Стриндберг Август
Колдунья

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Август Стриндберг

Колдунья.

I

   Отец Текли Дегенер был унтер-офицером городской сторожевой команды Стокгольма, которой вверена внутренняя охрана города, а также конвойная и сторожевая служба в тюрьме. Эта команда никаким престижем не пользовалась. Мундир стражников был всё тот же со времен тридцатилетней войны и возбуждал насмешки уличных мальчишек. Нахождение Дегенера в этом незавидном состоянии накладывало на него известную печать, а невозможность выйти из этого положения убивала в нём всякое желание переменить род занятий. Кроме того, постоянное соприкосновение с преступниками омрачало его взгляд на жизнь. Он, таким образом, стал замкнут, мрачен и предался пьянству.
   Мать Теклы была прежде служанкой, а после замужества получила место привратницы, что обеспечивало ей самостоятельное положение, но в то же время делало её жизнь очень тяжелой. Муж, который должен был каждую ночь нести свою службу, приходил только не надолго днем, пил пиво и водку, а Теклу в это время мать всегда высылала вон. Связь между супругами была весьма слабая. Дом находился на улице "Черного Монаха", наискось от немецкой церкви, в самом, пожалуй, мрачном месте старого города. Это было старое потемневшее здание с маленькими тусклыми оконцами, через которые, казалось, плохо должен был проникать свет. Дом представлялся таинственным и некрасивым, и надо было удивляться тому, что хозяину пришла мысль держать привратницу. Однако это имело основание. Дом имел весьма многочисленных обитателей, и некоторая охрана была необходима; затем квартиранты были такого рода люди, которым швейцар при доме служил как бы вывеской, рекламой. В первом этаже находилась гостиница, обычное пристанище финляндских матросов. На двор выходила контора ростовщика, а над ней -- приют для девочек. Место привратницы не могли следовательно считать легкой службой: не проходило десяти минут во все двадцать четыре часа, чтобы дверь не отворялась, а отворенной оставаться она не должна была никогда. Жизнь привратницы была, следовательно, жизнью не только заключенного, но еще и преступника, осужденного на вечную пытку. В некоторых тюрьмах еще существовало правило будить по несколько раз в ночь заключенных во время сна, чтобы их этой пыткой особого рода довести до сознания. Так и привратница во все сутки не была ни на минуту застрахована от звонка. Была ли она в ожидании ребенка -- она должна была постоянно тянуть за веревку. Стояла ли у плиты, она должна была отойти и слышать, как кипящее молоко выливалось из горшка, ложилась ли она в постель и всё вокруг нее замолкало, глаза закрывались, успокаивались натянутые нервы, но вдруг раздавался звонок, и она опять должна была напрягать свои мускулы и тянуть за веревку. Веревка стала её новым членом, как бы выросшим незаметно у правой руки. Вся жизнь её, всё существование вертелось вокруг звонка. Она лишилась своей воли, всякой инициативы, и её деятельность получала наружный импульс от звонка, который был проявлением чужой воли и приводил в движение её правую руку. В первый год, когда она еще была беременна дочерью, это действовало на её нервы, но потом она привыкла. Она только сознавала, что жизнь её тесно связана с веревкой, за которую она тянет. Устанет она тянуть веревку, тогда лишится еды, питья; надоест ей узкая комнатка с окошечком, выходящим к воротам, и она знала, что перед ней откроется свобода... но на мостовой.
   В этой маленькой комнате явилась на свет Божий Текла; в это время дверь с шумом затворялась, звонок звенел и моряки дрались у ворот и пыряли друг друга ножами. Это был страшно крикливый ребенок. Она могла кричать полчаса не переставая, пока не закашляется, тогда она теряла голос и лежала, как трупик. Она, казалось, родилась с ясно выраженным протестом против двери и звонка, не могла целых пять лет привыкнуть к звонкам, а когда, наконец, привыкла, то слышала звонок даже тогда, когда его и не было. Когда она сидела в школе или была у отца, ей слышались звонок, щелканье задвижки и шум двери. Мать думала успокоить ее несколькими каплями водки, что успокоительно действовало лично на нее, но это дочери не помогало.
   Когда Текле минуло четыре года, ее стали выпускать к воротам и на двор. Этот последний напоминал собою колодец с рядом небольших домиков с одной стороны и с другой стороны с большим сорным ящиком, из которого всегда сочилась вонючая черная струя. Летом всегда вокруг сорного ящика кружился рой мух; из окон подвалов выползали большие коричневые крысы, чтобы в сору найти себе морковь, картофельную кожу или суконный лоскуток; иногда воробушек решался спуститься с крыши, чтобы захватить шерстинку для своего гнезда. В воротах была игральная Теклы, возле сточного камня, куда выливались ведра с помоями и где по стене маршировали большие длинноногие пауки. Никто не был зол или неприветлив с ней, и всякий, проходя в ворота, находил для ребенка ласковое слово, потому что она была дочерью страшной для всех привратницы. Всех милей были с нею девочки, живущие наверху со стороны двора. Они давали ей часто марципаны и приглашали ее в свою комнату, где висели у окон тонкие занавески и где пахло розовой водой. Мать не очень долюбливала эти посещения, хотя всё же для неё было отдыхом на время освободиться от присмотра за девочкой; к тому же она знала, что та всё же в доме.
   На улицу выйти она никогда не могла, потому что мать никогда не бывала свободной и никогда не выходила. Солнца она никогда не видала, хотя иногда, когда, сидя на дворе, она перегибала голову назад и глядела по направлению края крыши, она видела, что там на верху светло и проглядывает что-то голубое. Когда же наступала зима и в воротах замерзала вода, тогда она была на весь день заперта в узкой комнате, где бывало так темно, что еще до обеда зажигался огонь, и где постоянно пахло перегорелым молоком, жареным салом или пивом. Окно, выходившее на улицу, было заклеено бумагой, но Текла проделала себе скважинку, в которую могла выглядывать. По другую сторону улицы она видела лишь край большого, темного здания с очень высокими заостренными окнами. Спросив однажды у матери, кто там живет, она узнала, что это дом Божий; из этого она вывела заключение, что Бог должен быть очень высокого роста, так как ему нужны такая высокая крыша и такие высокие окна. Единственной её радостью было посещение отца. Это был высокий, светло-русый, бледный мужчина, одетый в необычно красивое платье. Пуговицы у него были золотые, и на них было изображение старика, которого она почему то называла святым Эриком. Шпага так важно бряцала, когда отец ставил ее в угол шкафа. Но всего больше ей нравилась каска, когда отец клал ее на стол возле кружки с пивом, и она сияла и блестела как золото, а большой султан, возвышавшийся над каской, казался ей настоящей черной кошкой.
   Большею частью родители говорили вполголоса, но иногда до Теклы доходили жесткие, резкие слова и тогда овладевал ею страх. Но отец всегда замолкал первый и вынимал из кармана засаленный кошелек, из которого передавал матери несколько серебряных монет; после этого он вставал и уходил.
   Текла видела, что обитатели дома с большим почтением кланялись её отцу, и она привыкла к мысли, что он человек сильный и знатный; это вместе с сознанием того авторитета, которым пользовалась в доме мать, сделали то, что она считала себя не принадлежащей к людям низшего происхождения.
   Она росла без братьев и сестер, без подруг, и никого у неё не было, с кем бы она могла себя сравнить и соприкасаясь с кем она могла бы отшлифовывать свою натуру. Но вот она достигла возраста, когда надо было идти в школу. Вследствие того, что отец её принадлежал к старинной немецкой семье и что они были приписаны к немецкому приходу, ее отдали в приходскую школу для девочек. Когда ее приняли в школу, то матери пришлось отпроситься, и она повела дочь в школу. Теклу вызвали, а у матери спросили, на какой должности отец. Когда та ответила: "унтер-офицер сторожевой команды" на лице учителя промелькнула еле заметная улыбка, а находившиеся в зале дети и родители засмеялись при этом так громко, что Текла это заметила. Выйдя на улицу, девочка спросила у матери, отчего смеялись, но мать ничего не отвечала. В школе же она скоро узнала, почему возбудила насмешки, узнала также, что принадлежит к низшему классу общества, из которого родители стремятся вытянуть ее посредством воспитания. Она однако скоро заметила, что у многих других детей белые лица и руки, а впоследствии она научилась у других девочек пить уксус и мыть руки теплой водой, чтобы они и у нее стали белей. Она стала апатичной, потеряла сон, стала впечатлительной, так что в общем она редко чувствовала себя совсем здоровой. Преувеличенная забота матери о ней тоже приучила девочку считать себя беспомощной и больной, ожидающей поддержки от других. По этому её собственная самодеятельность всё слабела.
   Так прошло детство до конфирмации. Тут вдруг стали ей внушать, что все люди равны. Она видела, что собирались вместе дети всех классов населения, которым всем преподавались одни и те же правила, будто жизнь для всех будет одинаковая, и это скоро стало для неё сладостным убеждением. Священник, добрый, сострадательный старец, казалось, сам верил, что все дети Одного Отца, и он не делал никакого различия между детьми бедных и богатых.
   Вечером, после окончательного экзамена, он собрал всех детей в зал, чтобы преподать им последние жизненные правила и как с несовершеннолетними проститься с ними раньше, чем они сделаются причастными Таинству и разбредутся по белу свету.
   Было душно в темном, тесном зале, со стен которого выглядывали из темных рам строгие лица; топилась кафельная печь, а медная лампа бросала на бледные лица свой слабый свет. Учитель описал им взволнованным голосом серьезность жизни; он просил их ему поверить, так как он жизнь знал хорошо, и убеждал их не возлагать надежду истинного блаженства на такую шаткую почву, как та, на которой воздвигается то мимолетное счастье, которое дает людям свет.
   В это мгновение они все верили ему. Сын командира полка верил ему, когда он говорил, что даже самый высокопоставленный может упасть и кончить жизнь всеми отверженным; дочь богача коммерсанта верила ему, когда он говорил, что видел дочь богатых родителей, окончившую жизнь нищей. Тут, в этот последний час, в этой зале, где они отделены от света и все как дети одного Отца стоят перед Богом, они должны забыть, что там в мрачном, гнусном свете люди судят друг друга иначе, на ином, более низком основании. И пусть, когда они на следующее утро приобщатся все вместе Таинству всеобщей любви, пусть тогда они не забудут, что уже никогда все не будут сидеть за одним столом; пусть знают, что быть может на пиршествах другого рода одни будут прислуживать другим, но что теперь они из одной и той же Чаши пьют напиток всеобщего братства, как Иисус пил и ел с самыми жалкими и ничтожными людьми. Дети! -- закончил свою речь старик, -- покажите теперь перед Богом вашему старому, быть может, единственному другу, что вы на мгновение можете отбросить мирские мысли и чувства, что вы признаете себя братьями и сестрами единой великой семьи, как наш Спаситель смотрел на человечество, как Он сам спустился к самым униженным, тогда, как место Его, как Учителя, было бы среди старцев в синагоге. Откройте сердца ваши без страха и сомнения, и пусть я на мгновение увижу картину, о которой в душе мечтал, -- что дети людей могут здесь на земле быть похожими на ангелов.
   Он сошел с своего места и запер на задвижку дверь, а дети в сильном возбуждении ожидали, что произойдет.
   -- Теперь, -- продолжал учитель, -- теперь я раскрыл перед вами жизнь с её ложью, преступлениями и несправедливостью, и теперь мы одни стоим перед Сыном человеческим, пришедшим, чтобы низвергнуть вознесенных в высь и поднять попранное ногами. Пусть воспрянут наши сердца в тихой молитве, и когда вы почувствуете, как душа ваша очищается и возвышается, обнимите друг друга, как дети одного Отца должны все обниматься без лжи и обмана! Пусть увижу я как ты, богатый юноша, которого за дверью ждут блеск, и почесть, примешь в свои объятия твоего трудящегося брата! Пусть увижу я тебя, дочь знатного вельможи, на груди, быть может, будущей твоей служанки! А ты, униженный сын бедных родителей, отогрей свое остывшее сердце на груди брата, которому ты до сих пор завидовал, излечи в объятиях брата твои раны, которые ты тщательно скрывал! Полюбите друг друга, как я вас любил! Дайте один другому братские умиротворяющие поцелуи теперь, в это именно мгновение, теперь, раньше, чем отворится дверь и ворвется жизнь со всей её распрей, завистью и злобой, потому что тогда -- о Боже! почему? -- разойдутся ваши сердца, и тут, юноши и девицы... поэтому теперь, именно теперь! Аминь!
   Юноши и девушки, разделенные во время речи учителя на две группы и глядевшие робко друг на друга, теперь в полном экстазе, со слезами на глазах пошли друг к другу на встречу и рыдая бросились в объятия один к другому. Казалось, что сразу упали все различия, положения, происхождения, состояния и пола, и эти рыдающие дети, взволнованные необычными чувствами, глядели доверчиво и любовно друг на друга. Не замечались грубые лица, озябшие руки и плохие платья; стерлось с лица голодное и завистливое выражение; исчезла гордость, и не было видно презрения.
   С своего места глядел учитель на вызванное им бурное движение; взволнованный при виде сбывшейся мечты, он протянул к ним руки.
   -- Да будет мир над вами! -- вот единственное, что он мог высказать, а тем временем радостные слезы восторга блестели в его больших, темных глазах.
   Как бы разбуженные от сна, вернулись дети на свои места. Еще временами слышались отрывистые восклицания, как это бывает всегда после того, как дети выплакались, и опустив глаза, как бы стыдясь чего-то, дети сели на скамейки и не решались взглянуть друг на друга.
   В это самое мгновение, кто-то дернул снаружи за ручку двери. Учитель многозначительно взглянул на дверь, хотел что-то сказать, но смог лишь улыбнуться и сошел с места, чтобы впустить сторожа, пришедшего затопить печь.
   Трудно было после этого снова подняться до экзальтации, и все сразу опустились, как бы на землю. Некоторые из детей начали даже смеяться.
   -- Да, теперь мы смеемся, сказал учитель, мы смеемся над нашим ребячеством, когда внешний мир врывается в двери. Мы не раз будем смеяться над нашей слабостью, нашими грезами и нашими лучшими надеждами. Но кто знает, не следовало ли нам вместо того плакать? Кто знает?
   В комнате стало жарко; пар шел от холодных оконных рам, и лампа слегка коптила. Дети казались сонными, и то один, то другой зевал. Сторож шумел своей кочергой. Наступило общая усталость, и пастор вскоре закрыл собрание после краткой молитвы, последовавшей за небольшой проповедью на евангельский текст: "Аще не обратитеся и не будете как дети, не внидете в Царствие Небесное".
   Когда дети затем одевались в передней, они избегали глядеть друг на друга; и опять в них ожило сильное впечатление пережитого, так что говорить об этом они не могли.
   На Теклу это произвело глубокое впечатление, такое глубокое, что она, еще возвращаясь домой через кладбище, шла, как в полу-сне. Апрельский вечер погрузился в темноту, и поднялся теплый южный ветер, раскачивающий еще голые ветви лип, меж которых виднелись звезды, сиявшие как блестки на ветках деревьев.
   Она шла тихими шагами и держала обеими руками перед лицом муфту, как будто это была красивая, только что написанная картина, которую она боялась запачкать. Иногда она подымала руки кверху, как бы желая разглядеть картину, а когда она затем на мгновение закрывала глаза, то ей мерещился среди толпы людей темноволосый, прекрасный юноша, шедший к ней на встречу с распростертыми объятиями; она обнимает его своими круглыми руками, прижимает лицо к его лицу так, что она видит лишь прядь волос и пару глаз, вливающих огонь в её глаза; её рот вдыхает теплое дуновение из его уст. Она держит его в своих объятиях и чувствует, как дрожащие руки её согреваются от его прикосновения; щека её склоняется к белой сорочке голландского полотна, белой, как одежда Искупителя, по словам проповедника, а посреди груди блеснула ярко красная капля крови, холодная и жесткая, придавила её висок; и тогда ей стало почти до крику больно; но боль эта ей сладостна, и она крепче прижимается к жесткому камню, так что виску еще больней. Затем она слышит голос учителя: "Да будет мир над вами" говорит он. Руки опускаются, она как бы пробуждается, видит красноватый блеск лампы над головой юноши, как свет Духа Святого над головой юношей в Еммаусе; видит темные лица, глядящие из висевших по стенам рам, а потом входит сторож и затворяет за собою дверь. Она останавливается у кладбищенских ворот и снова призывает видение того же лица. Ноги её так. дрожат, что ей приходится схватиться за калитку. В это время раздается на базаре звук рожка; звонит непрерывно звонок где-то на судне; собаки лаять; дети кричат, а там по узкой улице поднимается еще слабая стукотня; она усиливается, растет, приближается, и что-то катит большое, красное, как огонь; оно совсем близко от неё, и видит она четыре большие лошади; огонь блещет из их глаз, и мимо неё проносится красная, как кровь, карета с людьми в золотых шляпах; карету со всех сторон обвивают черные змеи, а звонок на судне всё звонит, рожок дудит, собаки лаять, а отблеск кареты льется кругом.
   -- Что ты тут делаешь? -- спрашивает мать, вышедшая на встречу к Текле, увидев что она стоит мертвенно-бледная и ухватилась обеими руками за прутья железной калитки.
   -- Видела ли ты? -- спросила девочка.
   -- Конечно, я видела пожарную команду; ведь горят русские лавки. Но ты больна, Текла! Не больна ли ты?
   -- Да, кажется.
   -- Ну, иди же ради Бога домой.
   И мать повела дочь в узенькую комнатку.
   Текла всю ночь не могла сомкнуть глаз; она лежала в полу-дремоте и всё вспоминала слова пастора и необычайную сцену, которой она была свидетельницей. Все люди братья и равны перед Богом -- как это приятно узнать! Но почему же они также не равны перед людьми? Почему они не равны перед людьми? Почему они не равны даже перед проповедником в церкви, где богатым предоставлены лучшие места со стульями, а где бедные стоят в проходе? На это она ответа не находила. Почему перед тем, как им всем расцеловаться, мальчикам и девочкам, пастор запер наружную дверь? Разве эти братские поцелуи предосудительны, что их никто не должен был видеть? Вероятно это было нехорошо, так как ей не хотелось об этом рассказывать матери. Несколько раз среди ночи, когда мать просыпалась от звонка, ей неудержимо хотелось всё рассказать матери, громко, откровенно заявить: "он поцеловал меня, смуглый мальчик!" но она каждый раз удерживалась от этого, боясь, что как только она об этом заговорит, исчезнет вся её радость. Это, конечно, было тайной между ими и пастором, так как дверь была заперта. И она схоронила ее в своем сердце.
   Время, назначенное для конфирмации наступило в одно прекрасное солнечное апрельское утро, когда прилетели уже скворцы и начали вить гнезда под крышей церковного купола. Колокола так звонко звенели в ясном весеннем воздухе, когда Текла в белом платье с непокрытой головой шла с отцом и матерью в церковь. Отец был в полной парадной форме, в мундире и с красной щеточкой на каске; на матери было черное платье, обшитое лисьим мехом. Старая мрачная церковь показалась Текле сияющей светом и, когда она ступила через каменный портик, у неё было впечатление, что она идет в гости к Богу, для Которого все люди братья.
   Солнце отражается блеском на люстре, на позолоте церковной кафедры и алтаря, а обновленные трубы органа светятся серебром. Все разодеты по праздничному, и женщины в светлых весенних нарядах. Возле алтаря заняли места будущие причастники; мальчики в черном, девочки -- в белом; все бледны, возбуждены, взволнованы от мысли о близости начала для них серьезной жизни и о шаге вперед к возмужалости.
   Орган играет, священник говорит, смуглый юноша смотрит прямо в глаза Теклы, так что в конце концов ей надоело отворачивать свои взгляды, она останавливает их на нём, и так они и остаются. Ей кажется, что они одни сидят здесь и ведут между собой беседу; они говорят о сказках, о школе, о рождественских ёлках, о том, что слышали, о том, о чём днем думали и о том, что им ночью грезилось. А когда кончилась проповедь, то у неё было впечатление, что они знакомы давно. Она наизусть знала его лоб, его волосы, его маленькие, черные еле пробивающиеся усики, его короткий подбородок; ей знаком узел его тонкого белого галстука и его башмаки, и она через всю церковь чувствует его ландышевые духи.
   Вот подошло время им подходить к алтарю, Текла думает о союзе любви с братьями одного общего Отца. Возле неё девочка в шелковом платье и с черными буклями; та тихонько ущипнула ее в бок, так как Текла нечаянно, опускаясь на колени, встала на край её платья. Но на этом празднике дружбы школьные дети поют унылый церковный гимн, а орган звучит плачевно, грустно, как будто он призывает всё горе и страдание мира на этих детей, поверивших, что их ожидает радость.
   Все окончено. Родители приветствуют своих детей, а дети расходятся, довольные, что всё кончено.

* * *

   Конфирмация имела на дальнейшее развитие Теклы влияние, которое сохранилось и в далеком будущем. Однако, это как нельзя более противоречило действительной будничной жизни. Классовое различие не могло быть уничтожено. Вчерашний товарищ завтра становился хозяином. Эти прекрасные слова о братстве среди человечества, не могли никак убедить больших и сильных; родители никогда не могли бы чувствовать себя одних лет с детьми, так как они фактически неоспоримо имеют над ними перевес в смысле опытности и возраста. Но верить этим учениям было утешением для слабых, и Текле так хотелось верить, что те девочки с белой кожей и в белых шелковых платьях -- её сестры; тогда как она очень неохотно, прямо с ужасом, думала, что падшие женщины, живущие на дворе, ей подобны и равны, несмотря на то, что Иисус и Марию Магдалину признавал за сестру Свою.
   До сих пор лежало на обязанности Теклы в полдень носить обед отцу. Это всегда было для неё пыткой, потому что коричневый горшочек всегда возбуждал нежелательное для неё внимание прохожих, и она видела, что носили еду только сторожа. После же торжества, которое вывело ее из детства, она пришла к ясному сознанию, что это хождение в казарму что-то совершенно постыдное; и вот она ищет тихие улицы и переулки, которые довели бы ее незаметно до казармы. Она отыскала такие улицы, но они темны, узки и грязны и на них она встречает лишь бедных и плохо одетых людей, которые смотрят на нее без презрения. Худо однако то, что ей приходится проходит через клочок базара, недалеко от ратуши. Она рада была бы сквозь землю провалиться, готова была бы натянуть капор на лицо, стать невидимкой, как в сказках, и кончается тем, что она дойдя до базарной площади робко опускает глаза, так что она видит лишь круглые камни мостовой под ногами. Каждый раз, когда она выходит из темной улицы и перед ней открывается светлая площадь, ее бросает в пот, и ею овладевает страх; на нее это производило такое же впечатление, как если бы она была обязана переплыть озеро или по канату пройти через пропасть. Этот переход по площади для неё так неприятен, что даже по воскресеньям в этот час ею овладевает страх, хотя в эти дни она избавлена от службы.
   Когда она входит в казарму к отцу, фельдфебель обыкновенно берет ее за подбородок и спрашивает, как дела? Это он проделывает уже много лет подряд, но теперь, когда однажды он сделал это, отец сказал ему резко:
   -- Оставь эти ласки!
   -- Что? -- возразил товарищ, -- ведь это же наша Текла.
   -- Мне это не нравится, -- проворчал снова отец. -- Неужели ты не видишь, что у девушки теперь длинное платье.
   Текла поняла, что она уже не ребенок, и её положение казалось ей еще щекотливее.
   Однажды, идя к отцу и пройдя всю открытую ею маленькую улицу Петери-Аполло, которая на несколько шагов сокращала ей переход по площади, ей пришлось перейти на улицу Свиалагорд. Только что перед этим скололи с мостовой лед, и он лежал еще там и двигался под ногами вроде морских волн. Опустив, как всегда, глаза, она быстро и легко перепрыгивает по кусочкам льда, как вдруг нечаянно сталкивается с молодым человеком; при этом, не решаясь поднять глаза, она видит только одни его высокие сапоги. Удар от столкновения был настолько силен, что горшки в корзинке звякнули и вероятно разбились, так как на улице запахло гороховым супом. Текле стало так стыдно, что слезы брызнули из глаз; однако она почувствовала, как рука одетая в перчатку, дотронулась до неё, чтобы поддержать ее, и она услыхала мягкий, полный участия голос: "Pardon." -- послышалось ей. Она подняла глаза и узнала смуглого юношу, который, приподняв шляпу, уже переходил на другую сторону улицы. Вся дрожа и в слезах вошла она в казарму к отцу, который начал ее, как мог, утешать и уверял, что на этот раз охотно пообедает в трактире.
   Вернувшись домой, Текла почувствовала себя нездоровой.
   Она села на табуретку, и уставившись в одну точку, не говорила ни слова. Несмотря на то, что она была голодна, она ничего не ела. Терзать свое тело доставляло ей наслаждение, и жизнь казалась ей ненавистной, как темная враждебная сила, которая в нее внедрилась и которую она желала бы уничтожить, лишая ее питания.
   Она до самого вечера осталась сидеть на том же стуле. Мать то и дело спрашивала ее о том, как она себя чувствует. К вечеру Текла поела с аппетитом и легла спать. На следующее утро она проснулась с головной болью и до десяти часов лежала в кровати.
   -- Думаешь ли ты сегодня встать? -- спросила мать, желавшая, чтобы дочь по обыкновению вымела пол.
   -- Я не знаю, смогу ли я встать, -- отвечала Текла.
   -- Что с тобой? Ты выглядишь, как будто у тебя перемежающаяся лихорадка.
   -- Перемежающаяся лихорадка? Я не знаю, что чувствуется при перемежающейся лихорадке. Как она проявляется? Бывает ли озноб?
   -- Нет, озноб не всегда бывает, а делается жар, и это повторяется каждый день.
   Текла еще с полчаса тихо пролежала в постели и не сводила глаз со стрелки висевших на стене часов, которая медленно двигалась к одиннадцати. Она то задерживала дыхание до того, что кровь бросалась ей в голову и натягивала одеяла выше рта; то дышала усиленно до того, что пульс начинал ускоренно биться. Тогда она слабым голосом позвала мать.
   -- Мама, -- сказала она почти шепотом, -- пощупай, нет ли у меня перемежающейся лихорадки.
   Мать положила руки на лоб дочери и нашла его очень горячим.
   Текла осталась лежать и глядела, как мать приготовляла обед. Она раздула огонь в печи и разрезала на две части соленую рыбу, которую она еще с вечера положила в холодную воду. Затем она налила воды в горшок и опустила туда рыбу. Вскоре по узенькой комнатке распространился неприятный запах рыбы, и Текла, не выносившая этого запаха, натянула одеяло до самых глаз. Разгоревшийся в печке огонь сильно грел постель, и Текле стало жарко; она лежа глядела как кипит вода в горшке.
   Мать принесла корзинку, в которой всегда отправляла обед мужу, и слегка ворча вынула оттуда осколки разбитого горшка.
   -- Я пойду, куплю новый горшок, -- сказала она. -- На, держи веревку от двери и смотри за огнем. Я вернусь сию минуту.
   Говоря это, она набросила на плечи платок и вышла.
   Оставшись одна, Текла встала с кровати и расправила члены. Она подошла к окну и выглянула в скважину. Солнце светило, на церковном дворе кричали галки, по небу плыли белые облака. Ее влекло из душной комнаты и нагретой постели. Ей неудержимо захотелось уйти далеко, в освещенную солнцем даль, подышать морским воздухом, поглядеть на распускающиеся деревья, но увидав на столе коричневую корзину, она поняла, что она без неё, без этого сковывающего ее рабского ярма, выйти не может; она пришла в совершенное бешенство, бросилась снова на кровать и погрузилась в одеяло; казалось, что ей хочется потонуть, задохнуться и никогда больше не видать света Божьего. Но вот раздается звонок; он возвращает ее к действительности, и она тянет за веревку. Дверь отворяется, и входит мать.
   Часы показывают двенадцать. Рядом с рыбой кипит и суп с капустой. Мать взглядывает на часы.
   -- Ну, Текла, -- спрашивает она, -- думаешь ли ты, что сможешь сегодня идти с обедом к отцу?
   -- Нет, мама; как можешь ты даже об этом спрашивать? Я вся горю, как раскаленная печь. Пощупай!
   Мать, снова опустив руку на голову дочери, приходит к заключению, что у неё жар.
   -- Придется послать Марен, -- говорит она, -- но ей надо будет за это заплатить.
   Сверху приходит на зов матери Марен, и в то время, как укладывается обед в корзинку, Текла забирается глубоко под одеяло. Когда же хлопнула за старухой дверь, Текла вздохнула свободно и скоро спокойно заснула. Сон длится час.
   Проснувшись она чувствует сильный запах рыбы и на вопрос матери о том, как она себя чувствует, отвечает, что ей кажется лучше.
   -- Да, да, -- говорит старуха. -- Это несомненно перемежающаяся лихорадка, и надо тебе быть осторожней. Если бы хватило у тебя сил, тебе бы следовало выйти теперь.
   Текла считает, что у неё сил не хватит выйти, но в конце концов она поддается уговору матери и одевается.
   В весеннем платье, со светлым фартуком и новым шарфом на голове, выходит она из дому. Солнце стоит еще высоко на небе, и улицы полны народа. Она спускается вниз по улице и доходит до ярко освещенной солнцем базарной площади без намека на страх и не думая даже опускать глаза. Воздух так живительно действует на нее, все прохожие т