Аннотация: En dares för svarstal. Перевод В. Рудиной (1909).
Август Стриндберг Исповедь глупца
Введение
Я сидел за столом с пером в руках, когда со мной сделался припадок лихорадки: целых пятнадцать лет я не был ни разу серьезно болен, и этот внезапный припадок испугал меня. Не то, чтобы я боялся смерти, нет, совсем нет. Мне было 38 лет, за мной лежала шумно проведенная жизнь, в которой я не совершил ничего значительного и не осуществил всех своих юношеских мечтаний; голова моя была еще полна планов, и этот припадок был мне крайне нежелателен. Вот уже четыре года, как я живу с женой и детьми в полудобровольном изгнании в баварской деревушке, как затравленное животное; незадолго перед этим ко мне были предъявлены крупные иски, имущество мое было описано, я был опозорен, выброшен на улицу; и теперь мною владело одно только чувство мести даже в ту минуту, когда я свалился в постель. Теперь-то началась борьба. Не имея сил позвать на помощь, лежал я одиноко в своей комнатке под чердаком, лихорадка трясла меня, как лист, сжимала мне горло, сводила судорогой колени к груди, в ушах у меня стучало, и глаза, казалось, вылезали из орбит. Я не сомневался, что это смерть проникла ко мне в комнату и набросилась на меня.
Но я не хотел умирать. Я сопротивлялся; это была ожесточенная борьба; нервы натягивались, кровь бушевала в жилах, мозг крутился в какой-то дикой пляске. Но вдруг меня охватила уверенность, что я должен погибнуть в этой смертельной схватке; я перестал бороться, откинулся на спину и покорно отдался во власть страшного чудовища.
Невыразимое спокойствие охватило всё мое существо, благотворная сонливость сковала члены, сладостный покой пролился по всему моему телу, тот покой, которого я уже давно не знал за эти долгие годы тяжелого труда.
Без сомнения, это была смерть: постепенно гасло во мне желание жить, я переставал чувствовать, сознавать, думать.
Когда я проснулся, возле моей постели сидела жена и пытливо глядела на меня тревожным взглядом.
-- Что с тобой, дорогой друг? -- спросила она.
-- Я болен, -- отвечал я, -- но как хорошо быть больным!
-- Что ты говоришь? И ты говоришь это серьезно?
-- Конец мой близок; по крайней мере, я надеюсь на это.
-- Не оставляй же нас, Бога ради, без крова! -- воскликнула она. -- Что станется с нами в чужой стране без друзей, без средств!
-- Я оставлю тебе страховую премию, -- успокоил я ее. -- Это не много, но тебе хватит, чтобы вернуться на родину.
Она не подумала об этом раньше и продолжала несколько успокоенная:
-- Но надо же тебе помочь, дружочек, я пошлю за доктором.
-- Нет, я не хочу доктора!
-- Почему?
-- Потому что... потому что я не хочу.
Вместо слов мы обменялись красноречивым взглядом.
-- Я хочу умереть, -- упрямо повторил я. -- Жизнь мне противна, прошлое представляется мне клубком ниток, распутывать который дальше я не чувствую сил. Пусть наступит мрак!
-- Давайте занавес!
Она холодно выслушивала эти благородные излияния.
-- Опять прежнее недоверие, -- сказала она.
-- Да, опять! Прогони призрак! Ты одна можешь это сделать!
Прикосновение этой маленькой ручки, так тяжело тяготевшей над моей судьбой, действительно обладало силой отгонять мрачные призраки и рассеивать тайные сомнения.
Немного спустя припадок повторился еще сильнее первого. Жена пошла приготовить успокоительное питье. Оставшись на минуту один, я приподнялся взглянуть в окно. Это было широкое трехстворчатое окно, увитое снаружи виноградом; между его зеленью мелькали обрывки ландшафта: вблизи вершина айвы с её прекрасными золотисто-желтыми плодами среди темно-зеленой листвы, а дальше яблони, растущие на лужайке, башня часовни, голубой кусочек Боденского озера, а совсем вдали Тирольские Альпы.
Стояла середина лета, всё кругом было залито отвесными лучами полуденного солнца -- картина была поразительно красива.
Снизу доносился говор скворцов, сидевших на лестнице у виноградника, гоготанье молодых уток, стрекотанье кузнечиков, колокольчики коров; к этому веселому концерту примешивался смех детей и голос жены, отдававшей кому-то распоряжения. Она разговаривала о моей болезни с женой садовника.
Тогда меня снова охватило желание жить, и я содрогнулся от страха перед смертью. Нет, я не хотел умирать, ведь мне надо еще исполнить столько обязанностей, загладить столько проступков.
Томимый угрызениями совести, я чувствовал настоятельную потребность покаяться, испросить у мира в чем-то прощение, унизить себя перед кем бы то ни было. Я чувствовал себя виновным, совесть мою терзало какое-то неведомое преступление.
Я горел желанием облегчить мое сердце полным признанием моей воображаемой вины.
Во время этого припадка слабость, вызванного прирожденной робостью, вошла моя жена, неся в кружке успокоительное питье. Шутливо намекая на манию преследования, которой я страдал одно время, она отхлебнула от питья, прежде чем подать его мне.
-- Оно не отравлено, -- сказала она, улыбаясь.
Мне стало стыдно, я не знал, что ответить на это, и, чтобы доставить ей -- удовольствие, залпом выпил всю кружку.
Успокоительное питье, запах которого напомнил мне родину, где таинственные свойства бузины являются народным культом, привело меня в сентиментальное настроение, перешедшее, наконец, в раскаяние.
-- Выслушай меня, дорогое дитя, пока я еще жив. Сознаюсь, я был бессовестным эгоистом, я разбил твою сценическую карьеру ради моей литературной славы; я сознаюсь во всём этом, прости меня.
Отвернувшись, она старалась успокоить меня словами, но я прервал ее и продолжал:
-- Когда мы женились, мы решили по твоему желанию, что твое приданое останется в твоих руках; и все-таки я его растратил, чтобы покрыть легкомысленно взятые на себя обязательства; и это больше всего тяготит меня, потому что в случае моей смерти ты не будешь иметь права на мои изданные произведения.
Позови нотариуса, чтобы я мог завещать тебе мое мнимое или действительное состояние. И тогда ты можешь вернуться к своему искусству, которое ты бросила ради меня.
Она уклонялась от разговора, стараясь обратить его в шутку, советовала мне немного заснуть, уверяла, что всё пройдет, что смерть не наступает так быстро.
Я бессильно схватил ее за руку, просил посидеть со мной, пока я буду спать, снова умолял ее простить мне всё страдание, которое я причинил ей, и всё не выпускал её руки из своих; сладостная усталость снова сомкнула мне глаза, я коченел как лед под лучами её больших глаз, с бесконечной нежностью смотревших на меня, под её поцелуем, которым она, как холодной печатью, прикасалась к моему горячему лбу -- и я погрузился в неизъяснимое блаженство.
* * *
Когда я очнулся от моей летаргии было уже светло. Солнце проникало сквозь штору с изображением веселого ландшафта и, судя по доносящимся снизу звукам, было вероятно часов пять утра. Я проспал всю ночь, не просыпаясь, без сновидений.
Чашка чая была еще не убрана с ночного столика, кресло жены стояло еще на своем месте, но я был закутан в лисью шубу, и её мягкие волоски нежно щекотали мне подбородок.
Мне казалось, что я в первый раз выспался за последние десять лет, таким свежим и отдохнувшим чувствовал себя мой переутомившийся мозг. Неистово мятущиеся мысли соединились в порядке в стройные, сильные ряды, могущие выдержать приступы болезненных угрызений совести -- симптом телесной слабость у вырождающегося субъекта.
Прежде всего мне вспомнились два темных события моей жизни, в которых я каялся вчера на смертном одре перед моей горячо любимой женой; они тяготели надо мной долгие годы и вчера отравили мне минуты, которые я принял за предсмертные.
Теперь я хочу ближе подойти к вопросу, которого я никогда не разбирал основательно, смутно сознавая, что не всё в нём обстоит, как надо.
Посмотрим же ближе, говорил я себе, в чём собственно моя вина, действительно ли я вел себя, как подлый эгоист, принесший в жертву своим честолюбивым планам сценическую карьеру своей жены.
Посмотрим, как было в действительности.
В то время, когда мы вступали в брак, она занимала в театре второстепенное положение, ей давали только вторые и даже третьи роли. Выступая вторично, она потерпела неудачу, благодаря отсутствию таланта, апломба, уменья олицетворять характер, одним словом, у неё не было ни малейшего сценического дарования. Накануне свадьбы она получила синюю тетрадку с ролью в две фразы, которые говорит компаньонка в какой-то пьесе.
Сколько слез и горя принес этот брак, разбивший славу артистки. Еще так недавно она была так интересна, она -- баронесса, бросившая мужа из любви к своему искусству.
Виноват в этом был, разумеется, я; началось падение и кончилось оно неожиданным увольнением -- после двух лет страданий над синими тетрадями с ролями, становившимися всё тоньше.
В то время, как рушилась её сценическая карьера, я выступил как романист и имел успех, действительный, бесспорный успех. Раньше я писал небольшие пьесы, постановка которых не имела для меня большого значения, теперь же я начал работать над крупным произведением, над произведением, имевшим определенную цель доставить моей горячо любимой жене ангажемент, которого она так жаждала. Я принялся за работу, впрочем, довольно неохотно, потому что уже давно старался провести новшества в драматическом искусстве, но на этот раз я поступился своими литературными убеждениями. Я должен был принудить публику смотреть мою дорогую жену, обратить на нее внимание, несмотря на всех известных артисток, и привлечь к ней все симпатии этого упрямого народа. Но ничто не помогло.
Пьеса успеха не имела, артистка провалилась, публика протестовала против разведенной и вторично вышедшей замуж женщины, и директор поспешил нарушить контракт, не представлявший для него никакой выгоды.
Да разве это моя вина, спросил я себя, вытягиваясь на постели, вполне довольный собой после этого первого расследования. О, как хорошо иметь спокойную совесть! И с чистым сердцем я вспоминал дальше.
Целый год прошел в слезах и печали, хотя у нас и родилась в это время страстно-жданная дочурка.
В жене вдруг с новой силой проснулась страсть к театру. Мы обегали все театральные бюро, осаждали всех директоров, делали рекламы, но нигде не добились успеха, всюду нас любезно выпроваживали.
К провалу своей драмы я отнесся равнодушно; но, так как моим стремлением было занять почетное место в мире писателей, то я не хотел больше писать пьес для странствующих комедиантов, но я не желал подвергать нашу совместную жизнь случайным превратностям; я ограничился той чашей, которую мне пришлось испить при этом неудавшемся опыте.
В конце концов это было выше моих сил. Я воспользовался своими связями с одним театром в Финляндии и устроил, наконец, своей жене ряд гастролей.
Но зато себе я только повредил этим! За целый месяц соломенного вдовства, забот о кухне и доме я получил умеренное утешение в виде двух ящиков венков и букетов, которые она привезла к супружескому очагу.
Но она была так счастлива, так довольна и прелестна, что я был вынужден сейчас же написать директору об ангажементе.
Подумайте, я решил бросить родину, друзей, положение, издателей, чтобы исполнить её каприз. Но что же делать, когда любишь.
К счастью, у директора не оказалось места для актрисы без репертуара.
Разве и это была моя вина? Я готов был плясать от радости. Как хорошо время от времени производить такое следствие. На сердце становится легко; я, наверное, снова помолодею и посвежею.
Ну, а что было потом? Потом пошли дети, один, другой, третий, -- их было слишком много.
Но жена всё не бросала мысли о сцене. Должно же это, наконец, кончиться. В это время открылся новый многообещающий театр. Чего же проще, как предложить театру свою пьесу, на этот раз с главной женской ролью, сенсационную вещь, затрагивающую модный женский вопрос.
Сказано -- сделано!
Итак, это будет драма, женская роль, подходящие к обстоятельствам костюмы, колыбель, лунный свет, бандит в противовес мужу под башмаком, трусу, влюбленному в жену (таков должен быть я); я, беременная жена (это было так ново), монастырь и тому подобное.
Артистка имела колоссальный успех, а автор провалился, да еще как!
Она была спасена, а мое поражение было полное, несмотря на ужин в сто франков, устроенный директору.
В этом я не был виноват! Кто был мучеником? Разумеется, я! И все-таки все порядочные женщины смотрели на меня как на чудовище, разбившее карьеру своей жены. Уже сколько лет совесть терзает меня за это, и я не имею ни одного спокойного дня. Сколько раз меня упрекали за это прямо в лицо перед чужими людьми! Я? Да ведь как раз наоборот! Да, одна карьера разбита. Но чья? И кем?
Ужасное подозрение просыпается во мне, и улыбка слетает с губ при мысли, что я мог бы умереть с этим обвинением без единого защитника, который мог бы смыть с меня это пятно.
Остается еще растраченное приданое. Я помню, меня вывели однажды в фельетоне под заглавием "Расточитель приданного". Я отлично помню, как мне совали в нос, что моя жена содержит своего мужа. Под впечатлением этих красивых выражений, я зарядил мой револьвер шестью пулями. рассмотрим дело, ведь его же обсуждали, вынесем приговор, ведь считали же возможным произнести его.
Приданое моей жены, десять тысяч франков, заключалось в каких-то сомнительных акциях; я поместил их за свой собственный счет в закладные из 50 % номинальной стоимости. Но в это время разразился всеобщий крах, и результат получился плачевный: бумаги упали, и в критическую минуту их нельзя было продать. Я вынужден был заплатить мой заем из 50 %. Позднее банкир, выпустивший негодные акции, выплатил моей жене по 25 %; вот актив, полученный после ликвидации банковских дел.
Вот задача для математика: сколько же я собственно растратил?
Мне кажется -- ничего. Непродаваемые бумаги приносят владельцу их действительную стоимость, между тем как я, благодаря личному поручительству, повысил доход на двадцать пять процентов.
Положительно в этом деле я виноват так же мало, как и в первом.
А угрызения совести, отчаянье, частые покушения на самоубийство! И снова поднимаются подозрения, прежнее недоверие, горькое сомнение, и я прихожу в бешенство при мысли, что я был близок к тому, чтобы умереть грешником. Отягченный заботами и работой, я никогда не мог найти время, чтобы разобраться в путанице слухов, намеков, туманных фраз, которые мне приходилось выслушивать. И пока я жил погруженный в работу, из болтовни завистников, из сплетен в кафе вырастала злая легенда. А я сам -- я верил положительно всему миру, кроме себя самого! Неужели действительно возможно, что я не сходил с ума, не был болен, что я не дегенерат? Неужели действительно возможно, что я спокойно дал обморочить себя возлюбленной сирене, чьи маленькие ножницы были бы в состоянии обрезать волосы Самсону, когда он преклонит ей на колени голову, переутомленную заботами о ней самой и детях. В продолжение десятилетнего сна в объятиях волшебницы он доверчиво и безмятежно лишался своей честь, мужественности, любви к жизни, разума, всех своих пяти чувств и многих других!
Неужели возможно, -- мне стыдно подумать об этом -- чтобы во всей этой сутолоке, преследующей меня годами, как призрак, могло зародиться незначительное, бессознательное преступление, вызванное неопределенным стремлением к власти, невыясненным желанием женщины покорить мужчину в этой борьбе двух существ, называемой браком!
Я решил всё исследовать; я поднялся, соскочил с кровати, как расслабленный, отбрасывающий воображаемые костыли, быстро оделся, чтобы пойти взглянуть на жену.
Я заглянул в полуоткрытую дверь, и очаровательная картина предстала моим восхищенным глазам. Она лежала на кровати, зарывшись головкой в белые подушки, по которым как змеи извивались её золотистые волосы; кружево рубашки спускалось с плеча, открывая девичью грудь; её нежное, гибкое тело вырисовывалось под полосатым белым с красным одеялом, маленькая прелестная ножка с прозрачными безупречными ноготками на розовых пальчиках, слегка изогнувшись, выглядывала из-под него; это было совершенное, художественное произведение, античный мрамор, в который влилась жизнь. Невинно улыбаясь, с целомудренной материнской радостью смотрела она на трех маленьких кукол, которые возились и ныряли в подушки, как в сено. Обезоруженный этим чудным зрелищем, я сказал сам себе: "Берегись, если баронесса играет с детьми!"
Приниженный и связанный величием материнства, я подошел робко и неуверенно, как школьник.
-- А, ты уже встал, мой милый, -- приветствовала она меня изумленно, но не с тем приятным изумлением, какого бы я это желал. Я пробормотал какое-то объяснение и наклонился поцеловать жену, но дети бросились на меня и едва не задушили.
Неужели это преступница? -- спрашивал я себя, уходя, побежденный оружием целомудренной красоты, открытой улыбкой этих уст, еще никогда не согрешивших ложью! Тысяча раз нет! Я ушел, убежденный в противном. Но ужасные сомнения снова овладели мною. Почему она так холодно отнеслась к неожиданному улучшению моего здоровья? Почему она не осведомилась о припадках лихорадки, о том, как я провел ночь? И чем объяснить мне разочарование на её лице, её почти неприятное изумление, смущенную, насмешливую улыбку, когда она меня увидала здоровым и бодрым? Может быть, в душе она надеялась найти меня мертвым в это чудное утро, освободиться от глупца, делавшего её жизнь невыносимой? Надеялась она получить две тысячи франков страховой премии, которые открывали ей новый путь для достижения её цели?
Тысяча раз нет! И все-таки! Сомнения проникали мне глубоко в сердце, сомнения во всём, в честности моей жены, в законности детей, сомнения в моей способности суждения, сомнения, беспощадно преследующие меня.
Во всяком случае, пора разобраться во всём этом; я должен быть уверен или умереть. Или тут скрывается преступление, или я безумец! Я должен теперь открыть истину. Обманутый муж? Пожалуй, только бы знать об этом! Тогда я мог бы отомстить презрительной усмешкой. Есть ли хоть один мужчина, уверенный в том, что он единственный избранник? Проглядывая мысленно всех моих друзей юности, теперь женатых, я вижу, что все они, конечно, были более или менее обмануты. И они ничего не подозревают, счастливцы! Не надо быть мелочным, нет! Равные права, равные обязанности! Но только не знать -- это опасно! Знать -- это главное! Если человек проживет даже сто лет, то и тогда он не будет знать в точности, как живет его жена. Он может знать общество, весь свет и не проникнуть ни на шаг в душу своей жены, жизнь которой связана с его жизнью. Поэтому счастливые мужья и любят так вспоминать беднягу Бовари!
А я хочу знать наверное! Я хочу дознаться! Чтобы отомстить! Какое безумие! Кому? Избраннику? Они доказывают только законность прав мужа! Жене? Не надо быть мелочным! Погубить мать этих ангелов? Это безумие!
И все-таки я во что бы то ни стало должен знать истину. И для этого я предпринимаю основательное, тайное, по-моему даже научное расследование; я использую все новые данные психологических наук, внушение, чтение мыслей, душевные пытки; я не откажусь даже и от старинных приемов: взлом, воровство, перехватывание писем, обман. Что это, -- мономания, припадок, умопомешательство? Не мне судить об этом; пусть осведомленный читатель произнесет в последней инстанции свой приговор, если он беспристрастно прочтет эту книгу! Он найдет здесь, может быть, элементы физиологии любви, отрывки из патологической психологии и, кроме того, отдел криминальной философии.
I
Это было 13 мая 1875 г. в Стокгольме. Я как сейчас вижу себя в большой зале Королевской библиотеки, занимающей целый корпус королевского дворца. Деревянная обшивка стен побурела от старости, как хорошо прокуренная пенковая трубка. Огромное здание в стиле рококо с гирляндами, цепями, щитами и гербами, окруженное на высоте первого этажа галереей с тосканскими колоннами, встает теперь в моих воспоминаниях со своими сотнями тысяч томов и представляется мне чудовищным мозгом, где сложены мысли всех прошлых поколений.
Два главных отдела залы с полками в три метра высоты разделяются проходом с одного конца залы до другого. Весеннее солнце бросает свои золотые лучи сквозь двенадцать окон и освещает разнообразные переплеты ренессанса. Тут стоят фолианты в белом или тисненом золотом пергаменте, в черном или белом сафьяне XVII столетия, в опойке с красным обрезом XVIII столетия, в зеленой коже времен Империи и в дешевых современных переплетах. Рядом с теологом стоит алхимик, с философом натуралист, с историком поэт -- геологическое наслоение неизмеримой глубины, в котором слои лежат один над другим, указывая на этапы развития человеческой глупости и мудрости.
Я вижу себя на балконе, как я распаковываю ящики с негодным хламом, подаренным библиотеке одним знаменитым антикварием; он был убежден, по-видимому, что обеспечивает себе бессмертие, надписав на каждом томе свой девиз: "Speravit infestis".
Так как я был суеверен, как всякий атеист, то это изречение, бросающееся мне в глаза на каждой книге, которую я вынимал, произвело на меня известное впечатление. Даже в несчастье этот честный малый не терял надежды; это было его счастьем. А я потерял уже всякую надежду на постановку моей трагедии в пяти актах, шести картинах и трех превращениях, а что касается моего повышения, то для этого должны были умереть семеро кандидатов, находящихся в полном здравии, из которых четверо получали жалованье. В двадцать шесть лет с месячным жалованьем в 20 франков и пятиактной трагедией в каморке под крышей имеешь большую склонность к самому мрачному пессимизму, этому новому изданию скептицизма, который так удобен для непризнанных гениев, ищущих в нём замену сытного обеда и слишком скоро износившегося платья.
Член ученой богемы, заменившей собою прежнюю художественную богему, сотрудник известных газет и научных журналов, скудно платящих, акционер общества для перевода "Философии бессознательного", последователь свободной, но не бесплатной любви, обладатель неопределенного титула королевского секретаря, авторе двухактной пьесы, постановленной в ThИБtre Royale, я с трудом удовлетворял насущным потребностям моей жалкой жизни. В конце концов, я начал ненавидеть жизнь. Но во мне еще не умерло желание жить, и поэтому я делал всё возможное, чтобы продлить это жалкое, существование и размножить свой род. И надо сказать, что пессимизм, воспринятый буквально толпой и обманчиво спутанный с ипохондрией, ведет к тому, что начинаешь созерцать жизнь с ясной и утешительной точки зрения. Если весь мир, собственно, ничто, к чему же делать столько шума, особенно если истина является чем-то случайным? Разве только теперь открыто, что вчерашняя истина завтра считается безумием; так к чему же тратить свои юношеские силы на открытие нового безумия? Единственно несомненный факт -- это смерть, поэтому мы и живем. Но для кого, для чего? После того, как весь строй, уничтоженный в конце прошлого столетия, снова был введен при вступлении на престол Бернадотта, этого покаявшегося якобинца, поколение 1860 года, к которому принадлежал я, увидало, что все его надежды рассеиваются вследствие парламентских реформ, осуществленным с таким шумом. Обе палаты, заменившие собою собрание четырех сословий, состояли большей частью из крестьян, обративших парламент в городской совет, где они мирно и спокойно обсуждали свои мелкие делишки и откладывали в сторону все важные вопросы. Политика явилась перед нами в виде компромиссов местных и личных интересов, так что последний след веры в то, что тогда называлось идеалом, распался при столкновении с горькими принципами. Прибавим к этому религиозную реакцию, наступившую после смерти Карла XV, при воцарении королевы Софии Нассауской, и станет ясно, что для появления пессимизма были и другие основания кроме личных неудач. -- Почти задохнувшись от пыли, я открыл окно, выходившее на Львиный Двор, чтобы впустить немного свежего воздуха и полюбоваться на открывающийся вид. Легкий ветерок, напоенный благоуханием тополей, колыхал распустившиеся ветки сирени. Жимолость и молодой виноград уже начали обвивать решетку своей светлой зеленью; акации и платаны еще не цвели, им, вероятно, были знакомы капризы мая. И все-таки это весна, хотя под молодой зеленью ветвей и кустов и виднеются еще темные ветви. А над балюстрадой, украшенной дельфийскими фарфоровыми вазами с голубыми гербами Карла XII, высились колоннами мачты стоящего в гавани парохода, разукрашенного в честь Его Величества, а дальше между берегами лиственниц и хвой выкупает темно зеленая полоса залива. Все суда на рейде распустили свои национальные флаги, которые более или менее символизируют различные страны. Кроваво-красный, как ростбиф, флаг Англии, испанский, красный с желтым, полосатый, как жалюзи мавританского балкона; полосатый, как матрацный тик, флаг Соединенных Штатов, веселая трехцветка Франции рядом с мрачным флагом не снимающей траура Германии с железным крестом в углу; дамская рубашка Дании, скромная трехцветка России. Всё колышется рядом под зеленовато-голубым северным небом. Отовсюду несется шум экипажей, свистков, колоколов, лебедок; запах машинного масла, соленых сельдей, кожи, съестных припасов, к которому примешивается благоухание сирени. Все эти запахи освежались по временам западным ветром, рябившим зеркально-спокойную поверхность северного моря.
Я оставил книги и высунулся в окно, чтобы освежить все свои пять чувств; в это время шла смена часовых, и оркестр играл марш из Фауста. Музыка, знамена, цветы, голубое небо -- все это так захватило меня, что я не заметил, как вошел служитель с почтой. Он тронул меня за плечо, передал мне письмо и сейчас же вышел.
Письмо было от дамы. Я быстро распечатал его, предчувствуя что-то приятное, и я не ошибся.
"Приходите сегодня вечером ровно в пять часов к дому номер 65 на улице Регента. Там вы меня встретите. Примета: сверток нот".
В последний раз я был одурачен одной маленькой плутовкой; поэтому я был очень не прочь хорошенько вознаградить себя. Но одно злило меня. Мое мужское самолюбие было оскорблено уверенным, почти повелительным тоном. Что это вздумалось этой малютке так неожиданно напасть на меня! Что воображают себе эти дамы, составившие себе такое низкое мнение о нашей добродетели? Она не просит разрешения, она просто отдает приказание своей жертве. Кроме того, я был приглашен вечером на загородную поездку и не испытывал ни малейшего желания среди белого дня ухаживать на главной улице. Когда пробило два часа, я отправился на сборище моих коллег в лаборатории нашего химика. Комната уже была полна докторов и кандидатов медицины и философии, собравшихся обсудить сегодняшний праздник. Я извинился, и меня засыпали вопросами о тех причинах по которым я отказывался принять участие в проектируемой вечером оргии. Я показал письмо опытному в этих делах зоологу; он покачал головой и глубокомысленно заметил:
-- Это не подойдет! Такие выходят замуж, но не продаются! Животное с семейными инстинктами! Да, это дело серьезное! Но как хочешь! Приходи после, ты встретишь нас в парке, если это прельщает тебя и если дама окажется другого сорта.
И таким образом в назначенный час я очутился перед указанным домом и ждал появления прекрасной незнакомки. Этот сверток нот был как свадебное объявление в газетах и колебал мое решение, но в эту минуту я увидал перед собой даму, первое впечатление от которой -- а ему я придаю большое значение, -- было в высшей степени неопределенное. Возраста неопределенного, между двадцатью девятью и сорока двумя, вид отчасти искательницы приключений, нечто среднее между художницей и синим чулком, порядочной девушкой и кокоткой, эмансипированной женщиной и кокеткой. Она представилась мне, как невеста моего старого друга, оперного певца, который поручал ее моему покровительству-- позднее это оказалось ложью.
Она была похожа на птичку и болтала без умолку. В полчаса она посвятила меня во всё, что она думает и чувствует. Но это очень мало интересовало меня, и, наконец, я спросил ее, чем могу быть ей полезен.
-- Я должен быть охранителем молодой девушки? -- воскликнул я. -- Но ведь вы не знаете, что я самый легкомысленный малый!
-- Ах, это вам так кажется, я прекрасно знаю вас, -- возразила она. -- Вы просто несчастны, и вас надо отвлечь от ваших мрачных мыслей.
-- Вы думаете, что действительно знаете меня; но вам известно только мнение вашего жениха о моей особе.
Но спорить с ней было напрасно, она знала всё и читала в сердцах людей. Она была одна из тех назойливых особ, которые стремятся властвовать над умами и в то же время залезают в самые сокровенные уголки сердца. Она умела красиво писать письма и засыпала ими всех выдающихся людей, давала советы, изливалась в наставлениях молодежи и любила руководить судьбами людей. Властолюбивая, она занялась спасением душ и охраной всего мира; поэтому она и почувствовала призвание спасти меня; одним словом, интриганка чистейшей воды, не особенно умная, но с чудовищной женской страстью к приключениям.
Я начал поддразнивать ее, насмехаясь над миром, людьми и Богом. Она назвала меня отсталым.
-- Но, милая барышня, что вам до этого? Все мои в высшей степени современные идеи кажутся вам отсталыми! А ваши идеи, исходящие из прошлых эпох, общие места моих юных лет, давно оставленные мною, кажутся вам совершенно новыми! Откровенно говоря, то, что вы предлагаете мне за свежие фрукты, это просто консервы в белых плохо закупоренных жестянках. От них даже пахнет, знаете ли.
Вне себя от бешенства, она, не прощаясь, убежала от меня.
Покончив с ней, я отыскал своих товарищей в парке, где мы и прокутили всю ночь.
На следующее утро; еще не вполне очнувшись, я получил письмо, полное женского пустословия, упреков, излияний, сожаления, снисходительности и добрых пожеланий духовного благополучия; в заключение она опять назначала мне свидание -- я должен был нанести визит старухе, матери её жениха.
Как человек опытный, я знал, что мне придется выдержать снова целые потоки увещаний; и, чтобы отделаться как можно дешевле, я надел на себя маску полнейшего равнодушие к вопросам, касающимся Бога, мира и всего прочего.
Какое совпадение! Молодая особа в туго зашнурованном, опушенном мехом платье, в шляпе Рембрандт, приняла меня очень дружески; преисполненная нежности, как старшая сестра, избегала всех опасных тем, так что при нашем обоюдном желании понравиться друг другу души наши вели между собой восхитительный разговор.
После визита мы отправились погулять в прекрасный весенний вечер.
Будучи в мефистофельском настроении духа, а также из желания отомстить за ту скучную роль доброго товарища, которую я должен был играть, я признался ей, что почти уже помолвлен; принимая во внимание, что я в это время сильно ухаживал за одной девушкой, это было ложью только наполовину.
Тогда она взяла на себя роль бабушки, начала сокрушаться о молодой девушке, расспрашивать об её характере, внешности, положении. Я набросал ей портрет, могущий возбудить в ней ревность. После этого разговор стал более односложен. Действительно, интерес её ко мне упал, так как ангел-хранитель увидал перед собой соперницу в деле спасения моей души. Мы расстались, не рассеяв незаметно установившейся между нами холодности.
На следующий день разговор вращался всё время около любви и моей воображаемой невесты.
После того, как мы целую неделю ходили по театрам, концертам, совершали прогулки, она незаметно стала поверенной моей жизни, наши ежедневные встречи обратились в твердую привычку, от которой я не мог освободиться.
Возможность пользоваться разговором с хорошо образованной женщиной доставляет почти чувственное наслаждение, это было соприкосновение душ, ласки умов, наслаждение чувств.
Однажды утром она была совершенно вне себя; она прочла мне отрывки из письма, полученного накануне от жениха; он бесился от ревности. Теперь она призналась мне, что поступала против указаний жениха. Справедливо предчувствуя, что дело примет дурной оборот, он рекомендовал ей быть как можно осторожнее по отношению ко мне.
-- Я не понимаю такой сильной ревности, -- презрительно сказала она.
-- Потому что вы не понимаете любви, -- ответил я.
-- Ах, эта любовь!
-- Эта любовь, сударыня, есть дошедшее до высшей точки чувство собственности, а ревность -- это боязнь потерять ее.
-- Собственность! Вот еще -- собственность!
-- Обоюдная собственность, видите ли. Каждый взаимно владеет другим.
Она не хотела понимать такого рода любви; любовь-- это чувство бескорыстное, возвышенное, целомудренное, неописуемое!
Короче говоря, она не любила своего жениха, который, как я понял из её слов, был безумно влюблен в нее.
Она рассердилась и откровенно призналась, что никогда не любила его.
-- И вы все-таки выходите за него замуж?
-- Потому что он погибнет без меня.
Опять спасение души!
Она была так раздражена, что начала уверять, что она с ним даже не помолвлена.
Так, значит, мы оба солгали. Это дает мне надежду!
Мне не оставалось ничего другого, как быть тоже откровенным и объявить, что моя помолвка была выдумкой; теперь зависело от нас воспользоваться нашей свободой.
Ревность её пропала, и старая игра началась сначала. Я послал ей письменное объяснение в любви, которое она переслала своему жениху. Он не замедлил в следующем же письме осыпать меня грубой бранью.
Тогда я обратился к красавице с просьбой объясниться и выбрать одного из нас. Но она остерегалась это сделать; она была готова выбрать нас обоих, трех четырех, видеть как можно больше у своих ног и просила только позволения втайне боготворить.
Она была настоящей кокеткой, помешанной на мужчинах, целомудренной полиандристкой!
Но я был совершенно ослеплен, у меня не было ничего лучшего, уличная любовь опротивела мне, а моя одинокая каморка нагоняла на меня тоску.
Незадолго до её отъезда я пригласил ее посетить библиотеку, я хотел ослепить ее, показать себя в обстановке, которая должна была поразить крошечные мозги высокомерной птички. Я водил ее из галереи в галерею и выставлял на вид все свои библиографические познания; я заставлял ее восхищаться миниатюрами, рисунком букв средних веков, автографами великих людей; я цитировал великие исторические события, запечатленные в манускриптах и старопечатных книгах, и она чувствовала себя подавленной в своем ничтожестве.
-- Да ведь вы ученый! -- воскликнула она.
-- Разумеется, сударыня.
-- Бедный певец, -- пробормотала она.
Я думал, что таким путем я выбью певца из позиции. Не тут-то было! Актер грозил мне в письмах револьвером, обвинял меня, что я отнял у него невесту, доверенную моим попечениям. Я же старался дать ему понять, что я ничего не украл у него, потому что он не владел ничем, что он мог бы отдать на хранение. На этом переписка кончилась, и воцарилось угрожающее молчание.
Приближался день отъезда. Накануне вечером я получил от моей красавицы взволнованное письмо, в котором она сообщала мне приятную новость. Она прочла мою трагедию нескольким особам из высшего круга, близко стоящим к театру. Мое произведение произвело на этих особ сильное впечатление, и они льстили себя надеждой познакомиться с автором. Подробности она расскажет мне при свидании. В назначенный час отправились мы с ней по магазинам, где она делала свои последние закупки; она всё время говорила о моей драме, но, не видя с моей стороны никакой склонности к протекции, она прибегла к другому способу, чтобы убедить меня.
-- Мне противно, милое дитя, стучаться к чужим людям и болтать обо всём, кроме самого главного. Я должен идти к ним, как нищий, и клянчить.
Я только что начал красноречиво излагать свою мысль, как вдруг она остановилась против элегантной, прекрасно одетой, стройной дамы.
Она представила меня баронессе У., которая сказала мне несколько слов, заглушенных шумом улицы. Я пробормотал несколько бессвязных слов, раздраженный, что меня хитростью заманили в ловушку. Это несомненно было условлено заранее.
На прощанье баронесса повторила свое приглашение, подсказанное ей фрекен X.
В баронессе меня больше всего поразило свеже, как у ребенка, лицо, несмотря на её двадцать пять лет. У неё была головка школьницы, маленькое личико, окаймленное белокурыми, непокорными, золотистыми волосами, плечи принцессы, талия гибкая, как рукоятка хлыста, её манера наклонять голову говорила об откровенности, любезности, рассудительности. Можно ли допустить, чтобы эта девственная мать могла безнаказанно наслаждаться моей трагедией! Она была замужем за гвардейским полковником, и у неё была трехлетняя девочка. Она питала большую склонность к сцене, но высокое положение её мужа не давало ей возможности выступить, тем более, что её тесть только что получил звание камергера.
Так обстояло дело, когда мой майский сон исчез вместе с пароходом, увозившим мою красавицу к её актеру. Теперь он вступил в мои права, и ему, наверно, было приятно читать мои письма к его невесте в отместку за такое же мое поведение: в последнее время мы всегда читали его письма вместе. И даже на пристани, в минуту нежного расставания, она умоляла меня как можно скорее посетить баронессу. Это были её последние слова.
На месте этих невинных мечтаний, так непохожих на дикую любовь ученой богемы, воцарилась пустота, которую надо было чем-нибудь заполнить. Тесная дружба с женщиной своего круга, соединение двух личностей с одинаковыми взглядами доставляли мне драгоценное наслаждение, которого я давно был лишен, благодаря ссоре с родными.
Стремление к семейной жизни, подавленное вечным пребыванием в кафе, снова проснулось, благодаря общению с простой, но в общепринятом смысле вполне приличной женщиной. И вот вечером, часов в шесть, я стоял у ворот дома в Северной Аллее.
Какое совпадение! Это был когда-то дом моих родителей, где я прожил жесточайшие годы моей жизни, где я пережил все внутренние бури возмужалости, первое причастие, смерть матери и прибытие мачехи. Охваченный внезапным недомоганием, я испытывал искушение повернуть назад и бежать отсюда, я боялся снова обрести все страдания моей юности. Передо мной лежал знакомый двор, могучий ясень, расцвета которого я так ждал некогда каждую весну, мрачный дом на краю глубокого песчаного оврага, угрожавший обвал которого вызвал понижение наемной платы.
Но, несмотря на эти грустные воспоминания, я овладел собой, вошел, поднялся наверх и позвонил. Мне казалось, что отец по-прежнему отворит мне дверь. Но появилась горничная и прошла вперед доложить обо мне. Вслед за ней вышел барон и встретил меня как нельзя более сердечно. Это был человек лет тридцати, сильный и большой, с благородной осанкой, с манерами настоящего светского человека. На его крупном, несколько отекшем лице светились голубые глаза, имевшие несколько тусклое выражение, как и его улыбка, принимающая горькую складку и говорящая о разочаровании и неудавшихся планах.
Гостиная, наша прежняя столовая, была обставлена в несколько небрежном, художественном стиле. Барон носил имя одного из знаменитых генералов, нечто в роде Кондэ или Тюренна его родины; ему удалось собрать фамильные портреты эпохи 30-летней войны в белых кирасах и париках Ю la Людовик XIV; они выглядели несколько странно среди ландшафтов дюссельдорфской школы.
Там и тут стояла старая, переделанная вызолоченная мебель вперемежку с современными стульями и пуфами. Все углы были заставлены, всё дышало уютностью, миром и домовитостью.
Вошла баронесса, она была очаровательна, сердечна, проста и любезна. Но на их лицах я прочел какое-то смущение и замешательство, причину которых я скоро открыл. По голосам, доносившимся из соседней комнаты, я понял, что у них гости; я извинился, что пришел не в урочный час. У супругов были в гостях родственники, сошедшиеся на партию виста, и через несколько минут я уже сидел в семейном кругу: камергер, полковник Д., мать и тетка баронессы. Как только старики уселись за карты, мы, представители молодежи, занялись беседой. Барон говорил о своей любви к живописи; благодаря стипендии Карла XV, он кончил курс в Дюссельдорфе. Таким образом между нами нашлась точка соприкосновения, потому что я тоже был когда то стипендиатом этого короля, но только на литературном поприще. Разговор шел о живописи, театре и личности нашего покровителя. Но наша беседа начала постепенно охладевать, потому что старики время от времени вмешивались в наш разговор, касались острых вопросов, терзали едва закрывшиеся раны, так что под конец я почувствовал себя в этом разнородном обществе чужим и отвергнутым. Я встал и простился. Барон с баронессой проводили меня в переднюю и здесь, далеко от стариков, они, по-видимому, сняли свои маски и пригласили меня в следующую субботу обедать в тесном семейном кругу. После короткого разговора на площадке лестницы мы расстались добрыми друзьями.
В назначенный день я отправился к трем часам в Северную Аллею. Хозяева встретили меня как старого испытанного друга и, не задумываясь, посвятили меня в интимную сторону своей жизни. Обед прошел в обмене откровенностей. Барон, не разделявший взглядов своих товарищей по службе, принадлежал к партии недовольных, созданной правлением нового короля. Завидуя победоносной популярности своего брата, новый властелин заботливо отстранял всё, что. с любовью выращивал его предшественник, так что друзья старого режима с их свободной откровенностью, терпимостью, стремлением к прогрессу, образовали группу оппозиции, не вмешивавшуюся, впрочем, в мелочную борьбу выборов.
Перебирая воспоминания прошлого, мы сошлись во взглядах, и все мои прежние мещанские предрассудки против дворянства, поколебавшиеся со времени парламентской реформы 1865, теперь вполне рассеялись и превратились в сочувствие павшему величию. Баронесса, родившаяся в Финляндии и только недавно выехавшая оттуда, сначала не принимала участия в нашем дружеском разговоре. Но когда обед кончился, она села за фортепиано и сыграла несколько песен; барон и я показали себя непризнанными талантами в дуэте Веннерберга. Как быстро мчались часы! Потом мы прочли маленькую пьеску, игранную недавно в Королевском театре; роли мы разделили между собою.
После различных развлечений воцарилось вдруг молчание, обыкновенно наступающее, когда люди слишком быстро стараются выказать себя, чтобы заставить себя оценить. Ко мне снова вернулось чувство подавленности, и я затих.
-- Что с вами? -- спросила баронесса.
-- Здесь живут призраки, -- объяснил я. -- Вы знаете, я целые века тому назад жил в этих комнатах. Да, это было век тому назад, я так уже стар.
-- И нам не удается прогнать призраков? -- продолжала баронесса с материнской нежностью.
-- Ах, нет, возразил барон, только одна особа в состоянии рассеять мрачные призраки. Не правда ли, ведь вы жених фрекен X.?
-- Ах, барон, это был потерянный труд.
-- Как, разве она помолвлена с другим?
-- Вы еще спрашиваете?
-- Ах, очень жаль! Эта молодая девушка настоящее сокровище и, судя по всему, она относилась к вам очень сочувственно.
Тут я снова начал бранить бедного актера. Мы вместе негодовали на злополучного певца, который принуждал бедную девушку против её воли полюбить его. В конце концов, баронесса объявила, что она всё уладит во время пребывания в Финляндии, куда она вскоре собиралась съездить.
-- Этого не будет, -- уверяла она, преисполнившись гневом при мысли о браке, к которому хотят принудить такую прекрасную девушку, планы которой совершенно иные.
Часов в семь я поднялся и простился. Но меня так настойчиво просили остаться, что я готов был подумать, что они скучают, оставшись одни, несмотря на то, что они женаты всего три года и имеют ребенка, похожего на ангела. Вечером ждали кузину баронессы, и они хотели познакомить нас, чтобы я высказал свое мнение о молодой девушке.
Во время этого разговора, горничная подала барону письмо. Он распечатал его, прочел, не вставая, пробормотал несколько отрывистых слов и передал письмо жене.
-- Это невероятно! -- воскликнула она, прочтя письмо. На утвердительный кивок мужа она обратилась ко мне как к другу.
-- И это моя самая любимая кузина! Представьте себе, мой дядя и тетка запрещают ей ходить к нам, потому что свет позволяет себе болтать всякий вздор о моем муже!
-- Это уж слишком! -- прибавил он. -- Прекрасной, невинной, несчастной девушке нравится бывать у нас, молодых людей, её единомышленников, и это дает повод к сплетням.
Может быть, они заметили скептическую улыбку на моем лице, но во всяком случае разговор охладел, наступило смущенное молчание, плохо скрытое предложением пройтись по саду.
После ужина, часов в десять, я, наконец, простился и, выйдя из дому, мысленно стал припоминать всё, что видел и слышал в этот богатый впечатлениями день.
Несмотря на внешнее счастье супругов, несмотря на их взаимную нежность, в их жизни, несомненно, было какое-то темное пятно. Озабоченные, смущенные лица и скрытность указывали на какое-то горе и заставляли предполагать тайны, открытия которых я боялся.
Зачем, спрашивал я себя, это уединение, эта жизнь на краю предместья? Они казались мне потерпевшими кораблекрушение, -- так радовались они, найдя человека, первого, который пришел к ним и которому они сейчас же раскрыли свои сердца.
Меня главным образом занимала баронесса. Я старался представить себе её образ, но меня совершенно сбивало с толку соединение противоречивых черт характера: преисполненная добрых желаний, грациозная, упорная, энтузиастка, участливая, сдержанная, холодная, порывистая, капризная и мечтательная; она не была слишком худа, но, благодаря простым гладким платьям, ниспадающим широкими складками, как на одежде св. Цецилии, она казалась одухотворенной, как женщина византийской живописи; её сложение говорило о чистоте линий и поразительной красоте; иногда бледные, окаменевшие черты её маленького личика оживлялись и озарялись какой-то порывистой радостью. Мне трудно было решить, в руках кого из супругов была власть. Он, как солдат, привык командовать, но, благодаря изнеженности, он имел послушный вид, скорее по природной вялости, чем по слабость воли. Они обращались друг с другом дружески, но без пыла первой любви, и мое появление пробудило в них потребность вызвать передо мною воспоминания прошлого. Одним словом, они питались реликвиями и скучали вдвоем; доказательство -- частые приглашения, посыпавшиеся на меня после первого визита.
Накануне её отъезда в Финляндию я пришел с прощальным визитом. Был чудный июньский вечер. Я вышел на двор и вдруг увидал ее за садовой оградой у куста. Я остановился, пораженный этим невероятно прекрасным зрелищем. Она была вся в белом, пикейное белое платье, отделанное великолепным русским кружевом, алебастровое ожерелье, застежка и браслеты тоже из алебастра; ее окружало сияние, как свет фонаря, лучи которого проходят сквозь молочные стекла. К этому примешивалась зелень густой листвы, которая отбрасывала мертвенные тени на светлые и теневые блики на её бледном лице, с горящими, как два угля, глазами. Меня охватило глубокое волненье, словно это было видение. Во мне снова поднялось глубоко дремавшее стремление поклоняться и боготворить, пустота наполнилась, потерянное религиозное чувство, потребность молитвы вернулись в новом виде. Бог был свергнут, на его месте появилась женщина; но женщина -- одновременно девственница и мать; и, когда я видел рядом с ней её маленькую дочь, я не мог себе объяснить, как могло совершиться её рождение. Взаимные отношения супругов никогда не указывали на чувственную сторону, такой бесплотной казалась мне их дружба. Для меня эта женщина была воплощением чистой, недосягаемой души, влитой в чудное тело, как приписывает это святое писание умершим душам. Одним словом, я поклонялся ей, не стремясь к её обладанию. Я боготворил ее такою, как она была; как жену и мать, и так, как она была -- как жену этого человека, как мать этого ребенка. И поэтому для того, чтобы наслаждаться счастием поклонения, присутствие её мужа являлось мне существенно необходимым. Ведь без мужа, думалось мне, она будет вдовой, а я неуверен, буду ли я тогда боготворить ее. Может быть, как мою жену? Нет! Во-первых, мне и в голову не приходила такая богохульная мысль; потом, выйдя за меня замуж, она перестала бы быть женой этого человека, матерью этого ребенка, хозяйкой этого дома. Да, так, как она сейчас есть-- не иначе! Да, с этим домом были связаны священные воспоминания, это была также глубоко лежащая склонность низших классов поклоняться аристократии, чистой крови, которую перестанут почитать, если она когда-нибудь сойдет с пьедестала; итак, мое поклонение этой женщине во всём было схоже с прежней религией, которую я отринул от себя. Поклоняться, жертвовать собой, страдать без малейшей надежды добиться чего-нибудь другого, кроме наслаждения поклонения, жертвы и страдания.
Я хотел быть её ангелом-хранителем, охранять ее так, чтобы сила моей любви, наконец, привязала ее ко мне. Я старательно избегал оставаться с ней наедине, чтобы мы -- во вред её мужу -- не подружились слишком близко.
А теперь, когда я увидел ее у кустарника, она была одна. Мы обменялись несколькими ничего незначащими словами. Но внезапно ей передалось мое внутреннее волнение, и, когда я взглянул на нее горящим взором, в ней проснулась потребность довериться мне. Она заговорила о том, как ей тяжело даже на короткое время расстаться с мужем и ребенком. Она настоятельно просила меня посвящать им мое свободное время и также не забывать и ее, так как она едет отстаивать мои интересы перед фрекен X.
-- Вы очень любите ее? -- спросила она, пытливо смотря на меня.
-- Вы спрашиваете? -- отвечал я, всецело подавленный тяжелой ложью.
И в эту минуту я убедился, что моя весенняя любовь была только фантазией, шуткой, ничем.
Боясь запятнать ее прикосновением моей мнимой любви и завести ее в тончайшие изгибы моего чувства, заботясь оградить ее от самого себя, я коротко прервал опасный разговор, спросив о бароне. Она спрятала лицо, потому что прекрасно поняла значение моего вопроса, а, может быть -- теперь я допускаю это -- мое смущение перед её победоносной красотой доставило ей удовольствие. Может быть, в эту минуту она сознала ужасную волшебную силу, которую она проявила над этим Иосифом, равнодушие которого было только внешнее, развязность которого была только вынужденная.
-- Вы скучаете в моем обществе, -- произнесла она, -- мне надо обратиться за подкреплением.
И она звонким голосом позвала мужа, который сидел в своей комнате в первом этаже.
Окно распахнулось, и появилось дружеское лицо барона, который кивнул нам с простодушной улыбкой. Вскоре затем он вышел в сад. На нём была парадная форма королевских гвардейцев. Он был великолепен в темно-синем мундире с серебряными и шелковыми нашивками. Его мужественное полное лицо оказалось резким контрастом с алебастрово-белым обликом жены. Это была прекрасная пара; каждый выделял достоинства другого. Это было ослепительное зрелище, художественное произведение. После ужина барон предложил мне сопровождать их на следующий вечер на пароход, с которым уезжала баронесса; мы, т. е. он и я, можем слезть на последней пограничной станции; это предложение, которое я счел себя обязанным принять, по-видимому, доставило удовольствие баронессе; она радовалось при мысли о прекрасной летней ночи на палубе парохода в Стокгольмском заливе.
В десять часов вечера мы встретились на пароходе, который вскоре и отошел. Ночь была ясная, небо горело оранжевыми красками, море было голубое и спокойное. Бегущие мимо берега мелькали в этом странном, фантастическом освещении, которое казалось зрителю и заходом и в то же время восходом солнца. К полуночи наше оживление, возбуждаемое всё новыми, блестящими мыслями, всё снова пробуждающимися воспоминаниями, упало, и нас охватила сонливость; лица в сумраке рассвета казались бледными, и утренний ветерок холодком пробегал у нас по членам. Нас охватила внезапная сентиментальность, и, случайно сведенные судьбой, мы заключили вечную дружбу; мы словно предчувствовали роковую нить, которой позднее суждено было связать нас. Я чувствовал себя не совсем здоровым, недавно оправившись от лихорадки, а они обращались со мной, как с больным ребенком. Баронесса кутала меня в свой плед, усаживала на защищенное от ветра место, подавала мне мадеру в дорожной фляжке, говорила со мной с материнской нежностью, и я охотно допускал всё это. Сон, смыкающий мне глаза, делал меня нежным и мягким, и моя замкнутая душа раскрывалась. Не привыкший к этой женской нежности, я погружался в благоговейное преклонение, и мой мозг, возбужденный бессонницей, плавал в поэтических мечтах.
Все дикие сны бессонной ночи принимали образы, темные, мистические, веселые, вся сила подавленного таланта раскрывалась в легких видениях. Я говорил не смолкая, целые часы я черпал вдохновение в двух парах глаз, слушавших меня, не уставая. Я чувствовал, как мое бренное тело разрывалось в неугасимом огне мыслительной машины, и мало-по-помалу я потерял сознание своего телесного существа.
Взошло солнце, сотни мелких островков, мелькавших в бухте, осветились; ветви елей с их серно-желтыми иглами окрасились в медно-красный цвет; в окнах прибрежных хижин отразилось солнце; из дымовых труб поднимался дым и напоминал о кофе; рыбачьи лодки идут на парусах осматривать сети; кричат чайки, чуя маленьких селедок в темно-зеленых волнах.
На пароходе еще всё тихо, путешественники спят в каютах, только мы втроем сидим на задней палубе, и капитан сверху наблюдает за нами и удивляется, о чём мы можем рассказывать друг другу целыми часами.
Уже три часа утра, когда из-за мыса появляется лоцманская шлюпка. Пора прощаться. Залив отделяется от моря всего несколькими широкими островами, чувствуется уже бурное море, и слышен шум волн о последние крутые утесы.
Наступает минута прощанья. Они целуются в сильном волнении. Потом она страстно жмет мне руку обеими руками, со слезами на глазах; она поручает моим заботам своего мужа и просит утешать его во время его двухнедельного вдовства. А я низко поклонился и поцеловал её руку, не думая о том, что этого не следовало бы делать и что я невольно выдаю свои тайные чувства. Пароход остановился, шлюпка замедлила ход, и скоро лоцман очутился уже на палубе. Я сошел по трапу, и вот мы с бароном уже в лодке.
Пароход, как колосс, высился над нами. Оттуда кивала нам, облокотившись на перила, её маленькая головка с влажными от слез детскими глазками. Винт пришел в движение, колосс вздрогнул, взвился русский флаг, и мы закачались на волнах, махая мокрыми от слез платками. Её тонкое личико становилось всё меньше, нежные черты затушевывались, и нам были видны только её большие глаза, которые тоже скоро исчезли; мгновенье спустя мы видели только белый вуаль, развевающийся над японской шляпой, и батистовый платок, которым она махала; потом только белое пятно, белую точку и потом только колосса, бесформенную массу, окутанную дурно пахнущим дымом.
Мы высадились на таможенной станции, обращенной летом в купальный курорт. В деревне всё еще спало, и на пристани никого не было; мы стояли и следили за пароходом, который лавировал, чтобы повернуть направо и скрыться за мысом, служившим последней преградой от моря.
В ту минуту, как исчез пароход, барон, рыдая, бросился мне на шею, и мы стояли несколько минут обнявшись и не произнося ни слова.
Что вызвало в эту минуту эти слезы, бессонница или ясная ночь? Было ли это смутное предчувствие или просто жалость? Я и теперь не могу этого объяснить.
Молча и печально направились мы в деревню напиться кофе; но ресторан был еще заперт, и мы пошли блуждать по улицам. Маленькие домики стояли запертыми, и занавеси были спущены. За деревней мы вышли в пустынное место, где находились шлюзы. Вода была чистая и прозрачная, и мы омыли ею глаза. Потом я вынул из несессера чистый носовой платок, мыло, зубную щетку и одеколон. Барон насмешливо улыбнулся на мою утонченность, но это не помешало ему с благодарностью принять принадлежности этого импровизированного туалета. Вернувшись назад в деревню, мы почувствовали запах жженого угля, проникавший сквозь листву прибрежной ольхи. Я знаком дал понять барону, что это был последний привет парохода, донесенный до нас морским ветерком. Но он этого не понял.
За кофе он имел очень печальный вид со своим большим сонным лицом, опухшими чертами и безутешным выражением. Между нами воцарилась какая-то неловкость, и он, погруженный в свою печаль, хранил упорное молчание.
Иногда он дружески пожимал мне руку и просил извинить за расстроенный вид, а минуту спустя снова погружался в необъяснимую задумчивость. Я делал всё возможное, чтобы оживить его, но гармония не возобновлялась, узы были порваны. Его лицо, прежде такое ласковое, стало мало-помалу принимать пошлое и грубое выражение. Отражение очарования и одухотворенной красоты его прелестной жены исчезло, и наружу выступил человек невежественный. Я не знаю, о чём он думал. Отгадал ли он, что происходит во мне? Судя по быстрой смене его обращения, его обуревали противоположные ощущения: то он жал мою руку и называл меня своим первым и единственным другом, то поворачивался ко мне спиной.
А я, к ужасу своему, заметил, что мы живем только для неё и благодаря ей. Солнце для нас закатилось, и мы оба потеряли свою индивидуальную окраску.
Вернувшись в город, я хотел проститься с ним, но он настойчиво просил проводить его, и я согласился.
Когда мы вошли в опустевшую квартиру, нам показалось, что кто-то умер, и мы снова заплакали. Смутившись, я решил обратить всё в шутку.
-- Ну, разве это не смешно, барон, -- гвардейский полковник и королевский секретарь плачут...
-- Но слезы облегчают, -- отвечал он.
Потом он велел привести девочку, появление которой снова усилило нашу печаль.
Было девять часов утра. Так как мы оба очень устали, то он предложил мне лечь на диван, а сам он пойдет в спальню. Он подложил мне под голову подушку, прикрыл меня своей шинелью и пожелал мне доброй ночи, продолжая благодарить за то, что я не оставил его одного.
В его братской нежности я чуял влияние его жены, наполнявшей все его мысли, и я погрузился в глубокий сон, при чём, засыпая, я видел, как он тихонько подошел ко мне и спросил еще раз, удобно ли мне.
Я проснулся к обеду. Он уже встал. Он боялся одиночества и предложил мне отправиться в парк и пообедать там. Я. согласился, и мы целый день провели вместе, при чём мы болтали о том и о другом, а больше всего о женщине, к которой были прикованы наши жизни.
Два дня подряд я не виделся с ними и искал одиночества; для этого я удалился в библиотеку, в нижний этаж, -- прежде скульптурный зал, -- который являлся самым подходящим убежищем для моего настроения. Большая зала в стиле "рококо" выходила на Львиный двор; в ней хранились рукописи. Я расположился здесь, взяв первую попавшуюся рукопись, которая казалась мне достаточно старой, чтобы отвлечь мои мысли от недавних событий. Но чем дальше я читал, тем сильнее сплеталось прошлое с настоящим, и пожелтевшие письма королевы Кристины шептали мне признания баронессы, Я избегал моего обычного ресторана, чтобы не встречаться с друзьями. Я не хотел осквернять своего языка болтовней с безбожниками, которые ничего не должны были знать о моем новом веровании; я ревниво охранял свою особу, которая в будущем должна быть посвящена ей одной. Выходя на улицу, мне хотелось, чтобы передо мной шли маленькие певчие и звоночками возвещали народу о приближении святыни, которую я нес в сокровищнице моего сердца. Мне казалось, что я несу по улицам скорбь и печаль о королеве, мне хотелось крикнуть миру, чтобы он обнажил головы перед смертью, перед моей мертворожденной любовью, не имевшей никакой надежды на жизнь.
На третий день около часу дня я был выведен из моего оцепенения музыкой проходящего мимо отряда гвардейцев; она играла траурный марш Шопена. Я подбежал к окну и увидал, что смену ведет барон. Он кивнул мне с лукавой усмешкой; это он велел играть любимую пьесу баронессы, и музыканты не знали, что они играют в честь нас обоих перед толпой, которая ничего не подозревала.
Через полчаса барон пришел ко мне в библиотеку. Я провел его по темным коридорам, заставленными шкафами и полками, в залу рукописей в нижнем этаже. Он был в хорошем настроении и передал мне содержание письма, полученного от жены. Всё шло как нельзя лучше; в письме была записка ко мне, которую я быстро пробежал, стараясь по возможности скрыть мое волнение. В простом, сердечном тоне она благодарила меня за заботы об её муже и признавалась, что ей очень польстила моя печаль после её отъезда. В настоящее время она находилась у "ангела-хранителя", она очень ее полюбила и расхваливала её характер; в конце письма она подавала мне некоторые надежды. Это было всё.
Так значить, эта противная женщина, этот "ангел-хранитель" любит меня; воспоминание о ней наполняло меня ужасом. Теперь помимо моей воли я вынужден был играть роль любовника, я был впутан в отвратительную, может быть, бесконечную комедию. Действительно, нельзя безнаказанно шутить с любовью. Попав в ловушку, я в бешенстве старался беспристрастно взглянуть на это неопрятное существо с монгольскими глазами, серым лицом и красными руками. С дьявольской радостью представлял я себе её соблазнительные приемы, которыми она заставила меня полюбить себя, её подозрительный вид, навлекший на меня насмешливые замечания со стороны моих друзей; они спрашивали меня, как зовут девку, с которой я шляюсь по предместьям города.
С злой радостью думал я об её хитростях, уловках и упорстве в погоне за мной, об её манере вынимать часы из-за корсета, так, чтобы был виден кусочек белья. А то воскресенье, когда мы гуляли в парке! Мы шли по главной аллее, но она вдруг предложила свернуть в чащу. У меня волосы стали дыбом от ужаса, потому что такие прогулки в кусты пользовались вполне заслуженной славой. Но на мое возражение, что это было бы неприлично, она сумела только ответить:
-- Ах, что такое прилично!
Она хотела нарвать анемонов под орешником; она свернула с аллеи и пошла в кусты. Я смущенно последовал за ней. Найдя укромное местечко за кустами, она села, расправив платье так, чтобы можно было видеть её ноги, хотя и маленькие, но некрасивые. Наступило неловкое молчание, и она напомнила мне древних распутниц Коринфа, приходивших в бешенство, если их заставляли ждать обычного физического акта. Она простодушно глядела на меня, и на этот раз я обязан моей добродетелью только её необыкновенному безобразию.
Все эти мелочи, о которых я до сих пор не думал, давили меня теперь, когда являлась возможность, что она бросится в мои объятия, и я молил Бога о победе певца в этой борьбе за любовь. Но я должен был надеть маску и запастись терпением.
Пока я читал записку, барон сидел на столе, заваленном старинными книгами и рукописями. Он играл саблей и имел очень растерянный вид, словно испытывая перед штатскими свою слабость в литературных познаниях, и на все мои попытки заинтересовать его научными трудами он отвечал одной фразой:
-- Это, должно быть, очень интересно.
А я, подавленный величием его чина, орденами, шарфом, парадным мундиром, старался восстановить равновесие, выказывая ему мои познания; но я достиг только того, что он стал обнаруживать знаки беспокойства.
Сабля и перо; долой дворянина, дорогу гражданину! Может быть, ясновидящая женщина инстинктивно предчувствовала, кому принадлежит будущее, когда позднее она выбрала своим детям отца из грядущей аристократии ума.
И мной и бароном овладело какое-то бессознательное смущение, несмотря на всё его старание держаться со мной как с равным. Не раз он высказывал даже свое уважение к моей учености, показывая этим свое невежество в этой области; но если ему вдруг приходило в голову поважничать передо мной, то довольно было одного слова о баронессе, чтобы сбить его с позиции. В её глазах наследственный герб не имел никакой цены, и парадный гвардейский мундир должен был склониться перед покрытым книжной пылью сюртуком ученого. Может быть, он сам понял это, когда надел блузу художника и записался простым учеником в мастерскую? И все-таки в нём замечалось влияние утонченного воспитания и предрассудки традиций; ревнивая вражда ученых и военных перешла ему в плоть и кровь.
В настоящую минуту ему было необходимо излить кому-нибудь свои горести, и он пригласил меня к себе обедать.
После кофе он предложил мне написать баронессе; он сам подал мне перо и бумагу. Не видя возможности отказаться, я мучился, подыскивая банальные фразы, чтобы скрыть свое чувство.
Окончив письмо, я подал его, не запечатывая, барону, чтобы принудить его этим прочесть.
-- Я никогда не читаю чужих писем, -- сказал он притворно гордым тоном.
-- А я, -- отвечал я, -- никогда не пишу чужой жене, не дав прочитать мужу.
Он одним взглядом пробежал записку и запечатал ее вместе со своим письмом, улыбаясь ничего неговорящей улыбкой.
Я не видел его целую неделю, и, наконец, как-то вечером мы встретились с ним на улице. Он, казалось, очень обрадовался, увидя меня, и мы отправились в кафе, где он мог излить мне свою душу, как своему преданному другу.
Он провел несколько дней на даче у кузины своей жены. Еще не зная этой очаровательной особы, я уже оценил её влияние на поведение барона. Он сбросил с себя свою обычную надменность и грусть. Лицо его имело живое, веселое выражение, он обогатил свою речь несколькими вульгарными выражениями сомнительного вкуса, даже звук его голоса сильно изменился. Какая слабая воля, подумал я, он поддается всем влияниям; это чистый лист, на котором самая слабая женская рука может чертить все глупости и фантазии неразвитого ума.
Барон сделался совершенно опереточным героем. Он острил, рассказывал скандальные истории и был шумно весел. В штатском он потерял всё свое очарование. А когда после ужина, уже несколько навеселе, он предложил поехать к девицам, он стал мне прямо противен! Ничего, кроме расшитого мундира, перевязи, орденов! Ничего!
Когда его опьянение дошло до высшей точки, он начал мне поверять тайны своей супружеской жизни. Я прервал разговор и встал недовольный, несмотря на его уверения, что его жена разрешила ему развлекаться на стороне во время его вдовства. Это показалось мне невероятным и еще больше убедило меня в целомудренности образа мыслей баронессы. Наконец, на рассвете мы расстались, и я отправился домой, смущенный всеми нескромными признаниями, которые мне пришлось выслушать.
Жена, влюбленная в мужа, дает ему полную свободу после трех лет супружества, не требуя взамен такого же права! Это изумительно! Противоестественно, как любовь без ревности, свет без тени. Непостижимо! Он меня уверил, что его жена целомудренная натура. Опять неестественно! И мать и девушка одновременно, как я уже думал раньше; целомудрие -- свойство высшей породы, душевная чистота, являющаяся культурным достоянием высших классов. Так мечтал я в моей юности, когда девушки светского общества внушали мне только чувство поклонения, не будя моей чувственности. Детские мечты, сладостное незнание женщины, этой загадки, разгадать которую труднее, чем может думать старый холостяк.
* * *
Наконец, баронесса вернулась; она сияла здоровьем и молодостью, освежившись воспоминаниями и общением с друзьями юности.
-- Вот и голубь, принесший масличную ветвь, -- сказала она, подавая мне письмо от моей мнимой невесты.
Я прочел высокомерную, бесцветную болтовню, излияния бездушной женщины, синего чулка, хотевшей завоевать свободу браком с каким бы то ни было мужчиной.
Прочтя письмо с плохо сыгранной радостью, я захотел, наконец, очистить свою совесть в эту тяжелую минуту.
-- Не можете ли вы мне сказать, -- начал я, -- что же она -- невеста этого певца?
-- И да и нет!
-- Она дала ему согласие?
-- Нет!
-- Она хочет выйти за него?
-- Нет!
-- А хотят этого её родители?
-- Они не выносят его.
-- Но почему же она непременно хочет принадлежать ему?