По Эдгар Аллан
Никогда не закладывай черту свою голову

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Эдгар По

Никогда не закладывай черту свою голову

Сказка с моралью

Never Bet the Devil Your Head. A Tale with a Moral (1841).

Перевод М. Энгельгардта (1896).

   "Если сам автор чист в моральном отношении, то решительно все равно, какова мораль его книг". Полагаю, что Дон-Томас де лас Торрес попал в Чистилище за это утверждение, высказанное им в предисловии к "Любовным поэмам". И стоило бы, во имя поэтической справедливости, продержать его там до тех пор, пока "Любовные поэмы" не будут распроданы до последнего экземпляра или забыты вследствие недостатка читателей. В каждом вымысле должна быть мораль; мало того, критики открыли, что она есть в каждом вымысле. Филипп Меланхтон довольно давно уже написал комментарии к "Войне мышей и лягушек" и доказал, что цель поэта была возбудить отвращение к мятежу. Пьер ла-Сен пошел дальше, показав, что поэма написана с целью внушить молодым людям отвращение к обжорству и пьянству. Равным образом Яков Гюго пришел к убеждению, что в лице Эвена Гомер изображает Жана Кальвина, в лице Антиноя - Мартина Лютера, в Лотофагах - протестантов вообще, а в Гарпиях - голландцев. Наши новейшие схоласты не менее остроумны. Доказано, что человек не может взяться за перо без глубочайших замыслов. Таким образом задача авторов значительно облегчается. Беллетристу, например, нечего заботиться о морали. Она есть - где-нибудь да найдется. Мораль и критики сами позаботятся о себе. Все, что автор имел в виду, и все, чего он не имел в виду, выяснится в свое время в "Обозрении" или "Магазине", а также и то, что он должен был иметь в виду, и то, что он собирается иметь в виду, - словом, все пойдет, как по маслу.
   Итак, нет ни малейшего основания в обвинении, возведенном на меня некоторыми невеждами, будто я не написал ни одного морального рассказа или, выражаясь точнее, рассказа с моралью. Не этим критикам предназначено разъяснять мною написанное и развивать мою мораль - вот в чем все дело. Но "Северо-американский Трехмесячный Враль" заставит их устыдиться своей глупости. Тем временем, чтобы отсрочить мою казнь, чтобы смягчить обвинение, я предлагаю вниманию публики нижеследующую печальную историю, мораль которой очевидна, вне всякого сомнения, так как напечатана крупным шрифтом в заглавии рассказа. Мне обязаны благодарностью за этот прием, гораздо более остроумный, чем у Лафонтена и прочих, которые откладывают печатание морали, до конца своих басен.
   De mortuis nil nisi bonum {О мертвых ничего, кроме хорошего (лат.).} - превосходное правило, хотя бы покойный, о котором идет речь, был просто покойным халатом. Итак, я не намерен бранить моего покойного друга Тоби Даммита. Он был изрядная собака и умер собачьей смертью; но нельзя ставить ему в вину его пороки. Они явились результатом физического недостатка его матери. Она делала для ребенка все, что могла: секла его нещадно, потому что исполнение долга всегда было для нее удовольствием, а дети, как бифштекс, становятся тем лучше, чем больше их колотишь. Но - бедная женщина! - она была левша, а лучше совсем не пороть детей, чем пороть их левой рукой. Мир вертится справа налево. Поэтому нельзя бить ребенка слева направо. Если каждый удар, нанесенный в надлежащем направлении, выколачивает какую-нибудь дурную наклонность, то каждый удар, нанесенный в противоположном направлении, должен вколачивать соответствующий порок. Я часто присутствовал при наказании Тоби и уже по тому, как он брыкался, мог убедиться, что мальчишка становится хуже и хуже с каждым днем. Наконец, я увидел сквозь слезы, что нет ни малейшей надежды на исправление этого негодяя, а однажды, когда от нещадной порки он весь почернел, словно негритенок, когда даже это наказание не произвело на него никакого действия кроме того, что он покатился в судорогах, я не мог более сдерживаться и, упав на колени, во всеуслышание предсказал ему гибель.
   Пороки развивались в нем с ужасающею быстротой. Пяти месяцев от роду он приходил в такое бешенство, что не мог выговорить ни слова. Шести месяцев я застал его однажды жующим колоду карт; семи месяцев он уже привык обнимать и целовать маленьких девочек. Восьми месяцев он нагло отказался подписать обет трезвости. Так из месяца в месяц усиливалась его испорченность, а к концу первого года он не только выражал настойчивое желание носить усы, но и проявил наклонность ругаться, божиться и биться об заклад.
   Эта последняя совершенно неблагородная привычка и привела его к гибели, которую, я ему предсказывал. Привычка росла вместе с его ростом и усиливалась вместе с его силой, так что, возмужав, он чуть не на каждом слове предлагал биться об заклад. Не то, чтобы он действительно хотел держать пари, нет, это была только манера, привычка, - ничего более. Подобные предложения в его устах не имели ровно никакого значения. Это были невинные риторические фигуры для закругления фразы. Когда он говорил: "Я готов прозакладывать то-то и то-то", никто не принимал его слов за чистую монету; но все же я считал долгом отучить его от этой привычки. Привычка была безнравственная, - я говорил ему это. Привычка была вульгарная, - я старался уверить его в этом. Она не принята в порядочном обществе, - утверждая это, я сказал чистейшую правду. Она воспрещена актом конгресса, - высказывая это, я отнюдь не имел намерения солгать. Я увещевал, - напрасно. Я доказывал, - тщетно. Я убеждал, - он смеялся! Я умолял, - он хохотал. Я проповедовал, - он скалил зубы. Я дал ему пинка, - он кликнул полицию. Я дернул его за нос, - он высморкался и объявил, что я не посмею повторить эту выходку, прибавив, что готов прозакладывать черту свою голову.
   Бедность была другой порок, укоренившийся в Даммите в силу физического недостатка его матери. Он был беден до безобразия, и потому, без сомнения, его риторические выражения насчет пари редко имели денежный характер. Я не припомню, чтобы он сказал хоть раз: "Готов прозакладывать доллар". Он говорил: "Готов прозакладывать, что хотите", или "Пари на что угодно" или, еще сильнее, "Готов прозакладывать черту свою голову".
   Эта последняя формула нравилась ему больше всех, быть может потому, что была сопряжена с наименьшим риском: Даммит был крайне экономен. Голова у него была маленькая, так что и потеря была бы маленькая, если бы кто-нибудь поймал его на слове. Но это мои личные соображения, и я отнюдь не считаю себя вправе навязывать их ему. Во всяком случае, эта фраза нравилась ему все более и более, несмотря на очевидное неприличие ставить в заклад собственные мозги, точно банковые билеты, но этого мой друг не мог понять по своей развращенности. В конце концов, он оставил все другие формулы и "закладывал черту свою голову" с упорством и усердием, которые столь же возмущали, сколько удивляли меня. Меня всегда возмущают явления, которых я не могу понять. Тайна заставляет человека думать и, таким образом, наносит ущерб его здоровью. В выражении, с которым Даммит произносил эту проклятую фразу, в манере его было нечто особенное, сначала занимавшее, позднее смущавшее меня. За недостатком более подходящего выражения, я назову эту особенность странной, но Кольридж назвал бы ее мистической, Кант - пантеистической, Карлейль - круговращательной, а Эмерсон - гипермистификационной. Она все менее и менее нравилась мне. Душа мистера Даммита была в опасном положении. Я решил пустить в ход все мое красноречие, чтобы спасти ее. Я поклялся оказать ему такую же услугу, какую св. Патрик, по словам Ирландской хроники, оказал жабе, "пробудив в ней сознание своего положения". Я тотчас приступил к исполнению моей задачи. Я еще раз прибегнул к увещаниям. Еще раз я напряг все свои силы для последней попытки.
   Когда я кончил свое увещание, мистер Даммит начал вести себя крайне двусмысленно. В течение нескольких минут он хранил молчание, пристально вглядываясь в мое лицо. Потом внезапно нагнул голову на бок и поднял брови. Потом разогнул ладони рук и вздернул плечами. Потом мигнул правым глазом. Потом повторил ту же операцию с левым. Потом зажмурил глаза. Потом раскрыл их так широко, что я серьезно встревожился за последствия. Потом, приставив большой палец к носу, сделал неописуемое движение остальными пальцами. И наконец, подбоченившись, соблаговолил ответить.
   Я помню лишь главные пункты его речи. Он был бы мне очень обязан, если б я держал язык за зубами. Он не нуждается в моих советах. Он презирает мои осуждения. Он в таком возрасте, что может сам позаботиться о себе. Или я все еще считаю его младенцем? Или я имею что-нибудь против его характера? Или я желаю оскорбить его? Или я просто глуп? Известно ли моей родительнице, что я ушел из дома? Да, да, - он спрашивает меня, как честного человека, и готов поверить мне на слово! Еще раз, - известно ли моей маменьке, что меня нет дома? Мое смущение, - прибавил он, - выдает меня, и он готов прозакладывать черту свою голову, что ей это неизвестно.
   Мистер Даммит не дожидался моего ответа. Повернувшись на каблуках, он ушел с самой недостойной быстротой. Счастье его, что он сделал это. Мои чувства были оскорблены. Даже мой гнев пробудился. Я бы живо поймал его на слове. Я бы заставил мистера Даммита отдать нечистому свою маленькую головку, так как на самом-то деле моя мамаша очень хорошо знала о моей временной отлучке. Но "Небо посылает облегчение", - как говорит мусульманин, когда вы наступите ему на ногу. Я был оскорблен при исполнении долга и перенес оскорбление, как мужчина. Во всяком случае, мне казалось, что я сделал со своей стороны все для этого несчастного, и потому я решился не докучать ему более моими советами, а предоставить его собственной совести. Но, воздерживаясь от увещаний, я все-таки не решался оставить его на произвол судьбы. Мало того, я даже потакал иногда его менее порочным наклонностям и одобрял его гнусные остроты, одобрял со слезами на глазах, как гастрономы горчицу, так глубоко сокрушала меня его нечестивая речь.
   В один прекрасный день, отправившись гулять, мы дошли до реки. Тут оказался мост, через который мы решили перейти. Он был крытый, в виде свода - для защиты от непогоды, и, так как окон в этой постройке было мало, то под сводом царила неприятная темнота. Когда мы вошли в галерею, контраст между светом снаружи и темнотою внутри произвел на меня угнетающее Действие. Несчастный Даммит отнесся к этому совершенно равнодушно и объявил, изъявляя готовность прозакладывать черту свою голову, что я просто кисляй. Вообще он был, по-видимому, в необычайно веселом настроении духа. Он был так весел, что у меня невольно возникли самые черные подозрения. Возможно, что он был в припадке трансцендентализма. Но я недостаточно знаком с признаками этой болезни, чтобы говорить с уверенностью; к несчастью, с нами не было никого из моих друзей, чтобы поставить диагноз точнее. Я высказываю это предположение лишь потому, что моим другом овладел род мрачного скоморошества, заставлявший его дурить напропалую. Он то и дело перепрыгивал через препятствия, встречавшиеся по дороге, или пролезал под ними на карачках, при этом выкрикивал или шептал какие-то слова и словечки, сохраняя серьезнейшее выражение лица. Наконец, уже в конце моста наш путь был прегражден воротцами в виде вертящегося креста. Я спокойно повернул крест и прошел. Но этот способ не понравился Даммиту. Он объявил, что перепрыгнет через крест, да еще сделает вольт в воздухе. Я же, по совести говоря, не считал его способным на такую штуку. Лучшие вольты по части стиля откалывает мой друг, мистер Карлейль, и так как мне известно было, что он не сумеет выкинуть такую штуку, то где ж, думал я, суметь Тобиасу Даммиту. Итак, я объявил, что он хвастунишка и берется за то, чего сделать не может. Впоследствии я раскаялся в своих словах, так как Даммит не преминул выразить, что он может это сделать и готов прозакладывать черту свою голову. Несмотря на свое решение, о котором говорено выше, я уже собрался было обратиться к нему с увещанием, как вдруг услышал подле себя легкое покашливание, звучавшее примерно так: "э... хм!" Я вздрогнул и с удивлением осмотрелся. Вскоре взор мой открыл в уголке галереи маленького хромого старичка почтенного вида. Внешность его могла внушить глубочайшее уважение, так как на нем была не только черная пара, но и безукоризненно чистая рубашка с аккуратно завернутыми над белым галстуком воротничками, и волосы с пробором посередине, как у девочки. Руки его были задумчиво сложены на животе, а глава осторожно закатывались под лоб.
   Вглядевшись пристальнее, я заметил на нем черный шелковый фартучек, и это показалось мне крайне странным. Но прежде, чем я успел сказать что-нибудь по поводу этого обстоятельства, он перебил меня вторичным "э... хм!"
   Я не знал, что отвечать на это заявление. Дело в том, что на такие лаконические замечания почти невозможно ответить. Я знал одно периодическое издание, которое было приведено в полное замешательство словом: "Врешь!" Итак, без стыда сознаюсь, что я обратился за помощью к мистеру Даммиту.
   - Даммит, - сказал я, - что ты на это скажешь? Или ты не слышал? Этот господин говорит: "э... хм!"
   Говоря это, я сурово смотрел на моего друга, так как, по правде сказать, чувствовал себя смущенным, а когда человек смущен, ему следует хмурить брови и казаться сердитым, если он не хочет казаться дураком.
   - Даммит, - заметил я тоном, весьма напоминавшим ругательство, которого, впрочем, у меня и в мыслях не было, - Даммит, этот господин говорит: "э... хм!"
   Я не думаю утверждать, что мое замечание отличалось глубокомыслием; я сам не считал его глубокомысленным; но я давно заметил, что действие наших речей совсем не согласуется со значением, которое мы сами придаем им. Если бы я разнес его вдребезги бомбой или треснул по голове "Поэтами и поэзией в Америке", это вряд ли бы поразило его сильнее простых слов:
   - Даммит, что ты на это скажешь? Или ты не слышал? Этот господин говорит: "э... хм!"
   - Что ты говоришь? - произнес он, наконец, несколько раз изменившись в лице быстрее, чем пират меняет флаги, когда за ним гонится военный корабль. - Ты уверен, что он это сказал? Ну, что же, я во всяком случае не струшу. Сюда, "э... хм!"
   Старичок, по-видимому, был очень польщен, бог знает почему. Он вылез из своего уголка, грациозно приковылял к Даммиту, схватил его руку и дружески потряс ее, глядя ему в лицо с выражением самой искренней благосклонности, какую только можно себе представить.
   - Я совершенно уверен, что вы выиграете пари, Даммит, - сказал он с чистосердечнейшей улыбкой, - но все-таки нужно произвести опыт, знаете - для проформы.
   - Э... хм! - отвечал мой друг, снимая сюртук, обвязывая талию платком, закатывая глаза и опуская углы губ, отчего его физиономия приняла непередаваемое выражение, - э... хм! - Затем, помолчав, он снова сказал: - Э... хм! - и ничего больше я от него не слышал.
   "Ага, - подумал я (но не высказал этого вслух), - это молчание Тоби Даммита что-нибудь да значит и, без сомнения, есть результат его прежней болтливости. Одна крайность вызывает другую. Желал бы я знать, помнит ли он неуместные вопросы, которые так бегло задавал в тот день, когда я прочел ему нотацию? Во всяком случае, он вылечился от трансцендентализма".
   - Э... хм! - возразил Тоби, точно прочел мои мысли, с выражением замечтавшейся овцы.
   Старичок взял его за руку и отвел под мост, на несколько шагов от креста.
   - Друг мой, - сказал он, - я по совести считаю себя обязанным дать вам разбежаться. Постойте здесь, пока я стану у креста, чтобы видеть, красиво ли, трансцендентально ли вы перепрыгнете через него и сделаете ли пируэт в воздухе. Для проформы, только для проформы!.. Я скажу: "Раз, два, три и валяй". Допустим, что вы начнете при слове "валяй".
   Тут он поместился у креста, на мгновение погрузился в глубокую задумчивость, потом взглянул вверх и, кажется, слегка улыбнулся, потом затянул тесемки своего передника, потом пристально посмотрел на Даммита и, наконец, произнес установленный сигнал - "Раз, два, три - валяй!"
   При слове "валяй" мой бедный друг ринулся во всю прыть. Столб не был ни особенно высок, ни особенно низок, и я был уверен, что Даммит перепрыгнет. А если нет? Да, вот вопрос: если нет? По какому праву, этот старый господин заставляет другого господина прыгать? Кто он, этот нелепый старикашка? Предложи он мне прыгать, я не стану, вот и все, и знать не хочу, что он за чорт. Как я уже говорил, мост был устроен в виде галереи, и в ней все время раздавалось эхо, которое я услышал особенно ясно, когда пробормотал четыре последние слова. Но то, что я говорил, и то, что я думал, и то, что я слышал, заняло какое-нибудь мгновение. Не прошло и пяти секунд, как мой бедный Тоби прыгнул. Я видел, как он мчался, как он отделился от места; и поднялся вверх, выделывая ногами самые ужасающие фигуры. Я видел, как он выкинул вверху над самым столбом пируэт, и мне показалось крайне странным, что он не продолжает подниматься. Но весь прыжок был делом одного мгновения, и я не успел хорошенько поразмыслить, как мистер Даммит шлепнулся навзничь по сю самую сторону креста. В ту же минуту я увидел, что старичок улепетывает со всех ног, поймав и завернув в передник что-то тяжелое, упавшее из-под темного свода над крестом. Все это крайне изумило меня; но некогда было думать, потому что мистер Даммит лежал, не шевелясь, из чего я заключил, что чувства его оскорблены и что он нуждается в моей помощи. Я поспешил к нему и убедился, что он получил, что называется, серьезную рану. Дело в том, что он лишился головы, которую я нигде не мог найти, несмотря на самые тщательные поиски. Итак, я решился отнести его домой и послать за гомеопатами. Между тем у меня мелькнула догадка. Я открыл ближайшее окно, и печальная истина разом уяснилась мне. Футах в пяти над верхушкой столба проходила поперек моста плоская железная полоса, составлявшая часть целой системы таких же полос, служивших для укрепления постройки. Казалось очевидным, что шея моего злополучного друга пришла в непосредственное соприкосновение с острым краем этой полосы.
   Он недолго жил после этой страшной потери. Гомеопаты дали ему недостаточно малую дозу лекарства, да и ту, которую давали, он не решился принять. Ему становилось все хуже и хуже и, наконец, он умер: поучительный урок для всех живых бездельников. Я оросил его могилу слезами, вделал полосу в его фамильный герб, а для возмещения расходов по погребению послал мой весьма скромный счет трансценденталистам. Эти мерзавцы отказались платить, тогда я вырыл мистера Даммита из могилы и продал его на мясо для собак.
    
   Edgar Allan Poe.
   Never Bet the Devil Your Head. A Tale with a Moral (1841).
   Перевод М. Энгельгардта (1896).
   Текстовая версия: verslib.com
   По Э. Собрание сочинений в 2 тт. Т. 2. - СПб.: Изд. Г. Ф. Пантелеева, 1896  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru