В кн. "Бернард Шоу. Избранныепроизведения". М., "Панорама", 1993.
OCR & spellcheck by HarryFan, 4 September 2002
Пролог
Монкриф Хауз в общине Панлей. Учебное заведение для сыновей джентльменов и т.д.
Из задних окон Монкриф Хауза открывается просторный вид на Панлейскую общину. Она тянется на запад, насколько хватает глаз, широкими полосами лугов, с островками лилового вереска и зеленой осоки.
Был теплый весенний полдень; по небу быстро неслись стаи разорванных облаков, по лугам огромными пятнами скользили их тени, между которыми, как желтые и зеленые лоскутья, сверкали на солнце обмытые дождем поросли.
На холмах, обрамлявших пейзаж с севера, еще темнели следы туч, только что разразившихся ливнем над черепичной кровлей школы -- четырехугольного белого здания, бывшего когда-то помещичьей усадьбой. Перед школой расстилалась красивая лужайка, украшенная подстриженными кустами, а за домом виднелось огороженное пространство приблизительно в четверть акра, назначенное для игр воспитанников. Лица, совершавшие прогулку в пределах общины в рекреационные часы школы, слышали из-за высокой ограды оживленные крики и топот детских ног. Если среди прогуливающихся мимо школьной ограды лиц находились сверстники резвившихся школьников, они нередко взбирались на забор, и тогда им удавалось увидеть небольшую, совершенно голую площадку в несколько квадратных ярдов величиной, до такой степени утоптанную ногами детей, что на ней образовались целые колеи и ложбины, и она вряд ли могла бы служить своему первоначальному назначению -- быть местом для игры в мяч. Взобравшийся на забор видел еще длинный навес, под ним пожарный насос, дверь, всю испещренную вырезанными на ней надписями, задний фасад дома, гораздо менее привлекательный, чем передний, и около пятидесяти мальчиков в коротких куртках с слишком широкими воротниками. Лишь только школьники замечали незнакомца на заборе, они всей гурьбой, с дикими криками кидались к нему, осыпая насмешками и бранью, и всячески старались согнать его с забора, забрасывая комьями земли, камнями, хлебными корками, -- словом, всем, что было годного для этой цели у них под руками.
В этот теплый дождливый весенний полдень у дверей Монкриф Хауза стояла запряженная коляска. Кучер в белом плаще, с некоторым беспокойством следил за вновь набегавшими с юга тучами. А внутри дома в приемном зале Монкриф беседовал с изящно одетой стройной дамой, которой можно было бы дать на вид лет тридцать пять. Манеры ее были грациозные, и в общем только недостаточная свежесть лица и фигуры мешали признать ее вполне красивой.
-- Все еще не заметно никаких успехов; мне очень грустно сообщать вам это, -- говорил доктор Монкриф.
-- Это глубоко огорчает меня, -- отвечала дама, нахмурив брови.
-- Ваше огорчение вполне понятно. Я бы серьезно советовал вам попробовать перевести его в другую... -- Доктор замолчал. Лицо дамы осветилось прелестной улыбкой, и рука поднялась с очаровательным протестующим жестом.
-- Нет, нет, доктор Монкриф, -- проговорила она. -- Вами и вашей школой я глубоко удовлетворена; но меня тем более огорчает Кэшель. Ведь если он не делает никаких успехов у вас, несомненно, это только его вина. Не может быть речи о том, чтобы я взяла его отсюда. У меня не было бы ни минуты душевного покоя, если бы он остался без вашего попечения и влияния. Я поговорю с ним перед отъездом о его поведении, а вы, надеюсь, также не откажетесь серьезно поговорить с ним. Неправда ли?
-- Конечно, с величайшим удовольствием, -- смущенно ответил доктор, чувствуя себя неловко перед изящной собеседницей. -- Пусть он остается здесь до тех пор, пока вам будет угодно. Но (тут к доктору вернулось его обычное самообладание) вам следует с особенной настойчивостью внушить ему, как важно для него серьезно заниматься в настоящее время, которое является в известной степени поворотным пунктом в его судьбе. Ему уже почти семнадцать лет, а у него так мало склонности к учению, что я сильно сомневаюсь, в состоянии ли он будет выдержать нужные для поступления в университет экзамены. Вы ведь, вероятно, хотели бы, чтобы он получил высшее образование, прежде чем избрать себе определенную профессию в жизни?
-- Да, конечно, -- нерешительно ответила дама, очевидно, только механически подтверждая слова доктора. -- Какую профессию вы посоветовали бы для него? -- спросила она. -- Вы гораздо больше меня понимаете в этих делах.
-- Как вам сказать... -- пробормотал доктор Монкриф в затруднении. -- Это будет зависеть от его собственных желаний и склонностей...
-- Нет, нет, что вы! -- с живостью перебила она. -- Разве он понимает что-нибудь в жизни, бедный мальчик? Его желания будут, наверное, нелепы и вздорны. Вероятно, он захочет, подобно мне, пойти на сцену.
-- А разве вы стали бы противиться этому?
-- Самым решительным образом. Надеюсь, что эта мысль еще не приходила ему в голову.
-- Да, он, по крайней мере, никогда не говорит об этом. В нем до сих пор проявляется так мало склонности к какой-нибудь определенной профессии, что, мне думается, его выбор будет определен волей или влиянием родителей. Я, конечно, не знаю, насколько сильно это влияние. Но воздействие родных вообще важнее всего, особенно в тех случаях, когда дети, как ваш сын, например, не обнаруживают с своей стороны никаких определенных склонностей.
-- Я единственный близкий и родной человек для моего сына. Кроме меня, у него никогда никого не было, -- с задумчивой улыбкой проговорила дама и, заметив на лице доктора выражение удивления, быстро добавила: -- Все родные его давно умерли.
-- Бедный мальчик!
-- Я надеюсь, -- продолжала она, -- что все же смогу кое-что для него сделать. Но в нынешние времена трудно добиться какого-нибудь положения без хорошего образования. Поэтому он непременно должен как можно прилежнее учиться. Если он ленив, надо прибегать к наказаниям.
Доктор несколько удивленно посмотрел на нее.
-- Вы должны привыкнуть к тому, что ваш сын вышел уже из детских лет, -- сказал он. -- Правда, по своему поведению и мыслям он еще мальчик, но физически он быстро превращается в юношу. И это заставляет меня просить вас серьезно поговорить с ним вот по какому поводу. В известных границах я не мешаю спортивным упражнениям моих воспитанников: это очень важный элемент нашей педагогической системы. Но я, к своему огорчению, замечаю, что Кэшель злоупотребляет ими и становится несколько грубоват. В этом отчасти повинны необычные в его возрасте сила и ловкость. Несколько месяцев назад он жестоко подрался, как мне передавали, с каким-то деревенским мальчиком на главной улице Ланлея. К сожалению, я не сразу узнал об этом. Несколько позже он провинился гораздо серьезнее. Я разрешил ему пойти вдвоем с одним из его товарищей на прогулку, но потом я узнал, что вместо этого они пошли на какое-то состязание по борьбе, которое -- конечно, тайно от полиции -- должно было состояться в нашей общине. Кроме обмана, который они совершили, мне сильно не понравилась цель их устремлений. Общество, в которое они там попали, несомненно, опасно для них. Я счел себя вынужденным применить к ним суровое наказание и запретил им на шесть недель отлучаться из школы. Но, в общем должен вам сказать, я очень мало значения придаю наказанию. Гораздо важнее для смягчения природной грубости мальчиков в летах вашего сына доброе влияние матери.
-- По-видимому, он не обратил никакого внимания на то, что я говорила ему последний раз. Но, конечно, я еще раз поговорю с ним об этом. Нельзя допускать, чтобы он дрался на улице с деревенскими мальчишками.
-- Будьте так добры. Вот самые насущные вопросы, которые вы должны затронуть: необходимость большего, гораздо большего прилежания, неудовлетворительность поведения и, наконец, вопрос о его будущности. Я согласен с вами, что не следует придавать излишнего значения его теперешним намерениям. Хотя не надо также забывать, что детские мечтания часто оказывают влияние на направление жизненной энергии юноши.
-- Я совершенно согласна с вами, -- подтвердила дама. -- Я постараюсь, чтобы мое наставление не пропало даром и послужило ему уроком.
Доктор с оттенком недоверия посмотрел на нее, вероятно полагая, что и ей пригодился бы урок в ее обязанностях матери. Но он не осмелился высказать этого; к тому же, полагая, что у актрисы естественное чувство материнства должно быть заглушено, он не верил в целесообразность какой-либо попытки в этом направлении. Он даже думал, что сын становился для нее бременем в жизни. Да и, несмотря на свой титул доктора богословия, ему, как и всякому мужчине, не хотелось казаться нелюбезным по отношению к красивой женщине. Он позвонил и попросил явившегося слугу пригласить в залу Кэшеля Байрона. Вскоре послышалось, как отворилась в нижнем этаже дверь и сквозь нее донесся гул отдаленных голосов. Доктор хотел было из приличия возобновить разговор, но воображение не подсказало ему подходящей темы. Молчание в зале продолжалось, и только слышно было, как смутный шум внизу вырос в громкое: "Бай-рон! Кэш!" -- причем последнее восклицание явно подражало манере приказчиков больших универсальных магазинов, призывающих заведующего кассой. Наконец, поднялся много раз повторяемый протяжный крик: "Ма-а-ма-а!" -- очевидно, в объяснение приглашения Байрона в залу. Доктор смутился. Госпожа Байрон улыбнулась. Вдруг затворившаяся дверь внизу заглушила доносившиеся крики, и на лестнице послышались шаги.
-- Войдите сюда, -- сказал доктор, чтобы ободрить мальчика.
Кэшель Байрон вошел в комнату; он, краснея, с нерешительным видом направился к матери и поцеловал ее, Как всякий мальчик его лет, он не умел еще целовать и лишь неловко ткнул в щеку матери своими сжатыми губами. Сознавая свои провинности, он сейчас же отошел в сторону, где задался целью спрятать не совсем чистые руки в складках своей куртки. Он был высокого роста, с сильными плечами и шеей; его короткие, каштановые волосы мелкими завитками плотно прилегали к голове. Голубые глаза и все лицо выражали мальчишеское добродушие, которое, однако, не давало уверенности в его добром нраве.
-- Здравствуй, Кэшель! Как поживаешь? -- с почти царственной покровительностью проговорила, наконец, госпожа Байрон после безмолвного взгляда, показавшегося мальчику невыносимо долгим.
-- Спасибо, мама, очень хорошо, -- ответил он, стараясь не глядеть на мать.
-- Садитесь, Байрон, -- сказал доктор.
Кэшель вдруг забыл, как это делается, и беспомощно перебегал глазами от одного стула к другому. Доктор извинился и покинул залу, к большому облегчению своего воспитанника.
-- Ты очень вырос, Кэшель; но я огорчена, что ты стал так неловок.
Кэшель вновь покраснел и смутился.
-- Не знаю, как мне быть с тобой, -- продолжала госпожа Байрон. -- Монкриф говорил мне, что ты очень ленив и дурно ведешь себя.
-- Вовсе нет, -- хмуро ответил Кэшель. -- Это не...
-- Пожалуйста, не отвечай мне таким образом, -- строго перебила его госпожа Байрон. -- Я уверена, что все, сказанное мне доктором Монкрифом, совершенная правда.
-- Он всегда худо говорит обо мне, -- жалобно проговорил Кэшель. -- Я не могу учить латынь и греческий; я не понимаю, что в них хорошего. Я учусь так же прилежно, как все остальные. А мое поведение он бранит лишь потому, что один раз я гулял с Джулли Молесвортом, и мы увидели толпу за деревней; а когда подошли, оказалось, что это дерутся два человека. Ведь это же не наша вина, что они там дрались.
-- Да, я не сомневаюсь, что ты можешь привести еще с полсотни таких же оправданий, Кэшель. Но я не желаю никаких драк, и ты должен действительно лучше учиться. Думал ли ты когда-нибудь о том, сколько я должна работать, чтобы платить за тебя доктору Монкрифу сто двадцать фунтов в год?
-- Я учусь и работаю как могу. Старый Монкриф думает, что с самого утра и до вечера мы должны только и делать, что переписывать латинские стихи. Татэм, которого доктор считает таким гением, сдирает все свои письменные работы с подстрочников. Если бы у меня были подстрочники, я бы также хорошо, даже лучше, сумел бы списывать с них.
-- Ты страшно ленив, Кэшель, я это прекрасно знаю. Слишком досадно выбрасывать столько денег каждый год без всякой пользы. Притом тебе вскоре придется подумать о выборе профессии.
-- Я пойду на военную службу, -- сказал неожиданно Кэшель. -- Это единственное занятие, достойное джентльмена.
Госпожа Байрон посмотрела на него, пораженная. Но, быстро овладев собой, она сказала только:
-- Боюсь, что тебе придется избрать менее разорительное занятие. Кроме того, ведь для поступления в военную службу надо сдать экзамен. А как ты выдержишь его, если ты не хочешь учиться?
-- Ну, когда придет время, я сдам все экзамены.
-- Милый мой! Ты стал говорить за последнее время очень грубо. И это большее из всех огорчений, которые ты мне приносишь, Кэшель!
-- Я говорю так, как и все, -- раздраженно ответил мальчик. -- Не понимаю, почему надо обращать столько внимания на всякое слово. Я не привык, чтобы мне делали замечания по поводу каждого слова, какое я скажу. А мальчики у нас знают все о вас, мама.
-- Все обо мне? -- повторила госпожа Байрон, с любопытством смотря на сына.
-- Что вы служите на сцене, -- пояснил Кэшель. -- Вы сердитесь, что я становлюсь грубым, а мне приходилось бы очень худо, если бы я не умел грубо поговорить кое с кем из наших учеников.
Госпожа Байрон грустно усмехнулась, по-видимому, своим мыслям и с минуту молчала. Затем она поднялась и, смотря в окно, обратилась к сыну:
-- Мне пора. Находят новые тучи. А ты без меня молись усердно, старайся чему-нибудь научиться и поскорее исправь свое поведение. Ведь скоро тебе предстоит перевод в Кембридж.
-- Еще не знаю. Во всяком случае, не очень скоро, как только доктор Монкриф сочтет тебя достаточно подготовленным.
-- Ну этого, действительно, не скоро дождешься, -- разочарованно заметил Кэшель. -- Он не легко откажется от 120 фунтов в год. Толстого Генглиса он держал у себя до двадцати лет. Мама, смогу ли я уйти отсюда в конце этого полугодия? Я чувствую, что в Кембридже буду лучше учиться, чем здесь.
-- Глупости, -- решительно сказала госпожа Байрон. -- Я не думаю взять тебя от доктора Монкрифа раньше, чем через полтора года. И, во всяком случае, не раньше, чем ты станешь хорошо учиться. Не ворчи, Кэшель: ты меня раздражаешь этим. Жалею, что сообщила тебе о Кембридже.
-- Тогда, мама, переведите меня лучше пока в другую школу, -- жалобно проговорил Кэшель. -- Мне так нехорошо у старого Монкрифа.
-- Тебе нехорошо здесь только потому, что доктор Монкриф требует, чтоб ты много занимался, а я именно потому и хочу, чтобы ты оставался у него.
Кэшель ничего не ответил, но сильно омрачился.
-- Прежде, чем уехать, мне надо сказать еще несколько слов доктору, -- добавила она, вновь усаживаясь. -- Иди, поиграй с товарищами. До свидания, Кэшель, -- и она подставила щеку для поцелуя.
-- До свидания, мама, -- сухо ответил Кэшель, повернувшись к двери и делая вид, будто не заметил ее движения.
-- Кэшель! -- проговорила она ему вслед с удивлением. -- Ты сердишься?
-- Нет, -- печально ответил мальчик, -- мне нечего больше сказать. Я вижу, что мои манеры недостаточно изящны. Мне это очень грустно, но что же делать?
-- Отлично, -- строго сказала госпожа Байрон. -- Можешь идти, но знай, что я очень недовольна тобой.
Кэшель вышел из комнаты и притворил за собою дверь. Внизу, у лестницы, его ожидал мальчик, на год моложе его, который быстро подошел к нему.
-- Сколько она дала тебе? -- прошептал он.
-- Ни одного пенни, -- ответил Кэшель, стиснув зубы.
-- Видишь, говорил я тебе! -- воскликнул тот, сильно разочарованный. -- Это гадко с ее стороны.
-- Еще бы не гадко! Это все проделки старого Монка. Он наговорил ей с три короба обо мне. Но она тоже хороша. Говорю тебе, Джулли, что я ненавижу свою мать.
-- Ну, ну, -- пробормотал Джулли, несколько озадаченный. -- Это ты хватил чересчур, дружище. Но во всяком случае, ей следовало бы что-нибудь оставить тебе.
-- Не знаю, что ты намерен делать, Джулли, а я думаю удрать отсюда. Если она полагает, что я стану торчать здесь еще два года, то она сильно ошибается.
-- Это была бы премилая штучка, -- усмехнулся Джулли. -- И если ты вправду задумал это, -- добавил он с важностью, -- то, ей-Богу, я убегу с тобой! Уильсон как раз задал мне тысячу строк, -- пусть меня повесят, если я напишу их.
-- Послушай, Джулли, -- сказал Кэшель, с серьезностью нахмурив брови и сморщив лоб. -- Мне нужно было повидаться с кем-нибудь из деревенских парней, знаешь, их тех, которых мы давеча встретили.
-- Знаю, знаю, -- обрадовался Джулли, -- вероятно, тебе особенно нужен тот, которого зовут Фиббером. Пойдем на площадку для игр: мне попадет, если меня застанут здесь.
Ночь обратила Панлейскую общину в черное пятно, мрачный тон которого мог бы соперничать своей чернотой с эбеновым деревом. Ни одной души не было на целую милю вокруг Монкриф Хауза. Дымовые трубы темной громады его жутко белели с той стороны, которая была озарена пробивающейся сквозь тучи луной. На серебристой серой черепице кровли от труб тянулись длинные тени. Молчание ночи только что было нарушено ударом колокола с отдаленной колокольни, оповестившего окрестность, что настала четверть первого, -- когда из слухового окна вынырнула чья-то голова, и вслед за ней показалась целая человеческая фигурка, очевидно принадлежавшая мальчику. Высунувшись до плеч наружу, он поднял голову кверху и ухватился за перекладину, поддерживавшую флюгер, спрыгнул на крышу и стал осторожно красться вдоль ее ската. За ним тотчас же последовал другой мальчик.
Входные двери Монкриф Хауза находились на левом срезанном углу фасада. Они были построены в виде высокого портала с плоским карнизом, который служил балконом верхнего этажа. Стена одинаковой с порталом высоты непосредственно примыкала к фасаду дома и соприкасалась с другой стеной, которая окружала фруктовый сад, находившийся с левой стороны школы, между лужайкой и площадкой для игр. Добравшись по балюстраде крыши до края, примыкавшего к самому порталу, оба мальчика остановились и по длинной веревке спустили две пары башмаков на балкон. Благополучно пристроив башмаки, их владельцы кинули им вслед веревку, а сами вернулись в дом через слуховое окно. Спустя минуту, они вновь появились на балконе, обулись и поползли по стене в сторону фруктового сада. Добравшись до середины стены, мальчик, бывший сзади, громко шепнул товарищу:
-- Послушай, Кэш!
-- Молчи! -- гневным шепотом ответил тот.
-- Что случилось?
-- Ничего. Я рад, что мы еще раз заберемся под грушу Монкрифовой матери. Вот и все.
-- Дурак, ведь на ней теперь нет плодов.
-- Знаю. Но все же мы теперь в последний раз проберемся туда. Разве это не славная штучка?
-- Если ты не замолчишь, то это будет, наверное, последний раз, потому что нас накроют. Ползи!
Кэшель тем временем достиг противоположного края стены и спрыгнул на землю за пределы Монкрифовых владений. Джулли затаил дыхание, встревоженный шумом, произведенным прыжком товарища. Успокоившись, он шепотом спросил, все ли обошлось благополучно.
-- Да, -- нетерпеливо ответил Кэшель. -- Спускайся же попроворней и не шуми.
Джулли повиновался. Но, занятый одной мыслью не нашуметь и не разбудить доктора, он не поискал подходящей опоры для ноги и повис в самом беспомощном положении.
-- Эх, -- виновато произнес он, оглядываясь на Кэшеля, -- тут совсем не за что зацепиться.
-- Прыгай, говорят тебе. Что за медведь! Живей, а то я не стану ждать тебя.
-- Скажите пожалуйста, -- обиженно возразил Джулли. -- Бьюсь об заклад, что раньше тебя буду на перекрестке. Пойди, дерни за звонок у дверей. Они все равно не догонят нас.
-- Да, -- иронически произнес Кэшель. -- Это было бы действительно умно -- дернуть за звонок. А теперь бежим.
Через несколько минут они, задыхаясь, добежали до перекрестка на большой дороге. Тут по их плану им следовало бы разойтись. Джулли пустится на север, в Шотландию, где его дядя, лесничий, наверное, даст ему убежище. А Кэшель направится к морю и, может быть, сделается пиратом, причем, несомненно, облагородит это отважное ремесло отважными подвигами.
Кэшель, дав товарищу время отдышаться, сказал:
-- Теперь, дружище, пришло время расстаться.
План бегства, казавшийся таким привлекательным в мечтах, пришелся вдруг не по душе Джулли. Помолчав минуту, он робко предложил:
-- Я лучше пойду с тобой, Кэшель. Ну ее совсем, Шотландию!
Но Кэшель не согласился.
-- Нет, это не годится. Я пойду слишком скоро, тебе не поспеть за мной. Да ты и не достаточно силен, чтобы стать моряком. Матросы, милый мой, крепки, как железо, и то им приходится туго на море.
-- Ну, тогда пойди ты со мной, -- жалобно попросил Джулли. -- Мой дядя ничего не будет иметь против этого. Он славный малый. И, знаешь, там пропасть дичи.
-- Это все хорошо для тебя, Джулли. Но я не знаю твоего дяди и не хочу зависеть от его милостей. Кроме того, нас легче могут накрыть, если мы пойдем вдвоем. Мне, конечно, было бы приятнее не разлучаться с тобою. Но это невозможно: я уверен, что нас накроют. Прощай!
-- Подожди минутку, -- в последний раз попытался Джулли изменить предначертания друга. -- Предположи, что им удастся отыскать нас. Нам будет легче бороться с ними, если мы будем вдвоем.
-- Пустяки, -- решительно возразил Кэшель, -- это все мальчишеские глупости. Они пошлют за нами не меньше шести полисменов. Даже в лучшем случае я не могу победить больше двух, если они нападут вместе, а тебе не справиться и с одним. Отправляйся и не подходи близко к железнодорожным станциям. Тогда ты благополучно доберешься до Шотландии. Мы только даром теряем тут время. Я ухожу. Прощай!
Джулли больше не настаивал.
-- Прощай, -- сказал он, нерешительно протягивая товарищу руку. -- Желаю тебе успеха.
-- Я напишу тебе, как только будет что сообщить. Мне, знаешь, вряд ли удастся устроиться раньше, чем через несколько месяцев.
Напоследок он обнял Джулли и бодро зашагал по дороге, ведущей в селение Панлей. Джулли, грустно посмотрев ему вслед, пошел в сторону Шотландии.
Селение Панлей стоит на большой дороге и представляет собой единственную довольно широкую улицу, на одном конце которой старинный постоялый двор, на другом -- современного стиля железнодорожная станция и мост, а между ними колодезь и скотный двор. Кэшель постоял некоторое время под тенью моста, прежде чем отважился вступить на освещенную луной улицу. Убедившись, что никого кругом не видно, он смело пошел вперед бодрым, но не очень быстрым шагом, так как сообразил, что все-равно невозможно бежать до самой Испании. На беду Кэшеля по деревне проходил в это время еще кто-то. Это был мистер Уилсон, преподаватель математики в школе д-ра Монкрифа, возвращавшийся в этот вечер из театра. Мистер Уилсон полагал, что театр -- сомнительное учреждение, куда порядочные и уважающие себя люди должны ходить лишь изредка и не слишком явно для всех. Только когда давали Шекспира, он решался посещать театр открыто. Любимой вещью его была "Как вам это понравится": Розалинда в трико неизменно прельщала его гораздо сильнее, чем леди Макбет в ночном уборе. На этот раз он видел в этой роли известную актрису, приехавшую на гастроли в соседний город. После театра он заехал в Панлей, чтобы поужинать с приятелями, и теперь шел в Монкриф Хауз. Он был в расположении духа самом благоприятном для поимки удравшего школьника. Обычное горделивое сознание, что он слишком умен для своих учеников, проявлявшееся в том, что он резал их на экзаменах, усугублялось теперь воспоминанием ужина и проведенного в театре вечера.
Он заметил Кэшеля, когда тот подходил к колодцу, и сразу узнал его. Быстро поняв, в чем дело, он скрылся в тени изгороди и дождался там, пока мальчик не прошел мимо, почти касаясь его плечом. Он тогда выскочил из своей засады и схватил беглеца сзади за воротник куртки.
-- Прекрасно, сэр, -- произнес он. -- Что вы поделываете здесь в такой поздний час? А?
Кэшель, краснея и бледнея поочередно, смотрел на него с ужасом и не мог произнести ни одного звука.
-- Идите за мной! -- сказал Уилсон строго.
Кэшель позволил вести себя за рукав шагов двадцать, но потом остановился и заплакал.
-- Мне незачем идти назад, -- сказал он. -- Я никогда не делал ничего хорошего в вашей школе.
-- Не могу этого опровергать, -- с величественным сарказмом ответил Уилсон. -- Но мы постараемся, чтобы в будущем вы поступали лучше. С этими словами он снова потащил за собой мальчика.
Кэшель, полный горечью унижения и стыда за свои мечты, пытался упираться.
-- Пожалуйста, не тащите меня, -- с ненавистью в голосе сказал он. -- Я могу идти и без этого. Но учитель только крепче сжал руку и толкнул юношу вперед.
-- Я не убегу, сэр, -- уже миролюбиво сказал Кэшель, сдерживая новые слезы. -- Отпустите меня, -- опять попросил он дрожащим голосом, стараясь повернуться лицом к своему врагу.
Но Уилсон не переставал толкать Кэшеля перед собой, не выпуская его рукава из своей крепко сжатой руки.
-- Отпустите же меня, наконец! -- вспылил мальчик.
-- Пожалуйста, без глупостей. Байрон, -- с оскорбительным спокойствием ответил учитель. -- Извольте идти вперед, сэр.
Кэшель вдруг быстрым движением сбросил с себя куртку, освободившись таким образом от своего мучителя, и с лицом, искаженным ненавистью и обидой, бросился на него со сжатыми кулаками. Уилсон получил ловкий удар снизу в подбородок, от которого он потерял сознание и, зашатавшись, упал ничком. Кэшель испугался, думая, что убил учителя, и стал тормошить его. Но Уилсон задвигался, чем успокоил Кэшеля и снова пробудил в нем ненависть. С подчеркнутой резкостью юноша вырвал из рук врага свою куртку и, процедив:
-- Можешь теперь хвастаться, что видел, как я плачу, -- побежал прочь.
Мистер Уилсон вскоре очнулся и почувствовал себя в состоянии встать, но ему не хотелось двигаться. Преувеличивая степень своей слабости, он начал стонать, надеясь, что к нему прибегут на помощь из деревни. Но прошло довольно много времени, и вместо участия и помощи, подошли холод и скука. Ему пришло в голову, что, если полиция найдет его в таком положении, она примет его за пьяного. К тому же долг повелевал ему поднять тревогу для поимки беглеца. Он поднялся, но, почувствовав головокружение и озноб, решил, что его первейший долг -- лечь в постель и предоставить д-ру Монкрифу ловить своего непокорного воспитанника, как ему заблагорассудится.
В половине второго доктор Монкриф проснулся от стука в дверь своей спальни, за которой он нашел почтенного преподавателя математики -- избитого, растерзанного и, как д-ру показалось, нетрезвого. Такое предположение длилось у доктора до тех пор, пока Уилсон, оправившись от волнения, не связал в толковый рассказ всех перипетий своего ночного приключения. Наконец доктор понял его и велел, разбудив воспитанников, произвести перекличку. Оказалось, что Байрон и Молесворт отсутствуют. Никто не видел, как они скрылись, никто ничего не знал о том, как им удалось выйти из дома. Один из младших мальчиков сделал робкое предположение, что они выбрались через каминную трубу. Но, заметив угрожающие намеки некоторых старших воспитанников, очевидно тайных любителей докторских фруктов, не решился настаивать и принужден был выслушать от доктора наставление за легкомысленность и нелепость своих суждений. Было уже около трех часов ночи, когда тревога дошла до деревни, но власти заявили, что не обеспокоят себя до утра. Доктор, убежденный, что Кэшель убежал к матери, решил, что розыски его излишни, и ограничился тем, что написал госпоже Байрон письмо, в котором сообщал о дерзком поступке ее сына по отношению к мистеру Уилсону и выражал сожаление о невозможности дальнейшего пребывания мистера Байрона в его учебном заведении.
Все старания были направлены к розыску Молесворта, так как из рассказа мистера Уилсона явствовало, что он расстался с Кэшелем, еще не доходя до деревни. Сведения о Джулли были вскоре получены. Крестьяне со всех концов сообщали, что видели малого, "который, наверное, был он самый". Поиски прекратились к пяти часам вечера, когда сам Джулли возвратился в школу, пристыженный и раскаявшийся. Расставшись с Кэшелем и пройдя две мили, он испугался и решил вернуться. Но на полпути устыдился своей трусости и стал вновь-удаляться от Панлея. В восьми милях от Монкриф Хауза, чтобы сократить путь, он пошел по проселку и заблудился. Проплутав до утра, он встретил наконец какую-то женщину, работавшую в поле, спросил у нее кратчайший путь в Шотландию. Но она не знала даже, что такое Шотландия. Когда же он просил указать ему дорогу в Панлей, она отнеслась к нему в высшей степени подозрительно и натравила на него свою собаку. Это так испугало Молесворта, что он уже не решался больше обращаться к встречным. Держа путь по солнцу, он шел то в Шотландию, то опять в сторону Панлея, смотря по степени бодрости своего духа. Наконец, обессилев от голода, усталости и отчаяния, он решил из последних сил, не меняя уже направления, добраться до Монкриф Хауза. Кое-как дотащился он до Панлея и явился с повинной к доктору, который пригрозил ему немедленным исключением из школы. Джулли был страшно огорчен перспективой принудительного расставания с тем местом, откуда несколько часов назад бежал по своей воле. Он смиренно попросил доктора наложить на него другое наказание. Начальство снизошло к его просьбе. После длинной и торжественной речи в присутствии остальных школьников, в которой указывалось, что Джулли был совращен дурным примером, но выказал искреннее раскаяние, вернувшись назад, а главное -- не участвовал в дерзком нападении на многоуважаемого мистера Уилсона, которому грозят теперь все гибельные последствия сотрясения мозга, доктор согласился поверить Джулли в его желание исправиться и простил его. Джулли решил на первое время, для улучшения своего положения, представиться прилежным и послушным учеником; но похвалы, доверие старших и самоудовлетворение так прельстили его, что он остался таковым до самого конца своего учения. Он сумел при этом не лишиться любви своих товарищей, так как при всяком удобном случае убеждал их, что его видимое исправление -- только ловкий обман против общего врага -- старого Монка.
Миссис Байрон получила письмо доктора Монкрифа в то самое время, когда собиралась выйти из дому, и, не приписывая ему большого значения, оставила письмо непрочитанным до более досужего часа. Она бы и совсем забыла о нем, если бы не второе письмо, пришедшее через два дня. Узнав о пропаже сына, она немедленно поехала в Монкриф Хауз и наговорила доктору столько неприятных вещей, скольких он, пожалуй, не слышал за всю свою жизнь. Затем, извинившись в своей горячности, она со слезами просила помочь ей отыскать ее мальчика. Когда же он посоветовал ей объявить, что она вознаградит того, кто доставит ей сведения о сыне, она сначала с негодованием объявила, что не потратит и фартинга на негодного мальчишку; затем заплакала, обвиняя себя в недостаточной заботливости и нежности к сыну; потом опять стала осыпать доктора упреками за жесткое, по ее мнению, обращение с Кэшелем и кончила тем, что обещала дать сто фунтов тому, кто приведет его обратно, но тут же заявила, что никогда в жизни не скажет сыну больше ни одного доброго слова. Доктор поспешил дать со своей стороны обещание посодействовать розыскам. Он способен был в эту минуту пообещать все, что угодно, лишь бы избавиться от своей посетительницы. После некоторого совещания, они остановились на награде в 50 фунтов. Но потому ли, что опасение судебного преследования за покушение на убийство Уилсона побуждало Кэшеля к особенной осторожности, или потому, что он уже успел покинуть Англию за те четыре дня, которые протекли со времени его бегства из школы до назначения награды, розыски ни к чему не привели, и доктор сообщил госпоже Байрон о неудаче. Она приятно удивила его чрезвычайно любезным письмом, в котором выражала свое огорчение и жалела, что не в силах высказать доктору всей благодарности за его хлопоты. На этом дело и кончилось.
В это время, по ту сторону океана, в городе Мельбурне, в Австралии, над дверью одного невзрачного деревянного здания, красовалась вывеска: "Гимназия и Военная школа". У входа за стеклом висел пожелтевший листок, доводивший до сведения проходивших мимо, что Нед Скин, бывший чемпион Англии и колоний, обучает джентльменов искусству самообороны. Были упомянуты также и часы, в которые мистер Скин при сотрудничестве опытных профессоров, дает уроки танцев, салонных манер и гимнастики.
Однажды вечером какой-то человек сидел на простом кухонном стуле у порога этого дома и курил трубку. Рядом с ним лежал молоток. Он только что прибил к двери над ящиком для писем записку, на которой женским почерком было начертано: "Нужна мужская прислуга, могущая вести счета. Справиться здесь". Куривший был крепко сложен, и сразу бросался в глаза его широкий, плоский затылок. На его лице негра не было заметно глаз, но зато сильно выделялись крупные зубы, которые почти никогда не скрывались за вечно раскрытыми в добродушно-хитрую улыбку губами. Сквозь темные, коротко стриженные волосы просвечивала кожа; бритый подбородок был туп, а переносица почти не выступала над общей плоскостью лица. Одним словом, нельзя было ничего возразить против его наружности. Она носила отпечаток крайнего добродушия, мало гармонировавшего с чрезвычайной силой и крепостью его сложения, и указывала, что в трезвом и ничем не раздраженном состоянии это был спокойный и добрый малый. Ему было, по-видимому, лет пятьдесят; на голове его красовалась соломенная шляпа, а сам он был одет в белый полотняный костюм.
Прежде чем он докурил свою трубку, записка над дверью привлекла внимание проходившего мимо юноши в матросской куртке и серых коротких штанах, из которых он явно вырос.
-- Ищете занятия? -- спросил экс-чемпион Англии и Колоний.
Юноша покраснел и ответил:
-- Да, я с удовольствием принялся бы за какое-нибудь дело.
Мистер Скин уставился на него с любопытством. Во время своего профессионального бродяжничества он прекрасно научился распознавать манеры и речь коренных англичан: он тотчас же узнал в юном матросе эмигранта из метрополии.
-- Может быть, вы умеете порядочно писать? -- спросил атлет, после минуты раздумья.
-- Я учился в школе, но недолго. Все же я умею вести двойную бухгалтерию.
-- Двойная бухгалтерия! Что это такое?
-- Это способ, каким ведутся торговые книги. Он называется двойным потому, что все вносится в книги два раза.
-- Ну, -- сказал Скин, недовольный такой сложностью системы, -- с меня довольно и одного раза. Какое хотите жалованье?
-- Не знаю, -- нерешительно промолвил юноша.
-- Не знаете, сколько сами хотите жалованья! -- возмутился Скин. -- Из вас выйдет мало толка в жизни.
-- Я уже давно не получал жалованья, с тех пор, как много времени назад покинул Англию, -- постарался оправдать себя матрос, чтобы заслужить доверие нанимателя. -- Жалованье мое тогда было очень маленькое.
-- А много вы понимаете в том, что большое и что маленькое жалованье? Может быть, обладая такими обширными знаниями, вы умеете боксировать? А?
-- Не думаю, чтобы я смог побороть вас, -- ответил юноша, опять смутившись.
Скин засмеялся; тогда молодой матрос с почти детской общительностью рассказал, какие он видел настоящие кулачные бои в Англии. Похвастался и тем, что сам уложил одним ударом учителя, когда бежал из школы. Скин отнесся к этому с недоверием и всесторонне проэкзаменовал рассказчика относительно всех особенностей удара и его результатов, убедившись в конце концов, что рассказ был правдив. Через четверть часа юный матрос так понравился экс-чемпиону, что он повел его в дом, взвесил его, измерил и дал пару боксерских перчаток, предложив показать на деле свое умение. Хотя юноша и заключил по внешнему виду боксера, что ему не справиться с таким атлетом, он смело бросился в атаку, в тот же миг получив удар в лицо левым кулаком противника, что оказалось мало приятным. Тогда он повел новую атаку против своего противника, но тут ему встретилось непреодолимое препятствие в правом локте Скина, который в конце концов отбросил его в противоположный угол комнаты, где юноша свалился с ног и сильно стукнулся головой о косяк двери. Неудача не обескуражила его. Быстро поднявшись, он предложил возобновить борьбу. Но Скин отказался. Ему настолько понравился новый знакомый, что он немедленно пообещал заняться его обучением и сделать из него человека.
Боксер позвал свою жену и представил ее новому знакомому, как женщину выдающихся душевных качеств и утонченного воспитания. Молодой человек по всем признакам сразу узнал в ней обычный тип престарелой, захолустной учительницы танцев; но это не помешало ему обойтись с ней со всей почтительностью, на какую был способен, и этим возбудить в ней сочувствие похвалам, которыми осыпал его муж этой дамы. Юноша рассказал ей, как, бежав из школы, он попал в Ливерпуль, как бродил долго по гавани и как наконец ему удалось незамеченным пробраться на океанский пароход, отплывавший в Австралию. Как долго он страдал от голода и жажды, прежде чем решился обнаружить себя; как, несмотря на то, что он не умалчивал о своем бегстве, к нему стали хорошо относиться на корабле, лишь только он выказал охоту работать. И в доказательство того, что эта охота не покинула его и теперь, а также для того, чтобы показать свое умение моряка, он предложил госпоже Скин тотчас же, по морскому способу, вымыть пол ее квартиры. Это предложение окончательно убедило Скинов, слушавших без особого доверия его повествование, в порядочности и трудолюбии юноши, и тут же было решено, что он с сегодняшнего дня поселится у них, станет получать стол, квартиру и пять шиллингов карманных денег в неделю, за что будет исполнять обязанности слуги, заведующего хозяйством школы, писца и ученика мистера Скина, экс-чемпиона Англии и Колоний.
Вскоре юноша убедился, что эти обязанности были не из легких. Школа была открыта с девяти утра до одиннадцати вечера, и любители спорта, посещавшие в это время школу, не только бесцеремонно давали ему всевозможные приказания, но также, чтобы разнообразить свои упражнения с неизменно непобедимым для них Скином, заставляли его вступать с ними в бой, причем беззастенчиво бросали его то вперед, то назад, перебрасывали через голову и проделывали над ним, как если бы он был неодушевленный предмет, все штуки, которые не удавались им по отношению к Скину. Маэстро ограничивался добродушным смехом, слишком занятый для того, чтобы исполнить данное обещание научить юношу искусству самообороны. Последнему предоставлено было самому извлекать посильную пользу из уроков, которые при нем ежедневно давались другим, и к концу месяца он стал уже так отделывать мельбурнских любителей бокса, что Скин был вынужден заметить ему:
-- Вы стали не в меру бойки; с джентльменами следует обращаться более деликатно, предоставляя им иногда радости победы.
Кроме этих физических упражнений в его обязанности входило ведение приходно-расходных книг, как по школе мистера Скина, так и по хозяйству госпожи Скин. Это было самой трудной из его обязанностей, так как он все еще писал крупным детским почерком, что сильно замедляло его работу. Когда же он стал помогать своему патрону в преподавании, счета пришли в беспорядок, и госпоже Скин пришлось по-прежнему заняться ими, к большому удовольствию ее супруга, который усмотрел в этом доказательство превосходства ее ума над окружающими. Вскоре наняли китайца для черных работ, а "новичок", как его стали звать, был произведен в помощники Скина по преподаванию и стал уважаемым лицом в школе.
Уже истекли девять месяцев его жизни у Скинов, во время которых восемнадцатилетний юноша развился в умелого боксера с крепкой рукой и верным глазом.
Был вечер. В школе оставались только Нед Скин, который, сняв сюртук, сидел на покое, дымя из своей трубки, и его молодой ученик, кончавший в комнате в верхнем этаже свой туалет, собираясь в театр. Спустившись вниз, юноша столкнулся со своим патроном.
-- Прекрасно, сэр, -- насмешливо заметил Скин, -- вы очаровательно нарядились. Боже, даже перчатки! Но ведь они слишком малы для вас. Не вздумайте вступать в них с кем-нибудь в драку, иначе вывихнете себе кисти рук.
-- Не опасайтесь за меня, я не дерусь с первым встречным, -- ответил тот, смотря на часы. Убедившись, что еще рано, он сел за стол против Скина.
-- Да, -- подтвердил боксер. -- Когда вы дорастете до настоящего бойца, вы не станете драться без порядочной платы за это удовольствие.
-- Мне думается, что я вправе считать себя уже и сейчас профессиональным боксером, -- гордо ответил юноша. -- Не назовете же вы меня любителем!
-- Пожалуй, что нет, -- подтвердил Скин. -- Но, милый мой, я не могу назвать настоящим бойцом того, кто еще ни разу не выступал на арене. Вы и сейчас изрядный кулачный боец, ловкий боец, скажу я. Но этого еще мало. Когда-нибудь мы соорудим для вас маленькое состязание и тогда посмотрим, что вы в состоянии сделать с серьезным противником.
-- Я давно мечтаю надеть боевые перчатки, -- смутившись, признался юноша.
-- О, я знаю, что у вас львиное сердце, -- одобрительно произнес Скин.
Но ученик слишком часто слышал этот комплимент в устах своего наставника, постоянно льстившего самолюбию учившихся у него джентльменов, желая искупить тем неумеренные потасовки, которыми он их награждал. Поэтому юноша недоверчиво посмотрел на него и недовольно промолчал.
-- Пока вы давали урок капитану Ноблю, -- продолжал Скин, -- сюда приходил Сэм Дюскет из Милтауна. Сэм ведь недурной боец. Что вы думаете о нем?
-- Я невысокого мнения о его искусстве. Он подкупен, как вы знаете.
-- Это общий грех нашей профессии. Но об этом нечего говорить, -- сурово заметил Скин. -- Человек не становится менее умелым боксером от того, что он подкуплен. Сэм Дюскет побил Эбона Мюллея в двадцать минут.
-- Да, Дюскет, -- презрительно ответил ученик. -- Но что такое Эбон Мюллей? Негр, старая развалина под шестьдесят лет, пьяный семь дней на неделе и продающий победу за стакан водки. Дюскет должен был бы побить его в двадцать секунд. Дюскет не знает хороших приемов.
-- Не знает, это верно, -- согласился Нед. -- Но у него сноровка хорошего бойца.
-- Э, старая история! Если кто-нибудь порядочно боксирует, про него говорят, что он знает приемы, но недостаточно тренирован. А когда малый не умеет отличить правой руки от левой, его хвалят и говорят, что хотя он и не учен, обладает хорошей сноровкой.
Скин со скрытым уважением посмотрел на своего ученика, замечания и слова которого часто казались ему равными по мудрости мыслям самой госпожи Скин.
-- Сэм, действительно, говорил сегодня что-то в этом роде. Он говорил, что вы молокосос и что он живо разделался бы с вами, если бы пришлось встретиться на арене.
Ученик свистнул.
-- Я хотел бы услышать, как Сэм Дюскет говорил это, -- сказал он угрожающе.
-- А что бы вы сделали ему? -- подмигнул Нед.
-- Ему бы не поздоровилось, ручаюсь вам за это.
-- Ну, скорее уж он проглотил бы вас.
-- Он охотно бы так поступил, если бы мог. Он с удовольствием проглотил бы и вас, если бы ему удалось только насыпать вам соли на хвост. А хвастается он потому, что у меня нет денег, пятидесяти фунтов залога, которые Сэм требует в качестве приза за победу, если она будет на его стороне.
-- Нет денег! -- возмутился Скин. -- Раньше середины завтрашнего дня будут пятьдесят фунтов у человека, за которого я ручаюсь. Надо же юноше когда-нибудь начинать! Моя первая битва на тоэмском поле шла, впрочем, всего на пять шиллингов, и я был горд, что выиграл ее. Я вовсе не хочу, чтобы вы непременно дрались с Сэмом Дюскетом, но не говорите, что у вас нет денег. Для того, чтобы добыть их достаточно, чтобы Нед Скин указал на вас и заявил: вот человек, за которого Нед Скин ручается!
Ученик колебался.
-- Полагаете ли вы, Нед, что я должен вызвать его? -- спросил он.
-- Это меня не касается, -- почему-то рассердился Скин. -- Я знаю, как поступил бы в ваши годы. Но, может быть, вам следует быть благоразумным. Скажу вам откровенно, мне не очень-то хотелось бы видеть вас побежденным таким противником, как Сэм Дюскет.
-- Согласитесь ли вы помочь мне тренироваться, если я вызову его? -- спросил юноша.
-- Соглашусь ли я! -- в восторге прокричал Нед. -- Я не только буду тренировать вас, но дам вам деньги. И вы будете победителем, клянусь вам святым Георгием.
-- Тогда, -- радостно воскликнул ученик, -- я вызову его. И, если одержу победу, вы принуждены будете в своем объявлении называть меня чемпионом Колоний.
Это было первое профессиональное выступление Кэшеля Байрона.
1
Уилстокен Кастл был старинной постройки замок, представлявший собою четырехугольное здание с круглыми бастионами по углам. Бастионы заканчивались высокими, тонкими башенками, тянувшимися к небу, как турецкие минареты. Фасад замка, выходивший на юго-запад, был прорезан мавританской аркой, прикрывавшейся стеклянною дверью, которую на всякий случай защищала железная решетка фантастического рисунка. Над аркой высоко, до самой кровли, вздымался портик, увенчанный широкой нишей, в которой стояло черное мраморное изваяние египетской работы, сумрачно сверкавшее на полуденном солнце. Внизу у самой земли раскинулась итальянская терраса с огромными каменными слонами по обеим сторонам балюстрады. Окна верхнего этажа были, как и выходная арка, мавританского стиля. Окна же нижнего этажа представляли собою четырехугольные отверстия, заделанные тяжелыми решетками и напоминавшие о суровом средневековье. Непосвященные считали замок красивым и величественным, но знатоки архитектуры осуждали в нем непозволительно-грубое смешение эпох и стилей. Замок стоял на возвышенности среди волнообразной лесистой местности. Вокруг него на тридцати арках был разбит парк. В полумиле к югу от замка лежал городишко Уилстокен, в который из Лондона по железной дороге можно было доехать в два часа.
Большая часть населения Уилстокена симпатизировала консерваторам. Уилстокенцы боялись и не любили обитателей замка, и в то же время многие из них охотно зарезали бы с полдюжины своих лучших друзей, лишь бы добиться приглашения на обед или хотя бы ответного поклона на глазах у сограждан от мисс Лидии Кэру, которая, осиротев, стала единственной владелицей замка. Мисс Кэру была замечательною личностью. Обладательница большого богатства, она унаследовала этот замок от своей тетки, которая полагала, что богатство племянницы, состоявшее в железнодорожных и каменноугольных акциях, не будет иметь достаточно благородного облика, пока к нему не присоединятся поместья и замок. Мисс Лидия получила много таких наследств от своих многочисленных дядей и теток, презиравших и ненавидевших бедных родственников, и теперь, к двадцати пяти годам, она увидела в своих руках огромное состояние, приносившее ежегодный доход, равный годовому заработку пятисот хороших рабочих. Но она мало думала об этой стороне своих наследств и нисколько не беспокоилась о нарушенной справедливости. Кроме несомненных преимуществ положения независимой и богатой женщины у нее была еще репутация широко образованной и прекрасно воспитанной девушки. В Уилстокене говорили, будто она знает сорок восемь живых языков и все мертвые; умеет играть на всех известных людям музыкальных инструментах; одарена талантами поэтессы и художницы. Может быть, все это было и правда, по крайней мере уилстокенцы не ошибались в том, что мисс Кэру знала больше, чем они. В ранней молодости она много путешествовала с отцом, человеком очень деятельного ума и плохого пищеварения, любителем специальных наук, просвещения вообще и в особенности изящных искусств. Он даже был не чужд писательству, и после него осталось несколько книг, главным образом о Ренессансе, благодаря которым он добился репутации распространителя сведений, полезных для туристов. Его книги свидетельствовали о некоторой начитанности, а также о многочисленности совершенных им путешествий и обнаруживали многосторонний, даже философический склад ума их автора. Во всех этих качествах, кроме последнего, дочь не отставала от отца, пожалуй, даже превосходила его. Посвящая свое время непрестанному лечению и ученым занятиям, которые увеличивали раздражительность его от природы тяжелого характера, отец дал ей суровое воспитание, заставляя с ранних лет изучать в подлиннике греческих и немецких мыслителей и переводить их на родной язык.
Когда Лидия достигла совершеннолетия, здоровье ее отца серьезно пошатнулось. Он стал больше нуждаться в ней, и она быстро поняла, что его деспотические притязания на ее жизнь еще увеличатся. Однажды, живя с отцом в Неаполе, Лидия организовала прогулку верхом с компанией своих друзей. Незадолго до часа, назначенного для отправления, мистер Кэру потребовал от дочери сделать для него перевод большого отрывка из Лессинга. Лидия, уже давно с горечью ощущавшая иго отцовской власти, простояла некоторое время с расстроенным видом, прежде чем ответить отцу согласием. Кэру заметил это и ничего не сказал дочери, но велел позвать слугу, которому Лидия поручила отнести ожидавшим ее друзьям письмо с извинением за отсутствие. Взяв у слуги письмо, он прочел его и вошел в кабинет дочери, которая уже сидела над переводом.
-- Лидия, -- сказал он с каким-то колебанием, которое Лидия приписала бы притворству, если бы смела допустить такую мысль по отношению к своему отцу. -- Я не желаю, чтобы ты когда-либо откладывала свои дела ради каких-то литературных пустяков.
Столь необычные в устах ее отца слова поразили Лидию. Почти не понимая их, она смотрела на него в безмолвном смущении.
-- Для меня гораздо важнее, чтобы ты весело проводила время, чем то, чтобы моя книга подвинулась вперед. Поезжай!
Лидия, немного поколебавшись, отложила перо и сказала:
-- Я не могу радоваться верховой езде, если буду знать, что не исполнила чего-нибудь для вас.
-- А я не смогу радоваться тому, что делаешь для меня, если буду знать, что ты приносишь ради этого в жертву свои удовольствия. Еще раз -- я предпочитаю, чтобы ты поехала.
Лидия молча повиновалась. Ей показалось, что следовало бы поцеловать отца; но они оба были так непривычны к изъявлениям нежности, что дочь не решалась выполнить своего намерения. До самого вечера продолжалась прогулка, во время которой Лидия передумывала свои поздно возмутившиеся против отцовского деспотизма мысли. Вернувшись домой, она докончила перевод.
С тех пор в молодой девушке непрерывно росло сознание внутренних сил, незаметно накопленных ею в длинные годы юности, протекшей под самовластной опекой строгого и придирчивого отца. Она начала самостоятельно выбирать себе предметы занятий и решалась уже отстаивать против отцовского консерватизма собственные художественные вкусы, склонявшиеся к новым направлениям в музыке и живописи. Неожиданно для нее отец одобрил в ней ее самостоятельность и потребовал, чтобы она считалась с его мнениями лишь постольку, поскольку считается с суждениями остальных критиков его лагеря. Он был достаточно умен, чтобы отнестись именно так к эмансипации дочери. После этого отношения их стали более сердечными.
Однажды Лидия призналась отцу, что в спорах с ним она неизменно ощущает радость от сознания, что в конце концов он всегда прав. Он строго ответил:
-- Это радует меня, Лидия, потому, что я верю твоим словам. Но такие вещи лучше оставлять невысказанными. Лучше оставить при себе искреннюю похвалу, чем подвергать себя подозрению в лживости.
Вскоре после этого разговора Лидия, по своему желанию, провела сезон в Лондоне, где вращалась в лучших кругах светского общества, которое произвело на нее впечатление храма, где обожествлялось богатство, и рынка, где торговали девственностью. Присмотревшись внимательно к этому культу и этой торговле, она нашла их глубоко неинтересными, и единственное, что заняло ее, это типично английская манера, сквозившая в каждом штрихе лондонской светской жизни. Но скоро новизна этих впечатлений притупилась. Ее особенно стало тяготить и смущать вначале совсем для нее непонятное, аффектированное отношение, которое она помимо своей воли возбуждала в окружавших ее женщинах. Ей было не трудно удержать на почтительном от себя расстоянии юных взбалмошных дев. Но старые женщины, в особенности две тетки, которые во времена ее детства не оказывали ей ровно никакого внимания, стали теперь преследовать ее нежностями, уговорами бросить отца и навсегда поселиться с ними. Холодность, порой даже резкость ее отказов не охлаждали их пыла, так что ей пришлось, чтобы избавиться от их назойливых притязаний, покинуть Лондон. Вместе с отцом она опять переехала на материк и прекратила всякие письменные сношения с лондонским обществом. Тетки довели до ее сведения, что они глубоко оскорблены и уязвлены ею. Лидия была названа неблагодарной и невоспитанной, но после смерти этих двух теток оказалось, что они обе завещали ей свои состояния.
Первое событие в жизни, глубоко потрясшее ее, была смерть отца. Это случилось в Авиньоне. Ей шел тогда двадцать пятый год. Мистер Кэру умирал в полном сознании, и все же перед смертью между ним и дочерью не произошло никаких трогательных сцен. В вечер рокового исхода больной чувствовал себя хорошо и потребовал, чтобы дочь у его изголовья читала ему вслух какую-то вновь вышедшую книгу. Он, как ей казалось, внимательно слушал ее чтение, когда вдруг приподнялся на локти и спокойно произнес: "Лидия, мое сердце, кажется, перестает биться, прощай!" -- после чего тотчас же умер.
Для дочери были очень тягостны суета и волнение, поднявшиеся вокруг нее после этой смерти. Все выражали ей неумеренное сочувствие ее горю. Она же оставалась внешне спокойной и не выказывала ни благодарности окружавшим ее, ни намерения вести себя так, как это в таких случаях принято.
Родственники мистера Кэру остались очень недовольны его завещанием. Документ этот оказался очень кратким, содержащим всего несколько строк, в которых все имущество покойного передавалось его дорогой и единственной дочери. Однако он, кроме того, лично передал Лидии часть своей посмертной воли. Большое возмущение среди родни вызвало, между прочим, его распоряжение, чтобы тело его было отправлено в Милан и там сожжено в крематории.
Исполнив эту волю отца, Лидия вернулась в Англию, чтобы привести в порядок свои дела.
Ее приезд в качестве богатой невесты и независимой девушки вызвал много надежд в сердцах молодежи ее круга, но она начала с того, что озадачила своих поклонников необычайной для девушки ее лет и ее положения деловитостью и выдержкой. Покончив со своими делами, она вернулась в Авиньон, чтобы исполнить последнее распоряжение отца.
Среди посмертных бумаг его она нашла конверт с надписью, сделанною его рукою: "Письмо к Лидии. Прочти его на досуге, когда я и мои дела будут окончательно ликвидированы". Она решила прочесть это письмо в комнате, бывшей свидетельницей последних часов жизни ее отца.
Вот что отец писал ей:
"Дорогая моя Лидия,
Я принадлежу к числу разочарованных людей, которых среди нас гораздо больше, чем предполагают. Это письмо содержит признание в моем жизненном банкротстве. Лишь несколько лет назад я впервые понял, что, хотя я и страдаю от своих неудач в этом мире, мне незачем отражать свои настроения на твоей молодой жизни и что для меня остается последняя утешительная задача: быть для тебя хорошим отцом и полезным руководителем. Я почувствовал тогда, что ты не можешь вывести из всей нашей совместной жизни иного заключения, кроме того, что я, по своей эгоистичности, видел в тебе только своего переписчика и секретаря, и что у тебя нет иных обязанностей по отношению ко мне, кроме тех, какие может иметь раб по отношению к той власти, которая заставляет безрадостно работать его мышцы. Горькое сознание того, что я причинял тебе при жизни немало неприятностей своим деспотизмом и несправедливой требовательностью, вызывает во мне желание оправдаться перед тобой.
Я никогда не спрашивал тебя, помнишь ли ты свою мать. Если бы ты когда-нибудь нарушила установившееся у нас молчание о ней, я с радостным облегчением рассказал бы тебе то, что решаюсь сказать только теперь. Но какой-то мудрый инстинкт удерживал тебя от этого, и, пожалуй, лучше для тебя, что ты узнаешь о ней только теперь, когда уже не существует необходимости продолжать наше молчание. Если в тебе живет печаль, что ты так мало знала женщину, давшую тебе жизнь, то стряхни ее с себя без всякого сожаления. Это была жестокая, самовлюбленная женщина, которая не могла жить под одной кровлей ни с одним человеком, чтобы не замучить его, -- ни с мужем, ни с ребенком своим, ни со слугой, ни с другом. Я говорю уже беспристрастно, даже бесстрастно, потому что много лет прошло с тех пор, как ненависть к ней вспыхнула в моем сердце, и давно уже это чувство угасло. Горечь воспоминания о ней так же спит во мне теперь, когда я пишу это письмо, как будет она спать вечным сном тогда, когда ты станешь читать его. Я недавно еще с нежностью наблюдал черты твоего лица и характера, которые ты унаследовала от нее, так что могу с глубокой искренностью сказать, что еще никогда с тех пор, как погибли мои мечты, ради которых я женился на твоей матери, не чувствовал я себя таким примиренным с ее памятью. Во время нашей совместной жизни я делал для нее все лучшее, что было в моих силах, -- она же платила мне всем злом, на которое была способна. Через шесть лет мы развелись. Я предоставил ей свободу рассказывать о причинах нашего развода все, что ей заблагорассудится, и обеспечил в материальном отношении ее судьбу гораздо лучше, чем она могла и была вправе рассчитывать. Этим я купил у нее отказ от всех прав на тебя и, на всякий случай, вместе с тобой, покинув Англию, поселился в Бельгии. До ее смерти мы ни разу не возвращались на родину, потому что я боялся, как бы она не воспользовалась распущенными ею же слухами о моем развратном поведении и моей открытой враждебности к официальной религии, чтобы начать судебное дело о своих правах на тебя. Мне трудно подробнее говорить о ней и жалею, что вообще вынужден был упомянуть ее имя.
Я хочу пояснить здесь, что побуждало меня взять тебя у матери. Это не было естественной привязанностью отца: тогда я еще не любил тебя -- порождение ненавистной мне женщины; к тому же я знал, что ты будешь в твои детские годы бременем для меня. Но, дав тебе жизнь и затем порвавши свои обязательства по отношению к твоей матери, я слишком живо чувствовал свою обязанность: не дать моей ошибке горестно отразиться на твоей жизни. Я был бы счастлив тогда, если бы мог поверить, что женщина, бывшая моей женой, будет для тебя хорошей матерью и воспитательницей; но противоположное было слишком очевидно, и я положил все силы своего ума и воли на то, чтобы исполнить свои обязанности перед тобой. С течением времени, по мере того как ты подрастала, ты становилась полезной мне в моих занятиях, и, как ты это знаешь, я заставлял тебя работать без сожаления, но зато не без мысли о твоей собственной пользе. Я всегда держал секретаря для той работы, которую считал чисто механической, и никогда не обременял тебя ею. Без колебания могу заявить, что никогда не обременял тебя работой, не имевшей воспитательного или образовательного значения для тебя же. Я часто боялся, что часы, проводимые тобой над моими денежными делами, были тебе очень тягостны, но мне нет нужды теперь оправдываться в этом перед тобой. Ты уже по собственному опыту знаешь, как необходимо знание этой стороны жизни обладательнице большого состояния.
В долгие годы твоего детства и ранней юности ты была в моих глазах лишь доброй девочкой, которую невежды называли чудом образованности и воспитания. В условиях, которые я для тебя создал, всякое дитя было бы таким же. Но мало-помалу, созерцая твою молодую жизнь, протекавшую так близко от моей, я выносил от нее ту светлую радость, которой не мог найти в созерцании самого себя. Я не умел во всю свою жизнь, не умею и теперь высказать силу своей привязанности к тебе, моя дочь, не смогу передать в словах и торжества, испытываемого мной, когда я почувствовал как-то, что я принял в качестве тяжелой, неблагодарной обязанности, стало живой водой, обновившей мою жизнь. Свою литературную работу, которая поглотила так много и твоего труда, я стал ценить лишь постольку, поскольку она служила тебе материалом для приобретения знаний, и ты будешь вполне справедлива к моим научным занятиям, если признаешь, что, хотя я и перебрал большие кучи песка, я не отыскал скрытых в них крупинок золота. Я прошу тебя только вспомнить, когда это суждение оформится в твоем уме, что я начал выполнять свой долг по отношению к тебе тогда, когда он не обещал мне еще никаких радостей, и я даже не смел надеяться на результаты своих трудов. И когда друзья твоей матери, которых ты, может быть, встретишь в предстоящей тебе длинной жизни, расскажут тебе о том, как я изменил своим обязанностям по отношению к ней (о чем так любят говорить люди), то ты, быть может, найдешь для меня оправдание в том, что я сумел зато дать тебе возможность и средства войти в жизнь не беззащитной девушкой, а человеком, вооруженным знаниями и дисциплинированным умом.
Твое будущее не беспокоит меня, хотя я много и подолгу думал о нем. Боюсь только, как бы ты не пришла скоро к заключению, что жизнь нашего круга не представляет поприща для деятельности образованной и умной женщины. В молодости моей, когда я не мог обойтись без общества сверстников, я не раз пытался забыть приобретения культуры человеческого духа, забыть свои убеждения, приобрести взгляды, принятые среди того общества, которое по моему рождению и воспитанию должно было стать моим, чтобы ужиться в нем. Но эта попытка принесла мне больше горя, чем все остальные ошибки, совершенные мною в жизни. Легче стать медведем среди медведей, чем остаться человеком среди людей. Ужиться с ними можно лишь ценою отказа от самого себя, а жить вне самого себя -- значит умереть еще при жизни. Берегись, Лидия! Не поддавайся искушению приспособиться к людям ценою нравственного самоубийства!
Когда-нибудь, я надеюсь на это, выйдешь замуж. При этом тебе представится возможность совершить роковую ошибку, от которой не могут предостеречь тебя ни мои теперешние советы, ни твоя собственная чуткость. Я думаю, что ты не легко и не скоро найдешь человека, способного удовлетворить в тебе свойственную твоему полу потребность освобождения от ответственности за собственную жизнь. Если твой выбор, тем не менее, будет ошибочен, вспомни тогда о своем отце, несчастный брак которого и разочарование в жене были в конце концов единственным событием его жизни, доставившим ему счастие на ее склоне. Позволь мне также предостеречь тебя от грозящего тебе, как богатой невесте, заблуждения, будто ты можешь найти себе достойного супруга только среди таких же богатых мужчин, по своему богатству свободных от подозрения в стремлении жениться на деньгах. Ведь пошлый авантюрист, надеюсь, не сможет увлечь тебя, а воистину хорошие люди скорее испугаются твоего богатства, чем соблазнятся им. Единственный род людей, от которых я хотел бы предостеречь тебя всеми силами, это тот, к какому, кажется, я сам принадлежу. Не поддавайся заблуждению, что мужчина будет для тебя внимательным и любящим другом оттого, что он образован, начитан и наделен критическим умом; что он так же глубоко, как и ты, переживает впечатления прекрасного, оттого, что согласен с твоими определениями художественных направлений, школ и дворцов; или что у него одинаковые с тобою вкусы и что он одинаково с тобой понимает слова, мысли и творения любимых тобою авторов, оттого, что тоже предпочитает их перед другими. Остерегайся людей, которые больше читают и размышляют, чем действуют, берегись тех, кто больше склонен к пассивной мысли, чем к активной работе. Не забывай, что женщина тем несчастнее, чем больше времени муж проводит дома. Берегись художников, поэтов, музыкантов, вообще служителей искусства всякого рода, кроме истинно великих. Не верь им: они плохие мужья и отцы. Удовлетворенный собой работник, хорошо выполняющий свое дело, -- кем бы он ни был: государственным канцлером или пахарем, -- вот кто может дать тебе, пожалуй, счастье, потому что из всех разрядов людей, которых я встречал в жизни, этот был еще более других выносим.
Но довольно советов. Чем больше я размышляю о них, тем яснее становится для меня их тщетность.
Ты, вероятно, будешь дивиться тому, что я никогда не заговаривал с тобой о вещах, которым посвятил это письмо. Верь мне, дитя мое, что меня часто терзала потребность высказать тебе все это, но моя природная замкнутость отнимала у меня нужные слова. Я чувствую, что написал эти строки только для того, чтобы выразить тебе хоть раз в жизни, какой горячей привязанностью к тебе было полно мое сердце. Предрассудки холодного ума и робкая стыдливость, запрещающие человеку обнаружить, что он нечто большее, чем образованный и мыслящий камень, мешали мне раскрыть перед тобой свое сердце. Но теперь, когда уверенность, что уже никакие впечатления от меня не придут разрушать твоей веры в правдивость этих моих слов, -- последних слов моей жизни, -- я решаюсь их высказать.
Я вижу, что наговорил слишком много, и в то же время чувствую, что далеко не сказал всего. Это письмо было для меня трудной задачей. Несмотря на опытность своего пера, я никогда еще не чувствовал, как мало способно оно передавать мои мысли и чувства..."
Тут письмо обрывалось. Ему не суждено было дойти до конца.
2
В мае месяце, через семь лет после бегства обоих мальчиков из Мокриф Хауза, одна молодая женщина сидела в тени кедрового дерева посреди лужайки, сверкавшей на солнце своей юной зеленью. Она избегала солнца, потому что дорожила жемчужно-бледным цветом своего лица. Это была маленькая изящная девушка с немного чувственными линиями тонких губ и ноздрей, с серыми глазами, над которыми спокойными легкими дугами изгибались тонкие брови, и с огненно-золотой копной прекрасных волос, наполовину скрытых широкополой соломенной шляпой. Платье из индийского муслина с короткими рукавами, обнажавшими до локтей белизну выточенных рук, благородно очерчивало ее плечи, на которые был накинут пушистый белый шарф, образовавший уютное гнездышко вокруг шеи. Казалось, что она вся погружена в чтение небольшого томика в изящном переплете из слоновой кости -- миниатюрное издание гетевского "Фауста".
Когда солнце спустилось к закату и яркий дневной свет стал понемногу угасать, девушка закрыла книгу и продолжала неподвижно сидеть, погрузившись в свои думы и не обращая никакого внимания на прозаическую черную фигуру, двигавшуюся поперек лужайки по направлению к ней. Это был молодой человек, одетый в изящный черный сюртук. В его наружности заметно преобладали темные цвета, а общее выражение лица и фигуры было сдержанно, почти сурово.
-- Вы собираетесь уезжать так рано, Люциан? -- обратилась она к подошедшему.
Люциан внимательно посмотрел на нее. Его имя, только что произнесенное ею, всякий раз поражало его в устах девушки. Он любил вдумываться в причины вещей и объяснял себе эту странность необычайной тонкостью и изяществом ее произношения.
-- Да, -- ответил он. -- Я уже покончил все дела и пришел побеседовать с вами, прежде чем проститься.
Он сел рядом с нею на принесенный с собою складной стул. Девушка сложила руки на коленях, приготовившись молчать.
-- Во-первых, о вилле, -- продолжал Люциан. -- Она сдана только на один месяц. Таким образом, вы можете сообщить госпоже Гофф, что в начале июля вилла будет свободной, и она может к тому времени приехать, если только ее общество вам приятно. Надеюсь все же, что вы не поступите так безрассудно.
Она улыбнулась.
-- А что за господа снимают сейчас эту виллу? Я слышала, будто они запрещают нашим работникам проходить по вязовой аллее мимо их окон.
-- Они имеют на это право. Они сняли виллу с условием, чтобы никто посторонний не проходил по этой аллее. Я не знал еще тогда, что вы приедете в замок, иначе бы я не согласился на это.
-- А я хотела бы, чтобы эта аллея была недоступна именно для них. Но пусть, по крайней мере, нашим работникам будет разрешено проходить по ней два раза в день: когда они идут на скотный двор и возвращаются оттуда.
-- Ну, знаете ли, теперь это нелегко сделать. Молодой человек, снявший виллу, находится в особых условиях. Он приехал сюда поправлять свое здоровье, и ему предписаны врачами ежедневные физические упражнения на открытом воздухе. Он не может выносить посторонних взоров. Даже я ни разу не видел его. Он живет в совершенном одиночестве с одним только слугою. Ввиду этих особенных обстоятельств я согласился предоставить вязовую аллею в его исключительное пользование. Он платит за виллу такую цену, которой оплачивается эта привилегия, для него представляющая исключительную важность.
-- А ваш молодой человек не сумасшедший?
-- Это для нас, мне кажется, безразлично. Я удовлетворился, сдавая ему виллу, тем, что, по-видимому, это чистый и порядочный жилец, -- с некоторою обидою ответил Люциан. -- Его рекомендовал мне лорд Вортингтон, очень хорошо отозвавшийся о нем. Я высказал лорду это же подозрение, которое пришло вам только что в голову, но он в такой же степени ручался за здравомыслие нашего нанимателя, как и за его платежеспособность. Вортингтон даже предлагал снять виллу на свое имя и тем взять на себя ответственность за поведение рекомендованного им джентльмена. Вам нечего опасаться: это просто молодой ученый, растративший свое здоровье и нервы усиленными занятиями. Вероятно, он товарищ лорда Вортингтона по колледжу.
-- Возможно. Но товарищей лорда Вортингтона я готова скорее заподозрить в усиленных кутежах, чем в усиленных занятиях.
-- Вам не из-за чего беспокоиться, Лидия, -- продолжал Люциан, обиженный насмешливым тоном молодой женщины. -- Я воспользовался любезностью лорда Вортингтона и составил контракт на его имя.
-- Я очень благодарна вам, Люциан, за вашу предусмотрительную осторожность. Сегодня же подтвержу ваше приказание, чтобы никто не проходил по вязовой аллее мимо виллы.
-- Второе дело важнее, -- продолжал Люциан, -- потому что касается вас лично. Мисс Гофф согласна на ваше предложение. Но трудно, по-моему, найти для вас более неподходящей компаньонки или подруги, -- как вы ее, кажется, называете.
-- Почему же, Люциан?
-- В сущности, по всему. Она моложе вас и потому не может быть достаточно приличной в глазах света, охраной для вас при выездах. Она получила очень недостаточное образование, и все ее знание общества и светских обычаев почерпнуто на здешних общественных балах. Вы знаете, что она хороша собой и считается в Уилстокене красавицей. Это сделало ее мнительной и капризной, и боюсь, что она во зло использует вашу симпатию к ней.
-- Разве она еще капризнее меня?
-- Вы вовсе не капризны, Лидия, если не считать того, что вы редко слушаетесь благоразумных советов.
-- Это потому, что я редко нахожу в них благоразумие. Итак, вы полагаете, что мне лучше пригласить профессиональную компаньонку из увядших, но благородных вдов, чем спасти эту девушку от неизбежности стать гувернанткой и начать увядать в двадцать три года?
-- Необходимость иметь подходящую компаньонку и нравственный долг оказывать помощь бедным людям -- совершенно ведь разные вещи, Лидия.
-- С этим я согласна, Люциан. Но когда приедет мисс Гофф?
-- Сегодня вечером. Имейте в виду, что вы еще ничем не связаны по отношению к ней, и если вы предпочитаете иметь более подходящую компаньонку, вы можете принять ее просто, как обыкновенную посетительницу. На том дело и кончится. Я бы советовал вам пригласить ее старшую сестру. Впрочем, вряд ли она согласится оставить мать, которая еще не оправилась от потери мужа.
Лидия молча и рассеянно смотрела на маленький томик "Фауста", лежащий у нее на коленях и, казалось, думала о другом.
-- Что вы сказали? -- спросил Люциан, чтобы скрыть смущение от ее молчания. Лидия подняла на него глаза.
-- Ничего. Мне нечего вам сказать, -- как бы не замечая его замешательства, ответила Лидия.
-- В таком случае, -- окончательно обиделся Люциан, -- мне лучше уйти.
-- Ну, полноте, Люциан, -- с прежней невозмутимостью сказала девушка. -- Я очень рада вашему обществу. Если два уилстокенских крестьянина подружились, то знаете, как они проявляют свою дружбу? По воскресеньям они сидят целыми часами рядом на одной лавке и не произносят ни одного слова. Это гораздо естественнее и искреннее, чем паническая боязнь молчания, которая владеет всяким человеком, имеющим несчастье принадлежать к нашему кругу.
-- У вас всегда чудаческие мысли, Лидия. Крестьянин молчит совершенно так же, как его собака, и по тем же причинам.
-- А разве общество собак не приятно?
Люциан промолчал, пожав плечами. Единственное отношение к женщинам, которое он признавал, было интеллектуальное общение, где он любил роль снисходящего к ним руководителя. Лидия же никогда не давала ему возможности войти в эту роль. Она почти никогда не спорила с ним, но он чувствовал, что она не соглашалась ни с одним из его мнений. А молчать в присутствии женщины, по примеру уилстокенских пахарей, ему было тяжело и неловко. К счастью, надо было спешить к поезду и можно было встать и проститься.
Она подала ему руку; когда он взял ее в свою, тень нежности мелькнула в его серых глазах. Но он сейчас же застегнул сюртук на все пуговицы и с непоколебимо серьезным видом удалился. Она проводила его взглядом, следя за тем, как лучи близкого к закату солнца золотили его шляпу, вздохнула и снова погрузилась в томик Гете.
Но через несколько минут она почувствовала усталость от долгой неподвижности и пошла бродить по парку, вспоминая места, где играла в детстве, когда приезжала гостить к своей старой тетке. Она узнала огромный древний алтарь друидов, развалины которого сохранились в парке; в детские годы он напоминал ей гору Синай, нарисованную в книжке, по которой она училась священной истории. У болотца, в отдаленной части парка, она вспомнила, как бранила ее няня, когда она здесь для забавы наполнила свои чулки болотной грязью. Наконец она вышла на прелестную поляну, по которой тянулась обложенная нежным дерном аллея и терялась в бесконечности спускавшихся сумерек. Это место понравилось ей больше всего, что она видела в своих владениях, и она стала уже мечтать о том, чтобы построить здесь беседку, когда с огорчением узнала в нем ту самую вязовую аллею, которая была отдана в исключительное пользование странному нанимателю виллы.
Молодая девушка быстро углубилась в рощу и засмеялась тому, что оказалась нарушительницей частных прав в своем собственном поместье. Она стала пробираться между деревьями, чтобы попасть на какую-нибудь дорогу, которая привела бы ее домой, потому что часовая прогулка утомила ее. Но места были ей незнакомы и она не знала, куда идти. Не видно было ни дороги, ни опушки. Наконец она заметила просвет среди деревьев и, направившись к нему, вышла на лужайку. На середине ее она увидела мужскую фигуру, показавшуюся ей сначала прекрасной статуей, но вскоре с неожиданным для себя удовольствием она узнала в ней живого человека.
Принять за статую мужчину девятнадцатого века, делающего предписанную ему врачом послеобеденную гимнастику на свежем воздухе, казалось бы непростительным невежеством в скульптуре. Но ошибка Лидии оправдалась малообычным зрелищем, которое ей предстало: мужчина был одет в белую вязаную рубашку без рукавов и короткие штаны, обнажавшие ноги до колен. Его руки обнаруживали мускулатуру римского гладиатора. Сильная грудь, обрисовывавшаяся под покрывавшей ее тканью, казалась высеченной из мрамора. Короткие волнистые волосы в вечернем свете казались отлитыми из бронзы. У Лидии мелькнула мысль, что она подглядела тайну античного бога, живущего в ее лесу. Но очарование было разрушено, когда она приняла за небожителя другого человека, похожего на лакея, присутствие которого трудно было примирить с мыслью об олимпийце, и который смотрел на него, как лакей может смотреть на хорошую лошадь. Он первый заметил Лидию, и по тому, как он поглядел на нее, она поняла, что ее приход был здесь вовсе нежелателен. Но богоподобный юноша тоже увидел ее и совсем другое впечатление отразилось на нем: его губы раскрылись, щеки покрылись румянцем, и он застыл в удивленном восхищении. Первым побуждением Лидии было поскорее спрятаться от их взоров, второе -- извиниться за свою невольную нескромность. В конце концов она ничего не сказала и спокойно вернулась в лес.
Когда Лидия почувствовала себя скрытой от их взоров, она пустилась бежать, чтобы скорее удалиться от места встречи, которая оставила в ней какой-то странный осадок. Но вечер был жаркий, и бег скоро утомил ее; она остановилась и стала вслушиваться в чары лесной жизни. Ее окружали таинственные звуки ожившего от зимнего молчания леса: шумела молодая листва, трещали кузнечики, перекликались мелодичные голоса птиц. Ни один звук, обнаруживавший присутствие человека, не доносился до нее. Ей пришла мысль, что богоподобный юноша, которого она только что видела, был праксителевский Гермес, вызванный к жизни ее воображением, еще полным звука гетевского Шабаша, который она только что прочла. Образ лакея был, вероятно, одним из тех немногих несоответствий, которые характерны для сновидений и галлюцинаций. Вероятно, ее фантазия создала этот образ в связи со словами Люциана о слуге нанимателя виллы. Она не могла допустить, чтобы величавое видение, представшее ей в роще, было на самом деле каким-то буквоедом, испортившим свое здоровье за книгами. Безотчетное чувство радости, охватившее ее при созерцании прекрасного видения, тоже доказывало, что это было не более, как создание ее воображения: в противном случае, ей, конечно, было бы только неприятно и стыдно, что она очутилась в положении соглядатая, малопристойном для девушки ее лет и положения.