего дурного в этом слове. Не слово, а дело опасно. Но я даю тебе волю, если ты не пойдешь дальше леди Розины. Желала бы я знать, желаешь ли ты пригласить еще кого-нибудь?
   Разумеется, он не дал положительного ответа на этот вопрос и, разумеется, положительного ответа не ожидали. Он знал, что она старается раздражить его, потому что он не позволяет ей делать то, что она делала в прошлом году. Он не сомневался, что дом будет полон, когда они переедут в Мачинг. Он не мог этому помешать. Но сравнительно с Гэтерумом Мачинг был мал, а его домашней власти было достаточно для того, чтобы на время запереть Гэтерумский замок.
   Я не знаю, не бывали ли иногда страдания герцогини так же сильны, как страдания герцога. Он по крайней мере был первым министром, а она, как ей казалось, сделалась ничтожеством. Вначале он с необыкновенной нежностью просил ее сочувствия на свое предприятие, и она, насколько могла, отдала ему свое сочувствие от всего сердца. Она думала, что нашла способ помочь ему в его важном занятии, и трудилась для этого как невольница. Она говорила себе каждый день, что не любит ни капитанов Гённеров, ни майоров Понтни, ни сэр-Орланда, ни даже леди Розины. Она не по своей охоте занималась простынями и полотенцами, и хлопотала об устройстве стрельбы из лука; она не спустила ни одной стрелы во весь сезон, не интересовалась даже тем, кто выиграл и кто проиграл. Не для собственного удовольствия угощала она в доме сорок человек впродолжении четырех месяцев, между тем как муж ее ни на волос не облегчил ее труда, ни одним словом, ни одним поступком. Все это делалось для него -- для того, чтобы его царствование могло быть долго и продолжительно, чтобы свет мог говорить, что его гостеприимство было благородно и неограниченно, чтобы его имя повторяли все уста и чтобы он мог благоденствовать как британский министр. Так по крайней мере она уверяла себя, когда думала о своих неприятностях и заботах.
   Теперь она сердилась на своего мужа. Хорошо ему было просить у нее сочувствия, но сам он ни в чем ей не сочувствовал! Он не мог жалеть о ее неудачах -- даже когда сам был причиною их. Она думала, что если бы в нем осталась хоть капля рассудка, то он должен был бы понять, как ей должно быть прискорбно переменить свое великолепное угощение на одиночество в Мачинге и таким образом признаться при всех, что она была побеждена.
   Потом, когда она спрашивала его совета, когда действительно желала знать, каких гостей может пригласить, не оскорбив ее, он просил ее пригласить леди Розину де-Курси. Если он хочет быть смешным, пусть его! Она пригласит леди Розину де-Курси. Действительно рассердившись, она написала леди Розине церемонное письмо, в котором говорила, что герцог надеется иметь удовольствие видеть ее в Мачинге первого августа. Письмо было нелепое, немножко длинное, написанное по большей части от имени герцога, с преувеличенными выражениями дружелюбия, придуманными отчасти от смешного предположения, что такой человек, как ее муж, будет волочиться за такою женщиной, как леди Розина. В письме преобладали также гнев и оттенок мести.
   Герцогиня послала это приглашение. Леди Розина приняла его без всякого подозрения и отвечала, что она с величайшим удовольствием приедет в Мачинг. Герцогиня сказала себе, что не будет приглашать никого кроме тех, кого назначил муж, и никаких других приглашений не рассылала.
   Он велел ей также пригласить мистрис Финн. Теперь даже невозможно было поступить иначе. От случайных обстоятельств между этими женщинами возникла такая сильная связь, что мужья их понимали о необходимости для них жить всегда близко друг от друга. И мужья также находались в самых доброжелательных отношениях друг к другу. Характер герцога был таков, что с самым любящим сердцем он не был способен к откровенности, которая необходима для положительной дружбы. В нем была какая-то холодная сдержанность, которую сознавал он сам и которая почти не допускала дружбы. Но он любил Финна, и как человека, и как члена своей партии, и всегда был рад иметь его своим гостем. Поэтому герцогиня нисколько не сомневалась, что мистрис Финн будет у нее и что мистер Финн также приедет на то время, которое может уделить от Ирландии.
   Но когда приглашение было сделано словесно, Финн уже перешел в Адмиралтейство и собирался выйти в море, как следовало доблестному моряку.
   -- Мы едем на два месяца на Черной Вахте, сказала мистрис Финн.
   Черная Вахта была адмиральскою яхтой.
   -- Вот тебе-на! воскликнула герцогиня.
   -- Это делается всегда. С первого лорда Адмиралтейства сорвут эполеты, если он не пойдет в море в августе.
   -- И вы должны ехать с ним?
   -- Я обещала.
   -- Я нахожу это очень жестоким, очень недружелюбным ко мне. Разумеется, вы знали, что будете мне нужны.
   -- Но если я нужна моему мужу?
   -- Господь с ним, с вашим мужем! Жалею от всей души, что я помогала вашему браку.
   -- Он состоялся бы и без того, леди Глен.
   -- Вы знаете, что я не могу обойтись без вас. И он должен это знать. Мне не с кем будет сказать слово.
   -- Зачем вы не пригласите мистрис Грей?
   -- Она едет в Персию к мужу. Потом она не довольно зла. Она вечно читает мне нравоучения. Что вы думаете случится?
   -- Ничего ужасного, я надеюсь, сказала мистрис Финн, помня новый почет своего мужа в Адмиралтействе и надеясь, что герцог не повторит своей угрозы об отставке.
   -- Мы едем в Мачинг.
   -- Я так и думала.
   -- И кто, вы думаете, будет у нас там?
   -- Неужели майор Понтни?
   -- Нет -- я не стану его приглашать.
   -- И не мистер Лопец?
   -- И не мистер Лопец. Отгадайте.
   -- Я полагаю, придется отгадывать раз двенадцать.
   -- Нет! воскликнула герцогиня.-- Угадать надо только один раз. Я пригласила только одну гостью -- по его желанию -- и так как вы не будете, я не стану приглашать больше никого. Когда я пристала к нему, чтобы он назвал еще кого-нибудь, он назвал вас. Я буду повиноваться ему буквально. Как вы думаете, душа моя, кого выбрал он -- кто один может успокоивать взволнованную душу первого министра впродолжении трех осенних месяцев?
   -- Должно быть, мистер Уорбертон.
   -- О, мистер Уорбертон! Конечно, мистер Уорбертон приедет, как часть его поклажи, и может быть человек шесть писарей. Он уверяет однако, что делать нечего и, следовательно, для него будет достаточно помощи одного мистера Уорбертона. Гость будет только один, ненужный для должностных целей и необходимый для его собственного счастия. Отгадывайте опять.
   -- Зная ваше коварство, я может быть могу назвать леди Розину.
   -- Разумеется, это леди Розина, сказала герцогиня, всплеснув руками.-- А хотелось бы мне знать, что вы называете коварством! Я спросила его и он сам сказал, что особенно желает видеть в Мачинге леди Розину. Ведь я не ревнивая жена -- а?
   -- Вы не ревнуете к леди Розине?
   -- Я не думаю, чтобы они накурасили вдвоем, но ведь это оригинально, знаете! Итак она будет. А больше не будет никого. Я рассчитывала на вас.
   Тут мистрис Финн серьезно представила ей пошлость подобной шутки, объяснив, что герцог конечно не имел намерения ограничить ее приглашения леди Розиной. Но герцогиня не шутила. Она была доведена почти до отчаяния и очень сердилась на своего мужа. Она сама навлекла это на себя и теперь должна мириться с этим. Она не хотела приглашать никого другого. Она уверяла, что приличие не позволяет ей пригласить никого другого. Ей надоело приглашать. Пригласи она кого хочет, он останется недоволен. Он хотел видеть только леди Розину и старого герцога. Она для него пригласила леди Розину. А своего старого друга пусть пригласит он сам.
   Герцог и герцогиня со всем своим семейством и Уорбертоном поехали в Мачинг. Герцогиня ни слова не говорила более своему мужу о его гостях и он не начинал этого разговора. Но он пришел к такому убеждению, что жена его поступает дурно с ним, а она то же думала о муже, и с этим чувством между ними доверия быть не могло. Он занимался книгами и бумагами -- вечно пересматривая кучи газет, чтобы знать, как его бранят -- и время-от-времени говорил только с своим секретарем. Она занималась детьми или притворялась, будто читает роман. Сердце ее болело; она желала наказать мужа, но в сущности наказывала себя.
   В день их приезда, отец, мать, лорд Сильвербридж, старший сын, приехавший из Итона, и секретарь обедали вместе. Когда герцог сел за стол, он начал думать, как давно ему не случалось обедать так запросто в своей семье, и сердце его смягчилось к жене. Вместо того, чтобы рассердиться на странность ее поступка, он им восхитился и вечером в нескольких словах выразил свое удовольствие.
   -- Я боюсь, что это продолжится не долго, сказала герцогиня:-- потому что леди Розина приедет завтра.
   -- Неужели?
   -- Ты сам велел мне пригласить ее.
   Тут он приметил все -- как она воспользовалась его первым ответом и поступила, основываясь на нем, в духе противоречия и досады. Но он решился простить ей это и постараться вернуть ее к себе.
   -- Я думал, что мы оба шутим, сказал он добродушно.
   -- О, нет! Я никогда не подозревала тебя способным к шутке. Как бы то ни было, она приедет.
   -- Она не помешает никому из нас. А мистрис Финн?
   -- Ты отправил ее в море.
   -- Может быть, она будет в море и он также, но отправил их не я. Кажется, первый лорд Адмиралтейства всегда бывает в море. Разве еще не будет никто?
   -- Никто, если ты сам не пригласил.
   -- Я не приглашал ни души. Тем лучше. Я уверен, что леди Розине будет здесь очень хорошо.
   -- Тебе придется разговаривать с нею, сказала герцогиня.
   -- Постараюсь, ответил герцог.
   Леди Розина приехала и, конечно, нашла это странным. Но она этого не говорила и герцогине казалось, что все ее мщение разлетелось в пух и прах. Она смеялась про себя, перестала дуться и говорить колкости. Свету не настал конец, оттого что она каждый день обедала с мужем, леди Розиною, своим старшим сыном и секретарем. Приходский пастор и соседний сквайр с женою и дочерью приехали однажды, к великому удовольствию Мильнуа, который начал чувствовать, что в свете все пошло навыворот. Каждый день в известный час герцог и леди Розина гуляли вместе по парку часа полтора. Герцогиню это не огорчало, а забавляло бы, если бы только она могла послушать шуточки своей приятельницы мистрис Финн.
   -- Расскажи мне, Плантадженет, спросила она:-- о чем она говорит?
   -- О неприятностях своего семейства.
   -- Этот разговор не может продолжаться вечно.
   -- Она носит ботинки с пробковыми подошвами и очень довольна ими.
   -- И ты слушаешь ее?
   -- Почему же не слушать? И я могу не хуже других говорить о пробковых подошвах. Все, что может сделать материальную пользу всем вообще, а себе в особенности, разговор приличный для разумных людей.
   -- Должно быть, я никогда не принадлежала к их числу.
   -- А я могу говорить обо всем, продолжал герцог:-- если мой собеседник говорит, что думает, не говорит того, чего не следует, и не касается предметов оскорбительных. Я могу говорить целый час о банкирских счетах, но не считаю постороннего в праве спрашивать меня о счетах моих. Она почти уговорила меня послать за Спрутом в Сильвербридж и заказать у него для меня пробковые подошвы.
   -- Не делай этого, с одушевлением сказала герцогиня, как будто втайне сознавала, что пробковые подошвы особенно гибельны для Паллизерской фамилии.
   -- Почему, душа моя?
   -- Именно этот человек более всех других изменил мне в Сильвербридже.
   Тут опять лоб его сердито нахмурился, чего не было уже несколько дней по милости невинного разговора леди Розины.
   -- Разумеется, я не стану опять просить тебя употребить свое влияние на Сильвербридж. Ты сказал, что не хочешь, а ты всегда держал свое слово.
   -- Надеюсь.
   -- Но я, конечно, не стала бы ничего заказывать у ремесленника, который так прямо пошел наперекор тому, что в городе приписывали твоему влиянию.
   -- Что же сделал Спрут? Я слышу об этом в первый раз.
   -- Он выставил мистера Дю-Бунга против мистера Лопеца.
   -- Я очень рад за Сильвербридж, что Лопец не попал в Парламент.
   -- И я рада. Но это не имеет никакого отношения к этому делу. Мистер Спрут знал мои желания и прямо пошел против них.
   -- Ты не имела права иметь желания в этом деле, Гленкора.
   -- Это все очень хорошо, но у меня желания были, и он это звал. Разумеется, относительно будущего кончено все. Но ты все сделал для этого городка.
   -- Ты хочешь сказать, что этот городок сделал много для меня.
   -- Я знаю очень хорошо, что хочу сказать, и буду считать обидою для себя, если хоть один шиллинг из замка попадет в карман Спрута.
   Бесполезно утруждать читателя нравоучением, которое герцог прочитал ей по этому случаю, выставляя на вид, какая испорченность может произойти оттого, если станут примешивать политику к торговле, или какое презрение вкладывала она в те немногия слова, которыми прерывала его время-от-времени.
   -- Хорошо ли шьет человек ботинки и умеренную ли цену берет за них -- вот что следует соображать, сказал герцог выразительно.
   -- Я согласна вдвое заплатить за дурные ботинки человеку, который нейдет мне наперекор.
   -- Ты не должна обращать внимание, если тебе идут наперекор в подобном деле. Ты унижаешь себя подобным чувством.
   А между тем сам он изгибался под ударами Слайда!
   -- Я сейчас узнаю своего врага, сказала герцогиня:-- и пока жива, стану с врагом обращаться как с врагом.
   Много было сказано в этом роде и герцог наконец объявил, что он закажет Спруту несколько пар с пробковою подошвой, а герцогиня весьма неблагоразумно объявила о своем намерении разорить Спрута. Эта угроза страшно оскорбила чувство чести герцога. Его жена угрожает разорить бедного ремесленника, хочет это сделать по поводу политических дел городка и на зло своему мужу. Разумеется, ему следовало бы знать, что вся ее вина состояла в том, что она желала раздражить его в эту минуту. На свете не было более добродушной женщины и менее способной разорить кого-нибудь.
   Но всякий намек на сильвербриджские выборы напоминал ему жестокия нападки на него и делал его угрюмым, мрачным и несчастным. Они опять разошлись недружелюбно и почти не говорили за обедом.
   На следующее утро пришло в Мачинг письмо, сильно увеличившее его раздражение против всех вообще и жены в особенности. Письмо, хотя на нем стояло "в собственные руки", было распечатано Уорбёртоном, как все письма, получаемые герцогом, но секретарь нашел необходимым показать письмо первому министру. Прочтя его, он сказал Уорбертону, что это ничего не значит, и с полчаса сохранял спокойный вид. Потом вышел, спрятав письмо в руке, и найдя свою жену одну, дал ей прочесть.
   -- Посмотри, что ты навлекла на меня своим вмешательством и неповиновением, сказал он.
   Письмо заключалось в следующем:

"Манчестерский сквер, 3 августа 187-- г.

"Милорд герцог,

   "Я считаю себя в праве пожаловаться вашему сиятельству на то, как со мною обошлись на последних сильвербриджских выборах, где я был вовлечен в большие издержки без малейшей возможности быть выбранным в депутаты. Я знаю, что не говорил прямо с вашей светлостью об этом, и что не получил от вас права предполагать, что ваша светлость поддержите меня. Но герцогиня положительно предлагала мне место депутата и уверила, что я буду иметь всю помощь, которую влияние вашей светлости может доставить мне. Мне также было объяснено, что официальное положение вашей светлости воспрещает вам лично совещаться с вашим кандидатом. При подобных обстоятельствах, я полагаю, что имею право жаловаться на претерпенные мною неприятности.
   "Не долго пробыл я в городке, как уже должен был увидеть, что мое положение безнадежно. Люди влиятельные в городке, которых мне представили вполне преданными вашему сиятельству, выставили третьяго кандидата -- такого же либерала, как и я -- и разумеется, никто из нас успеха не имел, хотя меня, как кандидата вашего сиятельства, непременно выбрали бы, не будь этого. Нельзя сомневаться, что все это было условлено заранее, но прежде чем мина была взорвана -- немедленно по моем приезде, как я теперь помню -- от меня потребовали 500 ф. с., чтобы выманить деньги, прежде чем истина сделается известною мне. Разумеется, я не заплатил бы 500 ф. с., если бы знал, что обычные агенты вашей светлости в городке -- я могу прямо назвать мистера Спрута -- приготовились действовать против меня. Ноя деньги заплатил и думаю, что ваша светлость согласитесь со мною, что эта сделка по справедливости заслуживает весьма позорного названия.
   "Милорд герцог, я человек бедный и, признаюсь, грех это или добродетель, честолюбивый; может быть, я был бы не прочь согласиться на издержки, которых впрочем оправдать нельзя при достижении некоторых публичных целей. Но я должен сказать, при всем моем уважении к вашей светлости лично, что не чувствую никакого желания перенести терпеливо эту потерю. Я и не подумал бы соваться в сильвербриджские выборы, если бы герцогиня не уговорила меня. Я не решился бы даже рисковать сомнительным состязанием. Но я выступил вперед по предложению герцогини, поддерживаемый ее личными уверениями, что это место непременно достанется мне, так как находится в руках вашей светлости. Разумеется, было понятно, что ваша светлость вмешиваться не станете; но понятно было и то, что влияние вашей светлости на время было передано герцогине. Я уверен, что сама герцогиня подтвердит, что она сама дала мне право считать себя кандидатом вашей светлости.
   "Конечно, я могу пожаловаться на мистера Вайза, которому я заплатил деньги, но чувствую, что как джентльмен не должен делать этого, не отнесясь к вашей светлости, потому что могут оказаться обстоятельства -- я не скажу вредные для вашей светлости, но не совсем приличные. Я не могу однако думать, чтобы ваша светлость пожелали, чтобы такой бедный человек как я, отыскивая возможность вступить в публичную жизнь, поплатился так тяжело вследствие ошибки со стороны герцогини. Если ваша светлость можете помочь мне вступить в Парламент депутатом от другого места, я охотно покорюсь понесенной потере. Я впрочем не смею надеяться на подобную помощь. Но в таком случае, я думаю, ваша светлость должны видеть, что я буду вознагражден.
   "Имею честь быть, милорд герцог,

"вашего сиятельства преданный слуга
"Фердинанд Лопец."

   Герцог стоял в комнате жены, спиною к камину и устремив на нее глаза, пока она читала это письмо. Он не торопил ее и она читала не очень скоро. Многое даже она прочла два раза, сильно краснея при этом. Она читала так внимательно отчасти потому, что письмо удивило даже ее, а отчасти оттого, что ей нужно было сообразить, как выдержать гнев мужа.
   -- Ну, что ты скажешь на это? спросил он.
   -- Разумеется, наглец.
   -- Это так; хотя не знаю, приятно ли мне, что ты называешь его таким образом. Он был твоим другом.
   -- Знакомым.
   -- Ты его выбрала кандидатом наперекор моим желаниям и продолжала его поддерживать, прямо ослушиваясь моих приказаний.
   -- Ведь мы уж прежде объяснялись на счет этого ослушания.
   -- Такие вещи объяснениями покончиться не могут. Дурные поступки скрыть объяснениями нельзя. Неужели тебе не стыдно, что твое имя повторял раз двадцать с такою хулой этот человек?
   -- Ты хочешь затоптать меня в грязь, потому что я приняла его ошибкой за джентльмена.
   -- Это еще не все. Для того, чтобы услужить такой презренной твари, ты забыла мои просьбы, мои приказания, мое положение. Я объяснял тебе, почему я более всех мужчин на свете, и почему ты более всех женщин на свете не должны делать этого, а между тем ты это сделала, приняв за человека подобную свинью! Что мне делать? Как мне освободиться от затруднений, которыми ты опутываешь меня? Моих врагов преодолеть я могу, но не могу избегнуть ям, которые роет для меня моя жена. Я могу только удалиться в частную жизнь и искать утешения в моих детях и книгах.
   В голосе его слышалось такое искреннее страдание, что оно на минуту лишило ее сил. Она не могла придумать ни шуток, ни сарказмов, ни женского ворчания. Хотя она нисколько не соглашалась с ним, когда он говорил о необходимости удалиться в частную жизнь, оттого что к нему было написано такое письмо, хотя она была неспособна понять вполне раздражение, терзавшее его, она все-таки знала, что он страдает, и признавалась себе, что была причиною этого страдания.
   -- Мне жаль! воскликнула она наконец,-- Что еще могу я сказать?
   -- Что я должен делать? Что можно сказать этому человеку? Уорбертон прочел письмо и подал мне его молча. Он мог видеть, какое это ужасное затруднение.
   -- Разорви письмо и покончи этим.
   -- Я не знаю наверно, не прав ли он с своей стороны. Он, конечно, как ты говоришь, наглец, а то не предъявлял бы таких прав. Он пользуется ошибкой, сделанной доброй женщиной по милости ее сумасбродства и тщеславия -- тут герцогиня немножко надулась, но к счастию он этого не видал -- и сам знает это очень хорошо. А все-таки он с своей стороны прав. Для него в Сильвербридже не было возможности на успех после моего заявления. Деньги его были положительно брошены. Это твои убеждения и потом твое поощрение заставили его истратить эти деньги.
   -- Заплати их. Ты от этого не разоришься.
   -- Ах, если бы мы могли отделаться от затруднений только деньгами! Ну, положим, я заплачу. Я начинаю думать, что должен заплатить, что не могу оставить без ответа такую жалобу. Но когда заплачу, потом что будет? Неужели ты думаешь, что такая уплата со стороны первого министра не сделается известна во всех газетах и меня не обвинят в том, что я купил молчание этого человека?
   -- Это не подкуп, если ты ему платишь потому, что считаешь себя обязанным платить.
   -- Но чем я это извиню? Есть вещи священные как небеса, ясные для Господа как свет солнца, не оставляющие на совести ни малейшего пятна и которым человеческая злоба может придать черноту ада. Я буду знать, зачем заплатил эти 500 фунтов; затем, что женщина самая близкая и дорогая для меня -- она с изумлением посмотрела на него, потому что в жару увлечения он раскинул руками:-- в пылкости своего сумасбродства сделала самую прискорбную ошибку, от которой не позволила своему мужу спасти ее, и таким образом эту сумму надо выплатить наглецу. Но свету я этого сказать не могу. Я не могу разглашать, что эта небольшая жертва деньгами была самым справедливым вознаграждением за нанесенный вред.
   -- Говори это везде. Говори это всем.
   -- Нет, Гленкора.
   -- Неужели ты думаешь, что я стану просить от тебя пощады, если это моя вина? И каким образом это может мне повредить? Разве для кого-нибудь будет новостью, что я поступила сумасбродно? Разве газеты нарушат мое спокойствие? Мне иногда кажется, Плантадженет, что мне следовало бы быть мужчиною -- моя кожа так толста -- а тебе женщиною: твоя так нежна.
   -- Этого не случилось.
   -- По крайней мере, пользуйся толстотою моей кожи. Пошли ему 500 фунтов без всякого письма -- или вели написать мистеру Уорбертону, или мистеру Морстону. Не скрывай этого. А когда газеты об этом заговорят...
   -- В Парламенте могут об этом спросить.
   -- Ну, если спросят, так и говори, что это сделала я. Говори правду. Ты всегда сам твердил, что одна правда может принести пользу. Пусть правда принесет пользу теперь. Я увертываться не стану. Если ты провозгласишь это в Парламенте, то для меня это не будет и в половину так оскорбительно, как взгляды, которые ты бросаешь на меня теперь.
   -- Неужели я оскорбил тебя? Богу известно, что умышленно я не желаю оскорблять тебя.
   -- Оставим это. Продолжай. Я знаю, ты думаешь, что я сама навлекла на себя все это. Заплати этому человеку, а потом, если об этом станут говорить, скажи, что это моя вина и что ты заплатил эти деньги, потому что я поступила нехорошо.
   Когда он пришел к ней, она сидела на диване, на котором сидела всегда, а муж стоял пред нею как самовластный повелитель, почти тиран. Она чувствовала его тиранство, но сердилась менее обыкновенного -- или, лучше сказать, не так твердо решилась не уступать ему и держать себя как равная ему -- потому что сознавалась себе, что сделала ему вред. Она, по ее мнению, сделала неважный проступок, но этот проступок сделал ему вред. Вот почему она сидела и покорялась неприятности видеть его стоящим пред собою. Но теперь он сел возле нее очень близко и положил руку на ее плечо, почти обнял.
   -- Кора, сказал он:-- ты не понимаешь.
   -- Мне кажется, я никогда не понимаю ничего, ответила она.
   -- Ни в этом случае -- а может быть, и никогда, что муж чувствует к своей жене. Неужели ты думаешь, что я могу сказать против тебя хоть одно слово даже другу?
   -- Почему?
   -- Никогда не говорил и не могу. Если бы я пылал на тебя гневом, никогда не признаюсь ни одной живой душе, кроме тебя самой, что ты не совершенство.
   -- О, благодарю! Если бы ты заставлял других бранить меня, мне было бы не так чувствительно.
   -- Не шути со мною теперь, я так серьезно говорю! А если я не мог допустить, чтобы твое поведение осуждали даже мои друзья, неужели ты думаешь, что я решусь уклониться от общественного порицания, публично свалив на тебя вину?
   -- Держись истины; ты всегда сам это говоришь.
   -- Я, конечно, буду держаться истины. Муж и жена всегда должны быть заодно. Он должен отвечать за ее поступки.
   -- Тебя однако не могут повесить за то, что я убью кого-нибудь.
   -- Я очень бы желал, чтоб повесили меня. Нет, если заплачу эти деньги, я приму на себя и последствия. Я никаким образом не сделаю этого тайком. Но я желал бы, чтобы ты помнила...
   -- Что? Я, конечно, никогда не забуду всех этих неприятностей из-за грязного городишки, в котором, пока я жива, не будет моя нога.
   -- Я желал бы, чтоб ты помнила, что во всех твоих поступках ты имеешь дело с моими чувствами, с моею репутацией. Ты можешь отделить себя от меня; да я и не желаю даже ценою всего этого, чтобы такое разделение было возможно. Ты говоришь, что у меня кожа тонка.
   -- Это так. У тебя то, что называют деликатною организацией, а я грубая и ужасно пошлая женщина.
   -- Ты также должна сделаться чувствительной для меня.
   -- А я желала бы сделать тебя толстокожим для самого тебя. Это единственный способ жить спокойно в таком грубом и пошлом свете.
   -- Будем оба стараться поступать как следует, сказал он, обнимая ее и целуя.-- Мне кажется, я сейчас пошлю деньги этому человеку. Это меньшее из зол. И чтобы между нами ничего более не было говорено об этом.
   Он оставил ее и вернулся -- не в тот кабинет, где привык в Мачинге работать с своим секретарем -- а в маленькую комнатку, в которой проводил много горьких минут, размышляя о неудавшейся десятичной системе, посредством которой когда-то надеялся сделаться одним из величайших благодетелей своей нации, перебирая в уме неприятности, которые навлекла на него жена, и сожалея о герцогской короне, которая в цвете лет изгнала его из Нижней Палаты.
   Он сел и целый час не трогался с места, не брался за перо, и не раскрывал книги. Он старался сообразить, какие последствия повлечет за собою уплата денег мистеру Лопецу. Но когда соображения ничего ему не объяснили, он спросил себя, не требует ли строгая справедливость, чтобы он заплатил деньги, несмотря ни на какие последствия.
   Он подошел к своему письменному столу, написал чек в 500 ф. с. на имя Фердинанда Лопеца, а потом заставил своего секретаря отправить следующую записку:

Мачине, 4 августа 187--.

"Сэр,

   "Герцог Омниум прочел письмо, которое вы написали к нему третьяго числа текучего месяца. Герцог Омниум, чувствуя, что может быть вы решились вступить в состязание по последним выборам в Сильвербридже вследствие ошибочных сведений, сообщенных вам в Гэтерумском замке, поручил мне приложить к сему чек на 500 ф. с.-- сумму, истраченную, по вашим словам, для сильвербриджских выборов.
   "Имею честь быть, сэр,

"Ваш покорнейший слуга
"Артур Уорбертон."

   "Фердинанду Лопецу, эсквайру."

Глава XLIII.
Камедь.

   Читатель, без сомнения, подумает, что Фердинанд Лопец находился в весьма стесненном положении, если решился послать герцогу такое письмо. Но этому причиною был не недостаток в деньгах. Может быть, помнят, что тесть заплатил ему эти 500 ф. с., и когда Лопец писал это письмо, он уверял себя, что если по какому-нибудь чуду письмо это побудит герцога к уплате, то он возвратит деньги Вортону. Но, отправляя свое письмо, он денег не ожидал, как не ожидал и места, о котором упомянул в конце письма. Он хотел только сделать неприятность герцогу и вовлечь его в переписку.
   Хотя этот человек всю жизнь жил в Англии, он не приобрел того познания в способах, посредством которых делаются дела между людьми известного класса. Он не понимал, что обещание герцогини помочь ему в Сильвербридже он должен был принять в его настоящем смысле, и что ее помощью он мог воспользоваться, насколько она могла оказать ее -- но в случае, если бы эта помощь оказалась недействительной, честь обязывала его покориться последствиям безропотно, каковы бы эти последствия ни были. Он находил, что ему был сделан большой вред и что он должен был за это сердиться -- хотя бы даже на женщину. Он знал очень хорошо, что не может писать самой герцогине, хотя ему иногда приходил в голову план напасть на нее публично и высказать, как она повредила ему. Он почти решился сделать это в ее собственном саду в Горнсе, но тогда появление Артура Флечера помешало ему, и он вылил свой гнев в другую сторону.
   Но его ярость на герцога и герцогиню оставалась и он обыкновенно высказывал ее в весьма сильных выражениях в конторе Сексти Паркера, громко разглагольствуя о своем положении, о том, что он сделает, и о вреде, нанесенном ему Сексти Паркер сочувствовал ему вполне, особенно относительно 500 ф. с., которые он получил от Вортона и которые перешли в сундук Сексти.
   В это время Лопец и Сексти предприняли большую спекуляцию и душа Сексти вовсе не была спокойна. Он все думал о своей жене, детях и об ужасах, которые могут случиться с ними. Однако до-сих пор деньги постоянно являлись от Лопеца, когда в них встречалась надобность, и Сексти очень хорошо примечал то обстоятельство, что Лопец живет своим собственным хозяйством и, по-видимому, без ущерба для своих выгод.
   -- Ну, никогда не слыхал ничего подобного, сказал он, когда Лопец распространялся о своих обидах.-- Вот что герцоги и герцогини называют честью между ворами! Ну, Ферди, мой милый, если выдержишь это, то ты выдержишь все.
   В это последнее время Сексти сделался очень фамильярен с своим товарищем.
   -- Я не намерен выдерживать, возразил Лопец и тут же написал письмо, на котором выставил "Манчестерский сквер". Он старался сделать это письмо как можно обиднее. У него достало ума придумать слова, которые должны были уязвить бедного герцога и смутить герцогиню. Он позаботился сохранить черновую, чтобы опять воспользоваться этим и направить далее свое мщение. Но, конечно, он не ожидал воспоследовавшего результата.
   Когда Лопец получил письмо секретаря с деньгами, он сидел напротив тестя за завтраком, а жена его делала чай. Немногие из его писем приходили на Манчестерский сквер. Контора Сексти Паркера или клуб были для этого более удобными местами, но он думал, что Манчестерский сквер имеет как будто более приличный вид.
   Когда он распечатал письмо, разумеется, чек с подписью герцога бросился ему в глаза. Он увидал даже сумму прежде, чем прочел письмо, и быстро взглянул чрез стол на своего тестя. Вортон, конечно, мог бы видеть чек и даже сумму, и вероятно подпись, без малейшего подозрения относительно свойства уплаты. Но он ел хлеб с маслом и вовсе не думал о письме. Лопец спрятал чек, прочел несколько строк, написанных секретарем, и спрятал все в карман.
   -- Итак, сэр, вы намерены ехать в Гертфордшир пятнадцатого? сказал он очень веселым голосом.
   Веселый голос был еще приятен старику, но молодая жена уже начала недоверять ему. Она научилась, хотя не сознавала, как выучила этот урок, что этот веселый тон показывал если не обман, то по крайней мере какую-нибудь скрытность. Этот тон раздражал ее и когда она слышала его, лоб ее нахмуривался и на лице ее появлялась грусть. Муж ее это примечал и знал в такое время, что она недовольна им. Он не знал, какие поступки, а главное какие чувства ставились ему в вину -- не понимая границ, отделявших добро от зла -- но знал, что жена часто осуждает его, и жил в страхе, что отец жены также станет осуждать его. Если бы дело шло только о жене, он скоро отучил бы ее от осуждения. Он скоро заставил бы ее не показывать своего неодобрения. Но он поселился в доме старика, где старик мог видеть не только его, но и обращение с ним его жены, а доброжелательство старика и его хорошее мнение были для него необходимы. Но он все-таки не мог удержаться, чтобы не бросить на жену сердитый взгляд, когда увидел это выражение на ее лице.
   -- Кажется, поеду, сказал адвокат:-- я должен поехать куда-нибудь. Мой отъезд не должен вам мешать.
   -- Мы решили нанять котедж в Доверкорте, сказал Лопец.-- Место не очень веселое и не модное, но оно здорово и я легко могу ездить в город. К несчастию, мои дела не позволяют мне эту осень совсем уехать из Лондона.
   -- Я желал бы, чтоб мои дела удержали меня, сказал адвокат.
   -- Я не знала, что ты решился ехать в Доверкорт, сказала Эмилия.
   Лопец сказал Вортону как будто они решили это вместе, а так как она только раз слышала о Доверкорте от мужа, то была недовольна, зачем он говорит ложь. Она знала, что он ее возьмет или оставит, как ему вздумается. Если бы он сказал смело: "Мы поедем в Доверкорт. Я так решил. Это удобно для меня", она осталась бы довольна. Она понимала, что он намерен поступать по своему в подобных вещах, но ей казалось, что он хочет держать себя как тиран, не имея для этого необходимого мужества.
   -- Мне казалось, что тебе это приятно, сказал он.
   -- Мне вовсе не приятно.
   -- Стало быть, так как это удобно для моих дел, мы можем считать это решенным.
   Сказав это, он вышел из комнаты и отправился в Сити. Старик все прихлебывал чай и мешкал за завтраком, против своего обыкновения. Он всегда торопился в свою контору и часто уходил из дома раньше зятя. Эмилия, разумеется, оставалась с ним, сидя молча на своем месте против чайника, размышляя, может быть, о возможности удовольствия в Доверкорте, хотя два дня тому назад первый раз услыхала это название и где у нее совсем не было знакомых. В прежние годы эти осенние месяцы, проведенные в Гертфордшире, были величайшим удовольствием в ее жизни.
   Вортон также видел облако на лице своей дочери и понял смысл маленького разговора о Доверкорте. Ему было известно -- с тех самых пор, как они переехали в его дом -- что обращение и тон молодой жены с мужем не показывали полного супружеского сочувствия. Он уже говорил себе не раз, что она сама этого захотела, быть женою этого человека и принимать своего мужа таким, каков он был. Если она страдала от образа жизни этого человека, он, как ее отец, не мог ей помочь, не мог ничего сделать для нее, если только он не будет положительно жесток. Он уже решил это в уме, но сердце его стремилось к дочери, и когда он думал, что она несчастна, он жаждал утешить ее и сказать, что у нее есть еще отец.
   Но не пришло еще время, когда он мог утешать ее, сочувствуя ей против ее мужа. Из ее уст никогда не вырывалась жалоба. Если ей случалось говорит о своем муже, то тон ее всегда показывал любовь. Но все-таки старику хотелось сказать дочери что-нибудь такое, что могло бы показать ей, что его сердце смягчилось к ней.
   -- Тебе нравится план ехать в это место? спросил он.
   -- Я совсем не знаю, каково оно. Фердинанд говорит, что там дешево.
   -- Неужели это так важно?
   -- Ах! да, я этого боюсь.
   Это было очень грустно для него. Лопец уже получил от него значительную сумму, хотя после свадьбы не прошло и года, и теперь жил в Лондоне даром. До женитьбы он всегда говорил о себе и о нем говорили как о богатом человеке, а теперь он принужден выбирать крошечный приморский городок, потому что там можно жить дешево! Если бы они обвенчались как люди бедные, в этом не было бы ничего достойного сожаления и можно бы с удовольствием отправиться в такое место. Но, соображая все обстоятельства, это предвещало мало хорошего для будущего.
   -- Ты понимаешь его денежные дела, Эмилия?
   -- Ничего не понимаю, папа.
   -- Я не имею ни малейшего желания разузнавать. Может быть, мне следовало бы расспросить прежде -- но теперь, если стану расспрашивать, то уж его. Но мне кажется, жена должна бы знать.
   -- Я не знаю ничего.
   -- В чем состоят его дела?
   -- Не имею понятия. Я прежде думала, что он участвует в торговле Мильса Гепертона и с господами Гёнки и сыновья.
   -- А он не участвует?
   -- Кажется, нет. Он имеет товарищем какого-то Паркера, который... как мне кажется... не джентльмен. Я никогда его не видала.
   -- Что он делает с этим Паркером?
   -- Кажется, они покупают гуано.
   -- Я думаю, что это была только одна спекуляция.
   -- Я боюсь, что он потерял деньги, папа, на сильвербриджских выборах.
   -- Я это заплатил, сказал Вортон сурово.
   Как же Лопец не сказал жене, что получил деньги от ее отца?
   -- Вы заплатили? Как вы добры! Я боюсь, папа, что мы вам в тягость.
   -- Я не заботился бы об этом, душа моя, если бы между вами были доверие и счастие. Не все ли мне равно, когда ты получишь твои деньги, теперь или после, только бы они были тебе полезны. Я желал бы, чтоб он был откровенен со мною и рассказал мне все.
   -- Передать ему ваши слова?
   Он подумал минуты две, прежде чем ответил дочери. Может быть, если скажет ему жена, это сделает на него более впечатления.
   -- Если ты думаешь, что он не рассердится на тебя, тогда скажи.
   -- Я не знаю, зачем ему сердиться. Я ничего не боюсь сказать ему.
   -- Так скажи. Скажи ему, что ему лучше рассказать мне настоящее положение его дел. Господь с тобою, моя милая!
   Он наклонился, поцеловал ее и пошел в свою контору.
   Фердинанд Лопец решил положить в карман деньги герцога и не говорить о них Вортону в то время, как сидел за завтраком. Он позаботился спрятать чек, но сделал это в ту минуту только для того, чтобы успеть сообразить, прежде чем сделает какой-нибудь шаг.
   Выходя из дома, он сообразил и думал, что эти деньги следует отдать Вортону. Тесть очень великодушно заплатил его издержки по выборам, но поступил таким образом не для того, чтобы сделать ему подарок. Лопец жалел, зачем герцог это сделал. Передавая чек Вортону, он будет принужден рассказать историю своего письма к герцогу и был уверен, что Вортон не одобрит подобного письма. Кто мог одобрить его жалобу на истраченные деньги, когда они были уже возвращены ему? Как мог такой человек как Вортон -- старинный английский джентльмен -- одобрить подобное требование, сделанное при каких бы то ни было обстоятельствах? Вортон, весьма вероятно, станет настаивать на том, чтобы чек послать обратно герцогу -- а это было бы весьма печальным концом для достигнутого торжества.
   Чем более думал Лопец об этом, тем более убеждался, что не благоразумно было бы упомянуть Вортону о письме к герцогу. Лопец говорил себе, что нынешние старики дураки, ничего не понимающие. Потом эти деньги приходились очень кстати для него. Он хотел добиться согласия Сексти Паркера на одну большую спекуляцию и знал, что не может сделать этого, не показав наличных денег. Поэтому он наконец решил, что деньги эти он употребит пока для себя и ничего не скажет Вортону. Не есть ли это добыча, исторгнутая от неприятеля его мужеством и искуством? Когда он уведомлял Уорбертона о получении денег, он уже смотрел на эти деньги как на сумму, исторгнутую от герцога совершенно независимо от уплаты, сделанной его тестем.
   В этот день для Сексти Паркера сделалось очевидно, что его товарищ человек с большими средствами. Хотя дела иногда казались очень плохи, но деньги оказывались всегда. Некоторые покупки и продажи оказывались удачны, некоторые нет. Больших спекуляций еще не предпринимали, но постоянно ожидали их. Опасения Сексти были сильно преувеличены сознанием, что кофей и гуано не всегда были покупаемы. Его товарищ однако был такого мнения, что в такой торговле, какою занимались они, не было никакой надобности в самом деле покупать кофей и гуано, и объяснял свою теорию очень красноречиво.
   -- Зачем я покупаю груз кофею и держу его шесть недель, и зачем покупатель продает его, а не удерживает у себя? Потому что он находит, что выгоднее продать, а я нахожу, что выгоднее купить по известной цене. Это все равно как если бы мы посредством пари поддерживали наше мнение. Он поддерживает понижение, а я повышение. Я только слежу за ценами на рынке, но мне нет никакой надобности покупать всего.
   Сексти Паркер до завтрака всегда думал, что его товарищ не прав, но после завтрака почти ежедневно становился приверженцем великой доктрины. Кофей и гуано все-таки приходилось покупать, потому что свет был туп и не хотел учиться торговым фокусам, преподаваемым Фердинандом Лопецом -- а также может быть и оттого, что многим этом товар был нужен -- но наш предприимчивый герой думал одно время, что он не должен навязывать себе такой излишней тяжести.
   В тот день, когда деньги герцога пошли в дело, Сексти согласился на одну большую спекуляцию, к которой товарищ уговаривал его целую неделю. Они купили груз камеди из Новой Зеландии. Лопец имел причины думать, что камедь должна очень повыситься в цене. Был большой запрос на янтарь и его можно было заменить камедью, которая чрез полгода непременно удвоится в цене. Но, к несчастию, этот груз следовало действительно купить. Лопец не мог найти ни одного человека, такого предприимчивого, который отважился бы торговать камедью по его способу. И так действительно груз был куплен, и имена Лопеца и Сексти стояли на векселях, данных за товар.
   В этот день Лопец вернулся домой очень веселый, потому что верил своему уму и счастию.

Глава XLIV.
Вортон думает написать новое завещание.

   В тот же день, тотчас по возвращении мужа, жена заговорила с ним по поручению отца. В этот вечер Вортон обедал в клубе и поэтому пред ними был целый вечер; но разговор предстоял неприятный и потому Эмилия приступила к этому тотчас -- начала почти прежде, чем муж уселся в кресло, которое присвоил себе в гостиной.
   -- Папа говорил сегодня утром о наших делах, когда ты ушел, и он думает, что было бы гораздо лучше, если бы ты рассказал ему все.
   -- Отчего он заговорил об этом сегодня? спросил Лопец, почти с гневом обернувшись к жене и подумав тотчас о чеке герцога.
   -- Мне кажется весьма естественно, что он тревожится о нас, Фердинанд -- и еще естественнее, потому что у него есть деньги, которыми он может располагать как хочет.
   -- Я не просил у него ничего последнее время, хотя намерен попросить, и очень бесцеремонно. Три тысячи не Бог знает какая сумма для твоего отца.
   -- Он также ведь заплатил и за выборы.
   -- Так он жаловался об этом без меня? Я не просил у него этих денег. Он сам предложил. Я не был так глуп, чтобы отказаться, но ему некчему было выставлять это за обиду пред тобою.
   -- Он и не называл это обидой. Я говорила, что выборы стоили тебе дорого.
   -- Зачем ты это сказала? Зачем ты заговорила об этом? Зачем ты рассуждаешь о моих делах без меня?
   -- С моим-то отцом! Ведь ты сам говоришь мне каждый день, что я должна убеждать его помочь тебе.
   -- Не жалобами на мою бедность. Но как все это началось?
   Ей нужно было подумать с минуту, прежде чем она могла припомнить, как это началось.
   -- Тут было что-нибудь, сказал он:-- что ты стыдишься мне сказать.
   -- Мне нечего стыдиться говорить тебе. И прежде было ничего, и теперь не будет ничего.
   Она встала с этими словами, раскрыв глаза и расширив ноздри.
   -- Что ни случилось бы, какое несчастие ни постигло бы нас, я никогда не буду стыдиться за себя.
   -- Но за меня!
   -- Зачем ты это говоришь? Зачем ты стараешься возбудить неудовольствие между нами?
   -- Ты говорила о моей бедности.
   -- Отец мой спрашивал, зачем тебе надо переехать в Доверкорт, и не оттого ли, что там дешевле.
   -- Тебе же надо ехать куда-нибудь?
   -- Совсем нет. Я согласна остаться в Лондоне, Но я говорила, что по моему мнению в этом играют роль издержки. Это ведь и правда.
   -- Куда же ты хочешь ехать? Верно Доверкорт место не модное.
   -- Мне не нужно ничего.
   -- Если ты думаешь ехать за границу, я не могу найти для этого времени. В этом деньги не играют накакой роли и совсем не твое дело было об этом говорить. Я выбрал это место потому, что там тихо и я легко могу ездить взад и вперед. Мне жаль, зачем я переехал в этот дом.
   -- Зачем ты говоришь это, Фердинанд?
   -- Потому что ты с твоим отцом строите каверзы у меня за спиною. А я ненавижу это более всего.
   -- Ты очень несправедлив, сказала она, зарыдав:-- я никогда каверз не строила. Я ничего не делала против тебя. Разумеется, папа должен знать.
   -- Зачем он должен знать? Какое право имеет твой отец разузнавать мои частные дела?
   -- Оттого что тебе нужна его помощь. Это весьма естественно. Ты постоянно говоришь мне, чтобы я уговорила его помочь тебе. Он говорил очень ласково, что ему хотелось бы знать твои дела.
   -- Он не узнает. А что касается его помощи, то разумеется мне нужно то состояние, которое он должен был дать тебе. Не может же он не понимать, что при моих делах капитал должен быть мне полезен. Я думаю, что и ты должна это понимать.
   -- Я это понимаю.
   -- Так почему же ты не действуешь скорее как мой друг, чем его? Зачем ты не держишь мою сторону? Мне кажется, что ты гораздо более его дочь, чем моя жена.
   -- Это очень несправедливо.
   -- Если бы у тебя была хоть капля храбрости, ты заставила бы его понять, что для тебя он обязан сказать, что намерен сделать, чтобы я мог извлечь выгоды из того состояния, которое, как я полагаю, он намерен дать тебе когда-нибудь. Если бы ты хоть сколько-нибудь заботилась помочь мне, ты могла бы иметь влияние на него. Вместо этого, ты говоришь с ним о моей бедности. Я не желаю, чтобы он считал меня нищим. Это не есть способ оплести такого человека, как твой отец, который сам богат и считает бедность бесславием.
   -- Деньги -- это способ, посредством которого люди достают деньги. Если бы он доверял моим делам, он довольно скоро раскошелился бы. А вместо этого его приучили думать, что я человек с ничтожными средствами. Он когда-нибудь увидит свою ошибку.
   -- Так ты не хочешь с ним говорить?
   -- Я не могу говорить ему в одно и то же время, что ты богат и что тебе нужны деньги.
   -- Я совсем этого не говорю. Если я увижу, что это для меня удобно, я буду с ним говорить. Но для меня было бы гораздо легче, если бы я мог уговорить тебя помогать мне.
   Эмилия в это время уже знала очень хорошо, что значит такая помощь. Он так откровенно говорил с нею, что она ошибиться не могла. Он научал ее "оплести" ее отца, а теперь опять заговорил о ее влиянии над отцом. Хотя все ее обманчивые мечты разлетелись -- о, как быстро!-- она все-таки знала, что обязана оставаться преданной мужу и быть скорее его женою, чем дочерью своего отца. Но что могла она сказать в его пользу, ничего не зная о его делах? Она не имела никакого понятия о том, в чем состоят его дела, каков был его доход, сколько она могла тратить денег как его жена. На сколько она могла видеть -- а ее здравый смысл в таких вещах был верен -- у него не было постоянного дохода. Для себя она ни о чем не хотела спрашивать его. Гордость не позволяла ей спрашивать его о том, что он должен был сообщить ей без всякой просьбы. Но она должна сказать ему, что не может употребить влияние на отца, потому что не знает обстоятельств, которыми может руководиться ее отец.
   -- Я не могу помогать тебе таким образом, как ты хочешь, сказала она:-- потому что я сама не знаю ничего.
   -- Ты знаешь, что можешь положиться на меня, что я употреблю твои деньги как можно выгоднее, если получу их.
   Она этого не знала и промолчала.
   -- Ты можешь уверить его в этом.
   -- Я могу только сказать, чтобы он рассудил сам.
   -- Ты хочешь сказать, что предпочтешь отправить меня к черту, прежде чем раскроешь рот за меня пред стариком?
   Он никогда прежде не говорил ей таких слов, и она залилась слезами. Для нее это было ужасным оскорблением. Не знаю, должна ли женщина очень обижаться, если ее муж иногда забудется и употребит ругательное слово в разговоре с нею. Такая обида не мешает мужу быть добрым, ласковым и внимательным к жене. Но жена должна быть, приучена к этому постепенно; потом все зависит, каким тоном говорится это. Но теперь эти слова были сказаны с грубой и пошлой запальчивостью. Это показалось жертве признаком страшного кризиса в ее супружеской жизни, как будто человек, сказавший ей это, не мог никогда более любить ее, быть ласковым к ней и кротким как любовник. Говоря эти слова, он смотрел на нее так, как будто хотел разорвать ее на куски. Она была испугана, приведена в ужас, изумлена. Она не могла сказать ему ни слова. Она не знала, в каких выражениях пожаловаться на такое обращение. Она залилась слезами и, бросившись на диван, закрыла лицо обеими руками.
   -- Ты сама вызываешь меня к запальчивости, сказал он.
   Но она все еще не могла с ним говорить.
   -- Я вернулся из Сити, устав от трудов, взволнованный тысячью заботами, а ты не можешь мне сказать ласкового слова!
   Наступило молчание, во время которого она все рыдала.
   -- Если твой отец хочет говорить со мною, пусть говорит. Я не убегу. Но сам расказывать ему о моих делах я не намерен.
   Он замолчал опять.
   -- Полно, старушонка, развеселись. Не притворяйся разогорченной оттого, что я сказал крепкое словцо. В свете приходится переносить многое еще хуже этого.
   -- Я... я... я так испугалась, Фердинанд.
   -- Мужчина не всегда может помнить, что он говорит не с мужчиною. Забудь об этом, но помни, что в нашем положении твое влияние на отца может составить мое счастие или погубить меня.
   После этого он вышел из комнаты.
   Эмилия сидела минут десять и думала обо всем. Слова, сказанные им, были так ужасны, что она не могла выкинуть их из головы -- не могла считать их безделицею. Его мрачная физиономия еще представлялась ей, и то отсутствие всякой нежности, та несупружеская и вместе с тем супружеская грубость, которая во всяком случае должна была бы не появляться в нем так скоро. Весь он совсем не походил на то, что она думала о нем.
   До брака она ни слова не слыхала от него о деньгах. Он говорил с нею о книгах, особенно о поэзии. Ему казались дороги Шекспир, Мольер, Данте и Гёте. Он выражал такие прекрасные идеи о женщинах и мужчинах в их сношениях с женщинами. Для него она рассталась со всеми прежними друзьями. Для него она вступила в брак, неприятный для ее отца. Для него она закрыла свое сердце для другого обожателя. Полагаясь на него вполне, она отважилась думать, что лучше знает свое счастие, чем те, которые советовали ей, и отдалась ему вполне. Теперь она очнулась, мечты ее исчезли, и слова этого человека еще раздавались в ее ушах.
   Они встретились за обедом и провели вечер без всяких намеков на разыгравшуюся между ними сцену. Он сидел с журналом в руках и делал время-от-времени какое-нибудь замечание с намерением ей угодить, но оно терзало ее слух своим притворством. Она отвечала ему, потому что это была ее обязанность и потому что она не хотела унижаться до того, чтобы дуться, но никак не могла решиться сказать даже самой себе, что может забыть его ужасные слова.
   Она сидела за работой до десяти часов, отвечая мужу, когда он заговаривал с нею голосом тоже притворным, а потом пошла спать, чтобы иметь возможность поплакать одной. Она знала, что он долго не придет к ней.
   На следующее утро, когда Лопец одевался, Вортон прислал сказать, что желает говорить с ним. Придет ли он вниз до завтрака, или зайдет в контору мистера Вортона? Он послал ответ, что придет в контору, и назначил час, а к завтраку совсем не приходил, пока не ушел Вортон.
   -- Я должен итти сегодня к твоему отцу, сказал он жене.-- Надеюсь, что он не имеет намерения поступить безрассудно.
   На это она не отвечала.
   -- Разумеется, ты думаешь, что все безрассудство будет на моей стороне.
   -- Я не знаю, почему ты это говоришь.
   -- Потому что я могу читать твои мысли. Ты всю жизнь сидела в одной ладье с твоим отцом и никак не можешь перелезть из его ладьи в мою. Напрасно я переехал сюда; разумеется, я не мог этим способом избавить тебя от его влияния.
   Она ничего не могла сказать такого, что не рассердило бы его, и потому молчала.
   -- Ну, должно быть, мне придется самому действовать как умею. Прощай!-- и он ушел.
   -- Я желаю знать, сказал Вортон, которому Лопец умышленно предоставил начать разговор:-- я желаю знать, в чем состоят ваши дела; я никогда не мог этого понять.
   -- Я и сам хорошенько не понимаю, отвечал Лопец смеясь.
   -- Ни один человек на свете, продолжал старый адвокат цочти торжественно: -- не имеет такого нежелания соваться в чужия дела как я. И так как я не спрашивал вас об этом до вашей женитьбы -- как может быть следовало бы -- я не сделал бы этого и теперь, если бы от состояния ваших дел не зависело мое намерение распорядиться некоторой частью приобретенного мною состояния.
   Лопец немедленно приметил, что ему следует быть настороже. Может быть, если он выставит себя очень бедным, его тесть увидит необходимость помочь ему тотчас, или может быть, если он не покажет, как достаточно его состояние, тесть не захочет совсем ему помочь.
   -- Сказать вам по правде, я намерен сделать новое завещание. Я, разумеется, распорядился моим состоянием до замужства Эмилии, теперь эти распоряжения я думаю изменить. Эверет очень меня огорчает, и судя по тому, что я вижу из нескольких слов, вырвавшихся у Эмилии, сказать по правде, я не совсем спокоен на счет вашего положения. Если я так понял, то вы -- торговец, вообще покупаете и продаете товары.
   -- Это так, сэр.
   -- Какой же капитал у вас в торговле?
   -- Какой капитал?
   -- Да; сколько вы положили на ваше дело при начале?
   Лопец помолчал. Он уже женат. Брак расторгнуть нельзя. У Вортона денег достаточно для всех и он, конечно, не лишит наследства своей дочери. Вортон может поставить его действительно на твердую почву и, вероятно, это сделает, если только ему можно внушить некоторое доверие к зятю. В эту минуту зять очень сомневался, не лучше ли сказать ему всю правду.
   -- Капитал я употреблял постепенно; вообще у меня на дела употребляется около восьми тысяч.
   На самом же деле у него никогда не было ни одного шиллинга.
   -- Вы включаете в это число те три тысячи, которые получили от меня?
   -- Да, включаю.
   -- Так вы женились на моей дочери и начали дела с пятью тысячами, которые были употреблены так неосновательно, что чрез два месяца после женитьбы вы были принуждены обратиться ко мне за деньгами?
   -- Мне были нужны деньги для некоторой цели.
   -- Есть у вас участник в делах, мистер Лопец?
   В этих словах слышалось что-то зловещее.
   -- Да, у меня есть участник, который имеет капитал. Его зовут Паркер.
   -- Его капитал также принадлежит вам?
   -- Я не могу объяснить, но это не так.
   -- Как называется ваша фирма?
   -- У нас нет названия.
   -- А контора у вас есть?
   -- У Паркера есть контора на Танкардском Дворике.
   Вортон взял справочную книгу и нашел имя Паркера.
   -- Мистер Паркер маклер. Вы также маклер?
   -- Нет, я не маклер.
   -- Мне кажется, сэр, что вы коммерческий авантюрист.
   -- Я вовсе не стыжусь этого названия, мистер Вортон. Половина дел в Лондонском Сити ведется коммерческими авантюристами. Я наблюдаю за рынками, покупаю товары и продаю их с барышом. У мистера Паркера есть деньги, он также и маклер. Мы очень легко могли бы назваться купцами и поставить над дверью: Лопец и Паркер.
   -- Вы вместе подписываете векселя?
   -- Да.
   -- Лопец и Паркер?
   -- Нет. Я подписываю и он подписывает. Я тоже торгую и один; кажется, и он делает то же.
   -- Еще один вопрос, мистер Лопец. С какого дохода платили вы налог последние три года?
   -- С двух тысяч годового дохода, сказал Лопец.
   Это была решительная ложь.
   -- Можете вы составить мне записку о тех суммах, которые имеете, и о ваших обязательствах в настоящее время?
   -- Конечно, могу.
   -- Сделайте это и пришлите ко мне до моего отъезда в Гертфордшир. Мое завещание теперь невыгодно для вас, но я не могу изменить его, пока не узнаю подробнее о ваших обстоятельствах.
   На этом свидание и кончилось.

Глава XLV.
Мистрис Паркер.

   Хотя Вортон и Лопец встречались каждый день целую неделю, ничего более не было сказано о записке. Старик думал об этом каждый день, думал и Лопец. Но Вортон полагал, что после своей просьбы он ничего более не может говорить об этом. Он не мог продолжать разговора об этом так, как сделал бы с своим сыном. Но когда день проходил за днем, он все более и более убеждался, что дела его зятя находятся в таком положении, что не могут быть обнаружены. Он объявил о своем намерении изменить завещание в пользу зятя, если зять доставит ему удовлетворительное сведение о себе. А между тем ничего не делалось и ничего не говорилось.
   Лопец вдруг явился и отнял у него дочь. С тех пор, как этот человек сделался короток в его доме, Вортон не знал ни одного счастливого часа. Этот человек разрушил все планы его жизни, ворвался в его дом и расстроил даже его семейную жизнь. Разумеется, и сам он поступал нерешительно. Он это знал и в своем настоящем расположении духа строго судил самого себя.
   С отчаяния он старался полюбить этого человека, был к нему ласков, даже принял его в свой дом. Он сказал себе, что так как этот человек муж его дочери, то ему лучше помириться с этим. Он старался помириться, но между ним и этим человеком была такая разница, как между небом и землею. А теперь для него сделалось ясно, что этот человек ничем не лучше авантюриста, как он сам сказал ему в лицо.
   В своем завещании он отказал две трети Эверету и одну треть дочери, укрепив ее часть за ее детьми, если она выйдет замуж и будет иметь детей. Завещание это было сделано несколько лет тому назад и Вортон давно уже решил переменить его и разделить имение поровну между своими детьми, но откладывал это, намереваясь отдать Эмилии большую часть ее доли тотчас после ее свадьбы с Артуром Флечером; но все-таки было необходимо написать новое завещание.
   Когда Вортон уехал в Гертфордшир, он еще не решил, что ему делать. Он думал одно время дать тотчас Лопецу значительную сумму, зная, что торговому человеку такая помощь будет полезна. И он не отказался от этой мысли, когда просил составить записку. Ему не очень улыбалась мысль отдать Лопецу трудом нажитые деньги, но жена этого человека была его дочь и он должен был сделать для нее все, что только мог. Для него было непонятно, как она решилась выйти за этого человека. Но это совершилось и теперь как ему устроить свои дела наилучшим образом для ее пользы?
   В половине августа он отправился в Гертфордшир, а она в приморский городок в Эссеске, выбранный Лопецом. В конце месяца тесть написал зятю:
   "Любезный Лопец (он не без умысла оставил суровое выражение "мистер Лопец", употребленное им в своей конторе) -- когда мы рассуждали о ваших делах, я просил вас составить записку о вашем дебете и кредите. Я не могу изменить распоряжения о моем состоянии, пока не получу от вас этой записки. Если я умру, не изменив моего настоящего завещания, доля Эмилии перейдет в руки душеприкащиков, которые будут распоряжаться этою долей для пользы ее и ее детей. Говорю вам это, чтобы вы могли понять, что от исполнения моей просьбы зависят ваши собственные выгоды.

"Вашъ
"Э. Вортон."

   Разумеется, его спрашивали, как поживают новобрачные. В Вортоне эти вопросы предлагались кротко и от них уклониться было легко. Сэр-Элоред удовольствовался легким наклонением головы, а леди Вортон только заметила в пятый или шестой раз, что "очень жаль".
   Но когда все отправились в Лонгбарнс, затруднение увеличилось. Артура не было и старая мистрис Флечер действовала самовластно.
   -- Итак Лопецы переехали к вам?
   Вортон проворчал что-то в роде утвердительного ответа.
   -- Надеюсь, что он жилец приятный.
   В голосе старухи была насмешка, которая могла раздражить всякого.
   -- Гораздо приятнее, чем были бы многие, сказал мистер Вортон.
   -- Неужели?
   -- Он вежлив, терпелив и не думает, чтобы все окружающее должно согласоваться с его причудами.
   -- Я рада, что вы довольны этим браком, мистер Вортон.
   -- Кто сказал, что я доволен? Никто не должен бы понимать или разделять мое неудовольствие так искренно, как вы, мистрис Флечер, и никто не должен бы так осторожно выражаться об этом. Мы с вами желали другого, а старые люди не любят обманываться в ожиданиях. Но я не должен представлять дьявола чернее, чем он есть.
   -- Я боюсь, что он черен и без того.
   -- Матушка, сказал Джон Флечер: -- дело сделано и вам лучше не упоминать об этом. Мы все жалеем, что Эмилия не сделалась более близкой к нам, но она имела право сама выбрать и по крайней-мере я желаю -- так же, как и мой брат -- чтобы она была счастлива в избранной ею судьбе.
   -- Он так хорошо обошелся с Артуром в Сильвербридже, продолжала злая старуха.
   -- Оставим без внимания его поведение, матушка. Что нам до того?
   -- Все это очень хорошо, Джон, но таким образом ни о ком говорить нельзя.
   -- Я по крайней мере предпочел бы. сказал Вортон: -- чтобы вы не говорили о мистере Лопеце в моем присутствии.
   -- О! если так, то пусть будет так. Теперь я понимаю, как должна себя держать.
   Тут старуха выпрямилась и приняла такой вид, как будто это нежелание Вортона было для нее оскорблением и лишало ее всегдашнего предмета для разговора.
   -- Я ведь не люблю Лопеца, сказал потом Вортон Джону.-- Как я могу любить такого человека? Но какая польза роптать? Не страдания вашей матери и не мои, и даже не Артуровы делают грустным все это. Какова будет ее жизнь? Вот в чем вопрос. А это так для меня близко, так важно, что я не могу переносить ни насмешек, ни сострадания. Я был рад, что вы просили вашу матушку замолчать.
   -- Я могу это понять, сказал Джон.-- Не думаю, чтобы она стала опять досаждать вам.
   Между тем Лопец получил письмо Вортона в Доверкорте и должен был соображать, какой дать ответ. Никакой ответ не мог быть удовлетворителен -- если он не будет иметь возможности обмануть своего тестя. Но чем более Лопец думал об этом, тем более убеждался, что это невозможно. Осторожный старый адвокат не примет ответа неподкрепленного доказательствами. Часть денег -- и порядочную -- он уже выклянчил от старика. Но ему хотелось чего-нибудь побольше. Хотя Вортон был стар, но Лопецу не хотелось ждать смерти даже старика. Следующие два-три года -- может быть, даже будущий -- могли сделать в его жизни поворот. Он женился и должен получить состояние жены все до копейки. Вот как думал он -- и старик обворовывает его!
   Думая об этом, он проклинал свою судьбу. Другие мужья получают тотчас состояние жены. Что могли бы сделать для него 20,000, будь они в его руках?
   Таким образом стал он считать тестя грабителем, а себя жертвою. Потом, как жестоко обошлась с ним герцогиня Омниум! И Сексти Паркер, которого он намерен обогатить, тревожит его так и сяк.
   -- Мы сидим в одной ладье, сказал Сексти.-- Вы пользуетесь моими деньгами. Я не понимаю, зачем вам так гордиться. Привезите вашу женушку в Доверкорт, я привезу свою, и пусть они познакомятся.
   Немножко поспорили об этом, но Сексти Паркер одержал верх, и таким образом устроилась поездка в Доверкорт.
   Лопец был в хорошем расположении духа, когда привез туда свою жену и повел ее по террасам и эспланаде этого недостаточно известного приморского рая, то приглашая ее любоваться морем, то подсмеиваясь над нарядами гуляющих, так что Эмилия постепенно приходила к тому убеждению, что так как он старается быть любезен с нею, то и она должна делать то же самое. Разумеется, она не была счастлива. Позолота была так быстро снята с ее кумира, что она не могла быть очень счастлива. Но она могла быть весела.
   -- А теперь, сказал он смеясь:-- я желаю, чтобы ты сделала что-нибудь для меня -- что покажется тебе очень неприятно.
   -- Что же это? Не очень дурное, я уверена.
   -- А я боюсь, что очень дурное. Мой превосходнейший, но страшно пошлый участник, мистер Секстус Паркер, когда узнал, что а буду здесь, непременно захотел также привезти сюда свою жену и детей. Я желаю, чтобы ты познакомилась с ними.
   -- Только-то? Уж, должно быть, она чересчур плоха, если я не буду в состоянии этого перенести.
   -- В некотором отношении она вовсе не плоха; я считаю ее предоброй; она балует детей и каждый день кормит мужа хорошим обедом. Но мне кажется, что ты не найдешь ее тем, что называется леди.
   -- Мне это решительно все равно. Я стану помогать ей баловать детей.
   -- Ты можешь у ней научиться, сказал он, смотря на жену.
   Шуточка была такого рода, что могла бы восхитить молодую жену, но жизнь Эмилии была уже настолько отравлена, что она восхищаться этим не могла. Да, придет время, когда и это огорчение прибавится к ее жизни. Она опасалась сама не зная чего и часто говорила себе, что для нее было бы лучше не иметь детей.
   -- Ты его любишь? спросила она.
   -- Нет, не могу сказать, чтобы я любил его. Он полезен и в некотором отношении честен.
   -- Разве он честен не во всех отношениях?
   -- Сказать тебе по правде, я не знаю ни одного человека, который был бы так честен.
   -- Эверет честен.
   -- Он проигрывает в карты суммы, которые не может заплатить без помощи отца. Откажи ему отец, куда девалась бы его честность? Сексти честен не менее других, кажется мне, но вполне довериться ему я не решился бы. Я завтра в Лондон не поеду и мы после завтрака зайдем к ним.
   Они зашли. Паркеры, имея детей, обедали рано. Он сидел на крыльце и курил трубку, попивая грог и смотря на море. Старшая девочка стояла около него, а жена, окруженная тремя другими детьми, сидела на ступенях у дверей.
   -- Я привел к вам мою жену, сказал Лопец, протягивая руку мистрис Паркер, которая встала.
   -- Я сказал ей, что вы будете, заметил Сексти:-- и она хотела, чтобы я не курил и не пил сегодня; но я сказал, что если мистрис Лопец такая дама, какою я ее считаю, то она не станет осуждать рабочего человека за трубку и стакан грога в праздничный день.
   В этих словах заключался здравый смысл, изменивший отвращение, которое могла внушить Эмилии пошлость этого человека.
   -- Мне кажется, вы совершенно правы, мистер Паркер. Мне было бы очень жаль, если... если...
   -- Если бы я перестал курить. Хорошо, я не перестану. Выпьете рюмку хересу, Лопец? Хотя я сам пью водку, но захватил однако и херес с собою. Вздор! вы должны выпить. Вот, Джон, хорошо! Пока вино и рюмки, а там пусть как хотят.
   Лопец закурил сигару и позволил хозяину налить ему рюмку хересу, а мистрис Лопец пошла в комнаты с мистрис Паркер и детьми.
   Мистрис Паркер тотчас пустилась в откровенности с своею новою знакомой. Она надеялась, что они будут "часто видеться; то есть, если я не покажусь вам слишком навязчивою". Она говорила, что Секстус мало бывает дома и приезжает в Доверкорт чрез день. Потом, пока Лопец докуривал сигару, бедная женщина высказала его жене все неприятности своей жизни. Находила ли мистрис Лопец, что все эти спекуляции были хороши?
   -- Я ничего об этом не знаю, мистрис Паркер.
   -- Но вы должны знать. Разве вы не находите, что жена должна знать, чем занимается ее муж, особенно когда есть дети? У меня были деньги, мистрис Лопец, и я нисколько о них не жалею -- вот уже ни крошечки -- все-таки жене неприятно, если полученное ею от отца пойдет прахом.
   -- Но разве их дела обратятся в прах?
   -- Когда он мне не говорит, я всегда боюсь. Потом я вам скажу, что мне известно как дважды два -- четыре: когда он приходит домой впопыхах, да выпьет лишнее, значит, он недоволен своим делом. Он никогда этого не делает, когда целый день занимался своим настоящим делом. Он тогда возится с детьми, выпьет рюмку после обеда и все расскажет мне до-чиста. Но теперь это редко с ним случается.
   -- Вам может показаться странно, мистрис Паркер, но я совсем не знаю, какими делами занимается мой муж.
   -- И вы не спрашиваете его?
   -- Я так недавно замужем; еще нет десяти месяцев.
   -- Я в это время уж знала все. И постоянно мне было все известно до-тех-пор...
   Она хотела сказать, пока Лопец не появился на сцену. Но она не желала, по крайней мере теперь, быть жестокой к своему новому другу.
   -- Надеюсь, что все идет хорошо, сказала Эмилия.
   -- Иногда он держит себя так, как будто весь Английский Банк принадлежит ему. И я должна сказать, что теперь денег у нас в доме стало больше. И щедрее Сексти на свете человека нет. Ему хотелось бы видеть меня в шелковом платье каждый день, а детей как наряжает! Только я предпочла бы иметь побольше да понадежнее, чем щеголять, да не знать наверно, не придет ли всему конец.
   -- В этом я согласна с вами.
   -- Я не думаю, чтобы чувства мужчин походили на наши; а я, мистрис Лопец, как уж желала бы иметь верное что-нибудь, хоть безделицу, только бы дети не нуждались.
   Между тем мужья на крыльце рассуждали о своих делах почти в том же духе. Наконец Лопец показал своему приятелю письмо Вортона и объяснил, в чем дело.
   -- Он очень стар?
   -- Да, но силен как лошадь.
   -- Деньги у него есть?
   -- На счет денег сомнения нет.
   -- Ведь он говорит о завещании, а вам деньги нужны сейчас.
   -- Разумеется, нужны. Я должен сочинить письмо и объяснить мои взгляды; он наверно не захочет довести до бедственного положения свою дочь.
   -- Чем скорее вы напишите, тем лучше, сказал Паркер.

Глава XLVI.
Он желает вдруг разбогатеть.

   Когда они возвращались домой, Лопец сказал своей жене, что принял приглашение обедать на другой день у Паркеров. При этом обращение его было не так любезно, как в то время когда он просил жену сделать им визит. Он немножко взволновался разговором с Паркером и теперь выказывал свою досаду.
   -- Не думаю, чтобы этот обед был очень приятен, сказал он:-- но нам придется, может быть, переносить вещи еще менее приятные.
   -- Я ничего не имею против этого.
   -- Но ты, кажется, не очень дружелюбно к этому относишься.
   -- Я думаю, что очень хорошо сошлась с мистрис Паркер. Если ты можешь у них обедать, то конечно могу и я. Тебе, кажется, он не совсем нравится, и я желала бы, чтобы ты нашел участника по твоему вкусу.
   -- Вкусу! В таких вещах вкус непричем. Дело в том, что я нахожусь в руках этого человека и не вижу возможности вырваться, если твой отец не сделает того, что он должен сделать. Ты никак не хочешь помочь мне и поэтому должна переносить общество Сексти Паркера и его жены. Очень может быть, что случатся вещи еще похуже товарищества с Сексти Паркером.
   На это Эмилия не отвечала, но ускоряла шаги, чувствуя не только огорчение, но и сильный гнев. Она начала сомневаться, должна ли переносить эти нападки за деньги своего отца.
   -- Я вижу, в чем дело, продолжал он.-- Ты думаешь, что муж должен переносить все неприятности в жизни, а жена не должна даже и слышать о них.
   -- Фердинанд, отвечала Эмилия:-- я не думаю, чтобы какой-нибудь муж мог быть так несправедлив к жене, как ты.
   -- Разумеется! потому что я не могу тратить на тебя тысяч, я несправедлив.
   -- Я готова жить, как ты укажешь. Если ты беден, я согласна терпеть бедность. Если даже ты разоришься, я вынесу и разорение.
   -- Кто говорит о разорении?
   -- Если мы будем нуждаться, я не стану никогда роптать. Я перенесу все вместе с тобою и буду стараться переносить весело. Но я не стану просить у отца моего денег ни для тебя, ни для себя. Он знает, как ему следует поступать. Я верю ему безусловно.
   -- А мне не веришь совсем.
   -- Я знаю, что он совещается с тобою о том, что сделать. Я могу только повторить -- скажи ему все.
   -- Душа моя, в этом отношении, мне кажется, я лучше могу понимать мои выгоды.
   -- Весьма вероятно. Конечно, я не понимаю ничего, потому что мне неизвестно даже, в чем состоят твои дела. Как же я могу говорить ему, что он должен дать тебе денег?
   -- Ты можешь просить у него твоих собственных денег.
   -- У меня нет ничего. Разве я говорила тебе когда-нибудь, что у меня есть деньги?
   -- Ты должна была знать.
   -- Не хочешь ли ты сказать, что когда ты делал мне предложение, я должна была отказать тебе, потому что не знала, сколько денег отец даст мне? Зачем ты не спросил моего отца?
   -- Если бы тогда я знал его так хорошо, как знаю теперь, ты можешь быть уверена, что я сделал бы это.
   -- Фердинанд, гораздо лучше не говорить нам о моем отце. Я во всем буду стараться поступать так, как ты желаешь, но не могу слышать, когда оскорбляют моего отца. Если ты хочешь сказать ему что-нибудь, обратись к Эверету.
   -- Да -- когда он такой картежник, что твой отец даже не хочет с ним говорить. Твоего отца найдут мертвым не сегодня-завтра, и все его деньги будут отказаны на какую-нибудь проклятую больницу.
   Они находились у двери своего дома, когда он это говорил, и Эмилия, ничего не ответив, прошла в свою спальню.
   Все эти горькия вещи Лопец говорил не потому, что думал, будто может таким образом способствовать своим целям -- он знал, что вредит себе, выказывая досаду, но жена была в его власти, а Сексти Паркер бунтовал. Лопец много думал в этот день о том, с каким восторгом он "отколотил бы этого пса", если бы только это было в его власти. Но жена находилась в его власти и ее надо научить покоряться его воле, и дать знать, что хотя ее не отколотят, однако будут мучить и терзать. И может быть, он так усмирит ее, что заставит действовать по его приказаниям. Все-таки, идя один по морскому берегу, он сознался себе, что для него лучше сдержать свой нрав.
   В этот вечер он написал Вортону и поставил в письме: Танкардский Дворик, так что Вортон мог предположить, что это действительно его контора и что он сидит там за работою.
   "Любезный сэр, вы спрашивали у меня записку о моих делах, но мне было невозможно сделать это. Со мною то же, что с теми купцами, которых описывали Шекспир и другие драматурги. Мои товары в море и не всегда во-время приходят. Имущество мое в настоящую минуту состоит из груза конопли, камеди, гуана и серы, ценностью более чем в 26,000 ф. с.; половина принадлежит мистеру Паркеру, но за этот груз заплачена только часть; может быть, немногим более половины. На другую половину наши векселя ходят по рукам. Но в феврале эти товары, вероятно, будут проданы гораздо дороже тысяч тридцати. Если бы я мог теперь иметь 5000 ф. с. в конце февраля, у меня было бы наличных 15,000 ф. с. Я имею еще разные другие спекуляции поменьше, все очень прибыльные; но в таком положении вещей мне невозможно составить записку о состоянии моих денежных дел.
   "Конечно, я нахожусь в положении человека, торгующего без оборотного капитала. Меня прельстили выгодные предложения. Я слишком далеко протянул мою руку. В таком положении ничего не было бы неестественного, если бы я попросил богатого тестя помочь мне.
   "Не думаю, чтобы я мог назваться человеком корыстолюбивым. Когда я женился на вашей дочери, я не спрашивал об ее состоянии. Занимаясь торговлей, я конечно думал, что ее средства -- каковы бы они ни были -- будут присоединены к моим. Я знаю, что 20,000 ф. с., при моей опытности обращаться с деньгами, дали бы нам великолепный доход. Но я не позволю себе сделать вопрос, который может повести к предположению, что я женился на ней из-за денег, а не по любви.
   "Теперь, кажется, вы знаете все, что я могу сказать вам. Если вы желаете сделать еще другие вопросы, я охотно отвечу на них. Это верно, что состояние Эмилии, которое вы намереваетесь дать ей, было бы теперь несомненно полезнее для меня -- следовательно, и для нее -- чем впоследствии, и я искренно молю Бога, чтобы это время долго не наступило.
   "Прошу меня считать преданным вам зятем

"Фердинандом Лопецом."

   Это письмо он сам отвез в Лондон на следующий день и адресовал в Вортонский замок. Он не ожидал больших результатов от этого письма. Прочитывая его, он с тягостным чувством сознавал, что весь этот вздор о грузах серы и камеди не убедит Вортона. Но все это могло быть лучше, чем ничего. Он был обязан не пренебрегать письмом Вортона к нему. Когда человек находится в денежных затруднениях, даже ложь будет для него полезнее, чем молчание. В судах презрение возбуждает более ненависти даже, чем ложное показание. А Лопец чувствовал, что Вортон судья, пред которым он обязан защищаться.
   В тот же день вернулся он в Доверкорт и обедал с женою у Паркеров. Ни одна женщина ее лет не знала более толку в обращении леди и джентльменов, как Эмилия Вортон. Она понимала очень хорошо, что в Гертфордшире она была окружена людьми этого сословия, а о тетке своей, мистрис Роби, она не могла сказать того же. Бесспорно, она была ужасно обманута своим мужем, но обман происходил оттого, что из его обращения нельзя было узнать его характер. Сидя в маленькой гостиной мистрис Паркер и слушая цветистые речи Паркера, Эмилия понимала, что попала к людям, в обществе которых не должна была бы находиться. Но это была только часть, и самая ничтожная, того наказания, которое она заслужила, как она чувствовала сама. Если бы только это, она перенесла бы все без ропота.
   -- Вот уж скажу, Доверкорт премиленькое местечко, говорил Паркер, накладывая ей на тарелку рыбы, которую, как он сказал Эмилии, сам привез из Лондона.
   -- Мне кажется, это место очень здоровое.
   -- Настоящее место для детей, сударыня. У вас детей нет, мистрис Лопец, но еще есть время. Вы были сегодня в Лондоне, Лопец. Что нового?
   -- В Сити, кажется, все очень тихо.
   -- Слишком тихо, я боюсь. Терпеть не могу, когда делается тихо. Вам надо навестить нас на Танкардском Дворике, мистрис Лопец. Мы можем угостить вас бокалом шампанского и крылышком цыпленка. Можем, Лопец?
   -- Не знаю. Вы никогда меня этим не угощали, сказал Лопец, стараясь принять веселый вид.
   -- Но ведь вы не дама.
   -- Или меня, сказала мистрис Паркер.
   -- Ты жена. Если мистрис Лопец назначит день, мы хорошо угостим ее в Сити. Не так ли, Фердинанд?
   Черная туча пробежала по лицу "Фердинанда", но он не сказал ничего. Эмилия вдруг выпрямилась бессознательно, но тотчас смягчила выражение на своем лице и улыбнулась. Если ее муж хочет этого, она противиться не станет.
   -- Право, Сексти, ты очень фамильярен, сказала мистрис Паркер.
   -- Это уж у нас так водится в Сити, сказал Сексти.
   Сексти был себе на уме. Его участник называл его Сексти, почему же ему не называть своего участника Фердинандом?
   -- Он скоро будет называть тебя Эмилией, сказал Лопец.
   -- Буду, если вы станете называть мою жену Джен, и я ничего не могу против этого сказать. Я не вижу, почему нельзя называть друг друга по имени. Выпейте шампанского, мистрис Лопец; я привез сегодня полдюжины, так что мы можем повеселиться. Как бы мы ни называли друг друга, я очень рад, что вижу вас здесь, мистрис Лопец, и надеюсь, что за этим разом последует много других. За ваше здоровье!
   Это все предписал ей муж и если бы он велел ей обедать с подметальщиком улиц, она послушалась бы. Но не могла не вспомнить, как недавно говорил он ей, что его участник не годится для ее общества, и не могла не приметить, что стало быть положение ее мужа в свете сделалось хуже, если он допускал такое знакомство после того, что ей сказал.
   Прихлебывая бурду, которую Сексти называл шампанским, она думала о Гертфордшире и -- о! думала также об Артуре Флечере. Все-таки она будет исполнять свою обязанность, если бы даже ей пришлось сидеть за обедом с Паркером три раза в неделю. Лопец ее муж и будет отцом ее ребенка, и она должна составлять с ним одно. Все равно, как ни называли бы люди его, и даже ее. Она сама захотела выйти за него, и поступила глупо; теперь она вынесет наказание безропотно.
   По окончании обеда, мистрис Паркер помогла служанке убрать со стола, а мужья вышли курить сигары на крыльцо. Мистрис Паркер сама вынесла водку и горячую воду, сахар и лимон, а потом вернулась поговорить с своею гостьей.
   -- Мистер Лопец выпивает когда-нибудь лишнее? спросила она.
   -- Никогда, отвечала мистрис Лопец.
   -- Может быть, это не так действует на него, как на Сексти. Он конечно не пьяница и трудится прилежно каждый день. Но он пристрастился к выпивке в нынешнем году, и хотя пьет не много, это разгорячает его. Если я говорю ему по вечерам, он сердится, а когда встает утром, а он всегда встает рано, несмотря ни на что, у меня не достает духу бранить его. Очень трудно иногда жене узнать, что делать, мистрис Лопец.
   -- Да, это правда.
   Эмилия не могла не подумать, как скоро она сама выучила этот урок.
   -- Разумеется, я готова сделать все для Сексти -- отца моих ребят, и всегда доброго мужа для меня. Вы, разумеется, его не знаете, а я знаю. Он предобрый в сердце, но такой слабый!
   -- Если он... если он вредит своему здоровью, не должны ли вы поговорить с ним спокойно об этом?
   -- Не пьянство беда, мистрис Лопец, а то, что заставляет его пить. Он пьет не для удовольствия. Когда все идет хорошо, он сидит в нашей беседке дома, курит трубку, играет с детьми, выпьет стаканчик холодного джина с водою и ляжет спать. Табак ему не вреден. Но когда он выпьет три, четыре стакана горячего грога, я уж знаю, что должно быть что-нибудь не так.
   -- Вам надо бы удерживать его, мистрис Паркер.
   -- Разумеется надо, но каким же образом? Разве я могу унести у него бутылку и стыдить его при служанке? Или позволить детям видеть, что отец их пьет? Так сейчас разнеслось бы, что он пьяница, а ведь его пьяницей назвать нельзя. Удержать его! Если бы я могла удержать эту игру вместо правильного дела -- вот что я хотела бы удержать.
   -- Разве он играет?
   -- А что же, как не игра, его дела с мистером Лопецом? Разумеется, сударыня, я вас не знаю и вы не таковы, как я. Я не так глупа, чтобы этого не понимать. Отец мой продавал сено в Смитфильде, а ваш отец господин известный в судах. Но это все делает ваш муж.
   -- О, мистрис Паркер!
   -- Он. Если он приведет Сексти и моих малюток в дом призрения нищих, какая будет польза тогда в его гуане и камеди?
   -- Разве это не настоящая торговля?
   -- Я ничего в торговле не понимаю, мистрис Лопец; я женщина; только эта торговля не может быть настоящая. Они покупают вещи, за которые им нечем платить, а потом и ждут, не превратятся ли они в козыри. Разве это не игра?
   -- Не могу сказать. Не знаю.
   Эмилия видела, что ее мужа обвиняют. По тону, которым она сказала эти несколько слов, бедная, жалующаяся женщина приметила тотчас, что поступала не гостеприимно и, может быть, не справедливо. Она кротко дотронулась до руки своей гостьи и взглянула ей в глаза:
   -- Если это так, то это ужасно, сказала Эмилия.
   -- Может быть, мне не следовало говорить так откровенно.
   -- О! да, для ваших детей, вашего мужа и вас самих.
   -- Для них -- и для него. Разумеется, это не ваша вина, и я уверена, что мистер Лопец благородный джентльмен. Если ему не посчастливится в одном, он поправится от другого.
   Услышив это, Эмилия покачала головою.
   -- Ваш папаша человек богатый и не допустит вас до нужды, а нам с Сексти не откуда ждать ничего.
   -- Для чего же он это делает?
   -- То есть кто?
   -- Ваш муж. Для чего вы не поговорите с ним, как теперь говорите со мною, и не уговорите его заниматься только своим делом?
   -- Вот вы теперь рассердились на меня.
   -- Рассердилась? Нет; я право не сержусь. Каждое ваше слово справедливо; вам надо это говорить. Я не сержусь, но ужасаюсь. Я ничего не знаю о делах моего мужа. Я не могу сказать вам, чтобы вы верили его делам. Он очень умен, но...
   -- Что же такое, сударыня?
   -- Может быть, я должна бы сказать, что он честолюбив.
   -- Вы хотите сказать, что он желает вдруг разбогатеть?
   -- Я этого боюсь.
   -- Вот так и Сексти. Он также честолюбив. Но какая польза в честолюбии, мистрис Лопец, когда вы никогда не знаете, на голове или ногах стоите вы? Какая польза в честолюбии, если попадешь в дом призрения нищих? Я знаю, что это значит. Из таких людей двое-трое попадают в Парламент и имеют дома громадные как дворцы, а у сотни других дети и жены валяются в грязи. Кто слышит о них? Никто. Тому, у кого есть жена и семья, не следует быть честолюбивым. Если он холостяк, ну разумеется поедет в колонию. Вот Мери Джен и двое ребятишек прямо стоят у моря в воде. Не надеть ли нам шляпки, мистрис Лопец, и не пойти ли к ним?
   На это предложение Эмилия согласилась и обе пошли к детям.
   -- Приготовьте себе еще стаканчик грогу, сказал Сексти своему собеседнику.
   -- Я не желаю. Не просите меня; вы знаете, что я никогда не пью и не люблю, чтобы ко мне приставали.
   -- Ей-Богу! вы престранный человек.
   -- Зачем уговаривать человека делать то, чего он не любит?
   -- Вам все равно, если я выпью еще стакан?
   -- Пейте пятьдесят, если хотите, только бы я не был принужден присоединиться к вам.
   -- Принужден! Здесь всякому своя воля и вы можете поступать как хотите. Только когда со мною пьет товарищ, как-то веселее.
   -- Так выбирайте себе другого собеседника повеселее. Сказать вам по правде, Сексти, я вам лучший участник в делах, чем в этих вещах. Я, знаете, похож на Шейлока {Лицо в драме Шекспира "Венецианский Купец". Пр. Пер.}.
   -- Я ничего не знаю о Шейлоке, но пусть я провалюсь сквозь землю, если нахожу вас хорошим участником в чем бы то ни было. Я переношу много неприятностей от вас, а когда стараюсь провести весело время с вами, вы не пьете и начинаете рассказывать мне о Шейлоке. Ведь он был, кажется, жид.
   -- Так думают.
   -- Так вы на него не похожи, потому что у этих людей всегда бывают деньги.
   -- Как же вы полагаете добыл он деньги сначала? Экий вы осел!
   -- Это правда. Я точно осел. Я стал ослом с тех пор, как стал подписывать свое имя на одной бумаге с вами.
   -- Вам придется еще долго быть ослом, если только вы не намерены бросить все. В настоящую минуту вы шестью или семью тысячами богаче, чем в то время, когда сошлись со мною.
   -- Желал бы я видеть эти деньги.
   -- Вот вы каковы! Какая польза в деньгах, которые вы видите? Каким образом вы можете добывать деньги из денег, если только станете смотреть на них? Я люблю знать, что мои деньги приносят барыш.
   -- Я люблю знать, что они у меня -- и знал это прежде, чем познакомился с вами. Провались я сквозь землю, если знаю это теперь. Ступайте-ка к дамам; а здесь вы не собеседник!
   Вскоре после этого Лопец сказал мистрис Паркер, что он простился с ее мужем, и повел жену домой.

Глава XLVII.
А любовь!

   Время, которое мистрис Лопец проводила в Доверкорте, не могло назваться счастливым вполне. Муж приезжал к ней редко, ссылаясь на то, что дела удерживают его в Лондоне и что приходится ездить слишком далеко. А когда приезжал, раздражал ее или угрюмостью, или тиранством, или притворной любовью и веселостью, что было неприятнее первого. Она знала, что не имеет повода быть веселой, и была вполне способна оценить разницу между притворной и истинной любовью.
   Пока она оставалась в Доверкорте, он не говорил с нею прямо о деньгах отца, но дал понять, что требует от нее очень строгой экономии. Тогда она опять упомянула о колясочке, которую они держали в Лондоне, но муж сказал ей, что он лучше ее знает, как поступать. Экономия, которую он требовал от нее, относилась к домашней жизни, но не должна была обнаруживаться свету. Он требовал, чтобы она сберегала от стирки белья, а между тем носила щегольския платья и ездила в экипаже. Он запрещал ей тратить деньги на письма, прекратил подписку в библиотеке для чтения, а между тем заплатил полгинеи дороже за место в переднем ряду в доверкортской церкви, хотя они очень хорошо могли поместиться на боковых местах. Потом он оставил ее совсем без денег, так что когда пришли мясник и булочник, то Эмилии нечем было заплатить им. Это было для нее ужасным несчастием. Ей никогда не случалось прежде отказывать в деньгах, которые она была должна. В доме ее отца, на сколько ей было известно, ничего подобного не случалось. Она иногда слышала, что Эверет оставался без денег, но это просто означало, что он лишний раз обратится к отцу.
   Когда мясник пришел во второй раз, Эмилия в отчаянии написала своему мужу. Не обратиться ли ей к отцу? Она была уверена, что отец не оставит их в нужде. Тогда он прислал ей чек, вложенный в сердитое письмо. Обратиться к отцу! Неужели она еще не научилась до сих пор, что она зависит не от отца, а от него? Неужели она была так глупа, что не предполагала, будто поставщик не может месяц подождать денег?
   Во все это время у Эмилии не было ни одного друга -- ни одного человека, с которым она могла бы говорить -- кроме мистрис Паркер. Мистрис Паркер была откровенна на счет дел и знала больше мистрис Лопец. Между нею и ее мужем существовали сочувствие и доверие, хотя последнее время их уменьшило поведение Сексти. Мистрис Паркер теперь, когда у ней развязался язык, каждый день говорила о делах и очень ясно выражала свое мнение, что эти дела неверные. Сам Сексти не считает их хорошими, сказала она.
   -- Так зачем же он продолжает?
   -- Дела, мистрис Лопец, нельзя бросить вдруг. Когда человек запутается, он должен освобождаться по мере сил. Я знаю, что он ужасно боится, и иногда какие вещи говорит он о вашем муже!
   Эмилия задрожала, услышав это.
   -- Вам не надо сердиться, потому что вам лучше знать все.
   -- Я не сержусь, я только очень огорчена. Наверно мистер Паркер мог бы расстаться с мистером Лопецом, если бы захотел.
   -- Вот это я ему и говорю. Брось, хотя бы потерял чрез это. Брось и начни опять. Ты все-таки приобрел опытность, и хотя бы мог заработать кроху хлеба, все-таки она будет верна. Но тут он станет утверждать, что намерен еще выпутаться. Я знаю, что значит выпутываться, мистрис Лопец. Не должно быть надобности выпутываться. Все должно ладиться само собою, понемножку и понемножку, только верно.
   Когда пребывание их в приморском городке приближалось к концу, в первых числах октября мистрис Паркер обратилась с просьбою к своему новому другу.
   -- Вы не боитесь его?
   -- Моего мужа? спросила мистрис Лопец.-- Надеюсь, что не боюсь. Зачем вы спрашиваете об этом?
   -- Поверьте мне, жена никогда не должна бояться мужа. Я не позволю Сексти обижать меня и унижать. Я забочусь об его удобствах, сердце у меня нежное к нему. И я должна это делать, когда он отец моих детей. Только я не боюсь говорить ему то, что нахожу справедливым.
   -- Я думаю, что могу сказать все, если найду справедливым.
   -- Скажите ему обо мне и о моих малютках. Скажите, что я не могу спать спокойно, пока это продолжается. Они даже и не любят друг друга. А вот я так вас полюбила, хотя разумеется вы считаете меня пошлой женщиной.
   Мистрис Лопец не опровергала ее слов, но наклонилась и поцеловала ее.
   -- Очень я полюбила вас, продолжала мистрис Паркер, хныкая и рыдая: -- но наши-то мужья сошлись только потому, что мистер Лопец хочет вести игру, а у Паркера есть немного денег для игры.
   Это показалось так страшно мистрис Лопец, что она могла только заплакать и закрыть руками лицо.
   -- Скажите ему только правду! Скажите ему, что я говорю! Скажите ему, что я говорю для моих детей, у которых не будет насущного хлеба, если их отца выжимают как губку. Конечно, есии вы скажете ему это, он не станет продолжать.
   Она замолчала и посмотрела на Эмилию.
   -- Разжалобит это его?
   -- Я попытаюсь, сказала мистрис Лопец.
   -- Я знаю, что вы добры, милая моя. Я увидала это по вашим глазам с первого раза. Но когда мужчины примутся добывать деньги -- или терять их -- они как тигры терзають друг друга. Им все равно, скольких они убьют, только бы последний кусок достался им. Они и Бога не боятся, и сострадания не чувствуют, и сердца у них нет. Вот это я называю действовать не по-человечески. Хорошее ли дело отнимать у человека деньги, когда они добыты таким трудом, говорю я Сексти, потом его лица? Когда он бывало говорит мне, что заработал в день три фунта или пять, или даже десять, и станет рассчитывать, куда мы можем ехать и что сделать для детей, я любила слушать этот разговор. А теперь он совсем переменился. Точно будто жаждет крови.
   Жаждет крови! Да, действительно. Эта самая мысль приходила в голову мистрис Лопец, когда муж убеждал ее "оплести отца". Нет, конечно, это было не по-человечески. В этом не было ни страха к Богу, ни сострадания. Да, она попытается. Но она, молодая жена, уже достаточно узнала своего мужа и была убеждена, что просьбами не подействуешь на сострадание Фердинанда Лопеца.
   Тут обе женщины простились.
   -- Паркер говорит, что мне надо зайти к вам на Манчестерский сквер, сказала мистрис Паркер:-- только я не пойду. Что я буду делать на Манчестерском сквере? Притом лучше все прекратить. Мистер Лопец выгнал бы сейчас из дома и меня, и Сексти, если бы не деньги.
   -- Это дом моего отца, сказала мистрис Лопец, не имея однако намерения обвинять своего мужа.
   -- Я полагаю так, только не стану беспокоить никого; и живем-то мы далеко, мистрис Лопец. Но я полюбила вас и никогда не стану думать о вас дурно, только сделайте как обещали.
   -- Постараюсь, сказала мистрис Лопец.
   Между тем Лопец получил от Вортона ответ на свое письмо -- ответ, не понравившийся ему. Вот это письмо:

"Любезный Лопец,

   "Не могу сказать, чтобы ваше сообщение было удовлетворительно, и не могу поверить, чтобы вы все эти годы получали от вашей торговли 2,000 в год. Я в делах толку не знаю, но не могу вообразить такой результат от такого положения вещей, как описываете вы. Есть у вас счетные книги? Если есть, вы позволите мне дать их просмотреть назначенному мною лицу?
   "Вы сказали, что 20,000 ф. с. были бы полезнее вам теперь, чем когда я умру. Весьма вероятно. Но соображаясь с тем описанием ваших дел, которое вы сообщили мне, я не чувствую желания отдать деньги, сбереженные мною, на предприятие весьма сомнительного свойства. Разумеется, все, что я сделаю для вас, будет сделано для Эмилии и ее детей, если они будут у нее. И мне кажется, что я лучше исполню мою обязанность к ней, оставив то, что могу оставить ей, душеприкащикам для нее и ее детей.
   "Искренно вам преданный

"Э. Вортон."

   Это, разумеется, не могло смягчить человека, к которому было писано, или заставить его быть любезным с женою. Он получил это письмо за три недели до отъезда из Доверкорта, но в эти три недели он мало там бывал, а когда бывал, не упоминал о письме. В этих случаях он ничего не говорил о делах, но только строго предписывал экономию. Он отвез жену в Лондон на другой день после обещания, которое она дала мистрис Паркер "постараться". Мистрис Паркер сказала ей, что жена не должна бояться говорить с своим мужем, если необходимо прямо говорить о подобных предметах. Мистрис Паркер, конечно, не была высокообразованная женщина, но привела Эмилию в восторг своим практическим здравым смыслом и чувством. Эмилия хотела непременно исполнить то, о чем ей говорила мистрис Паркер. Она не боялась. Разумеется, она должна говорить с мужем об этом. Она считала себя покорною женой. Она без ропота переносила все свои неожиданные горести с твердым намерением все перенести для мужа -- не потому, что она любит его, но потому, что сделалась его женою. В какие бы бедствия ни впал он, она разделит их. Если он вовлечет ее в грязь, она останется с ним в грязи. Это казалось ей вероятным, но и тогда она останется ему верна. Она сама захотела выйти за него и будет для него верною женой, но бояться его не будет. В этом случае было ясно, что говорить с мужем она должна, потому что наносимый вред был страшен и мог, вероятно, сделаться трагическим. Как могла она перенести мысль, что мужа этой женщины с детьми разоряет ее муж?
   Да, она поговорит с ним. Но она боялась. Говорить себе можно, что не боишься, но боязнь волею не преодолевается. Но, несмотря на страх, надо было решиться. Она и решилась; но когда настала минута, сердце ее дрогнуло. Муж так повелительно обращался с нею, так настойчиво отклонял ее вмешательство, так взыскательно требовал ее повиновения, так был способен делать ее несчастною своей угрюмостью, когда она не исполняла его желаний, что она не могла без страха приступить к своей задаче. Но она чувствовала, что бояться не должна или что, по крайней мере, ее страх не должен удерживать ее. Она знала, что жена должна уступать, но что все-таки она имеет право советовать мужу. В этом же деле ей были известны обстоятельства, которых не знал ее муж. Мистрис Паркер прямо обратилась к ней с просьбой, которую просила передать товарищу мужа.
   Она увидала, что не может сделать этого дорогою и потом вечером. Мистрис Роби, вернувшаяся из Булони, была у них и привезла с собою своего дорогого друга, мистрис Лесли, и леди Юстэс. Читатель, может быть, вспомнит, что Вортон встретил этих дам в доме мистрис Роби за несколько месяцев до замужства дочери, но никогда не приглашал их к себе. Эмилия и теперь не приглашала их, но муж сказал ей, что ее тетка, вероятно, приведет их с собою.
   -- Мистрис Лесли и леди Юстэс! воскликнула с трепетом Эмилия.
   -- Я полагаю, что твоя тетка имеет право привести к тебе друзей даже в дом твоего отца? ответил он.
   Она не сказала ничего более, не смея начать спор об этом теперь, между тем как другие мысли толпились в ее голове.
   Вечер прошел приятно для всех, как показалось Эмилии, кроме ее самой. Мистрис Лесли и леди Юстэс много говорили, а муж ее держал себя как богач и хозяин дома на Манчестерском сквере.
   Вечером пришел Дик Роби и майор Понтни, который после происшествия в Сильвербридже сделался коротким приятелем Лопеца. Так что составилось целое общество и Эмилия с удивлением услыхала, как муж ее уверял, что ждет случая вступить в Парламент и выставить на вид фальшивость герцога Омниума. А между тем этот человек прекратил ее подписку в библиотеке Мьюди и не велел носить вещей, требующих стирки! Но он умел говорить любезности леди Юстэс, подарил новый веер мистрис Дик и обещал взять ложу в театре для мистрис Лесли.
   Но на следующее утро, до завтрака, она начала:
   -- Фердинанд, в Доверкорте я часто виделась с мистрис Паркер.
   -- Это зависело не от меня. От тебя пожалуй зависело бы избавиться от этого. Познакомиться с нею было необходимо, но я тебе не говорил, что ты должна часто видеться с нею.
   -- Она мне очень понравилась.
   -- Тогда я должен сказать, что у тебя очень странный вкус. А он понравился?
   -- Нет. Его я видала не так часто, и мне кажется, что обращение у таких женщин не так неприятно, как у таких мужчин. Но я желаю сказать тебе, о чем она говорила со мною.
   -- Если о делах мужа, то ей следовало молчать, а тебе лучше замолчать теперь.
   Начало было неудачное, но Эмилия решилась продолжать.
   -- Она говорила больше о твоих делах, нежели о делах своего мужа.
   -- Так это чертовская дерзость с ее стороны и ты не должна была слушать ее.
   -- Ты не желаешь разорить ее и ее детей?
   -- Какое мне дело до нее и ее детей? Я не муж ей и не отец ее детей.
   -- Она думает, что ты вовлекаешь ее в риск, которого не допускают его средства.
   -- Разве я заставляю его делать что-нибудь, чего не делаю сам? Если добудутся деньги, разве он их не разделит? А если деньги пропадут, то разумеется и его деньги должны пропасть.
   Лопец забыл прибавить, что капитал, употребляемый в дела, принадлежал исключительно Паркеру.
   -- Но когда женщины примутся рассуждать между собою, они наболтают разного вздора. Вероятно ли, чтобы я переменил мой образ действия оттого, что она сказала мне, что он уверяет ее, будто теряет деньги? Он трус и дрожит при малейшей неудаче. А когда напьется, тогда разумеется начнет хныкать пред нею.
   -- Она говорит, Фердинанд, что...
   -- Ну ее к черту! Очень мне нужно знать, что она говорит! Дай мне чаю.
   Грубость этих слов заставила Эмилию замолчать. Она не боялась его в эту минуту, но была как бы ошеломлена ударом. Она до такой степени не привыкла к подобным выражениям, что не могла далее продолжать объяснения. Она с утомлением налила чашку чаю и села молча. С этим человеком она сладить не могла. Она сказала себе, что такие выражения всегда заставят ее замолчать.
   Потом, чрез несколько минут, он поручил ей очень весело пригласить дядю и тетку обедать после завтра, а также пригласить леди Юстэс и мистрис Лесли.
   -- А я подхвачу парочку мужчин, так что все будет как следует, прибавил он.
   Это было во всех отношениях ужасно для нее. Отец ее вернулся в Лондон, захворал и был опять отправлен докторами из города. Но он уехал не в Гертфордшир, а в Брайтон, и теперь жил в гостинице за час езды от Лондона. Будь он дома, он конечно не пригласил бы в свой дом мистрис Лесли и леди Юстэс. Он часто выражал отвращение к первой при зяте и насмехался над свояченицей за то, что она познакомилась с леди Юстэс, имя которой одно время вертелось у всех на языке. Эмилия также чувствовала, что едва ли имеет право давать обед в его доме во время его отсутствия. Потом, зная бедность своего мужа, она не могла понять, каким образом он решается на эту издержку.
   -- Ты не станешь приглашать сюда мистрис Лесли, сказала она.
   -- Почему, я не стану приглашать ее?
   -- Папаша не любит ее.
   -- Твой папаша не увидит ее.
   -- Он сказал, что сам не знает, когда вернется домой. Он не только не любит, он осуждает ее.
   -- Вздор. Она друг твоей тетки. Оттого, что отец твой слышал о ней сплетни и всегда позволял себе порицать друзей твоей тетки, я не должен быть вежлив к тем, кто мне нравится!
   -- Но, Фердинанд, она и мне не нравится. Она была здесь намедни в первый раз.
   -- Послушай, моя милая; леди Юстэс может быть полезна мне, а я не могу пригласить леди Юстэс, не пригласив ее приятельницы. Исполни, что я тебе велю, а не то я сам приглашу ее.
   Она помолчала, а потом положительно отказалась.
   -- Я не могу решиться просить сюда мистрис Лесли обедать. Если она будет обедать у тебя, я разумеется буду сидеть за столом, но она увидит, что она гостья неприятная для меня.
   -- Мне кажется, что ты решилась итти наперекор всему, что предлагаю я.
   -- Не думаю, чтобы ты говорил это, если бы знал, как меня огорчаешь.
   -- Я тебе говорю, что леди Юстэс может быть полезна мне.
   -- Полезна в каком отношении?
   -- Ты ревнуешь, душа моя?
   -- Конечно, я не стану ревновать ни к леди Юстэс, ни к какой-либо другой женщине. Но мне кажется странно, что от такой женщины можно ожидать пользы.
   -- Сделаешь ли так, как я говорю тебе, и пригласишь ли их? Можешь пойти к тетке и сказать ей. Она знает, что я намерен пригласить их. Леди Юстэс женщина очень богатая и имеет желание заниматься торговлею. Теперь ты понимаешь?
   -- Нисколько, сказала Эмилия.
   -- Почему женщине, имеющей деньги, не покупать кофей, если она покупает акции?
   -- А разве она покупает акции?
   -- Право, Эмилия, мне кажется, что ты дура.
   -- Наверно, Фердинанд. Я никак не могу понять, что все это значит. Но я знаю только то, что ты не должен в отсутствие моего отца приглашать сюда обедать людей, которые ему не нравятся и которых он не желает видеть в своем доме.
   -- И ты думаешь, что я позволю тебе распоряжаться мною?
   -- Я не желаю распоряжаться тобою.
   -- Ты думаешь, что жена должна предписывать мужу, каким образом он должен вести свои дела, каких участников должен выбирать и кого приглашать на обед! Слушай, моя милая. О моих делах лучше никогда не говори со мною. Я старался быть откровенным с тобою и убедить тебя действовать со мною за одно, но ты не согласилась и предпочла принять сторону твоего отца. А относительно участников, Сексти ли Паркера, или леди Юстэс выберу я, это мое дело, а не твое. Относительно же приглашения на обед мистрис Лесли, или леди Юстэс, или кого другого, так как я принужден подчинять делу даже удовольствия, я должен просить позволения поступать по-своему.
   Она слушала его, но когда он замолчал, не ответила.
   -- Намерена ты послушаться меня и пригласить этих дам?
   -- Я не могу этого сделать. Я знаю, что этого делать не следует. Это дом моего папаши, а мы у него в гостях.
   -- Черт бы подрал твоего панашу! воскликнул он и бросился вон из комнаты.
   Чрез четверть часа он опять заглянул в комнату и увидал ее, сидящею как статуя на том самом месте, где оставил ее.
   -- Я написал и леди Юстэс, и мистрис Лесли, сказал он.-- Ты наверно не сочтешь грехом пригласить твою тетку.
   -- Я увижусь с тетушкою, сказала она.
   -- И помни, что я не буду гостем твоего отца, как ты выражаешься. Я сам заплачу за обед и куплю вино. Твоему отцу нечего будет пожаловаться на этот счет.
   -- Не можешь ли ты пригласить их в Ричмонд или в какую-нибудь гостиницу? спросила она.
   -- Как! в октябре? Если ты думаешь, что я намерен жить в таком доме, где я не могу пригласить друзей, ты очень ошибаешься.
   С этими словами он ушел.
   Все это сделалось так ужасно для нее, что она чувствовала себя решительно без сил. Ей казалось святотатственным, что эти женщины будут сидеть в комнате ее отца; но когда она заговорила о своем отце, муж разругал ее! Лопец закажет обед и пришлет вино в дом ее отца, что конечно раздражит его. Она было думала тотчас написать отцу и сказать обо всем -- или может быть телеграфировать ему, но не могла скрыть это от мужа, и тогда он будет прав, называя ее непослушной. Сделать это ее может только принудить необходимость пойти против мужа.
   Она навлекла все это несчастие на себя и своего отца потому, что упорно настояла на том, что может верно узнать характер своего обожателя. А любовь!-- любовь, разумеется, умерла в ее сердце -- незаметно, хотя очень быстро. Ей невозможно было продолжать любить человека, который каждый день учил ее низостям, постоянно сам делал низости и не сознавал этого до такой степени, что не совестился открывать их жене. Как она могла любить человека, который ничем не жертвовал для ее удобств, гордости, совести? Но все-таки она может повиноваться ему, если может чувствовать, что повиновение ему ее обязанность. Но обязанность ли итти против желаний ее отца, помогать оскорблять его дом и злоупотреблять его гостеприимством таким способом? Тут опять ее мысли вернулись к огорчениям мистрис Паркер и к своей решительной невозможности сделать что-нибудь для нее. Ей казалось, что она отдалась душою и телом какому-то злому гению и что избавления для нее быть не могло.
   -- Разумеется, мы будем, сказала ей мистрис Роби, когда она зашла к ней в этот день.-- Лопец уже говорил мне об этом.
   -- Что папаша скажет на это, тетушка Геррьет?
   -- Я полагаю, что он и Лопец понимают друг друга.
   -- Не думаю, чтобы папаша понял это.
   -- Я уверена, что мистер Вортон не пустил бы к себе в дом своего зятя для того, чтобы не допускать его потом приглашать друзей обедать. И я уверена, что мистер Лопец не согласился бы жить в доме на таких условиях. Если это тебе неприятно, разумеется, мы не будем.
   -- Пожалуста не говорите этого; так как будут эти женщины, пожалуста не бросайте меня. Но я не могу сказать, чтобы одобряла это.
   Однако мистрис Дик только смеялась над нею.
   Вечером Эмилия получила письмо от леди Юстэс и мистрис Лесли, которые уведомляли ее, что с большим удовольствием будут обедать у нее в назначенный день. Леди Юстэс прибавляла очень любезно, что всегда находила маленькие бесцеремонные обеды самыми приятными, что приедет на этот раз без всяких церемоний. Тут Эмилия догадалась, что ее муж не только написал письмо от ее имени, но даже извинился за нее в бесцеремонном приглашении. Что-ж! она была жена этого человека и, вероятно, он имел право приписывать ей все слова, какие хотел.

Глава XLVIII.
Он дурно обращается с тобою?

   Лопец освободил свою жену от всяких забот относительно угощения своих гостей.
   -- Я заходил в Вигморскую улицу, сказал он:-- и все будет сделано. Пришлют повара разогреть кушанья и твоему отцу не придется заплатить даже за ломоть хлеба.
   -- Папаша не откажется заплатить за что бы то ни было, сказала она с негодованием.
   -- Мало ли что можно говорить, но я знаю о нем совершенно другие вещи. Не за что будет платить. Стивам и Сугарскрапс пришлют все, а ты только вели этим старым чучелам внизу не мешаться ни во что.
   Тут она обратилась к нему с просьбою, нельзя ли пригласить Эверета, который теперь был в Лондоне.
   -- Я уже пригласил майора Понтни и капитана Гённера, сказал он.
   Эмилия убеждала, что один лишний человек разницы не сделает.
   -- Именно один-то лишний и делает. Он расстраивает все. На этот раз мы не станем его приглашать. Понтни поведет тебя, а я поведу ее сиятельство, Дик мистрис Лесли, а Гённеру достанется тетушка Геррьет. Дик сядет напротив меня, а четыре дамы на четырех углах. Нам будет очень весело, но один лишний человек помешает нам.
   Она сказала "старым чучелам" внизу -- экономке, которая жила у ее отца с ее детства, буфетчику, который жил еще дольше, кухарке, поступившей на это место только три года назад и отказавшейся сгоряча чрез полчаса после того, как Сугарскрапс прислал своего повара. "Чучелы" пришли в негодование. Буфетчик выразил свое негодование, заперевшись в своей комнате, а экономка решилась сказать своей молодой госпоже, что "барину это не понравится". С тех пор, как они знали мистера Вортона, к ним в дом никогда не присылали обедов из трактира. Эмилия, которую до-сих-пор считали в доме барыней довольно самовластной, могла только заплакать. Зачем -- о! зачем согласилась она переехать к отцу и внести неприятности в дом своего отца? Она могла по крайней мере предупредить его, объяснив, что для него это будет неудобно.
   Гости приехали. Майор Понтни, разряженный, говоривший громко, очень фамильярно обращавшийся с хозяином, которого он иногда называл "Ферди, мой милый", и очень бранивший герцога и герцогиню Омниум.
   -- Она казалась мне предоброй, когда я была знакома с нею, сказала леди Юстэс.
   Понтни заметил, что герцогиня не занималась тогда политикою.
   -- Я с тех пор с нею разошлась, сказала леди Юстэс.
   Был капитан Гённер, защищавший герцогиню, но признававший герцога надутым гордецом.
   -- И самым недобросовестным, сказал Лопец, не сказавший своим новым друзьям ни слова об уплате издержек по выборам.
   Был и Дик; он любил эти маленькие обеды, где можно было выпиват много вина и где дамы были не чопорные. Он любил таких людей, как майор и капитан, мистрис Лесли и леди Юстэс. Тетушка Геррьета имела какой-то торжествующий вид, внушавший Эмилии отвращение и который она считала непочтительным к ее отцу; но в сущности тетушка Геррьета теперь нисколько не дорожила Вортоном, а предпочитала дружбу его зятя.
   Мистрис Лесли приехала в великолепном платье, которое, по ее известной бедности и тому, что она недавно подружилась с леди Юстэс, подало повод к подозрительной клевете. В былое время мистрис Лесли дурно отзывалась о Лопеце, что Эмилия могла бы теперь повторить к великому смущению этой дамы, если бы мщение такого рода было в ее характере.
   С мистрис Лесли приехала леди Юстэс, хорошенькая попрежнему, остроумная и колкая, с прежней страстью к сильным ощущениям, с прежней наклонностью притворяться, будто верит всем, и прежней неспособностью поверить кому-нибудь.
   Фердинанд Лопец не так давно был у ее ног и воспламенил ее воображение рассказами о тех великолепных делах, которые можно сделать в торговле. Делают ли это дамы? Да, почему же женщинам не заниматься этим? Этим может заниматься всякий с деньгами в кармане и с опытностью на счет того, что купить и что продать. Опытностью можно позаимствоваться от других. В настоящую минуту половина брильянтов в Лондоне -- насколько известно Фердинанду Лопецу -- куплены на барыши от подобной торговли. Разумеется, есть и несчастия. Но это происходит от недостатка опытности, которою обладает Фердинад Лопец и которую он готов отдать в полное распоряжение особы, которая возбуждает в нем такой восторг, как леди Юстэс. Леди Юстэс пришла в восхищение, увидала возможность вступить в новую и восхитительную жизнь, но до-сих-пор еще не отдавала своих денег в руки Фердинанда Лопеца.
   Не могу сказать, чтобы обед был хорош. Можно сомневаться, что гг. Стивам и Сугарскрапс могут приготовлять хорошие обеды даже при всевозможных усилиях. И вино нельзя было назвать хорошим, хотя Сугарскрапс, принимал на себя и доставку вина, и уверял, что пришлет самое лучшее, какое только можно достать в Лондоне. Но все имело красивый вид; блюд было много, лакеев достаточно и вин, если не совсем хороших, было много сортов. Понтни и Гённер, вероятно, не знали толк в винах. Роби знал, но на этот раз охотно пил дурное вино. Все шло приятно, может быть, чересчур шумно, только хозяйку все находили печальной и молчаливой -- как вдруг в дверь раздался сильный удар молотком.
   -- Это, папаша, сказала Эмилия, вскочив с своего места.
   Мистрис Дик взглянула на Лопеца и увидала, что на одну минуту мужество изменило ему. Но он скоро оправился.
   -- Не лучше ли тебе остаться? сказал он жене.-- Слуги сделают все, что нужно для мистера Вортона, и я сейчас пойду к нему.
   -- О, нет! сказала Эмилия, которая в это время была уже у дверей.
   -- Вы его не ожидали? спросил Дик Роби.
   -- Никто не знал, когда он приедет. Кажется, он сказал Эмилии, что может приехать каждый день.
   -- Он самый нерешительный человек на свете, сказала мистрис Дик, которую очень испугал приезд Вортона, хотя она решилась держать себя храбро.
   -- Я полагаю, что старичок придет пообедать, шепнул капитан Гённер своей соседке, мистрис Лесли.
   -- Не придет, если узнает, что я здесь, захихикала мистрис Лесли.-- Он считает меня... о! гораздо хуже, чем я могу вам сказать.
   -- Он разве сердитый? спросила леди Юстэс также шопотом.
   -- Я никогда его не видал, ответил майор:-- но удивляться этому не стану: старики всегда сердиты, от подагры, знаете, и тому подобного.
   Минуты две слуги перестали заниматься своим делом и все пошло как то неловко, но Лопец, как только опомнился, велел слугам продолжать.
   -- Я полагаю, мы можем обедать, хотя приехал мой тесть, сказал он.-- Желал бы я, чтоб моя жена суетилась поменьше, хотя этого, леди Юстэс, всегда можно ожидать от молодых жен.
   Банкет продолжался, но преобладало сознание случившейся неприятности и ожидание чего-то страшного.
   Эмилия, выбежав из столовой, встретила отца в передней и бросилась к нему на шею.
   -- О, папаша! воскликнула она.
   -- Что все это значит? спросил он, проходя чрез переднюю в свою комнату.
   Разумеется, везде были признаки присутствия гостей: незнакомые слуги, блюда, приносимые и уносимые, брянчание стаканов, запах кушаньев.
   -- У вас обед, сказал он.-- Не вернуться ли тебе к твоим гостям?
   -- Нет, папаша.
   -- Что такое, Эмилия? Ты огорчена?
   -- О, как я огорчена!
   -- Что все это значит? Кто у тебя? Кто их пригласил, ты или он? Чем ты огорчена?
   Он сел на кресло, а она бросилась на колени к его ногам.
   -- Он захотел пригласить их. Вы не должны сердиться на меня. Вы не будете на меня сердиться?
   Он погладил дочь по голове.
   -- Зачем мне сердиться на тебя за то, что твой муж пригласил на обед своих друзей?
   Эмилия так не походила на себя, что отец не знал, что о ней думать. Не в ее характере было становиться на колени и просить прощения.
   -- Что это с тобою, Эмилия?
   -- Он не должен был приглашать этих людей.
   -- Согласен. Но это не большая важность. Твоя тетка здесь?
   -- Здесь.
   -- Ну, стало быть, особенно неприличного ничего не может быть.
   -- Мистрис Лесли здесь и леди Юстэс -- и двое мужчин, которые мне не нравятся.
   -- Эверет здесь?
   -- Нет; он не хотел приглашать Эверета.
   -- Не надо ли тебе пойти к ним?
   -- Не заставляйте меня. Я расплачусь. Я плакала и сегодня, и вчера целый день.
   Тут он опустила голову на его колени и зарыдала, как будто сердце ее разрывалось.
   Он ничего не мог понять. Хотя он недоверял своему зятю и не любил его, но все-таки не чувствовал к нему отвращения. Вступив с ним в родство, он решился покориться неизменному и уверил себя, что относительно обращения это человек порядочный. Он еще не видал внутренней стороны этого человека, как выпало на грустную долю бедной жены. Вортону никогда не приходило в голову, что любовь дочери прошла и что она уже раскаявается в том, что сделала. Теперь, когда она плакала у его ног и извинялась за обед -- что впрочем было проступком не важным -- он никак не мог понять чувств, волновавших ее.
   -- Это верно твоя тетка устроила обед? сказал он.
   -- Он устроил.
   -- Твой муж?
   -- Да -- он. Он написал женщинам от моего имени, когда я отказалась.
   Тут Вортон начал примечать, что была ссора.
   -- Я сказала ему, что мистрис Лесли не должна быть здесь.
   -- Я не люблю мистрис Лесли -- и даже леди Юстэс, но они не сделают вреда моему дому, душа моя.
   -- Он взял обед из гостиницы.
   -- Зачем он не поручил это мистрис Вильямс?
   В этих словах тон его голоса первый раз сделался сердит.
   -- Кухарка отказалась от места. Она не хотела оставаться и мистрис Вильямс очень рассердилась. А Баркер не захотел служить за столом.
   -- Что все это значит?
   -- Он так хотел. О, папа! вы не знаете, что я перенесла. Я жалею... Жалею, зачем мы переехали сюда. Во всяком другом месте было бы гораздо лучше.
   -- Что было бы лучше, душа моя?
   -- Все. Остались ли бы мы живы, или умерли, все было бы лучше. Зачем мне было навлекать неприятности на вас? О, папа! вы не знаете -- вы никогда не можете узнать.
   -- Но я должен знать. Тебя тревожит не один его обед?
   -- О! гораздо больше. Только я не могу выносить, что это происходит в вашем доме.
   -- Он... дурно обращается с тобою?
   Тут она приподнялась и стала пред ним.
   -- Я не намерена жаловаться, не сказала бы ничего, если бы вы не застали нас. Сама я могу перенести все. Но, папа, я желаю, чтобы вы приказали ему уехать отсюда.
   -- Ему некуда перевезти тебя.
   -- Он должен найти квартиру. Я готова жить везде. Мне все равно, где ни жить. Но здесь я не хочу оставаться. Я сама этому причиной, но не хочу навлекать неприятности на вас. Я могла бы перенести все, если бы была уверена, что вы не увидите меня более.
   -- Эмилия!
   -- Да -- если бы вы не увидели меня более.
   Она начала ходить по комнате.
   -- Для чего вам видеть все это?
   -- Что же видеть, душа моя?
   -- Видеть его разорение, мое несчастие, моего ребенка... о! о! о!
   -- Я до такой степени несогласен с тобою, Эмилия, что не допущу тебя переехать в другой дом. Я еще не понимаю многого, но вероятно увижу сам. Если, как ты говоришь, Лопец разорился, то моего состояния достаточно для нас всех. Теперь не совсем кстати говорить о делах твоего мужа.
   -- Я не имела намерения говорить о них, папа.
   -- Что теперь ты желаешь делать? Не хочешь ли опять пойти к гостям твоего мужа?
   -- Нет, нет, нет!
   -- А на счет обеда не беспокойся. Я не могу осуждать его за то, что он воспользовался моим домом в мое отсутствие, хотя жалею, что он не мог удовольствоваться тем обедом, который могла приготовить моя кухарка. Я желал бы напиться чаю.
   -- Позвольте мне остаться с вами, папа; я сделаю для вас чай.
   -- Очень хорошо, душа моя. Я не хочу этим сказать, что стыжусь войти в мою собственную столовую. Поэтому я пойду и извинюсь за тебя.
   Мистер Вортон медленно вышел и явился в столовой.
   -- Ах! мистер Вортон, сказала мистрис Дик:-- мы вас не ожидали.
   -- Вы обедали, сэр? спросил Лопец.
   -- Я обедал рано, ответил Вортон:-- я не пришел бы теперь сюда беспокоить вас, но моя дочь занемогла и просила меня извиниться пред вами.
   -- Я пойду к ней, сказал Лопец, вставая.
   -- На это нет надобности, заметил Вортон.-- Она не больна, но не очень может занять свое место за столом.
   Тут мистрис Дик вызвалась пойти к своей милой племяннице, но мистер Вортон и этого не позволил, а вышел сам, убедив гостей продолжать обед. Лопец, конечно, не был спокоен в этот вечер, но имел на столько сил, чтобы скрыть свои неприятные предчувствия и исполнять обязанности хозяина с притворной веселостью.

Глава XLIX.
Где Гватемала?

   Хотя слова дочери были очень бессвязны, но они убедили Вортона более даже переписки, происходившей между ними, что он не должен давать денег своему зятю. С Эмилией он говорил очень мало о том, что случилось в этот вечер.
   -- Папа, сказала она: -- не спрашивайте меня. Я была очень несчастна из-за этого обеда.
   Он не делал ей вопросов, а только уверил, что по крайней мере теперь и после рождения ее ребенка она должна остаться на Манчестерском сквере.
   -- Он мне вреда не сделает, сказал Вортон, а потом прибавил с улыбкой:-- он не станет давать обедов при мне.
   Вортон, не выговаривал Лопецу и даже не упоминал об обеде, но чрез неделю после своего приезда объявил своему зятю о своем окончательном решении на счет денег.
   -- Мне лучше сказать вам, Лопец, что я намерен сделать, для того, чтобы вы не оставались в сомнении. Я не дам вам в руки более никакой суммы для Эмилии.
   -- Разумеется, вы можете поступить как вам угодно, сэр.
   -- Именно. Вы получили сумму очень значительную для меня, хотя я боюсь, что она не много могла сделать для ваших обширных предприятий.
   -- Сумма была не очень большая, мистер Вортон.
   -- Может быть. Мнения на счет таких вещей бывают разные. Во всяком случае вы более не получите ничего. Теперь я желаю, чтобы Эмилия жила здесь, и вы разумеется. Если дела ваши идут не хорошо, это по крайней мере избавит вас от издержек.
   -- Я никогда не занимался такими рассчетами.
   -- Мои рассчеты более мелочны. Нужда заставила меня в жизни думать об этих безделицах. После моей смерти Эмилия будет обеспечена моим завещанием. Душеприкащики будут выплачивать ей проценты, а капитал перейдет ее детям после ее смерти. Я думал, что справедливость требует от меня объяснить вам это.
   -- А для меня вы не сделаете ничего?
   -- Ничего, если это кажется вам ничем. Я думаю, что ваше настоящее содержание и будущее обеспечение вашей жены и детей должно считаться чем-нибудь.
   -- Это ничего -- ничего!
   -- Пусть будет ничего. Прощайте!
   Чрез два дня Лопец вернулся опять к этому.
   -- Вы очень откровенно объяснились со мною намедни, сэр.
   -- Я имел это намерение.
   -- А я теперь откровенно с вами объяснюсь. И я, и ваша дочь положительно разоримся, если вы не перемените вашего намерения.
   -- Если вы под моим намерением разумеете деньги, то я, конечно, не переменю. Вы можете поверить моему торжественному уверению, что я не дам вам ничего для вашей торговли.
   -- В таком случае, сэр, я должен сказать вам о моем намерении и дать вам также торжественное уверение. Я должен уехать из Англии и попробовать счастия в Средней Америке. Мне предлагают место в Гватемале, хотя не очень блестящее.
   -- В Гватемале?
   -- Да; у моих друзей там есть дела. Я еще не говорил этого Эмилии, но ей придется ехать со мною.
   -- Вы не увезете ее в Гватемалу!
   -- Не увезу мою жену? Конечно, я увезу ее. Или вы предполагаете, что я уеду и оставлю мою жену жить вашими милое тями? Неужели вы думаете, что она пожелает бросить своего мужа? Мне кажется, вы должны знать вашу дочь.
   -- Как я жалею, что вы узнали ее!
   -- Что же делать, сэр? Если не могу иметь успеха в этой стране, я должен ехать в другое место. Я вам уже прежде говорил, что двадцать тысяч фунтов стерлингов в настоящую минуту позволили бы мне преодолеть все затруднения и сделали бы меня очень богатым человеком. Но если у меня в руках не будет такой суммы до Рождества, я должен бросить здесь все.
   -- Никогда в жизни не слыхал такого низкого предложения, сказал Вортон.
   -- Почему оно низко? Я говорю вам правду.
   -- Пусть так. Вы увидите, что я тоже правду вам говорил. А моя дочь, разумеется, поступит как заблагорассудит.
   -- Она должна поступить так, как заблагорассужу я, мистер Вортон.
   -- Я не стану с вами спорить. Бедная женщина!
   -- Действительно бедная. Как ей не быть бедной, когда ее отец обращается с нею таким образом! Если вы намерены иметь на нее влияние, я приму меры, чтобы сейчас взять ее из вашего дома.
   Таким образом кончился разговор. Лопец обдумал все и решил "взять наглостью", как он выражался. По его мнению, ничего нельзя было добиться вежливостью и послушанием; теперь он должен употребить свою власть. Отъезд в Гватемалу не был выдумкою и даже имел некоторое правдивое основание. Это предложение сделал ему Мильс Гепертон. В Гватемале были рудники, где могла возникнуть надобность в постоянном управляющем. Предложение это было сделано Лопецу до его женитьбы и Гепертон, вероятно, об этом забыл, но оно могло теперь быть полезно.
   Жене своей Лопец вдруг сказал:
   -- Твой отец говорил тебе о моих планах?
   -- Теперь нет; я не помню.
   -- Он не мог говорить так, чтобы ты не помнила. Сказал он тебе, что я еду в Гватемалу?
   -- В Гватемалу! Где Гватемала, Фердинанд?
   -- Ты прежде отвечай на мой вопрос, хотя твои познания в географии так слабы.
   -- Он ничего не говорил о твоем отъезде куда бы то ни было.
   -- Ты тоже поедешь сейчас после Рождества.
   -- Но где Гватемала? И на долго ли поедем мы туда, Фердинанд?
   -- Гватемала в Средней Америке и мы, вероятно, поселимся там на всю жизнь. Мне нечем жить здесь.
   Впродолжении двух месяцев о намерении поселиться подальше постоянно говорилось на Манчестерском сквере и план этот одобрялся Гепертоном. Лопец возобновил свою просьбу и получил письмо от Гепертона с уведомлением, что это можно устроить, если он действительно этого желает.
   -- Я действительно этого желаю, сказал Лопец, показывая письмо Вортону:-- я полагаю, Эмилия будет в состоянии отправиться чрез два месяца после своих родов. Мне говорили, что морское путешествие полезно для детей.
   В это время, несмотря на свою угрозу, Лопец продолжал жить у Вортона на Манчестерском сквере и каждый день бывал в Сити; для того ли, чтобы устраивать поездку в Гватемалу, или получать инструкции, или заниматься своими прежними делами, этого не знали ни Эмилия, ни ее отец. Лопец в это время не говорил никому из них о своих делах, но каждый день упоминал о своем отъезде как о деле решенном.
   Наконец настал вопрос -- поедет Эмилия или нет. Отец сказал ей, что хотя по закону она обязана повиноваться мужу, но в этом случае она может обойти закон.
   -- Я не думаю, чтобы он мог насильно притащить тебя на пароход, сказал ей отец.
   -- Но если он скажет мне, что я должна ехать?
   -- Останься здесь со мною, сказал отец.-- Останься здесь с твоим ребенком. Я устрою так, что все будут на твоей стороне.
   Эмилия в эту минуту не приняла никакого решения, но на следующий день стала говорить с самим Лопецом.
   -- Разумеется, ты поедешь со мною, сказал он, когда она спросила его.
   -- Ты хочешь сказать, что я должна ехать, желаю или нет?
   -- Непременно должна. Боже мой! где же место жены? Неужели я должен уехать без моего ребенка и без тебя, а ты будешь наслаждаться всеми удобствами богатства в доме твоего отца? Я не так понимаю жизнь.
   -- Фердинанд, я очень много думала об этом. Я должна просить тебя позволить мне остаться. Я прошу тебя, как будто бы дело шло о моей жизни.
   -- Тебя отец подучил.
   -- Нет; он говорил мне не это.
   -- А что же?
   -- Отец мой думает, что я должна не соглашаться на отъезд.
   -- Он это говорит, говорит?
   -- Но я отказываться не стану; я поеду, если ты на этом настоишь. Между нами спора не будет.
   -- Надеюсь.
   -- Но я умоляю тебя пощадить меня.
   -- Это очень эгоистично, Эмилия.
   -- Да, сказала она:-- да. Не могу противоречив тебе в этом. Но эгоист ли тот человек, который просит судью пощадить его жизнь?
   -- Но ты не думаешь обо мне. Я должен ехать.
   -- Я не сделаю тебя счастливее, Фердинанд.
   -- Или ты думаешь, что весело жить человеку в такой стране одному?
   -- Я думаю, что это гораздо лучше, чем жить с женою, которую он не любит.
   -- Кто говорит, что я не люблю тебя?
   -- Или с женою, которая... не... не любит его...
   Это она сказала очень медленно, очень тихо, но глядела ему прямо в глаза.
   -- Ты это говоришь мне в лицо?
   -- Да; какая польза теперь лгать? Ты оказался для меня совсем не таким, каким я считала тебя.
   -- И оттого, что ты создала какие-то воздушные замки, которые разрушились, ты говоришь мужу в лицо, что не любишь его и предпочитаешь не жить с ним! Это твои понятия об обязанности?
   -- Зачем ты был так жесток?
   -- Жесток! Что же сделал я? Скажи мне, какую жестокость? Бил я тебя что ли? Морил голодом? Не просил ли, не умолял ли я тебя о помощи только затем, чтобы получить отказ? Дело в том, что вы с отцом разузнали, что я не богат, и хотите освободиться от меня. Правда это или ложь?
   -- Это неправда, что я желаю освободиться от тебя оттого, что ты беден.
   -- Я не намерен освобождаться от тебя. Ты должна поселиться и исполнять свою обязанность как моя жена, где ни вздумалось бы мне жить. Твой отец человек богатый, но ты будешь пользоваться его богатством не иначе, как чрез мои руки; так оно и следует. Если бы твой отец отдал мне твое состояние, не было бы надобности уезжать за границу. Он не может решиться расстаться с своими деньгами, поэтому мы ехать должны. Теперь ты знаешь все.
   Она хотела уйти, но он сделал ей прямой вопрос:
   -- Должен ли я понять, что ты намерена сопротивляться моему праву взять тебя с собою?
   -- Если ты велишь мне ехать, я поеду.
   -- Это будет лучше, так как ты избавишься и от неприятности, и от огласки.
   Разумеется, она рассказала обо всем отцу, но он мог только качать головой и стонать над своим несчастием, сидя в своей конторе. Он объяснил дочери, что желает сделать для нее, но она отказалась от его помощи. Он не мог сказать ей, что она неправа. Она была женою этого человека и от этой страшной участи не могла теперь избавиться. Весь вопрос состоял в том, не лучше ли подкупить этого человека, дать ему деньги, чтобы он уехал, и уехал один. Если бы Вортон мог отделаться от этого человека, он охотно заплатил бы двадцать тысяч. Но он или не уедет, или вернется, как только истратит деньги. Жизнь казалась ему теперь в одном доме с этим человеком ужасною. Лопец, хотя не раз грозил перевезти жену в другой дом, однако не принимал для этого никаких мер.
   Все это время Вортон не видал своего сына. Эверет уехал за границу, когда отец его вернулся в Лондон из Брайтона, и еще не возвращался. Он аккуратно получал свое содержание и это были единственные сношения между ними. Но Эмилия писала к брату, не говоря ему о своих неприятностях, а только сообщая, что муж везет ее в Среднюю Америку в начале весны, и прося его вернуться домой до ее отъезда.
   Пред Рождеством родился ее ребенок, но бедный малютка не прожил и двух дней. Она сама так переменилась от забот, так похудела и исчахла, что посмотрев в зеркало не узнала себя.
   -- Фердинанд, сказала она мужу: -- я знаю, что он не будет жить. Доктор это говорит.
   -- Мне ни в чем нет счастия, ответил он угрюмо.
   -- Ты не взглянешь на него?
   -- Ведь я уже смотрел. Как бы я желал умереть вместе с ним!
   -- А как я желала бы! сказала бедная мать.
   Отец ушел; прежде чем он вернулся домой, ребенок умер.
   -- О Фердинанд! скажи мне теперь хоть одно ласковое слово, просила его жена.
   -- Какие ласковые слова могу я говорить, когда ты сказала мне, что не любишь меня? Неужели ты думаешь, что я могу это забыть, потому что... потому что он умер?
   -- Любовь женщины всегда можно вернуть ласкою.
   -- Вздор! Как я могу целовать и говорить любезности, когда моя душа так истерзана!
   Но он все-таки приложился губами к ее лбу прежде чем ушел.
   Ребенка похоронили и в доме не виднелось большого горя. Бедная мать угрюмо просиживала одна целые дни, говоря себе, что, может быть, было лучше лишиться своего сокровища, чем отправиться с ним в обширный, неведомый, суровый мир с таким отцом, какого она дала ему. Потом она смотрела на все приготовления, сделанные ею, счастливую работу, когда ее мысли о будущем употреблении этих вещиц были сладостным утешением -- и плавала, плакала, чувствуя, что конца не будет ее слезам.
   Вторая неделя января настала, а между тем ничего еще не было решено о Гватемале. Лопец говорил об этом как о деле решеном и даже сказал жене, что так как они скоро едут, то не стоит переезжать в другой дом. Но когда она спросила на счет своих приготовлений, о гардеробе, необходимом для такого продолжительного путешествия, Лопец сказал ей, что двух или трех недель будет достаточно для всего и что он скажет ей во-время.
   -- Честное слово, какую честь делает он моему бедному дому! сказал Вортон.
   -- Папа, мы переедем тотчас, если вы желаете, сказала ему дочь.
   -- Эмилия, хоть уж ты не иди против меня. Я не могу не чувствовать его оскорбительного присутствия каждый день, но даже это лучше, чем лишиться тебя.
   Тут случилось одно смешное обстоятельство, которое, несмотря на свою нелепость, довело Вортона почти до бешенства. От гг. Стивама и Сугарскрапса прислан был счет за обед. В это время Вортон ничего не скрывал от дочери.
   -- Посмотри, сказал он.
   Счет был написан на его имя.
   -- Это ошибка, папа.
   -- Совсем нет. Обед был дан в моем доме и я должен заплатить за него. Я предпочитаю заплатить сам -- если бы даже у него были средства.
   Вортон заплатил Стиваму и Сугарскрапсу двадцать-пять фунтов девять шиллингов и шесть пенсов, прося их вперед никогда не посылать более обедов в его дом, заметив, что он имел обыкновение угощать своих друзей дешевле трех гинеи с человека.
   -- Но шато-икем и кот-д'ор! сказал Сугарскрапс.
   -- Вздор все ваши шато! сказал Вортон, выходя от них с роспиской.
   Потом был получен счет за экипаж с того самого дня, как они вернулись в Лондон после свадебной поездки. Этот счет Вортон показал Лопецу. Счет был написан на имя Лопеца и прислан Вортону с извинительною запиской.
   -- Не я велел ему послать, сказал Лопец.
   -- Но вы заплатите?
   -- Уж конечно не стану просить вас об этом.
   Но в конце концов все-таки заплатил Вортон. Он заплатил также за квартиру в Бельгревии и сорок фунтов за наряды, которые Эмилия заказала по приказанию мужа в первые дни их супружеской жизни в Лондоне.
   -- О! папа, как я жалею, что мы переехали сюда, сказала она.
   -- Душа моя, для тебя я ничего не жалею, и даже за него я платил бы охотно, если бы он оставил тебя здесь. Я обеспечил бы его, если бы он только уехал.

Глава L.
Месть Слайда.

   -- Вы говорите, миледи, что герцог заплатил его издержки по выборам в Сильвербридже?
   -- Я именно это хочу сказать, мистер Слайд.
   Леди Юстэс кивнула головой, а Квинтус Слайд разинул рот.
   -- Боже милостивый! воскликнула мистрис Лесли.
   Они сидели в гостиной леди Юстэс и патриотический издатель "Знамени" допытывался от новой союзницы сведений, которые могли быть полезны стране.
   -- Но вы почему знаете, леди Юстэс? Вы простите настойчивость моих расспросов, но в гласных сообщениях точность значит все. Я никогда не полагаюсь на одни слухи. Я всегда иду к самому источнику истины.
   -- Я это знаю, заметила леди Юстэс.
   -- Гм!
   Произнеся этот звук, издатель посмотрел на ее сиятельство восхищенными глазами -- глазами, в которых виднелась лесть. Но на Лиззи так часто смотрели таким образом и она так привыкла к восхищению, что это не произвело на нее никакого действия.
   -- Он сказал вам сам?
   -- А можете ли вы сказать мне правду, могу ли я поверить ему мои деньги?
   -- Могу.
   -- Безопасно ли могу я купить бумаги по его совету?
   -- Услуга за услугу, миледи.
   -- Я не желаю секретничать, мистер Слайд; это узнал Понтни. Вы знаете майора?
   -- Да, я знаю майора Понтни. Он сам был в Гэтеруме и был принят очень холодно; так?
   -- Может быть. Какое это имеет отношение к нашему разговору? Вы можете быть уверены, что Лопец обращался к герцогу с просьбою заплатить его издержки в Сильвербридже и герцог прислал деньги.
   -- В этом нет ни малейшего сомнения, мистер Слайд, сказала мистрис Лесли:-- мы узнали все это от майора Понтни. Лопец держал какое-то пари с Понтни и должен был показать чек.
   -- Понтни видел деньги, сказала леди Юстэс.
   Слайд погладил подбородок и задумался о громадной национальной важности этого сообщения. Человек, заплативший деньги, был английский первый министр и кроме того враг Слайда.
   -- Когда не принимают руку дружбы, я не прощаю никогда; говаривал Слайд.
   Даже леди Юстэс, не особенно примечавшая наружность людей, заметила впоследствии своей приятельнице, что Слайд походил на дьявола, когда гладил свое лицо.
   -- Это очень замечательно, сказал Слайд:-- очень замечательно!
   -- Вы не скажете майору, что это мы сказали вам? сказала ее сиятельство.
   -- О! нет; я только желал знать именно, как это было. А ваши деньги, миледи, вы не доверяйте Фердинанду Лопецу.
   Тут Слайд пошел тотчас отыскивать майора Понтни, и найдя майора в клубе, добился от него всего, что тот знал об уплате за Сильвербридж. Понтни сам видел чек герцога на 500 ф. с.
   -- У вас было пари, майор? спросил Слайд.
   -- Нет, не было. Я знаю, кто вам сказал: Лиззи Юстэс; это ее обыкновенные шалости. Вот как это было: Лопец очень рассердился и хвастался, что он отделает герцога примерно. Я смеялся над ним потом, когда мы сидели раз за обедом, а он вынул чек и показал мне. Так прямо и было подписано "Омниум".
   Снабженный этим подробным сведением, Слайд чувствовал, что сделал все, чего только могла требовать самая горячая преданность к точности, и немедленно заперся в своей клеточке в конторе "Знамени" и принялся за работу.
   Это случилось в первых числах января. Герцог был тогда в Мачинге с своею женой и очень небольшим обществом. Странное распоряжение, сделанное герцогинею в начале осени, не повело за собою никаких особенных последствий. Она сделала это в пику мужу, а результат оказался так нелеп, что она сначала даже испугалась. Но кончилось все очень хорошо. Герцог находил большое удовольствие в обществе леди Розины и наслаждался сравнительным уединением, которое позволяло ему работать целый день без перерыва. Жена его уверяла, что она сама это очень любила, хотя надо опасаться, что ей скоро надоело это. Для леди Розины, разумеется, это было раем на земле. В сентябре приехали Финиас Финн с женою, а в октябре настали другие удовольствия и занятия. Первый министр и его жена посетили свою государыню и он в городах говорил очень полезные речи о своем любимом предмете -- десятичной системе. На Рождестве они поехали на две недели в Гэтерум и угощали соседей -- дворянству дали обед в один день, а арендатором и фермерам на другой день.
   Все это шло очень гладко;герцог не чувствовал себя очень несчастным, когда "Знамя" делало разные суровые замечания об отсутствии Кабинетных советов осенью.
   После Рожества они вернулись в Мачинг с некоторыми старыми друзьями, герцогинею Сент-Бёнгэй, Финиасом Финном и его женою, лордом и леди Кэнтрип, Баррингтоном Ирлем и еще некоторыми.
   Но в это время случилась большая неприятность. В одно утро, когда герцог сидел в своей комнате после завтрака, он прочитал в "Знамени" следующую статью:
   "Мы желали бы знать, кто заплатил издержки, сделанные мистером Фердинандом Лопецом в последние выборы в Сильвербридже. Может быть, их заплатил сам он -- в таком случае нам нечего говорить, так как в настоящую минуту нам не интересно разузнавать, были или нет чрезмерны эти издержки. Может быть, они были уплачены по подписке его политическими друзьями, и если так, мы опять останемся довольны. Или, может быть, фонды были даны новым политическим клубом, о котором последнее время мы слышали много, и опять, разумеется, нам нет до этого никакого дела. Если мистер Лопец и его друзья могут удостоверить нас в этом, мы останемся довольны.
   "Но до нас дошли слухи -- мы можем даже сказать более чем слухи -- поставляющие нам в обязанность сделать этот вопрос. Не были ли эти деньги уплачены из собственного кармана первого министра? Если так, то мы нашли в характере этого вельможи пятно, которое наша обязанность к публике предписывает нам выставить на вид. Мы пойдем далее и скажем, что если эти издержки были уплачены из собственного кармана герцога Омниума, то этому вельможе неприлично долее занимать такое высокое место.
   "Мы знаем, что пер не может вмешиваться в выборы членов Нижней Палаты. Мы знаем достоверно, что министр не должен покупать парламентской поддержки. Мы знаем ту гласность -- не имеем ли мы право сказать: чванство, с которым на последних выборах герцог отказался от того влияния, которым так долго пользовались в Сильвербридже его предшественники и сам он? Он гласно объявил нам, что он, по крайней мере, умывает руки, что не хочет поступать, как поступали его предки, как он сам прежде поступал. Что мы должны думать о герцоге Омниуме как о министре, если после подобных уверений он из своего кармана заплатил издержки сильвербриджского кандидата?"
   Статья была длинная, но вышеприведенного достаточно, чтобы дать читателю понятие об обвинении, которое герцог прочел один в своей комнате.
   Он прочел два раза прежде чем стал думать об этом. Обвинение было по крайней мере буквально справедливо. Он заплатил за издержки по выборам этого человека. Он сделал это по чистому побуждению, как читателю известно, но эти побуждения он не мог объяснить, не выдав своей жены. После того, как был послан чек, он не говорил об этом никому -- но думал очень часто. В то время его секретарь очень нерешительно, почти с трепетом советовал ему не посылать денег. С герцогом работать было легко; его вежливость с подчиненными была почти преувеличена; он никогда не выговаривал и всегда старался все сделать сам. Он очень заботился о спокойствии окружающих его. Но ему очень было трудно подавать советы. Он советов не любил. Он был так щекотлив, что всякий совет принимал за порицание. Когда ему советовали, какие ботинки носить -- как леди Розина -- какое вино и каких лошадей купить, как это делали буфетчик и кучер, он был благодарен, не гордясь своими познаниями в ботинках, винах или лошадях. Но он не любил, когда вмешивалась в его поступки, частные или общественные, в политические вопросы, в его мнения и намерения. Поэтому Уорбёртон почти дрожал, спрашивая герцога, точли он решился послать деньги Лопецу.
   -- Точно, ответил герцог.
   Уорбёртон не посмел выразить сомнение и деньги были посланы.
   Но с той минуты, как они были посланы, сомнения возобновились в душе первого министра.
   Теперь он сидел с газетою в руке и думал. Разумеется, он очень мог не обратить никакого внимания на это. сделать так, как будто не видал этой статьи, и предоставить этому делу затихнуть. Но он знал, что Квинтус Слайд и его газета не дадут этому заглохнуть. Обвинение будет повторяться в "Знамени", пока не перепечатается в других газетах, а потом сделают другой вопрос -- почему первый министр оставляет без ответа подобное обвинение? Но если он обратит внимание, то какого рода? Это было справедливо. И, конечно, он имел право делать что хочет с своими собственными деньгами, пока не поступал против закона. Он не подкупал никого. Он истратил деньги не на подкуп. По чувству чести он сознавал, что этому человеку сделала вред его жена, и поэтому он был обязан вознаградить материальный убыток. Он не стыдился сделанного, но ему было стыдно, что об этом будут рассуждать публично.
   Зачем он допустил поставить себя в положение, которое навлечет на него такую неприятность? С тех пор, как сделался первым министром, он не имел ни одного счастливого дня, не чувствовал ни малейшего неудовольствия и не мог даже утешать себя мыслью, что приносил пользу своей стране.
   Чрез несколько времени он пошел в другую комнату и показал газету Уорбёртону.
   -- Может быть, вы были правы, сказал он:-- когда советовали мне не посылать этих денег.
   -- Это не значит ничего, сказал секретарь, прочтя статью, думая, может быть, что значит много, но желая пощадить герцога.
   -- Я был принужден заплатить за издержки этого человека, так как герцогиня... подала ему надежду. Герцогиня не так... не так поняла мои желания.
   Уорбёртон знал теперь всю эту историю, потому что не раз рассуждал об этом с герцогинею.
   -- Мне кажется, что вашей светлости не следует обращать внимание на эту статью.
   Внимания не обратили, но три дня спустя явился короткий параграф, напечатанный крупным шрифтом и начинавшийся вопросом:
   "Имеет ли намерение герцог Омниум отвечать на вопрос, сделанный нами в прошлую пятницу? Правда ли, что он заплатил за издержки мистера Лопеца по сильвербриджским выборам? Мы можем уверить герцога, что этот вопрос станет повторяться, пока ответ не будет дан."
   Это также герцог увидал и показал своему секретарю.
   -- Я не сделал бы ничего, пока об этом не упомянут в других газетах, сказал секретарь.-- "Знамя" известно своими сплетнями.
   -- Разумеется, это сплетни. И сверх этого я знаю причины злости этого жалкого издателя. Но эта газета читается и гнусное обвинение сделается известным; приведенные доводы справедливы. Я заплатил за издержки и, сказать вам по правде, не желаю делать гласными причины, побудившие меня к этому. А меня могут оправдать только эти причины.
   -- Так по-моему вашей светлости надо их выставить.
   -- Я не могу сделать этого.
   -- Герцог Сент-Бёнгэй здесь. Почему бы вам не рассказать ему, в чем дело?
   -- Я подумаю об этом. Не знаю, зачем я обеспокоил вас.
   -- О, милорд!
   -- Разве только потому, что всегда утешительно поговорить о своих неприятностях. Я подумаю. А пока вам не надо упоминать об этом.
   -- Как! чтобы я стал упоминать? Конечно, я никому не скажу ни слова.
   -- Я говорил не о других -- не говорите об этом со мною. Я подумаю и скажу, когда решусь на что-нибудь.
   Он стал думать и думать до такой степени, что и днем, и ночью не мог выкинуть этого из головы. Своей жене он ничего не говорил. Зачем тревожить ее этим? Она наделала эти неприятности и он предостерег ее, чтобы этого вперед не было. Она не могла помочь ему выпутаться из затруднений, в которые вовлекла его.
   Он продолжал обдумывать это и довел до таких размеров, что опять начал думать об отставке. Он находил справедливыми слова, что тот человек не должен оставаться первым министром, который не может оправдать своих поступков.
   Появилось третье нападение в "Знамени", и после этого было сделано замечание в "Вечерней Кафедре".
   Это замечание герцог Сент-Бёнгэй увидал и упомянул о нем Уорбёртону.
   -- Говорил вам герцог об обвинениях, делаемых в печати на счет издержек по выборам в Сильвербридже?
   Старый герцог уже несколько месяцев находился в нервном беспокойстве за своего друга. Он почти сознался себе, что поступил не хорошо, посоветовав политику с таким слабым характером занять должность первого министра. Он ожидал более мужества в этом человеке; может быть, думал найти в нем менее щекотливой добросовестности. Но если дело сделано, его надо поддерживать. Кто другой может занять это место? Грешэм не захочет. Отстранять Добени {Дизраэли, ныне лорд Биконсфильд. Пр. Пер.} было задачею всей жизни герцога Сент-Бёнгэя -- пружиною его политического верования, единственною великой идеей, всегда пребывавшей в его душе. Сверх того, он искренно любил и уважал человека, которого теперь поддерживал, ценил кротость его характера, верил в патриотизм, ум и честность министра, хотя принужден был сознаться, что в нем недостает душевной твердости.
   -- Да, сказал Уорбёртон:-- он мне говорил.
   -- Это тревожит его?
   -- Вам бы хорошо поговорить с ним.
   И старый герцог, и секретарь беспокоились о первом министре, как беспокоится мать о слабом ребенке. Они не могли высказать свои мысли друг другу, но понимали друг друга и вдвоем лелеяли первого министра. Их особенно тревожило то, что сделают жена первого министра и все окружавшие его. Секретарь даже предложил, не послать ли за леди Розиною, так как она производила успокоительное действие на расположение духа первого министра.
   -- Раздражило это его? спросил старый герцог.
   -- Да, немножко. Мне кажется, вашей светлости лучше бы с ним поговорить -- и не упоминать обо мне.
   Герцог Сент-Бёнгэй кивнул головою и сказал, что поговорит и не упомянет ни о ком.
   Он поговорил.
   -- Кто ни будь сказал вам об этом? спросил первый министр.
   -- Я сам видел в "Вечерней Кафедре", а ни от кого об этом не слыхал.
   -- Я заплатил за издержки этого человека.
   -- Вы заплатили?
   -- Да, по окончании выборов, и сколько мне помнится, долго спустя. Он написал мне, сколько он потратил, и просил меня заплатить ему. Я послал ему чек.
   -- Но зачем?
   -- Честь обязывала меня сделать это.
   -- Но зачем?
   Наступило непродолжительное молчание, прежде чем на второй вопрос последовал ответ.
   -- Этого человека уговорили в моем доме выступить кандидатом. Я боюсь, что ему была обещана поддержка, которую, конечно, он не получил, когда настало время.
   -- Не вы обещали это?
   -- Нет, не я.
   -- Герцогиня?
   -- Я думаю, друг мой, что мне лучше не рассуждать об этом даже с вами. Вам следует знать, что я деньги заплатил и почему. Может быть, также вам необходимо сообразить, будет ли мой поступок иметь какие-нибудь последствия. Но деньги заплатил я сам и по причинам, объясненным мною.
   -- В Парламенте могут спросить.
   -- Тогда надо отвечать так, как я вам ответил. Я, конечно, не стану уклоняться от ответственности, которая падает на меня.
   -- Вы не захотите, чтобы Уорбёртон написал несколько строк в газету?
   -- Как! в "Знамя"?
   -- Ведь это началось там? Нет, в "Вечернюю Кафедру". Он мог бы сказать, что деньги заплачены вами потому, что ваши поверенные ошибочно поняли ваши инструкции.
   -- Это была бы неправда, медленно ответил первый министр.
   -- Насколько я могу понять, именно это и случилось, сказал герцог.
   -- Мои инструкции не были поняты ошибочно. Их ослушались. Я думаю, что нам лучше не говорить об этом.
   -- Не думайте, что я к вам пристаю, нежно сказал старик:-- но я боюсь, что надо сделать что-нибудь -- для вашего спокойствия.
   -- Моего спокойствия! сказал первый министр.-- Оно исчезло уже давно, так же, как мир моей души и мое счастие.
   -- Ничего не было сделано такого, чего нельзя было бы объяснить, сказав правду. Ничего не было неприличного.
   -- Я не знаю.
   -- Эти деньги были заплачены из преувеличенного понятия о чести.
   -- Этого объяснить нельзя. Я не могу объяснить этого даже вам; как же я могу объяснить это дуракам, которые готовы затоптать меня только потому, что я занимаю между ними видное место?
   После этого старый герцог опять говорил с Уорбёртоном, но Уорбёртон остался верен своему начальнику.
   -- Нельзя ли сделать что-нибудь, поговорив с герцогинею? спросил старый герцог.
   -- Не думаю.
   -- Я полагаю, что все это сделала герцогиня.
   -- Не могу сказать. Я думаю, что лучше подождать заседаний в Парламенте и потом отвечать, если спросят. Он сам ответит в Палате Лордов, а мистер Финн или Баррингтон Ирль в Нижней. Конечно, достаточно будет объяснить, что до его светлости дошли слухи, что этому человеку подали надежду поверенные герцога в Сильвербридже, хотя он сам этого не желал, и что поэтому он счел нужным заплатить за издержки. После такого объяснения что могут говорить?
   -- Вы сами могли бы это сделать.
   -- Я никогда не говорю в Палате.
   -- Но теперь вы могли бы говорить, и тогда ему не было бы необходимости рассказывать об этом другим.
   Таким образом дело пока оставили, хотя обвинения в "Знамени" продолжались. Никто из товарищей первого министра не осмелился заговорить с ним об этом. Баррингтон Ирль и Финианс Финн поговорили об этом между собою, но не сказали даже герцогине. Она тотчас отправилась бы к мужу, а они так берегли его, что не хотели этим рисковать. Это верно, что все они лелеяли первого министра.

Глава LI.
Лелеяние первого министра.

   Парламент должен был собраться 12 февраля и, ра зумеется, был необходим Кабинетный Совет до этого. Первый министр на третьей неделе января приготовился назначить день и сделал это весьма неохотно. Но он был тогда болен и говорил с своим другом, старым герцогом, и своим секретарем, чтобы совещание было без него.
   -- Это невозможно, сказал старый герцог.
   -- А если бы я не мог быть, тогда было бы возможно.
   -- Мы могли бы все приехать сюда.
   -- Вызвать из Лондона пятнадцать министров, потому что я болен!
   Но герцог Сент-Бёнгэй не совсем верил этой болезни. Первый министр был несчастлив, а не болен.
   В это время все в Парламенте и почти все в провинции, читавшие газеты, знали о Лопеце и его выборных издержках, кроме герцогини. Никто не осмеливался сказать ей. Она каждый день пересматривала газеты, но вероятно читала их не очень внимательно. Все-таки она знала, что не ладится что-то. Уорбёртон ухаживал за министром нежнее обыкновенного. Герцог Сент-Бёнгэй был более озабочен; все окружавшие ее держали себя как-то таинственно, а муж ее был печален.
   -- Что происходит? спросила она однажды Финиаса Финна.
   -- Все по прежнему и так же скучно, как обыкновенно.
   -- Если вы не скажете мне, я никогда больше не стану с вами говорить. Я знаю, что есть что-нибудь нехорошее.
   -- Я боюсь, что герцог не совсем здоров.
   -- От чего он нездоров? Я знаю хорошо, когда он болен и когда здоров. Его тревожит что-нибудь.
   -- Я сам это думаю, герцогиня. Но так как он со мною не говорил, я не желаю делать догадок. Если есть что-нибудь, то я могу только догадываться.
   Тут герцогиня принялась расспрашивать мистрис Финн и получила ответ, если неудовлетворительный, то по крайней мере понятный.
   -- Мне кажется, его тревожит сильвербриджское дело.
   -- Какое?
   -- Вы знаете, что он заплатил за издержки этого Лопеца?
   -- Да, знаю.
   -- И знаете, что это разузнал Слайд и напечатал в "Знамени"?
   -- Нет.
   -- Право! И против герцога взвели целую кучу обвинений. Мне не хотелось говорить вам, но мне кажется, вам не следует оставаться в неизвестности.
   -- Все меня обманывают, сказала герцогиня с гневом.
   -- Нет, обмана не было.
   -- Все скрывают от меня все. Мне кажется, все вы убьете меня. Это сделала я. Зачем нападают на него? Я напечатаю в газетах. Я подала надежду этому человеку после того, как Плантадженет решил, что его поощрять не следует, и потому что я сделала это, он заплатил этому человеку его нищенские расходы. Что же тут может быть обидного для него? Пусть я вынесу это. Моя спина довольно широка.
   -- Герцог очень щекотлив.
   -- Я ненавижу щекотливость. Она делает людей трусами.
   -- Характеры бывают разные.
   -- Да; но хуже всего то, что когда они страдают от этой слабости, которую вы называете щекотливостью, они думают, что организация их нежнее, чем у других. Мужчины должны быть созданы не из севрского фарфора, а из хорошей, крепкой глины. Впрочем, я не желаю бранить его, бедного.
   -- Я думаю, что вам и не следует.
   -- Я знаю, что это значит. Вы хотите бранить меня. Итак его обижают за то, что он заплатил Лопецу. Как это могли узнать?
   -- Верно, Лопец сказал, заметила мистрис Финн.
   -- Хуже всего то, душа моя, что желая познакомиться со многими, вы непременно наткнетесь на людей негодных. Этот человек самый негодный. А, говорят, женился на милой девушке.
   -- Это часто случается, герцогиня.
   -- А иногда бывает и наоборот. Но я объяснюсь с Плантадженетом. Если бы мне самой пришлось писать во все газеты, я поправила бы дело.
   Она лелеяла мужа менее других и в глубине своего сердца совсем не одобряла этой системы. Но все это время она была к нему нежна, потому что сознавала свое неблагоразумие. С тех пор, как герцог узнал об ее вмешательстве в Сильвербридже и растолковал ей его пагубные результаты, она была -- нельзя сказать пристыжена, по тому что никакие злополучия не довели бы до этого герцогиню Омниум -- но усмирилась от чувства раскаяния. Но она все таки исполнила свое намерение "объясниться" с Плантадженетом.
   -- Я только сейчас услыхала, сказала она, войдя к нему в комнату и застав его одного:-- в первый раз, что поднялся шум из-за денег, которые ты заплатил мистеру Лопецу.
   -- Кто тебе сказал?
   -- Никто мне не говорил. Я догадалась сама и выпытала от Марии. Зачем ты не сказал мне?
   -- Зачем мне тебе говорить?
   -- Зачем не говорить? Если бы что-нибудь тревожило меня, я сказала бы тебе, то есть, если бы меня очень тревожило.
   -- Стало быть, ты уверена, что это очень тревожит меня.
   Он улыбался, говоря эти слова, но улыбка скоро сбежала с его лица.
   -- Я не стану однако обманывать тебя. Это очень тревожит меня.
   -- Я знала, что не ладится что-нибудь,
   -- Я не жаловался.
   -- Это можно видеть и без слов. Чего ты боишься? Что может сделать тебе этот человек?
   -- Какое тебе дело, если такой человек изливает на тебя свою злобу? Ты слишком велик для того, чтобы тебя могло уязвить подобное пресмыкающееся.
   Он посмотрел на нее, удивляясь энергии, с какою она говорила с ним.
   -- А отвечать ему, продолжала она:-- может быть следует, а может быть и нет. Если ответить надо, есть люди, которые сделают это. Но я говорю о твоих собственных чувствах. Ты имеешь щит против тебе равных и меч, которым можешь нападать на них, если это необходимо. А неужели у тебя нет брони для защиты, от такой твари? Неужели у тебя нет в душе чувства, что он до того ничтожен, что на него не следует обращать внимания?
   -- У меня нет ничего, сказал он.
   -- О, Плантадженет!
   -- Кора, есть различные натуры и каждая имеет свои достоинства и недостатки. Я не скажу, чтобы я был трус, полагая, что у меня достанет мужества пойти на встречу необходимой опасности. Но я не могу выносить, когда чернят мой характер -- даже такие люди, как Слайд и Лопец.
   -- Что за беда -- если ты прав! Для чего страдать, когда твоя совесть не обвиняет тебя ни в чем? Я не страдала бы, если бы моя совесть и обвиняла меня. Как, человека ставят впереди всех, а потом его же судят за то, что он не рассчитывал свой каждый шаг!
   -- Именно. Он должен рассчитывать свои шаги осторожнее других.
   -- Я этого не нахожу. Ты на все смотришь желчными глазами. Я читала где-то намедни, что в больших кораблях всегда бывают маленькие червяки, но большие корабли и не обращают внимания на червяков.
   -- Червяки наконец одержат верх.
   -- Надо мною не одержали бы. А что же они говорят на счет денег? Что тебе не надо было их платить?
   -- Я начинаю думать, что действительно я напрасно заплатил.
   -- Нет, не напрасно. Я завлекла этого человека. Я ошиблась. Я думала, что он джентльмен. Я уговорила этого человека прежде, чем ты предупредил меня, и не хотела отступиться от своего слова. Я поехала в Сильвербридж к лавочнику, а тот пересказал об этом Лопецу. Когда Лопец отправился в Сильвербридж, он предполагал, что его будут поддерживать из угождения замку.
   -- А я сделал так много, чтобы не допустить этого!
   -- Какая польза опять возвращаться к этому? Ведь я уже созналась в своей ошибке. Теперь вопрос состоит только в том, что так как я наделала эту беду, то как поправить ее? Всякий хотя мало-мальски энергичный человек не сказал бы ничего. Но так как этот человек просил денег, то ему следовало заплатить. Если все это разгласится, ему не поздоровится. Пусть кто-нибудь напишет, что, дескать, это сделала герцогиня Омниум. Это очень нехорошо, конечно, но ведь меня ни убить, ни отставить не могут. Словом, сделаюсь ли я хоть на волос хуже от этого?
   -- Но я буду должен выйти в отставку.
   -- Если бы все английские министры подавали в отставку, как только их жены наделают глупостей, то вопрос о составе министерства сделался бы очень затруднителен.
   -- Они могут делать глупости, душа моя, и все-таки...
   -- Что все-таки?
   -- Не вмешиваться в политику.
   -- Много же ты знаешь, Плантадженет! Разве не всем известно, что мистрис Добени сделала епископом Мэк-Фузлема, а мистрис Грешэм заставила своего мужа сказать туманную речь о правах женщин, так что никто не понял, чью сторону держит он. Есть и другие, такие же сумасбродные, как я, только я не думаю, чтобы это им до такой степени ставилось в вину. Ты сделаешь, о чем я тебя прошу?
   -- Не могу сделать этого, Кора. Хотя пятнышко не большое, я не могу позволить запятнать мою жену. Я не хочу, чтобы упоминали о твоем имени. О жене честного человека говорить не должны.
   -- Какие это высокопарные нелепости, Плантадженет!
   -- Гленкора, в этих вещах ты должна позволить мне иметь свое суждение. Я никогда не скажу, что это сделал я, а не моя жена.
   -- Адам сказал же это, потому что захотел сказать правду.
   -- И Адама все презирали после того, не потому, что он съел яблоко, а за то, что обвинил в этом женщину. Я этого не сделаю. Довольно об этом говорить.
   Она повернулась и пошла, но он позвал ее.
   -- Поцелуй меня, душа моя, сказал он.
   Она наклонилась к нему.
   -- Не думай, чтобы я сердился на тебя за то, что это раздражает меня. Я постоянно мечтаю о том, когда мы уедем с детьми на отдых в какое-нибудь хорошенькое местечко и будем жить, как живут другие.
   -- Как это будет глупо! пробормотала она, выходя из комнаты.
   Он поехал в Лондон на кабинетное совещание. Что ни происходило бы в этом важном собрании, речи об отставке не было, а то об этом услыхали бы. Вероятно также, там не говорилось о статьях в газетах. Вещи, предоставленные самим себе, вообще кончаются сами по себе. Старший герцог, Финиас Финн и Баррингтон Ирль, все были такого мнения, что не надо делать ничего.
   -- Решено что-нибудь? спросила герцогиня Финиаса, когда он вернулся.
   -- О! да; речь королевы. Но в ней нет ничего важного.
   -- А на счет уплаты этих денег?
   -- Я ни слова не слыхал об этом, сказал Финиас.
   -- Ничем не лучше вы других, мистер Финн, с вашей напускной таинственностью. Девушка не так секретничает на счет первого обожателя, как юный член Кабинета.
   -- Члены Кабинета, кажется, скоро к этому привыкают, сказал Финиас Финн.
   В Парламенте уже начались заседания, прежде чем Слайд решил, каким образом он будет продолжать войну. Конечно, он мог писать злые статьи о первом министре круглый год. В этом занятии он находил наслаждение и считал себя особенно способным к нему. Но читателям надоедает даже брань, если она не разнообразна. И постоянное повторение подобных нападок как будто показывает, что на них мало обращают внимания. Другие газеты, конечно, подхватили это, но тотчас же и бросили. Это открытие сделали не они, и потому не очень им интересовались. По-видимому, ничего из этого не выйдет, потому что Слайд, при всем своем безумном честолюбии, конечно, не воображал досаду, нерешимость, тревогу и серьезные размышления, которые его слова возбудили между великими людьми в Мачинге.
   Но, конечно, этого не следует оставлять. Слайд приходил в ужас при мысли об этом. Как! первый министр, пер, герцог, выставляет кандидата в депутаты, и когда его не выбирают, платит его издержки. Может ли это происходить и узнаваться без всяких последствий в такое время, когда какой-нибудь член Парламента, лицо ничтожное, теряет свое место, потому что подарил своим доверителям несколько четвериков угольев или десятка два кроликов? Энергическая любовь Слайда к общественным добродетелям была оскорблена при мысли о подобной катастрофе. По его мнению, общественные добродетели состояли в том, чтобы порицать высокопоставленных лиц, бранить министров, судей и епископов, а главное узнавать то, за что их можно бранить. В этом деле его общественные добродетели были очень велики, потому что он разузнал эту тайну. Его уму и энергии в этом деле страна была много обязана. Но страна не заплатит ему ничего, не даст ему желаемого влияния, лишит его этого удобного случая объявлять бесчисленное множество раз, что "Знамя" самый надежный хранитель народной свободы, если ему не удастся обратить еще более внимание публики на это дело.
   -- Как апатичны люди вообще, говорил себе Слайд:-- когда не может их расшевелить такое открытие!
   Слайд знал очень хорошо, какой должен быть следующий шаг. В Парламенте должен быть сделан запрос. Кто-нибудь должен объявить, что видел такое-то заявление в печати и считает нужным спросить, действительно ли первый министр сделал эту уплату. В своих размышлениях Слайд дошел даже до того, что придумал, какие слова произнесет негодующий член Парламента, и в числе этих слов был любезный намек на одну газету. Он даже придумал и комплимент издателю, но вместе с тем знал, что думает только о том, что должно быть, а не о том, что будет. Время еще не настало, когда издатель газеты получал почет, заслуженный им. Но желательно было, чтобы вопрос был сделан с комплиментом или без комплимента "Знамени".
   Кто сделает вопрос? Если бы общественная энергия действительно была сильна в стране, то затруднений в этом отношении не могло бы быть. Преступление так ужасно, что все великие политики страны должны бы состязаться за честь предложить этот вопрос. Какую большую услугу можно оказать великому человеку, как дав ему возможность выставить промахи правителей нации? Так думал Слайд. Но он знал также, что он опередил людей и что на это дело взглянут не надлежащим образом те, которые должны на него глядеть. Затруднительно будет найти пера, который сделал бы этот вопрос в той Палате, где заседал первый министр, и даже в другой Палате теперь уже осталось мало той колкой и крикливой оппозиции, от которой, по мнению Слайда, зависела безопасность нации.
   Когда в "Знамени" первый раз появилось это заявление, Лопец тотчас пришел к Слайду и спросил, по какому праву он напечатал это. Лопец нашел это заявление очень оскорбительным для себя. Ему два раза заплатили за издержки по выборам, так что он получил чистой прибыли 500 ф. с., и хотя одно время это немножко тревожило его совесть, но он уже привык смотреть на это как на нечто давно прошедшее, о котором благоразумный человек не должен упоминать. Но теперь Вортон узнает, что он был обманут, если это заявление дойдет до него.
   -- Кто дал вам право публиковать все это? спросил
   Лопец, который в это время находился в коротких сношениях с Слайдом.
   -- Правда это, Лопец? спросил издатель.
   -- Если что и было сделано, то частным образом между мною и герцогом.
   -- Герцоги, мой милый, ничего не могут делать частным образом, особенно когда они первые министры.
   -- Но вы не имели права публиковать эти вещи обо мне.
   -- Правда ли это? Если правда, я имею право публиковать. Если неправда, я имею право спросить. Если вы имели дело с первым министром, вы не можете прятаться. Скажите мне, правда ли? Вы могли бы итти со мною рука об руку в этом деле. Вы этим повредить себе не можете. А если вы пойдете против меня, и я пойду против вас.
   -- Вы ничего не можете сказать обо мне.
   -- Этого я не знаю. Я вообще могу попадать метко, если захочу. Но вам вредить мне надобности нет. Относительно вас я могу рассказать эту историю и так и сяк, как вы захотите.
   Лопец, смотря на это с такой же точки зрения, наконец согласился, чтобы история была рассказана не во вред ему. Теперь планы его состояли в том, чтобы бросить все свои неприятности в Англии -- а самою худшею неприятностью для него был Сексти Паркер -- и уехать в Гватемалу. Для этого доброе слово Слайда пользы не принесет, а дурное слово повредит. Притом, хочет он или нет, а дело это разгласится. Если Вортон услышит об этом -- а он, разумеется, услышит -- надо будет подставить медный лоб. Он не мог скрыть этого от Вортона, поссорившись с Квинтусом Слайдом.
   -- Это было справедливо, сказал он.
   -- Правда, сказал Лопец.
   -- Я знал это прежде, будто видел сам. Я не часто ошибаюсь в этих вещах. Вы требовали от него денег и грозили ему.
   -- Не знаю, грозил ли.
   -- Иначе он не дал бы.
   -- Я сказал ему, что меня обманули его поверенные в Сильвербридже, и что я должен был истратиться относительно обманчивых надежд, поданных мне герцогиней. Мне кажется, я денег не требовал; он прислал чек и, разумеется, я взял его.
   -- Разумеется, разумеется. Вы не можете дать мне копию с вашего письма?
   -- Я никогда не сохраняю копий.
   В эту самую минуту копия лежала в его грудном кармане и Слайд не поверил его словам. Но в таких рассуждениях нельзя ожидать правды друг от друга. Слайд конечно не ожидал правды ни от кого.
   -- Он прислал чек почти не говоря ни слова, сказал Лопец.
   -- Я полагаю, он написал.
   -- Несколько слов.
   -- Можете вы дать мне письмо?
   -- Я тотчас уничтожил это письмо.
   Оно также лежало в эту минуту в его кармане.
   -- Писал он сам?
   -- Кажется, его секретарь, мистер Уорбертон.
   -- Вы должны знать наверно, кто писал.
   -- Уорбертон.
   -- Вежливо?
   -- Да. Если бы было невежливо, я отослал бы назад. Я не снесу дерзости даже от герцога.
   -- Если вы отдадите мне эти два письма, Лопец, я буду предан вам и сердцем и душою. Ей-Богу так! Подумайте, что значит "Знамя". Вам, может быть, понадобится эта газета когда-нибудь.
   Лопец молчал и смотрел на горячо убеждавшего его человека.
   -- Я их не напечатаю, но для меня много значило бы иметь доказательство в руках. Право, для вас было бы хорошо иметь меня другом.
   -- Вы их не напечатаете?
   -- Разумеется, нет; я только буду ссылаться на них.
   Тут Лопец вынул из кармана связку бумаг.
   -- Вот они, сказал он.
   -- Ну, сказал Слайд, прочтя их: -- что за глупая сделка! Зачем он послал деньги? Вот что я желаю знать. Вы не имели на это никакого права.
   -- По закону -- нет.
   -- Ни в каком отношении. Но это не важно. Он прислал деньги, а это подкуп. Кого мне подбить сделать вопрос? Я полагаю, молодой Флечер не захочет.
   -- Это одного поля ягода, сказал Лопец.
   -- Или сэр-Орланда Дрота. Желал бы я знать, согласится ли на это сэр-Орландо. Он должен ненавидеть герцога Омниума.
   -- Я не думаю, чтобы он унизил себя до этого.
   -- Унизил! Я не вижу никакого унижения в этом. Но те люди, которые были членами Кабинета, всегда поддерживают друг друга, когда даже они враги. Они считают себя такими могущественными, что с ними нельзя обращаться как с другими людьми. Но я покажу им, что умею обращаться с ними. Кабинетный министр и пастух равны для Квинтуса Слайда, когда он держит в руке перо.
   На другой день в "Знамени" появилась другая статья, в которой издатель объявлял, что у него в руках переписка первого министра с бывшим сильвербриджским кандидатом.
   "Первый министр может опровергать это обстоятельство", говорилось в статье. "Мы не считаем этого вероятным, но это возможно. Мы желаем быть справедливы и откровенны во всем. Поэтому мы тотчас уведомляем благородного герцога, что вся переписка у нас в руках."
   Говоря это, Квинтус Слайд думал, что он сдержал обещание, когда говорил, что только упомянет о письмах.

Глава LII.
Я полагаю, что могу здесь переночевать.

   Поездка в Гватемалу была сначала придумана Лопецом для того, чтобы напугать Вортона и заставить его принять условия. Конечно, план этот существовал до его женитьбы, но был возобновлен, главное, в надежде, что посредством его можно добиться денег.
   Когда постепенно зять начал чувствовать, что и это не действует на кошелек тестя -- когда на эту угрозу не поддались ни Вортон, ни Эмилия, и когда, с целью усилить свою угрозу, Вортон возобновил свои расспросы о Гватемале и узнал, что место там еще можно иметь, угроза приняла вид настоящего намерения и Лопец начал думать, что действительно не худо бы попробовать счастия в Новом Свете. День от дня дела его шли дурно, и день от дня Сексти Паркер становился нестерпимее. Он не мог скрыть от своего участника свое намерение уехать, но старался уверить Паркера, что до отъезда устроит все дела, или другими словами, устранит все затруднения, уплатив за все наличными деньгами, и что Вортон делает это с условием, что он оставит Англию.
   Но Вортон такого обещания не давал. Хотя угрожаемый день приближался, Вортон не мог решиться купить короткую отсрочку для дочери, заплатив деньги мошеннику и будучи уверен, что такая уплата не окажет настоящей пользы.
   Все это время Вортон был очень несчастлив. Если бы он мог освободить свою дочь от этого брака половиною своего состояния, он сделал бы это не задумавшись. Если бы он мог наверно купить постоянное отсутствие ее мужа, он заплатил бы за это дорого. Но что он ни заплатил бы, теперь он не видал никакой возможности спасти свою дочь. Каждый день он все более убеждался в мошенничестве человека, который был его зять и жил в его доме. Разумеется, он мог в глубине души обвинять и свою дочь, которая могла выбирать и не выбрала мужа приличного, а уверяла, что останется с разбитым сердцем навсегда, если ее не допустят кинуться на шею этому негодяю.
   Но Вортон осуждал себя столько же, как и дочь. Зачем он допустил себя смягчиться ее просьбами? Как он мог думать, что будет в состоянии спасти ее, когда сделал так мало, чтобы предупредить несчастие?
   Он говорил с Эмилией об этом, не часто, но очень серьезно.
   -- Я сама это сделала и буду переносить, говорила она.
   -- Скажи ему, что ты не можешь ехать, пока не узнаешь, какой дом будешь иметь.
   -- Это он сам должен соображать. Я просила его позволить мне остаться и не могу сказать ничего более. Если он захочет взять меня, я поеду.
   Тогда отец заговорил с нею о деньгах.
   -- Разумеется, деньги у меня есть, сказал он: -- разумеется, у меня достаточно и для тебя, и для Эверета. Если бы мог сделать пользу твоему мужу, я дал бы ему денег.
   -- Папа, отвечала Эмилия:-- я никогда не буду просить вас дать моему мужу хотя один пенни. Он спекулятор. Деньги ненадежны в его руках.
   -- Я должен буду посылать тебе деньги, когда ты будешь нуждаться.
   -- Когда я умру, не нужно будет посылать. Не смотрите таким образом, папа. Я знаю, что я сделала, и должна переносить. Я испортила свою жизнь. Если бы еще остался жив мой ребенок, тогда было бы другое.
   Это было в конце января и Вортон услыхал о нападках Квинтуса Слайда на первого министра, услыхал, разумеется, об уплате Фердинанду Лопецу герцогом издержек по выборам Сильвербриджа. Вортону говорили об этом знакомые в клубе, спрашивая, правда ли это, и мистрис Роби спросила.
   -- Я спрашивала Лопеца, сказала она: -- и уверена по его виду, что он деньги получил.
   -- Я ничего об этом не знаю, отвечал Вортон.
   -- Если он получил, то я нахожу, что он поступил очень умно.
   Мистрис Роби знала в это время, что брак Лопеца был неудачен, что Лопец был небогат, что Эмилия, так же как и ее отец, была недовольна и несчастлива. Она последнее время слышала о Гватемале, и разумеется, пришла в ужас. Но она сочувствовала скорее Лопецу, чем его жене, и думала, что если бы Вортон только раскрыл свои карманы, то дела могли бы еще поправиться.
   -- Это все виновата герцогиня, сказала она старику.
   -- Я ничего об этом не знаю, а если и пожелаю узнать, то наверно обращусь не к вам. Несчастие, которое он навлек на меня, так велико, что заставляет меня желать никогда не видеть тех, кто знал его.
   -- Это Эверет ввел его в ваш дом.
   -- Это вы познакомили его с Эверетом.
   -- В этом вы ошибаетесь -- вам часто случается ошибаться, мистер Вортон. Эверет познакомился с ним в клубе.
   -- Какая польза спорить об этом? Эмилия встретилась с ним в вашем доме. Это устроили вы. Я удивляюсь, как у вас достает духу упоминать мне о нем.
   -- А между тем он все время живет у вас в доме!
   До-сих-пор Вортон не упоминал никому о том, что заплатил издержки своего зятя в Сильвербридже. Он дал ему чек не задумавшись, чувствуя, что таким образом приносит в некоторой степени пользу своей дочери, а потом пожалел об этом, видя, что деньги его не оказывают пользы Эмилии. Но дело было сделано и кончено. Вортон никогда не упомянул бы об этом, если бы теперь обстоятельства не напомнили ему об этом. После того, как заплатил эти деньги, он говорил себе, что зять постоянно надувал его. Он заплатил за обед на Манчестерском сквере, потом за экипаж и за квартиру, и за множество других счетов, а за некоторые счеты он даже отказался заплатить. А между тем он ничего не говорил Лопецу обо всех этих неприятностях. Какая была польза говорить? Лопец просто ответил бы, что не просил его платить.
   -- Разве такое состояние имел я право ожидать, когда женился на вашей дочери? сказал ему однажды Лопец.
   -- Вы не имели права ожидать ни одного шиллинга, отвечал Вортон.
   Лопец пожал плечами и разговор прекратился.
   Но теперь, если эти слухи и были справедливы, то была положительная недобросовестность со стороны Лопеца. От кого он ни получил бы деньги прежде, второй раз они были получены неправильно. Если бы это обвинение было несправедливо, Лопец пришел бы к тестю и сказал, что это ложь, зная, что Вортон должен думать. Последнее время Вортон избегал всяких разговоров с своим зятем. Он не позволял своим мыслям устремляться на то, что, наступало. Он питал какую-то неразумную, неопределенную надежду, что дочь его будет спасена от угрожаемого изгнания. Может быть, если он не даст денег, то нечем будет заплатить и за переезд. А относительно вещей, необходимых для нее, Лопец, разумеется, закажет что нужно и счет будет прислан на Манчестерский сквер. Сделал ли он это, ни Вортон, ни Эмилия не знали. Таким образом дела шли без больших разговоров между тестем и зятем.
   Но теперь старый адвокат думал, что он должен говорить. Он подождал в одно утро, пока Лопец сойдет вниз, прежде попросив дочь выйти из комнаты.
   -- Лопец, спросил он:-- что это газеты говорят о ваших издержках в Сильвербридже?
   Лопец ожидал этого нападения и старался приготовиться к нему.
   -- Я думал, сэр, что вы не станете обращать внимания на такие заявления в газете.
   -- Когда они касаются меня, я обращаю внимание. Я заплатил за ваши издержки по выборам.
   -- Вы, конечно, подписались на пятьсот фунтов, мистер Вортон.
   -- Я ни на что не подписывался, сэр. Не было и речи о подписке, под чем вы, вероятно, подразумеваете складчину из разных источников. Вы мне сказали, что выборы стоили вам пятьсот фунтов, и эту сумму я отдал вам с полной уверенностью и с вашей стороны, и с моей, что я плачу за все. Так ли было это?
   -- Это как вам угодно, сэр.
   -- Если вы не объяснитесь точнее, я буду думать, что вы обманули меня.
   -- Обманул вас!
   -- Да, сэр; обманули меня или герцога Омниума. Или от него, или от меня вы добились денег под ложными предлогами.
   -- Разумеется, мистер Вортон, от вас я должен переносить все, что вы вздумаете говорить.
   -- Правда ли, что вы обращались к герцогу Омниуму за деньгами на ваши издержки в Сильвербридже, и правда ли, что он заплатил вам?
   -- Мистер Вортон, как я сказал сейчас, я обязан выслушивать и переносить от вас все, что вы вздумаете говорить. Ваше родство с моею женой и ваши лета удерживают меня от гнева. Но я не обязан отвечать на ваши вопросы, когда вы делаете их в таких выражениях, и отказываюсь отвечать.
   -- Разумеется, я знаю, что вы взяли деньги от герцога.
   -- Так зачем же вы спрашиваете меня?
   -- И что вы можете переносить это без малейшей краски стыда доказывает мне только, что вы потеряли всякую способность к стыду.
   -- Очень хорошо, сэр.
   -- И вы не можете мне дать никаких объяснений?
   -- Каких объяснений ожидаете вы от меня? Ничего не зная об этом деле, кроме того, что вы дали пятьсот фунтов на мои издержки по выборам, вы решились сказать мне, что я бесстыдный плут, а потом требуете объяснений! Возможно ли, чтобы я после этого решился объясняться? Подумайте об этом и задайте себе этот вопрос.
   -- Я думал об этом и задавал себе этот вопрос, и не думаю, чтобы вы пожелали объясниться. Я приму меры, чтобы дать знать герцогу, что как ваш тесть я заплатил сполна все, что вы истратили в Сильвербридже.
   -- Очень нужно герцогу знать об этом!
   -- И после того, что случилось, я принужден сказать, что чем скорее вы оставите этот дом, тем для меня будет приятнее.
   -- Очень хорошо, сэр. Разумеется, я возьму с собою мою жену.
   -- Это как она хочет.
   -- Нет, мистер Вортон, это как я хочу. Она принадлежит мне, а не вам и не себе. Под вашим влиянием она забыла обязанности жены, но не думаю, чтобы она до такой степени забылась, чтобы заставить меня прибегнуть к другим мерам, а не просто приказать ей ехать со мною, когда я желаю этого.
   -- Пусть будет что будет, я должен просить вас, сэр, оставить мой дом. Я не желаю иметь в моем доме человека, который поступил так, как поступили вы в этом деле, если даже этот человек мой зять.
   -- Я полагаю, что могу здесь переночевать.
   -- И завтра, если это для вас удобно. А Эмилия может остаться здесь, если вы ей позволите.
   -- Это для меня неудобно, сказал Лонец.
   -- В таком случае я сделаю то, что она пожелает. Прощайте!
   Вортон вышел из комнаты, но не из дома. Он хотел прежде видеть свою дочь, и думая, что Лепец также захочет видеть жену, ждал в своей комнате. Но чрез десять минут Лопец уехал в кебе, не заходя наверх. Вортон имел причины полагать, что его зять совсем не имел денег. А если имел, то они были бы ему нужны для отъезда. Всякая квартира для Эмилии должна обойтись дорого; поэтому он почти надеялся, что она останется у него, пока наступит тот страшный день -- если он только наступит -- когда ее увезут от него навсегда.
   -- Разумеется, папа, я уеду, если он велит, сказала Эмилия, когда отец передал ей утренний разговор.
   -- Право не знаю, что посоветовать тебе, сказал отец, в сущности желая дать совет несогласный с волею ее мужа.
   -- Мне советов не нужно, папа.
   -- Не нужно советов! Я не знаю, кому они нужны более, чем тебе.
   -- Нет, папа. Я обязана исполнять его приказания. Я знаю, что сделаю; когда какой-нибудь несчастный попал в тюрьму вследствие своих злодеяний, никакие советы не могут принести ему пользы. Так и со мною.
   -- Ты можешь по крайней мере убежать из твоей тюрьмы.
   -- Нет, нет! Во мне есть гордость, которая говорит мне, что так как я захотела сделаться женою моего мужа -- а я захотела вопреки желанию всех моих друзей -- то я обязана покориться моему выбору. Если бы это случилось со мною по милости других, если бы меня принудили выйти за него, мне кажется, я могла бы решиться бросить его. Но я сделала это сама и должна переносить. Если он велит мне ехать, я поеду.
   Бедный Вортон отправился в свою контору и просидел целый день, не взяв в руки ни книги, ни бумаги. Неужели не может быть ни спасения, ни покровительства, ни облегчения? Он перебрал в голове различные планы, но как-то смутно и бесполезно. Что если бы герцог стал преследовать Лопеца судом за обман? Что если бы он, Вортон, мог уговорить Лопеца оставить свою жену и обязался каким-нибудь документом не возвращаться к ней за двадцать или даже тридцать тысяч фунтов? Что если он сам увезет дочь за границу, и убеждениями, и силою принудив ее к этому? Конечно, можно найти какой-нибудь способ, чтобы не пугать этого человека и заставить его согласиться. Но он сидел и не сделал ничего. Вечером он один пообедал в таверне Веселый Дрозд, потому что не мог даже вынести своего клуба, и вернулся в свою контору, к великому неудовольствию старухи, которая оставалась там по ночам. А около полуночи несчастный старик пошел к себе домой.
   Лопец уехал из Манчестерского сквера, не искать квартиру для себя и жены, а провел почти весь день в Колеманской улице в конторе общества Сан-Хуанских рудников, где прежде председателем был мистер Мильс Гепертон. Теперь был другой председатель и другие директоры, но влияние Мильса Гепертона до такой степени осталось в этом обществе, что просьба Лопеца о месте в Гватемале была принята. План теперь состоял в том, что Лопец должен был отправиться в мае на счет общества и получать там тысячу фунтов стерлингов за управление рудниками. Лопец положительно получил это место, но с условием приобрести пятьдесят акций этого общества и заплатить за каждую по сту фунтов стерлингов. Соображали, что человек, получающий тысячу фунтов за управление делами общества в Гватемале, должен по-крайней мере помогать предприятию своими деньгами. Разумеется, обладатель этих пятидесяти акций имел такое же право получать двадцать процентов прибыли, какую директоры обещали всем акционерам.
   Сначала Лопец надеялся, что может отсрочить уплату этих пяти тысяч до после своего отъезда. Приехав в Гватемалу управляющим, он конечно там управляющим и останется. Но он узнал, что заплатить надо прежде. А он, ни к кому не мог обратиться кроме Вортона. Он принужден был сказать в конторе, что деньги получатся от Вортона, и привел благовидные, но вымышленные причины, почему Вортон не мог уплатить денег до февраля.
   Несмотря на все происшедшее, он еще надеялся получить деньги от Вортона, если это окажется необходимо. Наверно Вортон заплатит эту сумму, чтобы избавиться от своего зятя. Если уже на то пойдет, он разумеется может получить деньги, согласившись оставить свою жену. Но это не ходило в его планы. За пять тысяч слишком дешево продать свою жену, и их он мог получить, не расставаясь с нею. Пока она останется с ним, он будет пользоваться всем, что Вортон захочет сделать для нее. Поэтому он еще не обращался за деньгами к тестю, найдя возможным отсрочить платеж до февраля. По его мнению, ссора с Вортоном в это утро не могла иметь последствий. Вортон дал ему деньги не из любви к нему и не из уважения, а просто чтобы купить его отсутствие, которого будет еще более желать после утренней ссоры.
   Но даже и теперь он не совсем еще решился ехать в Гватемалу. Сексти Паркера он выжал до суха и тот до того пылал негодованием, страхом и угрызением, что Лопец не смел показываться на Танкардском Дворике; но и теперь у него еще оставались надежды, из которых мог выйти хороший результат. Если на вновь изобретенную водку, добываемую из коры деревьев в Средней Африке и называемую биос, можно будет набить цену на рынке, все устроится удовлетворительно. Уже в Лондоне разглашали, что если желают напиваться до-пьяна без обычных последствий опьянения, то надо пить биос. Надо усилить объявления и, может быть, дело пойдет на лад. Была еще надежда уклониться от Гватемалы, что будет объяснено в следующей главе.
   -- Надеюсь, что я найду Диксона порядочным человеком, сказал Лопец секретарю Общества в Колемансш улице.
   -- Он грубоват.
   -- Но честен?
   -- О, да!
   -- Если он честен, то все остальное для меня не значит ничего. Нельзя же в Гватемале найти вест-эндския манеры. Но мне придется вести с ним дела, а я терпеть не могу человека, на которого положиться нельзя.
   -- Мистер Гепертон имел очень хорошее мнение о Диксоне.
   -- Ну и прекрасно, сказал Лопец.
   Диксон был помощник управляющего на Сан-Хуаи ских рудниках и, вероятно, так же желал честного сотоварища, как и Лопец. В таком случае Диксон был бы очень обманут в ожидании.
   Лопец оставался в конторе целый день, изучая дела Сан-Хуанских рудников, а потом отправился обедать в Прогресс. До-сих-пор он и не думал отыскивать квартиру для себя и жены.

Глава LIII.
Мистер Гертльпод.

   Когда настал срок, в который Лопец должен был переехать с Манчестерского сквера, он еще находился там. Вортон, рассуждая об этом с своей дочерью, когда желал уговорить ее остаться в его доме против воли мужа, не сказал ей, что решительно велел Лопецу выехать. Он был уверен, что Лопец переедет и возьмет с собою жену, но он не знал закоснелости, хитрости и выносливости своего зятя.
   Когда настал срок, а дочь все оставалась у него, он не мог решиться даже тогда сказать ей, что выгнал ее мужа. Дни проходили, Лопец все оставался, а старый адвокат ничего не говорил. Они встречались только в передней или коридорах. Вортон сам старательно избегал этих встреч и таким образом стеснял себя в своем собственном доме.
   Наконец Эмилия сказала ему, что муж назначил день ее отъезда. Пароход, на котором они уедут из Англии, выйдет из Соутгемптона 2 апреля и она должна быть готова к тому времени.
   -- Как же будет до тех пор? спросил отец тихим и нерешительным голосом.
   -- Я полагаю, что могу остаться у вас.
   -- А твой муж?
   -- Верно и он останется у вас.
   -- О таком несчастий, о такой погибели всего никто прежде не слыхал! сказал Вортон.
   На это Эмилия не отвечала, но продолжала делать приготовления к своему отъезду.
   -- Эмилия, продолжал Вортон:-- я принесу всевозможные жертвы для того, чтобы этого не допустить. Что можно сделать? Я сделаю все, что только не повредит интересам Эверета.
   -- Я не знаю, сказала она.
   -- Ты должна знать его дела.
   -- Я ничего не знаю. Он ничего мне о них не говорил. Вскоре после нашей свадьбы он заставлял меня выпрашивать деньги у вас.
   -- Когда ты писала мне из Италии?
   -- И после этого. Я отказалась и сказала ему, что он сам должен устроить это с вами. Что еще могла я сказать? А теперь он не говорит мне ничего.
   -- Не могу думать, чтобы он хотел взять тебя с собою.
   Опять настало молчание.
   -- Или это оттого, что он любит тебя?
   -- Не оттого, папа.
   -- Для чего же ему отягощать себя женою? Какие бы ни были у него деньги, их достанет ему на более долгое время без тебя.
   -- Может быть, он думает, что пока я с ним, то он имеет права на вас.
   -- Он будет иметь больше прав, если оставит тебя. Что он выиграет? Если бы я мог знать, сколько он хочет взять за это!
   -- Спросите его, папа.
   -- Я даже не знаю, как мне заговорить с ним об этом.
   Тут опять настало молчание.
   -- Папа, сказала Эмилия чрез несколько времени:-- я сима захотела этого. Отпустите меня. У вас останется Эверет. Может быть, чрез несколько времени я к вам вернусь. Он не убьет меня и, может быть, я не умру.
   -- Боже мой! сказал Вортон, вдруг встав со стула: если бы он мог получить от этого деньги, он убил бы тебя без малейшего угрызения.
   Вот каким образом чрез полтора года после замужства дочери отец говорил об ее муже!
   -- Что я должна взять с собою? спросила она своего мужа несколько дней спустя.
   -- Тебе лучше спросить твоего отца.
   -- Зачем мне спрашивать его, Фердинанд? Почему он может знать?
   -- А я как же могу знать?
   -- Я думала, что ты позаботишься узнать.
   -- Честное слово, мне есть о чем заботиться теперь кроме твоих нарядов. Ты, вероятно, говоришь о твоем платье?
   -- Я думала не об одной себе.
   -- Тебе нет надобности думать ни о чем другом. Спроси его, что он позволит тебе истратить, и тогда я тебе скажу, что ты должна купить.
   -- Я не буду просить его ни о чем, Фердинанд.
   -- Так можешь ехать без ничего. Ты могла бы сделать это тотчас, потому что придется же сделать рано или поздно. А то, пожалуй, обратись к его поставщикам, а ему ничего не говори. Тебе отпустят в кредит. Видишь ли, милая моя, он обманул меня самым мошенническим образом; он допустил меня жениться на своей дочери, и потому что я не сделал с ним уговора., как сделал бы всякий другой, он отказывает мне в состоянии, которое я имел право ожидать от тебя. Ты знаешь, что израильтяне ограбили египтян, и это поставлено им в заслугу. Твой отец для меня египтянин и я его ограблю. Можешь, если хочешь, сказать ему, что я это говорю.
   Таким образом проходило время; прошла и первая неделя февраля, начались заседания в Парламенте, а Лопец и его жена все еще жили на Манчестерском сквере. Ни слова не было сказано ему о том, чтобы он переезжал, даже не делалось намека. Предполагалось решенным, что Лопец едет с женою в Гватемалу в первых числах апреля. Сам Вортон чувствовал затруднение говорить о вещах, необходимых для его дочери, и сказал ей, что она может купить все, что ей угодно, на его счет.
   -- Папа, я ничего не куплю, пока он не велит мне.
   -- Но ты не можешь же пуститься в дорогу без ничего. Что ты будешь делать в таком месте, если у тебя не будет необходимых вещей?
   -- Что делают бедные люди? Что делала бы я, если бы вы отреклись от меня за мое ослушание?
   -- Но я от тебя не отрекся.
   -- Скажите ему, сколько вы хотите назначить, и потом, если он мне велит, я куплю.
   -- Хорошо. Я скажу ему.
   После этого Вортон заговорил с своим зятем, вдруг войдя к нему утром в столовую:
   -- Эмилии нужны разные вещи, если она едет туда.
   -- Подобно многим другим, ей нужно многое, чего она не может иметь.
   -- Я скажу моим поставщикам, чтобы они сделали для нее что Нужно на... положим, хоть на двести фунтов. Я говорил с нею и она ждет вашего одобрения.
   -- Одобрения тратить ваши деньги? Она очень скоро это получит.
   -- Можете сказать ей это, или я сам скажу.
   После этих слов Вортон уходил, но Лопец остановил его. Теперь было необходимо, чтобы деньги за акции Сан-Хуанских рудников были внесены, а карман тестя все еще был источником, из которого предприимчивый зять надеялся эти деньги получить. Лопец твердо решился спросить эти деньги и думал, что теперь настало время. Он решил также, что не станет просить этого как милости на коленях. Он начал сознавать свою власть и надеялся, что может одержать верх другими средствами, а не просьбою.
   -- Мистер Вортон, сказал он:-- мы с вами последнее время были не весьма добрыми друзьями.
   -- Действительно нет.
   -- Было время -- очень короткое время -- когда я думал, что мы можем сойтись, и употреблял для этого все силы. Вы, кажется, не любите людей моего сорта.
   -- Уж лучше говорите, что желаете сказать.
   -- Я желаю многое сказать и буду продолжать. Вы человек богатый, а я ваш зять.
   Вортон приложил левую руку ко лбу, отбросил назад волосы, но не сказал ничего.
   -- Если бы я получил от вас ту помощь, которую имел право ожидать, я мог бы быть теперь богатым человеком. Теперь бесполезно возвращаться к этому.
   Тут он замолчал, но Вортон все не говорил ничего.
   -- Теперь вы знаете, что постигло меня и вашу дочь. Мы должны оставить отечество.
   -- Разве это моя вина?
   -- Я так думаю, но не хочу более говорить об этом. Это общество, которое посылает меня отсюда и, вероятно, будет самым удачным обществом такого рода, которое образовалось в последние двадцать лет, дает мне тысячу фунтов в год, как управляющему Сан-Хуанскими рудниками.
   -- Я слышал об этом.
   -- Одно жалованье было бы содержанием нищенским. Я слышал, что в Гватемале совсем жить не дешево. Но я должен взять пятьдесят акций, по сту фунтов каждая, и имею право получать еще тысячу как дивиденд с этих акций.
   -- Это составляет двадцать процентов.
   -- Именно.
   -- И удвоит ваше жалованье.
   -- Именно. Но прежде чем вступлю в такую блаженную жизнь, я должен заплатить по сту фунтов за каждую акцию.
   Вортон вытаращил на него глаза.
   -- Я должен дать пять тысяч на это предприятие прежде чем могу отправиться.
   -- Ну-с!
   -- А у меня нет пяти тысяч. Вы, я полагаю, не пожелаете, чтобы я и ваша дочь умерли с голоду. Я даже думаю, что вы будете очень рады освободиться от меня. Пять тысяч не такая большая сумма, чтобы я не мог попросить ее у вас.
   -- Такой наглости никогда не случалось мне встречать!
   -- И, может быть, с такою прямою правдой. По крайней мере, таково положение моих дел. Если я должен ехать, то деньги надо заплатить на этой неделе. Я, может быть, довольно глупо не упоминал об этом до-тех-пор, пока не удостоверился, что не могу достать этих денег от других. Хотя я чувствую, что имею на вас права, мистер Вортон, мне не весьма приятно предъявлять их.
   -- Вы просите у меня пять тысяч?
   -- Прошу.
   -- Какое же обеспечение буду я иметь?
   -- Обеспечение?
   -- Да; то есть, если я заплачу, что ко мне не станет приставать самый низкий мошенник, с каким я имел несчастие встречаться. Как я буду знать, что вы не вернетесь завтра? Как я могу знать, что вы уедете? Неужели вы считаете вероятным, что я дам вам пять тысяч по одному вашему слову?
   -- Тогда мошенник останется в Англии и найдет для себя удобным жить на Манчестерском сквере.
   -- Пусть я отправлюсь к черту, если ему это позволю. Послушайте, сэр, мы с вами можем только заключить договор. Я заплачу пять тысяч на известных условиях.
   -- Я нисколько не сомневался, что вы заплатите.
   -- Я поеду с вами в контору этого общества и заплачу за акции, если получу уверение, что вы говорите правду и что акции не будут отданы вам до вашего приезда в Гватемалу.
   -- Вы можете сделать это сегодня, сэр, и получить удостоверение.
   -- И я должен иметь от вас письменный документ, который моя дочь может показать, если окажется необходимо, что вы не будете требовать ее к себе и вообще тревожить чем бы то ни было.
   -- Вы не так поняли меня, мистер Вортон. Моя жена едет со мною в Гватемалу.
   -- Я не заплачу ни одного пенни. Зачем буду я платить? Что для меня значит ваше присутствие или отсутствие, если оно не относится к ней? Или вы думаете, что меня тревожат ваши угрозы остаться здесь? Полиция не позволит вам.
   -- Куда поеду я, туда поедет и моя жена.
   -- Мы еще это увидим. Если вам нужны деньги, вы должны оставить ее. Прощайте!
   Вортон, отправляясь в свою контору, думал обо всем этом. Он, конечно, охотно отдал бы требуемые пять тысяч, если бы мог освободить себя и свою дочь от этого страшного домового, хотя бы даже только на время. Если Лопец отправится в Гватемалу и оставит жену, тогда сравнительно легко было бы разлучить их, если он вернется. Теперь затруднение заключалось не в нем, а в ней. Поведение этого человека было так отвратительно, так нагло, так жестоко, что адвокат не сомневался, что будет в состоянии выгнать мужа из своего дома и оставить у себя жену даже теперь, если бы она не решилась повиноваться человеку, которого наперекор всем своим друзьям выбрала своим властелином.
   "Я сама это сделала и буду переносить" -- вот какой ответ давала она, когда отец просил ее расстаться с мужем. "У вас останется Эверет", прибавляла она. "Когда девушка выходит замуж, она отделяется от своих родных, и я отделена." Но она охотно осталась бы, если бы Лопец велел ей остаться. Оказывалось теперь, что он не может уехать без пяти тысяч, и когда сделается необходимо, тогда он уедет и оставит жену.
   В этот день Вортон отправился в контору Сан-Хуанских рудников и пожелал видеть директора. Его привели в полумеблированную комнату во втором этаже в Колеманской улице, где он нашел двух писарей, сидящих на табуретах, и когда спросил директора, его ввели в заднюю комнату, где сидел секретарь. Секретарь был смуглый, полный, низенький человек с жирным лицом, который обладал даром принимать очень важный вид, когда повертывался на своем стуле лицом к посетителям, приходившим разузнавать о Сан-Хуанских рудниках. Звали его Гертльпод, и если Сан-Хуанские рудники окажутся прибыльны, то Гертльпод намеревался быть важным человеком в Сити. Гертльподу Вортон с значительным замешательством объяснил историю свою и Лопеца, на сколько было необходимо.
   -- Он только полчаса тому назад вышел из конторы, сказал Гертльпод.
   -- Разумеется, вы знаете, что он мой зять.
   -- Он упомянул нам о вас, мистер Вортон.
   -- Он едет в Гватемалу?
   -- Едет. Разве он вам этого не говорил?
   -- Конечно, говорил, сэр. Он сказал мне, что его обязывают взять акции общества до отъезда.
   -- Очень может быть, мистер Вортон.
   -- Кажется, даже он не может ехать, если не купит их.
   -- И это может быть, мистер Вортон. Без всякого сомнения, он все это сказал вам сам.
   -- Дело в том, мистер Гертльпод, что я на известных условиях согласен дать ему деньги.
   Гертльпод поклонился.
   -- Я не стану беспокоить вас частными делами моими и моего зятя.
   Опять секретарь поклонился.
   -- Но, кажется, что выгоды его требуют, чтобы он уехал.
   -- Очень хорошее место, мистер Вортон. Я не вижу, какое лучшее место можно получить. Прекрасное жалованье. Путевые издержки заплачены. А что касается капитала, который он даст на это дело, он будет получать двадцать прецентов, и капитал будет в такой же целости, как и в Английском Банке.
   -- Он получит акции?
   -- О! да; их отдадут ему тотчас.
   -- И... и...
   -- Если вы думаете на счет рудников, мистер Вортон, то можете поверить моему слову, это не обман. Это не одно из тех ложных предприятий, которые таят как снег и оставляют акционеров ни с чем. Вот программа, мистер Вортон. Может быть, вы не видали ее прежде. Возьмите с собою и пробегите на свободе.
   Вортон положил в карман довольно пространную брошюру.
   -- Взгляните на список директоров. У нас есть три члена Парламента, баронет и два-три имени из Сити такие же прочные, как Английский Банк. Если эта программа не внушит человеку доверия, то я не знаю, что может внушить. Ну, мистер Вортон, не думайте, чтобы ваш зять мог получить эти пятьдесят акций по номинальной цене, если бы не ехал занять место нашего управляющего. Этих акций получить нельзя. Предприятие громадно. Но все акции разделены между нами; их на бирже нет. Разумеется, не мое дело говорить, что вам следует делать для вашего зятя. Лопец мой друг и человек, которого я уважаю. А все-таки я не стану вам советовать делать или не делать того и сего. Но когда вы говорите о безопасности, мистер Вортон, я должен вам сказать, как человек знающий дело, что такого случая человеку не может встретиться два раза в жизни.
   Вортон увидел, что нечего больше говорить, и вернулся в свою контору. Он знал очень хорошо, что уверение Гертльпода не значит ничего. Сам Гертльпод, его обстановка, писаря в конторе, вид комнат и даже похвалы, которые он воспевал, не внушали ни малейшего доверия. Вортон знал свет, и хотя ничего не понимал в делах Сити, знал очень хорошо, что ни один здравомыслящий человек не даст пяти тысяч по одному слову Гертльпода. Но все-таки он готов был заплатить эту сумму. Если бы он только мог купить отсутствие Лопеца -- если бы мог быть уверен, что Лопец отправится в Гватемалу, и если бы также мог убедить его уехать без жены, он рискнул бы деньгами. Разумеется, деньги будут брошены, но он был согласен бросить их. Конечно, Лопец объявил, что не поедет без жены, даже если получит деньги. Но сумма была привлекательна! И чем более станет он нуждаться в деньгах, тем, по мнению Вортона, вероятнее было его согласие оставить жену.
   В этих затруднительных обстоятельствах адвокат отправился к своему помощнику и рассказал ему все. Оба юриста совещались целый час и последние слова Вортона его старому другу были следующие:
   -- Я рискну деньгами, Вокер, или лучше сказать, соглашусь бросить их -- потому что они будут брошены -- если бы можно было устроить, чтобы он уехал туда без жены.

Глава LIV.
Лиззи.

   Нельзя предполагать, чтобы Фердинанд Лопец был в это время очень счастливый человек. Он все-таки когда то любил свою жену и теперь продолжал бы ее любить, если бы мог приучить ее думать так, как думал он, разделять его желания и "сесть в одну ладью с ним", как он привык выражать согласие и сочувствие, каких требовал от нее. Надо отдать ему справедливость, он не знал, что он негодяй. Когда уговаривал ее "оплести отца", он не знал, что дает ей уроки, которые должны оскорблять благовоспитанную женщину. Он не понимал, что все, что она узнала о его нравственных качествах после замужства, должно внушить ей отвращение. Не понимая всего этого, он считал себя обиженным ею в том отношении, что она принимала сторону отца, а не его. Это огорчало ее и вдвойне разочаровывало. Он не получил ни такой жены, какой ожидал, ни богатства. Но он продолжал думать, что состояние он может получить, если не выпустит из рук своей жены.
   После его женитьбы все шло дурно для него. Думая о своих делах, он приписывал все это опасениям, нерешимости и скупости Сексти Паркера. Ни одно из его последних предприятий с Сексти Паркером не удалось. Сексти теперь сильно пил, уверял, что разорился, и клялся, что горько отмстит. Сексти все еще верил богатству тестя своего соучастника и все надеялся на спасение из этого источника. Лопец продолжал уверять его, что спасение найдется в биосе. Если Сексти рискнет положить еще тысячи две на биос -- или даст вексель на эту сумму за неимением наличных денег, тогда все еще может поправиться.
   -- К черту биос! сказал Сексти с потоком грубых ругательств.
   В это утро он прибегнул к родному произведению, а не к новой африканской водке. Но теперь, когда гватемальский план действительно начал осуществляться, Лопец старался не встречаться с Сексти. Но напрасно. Сексти тоже слышал о Гватемале и начал гоняться за Лопецом по Сити.
   -- Мне кажется, вы боитесь показаться на Тандкарском Дворике, сказал он ему однажды, поймав свою жертву у конной статуи пред Биржею.
   -- К чему же мне приходить к вам, когда вы ничего не хотите делать?
   -- Я вот что скажу вам, Лопец: вы не уедете отсюда по этим рудокопным делам.
   -- Кто вам говорит, что я еду?
   -- Я остановлю вас, мой милый. Я опишу директорам все ваши дела со мною. Они узнают, каков вы.
   -- Вы осел, Сексти, и всегда ослом были. Слушайте. Если я сделаю вид, будто еду туда, я могу получить пять тысяч от старика Вортона. Он уже предлагал. Он поступил со мною с безпримерной скаредностью. Сделай он то, чего я имел право ожидать, мы с вами теперь были бы богаты. Но наконец я подцепил его на пять тысяч. Так верно, как то, что я стою здесь, почти вся сумма перейдет к вам. Но не портите дело, выставляя себя ослом.
   Сексти, который был пьян, смотрел в лицо Лопеца несколько секунд, а потом ответил:
   -- Черт меня побери, если я верю хоть одному слову!
   Лопец разразился притворным смехом и ускользнул.
   Все это, как я сказал, не делало счастливою его жизнь. Хотя в нем было достаточно и наглости, и закоренелости, чтобы заставить Вортона платить по его счетам, он не был спокоен в душе. Честолюбие его никогда не было очень высоко, но все таки он имел большие надежды. Он был знаком с знатными людьми. Он обедал с лордами и леди. Он был гостем герцогини. Он женился на дочери джентльмена. Он чуть было не сделался членом Парламента и был членом первоклассного клуба -- по его мнению. Свысока смотрел он на Сексти Паркера и людей его сорта, по милости его успехов в обществе и потому, что умел и разговаривать, и смотреть как джентльмен. Следовательно, ему была неприятна жизнь, до которой он теперь был доведен. И мысль отправиться в Гватемалу и закопаться на рудокопнях в Средней Америке не могла радовать его. Несмотря на все, что он наделал, он имел надежду избегнуть этого изгнания.
   Он сказал правду Сексти Паркеру, что намерен получить пять тысяч от Вортона, не принося такой ужасной жертвы, хотя солгал, когда уверял своего приятеля, что эти деньги перейдут к нему. Много планов мелькало в голове его и все сопровождались сомнениями. Если он может получить деньги Вортона, отказавшись от жены, должен ли он отказаться? И в том, и другом случае должен ли он остаться, или должен ехать? Не решится ли еще на риск с биосом -- и если так, то с чьей помощью? И если он наконец решит, что сделает это с помощью одного друга, еще оставшегося у него, должен ли он броситься к ногам этого друга женского рода и предложить бросить жену и сызнова начать жизнь с нею? Дама, о которой идет речь, имела по его мнению очень большие средства. Или не должен ли он перерезать себе горло и раз навсегда покончить с своими неприятностями, признавшись себе, что его карьера была неудачна и что, следовательно, ее лучше прекратить?
   Наша старая приятельница леди Юстэс в то время жила в очень маленьком доме и в очень маленькой улице, которая, несмотря на это, все-таки имела людный вид. С нею жила вдова мистрис Лесли, которая познакомила ее с мистрис Дик Роби, и мистрис Роби с Фердинандом Лопецом. Леди Юстэс пользовалась прекрасным доходом, как, я надеюсь, помнят некоторые из моих читателей, и этот доход в последние два года она умела увеличить. Во время своей непродолжительной жизни у нее было много стремлений. Любовь, поэзию, спортменство, религию, светскость безалаберность -- все испробовала она; но в каждом кризисе проявлялась заботливость о богатстве, которая спасла ее от сумасбродных растрат того, что она приобрела своею энергией в ранней молодости, стремясь тогда к своей преобладавшей страсти. Она не раздала своих денег любовникам, не потеряла их на скачках, не растратила на постройку церквей, даже не уменьшила доход тратою на прислугу и экипажи. В настоящее время она была еще молода, еще хороша, хотя волосы и цвет лица были не так прекрасны, как в то время, когда она прельстила сэр-Флориана Юстэса.
   Она еще любила иметь обожателя -- а может и двух -- хотя убедилась вполне, что обожатель обходится иногда слишком дорого. Она могла еще ездить верхом, хотя охотиться регулярно было не по ее средствам. Она могла говорить о религии, если сидела возле известного пастора -- хотя была совершенно равнодушна, о какой религии именно шла речь. Но, может быть, больше всего она любила иногда какую-нибудь сумасбродную шалость -- только так трудно наслаждаться этим удовольствием, не рискуя лишиться всего! Потом, вместе с этими страстями, а может быть и более всех их, в сердце леди Юстэс последнее время возникло желание увеличить свои средства удачною спекуляцией. Вот с этим то другом Лопец последнее время сошелся коротко и с его помощью надеялся выпутаться из своих затруднений.
   Как ни был он беден, он успел подкупить мистрис Лесли великолепными подарками, потому что, так как он еще жил на Манчестерском сквере и несомненно был зять Вортона, то его кредит в магазинах еще не совсем упал. Делая эти подарки, он разумеется ни о чем не просил, но мистрис Лесли вероятно знала, что он ожидает, чтобы она замолвила за него доброе слово своей приятельнице.
   -- Я только знаю, что слышала от мистрис Роби, говорила мистрис Лесли своей приятельнице.-- Он участвовал в делах с Гёнки, а у них богатство несметное. Старик Вортон не отдал бы за него дочь, если бы он не был богат.
   -- Так трудно знать наверно! сказала Лиззи Юстэс.
   -- Он имеет вид человека, который умеет свить себе гнездо, продолжала мистрис Лесли: -- вы не находите, что он очень хорош собою?
   -- Я не знаю, может ли это помочь его делам.
   -- Конечно, нет; но есть люди, в успехе которых вы можете быть уверены, когда взглянете на них. Не думаю, чтобы у него вначале были какие-нибудь средства, а посмотрите, где он теперь?
   -- Мне кажется, что вы влюблены в него, душа моя, сказала Лиззи Юстэс.
   -- Этого нельзя сказать. Он не давал мне никакого повода для этого. Но я не знаю, почему женщине не влюбиться в него, если она захочет. Он гораздо красивее этих белокурых мужчин, которые не умеют сказать вам слово, а смотрят так, как будто вы должны каждым их словом дорожить, вот как тот, с кем вы говорили вчера, этот мистер Флечер. Он и трех слов сряду не мог выговорить, а между тем держал себя так гордо, как Люцифер. Я люблю такого человека, который, если я ему нравлюсь, не стыдится и не боится этого говорить.
   -- Тут целый роман. Мистер Флечер влюблен в Эмилию Вортон, а она отказала ему для мистера Лопеца. С тех пор, говорят, он оправиться не может.
   -- Она поступила очень хорошо, сказала мистрис Лесли.-- Но это одно из тех надутых существ, которые гордятся, хотя им гордиться нечем. Она, должно быть, ужасно богата. Лопец никогда не взял бы ее без денег.
   Вследствие всего этого, когда Лопец приехал в маленький домик в маленькой улице, он был принят очень хорошо. Мистрис Лесли была в гостиной, но вскоре ушла. Последнее время Лопец часто тут бывал, и когда тотчас приступил к предмету, к которому стремился, это не было неожиданностью.
   -- Семь тысяч пятьсот фунтов! сказала Лиззи, выслушав предложение, которое он приехал ей сделать.-- Какая большая сумма!
   -- Да, это большая сумма. И дело большое. Я положил на него еще побольше этого.
   -- Как вы заставляете людей пить это? спросила Лиззи после некоторого молчания.
   -- Говоря, что это надо пить. Объявляем. Теперь это уже верно, что если достаточно объявлять, то можно распродать все на свете и разбогатеть. Проценты на употребленный капитал увеличиваются сообразно обширности предприятия. Если вы употребите несколько сотен на объявления, вы бросите их даром. Сто тысяч хорошо употребленных наверно доставят громадный барыш.
   -- Что же я получу за свои деньги?
   -- Акции Общества.
   -- Биосского?
   -- Нет; мы вздумали назваться Паркер и К. Мне кажется, мы переменим название. Вероятно, назовут моим именем: Лопец и К.
   -- Но вы ведете дело только с биосом?
   -- О! да, только с биосом.
   -- И это приходит из Средней Африки?
   -- Приготовляется в Лондоне. Может быть, примешают какой-нибудь английский спирт. Но я не должен рассказывать вам наши секреты, пока вы не присоединитесь к нам. Этот биос дистиллируется из коры Доферского дерева; это верно.
   -- Вы пили?
   -- Пробовал.
   -- Вкусно?
   -- Очень вкусно; немножко сладко и будет лучше, когда смешается с другим.
   -- Джином? спросила леди Юстэс.
   -- Может быть, или с виски. Мне кажется, я могу сказать, что вы не можете сделать ничего лучше с вашими деньгами. Вы знаете, что я не стану говорить вам неправду. Я поступаю с вами как с сестрою.
   -- Я знаю, как вы добры, но семь тысяч пятьсот фунтов! Я не имею в настоящее время такой суммы.
   -- Есть шесть акций, сказал Лопец: -- составляющих 45000 капитала. Согласитесь вы взять акцию вместе со мною? Это составит три тысячи семьсот пятьдесят фунтов.
   -- Но у вас уже есть акция, подозрительно сказала Лиззи.
   -- Я разделю ее с мистером Паркером. Мы хотим иметь по крайней мере девять участников. Вы не откажете взять пополам со мною?
   Лопец, делая этот вопрос, посмотрел на Лиззи, как будто предлагал ей половину своего сердца.
   -- Нет, сказала Лиззи медленно:-- я не откажу.
   -- Я вдвойне буду хлопотать об этом деле, если вы будете участницей.
   -- Это такой риск!
   -- Ничем не рискнешь, ничего и не получишь.
   -- Но у меня небольшое состояние, мистер Лопец, и я не желаю терять всего.
   -- Этого нечего будет бояться, если вы присоединитесь к нам.
   -- Вы находите биос таким верным делом?
   -- Совершенно верным, сказал Лопец.
   -- Вы должны дать мне несколько времени подумать об этом, сказала наконец леди Юстэс, трепеща от беспокойства, ведя борьбу сама с собою, жаждая сильных ощущений, которые доставит ей биос, но все боясь рисковать своими деньгами.
   Это происходило тотчас после того, как Вортон предложил дать пять тысяч с тем, чтобы Эмилия осталась в Англии. Потом прошло несколько дней и с Лопеца спрашивали денег в конторе Сан-Хуанских рудников. Имел он или нет намерение взять акции? Если имел, то должен сделать это тотчас. Он клялся всячески, что разумеется намерен взять. Разумеется, сам Вортон был в конторе и сказал, что намерен заплатить. Разве это не было достаточным поручительством? Им должно быть известно, что для Вортона заплатить пять тысяч трудно быть не может. Но Гертльпод повторял, что деньги должны быть заплачены тотчас. Но наконец новому управляющему отсрочили платеж на две недели.
   Лопец пропустил четыре дня и каждый день часто совещался с леди Юстэс, а потом пытался напасть на Вортона чрез жену.
   -- Твой отец сказал, что заплатит за меня, начал Лопец.
   -- Если сказал, то и сделает.
   -- Но он обещал это с тем, что ты останешься здесь. Ты разве желаешь бросить мужа?
   На это Эмилия не отвечала.
   -- Ты уже собираешься освободиться от меня?
   -- Я предпочла бы остаться здесь, сказала Эмилия очень тихим голосом.
   -- Так ты желаешь бросить мужа?
   -- К чему говорить все это, Фердинанд? Ты не любишь меня. Ты женился на мне не потому, что я любила тебя.
   -- Именно поэтому, только поэтому.
   -- А как ты обращался со мною?
   -- Что я делал с тобою?
   -- Я не имею намерения обвинять тебя, Фердинанд. Я только увеличу наше горе. Мы будем счастливы в разлуке.
   -- Не я. Не так я понимаю брак. Скажи твоему отцу, что желаешь ехать со мною, и он даст нам денег.
   -- Я не стану лгать ему, Фердинанд. Если ты велишь мне ехать, я поеду. Где ты будешь жить, буду жить и я, если ты захочешь взять меня с собою. Но не стану просить денег у моего отца, ссылаясь на то, что желаю ехать с тобою. Если бы даже я и сказала это, он не поверил бы мне.
   -- Ты научила его предложить мне деньги с условием, чтобы ты осталась здесь.
   -- Я ничему не научала его. Он знает, что я не желаю ехать. Он не может этого не знать. Но он знает также, что я намерена ехать, если ты потребуешь.
   -- И ты ничего не сделаешь для меня?
   -- Ничего с моим отцом.
   Он поднял кулак, как бы с намерением ударить ее, и она увидала это движение. Но рука его опустилась. Он еще не дошел до этого.
   -- Наверно ты сжалишься надо мною и скажешь, должна ли я ехать, если это будет решено, сказала Эмилия.
   -- Разве я не говорил тебе этого двадцать раз?
   -- Так это решено?
   -- Да, решено. Твой отец скажет тебе на счет твоих вещей. Он обещал тебе какую-то нищенскую сумму, не более того, что торговец сальными свечами дал бы своей дочери.
   -- Всего, что он даст, будет достаточно для меня. Я не боюсь моего отца, Фердинанд.
   -- Ты скоро будешь бояться меня; я с тобою еще не покончил, сказал он, выходя из комнаты.
   Когда он сидел в своем клубе и обедал там один, в голове его мелькали мысли о том, какое будет ему житье на свете, если он будет в состоянии оставить жену дома и взять с собою в Гватемалу Лиззи Юстэс. Гватемала очень далеко и там будет все равно, жена его или нет та женщина, которую он привезет с собою. Для него было ясно, что жена не желает жить с ним. Что значили для него приличия света? У этой женщины были деньги. Он не мог присвоить их себе, потому что не мог на ней жениться, но воображал, что может подчинить ее себе до такой степени, что деньги будут в его руках. До денег Вортона очень трудно было добраться, и может быть будет еще труднее, когда он умрет, чем теперь при его жизни.
   Он много говорил с Лиззи после разговора, приведенного нами. Она уверяла, что боится биоса. Она нисколько не сомневалась, что с биосом со временем можно наделать великолепные вещи, но не думала, что ее маленький капитал -- так смиренно говорила она о своем богатстве -- должен сделать почин. Очевидно, биос требовал большого количества объявлений, но Лиззи Юстэс не имела намерения тратить на это свои деньги.
   Тут Лопец представил все прелести Гватемалы, не только напирая на двадцать процентов с акций, но распространяясь о роскошной жизни в стране такой золотистой, зеленистой, великолепной и величественной. Эта страна была зеницей ока испанцев. В Гватемале, говорил он, встретились и обнялись Кортец и Пизарро. Лиззи этому верила, потому. что ничего об этом не знала. Тут наш герой воспользовался своим именем. Дон-Диэго Лопец первый поднял знамя свободы в Гватемале, когда испанские короли сделались тиранами своих американских подданных. В любви и на войне позволительно все, а Лиззи среди тяжелых испытаний своей жизни любила романический оттенок. Да, он, Лопец, переменит место и попробует счастия в золотистой, зеленистой и великолепной стране.
   -- Вы, разумеется, возьмете с собою вашу жену, сказала леди Юстэс.
   Лопец улыбнулся, пожал плечами и вышел из комнаты.
   Это верно, что она не могла его съесть. Не одному Лопецу, а многим приходилось собираться с мужеством в подобных обстоятельствах. Она кокетничала с ним очень приятно, смешивая дела с своей миловидностью с свойственною ей манерой. Он не знал ее и был сам в этом уверен, но все-таки надежда была. Она не раз упоминала об его жене, как со времен Клеопатры делают женщины, когда за ними ухаживают женатые мужчины. Но он принял это за поощрение. Он уже дал знать Лиззи, что его жена фурия, терзавшая его жизнь. Лиззи жалела о нем, даже прослезилась раз.
   -- Но я не способен унывать оттого, что сделал ошибку, сказал Лопец.-- Брачные узы не сделают меня несчастным.
   -- А уж как иногда они бывают тяжелы! ответила Лиззи, вспомнив свой второй брак.
   В деньгах ее не было ни малейшего сомнения и, конечно, она съесть его не могла. Две недели срока, данного ему Обществом Сан-Хуанских рудников, почти прошли, когда Лопец зашел в маленький дом на маленькой улице, решившись попробовать счастия без страха и нерешимости. Мистрис Лесли опять ушла и оставила их вдвоем, а Лиззи не остановила ее, хотя последние слова, сказанные Лопецом, по его мнению, были прелюдией к тем словам, которые он намеревался сказать теперь.
   -- Что же вы думаете об этом? сказал он, взяв ее за обе руки.
   -- О чем?
   -- О нашем испанском предприятии.
   -- Вы разве отказались от биоса, друг мой?
   -- Нет, нет! сказал Лопец, садясь возле Лиззи.-- Я не взял половины другой акции, но остался при прежнем. Я верю успеху биоса.
   -- А! верить так приятно.
   -- Но я еще более верю той стране, куда я еду.
   -- Так вы едете?
   -- Да, друг мой, еду. Привлекательность слишком велика, устоять нельзя. Подумайте только о климате.
   Он, вероятно, не слыхал о комарах в Средней Америке, когда говорил это.
   -- Вспомните, что доход, доставляющий вам здесь удобства там доставит всевозможное великолепие. Самый обыкновенный коммонер может там быть царем.
   -- А между тем Англия премилая страна.
   -- Вы находите? Подумайте о несправедливостях, которые вы здесь вынесли, об обидах, которые вы претерпели.
   -- Да, правда.
   Лиззи Юстэс действительно много перенесла в своей жизни.
   -- Я непременно бегу отсюда к тем золотистым берегам, где человек может быть не связан ничем.
   -- А ваша жена?
   -- О, Лиззи!
   Он в первый раз назвал ее Лиззи, и она по-видимому не обиделась и не сконфузилась. Может быть, он приписывал этому слишком большое значение, не зная, сколько человек называли ее Лиззи.
   -- Неужели вы наконец не поняли, что и мужчина, и женщина могут свергнуть это иго, а между тем не заслуживать осуждения?
   -- О! да, если было двоеженство, или развод, или что-нибудь в этом роде.
   Лиззи сама уличила своего мужа в двоеженстве и освободилась от него таким образом.
   -- Что мне в этих законах! сказал Лопец, вдруг вставая с своего стула.-- Я никогда не обращусь к ним и никогда их не послушаюсь. И ожидаю от вас того же. Лиззи Юстэс, хотите поехать со мною в эту солнечную страну, "где ярость коршуна, любовь горлицы то изливаются горем, то доводят до преступления"? Осмелитесь ли вы избавиться вместе со мною от холодных условий света, от жалкого тиранства этой страны, спеленутой предрассудками? Лиззи Юстэс, если вы скажете только одно слово, я увезу вас в эту страну роскошного счастия.
   Но у Лиззи Юстэс было четыре тысячи фунтов стерлингов годового дохода и порядочная сумма у банкиров
   -- Мистер Лопец! сказала она.
   -- Какой ответ дадите вы мне?
   -- Мистер Лопец, я думаю, что вы, должно быть, помешались.
   Он вышел на улицу и, конечно, Лиззи не съела его.

Глава LV.
Горести мистрис Паркер.

   Февраль приходил к концу, и мистрис Лопец знала, что должна отправиться в Гватемалу чрез месяц. А между тем в обращении ее мужа было столько нерешимости и цо всему видимому он так мало делал приготовлений, что Эмилия никак не могла убедить себя, что уедет. Каждый день отец спрашивал ее, сделает ли она покупки, а она отвечала ему, что пока отложила это. На это он не возражал ничего, потому что сам сомневался, что должен делать, и все думал, что когда наконец настанет время, он купит освобождение дочери какою бы ни было ценою.
   Вокер, его помощник, пока еще не успел сделать ничего. Он не раз видел Лопеца, видел также и Гертльпода. Тот сказал ему, что акции будут с удовольствием отданы Лопецу, как только деньги будут заплачены. Лопец держал себя дерзко.
   -- Неужели мистер Вортон думает, спросил он -- что я продам свою жену за пять тысяч?
   -- Мне кажется, вам надо прибавить, сказал Вокер Вортону.
   Все это было очень хорошо. Вортон был готов прибавить. Он даже дал бы вдвое, если бы мог совсем удалить Лопеца.
   -- Я прибавлю, если он уедет без жены и даст ей письменное обязательство, что не будет беспокоить ее более.
   Но устроить это дело было затруднительно для Вокера.
   Таким образом настал конец февраля.
   Во все это время Лопец еще жил в доме Вортона.
   -- Папа, сказала Эмилия в один день.-- Это хуже всего. Зачем вы не велите ему переехать?
   -- Он тебя увезет с собою.
   -- Это было бы лучше. Я могла бы приезжать к вам.
   -- Я велел ему оставить мой дом в гневе. Я тотчас раскаялся в этом. Но какая ему нужна до моих слов? Он пришел в негодование, а между тем все еще здесь.
   -- Вы велели ему оставить ваш дом?
   -- Да, но я рад, что он не послушался меня. Я полагаю, это скоро кончится.
   -- Я не знаю, папа.
   -- Ты думаешь, что он не уедет?
   -- Ничего не знаю, папа. Вы не должны позволять ему оставаться здесь.
   -- Что же будет с тобою, когда он переедет?
   -- Я должна переехать с ним. Зачем и вас приносить в жертву? Я скажу ему, что он должен оставить ваш дом. Я не боюсь его, папа.
   -- Погоди, душа моя, погоди. Мы увидим.
   После этого Лопец в один день объявил о своем намерении обедать в Прогрессе, а Вортон воспользовался случаем остаться дома с своей дочерью. Ожидали Эверета и, вероятно, он придет вечером. Вортон рано вернулся из конторы, но ему сказали, что в столовой у мистрис Лопец какая-то женщина. Слуга не знал этой женщины. Она спросила мистрис Ловец и мистрис Лопец вышла к ней.
   Женщина в столовой была мистрис Паркер. Она пришла в половине шестого и Эмилия тотчас вышла к ней.
   -- О! мистрис Паркер, как, я рада видеть вас! Надеюсь, что вы здоровы.
   -- Уж какое мое здоровье, мистрис Лопец. Где быть здоровой бедной матери, у которой пять человек детей!
   -- У вас что-нибудь нехорошо?
   -- Нехорошо? У нас все нехорошо, Когда мистер Лопец заплатит моему мужу деньги, которые он от него забрал?
   -- Разве он брал деньги?
   -- Он все у нас обобрал. Облупил до-чиста моего мужа. Мы разорились, мистрис Лопец, и нас разорил ваш муж. Я вам говорила в Доверкорте, что должно случиться. У нас теперь нет ничего. Что мы будем делать?
   День был дождливый, улицы грязны и бедная женщина была мокра и запачкана. Она сидела положив руки на колени.
   -- Я прошу вас сказать, что делать мне и моим детям. Он ваш муж, мистрис Лопец.
   -- Да, мистрис Паркер, он мой муж.
   -- Зачем ему было не оставить Сексти в покое? Для чего было лишать моих детей куска хлеба? Что мы сделали ему? Вы богаты.
   -- Нет, я не богата, мистрис Паркер.
   -- Да, вы богаты. Вы живете в большом доме и отец ваш имеет деньги. Вы нужды не будете знать. Что нам делать, мистрис Лопец? Я жена бедного человека, а вы жена того, кто разорил его. Что нам делать, мистрис Лопец?
   -- Я не знаю дел моего мужа, мистрис Паркер.
   -- Ведь вы с ним заодно. Если бы лто-нибудь пришел ко мне и сказал, что Паркер обобрал его, я не дала бы себе покоя, пока не узнала бы всего. Если бы какая-нибудь женщина сказала мне, что Паркер лишил куска хлеба ее детей, как вы думаете, сидела ли бы я так, как теперь сидите вы? Говорю вам, что Лопец обобрал нас, обобрал и отнял у нас все.
   -- Что могу я сказать, мистрис Паркер? что могу я сделать?
   -- Где он?
   -- Его нет дома. Он обедает в клубе.
   -- Где это? Я пойду туда и пристыжу его при всех. А вам разве не стыдно? Вам самим жить удобно, вам и все равно, если мои дети умрут с голода.
   -- Если бы вы знали меня, мистрис Паркер, вы не говорили бы со мною таким образом.
   -- Если бы знала вас! Я вас знаю. Вы благородная, ваш отец богат, а ваш муж не весть что воображает о себе. А мы люди бедные, так что нас могут и обирать, и разорять. Вот оно что!
   -- Если бы у меня было что-нибудь, я отдала бы вам все.
   -- Он пьянствует с утра до вечера.
   Тут бедная женщина залилась слезами.
   -- Кто теперь поручит ему дела? Он так убит, что не знает, куда ему деться, и все к бутылке, да к бутылке. Это все Лопец наделал -- все! У меня нет отца, сударыня, который может приютить в своем доме меня и моих детей. Подумайте, если бы вас выгнали на улицу с ребенком, как выгонят меня с детьми.
   -- У меня нет ребенка, сказала несчастная женщина рыдая.
   -- Нет, мистрис Лопец? Ах, Боже мой! воскликнула добрая женщина, тотчас растрогавшись.-- Как же это?
   -- Он умер, мистрис Паркер, чрез несколько дней после рождения.
   -- Умер? Ну и у нас всех бывают свои горести.
   -- И у меня есть, сказала Эмилия:-- и очень, очень тяжелые. Не могу вам выразить, как я страдаю.
   -- Он не хорошо обращается с вами?
   -- Я не могу об этом говорить, мистрис Паркер. То, что вы рассказываете мне о себе, очень увеличило мое горе. Муж мой уезжает из Англии.
   -- Да в... забыла я куда, но слышала.
   -- В Гватемалу; это в Америке.
   -- Знаю. Сексти говорил мне. Зачем ему ехать, когда он столько должен Сексти? Он отнял у нас все, а теперь уезжает в Кватимали!
   В эту минуту Вортон вошел в комнату. Мистрис Паркер встала и поклонилась.
   -- Это мой отец, мистрис Паркер, сказала Эмилия.-- Папа, это мистрис Паркер, жена участника Фердинанда. Она пришла с неприятными известиями.
   -- Очень неприятными, сказала мистрис Паркер, кланяясь.
   Вортон нахмурился. Он не рассердился на эту женщину, но чувствовал, что услышит еще какие-нибудь ужасы о своем зяте.
   -- Я не могла не прийти, сэр, продолжала мистрис Паркер.-- Куда же мне деваться? Мистер Лопец разорил нас в пух и прах.
   -- Я в этом не виноват, сказал Вортон.
   -- Но она его жена, сэр. Куда же мне было итти, как не туда, где он живет? Разве я должна терпеть все, видеть, как мой муж скоро попадет в сумасшедший дом, и не говорить ни слова знатной родне того, кто наделал это все?
   -- Он дурной человек, сказал Вортон.
   -- И он ничего не сделает, для нас?
   -- Я расскажу вам все, что знаю о нем.
   Тут Вортон рассказал ей все, что знал о месте в Гватемале и о жалованье.
   -- Сделает ли он что-нибудь для вас, я не знаю и не думаю, если не будет принужден. Я советовал бы вам пойти в контору в Колеманской улице и постараться сделать условия там. Но я боюсь, боюсь, что все это будет бесполезно.
   -- Так мы умрем с голода!
   -- Это не ее вина, сказал Вортон, указывая на свою дочь.-- Она знает об этом меньше вас.
   -- Моя вина в том, сказала Эмилия, залившись слезами: -- что я вышла за него.
   -- И женатый, и холостой, он все обобрал бы мистера Паркера.
   -- Очень может быть, сказала бедная жена.-- Он готов обобрать всякого. Итак, мистер Вортон, вы думаете, что ничего не можете сделать для меня?
   -- Я могу помочь вам, если вы нуждаетесь, сказал адвокат.
   Мистрис Паркер не понравилось предложение помощи, но она все-таки приняла пять соверенов, которые дал ей Вортон.
   После этого свидания отец и дочь провели не очень приятный вечер. Эмилию терзали угрызения. Постепенно узнавала она, какие ужасы наделала, выйдя замуж за человека, о котором не знала ничего. И не только унизила она себя любовью к этому человеку, но упорно не отказывалась от него, хотя отец и все ее друзья говорили ей, какой опасности подвергается она. Теперь она и отца погубила вместе с собою. Она могла только умолять отца отпустить ее.
   -- Я это наделала, сказала она ему в этот вечер:-- и могла бы переносить это лучше, если бы вы позволили мне переносить это одной.
   Но отец только целовал ее, рыдал вместе с нею и прижимал к сердцу так крепко, как прежде не делал никогда.
   Он ушел в свою комнату до возвращения Лопеца, но она, разумеется, должна была выносить присутствие мужа. Она не раз говорила отцу, что не боится мужа. Если бы даже он ударил ее, если бы даже готов был убить, она не боялась его. Он уже нанес ей такой вред, с каким ничто последующее не могло сравниться.
   -- Мистрис Паркер была здесь сегодня, сказала Эмилия мужу.
   -- А что она говорила?
   -- Что ты разорил ее мужа.
   -- Именно. Когда человек спекулирует неудачно, разумеется, он сваливает вину на другого. А так как он сам трус, то присылает свою жену.
   -- Она говорит, что ты ему должен.
   -- Твое ли дело слушать ее? Если она опять придет, не принимай ее. Понимаешь?
   -- Да, понимаю. Она и папашу видела. Если ты должен ее мужу, не следует ли заплатить?
   -- Милейшая моя, всякий должен платить свои долги. Это до такой степени известно, что понимается без напоминаний. Но платить долги нельзя, когда не имеешь денег. Теперь прошу тебя не говорить ничего более о мистрис Паркер. Она не собеседница для тебя.
   -- Ты сам познакомил меня с нею.
   -- Не говори о ней ничего и прекратим этот разговор. Я не знал, какие мучения приготовляю для себя, когда позволил тебе переехать в дом отца.

Глава LVI.
Что герцогиня думала о своем муже.

   Когда начались заседания в Парламенте, в политическом мире знали, что против министерства организовали оппозицию под руководством сэр-Орланда Дрота, и самое большое преступление, приписываемое Кабинету, состояло в равнодушии его к безопасности и почету Великобритании, равнодушии, обнаруживавшемся в пренебрежении к флоту. Все знали, что сэр-Орландо бросил коалицию потому, что ему не позволили строить новые корабли, и разумеется сэр-Орландо приписывал необыкновенную важность нанесенной ему обиде. К нему присоединился Боффин, патриотический консерватор, не послушавшийся голоса искусителей, и твердая опора старой торийской партии. С ним приготовились действовать самые горячие радикалы, не желавшие однако строить новых кораблей или учредить консервативное министерство, или вообще переменять что-нибудь, одушевляемые сильным неудовольствием на то, что такой слабый политик, как герцог Омниум, занимает место первого министра.
   Борьба началась тотчас; сэр-Орландо делал горячия возражения на какие то места в речи королевы. Хорошо было говорить, что страна была в мире со всеми, но каким образом поддерживать мир без флота? Тут сэр-Орландо сделал много комплиментов герцогу, а кончил речь уверением, что герцог самый недеятельный министр, бесславивший страну со времен герцога Ньюкестля. Монк защищал коалицию и уверял Палату, что английский флот не только самый сильный в мире, но что никогда и нигде не бывало такого сильного флота. Палата не пришла в негодование от таких противоречащих уверений двух членов, принадлежавших к одному Кабинету и которые должны были бы понимать, о чем идет речь, но думала, что сэр-Орландо исполнил свою обязанность. Хотя во флот сильно верили и хотя за усиление издержек подало бы голос меньшинство, все-таки хорошо, что была оппозиция. А как могла быть оппозиция без всякого повода к ропоту и к нападкам на министра? Никто не думал, чтобы пруссаки и французы напали на наши берега, опустошили наши поля, ограбили Лондон и увели в плен наших дочерей. Состояние фондов ясно показывало, что такого опасения быть не должно. Но поднять крик не худо. Сэр-Орландо думал, что исполнил свое дело хорошо. Министры остались бы равнодушны к бранным словам, которые говорились о них, зная, что этому не следует приписывать никакой важности, и что министерство, которому все достается легко, должно потерять свой интерес в стране, если бы это не огорчало их начальника. Старый герцог в это время только тем и занимался, что ухаживал за младшим герцогом. Ему даже приходило в голову допустить своего товарища выйти в отставку и что первый министр не может быть против воли министром полезным.
   Но если герцог Омниум выйдет в отставку, то и коалиция распадется, а коалиция была делом рук старого государственного деятеля. Страна преуспевала под управлением коалиции, и не было никакой причины для того, чтобы это министерство не осталось лет десять.
   Поэтому герцог Сент-Бёнгэй продолжал лелеять первого министра и был готов всегда нашоптывать если не облегчение, то по крайней мере утешение своему несчастному другу. Сердце первого министра разрывалось от фальшивости и низости сэр-Орланда.
   -- Как же можно жить после этого, говорил герцог Омниум:-- когда надо иметь дело с такими людьми?
   -- Но вы уже не имеете с ним дела, сказал герцог Сент-Бёнгэй.
   -- Когда я вижу, что человек, заслуживший имя государственного деятеля, занимавший высокое место в советах своей государыни, из личной зависти поступает так, как он, я сознаю, что честный человек не должен становиться на такое место, где он может иметь дело с подобными людьми.
   -- Стало быть, честные люди должны бросить свою страну для того, чтобы бесчестные могли делать все по-своему?
   Наш герцог не мог отвечать на это и уступил. Но он был несчастлив, угрюм и постоянно молчалив, если не находился наедине с своим ментором. Он знал, что он угрюм и молчалив, а что ему, как предводителю министерства, следует быть искренним и сообщительным -- слушать советы, если и не следовать им, и во всяком случае показывать вид, будто пользуется доверием своих товарищей.
   В это время Слайд не бездействовал, и в глубине сердца первый министр более боялся нападок Слайда, гораздо более, чем сэр-Орланда Дрота. Теперь, когда в Парламенте начались заседания и в душе шевелились политическия чувства при возобновленной энергии обеих Палат, везде много говорили о сильвербриджских выборах., В газетах подняли это дело и некоторые обвиняли первого министра, а некоторые защищали. Все соглашались, что герцог, как пер и первый министр, должен был удержаться от всякого вмешательства в выборы. И также все были согласны в том, что он от вмешательства не воздержался, если действительно заплатил деньги Лопецу. Но опять ссылались на то, что герцоги Омниум всегда пользовались своим влиянием в Сильвербридже и никакие билли о реформе не уменьшали этого влияния в том местечке. Газеты дружелюбные объясняли, что герцог, если вероятно заплатил деньги, то верно для того, чтобы вознаградить своего кандидата за неудачу, и в последнюю минуту решился отказаться от привилегии, всегда принадлежавшей главе его фамилии. Но Слайд каждый день повторял вопрос: "Мы желаем знать, заплатил первый министр или нет мистеру Лопецу за издержки по выборам, и если так, то почему. Мы будем продолжать задавать этот вопрос, пока не получим на него ответа, и опять повторяем, что переписка герцога с мистером Лопецом находится в наших руках."
   Потом стали делаться намеки на герцогиню, потому что Слайд узнал все подробности от самого Лопеца, а наконец Слайд прямо напал на герцогиню, рискуя подвергнуться наказанию за клевету или строгому порицанию своих товарищей по печати.
   "Мы еще не получили ответа", печатал он: "на вопросы, которые считаем своей обязанностью предложить относительно поведения первого министра на сильвербриджских выборах. Мы держимся такого мнения, что всякое вмешательство перов в дела подобного рода следует сдерживать сильною рукою закона так же безпощадно, как сдерживают обыкновенный подкуп. Но когда провинившийся пер также и первый министр этой великой страны, то обязанность тех, кто заботится об общественной безопасности, удвоивается -- Слайд всегда говорил о себе как о блюстителе общественной безопасности -- порицать его преступление до тех пор, пока оно будет оправдано или принесется покаяние. Судя по тому, что мы слышали, мы имеем причины полагать, что преступление признано. Если бы мистеру Лопецу уплачено не было, или письма, находящияся в наших руках, были подложны, тогда обвинение давно былобы опровергнуто. Молчание в этом случае признается за признание. Но мы понимаем, что герцог намерен ускользнуть под предлогом, что у него есть другая половина его личности, имеющая силу пользоваться влиянием, которое поземельное богатство несомненно дает ему; по за поступки этой второй половины пер Парламента он же и первый министр, не отвечает. Другими словами, нам сообщили, что привилегиею, принадлежавшей Пализерской фамилии в Сильвербридже, воспользовался не сам герцог, а герцогиня, и что герцог заплатил деньги, когда узнал, что герцогиня обещала более, чем могла исполнить. Мы не можем думать, что человек даже с таким известным малодушием, как герцог Омниум, будет стараться сложить с себя ответственность, обвинив свою жену; но если он сделает это, то увидит, что попытка неудастся ему.
   "Против герцогини мы не желаем говорить ни слова. Она известна своим обширным, хотя не разборчивым гостеприимством. Мы считаем ее добродушною, хлопотливою, честолюбивою дамой, которой легко можно простить небольшие недостатки за ее добродушие и щедрость. Но не можем принять извинением ее нескромность за самый неконституционный поступок, сделанный первым министром этой страны."
   Последнее время герцогиня подписалась на "Знамя". Как только она увидала, что окружающие стараются скрыть от нее, что говорится о ее муже по поводу Сильвербриджа, она решилась читать все и прочла статью, из которой мы сделали выписки -- и прочтя, подала своей приятельнице мистрис Финн.
   -- Я удивляюсь, как вас может занимать такой вздор, сказала ее приятельница.
   -- Вам-то, душа моя, хорошо это говорить, но мы, бедные невольники народа, должны смотреть, что о нас говорится в газетах.
   -- Вам было бы гораздо лучше пренебрегать этим.
   -- И авторам говорят, что им лучше не читать критики, но я никогда не поверю ни одному автору, который скажет мне, что не читает того, что о нем говорят. Желала бы знать, откуда этот человек узнал, что я добродушна; он не нашел бы меня добродушной, если бы я могла уцепиться за него.
   -- Неужели вы допустите себя терзаться этим?
   -- Из-за себя ни одной минуты. Если бы мне позволили, мне кажется, я могла бы очень легко ответить ему. Если бы можно было открыто говорить правду всем, чего можно бы бояться от этих дрянных газет, от этих клеветников? Я ослушалась моего мужа, потому что находила его слишком совестливым. Зачем мне не сказать этого вслух, публично, прибавив также, что мне очень жаль -- тогда кто будет против меня? Кто скажет слово после этого? Я буду самая популярная женщина в Англии на один месяц и на счет Плантадженета мистер Слайд с своими статьями должен будет умолкнуть. Но даже если бы он стал продолжать писать каждый день целый год, это не могло бы повредить мне; но я знаю, как это растревожило бы моего мужа. Мое имя в этой газете делает эти статьи нестерпимее прежнего для него. Я сомневаюсь, знаете ли вы его и теперь.
   -- Я думала, что знаю.
   -- Хотя по обращению он сух как палка; хотя все его занятия противоположны всякой идее о романтизме; хотя он проводит и день и ночь, думая, как ему отнять полпенни от фунта с податей народных, не повредив доходу, в нем есть оттенок рыцарства достойный старых поэтов. Для него женщина, особенно его жена, существо такое прекрасное и драгоценное, что небесным ветрам не следовало бы дозволять дуть на нее. Он не может переносить мысли, что его жене будут говорить. А между тем -- бедняжка он!-- Богу известно, что я подавала достаточно повода говорить обо мне. Его рыцарство гораздо выше рыцарства старых поэтов. Они или их герои караулили своих жен потому, что не хотели иметь из-за них хлопот, запирали их в замках, держали в невежестве и удаляли по воз можности от вреда.
   -- Не думаю, чтобы им удалось, сказала мистрис Финн.
   -- Но из чистого эгоизма они делали что могли. Но он слишком горд для того, чтобы караулить. Если бы мы с вами приготовляли для него измену потихоньку и случай привел бы его туда, он заткнул бы уши пальцами. Он доверчив, даже когда знает, что его обманывают. Он олицетворенная честь с головы до ног. Ах! я всего более терзала его, прежде чем познакомилась с вами. Я никогда не буду в состоянии рассказать вам эту историю и не буду даже пытаться теперь, но он вел себя как бог. Я не могла выразить ему, что чувствовала -- но чувствовала вполне.
   -- Вы должны любить его.
   -- Я люблю, но какая в этом польза? Он бог, но я не богиня, и несмотря на то, что он бог, он сухой, молчаливый, несообщительный и беспокойный бог. Для меня было бы приятнее, если бы я вышла замуж за грешника. Но грешник, за которого я вышла бы, оказался нестерпимым негодяем.
   -- Я не верю, чтобы женщина выходила за дурного человека с надеждою сделать его хорошим.
   -- Особенно, когда женщина по природе сама наклонна ко злу. Когда он прочтет все это обо мне, это убьет его. Он уже прочел и, вероятно, чувствует себя убитым. За себя это не тревожит меня нисколько, но очень тревожит за него. Это лишит его единственного возможного ответа на обвинение. Именно то, что по словам этого негодяя в газете он скажет и что будто бы обесславит его, он именно и должен сказать. И никакого бесславия в этом не было бы, кроме того, что я очень могла перенести за мой маленький проступок.
   -- Не поговорить ли вам с ним об этом?
   -- Нет, я не смею. Более уже говорить об этом нечего. Я полагаю, что он говорит об этом с старым герцогом. Но со мною он не будет говорить ни слова, разве только что подаст в отставку и что мы должны отправиться и прожить на Минорке десять лет. Я так гордилась, когда его сделали первым министром, но мне кажется, теперь начинаю сожалеть.
   Наступило молчание. Герцогиня продолжала читать газету, но скоро опять начала говорить. Сердце ее было полно, а когда сердце полно, уста глаголят.
   -- Меня следовало бы сделать первым министром, а его оставить канцлером Казначейства. Я начинаю понимать министерские пружины. Я могла бы исполнять грязную работу. Я раздавала бы звезды и ленты, и раздавала бы их с условием. Я выбирала бы податливых, сговорчивых епископов, которые не делали бы хлопот; я раздавала бы пенсии или отказывала бы в них, и делала бы глупых людей перами. Знатнейшие вельможи были бы у моих ног, умоляя сделать их наместниками графства. Я раздавала бы места министров, титулы лордам, и всегда получала бы что-нибудь взамен. Я не устыдилась бы ничего и предоставила бы гг. Слайдам говорить, что они хотят. Мне кажется, я могла бы сделаться популярной в моей партии и говорить высокопарные патриотическия речи на удивление провинции. А Плантадженет годится только для работы. Он всегда желает делать что-нибудь полезное, и человек трудящийся действительно должен знать все как следует. Но первый министр должен иметь только общее познание о торговле; земледелии, спокойствии и филантропии. Разумеется, он должен иметь дар болтливости, которого у Плантадженета нет. Он говорит только тогда, когда действительно хочет что-нибудь сказать. А я отлично сумела бы сказать речь на обеде лорда-мера.
   -- Я не сомневаюсь, что вы можете говорить всегда, леди Глен.
   -- О, как бы я желала иметь на это случай! сказала герцогиня.
   Разумеется, герцог прочел статью в своей комнате и, разумеется, она свела его с ума от гнева и горя. Как герцогиня сказала, статья эта отняла от него единственное извинение, на которое, по совету его друзей, он мог сослаться. Он не согласился и никогда не согласится взвалить гласно порицание на свою жену, но он начал думать, что должен обратить внимание на обвинение и поручить кому-нибудь объяснить за него в Нижней Палате, что вред был нанесен в Сильвербридже неблагоразумием одного агента, который не исполнил намерений своего доверителя, и что герцог впоследствии счел себя обязанным заплатить деньги вследствие этого неблагоразумия. Он не согласился на это, но начал думать, что должен согласиться. Но теперь, разумеется, возникал вопрос: кто был этот неблагоразумный агент? Не за неблагоразумие ли герцогини он должен был заплатить Лопецу пятьсот фунтов? В этом отношении не соглашался ли он сам с Слайдом?
   "Мы не можем думать, что человек даже с таким известным малодушием, как герцог Омниум, будет стараться сложить с себя ответственность, обвинив свою жену."
   Герцог читал и перечитывал эти строки, пока не выучил их наизусть. Несколько минут ему казалось, что дурна та конституция, если первый министр не имеет власти тотчас казнить такого гнусного клеветника, а между тем истина этих слов подавляла его. Он был малодушен -- он говорил это сам -- малодушие его было известно, и конечно, очень низко было бы с его стороны сбросить с себя ответственность, обвинив свою жену. Но что же он может сделать? Ему казалось, что он может только отправиться в Палату Лордов и объявить, что он заплатил эти деньги потому, что считал себя обязанным сделать это, но что по обстоятельствам, которых объяснить не может, не намерен ничего более говорить об этом.
   В этот день был кабинетный совет, но никто не осмелился говорить с первым министром об этом обвинении. Хотя он считал себя малодушным, но все его товарищи более или менее боялись его. В нем было какое то безмолвное достоинство, спасавшее его от неприятностей, но также и от преимуществ короткости. Он говорил об этом с Монком и Финиасом Финном, и как читателю известно, очень часто с своим старым ментором. Он также упоминал об этом своему другу лорду Кэнтрипу, который но был членом Кабинета.
   Выходя из совета, он взял Монка под руку и привел в свой кабинет в Казначействе.
   -- Читали вы сегодня статью в "Знамени"? спросил он.
   -- Я никогда не читаю "Знамени", ответил Монк.
   -- Вот она; прочтите.
   Монк прочел.
   -- Вы понимаете лучше всех все конституционные правила. Я уж прежде вам говорил, что заплатил этому человеку за издержки. Сделал я что-нибудь против конституции?
   -- Это зависит, герцог, от обстоятельств. Если бы вы поддерживали человека вашим богатством в борьбе, стоющей дорого, я нашел бы, что вы действуете против конституции. Если бы не посмотрели на издержки, вы могли бы материально повлиять на выборы и купить поддержку в Парламенте для себя.
   -- Но в этом случае деньги были уплачены после неудачи этого человека и не были обещаны ни мною, и никем от моего имени.
   -- Я нахожу, что это было сделано некстати, сказал Монк.
   -- Конечно, конечно; но я спрашиваю не об этом, нетерпеливо сказал герцог.-- Человеку этому сделали вред неблагоразумные люди, действовавшие от моего имени и вопреки моим желаниям.
   Он не сказал ни слова о герцогине, но Монк конечно знал, что ее светлость была непременно в числе неблагоразумных людей.
   -- Он обратился ко мне за деньгами, ссылаясь на то, что ему сделали вред мои агенты. При таких обстоятельствах поступил ли я против конституции?
   -- Не думаю, сказал Монк:-- и мне кажется, что если обстоятельства объяснятся, то вы останетесь безукоризненны.
   -- Благодарю, благодарю. Теперь я не намерен более беспокоить вас этим.

Глава LVII.
Объяснение.

   Монк никак не мог разгадать, с какой целью герцог сделал ему этот вопрос. Час спустя они вышли вместе из Парламента. Монк тоже оставался там по делам.
   -- Надеюсь, что я не показался вам немножко резким, сказал герцог.
   -- Я этого не нашел, сказал Монк, улыбаясь.
   -- Вы читали сами статью в газете и можете вообразить, что она могла раздражить. Я знал, что никто не может ответить на мой вопрос так верно, как вы, и вот почему спешил прямо приступить к вопросу. Мне после пришло в голову, что я был... может быть, не совсем вежлив.
   -- Вот уж нисколько, герцог.
   -- А если и так, то ваша доброта извинит раздраженного человека. Если об этом будет сделан вопрос в Нижней Палате, кому лучше отвечать? Вы согласитесь?
   Монк подумал.
   -- Мне кажется, сказал он: -- что мистер Финн сделает это лучше меня. Разумеется, и я отвечу, если вы пожелаете. Но у него есть такт в таких вещах и всем известно, что его жену очень уважает ее светлость.
   -- Я не желаю, чтобы упоминалось имя герцогини, сказал герцог, вдруг обернувшись к своему спутнику.
   -- Я не об этом говорил, но думал, что эта короткость сделает приятным для вас поручить мистеру Финну исполнить ваше желание.
   -- Я, конечно, имею величайшее доверие к мистеру Финну и нахожусь с ним в самых дружеских отношениях. Я так и сделаю, если решусь ответить на вопрос в вашей Палате в деле собственно касающемся меня.
   -- Я посоветовал бы вам заставить предложить этот вопрос дружелюбным образом. Заставьте какого-нибудь независимого члена, как например мистера Беверли или сэр-Джемса Диринга, сделать этот вопрос. Тогда дело будет выставлено без придирок и вы чрез мистера Финна будете иметь возможность покончить его. Вы, вероятно, говорили об этом с герцогом.
   -- Я упоминал ему.
   -- Не это ли советовал и он?
   Старый герцог советовал сказать всю правду и разгласить действия герцогини. В этом-то и состояло затруднение нашего бедного первого министра. Он с своим Ментором был несогласен. Его Ментор советовал сказать всю правду, а Телемак хотел скрыть имя виновницы.
   -- Я об этом подумаю, сказал первый министр, расставаясь с Монком.
   В этот вечер он говорил с лордом Кэнтрипом. Хотя это дело было для него противно, но он ни на минуту не мог отвлечь от него своих мыслей. Видел лорд Кэнтрип статью в "Знамени"? Лорд Кэнтрип, как и Монк, объявил, что эта газета не входит в число его утренних развлечений.
   -- Я не стал бы просить вас читать, сказал герцог: -- но в этой газете есть очень злое нападение на меня; кажется, такого злого еще и не бывало. Как вы думаете, должен я обратить внимание на это?
   -- На вашем месте, сказал лорд Кэнтрип:-- я положился бы на герцога Сент-Бёнгэя и сделал бы то, что он посоветует. Никто в Англии не знает так хорошо, как он, что следует делать в подобном случае.
   Первый министр нахмурился и не сказал ничего.
   -- Любезный герцог, продолжал лорд Кэнтрип:-- я не могу подать вам другого совета. Кому более близки к сердцу ваши личные интересы и ваша часть, как не его светлости, и какой человек может быть более благоразумным и опытным советником?
   -- Я думал, что вы, может быть, спросите об этом в вашей Палате.
   -- Я?
   -- Вы сделали бы это для меня... необидным образом.
   -- Если бы я решился на это, то конечно сделал бы таким образом. Но мне никогда не приходило в голову, чтобы вы предложили это. Вы позволите мне подумать несколько минут?
   Спустя несколько времени лорд Кэнтрип сказал:
   -- Я не могу этого сделать. Сделав такой шаг даже по вашей просьбе, я конечно выразил бы мнение, что по этому делу Парламент в праве ждать от вас объяснения. Но по моему мнению, Парламенту нечего мешаться в это дело. Я не думаю, чтобы каждая сторона в жизни министра должна была сделаться предметом исследований потому, что какой-нибудь газете вздумается сделать намек. Во всяком случае, если уже говорить, то в Нижней Палате.
   -- Горцог Сент-Бёнгэй думает, что говорить надо.
   -- Я сам не желаю даже показать вид, будто желаю сведений о деле лично касающемся вас.
   Герцог поклонился и улыбнулся холодною, беспокойною улыбкой, которая иногда мелькала на его лице, когда он был недоволен, и ничего более не было сказано об этом предмете.
   Были сделаны попытки предложить этот вопрос в совершенно другом духе каким-нибудь враждебным членом в Нижней Палате. Пытали сэр-Орланда Дрота и он одно время слушал охотно. Но когда ему объяснили, в чем дело, он не мог этого сделать. Герцог пренебрег его советом как министра и отказался одобрить меру, которую он предложил. Герцог так оскорбил его, что он считает себя обязанным считать герцога врагом. Но он знает, что в Англии нет человека честнее герцога. Он в восторге, что герцога раздражают, бранят. Радоваться поражению врага входит в свойство парламентской оппозиции. И удар, ослабляющий его врага, приносит ему пользу. Но этого удара он не может нанести собственными руками. Есть вещи в парламентской тактике, которых даже сэр-Орландо сделать не мог.
   Артура Флечера также просили взяться за это. Он был успешным кандидатом, противником Лопеца, "человеком освободившим этот городок своим благородным поведением от тиранства Паллизерского дома". Думали, что может быть он воспользуется случаем сделаться известным в Палате. Но он просто пришел в негодование, когда ему было сделано это предложение.
   -- Какое мне дело, сказал он: -- кто заплатил за издержки этого негодяя?
   Это происходило чрез несколько недель после того, как начались заседания в Парламенте, и чрез несколько дней после, того как в "Знамени" упомянули о герцогине. Первого министра нельзя было уговорить не обращать внимания на то, что говорилось в газетах и публике, и не соглашался он также поступить по совету старшего герцога. Все это время он был в такой лихорадке, что окружающие его находили необходимым сделать что-нибудь.
   Монк говорил, что если все будут молчать -- он подразумевал друзей герцога -- то дело замрет само по себе. Но люди близкие к министру, Уорбёртон, например, и герцог Сент-Бёнгэй, думали, что герцог зачахнет до того.
   Наконец дело устроили. По предложению Монка, сэр-Джемс Диринг, член независимый, но почти всегда подававший голос с коалицией, согласился сделать запрос в Нижней Палате. А Финиасу Финну герцог растолковал, как следует отвечать. Герцог Омниум, давая эти инструкции, придал всему какую-то таинственность вовсе без намерения, но он так был огорчен, что не мог выражаться прямо.
   -- Мистер Финн, сказал он:-- вы должны обещать мне, что не упомянете о герцогине.
   -- Это конечно, если вы запретите мне.
   -- Это должно принять форму простого вопроса, и хотя поведение министра может быть предметом прений -- и, вероятно, мое поведение будут обсуждать -- я думаю, что никакой член не должен говорить о моей жене. Привилегия или власть выбирать депутата от Сильвербриджа несомненно принадлежали нашей фамилии и прежде, и после билля о реформе. На последних выборах я счел своей обязанностью отказаться от этой привилегии и сказал окружающим меня о моем намерении. Но то, что человек имел бы право сделать, он не всегда сделать может без того, чтобы не вмешались окружающие. Мои... приближенные не так поняли меня и неблагоразумно посоветовали мистеру Лопецу надеяться на меня. Но он моей поддержки не получил и был побежден; вот почему, когда он обратился ко мне за деньгами, я заплатил ему. Вот и все. Мне кажется, что в Парламенте не могут не увидеть, что я употреблял усилия остановить образ действий противный конституции.
   Сэр-Джемс Диринг предложил вопрос..
   "Я надеюсь", говорил он: "что в Парламенте не подумают, будто вопрос, предложенный мною, внушен личным желанием разбирать поведение первого министра. Я в числе тех, которые полагают, что герцог Омниум менее всех в Англии способен поступить против духа конституции. Но последнее время так много говорили и писали о выборах в Сильвербридже, и некоторые думают -- в том числе и я -- что следует зажать рот клеветникам. С этой целью я спрашиваю достопочтенного председателя Палаты -- может быть, первого из товарищей герцога в этой Палате -- готов ли благородный герцог дать объяснение по этому поводу?"
   Зала была полна сверху донизу. Разумеется, все знали, что вопрос будет предложен, а ответ дан. Некоторые считали это дело до такой степени важным, что, по их мнению, первый министр оправдаться не мог. Другие слышали в клубах, что на леди Глен -- как герцогиню еще продолжали называть -- свалят всю вину. Люди во всех слоях общества громко порицали низость Лопеца, хотя никто кроме Вортона не знал его низости вполне, так как ему одному было известно, что издержки были заплачены дважды. В углу галереи репортеров сидел Слайд с карандашом в руке, приготовившись заняться своим делом в таком важном обстоятельстве. Для него это был великий день. Он одною своей энергией, без всякой посторонней помощи, привел к ответу первого министра и возбудил весь этот шум Может быть, ему выпало на долю счастие лишить места первого министра. Он оберегал нацию. Герцогиня очень желала быть в Палате, но не смела без позволения мужа, в котором он отказал весьма решительно.
   -- Не понимаю, Гленкора, как тебе могло прийти это в голову, сказал он.
   -- Ты вечно делаешь из мухи слона, ответила она сердито, но осталась дома.
   Дамская галерея была полна. Разумеется, и мистрис Финн была там, тревожась не только за свою приятельницу, но желая также слышать, как ее муж исполнит свою обязанность. Были жены и дочери всех министров -- кроме жены первого министра. Никто не помнил, чтобы какое-нибудь дело казалось так интересно, потому что в первый раз о поступках женщины станут толковать в Нижней Палате. А места, назначенные для перов, были так запружены, что человек двенадцать седовласых перов стояли в проходе, отделявшем их от посторонних зрителей.
   Собственно говоря, какое же это было дело? Человек очень ничтожный оклеветал министра до такой степени, что сочли нужным заставить министра оправдаться. Никто не думал, чтобы герцог сделал какой-нибудь важный проступок. Может быть, он поступил неблагоразумно и обращалось на это внимание только потому, что первый министр никогда не должен поступать неблагоразумно. Если бы прения шли о налогах для всей страны в будущем году, если бы благосостояние Индийской Империи занимало Палату, Палата была бы пуста. Но надежда, что имя известной женщины будет упомянуто, набила залу от пола до потолка.
   Читателю нечего говорить, что это имя не было упомянуто. Наш старый приятель Финиас, встав с своего места, сначала извинился, что будет говорить вместо канцлера Казначейства. Но, может быть, Палата примет заявление и от него, так как благородный герцог просил его сделать это. Тут он начал так:
   -- Может быть, ни против одного министра не делалось никогда более ложного обвинения, потому что его благородному другу приписывали попытки сделать себе поддержку в Парламенте способами, противными духу конституции, между тем как всем известно, что никакого обвинения не могло бы быть, если бы герцог добровольно не отказался сам от привилегии, противной духу конституции. Если бы благородный герцог просто назначил кандидата, как кандидаты назначались в Сильвербридже впродолжении нескольких столетий, этот кандидат непременно был, бы выбран и об этом не было бы сказано ни слова. Следовательно, не мне, имеющему честь служить под начальством его светлости и состоящему членом министерства его светлости, распространяться подробно о благородстве принесенной жертвы. Но всем известно, как дорого ценится место в этой Палате. Слава Богу, эта привилегия не может теперь оцениваться деньгами; ее нельзя теперь ни купить, ни продать. Но эта привилегия, от которой его благородный друг так великодушно отказался из чисто патриотических причин, кажется, еще существует, и я спросил бы тех немногих людей, которые еще находятся в счастливом, или скорее следует сказать в завидном положении иметь возможность помещать своих друзей в этой Палате, что они думают о поведении герцога в этом деле. Может быть, здесь теперь присутствуют и слушают меня такие люди, и может быть, находятся здесь некоторые, обязанные своими местами этой привилегии. Они могут удивляться величию этого поступка. Они могут даже оспаривать благоразумие человека, который мог отказаться от такого важного преимущества. Вот как поступил первый министр -- он поступил не как первый министр, а как английский вельможа с своею собственной привилегией. А теперь я перейду к сущности обвинения, из которого не видно, чтобы обвинителю было известно то, что именно сделал герцог. Когда ваканция была объявлена по случаю отъезда джентльмена, об отсутствии которого жалеет вся Палата, герцог объявил своим агентам о своем намерении совершенно отказаться от всякой привилегии в этом отношении. Но герцог был тогда, как и теперь, и как, вероятно, еще долго будет, первым министром Англии. Мне не к чему напоминать господам членам этой Палаты, что первый министр не может посвящать свое время управлению своим имением и даже интересам Сильвербриджа. Что его светлость серьезно передал свои инструкции своим агентам, доказали последствия, но агенты не так поняли его.
   Тогда в Палате послышался голос:
   -- Какие агенты?
   Потом другой голос:
   -- Назовите их.
   Потом многие из присутствующих начали приходить в негодование, почему интерес, возбужденный этим обстоятельством, уменьшают, воздерживаясь от всякого намека на герцогиню.
   -- Я не разобрал, сказал Финиас тоном негодования:-- кто именно позволил себе эти вопросы, но спешу сообщить, что я не обязан в настоящем случае удовлетворять неприличное любопытство.
   Послышались крики "к порядку!" и обратились к председателю с вопросом, парламентское ли выражение слово, "неприличное". Председатель с некоторой нерешимостью выразил свое мнение, что он не может ничего возразить против этого слова. Он думал, что всякий член имеет право обвинить другого члена в неприличном любопытстве.
   -- Если, сказал Финиас, опять встав с своего места, потому что он на минуту сел: -- господин, пожелавший узнать имя, встанет и повторит свой вопрос, я заменю слово "неприличное" другим словом. Я скажу ему, что он, не обращая внимания на действительно благородный поступок первого министра, как человека и слуги правительства, желает только нанести болезненную рану, для того, чтобы доставить себе удовольствие при виде нанесенной им боли.
   Он замолчал, но никто вопросов не предлагал, и он продолжал свое заявление.
   -- Представили кандидата, сказал он: -- люди интересовавшиеся делами герцога. Человек, которого он назвать не хочет, но которому, как он надеется, никогда не удастся занять место в этой Палате, был выставлен кандидатом и сильвербриджские торговцы были приглашены поддерживать его как кандидата герцога. В этом нет ни малейшего сомнения. В Палате, может быть, поймут, что соседи и приверженцы человека такого знатного и богатого, как герцог Омниум, не охотно откажутся от уменьшения привилегий их землевладельца. Может быть, им пришло в голову, что первый министр не может обозревать всего. В таких небольших местечках всегда есть люди очень достойные, которые любят пользоваться второстепенной властью. По-крайней мере таким образом подали надежду этому кандидату. По моему мнению, герцог в этом отношении безукоризнен -- но теперь я перехожу к самой сущности обвинения.
   Сущность обвинения так хорошо известна читателю, что объяснения Финиаса нет надобности повторять. Герцог заплатил деньги, когда у него попросили их, чувствуя, что этому человеку нанесли вред, неправильно поощрив его.
   -- Я не стану клеймить низость этой просьбы, сказал Финиас:-- но, вероятно, вся Палата будет на моей стороне, когда я скажу, что этот последний поступок герцога, неблагоразумен он или нет, отзывается скорее благородством, чем неблагоразумием.
   Когда Финиас сел, никто не встал возражать ему. После находили, что сэр-Орланду следовало бы встать и выразить свое мнение, что Палата выслушала это заявление с полным удовольствием. Но он этого не сделал и после краткого отдыха начались обыкновенные дела. С галереи быстро стали спускаться; дамы вышли из своей клетки, а седовласные перы вернулись в свою Палату; даже члены Нижней Палаты проворно уходили, и Монк остался объяснять предполагаемое изменение в налоге на собак только семидесяти или восьмидесяти членам.
   Дело кончилось и все удивлялись, как такое важное дело окончилось так тихо. Казалось, после речи Финиаса Финна уже нечего было говорить об этом. Все разумеется знали, что герцогиня была одним из тех агентов, о которых упоминали, но это знали и прежде. Однако все чувствовали, что дело кончено, игра была разыграна. Может быть, внимательнее всех слушал речь Финна Квинтус Слайд, все надеявшийся, что искру можно будет раздуть в пламя. Он вышел из Палаты и пошел писать другую статью о герцогине. Если человек не умеет управлять своими домашними делами, то он конечно не годится быть первым министром. Но даже Квинтус Слайд, когда писал свою статью, чувствовал, что надеется, не имея никакой надежды. Впоследствии можно вернуться к обвинению и упомянуть, что оно не было разъяснено удовлетворительно и по прошествии нескольких месяцев прежним обвинением можно будет воспользоваться. Слайд напечатал свою статью, но чувствовал, что теперь сильвербриджские выборы следует пока отложить в сторону.
   -- Мистер Финн, сказал герцог:-- я обязан вам за труд, который вы на себя приняли.
   -- Это была только приятная обязанность.
   -- Я обязан вам за то, как вы ее исполнили.
   Более герцог не сказал ничего и Финиасу это показалось холодно. Герцог действительно был признателен, но его признательность никогда не выражалась красноречиво. От всех вообще Финиас получил большие похвалы за то, как он исполнил свою задачу.

Глава LVIII.
Решено совсем.

   Порицание, теперь гласно постигшее Фердинанда Лопеца, очень огорчало его, но может быть не столько, как отказ леди Юстэс. Все-таки этого эпизода в своей жизни даже он стыдился и никак не мог выкинуть это бесславие из памяти. Он не понимал того, что было хорошо и что дурно в поступках человека. Он не знал, что поступил дурно, обратившись к герцогу за деньгами. Он только хотел сделать герцогу неприятность, и когда получил деньги, то считал их законной добычей. А когда, получив деньги герцога, он также оставил у себя деньги Вортона, он опять оправдал себя, напомнив себе, что Вортон был обязан дать ему гораздо больше этого. В некотором отношении он был что называется джентльменом. Он умел говорить, смотреть, держать ножик и вилку, одеваться, ходить, но не имел ни малейшего понятия о чувствах джентльмена. Однако он понимал невыгоду дурного мнения. Даже теперь, когда он решился оставить Англию на продолжительный срок, он сознавал невыгоду отъезда при таких тяжелых обстоятельств, и также понимал, что эти обстоятельства могут помешать ему уехать. Даже в Колеманской улице на него смотрели косо и Гертльпод сказал самому Лопецу, что "он заварил кашу". Лопец старался не изнемогать под тяжестью и каждый день ходил в контору Сан-Хуанских Рудников, стараясь иметь такой вид, как будто не сделал никакого проступка, которого должен стыдиться. Но ему ничего не говорили о делах, а наконец Гертльпод сообщил, что время для уплаты акций прошло и что назначат другого управляющего.
   -- Срок кончается завтра, сердито сказал Лопец.
   -- Я говорю вам то, что мне велено вам сказать, возразил Гертльпод.-- Вы только потеряете время, если будете приезжать сюда.
   Лопец еще не видал Вортона после заявления в Парламенте, хотя жил в одном доме с ним. Эверет вернулся и встретился с зятем, но встреча была бурная.
   -- Мне кажется, Лопец, что вы мошенник, сказал ему однажды Эверет, выслушав всю историю, или лучше сказать, несколько историй от своего отца.
   Это происходило не на Манчестерском сквере, а в клубе, где Эверет старался выказать презрение к своему зятю. Едва ли нужно говорить, что в это время Лопец не был популярен в своем клубе. На следующий день в клубе было назначено собрание для обсуждения вопроса, следует ли исключить Лопеца. Но он решился не унывать, являться в клуб и защищать свое поведение. Он впрочем не знал, что Эверет Вортон уже сделал известными комитету клуба все обстоятельства двойного платежа.
   Когда шурин в присутствии других членов клуба назвал его мошенником, Лопец поднял руку, как бы собираясь ударить Эверета палкой, но его смирило чувство, что все присутствующие его враги.
   -- Как вы смеете говорить со мною таким образом? сказал он очень робко.
   -- Я должен говорить таким образом, если вы заговариваете со мною.
   -- Я вам зять и только это удерживает меня.
   -- К несчастию, вы мой зять.
   -- И я живу в доме вашего отца.
   -- И это тоже несчастие, которое поправить трудно. Вам велели переехать, а вы не переезжаете.
   -- Ваша неблагодарность изумительна. Кто спас вашу жизнь, когда на вас напали в парке и вы были так пьяны, что не могли сами защитить себя? Кто заступался за вас пред скупым старым отцом, когда вы проигрывались в карты и не могли заплатить ваш долг? Но вы принадлежите к числу таких людей, которые отвертываются от своих благодетелей, когда те попадут в несчастие.
   -- Я, конечно, должен отвернуться от человека, который обесславил себя так, как вы, сказал Эверет, выходя из комнаты.
   Лопец бросился в кресло, громко позвонил, велел подать себе кофею и закурил сигару. Его еще не выгнали из клуба и слуги были обязаны служить ему.
   В этот вечер он ждал своего тестя на Манчестерском сквере. Теперь он непременно поедет в Гватемалу -- если еще не поздно. Он поедет, если даже будет принужден оставить жену и таким образом отказаться от надежды получить деньги от Вортона кроме той суммы, которую он получит за свое изгнание. Две недели, назначенные ему Обществом, кончались в этот день; следовательно, деньги можно было еще внести на следующее утро. Без сомнения, также примут вексель Вортона, если он не может дать чек на такую важную сумму. Место было обещано Лопецу с единственным условием заплатить за акции. Лопец не верил угрозам Гертльпода. Он думал, что с ним не могут обойтись таким гнусным образом только потому, что герцог Омниум заплатил ему за издержки. Поэтому он потребует денег и откажется от общества своей жены.
   Когда он решился на это, что-то похожее на любовь вернулось в его сердце и оно замерло от сожаления. Он уверил себя, что может еще любить свою жену, но зачем не осталась она ему верна? Зачем она держала сторону отца, а не мужа? Зачем она не научилась его правилам -- как должна это делать всякая жена? Зачем она не помогала ему, не разделяла его планов, не обращала внимания на его интересы, не была с ним заодно? Ему иногда приходила в голову мысль, что если бы он мог увезти ее с собою в эту отдаленную страну и отдалить от влияния отца, тогда она сделалась бы действительно его женою. Тогда он опять был бы нежен к ней, опять стал бы ее любить, опять постарался бы облегчить для нее жизнь. Но теперь слишком было поздно для этого. Ему в Англии ничего неудалось, и отчасти по вине его жены. Он согласится оставить ее, но при этой мысли глаза его наполнялись слезами сожаления.
   В это время Вортон не приходил домой ранее полуночи и переходил быстро из передней в свою комнату, а по утрам завтракал в своей комнате, чтобы даже не видеться с зятем. Дочь приходила к нему во время завтрака и тогда около получаса они усиливались представить себе их будущую судьбу. Но до-сих-пор они не могли согласиться в этом, так как Эмилия продолжала уверять, что если муж велит ей ехать, то она поедет.
   В этот вечер Лопец засел в столовой и, как только услыхал ключ Вортона в дверях, вышел в переднюю.
   -- Я желаю говорить с вами, сэр, сказал он.-- Не угодно ли вам войти сюда на несколько минут?
   Вортон пошел за ним в столовую.
   -- Так, как мы живем теперь, продолжал Лопец:-- я не имел возможности поговорить с вами даже о делах.
   -- Вы можете говорить теперь, если желаете сказать мне что-нибудь.
   -- Пять тысяч, которые вы обещали мне, надо заплатить завтра. Это последний день.
   -- Я обещал с некоторыми условиями. Если бы вы согласились на них, деньги были бы заплачены давно.
   -- Именно. Но условия очень жестоки, мистер Вортон. Меня удивляет, что такой человек как вы находит справедливым разлучать мужа с женою.
   -- Я нахожу справедливым, сэр, разлучить мою дочь с таким человеком, как вы. Я и прежде так думал, а теперь еще более убедился в этом. Если я могу купить ваш отъезд в Гватемалу этими деньгами и если вы дадите мне документ, который приготовит для вашей подписи мистер Вокер и где вы обяжетесь не требовать к себе вашей жены, деньги будут уплачены.
   -- Все это возьмет время, мистер Вортон.
   -- Я не заплачу ничего без этого. Я могу встретиться с вами в Колеманской улице завтра и, конечно, там примут от меня письменное удостоверение, что я заплачу деньги, как только будут выполнены условия.
   -- Это обесславит меня там, мистер Вортон.
   -- А разве вы уже не обесславлены? Можете вы сказать мне, что ваше поведение неизвестно в Колеманской улице или что его оставили без внимания?
   Зять стоял и хмурился, но не говорил ни слова.
   -- Я все-таки поеду туда, в какое время вы назначите, и если там согласятся взять управляющим такого человека, как вы, я спорить с ним не стану.
   -- Вы до конца жестоко обходитесь со мною, сказал Лопец:-- но я буду ждать вас в Колеманской улице завтра в одиннадцать часов.
   Тут Вортон вышел из комнаты, а Лопец остался один среди мрака тяжелых занавесей и темных обоев. Лондонская столовая по вечерам всегда темна и непривлекательна. Даже картины на стенах не имеют веселого вида, а мебель тяжела и черна. Эта столовая была велика, но старомодная и очень мрачная. Тут Лопец ходил взад и вперед, когда Вортон оставил его, стараясь обсудить, на сколько виновата судьба и на сколько виноват он сам в его бедствиях.
   Он начал жизнь хорошо. Отец его был немногим лучше странствующего разносчика, сколотил деньжонок, продавая галантерейный товар и дал образование своему сыну. Лопец не мог обвинять отца в том, что случилось с ним. И когда вспоминал средства, которыми мог располагать в ранней юности, он чувствовал, что имел право похвастаться успехом. Он трудился и проложил себе дорогу в общество тех людей, с которыми добивался жить. В начале своей карьеры он очутился между джентльменами и леди. Он усвоил себе их обращение и жил с ними на равной ноге. Думая о своей простой жизни, он не забыл напомнить себе, что был гостем в доме герцога Омниума. А теперь у него нет ни копейки. Тесть его выгнал. Жена его боится и, по его мнению, даже ненавидит его. Из клуба его выключили. Прежние друзья знать его не хотят. А секретарь в Колеманской улице прямо сказал ему, что его присутствие более там не желательно. Что он будет теперь делать, если от Вортона денег не возьмут и места в Гватемале не дадут?
   Потом он стал думать о бедном Сексти и его семье. Он не был по природе зол. Хотя он упрекал свою жену за то, что она упомянула о бедствиях мистрис Паркер, а все-таки несчастие, которое он навлек на нее и ее детей, увеличивало тяжесть его несчастий. Если ему будет нельзя ехать в Гватемалу, что ему делать? куда ему деваться?
   Таким образом ходил он по комнате целый час. Не лучше ли разрешат все его затруднения пистолет или бритва?..
   На следующее утро он и Вортон явились в Колеманскую улицу. Вортон приехал прежде и объяснил Гертльподу, что у него назначено тут свидание с своим зятем. Гертльпод был вежлив, но очень холоден. Вортон увидал с первого взгляда, что Общество Сан-Хуанских Рудников не нуждается более в услугах Фердинанда Лопеца, но сел и стал ждать. Если уж он здесь, то как ни тягостно будет свидание, а вынести его надо. Он дал себе слово ждать до половины одиннадцатого, а потом уехать с твердой решимостью не тратить более ни одного шиллинга на этого негодяя. В четверть одиннадцатого негодяй шатаясь вошел в контору, хотя до-сих-пор он не имел привычки шататься. Но несчастие сламывает даже великих людей и уничтожает уроки, которым научает жизнь.
   -- Надеюсь, что я не заставил вас ждать, мистер Вортон. Ну, как ваше здоровье сегодня, Гертльпод? Итак наконец это дельце решится сегодня и акции будут куплены.
   Вортон не сказал ни слова, даже не встал со стула.
   -- Наверно мистер Вортон уже объяснился, сказал Лопец.
   -- Не знаю, нужно ли это, сказал Гертльпод.
   -- Мне кажется это довольно просто, продолжал Лопец.-- Я думаю, мистер Вортон, что я прав, говоря, что вы готовы заплатить тотчас.
   -- Да, я готов заплатить деньги, как только удостоверюсь, что вы на дороге в Гватемалу. Я не заплачу ничего, пока мне не будет этого доказано.
   Тут Гертльпод встал с своего места и заговорил:
   -- Господа, дело уже несколько дней приняло другой оборот.
   -- Каким образом? воскликнул Лопец.
   -- Директоры передумали посылать управляющим мистера Лопеца. Директоры намерены назначить другого. Я уже сообщил мистеру Лопецу о намерениях директоров.
   -- Так это решено? спросил Вортон.
   -- Решено совсем, ответил Гертльпод.
   Лопец, разумеется, кипятился и бушевал. Как! после всего, что сделано, директоры берут назад слово? После того, как его заставили бросить свои дела, с ним поступают таким образом! В таком случае Общество услышит о нем. Слава Богу, в Англии еще есть законы!
   -- Вчера был последний день, назначенный для уплаты, сказал Гертльпод.
   -- Это верно, что мистер Лопец не поедет в Гватемалу? спросил Вортон.
   -- Совершенно верно, ответил Гертльпод
   Тут Вортон встал и вышел.
   -- Погубили вы меня, сказал Лопец:-- погубили самым постыдным образом. Нигде не найдешь ни сострадания, ни дружбы, ни доброты, ни снисхождения. Зачем со мною обращаются таким образом?
   -- Если желаете жаловаться, напишите директорам. Я могу только исполнять мою обязанность
   -- Услышат об этом директоры! сказал Лопец, выходя из конторы.
   Вортон пошел в свою контору и старался придумать, что следует предпринять в таких ужасных обстоятельствах. Разумеется, он мог выгнать из дома этого человека, но тогда он выгонит и свою дочь. Он полагал, что у Лопеца нет никаких средств к жизни, а человек без всяких средств, конечно, был бы рад освободиться от необходимости содержать жену. Но Лопец не станет заботиться об удобствах жены, даже, по мнению Вортона, о ее жизни, а просто будет пользоваться женою как способом добывать деньги. Ничего более не оставалось, как подкупить его, сначала наличными деньгами, а потом по уговору высылать в различные сроки назначенную сумму с тем, чтобы он не показывался на глаза жене. Это может устроить Вокер, но Вортону было ясно, что гватемальский план рушился. А пока сейчас нужно предложить Лопецу деньги с тем, чтобы он переехал в другое место и не брал с собою жены.
   Таким образом Вортон составил план, который была возможность привести в исполнение. Как ни был он несчастен, думая о судьбе, доставшейся на долю его дочери, все-таки была надежда на облегчение. Но Лопец, когда вышел из конторы, не мог ни в чем найти утешения. Он шел медленно к Танкардскому Дворику и там нашел Сексти Паркера, качающегося на задних ножках стула с графинчиком дешевого хереса пред собою.
   -- Как! это вы? сказал Паркер.
   -- Да; я пришел проститься с вами.
   -- Куда же вы едете? Вы не едете в Гватемалу, сколько мне известно.
   -- Все кончено, отвечал Лопец, улыбаясь.
   -- Что вы хотите сказать? спросил Сексти, сев прямо на стул и смотря очень серьезно.
   -- Я не еду ни в Гватемалу, никуда. Я пришел сказать вам, что я погиб, что не имею надежды получить хотя один шиллинг, и теперь, и когда бы то ни было. Вы говорили мне намедни, что я боюсь приехать сюда. Вы видите, что как только все определилось, я тотчас пришел и сказал вам все.
   -- Что определилось?
   -- Мое разорение. Мне не откуда взять одного пенни.
   -- У Вортона есть деньги, сказал Сексти.
   -- Деньги также есть и в Английском Банке, но я не могу их получить.,
   -- Что вы будете делать, Лопец?
   -- В том-то и вопрос. Что я буду делать? Ничего не могу сказать об этом, но могу сказать наверно, Сексти, что наши дела кончились. Я очень жалею об этом, старина. Мы должны были разбогатеть, но не разбогатели. Я трудился как умел. Прощайте, старый дружище. Я не сомневаюсь, что вы поправите ваши дела. Не заставляйте ваших детей проклинать меня. А на снисхождение мистрис Паркер мне нечего рассчитывать; я знаю это.
   Он ушел, оставив Сексти Паркера вне себя от изумления.

Глава LIX.
Первый и последний.

   В то время, как Вортон был в Колеманской улице, у мистрис Лопец на Манчестерском сквере был гость. До сего времени Вортон не знал, считать ли изгнание в Гватемалу несомненным фактом. Каждый день переменял он мысли. Было бы конечно счастием, если бы Лопец уехал, если бы мог уехать один; но было бы величайшим несчастиемь, если бы он увез с собою жену. Отец никогда не осмеливался выражать дочери эти сомнения, а она приучила себя думать, что изгнание с человеком, которого она уже не любила, должно быть наказанием за зло, сделанное ею.
   Теперь был март, а второе или третье апреля было назначено для отъезда. Разумеется, она старалась время-от-времени расспрашивать мужа. Иногда он был довольно откровенен с нею, а иногда она не могла добиться от него слова. Но он всегда старался ее уверить, что она ехать должна. Отец также не старался разубедить ее в этом. Если это должно быть, к чему послужит такая ложная доброта с его стороны? Итак Эмилия продолжала делать свои покупки, приучая себя к мысли, что экономия должна быть великой обязанностью ее жизни, и напоминая себе, при каждой покупке, что все покупаемое ею придется ей носить со слезами и горем.
   Она дала поручение к Артуру Флечеру. В это время сэр-Элоред Вортон случайно находился в Лондоне с своею дочерью Мери. Сэр-Элоред на Манчестерском сквере не был. Старый баронет не мог сказать ничего утешительного в этом горе. Все Вортоны и все Флечеры знали, что этот Лопец, женившийся на той, которой следовало быть жемчужиною обеих фамилий, оказался негодяем. Оба старика Вортона, без сомнения, встречались в клубе, или может быть в конторе, и говорили несколько горьких слов друг другу; но сэр-Элоред не видал несчастной женщины, так обесславившей себя таким неравным браком. Но Мери была у нее и ей было дано поручение к Артуру Флечеру.
   -- Скажите ему, что я уезжаю, сказала Эмилия.-- Скажите ему, чтобы он не приезжал сюда, но передайте ему мою любовь. Он всегда был одним из моих добрейших друзей.
   -- Зачем... зачем... зачем вы не вышли за него? сказала Мери, под влиянием настоящего волнения допустившая себя сделать намек, несогласовавшийся с ее понятием о приличии.
   -- Зачем вы говорите об этом? заметила Эмилия:-- я никогда о нем не говорю -- никогда не думаю о нем. Но когда увидите его, скажите, что я говорю.
   Артур Флечер, разумеется, явился на следующий день -- в тот самый день, когда Вортон узнал, что какова бы ни была участь его дочери, ее по крайней мере не увезут в Гватемалу. Артур и Эмилия не встречались с того самого дня, когда увидались на минуту в Ричмонде у герцогини. Разумеется, оба понимали, что не могут видеться друг с другом. Муж Эмилии взял предлогом дружеский поступок со стороны Артура Флечера, чтобы затеять ссору, и Артур и Эмилия были связаны этою ссорой. Когда муж объявляет, что его жена не должна знать такого-то человека, она обязана повиноваться -- или обходить это приказание украдкой. Никто из них не имел желания действовать украдкой. Приказанию повиновались и для жены это было только малою долей страшного наказания, которое постигло ее как результат ее замужства.
   Но теперь, когда Артур Флечер послал доложить о себе, она не колеблясь приняла его. Без сомнения, она находила вероятным это свидание, когда давала поручение своей кузине.
   -- Я не мог допустить вас уехать, не явившись к вам, сказал Артур.
   -- Вы очень добры. Да, мы едем. Гватемала, кажется, так далеко, Артур; не правда ли? Но мне говорят, что это великолепная страна.
   Она говорила веселым голосом, как будто ей нравилось это путешествие, но он смотрел на нее умоляющими, тревожными, грустными глазами.
   -- Что значит путешествие, продолжающееся несколько недель? Почему мне не быть счастливой в Гватемале столько же, как в Лондоне? А для друзей, я думаю, это не составит большой разницы, разве только для одного папаши.
   -- А мне кажется, это составит разницу, сказал он.
   -- Я теперь не вижу никого, ни ваших, ни Вортонов. Я не вижу решительно никого. Если бы не папа, я рада была бы уехать. Мне говорят, что это очаровательная страна. Я не нашла очаровательным Манчестерский сквер. Я начала думать, что везде все одно и то же, и что решительно все равно, цде живешь и что делаешь. Но во всяком случае я еду и очень рада, что могу проститься с вами до отъезда.
   Все это она сказала быстро, совсем не так, как говорила всегда. Она принудила себя говорить так, чтобы не разразиться слезами в его присутствии.
   -- Разумеется, я приехал, когда Мери сказала мне.
   -- Да, она была здесь. Сэр-Элоред не был. Я впрочем не удивляюсь этому. И ваша мать была в Лондоне несколько времени тому назад -- но я не ожидала ее. Зачем ей приезжать к нам? Я даже не знаю, не лучше ли было и вам не приезжать. Разумеется, я теперь пария, но несмотря на то, что я пария, в Гватемале я буду не хуже других. Вы, может быть, видели Эверета по приезде?
   -- Да, я видел его.
   -- Надеюсь, что они не станут ссориться с Эверетом из-того, что наделала я. Более всего мне прискорбно то, что из-за меня пострадали и папа, и он. Знаете, я нахожу, что люди, жестоки. От меня могли отстраниться, не изменившись к ним. Меня убивает, Артур, то, что они страдают.
   Он сидел и смотрел на нее, не зная, как ее прервать и что сказать. Он намеревался сказать многое, но не знал, как начать и какие употребить выражения.
   -- Когда я уеду, может быть, все поправится, продолжала она:-- когда он сказал, что я должна ехать, это утешило меня. Мне кажется, я приучила себя не думать вовсе о себе, переносить все, как люди переносят жажду в степи. Слава Богу, Артур, у меня нет ребенка, который страдал бы вместе со мною. А все-таки и теперь очень, очень нехорошо. Когда я подумаю, что папа украдкой выходит из дома и приходит, мне иногда кажется, что я должна убить себя. Но наш отъезд положит конец всему. Нам гораздо лучше уехать. Я желала бы отправиться завтра.
   Тут она посмотрела на него и увидала, что слезы текла по его лицу, и услыхала его рыдания.
   -- Зачем вы плачете, Артур? Он не плачет и я не плачу. Когда мой ребенок умер, я поплакала... немножко. Слезы вздор и глупость. Переносить надо; придет когда-нибудь конец. Когда решишься переносить безропотно, тогда уже не плачешь. Намедни сюда пришла бедная женщина, мужа которой он разорил. Она плакала и убивалась так, что я стала жалеть ее больше чем себя; у нее есть дети.
   -- О, Эмилия!
   -- Вам не надо называть меня по имени, потому что он рассердится. Я ведь должна поступать как он мне велит, и я так стараюсь делать это! При всем этом, меня не оставляет мысль, что если я стану исполнять свою обязанность, то это будет лучше для меня. Есть вещи, которые муж делать велит, но которые исполнять нельзя. Если он велит мне воровать, я не должна воровать -- так ли? И теперь мне приходит в голову, что вы не должны быть здесь. Он будет очень недоволен. Но мне было так приятно еще раз повидаться с старым другом.
   -- Я не забочусь о его гневе, угрюмо сказал Артур.
   -- Но я заботиться должна.
   -- Бросьте его. Зачем вы не бросите его?
   -- Что вы!
   -- Вы не можете обмануть меня. Вам не надо даже стараться обмануть меня. Вы знаете, что он недостоин вас.
   -- Я не хочу слышать ничего подобного, сэр.
   -- Moгу ли я говорить иначе, когда вы сами рассказываете мне о вашем несчастии? Возможно ли, чтобы я не знал, каков он? Неужели вы хотите, чтобы я притворялся, будто думаю о нем хорошо?
   -- Вы можете молчать, Артур.
   -- Нет, я не могу молчать. Разве я не молчал с тех самых пор, как вы вышли замуж? И если я желаю говорить, то почему не говорить теперь?
   -- Ничего нельзя сказать такого, что принесло бы нам пользу.
   -- Так я буду говорить без пользы. Когда я советую вам бросить его, то я не хочу этим сказать, чтобы вы обратились ко мне. Хотя я люблю вас более всего на свете, я этого намерения не имею.
   -- О, Артур, Артур!
   -- Но пусть ваш отец спасет вас. Только скажите ему, что вы хотите остаться с ним, и он вас спасет. Хотя я никогда не увижу вас более, я однако могу помочь защитить вас. Разумеется, я знаю -- и вы знаете, что он... негодяй.
   -- Я не хочу этого слышать, сказала она, вставая с своего места на диване и подняв руки ко лбу, но все приближаясь к Артуру.
   -- Разве ваш отец не говорит того же? Я не стану советовать ничего такого, чего не посоветует он. Я не скажу вам ни слова, которого он не мог бы слышать. Я люблю вас. Я всегда вас любил. Но неужели вы думаете, что я пожелаю сделать вам вред моей любовью?
   -- Нет, нет, нет!
   -- Нет; но я желаю заставить вас чувствовать, что те, которые любили вас прежде, все еще заботятся о вашем счастии. Вы сейчас говорили, что вас бросили все.
   -- Я говорила о моем отце и Эверете. А я сама рассталась со всеми.
   -- Вы не расстались со мною. Вы можете быть десять раз его женою, но не можете расстаться со мною навсегда. Вставая утром и ложась спать ночью, я постоянно говорю себе, что вы единственная женщина, которую я люблю. Останьтесь с нами и вас будут уважать -- разумеется, как жену этого человека, но все как нашего дорогого друга.
   -- Я не могу остаться, сказала она.-- Он велит ехать мне, а я в его руках. Когда у вас будет жена, Артур, вы будете желать, чтобы она исполняла ваши приказания. Надеюсь, что она будет это делать без того огорчения, которое чувствую я. Прощайте, дорогой друг!
   Она протянула руку, он пожал ее и все на нее смотрел. Потом он схватил ее в объятия и поцеловал в лоб и губы.
   -- О, Эмилия, зачем вы не моя жена? Моя дорогая, моя дорогая!
   Едва она успела высвободиться из его объятий, когда дверь отворилась и Лопец вошел в комнату.
   -- Мистер Флечер, сказал он спокойно: -- что это значит?
   -- Он пришел проститься со мною, сказала Эмилия: -- когда едешь в такой далекий путь, приятно повидаться с старыми друзьями -- может быть, и в последний раз.
   В ее тоне было равнодушие, а может быть и презрение к его гневу. Лопец посмотрел на обоих, приняв вид неудовольствия.
   -- Вы знаете, сэр, сказал он:-- что вы не можете быть здесь приятным гостем.
   -- Он был для меня приятный гость, сказала его жена.
   -- И я считаю ваше посещение низким поступком. Вы пришли сюда с намерением возбудить несогласие между мною и моею женой.
   -- Я пришел сюда сказать ей, что у нее есть друг, на которого она может положиться, если ей понадобится друг, сказал Флечер.
   -- И вы думаете, что такой друг будет для нее надежнее ее мужа? Я не могу выгнать вас из этого дома, сэр, потому что он принадлежит не мне, но я приказываю вам сейчас уйти из той комнаты, где находится моя жена.
   Флечер помешкал с минуту, чтобы проститься с бедной женщиной, между тем как Лопец продолжал с усилившимся негодованием:
   -- Если вы тотчас не уйдете, вы принудите меня приказать ей уйти. Она не должна оставаться в одной комнате с вами.
   -- Прощайте, мистер Флечер, сказала Эмилия, опять протягивая руку.
   Но Лопец ударил ее по руке, не сильно, не больно, но все-таки грубо.
   -- Не в моем присутствии, сказал он.-- Уйдите, сэр, когда я приказываю вам.
   -- Господь да благословит вас, друг мой! сказал Артур Флечер.-- Буду молить Бога, чтобы я дожил до вашего возвращения на родину.
   -- Он... целовал тебя, сказал Лопец, как только дверь затворилась.
   -- Целовал, отвечала Эмилия.
   -- И ты говоришь мне это в глаза, и с таким видом?
   -- Что же мне тебе сказать, когда ты спрашиваешь меня? Я не просила его целовать меня.
   -- Но после ты взяла его сторону как его друг.
   -- Я солгала бы тебе, если бы сделала вид, будто сержусь на него за то, что он сделал.
   -- Может быть, ты скажешь мне, что любишь его.
   -- Разумеется, я его люблю. Любовь бывает разного рода, Фердинанд. Есть любовь, которую женщина отдает мужчине, когда хочет быть его подругой. Это любовь самая сладостная, если только она продолжится. Есть другая любовь, которая не дается, но приобретается, может быть, впродолжении долгих лет старыми друзьями. У меня нет друга старее Артура Флечера и никого дороже его.
   -- И ты находишь хорошим, что он обнимает тебя и целует?
   -- В таком случае, как теперь, я не могу осуждать его.
   -- Может быть, ты была даже этому рада?
   -- Да. Он любил меня и я никогда не увижу его более. Он очень дорог мне и я расставалась с ним навсегда. Это был первый и последний поцелуй и я не могла отказать ему. Ты должен вспомнить, Фердинанд, что ты увозишь меня далеко от всех друзей.
   -- Ничего подобного не будет, сказал он: -- ты никуда не уедешь, сколько мне известно -- разве только очутишься на улице, если твой отец выгонит тебя.
   Он вышел из комнаты, не сказав более ни слова.

Глава LX.
Станция десяти ветвей.

   Таким образом мистрис Лопец узнала, что судьба не занесет ее в Гватемалу. В ту самую минуту, как ее вызвали к Артуру Флечеру, она сидела за иголкой, торопясь приготовить почти бесконечную коллекцию одежды, необходимой для продолжительного путешествия по морю. А теперь ей сообщили случайно, вскользь брошенным словом, что путешествие это не состоится. "Ничего подобного не будет", сказал он и ушел, не сообщив ей ничего более. Разумеется, она перестала шить. Справедливы или ложны были эти слова, она работать не могла, по крайней мере до-тех-пор, пока эти слова не будут опровергнуты. Если так, какова будет ее судьба? Одно только казалось ей несомненным -- она не может долее оставаться в доме своего отца. Невозможно, чтобы жизнь, до такой степени неприятная и ее отцу, и ей, могла продолжаться. Но где же они будут жить -- и какую жизнь будет она вести, если должна будет расстаться с отцом? Вечером она увиделась с отцом и он подтвердил слова ее мужа.
   -- Его план служить управляющим на рудниках расстроился, сказал он.-- Его не берут. Не могу сказать, чтобы я удивлялся этому.
   -- Что же мы будем делать, папа?
   -- Уж этого я не могу сказать. Я полагаю, он будет продолжать удостоивать меня своим обществом. Я не знаю, почему ему желать уезжать в Гватемалу или куда бы то ни было. Он имеет здесь все, что ему нужно.
   -- Вы знаете, папа, что это невозможно.
   -- Я не могу сказать, что возможно или невозможно для него. Он не связывает себя обыкновенными людскими правилами.
   В этот вечер Лопец вернулся обедать на Манчестерский сквер, где всегда подавался обед для него и его жены, хотя слуги, служившие ему, делали это с безмолвным, но постоянным протестом. Он ни слова не говорил более об Артуре Флечере и не искал повода к ссоре с женою. Если бы ее постоянная меланхолия и уныние не делали невозможною всякую веселость с его стороны, он был бы даже весел. Когда они остались одни, жена спросила его о их будущей судьбе.
   -- Папа сказал мне, что ты не едешь, начала она.
   -- Ведь я сам сказал тебе это утром.
   -- Да, ты сказал. Но я не знала, что ты говоришь серьезно.
   -- Я не знаю, чего ты еще хочешь. Я говорил довольно серьезно. Дело в том, что твой отец так долго отлагал уплату обещанных денег, что дело чрез это расстроилось. Не знаю, могу ли я порицать Общество.
   Наступило молчание.
   -- А теперь, сказала она:-- что ты намерен делать?
   -- Честное слово, не могу сказать. Я так же мало об этом знаю, как и ты.
   -- Это вздор, Фердинанд.
   -- Благодарю. Пусть это будет вздор, если ты хочешь. Мне кажется, что в свете много вздора, но есть и частичка правды, как в том, что я говорю тебе теперь.
   -- Но ты обязан знать. Разумеется, ты не можешь оставаться здесь.
   -- Так же как и ты, я полагаю -- без меня.
   -- Я говорю не о себе. Если ты захочешь, я могу остаться здесь.
   -- И бросить меня совсем.
   -- Если ты устроишь другой дом для меня, я перееду туда. Как бы ни был он беден, я перееду, если ты велишь мне. Но ты, разумеется, не можешь остаться здесь.
   -- Это твой отец велел тебе сказать мне?
   -- Нет; но я могу сказать это и без его приказания. Ты выгоняешь его из собственного дома. Он это переносил, пока думал, что ты уезжаешь отсюда, но теперь это должно кончиться. У тебя есть какой-нибудь план жизни?
   -- Честное слово, никакого.
   -- Есть же у тебя какие-нибудь намерения относительно будущего?
   -- Ни малейших. У меня намерения были и не удались, за неимением той поддержки, которой я имел право ожидать; Я боролся и потерпел неудачу, а теперь у меня намерений нет. Какие твои намерения?
   -- Я не могу иметь никаких намерений, потому что должна зависеть от твоих приказаний.
   Тут опять настало молчание, во время которого Лопец закурил сигару, хотя сидел в гостиной. На это даже он не осмеливался прежде никогда, но в настоящую минуту она была неспособна сделать какое-нибудь замечание об этом.
   -- Я должна сказать моему отцу, начала она чрез несколько времени:-- в чем состоят наши планы.
   -- Ты можешь сказать ему что хочешь; я буквально ничего не могу сказать ему. Если он положит нам приличное содержание, разумеется, выплачиваемое мне, я согласен жить где бы то ни было. Если он выгонит меня на улицу без всякого содержания, он должен выгнать и тебя. Вот все, что я могу сказать. Пусть лучше он услышит это от тебя, чем от меня. Я, разумеется, сожалею, что дела мои пошли дурно. Когда сделался зятем очень богатого человека, я думал, что могу распустить свои крылья. Но мой богатый тесть бросил меня и я теперь остался без всяких средств. Ты не очень весела, душа моя, и мне кажется, я пойду в клуб.
   Он отправился в Прогресс. Комитет, который должен был собраться для обсуждения того, может ли он оставаться членом, еще не собрался и ничто не мешало ему войти в клуб и приказать подать себе чай с поджареным хлебом и маслом. Но никто с ним не говорил, и хотя он выказывал спокойный вид, ему было не совсем ловко. Между членами клуба существовало разногласие, выключать его или нет. Была сильная партия, уверявшая, что его поведение в общественном, нравственном и политическом отношении было так дурно, что исключение оказывалось необходимо. Но другие опять говорили, что против него не было доказано ничего такого, на что клуб должен обращать внимание. Он без сомнения выказал себя негодяем, человеком без малейшей искры чести. Но какое было дело клубу до этого?
   -- Если вы станете выгонять всех негодяев и всех бесчестных людей, причем останется клуб? спросил довольно энергично один господин средних лет, который, как полагали, знал вполне весь клубный мир.-- Он не сделал никакого преступления, которое закон признает и наказывает, и ничем не нарушил правил клуба. Сколько мне известно, никакие уставы не требуют от него, чтобы он непременно был честным человеком.
   Общее мнение было таково, что его попросят выйти, а если он не согласится, то никто с ним не будет говорить. Наказание уже налагалось, потому что в тот вечер, о котором идет речь, никто с ним не говорил.
   Он выпил чай, съел хлеб, прочел журнал и старался принять такой спокойный вид, какой имеют вообще все в клубах. Актер он был не плохой, и те, которые видели его и говорили о его поведении на следующий день, уверяли, что по наружности он был совершенно равнодушен к неприятностям своего положения. Но его равнодушие было простое притворство. Безпечное обращение с женою тоже было притворное. Хотя он был себялюбив, хотя не имел никаких правил, все-таки его трогало мнение других. Он думал, что свет напрасно осуждает его, что свет не понимает обстоятельств его жизни, и что свет вообще сам поступил бы так в подобных обстоятельствах. Он не знал, что существует такое качество, как честность, не понимал, что значит это слово. Но он знал, что люди несчастные подвергаются злой клевете людей успешных, и причислял себя к этим несчастным. Не находил он средств поправить свое положение. Пред ним все было пусто. Можно даже сомневаться, много ли извлек он сведений или удовольствия из страниц журнала, которые перевертывал.
   Около двенадцати часов он вышел из клуба и отправился не прямо домой. Была неприятная, холодная мартовская ночь с сильным ветром и чем-то не то снегом, не то дождем, ночь весьма неприятная для прогулки. Но Лопец обошел вокруг Трафальгарского сквера, вдоль Странда и по грязным улицам мимо маленьких театров вернулся к Манчестерскому скверу. Он прошел вдвое далее по-видимому без всякой цели. С ним часто говорили несчастные обоего пола, но он не отвечал никому ни слова. Он шел под зонтиком, почти не сознавая ни холода, ни дождя, а между тем быль очень внимателен к своим личным удобствам и здоровью, выказывая по крайней мере ту хорошую сторону в своем образе жизни, что никогда не подвергал себя опасности посредством неосторожности. Но теперь волнение мыслей согревало его, и если он не оставался сух, то по крайней мере был равнодушен к сырости. Он с притворной небрежностью отстранял от себя вопросы, которые сделала ему жена. Но все-таки ему было необходимо ответить на них. Он не думал, что может продолжать жить на Манчестерском сквере. Не мог он также, если бы ему пришлось странствовать по свету, принудить свою жену странствовать с ним. Если он согласится оставить ее, тесть вероятно даст ему что-нибудь -- какое-нибудь содержание, которым он может существовать. Но в таком случае какого рода будет его жизнь?
   Он припоминал себе постоянно, что почти имел в жизни успех. Он был гостем первого министра и кандидатом, выбранным герцогинею на место депутата от местечка, зависевшего от ее мужа. Он был на короткой ноге с Мильсом Гепертоном, который быстро становился миллионером. Он взял жену гораздо выше себя во всех отношениях. Он достиг некоторой популярности и считал себя умным человеком. Но в настоящую минуту три соверена в кармане составляли все его состояние, а репутация его была совершенно испорчена. Он смотрел на свою судьбу, как смотрит картежник, у которого каждый день в руках шестерки и семерки, между тем как у других тузы и короли. Судьба была против него. Он не видал причины, почему и ему также не иметь тузов и королей, особенно так как судьба сначала наделяла его этим достаточно. Однако он проигрывал роббер за роббером и не заплатил за последние проигранные робберы, так что игроки не хотели играть с ним более. Несчастие могло случиться с каждым, случилось и с ним. Начинать сызнова возможности не было. Какое-нибудь ничтожное содержание и очень одинокая и уединенная жизнь, в которой не будет ни почета, ни лести, вот все, что осталось ему.
   Вернувшись домой, он нашел жену еще не спящей.
   -- Я промок до костей, сказал он: -- я хотел непременно пройтись пешком и прошелся, но поплатился за свою глупость.
   Она сделала ему какой-то ничтожный ответ, притворяясь сонной, и только повернулась на постели.
   -- Я должен ехать рано утром. Пожалуста прикажи высушить мои вещи; слуги никогда не делают того, что я им говорю.
   -- Тебе нужно их высушить сейчас?
   -- Конечно нет, на завтра, когда уеду. Их бросят, до них не дотронутся, если ты не скажешь. Я должен ехать завтра до завтрака.
   -- Куда ты поедешь? Не нужно ли что-нибудь уложить?
   -- Нет, ничего. Я вернусь к обеду. Я должен съездить в Бирмингам повидаться с приятелем Гепертона по делам. Я буду завтракать на станции. Как ты говорила сегодня, надо сделать что-нибудь. Если придется мести улицы, я должен мести.
   Когда она лежала без сна, между тем как он спал, она думала, что эти последние слова были лучше всего, что она слышала от него после их брака. В них виднелось какое-то намерение. Если он будет честно мести улицу, она будет стоять возле него и исполнять свою обязанность, несмотря на все, что случилось. Ах! она еще не на столько состарелась, чтобы узнать, что бесчестный человек не может даже мести улицу честно, пока не раскается искренно в своем бесчестии. Ленивый человек может перестать лениться, но в его душе прежде должен произойти процес, посредством которого леность должна сделаться ему противна. А этот процес не может быть немедленным результатом несчастия, происшедшего от дурного поведения. Если бы Лопец нашел для себя возможность мести улицу в Бирмингаме, он едва ли бы стал мести хорошо.
   Он встал рано на следующее утро и поцеловал свою жену.
   -- Прощай, старушонка, сказал он:-- не унывай.
   --Я не стану унывать, если у тебя будет какое-нибудь дело, сказала она.
   -- Кажется, будет дело до сегодняшнего вечера. Скажи твоему отцу, когда увидишь его, что я не стану беспокоить его здесь долее, но скажи ему также, что я не имею причины благодарить его за гостеприимство.
   -- Я не скажу ему этого, Фердинанд.
   -- Он узнает однако это. Но я не желаю говорить с тобою сердито. Прощай, душа моя.
   Он наклонился и опять поцеловал ее, и таким образом простился с нею.
   Шел сильный дождь, и когда Лопец вышел на улицу, он стал отыскивать кеб, но нигде не мог найти. В Бекерской улице он сел в омнибус, который довез его до подземной железной дороги, и таким образом он до ехал до Гауерской улицы. По дождю дошел он до Юстонской станции и там приказал подать себе завтракать. Может иметь он баранью котлетку и чашку чаю? Он особенно просил, чтобы баранья котлетка была хорошо изжарена. Он был красивый мужчина, щеголеватой наружности, и молодая девица, служившая ему, обратила на него внимание и обращалась с ним вежливо. Он удостоил даже вступить с нею в разговор и, по-видимому, завтракал с удовольствием.
   -- Честное слово, мне хотелось бы завтракать здесь каждый день, сказал он.
   Молодая девица уверила его, что насколько ей известно, не может быть никакого препятствия для этого.
   -- Только скучно, знаете, итти по дождю, когда нет кебов.
   Потом они разменялись разными шуточками и приятная любезность этого джентльмена произвела на молодую девицу сильное впечатление.
   Чрез несколько времени он пошел взять билет первого класса, не в Бирмингам, но на станцию Десяти Ветвей. Эту станцию нет никакой надобности описывать, потому что она известна всем. С этого места миль за шесть или семь от Лондона ветви расходятся к востоку, западу, северу, северо-востоку и северо-западу, около столицы по всем направлениям и с прямым сообщением со всякою другою линией в Лондоне и за Лондоном. Это место удивительное, совершенно непонятное для непосвященного и между тем тут ежедневно бывают тысячи, которые знают, что им делать, только когда им скажут это. Пространства, занимаемого сходящимися в одну точку рельсами, достало бы для большой фермы. Все эти рельсы всегда сходятся одни с другими покато, перекрестно, таинственными зигзагами, так что постороннему должно казаться, что самый искусный машинист вряд ли может распознать свою линию. И тут и там, вокруг и около стоят вагоны, то нагруженные, то пустые. Не проходит ни минуты без того, чтобы не мчался какой-нибудь поезд, то вовсе не обращающий внимания на Десять Ветвей, то останавливающийся высадить и взять пассажиров сотнями. Мужчины и женщины, особенно мужчины, потому что женщины, зная свое неведение, всегда полагаются на сторожей, имеют нерешительный, встревоженный и ошеломленный вид. Но все помещаются и высаживаются правильно, так что зритель наконец сознается, что во всем этом наружном хаосе царствует порядок. С рассвета до ночи и даже почти всю ночь воздух оглашается криками. Существует теория, что каждый отдельный крик -- если только может быть что-нибудь отдельное там, где звуки слышатся постоянно -- есть отдельное уведомление для отдельного слуха, приходящего или уходящего отдельного поезда. Посторонний, размышляющий об этих демонских криках, приходит к такому соображению, что если они прекратятся, то возбуждение, необходимое для деятельности служащих, уменьшится и могут произойти дурные результаты. Но он не может заставить себя верить теории отдельных криков.
   На станции Десяти Ветвей есть полдюжины длинных платформ, которые загромождены мужчинами, женщинами, поклажею. На одной из этих платформ Фердинанд Лопец ходил взад и вперед, как бы ожидая прихода какого-то поезда. Толпа так велика, что человек пожалуй мог бы ходить тут с утра до вечера, не возбуждая особенного внимания. Но служащие очень искусны и хорошо знают мужчин и женщин. Хорошо выученный сторож, пробывший года два на такой станции, сейчас узнает по наружности каждого постороннего, зачем он тут -- едет ли он, или приехал, сам ли пускается в путь, или ждет кого, следует ли обращаться с ним вежливо, или повелительно.
   Когда Лопец ходил взад и вперед с улыбающимся лицом и развязною походкой, то читая объявления, то наблюдая за движениями какого-нибудь растерявшегося пассажира, один из сторожей спросил, зачем он тут. Он отвечал, что ждет поезда из Ливерпуля, намереваясь по приезде своего приятеля съездить с ним в Дольвич с тем поездом, который идет по западной части Лондона. Все это было правдоподобно и сторож сказал ему, что поезд из Ливерпуля ожидается чрез шесть минут, но что прежде придет экстренный поезд с севера. Лопец поблагодарил сторожа и дал ему шесть пенсов -- это возбудило подозрения сторожа. Сторож надеется получить плату, когда помогает нести поклажу, но не ожидает денег, когда сообщает сведения.
   Сторож все следил за нашим приятелем, когда послышался визг и грохот экстренного поезда. Лопец быстро подошел к краю платформы, когда сторож следовал за ним, говоря ему, что это не его поезд.
   Лопец пробежал несколько шагов по платформе, не обращая внимания на сторожа, к незанятому месту и там остановился как прикованный. Поезд промчался мимо него.
   -- Я люблю смотреть, когда они мчатся, сказал Лопец сторожу, который следовал за ним.
   -- Но вам не следует этого делать, сэр, сказал подозрительный сторож.-- Никому не позволяется становиться так близко. Один напор воздуха может сбить вас с ног, если вы не привыкли к этому.
   -- Слушаю, старина, сказал Лопец, отступая.
   Следующий поезд был ливерпульский; по-видимому, приятель нашего приятеля не приехал, потому что когда ливерпульские пассажиры вышли, Лопец все еще ходил по платформе.
   -- Он приедет с следующим поездом, сказал Лопец сторожу, который теперь ходил за ним и не спускал с него глаз.
   -- Из Ливерпуля не будет поезда раньше третьяго двадцать минут.-- Лучше придите после, если хотите встретить его.
   -- Он верно пересел на другой поезд, сказал Лопец.
   -- Никакого другого нет, куда он мог бы пересесть, сказал сторож.-- Господам нельзя ждать здесь целый день, сэр. На платформах ждать не дозволяется.
   -- Слушаю, сказал Лопец, отходя как бы затем, чтобы уйти со станции.
   Эта станция так велика и так разбросана, что всем сторожам невозможно поддерживать в точности то распоряжение, о котором говорил известный нам сторож. Лопец, уйдя с одной платформы, скоро появился на другой, и опять стал ходить взад и вперед, и опять ждать. Но сторож не выпускал его из вида и пошел за ним. В эту минуту раздался визг пронзительнее других и утренний экстренный поезд из Юстона в Инвернесс показался за изгибом. Лопец обернулся и посмотрел, а потом опять подошел к краю платформы, где был спуск к рельсам, сделанный для товаров. В эту минуту сторож закричал и бросился к нему, потому что наш приятель стоял спиною к приближающемуся поезду. Но Лопец не обратил внимания на крик, и сторож опоздал. Быстрыми, но по-видимому не торопливыми шагами, Лопец стал, пред мчавшеюся машиной -- и в мгновение был превращен в окровавленные пылинки.

Глава LXI.
Вдова и ее друзья.

   Катастрофа, описанная в последней главе, происходила в первых числах мая. В конце месяца старик Вортон вероятно примирился с трагедией, хотя она глубоко взволновала его. В первые дни по получении этого известия он головы поднять не мог. В своей конторе он бывал редко, а в Эльдоне совсем его не видали. Он почти не выходил из дома, из которого так долго был изгнан присутствием зятя. Эверету, который теперь жил с ним и сестрой, казалось, что отец его изнемог от ужаса этого происшествия. Но чрез несколько времени старик оправился и в одно утро явился в суде в парике и мантии, и защищал какое-то дело -- что с ним теперь случалось редко -- как бы желая показать свету, что страшный эпизод его жизни прошел и что о нем не следует думать более.
   В это время, недели три или четыре после происшествия, он редко говорил с дочерью о Лопеце, но в разговорах с Эверетом часто упоминал о нем.
   -- Не знаю, могло ли быть какое-нибудь другое освобождение, сказал он однажды своему сыну.-- Я думал, что это убьет меня, когда услыхал об этом, и это чуть не убило ее. Но по крайней мере теперь есть спокойствие.
   Но вдова, по-видимому, чувствовала это более по мере того, как проходило время. Сначала она была ошеломлена и одно время как бы бесчувственна. Это происшествие сделалось ей известным два дня спустя -- и то отец ее и брат не знали этого наверно. Точно будто Лопец позаботился уничтожить всякие следы своей личности, такие следы, которые могут остаться после такой катастрофы. Не нашли ни карточки, ни бумажки с его именем, и наконец узнали, что когда он вышел из дома в роковое утро, он позаботился надеть рубашку, носки, воротничок и взять носовой платок, только что купленные для дороги и на которых еще не было метки. В останках его тела личность была неузнаваема и даже его часы искрошились вдребезги. Разумеется, истина не замедлила обнаружиться. Он сам пропал и наружность его верно описали девица в кофейне и подозрительный сторож, видевший происшествие. Сначала полагали, что это он, и не сообщали Эмилии -- а потом удостоверились.
   Разумеется, было следствие -- мы скажем над телом -- и довольно странное произошло разногласие относительно, конечно, не причины, а способа его смерти. Была ли она случайная, или умышленная? Сторож в шесть минут высказал шесть противоположных мнений на допросе коронера. В душе он нисколько не сомневался относительно того, что случилось. Но его уверили, что он не должен высказывать своих мыслей. Он сказал, что конечно господин мог сойти случайно. Он стоял спиною и мог не слышать приближения поезда. Он был убежден, что господин знал об этом поезде, но наверно сказать не мог. Господин с умыслом сошел к поезду, но может быть он не имел намерения сделать себе вред. Он говорил все в таком же противоречащем духе, что коронер, с гневом нахмурив лоб, сказал ему, что он бесславит свою службу, и выразил надежду, что общество не станет более держать у себя человека, который до такой степени не годится для своей должности. Но человек этдт в действительности был добросовестный и полезный сторож с большою семьей и очевидными способностями к делу.
   Наконец произнесен был приговор, что человека этого звали Фердинанд Лопец, что он был раздавлен экстренным поездом на Лондонско-Северо-Западной железной дороге и что не было никаких доказательств для объяснения его присутствия на этой линии. Разумеется, Вортон взял адвоката и адвокат, старался отклонить приговор о самоубийстве. С приговором присяжные вынесли приглашение железнодорожному обществу давать знать об экстренных поездах более ясным образом на станции Десяти Ветвей.
   Когда эти известия были сообщены вдове, она уже опасалась многого. Лопец уехал, намереваясь -- как он сказал -- воротиться к обеду. Он не вернулся ни к обеду, ни на следующее утро, и даже не написал. Тут Эмилия вспомнила все, что он говорил и делал, как он поцеловал ее и оставил на прощанье проклятие ее отцу. Она сначала не думала, что он лишил себя жизни, но полагала, что он уехал, намереваясь исчезнуть, как случалось иногда исчезать другим.
   Когда она думала об этом, что-то похожее на любовь вернулось в ее сердце. Разумеется, он был дурной человек. Даже в своем горе, даже страшась за его судьбу, она не могла опровергать этого. Но она дала клятву любить его не только за то, что он добр. Она сделала себя участницею его жизни и не обязана ли оставаться ему верна, хороший или дурной он человек?
   Она умоляла отца и брата отыскать его следы -- иногда даже почти боялась, что в этом отношении не может вполне положиться на них. Потом в обращении их она приметила сомнение насчет участи ее мужа.
   -- О! папа, если вы думаете что-нибудь, скажите мне ваши мысли, умоляла она его поздно вечером на второй день.
   Он тогда был почти уверен, что человек, убитый на станции, был Фердинанд Лопец, но уверен не совсем и не хотел говорить ей этого. Но на следующее утро он вышел и, вернувшись домой еще до полудня, рассказал дочери все. В первые минуты она не пролила ни одной слезы, но сидела неподвижно и безмолвно, не смотря ни на что, перебирая в мыслях историю своей жизни и несчастие, которое она навлекла на всех близких к ней. Потом наконец залилась слезами, истерически рыдала, впала в такие сильные конвульсии, что они походили на припадки падучей болезни, и наконец от истощения лишилась чувств к счастию для себя.
   После этого она была больна несколько недель -- так больна, что отец и брат иногда думали, что она умрет. По прошествии шести недель она часто стала говорить о своем муже, особенно с отцом, и всегда говорила таким образом, как будто она довела его до преждевременной кончины. В это время она не допускала отца сказать слово против него, даже когда принуждала старика говорить об этом человеке, поведение которого было так гнусно. Это все наделала она! Если бы она не вышла за него, несчастия никакого не было бы! Она не говорила, что он был благороден, правдив или честен, но утверждала, что все бедствия, постигшие его, были навлечены ею.
   -- Душа моя, сказал ей отец в один вечер: -- мы этого не можем забыть, но об этом нам лучше молчать.
   -- Я всегда буду знать, что значит это молчание, возразила она.
   -- Оно никак не будет значить, что я осуждаю тебя, сказал он.
   -- Но я испортила вашу жизнь -- и его. Я знаю, что мне не следовало выходить за него, потому что вы мне запрещали. Я знаю, что должна была обращаться с ним с большей кротостью и послушанием, когда сделалась его женою. Я иногда жалею, зачем я не католичка; я могла бы пойти в монастырь и похоронить все это между вретищем и пеплом.
   -- Этого похоронить нельзя, сказал отец.
   -- Но по крайней мере я сама была бы похоронена. Если бы я не была у вас на глазах, вы может быть забыли бы все.
   Раз она заставила Эверета высказаться яснее, чем смел ее отец, и сама употребила выражения более ясные.
   -- Душечка моя, сказал ей однажды брат, когда она старалась представить, что против ее мужа были более виноваты, чем виноват он сам: -- он был дурной человек. Лучше сказать прямо правду.
   -- А кого можно назвать хорошим человеком? сказала она, приподнимаясь на постели и прямо смотря на брата своими впалыми глазами.-- Если верить нашей религии, то разве мы все не дурные люди? Кто определит оттенки разницы во зле? Он не был ни пьяница, ни картежник. Несмотря ни на что, он оставался верен своей жене.
   Она, бедняжка, разумеется не знала о той маленькой сцене в маленькой улице близ Мейфера, когда Лопец предлагал Лиззи Юстэс увезти ее с собою в Гватемалу.
   -- Он был трудолюбив; может быть, его понятия о деньгах не сходились с понятиями твоими или папаши. Чем же он был хуже других? Только его недостатки были неприятны вам -- как, может быть, и его добродетели.
   -- Его недостатки, каковы бы они ни были, и навлекли все эти несчастия.
   -- Он имел бы теперь успех, если бы не узнал меня. Но зачем говорить нам об этом? Мы не согласимся никогда в этом. И ты, Эверет, никогда не поймешь того, что перебывало у меня в мыслях последние два года.
   Было еще два-три лица, старавшихся видеть ее в этот период, но она избегала всех. Прежде других пришла мистрис Роби, которая, как ее ближайшая соседка и тетка, почти имела право требовать, чтобы ее приняли. Но Эмилия не хотела видеть мистрис Роби. Она послала сказать, что она больна. А когда мистрис Роби написала ей, она просила отца ответить на записку.
   -- Лучше оставьте это, сказал наконец старик своей свояченице.-- Разумеется, она помнит, что вы познакомили их.
   -- Не я познакомила их, мистер Вортон. Сколько раз мне надо говорить вам это? Это Эверет привел мистера Лопеца сюда.
   -- Брак устроился в вашем доме и погубил меня и мою дочь. Я не желаю ссориться с сестрою моей жены, но теперь вам лучше не показываться.
   После этого мистрис Роби не смела ни писать, ни приходить.
   В это время Артур Флечер часто видался и с Эверетом, и Вортоном, но в доме не бывал, все только спрашивая, можно ли ему приехать.
   -- Нет еще, Артур, говорил старик.-- Я уверен, что она думает о вас как о лучшем своем друге, но не может еще видеть вас.
   -- Ей нечего бояться, сказал Артур.-- Мы знали друг друга детьми, и я теперь буду только таким, каким был тогда.
   -- Не теперь еще, Артур, не теперь, возражал адвокат.
   Пришло письмо, или лучше сказать два письма от Мэри Вортон, одно к Вортону, другое к Эмилии. Сказать по правде, эти оба письма содержали в себе соединенную мудрость и нежность Вортонского замка и Лонгбарнса. Как только судьба Лопеца сделалась известна в Гертфордшире, состоялся приговор, что Эмилия понесла достаточное наказание и что ее следует простить. Старая мистрис Флечер не сейчас пришла к этому убеждению, имея глубоко вкоренившееся чувство, которое не смела выразить даже своему сыну, хотя сообщала шопотом своей невестке, что Артур обесславит себя навсегда, если женится на вдове такого человека, как Фердинанд Лопец. Но когда вопрос о возвращении Эмилии их семейной милости обсуживался в лонгбарнском парламенте, никто не намекал на возможность подобного брака. Существовал тот факт, что женщина, которую они все любили, освободилась посредством великой трагедии от мужа, которого они все осуждали -- а также всем было известно, что бедная жертва жестоко страдала в период своей замужней жизни.
   Мистрис Флечер хмурилась, качала головой и сказала небольшую речь об обязанностях женщин и о гибельных последствиях, которые влечет за собою пренебрежение этими обязанностями. С старухою сидели тогда Джон Флечер и его жена, сэр-Элоред, леди Вортон и Мэри Вортон. Артура не было, да и рассуждение об этом не могло бы происходить в его присутствии.
   -- Я могу только сказать, возразил Джон, вставая и не глядя на мать:-- что когда бы она ни вздумала приехать в Лонгбарнс, она всегда будет здесь радушно принята, и надеюсь, что сэр-Элоред то же скажет о Вортонском замке.
   Джон Флечер был королем в той стране, и мистрис Флечер, покачивая головой, должна была уступить королю Джону. Результатом всего этого были письма Мэри Вортон. В письме к Вортону она спрашивала, не лучше ли ее кузине переменить место и тотчас приехать в деревню. Пусть она проведет месяц в Вортоне, а потом поедет в Лонгбарнс. Она может быть уверена, что ни тут, ни там гостей не будет. В июне Флечеры поедут в Лондон на неделю и тогда Эмилия может вернуться в Вортонский замок. Письмо было длинное и Мэри приводила много доводов, почему бедной страдалице лучше быть в деревне, чем в городе. Письмо к Эмилии было короче, но исполнено дружеской любви.
   "Приезжайте, приезжайте, приезжайте. Вы знаете, как мы все любим вас. Пусть все будет по прежнему. Вы всегда любили деревню. Я посвящу все время на то, чтобы утешить вас."
   Но Эмилия не могла еще принимать преданность даже от своей кузины Мэри. Несмотря на все, несмотря на то, что всегда защищала мужа, потому что он умер, она знала, что обесславила Вортонов, навлекла тяжелое горе на Флечеров, и гордость не позволяла ей так скоро получить прощение.
   Тут она получила еще знак дружеского внимания, откуда вовсе его не ожидала. К ней написала герцогиня Омниум. Хотя герцогиня последнее время значительно воздерживалась вследствие душевного настроения ее мужа и своих политических и общественных ошибок, все-таки время от времени она возобновляла усилия скрепить коалицию обедами, балами, пирушками в саду и старанием привлечь к себе признательность и обожание молодых парламентских членов. Выполняя свои планы, она последнее время осыпала вежливостями Артура Флечера, которого охотно принимал даже герцог, как депутата от Сильвербриджа.
   С Артуром герцогиня рассуждала, без сомнения, о поведении Лопеца на выборах и очень громко порицала его. От Артура узнала она также о горестях Эмилии Лопец. Артур очень желал, чтобы герцогиня, принимавшая в своем доме их обоих, сделала различие между мужем и женою. Потом наступила трагедия, которой известное поведение этого человека придало еще больший интерес. Думали, что Лопец лишил себя жизни от бесславия, которое навлекло на него сильвербриджское дело. А в этом сильвербриджском деле герцогиня за многое должна была отвечать.
   Она подождала два месяца, а потом, в начале мая, послала вдове очень ласковое письмо. Герцогиня с величайшим огорчением услыхала об этом печальном происшествии. Она надеялась, что мистрис Лопец позволит ей воспользоваться коротким знакомством, чтобы выразить свое искреннее сочувствие. Она не осмеливается еще приехать, но надеется, что скоро ей можно будет явиться на Манчестерский сквер.
   Это письмо тронуло бедную женщину, к которой было написано, не потому, чтобы она заботилась о знакомстве с герцогиней Омниум, но потому, что этот знак внимания показался ей как бы оправданием или по крайней мере прощением ее мужа. Его вина в сильвербриджских выборах -- вина, за которую ее отец так громко поносил его до того, как несчастный лишил себя жизни -- относилась главное к герцогу Омниуму. А теперь герцогиня сама как будто выражала, что все забыто и прощено. Когда она показала это письмо своему отцу и спросила его, что ей ответить на это, он только покачал головою.
   -- Это было сделано с добрым намерением, папа.
   -- Да, я думаю. Но есть люди, которые не имеют права оказывать мне доброту. Если человек остановит меня на улице и предложит полкроны, это тоже может означать доброту, но я не нуждаюсь в полкроне этого человека.
   -- Я не нахожу, чтобы это было то же самое, папа. Здесь есть причина.
   -- Может быть, душа моя, но я ее не вижу.
   Эмилия очень покраснела, но даже отцу не хотела объяснить своих мыслей.
   -- Я думаю отвечать.
   -- Конечно, отвечай. Свидетельствуй свое почтение герцогине и поблагодари за участие.
   -- Но она пишет, что приедет ко мне.
   -- Я не стал бы упоминать об этом.
   -- Очень хорошо, папа. Если вы так думаете, я разумеется упоминать не стану. Может быть, было бы действительно неудобно, если бы она приехала.
   На следующий день она написала письмо, не такое холодное, как предлагал ей отец, но все -таки ничего не сказала об обещанном посещении. Она писала, что очень признательна герцогине за доброе воспоминание. Герцогиня, может быть, поймет, что теперь горе свыше ее сил.
   Был еще знак участия даже удивительнее того, которое показала герцогиня. Читатель, может быть, вспомнит, что Фердинанд Лопец и леди Юстэс расстались не в весьма приятных отношениях. Когда он предложил посвятить ей всю жизнь и увезти ее в Гватемалу, она просто отвечала ему, что он сумасшедший. Он выбежал из ее дома и уже не видал более Лиззи Юстэс. Она не очень много думала об этом. Если бы он вернулся к ней на следующий день с каким-нибудь искусительным предложением нажить деньги, она выслушала бы его, а если бы он стал просить прощения за то, что случилось в последнее свидание, она просто расхохоталась бы. Она так же мало обиделась, как если бы он стал просить у нее половину ее состояния вместо ее особы и чести. Но он убежал и не показывался более в маленькой улице близ Мейфера. Потом она узнала о его смерти, сначала прочитав очень горячую статью, написанную самим Квинтусом Слайдом. Она немедленно заинтересовалась этим происшествием и интерес еще увеличивался от того обстоятельства, что этот человек несколько недель тому назад уверял ее в своей любви. Она, может быть, имела право думать, что она причиною этой катастрофы. Действительно, в некотором отношении она была причиною, потому что он наверно не лишил бы себя жизни, если бы она согласилась ехать с ним в Гватемалу. И она знала его жену и называла ее неинтересной и неряхой. Но все-таки они бывали вместе не раз. Она выразила в письме к Эмилии свое огорчение и надеялась, что ей позволят навестить. Никого не уважала она так искренно, как своего покойного друга мистера Фердинанда Лопеца. На это письмо отвечал сам Вортон:

"Милостивая государыня,

   "Моя дочь так больна, что не видит даже своих собственных друзей.
   "Имею честь быть, милостивая государыня, вашим покорнейшим слугою.

"Эбель Вортон."

   После этого жизнь проходила очень спокойно на Манчестерском сквере впродолжении нескольких недель. Постепенно к мистрис Лопец возвратилась способность заниматься обязанностями жизни. Постепенно начала она интересоваться занятиями брата, удобствами отца, и дом принял свой прежний вид, как было до этих страшных двух лет, которые испортили и чуть не уничтожили навсегда счастие Вортонов и Флечеров посредством вмешательства Фердинанда Лопеца. Но мистрис Лопец ни на минуту не забывала, что беду сделала она и что черная туча была вызвана только ее упрямством и самоволием. Хотя она еще защищала своего мужа, если нападали на него, но тем не менее чувствовала, что виновата была она, хотя наказание постигло их всех.

Глава LXII.
Финиас Финн читает книгу.

   Волнение, возбужденное смертью Лопеца, не ограничилось Манчестерским сквером, но распространилось по всему Лондону и даже по провинции. Когда эта катастрофа сделалась предметом общих разговоров, многие узнали, что сильвербриджское дело имело в сущности мало отношения к этому. Человек этот убил себя, как делали это многие и до него, потому что прожил все свои деньги и не имел возможности существовать. Но для света вообще бесславие, навлеченное на него объяснением в Парламенте, было причиною его самоубийства, и не мало было таких, которые выражали сочувствие к человеку, который мог так сильно чувствовать последствия своих дурных поступков. Конечно, он поступил дурно, прося у герцога денег, но просьбу эту пожалуй еще можно оправдать. Бесспорно, говорили эти заступники, что герцог и герцогиня дурно поступили с ним. Без сомнения, Финиас Финн, которого теперь некоторые оппоненты называли приверженцем герцога, умел сочинить историю в пользу герцога. Но все знали, как следует принимать министерские объяснения и сколько в них истины. Коалиция была очень сильна и даже вопрос в Палате, который должен бы быть враждебен, был предложен в дружеском духе. Была партия, которая говорила и писала о Фердинанде Лопеце как о мученике.
   Разумеется, Квинтус Слайд стоял впереди этих обвинителей. Он, можно сказать, предводительствовал маленькою армиею, которая выбрала это дело предлогом для нападок на министерство. Слайд особенно был враждебен первому министру, но не менее горячим врагом был он и Финиаса Финна. Против Финиаса Финна он имел старую злобу, не охлажденную временем. Он писал горячо, рассуждая о смерти несчастного сильвербриджского кандидата и раздавливая своих врагов одним сжатием своего журнального кулака.
   Финиас, конечно, выразился очень сурово о Лопеце, хотя не назвал его по имени. Он поздравлял Палату, что она не была заражена присутствием такого низкого человека, и сказал, что не станет клеймить низость просьбы, сделанной Лопецом. Если бы Лопец остался жив, никто не осмелился бы сказать, что эти слова были слишком строгим наказанием. Но смерть омывает много проступков, а смерть, нанесенная угрызением, омывает до-бела черноту. Таким образом тяжелое оружие было направлено в Финиаса Финна, но ничье не было так тяжело, как оружие Квинтуса Слайда. Не должен ли этот ирландский рыцарь, с такой готовностью преломляющий копье в защиту первого министра, спрашивал Слайд, вспомнить прошлые события своей довольно странной жизни? Не был ли он также беден и доведен бедностью до довольно сомнительных поступков? Не выпрашивал ли он самым униженным образом себе места, а чем такие места были бесславнее просьбы о деньгах, понапрасно истраченных по наущению великого Креза, который, когда к нему обратились с этой просьбой, тотчас признал необходимость исполнить ее? Не мог ли мистер Финн вспомнить, что жизнь его самого находилась в опасности перед британскими присяжными, и что хотя он был оправдан в преступлении, приписанном ему, во время этого процесса оказались такие обстоятельства против него, которые если не были преступны, то во всяком случае бесславны? Не мог ли он пожалеть политического авантюриста, который в своих стремлениях к публичной жизни не выказал той жадности, которая отличала Финиаса Финна во всех действиях его жизни? Относительно же первого министра "мы" -- как Квинтус Слайд всегда выражался о себе:-- "мы не желаем увеличивать страдания, которое должна была возбудить в нем участь мистера Лопеца. Он довел этого несчастного до смерти в отмщение за ничтожную сумму, которую должен был заплатить ему. Может быть, порицать следует не столько первого министра, сколько его жену. Имя ее светлости, произнесенное в Парламенте, спасло бы герцога во всяком случае так же действительно, как и услуги его слуги, Финиаса Финна, и спасло бы, не доводя бедного Фердинанда Лопеца до безумного поступка. Но вместо этого он допустил своего слугу упоминать о каких-то таинственных агентах, что мы имеем право назвать неправдою, и обвинить тех, кто менее всего был виноват. Мы все знаем результат. Он оказался в тех окровавленных останках бедного человеческого существа, которыми была обрызгана станция Десяти Ветвей." Разумеется, эта статья произвела значительный эфект. Тотчас сделалось очевидно, что газету можно было привлечь к суду за клевету со стороны Финиаса Финна, если не герцога.
   Но было также очевидно, что Квинтус Слайд должен был знать это очень хорошо, когда писал эту статью. Такое привлечение к суду, даже успешное, могло принести наказанному более пользы, чем вреда. Денежное наказание вознаградилось бы с избытком гласностью, которую газете придал бы суд. Слайд, конечно, рассчитывал на то, что возбудит общественное чувство одним тем обстоятельством, что нападал на первого министра и герцога. Если бы он мог убедить всех лондонских трактирщиков подписываться на его газету ради его патриотического и смелого поведения, его газета разбогатела бы. Нет торговли выгоднее торговли мученичеством, если только мнимый мученик знает, как далеко он может зайти и в каком отношении. Все это Квинтус Слайд, вероятно, сообразил хорошо.
   Финиас Финн знал, что его враг сообразил также свойство тех предметов, за которые он будет иметь право привлечь его к суду, если дело дойдет до суда. На прежнюю жизнь Финна были сделаны намеки, и очень сильные. И хотя в прошлых обстоятельствах его жизни не было ничего такого, что заставляло бы его стыдиться, ничего такого, что по его мнению навлекало бы на него презрение хороших людей, если бы они могли узнать в точности все подробности -- Финиас знал хорошо, что до такой точности трудно было достигнуть. А неточность пользы ему не принесет. Притом, была еще причина против гласности даже еще сильнее этого. Принесет или не принесет пользу гласность прошлых обстоятельств, она конечно не могла принести пользы другим. В наших прежних рассказах о Финиасе Финне можно найти причину для этого убеждения с его стороны. Никому это не было известно лучше Квинтуса Слайда, и вот почему Квинтус Слайд мог осмелиться бросить вызов даже суду.
   Но многие говорили Финиасу, что он должен обратиться в суд. И более всех убеждал его старый друг, лорд Чильтерн, искренно любивший Финиаса, любивший также правду и не выносивший мысли, что такой негодяй останется не наказан.
   Охота кончилась и лорд Чильтерн, начальник Брекской охоты, устремился в Лондон, имея в предмете и это обстоятельство, кроме многих других. Он должен был видеться с своим седельником и пригрозить ему на счет одного небольшого обстоятельства, касавшегося спины его лошадей. Приятелю в Шотландию надо было отослать свору собак. Надо присутствовать в комитете начальников охоты по вопросу о нейтральной чаще. Но желание наказать Слайда было так же сильно в его негодующей душе, как и эти другие предметы, относившиеся к его профессии.
   -- Финиас, сказал он:-- вы обязаны это сделать. Если вы позволите такому человеку говорить о вас такие вещи, тогда, ей-Богу, всякий может говорить все о всяком.
   Финиас не мог объяснить лорду Чильтерну, почему не желает доводить дело до суда. Тут могла быть замешана одна дама -- сестра лорда Чильтерна.
   -- Я, конечно, не стану с ним судиться, сказал Финиас.
   -- А почему?
   -- Потому что он желает довести меня до этого. Я попаду в яму, которую он роет для меня.
   -- Он не может вам повредить. Чего вы боитесь? Ruat coelum... {Пусть упадут небеса, но да свершится правосудие.}
   -- В этих небесах, которые вы желаете обрушить на нас, Чильтерн, живут ангелы, которые не заслужили бы ничего кроме похвалы, если бы их сердца, желания и все поступки могли быть известны, но крылья которых запачкались бы грязью, если этот человек будет иметь возможность представить свидетелей в суд. Назовут мою жену; почему я знаю, может быть и вашу.
   -- Уж извините, в этом он ошибется.
   -- Сторонитесь от трубочиста, когда встречаете его, Чильтерн. А если он наткнется на вас, тогда вспомните, что одно из неизбежных неудобств чистого белья состоит в том, что оно может пачкаться.
   -- Черт меня возьми, если я позволил бы ему отделаться так дешево.
   -- Да, вы позволили бы. Если бы вы видели ясно, что выиграете и что проиграете, вы не связывались бы с ним.
   Жена Финиаса сначала думала, что следует обратиться в суд, но ее легче было убедить чем лорда Чильтерна.
   -- Я не подумала, сказала она: -- о бедной леди Лоре. Но не ужасно ли, что человек может поступить таким образом и остаться без наказания?
   В ответ на это Финиас только пожал плечами.
   Но более сильное побуждение явилось к нему из другого источника. Сам он, сказать по правде, не очень страдал от того, что говорилось в "Знамени". Он привык к "Знамени" и находил, что положение его в жизни нисколько не изменялось от проклятий, которыми осыпали его на столбцах этой газеты. Его положение в публичной жизни нисколько не сделалось слабее от этого. Его друзья не отстали от него. Любившие его не стали любить меньше. Так бывало с ним не всегда, но теперь наконец он укрепился против Квинтуса Слайда. Но бедный герцог вовсе не был так крепок. Это нападение на него, этот донос на его жестокость, это уверение, что он причина смерти Фердинанда Лопеца, были очень для него прискорбны. Не потому чтобы он действительно чувствовал себя виновным в смерти этого человека, но зачем говорили, что он виновен? Бесполезно было указывать, что другие газеты достаточно оправдали его поступок в этом отношении, что уже вся публика знала, что Лопец получил плату за издержки по выборам от Вортона, прежде чем обратился к герцогу, и что, следовательно, недобросовестность этого человека была явною для всех. Также бесполезно было объяснять ему, что последний поступок этого человека вовсе не был возбужден тем, что говорилось в Парламенте, а был результатом постоянных неудач и окончательного разорения. Он терзался, сердился и был очень несчастлив -- и наконец выразил свое мнение обратиться к закону, чтобы наказать "Знамя". Наконец уже узнали по приговору самого сэр-Грегори Грогрэма, генерал-атторнея, что жалоба в суд должна быть подана не от первого министра, а от Финиаса Финна. Сэр-Тимоти Бисвакс сомневался, но все члены коалиции понимали, что сэр-Тимоти Бисвакс всегда сомневался в том, что говорил сэр-Грегори Грогрэм.
   -- Герцог думает, что надо сделать что-нибудь, сказал Уорбёртон, секретарь герцога, Финиасу Финну.
   -- Надеюсь, не мне, отвечал Финиас.
   -- Никто другой не может сделать этого. То есть, это должно быть сделано от вашего имени. Разумеется, издержки все падут на министерство.
   -- Мне очень жаль, что герцог так думает.
   -- И я не вижу, чтобы это могло вам повредить.
   -- Мне очень жаль, что герцог это думает, повторил Финиас: -- потому что ничего нельзя сделать от моего имени. Я пришел к этому убеждению. Я нахожу, что герцог напрасно желает этого, и убежден, что если мы обратимся к суду, то только исполним желание этого негодяя Квинтуса Слайда. Я давно знаю мистера Квинтуса Слайда и твердо решился никогда не плясать по его дудке. Вы можете сказать герцогу, что есть еще другие причины. Этот человек упоминал о моей прошлой жизни и для оправдания этих замечаний он должен будет публично упомянуть об обстоятельствах, историях, а может быть и лицах, таким образом, которым я лично пренебрег бы, но ради других я не обязан этого допускать. Вы объясните все это герцогу.
   -- Я боюсь, что герцог будет настаивать на этом.
   -- Тогда я должен выразить мое величайшее сожаление, что не могу исполнить желание герцога. Едва ли нужно мне говорить, что у герцога нет товарища более преданного его интересам, чем я. Если бы он пожелал, чтобы я переменил мое место или оставил его, или взял на себя политическую обязанность, согласную с моими способностями, я всегда был бы готов исполнить его желание. Но это дело касается других и я не могу подчиниться его мнению.
   Секретарь принял очень серьезный вид и просто сказал, что он употребит все силы, чтобы объяснить эти возражения его светлости.
   Финиас был совершенно убежден, что герцогу будет неприятен его отказ. Он очень удивился холодности министра после речи в Парламенте и говорил об этом с своею женой.
   -- Ты знаешь его не так хорошо, как я, сказала она.
   -- Это правда. Ты должна знать его очень коротко, а я имел с ним мало личных сношений. Но в такую минуту человек, кажется, мог выказать дружелюбие.
   -- Это не была минута для его дружелюбия. Герцогиня говорит, что если желаешь добиться от него искренней улыбки, то надо говорить с ним о пробковых подошвах. Я понимаю, что она хочет сказать. Он любит простоту, но не умеет показать людям, что он любит это. Леди Розина разузнала это случайно.
   -- Не думай, чтобы я хоть сколько-нибудь обижался, сказал Финиас.
   Теперь он опять заговорил с своею женой в том же духе.
   -- Уорбёртон думает, что он обидится, а Уорбёртон, кажется, должен знать его мысли.
   -- Я не вижу, почему. Я давно стараюсь разгадать его и все-таки нахожу это очень трудным. Леди Глен трудится над этим пятнадцат лет и иногда признается, что не все еще могла разобрать. Мне кажется, что мистер Уорбёртон боится его и воображает, что все должны преклоняться пред ним. А это верно, что герцог не хочет, чтобы пред ним преклонялись. Он ненавидит всякое преклонение.
   -- Я не думаю, чтобы он любил тех, кто идет ему наперекор.
   -- Он не любит не сопротивление, а причину, которая возбуждает его в душе человека. Когда сэр-Орландо шел ему наперекор и он думал, что сопротивление сэр-Орланда основано на зависти, тогда он презирал сэр-Орланда. Но если бы он думал, что сэр-Орландо по убеждению отстаивает новые корабли, он был бы способен прижать сэр-Орланда к сердцу, хотя, может быть, был бы принужден итти наперекор кораблям сэр-Орланда в Кабинете.
   -- Он для тебя Баярд, сказал Финиас, смеясь.
   -- Скорее дон-Кихот, который для меня лучше Баярда. Я скажу тебе, Финиас, почему он лучше всех рыцарей, о которых мне случалось читать. Он человек совершенно безхитростный и вполне предан своей стране. Не ссорься с ним, если только это зависит от тебя.
   Финиас не имел ни малейшего желания ссориться с своим начальником, но считал вероятным, что начальник сам поссорится с ним. Он не мог не знать, как член Кабинета, как товарищ других министров, которые лелеяли первого министра, а главное как муж своей жены, которая постоянно жила с женою первого министра, что герцог был задет за живое обвинением, будто он был причиною смерти Фердинанда Лопеца. Первый министр защищал себя в Палате против первого обвинения посредством Финиаса Финна, а теперь требовал, чтобы Финиас Финн защищал его от другого обвинения и другим образом. От этого он должен был отказаться. Но секретарь министра принял очень серьезный вид и оставил Финиаса под тем впечатлением, что герцог очень рассердится, если не обидится. Уже распространилось мнение, что герцог не хочет иметь в числе своих друзей людей лично неприятных для него. Хотя он вовсе не был министром твердым относительно политических дел или преобладания своей партии, а все-таки его боялись. Он не стал бы требовать от них отставки, а если бы обиделся, сам вышел бы в отставку. Сэр-Орландо Дрот возмутился -- и потерпел неудачу. Финиас решил, что если на него будут хмуриться, то он выйдет в отставку, но ни за что не будет преследовать судом "Знамя".
   Прошла неделя после свидания с Уорбертоном, прежде чем Финиасу случилось остаться наедине с первым министром. Это случилось в доме на Карльтонской Террасе, где Финиас часто бывал, и не мог бы прекратить свои посещения незаметным образом, потому что его жена проводила там половину своего времени. Для него было очевидно, что сам герцог искал этого случая.
   -- Мистер Финн, сказал герцог: -- мне хотелось бы перемолвить с вами слова два.
   -- Сделайте одолжение, отвечал Финиас.
   -- Уорбертон говорил вам об этой... этой газете?
   -- Говорил, герцог. Он думает, что ее следует преследовать судом за клевету.
   -- Я сам тоже думаю. Статья была прескверная, знаете.
   -- Да, не хорошая. Я давно знаю "Знамя"; оно всегда печатает такие статьи.
   -- Должно быть, должно быть. Статья не хорошая, очень не хорошая. Не грустно ли, что может существовать подобная недобросовестность и что этого ничем остановить нельзя?
   -- Уорбертон говорил, что вы не желаете преследовать от вашего имени.
   -- На это есть причины, герцог.
   -- Без сомнения, без сомнения. Ну, тогда нечего и говорить. А я, признаюсь, думал, что этого человека следовало бы наказать. Я не часто бываю мстителен, но думаю, что его следовало бы наказать. Однако, кажется, это невозможно.
   -- Я не вижу, каким способом.
   -- Хорошо, хорошо. Конечно, вы сами лучше можете судить. Не хочется ли вам ехать в деревню, мистер Финн?
   -- Пока еще нет, ответил Финиас с удивлением.-- Теперь только июнь и у нас остается еще два месяца. Какая польза теперь желать?
   -- Еще два месяца, повторил герцог.-- Да, конечно, два месяца. Но даже и два месяца пройдут. Мы поедем в Мачинг тихо -- очень тихо -- когда наступит время. Вы должны обещать, что поедете с нами. Я требую положительного обещания, мистер Финн.
   Финиас обещал и подумал, что ему удалось прочесть одну из трудных страниц этой книги.

Глава LXIII.
Герцогиня и ее друг.

   Но герцог, хотя был слишком великодушен, чтобы сердиться на Финиаса Финна, потому что Финиас Финн не разделял его взглядов на жалобу в суд, тем не менее мучился и раздражался статьями в газетах, так что при нем не смели произносить имени Лопеца. Даже его жена воздерживалась и страшилась, и в глубине сердца даже желала того уединения, о котором он иногда упоминал как о далеком раю, которого никогда не будет в состоянии достигнуть. У него начало появляться утомленное выражение старческого лица. Его редкие волосы стали седеть, а длинные, худые щеки сделались еще длиннее и худощавее. Что он делал, когда сидел один в своем кабинете, дома или в Казначействе, жена его не знала совсем и начала думать, что горе его происходит от того, что ему не позволяют делать ничего. Никакой особенный предмет не шевелил его энергии и не заставлял его входить с нею в объяснения, скучные и непонятные для нее, но очевидно восхищавшие его. Уже не было теперь упоительных часов, проведенных в рассуждениях о таблице умножения. И она не могла не заметить, что старый герцог теперь говорил с нею на так часто о политическом положении ее мужа, как прежде. В первые полтора года настоящего министерства герцог Сент-Бёнгэй постоянно подавал советы герцогине Омниум и всегда, даже в затруднительных обстоятельствах, был весел и исполнен надежд. Он еще часто бывал в доме герцога, но с герцогинею видался редко. А когда видался с нею, то избегал намеков на политические успехи и неудачи коалиции. И даже ее собственные союзники сохраняли с нею необыкновенную сдержанность. Баррингтон Ирль редко сообщал ей новости. Рэтлер никогда не говорил с нею слова. Уорбёртон, всегда скрытный, теперь превратился в статую. Даже Финиас Финн сделался какой-то торжественный, молчаливый, несообщительный.
   -- Слыхали вы, кто теперь первый министр? сказала герцогиня однажды мистрис Финн.
   -- Разве есть перемена?
   -- Я полагаю. Все так стихло, что я никак не могу себе представить, чтобы Плантадженет находился теперь в министерстве. Известно вам, что кто делает?
   -- Все идет гладко, кажется.
   -- Я терпеть не могу гладкости. Она всегда обещает вероломство и опасности. Я уверена, что скоро будет взрыв. Этим пахнет в воздухе. Вы не дрожите за вашего мужа?
   -- Зачем мне дрожать? Ему приятно служить, потому что у него таким образом есть дело, по праздным человеком он не будет никогда. Пока у него есть место в Парламенте, я буду довольна.
   -- Все-таки быть первым министром что-нибудь да значит и этого факта уничтожить не могут, сказала герцогиня, опять обращая разговор на мужа.-- Мне иногда представляется, что обаяние власти овладевает им.
   -- Герцогом?
   -- Да. Он все говорит о том, с каким удовольствием отказался бы от службы. Он постоянно выставляет себя Цинцинатом, возвращающимся к своему плугу. Но я боюсь, не начинает ли он чувствовать, что всякий интерес исчезнет из его жизни, если он перестанет быть первым лицом в стране. Он этого не говорит, но когда я назову того или другого из тех, кто может сделаться его преемником, в нем проглядывает нервозность, пугающая меня. И мне кажется, он становится тираном с своими подчиненными. Намедни он говорил о лорде Друммонде с таким азартом, как будто собирался его высечь. Этого от Плантадженета ожидать было нельзя.
   -- Тяжесть в душе делает его раздражительным.
   -- Или тяжесть, или отсутствие тяжести. Будь у него действительно много дела, он не имел бы времени думать так много об этом несчастном самоубийце. Такая чувствительность просто болезнь. Таким образом никогда нельзя наказать ни одного проступка, если провинившийся может отмстить за это, отправившись на тот свет. Иногда и я вижу, как он дрожит, и знаю, что в это время он думает о Лопеце.
   -- Я могу все это понять, леди Глен.
   -- Но этого не должно быть, хотя вы и можете это понять. Я прозакладую вам гинею, что сэр-Тимоти Бисвакс выйдет в отставку в начале следующей сессии.
   -- Я нисколько не против этого. Но почему же именно он?
   -- Он намедни назвал Лопеца при Плантадженете. Я слышала сама. У Плантадженета вытянулось лицо, точно будто он вздумал наложить на всех молчание на целые шесть недель. Но сэр-Тимоти -- громкия медные цимбалы, которых ничто не может заставить умолкнуть. Он продолжал утверждать своим громким голосом, что смерть Лопеца была освобождением от дрянного человека, Плантадженет отвернулся, вышел и заперся в своей комнате. Он не говорил себе, что заставит сэр-Тимоти выйти в отставку, потому что мысли его не настроены на это, но вы увидите, что сэр-Тимоти должен будет выйти.
   -- Вот это по крайней мере будет освобождением от дрянного человека, сказала мистрис Финн, которая не любила сэр-Тимоти Бисвакса.
   Вскоре после этого герцогиня решилась расспросить герцога Сент-Бёнгэя о настоящем положении дел. Это было в конце июня и почти прошел уже один из тех длинных и скучных месяцев, о которых герцог говорил с таким чувством, когда просил Финиаса Финна в Мачинг. С разных сторон уверяли, что сессия будет короткая. Подобные надежды гораздо чаще случаются в июне, чем в июле, и хотя редко оправдываются, но поддерживают унылый дух скучающих сенаторов.
   -- Я полагаю, что мы рано выедем из Лондона, герцог, сказала однажды герцогиня.
   -- Я сам так думаю. Я не вижу, что может удерживать нас. Часто случается, что министрам гораздо лучше заниматься в деревне, чем в Лондоне, и мне кажется, так будет в нынешнем году.
   -- Вы не подумали о бедных девушках, которые еще не нашли себе мужей.
   -- Они должны уметь лучше пользоваться временем. Кроме того и они могут найти мужей в деревне.
   -- Это совершенно справедливо, что они никогда не устают трудиться. Они не похожи на членов Парламента, которые могут закрыть свои портфели и уехать стрелять тетеревей. Они должны трудиться весною, летом, осенью и зимой -- год за годом! Как они должны ненавидеть мужчин, за которыми гоняются!
   -- Я не думаю, чтобы мы могли отложить наш отъезд для них.
   -- Я знаю, что мужчины всегда эгоисты. Что вы думаете о Плантадженете?
   Вопрос был предложен очень круто, без всяких предисловий, и уклониться от него было нельзя.
   -- Что я думаю о нем?
   -- Да; что вы думаете о его душевном состоянии, о его счастии, здоровье, терпении? Будет ли он способен продержаться долее? Любезный герцог, не смотрите на меня таким образом. Вы знаете и я знаю, что вы не говорили со мною ни слова в последние два месяца. И вы знаете, и я знаю, о скольких вещах мы оба с вами думаем вместе. Вы не поссорились с Плантадженетом?
   -- Поссорился? Боже сохрани! нет, я не ссорился.
   -- Разумеется, я знаю, что вы еще называете его вашим благородным товарищем, вашим благородным другом, находитесь с ним в одной упряжи и проч., и проч. Но прежде бывало кое-что побольше этого.
   -- И теперь есть кое-что побольше, даже гораздо больше.
   -- Это вы сделали его первым министром.
   -- Нет, нет, нет, и опять-таки нет. Он сам себя сделал первым министром, заслужив доверие Нижней Палаты. В этой стране другим способом нельзя сделаться первым министром.
   -- Если бы я не была очень серьезна в эту минуту, герцог, я сказала бы вам: рассказывайте это глухим.
   Ни одно человеческое существо не могло сказать этого герцогу Сент-Бёнгэю, кроме молодой женщины, которую он всю свою жизнь баловал, как леди Гленкору.
   -- Но я очень серьезна, сказала она:-- и могу сказать не очень счастлива. Разумеется, мудрецы партии решают между собою, кто будет их предводителем, и когда ваша партия составилась, по вашему совету решили, что предводителем будет Плантадженет.
   -- Милая леди Глен, я не могу оставить этого без опровержения.
   -- Не думайте, чтобы я порицала это или была неблагодарна. Никто не радовался так, как я. Никто еще так не гордится до-сих-пор, как я. Я отдала бы десять лет моей жизни для того, чтобы сделать его первым министром, а теперь отдала бы пять, чтобы удержать его на этом месте. Не знаю, как он, а я честолюбива. Я люблю думать, что другие считают его выше себя, и частичка этого достается его жене. Я не знаю, не счастливейшею ли минутою моей жизни была та, когда он сказал мне, что королева послала за ним.
   -- Он этого не чувствовал.
   -- Нет, герцог, нет! Мы с ним не похожи друг на друга. Он желает только быть полезным. А человек не может всегда нести тяжесть на гору; не согнув спины.
   -- Я не знаю, зачем этой тяжести быть такой тяжелой, герцогиня.
   -- Ах! но какая же это тяжесть? Разве тяжело отправляться в Казначейство в одиннадцать или двенадцать часов утра и сидеть пять раз в неделю в Палате Лордов до восьми часов вечера? Он никогда не был болен, когда должен был оставаться в Нижней Палате до двух часов утра и обедать порядком только два раза в неделю. Тяжесть, о которой я говорю, происходит не от труда.
   -- А от чего же? спросил герцог, который в сущности понимал все не хуже самой герцогини.
   -- Трудно объяснить, но она очень тяжела.
   -- Ответственность, милая моя, всегда будет тяжестью.
   -- Едва ли и это, и наверно не это одно. Это -- чувство, что многие порицают его за многое, и сомнение в душе, не заслуживает ли он этого. Потом он становится раздражителен и сознает, что такая раздражительность недостойна его и вредит его чести. Он осуждает человека в душе и себя осуждает за это. Он проводит четверть часа в думах, что если уж он первый министр, то должен быть первым министром до конца, а потом решает, что ему вовсе не следует быть первым министром.
   Старик несколько нахмурился, что однако не показывало гнева.
   -- Любезный герцог, сказала она:-- вы не должны на меня сердиться. С кем я могу говорить, кроме вас?
   -- Сердиться, милая моя? Я право не сержусь.
   -- Вы приняли такой вид, как будто хотели побранить меня.
   Он улыбнулся.
   -- И разумеется, все это сказывается на его здоровье.
   -- Вы думаете, что он болен?
   -- Он никогда этого не говорит. Особенной болезни нет. Но он худ, изнурен и озабочен. Он не ест и не спит. Разумеется, я наблюдаю за ним.
   -- Бывает у него доктор?
   -- Никогда. Когда я попросила его посоветоваться с сэр-Джемсом Тораксом -- он ведь совсем охрип -- он только покачал головою и отвернулся. Когда был в Нижней Палате и говорил каждый вечер, он постоянно виделся с Тораксом и исполнял то, что тот ему велел. Он любил раскрывать рот, чтобы сэр-Джемс смотрел его язык. Но теперь он не позволяет этого никому.
   -- Чего вы желаете от меня, леди Глен?
   -- Я не знаю.
   -- Вы, может быть, думаете, что по расстроенному здоровью ему следовало бы отказаться?
   -- Я этого не говорю. Я не смею этого говорить. Я не смею советовать что-нибудь. Внимание к здоровью не будет иметь над ним никакого влияния. Если бы он должен был умереть завтра за то, что сделает полезный поступок, он не задумался бы. Если вы желаете, чтобы он остался на этом месте, тогда надо, напротив, говорить ему, что здоровье его расстраивается. Я не думаю, чтобы он желал отказаться.
   -- Осенние месяцы все сделают для него, только дайте ему покой.
   -- Вы приедете в Мачинг, герцог?
   -- Я полагаю, так -- если вы пригласите меня -- недели на две.
   -- Вы должны приехать. Я совсем расстревожусь, если вы бросите нас. Мне кажется, он каждый день отдаляется от всех других. Я знаю, что вы не станете повторять моих слов.
   -- Надеюсь.
   -- Мне кажется, что он пред всеми вздергивает нос. Он прежде любил мистера Монка, но теперь завидует ему, что он канцлер Казначейства. Я спрашивала его, не приятно ли будет ему видеть лорда Друммонда в Мачинге, и он отвечал мне сердито, что я могу пригласить все министерство, если хочу.
   -- Друммонд противоречил ему намедни.
   -- Я знала, что есть что-нибудь. Он сделался похож на медведя с больною головой, герцог. Вам бы надо видеть его лицо намедни, когда мистер Рэтлер сделал ему какое-то предложение на счет раздела ферм.
   -- Мне кажется, он никогда не любил Рэтлера.
   -- Что-ж из этого? Разве я не улыбаюсь и мужчинам, и женщинам, которых ненавижу? Неужели вы думаете, что я люблю старуху леди Рамсден или мистрис Мэк-Ферсон? Он прежде так любил лорда Кэнтрипа.
   -- Я думаю, что он любит лорда Кэнтрипа и теперь, сказал герцог.
   -- Он просил лорда Кэптрипа сделать что-то, а тот отказался.
   -- Я все это знаю, сказал герпог.
   -- А теперь он хмурится на лорда Кэнтрипа. Его друзья не станут же вечно выносить такие вещи.
   -- Он всегда был вежлив к Финну, сказал герцог.
   -- Да; именно теперь он в хороших отношениях с мистером Финном. Он никогда не будет суров к мистеру Финну, потому что знает, что мистрис Финн единственная женщина на свете, которая может назваться моим другом. Действительно, герцог, кроме Плантадженета и детей, есть только два человека на свете, которых я искренно люблю. Только вас да ее. Она никогда меня не бросит -- и вы не должны меня бросать.
   Он обнял ее стан рукою, наклонился и поцеловал в лоб, клянясь, что никогда не бросит ее.
   Но что должен он делать? Он знал и без герцогини, что с его товарищем и начальником день-от-дня становилось труднее справляться. Он справедливо говорил, что всегда первые министры выбираются вследствие доверия Нижней Палаты, но в то же время знал, что в настоящем случае было не так. В делах настал застой, во время которого ни один из двух старых и признанных вождей партии не мог располагать достаточным количеством приверженцев, чтобы составить министерство. С необыкновенным терпением эти оба господина сидели в Палате три сессии сряду, представляя небольшую оппозицию коалиции, но выжидая время. Они, может быть, тоже называли себя и считали Цинцинатами. Но для них не было достаточно плугов и им хотелось опять попасть на язык ко всем и видеть, если не свои подвиги, то хоть промахи в каждом параграфе. Желудок, привыкший к кайенскому перцу, не удовлетворится простой солью. Когда застой настал, политики, действительно тревожившиеся за страну, были принуждены отыскать первого министра, и старательнее всех отыскивал старый герцог. Герцогиня сказала правду, говоря, что муж ее обязан своим местом старому герцогу. Но иногда легче сделать, чем переделать. Может быть, действительно было бы лучше для страны, если бы вернулось прежнее положение вещей. Может быть, большинство либералов опять перешло бы на сторону Грешэма, если бы герцог Омниум придумал приличный способ для своего удаления. Но кто скажет все это герцогу Омниуму? Только для одного человека в Англии такая задача была возможна -- то есть, для старого герцога, который в эти два года постоянно убеждал герцога не выходить. Как часто добросовестный и робкий министр просил у своего друга позволения оставить свой высокий пост! Но в этом дозволении ему отказывали всегда, а теперь просьба не повторялась. Может быть, герцогиня права, говоря, что ее муж не желает оставлять своего места.
   Но герцог Сент-Бёнгей навлек неприятности на своего друга и, конечно, обязан освободить его. Увещание может явиться в виде меньшинства голосов в Нижней Палате. До-сих-пор министерство не очень отставало от оппозиции в этом отношении. Часть, конечно, отстанет современем. Аристид становится слишком справедлив, а душа человека жадна до новизны. Сэр-Орландо увлек за собою некоторых, и может быть еще двое-трое сказали себе, что не подняло бы дыма "Знамя", если бы не было огня. Но большинство было на стороне министерства, в распоряжении Монка, а Монка не одушевляли те мятежные чувства, которые довели сэр-Орланда до его же погибели. Причину для отставки трудно было найти, а между тем герцог Сент-Бёнгэй, следивший внимательно за Нижнею Палатой целое полстолетие, знал, что коалиция, составленная им, сделала свое дело, и почти был убежден, что ее не допустят оставаться долее. Он видел признаки нетерпения в Добени, а Грешэм раза два уже принимался фыркать, как бы с нетерпением жаждая борьбы.

Глава LXIV.
Новый кавалер ордена подвязки.

   В начале июня умер маркиз Маунт-Фиджет. Во всей Англии не было фамилии стариннее Фичи-Фиджетов, баронский замок которых еще и теперь составляет славу археологов и восхищение туристов. Некоторые уверяют, что это самый совершеннейший замок в стране. Говорили, что он кончен в царствование Эдуарда VI, а начат в царствование Эдуарда I. Он всегда принадлежал фамилии Фиджет, которая с настойчивостью, делающеюся реже каждый день, дорожила каждою своей десятиной и каждое столетие прибавляла десятину к десятине. Следствием всего этого было, что настоящий маркиз Маунт-Фиджет всегда пользовался большим поземельным влиянием и окружен был лестью и уважением каждого первого министра. Тот маркиз, который теперь умер, был, по обычаю Фиджетов, любитель удовольствий. Если сказать правду, то придется сознаться, что он был человек порочный. Обязанность хранить в целости фамильное имение он исполнял с полным усердием. О нем говорили, что маркиз, на какие дурные предметы ни тратил бы свои богатства, никогда не тратил более своего дохода. Может быть, в этом было мало похвалы, так как он едва ли мог бы истратить более своего громадного дохода, если бы положительно не бросал денег на скачки и рулетку. Но давно уже замечали, что маркизы Маунт-Фиджеты слишком благоразумны для того, чтобы бросать деньги на карты. Эта фамилия не делала чести стране, но тем не менее страна ее уважала. Человек, теперь умерший, был, может быть, самый себялюбивый и чувственный скот, когда-либо бесславивший человечество, но тем не менее он был кавалером Подвязки. Он пользовался значительным влиянием на парламентские выборы и первый министр не смел не сделать его кавалером Подвязки. Все маркизы Маунт-Фиджет много уже лет были кавалерами Подвязки. Об этом много говорили. Начинало преобладать чувство, что самая высокая почесть, какую может оказать государство, не должна быть даваема человеку, жизнь которого была бесславием и который действительно заслуживал всех возможных наказаний от человеческого и божественного гнева. У него было много детей, но все незаконные. Чужих жен он любил, но сердце своей жены он разбил очень скоро. Во всех обществах, в которых он бывал, его признавали королем, но его подданные не могли сделать ему чести. В замке его, Фичи, бывали все, но ни один мужчина и ни одна женщина, дорожившие своею репутацией, не бывали в тех домах, в которых обыкновенно проживал маркиз. Теперь этот нечестивый маркиз умер и герцог Омниум был обязан выбрать другого кавалера Подвязки. Пошли слухи -- конечно, ложные -- что государство хотело предписать выбор герцогу Омниуму. Но в этом случае герцог не очень оскорбился бы, потому что выбор этот, как предполагали, должен был пасть на него. Покойный герцог Омниум был кавалером ордена Подвязки, и когда он умер, думали, что его преемник также получит ленту. Новый герцог был тогда в Кабинете, но принял место ниже того, которое занимал прежде. Вся история этих происшествий была описана и может быть прочтена любопытными {"Финиас Финн, возвратившийся назад". Роман того же автора. Пр. Пер.}. Герцогиня, очень заботившаяся о достоинствах своего мужа, подстрекала его требовать ордена по праву. От этого он не только отказался, но даже предложил отдать этот орден другому лицу. Он и был отдан другому, и все думали, что его обошли, потому что воспользовались его сговорчивостью в подобных вещах. Герцог Сент-Бёнгэй теперь отважился сказать своему другу, что выбрать другого невозможно.
   -- Предложить ее величеству отдать мне! сказал первый министр.
   -- Вы увидите, что это желание ее величества. Это вещь очень обыкновенная. Сэр-Роберт Вальполь получил орден таким образом.
   -- Я не сэр-Роберт Вальполь.
   Герцог Сент-Бёнгэй привел в пример других первых министров, которые сами давали себе ордена. Но наш первый министр объявил, что об этом не может быть и речи. Никакой почет такого рода не может быть дан ему, пока он занимает свое настоящее положение. Старый герцог убеждал очень серьезно и об этом было много говорено -- но наконец сделалось ясно, не только для него, но и для всех членов Кабинета, а потом и для света, что первый министр не согласится принять почесть, сделавшуюся вакантной.
   Около месяца вопрос этот оставался нерешенным. Министр не обязан отдавать Подвязку в тот самый день, как она сделается вакантной. Есть другие кавалеры, охраняющие престол, и без одного можно обойтись в непродолжительное время. Но первый министр получил письмо от нового маркиза Маунт-Фиджета, которого он никогда не видал и ничего о нем не слыхал. Новый маркиз до-сих-пор жил в Италии и о нем знали только то, что дядя терпеть его не мог. Но он получил в наследство все поместья Фичифиджетов и теперь обладал громадным богатством и большим почетом. Он писал, что осмелится представить на вид первому министру, что несколько поколений сряду маркизы Маунт-Фиджеты удостаивались получать Подвязку. Он занимает в стране точно такое же место, как его покойный дядя, но намерен иначе распорядиться своею политической карьерой. Он готов поддерживать коалицию.
   -- С какой стати он надеется сделаться кавалером ордена Подвязки? спросил наш герцог старого герцога.
   -- Он маркиз Маунт-Фиджет и после вас самый богатый пер в Великобритании.
   -- Какое же отношение имеет к этому богатство?
   -- Некоторое, конечно, имеет. Вы не дадите же Подвязки нищему перу.
   -- Дам, если его карьера была полезна стране. Разумеется, такой человек нищим быть не может, но не думаю, чтобы недостаток богатства помешал ему удостоиться чести получить Подвязку.
   -- Богатство, звание и поземельное влияние всегда считались правами на получение этого ордена.
   -- А репутация нет?
   -- Любезный герцог, я этого не говорил.
   -- Вы сказали нечто похожее на это, друг мой, если заступаетесь за права маркиза Маунт-Фиджета. Вы одобряли, что орден был дан покойному маркизу?
   -- Я был в то время в Кабинете, и следовательно, не стану говорить ничего. Но я ничего не слыхал против репутации этого маркиза.
   -- И в пользу ее. По моему мнению, он столько же имеет права на это, как лакей, сейчас отворявший дверь. Его никогда не видали в Нижней Палате.
   -- Это не значит ничего.
   -- Так вы думаете, что он должен получить?
   -- Вы знаете, что я думаю, отвечал старший герцог.-- По моему мнению, вы более удовлетворите честь страны, если позволите ее величеству оказать эту милость подданному, так заслуживающему это, как вы.
   -- Это совершенно невозможно.
   -- Мне кажется, сказал герцог, не обращая внимания на отказ своего друга: -- что вы должны послушаться убеждений и преодолеть ваши чувства. Ни один человек, вполне достойный уважения, не пожелает, конечно, присвоить себе почесть, которую может оказать другим.
   -- Именно.
   -- Но тут почесть, оказываемая нашему начальнику, распространит больший почет на многих, чем если бы была оказана другому.
   -- То же самое можно сказать о каждом первом министре.
   -- Нет. Коммонер незнатный и небогатый не теряет уважения света, если не будет иметь Подвязки. Вы позволите мне сказать, что герцог Омниум не достигнет того положения, которым должен пользоваться, если не сделается кавалером ордена Подвязки.
   Надо помнить, что старый герцог, прибегнувший к такому доводу, сам носил эту ленту уже тридцать лет.
   -- Но если...
   -- Что же?
   -- Но если, я должен так выразиться, вы упрямы...
   -- Я упрям в этом отношении.
   -- Тогда, сказал герцог Сент-Бёнгей: -- я посоветовал бы ее величеству отдать орден маркизу.
   -- Этого не будет никогда, сказал первый министр с необыкновенной энергией;-- я никогда не допущу награды за услуги, которые никогда не требовались и не предлагались.
   -- Это не обидит никого.
   -- Этого недостаточно, друг мой. Об этом человеке я знаю только то, что он покупал очень много мраморных статуй. Он ничего не сделал ни для своей страны, ни для своей государыни.
   -- Если вы решились принимать в соображение одни заслуги, я назову лорда Друммонда.
   Первый министр нахмурился и принял недовольный вид. Это была правда, что лорд Друммонд противоречил ему, что было им принято за большое оскорбление.
   -- Лорд Друммонд был верен нам.
   -- Да, верен нам. Что-ж из этого?
   -- Он во всех отношениям человек с хорошею репутацией и уважаем в стране. Это возбудит вражду и большую зависть -- чего можно было избегнуть тем или другим способом, которые я предлагал; но эти способы вы не принимаете. Я уверен, что вы желаете обеспечить себе поддержку тех, кто всегда действует за одно с лордом Друммондом.
   -- Право, не знаю.
   Старый герцог пожал плечами.
   -- Я хочу сказать, что не нахожу нас обязанными платить за их поддержку. Лорд Друммонд очень хорош на своем месте, но он совсем не такой полезный человек, как мой друг лорд Кэнтрип.
   -- Кэнтрип не присоединился к нам. В политике нет зла больше того, как делать вид, будто подкупаешь людей, которые не придут к нам без подкупа. Эти награды справедливо должны быть даны за политическую поддержку.
   -- Сказать по правде, я не думал о лорде Кэнтрипе.
   -- Он так же мало ожидает этого, как и мой буфетчик.
   -- Я назвал его только потому, что он имеет право сильнее права лорда Друммонда. У меня в мыслях есть человек, который, по моему мнению, имеет полное право на этот почет. Что вы скажете о лорде Ирлибирде?
   Старый герцог раскрыл рот и поднял руки с непритворным удивлением.
   Граф Ирлибирд был старик очень оригинальный. Он никогда не раскрывал рта в Палате Лордов и никогда не заседал в Палате Общин. Политический мир вовсе его не знал. У него был дом в Лондоне, но он очень редко жил там. Замок Ирли в Бирдском приходе был его резиденцией с-тех-пор, как он получил свой титул сорок лет тому назад, и был местом всех его трудов. Состояние у него был посредственное, и как говорили, посредствен был и его ум. Он женился рано и имел большую семью. Но он не был праздным человеком. Около полстолетия занимался он улучшением рабочих классов, особенно жилищ и воспитания рабочих людей, и постепенно, без всякого желания с своей стороны, привлек на себя внимание. Он не был красноречив, но всегда был председателем на митингах и с удивительным терпением просиживал целые часы, слушая красноречие других. Он был человек с весьма простыми вкусами и семейство свое воспитал в таких же привычках. Поэтому он имел возможность делать большие благодеяния с умеренными средствами и в продолжительное время своей жизни не мог скрывать свои благодеяния от публики. Лорда Ирлибирда не очень уважали в его молодости, но постепенно распространилось убеждение, что в стране мало таких хороших людей.
   Это был толстый, плешивый старик, безпрестанно то снимавший, то надевавший очки, почти слепой, очень неловкий и совершенно равнодушный к своей наружности. По всей вероятности, орден Подвязки был так же далек от его мыслей, как и кардинальская шапка. Но он сделался знаменит и не избегнул внимания первого министра.
   -- Знаете вы что-нибудь против лорда Ирлибирда? спросил первый министр.
   -- Ничего не знаю, герцог.
   -- И ничего в его пользу?
   -- Я знаю его очень хорошо, могу даже сказать коротко. На свете нет человека добрее его.
   -- Он делает честь перству, сказал первый министр.
   -- Скорее человечеству, сказал герцог Сент-Бёнгэй:-- как человек наименее себялюбивый и в полном смысле филантроп.
   -- Что более можно сказать о человеке?
   -- Но, по моему мнению, такого человека нельзя желать видеть кавалером ордена Подвязки. Если он и получит ленту, он никогда не будет ее носить.
   -- Почет конечно заключается не в наружных знаках. Я имею право носить герцогскую корону, но я не ношу же ее на голове. Это человек с великим сердцем и большими добродетелями. Наверно и страна, и ее величество с восторгом окажут почесть такому человеку.
   -- Я право сомневаюсь, с настоящей ли точки зрения вы смотрите на это, сказал старый герцог, очень испугавшийся этого предложения.-- Вы не должны сердиться на меня, если я говорю откровенно.
   -- Друг мой, не думаю, чтобы вы могли рассердить меня.
   -- Ну, так я попрошу вас выслушать мое мнение на этот счет. Государство и министры располагают разными большими наградами, и самая большая находится в распоряжении первого министра. Эти награды всегда даются лицам дружелюбной партии. Я, может быть, соглашусь с вами, что в соображение следует принимать не одну поддержку партии. Допустим, что надо принимать в соображение и репутацию и услуги. Но теория нашего правления будет переиначена переменою того правила, которую я выставил вам. Вы оскорбите всех ваших друзей и заслужите насмешки ваших противников. Без сомнения, желательно, чтобы высокия места в стране занимали люди обеих партий. Я не хотел бы видеть в каждом лорде-наместнике вига. Но я знаю, что мои противники, когда настанет их очередь, сделают своих друзей наместниками, так что равновесие поддерживаться будет. Если мы с вами будем назначать их друзей, то они наших не назначат. Уполномоченный лорда Ирлибирда находится в руках консервативного председателя Палаты Лордов с тех самых пор, как он заступил место своего отца.
   Тут старик остановился, но его друг ждал продолжения, и герцог Сент-Бёнгэй продолжал:
   -- Кроме того, хотя лорд Ирлибирд очень хороший человек -- так что многие из нас могут позавидовать ему в этом, он не годится для этого назначения. Кавалер Подвязки должен уметь показать себя; он должен быть публичным человеком, поступки которого в стране должны ставить его лицом к лицу с его товарищами. В таких вещах необходимо приличие, приспособление, пристойность, которые лучше понимаешь, чем можешь объяснить.
   -- Пристойность и приличие изменяются, как мне кажется, день от дня. Было время, когда кавалер ордена Подвязки непременно должен был быть военным.
   -- Это прошло.
   -- Пристойность и приличие, требовавшие отдать Подвязку такому человеку, как покойный маркиз Маунт-Фиджет, надеюсь, тоже прошли. Вы с этим согласитесь.
   -- Такой человек не предлагается.
   -- И другое приличие, и пристойность пройдут, когда настанет время, что человек, выбираемый в наместники графства, действительно может быть полезен графству, а кавалеры ордена Подвязки будут выбираться за их добродетели.
   -- Я нахожу, что вы впадаете в дон-кихотство. Первый министр более всех обязан следовать преданиям своей страны, а если уж оставлять их, то постепенно.
   -- А если он нарушит этот закон и переделает все это рабство, что тогда?
   -- Он лишится доверия, посредством которого он получил свое место.
   -- Хорошо, что я узнал наказание. Оно недовольно сильно, чтобы вынуждать к строгому повиновению. А предмет нашего спора лучше оставить на несколько дней.
   Когда первый министр сказал это, старый герцог понял очень хорошо, что он намерен поступить по-своему.
   Так и было. Прошла неделя, а потом младший герцог написал старшему герцогу, что он обдумал все и наконец решил предложить ее величеству отдать орден лорду Ирлибирду. Он не хотел однако принимать меры еще несколько дней, чтобы его друг мог опять возражать ему, если хочет. Никаких дальнейших возражений сделано не было, и лорд Ирлибирд, к своему великому изумлению, был назначен кавалером ордена Подвязки.
   Назначение это, конечно, не понравилось друзьям первого министра. Для некоторых, как например лорда Друммонда, это показывало решимость со стороны герцога освободиться от всех уз, до-сих-пор связывавших первых министров. Если бы герцог выбрал самого себя, никто бы не обиделся. Если бы маркиз Маунт-Фиджет оказался счастливцем, и это было бы понятно. Но лорду Друммонду казалось непростительно, что он был обойден, а Подвязка отдана лорду Ирлибирду.
   Для бедного старого герцога эта обида была совершенно другого рода. Он употребил очень сильное выражение, когда сказал своему другу, что он впадает в дон-кихотство. Герцог Омниум конечно знал, что герцог Сент-Бёнгэй не станет поддерживать первого министра дон-Кихота. А между тем младший герцог, Телемак, услышав это слово, возмутился против своего Ментора и упорно прилепился к дон-кихотству. Жажда власти овладела этим человеком -- так говорил себе милый старый герцог -- и падение его было неизбежно. Увы, увы! если бы мы ему позволили удалиться прежде, чем яд разлился по его жилам, на сколько менее были бы его страдания!

Глава LXV.
Должно быть время.

   В конце третьей недели июня, когда Парламент еще заседал и не назначено было еще дня для отъезда членов, Вортон получил письмо от своего друга Артура Флечера, которое очень удивило его и заставило дня два не решаться, какой ответ дать.
   Фердинанд Лопец лишил себя жизни в марте, три месяца тому назад. Происшествие это возбудило всеобщее удивление и напоминалось прилежными усилиями Квинтуса Слайда и тем обстоятельством, что в этом был замешан такой важный человек, как первый министр. Но постепенно о Фердинанде Лопеце забыли; не забыли его только первый министр и Квинтус Слайд. Имя Лопеца встречалось еще на столбцах "Знамени" и всякий раз несчастный герцог читал его. Но другие уже перестали говорить о Фердинанде Лопеце.
   Артур Флечер однако постоянно помнил о смерти этого человека. Страшный домовой ворвался в его жизнь, испортил все его надежды, закрыл солнце большою тучей и переменил все его воззрения на жизнь. Это происходило не оттого, что Эмилия Вортон не сделалась его женою, но что женщина, которую он любил такою чистейшею любовью, принесла себя в жертву такому гнусному созданию, как этот человек. Он не обвинял ее, но считал это своей несчастною судьбой. Потом вдруг он услыхал, что домовой исчез. Человек, сделавший несчастными его и ее, внезапно был уничтожен. Теперь между ним и ею не стояло ничего -- кроме воспоминания. Он конечно простит, если она будет в состоянии забыть.
   Разумеется, он чувствовал в первую минуту, что должно пройти время. Он должен удостовериться, что ее безумная любовь к этому человеку исчезла. Он должен удостовериться, что она раскаялась в своем поступке. Ее отец сообщал ему, что она желала расстаться с мужем, если бы муж согласился на такую разлуку. Потом, помня свое последнее свидание с нею, имея в мыслях каждую подробность ласки, оказанной ей, даже трепет пальцев, пожатых им, он не мог не льстить себя мыслью, что наконец тронул ее сердце. Но должно быть время! Условия света действуют на всякое сердце, особенно на женское, и учат, что новые обеты, слишком скоро данные, бесславны. Свет как будто решил, что вдова не может без огласки выйти во второй раз замуж прежде двух лет. Но в эти два года должно быть включено все: и похороны первого мужа, и ухаживание второго -- и не только ухаживание, но и приготовления приданого и свадьбы. Потом этот случай совсем не походил на все другие случаи. Разумеется, должно быть время, но не полный двухлетний период. Для чего молодым людям напрасно тратить жизнь, если они любят друг друга? Тут были ужас, угрызение, жалость, может быть, прощение, но не было любви -- той любви, которая всегда на время усиливается от потери любимого предмета; не было той страстной преданности, которая сначала должна сделать нестерпимою самую мысль о любви другого. Это было большим спасением -- спасением, в котором нельзя было внутренно не согласиться, хотя об этом нельзя было говорить. Разумеется, должно быть время, но сколько времени?
   Артур каждый день рассуждал об этом, и каждый день срок, назначенный им сокращался. Прошло три месяца, а он еще не видал Эмилии. Он решил, что не будет даже пытаться видеть ее, пока не согласится ее отец. Но теперь достаточно прошло времени, чтобы дать ему право обратиться за этим позволением. Потом ему пришло в голову, что было бы лучше, обращаясь за этим позволением, сказать все Вортону. Он знал, что это для него не тайна. Вортон знал его чувства так же хорошо, как и сам он. В каком еще обстоятельстве позволительно сократить время, как не в этом? Он написал следующее письмо:

"Любезный мистер Вортон,

   "Я очень сожалею, что мы так редко видим друг друга; особенно сожалею я о том, что теперь никогда не вижу Эмилии.
   "Лучше тотчас приступить к цели. Разумеется, это письмо не будет ей показано, и поэтому я могу писать так, как будто говорю с вами наедине. Несчастный, за которого она вышла, уже не существует более, и моя любовь к ней осталась такова, как была до ее знакомства с ним. Я не мог бы еще обратиться к ней и даже думать о ней теперь, если бы не знал, что замужство ее было несчастно. Но это нисколько не изменило меня к ней. Это было ужасно неприятно для нас всех -- для нее, для вас, для меня и для всех близких к ней. Но это прошло и, мне кажется, на это надо смотреть как на черную пропасть, чрез которую мы перешли и на которую нам уже оглядываться не следует.
   "Я не имею права думать, что если бы даже она полюбила когда-нибудь другого, то полюбила бы именно меня; но мне кажется, что я имею право попытаться, и знаю, что пользуюсь вашим доброжелательством. Это вопрос времени, но если я пропущу время, то кто-нибудь другой может подвернуться. Кто может это сказать? Я не желаю, чтобы находили мою поспешность неприличною, но чувствую, что тут обыкновенным правилам, руководящим мужчинами и женщинами, следовать нельзя. Он сделал ее несчастною почти с первого дня. Она сделала ошибку, которая признается вами, ею, всеми. Она была наказана -- так же как и я -- и очень сильно, могу уверить вас. Не лучше ли прекратить все это как можно скорее -- если только можно прекратить таким образом, как я желаю?
   "Пожалуста скажите мне, что вы думаете. Я предложил бы, чтобы вы попросили ее видеться со мною, а потом сказали то, что угодно вам. Разумеется, я не стал бы приставать к ней. Вы могли бы пригласить меня обедать, так что она привыкла бы ко мне. Но я знаю, что вы все сделаете к лучшему. Я откладывал писать вам, пока наконец мне стало казаться, что я сойду с ума, если буду все сидеть сложа руки.
   "Ваш преданный друг

"Артур Флечер."

   Когда Вортон получил это письмо, он пришел в большое смятение. Если бы он мог следовать своему желанию, он не оглядывался бы на страшную пропасть, как предлагал его молодой друг. Он охотно смотрел бы на эпизод с Лопецом как на событие в их жизни, которое если нельзя забыть, то о котором по крайней мере следует никогда не упоминать. Все они были сильно наказаны, как выразился Флечер. И если бы тем могло и кончиться, он согласился бы нести на своих собственных плечах то, что осталось от этого наказания, и все начать сызнова.
   Но он знал очень хорошо, что было невозможно убедить Эмилию думать о ее муже без сожаления. В последнее время их супружеской жизни было очевидно, что она чувствовала к мужу скорее отвращение, чем любовь. Когда заходила речь о том, чтобы он оставил ее, если поедет в Среднюю Америку, она всегда выражала желание согласиться на это. Она поехала бы с ним, если бы он потребовал, но предпочла бы остаться в Англии. Потом также она говорила о нем, когда он был жив, с презрением и отвращением, и не противоречила отцу, когда он называл его бесчестным человеком. Ее жизнь была одним продолжительным несчастием, под тяжестью которого она постепенно погибала. Теперь несчастие отстранилось, здоровье ее поправлялось и какая-то нерадостная веселость возвращалась к ней. Невозможно было сомневаться, что она знает, какая тяжесть свалилась с ее плеч, а между тем она не позволяла упоминать о своем муже, не выказав чем-нибудь привязанности к его памяти. Если он был дурной человек, то и другие дурные люди есть. Есть много людей еще хуже его. Вот как она извиняла своего покойного мужа. Старик Вортон, действительно думавший, что никогда в жизни не знал человека хуже своего зятя, иногда становился сердит и наконец решил, что совсем ничего не будет говорить. Но он не мог молчать теперь.
   Он, конечно, уже основал свои надежды на Артура Флечера. Он надеялся, что любовь человека, которого столько лет он считал своим будущим зятем, может быть так постоянна и сильна, что он забудет все прошедшее и пожелает спасти от несчастия свою дочь. Но когда время проходило после происшествия на станции, старик Вортон понял, что много должно пройти времени, прежде чем такое спасение будет принято. Все-таки, может быть, присутствие этого человека могло сделать что-нибудь. До-сих-пор никто из посторонних еще не обедал на Манчестерском сквере. Она сама не принимала никого. Она выходила из дома только в церковь, и то закутанная в глубокий траур. Раза два она позволила прокатить себя в экипаже, и оба раза отец ездил с нею. Ни одна вдова не соблюдала строже предписаний вдовьяго траура. Каким же образом ее отец мог просить ее принять нового обожателя -- или как намекнуть ей, что для нее возможно иметь обожателя? А между тем ему не хотелось ответить на письмо Артура Флечера, не назначив, когда он может наконец показаться на Манчестерском сквере.
   -- Я получил письмо от Артура Флечера, сказал он своей дочери дня чрез два после получения письма.
   Он сидел в гостиной после обеда, и Эверет тоже был тут.
   -- Он в Гертфордшире? спросила Эмилия.
   -- Нет; он в Лондоне, на своем месте в Нижней Палате, я полагаю. Он хочет сказать мне что-то, и так как мы с ним не встречаемся, то он и написал. Он желает видеть тебя.
   -- Пока еще нельзя, папа.
   -- Он собирался обедать здесь.
   -- О! да; попросите его приехать.
   -- Тебе это ничего?
   -- Я пообедаю рано и не выйду. Я была бы так рада, если бы у вас бывал кто-нибудь. Я не думала бы тогда, что я вам мешаю.
   Но не этого желал Вортон.
   -- Мне этого не хотелось бы, душа моя. Разумеется, он будешь знать, что ты дома.
   -- Честное слово, мне кажется, ты могла бы видеться с таким старым другом.
   Она посмотрела на брата, потом на отца и залилась слезами.
   -- Разумеется, к тебе не станут приставать, если это неприятно для тебя, сказал ей отец.
   -- Это так только первый раз, сказал Эверет:-- если ты решишься на это, то потом найдешь, что так гораздо спокойнее.
   -- Папа, сказала она медленно:-- я знаю, что это значит. Его доброту я буду помнить всегда. Вы можете передать ему мои слова. Но я не могу еще видеть его.
   Они не приставали к ней более. Разумеется, она поняла. Отец не мог даже просить ее сказать слово, которое могло бы дать Артуру надежду в каком-нибудь отдаленном времени.
   Он отправился в Нижнюю Палату на другой день и виделся там с своим молодым другом. Они ходили около часа по Вестминстерскому преддверию, говоря с полной откровенностью.
   -- Кому в этом польза, сказал Артур Флечер:-- что она приносит себя в жертву, как индийская вдова -- и для такого человека? Разумеется, я не имею права предписывать вам -- может быть, едва ли имею даже право высказывать мнение.
   -- Имеете, имеете, имеете!
   -- Мне кажется, что вы должны принудить ее бросить это. Зачем бы ей не поехать в Гертфордшир?
   -- Со временем, Артур, современем.
   -- Но жизнь то уходит.
   -- Любезный друг, если бы видели ее, вы узнали бы, как было бы напрасно торопить ее. Должно быть время.

Глава LXVI.
Конец сессии.

   Герцог Сент-Бёнгэй очень разочаровался. Он отнекивался, когда герцогиня уверяла, что он положил корону на голову герцога Омниума; но, без сомнения, он чувствовал в своем сердце, что он сделал так многое к достижению этого, что его совету относительно вакантной Подвязки, данному так серьезно, должно было последовать. Он был старик и знал секреты Кабинетных Советов, когда его младший друг был еще мальчиком. Он подавал советы лорду Джону и один из первых поздравил сэр-Роберта Пиля, когда этот государственный человек сделался приверженцем свободной торговли. Он заседал в совете герцога Веллингтона и слушал смелый либерализм старого графа Грея и в Нижней, и в Верхней Палате. Он всегда играл важную роль в совещании, никогда не подавал советы непрошеные, не метал жемчуга пред свиньями и всегда осторожно избегал крайностей и с той, и с другой стороны. Он никогда не позволял себе иметь своего собственного конька, никогда не был честолюбив, никогда не старался сделаться предводителем. Но он думал, что когда со всею своей опытностью он говорит серьезно, то следует обращать внимание на его слова. Он не часто употреблял сильные выражения, а назвать дои-кихотством поведение первого министра казалось ему выражением очень сильным. Но дон-кихотский поступок был сделан и герцог Сент-Бёнгэй разочаровался.
   Часа два он думал, что ему следует понемножку удаляться от всяких частных совещаний с первым министром. Подать в отставку или затруднять образ действий своего начальника было не в его характере. Такая стратегия вошла в моду уже после того, как он выучился началам политики, и казалась ему очень гнусна. Но в договорах всех партий должны быть внутренния партии, особенные связи, откровенность сильнее и приятнее тех, которые связывают двадцать или тридцать человек, составляющих министерство. И теперь герцог Сент-Бёнгэй начал думать, что должен оторваться от тех тесных связей, которые соединяли его с герцогом Омниумом. Уж конечно можно было послушать его совета, кого сделать кавалером ордена Подвязки -- хотя бы только оттого, что этот совет подал он. Он держался поодаль дня два и даже в Палате Лордов перестал нашептывать ласковые и веселые слова на ухо своему ближайшему соседу.
   Но различные воспоминания столпились в голове его мало-по-малу и принудили отказаться от его намерения. Между этими воспоминаниями первое место занимал поцелуй, который он дал герцогине. Она сказала ему, что любит его в числе весьма немногих, кого она любила -- и это слово прямо попало в его старое сердце. Она просила его не оставлять ее, и он не только дал ей это обещание, но завершил это обещание священным поцелуем.
   Он знал хорошо, почему она потребовала этого обещания. Буря в душе ее мужа, страдание, которое он иногда претерпевал, когда люди говорили о нем дурно, отвращение, которое он сначала искренно чувствовал к месту, для которого не считал себя способным, а теперь постепенно возраставшая любовь к власти -- все это видела она и все это создало то одиночество, которое заставило ее потребовать обещания. Старый герцог хорошо знал их обоих, но до-сих-пор не думал, чтобы герцогиня чувствовала такую истинную преданность к своему мужу. Теперь ему казалось, что если она не любила человека, то отдала все свое сердце первому министру. Он сочувствовал ей вполне и во всяком случае не мог взять назад своего обещания.
   Потом он вспомнил также, что если этот человек не исполнял всего как следует на том высоком месте, которое его заставили занять, то ответственность лежала на нем, герцоге Сент-Бёнгэе, потому что он убедил его. Какое право имел он, герцог Сент-Бёнгэй, сердиться на то, что его друг не был мудрецом во всех отношениях? Пусть Дроты, Друммонды, Бисваксы ссорятся между собою или с своими товарищами. Он принадлежал к другой школе, в доктрине которой, может быть, было менее сильных ощущений и более страдания, но за то также и более благородства. Во всяком случае он был слишком стар для того, чтобы изменяться, и поэтому останется верен своему другу и в хорошем, и дурном. Подумав обо всем этом, он опять стал шептать веселые слова первому министру, когда они слушали доносы лорда Фона, лорда либерала, очень привыкшего к делу, но не принятого в коалицию.
   Первый и второй раз первый министр очень холодно принял шопот. Он очень хорошо понял, почему шопот прекращался. Он последовал своему собственному мнению вопреки совету своего старого друга и таков был результат. Что же, пусть! Все его друзья отвертываются от него и он останется один. Он останется один, пока маятник в Нижней Палате не скажет ему, что пора уходить. Но постепенно решительное добродушие старика одержало верх.
   -- Он имеет удивительную способность говорить вздор с достоинством второстепенным, шептал раскаявающийся друг, говоря о лорде Фоне.
   -- Это очень честный человек, ответил первый министр.
   -- Честность-то побочная -- заимствованная правилами из глупости. В ней нет истинного убеждения, выработанного мыслями.
   Эта маленькая критика, как ни была сурова, произвела свое действие и первый министр сделался менее несчастен.
   Но лорд Друммонд не простил ничего. Он все еще занимал свое место, но не раз его видели в секретных совещаниях с сэр-Орландом и Боффином. Он не пытался скрывать свой гнев. Лорд Ирлибирд! Старая баба! Никто другой в Англии но вздумал бы сделать его кавалером ордена Подвязки. Это не личное разочарование, говорил лорд Друммонд. Он без малейшего огорчения увидал бы этот орден на других перах. Но это сделано просто для того, чтобы показать могущество герцога и дать свету понять, что он ничего не хочет делать для тех, кто поддерживает его. Это просто бесславно, прибавлял лорд Друммонд, принадлежать к министерству, глава которого может так компрометировать себя! Сессия почти кончилась и лорд Друммонд думал, что никакого шага теперь сделать нельзя. Но для него было ясно, что такое положение вещей продолжиться не может.
   Заметили, что лорд Друммонд и первый министр никогда не говорили друг с другом в Парламенте, и что министр колоний -- лорд Друммонд занимал это место -- никогда не вставал с своего места после награждения лорда Ирлибирда, разве сказать слова два о делах, относившихся собственно к его министерству. Очень скоро сделалось известно всем, что лорд Друммонд и первый министр на ножах. И странно, что это ничтожное обстоятельство породило вообще неудовольствие. Говорили, что герцог выказывает мнимую любовь к добродетели, совратив лорда Ирлибирда с его настоящего пути, заставляя ставить после своего имени буквы К. О. П. Появилась статья, разумеется в "Знамени", озаглавленная: "Добрые дела нашего первого министра", в которой над бедным лордом Ирлибирдом насмехались самым неприличным образом и уверяли, что это было сделано как перевес смерти Фердинанда Лопеца. Потом в статье говорилось, что или первый министр поссорился с своими товарищами, или его товарищи поссорились с первым министром. Для мистера Слайда это было все равно, но как бы то ни было, бедная страна должна страдать, если допустить подобное положение вещей. Всем известно, что ни герцог Сент-Бёнгэй, ни лорд Друммонд не говорят теперь с своим начальником, до такой степени возмущены они его поведением. Единственный союзник первого министра в его Кабинете -- ирландский авантюрист Финиас Финн. Лорд Ирлибирд не читал "Знамени" и преспокойно заседал на своем председательском месте в провинциях. Но герцог Омниум читал все. После того, что случилось, он не смел показать этих статей своему другу герцогу. Он не смел сказать своему другу, что в газетах пишут, что они не говорят друг с другом. Но каждое слово, написанное пером Слайда, вкоренялось в его памяти и увеличивало его мучения. В голове герцога водворилась мысль, что Слайд овод, посланный для того, чтобы язвить его.
   И, разумеется, первый министр сам порицал себя за свой поступок. Главное мучение людей с таким характером состоит в том, что как ни сильна была бы их решимост сделать какой-нибудь поступок, как ни твердо убеждение, что сделать его следует, как только поступок этот сделан, возражение других, недействительные до тех пор, вдруг принимают вид истины и силы. Ему не нравилось, что Слайд говорил ему, что он не должен был восстановлять против себя свой Кабинет, но когда он это сделал, тогда он стал думать, что Слайд сказал правду. Как только лорду Ирлибирду было послано письмо, герцог Омниум увидал всю нелепость своего поступка. С какой стати уничтожать ему все министерские предания? Питт, Пиль и Пальмерстон могли это сделать, потому что они были необыкновенно сильны. Они сами сделали себя первыми министрами и сохраняли свою власть против всего света. Но он -- так он говорил себе ежедневно -- занимал это место только потому, что в то время нельзя было найти никого другого. Следовательно, не был ли он обязан держаться преданий министерства, обязан по совету такого опытного и такого правдивого человека, как герцог Сент-Бёнгэй? И для кого он нарушил эти предания, отклонил этот совет? Для человека, который не имел возможности помочь ни ему, никакому другому министру, самые занятия которого в жизни не согласовались с приобретением подобных почестей. Он мог теперь видеть свое упрямство и мог возненавидеть свою мнимую любовь к добродетели.
   -- Ты видел лорда Ирлибирда в новом ордене? спросила его жена.
   -- Я не знаю лорда Ирлибирда по наружности, ответил он сердито.
   -- Его никто не знает. Но ему следовало бы показаться тебе, если бы в нем была хоть искра признательности. На сколько я могла узнать, ты для него пожертвовал министерством.
   -- Я исполнил мою обязанность как умел, сказал герцог почти свирепо:-- и не твое бы дело упрекать меня в ошибках.
   -- Плантадженет!
   -- Меня выводят из себя, продолжал он:-- и ты убиваешь меня, когда идешь против меня.
   -- Я иду против тебя? Что же такое я сказала?
   А между тем она сама горько раскаявалась, что позволила себе на минуту вернуться к тому шутливому тону, которым она обыкновенно говорила с мужем, прежде чем поняла всю силу его страданий.
   -- Если тебе неприятно, что я говорю, конечно, я буду молчать.
   -- Не повторяй мне того, что этот человек говорит в своей газете.
   -- Тебе не следовало обращать внимание на этого человека, Плантадженет. Тебе не следовало брать в руки эту газету.
   -- Разве я должен бояться читать то, что обо мне говорят? Никогда! Но тебе не следует повторять этого по крайней мере, если это ложь.
   Она не читала этой статьи, а то конечно не повторила бы обвинения, заключавшегося в ней.
   -- Я не поссорился ни с кем из моих товарищей. Если такой человек, как лорд Друммонд, вздумал считать себя обиженным, разве я должен унижаться пред ним? Меня более всего поражает в этом злость света. Бывало, привяжут медведя к столбу да и наускают собак терзать несчастное животное. Теперь почти то же самое, только вместо медведя тешатся над человеком.
   -- Никогда не буду помогать собакам, сказала она, подходя к нему и обняв его рукою.
   Он знал, что поступил по дон-кихотски, и сидя в своей комнате, громко повторял себе это слово, так что наконец начал опасаться, что пожалуй сделает это при других. Но сделанного переделать было нельзя. Он мог располагать единственным орденом Подвязки и отдал его лорду Ирлибирду. Он говорил себе, но не совсем правильно, что это был единственный поступок, который он принял на свою собственную ответственность с-тех-пор, как сделался первым министром.
   Прошел июль и наконец решили, что сессия кончится одиннадцатого августа. Многие члены очень рассердились. И в июне и июле говорили, что сессия кончится рано, а между тем не умели устроить так, чтобы не удержать членов Парламента в Лондоне до одиннадцатого августа. Этого никогда не бывало прежде. В этом виноват был Монк. Конечно, энергичный министр может иметь влияние на мешкотных товарищей, но когда первый министр так слаб, то мешкотность неизбежна. В этом отношении конечно и Монк, и герцог могли быть виноваты, но их осуждали так, как будто они для своего собственного удовольствия удерживали членов Парламента в Лондоне. Но в сущности их не удержали. Они ворчали и сердились, а потом убежали; но ворчание слышалось и после их отъезда.
   -- Ну, что вы думаете обо всем этом? сказал однажды герцог Монку в Казначействе, принимая вид веселого добродушие.
   -- Я думаю, отвечал Монк: -- что страна благоденствует. Я не знаю, помню ли, чтобы торговля когда-нибудь была так удовлетворительна.
   -- Ах! да. Это все прекрасно для страны, и я полагаю, должно нас удовлетворять.
   -- Это удовлетворяет меня, сказал Монк.
   -- И меня в некотором отношении. Но если бы вы ходили в очень узких сапогах, с болью в ногах, могли ли бы вы тогда радоваться известию, что плата земледельцам в том приходе возвысилась до шести пенсов в неделю?
   -- Я снял бы сапоги и тогда бы посмотрел, сказал Монк.
   -- Я именно это и думаю сделать. Если я сниму свои сапоги, все это благоденствие будет так приятно для меня! Но видите, вы не можете снять сапогов в обществе. И, может быть, что вам предстоит прогулка и что никакие сапоги для ваших ног не будут хуже этих узких.
   -- Мы скоро снимем наши сапоги, герцог, сказал Монк, говоря о прекращении дел.
   -- А когда мы снимем их совсем? Шутки в сторону, их надо носить, если страна требует этого.
   -- Это конечно, герцог.
   -- И может быть, мы с вами думаем, что сапоги эти можно носить с пользою. Что страна скажет на это?
   -- Страна не скажет ничего против этого. Против нас не было большинства в этой сессии ни по одному министерскому вопросу.
   -- Но большинство против нас уменьшалось. Что сделает Нижняя Палата с поправкою лордов билля о банкрутстве?
   Билль этот был представлен Нижнею Палатой, а не министерством. В Верхней Палате его приняли и возвратили с поправкою лорда канцлера. Следовательно, теперь это была мера почти министерская. Обсуждение этой меры было одною из причин продолжительных заседаний в Палатах.
   -- Грогрэм говорит, что примут поправки.
   -- А если не примут?
   -- Ну тогда, сказал Монк: -- лорды должны будут согласиться на наш отказ.
   -- И мы будем побиты, сказал герцог.
   -- Несомненно.
   -- И побиты просто потому, что Парламент желает нас побить. Мне сказали, что сэр-Тимоти Бисвакс намерен говорить и собирать голоса против поправок.
   -- Как! сэр-Тимоти с одной стороны, а сэр-Грегори с другой?
   -- Так лорд Рамсден сказал мне, ответил герцог.
   -- Если так, что нам делать?
   -- Конечно, не выходить в отставку в августе, заметил Монк.
   Когда пришло время для обсуждения поправок лордов в Нижней Палате -- а это случилось не прежде восьмого августа -- вышло именно так, как говорил герцог. Сэр-Грегори Грогрэм очень поддерживал поправки лордов, к чему обязывала его честь. Поправки сделал его начальник лорд-канцлер и рассуждал о них с сэр-Грегори прежде чем они были предложены. Он говорил очень серьезно, но из самой его серьезности было очевидно, что он ожидает сильной оппозиции. Тотчас после него встал сэр-Тимоти.
   Сэр-Тимоти был человек с большими претензиями, считавший себя не только адвокатом, но и юристом. Он считал себя также политическим магнатом. Он приступил к делу очень подробно, начал тем, что это вопрос не партии, но что билль, который он имел честь поддерживать, был биллем частного лица и был принят министерством. Он был изменен в Верхней Палате по указаниям его благородного друга сэр-Грегори, но с этими изменениями он принужден не согласиться. Потом он насказал много неприятных вещей против лорда-канцлера и еще с большей колкостью напал на то, что он называл изменившимися мнениями его благородного и ученого друга генерал-атторнея. Потом он сделал несколько не весьма лестных намеков на первого министра, которого обвинял в излишней сдержанности с его подчиненными.
   Эта речь была очевидно придумана и сказана с умыслом повредить коалиции, к которой в то время принадлежал он сам. Многие заметили, что времена очень переменились, если такой образ действия принимается Нижнею Палатой. Но сэр-Тимоти Бисвакс принял теперь такой образ действия, и принял так успешно, что поправки лордов были отвергнуты и министерство побеждено большинством голосов почти своей партии.
   -- Что мне делать? спросил первый министр старого герцога.
   Ответ старого герцога был совершенно такой же, какой дал Монк.
   -- Мы не можем выходить в отставку в августе.
   А потом продолжал:
   -- Мы должны продолжать и посмотреть, как пойдут дела в начале будущей сессии. Главный вопрос состоит в том, не следует ли предложить сэр-Тимоти выйти в отставку.
   Заседания кончились и остававшиеся до конца наконец уехали из Лондона как можно поспешнее.

Глава LXVII.
Мистрис Лопец собирается уехать.

   Герцогиня Омниум была вовсе не самая скромная женщина на свете. В этом сознавались ее лучшие друзья, и это был самый большой порок, приписываемый ей ее худшими врагами. В своем желании насказать колкостей она говорила колкости неуместные, а желая выказать добродушие, она часто наносила обиды. Уезжая из Лондона, она сделала нескромное предложение своему мужу.
   -- Тебе все равно, если я приглашу в Мачинг мистрис Лопец? У нас будут очень не многие.
   Для слуха герцога имя Лопеца было ужасно. Все, что напоминало герцогу этого несчастного и эту несчастную трагедию, было для него ударом ножа. Герцогине следовало бы знать, что всякого сношения герцога с вдовою этого человека следовало избегать, а не искать.
   -- Об этом, не может быть и речи, сказал герцог, выпрямившись.
   -- Почему не может быть и речи?
   -- На это есть тысяча причин. Я не могу на это согласиться.
   -- Так я ничего более не буду об этом говорить. Но тут целый роман -- нечто очень трогательное.
   -- Неужели ты хочешь сказать, что у нее есть... обожатель?
   -- Да.
   -- Она так недавно лишилась своего мужа, да еще таким ужасным образом! Если так, то я менее прежнего желаю видеть ее.
   -- А! это потому, что ты не знаешь ее истории.
   -- И не желаю знать.
   -- Человек, который теперь желает на ней жениться, знал ее задолго до знакомства ее с Лопецом и сватался за нее несколько раз. Он прекрасный человек и ты его знаешь.
   -- Я предпочитаю не слышать об этом более, сказал герцог, уходя.
   План герцогини пригласить Эмилию в Мачинг так этим и кончился. Но план этот едва ли бы удался, даже если бы герцог не воспротивился. Но герцогиня все-таки не отказалась от своего намерения выказать дружелюбие вдове. Она сделала Лопецу вред. Мистрис Лопец понравилась ей. А теперь она старалась взять за руку Артура Флечера. Поэтому она приехала на Манчестерский сквер за день до отъезда в Мачинг и оставила карточку с запискою. Это было пятнадцатого августа, когда Лондон был уже пуст. На улицах в Вест-Энде не виднелось никого, дома были заперты. В конторах сидело по-двое и по-трое несчастных, которые утешались чтением романов за своими конфорками. Половина извощиков, вероятно, отправились в приморские города или отдыхали на своих постелях. Лавки еще были открыты, но все порядочные лавочники разъехались или в Швейцарию, или в свои приморские виллы. Герцогиня Омниум однако была еще в Лондоне, и герцога можно было видеть, когда он входил чрез задний ход в Казначейство каждый день в одиннадцать часов. Уорбертон находил это нестерпимым, потому что ему хотелось стрелять тетеревей; но он скорее погиб бы, чем сказал слово.
   Герцогиня не изъявляла желания видеть мистрис Лопец, а просто оставила свою карточку и записку. Она писала, что не хотела уехать из Лондона, не навестив мистрис Лопец, хотя не просит позволения быть принятой. Она надеялась, что здоровье мистрис Лопец поправляется и что по возвращении в Лондон ей будет дозволено возобновить знакомство. Записка была очень проста и не могла быть принята иначе, как в дружелюбном тоне. Будь она просто мистрис Паллизер, а ее муж младшим писарем в Казначействе, ее посещение и тогда было бы вежливостью, тем не менее оно было вежливо, что его сделала герцогиня Омниум и жена первого министра. Но между всеми знакомыми бедной вдовы только одна герцогиня осмелилась сделать визит после самоубийства Лопеца. Мистрис Роби не велели бывать. Леди Юстэс сурово отказали. Даже старуха мистрис Флечер, будучи в Лондоне, после весьма торжественного свидания с Вортоном, удовольствовалась тем, что просила передать Эмилии свою любовь. Таким образом мысль о заточении сделалась как-то естественною для Эмилии. Чем более заточение продолжалось, тем казалось ей невозможнее расстаться с своим уединением. Но ей принесла удовольствие записка герцогини.
   -- Она хочет оказать вежливость, папа.
   -- О! да; но есть люди, вежливость которых тебе не нужна.
   -- Конечно. Мне не нужна вежливость этой противной леди Юстэс. Но эту вежливость я могу понять. Она думает, что сделала Фердинанду вред.
   -- Когда ты начнешь, душа моя -- и я надеюсь, что это будет скоро -- возвращаться в свет, тебе будет, я думаю, гораздо приятнее находиться между людьми твоего кружка.
   -- Я не желаю возвращаться в свет, сказала Эмилия, горько рыдая.
   -- Но я желаю, чтобы ты воротилась. Все, знающие тебя, желают этого. Только не начинай с этого конца.
   -- Неужели вы предполагаете, папа, что я желаю ехать к герцогине?
   -- Я желаю, чтобы ты поехала куда-нибудь. Тебе не может быть полезно оставаться здесь. Я даже буду находить с твоей стороны дурным, или по крайней мере малодушным, если ты будешь продолжать сидеть взаперти.
   -- Куда же мне ехать? спросила она умоляющим голосом.
   -- В Вортон. Я решительно думаю, что тебе следует прежде всего ехать туда.
   -- Поезжайте туда, папа, а меня оставьте здесь -- только на этот раз. В будущем году и я поеду -- если они меня пригласят.
   -- А меня, может быть, тогда не будет на свете.
   -- Не говорите этого, папа. Разумеется, всякий может умереть.
   -- Я конечно без тебя не поеду. В этом ты можешь быть уверена. Могу ли я оставить тебя одну в августе и сентябре в этом большом, мрачном доме? Если ты останешься, останусь и я.
   Теперь это значило гораздо более, чем в прежние годы. После смерти Лопеца Вортон ни разу не обедал в Эльдоне. Он возвращался домой аккуратно в шесть часов, сидел с дочерью час пред обедом, а потом оставался с нею целый вечер. Точно будто он решился заставить ее покинуть уединение из уважения к нему. Она умоляла его поехать в клуб поиграть в вист, но он никогда не соглашался. Нет, он не находил теперь удовольствия бывать в Эльдоне и разлюбил играть в вист. Так говорил он, но наконец объяснился яснее.
   -- Ты скучаешь здесь целый день и я не хочу оставлять тебя по вечерам.
   В этом была какая-то упорная нежность, которой она не ожидала судя по его прошлой жизни. Поэтому, когда он сказал, что не поедет в деревню без нее, она почти принуждена была уступить.
   Она и уступила бы тотчас, если бы не боялась одного. Как могла она удостовериться, что Артура Флечера не будет там? Разумеется, он будет в Лонгбарнсе, а как могла она не допустить его приехать из Лонгбарнса в Вортон? Она не могла решиться спросить об этом отца, но чувствовала непреодолимое нежелание находиться в присутствии Артура. Разумеется, она любила его. Разумеется, в целом свете он был всех дороже для нее. Разумеется, если бы она могла смыть прошлое, как смывают грязь мокрым полотенцем, если бы могла снять траур с своей души, как с своего тела, она сделалась бы женою Артура с величайшей радостью. Но, по ее мнению, ее чувства к нему были постыдны. Она допускала его ласки, пока Лопец был еще ее мужем -- мужем, дурно обращавшимся с нею, обманувшим ее, старавшимся вовлечь ее в глубину своих низостей. Но теперь она не могла перенести мысли, чтобы Артур дотронулся до нее. Она думала, что все законы женственности запрещают ей думать о другой любви. Для нее ничего более не оставалось кроме траура и слез. Она наделала все это собственным упрямством и не могла искупить этого пред своими родными, пред светом и пред своими собственными чувствами иначе, как осушив чашу несчастия до дна. Даже думать о радости было бы с ее стороны изменой. На этот раз она не уступила своему отцу, победив его, как побеждала прежде, умоляющими взглядами скорее чем словами.
   Но дня два спустя отец пришел к ней с доводами совершенно другого рода. Он должен был немедленно ехать в Вортон вследствие очень важного письма, которое получил от сэр-Элореда. Читатель, может быть, помнит, что наследник титула и поместья сэр-Элореда был племянник, к которому он не имел никакой привязанности. Этот Вортон был отвергнут всеми Вортонами как мот и пьяница. Несколько лет тому назад сэр-Элоред старался спасти этого человека и, может быть, истратил на это более денег, чем позволяло благоразумие, если принять в соображение, что он был обязан обеспечить своих дочерей, так как после его смерти все поместье должно было перейти к этому негодяю. Деньги лились как вода целый год и не принесли ровно никакой пользы. После этого нельзя было иметь никакой надежды. Этот человек был крепкого здоровья и по-видимому долговечен; он женился на какой-то женщине, которую взял с улицы. Это было его последним известным подвигом и с той минуты даже его имя не произносилось в Вортоне.
   Теперь было получено известие о его смерти. Он погиб в попытке перейти какие-то глетчеры в Швейцарии; но мало-по-малу выяснилось, что глетчер был не так опасен, как водка, которою он угостил себя, отправляясь в путь. Как бы то ни было, он умер. Это сообщалось наверно в письме сэр-Элореда. И он также знал наверно, что племянник его не оставил сына.
   Эти известия были так же важны для Вортона, как и для сэр-Элореда -- и еще важнее для Эверета Вортона, чем для обоих их, так как он должен сделаться наследником всего после смерти этих стариков. Теперь он путешествовал на яхте с одним другом, и даже адрес его был неизвестен. Письма посылались к нему в Обань и пожалуй дойдут к нему не прежде месяца. Но в человеке с характером сэр-Элореда эта катастрофа произвела большую перемену. Наследника его титула и мнения он был обязан любить и уважать -- если только на это была малейшая возможность. С прежним наследником на это возможности не было. Но Эверета Вортона он всегда любил. Эверет не осуществлял всех желаний отца и дяди. Но его недостатки могли бы превратиться в добродетели от обладания титулом и имением. Нерасположение к какой бы то ни было профессии и способность к парламентской жизни были приличны молодому человеку, который не только был наследником Вортонского поместья, но и половины отцовских денег.
   Сэр-Элоред выражал в своем письме надежду, что Эверета уведомят немедленно. Он написал бы сам, если бы знал адрес Эверета. Но он знал, что его двоюродный брат в Лондоне, и просил своего двоюродного брата приехать тотчас в Вортон. Эмилия, писал он, разумеется, приедет с отцом. Пришли тоже длинные письма от Мэри Вортон и даже от леди Вортон к Эмилии. Должно быть, Вортоны были очень взволнованы, если леди Вортон решилась написать длинное письмо. Вортоны были очень взволнованы. Энтузиазм их при полученном известии доходил почти до неистовства. Им казалось, что каждый арендатор, каждый работник в поместье и жена каждого арендатора и работника будут находиться в ненормальном состоянии и неспособны исполнять своих обязанностей, пока не увидят Эверета как наследника имения. Леди Вортон даже сообщала Эмилии, какая спальня приготовлена для Эверета -- спальня гораздо почетнее той, которую он до-сих-пор занимал там. Потом теперь можно сделать многое такое, что прежде было невозможно. Можно было срубать деревья, строить, покупать и продавать землю, и все это придавало новую жизнь сэр-Элореду. Когда имением можешь пользоваться только пожизненно, гораздо приятнее иметь наследником друга, который может бывать в имении, чем врага, которого надо держать поодаль. Всеми этими удовольствиями мог теперь пользоваться сэр-Элоред, если старый наследник может подавать ему советы, а молодой оказывать помощь.
   Это известие несколько взволновало и обитателей Манчестерского сквера. Для самого старика Вортона это не могло составить большой разницы. Он был в одних летах с баронетом и не считал возможным сделаться его наследником. Но наследство это могло быть полезно его сыну, а он теперь с сыном находился в хороших отношениях. Он убедился, что Лопец употреблял все силы, чтобы разлучить их, и поэтому более прежнего привязался к сыну.
   -- Нам надо ехать сейчас, сказал он дочери, как будто забыв в эту минуту о ее несчастий.
   -- Вам и Эверету следует там быть.
   -- Господь ведает, где Эверет. Я должен там быть и полагаю, что в таком случае ты удостоишь поехать со мною.
   -- Удостою! что это значит, папа?
   -- Ты знаешь, что я не могу ехать один. О том, чтобы я оставил тебя здесь, не может быть и речи.
   -- Почему, папа?
   -- В такое время вся семья должна собраться вместе. Разумеется, они обидятся, если ты не поедешь. Что подумает леди Вортон, если ты откажешься после такого письма? Я обязан сказать тебе, что ты должна ехать. Ты не можешь думать, что поступаешь хорошо, отталкивая всех своих друзей.
   Он говорил еще долго в том же тоне, который показывал, что отцовская нежность уже истощилась. Слова его были грубее и повелительнее, чем все, что он говорил ей после того, как она сделалась вдовою, но они также и подействовали сильнее. Чрез двадцать-четыре часа после этого разговора Эмилия была принуждена уступить, и Вортону послали телеграмму -- не первую после получения известия -- что Эмилия приедет с отцом. Еще два дня должны они были приготовляться к своей поездке.
   Эти приготовления для Эмилии были так грустны, что разбили почти ее сердце. Она еще носила самый глубокий траур. А теперь ей надо было как-нибудь уменьшить эти траурные знаки, которые висели около ее лица и плеч. Потом как ей держать себя там? Нельзя было ожидать, чтобы Вортоны заключили себя в уединение ради ее горя. Самая перемена обстоятельств привлечет Флечеров в Вортон -- как же она будет смотреть на него, как отвечать ему, если он заговорит с нею нежно? Женщине очень трудно лгать человеку, когда она любит его. Слова она может произнести. Она может уверять его, что равнодушна к нему. Но если женщина действительно любит, как она любит этого человека, то пальцы ее дрожат от прикосновения к руке его, в глазах ее виднеется выражение, которое она не может скрыть. Она не может удержаться, чтобы не обращать особенного внимания на его слова. Она обожает кумир и не может сдержать своего восторга. Все это Эмилия чувствовала очень хорошо, но она чувствовала в то же время, что никогда не простит себе, если обнаружит свою любовь выражением глаз, тоном слов, движением пальцев. Как! может ли она любить опять после своей ошибки, после Такой катастрофы?
   Вечером накануне отъезда явился сам Эверет. Это было около шести часов и он уезжал из Лондона с вечерним поездом. Он получил известие на шотландском берегу и помчался в Лондон, телеграфируя в Вортон. Разумеется, он чувствовал; что погибель родственника на глетчерах -- от водки или льду, это было ему все равно -- сделала его из нуля одним из важных людей на свете. Он согласился с отцом, что сестра обязана ехать в Вортон, и находился теперь в таком положении, что мог говорить повелительно об обязанностях членов его фамилии. Он не мог подождать даже одну ночь для того, чтобы ехать вместе с отцом и сестрою. Сэр-Элоред не имел терпения ждать. Сэр-Элоред требовал его в Гертфордшир. Сэр-Элоред писал, что он как наследник обязан приехать как можно скорее. Отец улыбался, но одобрительно. Эверет поехал вечером, оставив отца и сестру следовать за ним утром.

Глава LXVIII.
Политическия верования первого министра.

   Герцог, прежде чем уехал в Мачинг, два раза напоминал Финиасу Финну, что ожидает его там чрез несколько дней.
   -- Герцогиня говорит, что ваша жена приедет завтра, сказал ему герцог в день своего отъезда.
   Но Финиас приехать не мог. Служба требовала его присутствия на верфях и кораблях, и он отложил свое посещение до конца сентября.
   Когда он отправился в Мачинг, ему предстояло двойное удовольствие -- встреча с женою и благородным хозяином и хозяйкою. Он нашел там небольшое общество, но не такое маленькое, как герцогиня говорила ему.
   -- Разумеется, ваша жена будет у нас, мистер Финн. Она добра и не бросит меня в моих неприятностях. Вероятно, будет там и леди Розина де-Курси. Леди Розина для герцога то же, что ваша жена для меня. Кажется, никого больше не будет -- кроме, может быть, мистера Уорбертона.
   Но леди Розины в Мачинге не было. Вместо леди Розины там были герцог и герцогиня Сент-Бёнгэй с дочерьми, два-три человека из фамилии Паллизеров с женами и Баррингтон Ирль. Был также епископ с женою и трое-четверо других, так что общество нельзя было назвать небольшим.
   -- Мы приглашали мистера Рэтлера, шепнула герцогиня Финиасу:-- но он отказался с разными высокопарными комплиментами. Если мистер Рэтлер не захотел быть в доме первого министра, уж наверно случится что-нибудь.
   Финиас скоро приметил, что обращение герцога к нему совершено изменилось, до такой степени даже, что Финиас был принужден сознаться, что не понимал характера герцога. До сих пор он не находил герцога приятным в разговоре. Оглядываясь назад, он не мог даже вспомнить, разговаривал ли когда с герцогом. Герцог как будто тотчас замыкался сам в себе, как только произносил несколько слов, требуемых обстоятельствами. Была ли это надменность или застенчивость, Финиас не знал. Его жена говорила, что герцог застенчив. Но и надменность произвела бы точно такое действие. Но теперь он улыбался, и хотя был несколько холоден сначала, скоро принял обращение приятного деревенского хозяина.
   -- Вы стреляете, сказал герцог.
   Финиас стрелял? но не очень любил охоту на птиц.
   -- Но вы охотитесь с гончими?
   Финиас очень любил эту охоту.
   -- Я начинаю думать, сказал герцог:-- что я сделал ошибку, не занимаясь этими вещами. Когда я был очень молод, я отказался от них, потому что мне казалось, что другие посвящают им слишком много времени. Этак пожалуй и есть не надо, потому что есть обжоры.
   -- С тою разницей, что если не будешь есть, то умрешь.
   -- Хлеб пожалуй поддержал бы жизнь, но можно есть и мясо, не будучи обжорой. Я очень часто сожалею, что я избегал развлечений, особенно таких, которые сближали бы меня с другими. Человек бывает один, когда читает, пишет и думает. Даже заседая в Парламенте, он почти один, хотя его окружает толпа. А едва ли человек может быть полезен вполне, если не будет знать своих ближних, а как же он их узнает, если сидит взаперти? Если бы мне пришлось начинать сызнова, мне кажется, я стал бы разделять развлечения других.
   Вскоре после этого герцог спросил Финиаса, поедет ли он на охоту утром.
   Финиас объявил, что у него так много дела, что он не может позволить себе никаких развлечений прежде второго завтрака.
   -- Так вы потом пойдете со мною погулять, продолжал герцог.-- Я ничего так не люблю, как прогулку пешком. Там, где река окаймляет парк, есть очень хорошенькия места. Я покажу вам то место, где сэр-Гай Паллизер совершил подвиг, за который король подарил ему это поместье. Хорошее было время в Англии, когда человек мог получить полдюжины приходов за то, что мог угодить королю!
   -- А если бы он не угодил королю?
   -- Тогда с ним могло бы случиться что-нибудь другое. Но я с удовольствием могу сказать, что сэр-Гай был совершеннеший придворный.
   На прогулку отправились, хорошенькия места у реки видели, но смотрели на них без большого интереса и о подвиге сэр-Гая более не упоминали. Разговор перешел на другие предметы. Разумеется, первый министр пустился в рассуждения о будущей сессии. Для Финиаса скоро сделалось ясно, что герцог не желает выходить в отставку, хотя он очень откровенно говорил о вероятной необходимости сделать это. В настоящую минуту он находился в самом лучшем расположении духа. Он гулял в своем собственном поместье, он мог видеть благосостояние около себя. Место это он любил более всех других мест. Его спутник нравился ему и с ним он мог говорить откровенно. Но все еще в нем таилось чувство о какой-то обиде, от которого он не мог освободиться. Разумеется, он не сознавал, что обращался надменно с сэр-Орландом, сэр-Тимоти и другими. Но он сознавал, что был к ним правдив, а они с ним вероломны. Год тому назад пред ним была цель, которой он мог достигнуть, приз, который был для него доступень. Его ожидало спокойствие удаления от дел, которым он хотел воспользоваться, как только чувство долга позволит ему сделать это. Но теперь перспектива этого счастия постепенно отдалялась от него. Удаление от дел уже не было для него выигрышным призом. Яд власти и величия вошел в его кровь. Заглядывая вперед, он скорее боялся, чем желал удаления от дел.
   -- Вы думаете, что все пойдет против нас? спросил он.
   Финиас думал это. Едва ли был хоть один человек в этой партии, который не думал бы этого. Когда одна ветвь коалиции постепенно отпадает, другая ветвь не может долго процветать. Потом оттенки политической коалиции так бесцветны и непривлекательны, что их терпят только пока нет более ярких цветов.
   -- Что же, сказал Финиас:-- министерство было не дурное; оно принесло пользу стране и длилось долее чем многие ожидали.
   -- Если оно принесло пользу стране, то это значит все. По крайней мере, должно бы значить все. Тот государственный человек, для которого это не значит все, должен быть сам не в порядке.
   Герцог этим читал нравоучение самому себе. Он говорил себе, что хотя видит лучший путь, однако позволяет себе итти по пути худшему, потому что не один Финиас, не один старый герцог, не одна герцогиня видели перемену, видел ее и сам первый министр, хотя не мог сладить с собою.
   -- Я иногда думаю, сказал он:-- что мы, которых случай заставил вмешаться в политическую игру, иногда не даем себе времени подумать о том, что мы сделаем.
   -- Может быть, человеку приходится работать так усиленно, сказал Финиас:-- потому что ему нет времени думать.
   -- Или, вероятно, он так занят борьбою партий, что не имеет достаточно хладнокровия для размышления. Мне кажется, что многие -- кого мы с вами знаем -- выбирают политическую профессию не только без всяких политических убеждений, но даже не видят, следует ли им иметь их. Случай приводит молодого человека под руководство старшего, или он происходит от семейства вигов, как было со мною, или из какого-нибудь старого торийского семейства, и добросовестно остается верен интересам, которые сначала выдвинули его в свет. В этом убеждения нет.
   -- Убеждения являются после.
   -- Да, убеждение, что человек обязан оставаться либералом, а не причина почему. Или человек видит, что для него может устроиться карьера с этой стороны или с другой, как это бывает с юристами. Или у него есть поддержка с этой или той стороны, как это бывает с людьми коммерческими. Или, может быть, он имеет какую-нибудь идею о том, что аристократия приятна, и становится консерватором. Или что демократия благоденствует, и становится либералом. Вы либерал, мистер Финн?
   -- Конечно, герцог.
   -- Почему?
   -- После того, что вы сказали, я хвастаться не стану. Опытность однако, кажется, показывает мне, что страна требует либерализма.
   -- Может быть, в некоторые эпохи она потребует сатану со всем его причтом, но едва ли вы скажете, что станете под знамя сатаны, потому что стране сатана нравится. Мне кажется, не достаточно говорить, что либерализм требуется. Вы прежде должны узнать, что значит либерализм, и удостовериться, что он сам по себе хорош. Вы наверно это сделали, но я знаю людей, которые никогда не справляются об этом.
   -- Я не имею притязания быть лучше моих ближних.
   -- Понимаю, понимаю, сказал герцог смеясь.-- Вы предпочитаете какого-нибудь доброго самаритянина на оппозиционных скамьях сэр-Тимоти и фарисеям. Тяжело выходить раненым из борьбы и видеть, что тот, кому следовало быть вашим другом, не только перешел на другую сторону, но еще кидает в вас камнем. Я не имел намерения намекать на подробности недавних несчастий, хотя нет человека, с которым я мог бы говорить так откровенно, как с вами. Я всегда старался объяснить себе, почему я всю жизнь сидел на либеральной стороне Палаты.
   -- И вам удалось?
   -- Я начал жизнь с готовыми политическими верованиями. Для меня уже было готово место в Парламенте, когда мне минул двадцать-один год. Никто не побеспокоился узнать мои мнения. Разумелось само собою, что я должен быть либералом. Дядя мой, которого ничто не могло заставить заняться политикою, считал непреложными мои либеральные мнения. Это было фамильное предание и так нераздельно с нашею фамилией, как титулы, которые дядя мой наследовал. Имение могло быть продано, промотано, но политическое верование должно было оставаться твердо как алмаз. Кажется, у меня не было и желания возмущаться, но сначала мне казалось это очерь естественным.
   -- В двадцатилетнем возрасте человек редко вдается в глубокомысленное рассуждение.
   -- А если и вдается, то почти всегда приходить к ошибочному заключению. Но после того я удостоверился, что случай поставил меня на настоящий путь. Должно быть, то же самое было и с вами. Мы оба рано вступили в Парламент и внимание к нашим обязанностям, вероятно, отвлекло нас обоих от глубоких мыслей о важном вопросе. Когда человек должен заботиться о спокойствии в Ирландии или о предупреждении расхищения на верфях, или о возвышении дохода, когда понижает налоги, он чувствует себя избавленным от необходимости исследовать принцип. Таким образом мне иногда кажется, что министры, и настоящие, и бывшие, и те, которые наблюдают за министрами с оппозиционных скамеек, имеют менее возможности сделаться настоящими политиками, чем люди сидящие в Парламенте с пустыми руками и располагающие своим временем. Но когда человек поставлен обстоятельствами в такое положение, как я, он начинает думать.
   -- А между тем у вас руки не пустые.
   -- Может быть, и не так полны, как вы думаете. По крайней мере я не могу довольствоваться одною отраслью публичной жизни, как бывало прежде. Не думайте, чтобы я предъявлял права на какое-нибудь великое политическое изобретение, но мне кажется, что я по крайней мере определил мои собственные мысли. Я полагаю, что мы все желаем улучшить положение народа, который выбирает нас, и подвинуть вперед страну или по крайней-мере спасти ее от ретроградства.
   -- Это разумеется.
   -- Да, разумеется. Я верю этому желанию со стороны моих оппонентов в Парламенте, как верю моим товарищам и себе. Мысль, что политическая добродетель только на одной стороне, и вредна, и нелепа. Мы позволяем себе говорить таким образом, потому что негодование, презрение, а иногда, как я опасаюсь, желание порицания сложат пищею для поддержания жара прений.
   -- Есть люди, которые любят раздувать огонь, сказал Финиас.
   -- Я не хочу называть никого, сказал герцог:-- но я видел наших соотечественников, очень искусно умеющих обращаться с кочергой.
   Финиас засмеялся, зная, что некоторые находили, будто он слишком горячо защищал герцога.
   -- Но мы отложили бы все это в сторону, если бы подумали хорошенько, что и консерваторы, как и либералы, могут иметь филантропическия и патриотическия чувства. Консерватор, если он понимает значение своего названия, желает, я полагаю, поддержать разницу и расстояние, отделающие высокопоставленных лиц от их низших братьев. Он думает, что свет разделен таким образом самим небом, и что он лучше исполнит свою обязанность, если сделает низшего счастливым и довольным своим положением, научая его тому, что место, которое он занимает, определено ему Богом.
   -- Оно так и есть.
   -- Едва ли в том смысле, о котором я говорю. Но это и есть учение консерваторов. Это учение едва ли совместно с постоянным улучшением состояния низшего класса. Но у консерваторов все подобные ул; чтения основаны на мысли о поддержании этого расстояния. Я, как герцог, должен держаться на столько поодаль от человека, который правит моими лошадьми, как предок держался от того человека, который правил его лошадьми, или от своего оруженосца; и так должно продолжаться всегда. Многое можно сказать в пользу этого плана. Если все лорды будут с любящим сердцем, ясным умом, благородными инстинктами, то конечно они могут употреблять свою власть так благодетельно, что распространят счастие по всей земле. Консерваторы верят подобному тысячелетию {Слово это англичане употребляют для обозначения необыкновенного благополучия, которое по древнему пророчеству настанет когда-нибудь на земле и будет продолжаться тысячу лет. Пр. Пер.}.
   -- Но другие люди, не лорды, не желают такого счастия.
   -- Если бы такое счастие было достижимо, то может быть было бы хорошо принудить людей принять его. Но лорды сего мира люди грешные, и хотя как единичные личности они должны быть и бывают лучше других личностей, которые пользуются меньшими преимуществами, они гораздо более способны как единичные личности сбиваться с толку в своих мнениях, чем все сословие людей, которыми они желают управлять. Мы знаем, что власть развращает и что мы не можем положиться даже на правителей с любящим сердцем, ясным умом и благородными инстинктами. Когда подумаешь об этом, заглянешь вперед, оглянешься назад, не можешь поверить, чтобы подобное тысячелетие могло когда-нибудь настать.
   -- А разве консерваторы верят тысячелетию?
   -- Мне кажется, верят в некоторой степени; мне кажется даже, что я верю этому сам. Это моя идея о консерватизме. Доктрина либерализма, разумеется, говорит совсем противное. Либерал, если только он имеет какие-нибудь определенные идеи, должен, мне кажется, думать об уменьшении расстояний -- о том, чтобы сблизить кучера с герцогом -- и сближать до-тех-пор, пока тысячелетие будет достигнуто посредством...
   -- Равенства? поспешно перебил Финиас первого министра, выказывая свое несогласие тоном голоса.
   -- Я не употребил этого выражения, которое может подать повод ко многим возражениям. Во-первых, то тысячелетие, о котором мы говорим, так далеко, что мы не можем даже считать его возможным. Ум человеческий так теперь разнороден, что мы не можем даже представить себе идею равенства, и здесь, в Англии, привыкли ненавидеть это слово по милости дурных последствий тех нелепых попыток, которые делались в других странах, чтобы провозгласить это совершившимся фактом, и которые были достигнуты посредством пера или резца. Нам сделали этим вред, потому что хорошее слово, выражавшее великую идею, было выкинуто из словаря хороших людей. Равенство было бы раем, если бы мы могли достигнуть его. Как можем мы, которым так много было дано, осмелиться думать иначе? Как можем мы смотреть на согбенную спину и изнуренное лицо бедного пахаря, который зимою и летом должен работать, несмотря на свой ревматизм, между тем как вы мчитесь на охоте или гордо сидите между передовыми людьми вашей страны, и говорить, что все так и следует? Вы либерал, потому что знаете, что не все так должно быть, и желаете хоть сколько-нибудь приблизиться к равенству, хотя оно само по себе так велико, великолепно, божественно, что вам сделалось даже противно обещание его, потому что оно совершенно недостижимо.
   Герцог в своем энтузиазме сбросил шляпу и сидел на деревянной скамейке, подняв глаза к небу. Его правая рука была сжата, а левою он время от времени потирал редкие волосы на лбу. Он начал тихим голосом, довольно невнятно произнося слова, но постепенно они становились ясны, звучны и красноречивы. Финиас слышал рассказы о взрывах красноречия, которые случались с герцогом в прежнее время в Нижней Палате. Они удивляли людей и заставляли их говорить, что Плэнти Палль -- как его тогда часто называли -- себе науме. Но это случалось с ним очень редко и Финиас никогда не слыхал таких слов. Теперь он молча смотрел на своего собеседника, спрашивая себя, будет ли он продолжать свою речь. Но лицо герцога вдруг изменилось; он неловко схватил свою шляпу и сказал:
   -- Надеюсь, вы не озябли?
   -- Я вовсе не озяб, ответил Финиас.
   -- Я пришел сюда потому, что очень люблю этот изгиб реки. Чрез реку мы не переходим. Это имение мистера Апджона.
   -- Депутата графства?
   -- Да, и очень хорошего депутата, хотя он не поддерживает нас. Он старинной школы, но большой приятель моего дяди, в котором много было качеств тори, несмотря на его либерализм. Желал бы я знать, здесь ли он. Я должен напомнить герцогине, чтобы она пригласила его обедать. Вы, разумеется, знаете его.
   -- Я только видал его в Парламенте.
   -- Он вам очень понравится. Боже! теперь пять часов, а мы на две мили ушли от дома. Я не прочитал ни одного письма и Уорбертон подумает, что я бросился в реку из-за сэр-Тимоти Бисвакса.
   Они быстрыми шагами направились домой.
   -- Я не забуду, герцог, сказал Финиас:-- вашего определения консерваторов и либералов.
   -- Мне кажется, я не отважился делать определение; я только высказал несколько мыслей, которые волновали меня последнее время. Послушайте, Финн!
   -- Что прикажете, ваша светлость.
   -- Не расскажите Рамсдену и Друммонду, что я проповедывал равенство, а то я попаду в беду. Я даже не знаю, остался ли бы этим доволен мой милый друг герцог.
   -- Я не скажу ни слова.
   -- Равенство -- мечта. Но мечтать иногда любишь -- особенно когда нет никакой опасности, чтобы Мачинг ускользнул от меня в этой мечте. Я сомневаюсь, мог ли бы я вынести пробу, на которую решались в других странах.
   -- Бедному пахарю все-таки мало достанется, герцог.
   -- В том-то и дело. Мы можем только понемножку приближать это к себе, так понемножку, что до Мачинга это не коснется в наше время. Вот ее светлость с своими пони. Не думаю, чтобы ее светлости было приятно лишиться своих пони посредством моей доктрины.
   Обе жены обоих собеседников сидели в кабриолете, а между ними сидела маленькая леди Гленкора, старшая дочь герцогини.
   -- Мистер Уорбертон разослал трех гонцов отыскивать тебя, сказала герцогиня:-- и никто меня не переуверит, что ты и мистер Фини- вздумали развлечь себя прогулкою.
   -- Мы разговаривали о политике, сказал герцог.
   -- Разумеется. Какое же другое развлечение возможно? Но с какой стати позволяешь ты себе заниматься пустою болтовней, когда мистер Уорбертон ждет тебя в библиотеке? Прислали ящик, такой огромный, что в нем могут поместиться отставки всех изменников партии.
   Это были очень сильные выражения, и герцог нахмурился, но некому было слышать это, кроме Финиаса Финна и его жены, а на них положиться было можно. Герцог сказал, что ему надо воротиться домой как можно скорее. Может быть, еще до обеда надо сделать что-нибудь. Уорбертон по крайней мере может спокойно выкурить сигару после обеда. Герцогиня и мистрис Финн вышли из кабриолета, а герцог взялся отвезти девочку домой.
   -- Он непременно наедет на дерево, сказала герцогиня.
   Но герцог благополучно привез домой себя и свою дочь.
   -- Что вы думаете об этом, мистер Финн? спросила ее светлость.-- Я полагаю, вы с герцогом решили, что делать?
   -- Мы не решили ровно ничего.
   -- Так у вас верно вышло разногласие?
   -- И этого не было. Сказать по правде, мы все время находились в заоблачных странах.
   -- Стало быть, надежды нет. Если политики забираются в заоблачные страны, значит, действительность уже не имеет для них очарования.
   В большом ящике не заключалось отставки ни одного из неприятных членов коалиции. Министры редко подают в отставку в сентябре, да и желать этого особенной надобности не было. Лорд Друммонд и сэр-Тимоти могли оставаться до февраля, не выказывая ни послушания, ни возмущения. Герцог оставался спокойно в Мачинге. Дела большого не было, кроме приготовления работы для будущих заседаний. Великая работа наступающего года состояла в уравнении парламентского избирательства для местечек и графств. Эту меру государственные люди обещали уже два года -- обещание это не значило ничего конечно, хотя всякое обещание обыкновенно ведет к более определенным уверениям. Герцог Сент-Бёнгэй, лорд Друммонд и другие министры желали это отдалить; Монк желал ввести; разумеется, его поддерживал Финиас Финн.
   Первый министр сначала поддался влиянию старого герцога. Не было никакого сомнения, что мера эта желательна и будет введена, но вопрос состоял относительно времени, когда ее следует ввести. Старый герцог знал, что мера эта наступит, но находя ее вредной, думал, что поступает хорошо, откладывая ее год от года. Но Монк приставал и старик должен был уступить. Грустно было на душе старика, когда год за годом он помогал разрушать учреждения, которые считал охраною нации, но знал, что как либерал он обязан помогать их уничтожать. Ему должно было приходить в голову время-от-времени, что не лучше ли ему отправиться на тот свет и опочить в мире, прежде чем уничтожится все.
   Когда герцог Сент-Бёнгэй уехал из Мачинга, на его место приехал Монк, и Финиас Финн, уезжавший на время в Лондон, тоже вернулся; они трое с помощью Уорбертона и других работали над предполагаемым планом новых выборов. Но работа их как-то не спорилась; все они чувствовали, что каково бы ни было их первое предложение, их побьют в Нижней Палате, которая находила, что этому Аристиду пора выйти из Казначейства {Первый министр в Англии есть также первый лорд Казначейства. Пр. Пер.}.

Глава LXIX.
Судьба мистрис Паркер.

   После смерти Лопеца прошло пять месяцев, а вдова его не слыхала ни слова о мистрис Паркер и ее детях. Ее собственные горести были так велики, что она почти не думала о бедной женщине, которая приходила к ней за несколько дней до смерти ее мужа рассказать о разорении, причиненном вероломством Лопеца. Но поздно вечером накануне отъезда в Гертфордшир -- вскоре после того, как Эверет уехал -- позвонили и бедно одетая женщина изъявила желание видеться с мистрис Лопец. Бедно одетая женщина была жена Сексти Паркера. Слуга, не помнивший ее, не хотел оставить ее одну в передней, потому что берег плащи и зонтики, а позвал горничную доложить о ней. Бедная женщина поняла оскорбление и приняла его к сердцу. Но мистрис Лопец тотчас позвала ее в нижнюю гостиную, оставив Вортона наверху.
   Мистрис Паркер, сердясь на нанесенное ей оскорбление, хотела было пожаловаться тотчас на слугу, но траур вдовы усмирил ее. Эмилия никогда не любила наряжаться, ни девушкою, ни замужнею женщиной, но муж любил, чтобы она одевалась хорошо -- хотя не заботился платить за ее наряды -- и мистрис Паркер воспоминала о своей знакомой в Доверкорте как о нарядной даме. Черное платье -- как привидение -- мелькнуло в комнате и мистрис Паркер забыла о своей недавней обиде. Эмилия подошла, протянула руку и заговорила первая.
   -- Меня постигло большое горе после нашего свидания, сказала она.
   -- Да, действительно, мистрис Лопец. Мне кажется, теперь в свете ничего нет кроме горя.
   -- Надеюсь, что мистер Паркер здоров. Не сядете ли вы, мистрис Паркер?
   -- Благодарствуйте, сударыня. Нет, он нездоров, и как он может быть здоров? Все -- все отнято у него!
   Бедная Эмилия застонала, услышав это.
   -- Я не хочу ничего говорить против покойника, мистрис Лопец, на сколько это зависит от меня. Я знаю, что неприятно слушать, когда человека любимого нами на свете уже нет. А может быть, еще неприятнее, когда дела его шли дурно по его собственной вине. Я не сделала бы этого, мистрис Лопец, если бы это зависело от меня.
   -- Я выслушаю, что вы хотите сказать, сказала Эмилия, решившись вынести все терпеливо.
   -- Ну вот что. Он оставил нас решительно без ничего. Это еще не самое худшее, хотя что может быть хуже этого? Паркер был такой слабый, а он умел говорить, да разговорами то последнюю рубаху снял с нас.
   -- Что вы подразумеваете под тем, что это не самое худшее?
   -- От Сексти требуют по векселю четыреста пятьдесят за эту дрянь, которую они называют биосом -- а Сексти говорит, что это вексель не его. Но он в таком положении, что не может и присягнуть-то порядком. Но он знает наверно, что этого векселя не подписывал. Вексель был принесен ему Лопецом, они повздорили и он совсем не хотел подписывать. И разницы-то большой в этом нет: теперь уж от него нечего больше отнимать.
   Эмилия, слушая все это, сидела и дрожала, стараясь сдерживать свои стоны.
   -- Только мебель не продали, продолжала мистрис Паркер: -- и я хотела было отдать внаймы комнаты, а теперь и мебель хотят взять по этому векселю. Сексти как сумасшедший, клянется и так и сяк, но что же может он сделать, мистрис Лопец? Это похоже на его руку как две капли воды. Он ведь был такой мастер на все -- вы ведь знаете, о ком я говорю, сударыня.
   Тут Эмилия закрыла лицо руками и горько заплакала. Она еще не знала, верить или нет этому последнему обвинению против ее покойного мужа. Она не имела времени обдумать преступность приписываемого ему проступка. Но она знала, что женщина, находившаяся пред нею, была разорена спекуляциями ее мужа.
   -- Это ведь большая беда, сударыня? сказала мистрис Паркер, заплакав для компании.-- Куда ни посмотришь, везде беда. Будь у вас пятеро детей без куска хлеба, вы бы знали, что чувствую я. Мне надо вернуться с десятичасовым поездом, а когда я возьму билет третьяго класса, у меня не останется и двух пенсов в кармане.
   Этой глубине бедности, этому недостатку хлеба для завтрашнего дня Эмилия могла помочь из своего кармана. Думая об этом и вспомнив, что с нею нет денег, она встала, чтобы принести свой кошелек. Но ей пришло в голову, что этого будет недостаточно, что она обязана сделать более, а между тем сама она не могла сделать ничего. Каждый месяц, почти каждую неделю после смерти ее мужа отец должен был уплачивать его долги, потому что, отказавшись от этого, он только увеличил бы ее несчастие. Она чувствовала, что должна соблюдать собственно для себя строжайшую экономию, так как подвергла отца большим денежным потерям по милости своего неудачного замужства.
   -- Чего вы желаете от меня? спросила она опять, садясь на свое место.
   -- Вы богаты, отвечала мистрис Паркер.
   Эмилия покачала головою.
   -- Говорят, ваш папа богат. Я думаю, что вы не захотите видеть меня в такой нужде.
   -- Право, право, это очень меня огорчает.
   -- Не сделает ли ваш папа чего-нибудь? Сексти в этом не так виноват, как ваш муж. Я не сказала бы этого вам, если бы не умирала с голоду. Я не сказала бы этого вам, если бы не дети. Я легла бы в канаву и умерла, будь я одна, потому что... потому что знаю, каковы ваши чувства. Но что сделали бы вы, что вы бы сказали, если бы у вас дома было пятеро детей без куска хлеба?
   Эмилия встала и вышла из комнаты, попросив гостью подождать несколько минут. Чрез несколько времени пришел буфетчик, обидевший мистрис Паркер вниманием к вещам своего господина, и принес поднос с мясом и вином. Он сказал, что мистер Вортон просит мистрис Паркер закусить и что скоро сам выйдет к ней. Мистрис Паркер, зная, что ей понадобятся силы, и помня, что ей придется итти пешком по всему городу до станции, закусила и позволила себе выпить рюмку хересу, ксторую ее недавний неприятель благодушно налил для нее.
   Эмилия не пробыла и получаса с своим отцом, как тяжелые шаги Вортона уже послышались на лестнице. А когда дошел до дверей столовой, он остановился на минуту прежде чем повернул ручку. Он не сказал Эмилии, что он сделает, и даже еще сам этого не решил. При каждом новом требовании, с которым обращались к нему, ненависть его к памяти человека, который расстроил всю его жизнь, разумеется, увеличивалась. Имя этого негодяя было до такой степени противно ему, что он не мог даже удержаться от трепета при дочери, когда слуги называли ее этим именем. Но все-таки он решил, что будет всеми мерами избавлять ее от страданий. Конечно, это была ее вина, но она искупала ее страдальчески и он не хотел увеличивать ее тяжести. Он будет платить, платить и платить помня только, что эти платежи следует выключить из ее доли в его состоянии. Он никогда не намеревался поступить с Эверетом как с старшим сыном, а теперь даже на это не было и необходимости, так как Эверет сделался старшим сыном в другой семье. Он мог почти уплачивать по всем требованиям без материального вреда для себя. Но эти требования, одно за одним, жгли его своим частым повторением и низостью человека, бывшего причиною их. Дочь его теперь повторила ему с рыданиями и стонами всю историю, которую рассказала ей женщина, находившаяся внизу.
   -- Папа, сказала она: -- я право не знаю, говорить вам или нет.
   Он уговорил ее и выслушал не говоря ни слова. Он старался даже не поморщиться при обвинении в фальшивой подписи, которое повторила ему родная дочь -- вдова преступника. Он усиливался не помнить в эту минуту, что ее девическое сердце выбрало этого злодея наперекор всем его желаниям. Ему и в голову не пришло поверить обвинению. Оно было так вероятно! Что могло удержать этого человека от подлога, если он только мог заставить думать, что его жертва подписала вексель в пьяном виде? Он выслушал все, поцеловал дочь и пошел в столовую. Мистрис Паркер, когда увидала его, встала, низко поклонилась и опять села. Старик Вортон посмотрел на нее из-под своих косматых бровей, прежде чем заговорил, а потом сел напротив нее.
   -- Сударыня, сказал он:-- я сейчас слышал очень печальную историю.
   Мистрис Паркер опять встала, опять поклонилась и закрыла лицо носовым платком.
   -- Об этом здесь не будет никакой пользы говорить.
   -- Конечно, сэр, сказала мистрис Паркер.
   -- Я и моя дочь уезжаем из Лондона завтра утром.
   -- Неужели, сэр? Мистрис Лопец мне этого не говорила.
   -- Мой письмоводитель будет в Лондоне в доме под No 12 в Линкольн-Инне до моего возвращения. Вы думаете, что найдете это место? Я написал вот здесь.
   -- Да, сэр, я могу найти, отвечала мистрис Паркер, приподнимаясь со стула при каждом своем слове.
   -- Я написал его имя; видите? Мистер Кромпи.
   -- Вижу, сэр.
   -- Если вы мне позволите, я дам вам теперь два соверена.
   -- Благодарю вас, сэр.
   -- И если вам будет удобно заходить к мистеру Кромпи каждый четверг около двенадцати часов утра, он будет выплачивать вам по два соверена в неделю, пока я не вернусь в Лондон. Потом я посмотрю.
   -- Господь да благословит вас, сэр!
   -- А на счет мебели я напишу моему помощнику, мистеру Вокеру. Вам нечего беспокоиться ходить к нему.
   -- Точно так, сэр.
   -- Если будет нужно, он пошлет за вами и посмотрит, что можно сделать. Прощайте, мистрис Паркер.
   Он подошел к ней с двумя соверенами и положил их ей в руку. Мистрис Паркер рыдая простилась с ним, а Вортон стоял в передней неподвижно, пока лицевая дверь затворилась за бедной женщиной.
   -- Я все устроил, сказал он Эмилии: -- я расскажу тебе завтра или когда-нибудь. Не терзай себя теперь, а ложись спать.
   Она посмотрела пристально и грустно ему в лицо и исполнила его приказание.
   Но Вортон не мог лечь спать; ему предстояли еще хлопоты. В этот самый вечер он должен был написать подробности об этом деле и Вокеру, и Кромпи. Эти противные письма вышли очень длинны; противны они были ему потому, что ему приходилось безпрестанно сообщать, что его дочь, эта зеница его ока, была женою мошенника. Вокеру он должен был рассказать всю историю о предполагаемой подделке и никак не мог удержаться от резких выражений.
   "Не думаю, чтобы это можно было доказать, но есть повод полагать, что это, должно быть, правда."
   А потом: "Я думаю, что этот человек был самым гнусным мошенником из жадности к деньгам."
   Даже с Кромпи он не мог скрытничать.
   -- "Ее жаль", писал он. "Ее муж разорен гнусными спекуляциями мистера Лопеца."
   Он лег в постель. О! как он был бы счастлив, если бы, уплачивая по два соверена в неделю -- и даже уплатив по поддельному векселю -- он мог избавить себя от неприятности слышать имя Лопеца.
   По векселю этому банкиры своих денег не получили, а мистрис Сексти Паркер каждую неделю, каждый месяц и наконец каждый год, и дети ее -- и вероятно ее муж -- существовали двумя соверенами, которые она всегда получала в четверг утром от самого Кромпи. И можно опасаться, что бедный Сексти Паркер никогда уже не сделался достаточным человеком.
   -- Вы мне скажете, что вы сделали для этой бедной женщины, папа, сказала Эмилия, наклонясь к отцу в вагоне.
   -- Я это устроил, душа моя.
   -- Вы сказали, что скажете мне.
   -- Кромпи будет платить ей два фунта в неделю, пока мы разузнаем все подробнее.
   Эмилия пожала руку отца, тем это и кончилось. Никто никогда не разузнал об этом более и Кромпи продолжал платить деньги.

Глава LXX.
В Вортонском замке.

   Когда Вортон и его дочь приехали в Вортонский замок, там еще Флечеров не было. Эмилия по дороге со станции не смела спросить об этом, не смела даже побудить отца сделать это; Он, вероятно, сказал бы ей, что мало вероятности найти гостей и никакого вероятия, чтобы она встретили Артура Флечера. Эмилия была слишком смущена и слишком растревожена, чтобы думать о вероятии, и до конца находилась в волнении, опасаясь встретиться с своим обожателем.
   Она однако не нашла в Вортонском замке никого, кроме Вортонов и приметила, также к своему великому облегчению, что эта перемена наследника избавила ее от внимания, которое могло бы только увеличить ее смущение. С первого взгляда ее платье и осанка поразили их, так что они не могли скрыть своих чувств. Разумеется, они ожидали увидеть ее в черном -- ожидали увидеть в вдовьем трауре. Но ее лицо и члены так приспособились к ее крепу, что она казалась монументом осиротелости и горя. Леди Вортон привела вдову в свою комнату и там сказала ей маленькую речь.
   -- Мы все поплакали о вас, сказала она:-- и теперь еще о вас жалеем. Но непомерное горе не хорошо, особенно в молодых. Мы употребим все силы, чтобы сделать вас счастливою, и надеемся успеть. То, что случилось с милым Эверетом, должно было бы утешить вас.
   Эмилия обещала постараться, не извлекая однако очень большого утешения из будущности, предстоявшей Эверету. Леди Вортон, конечно, никогда в жизни не говорила о милом Эверете, пока был жив нечестивый племянник. Потом Мэри также сказала свою маленькую речь:
   -- Милая Эмилия, я сделаю все, что могу. Пожалуста постарайтесь верить мне.
   Но Эверет до такой степени был героем дня, что мало оставалось место для внимания к другим.
   Относительно Эверета было много возможности для торжества. Уже узнали наверно, что у Вортона, теперь умершего, был ребенок -- но дочь. О! каким спасением или какою гибелью может быть для английского джентльмена пол ребенка? Эта бедная девочка была теперь не что иное, как нищая, если только родственники, нисколько не заботившиеся о ее судьбе, не заблагорассудят из сострадания назначить ей какое-нибудь содержание. Будь на ее месте мальчик, Эверет Вортон остался бы ничем, а ребенок, спасенный от беззакония родителей, был бы взлелеян в лучшей спальне Вортонского замка, осыпаем горячими поцелуями и служил бы центром всех надежд для всех Вортонов. Но поверенный Вортонов удостоверился телеграммою, что ребенок -- девочка, и Эверет был героем дня. Он вдруг сделался одарен необыкновенными качествами даже в глазах своего отца. Считали особенным благополучием, что он не выбрал никакой профессии. Будь он банкиром, поглощенным наживанием денег, или хотя адвокатом, привязанным к своему округу и суду, это уменьшило бы его готовность принять обязанности, которые он должен был исполнить. Он никогда не будет очень богат, но всегда будет иметь наличные деньги и, разумеется, поступит в Парламент.
   В своем новом положении как будущий глава фамилии, он счел своею обязанностью прочитать нравоучение сестре. Может быть, кому-нибудь следовало бы приструнить ее построже отца. Конечно, она изнемогала от своего несчастного положения до такой степени, что это было неприятно всем вообще. Нет качества столь полезного человеку, как способность оправляться после падения, способность особенно принадлежащая тем, кто имеет здоровую душу в здоровом теле. Не редко видеть человека -- особенно женщину -- которых горе постепенно убивает, и есть между нами люди, может быть, завидующие и конечно восхищающиеся такою нежною душой, которая умирает от горя. Но в таких случаях скорее слабость сердца чем сила чувства производит уничтожение. Недостает какой-нибудь твердости фибра, сила которого есть принадлежность благородная. Эверет Вортон видел это, и будучи теперь будущим главой фамилии, пристал к сестре.
   -- Эмилия, сказал он:-- ты делаешь всех нас несчастными, когда мы смотрим на тебя.
   -- Неужели? спросила она.-- Я жалею об этом, но зачем вам смотреть на меня?
   -- Затем, что ты принадлежишь к нашей семье. Разумеется, мы не можем оттолкнуть тебя, и не захотели бы, если бы могли. Мы все были несчастны оттого... оттого, что это случилось. Но не думаешь ли ты, что ты должна принести какую-нибудь жертву нам -- нашему отцу, хочу я сказать, и сэр-Элореду, и леди Вортон? Когда ты плачешь, и другие должны плакать. Я так думаю, что людям надо быть счастливыми хотя бы только для ближних своих.
   -- Что же мне делать, Эверет?
   -- Разговаривать немножко, улыбаться иногда, ходить поживее, не иметь такого вида, когда входишь в комнату, будто ты собираешься залиться слезами, и если бы я осмелился посоветовать, уменьшить несколько траур.
   -- Ты хочешь сказать, что я лицемерю?
   -- Нет, ничего подобного не хочу я сказать. Ты это знаешь. Но ты бы могла принудить себя для удовольствия других, не сделавшись изменницею твоим воспоминаниям. Ты наверно знаешь, что я хочу сказать. Постарайся и посмотри, не можешь ли ты сделать что-нибудь.
   Она постаралась и сделала кое-что. Никто, не знающий тайн женского костюма, не мог бы сказать, что именно сделала она, но все чувствовали, что траур был уменьшен. Сначала, слушая брата, она чувствовала удары, которые ей наносили его слова, и обвиняла его в жестокости. Эти слова очень тяжело было перенести. Была минута, когда ей почти хотелось напуститься на брата и сказать ему, что он ничего не понимает в ее горестях, но она удержалась и, оставшись одна, созналась себе, что он сказал правду. Никто не имеет права являться в свет Ниобеей, потопляющею радость всех эгоистическими слезами. Чем не была она обязана отцу, который так часто предостерегал ее против ее несчастного шага, а потом с первой минуты после ее ошибки простил ей все? По крайней мере, из своих несчастий она узнала безграничную нежность его сердца, которую во время их благоденствия он не чувствовал необходимости выражать ей.
   Она постаралась и сделала кое-что. Она пожала руку леди Вортон, расцеловала свою кузину Мэри, бросилась на шею отцу, когда они остались одни, и шепнула ему, что она постарается.
   -- Ты сказал мне правду, Эверет, говорила она потом своему брату.
   -- Я не имел намерения показаться тебе свирепым, ответил он с улыбкой.
   -- Ты сказал правду, я обдумала твои слова и постараюсь. Я буду скрывать свое горе, если могу. Может быть, оно не таково, как ты думаешь, но я буду скрывать его.
   Ей казалось, что ее не понимают, и может быть она была права. Она горевала не о том, что он умер и оставил ее молодою вдовой, даже не о том, что кончина его была такою жестокою трагедией и так бесславна, и не о том, что ее любовь была отдана недостойному, что она сделала такую прискорбную ошибку в единственном важном поступке своей жизни, который вздумала сделать сама не слушая никого. Может быть, всего ужаснее было для нее то, что она, считавшаяся яркою звездой в семействе, только одна навлекла упрек на имя всех этих людей, которые были к ней так добры. Каким образом человек, сознающий свое бесславие, может ходить, смотреть и говорить, как будто это бесславие прошло? Но она постаралась и ее усилия отчасти удались.
   Сэр-Элоред, несмотря на траур бедной вдовы, был очень счастлив в это время и его радость в некоторой степени сообщилась старому адвокату. Эверета повели к каждому арендатору и представили как наследника. Вортон уже объявил о своем намерении отказаться от всяких прав на поместье. Если переживет сэр-Элореда, он должен быть баронетом; но если это печальное происшествие случится еще при жизни Вортона, Эверет должен тотчас сделаться владельцем Вортонского замка.
   Сэр-Элоред рассуждал о своей смерти с чрезвычайным удовольствием и требовал, чтобы и другие рассуждали об этом. Умереть и оставить все на произвол моту было ужасно для его старого сердца; но теперь человек, который после него получит поместье, будет иметь шестьдесят тысяч фунтов стерлингов капитала, чтобы поддерживать Вортонский замок и заткнуть, так сказать, все дыры в поместье. Он как будто с нетерпением желал, чтобы Эверет вступил в наследство, подавал ему много советов, что следует сделать после его смерти. Точно будто он думал вернуться в Вортон с того света и участвовать призрачно в благоденствии поместья.
   -- Ты найдешь Джона Грифита очень хорошим человеком, сказал баронет.
   Джон Грифит был арендатором уже лет пятьдесят и был старее своего владельца; но баронет говорил обо всем как будто собирался расстаться с Вортоном на следующей неделе.
   -- Джон Грифит человек хороший и всегда платит что следует, хотя немножко мешкотен. Ты не будешь притеснять Джона Грифита?
   -- Я надеюсь, что не буду иметь на это возможности, сэр.
   -- Ну, ну, ну! мы посмотрим, как там будет. Но не знаю, что мне сказать о молодом Джоне. Ферма всегда переходила от отца к сыну, а о контракте не было и помину.
   -- Разве молодой человек не совсем хорош?
   -- Он занимается браконьерством.
   -- Ах, Боже мой!
   -- Я всегда ему прощал для его отца. Говорят, что он женится на Селли Джонс. Может быть, он отстанет. Я люблю, когда фермы переходят от отца к сыну, Эверет. Таким образом все должно бы переходить. Разумеется, на это права никакого нет.
   -- Никакого, я полагаю, сказал Эверет, который был в своем роде преобразователь и имел радикальные понятия, которыми теперь ни за что не хотел бы растревожить баронета.
   -- Да, никакого. Господь в своем милосердии не допустит, чтобы английский землевладелец был лишен таким образом своих прав.
   Сэр-Элоред, когда произносил эту мольбу, думал о том, что он слышал об ирландском поземельном билле, подробности которого однако были совершенно непонятны для него.
   -- Но я нахожу, что так поступать следует, Эверет, и надеюсь, что ты разделишь это чувство. Дело должно переходить от отца к сыну. Я обещания не давал, но арендаторы знают, что я думаю об этом, и отец трудится для сына. Зачем он будет трудиться для постороннего? Селли Джонс очень хорошая молодая женщина, и может быть, молодой Джон исправится.
   Не было поля и забора, которых сэр-Элоред не показал бы своему наследнику; не было дерева, о котором он не сказал бы нескольких слов.
   -- Вот этот лесок совсем не принадлежит к поместью.
   Это сэр-Элоред сказал печальным тоном.
   -- Неужели?
   -- А он прямо стоит между фермой Лена и Поддока. Мне всегда позволяют там охотиться из учтивости. Это не Бог знает что; там только сем десятин, но учтивость я люблю.
   -- Кому он принадлежит?
   -- Бенету. Говорят, что он продал бы, но придется заплатить и за землю, и за лес особо, а пользы будет мало; только на плане не совсем красиво.
   -- Ну, мы купим непременно, сказал Эверет, у которого в кармане брянчали будущие шестьдесят тысяч.
   -- Денег у меня на это не было, но я думаю, что следовало бы купить.
   И сэр-Элоред стал радоваться мысли, что когда его призрак взглянет на план, то лесок Бенета не станет уже тревожить его взор.
   Таким образом шли месяцы в Вортонском замке; наши Вортоны приехали в августе, а в начале сентября Вортон вернулся в Лондон. Эверет разумеется остался, так как все еще брал уроки, которые в сущности начинали ему надоедать, и наконец Эмилию тоже уговорили остаться в Гертфордшире. Отец обещал вернуться, не назначив времени, а только сказал, что приедет до зимы. Он уехал и, вероятно, удовольствие, которое доставляли ему Эльдон и вист, вернулось. В ноябре приехала старая мистрис Флечер. Эмилия не знала о том, что творилось, но Флечеры и Вортоны сговорились вернуть ее к прежнему. Мистрис Флечер уступила не без труда, чтобы Артуру было дозволено жениться на вдове. Но Джон одержал верх.
   -- Он женится во всяком случае, матушка, сказал он: -- хотим мы этого с вами или нет. Да и с какой стати в самом деле не поступить ему как он желает?
   -- Подумай, какой это был человек, Джон!
   -- Мне кажется, гораздо лучше думать, какая женщина она. Артур твердо решился на это и, насколько я его знаю, его не отговоришь.
   Старуха уступила и даже согласилась поехать вперед приобретать привязанность женщины, которую она когда-то совершенно отстранила от себя.
   -- Душа моя, сказала она, когда они увиделись:-- если мы с вами прежде были не в ладах, то пусть это канет в прошлое. Вы прежде всегда целовали меня, поцелуйте меня теперь.
   Разумеется, Эмилия поцеловала ее, и после этого мистрис Флечер трепала ее по плечу, ласкала и давала ей лепешечки, которые называла превосходнейшим средством для слабых нерв. Потом постепенно узнавали, что Джон Флечер, жена его и все маленькие Флечеры приедут в Вортонский замок на Рождество. Эверет уехал, но также должен был вернуться на Рождество, и Вортон отложил свое посещение. Эверету было необходимо находиться в Вортопе на рождественских празднествах, а отец Эверета разумеется должен был видеть их.
   Таким образом Эмилия не имела возможности ускользнуть. Отец написал ей о своих планах, говоря, что увезет ее обратно после Рождества. Наследство Эверета делало эти рождественские празднества -- которые однако ограничивались только семейством Вортонов и Флечеров -- решительно необходимыми. Во всем этом ни слова не было сказано об Артуре, и Эмилия не смела спросить, ждут ли его.
   Младшая мистрис Флечер, жена Джона, раскрыла свои объятия вдове, прямо показывая, что считает Эмилию своей будущей родней. Джон Флечер говорил с ней о Лонгбарнсе и детях, как будто она принадлежала уже к их семье, ни разу не упомянув однако об Артуре. Но никто ни в той, ни в другой семье не называл Эмилию по ее фамилии. Это не было странно, что никто не назвал ее мистрис Лопец, так как она всегда была Эмилией для них, но они не называли ее даже так и слугам, да и слуги, насколько возможно, избегали этого ненавистного имени. Это следовало похоронить если не в забвении, то в какой-то безмолвной могиле. Точно будто ее отец присоединился к этому усилию. Он вкладывал к ней письмо всегда в письмо к Эверету, а в отсутствие Эверета к баронету, так что письмо к дочери могло быть просто адресовано "Эмилии".
   Она понимала это все, и хотя ее трогала до слез эта невыразимая нежность, она возмущалась против нее. Они не вернут ее к счастию такими уловками. Ей неприлично поддаваться им. Ей неприлично смеяться, принимать и получать поцелуи, сидеть и улыбаться может быть счастливой матерью в доме другого человека. За их любовь она была признательна. За его любовь она была более чем признательна. Как постоянно должно быть его сердце, как велик его характер, как сильна натура, если он остался ей верен, не смотря на все зло, которое она сделала! Да, она любит его; она будет за него молиться, обожать его, интересоваться его счастием. Если он женится -- а она этого желает -- его жена будет ее другом, его дети ее любимцами, а он всегда останется ее героем. Но со всеми своими планами, они не заставят ее выйти за него.
   Наконец приехал ее отец и сказал, что Артура ждут накануне Рождества.
   -- Зачем вы не сказали мне этого прежде, папа, тогда я попросила бы вас увезти меня.
   -- Я думал, душа моя, что тебя лучше принудить встретиться с ним. Ведь ты не пожелаешь всю жизнь бояться увидеть Артура Флечера?
   -- Не всю жизнь.
   -- Решись и все пройдет. Все они были очень добры к тебе.
   -- Слишком добры, папа. Я этого не желала.
   -- Это наши самые старые друзья. Не об одном молодом человеке в Англии не думаю я так высоко, как о Джоне Флечере, Когда я умру, где же ты будешь отыскивать друзей?
   -- Я не неблагодарна, папа.
   -- Не можешь же ты знаться со всеми ними и отстраняться совершенно от Артура. Подумай, каково же мне никогда не иметь возможности пригласить его к себе. Он один из наших родственников постоянно живет в Лондоне, а теперь Эверет будет проводить здесь большую часть времени. Разумеется, тебе лучше встретиться с ним и покончить разом.
   На это нечего было отвечать, но Эмилия все оставалась тверда в своем намерении никогда не смотреть на Артура как на обожателя.
   Настало утро того дня, когда он должен был приехать, и об этом первый раз открыто заговорили за завтраком.
   -- Как Артура привезут со станции? спросила старая мистрис Флечер.
   -- Я поеду в кабриолете, сказал Эверет:-- а Джильз отправится за вещами на пони. Артур везет кучу разных разностей, новое седло и ружье для меня.
   Этот вопрос и ответ были сделаны для Эмилии и она покраснела, поняв, в чем дело.
   -- Мы так рады будем видеть Артура, сказала ей молодая мистрис Флечер.
   -- Это весьма естественно.
   -- Он не был здесь после закрытия Парламента, а теперь он сделался оратором. Я надеюсь, он сделается человеком замечательным когда-нибудь.
   -- Я в этом уверена, ответила Эмилия.
   -- Надеюсь однако не судьей. Я ненавижу парики. Может быть, он современем сделается лордом-канцлером.
   Наконец Артур приехал. Не было еще четырех часов, как Артур уже стоял в гостиной у камина с чашкой чаю в руках, окруженный Флечерами и Вортонами, которые очень ухаживали за ними как членом Парламента. Но Эмилии в комнате не было. Она заглянула в росписание железных дорог, узнала часы поездов, и теперь сидела в своей спальне. Он поискал ее глазами, когда вошел в комнату, но не смел вдруг спросить о ней. Он сказал о ней несколько слов Эверету в кабриолете, и больше ничего. Она была в доме и во всяком случае он увидит ее до обеда.
   Эмилия, для того, чтобы не убежать внезапно, рано ушла к себе. Но она тоже знала, что встречу надолго отложить нельзя. Она сидела и думала обо всем этом и наконец услыхала стук колес у дверей. Она стала прислушиваться, не узнает ли его голоса или может быть походки... она стояла у окна за занавеской, прижав руку к сердцу. Она ясно услыхала голос Эверета, когда он отдавал какие-то распоряжения груму, но голоса Артура не слыхала. Однако она была уверена, что он приехал. Слова брата показывали, что он приехал не один. Она стояла и думала с четверть часа, придумывая, как лучше встретиться с ним. Потом вдруг медленными, но твердыми шагами, вошла в гостиную.
   Никто не ожидал ее тогда; думали, что она встретится с ним перед обедом, и извиняли ее отсутствие до тех пор. Но вдруг она отворила дверь и с большим достоинством вошла.
   Артур в эту минуту рассуждал о возможности герцога остаться на следующую сессию, а сэр-Элоред с восторгом спрашивал, не вступит ли в министерство старая консервативная партия. Артур Флечер услыхал шаги, обернулся и увидал женщину, которую любил. Он тотчас и очень быстро подошел к ней и протянул обе руки. Она, разумеется, подала ему свои. Отказать не было предлога. Он стоял и пожимал их, пристально смотря в ее грустное лицо, а потом сказал:
   -- Господь да благословит вас, Эмилия!
   Он не придумал заранее, что скажет ей, и в эту минуту не пришло ему ничего в голову. Румянец сбежал с его лица, а сердце его билось так сильно, что он едва мог совладать с собою. Она позволила ему удержать обе ее руки, может быть, целую минуту, а потом залилась слезами, вырвалась от него и побежала опять в свою комнату.
   -- Так лучше, сказала старая мистрис Флечер.-- Так лучше. Пусть никто не идет за ней.
   В этот вечер Джон Флечер вел ее к обеду и Артур Флечер возле нее не сел. Вечером он подошел к ней, когда она работала возле его матери, и сел на низенький стул у ее колен.
   -- Мы все так рады видеть вас; не так ли, матушка?
   -- Да, действительно, отвечала мистрис Флечер.
   Потом, чрез несколько времени, старуха села играть в вист с двумя стариками и своим старшим сыном, оставив Артура сидящим у колен вдовы. Эмилия охотно ускользнула бы, но ей невозможно было тронуться с места.
   -- Вам нечего бояться меня, сказал Артур, не шопотом, но голосом, который никто другой не мог слышать: -- не показывайте вида, что избегаете меня, а я не стану говорить ничего такого, что станет вас волновать. Мне кажется, что вы должны желать, чтобы мы были друзьями.
   -- О, да!
   -- Выходите же. завтра гулять. Таким образом мы привыкнем друг к другу. Вы теперь взволнованы и я уйду.
   Он оставил ее и она почувствовала к нему невыразимую признательность.
   Прошла неделя; она привыкла к его обществу. Прошла неделя, и он не сказал ей ни одного такого слова, которое не мог бы сказать брат. Они гуляли вместе, когда никого не было с ними, и он ничего не говорил ей о своей любви. Эмилия начала думать, что он никогда ничего ей не скажет, и была бесконечно ему признательна. Может быть, она не так поняла его и всех их? Может быть, она волновалась ложными ожиданиями? Наверно так, потому что каким образом такой человек пожелает жениться на такой женщине, как она?
   -- Ну что, Артур? сказал ему однажды его брат.
   -- Мне нечего говорить, сказал Артур.
   -- Ты не передумал?
   -- Я не передумаю никогда. Честное слово, в этом платье она мне кажется прелестнее прежнего.
   -- Я желал бы, чтоб ты заставил ее снять его.
   -- Я еще не смею ее просить.
   -- Ты знаешь, что говорят о вдовах вообще, мой милый.
   -- О вдовах вообще очень хорошо можно говорить. Но трудно говорить о женщинах, когда у человека на уме какая-нибудь женщина одна. Но теперь, когда она здесь, когда я так ее люблю, ей-Богу, я не могу ее тревожить. Я не смею говорить с нею таким образом. Я полагаю, что я сделаю это со временем; но я должен ждать, пока настанет время.

Глава LXXI.
Дамы в Лонгбарнсе сомневаются.

   Наконец решили, что когда старик Вортон вернется в Лондон -- а он в Вортоне теперь пробыл гораздо долее, чем когда-либо прежде -- Эмилия все-таки останется в Гертфордшире, а потом, хотя время для этого еще не было назначено, поедет на месяц в Лонгбарнс.
   Много разных причин заставили Эмилию согласиться на это. Во-первых, ей было гораздо спокойнее в городе, чем в Лондоне. Она могла выходить не стесняясь, между тем как на Манчестерском сквере должна была сидеть на одном месте. Отец уверил ее, что ей гораздо лучше расстаться на время с воспоминаниями, которыми был наполнен их городской дом. Потом, когда пройдет первая неделя февраля, Артур вернется в Лондон, и она будет далеко от него в Лонгбарнсе, между тем как в Лондоне он будет близко от нее. Много было предложено планов, много было борьбы и для нее и для других, прежде чем наконец их планы были решены. Вортон должен был вернуться в Лондон в середине января. Он не мог долее оставлять ни своей конторы, ни Эльдона, а потом дня чрез два мистрис Флечер возвращалась в Лонгбарнс. Джон Флечер с женою и детьми тоже уехал -- а Артур ездил в Лонгбарнс. Оба брата и Эверет ездили безпрестанно взад и вперед. Эмилия желала остаться в Вортоне до заседания Парламента, так чтобы ей не жить с Артуром в его собственном доме.
   Но дела устроились не так, как она желала. Решили наконец, что она поедет в Лонгбарнс с Мэри Вортон и Джоном Флечером в первых числах февраля. Так как шли уже переговоры о покупке леса, то сэр-Элоред не мог уехать из своего дома. Не пройтись по лесу в тот самый день, когда он сделается частью Вортонского имения, показалось бы ему изменою поместью. Опытность должна была бы показать ему, что дела такого рода не устраиваются с подобной быстротой, но все-таки он никак не мог решиться отлучиться из дома. Уже сделаны были распоряжения срубить некоторые деревья, до которых нельзя было бы дотронуться, если бы был жив ненавистный наследник, а владелец Вортона непременно должен был видеть падение каждого дерева. Таким образом целую неделю Эмилия была принуждена жить в доме Флечеров вместе с Артуром Флечером.
   Эта неделя настала и Артур встретил Эмилию у дверей Лонгбарнса. Она не была там с тех пор, как сделалось известным, что она расположена благосклонно принять предложение Фердинанда Лопеца. Когда она вспоминала это, ей казалось, что прошел целый век после того, как этот человек заставил ее думать, будто из всех мужчин, с которыми она встречалась, он более всех походил на героя. Теперь она никогда о нем не говорила, но разумеется думала бесконечно о нем -- и о себе, что позволила так обмануть себя. Она вспоминала с горькими внутренними рыданиями все те бесчестные уроки, которые он старался ей преподавать и которые раскрыли ей глаза на его настоящий характер -- как усиливался убедить ее, что она обязана обворовывать отца для своего мужа, как постоянно доказывал, что наружность в свете значит все, и что хотя они в сущности бедные авантюристы, они должны обманом заставить свет считать их богатыми и достойными уважения людьми. Каждый подобный намек был, для нее раной, и все эти раны она помнила теперь. Хотя после его смерти она не позволяла говорить в своем присутствии против него ни слова, она не могла не ненавидеть его память. Как благороден казался этот другой человек в ее глазах, когда принимал ее в Лонгбарнсе, стоя у дверей с чистосердечными глазами, загорелым и честнейшим лицом, которым так приятно было любоваться любящей женщине!
   Во время тех разнообразных уроков, которым она научилась во время своей супружеской жизни, она постепенно узнавала, что лицо того другого человека было бесчестно. Она научилась понимать фальшивое значение его взгляда, лживость рта, притворное движение тела -- обман даже в одежде. Он был олицетворенной ложью с головы до ног и оттолкнул от себя ее любовь, как вещь бесполезную, когда она, его жена, не захотела лгать. А этот человек -- теперь стоявший пред нею -- был безукоризнен в ее уважении и исполнен всевозможных хороших качеств, которые она теперь могла видеть и которые умела ценить. Она ненавидела себя за простоту, которая побудила ее нежными словами и фальшивым обращением сделать такую великую жертву.
   Жизнь в Лонгбарнсе была очень тиха в те дни, которые Эмилия провела до отъезда Артура. Она часто оставалась с ним, но он, если еще и любил ее, не говорил о своей любви. Он объяснил все это однажды своей матери.
   -- Если этому быть, сказала старушка:-- я не вижу, какая польза медлить. Разумеется, свадьба не должна быть прежде года. Но если это должно быть, то она может постепенно изменять свой траур и образ жизни. Эти вещи всегда следует делать постепенно. Я думаю, это лучше решить, Артур, если это должно быть решено.
   -- Я боюсь, матушка.
   -- Боже мой! Я не думала, что ты можешь когда-нибудь бояться женщины. Что может она тебе сказать?
   -- Отказать.
   -- Так тебе лучше узнать это тотчас. Но я не думаю, чтобы она была так глупа.
   -- Может быть, вы не совсем понимаете ее, матушка.
   Мистрис Флечер покачала головой с досадой.
   -- Может быть. Но сказать по правде, я не люблю молодых женщин, которых я не могу понять. Молодые женщины не должны быть таинственны. Я люблю таких людей, поступки которых могу угадывать. А я уж никак не могла угадать, что она захочет выйти за этого человека.
   -- Если вы любите меня, матушка, не упоминайте об этом между нами. Когда я сказал, что вы не совсем понимаете ее, я не хотел этим сказать, что она таинственна. Я думаю, что и до его смерти, и после она узнала, какого рода был этот человек. Я не скажу, что она ненавидит его память, но она ненавидит себя за то, что сделала.
   -- Так и следует, сказала мистрис Флечер.
   -- Она еще не может думать ни о чем другом кроме того, что ее жизнь должна быть одним продолжительным периодом горя, не о нем, а о своей собственной ошибке. Вы можете быть уверены, что я говорю серьезно. Я откладываю это не оттого, что сомневаюсь в себе, но я боюсь, что если она объявит мне о своем намерении остаться вдовой, она сочтет себя обязанной сдержать слово.
   -- Я полагаю, что она все-таки похожа на других женщин, друг мой, сказала мистрис Флечер, которой было почти завидно, что ее сын приписывает этой женщине какие-то необыкновенные чувства.
   -- Обстоятельства, матушка, делают разницу в людях, ответил он.
   -- И так ты уезжаешь, не решив ничего? сказал ему старший брат накануне его отъезда.
   -- Да, дружище. Тянется немножко медленно; не правда ли?
   -- Ты верно знаешь лучше, что тебе надо делать. Но если ты решился...
   -- Можешь поверить моей клятве.
   -- Так я не вижу, почему одним словом не устроить всего. Ничего не может быть лучше для таких вещей как деревенский дом.
   -- Я не думаю, чтобы для нее была большая разница, какой это дом и обстоятельства каковы.
   -- Она знает твои мысли не хуже меня.
   -- Наверно, Джон. Она должна иметь очень дурное мнение обо мне, если не знает этого. Но она может знать мои мысли и не иметь таких сама.
   -- Как ты можешь знать, если не спрашиваешь ее?
   -- Ты можешь быть уверен, что я спрошу ее, как только буду надеяться, что это может доставить ей более удовольствия чем огорчения. Вспомни, что я говорил обо всем этом с ее отцом. Я решил, что подожду, когда пройдет год после смерти этого несчастного человека.
   В этот день пред обедом Артур остался с Эмилией один в библиотеке на несколько минут до того, как пошли одеваться к обеду.
   -- Я завтра вряд ли вас увижу, сказал он: -- так как должен уехать отсюда в половине девятого. Я буду завтракать в восемь. Не думаю, чтобы кто-нибудь пришел в столовую кроме матушки.
   -- Я обыкновенно встаю в это время. Я приду вас проводить.
   -- Как я рад, что вы были здесь, Эмилия!
   -- И я рада. Все были так добры ко мне.
   -- Это походило на былое время -- почти.
   -- Мне кажется, что былое время не вернется никогда. Но мне было очень приятно и здесь, и в Вортоне. Я иногда почти желала бы не возвращаться в Лондон, если бы не папаша.
   -- А я люблю Лондон.
   -- Вы? Да, разумеется, как вам не любить Лондон. Вся жизнь пред вами. Вам предстоит много дела и много надежд. Для вас все начинается, Артур.
   -- Я пятью годами старее вас.
   -- Что-ж это за беда? Мне кажется, что возраст определяется не годами. Я давно уже стала чувствовать себя старухой. Но вы еще молоды. Все гордятся вами, и вы должны быть счастливы.
   -- Не знаю, ответил он.-- Трудно сказать, что делает счастливым человека.
   Он почти готов был объясниться с нею теперь, но так как он решил прежде, что отложит это на некоторое время, то не позволил себе переменить свое решение по минутному побуждению. Он думал об этом много и почти приучил себя к мысли, что для нее лучше не принимать так скоро любви другого.
   -- Я навещу вас в Лондоне, сказал он.
   -- Вы должны навещать папашу. Эверет вероятно будет часто в Вортоне. Мне теперь лучше итти одеваться, а то я заставлю их ждать.
   Он протянул руку и простился, извиняя себя тем, что им не придется быть вдвоем до его отъезда.
   Она проводила его на следующее утро, потом ей показалось, что она брошена. Был прекрасный, морозный зимний день, сухой и ясный. После завтрака Эмилия пошла одна погулять по тропинкам кустарника около дома и гуляла около часа. Она говорила себе, что очень признательна Артуру за то, что он не говорил с нею о предмете таком неприличном для ее слуха как любовь. Она укрепляла себя в намерении не слушать более никого в этом отношении. Она сделала себя недостойной любви. Не то чтобы она не могла любить -- о нет! она знала, что любит -- любит всем сердцем. Если бы она не сделала себя до такой степени недостойной, она бросилась бы в его объятия вне себя от радости. Но она говорила себе, что женщина не имеет права решаться на это во второй раз после того, как сгубила себя в первом браке. Но опасность, что Артур Флечер отговорил ее от этого, прошла. Он был с нею целую неделю и не сказал ни слова. Он находился в одном доме с нею последние десять дней и обращался как брат с сестрою. Не она одна находила, что так должно быть. Он также признавал это, и она была признательна ему. Она говорила себе, что она рада, очень рада этому, а между тем слезы катились по ее щекам. От скольких огорчений таким образом будут избавлены они оба! А между тем ее слезы были горькими слезами. Конечно, так лучше, а между тем одно слово любви было бы очень сладостно услышать. Она думала, как ей было бы приятно сказать ему, что для него самого, для его дорогого счастия она отказывает ему. Она была совершенно уверена в прямоте своего суждения, а между тем на сердце ее было тяжело от обманутого ожидания.
   В конце марта уехала она из Гертфордшира в Лондон и большую часть времени провела в Лонгбарнсе. Тамошния дамы очень сомневались на счет того, каков будет конец. Старшая мистрис Флечер стала почти думать, что брака совсем не будет, и вернувшись к этому убеждению, опять стала противиться мысли об этом браке. Все, чего Артур пожелал бы, он должен был иметь. Старушка в этом не сомневалась. Убедившись, что он хочет жениться на этой вдове -- на этой женщине, жизнь которой до-сих-пор была так несчастна -- она для него опять взяла эту женщину за руку и помогала причислить ее к их семье. Но как было бы хорошо, если бы Артур передумал! Какое безумное постоянство к вдове такого человека, как Фердинанд Лопец! Если было какое-нибудь сомнение, она приготовится всеми силами не допускать этого брака. Эмилия была прощена, и разумеется прощение должно продолжаться. Но она может быть прощена, не сделавшись мистрис Артур Флечер. Когда Эмилия была еще в Лонгбарнсе, старушка почти перетянула на свою сторону невестку -- пока Джон Флечер разом не прекратил всего.
   -- Я не могу сказать, что сделает она, сказал он.
   -- Ах! Джон, возразила ему мать: -- как нелепо слышать такие вещи от тебя! Она бросится к нему на шею, если только он мигнет.
   -- Не могу сказать, что может она сделать, продолжал он, не слушая матери.-- Но что он сделает ей предложение, это так верно, как и то, что я здесь стою.

Глава LXXII.
Он думает, что наши дни сочтены.

   Все подробности билля о новых графских выборах были решены в Мачинге между Монком, Финиасом Финном и очень опытным господином из Казначейства, мистером Праймом, который помнил еще первый билль о реформе и по общему мнению знал о таких вещах больше всех на свете. А между тем если и пройдет новый билль, то никто не узнает, что с ним связано имя мистера Прайма.
   Будем надеяться, что ему было удобно в Мачинге и что он нашел утешение в улыбках герцогини.
   В это время старого герцога не было в Мачинге и даже первый министр уезжал на несколько дней. Ему хотелось бы самому заняться биллем, по товарищи не допустили его до этого. Разумеется, главные меры были решены в Кабинете -- где однако мнение Монка было принято почти без перемены. Можно будет без преувеличения сказать, что двое-трое членов Кабинета не совсем понимали предлагаемые пункты. Действия, которые произведут причины, опасности, которые можно ожидать от той или другой перемены, не поражают даже кабинетных министров с первого взгляда.
   Первый министр с тем трудолюбием, которое отличало его, понял все подробности билля Монка, и если бы его допустили, он все сделал бы сам. Но его не хотели беспокоить, и он приметил, что в нем не нуждаются. Ничего важного не решали без него. Он требовал, чтобы все ему объяснили, но знал, что билль этот устроил не он, а Монк и Прайм.
   Он не смел спрашивать Монка о судьбе билля. Посвящать время, мысли и труды на какую-нибудь меру, которой суждено рушиться, должно быть грустно. Работать при подобных обстоятельствах должно быть прискорбно. Но такова часто бывает судьба государственных людей. Имел ли Монк такое убеждение, первый министр не знал, хотя ежедневно видел своего друга и товарища. В сущности никто не смел сказать ему, что думал. Даже старый герцог молчал и уехал в свое поместье.
   Финиасу Финну первый министр иногда говорил несколько слов, но очень робко. О каком-нибудь отвлеченном вопросе, как например тот, о котором они рассуждали, когда гуляли вдвоем, он мог говорить довольно свободно. Но о делах насущных, о тех делах, которые были важны для него и о которых следовало бы предполагать, что он будет говорить с восторгом надежному товарищу, он не мог решиться рассуждать откровенно.
   -- Билль будет длинный, я полагаю? спросил он однажды Финиаса.
   -- Я этого боюсь, герцог. Кажется, в нем будет пунктов сто.
   -- Он займет у вас половину сессии?
   -- Если бы мы могли прочесть его во второй раз в начале марта, мы надеемся отослать его к вам в первых числах июня. Времени у нас будет достаточно.
   -- Да -- да. Я полагаю.
   Но он не смел спросить Финиаса Финна, как он думает, согласится ли Палата на вторичное чтение. В это время уже знали, что первый министр чрезвычайно беспокоится о судьбе министерства. Казалось так недавно, что все члены министерства находились в опасении, чтобы он не вышел в отставку. Его угрозы в этом отношении всегда относились к его старому другу, герцогу Сент-Бёнгэю; но важный человек не может шопотом говорить своих мыслей без того, чтобы они не разносились по воздуху. Во всех клубах уверили, что это именно та скала, чрез которую коалиция потерпит крушение. Газеты повторяли это и "Знамя" уверяло мир, что таким образом герцог Омниум оказал бы стране единственную хорошую услугу, какую мог оказать. Это было в то время, когда сэр-Орландо бунтовал, а Лопец лишил себя жизни. Но теперь таких угроз от герцога никто не слышал, и "Знамя" уже обвиняло его в том, что он дорожит властью с вероломным для конституции упорством. Разве сэр-Орландо не бросил его? Разве неизвестно, что лорд Друммонд и сэр-Тимоти Бисвакс не делают этого только по ошибочному понятию о чести?
   Все приехали в Лондон -- Монк с своим биллем в кармане -- прочтена была речь королевы, обещавшая билль о графских выборах. Адрес был произнесен без всяких разговоров с той и другой стороны. Битва должна была начаться не тогда. Положение дел было так неестественно, что в Нижней Палате как будто не было никаких сторон. Какой-нибудь посторонний в галлерее, не зная положения дел, подумал бы, что ни у какого министерства не было уже много лет такого большинства, так как членов всегда было больше на министерской стороне Палаты; но Монк знал, что оппозиция явится от людей, сидевших около него, позади него, и даже рядом. Чрез неделю после того, как Парламент собрался, билль был прочтен в первый раз, а вторичное чтение назначили в начале марта.
   Герцог советовал Монку отложить чтение на более долгое время, ссылаясь на то, что если билль не будет принят и придется выходить в отставку, то они не успеют кончить той работы, которая еще им предстоит. Никто из знавших герцога не мог подозревать, чтобы он стал ссылаться на ложную причину. Но казалось, что в этом первый министр увлекался опасениями за будущее. Монк думал, что всякое замедление будет вредно и подозрительно после того, что было сказано и сделано; герцог уступил, но довольно мрачно, и изъявил свое согласие надменным молчанием.
   -- Я очень жалею, сказал Монк: -- что не могу согласиться с вашей светлостью, но мое мнение в этом отношении так определено, что я не смею воздержаться от выражения его.
   Герцог опять поклонился и улыбнулся. Он хотел этой улыбкой изъявить согласие, но она была холодна как сталь. Он знал, что поступает не хорошо, но не мог достаточно совладать с собою для того, чтобы выказать любезность. Он тотчас сказал себе -- хотя сказал неправду -- что теперь сделал себе врагом Монка, а чрез Монка и Финиаса Финна. Теперь он чувствовал, что у него не осталось ни одного друга, на которого он мог бы положиться, потому что старый герцог сделался холоден и равнодушен. Ему казалось, что старый герцог устал от своих трудов и желал покоя. Это старый герцог сунул его в осиное гнездо, кинул ему на спину нежелаемую ношу, принудил занять место, потерять которое было бы теперь бесславием -- и старый герцог бросает его! Он был раздражен, сердился на всех, был даже нелюбезен с своим секретарем и женой -- а главное несчастен, потому что вполне сознавал свои проступки. И, не смотря на все это, ему присуще было желание бороться до самого конца. Пусть товарищи его делают что могут, говорят что хотят, он останется первым министром пока его поддержит большинство голосов в Нижней Палате.
   -- Я не знаю шага важнее этого, однажды с удовольствием сказал ему Финиас Финн, говоря о их новой мере:-- к достижению того тысячелетия, о котором мы говорили в Мачинге, если бы мы могли только достигнуть этого.
   -- Умственные соображения, мистер Финн, отвечал герцог: -- едва ли выдержат носку и порчу действительной жизни.
   Слова эти вместе с обращением, которое сопровождало их, были суровы и почти невежливы. По крайней мере Финиас ничем не оскорбил его. Герцог помолчал, стараясь придумать какое-нибудь выражение, которым мог бы поправить сделанный им вред; но, не придумав ничего, ушел, не сказав себе более ни слова. Финиас пожал плечами и сказал, что получил еще один урок не полагаться на сильных мира сего.
   -- Мы непременно будем побиты, сказал Финиасу Монк вскоре после этого.
   -- Почему вы так уверены в этом?
   -- Этим пахнет в воздухе. Я вижу это на лицах всех.
   -- А между тем это билль очень умеренный. Если этот не пропустят, им придется скоро пропустить меру посильнее этой.
   -- Они отвергнут не билль, а нас. Мы прослужили свое время и обязаны удалиться.
   -- Разве Палате надоел герцог?
   -- Герцог такой хороший человек, что мне неприятно согласиться с этим -- но я этого боюсь. Он раздражителен и наживает себе врагов.
   -- Мне иногда кажется, не болен ли он.
   -- Он растревожен и раздражен. Он не может скрыть свое огорчение и вдвойне раздражается, потому что не может скрыть его. Я не знаю, уважал ли я кого-нибудь и в то же время жалел ли о ком до такой степени, как о нем.
   -- Он вчера порядочно осадил меня, сказал Финиас смеясь.
   -- Он не может совладать с собою. Он осаживает меня на каждом слове, а между тем я думаю, что он желает быть вежливым ко мне. Его министерство принесло стране большую пользу. Я сам никогда не буду сожалеть о том, что присоединился к этому министерству. Но для него, мне кажется, это было постоянным огорчением.
   Система, по которой герцогиня начала свою карьеру как жена первого министра, была теперь брошена. Во-первых, ей самой так надоело это, что она не была в состоянии продолжать. Она тоже начала стыдиться своих неудач. Имена майора Понтни и Лопеца теперь не были приятны для ее слуха и не с удовольствием вспоминала она, какими вежливостями осыпала сэр-Орланда и как улыбалась сэр-Тимоти Бисваксу.
   -- Много знавала я пошлых людей в моей жизни, говорила она однажды мистрис Финн:-- но никогда не видала таких пошляков, как те, которые поддерживали наше министерство. Вы не помните мистера Ботта, душа моя. Его при вас не было; это был математик и большой приятель Плантадженета. Он был очень пошл, но после него явились люди еще пошлее. Иногда я люблю пошлость для перемены, но честное слово, когда мы освободимся от всего этого, приятно будет вернуться к леди и джентльменам.
   Это герцогиня говорила от избытка горечи.
   -- Мне кажется, вы теперь уже освободились от "всего этого".
   -- Но у меня никого нет вместо них. Я почти решилась не приглашать никого целый год. Я прежде думала, что меня не собьет с ног ничто, но теперь чувствую, что я почти сбилась. Я не смею раскрыть рот при Плантадженете. Герцог Сент-Бёнгей бросил меня. Мистер Монк смотрит так мрачно, как сова, а ваш муж не придумает даже, что говорить ему. Баррингтон Ирль закрывает лицо и проходит мимо, когда видит меня. Мистер Рэтлер старался утешить меня намедни, говоря, что все пошло вверх дном, а я приняла это почти за комплимент, так как он заговорил со мною. Вы не находите, что Плантадженет болен?
   -- Он измучен заботами.
   -- Заботы могут даже замучить человека. Но он теперь и не говорит об отставке. Он прежде советовался с герцогом во всем, а теперь, кажется, не советуется ни с кем. Он никогда не простит герцогу на счет лорда Ирлибирда. Конечно, если человек желает поссориться со всеми своими друзьями и удвоить ненависть всех своих врагов, то ему следует сделаться первым министром.
   -- Сожалеете ли вы, что такова была его судьба, леди Глен?
   -- Ах! я иногда задаю себе этот вопрос, но никак не могу ответить на него. Я сочла бы его трусом, если бы он отказался. Это значит быть великим человеком в великой стране. Сделаете мало, а историки все-таки будут писать о вас. Никто никогда не старался поступать благороднее, пока... пока...
   -- Не делайте исключений. Если он изнурен и болен, его обращение не может быть прежним, но чистота останется прежнею.
   -- Я не знаю, останется ли. Я верю ему, Мария, более чем кому-нибудь -- но теперь не верю никому. В них во всех вкрадывается дьявол, как только руки их окрепнут. Не знаю даже, чего мне пожелать. Все мои желания не сбываются. Ах! когда я подумаю о всех этих людях, которые были у меня в Гэтеруме -- о хлопотах моих, о великолепных надеждах, мне становится стыдно. Помните, когда я решила, что этот негодяй будет депутатом от Сильвербриджа?
   -- Ее вы не видали после того, герцогиня?
   -- Нет, но намерена видеть. Я не могла сделать депутатом ее первого мужа, а все-таки ее второй муж депутат. Но мне почти надоели планы. О Боже, как бы мне хотелось делать что-нибудь приятное! Ни в чем я не находила истинного, наслаждения после того, как была влюблена, и то только потому, что любовь эта была не дозволена.
   Герцогиня была не права, говоря, что герцог Сент-Бёнгей бросил их: старик еще помнил поцелуй и обещание. Но ему показалось очень трудно поддерживать прежния отношения с своим другом. Он думал, что коалиция сделала все, чего требовалось от нее, и что теперь настало время, когда они могут удалиться, не ударив лицом в грязь. Конечно, первому министру трудно найти предлог, чтобы выйти в отставку. Но если герцог Омниум согласился бы сказать, что он не желает изменять графских выборов, можно было бы найти предлог, который не сделал бы вреда никому. Первый министр мог бы объяснить, что сделал все, что было поручено ему исполнить. Но он тотчас уступил Монку, и теперь надо было опасаться, что Нижняя Палата не примет билля от первого министра. В таком положении дел -- особенно после разногласия на счет лорда Ирлибирда -- старому герцогу трудно было подавать советы. Он был на каждом совете Кабинета, всегда приезжал, когда требовалось его присутствие, был неизменно в хорошем расположении духа, но ему казалось, что он сделал свое дело. Не хотелось ему сказать своему начальнику и товарищу, что он непременно будет побит в Нижней Палате и что, следовательно, теперь ничего более не остается, как устроить все относящееся к их удалению.
   Но когда приблизился период чтения билля, он решился поговорить об этом с своим другом. Он обязан был это сделать и для себя, и для человека, которого поставил в это положение. На него политика возложила ношу легче той, которая была возложена на его более энергичного и менее практичного товарища. Во всю свою долгую жизнь он находился или в министерстве, или в таком положении, что все были уверены в его скором возвращении туда. Он всегда вступал в министерство охотно и выходил без сожаления. Он был патриот, но патриотизм не мешал его пищеварению. Он был честолюбив, но умеренно, и честолюбие его было удовлетворено. Ему никогда не приходило в голову огорчаться от того, что мера, предложенная им или его партией, была не принята. Когда он был председателем Совета, он мог исполнять свою обязанность и наслаждаться лондонской жизнью. Когда он находился в оппозиции, он мог оставаться в Италии до мая и посвящать свободное время своим деревьям и быкам. Он всегда был доволен собой и всегда оставался герцогом Сент-Бёнгэем.
   Но наш герцог был совсем не таков. Патриотизм был для него лихорадкой, а служба стране требовательной госпожой. Пока это продолжалось, он еще был счастлив. Он не очень доверял себе и никогда не домогался большой власти. Но теперь, теперь наконец, им овладело честолюбие -- и чувство, может быть свойственное подобным людям, что с политической неудачей будет связано личное бесславие. Какова будет его будущая жизнь, если он так держал себя в своей важной должности, что выказался неспособным занимать ее? До-сих-пор для него было достаточно каждой должности, в которой он мог быть полезен, но теперь он или должен оставаться первым министром, или сделаться безмолвным, неизвестным или ничтожным человеком.

"Любезный герцог,

   "Я буду у вас завтра утром в одиннадцать часов, если вы можете уделить мне полчаса.
   "Преданный вам

"Сент-Бёнгэй"

   Первый министр получил эту записку дня за два до чтения билля, и встретив своего друга чрез час по получении письма в Нижней Палате, спросил:
   -- Не лучше ли мне приехать к вам?
   Но старый герцог, живший на Сент-Джемском сквере, объявил, что Карльтонская Терраса будет ему по дороге в Доунингскую улицу; этим и решили. Ровно в одиннадцать часов произошло свидание двух министров.
   -- Мне не совсем приятно беспокоить вас, сказал старик:-- когда я знаю, что вам так много есть о чем думать.
   -- Напротив, мне не о чем думать, и мысли мои должны бы быть очень заняты, если бы могли мне помешать видеться с вами.
   -- Разумеется, мы все тревожимся на счет этого билля.
   Первый министр улыбнулся. Тревожимся! Да, действительно. Его беспокойство даже не давало ему спать по ночам и днем не выходило из головы.
   -- И, разумеется, мы должны быть приготовлены, что делать в случае успеха или неудачи.
   -- Можете прочесть, сказал герцог Омниум.-- Я получил сегодня, потому еще и не успел вам сказать.
   Письмом этим генерал-солиситор уведомлял о своей отставке. Он рассмотрел внимательно билль о графских выборах и с сожалением должен был сказать, что по совести не мог поддерживать его. Он искренно сожалел, что такие приятные отношения должны быть прерваны, но он должен отказаться от своего места, если некоторые пункты не будут уничтожены. Разумеется, он говорил это не с тем, что ожидал какой-нибудь уступки своему мнению, но просто указывал на это как на причину, перетягивавшую все другие соображения. Все это он объяснил очень подробно.
   -- Приятность отношений была только на одной стороне, сказал ветеран:-- ему следовало выйти давно.
   -- А лорд Друммонд уже сказал, что если мы не выключим эти пункты, то он должен опровергать билль в Палате Лордов.
   -- И, разумеется, выйти в отставку.
   -- Я полагаю, он это хотел сказать. Лорд Рамсден не говорил со мною. Вопрос состоит в том, при этих обстоятельствах следует ли нам откладывать чтение? спросил первый министр.
   -- Конечно нет, сказал другой герцог.-- Относительно генерал-солиситера у вас затруднений не будет. Сэр-Тимоти посадили на это место только из уступки его партии. Друммонд конечно останется на своем месте, пока мы не увидим, что делается в Нижней Палате. Если чтение не будет иметь успеха, тогда его сиятельство может выйти в отставку вместе с нами.
   -- Рэтлер говорит, что большинство будет на нашей стороне. Он и Роби согласны в этом. Они оба должны знать, сказал первый министр, без умысла как бы ходатайствуя за себя.
   -- Они-то должны знать, если кто-нибудь знает, но это кризис исключительный. Я полагаю, вы думаете, что если чтение не пройдет, то мы должны выйти в отставку?
   -- О, конечно!
   -- А если билль очень изуродуют в Комитете? Не знаю, пожалею ли я лично об этом билле. Существующая разница в избирательных голосах скорее согласуется с моими предрассудками. Но страна желает этой меры, и я полагаю, что мы не можем согласиться на такие важные изменения, какие предлагают эти люди.
   Говоря эти слова, он положил руку на письмо сэр-Тимоти.
   -- Мистер Монк не захочет об этом и слышать, сказал первый министр.
   -- Разумеется. А мы с вами в этой мере не должны отставать от мистера Монка. Мое великое и единственное желание в этом деле -- действовать в строгом согласии с вами.
   -- Вы всегда добры и справедливы, герцог.
   -- Я с своей стороны нисколько не сожалею, что во всем этом представляется случай выйти в отставку. Мы сделали свое дело, и если, как мне кажется, большинство в Нижней Палате опять поддержит Грешэма или Монка, как главу всей либеральной партии, мне кажется, что это будет полезно для страны.
   -- Почему это должно составить для вас разницу? Для чего вы не вернетесь в Совет?
   -- Я этого не сделаю; наверно не сделаю сейчас и вероятно никогда. Но вы в самом цвете жизни...
   Первый министр теперь не улыбался. Он нахмурил брови и темная тень пробежала по его лицу.
   -- Не думаю, чтобы я мог это сделать, сказал он.-- Цезарь вряд ли взял бы легион под начальством Помпея.
   -- Если бы это было сделано, то для пользы страны и без малейшей потери чести или репутации для того, кто это сделает.
   -- Мы не должны говорить об этом, герцог. Следовательно, вы думаете, что мы потерпим неудачу; я говорю о неудаче в Нижней Палате. Я не нахожу, чтобы неудачу в нашей Палате должно считать гибельной.
   -- Мы потерпим неудачу в трех случаях. Потеря какого-нибудь важного пункта в Комитете будет равняться потере всего билля.
   -- О, да! А какая же третья неудача против нас?
   -- Вы вероятно не захотите поддерживать билль с весьма незначительным большинством.
   -- Конечно, не с тремя или четырьмя.
   -- Или не с шестью или семью, я думаю. Это было бы бесполезно. Я уверен, что наш билль не дойдет до Комитета.
   -- Я всегда находил, что вы правы, герцог.
   -- Общее мнение это решило, а общее мнение почти всегда оказывается справедливым. Дойдя до этого заключения, я думал, что мне следует это вам сказать для того, чтобы мы могли привести все в порядок.
   Герцог Омниум, который при всей своей надменности и сдержанности был простейшим человеком на свете и наименее способным представляться тем, чем он не был, глубоко вздохнул, услышав это.
   -- Я с своей стороны, продолжал старший герцог:-- не сожалею об этом.
   -- Это первая широкая мера, которую мы старались провести.
   -- Мы вступили не для того, чтобы проводить широкия меры, друг мой. Оглянитесь назад и вы увидите, много ли широких мер провел Питт, а между тем он бережно провел страну сквозь самый опасный кризис.
   -- Что же мы сделали?
   -- Поддерживали правление королевы благополучно в течении трех лет. Разве это ничего для министра? Я никогда не был приверженцем важных мер, зная, что когда они быстро идут одна за другою, то более разбиваются брянчанием, чем поправляются реформами. Мы сделали то, чего от нас ожидали Парламент и страна, и на сколько могу судить, мы сделали это хорошо.
   -- Я не очень доволен, герцог. Впрочем, если будет так, как вы ожидаете, я готов. Разумеется, я приготовился давно. Если последнее время мои мысли были менее направлены к удалению, чем прежде, то это потому, что желал, чтобы эта мера была проведена нами.
   Тут старый герцог простился и первый министр остался один соображать сообщенное ему известие.
   Он сказал, что приготовился давно; но говоря это, сам не понимал себя. Хотя его волновали сомнения, он все еще надеялся. Слов Рэтлера, уверений Роби почти было достаточно, чтобы внушить ему доверие. Но Рэтлер и Роби вместе ничего не значили в сравнении с герцогом Сент-Бёнгэем. Первый министр знал теперь, что его дни сочтены. Его мысли обратились на будущее, как он теперь устроит свою жизнь -- а ему ведь только сорок седьмой год! Он теперь очень сожалел, зачем упомянул о Цезаре, хотя знал, что его старый друг никогда на обратит этих слов против него. С какой стати поставил он себя в число великих сего мира? Но он сказал правду. Кто бы ни был Помпеем, он, ничтожный Цезарь дня, не может теперь командовать другим легионом.
   Он раз сказал Финиасу Финну, что сожалеет, зачем не предавался обыкновенным развлечениям англичан. Но он также не предавался их обыкновенным занятиям, кроме политики. Он не интересовался ни быками, ни полями; он даже не знал, велики или малы его собственные фермы. Когда-то он мог даже назваться ученым, но теперь литература, занимавшая его, состояла из синих книг {Так называются парламентския публикации но цвету обертки. Пр. Пер.} и газет. Что будет он делать, когда выйдет в отставку? Он понимал -- или ему так казалось -- так хорошо свое положение, что не мог надеяться вернуться к власти после обычного промежутка. Он был первым министром не как политический предводитель какой-либо стороны, но -- так он говорил себе -- как необходимая затычка. Теперь у него ничего более не оставалось, как вести бесцветную жизнь до самой могилы.
   Чрез несколько времени он пошел к своей жене, в ту самую комнату, где она прежде приготовляла свои триумфы и где теперь вспоминала свои разочарования.
   -- У меня был герцог, сказал он.
   -- Наконец?
   -- Не знаю, принес ли бы он какую-нибудь пользу, если бы приехал раньше.
   -- Что же говорит его светлость?
   -- Он думает, что наши дни сочтены.
   -- Только-то? Я могла бы сказать ему, что сама думаю это давным-давно. Для чего ему беспокоиться и приезжать рассказывать нам такие известные новости? Все швейцары в клубах знают это.
   -- Тем менее будут удивлены -- и может быть менее раздосадованы те, кого это прямо касается.
   -- Он тебе сказал, кто заступит твое место? спросила герцогиня.
   -- Нет, не говорил.
   -- Ему следовало это сделать, так как он наверно знает. Все это знают кроме тебя, Плантадженет.
   -- Если знаешь, ты можешь мне сказать.
   -- Разумеется, могу. Мистер Монк.
   -- Я очень рад, Гленкора. Мистер Монк очень хороший человек.
   -- Желала бы я знать, сделает ли он что-нибудь для нас. Подумай, чего мы лишимся! Что если я попрошу у него места? Даст он нам?
   -- Тебя это огорчит, Кора?
   -- Что? твоя отставка?
   -- Да; перемена вообще.
   Она посмотрела на него прежде чем ответила с особенной улыбкой в глазах, к которой он привык -- с улыбкой и забавной, и патетической, в которой был и оттенок сарказма.
   -- Я могу смело говорить правду, сказала она:-- а ты не можешь. Я могу ответить по совести и откровенно. Да, это меня огорчит. А тебя?
   -- Неужели ты думаешь, что я не могу ответить по совести, по крайней мере, тебе? Это терзает меня. Мне неприятно думать, что я останусь без дела.
   Она вдруг подошла к нему и положила обе руки на его грудь.
   -- А все-таки я не совсем буду несчастлива.
   -- В чем же ты найдешь утешение?
   -- В тебе. Ты сделался болен. Грубые люди, которых нежность твоей натуры переносить не могла, топтали тебя, терзали зубами и наносили раны тебе. Я могла бы ответить им моими зубами и также их терзать, но ты не мог. Теперь ты от них спасешься, поэтому и я буду довольна.
   -- Если так, то и я буду доволен, сказал он, целуя ее.

Глава LXXIII.
Только герцог Омниум.

   Настал вечер прений; но прежде чем они начались, сэр-Тимоти Бисвакс представил личное объяснение. Он счел необходимым сообщить Палате, каким образом случилось, что он счел себя обязанным оставить министерство в таком важном кризисе его существования. Тут один член сделал замечание -- шопотом, но однако так, что оно могло дойти до острого слуха сэр-Тимоти. В последствии говорили, что этот член, ирландец Фицджибон, известный верностью своей партии -- нарочно занял это место, чтобы сэр-Тимоти мог услыхать его шопот. Шопот намекал, что падающие дома часто оставляются известными животными. Конечно, шопот был довольно громкий, но если уж позволяется шептать, то невозможно же сдержать объем голоса. Сдерживать мистера Фицджибона всегда оказывалось трудно. Сэр-Тимоти, у которого в смелости недостатка не было, тотчас обернулся к Фицджибону и сказал, что достопочтенный член не посмеет встать на ноги и повторить свои слова. Лоренц Фицджибон посмотрел ему в лицо, но не снял шляпы и не пошевелился. Это был небольшой приятный эпизод и доставил удовольствие всей Нижней Палате вообще.
   Потом сэр-Тимоти продолжал свое объяснение. Как только он узнал подробности этой меры, то они показались ему влекущими за собою самые важные и вредные последствия. Он был уверен, что члены министерства, ускоряющие эту меру с ненадлежащей торопливостью -- когда нападают на министров, то их всегда обвиняют или в ненадлежащей торопливости, или в вероломном замедлении -- не сообразили, что делают они, а если сообразили, то остались слепы к результатам. Он хотел тогда обсуждать подробности этой меры, но его призвали к порядку. Личное объяснение не давало ему права предупреждать прения. Он успел однако, прежде чем сел, наговорить много тяжелых вещей против своего бывшего начальника, а главное поздравил герцога с услугами такого достопочтенного джентльмена, каким был депутат от Мейо -- то есть Лоренц Фицджибон.
   Может быть, для всех было бы лучше, если бы мера эта была отменена и министры вышли бы в отставку без прений, так как все были убеждены, каков будет конец. Билль никак не мог пройти. Нижняя Палата вполне соглашалась, что эта мера необходима, а все-таки ее нельзя было принять. Даже Монк, самый горячий политик, чувствовал какую-то всеобщую апатию около себя. Волнение, возбуждаемое переменой министерства, могло возвратить Палате ее надлежащий тон -- но теперь Палата неспособна была работать.
   Все-таки Монк сказал свою речь и привел все доводы в ясном порядке. Необходимо были привести малейшую подробность предложения. Он знал, что это не поведет ни к чему, а все-таки это следовало сделать. Он продолжал свое дело так прилежно, как будто надеялся на успех, и кончил в девять часов вечера. Сэр-Орландо предложил отложить заседание до завтра, ссылаясь на то, что надо сообразить подробности. На это возражений не было и заседание отложили.
   На следующий день во всех клубах толковали о наступающих прениях. Знали, что сэр-Орландо составил сильную партию и что сэр-Тимоти и другие совещались с ним. Разумеется, им необходимо было сообщить многим тайны своего совещания, так что на другой день рано всем было известно, что оппозиция не намерена рассуждать о билле и отложит эти рассуждения на полгода. Министерство конечно этого не ожидало, так как билль несомненно был популярен и в Палате, и в стране, и если оппозиция будет побеждена в этом, то это поражение усилит министерство. Но если врагам удастся положительно запретить второе чтение, это будет равняться недостатку доверия.
   -- Я боюсь, что они знают почти более нас чувства членов, сказал Роби Рэтлеру.
   -- В Парламенте нет ни одного человека, чувства которого были бы неизвестны мне, сказал Рэтлер:-- но я не так уверен в их принципах. С нашей стороны, в нашей партии есть множество людей ненавидящих герцога, хотя они хотели бы остаться верны министерству. Они оставались ему верны, а он ни слова не сказал ни с кем из них с-тех-пор, как сделался первым министром. Что прикажете делать с таким человеком? Как вы будете действовать с ним?
   -- Лоптон писал ему намедни о чем-то, ответил Роби: -- я забыл о чем, и получил ответ от Уорбёртона холодный-прехолодный -- пощечину так сказать. Можно ли обращаться таким образом с таким человеком, как Лоптон -- с одним из самых популярных людей в Парламенте, в родстве почти со всеми перами, да еще думающим так много о себе! Я не стану удивляться, если он подаст голос против нас -- право не стану.
   -- Это все наделал старый герцог, сказал Рэтлер:-- конечно, он думал устроить к лучшему, но дело вышло неудачно с начала до конца. Я это знал. Не думаю, чтобы хотя один человек понял, что значит министерская коалиция, кроме вас и меня. С самого начала все ваши приверженцы были против этого.
   -- Посмотрите, как с ними обошлись! сказал Роби.-- Возможно ли, чтобы они оставались верны, когда мистер Монк сделался председателем Палаты?
   В этот день был кабинетный Совет, продолжавшийся несколько минут, и все министры решили, что они тотчас подадут в отставку, если сэр-Орландо исполнит свое намерение. Все собравшиеся министры были по-видимому очень довольны, как будто видели конец всем своим неприятностям. Спартанец не состроил даже гримасы, когда его укусил волк, а это все были спартанцы. Даже первый министр, собравшийся с твердостью на этот случай и никогда не плакавший ни при ком, кроме своей жены и своего старого друга, был приятен в обращении, почти любезен.
   -- Мы теперь не сделаем шага к тысячелетию, сказал он Финиасу Финну, когда они вместе вышли из Совета, намекая на слова, сказанные Финиасом прежде по этому поводу.
   -- Но мы сделали шаг к шагу, отвечал Финиас:-- а для того, чтобы достигнуть тысячелетия, и это много.
   -- Я полагаю, мы все слишком заботились, сказал герцог: -- чтобы видеть важные последствия наших ничтожных действий. Прощайте. Мы скоро все узнаем. Монк думает, что нападки будут на министерство, а не на билль, и что лучше было бы собрать голоса ни мало не медля.
   -- Я прозакладую пятифунтовый билет, сказал Лоптон Карльтону: -- что министры завтра подадут в отставку, и другой пятифунтовый билет за то, что никто не назовет пяти членов будущего Кабинета.
   -- Вы можете помочь сами себе выиграть первое пари, сказал Бошан, очень старый член, который вместе с многими другими консерваторами поддерживал коалицию.
   -- Я этого не сделаю, сказал Лоптон:-- хотя мне кажется, должен бы. Я не стану подавать голоса против человека, попавшего в несчастие, хотя, честное слово, не очень его люблю. Я не подам голоса ни в ту, ни в другую сторону, но надеюсь, что сэр-Орландо будет иметь успех.
   -- Если так, кто же будет первым министром? спросил Карльтон.-- Я полагаю, вы не захотите служить под начальством сэр-Орланда.
   -- И также герцога Омниума. Мы не будем нуждаться в первом министре. Мало ли можно выбрать кого.
   Недавно составился новый либеральный клуб на более широких основаниях, чем Прогрес, с тех пор, как герцог сделался первым министром. Некоторым людям не нравилось настоящее положение вещей и они думали, что либеральная партия при такой помощи, какую могут оказать подобные клубы, была бы в состоянии управлять одна. Клуб этот не мог переносить мысли, что великой либеральной партии мешают действовать и торжествовать такие люди, как сэр-Орландо Дрот и сэр-Тимоти Бисвакс. Все Паллизеры с незапамятных времен действовали как прямые либералы и вот почему клуб не желал лично противодействовать герцогу, хотя он был глава коалиции. Некоторые члены министерства, Финиас Финн, например, Баррингтон Ирль и Рэтлер, заседали в комитете клуба. Но клуб был не прочь прекратить настоящее положение вещей. Грешэм мог опять сделаться первым министром, если удостоит, или Монк. Когда коалиция составилась, клуба не было, и оттого, что его не было, коалиция и оказалась необходимой; но теперь, может быть, постоянно будет царствовать настоящий либеральный первый министр. С этой великой будущностью впереди, клуб не очень желал поддерживать билль.
   -- Я пойду и, разумеется, подам за них голос, сказал О Магони:-- так чтобы посмотреть.
   Этими словами О Магони выражал чувства клуба и либеральной партии вообще. Для герцога надо было что-нибудь сделать, но не следовало поддерживать его в должности первого министра.
   Это был великий день для сэр-Орланда. В половине пятого Палата была полна, не от желания послушать доводы сэр-Орланда против билля, но потому что все чувствовали в этих прениях личный интерес. Если бы в наше время пожелали узнать, какого дара первый министр должен бы был просить от волшебниц, следовало бы назвать способность приобретать личных друзей. Красноречие, если оно достается очень легко, может почти сделаться вредным. Патриотизм подозревается и иногда переходит почти в педантство. Необыкновенный ум требуется редко и сталкивается с посредственностями. Трудолюбие требовательно. Добросовестность непрактична. Правда легко оскорбляется. Достоинство не сгибается. Но человек, который может быть всем для всех, который постояно может говорить ласковое слово, приятную шуточку, который может простить все грехи, всегда готов встретить друга и врага, но никогда не бывает очень жесток к последнему, который не забывает имен и всегда находчив на ответы -- такого человека непременно поддержут в таком кризисе, который происходит теперь. За него будут бороться, говорить и, если нужно, драться, как будто самое существование страны зависит от его политической безопасности. Настоящий министр не мог получить подобной защиты, но насильственное низложение первого министра всегда останется достопамятным случаем.
   Сэр-Орландо сказал свою речь и, как ожидали, она очень мало относилась к биллю, и почти исключительно нападал на своего бывшего начальника. Он говорил, что теперь представился случай прийти к прямому выходу с наименьшим земедлением. Если он понял чувства Парламента, то билль такой важный вряд ли мои, ет был проведен настоящим министерством. Герцог уничтожил свою поддержку в этой Палате и как министр лишился того доверия, которое когда-то оказало ему большинство.
   Мы не станем подробно следить за речью сэр-Орланда. Он упоминал о своих услугах и сказал, что был принужден удалиться, потому что герцог не хотел позволить ему распоряжаться в своем собственном министерстве. Он имел причину полагать, что и другие министры видели себя точно также связанными этой страстью к деспотическому правлению. Громкие возгласы неодобрения послышались с министерской стороны, на которые ответили другие возгласы с другой стороны Палаты. Сэр-Орландо уверял, что ему стоит только указать на то обстоятельство, что министерство уже раздроблено отпадением разных лиц.
   -- Только двух, сказал чей-то голос.
   Сэр-Орландо обернулся, чтобы возразить этому голосу, когда раздался другой голос.
   -- И самых слабых, сказал этот голос, который неоспоримо принадлежал Лоренсу Фицджибону.
   -- Я не стану говорить о себе, напыщенно сказал сэр-Орландо:-- но мне дано право объявить Парламенту, что благородный лорд, занимающий теперь место министра колоний, останется на этом месте только до окончания кризиса.
   Тут пошла очень колкая перепалка между Финиасом и сэр-Тимоти, так что наконец казалось, что прения перейдут в личною войну. Финиас, Ирль, Лоренс Фицджибон так рассердились, что по крайней мере на словах одержали верх. Но какую пользу могло это принести? Каждый человек в этой Палате уже заранее приготовился подать голос за или против герцога Омниума -- или решился, как Лоптон, совсем голоса не подавать, а уж конечно никакие гневные выражения не могли повлиять ни на один голос в том или другом отношении.
   -- Оставьте, шепнул Монк Финиасу:-- не стоит попусту терять слова.
   -- Я знаю недостатки герцога, сказал Финиас:-- но эти люди не знают о его добродетелях, и когда я слышу, что его бранят, я выдержать не могу.
   Рано вечером -- до двенадцати часов -- начали собирать голоса, и даже в ту минуту никто не знал, что выйдет из этого. Многие, разумеется, охотно подали бы голос в пользу билля. Были и такие, которые находили, что сэр-Орландо и его последователи выказали слишком большую самоуверенность, решившись на такой запальчивый способ оппозиции. Эти люди думали, что было бы гораздо лучше упрочить успех постепенной и настойчивой оппозицией самому биллю. Но они не знали, до какой степени людей можно отдалить от себя молчанием и холодным обращением. Сэр-Орландо был побит, но только девятью голосами.
   -- Не может он провести свой билль, сказал Рэтлер.
   -- Никакой министр, сказал Роби:-- не может проводить такую меру с большинством только девяти.
   Монк прямо из Палаты отправился на Карльтонскую Террасу.
   -- Жалею, зачем не оказалось только три или четыре, сказал герцог смеясь.
   -- Почему?
   -- Потому что было бы меньше сомнения.
   -- А разве теперь есть?
   -- Менее возможности сомневаться, хотел я сказать.-- Вы не захотите сделать попытку с таким большинством?
   -- Не могу, герцог!
   -- Я совершенно согласен с вами. Но некоторые скажут, что попытку можно сделать, и обвинят нас в малодушии, если мы не сделаем.
   -- Это только могут сказать те, которые не понимают характера Нижней Палаты.
   -- Весьма вероятно. А все-таки я жалею, что большинство не было только три или четыре. Кажется, больше не о чем говорить.
   -- Не о чем, ваша светлость.
   -- Мы увидимся завтра в два часа, а я, если возможно, буду у ее величества после двенадцати. Спокойной ночи, мистер Монк.
   -- Спокойной ночи, герцог.
   -- Мое царствование кончилось. Вы гораздо старее меня, а между тем весьма вероятно, что ваше царствование еще начнется.
   Монк улыбнулся и покачал головой, выходя из комнаты, не желая рассуждать о таком обширном предмете в такое позднее время ночи.
   Не пропустив ни одной минуты после ухода своего товарища, первый министр -- он все еще был первым министром -- пошел в комнату своей жены, зная, что она ждет, чтобы услыхать результат голосования, и у нее нашел мистрис Финн.
   -- Кончено? спросила герцогиня.
   -- Да; голосование было. От меня сейчас ушел мистер Монк.
   -- Ну?
   -- Мы, разумеется, их побили, как всегда, сказал герцог, пытаясь выказать любезность.-- Неужели ты предполагала, что можно чего-нибудь бояться? Ваш муж всегда советовал вам поддерживать ваше мужество; не так ли, мистрис Финн?
   -- Муж мой, кажется, помешался, ответила она: -- он так шумит и беснуется против своих политических врагов, что я не смею раскрыть рот.
   -- Скажи мне, что там было, Плантадженет? воскликнула герцогиня.
   -- Не будь так безрассудна, как мистрис Финн, Кора. Палата подала голос против сэр-Орланда большинством девяти.
   -- Только девяти!
   -- И я завтра перестаю быть первым министром.
   -- Неужели ты хочешь сказать, что это решено?
   -- Совершенно. Пьеса сыграна, занавес опустилась, лампы потушены и бедные усталые актеры могут итти спать.
   -- Но против такой оппозиции, кажется, достаточно бы всякого большинства.
   -- Нет, душа моя. Я не назову числа, но девяти конечно недостаточно.
   -- Так все кончено?
   -- Мое министерство кончилось, если ты подразумеваешь это.
   -- Стало быть, и для меня кончилось все. Я поселюсь в деревне, стану строить коттеджи и приготовлять микстуры для больных крестьян. А вы, Мария, все еще будете подниматься кверху. Если мистер Финн сумеет, он может сделаться когда-нибудь первым министром.
   -- Он едва ли имеет такое честолюбие, леди Глен.
   -- Честолюбие явится скоро; не так ли, Плантадженет? Пусть он только начнет мечтать о возможности, а желание скоро придет. Что вы будете чувствовать, если это случится?
   -- Это совершенно невозможно, серьезно ответила мистрис Финн.
   -- Я не вижу, почему может быть невозможно что-нибудь. Теперь сэр-Орландо будет первым министром, а сэр-Тимоти Бисвакс лордом-канцлером. После этого все могут надеяться достигнуть всего. Ну, я полагаю, мы можем отправиться спать. Карета ваша здесь, душа моя.
   -- Надеюсь.
   -- Позвони, Плантадженет, чтобы кто-нибудь проводил ее вниз. Приезжайте завтра завтракать; мне придется так много стонать. Какие скоты, какие неблагодарные негодяи мужчины! Они хуже женщин, когда их соберется достаточно, чтобы выказать отвагу. Зачем они бросили тебя? Чего не делали мы для них? Подумайте, сколько новой мебели послали мы в Гэтерум только для того, чтобы сплотить партию. Сколько тысяч ярдов полотна было куплено для новых спален, и все никакой пользы не принесло! Не чувствуешь ли ты себя похожим на Вольсея {Вольсей -- английский кардинал и министр. При Генрихе VIII, в 1515 г., самовластно управлял Англией, но лишившись расположения короля за медленность в переговорах о разводе короля с Екатериной Аррагонской в 1529, должен был сложить с себя звание лорда-канцлера, а впоследствии Парламент лишил его всех званий и он умер арестантом в 1530 году. Пр. Пер.}, Плантадженет?
   -- Нисколько, душа моя. От меня никто не может отнять моей собственности.
   -- А мне кажется, что я почти в таком же разводе как Екатерина, и что голова у меня отрублена, как у Анны Болейн. Уходите, Мария, потому что я хочу поплакать одна.
   Герцог сам в этот вечер посадил мистрис Финн в карету, и когда сошел вниз, спросил, полагает ли она, что герцогиня серьезно огорчена.
   -- Она так смешивает и радость и горе, сказал герцог:-- что я иногда сам не могу понять ее.
   -- Мне кажется, что она сожалеет, герцог.
   -- Она говорила мне намедни, что она довольна.
   -- Чрез несколько недель она будет довольна, а вашу светлость, кажется, я могу поздравить.
   -- О! да; я это думаю. Никто из нас не любит быть побежденным. Сначала всегда есть небольшое разочарование. Но в сущности так гораздо лучше. Надеюсь, что это не сделает несчастным вашего мужа.
   -- За себя он огорчаться не будет. Он опять вступит в борьбу и станет драться или на той, или на другой стороне. Собственно для меня оппозиция приятнее. Спокойной ночи, герцог. Мне очень жаль, что вы побеспокоились для меня.
   Он пошел один в свою комнату и сидел там не шевелясь часа два. Конечно, что-нибудь да значило быть первым министром Англии три года -- этого никто не мог от него отнять. Ему не следовало огорчаться, а между тем он был и огорчен, и разочарован. Ему никогда не приходило в голову гордиться тем, что он герцог, или думать о своем богатстве иначе как о случайности, конечно выгодной, но вовсе не служащей источником чести. Ему было известно, что первое место и в Парламенте, и в министерстве ему доставило его происхождение. Наследник герцогского звания, если только будет усиленно трудиться, почти наверно будет принят в министерство. В юности он не трудился так, как его друзья Монк и Финиас Финн, которые проложили себе путь с самого низа; но первым министром даже герцога не может сделать только его звание. Стало быть, он сделал что-нибудь, чем может гордиться. Таким образом старался он утешать себя.
   Но это не могло способствовать его личному счастию, если ему не оставалось еще сделать что-нибудь, Что он будет делать теперь? Станут ли его слушать, позволят ли ему трудиться для общего блага, как в былое счастливое время в Нижней Палате? Он боялся, что для него все кончено и что на всю жизнь он должен остаться просто герцогом Омниумом.

Глава LXXIV.
Я обесславлена и посрамлена.

   Вскоре после заседаний в Парламенте, Артур Флечер сделался постоянным посетителем Манчестерского сквера.
   Он обедал у старого адвоката всегда по воскресеньям и не редко в другие дни. когда это позволяли его занятия в Парламенте и другие знакомства. Между ним и отцом Эмилии не было ни секретов, ни недоразумений. Вортон знал, что молодой член Парламента серьезно намерен жениться на его дочери, а Флечер был уверен, что Вортон будет помогать ему всеми силами. Они редко произносили имя Лопеца. Между ними было безмолвное согласие, что этого имени не следует упоминать. Этот человек явился как гений-разрушитель между ними и их нежнейшими надеждами. Но, он исчез, и не без ужасной трагедии, и всякия мысли о нем и этой трагедии следовало если не забыть, то по крайней мере отстранить, если бы только ту женщину, которою они так интересовались, можно было приучить забыть его.
   -- Это не любовь, говорил отец:-- а стыд.
   Артур Флечер качал головой, не совсем соглашаясь с этим. Он не боялся, что Эмилия любит память своего покойного мужа. По его мнению, такая любовь была невозможна. Но, по его мнению, это было нечто более стыда. Это была также гордость, намерение не сознаваться в ошибке, которую она сделала, отдавшись человеку, наименее достойному из ее двух женихов.
   -- Ее состояние будет уже не таково, как я прежде вам обещал, жалобно сказал старик.
   -- Я не помню, чтобы я когда-нибудь спрашивал вас об ее состоянии, возразил Артур.
   -- Конечно. И если бы вы спросили, я не сказал бы вам. Но так как я сам назвал сумму, то мне следует и объяснить, что этот человек успел уменьшить ее на шесть или семь тысяч.
   -- Если бы только это!
   -- И я обещал сэр-Элореду, что Эверет, как его наследник, получит значительную часть своей доли, не дожидаясь моей смерти. Странно, что тот из моих детей, от которого я более ожидал огорчений, так хорошо стал на ноги, а другая... ну будем надеяться всего лучшего. Эверет кажется так занят Вортоном, как будто он уже принадлежит ему. А Эмилия... Ну, мой милый, будем надеяться, что все еще поправится. Вы не пьете ваше вино. Да, дайте мне бутылку; я выпью еще рюмку, прежде чем пойду наверх.
   Таким образом шло время до возвращения Эмилии в Лондон. Министры подали тогда в отставку, но мне кажется, что этот "великий реакционный успех", как это называл издатель "Знамени", взволновал одного члена Нижней Палаты гораздо менее, чем возвращение в Лондон мистрис Лопец. Артур Флечер решил, что он возобновит свое сватовство, как только пройдет год после трагедии, сделавшей вдовою его возлюбленную -- и теперь этот год прошел. Он знал хорошо этот день -- и она знала, проведя целое утро в слезах в своей комнате в Вортоне. Он спрашивал себя, достаточно ли будет одного года -- или, из сострадания к ней и с целью вернее осуществить свои надежды, он должен дать ей более времени для нравственного выздоровления. Но он сказал себе, что это должно быть сделано в конце года, и привык всегда держать свое слово.
   Ему трудно было только решить вопрос, как устроить необходимый разговор -- при первой ли встрече, или лучше дать ей время привыкнуть к его присутствию в доме. Его мать пыталась подсмеиваться над ним, потому что, как она говорила, он боится женщины. Но он хорошо помнил, что никогда не боялся Эмилии Вортон, что безпрестанно говорил ей о своей любви, которая даже и теперь не уменьшилась. Времени еще будет довольно для счастия, если она согласится, и довольно времени для тяжести неудовлетворенных стремлений, если она будет упорствовать в своем отказе.
   Наконец он увидал ее, почти случайно, и эта встреча конечно не была удобна для его намерений. Он зашел в контору Вортона на другой день ее приезда и нашел ее там. Она конечно не ожидала встретить там своего обожателя. Он сконфузился, но она выказала ему почти привязанность сестры, рассказала о Лонгбарнсе и его родных, как Эверет к великой радости сэр-Элореда был выбран в судьи графства и как Джона Флечера просили сделаться начальником охоты, потому что старый лорд Вобли объявил, что в семьдесять пять лет не может уже ездить верхом как следует начальнику охоты. Обо всем этом Артур, разумеется, слышал; такие важные новости конечно не скрывали от него; но многого сказать об этом он не мог. Он что-то пробормотал и поспешил уйти, дав впрочем обещание обедать по обыкновению в воскресенье, и приметил, что годовщина рокового дня несколько уменьшила мрачный траур, который вдова носила до-тех-пор.
   Да, он будет обедать в воскресенье, но что будет с ним тогда? Вортон не уходил из дома по воскресным вечерам и конечно не уйдет из своей гостиной для того, чтобы доставить влюбленному случай объясниться в любви. Нет, он должен пропустить этот вечер и приискать другой случай. Настало воскресенье и после обеда роспили бутылку портвейна и бордоского.
   -- Как вы ее находите? спросил отец.-- Она была бледна как смерть, когда мы увезли ее в деревню.
   -- Честное слово, сэр, отвечал Артур:-- я не взглянул на нее. Теперь уже дело идет не о красоте, как бывало прежде. Не то чтобы я был равнодушен к хорошенькому личику, но, мне кажется, в сердце возникает желание уничтожающее это соображение.
   -- Для меня она такая же красавица, как и прежде, гордо сказал отец.
   Флечеру удалось, когда они вернулись в гостиную, поговорить немного о Джоне и собаках, потом он ушел, решив вернуться на следующий день. Конечно; она не отдаст приказания, чтобы его не принять. Она держала себя слишком спокойно, слишком ровно, слишком самоуверенно для того, чтобы сделась это. Да, он придет и скажет ей прямо, что хочет сказать. Он скажет это со всею торжественностью, к какой способен, в нескольких словах и самых сильных выражениях. Если она откажет -- а он почти был в этом уверен -- тогда он скажет ей об ее отце и желании всех их друзей.
   -- Ничего, скажет он ей: -- кроме личного отвращения не может оправдать вас в отказе залечить столько ран.
   Когда придумывал эти слова, он не припомнил, как невероятно, чтобы влюбленный употребил придуманные фразы.
   Он пришел в понедельник и спросил мистрис Лопец, с трудом произнеся это имя. Буфетчик сказал, что барыня дома. После смерти человека, которого он так презирал, старый слуга никогда не называл Эмилию мистрис Лопец. Артура повели наверх и он нашел там ту, которую желал видеть -- но нашел также и мистрис Роби.
   Читатели вспомнят, что мистрис Роби после трагедии не была принята в доме Вортона. Потом было решено, что поссориться с нею нельзя же навсегда.
   -- Я сделала это, папа, не для нее, сказала Эмилия с некоторым презрением, и это презрение доставило прощение мистрис Роби.
   Она теперь сделала утренний визит и приспособила свой разговор к черному платью своей племянницы. Артур пришел в ужас, увидев ее. Мистрис Роби всегда была ему противна, не как личный враг, а как пошлая женщина. Он приписывал ей большую часть сделанного зла, будучи уверен, что если бы не было дома за углом, то Эмилия Вортон никогда не сделалась бы мистрис Лопец. Теперь же он был принужден пожать ей руку и слушать погребальный тон, которым мистрис Роби спросила его, не находит ли он, что мистрис Лопец очень поправилась в Гертфордшире. Он задрожал при звуке этой фамилии, и чтобы она не повторилась, воспользовался случаем показать, что имеет право называть подругу своего детства просто по имени. Мистрис Роби, думая, что ей следует остановить его, заметила, что возвращение мистрис Лопец было очень приятно мистеру Вортону. Артур Флечер тотчас схватил свою шляпу, простился и торопливо вышел из комнаты.
   -- Какие у него сделались странные манеры с-тех-пор, как он стал членом Парламента, сказала мистрис Роби.
   Эмилия помолчала, а потом с усилием, с большим огорчением сказала несколько слов, которые лучше было сказать тотчас.
   -- Он ушел потому, что ему неприятно слышать это имя.
   -- Боже милостивый!
   -- И папаше тоже неприятно. Не говорите об этом ни слова, тетушка, пожалуста не говорите, но называйте меня Эмилией.
   -- Что же, разве ты стыдишься твоего имени?
   -- Это, тетушка, все равно. Если вы это осуждаете, не приходите, но я не желаю огорчать папашу.
   -- О! если мистер Вортон этого желает -- разумеется.
   В этот вечер мистрис Роби сказала своему мужу, что мистер Вортон старый дурак.
   На другой день, очень рано, Флечер опять пришел и опять был принят. Буфетчик, разумеется, знал хорошо, для чего он приходит, знал также, что Вортон дозволяет это. В комнате не было никого, но Эмилия вышла к нему очень скоро.
   -- Я вчера ушел немножко скоро, сказал он: -- надеюсь, что вы не нашли меня грубым.
   -- О, нет!
   -- Ваша тетка была здесь, а то, что я желал сказать, я не мог сказать при ней.
   -- Я знала, что это она выгнала вас. Вы с тетушкой Геррьетой никогда не были большими друзьями.
   -- Никогда; но я прощу ей все. Я прощу ей весь вред, который она нанесла мне, если вы теперь сделаете то, о чем я вас попрошу.
   Разумеется, она знала, о чем он будет просить. Когда он оставил ее в Лонгбарнсе, не сказав ни слова о любви, не сделав ей даже намека, по которому она могла бы позволить себе думать, что он намерен возобновить свое сватовство, она плакала об этом. Хотя она твердо решила, что обязанность обрекает ее на вечное вдовство, но немогла удержаться от горьких слез, потому что он, по-видимому, также находил это ее обязанностью.
   Но теперь опять, зная, в чем будет состоять его просьба, почувствовав опять уверенность к постоянству его любви, она твердо держалась своего тяжелого долга. Она перестанет быть женственной, сделается мертва ко всякому стыду, если позволит себе опять предаться любви после всего наделанного ею. Своим замужством она покрыла бесславием всю свою семью. Она сделала это с таким упрямым своеволием, о котором сама теперь не могла вспоминать иначе, как с удивлением и ужасом. Она также умерла бы, только не имела такой возможности на это, какую имел он. Как же может она забыть все это и смыть с своей души, как смываются мокрою губкой цифры с аспидной доски? Каким образом может она опять сделаться женою, когда ее воспоминание будет преследовать призрак такого мужа? Она знала, с какой просьбой он обратится к ней, когда пришел так скоро, и не сомневалась в этом ни минуты, когда он так внезапно ушел. Она знала это хорошо, когда слуга сейчас сказал ей, что мистер Флечер ждет в гостиной. Но она была совершенно уверена, какой ответ должна дать.
   -- Я буду очень жалеть, если не могу исполнить вашей просьбы, сказала она очень тихим голосом.
   -- Я не стану просить вас ни о чем, на что не получил позволения вашего отца.
   -- Прошло то время, Артур, когда отец мог руководить мною. Наступает время, когда личные чувства должны быть сильнее отцовской власти. Папа не может смотреть на меня моими глазами, не может понять, что чувствую я. Он хочет сделать меня другою нежели я есть, но я такова, какою сделала себя.
   -- Вы еще не слыхали, что я желаю вам сказать. Вы выслушаете меня?
   -- О, да!
   -- Я любил вас с самого детства.
   Он замолчал, как бы ожидая, что она ответит на это; но разумеется она ничего не могла сказать.
   -- Я был верен вам с тех самых пор, как мы росли вместе детьми.
   -- Верность черта вашего характера.
   -- По крайней мере в этом отношении я никогда не переменюсь. Я ни на минуту не сомневался на счет моей любви. Никого никогда не сравнивал я с вами. Потом настало это великое несчастие. Эмилия, вы должны позволить мне говорить откровенно на этот раз, так как многое, по крайней мере для меня, зависит от этого.
   -- Говорите что хотите, Артур. Но не язвите меня более, чем сочтете нужным.
   -- Богу известно, как охотно излечил бы я каждую язву, если бы мог. Я не знаю, думали ли вы когда-нибудь, как я страдал, когда он явился между нами -- и не скажу украл от меня вашу любовь, потому что она мне не принадлежала -- но захватил то, что я старался приобрести.
   -- Я не думала, чтобы мужчина мог чувствовать это таким образом.
   -- Почему же мужчина не может чувствовать этого так же, как и женщина? Все мое сердце было устремлено на то, чтобы иметь вас моею женой. Вдруг явился он. Конечно, моя дорогая, я могу сказать, что он не был достоин вас.
   -- Мы оба были люди недостойные, сказала она.
   -- Мне не нужно говорить вам, что мы все были огорчены. Нам в Гертфордшире казалось, что черная туча набежала на нас. Мы не могли говорить о вас, не могли и молчать.
   -- Разумеется, вы осудили меня -- как отверженницу.
   -- Разве я писал вам, как к отверженнице? Обращался ли я с вами, когда видел вас, как с отверженницею? Если я пришел сегодня к вам, доказательство ли это того, что я считал вас отверженницей? Я никогда не обманывал вас, Эмилия.
   -- Никогда.
   -- Так вы поверите мне, когда я скажу, что никогда малейшее слово упрека или презрения не срывалось с моих губ о вас. Разумеется, было большим горем то, что вы отдали себя человеку, которого я считал недостойным вас. Будь он первейшим из людей, это все-таки огорчило бы меня. Что с вами было во время вашего замужства, я спрашивать не стану.
   -- Я была несчастлива. Я рассказала бы вам все, если бы могла. Я была очень несчастна.
   -- Потом настал... конец.
   Она заплакала, закрыв лицо носовым платком.
   -- Я не стал бы огорчать вас этим, если бы мог, но есть некоторые вещи, которые надо сказать.
   -- Нет -- нет. Я перенесу все -- от вас.
   -- Его успех не уменьшил моей любви. Хотя тогда я не мог иметь надежды, хотя вы были уже отняты от меня, это не могло меня переменить. Это было все равно, как если бы у меня отняли руку или ногу. Жить плохо без руки или ноги, но делать нечего. Я продолжал жить по прежнему, старался не походить на прибитую собаку, хотя Джон говорил мне время-от-времени, что это мне не удается. Но теперь -- теперь все опять переменилось -- что теперь прикажете мне делать? Может быть, теперь мои отнятый член может быть мне возвращен, чтобы я мог опять быть похож на других людей, цел, здоров и счастлив, так счастлив! Если счастие мне доступно, как же мне не искать его?
   Он замолчал, но она плакала, не говоря ни слова.
   -- Может быть, некоторые скажут, что я должен ждать, пока эти признаки горя будут оставлены. Но для чего мне ждать? Ваша жизнь была помрачена большим пятном, и не лучше ли стереть его как можно скорее?
   -- Его никогда нельзя стереть.
   -- Вы хотите сказать, что о нем никогда нельзя забыть. Конечно, есть обстоятельства в нашей жизни, которых мы забыть не можем, хотя хороним их в глубоком молчании. Все это никогда не может быть изгнано из вашей памяти и моей. Но это не должно помрачать всю нашу жизнь. Мы не должны руководиться тем, что думает свет.
   -- Конечно. Я вовсе не дорожу тем, что думает свет. Я думаю только о себе.
   -- Неужели вы не подумаете ни о ком другом? или обо мне, или о вашем отце?
   -- О! да, о моем отце.
   -- Мне не нужно говорить вам, чего он желает. Вы должны знать, как вы можете вернуть ему утешение, которого он лишился.
   -- Но, Артур, даже для него я не могу сделать всего.
   -- Есть только один вопрос, сказал он, вставая с своего места и становясь перед нею:-- только один, и ваши поступки должны зависеть вполне от того ответа, который вы правдиво дадите мне.
   Это он сказал так торжественно, что испугал ее.
   -- Какой вопрос, Артур?
   -- Любите ли вы меня?
   На этот вопрос она не могла ответить в эту минуту.
   -- Разумеется, я знаю, что вы не любили, когда вышли за него:
   -- Любовь бывает не одного рода.
   -- Вы знаете, о какой любви я говорю. Вы не любили меня тогда, вы не могли меня любить -- хотя, может быть, я думал, что заслуживал вашу любовь. Но любовь изменяется и воспоминание иногда возвращает прежния мечты, если свет оказался суров и жесток. Когда вы были очень молоды, мне кажется, вы любили меня. Помните, семь лет тому назад в Лонгбарнсе нас разлучили и отослали меня, потому что... потому что мы были так молоды? Нам не сказали тогда этого, но мне кажется, вы это знали. Я знал и чуть было не поклялся, что утоплюсь. Тогда вы любили меня, Эмилия.
   -- Тогда я была ребенком.
   -- Теперь вы не ребенок. Любите ли вы меня теперь? Если любите, дайте мне вашу руку и пусть прошлое похоронится в безмолвии. Все это было и прошло, и чуть не состарело нас. Но пред нами еще целая жизнь, и если вы для меня то же, что я для вас, то нам лучше прожить вместе нашу жизнь.
   Он стоял пред нею с протянутой рукой.
   -- Я не могу, сказала она.
   -- Почему?
   -- Я не могу сделаться иною; я должна остаться той жалкой женщиной, какою сама сделала себя.
   -- Но вы любите меня?
   -- Я не могу анализировать своего сердца. Да! я вас люблю; я всегда любила вас. Все касающееся вас дорого мне. Я могу радоваться вашему торжеству, веселиться вашей радостью, плакать над вашей горестью, желать вам всевозможного благополучия; но, Артур, я не могу быть вашей женою.
   -- Даже если это сделает всех нас счастливыми, и Флечеров, и Вортонов, всех равно?
   -- Неужели вы думаете, что я не думала об этом? Неужели вы думаете, что я забыла ваше первое письмо? Зная ваше сердце, как я знаю его, неужели вы думаете, что я провела день, час впродолжении целых месяцев, не спрашивая себя, какой ответ должна дать вам, если милое постоянство вашего характера опять вернет вас ко мне? Я дрожала, когда слышала ваш голос. Мое сердце билось при шуме ваших шагов, словно хотело разорваться. Неужели вы думаете, что я никогда не говорила себе, что оттолкнула от себя? Но я этого лишилась и теперь оно недоступно для меня.
   -- Доступно, доступно! сказал он, бросаясь на колени и обвивая ее руками.
   -- Нет, нет, нет!-- никогда не будет доступно. Я валялась в грязи и вся запачкалась. Отнимите ваши руки. Они не должны быть осквернены, сказала она, вскакивая на ноги.-- Вы не должны брать то, что бросил он.
   -- Эмилия, только этого одного и жажду я на свете.
   -- Преодолейте вашу любовь -- как преодолею я. Затопчите ее под ногами и умертвите. Скажите себе, что она постыдна и что ее должно бросить. Чтобы вы, Артур Флечер, женились на вдове этого человека -- женщине, которую он вовлек в такую грязь, что она не может уже сделаться чиста -- вы, светлая звезда между нами -- когда ваша жена должна быть прелестнее, честнее и нежнее всех нас! А я... я знаю мою обязанность, Артур. Я не стану уклоняться от моего наказания и не позволю вам погубить себя. Даю вам слово, что этого не будет. Теперь мне все равно, знаете вы, что я вас люблю, или нет.
   Он стоял молча пред нею, не будучи в состоянии продолжать своей мольбы.
   -- Теперь уходите, сказала она:-- Господь да благословит вас и пошлет вам когда-нибудь хорошую, счастливую жену! Артур, не обращайтесь более ко мне. Мне всегда будет приятно видеть вас, только если вы придете не с таким намерением, как теперь. И, Артур, пощадите меня относительно папаши. Не заставляйте его думать, что его желание не может исполниться только но моей вине.
   Тут она вышла из комнаты прежде чем он успел сказать слово.
   Но это была ее вина. Нет, в этом отношении он ее не пощадит. Это надо сказать ее отцу, хотя он сомневался, в состоянии ли сказать все, что было сказано.
   -- Не обращайтесь опять ко мне, сказала она.
   В эту минуту он оставался безгласен, но в душе его укоренилось твердое намерение обратиться опять. Он теперь был уверен не только в достаточной любви, но в горячей, страстной любви. Она сказала ему, что ее сердце билось при шуме его шагов, что она дрожала, слыша его голос, а между тем она ожидала, что он не обратится к ней опять. Но решимость этой женщины была так сильна, что он опасался, не напрасно ли будет обращаться к ней опять. Она так унижала себя от убеждения в своей ошибке, так стыдилась своего заблуждения, так сознавала свое унижение, что может быть невозможно будет убедить ее, что хотя ее муж был человек гнусный, а она ошибалась, но что однако его низость не загрязнила ее.
   Он тотчас отправился в контору старого адвоката и рассказал ему результат свидания.
   -- Она еще дурит, сказал отец, не поняв из вторых рук глубины чувств своей дочери.
   -- Нет, сэр, не то. Она чувствует себя униженной его унижением. Если возможно, мы должны спасти ее от этого.
   -- Она действительно унизила себя.
   -- Не в том смысле, как понимает она. Она не унижена в глазах моих.
   -- Зачем она не пользуется единственным средством, находящимся в ее власти, избавить себя и всех нас от вреда, который она сделала? Она обязана сделать это для вас, меня и своего брата.
   -- Я не желаю, чтобы она вышла за меня в уплату подобного долга.
   -- Теперь нет места для нежной сентиментальности, с гневом сказал Вортон.-- Ну, она должна спать на той постели, какую сама себе постлала. Это очень жестоко для меня. Соображая то, какова она была, я удивляюсь, как мало осталось в ней понятия об ее обязанностях к другим.
   Артур Флечер увидал, что адвокат слишком рассержен в эту минуту для того, чтобы понять чувства любви и восторга, каким сам он был воодушевлен в эту минуту. Поэтому он был принужден удовольствоваться тем, что уверил отца о своем намерении не отказываться от его дочери.

Глава LXXV.
Важный брак в семействе Вортонов.

   Когда Вортон вернулся домой в этот день, он не сказал ни слова Эмилии об Артуре Флечере. Он принял несколько разных намерений -- во-первых, хотел сказать ей прямо, что она пренебрегает своей обязанностью и к себе, и к родным, что он уже более не будет заступаться за нее и не останется ее добрым другом, если она не согласится выйти за человека, в любви к которому призналась. Но думая об этом, Вортон понял, что такую угрозу он исполнить не может, и что даже у него не достанет твердости выговорить ее. В лице Эмилии, в ее обращении с отцом и даже в ее одежде было что-то смягчавшее его и заставлявшее его покоряться ей, как только он ее увидит. Потом он решился обратиться к ее состраданию и умолять ее прекратить все эти бедствия и сделаться счастливою. Но приближаясь к дому, он увидал себя неспособным даже к этому. Как отец может просить свою овдовевшую дочь выйти во второй раз замуж? Поэтому он не сказал ей ничего. Сначала она пристально посмотрела на него, стараясь узнать по его лицу, был ли у него ее обожатель. Но когда он не сказал ни слова, а просто поцеловал ее с своим обыкновенным спокойствием, она развеселилась и стала разговорчива.
   -- Папа, сказала она:-- я получила письмо от Мэри.
   -- Хорошо, душа моя.
   -- Премилое письмо -- все, разумеется, наполненное Эверетом.
   -- Эверет теперь важный человек.
   -- Я уверена, что вы этому очень рады. Хотите прочесть письмо Мэри.
   Вортон не особенно любил заниматься чтением дамской переписки и не знал, почему это письмо преподносится ему.
   -- Вы ничего не подозреваете в Вортоне? спросила Эмилия.
   -- Не подозреваю ли чего? Нет, я не подозреваю ничего.
   Но теперь его любопытство было возбуждено; он взял письмо и прочел. Письмо состояло в следующем:

Вортон, четверг.

"Дорогая Эмилия,

   "Мы все надеемся, что вы благополучно доехали в Лондон и что мистер Вортон совсем здоров. Ваш брат Эверет приехал в Лонгбарнс на другой день вашего отъезда и отвез меня в Вортон в кабриолете. Поездка была очень приятна, хотя, как я теперь припоминаю, все время шел дождь. Но Эверет всегда такой разговорчивый, что я на дождь внимания не обращала. Я думаю, что кончится тем, что Джон возьмет к себе собак. Он говорит, что не хочет сделаться рабом всего графства; но он говорит это таким образом, что мы все думаем, что он желает этого. Эверет уверяет его, что он должен это сделать, потому что он единственный охотник в этой стороне графства, которому средства позволяют это, а разумеется, слова Эверета много значат для него. Сара -- Сара была жена Джона Флечера -- против этого. Но если он решится, она тоже передумает. Разумеется, теперь мы все очень желаем знать, как это кончится, потому что начальник охоты всегда первое лицо в нашей части света. Папа ездил вчера в суд в Росс, и Эверета взял с собою. Эверет первый раз заседал в суде. Он поручил мне сказать его отцу, что он не присудил еще никого на виселицу.
   "Лес уже начали срубать. Эверет сказал, что некчему оставлять этот лесок, и папа согласился. Тут будет сделана ферма и Грифит возьмет ее на аренду. Мне не нравится, что вырубили этот лесок, потому что мальчики всегда собирали тут орехи; но Эверет говорит, что некчему сохранять леса для того, чтобы мальчики собирали орехи.
   "Мэри Стокинг была очень больна после вашего отъезда и я боюсь, что она долго не проживет. Когда люди так страдают ревматизмом, мне кажется, даже не следует молиться за их жизнь, если страдание их невыносимо. Мы думали одно время, что мазь мамаши принесет ей пользу, но когда стали спрашивать ее, она сказала, что не мазалась ею, а принимала внутрь. Не ужасно ли это? Но, кажется, это не сделало ей вреда. Эверет говорит, что и то и другое не сделало бы для нее разницы.
   "Папа начинает бояться, что Эверет радикал. Но я уверена, что этого быть не может. Он говорит, что он такой же добрый консерватор, как и все гертфордширцы, только он любит знать, что следует сохранять. Папа сказал вчера после обеда, что все английское следует поддерживать. Тогда Эверет сказал, что следовало бы сохранить и тайный уголовный суд.
   "-- Разумеется, я сохранил бы, сказал папа.
   "Они и пошли, и пошли. Эверет одержал верх; по крайней мере он говорил дольше. Но я надеюсь, что он не радикал. Ни какой помещик не должен быть радикалом. Не так ли, душечка?
   "Мистрис Флечер говорит, что пастильки надо брать в Оксфордской улице у Сквайра. Она очень взволнована на счет охоты. Она надеется, что Джон не возьмется за это по причине издержек; но мы все знаем, что ей хотелось бы этого. По подписке собирается не много, только 1500 ф. с., и он будет должен прикладывать много своего. Но все говорят, что он очень богат и что ему следует это сделать. Если вы увидите Артура, передайте ему нашу любовь. Разумеется, члену Парламента некогда писать письма. Но я не думаю, чтобы Артур когда-нибудь любил писать. Эверет говорит, что мужчины не должны никогда писать письма. Передайте мою любовь мистеру Вортону.

"Остаюсь, дорогая Эмилия, ваша любящая кузина
"Мэри Вортон."

   -- Эверет дурак, сказал Вортон, прочитав письмо.
   -- Почему, папа?
   -- Потому что он поссорится с сэр-Элоредом из-за политики. С какой стати молодому человеку высказывать свои политическия убеждения при старших?
   -- Но у Эверета всегда были сильные убеждения.
   -- Это ничего не значило, пока он говорил вздор в лондонском клубе. А теперь он сокрушит сердце старика.
   -- Но, папа, разве вы не видите ничего другого?
   -- Я вижу, что Джон Флечер дурачится и хочет тратить тысячу в год на собак, с которыми будут охотиться другие.
   -- Мне кажется, я вижу еще кое-что другое.
   -- Что ты видишь?
   -- Неприятно вам будет, если Эверет женится на Мэри?
   Вортон засвистал.
   -- Да, она упоминает о нем в каждой строке своего письма. Нет, это не будет мне неприятно. Я не вижу, почему ему не жениться на своей кузине, если она нравится ему. Только если он сосватал ее, мне кажется, странно, что он не пишет об этом.
   -- Мне кажется, что он еще не сосватал. Тогда она не так писала бы. Об этом сейчас все узнали бы и сэр-Элоред никак не мог бы промолчать. И зачем было бы молчать? Но я уверена, что она очень привязана к нему. Мэри никогда не писала бы ни о ком таким образом, если бы не начинала чувствовать привязанность к нему.
   Чрез десять дней после этого на Манчестерском сквере из Вортонского замка были получены два письма; самое короткое мы приведем прежде. Оно заключалось в следующем:

"Любезный батюшка,

   "Я сделал предложение кузине Мэри и она приняла его. Все здесь, кажется, довольны этим. Надеюсь, что и вам не будет это неприятно. Разумеется, вы с Эмилией приедете. Я скажу вам, когда день свадьбы будет назначен.

"Ваш любящий сынъ
"Эверет Вортон."

   Это старик прочел когда сидел за завтраком напротив своей дочери и когда Эмилия читала гораздо более длинное письмо из того же дома.
   -- Итак твоя догадка оправдалась, сказал он.
   -- Я знала это наверно, папа. Это письмо от Эверета? Очень счастлив он?
   -- Право не могу сказать, счастлив он или нет. Если бы он купил новую лошадь, мне кажется, он написал бы гораздо подробнее. Кажется, однако это решено совсем.
   -- О! да. Это письмо от Мэри. Она-то по крайней мере счастлива. Мне кажется, мужчины не так много говорят об этих вещах, как женщины.
   -- Могу я взглянуть на письмо Мэри?
   -- Я думаю, что это было бы не хорошо, папа. Это более ничего, как восторг о любимом человеке, письмо очень милое и скромное, но назначавшееся только для меня. Кажется, они не намерены откладывать надолго.
   -- Зачем им откладывать? День назначен?
   -- Мэри говорит, что Эверет хочет назначить в половине мая. Разумеется, вы поедете туда.
   -- Мы оба должны ехать.
   -- По крайней мере поедете вы. Не обещайте за меня теперь. Как должен быть счастлив сэр-Элоред! Точно будто у него наконец свой сын. Теперь верно они совсем будут жить в Вортоне -- если только Эверет не поступит в Парламент.
   Но читатель может взглянуть на письмо молодой девицы, хотя это не дозволили ее будущему свекру, и приметит, что в конце был параграф, который, может быть, был более побудительной причиной к таинственности Эмилии, чем ее чувства к священной обязанности скрывать женскую корреспонденцию.

Понедельник, Вортон.

"Дорогая Эмилия,

   "Желала бы я знать, очень ли удивит вас известие, которое я вам сообщу. Вы не можете быть удивлены более меня. Все случилось так неожиданно, что мне почти стыдно. Эверет сделал мне предложение и я приняла. Вот теперь вы знаете все, хотя не можете знать, как нежно я люблю его и до какой степени восхищаюсь им. Я нахожу, что он именно таков, каким должен быть мужчина, и что я самая счастливая женщина на свете. Только не странно ли, что я должна жить всю жизнь в одном доме и никогда не переменять имя -- как мужчина или старая дева! Но мне это все равно, потому что я так люблю его и он такой добрый. Я надеюсь, что он напишет к вам, что и я также ему не противна. Я знаю, что он писал мистеру Вортону. Я сидела возле него и он не более минуты писал письмо. Но он говорит, что длинные письма о таких вещах только делают хлопоты. Надеюсь, что мое письмо не наделает вам хлопот. Он теперь не сидит возле меня, а поехал в Лонгбарнс решить на счет охоты. Джон берет-таки к себе собак. Я жалею, что это случилось именно в это время, потому что все мужчины так этим заняты. Разумеется, Эверет член комитета.
   "Папа и мама очень этому рады. Разумеется, им приятно, что Эверет и я остаемся с ними. Если бы я вышла за другого -- хотя этого никогда не было бы -- мамаше было бы очень скучно. И разумеется папаше приятно думать, что Эверет уже принадлежит к нашей семье. Надеюсь, что они не станут ссориться из-за политики; но Эверет говорит, что свет переменяется и молодые люди и старики никогда не будут думать одинаково. Эверет сказал папаше намедни, что если бы он мог отодвинуть назад целый век, он сделался бы радикалом. Об этом опять были крупные разговоры. Но Эверет всегда смеется и папа наконец перестанет сердиться.
   "Не могу рассказать вам, душа моя, в каких мы все хлопотах. Эверет хочет венчаться в начале мая, так чтобы мы могли провести два месяца в Швейцарии, прежде чем Лондон, как он выражается, сорвется с цепи. Папа говорит, что некчему медлить, потому что он стареет каждый день. Конечно, это можно сказать и о всех. Так что мы все теперь суетимся. Мама собиралась ехать в Лондон, но мне кажется, что теперь и в Гертфорде можно достать хорошее приданое. Когда Сара выходила замуж, все выписывали из Лондона, но говорят, что с-тех-пор многое переменилось. Но мама хочет, чтобы покрывало для меня купили от Гауэлля и Джемса.
   "Разумеется, вы приедете с мистером Вортоном, иначе для меня свадьба будет не в свадьбу. Папа и мама говорят о вашем приезде как о деле решеном. Вы знаете, как папа любит епископа. Мне кажется, он обвенчает нас. Признаюсь, я радуюсь, что меня будут венчать так приятно и торжественно. Разумеется, Гигенботом будет ассистентом, но он такой странный старик с своим табаком и очками, вечно падающими с носа, что мне было бы приятно венчаться у другого. Я часто думала, что хотя бы для венчания нам следовало иметь получше ректора в Вортоне.
   "Почти все арендаторы приходили меня поздравлять. Они все очень любят Эверета и теперь чувствуют, что большой перемены не будет никогда. Я нахожу, что лучше этого ничего не могло быть, даже если бы я не была до такой степени влюблена в него. Я не думала, что когда-нибудь буду с состоянии признаться, что влюблена в кого-нибудь, но теперь я просто этим горжусь. Я не, стыжусь говорить это вам, потому что он брат ваш, и думаю, что вас это обрадует.
   "Он очень часто говорит о вас. Разумеется, вы знаете, чего мы все желаем. Я люблю Артура Флечера как родного брата. Он мне свояк, и если бы сделался зятем моего мужа, я была бы так счастлива! Разумеется, мы все знаем, чего он желает. Поздравьте меня немедленно. Может быть, вы съездите к Гауэллю и Джемсу на счет покрывала. Обещайте приехать к нам в мае. Сара говорит, что покрывало должно стоить около тридцати фунтов.
   "Милая, дорогая Эмилия, я так скоро буду вашей любящей сестрою

"Мэри Вортон."

   Ответ Эмилии был полон горячих, дружелюбных поздравлений. Она расхвалила Эверета, обещала употребить все свое искуство у Гауэлля и Джемса, выражая надежду, что хлопоты об епископе окажутся успешны, отозвалась даже любезно о поставщиках приданого в Гертфорде, но не обещала, что сама будет в Вортоне в счастливый день.
   "Милая Мэри", писала она: "вспомните, как я страдала и что я не могу походить на других. Я не могу присутствовать на вашей свадьбе в черном платье, не могу иметь этого мужества, даже если бы у меня была охота одеться как другие."
   Никто из Вортонов не был на ее свадьбе. Теперь она уже не сердилась на это. Она была совершенно убеждена, что они имели право не быть. Но самое это обстоятельство делало теперь неприличным вдове Фердинанда Лопеца присутствовать при браке Вортонов. Это был такой брак, какому не следовало быть. В ответ на параграф об Артуре Флечере Эмилия не сказала ни слова.
   Вскоре после этого, в начале апреля, Эверет приехал в Лондон. Хотя его невеста могла удовольствоваться подвенечным платьем из Гертфорда, но его мог прилично одеть для этого случая только лондонский портной. В эти последние недели Артура Флечера не видали на Манчестерском сквере и Вортон о нем не упоминал. О том, что произошло между ними, Эмилия ничего не знала. Она приметила, что ее отец был молчаливее с нею; может быть, не так нежен, чем с-тех-пор, как погиб ее муж. Образ его жизни был все тот же. Он почти всегда обедал дома, для того, чтобы Эмилия не оставалась одна, и не жаловался на ее поведение. Но она могла видеть, что он был несчастен, и знала причину его огорчения.
   -- Я думаю, папа, сказала она однажды:-- что мне лучше бы уехать.
   Это было накануне приезда Эверета, о чем он впрочем не предуведомил.
   -- Уехать!.. Куда хочешь ты уехать?
   -- Это все равно. Я не делаю вас счастливым.
   -- Что ты хочешь сказать? Кто говорит, что я несчастлив? Зачем ты говоришь таким образом?
   -- Не сердитесь на меня. Никто этого не говорит. Я это вижу. Я знаю, как вы добры ко мне, но я делаю вашу жизнь несчастной. Но я ничего сделать не могу. Если бы я могла уехать куда-нибудь, где могла бы быть полезной!
   -- Я не знаю, что ты хочешь сказать. Дом твой здесь.
   -- Нет, это не дом мой. Я его лишилась. Мне нада отправиться туда, где я могу трудиться и приносить пользу.
   -- Ты могла бы быть полезна, если бы захотела, душа моя. Тебе предстоит приличное поприще, если бы только ты согласилась принять его. Не мое дело уговаривать тебя, но я могу видеть и чувствовать правду. Пока ты не убедишь себя решиться на это, твоя жизнь будет помрачена -- и моя также. Ты сделала в жизни одну большую ошибку. Погоди! Я говорю не часто, но желаю, чтобы ты выслушала меня теперь. Подобные ошибки вообще влекут за собою несчастие и гибель. С тобою случилось иначе. Ты можешь опять стать на твердую почву и возвратить все. Разумеется, должна быть борьба. Один должен бороться с обстоятельствами, другой с врагами, третий с своими собственными чувствами. Я могу понять, что ты выдержала подобную борьбу; но тебе следует иметь на столько мужества и сил, чтобы преодолеть свои сожаления и сызнова начать жизнь. Никаким другим образом не можешь ты сделать ничего для меня или для себя. Говорить об отъезде один ребяческий вздор. Куда ты поедешь? Я не стану уговаривать тебя более, но не хочу, чтобы ты говорила со мною таким образом.
   Он вышел и отправился в свой клуб для того, чтобы она могла подумать наедине о том, что он сказал.
   Она подумала; но все уверяла себя, что отец не понимает ее чувств. Без сомнения, поприще, о котором он говорил, было для нее открыто, но она не считала для себя возможным занять его. Говоря своему обожателю, что она загрязнена, она выразила этими словами свое действительное убеждение.
   Когда на следующее утро отец вошел в ту комнату, где она сидела, она подняла на него глаза почти с упреком. Неужели он думал, что женщина похожа на мебель, которую можно починить, снова покрыть лаком и потом употреблять заново?
   Пока она находилась в этом расположении духа, неожиданно явился Эверет и его шумное счастие изменило на время течение ее мыслей. Он, разумеется, теперь больше всего думал о самом себе. Последние месяцы так возвысили его, что можно извинить его неспособность забывать о себе в присутствии других. Он был наследник баронетства и состояния обоих стариков. Он собирался жениться таким образом, который увеличит славу и прочность его фамилии.
   -- Это вздор, чтобы ты не поехала, сказал он.
   Она улыбнулась и покачала головой.
   -- Я могу только сказать тебе, что это очень обидит всех. Если бы ты только знала, как говорят о тебе там, не думаю, чтобы тебе захотелось их оскорбить.
   -- Разумеется, я не желаю их оскорблять.
   -- И соображая, что у тебя нет другого брата...
   -- О, Эверет!
   -- Я думаю об этом, может быть, более тебя. Мне кажется, ты обязана приехать для меня. Наверно у тебя не будет в другой раз возможности присутствовать на свадьбе брата.
   Это он сказал тоном почти плаксивым.
   -- Свадьба, Эверет, должна быть веселая.
   -- Этого я не знаю. По моему мнению, эта вещь очень серьезная. Когда Мэри получила твое письмо, оно почти разбило ей сердце. Мне кажется, я имею право надеяться на это, и если ты не приедешь, я почувствую себя оскорбленным. Я не вижу, какая польза иметь семью, если члены ее не лепятся друг к другу. Что ты подумала бы, если бы я бросил тебя?
   -- Разве я бросаю тебя, Эверет?
   -- Да, похоже на то. Я высказал тебе мою просьбу и ты можешь исполнить ее или нет, как хочешь.
   -- Я поеду, сказала она очень медленно.
   Она оставила его и пошла в свою комнату, подумать, в каком платье может явиться на свадьбе с наименьшим нарушением своего положения.
   -- Я заставил ее сказать, что она поедет, говорил в этот вечер Эверет своему отцу.-- Предоставьте ее мне и я ее образумлю.
   Вскоре после этого -- дня чрез два -- в одной из модных газет явился параграф, в котором говорилось, что устроился брак между наследником Вортонского титула и поместья и дочерью настоящего баронета. Я думаю, что это произошло от болтовни в клубе, и надеюсь, что это не было следствием деятельности или самолюбия самого Эверета.

Глава LXXVI.
Кто это будет?

   Первые два дня после отставки министерства герцогиня, по видимому, не обращала на это никакого внимания. Неблагодарный свет оттолкнул ее и ее мужа, а он сумасбродно помогал и поддался этому оттолкновению. Все ее великие стремления прекратились. Все ее триумфы кончились. И еще хуже того: в душе ее существовало убеждение, что она никогда в сущности не торжествовала. Никогда не наставало той счастливой минуты, когда бы она почувствовала свое торжество над другими женщинами. Она трудилась и боролась, иногда покорялась, но в ней преобладало чувство, что публика уважала ее более как леди Гленкору Паллизер, положение которой принадлежало собственно ей самой и независимо от ее мужа, чем как герцогиню Омниум, жену первого министра Англии. Ей хотелось быть чем-то -- она сама не знала чем -- выше жен других первых министров и герцога, и теперь она чувствовала, что ее неудача была почти смешна. Она думала, что неудача эта была виною его или ее, а не обстоятельств. Будь он не так совестлив и более настойчив, а она осторожнее, тогда было бы совсем другое. Иногда она так сильно чувствовала свои ошибки, что почти совершенно оправдывала своего мужа. В другое время она была почти вне себя от гнева, потому что все ее проигрыши казались ей происходившими от недостатка твердости с его стороны. Когда он сказал ей, что он и его последователи решились подать в отставку, оттого что побили своих врагов большинством только девяти, она забрала себе в голову, что он неправ. Для чего ему уходить, когда у него было более поддерживателей, чем врагов? Бесполезно было уговаривать его передумать. Хотя она не понимала всех обстоятельств дела, но знала, что он не может остаться, уговорившись с своими товарищами, чтобы удалиться. Она надулась и сделалась сердита, и пока он ездил в Виндзор и обратно, приводил все в порядок и приготовлял путь своему преемнику -- кто бы он ни был -- она оставалась угрюма и молчалива, мечтая о каком-то невозможном положении, которое могло оставить его первым министром почти навсегда.
   В воскресенье после гибельного голосования -- которое герцогиня не находила гибельным -- она наткнулась на мужа где-то в доме. Она почти не говорила с ним с тех пор, как он пришел к ней вечером и сказал, что все кончено. Она ссылалась на нездоровье и не показывалась ему на глаза, а он разъезжал то в Виндзор, то в Казначейство, и рад был избавиться от ее дурного расположения духа. Но она не могла долее выносить неприятности узнавать все новости чрез мистрис Финн -- из вторых или третьих рук и теперь увидала себя вынужденной сдаться на капитуляцию.
   -- Ну, как все будет? спросила она.-- Я полагаю, ты сам не знаешь, а то наверно сказал бы мне.
   -- Рассказывать-то нечего.
   -- Мистер Монк будет первым министром?
   -- Я этого не говорил. Но это возможно.
   -- Посылала королева за ним?
   -- Еще нет. Ее величество видела мистера Грешэма, мистера Добени и меня. Теперь, кажется, не так-то легко составить министерство.
   -- Зачем тебе не вернуться?
   -- Я не думаю, чтобы об этом шла речь.
   -- Почему? Сколько людей возвращалось после выхода -- почему не вернуться тебе? Я помню, что мистер Мильдмей делал это два раза. Всегда, когда человек, за которым посылают, наварит каши, прежний министр пользуется этим.
   -- А если прежний министр не хочет пользоваться?
   -- Это вина прежнего министра. Для чего тебе не воспользоваться, как и всякому другому? Несколько дней тому назад ты сам очень желал остаться. Я думала, что сердце у тебя разрывается оттого, что другие говорили о твоей отставке.
   -- Сердце мое точно разрывалось, как ты выражаешься, сказал он улыбаясь:-- не потому, что говорили о моем удалении из министерства, но потому, что чувство Нижней Палаты давало право это говорить. Надеюсь, что ты видишь разницу.
   -- Нет, не вижу. И разницы никакой нет. Ты говоришь о членах Нижней Палаты, а они поддержали тебя. Ты можешь вступить, если захочешь. Я уверена, что мистер Монк не оставит тебя.
   -- Мистер Монк именно сделает это и должен это сделать. Никто менее мистера Монка не способен поступить дурно в подобном случае. Чем более я узнаю мистера Монка, тем выше думаю о нем.
   -- Он должен вести свою игру так же, как и другие.
   -- Он не ведет никакой игры кроме того, что делает пользу его стране. Бесполезно рассуждать об этом, Кора.
   -- Конечно, я ничего не понимаю в этом, потому что а женщина.
   -- Ты понимаешь многое -- но не все. Ты можешь по крайней мере понять, что наши неприятности кончились. Ты недавно говорила, что труд жены первого министра оказался слишком для тебя тяжел.
   -- Я никогда этого не говорила. Пока ты не изнемог, никакой труд не был для меня слишком тяжел. Я делала бы все -- трудилась бы как раба с утра до вечера -- только бы мы могли иметь успех. Я ненавижу поражения. Я предпочитаю быть изрезанной на куски.
   -- Теперь нечего делать, Кора. Ты знаешь, что лорд-мер бывает лордом-мером только один год, а потом должен вернуться к частной жизни.
   -- Но были первые министры, которые держались на своих местах по десяти лет сряду. Если ты решился, мы конечно должны уступить. Но я всегда буду думать, что это твоя собственная вина.
   Он все улыбался.
   -- Буду, сказала она.
   -- О, Кора!
   -- Я могу только говорить, что чувствую.
   -- Я не думаю, чтобы ты говорила таким образом, если бы знала, как твои слова оскорбляют меня. Меня обвинят, если в таких вещах я позволю твоему мнению иметь влияние надо мною. Но твое сочувствие было бы так важно для меня!
   -- Когда я находила, что ты нездоров от этого, я желала, чтобы ты мог избавиться.
   -- Моя болезнь не значит ничего, но моя честь значит все. Мне тоже приходится переносить не меньше твоего, и если ты не можешь одобрить моих поступков, то по крайней мере молчи.
   -- Да, молчать я могу.
   Он медленно оставил ее. Она почти готова была уступить, броситься к нему на шею и обещать, что будет с ним нежна и выскажет свою уверенность, что он всегда поступает к лучшему. Но она никак еще не могла привести себя в хорошее расположение духа. Будь он немножко потверже, не так чувствителен и создан из грубейшей глины, тогда все могло бы быть иначе.
   Рано утром в это воскресенье отправилась она к мистрис Финн в Парковый переулок, вместо того, чтобы ждать ее. Последнее время она делала это редко, находя свое присутствие дома необходимым. Ее занимали, может быть, сумасбродные мысли о необходимости сделать что-нибудь -- усилить каким-нибудь образом положение своего мужа -- и конечно она усердно трудилась. Но теперь она должна была разъезжать, как всякая другая женщина.
   -- Какая честь, герцогиня! сказала мистрис Финн.
   -- Не насмехайтесь, Мария. Мы уже не можем более оказывать чести никому. Зачем он не произвел всех в перы или баронеты, пока мог это сделать? Лорд Финн! Я не вижу, почему ему было не сделаться лордом Финном. Конечно, он заслужил это своими нападками на сэр-Тимоти Бисвакса.
   -- Не думаю, чтобы он был этим доволен.
   -- Они все это говорят, но мне кажется, остаются довольны, а то не соглашались бы. Я сделала бы Локока-найтом; сэр-Джемс Локок! Он был бы гораздо более приличным найтом, чем сэр-Тимоти. Когда человек пользуется властью, он должен употреблять ее; это заставляет людей уважать его. Мистер Добени сделал же одного герцога, и это считается важнее всего сделанного им. Что мистер Финн присодинится к новому министерству?
   -- Если вы скажете мне, герцогиня, кто будет новым министром, я может быть угадаю.
   -- Мистер Монк.
   -- Наверно присоединится.
   -- Или мистер Добени.
   -- Наверно не присоединится.
   -- Или мистер Грешэм.
   -- Об этом я ничего не могу сказать.
   -- Или герцог Омниум.
   -- Это будет зависеть от его светлости. Если герцог вернется, услуги мистера Финна будут в его распоряжении и в министерстве, и вне его.
   -- Очень мило сказано, душа моя. Никогда не могу бывать в этой комнате, не думая о том, когда я была в ней в первый раз. Помните, я застала здесь старика?
   Старик, о котором шла речь, был покойный герцог.
   -- Я не могу забыть об этом, герцогиня.
   -- Как я ненавидела вас тогда! Каким пугалом я вас считала! Я воображала вас какой-то людоедкой, стремящейся поглотить всех и каждого для удовлетворения своего тщеславия.
   -- Я была очень тщеславна, но вместе с тем и несколько горда.
   -- А теперь я не могу жить без вас. Как он вас любил!
   -- Герцог был очень добр ко мне.
   -- И большой беды бы не было, если бы он сделал вас герцогинею Омниум.
   -- Для меня была бы большая беда, леди Глен. Теперь у меня есть друг, которого я люблю нежно, и муж, которого я также очень люблю. А тогда у меня не было бы ни того, ни другого. Может быть, я могу сказать, что тогда моя жизнь не услаждалась бы привязанностью настоящей герцогини.
   -- Нельзя сказать, как это было бы, но я хорошо помню, в каком состоянии находилась бы я тогда.
   Дверь отворилась и вошел Финиас Финн.
   -- Как! мистер Финн, вы дома? А я думала, что все толпятся в клубах, узнать кто будет кем. Мы знаем. Мы сидим спокойно! Нас ничто не может волновать. Но вы должны волноваться возобновленным ожиданием.
   -- Я ожидаю моей судьбы в спокойном уединении. Надеюсь, что герцог здоров.
   -- Как только можно ожидать. Он не расхаживает по комнате с кинжалом в руке, приготовленном для себя или сэр-Орланда, не сидит увенчанный как Вакх, и не пьет за здоровье нового министерства с лордом Друммондом и сэр-Тимоти. Он, вероятно, пьет кофе, сидя за синей книгой в величественном уединении. Вам бы поехать навестить его.
   -- Мне не хотелось бы беспокоить его, когда он так занят.
   -- Вот именно что сделало ему весь вред. Все полагали, что у него так много занятий, и никто его не навещал. Тогда ему предоставили корпеть надо всем одному, так что он сделался чем-то в роде политического затворника или министерского Ламы, на которого человеческие глаза не должны смотреть. Теперь это все равно, не так ли?
   Приезжали гости один за другим; герцогиня болтала со всеми, оставив в душе каждого убеждение, что она по крайней мере не жалеет об освобождении от тех хлопот, которые были сопряжены с положением ее мужа.
   Она просидела тут целый час, и когда прощалась, шепнула несколько слов мистрис Финн.
   -- Когда все кончится, я намерена навестить мистрис Лопец.
   -- Я думала, что вы были у нее.
   -- Это было вскоре после того, как этот бедный человек убил себя, когда она уезжала. Разумеется, я только оставила карточку; но теперь я увижу ее, если могу. Нам надо рассеять ее грусть. Мне все кажется, знаете, что мы все натолкнули этот поезд на него.
   -- Я этого не думаю.
   -- Его так страшно бранили за то, что он сделал в Сильвербридже, а я право не вижу, почему ему было не взять своих денег. Это я принудила его растратить их.
   -- Мне кажется, он был вполне дурной человек.
   -- Но жена не всегда желает сделаться вдовою, если даже муж и дурен. Мне сдается, что я у нее в долгу, и я охотно заплатила бы свой долг, если бы только знала как. Я поеду к ней, и если она выйдет за этого другого, мы возьмем ее за руку. Прощайте, милая. Приезжайте ко мне завтра пораньше; мне кажется, мы узнаем что-нибудь в одиннадцать часов.
   В этот вечер герцог Сент-Бёнгэй приехал на Карльтонскую Террасу и сидел несколько времени наедине с бывшим первым министром. Последние два дня он помогал разным политическим маневрам и министерским попыткам, от которых наш герцог совершенно отстранился. Герцог Сент-Бёнгэй был Нестор в этом случае и искренно старался примирить все ссоры и так устроить дела, чтобы могло составиться полезное умеренно-либеральное министерство для пользы страны и утешения всех истинных вигов. В такие минуты он почти поднимался до великих высот патриотизма, всегда оставаясь равнодушен к самому себе. Теперь он приехал к своему бывшему начальнику с новым планом. Мистер Грешэм постарается составить министерство, если герцог Омниум присоединится к нему.
   -- Это невозможно, сказал младший политик, сложив руки и откинувшись на спинку кресла.
   -- Выслушайте меня, прежде чем ответите мне с уверенностью. Есть трое-четверо господ, которые после того, что происходило в эти три года, помня, каким образом произошло теперь наше поражение, не хотят присоединиться к Грешэму без вас. Назвать могу прямо мистера Монка и мистера Финна. Я мог бы прибавить и себя, если бы не надеялся, что во всяком случае я могу наконец считать себя избавленным от дальнейших услуг. Старую лошадь надо оставить пастись последние дни. Ne peccet ad extremum rideudus {Чтобы не нагрешить, а то насмешишь.}. Но вы не можете считать себя уволенным на этом основании.
   -- Есть другие причины.
   -- Но служба королеве должна итти прежде всего. Грешэм и Кэнтрип с своими друзьями не могут составить министерство, если к ним не присоединится мистер Монк. Не думаю, чтобы теперь можно было выбрать другого канцлера Казначейства кроме него.
   -- Я буду умолять мистера Монка, чтобы его расположение ко мне не удерживало его. И зачем?
   -- Это не оттого, что можете думать вы и он. Коалиция сделает все, чего можно было ожидать от нее, если бы наша партия могла теперь присоединиться к мистеру Грешэму.
   -- Пусть присоединяется непременно, но я не могу придать ей силы. Во всяком случае они могут быть уверены, что я сделаю все, что могу вне министерства.
   -- Мистер Грешэм согласился занять место первого министра -- не скажу, чтобы с тем непременным условием, чтобы вы присоединились к нему. Это едва ли будет справедливо; но он выразил совершенную готовность сделать попытку с вашей помощью, и сомневаюсь, удастся ли ему без вас. Он предлагает, чтобы вы заняли место председателя совета.
   -- А вы?
   -- Если я буду нужен, то я займу место хранителя печати.
   -- Конечно, этого не будет, друг мой. Если бы я и вернулся, то мы переменились бы местами. Но мне кажется, я могу сказать, что мое намерение определено. Если вы желаете, я повидаюсь с мистером Монком и сделаю все, что могу, чтобы уговорить его вступить в министерство вместе с вами. Но относительно себя я чувствую, что это было бы бесполезно.
   Наконец по усиленной просьбе герцога он согласился взять двадцать четыре часа на размышление, прежде чем даст окончательный ответ.

Глава LXXVII.
Герцогиня на Манчестерском сквере.

   Герцог ни слова не говорил своей жене об этом новом предложении, и когда она спросила его, какие известия их старый друг привез, он почти солгал, стараясь избавиться от ее преследования.
   -- Он сомневается, что ему делать самому, сказал герцог.
   Герцогиня сделала множество вопросов, но ни на один не получила удовлетворительного ответа. И мистрис Финн ничего не узнала от своего мужа, которого впрочем не очень настойчиво расспрашивала. Она готова была ждать, когда наступит время для дам узнать обо всем этом. Герцог однако решился размышлять двадцать четыре часа один, или по крайней мере не поддаваться влиянию женского вмешательства.
   Между тем герцогиня ездила на Манчестерский сквер к бедной вдове. Можно сомневаться, понимала ли она сама, что она может сделать, хотя уясняла себе, что находится в долгу у мистрис Лопец. Она знала также, чем она может ей помочь, если только ее помощь может пригодиться в этом случае. Она слышала, что депутат от Сильвербриджа любил мистрис Лопец прежде чем ее муж явился на сцену, и с теми женскими хитростями, на которые она была такая мастерица, она добилась от Артура Флечера признания, что он своих мыслей не переменял.
   Герцогине нравился Артур Флечер -- как некоторое время нравился и Фердинанд Лопец -- и она чувствовала, что у нее на совести будет легче, если она поможет в этом добром деле. Она строила воздушные замки о пребывании жениха и невесты в Мачинге, думая, как ей таким образом загладить сделанный ею вред.
   Но, подъезжая к дому, она несколько упала духом и вспомнила, как мало она знакома и как щекотливо то дело, по которому приехала она. Но она не была способна бросать то, за что взялась.
   "Да, барыня дома", сказал буфетчик, которого покоробило, когда он услыхал ненавистное имя.
   Герцогиню провели наверх и оставили одну в гостиной. Это была большая, прекрасная комната, увешанная дорогими картинами и выказывавшая признаки значительного богатства. После того, как герцогиня пригласила Лопеца на место депутата от Сильвербриджа, она много слышала о нем и удивлялась, как ему удалось жениться на такой девушке, как Эмилия Вортон. А теперь, когда она осматривалась вокруг, удивление ее увеличилось. Она знала много таких людей как Вортоны и Флечеры и ей было известно, что чувства и предубеждения этого класса более чем во всех других сословиях отстраняют их от чуждых им людей. Никто так не оберегает своих дочерей, никто так неохотно не изменяет или уничтожает правил своей жизни. А между тем этот человек, этот иностранец, этот нищий захватил приз, которого добивался такой человек, как Артур Флечер!
   Герцогиня только раз видела Эмилию и нашла ее очень красивой женщиной. Это было в Ричмонде, и Лопец тогда настоял, чтобы жена его оделась хорошо. Может быть, во всем тогдашнем обществе нельзя было найти более красивую женщину, чем мистрис Лопец, и которая лучше держала бы себя. Теперь, когда она вошла в комнату в глубоком трауре, трудно было узнать ее. Лицо похудело, глаза сделались больше, румянец исчез. И выражение лица сделалось так серьезно, что отнимало у него вид молодости.
   Артур Флечер уверял, что она сделалась еще красивее; но Артур Флечер, глядя на нее, видел не одни ее черты. На его глаза, горе придало ей нежность, имевшую для него привлекательность. Ему так хорошо были знакомы все черты ее физиономии, что за этой горестью он мог видеть ее прежнюю миловидность, которая выкажется ярче прежнего, когда горе пройдет. Но герцогиня, помнившая красоту этой женщины, теперь не видела ничего кроме горестной фигуры в вдовьем трауре.
   -- Надеюсь, что я не беспокою вас моим посещением, сказала она:-- но я желала возобновить наше знакомство по причинам, которые, наверно, вы поймете.
   Эмилия в эту минуту совсем не знала, как ей называть свою знатную гостью. Хотя ее отец всегда жил в хорошем обществе, но знакомства у него не было с герцогами и герцогинями. Она сама провела несколько часов в гостях у этой знатной дамы, но теперь не знала, как надо ее называть.
   -- Вы очень добры, что приехали, сказала она дрожащим голосом.
   -- Я писала вам об этом. Это было много месяцев тому назад, но я не забыла. Кажется, вы после того были в деревне?
   -- Да, в Гертфордшире. Это наша сторона.
   -- Я все знаю, сказала герцогиня, улыбаясь.
   Она как-то всегда успевала узнавать "все" о людях, которым хотела быть полезной.-- У нас в Парламенте депутат из Гертфордшира от... я хотела было сказать нашего местечка Сильвербриджа.
   Ей хотелось сделать намек на Артура Флечера, но говорить о Сильвербридже было затруднительно, так как Лопеца она выбрала кандидатом, когда еще предъявляла право на это местечко как принадлежность фамилии Паллизеров. Однако, Эмилия держала себя хорошо и не выказывала никаких признаков, чтобы ее мысли устремлялись по этому направлению.
   -- И хотя мы не имеем притязания считать мистера Флечера, продолжала герцогиня:-- связанным с нашими местными интересами, его всегда поддерживал герцог, и надеюсь, что он сделался нашим другом. Мне кажется, он сосед ваших родных по деревне.
   -- Да. Моя кузина замужем за его братом.
   -- Я знала, что есть что-то в этом роде. Он говорил мне, что между вами близкое родство.
   Герцогиня, смотря на женщину, с которой она желала быть любезной, еще не смела выразить желания, что родство скоро может сделаться еще ближе. Она приехала с этим намерением и все еще надеялась, что ей удастся сделать это до окончания свидания.
   -- Я, кажется, слышала о каком-то другом браке? сказала она.
   -- Мой брат женится на своей кузине, дочери сэр-Элореда Вортона.
   -- Я так и думала, что это кто-нибудь из Флечеров. Наш депутат сказал мне и говорил о них всех как о его дорогих друзьях.
   -- Это друзья очень дорогие.
   Бедная Эмилия все не знала, как надо называть ее, герцогинею, миледи или ее светлостью, и вместе с тем чувствовала, что надо же как-нибудь называть ее.
   -- Я так и думала. Мне говорили, что мистер Флечер очень любим в Парламенте. В настоящую минуту никто не знает, кто на какой стороне будет сидеть завтра. Может быть, мистер Флечер сделается заклятым врагом всех друзей герцога.
   -- Надеюсь, что нет.
   -- Разумеется, я говорю о политической вражде. Политические враги часто бывают лучшими друзьями, и я могу вас уверить из личной опытности, что политические друзья часто бывать заклятыми врагами. Я никого не ненавидела до такой степени, как некоторых их наших приверженцев.
   Герцогиня состроила гримасу, а Эмилия не могла удержаться от улыбки.
   -- Да, право. Одна старая поговорка говорит, что несчастие сводит с странными товарищами, но политическая дружба дает товарищей постраннее, чем несчастие. Может быть, вы никогда не встречали сэр-Тимоти Бисвакса.
   -- Никогда.
   -- Ну и не встречайтесь. И так я говорю, что неизвестно, кто будет завтра первым министром; я написала бы на бумажках полдюжины имен и перемешала их в мешечке.
   -- Так это не решено еще?
   -- Решено! Нет. Ничего еще не решено.
   В эту минуту уже все было решено, но герцогиня этого не знала.
   -- Вот никто из нас и не узнает, в каких отношениях станет с нами мистер Флечер, когда все устроится. Мне кажется, он называет себя консерватором?
   -- О, да!
   -- Кажется, все Вортоны и все Флечеры консерваторы.
   -- Почти. Папа называет себя торием.
   -- По моему это гораздо лучше. Мы все, разумеется, виги. Паллизер не виг считался бы обесславленным. Не правда ли, как политика странна? Несколько лет тому назад я едва знала, что значит это слово, и то не совсем правильно. Последнее время я с таким жаром занималась ею, что мне казалось, будто ни для чего другого не стоит жить. Может быть, это не хорошо, но задорливость кажется мне величайшим блаженством, какого мы можем достигнуть на земле.
   -- Мне не нравилось бы вечно ссориться.
   -- Это потому, что вы не знали сэр-Тимоти Бисвакса и двух-трех, которых я не желаю назвать. Наверно настанет день, когда вы будете интересоваться политикой.
   Эмилия собиралась ответить, хотя не знала, что сказать, когда дверь отворилась и мистрис Роби вошла в комнату. Об ней не докладывали и Эмилия не слыхала стука в дверь. Представление оказывалось необходимо.
   -- Это моя тетка, мистрис Роби, сказала она.-- Тетушка, это герцогиня Омниум.
   Мистрис Роби была вне себя -- не от одной радости. Это чувство должно было явиться впоследствии, когда она станет хвастаться своим друзьям новым знакомством. Теперь она затруднялась, как ей держать себя. Герцогиня наклонилась и любезно улыбалась, как научилась улыбаться, когда ее муж сделался первым министром. Мистрис Роби присела, а потом вспомнила, что теперь приседают только горничные.
   -- Вы родственница нашему мистеру Роби? спросила герцогиня, продолжая улыбаться.-- Нашего по крайней мере до вчерашнего дня.
   Это она сказала с притворной горестью.
   -- Это мой деверь, ваша светлость, ответила с восторгом мистрис Роби.
   -- О! неужели? И желала бы я знать, что думает об этом мистер Роби? Но вы наверно приметили, мистрис Роби, что когда настанет кризис -- настоящий кризис -- дамам не говорят ничего. Я это приметила.
   -- Не думаю, ваша светлость, чтобы мистер Роби когда-нибудь открывал политические секреты.
   -- В самом деле? Как должно быть скучно жить с вашим деверем -- то есть, как с политиком! Прощайте, мистрис Лопец. Вы должны навестить меня и позволить мне приехать к вам опять. Я надеюсь -- знаете, надеюсь -- что наступит время, когда ваша жизнь опять сделается светла.
   Эти последние слова она сказала почти шопотом, протягивая руку женщине, которую ей хотелось приласкать. Потом она поклонилась мистрис Роби и вышла из комнаты.
   -- Что она сказала тебе? спросила мистрис Роби.
   -- Ничего особенного, тетушка Геррьета.
   -- Она кажется очень ласкова. Зачем она приехала?
   -- Она недавно писала, что приедет.
   -- Но зачем?
   -- Не могу сказать. Не знаю. Не спрашивайте меня, тетушка, о том, что прошло. Вы не можете этого сделать, не огорчив меня.
   -- Я не желаю огорчить тебя, Эмилия, но право нахожу, что это чистый вздор. Она очень милая женщина, хотя мне кажется, ей не следовало бы говорить, что с мистером Роби скучно жить. Знал мистер Вортон, что она будет?
   -- Он знал, что она обещала приехать, ответила Эмилия очень сурово, так что мистрис Роби была принуждена переменить разговор.
   Мистрис Роби услыхала выраженное желание, чтобы "жизнь опять сделалась светла", и вернувшись домой, сказала мужу, что Эмилия Лопец непременно выйдет за Артура Флечера.
   -- А за коим чортом ей не выходить? спросил Дик.
   -- А этот бедный человек лишил себя жизни не более года тому назад, заметила мистрис Роби.
   -- Тебе я не намерен давать такой возможности, сказал Дик.
   Герцогиня, уезжая, страдала от сознания неудачи. Она намеревалась вызвать какой-нибудь кризис женской нежности, и она могла бы с той свободой, которую вызывает излияние чувств, сказать вдове, что особенности ее положения не только оправдывают ее замужство, но и ставят ей это в обязанность. К несчастию, герцогине не удалась попытка довести свидание до той точки, когда это было бы возможно, потому что пришла эта противная тетка.
   -- Я исполнила свою задачу, говорила она потом мистрис Финн.
   -- И сделали что-нибудь хорошее?
   -- Не думаю, чтобы сделала дурное. Женщины, знаете, так не похожи одна на другую. Одни обрадовались бы случаю открыть свое сердце герцогине.
   -- Едва ли это женщины лучшего сорта, леди Глен.
   -- Не самого лучшего. Но ведь с лучшими женщинами встречаешься не часто, и так как мне хотелось принести пользу, то я жалею, что она оказалась не такого сорта, какой требовался.
   -- Оскорбилась она?
   -- О! нет. Неужели вы думаете, что я пристала к ней с мужем с первого слова? Я даже совсем не приставала к ней. Она не дала мне случая. Такой Ниобеи вы не видали никогда.
   -- Плакала она?
   -- Не слезами. Но ее платье, чепчик и ленты плакали. Голос ее плакал, и волосы, и нос, и рот. Знакомо вам это выражение скрытного горя? А говорят, что этот человек умирает от любви. Как приятно видеть, что в свете еще осталось постоянство!
   Вернувшись домой, герцогиня узнала, что ее муж только что вернулся от старого герцога, где виделся с Монком, Грешэмом, лордом Кэнтрипом.
   -- Наконец все решено! сказал он весело.

Глава LXXVIII.
Новое министерство.

   Когда бывший первый министр остался один после отъезда своего старого друга, его первым чувством было сожаление, что он имел слабость сомневаться. Он давно уже решил, что после всего прошлого он не может вернуться в министерство подчиненным. Чувство неприличия для Цезаря служить под начальством других, которое он имел сумасбродство выразить, было в нем сильно с самого начала его министерства. Когда его просили занять это место, его отвлекало убеждение, что оно вероятно отстранит его от политических трудов последнюю половину его жизни. Человек, сделавшийся королевиным адвокатом, должен отказаться от частной практики. Хотя, к несчастию, сделавшись пером, он должен был оставить свою любимую Нижнюю Палату, ему оставалось еще обширное поле для политической деятельности. Но когда он согласился стать на самом верху лестницы, он не мог, как ему казалось, занять низшее место, не унизив себя. Он не мог оставить должности первого министра и служить под начальством другого, не признав себя недостойным занимать то место, которое он занимал. А между тем он позволил старому герцогу возбудить в нем сомнение.
   Соображая этот вопрос, он сознавался, что сомнение возникнуть могло, за то в настоящем случае сомнения никакого не было. Он мог вообразить обстоятельства, в которых опытность человека в какой-нибудь особой отрасли могла быть на столько важна для страны, что заставила бы этого человека пожертвовать своими личными чувствами. Но с ним этого не было. Он не мог сделать ничего такого, чего не мог бы сделать другой. От него отняли задачу десятичной системы, эту блаженную задачу, на которой когда-то он парил как на орлиных крыльях. Если это и сделается когда, то должно быть сделало из Нижней Палаты. Занятия Отелло кончились и не было причины, которая оправдала бы для него тот спуск с лестницы, который старый герцог советовал ему.
   Рано на следующее утро пошел он пешком к Монку и нашел своего бывшего канцлера казначейства в том тягостном волнении, в котором находится человек, не знающий, будет он или нет действующим лицом в пьесе, приготовляемой для представления.
   Герцог никогда прежде не бывал в смиренном жилище Монка и теперь его посещение возбудило некоторое удивление. Монк вероятно предполагал, что за ним пришлют, но не ожидал, чтобы бывший первый министр сам посетил его. Многие говорили, что он сам может быть первым министром, но он не позволял себе мечтать об этом. Служба не имела для него очарований, и если в бывшем министерстве был человек, оставлявший его без сожаления, то этот человек был Монк.
   -- Я желаю, чтобы вы пошли со мною к герцогу, сказал бывший первый министр.-- Мне кажется, мы застанем его дома.
   -- Непременно. Я сейчас иду.
   Более не было сказано ни слова, пока они не вышли на улицу.
   -- Разумеется, я немножко беспокоюсь, сказал Монк.-- Не желаете ли вы сказать мне что-нибудь?
   -- Вы, разумеется, должны вернуться в министерство, мистер Монк.
   -- С вашей светлостью я непременно вернусь.
   -- И без меня, если окажется нужно. Те, которые нужны, должны вступить. Но может быть вы позволите мне отложить, что я желаю сказать, пока мы придем к герцогу? Как теперь будет приятно в деревне!
   Март был теплый, а даже в Лондоне в начале апреля очень приятно, за тем однако, по обыкновению, начнутся пронзительные холода мая месяца.
   -- Мне все кажется, продолжал герцог:-- что Парламенту следовало бы заседать шесть зимних, а не летних месяцев. Если бы заседания начинались первого октября, как было бы приятно уехать в начале весны!
   -- Только тетерева могут прерывать заседания в Парламенте, ответил Монк:-- и если бы Парламент заседал зимой, что сказали бы фазаны и лисицы?
   -- Мы слишком многим жертвуем для наших удовольствий. Мне прежде приходило в голову составить список, сколько в обеих Палатах членов, занимающихся охотой. Мне кажется, оказалось бы меньшинство.
   -- Но их сыновья и дочери охотятся и вся их свита была бы против этого.
   -- Обычай против нас, вот оно что, мистер Монк. Вот мы и пришли. Надеюсь, что мой друг герцог дома.
   Герцог Сент-Бёнгей сидел в это время с Грешэмом и закадычным другом Грешэма, лордом Кэнтрипом. Он так долго и постоянно занимался этим делом, что даже обращение его слуг показывало кризис в министерстве; даже они чувствовали важность этого случая и радовались. Пришедших тотчас допустили на конференцию и пять важных сенаторов дружелюбно приветствовали друг друга.
   -- Надеюсь, что наш приход не совсем кстати, сказал герцог Омниум.
   Грешэм уверил его почти с шумной веселостью, что ничто не могло быть более кстати, и тут герцог тотчас догадался, что первым министром будет Грешэм, хотя может быть еще не решено, кто присоединится к нему и кто откажется.
   -- Я сказал моему другу, продолжал наш герцог, положив свою руку на руку старика:-- что дам ответ на сделанное им предложение чрез двадцать четыре часа. Но я увидал, что могу сделать это раньше.
   -- Надеюсь, что ответ вашей светлости будет для нас благоприятен, сказал Грешэм, действительно не сомневавшийся в этом, так как вместе с ним пришел Монк.
   -- Не думаю, чтобы он был неблагоприятен, хотя не могу согласиться на предложение моего друга.
   -- Всякий удобный план... начал Грешэм, нахмурившись, однако.
   -- Самое удобное было бы для вас составить ваше министерство, не затрудняя себя присутствием побежденного предшественника.
   -- Не побежденного, сказал лорд Кэнтрип.
   -- Конечно, подтвердил другой герцог.
   -- Я прошу ваших услуг именно потому, что вы имели успех, сказал Грешэм.
   -- Я не могу оказать вам никаких, кроме тех, которые могу лучше оказать вне министерства, чем в нем. Прошу вас верить, господа, что я решился твердо. Идя сюда с моим другом, мистером Монком, я ему о своем намерении не говорил, но просил пойти со мною, боясь, что в мое отсутствие он сочтет себя обязанным сесть в одну ладью с своим бывшим собратом.
   -- Я предпочел бы это, сказал Монк.
   -- Разумеется, не мое дело делать предположения об идеях мистера Грешэма, но так как мой благородный друг намекнул мне, что если я вернусь в министерство, то вернется и мистер Монк, следовательно, я безошибочно могу сказать, что услуги его желательны.
   Грешэм поклонился в знак согласия.
   -- Поэтому я осмелюсь сказать мистеру Монку, что по моему мнению он обязан оказать помощь в предстоящих обстоятельствах. Имей я счастие как он заседать в Нижней Палате, я тоже мог бы надеться сделать что-нибудь.
   Четыре джентльмена горячо уговаривали герцога переменить его намерение. Он мог занять место и ничего не делать -- нам всем известно, что бывают такие места -- или мог занять другое место, где ему пришлось бы работать как невольнику. Не будет ли он лордом хранителем печати? Не возьмет ли он министерство индийских дел? Но герцог Омниум решился твердо. Он не хотел быть членом этого министерства. Может быть, Цезарь согласится когда-нибудь командовать легионом, но он не может сделать этого тотчас после того, как пурпуровую мантию сняли с его плеч.
   Он скоро ушел, повторив свою просьбу Монку, чтобы он не следовал примеру своего бывшего начальника.
   -- Очень мне жаль, сказал Грешэм, когда он ушел.
   -- Нет человека, который пользовался бы большим уважением от всех знающих его, сказал лорд Кэнтрип.
   -- Он имел неприятности, заметил старый герцог:-- и ему надо время, чтобы оправиться. Он имеет только один недостаток -- он слишком добросовестен.
   Монк, разумеется, присоединился к министерству, с некоторыми впрочем условиями. Он потребовал, чтобы его друг, Финиас Финн, был также взят. Грешэм согласился, хотя бедной Финиас не находился в числе любимцев этого государственного человека.
   Таким образом министерство составилось и, разумеется, торжество "Знамени" было полное, когда в списках членов министерства, публикованных во всех газетах, не упоминалось о герцоге. Издатель не колеблясь уверял, что его мудрость и настойчивость были причиною исключения из министерства этого неспособного человека.
   Список членов наполнился по обыкновению. Некоторое время клубные дилетанты -- политики и женщины, интересовавшиеся подобными вещами, писатели в газетах -- почти сомневались, можно ли будет составить министерство при таких странных обстоятельствах. Говорили, что обстоятельства были так странны, что может быть наконец настал застой, которого так опасались. Коалиция была возможна и хотя совершенно противна британским чувствам, министерство она вела. Но что может заменить коалицию, не ведал никто. С соединившимися радикалами и либералами не сладят Добени и сэр-Орландо. У Грешэма уже не было своей партии, а вторая коалиция составиться не может. Таким образом волнение в политическом мире было сильное и удовольствия много. Но чрез несколько дней прежние члены заняли прежния места, или прежние члены попали на новые места, и всем сделалось известно, что Грешэма поддержит большинство.
   По мере того, как мы стареем, интересно наблюдать, как пробелы в двух рядах парламентских дельцов, ведущих министерство, наполняются и с той, и с другой стороны. Разумеется, пробелы должны быть. Некоторые состарятся -- хотя это случается редко. Даже Пиль и Пальмерстон могут умереть. Некоторые, хотя долго поддерживаемые интересами, фамильными связями или преданностью товарищей, наконец выгоняются своею собственной неспособностью и становятся перами. Потом бывают люди, которые не могут выносить министерских уз и устремляются к независимости, которая была бы более достойна уважения, если бы не была результатом неудовольствия. Тогда пробелы должны пополняться. И с той, и с этой стороны кандидатов выбирают между сыновьями герцогов и графов, и это весьма естественно, потому что сыновья герцогов и графов воспитываются с детства для подобного труда. Очень немногие медленно возвышаются вследствие признанных способностей -- это люди, сначала вовсе не думавшие о министерских местах, но выбираемые потому что нужны, и карьере которых завидуют, не их оппоненты или соперники, а Брауны и Джонезы мира сего, которые не могут хладнокровно видеть, что Смит или Вокер становится чем-то непохожим на них. Эти люди должны нести большую тяжесть и не всегда могут уничтожить воспоминание о своем происхождении и жить между рожденными государственными людьми как равные им по происхождению.
   Но, может быть, самый удивительный министерский феномен -- хотя теперь он является так часто, что его и феноменом назвать нельзя -- это тот, кто возвысится и по влиянию и по месту, оттого что заставит ненавидеть себя и, пользуясь парламентской трусостью, бояться. Если человек имеет достаточно смелости, толстую кожу, возможность переносить несколько лет неприятные взгляды и холодность своих товарищей, то он проберется непременно к какому-нибудь высокому месту. Но кожа должна быть толще, чем у одного известного животного, а смелость неимоверная. Для человека, который не перенесет мысли, что на него будут смотреть искоса за вероломство, или возненавидят за его ничтожное положение, такая карьера невозможна. Но если он будет настойчив, его пригласят.
   -- Не то, чтобы он был мне нужен, ворчит начальник партии сам про себя, но достаточно громко для ушей других:-- но потому, что он язвит и колет меня, и сведет меня с ума, оставаясь моим врагом.
   И толстокожий вступает в чужия небеса, вероятно, с намерением уже принятым выгнать этого несчастного ангела. Так было и теперь. Когда список Грешэма был публикован, все изумились, что сэр-Тимоти Бисвакс назначен генерал-аторнеем. Сэр-Грегори Грогрем сделался лордом канцлером и начальник либералов согласился взять своего старшего юриста из консерваторов. Грешэм не мог любить сэр-Тимоти, но сэр-Тимоти на последних прениях показал, что всякий министр мог его бояться.
   От старого герцога бывший первый министр тотчас отправился к своей жене, и узнав, что ее нет дома, ждал ее возвращения. Теперь, когда он сам уже не мог изменить своего решения, он с нетерпением желал сообщить жене, что будет с ними.
   -- Кажется, наконец решено, сказал он.
   -- Ты вернешься?
   -- Конечно нет. Кажется, я могу сказать, что первым министром будет мистер Грешэм.
   -- Когда ему не следует быть! сердито сказала герцогиня.
   -- Мне жаль, что я не могу согласиться с тобою, моя милая. Мне кажется, что нет человека в Англии более годного на это место.
   -- А ты?
   -- Я частный человек, который теперь будет иметь более возможности посвящать время своей жене и детям, чем мог до-сих-пор.
   -- Как это мило! И ты хочешь сказать, что тебе это приятно?
   -- Мне должно быть приятно. Теперь я думаю более о том, что будет приятно тебе.
   -- Если ты спрашиваешь меня, Плантадженет, ты знаешь, что я скажу правду.
   -- Скажи.
   -- Я так долго пила водку, что дешевенький херес будет вреден для моего желудка. Ты желаешь знать правду -- вот она самая ясная.
   -- Довольно ясная!
   -- Ты ведь сам спросил.
   -- И рад, что ты мне сказала, хотя это не очень приятно было слышать. Когда человек пил слишком много водки, может быть, ему полезно приняться за дешевенький херес.
   -- Ему это не понравится; и потом -- это или убьет, или вылечит.
   -- Я не думаю, чтобы ты зашла так далеко, Кора, что мы должны бояться, не гибельным ли окажется лекарство.
   -- Я думаю о тебе скорее чем о себе. Я могу вообще сделать себя неприятной и таким образом доставить себе сильные ощущения. Но ты что будешь делать? Хорошо говорить обо мне и детях, но ты не можешь представить нам билль для реформы. Ты не можешь подвергнуть нас десятичной системе. Увеличить ваше потребление, понизив наши налоги, ты не можешь. Жалею я, зачем ты не вступил в какое-нибудь ведомство.
   Это она сказала смотря ему в лицо с беспокойством, на половину действительным и на половину шутливым.
   -- Я решился не поступать покуда никуда. Я думал, не провести ли нам несколько месяцев в Италии, Кора.
   -- Как! летом -- и быть в Риме в июле! После того мы могли бы воспользоваться зимою, чтобы посетить Норвегию.
   -- Мы можем поехать в Норвегию прежде.
   -- Чтобы нас искусали комары! Я состарелась и путешествовать не люблю.
   -- Что же было бы тебе приятно, душа моя!
   -- Ничего: -- кроме того, чтобы быть женою первого министра; а честное слово было время, когда и это нравилось мне не очень. Не знаю, для чего другого я способна. Желала бы я знать, возьмет ли меня в ключницы мистер Грешэм? Только он должен бы нанять у нас Гэтерумский замок, а в другом доме не будет простора для моих способностей. Мистер Монк вступает?
   -- Он остается при прежней должности.
   -- А мистер Финн?
   -- Кажется; но какое место он займет, я не знаю.
   -- А еще кто?
   -- Наш старый друг герцог, лорд Кэнтрип, мистер Удльсон -- а сэр-Грегори будет лордом канцлером.
   -- Прежняя глупая либеральная упряжь. Положите имена в мешок, встряхните их и у вас всегда будет министерство. Ну, Плантадженет, я поеду, куда ты захочешь повезти меня. Я согласна выдержать маларию в Риме, комаров в Норвегии и как-нибудь справлюсь с этим. Но я не вижу, зачем тебе бежать в середине сессии. Я осталась бы и дала бы им себя знать, как настоящий бывший министр и независимый член парламента.
   Когда он уходил, она пустила в него последнюю стрелу.
   -- Надеюсь, что прежде чем вышел в отставку, ты сделал сэр-Орланда и сэр-Тимоти перами.
   Два дня спустя она прочла в одной из газет, что сэр-Тимоти Бисвакс будет генерал-аторнеем, и тогда совсем вышла из терпения. Сказать по правде, муж не смел упомянуть ей об этом назначении. Ее вспышка обрушилась на голову Финиаса Финна, которого она застала дома с женою, жалевшего о необходимости, доставшейся ему, занять праздное место канцлера Ланкастерского герцогства.
   -- Мистер Финн, сказала она:-- поздравляю вас с вашими товарищами.
   -- Ваша светлость очень добры. Со многими из них, впрочем, познакомил меня герцог.
   -- Вы кажется на столько узнали их, что вам следовало бы их стыдиться. Прекрасный полк!
   -- Я не сомневаюсь, что мы сумеем справиться со всяким неприятелем.
   -- И, разумеется, должны завоевать весь мир с таким героем, как сэр-Тимоти Бисвакс. Можно ли было вообразить, чтобы сэр-Тимоти вернулся? Как вы находите это?
   -- Я очень равнодушен, герцогиня. Мне он мешать не будет, так как в Ланкастерском герцогстве у меня есть свой собственный генерал-аторней. Вы видите, что я нахожусь в совершенной безопасности.
   -- Я считала мужчин способными на все, обратилась герцогиня к мистрис Финн: -- разумеется в политике; но никак не думала, чтобы герцог Сент-Бёнгэй вступил в одно министерство с сэр-Тимоти Бисваксом.

Глава LXXIX.
Вортонская свадьба.

   Наконец Вортоны решили, что свадьба будет на второй неделе июня. Было много причин для замедления. Во-первых, Мэри Вортон, после предварительных справок, была принуждена объявить, что господа Мёддок и Крембль не могут экипировать ее как следует для такого мужа в такое короткое время.
   -- Может быть, в Лондоне это делают скорее, сказала она Эверету с кротким сожалением, вспоминая столичное великолепие свадьбы своей сестры.
   Потом Артур Флечер мог присутствовать на свадьбе во время летних вакаций, а присутствие Артура Флечера было необходимо. Присутствие его было необходимо не только в церкви -- Парламент не так требователен, чтобы не дал ему времени на это -- но обе семьи нашли желательным, чтобы он остался в деревне несколько дней. Эмилия обещала быть на свадьбе и, разумеется, пробудет в Вортонском замке по крайней мере неделю.
   Как только Эверету удалось вырвать обещание от сестры, это было сообщено Флечеру. Таким образом выигран был большой шаг. В Лондоне она сама была себе госпожа, но окруженная в Гертфордшире Флечерами и Вортонами, она действительно должна бы оказаться необыкновенно упорной, если бы отказалась присоединиться к этому стаду и опять сделаться счастливой, выйдя за человека, которого, по ее собственному признанию, она любила всем сердцем. Письмо с этим известием получил Артур Флечер от своего брата Джона; написано оно было самым деловым слогом.
   "Мы отложили свадьбу Мэри на несколько дней, чтобы ты мог быть здесь вместе с нею. Если ты не оставил своего намерения, то теперь настоящая пора."
   Артур только отвечал на это, что проведет летние вакации в Лонгбарнсе.
   Вероятно, сама Эмилия имела некоторое понятие о том, что делается, для того, чтобы поймать ее. Слова брата были так серьезны, а его женитьба так была священна для нее, что она не могла отказать в его просьбе. Но с той минуты, как она дала обещание, она чувствовала, что сама увеличила свои затруднения. Ей в голову не приходило, чтобы она могла когда-нибудь согласиться на желание Артура. Она была убеждена в своей настойчивости. Каковы бы ни были желания других, приличия требовали, чтобы женою Артура Флечера была не вдова Фердинанда Лопеца -- и чтобы женщина, бывшая женою Фердинанда Лопеца, переносила последствия своего сумасбродства.
   Хотя после смерти мужа она ни слова не говорила против него -- исключая тех горячих слов, которые Артур Флечер сам вырвал у нее -- все-таки она не могла не сознаваться в истине самой себе. Он был человек обесславленный -- и она, его жена, сделавшись его женою вопреки желаниям всех своих друзей, также была обесславлена. Пусть их делают с нею что хотят, она не запятнает имя Артура Флечера. Таково было ее твердое намерение, но она знала, что оно не изменится, но подвергнется затруднению в эту поездку в Гертфордшир. Потом были другие неприятности.
   -- Папа, сказала она: -- я должна заказать себе платье на свадьбу Эверета.
   -- Что же, закажи.
   -- Я не могу подвергнуть вас такой бесполезной издержке после всего того, чего я стоила вам.
   -- Эта издержка не бесполезна и на издержки такого рода я могу быть согласен без неудовольствия. Чем лучше ты закажешь себе платье, тем более доставишь мне удовольствия.
   Она заказала себе платье -- серое шелковое, достаточно светлое для того, чтобы не набросить мрака на блеск дня, и достаточно темное для того, чтобы показать, что она не такова, как другие женщины. Даже когда она выбирала платье, почти краснея в своем вдовьем трауре, это было неприятно для нее, но ей некому было это поручить. Ей не хотелось просить тетку Геррьету, так как она не доверяла своей тетке и не любила ее. Потом ей было неприятно примеривать платье, так как это было в первый раз с тех пор, как она облеклась в тяжелый траур.
   Накануне дня, назначенного для свадьбы, отец поехал с нею в Гертфордшир и разговор дорогою относился больше всего к Эверету. Где будет он жить? Что будет он делать? Какой доход будет ему нужен до тех пор, пока он наследует те блага, которые судьба приготовила ему? Старик как будто чувствовал, что Провидение, будучи так милостиво к его сыну, что лишило жизни другого наследника, наложило на него, отца, довольно тяжелую ношу.
   -- Разумеется, ему нужен свой дом, сказал он довольно плачевным тоном.
   -- Я думаю, что он будет большую часть времени проводить в Вортонском замке.
   -- Ему не будет приятно жить в чужом доме, милая моя, а сэр-Элоред не может дать ему ничего. Разумеется, я должен назначить ему тысячу фунтов в год. Конечно, весьма естественно, что он вздумал жениться, но он мог бы прежде спросить меня.
   -- Вы не сердитесь на него, папа?
   -- Какая польза сердиться? Нет, я не сержусь. Только мне кажется, что все необыкновенно радуются, не спрашивая себя, кто будет платить за все.
   В этот вечер в Вортонском замке Эмилия еще была в траурном платье. Никто не смел сделать ей замечание по этому поводу и Мэри даже боялась, что она и на другой день будет в черном. Мы все знаем, в каком положении бывает дом накануне свадьбы, как невесты чувствуют, что все на свете переменяется, и как вся семья, включая и слуг, готовы разделять это чувство.
   Эверета, разумеется, не было. Он находился в Лонгбарнсе у Флечеров и должен был утром явиться в Вортонскую церковь. Старая мистрис Флечер была в Вортонском замке -- и епископ, которого к счастию удалось пригласить. Он был представлен мистрис Лопец, фамилию которой оказалось необходимым произнести, и со всеми вежливыми улыбками, которые составляют необходимую принадлежность епископа, он с трудом мог не принять похоронного вида, смотря на Эмилию и вспоминая ее историю. Вечер еще не кончился, как мистрис Флечер осмелилась сделать намек:
   -- Мы так рады, что вы приехали, милая моя.
   -- Я не могла не приехать, когда Эверет этого желал.
   -- Это было бы дурно; да, душа моя -- дурно. Это ваша обязанность, и обязанность всех нас подчинять наши чувство чувствам других. Даже горесть может быть эгоистична.
   Бедная Эмилия слушала, но отвечать не могла.
   -- Иногда для нас труднее думать о других в горести, чем в радости. Вам надо вспомнить, душа моя, что есть люди, которым не будет весело до тех пор, пока они не увидят вашей улыбки..
   -- Не говорите этого, мистрис Флечер.
   -- Это истинная правда и вам следует подумать об этом. Особенно необходимо подумать вам об этом завтра. Зам надо будет надеть светлое платье и...
   -- Я привезла, сказала вдова.
   -- Так постарайтесь же сделать ваше сердце таким же светлым, как ваше платье. Вы сделаете это для Эверета, для вашего отца, для Мэри -- и Артура. Вы сделаете это для всех нас в такой радостный день.
   Эмилия не могла обещать ничего в ответ на это поучение, но в глубине сердца сознавалась, что это была правда, и обещала себе сделать требуемое усилие.
   На следующее утро в доме, разумеется, поднялась суматоха. После венца будет завтрак, а после завтрака новобрачную увезут четвернею в Гертфорд по дороге в Париж; но прежде большого завтрака, разумеется, был завтрак домашний, а то епископу, невесте и ее подругам не выдержать бы до церемонии. За этот завтрак Эмилия не выходила, попросив себе чашку чаю в свою комнату.
   Экипажи, в которых все общество должно было ехать в церковь, находившуюся только по другую сторону парка, было приказано подать в одиннадцать, и без четверти в одиннадцать Эмилия вышла первый раз в сером шелковом платье и без вдовьяго чепца. Все было очень просто, но перемена была так велика, что на Эмилию невозможно было не смотреть. Даже ее отец не видал прежде этой перемены.
   Ни слова не было сказано, хотя благодарность старой мистрис Флечер выказалась в любезности ее улыбки. Так как было четыре других дамы, кроме невесты, Эмилия в несколько минут была затемнена великолепием других; потом их всех посадили в кареты и повезли в церковь. Глаз, которых она более всего опасалась, она не встречала до тех пор, пока они все не стояли вокруг алтаря. Только тогда Эмилия увидала Артура Флечера, который был шафером у ее брата, и только тогда он взял ее руку и продержал полминуты, как будто был намерен никогда не выпускать ее.
   Свадьба была так приятна и торжественна, как только был способен сделать это добродушный епископ, и все дамы были замечательно авантажны. Покрывало из Лондона -- с померанцевыми цветами -- также столичными -- было совершенством; что касается платья, я сомневаюсь, догадалась ли какая бы то ни было женщина, что оно сшито в провинции. Эверет казался будущим баронетом с головы до ног, а старый адвокат улыбался и казался доволен.
   Потом настал завтрак, речи, в которых Артур Флечер одержал триумф. Свадьба была очень милая и Мэри Вортон почувствовала себя на минуту героиней, чем она и действительно была в тот день. Но все время в сердцах многих из присутствующих преобладало чувство, что следовало достигнуть большего, если возможно, чем эта простая и спокойная свадьба, и судьба Мэри Вортон едва ли была так важна для них, как судьба Эмилии Лопец.
   Когда карета четверней уехала, в доме явилось затруднение, обыкновенное в подобных случаях, как провести остаток дня. Подруги невесты ушли и сняли свои наряды, которые могли понадобиться для другого подобного случая, и с девицами ушла вдова.
   Артур Флечер остался в Вортонском замке со всеми другими Флечерами на ночь и приготовился возобновить свое сватовство в этот самый день, если представится случай; но Эмилия вышла только за несколько минут до обеда, и опять в том трауре, который носила всегда. Серое шелковое платье было надето только для венца.
   -- По крайней мере, сегодня вам следовало бы остаться в этом платье, сказала мистрис Флечер.
   Она сказала, что переоделась для Эверета, а так как Эверет уехал, то ей нет надобности носить платье неприличное ее положению. Артур мало заботился бы о платье, если бы мог добиться желаемого от женщины, которая носила его, добиться хоть того, чтобы остаться с нею наедине на полчаса. Но ему это не удалось. Эмилия ушла рано, а на следующее утро вышла уже после того, как он уехал в Лонгбарнс.
   Все Флечеры уехали, но Артур не имел намерения отказаться от немедленной попытки. Расстояние было не так велико, чтобы он не мог приехать, когда захочет.
   -- Теперь я уеду, сказал он Вортону: -- потому что обещал Джону удить с ним рыбу завтра; но я приеду в понедельник или вторник и останусь, пока не вернусь в Лондон. Надеюсь, что она по крайней мере позволит мне поговорить с нею.
   Отец сказал, что он сделает все возможное, но упорство, с каким она опять надела траур в день свадьбы брата, чуть не разбило сердце старика.
   Когда Флечеры уехали в Лонгбарнс, обе дамы очень строго отзывались об Эмилии между собою.
   -- Это просто упрямство, сказала жена сквайра: -- и мне иногда кажется, что ее следовало бы бросить; по-делом ей.
   -- Это из гордости, сказала старуха: -- она не хочет уступить. Я так много наговорила ей, но все без пользы. Я чувствую это тем более, что мы все сделали для нее более чем следовало после того, как она одурачила себя. Если это продолжится долее, я никогда не прощу ей.
   -- Вам бы пришлось простить ей, матушка, сказал ей старший сын: -- каковы бы ни были ее грехи -- или вам пришлось бы поссориться с Артуром.
   -- Я нахожу, что это очень тяжело, сказала старуха, выходя из комнаты.
   Это действительно было тяжело. Проступок был очень велик и прощение очень трудно. Но мистрис Флечер жила так долго, что не могла не знать, что когда сыновья ведут себя как следует, то мать-вдова должна исполнять их желания.
   Эмилия несколько дней помнила слова мистрис Флечер: "Есть люди, которым не будет весело до тех пор, пока они не увидят вашей улыбки". И старуха назвала ее дорогих друзей, а в конце назвала Артура Флечера. Тогда Эмилия созналась себе, что она обязана улыбаться, для того, чтобы и другие могли улыбаться также. Но как может она улыбаться с тяжелым сердцем? Разве можно улыбаться и лгать? И как долго может продолжаться такое принужденное удовольствие и к чему хорошему приведет оно? Она испортила всю свою жизнь. В былое время она гордилась всеми своими девственными достоинствами -- гордилась своим умом, гордилась красотою, гордилась поклонением, которое красота, происхождение и ум вызывают от всех. Она была честолюбива относительно своей будущей жизни, имела намерение поступать осторожно и не отдавать себя какому-нибудь пустому дураку; считала себя способной самой направлять свои шаги -- и вот до чего дошло! Ей говорили, что она может еще все поправить, уничтожить прошлое и начать сызнова -- если только улыбнется и научится забывать. Сделайте это для других, говорили ей, а потом вы сделаете это для себя. Но она не могла преодолеть прошлого. Огонь и вода раскаяния, хотя могут быть достаточны для вечности, не могут сжечь или омыть угрызений в этой жизни. Они жгут, душат, а если этого нет, то нет и раскаяния. Так говорила себе Эмилия, а между тем она была обязана быть веселой, чтобы окружающие ее не были несчастны ее горестью. Если бы она действительно могла быть весела, тогда она сочла бы себя бесчувственной и никуда негодной.
   На третий день после свадьбы Артур Флечер вернулся в Вортонский замок с намерением остаться тут до конца вакации. Она не могла возражать против этого намерения и не могла ускорить своего возвращения в Лондон. Отъезд был назначен прежде и она должна уехать вместе с отцом. Она чувствовала, что на нее нападают нечестным оружием и пользуются жертвою, которую она принесла брату. А вместе с тем как были добры к ней все! Как удивительно было, что после того, что она сделала, после бесславия, которое она навлекла на себя и на них, после уничтожения той гордости, которая когда-то принадлежала ей, они еще желали иметь ее в своей среде! А что касается его -- того, о ком она постоянно думала -- какого свойства должна быть его любовь, когда он желает иметь женою такую женщину, какою она сделала себя? Но, думая об этом, она только говорила себе, что так как он не спасает сам себя, то она должна быть его спасительницей. Да, она спасет его, хотя может мечтать о радостном мире, который мог принадлежать ей, если бы она осмелилась сделать то, о чем он ее просит.
   Он поймал ее наконец и принудил выйти с ним в парк. Он мог говорить с нею лучше, когда шел возле нее, чем сидел тревожно на стуле или неловко расхаживал по комнате, что в подобном случае он непременно сделал бы. В четырех стенах она будет иметь над ним преимущество; она будет сидеть спокойно и сохранять достоинство в своем спокойствии. Но на открытом воздухе, когда они оба будут на ногах, она не может иметь над ним такой власти и он, может быть, окажется сильнее ее. Она не могла отказать ему, когда он пригласил ее погулять с ним, и зачем ей было отказывать? Разумеется, ему надо дозволить высказать свою просьбу -- а потом она даст ответ.
   -- Я нахожу, что свадьба прошла очень хорошо, сказал он.
   -- Очень хорошо. Эверет должен быть счастлив.
   -- Без сомнения он будет счастлив, когда займется каким-нибудь делом. Для него все устроится как следует. Дела некоторых людей всегда идут гладко; не правда ли? а ваши дела и мои, Эмилия, до-сих пор шли не гладко.
   -- Вы преуспеваете. Вы имеете перед собою все, чего только может пожелать человек, если вы заставите себя думать таким образом. Ваша профессия идет успешно; вы в Парламенте и все любят вас.
   -- Это все не значит ничего.
   -- Стало быть, вы недовольны светом?
   -- Это не значит ничего, пока я не буду иметь вас. Вспомните, что я говорил задолго до моего успеха, когда я о Парламенте и не мечтал, прежде чем мы услыхали имя человека, который стал между мною и моим счастием. Я думаю, что имею право надеяться, чтобы моим словам верили, когда я это говорю. Я думаю, что знаю свои мысли. Есть многие, которых изменил бы эпизод такого брака.
   -- Вам следовало измениться от этого брака и даже от результатов его.
   -- Он не имел такого действия. Вот я опять говорю вам, как говорил прежде, что должен ожидать моего счастия от вас.
   -- Вам, должно быть, стыдно признаваться в этом, Артур.
   -- Никогда -- и не только вам, но и всем на свете. Я знаю, как это было. Я знаю, что вы теперь не такова, какою были тогда. Вы были его женою, а теперь его вдова.
   -- Этого должно быть достаточно.
   -- Но такая, как вы есть, вы держите мое счастие в своих руках. Если бы этого не было, неужели вы думаете, что все родные мои и ваши соединились бы в желании, чтобы вы сделались моею женой? Скрывать нечего. Когда вы вышли за этого человека, вы знаете, что моя мать думала об этом, что об этом думал Джон и его жена. Они желали, чтобы вы сделались моею женой, и теперь этого желают, потому что заботятся о моем счастии. И ваш отец желает, и ваш брат желает, потому что они верят мне и думают, что я буду для вас добрым мужем.
   -- Добрым! воскликнула она, сама не зная, зачем повторяет это слово.
   -- После этого вы не имеете права делать себя судьей того, что может быть лучше для моего счастия. Те, которые умеют судить, все согласны между собою. Чем бы вы ни были, они думают, что для меня будет хорошо, если вы сделаетесь моею женой. После этого вы не должны более говорить обо мне, если не заговорите о моих желаниях.
   -- Неужели вы думаете, что я не желаю вам счастия?
   -- Не знаю, но современем узнаю это. Вот что я хотел сказать о себе. А относительно вас разве не то же самое? Я знаю, что вы любите меня. Каково бы ни было чувство ваше к тому человеку -- оно исчезло. Я не могу теперь быть нежным и мягким на словах. То, что следует сказать, слишком серьезно для меня. И все ваши друзья желают, чтобы вы вышли за любимого вами человека и прекратили горе, которое вы навлекли на себя. Нет ни одного из всех нас, Флечеров и Вортонов, спокойствие которых более или менее не зависело бы от того, чтобы вы пожертвовали роскошью вашего горя.
   -- Роскошью?
   -- Да, роскошью. Никто не имеет права говорить положительнее женщине, что она обязана выйти за него, как я вам. И я это говорю. Я говорю, что вы обязаны это сделать для всех нас. Я не стану теперь говорить о моей любви, потому что вы знаете ее. Вы не можете в ней сомневаться. Я не стану даже говорить о вашей любви, потому что уверен в ней. Но я говорю, что вы обязаны перестать орошать нас всех слезами, погружать в уныние. Вы одна из нас и должны исполнить желание всех нас. Если бы вы не могли любить меня, тогда другое дело. Вот я сказал, что хотел сказать. Вы плачете и я не хочу теперь выслушать ваш ответ. Я приду опять завтра, и потом вы будете отвечать мне. Но вспомните, когда вы сделаете это, что счастие многих зависит от того, что вы скажете.
   Тут он вдруг оставил ее и торопливо вернулся в дом один.
   Он был очень груб с нею, ни разу не коснулся ее руки, не сказал ей нежного слова, говоря о своей любви, как о вещи слишком известной для того, чтобы нуждаться в словах, и выразил такую уверенность в ее любви, что теперь ему не о чем было просить. Все это уже было и прошло. Он просто объявил, что она обязана выйти за него, и сказал ей это очень сурово. Он ходил быстро, принуждая ее не отставать от него, хмурился на нее и не раз топал ногою. Во все время, пока продолжался разговор, она готова была расплакаться и едва могла говорить. Раза два она почти нашла его жестоким, но он принудил ее сознаться себе, что все сказанное им было справедливо и неопровержимо. Если бы он потребовал от нее ответа в ту минуту, она не знала бы, в каких словах отказать ему. А между тем, когда она одна возвращалась в дом, она уверяла себя, что отказала бы.
   Он дал ей сутки и в конце этого времени она будет обязана дать ему ответ -- ответ, который должен быть окончательным. Говоря это себе, она увидала, что допускает сомнение. Она даже не знала, как ей не сомневаться, когда ей было известно, что все любившие ее были на одной стороне, между тем как на другой не было ничего кроме упорства ее собственных убеждений. Но все-таки убеждения оставались при ней. Безпрестанно и безпрестанно уверяла она себя, что это неприлично, стараясь этим убедить себя, что обязанность выше той обязанности, которую она имела к своим друзьям, требовала от нее, чтобы она осталась верна своим убеждениям.
   Она встретилась с Артуром в этот день за обедом, но он почти не говорил с нею. Они сидели вместе в одной комнате вечером, но она едва ли один раз слышала его голос. Ей казалось, что он избегает даже смотреть на нее. Когда они разошлись на ночь, он простился с нею почти как с чужою. Конечно, он сердился на нее за ее упорство, думал о ней дурно, потому что она не хотела поступить по желанию других. Она не спала всю ночь, думая обо всем. Если бы это могло быть! О, если бы это могло быть! Если бы это могло сделаться, не разрушив ее уважения к самой себе!
   Утром она сошла вниз рано, не имея еще перед собою определенного намерения, но чувствуя, что может быть это утро переменит для нее все. Артур пришел позже всех, не поспел к молитве и сел почти когда другие кончили свой завтрак. Когда сел, он поздоровался вообще со всеми, но никому особенно не сказал ничего. Случайно его место пришлось возле нее, но к ней он совсем не обращался.
   Завтрак кончился, стулья отодвинулись и все общество собралось с неопределенными движениями мужчин и женщин, когда по выходе из-за стола им приходится располагать целым днем. Она намеревалась ускользнуть, но чувствовала, что не может уйти прежде леди Вортон или мистрис Флечер, которая осталась в Вортоне несколько времени для матери. Наконец они ушли; но когда и Эмилия также намеревалась ускользнуть, он взял ее за руку и напомнил об условленном разговоре.
   -- Я приду в переднюю чрез четверть часа, сказал он: -- придете ко мне туда?
   Она наклонила голову и прошла.
   Она явилась в назначенное время и нашла его у дверей передней, ожидающим ее. Его шляпа была уже на голове и он стоял почти спиною к Эмилии. Он отворил дверь и пустил ее пройти вперед, а потом повел в кустарник. Он не говорил с нею до тех пор, пока не запер маленькую железную калитку, отделявшую тропинку от сада, а потом повернулся к ней и только сказал:
   -- Ну что же?
   Она молчала, а он повторил свой нетерпеливый вопрос:
   -- Ну что же, что же?
   -- Я вас обесславлю, сказала она, не твердо, как прежде, но шопотом.
   Он не ждал другого согласия. Тон голоса сказал ему, что он одержал победу. В одно мгновение он обнял ее, сорвал вуаль и прижался губами к ее губам, и физиономия его сказала ей, что даже лицо его переменилось. Оно было весело, как в былое время, и он улыбался ей, как улыбался прежде.
   -- Моя дорогая, сказал он:-- моя жена, моя жена!
   Она уже не имела силы противоречив ему.
   -- Еще не теперь, Артур, еще не теперь! вот все, что она могла ему сказать.

Глава LXXX.
Последнее сборище в Мачинге.

   Бывший первый министр не исполнил своего намерения оставить Лондон в середине сезона и уехать или в Италию или Норвегию. Он уехал из Лондона летом, может быть, на более долгое время, чем в то время, когда был в министерстве, и в этот период считал себя человеком лишенным всяких занятий -- человеком найденным негодным нести с пользою какую бы то ни было тяжесть; но июнь еще не кончился; он вернулся с герцогинею в Лондон и постепенно решался говорить в Палате лордов о том или о другом, не давая себя знать всем окружающим, как ему советовала жена, а выражая свое мнение время-от-времени для поддержания своих друзей с достоинством, которое должно не оставлять удалившегося первого министра.
   К герцогине тоже возвратилось ее хорошее расположение духа -- по крайней мере по наружности. Людям, знавшим ее, особенно мистрис Финн, было известно, что ее ненависть и планы мщения не были отложены; она каждый день проклинала своих врагов, но мужа перестала упрекать в малодушии. Потом настал вопрос об осени.
   -- Пригласим всех в Гэтерумский замок, как мы приглашали прежде, сказала герцогиня.
   От этого предложения у герцога почти захватило дух.
   -- К чему тебе нужна такая толпа?
   -- Чтобы показать, что мы не побиты, если выгнаны.
   -- Если мы выгнаны, то значит и побиты. И какое отношение имеет собрание в моем частном доме с политическими маневрами? Ты особенно желаешь ехать в Гэтерумский замок?
   -- Я терпеть его не могу и ты это знаешь.
   -- Так зачем же ты предлагаешь ехать туда?
   Он еще и теперь не совсем понимал свою жену и не знал, что это была шутка.
   -- Если ты не желаешь ехать за границу...
   -- Я терпеть не могу ездить за границу.
   -- Так останемся в Мачинге. Ты ведь любишь Мачинг?
   -- Ах! и там также есть воспоминания. Но ты любишь его.
   -- Мои книги там.
   -- Синия, {То есть парламентския. Так называются потому, что обертка синяя.} сказала герцогиня.
   -- И там довольно места, если ты желаешь пригласить друзей.
   -- Я полагаю, что надо пригласить кого-нибудь. Ты не можешь жить без твоего ментора.
   -- Ты можешь пригласить кого хочешь, сказал он почти с досадой.
   -- Леди Розину, разумеется, предложила герцогиня.
   Он повернулся к бумагам, лежавшим пред ним, и не сказал больше ни слова. Дело кончилось тем, что в Мачинге собралось обыкновенное общество в половине октября -- Телемак провел начало осени у своего Ментора в Лонг-Ройстоне. Может быть, было человек двенадцать гостей и между ними, разумеется, Финиас Финн с женою. Были и мистер Грей, возвратившийся из Персии -- отъезд которого наделал столько хлопот по депутатству от Сильвербриджа -- и мистрис Грей, которая в давно прошедшие времена была почти так же необходима леди Гленкоре, как теперь мистрис Финн -- и Кэнтрипы, и на короткое время Сент-Бёнгэй. Но леди Розина де-Курси не присутствовала на этот раз. Было несколько лиц, которых мои терпеливые читатели не видали в Мачинге прежде, и между ними находился Артур Флечер.
   -- Так это будет? сказала в одно утро герцогиня депутату от Сильвербриджа.
   Она теперь уже сделалась коротка с "своим депутатом", как иногда называла его в шутку, и очень заботилась о его супружеских планах.
   -- Да, герцогиня, это будет, если не случатся какие-нибудь непредвиденные обстоятельства.
   -- Какие обстоятельства?
   -- Женщины и мужчины иногда передумывают; но я не считаю этого вероятным в настоящем случае.
   -- А зачем же вы теперь не женитесь, мистер Флечер?
   -- Мы условились отложить свадьбу до будущего года, так чтобы совершенно увериться в нашем намерении.
   -- Я знаю, что вы смеетесь надо мною, но все-таки очень рада, что это решено. Пожалуста скажите ей от меня, что я приеду к ней, как только она сделается мистрис Флечер, хотя, кажется, она не отплатила мне еще мои два визита.
   -- Вы должны извинить ее, герцогиня.
   -- Разумеется. Я знаю. Впрочем она очень счастливая женщина. А вас я считаю героем между влюбленными.
   Однажды она сказала мистрис Финн:
   -- Я начинаю привыкать.
   -- Разумеется, вы привыкнете. Мы удивительно скоро привыкаем ко всему, что посылает нам судьба.
   -- Я хочу только сказать, что могу ложиться спать, вставать, завтракать и обедать не жалея о трубных звуках, как было сначала. Я помню, как слышала о людях, живущих на мельнице, которые не могли спать, если мельница останавливалась. Со мною было так в первое время, когда наша мельница остановилась. Я так привыкла к волнению, что не могла жить без него.
   -- Вы можете еще волноваться, если хотите. Вам нет надобности оставаться равнодушной к политике оттого, что ваш муж уже не первый министр.
   -- Нет, никогда не стану я интересоваться политикой, если он не займет прежнего места. Если бы кто-нибудь сказал мне десять лет тому назад, что я буду интересоваться тем или другим членом министерства, я расхохоталась бы ему в лицо. Для меня казалось невозможным тогда, чтобы я интересовалась такими людьми, как сэр-Тимоти Бисвакс и мистер Роби. Но я начала тревожиться этим, когда Плантадженет стал переходить от одной должности к другой.
   -- Это весьма естественно. Неужели вы думаете, что я не тревожусь о Финиасе?
   -- Но когда он сделался первым министром, я предалась этому совсем. Я никогда не забуду, что я почувствовала, когда он пришел ко мне и сказал, что может быть это будет, но сказал также, что постарается избавиться от этого, если возможно. Я была тогда леди Макбет, а он так совестился, так тяготился! А я непременно ухватилась бы за это. Тогда старый герцог великолепно разыграл роль трех ведьм. Но убийства ведь не было и я не сошла с ума.
   -- И нечего вам бояться, чтобы Гэтерумский лес двинулся на Мачинг.
   -- Сохрани Бог! Я не хочу больше бывать в Гэтеруме. Мне досаднее всего то, что он никогда не понимал моих чувств относительно этого. Как я гордилась тем, что он будет первым министром; как я заботилась, чтобы он был велик и благороден в этой должности; как я трудилась для него, а уж вовсе не для моего удовольствия!
   -- Я думаю, что он это чувствует.
   -- Нет; не так, как я. Наконец он полюбил власть, или лучше сказать, боялся бесславия при потере ее. Но он не имел понятия о личном величии человека, занимающего это место. Он не понимал, что быть первым министром в Англии то же, что быть императором во Франции, и гораздо больше, чем президентом в Америке. О! как я трудилась для него -- как он бранил меня за это своими спокойными колкими словцами! Он назвал меня пошлой!
   -- Разве это спокойное слово?
   -- Да, он так его сказал; и нескромная, и невежда, и глупая, я все это переносила, хотя иногда умирала от досады. Теперь все кончено и мы сделались такими же обыкновенными людьми, как все. И Бисваксы, и Роби, и Дроты, и Понтни, и Лопецы сошли со сцены. Помните, как он выгнал бедного Понтни?
   -- Ему было по-делом.
   -- Было бы по-делом выгнать всех, но только они были приглашены для цели. Мне это нравилось в одном отношении и грустно думать, что это чувство не вернется более. Даже если его пригласят опять, я уже волноваться не стану. Не стану больше приготовлять пищу и помещение для половины членов Парламента и их жен. Я никогда более не буду думать, что могу помогать управлять Англией, любезничая с неприятными людьми. Все кончено и никогда уже не вернется более.
   Вскоре после этого герцог повел Монка, который приехал на несколько дней, на то самое место, где он высказывал Финиасу Финну свои мысли о консерватизме и либерализме вообще, и спросил канцлера казначейства, что он думает о настоящем положении общественных дел. Он поддерживал министерство Грешэма, но сам не вступил потому, что теперь еще не мог примириться с мыслью о том, чтобы занять какую-нибудь должность. Монк откровенно сказал, что по его мнению настоящее разделение партии предпочтительнее коалиции, существовавшей три года.
   -- В таком устройстве, прибавил Монк:-- всегда должно быть недоверие, а такое чувство гибельно для всякого важного дела.
   -- Мне кажется, я не имел недоверия ни к кому до разъединения, и когда оно настало, этому был причиною не я.
   -- Я никого не осуждаю, возразил Монк:-- но люди, выросшие с совершенно различными понятиями, даже с различными инстинктами относительно политики, которые от материнского молока питались законами мысли совершенно противоположными друг другу, не могут работать вместе с доверием друг к другу, хотя бы даже желали одного и того же. Те самые идеи, которые одному сладки как мед, для другого горьки как желчь.
   -- Так вы думаете, что мы сделали большую ошибку?
   -- Я этого не скажу, ответил Монк.-- В то время явилось затруднение, и это затруднение было преодолено. Министерство действовало и было уважаемо. История признает в вас патриотизм, терпение и мужество. Никто не мог сделать этого лучше чем вы и никто не сделал бы этого даже так хорошо.
   -- Но ведь роль-то была не важная? тревожно сказал герцог, и говоря это, не мог не употребить вопросительного тона, который требует ответа.
   -- Довольно важная для того, чтобы удовлетворить сердце человека, который укрепил себя против дурной стороны честолюбия. На что главное должен обращать внимание первый министр такой страны? Не на благосостояние ли страны? Не часто нужны нам важные меры или новое устройство, которое составляло бы для страны жизненный вопрос. В политике теперь обращают внимание на дурные вещи, не потому что они тяжелы, но полагают, что честь уничтожения их будет велика.
   -- Но дурные вещи есть, сказал герцог.-- Взгляните на монетную систему. Взгляните на наши весы и меры.
   -- Ну! да. Я не скажу, чтобы все было доведено до совершенного порядка. Но когда мы вступили в министерство три года тому назад, мы конечно не имели намерения устранить эти затруднения.
   -- Действительно не имели, грустно сказал герцог.
   -- Но мы сделали все, что намеревались сделать. Я с своей стороны сожалею только об одном, о чем и выбудете сожалеть, пока не решитесь поправить.
   -- Что же это?
   -- О вашем удалении из министерства. Если страна потеряет ваши услуги на много лет, впродолжении которых вы будете заседать в Парламенте, тогда я буду думать, что страна потеряла более, чем выиграла посредством коалиции.
   Герцог сидел несколько времени молча, смотрел на вид, расстилавшийся пред ним, и прежде чем ответил Монку -- придумывая ответ -- раза два рассеянно обращал внимание своего собеседника на местоположение, находившееся пред ними. Но в это время он внутренно претерпевал мучительное раскаяние. Он осуждал себя за слова, сказанные некстати и о которых после того, как произнес их, он не переставал вспоминать со стыдом. Он говорил себе теперь, что должен принести раскаяние за эти слова посредством унижения, посредством прямого противоречия этим словам. Он должен объявить, что Цезарь когда-нибудь будет готов служить под начальством Помпея. Потом он ответил:
   -- Мистер Монк, я сказал бы неправду, если бы отперся, что мне приятно слышать от вас это. Я думал об этом много последние два-три месяца. Вы, может быть, видели, что я не одарен той твердостью, которая дает возможность переносить неприятности с спокойным духом. Я наклонен к беспокойству и думаю, что популярный министр в свободной стране не должен иметь этого недостатка. Я, конечно, никогда не пожелаю более стать опять во главе министерства. Я предпочту несколько лет совсем в министерство не вступать. Но я постараюсь выждать то время, когда опять буду в состоянии приносить какую-нибудь смиренную пользу.

----------------------------------------------------------------------------------------------

   Текст издания: Первый министр. Роман / [Соч.] Энтони Троллопа. -- Санкт-Петербург: Е. Н. Ахматова, 1877. -- 807 с.; 22 см. Современная орфография, редакция 2025 г. -- az.lib.ru.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru