Аннотация: Burning Daylight.
Перевод Александры Кривцовой (1927). Роман также часто издавался под названием "Время-не-ждёт".
Джек Лондон. День пламенеет
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Глава I
Спокойно и тихо было этой ночью в Тиволи. У стойки, тянувшейся вдоль одной из стен большой бревенчатой комнаты, стояли, облокотившись, человек шесть; двое обсуждали сравнительные лечебные достоинства соснового чая и лимонного сока как средства против цинги. Разговор шел вяло, то и дело прерываясь мрачными паузами. Остальные почти не обращали внимания на спорящих. У противоположной стены в ряд разместились столы для азартных игр. Стол для игры в крэп пустовал, а за "фараоном" сидел один-единственный человек. Даже шарик рулетки не вертелся, а крупье, стоя у шумящей, докрасна раскаленной печки, болтал с молодой черноглазой миловидной женщиной. От Джуно до Форт-Юкона ее знали под именем Мадонна. Трое мужчин сидели за покером, но они играли по маленькой и без всякого энтузиазма, так как зрителей не было. В танцевальной комнате медленно вальсировали три парочки под звуки скрипки и рояля.
Сёркл не был заброшен, и денег в нем было немало. Золотоискатели уже вернулись с Лосиной реки и других рудников, расположенных на западе; летняя промывка прошла хорошо, и карманы были набиты золотым песком и самородками. Клондайк еще не был открыт, а золотоискатели Юкона пока не научились закладывать шахты, оттаивая землю. Зимой работы не было, и они привыкли зимовать в небольших лагерях, вроде Сёркл, в течение долгой арктической ночи. Время тянулось медленно, карманы были полны, а развлечение можно было найти только в питейных и игорных домах. И все же в ту ночь Тиволи пустовал. Мадонна, стоявшая у печки, зевнула, не прикрывая рта, и сказала Чарли Бэйтсу:
-- Если ничего не случится, я пойду спать. Что такое делается с лагерем? Все поумирали?
Бэйтс даже не потрудился ответить; он продолжал угрюмо свертывать папиросу. Дэн Макдональд, пионер-трактирщик и игрок верхнего Юкона, хозяин и собственник Тиволи со всеми игорными предприятиями, бродил, как потерянный, по большой пустынной комнате. Наконец он подошел к двум, стоявшим у печки.
-- Кто-нибудь помер? -- спросила его Мадонна.
-- Похоже на то, -- последовал ответ.
-- Ну, так, должно быть, весь лагерь вымер, -- решительно сказала она и снова зевнула.
Макдональд усмехнулся, кивнул головой и открыл рот, чтобы ответить, но в эту минуту входная дверь распахнулась настежь и в полосе свете показался человек. Налет инея, которым он был покрыт, в жаркой комнате превратился в пар, завился вокруг него, опускаясь к его коленям, и, редея, разливался по полу, совершено исчезая футах в двенадцати от печки. Сняв метелку с гвоздя на внутренней стороне двери, вновь прибывший обмахнул снег со своих мокасин и длинных немецких носков. Он мог бы показаться крупным мужчиной, если бы к нему не подошел от стойки огромный француз из Канады.
-- Здорово, Пламенный! -- сказал он, хватая его за руку. -- Черт побери, без тебя мы совсем закисли.
-- Здорово, Луи! Когда вас всех сюда принесло? -- ответил вновь прибывший. -- Идем к стойке и выпьем, ты нам расскажешь о Бон-Крике. Дай мне еще раз пожать твою лапу. А где твой товарищ? Я его ищу.
Еще один гигант отделился от стойки, чтобы пожать ему руку. Олаф Хендерсон и француз Луи, вместе работавшие в Бон-Крике, являлись самыми крупными мужчинами в этой местности; хотя вновь прибывший был всего на полголовы ниже их, но рядом с ними он казался совсем малорослым.
-- Здорово, Олаф, ты -- моя добыча, знаешь ты это? -- спросил тот, кого называли Пламенным. -- Завтра -- мое рождение, и я собираюсь всех вас положить на лопатки, слыхал? И тебя тоже, Луи. Я вас всех могу положить на лопатки в день своего рождения -- слыхали? Иди сюда, Олаф, и пей, а я вам об этом расскажу.
Казалось, вновь прибывший излучал тепло, распространившееся по всей комнате.
-- Это -- Пламенный! -- крикнула Мадонна.
Она первая узнала его, когда он вступил в полосу света. Суровое лицо Чарли Бэйтса смягчилось, а Макдональд перешел через комнату и присоединился к трем у стойки. С приходом Пламенного весь трактир сразу оживился и повеселел. За стойкой закипела работа. Голоса звучали громче. Кто-то смеялся. А когда скрипач, заглянувший в переднюю комнату, сообщил пианисту: "Это -- Пламенный" -- темп вальса заметно ускорился, а танцующие, заразившись общим настроением, стали кружиться с таким видом, словно это им действительно нравилось. Им с давних пор было известно, что с приходом Пламенного никто не скучает.
Пришедший отвернулся от стойки и заметил у печки женщину, приветствовавшую его страстным взглядом.
-- Здорово, Мадонна, старушка! -- крикнул он. -- Здорово, Чарли! Что такое случилось с вами со всеми? Зачем разгуливать с такими лицами, когда гробы стоят всего три унции? Подходите сюда все и пейте! Подходите, непогребенные мертвецы, и говорите, какого хотите яду... Эй, вы, подходите все... Это моя ночь, и я хочу ее оседлать... Завтра мне стукнет тридцать лет, и стану я стариком. Это последняя вспышка молодости. Вы все со мной? Ну так вылезайте же... Шевелитесь, да поскорей...
-- Сиди на месте, Дэвис! -- крикнул он банкомету, сидевшему за столом, отведенным для "фараона"; тот собрался было отодвинуть стул. -- Я хочу сделать одну пробу... Хочу узнать, кто платить будет за нашу выпивку -- ты или я.
Он вытащил из кармана своего пальто тяжелый мешок с золотым песком и поставил его на "верхнюю карту".
-- Пятьдесят, -- сказал он.
Банкомет дал две карты -- верхняя выиграла. Он нацарапал сумму на блокноте. Весовщик за стойкой отвесил на пятьдесят долларов золотого песку и высыпал его в мешок.
В задней комнате кончили танцевать вальс. Три парочки, а за ними скрипач и пианист двинулись к стойке. Пламенный заметил их.
-- Валяйте сюда все! -- крикнул он. -- И говорите, кто чего хочет. Это моя ночь, а такая ночь бывает не часто. Подходите, вы, моржи и пожиратели лососей... Это моя ночь, говорю вам...
-- И чертовски шелудивая ночь, -- вставил Чарли Бэйтс.
-- Ты прав, сын мой, -- весело подхватил Пламенный. -- Ночь-то шелудивая, но, видишь ли, это -- моя ночь. Я -- шелудивый старый волк. Послушайте, как я вою.
И он завыл, как одинокий серый волк, а Мадонна заткнула уши хорошенькими пальчиками и содрогнулась. Через минуту она уже неслась в его объятиях в танцевальную комнату; три женщины со своими партнерами последовали их примеру, и скоро все закружилось в веселом хороводе. Пламенный, мужчины и женщины танцевали в мокасинах, и скоро весь трактир наполнился шумом, а центром его был Пламенный. Насмешками, шутками, грубым смехом он подзадоривал всех и тащил из омута уныния, в каком они пребывали до его прихода.
Казалось, атмосфера в этих комнатах -- и та изменилась. Он словно наполнил ее своей кипучей энергией. Люди, заходившие с улицы, сразу это ощущали, а в ответ на их вопросы половые кивали головой в сторону задней комнаты и выразительно говорили: "Пламенный разгулялся". Вошедшие оставались, и у половых была работа. Игроки снова заинтересовались жизнью, и скоро все столы были окружены, звон слитков и жужжание рулетного шарика монотонно и властно вздымались над гулом голосов, над проклятьями и смехом.
Мало кто называл Элема Харниша иначе чем Пламенный.
Это имя было ему дано в первые дни его пребывания в этой местности, так как у него была привычка поднимать своих товарищей с кровати криком: "Эй, вставайте! День пламенеет!"
Среди пионеров этой далекой полярной глуши, где, в сущности, все были пионерами, его признали одним из старейших. Такие люди, как Эль Майо и Джек Мак-Квещен, были его предшественниками, но он пришел в эту местность от берегов Гудзонова залива через Скалистые горы, а Элем Харниш первым прошел ущелья Чилкука и Чилката. Весной 1883 года, двенадцать лет тому назад, он восемнадцатилетним юношей перешел Чилкут с пятью товарищами. Обратный путь он совершил только с одним. Четверо погибли в холодных неисследованных просторах. И в течение двенадцати лет Элем Харниш искал золото в царстве тьмы у Полярного круга.
Ни один человек не искал с таким упорством и с такой выносливостью. Он сросся с этой страной. Он не знал никакой иной страны. Цивилизация была сновидением -- сновидением далекой прошлой юношеской жизни. Лагеря, вроде Сороковой Мили и Сёркл, были для него столицами. И он не только вырос с этой страной: он помог и создать ее; он создал ее историю и географию, а те, кто следовал за ним, писали о его переходах и заносили на карту тропы, проложенные его стопой.
Герои редко бывают склонны к почитанию героев, но среди героических фигур этой молодой страны он, несмотря на свою молодость, был признан первым и выше всех. По времени он опередил их всех. Энергией и выдержкой он их превзошел. Что же касается его выносливости, то, по мнению всех, он превосходил самого крепкого из них. Наконец, он считался человеком сильным и честным, а ко всему этому был белый.
Всюду, где жизнь -- игрушка в руках случая, легкомысленно отбрасываемая прочь, люди почти автоматически в минуту отдыха обращаются к азартным играм. В Юконе люди ради золота рисковали своей жизнью, а те, кто отнимал золото у земли, играли на него друг с другом. И Элем Харниш не был исключением. Он был первобытным человеком, и в нем силен был инстинкт вести игру, ставя на карту свою жизнь. Условия его жизни, вся среда определили форму, в какую вылилась эта игра. Он родился на ферме в Айове, затем отец его переселился в Восточный Орегон, и в этой стране рудников прошло детство Элема. Он знал только проигрыш на большие ставки. В этой игре значение придавалось мужеству и выносливости, но великий бог -- случай -- сдавал карты. Честный труд, приносивший верную, но тощую прибыль, в счет не шел. Человек вел большую игру. Он рисковал всем ради всего и, получая меньше, чем все, был в проигрыше. Итак, в течение двенадцати лет, проведенных им на Юконе, Пламенный проигрывал. Правда, прошлым летом в Лосиной реке он добыл двадцать тысяч долларов да в земле осталось еще столько же. Но, как сам он заявлял, этим он вернул только то, что вложено было раньше. Он отдал двенадцать лет своей жизни и сорок тысяч -- маленький банк на такую ставку -- цена выпивки и танцев в Тиволи, зимовки в Сёркл и запаса провианта на будущий год. Население Юкона перевернуло старую поговорку, и теперь она читалась так: "Горбом нажито -- легко прожито".
По окончании танца Харниш предложил всем присутствующим повторить выпивку. Стакан стоил один доллар, золото расценивалось по шестнадцати долларов за унцию; в доме было тридцать человек, принявших его приглашение, и после каждого танца Элем угощал всех. Эта ночь принадлежала ему, и платить не мог никто. Нельзя сказать, чтобы Элем Харниш любил выпить. Виски большого значения для него не имело. Он был слишком здоровым и крепким человеком, -- бодрый духом и сильный телом, -- чтобы стать рабом алкоголя. Ему случалось проводить месяцы в пути, когда кофе являлся самым крепким его напитком; было время, когда целый год он обходился даже без кофе. Но он был животным стадным, а так как Юкон жил общественной жизнью только в трактирах, то Пламенный и проявлял себя там. Когда он еще мальчиком жил в лагерях рудокопов, мужчины всегда поступали именно так. Для него это был естественный путь, отвечающий желанию проявить себя в обществе. Иного пути он не знал.
Его внешность обращала на себя внимание, хотя одет он был так же, как и все остальные в Тиволи. На ногах были мокасины из тонко выдубленной оленьей кожи, украшенные бисером по индейским рисункам. На нем были шаровары и куртка, сшитая из одеяла. Сбоку висели длинные кожаные рукавицы, подбитые шерстью. По юконскому обычаю, они соединялись кожаным ремнем, проходившим вокруг шеи и через плечи. На голове была меховая шапка с поднятыми наушниками и болтающимися завязками.
В его лице, худом и удлиненном, с легкими впадинами под скулами, было что-то напоминающее индейца. Обожженная кожа и острые темные глаза подчеркивали это сходство, хотя бронзовый цвет кожи и такие глаза могли быть только у белого человека. В его лице, гладко выбритом и без морщин, было что-то юношеское, и однако он выглядел старше тридцати. Никаких ощутимых данных для такого заключения не было; оно вытекало из абстрактных фактов -- из всего, что вынес и пережил этот человек, а его испытания бесконечно превосходили опыт обыкновенных людей. Он жил жизнью простой и напряженной, и это светилось в его глазах, вибрировало в его голосе -- казалось, застыло вечным шепотом на его губах.
Губы были тонкие, плотно сжимавшиеся над ровными белыми зубами. Но их жестокость искупалась складкой в уголках губ, загнутых кверху. Эта складка придавала лицу какую-то особую мягкость, а маленькие морщинки в углах глаз таили смех. Эти черты спасали его от первобытной грубости, свойственной его натуре, смягчали характер, склонный к жестокости и горечи. Нос был тонкий, изящный, с широкими ноздрями; лоб, высокий и узкий, был великолепно обрисован и симметричен. Сходство с индейцами подчеркивалось его волосами, прямыми и черными, с блеском, какой бывает только у здоровых.
-- Пламенный свечи палит, -- засмеялся Дэн Макдональд, когда из танцевальной комнаты донесся взрыв восклицаний и хохота.
-- И он как раз может это сделать, а, Луи? -- сказал Олаф Хендерсон.
-- Да, черт побери, за это можно поручиться, -- сказал француз Луи. -- Этот парень -- чистое золото.
-- А когда всемогущий Бог будет промывать душу Пламенного в день последней великой промывки, -- перебил Макдональд, -- ну, так всемогущему Богу придется тогда бросать вместе с ним и гравий в шлюзы.
-- Это ошень карошо, -- пробормотал Олаф Хендерсон, с глубоким восхищением глядя на игрока.
-- Ошень, -- подтвердил француз Луи. -- Я думаю, по этому слюшаю мы можем выпить, а?
Глава II
Было два часа ночи, когда танцоры, проголодавшись, прервали танцы на полчаса. И как раз в эту минуту Джек Кернс предложил сыграть в покер. Джек Кернс был крупный мужчина с резкими чертами лица; это он, вместе с Беттлзом, сделал неудачную попытку основать почтовую контору в верхнем течении Койокука, далеко за Полярным кругом. Затем Кернс вернулся назад в свои конторы на Сороковой и Шестидесятой Миле и изменил планы, послав в Штаты за маленькой лесопильней и речным пароходом. Лесопильню уже везли на санях индейцы и собаки через Чилкутский проход; она должна была прибыть к Юкону ранним летом, после того как тронется лед. Позже, когда Берингово море и устье Юкона очистятся ото льда, ожидали прибытия парохода, нагруженного припасами.
Джек Кернс предложил покер. Француз Луи, Дэн Макдональд и Хэл Кэмбл (который прорезал канаву в Лосиной реке) -- все трое не танцевали, так как для них не хватило женщин, -- были склонны принять предложение. Они искали пятого партнера, когда из задней комнаты вынырнул Пламенный, держа в объятиях Мадонну, а за ним тянулся хвост танцоров. Услышав оклик игроков, он подошел к их столу в углу комнаты.
-- Ты нам нужен, -- сказал Кэмбл. -- Везет тебе сегодня?
-- Эту ночь счастье будет со мной, -- с энтузиазмом ответил Пламенный; в ту же минуту он почувствовал, как Мадонна предостерегающе сжала его руку. Она хотела танцевать с ним. -- Счастье-то со мной, но лучше я буду танцевать. Мне не хочется отбирать у всех вас деньги.
Никто не настаивал. Они приняли его отказ за окончательный, а Мадонна снова сжала его руку, чтобы увлечь вслед за остальными, отправившимися на поиски ужина. Но тут его настроение изменилось. Нельзя сказать, чтобы он не хотел танцевать, да и Мадонну обидеть он не намеревался, но это настойчивое пожатие возмутило в нем свободного мужчину. Он подумал, что совершенно не нуждается в том, чтобы какая-нибудь женщина им управляла. Сам он был любимцем женщин, хотя они в его глазах многого не стоили. Они были игрушками, отдыхом после крупной игры с жизнью. Он ставил женщин на одну доску с виски и картами и путем наблюдения выяснил, что значительно легче оторваться от выпивки и карт, чем от женщины, если только связался с нею по-настоящему.
Он был рабом самого себя, что естественно для человека со здоровым "я", но быть рабом кого-либо другого вызывало в нем бешеное возмущение и чуть ли не какой-то страх. Сладкое рабство любви было ему непонятно; влюбленные, каких ему случалось видеть, производили на него впечатление безумцев, а безумцы не стоили того, чтобы о них думать. Но товарищеские отношения с мужчинами отличались от любви к женщинам. В товариществе рабства не было. Товарищество -- это честная деловая сделка между мужчинами. Мужчины друг друга не преследовали, вместе они несли риск путешествия по горам и рекам в погоне за жизнью и сокровищами. Не то в отношении между мужчиной и женщиной: один из них непременно должен был подчиниться воле другого. Товарищество -- иное дело. В нем не было рабства; и хотя он -- сильный человек -- давал гораздо больше, чем получал, но он это делал не по обязанности, а великодушно отдавал свои дары -- свой труд или героические усилия. Днями пробираться через перевалы, где бушует ветер, или брести по болотам, терпя укусы москитов, нести груз вдвое тяжелее, чем груз товарища, -- во всем этом не было ни несправедливости, ни насилия. Каждый исполнял то, что мог. Такова была самая сущность дела. Одни люди сильнее других -- верно; но поскольку каждый делает все, что в его силах, мена остается справедливой, деловой дух соблюден, и сделка никем не может быть опорочена.
Но с женщинами дело обстоит иначе. Женщины давали мало и требовали всего. Женщины готовы были привязать к себе тесемками от своего передника любого мужчину, дважды взглянувшего в их сторону. Взять, к примеру, Мадонну, которая зевала во весь рот, когда он завернул сюда, и пришла в восторг оттого, что он пригласил ее танцевать. Один танец -- прекрасно. Но только потому, что он танцевал с ней один, два, несколько раз, -- она ущипнула его за руку, когда ему предложили сесть за покер. Вот в этом-то -- ненавистные тесемки от передника -- первое из многих насилий, какие она совершит над ним, если он сдастся. Он соглашался с тем, что она славная женщина, здоровая, статная, красивая, и танцевала она прекрасно, но она была женщиной, с женским желанием пришпилить его к своему переднику, позорно связать по рукам и по ногам. Лучше покер. А кроме того, покер он любил не меньше танцев.
Он не поддался увлекающей его руке и сказал:
-- Мне что-то захотелось дать всем вам взбучку.
Снова сдавили его руку. Она старалась обкрутить его своими тесемками. На секунду он стал дикарем, порабощенным вздымавшейся в нем волной страха и ярости. В этот бесконечно малый промежуток времени он походил на испуганного тигра, исполненного бешенства и ужаса в предвидении ловушки. Будь он только дикарем -- он убежал бы прочь либо набросился на нее и уничтожил. Но в ту же самую секунду в нем шевельнулись зачатки дисциплины, с давних времен сделавшие человека несовершенным социальным животным.
Такт одержал верх, и, глядя в глаза Мадонны, он с улыбкой сказал:
-- Пойди поешь. Я не голоден. А после мы опять будем танцевать. Время еще раннее. Ступай, старушка.
Он высвободил свою руку, шутливо подтолкнул ее в плечо и повернулся к игрокам.
-- Чур, только без ограничений... Я буду жарить вовсю...
-- Что нас ограничивает? Только крыша... -- сказал Джек Кернс.
-- К черту крышу...
Элем Харниш бросился на стул, хотел было вытащить свой мешок с золотом, но передумал. Мадонна секунду дулась, потом присоединилась к другим танцорам.
-- Я принесу тебе сандвич, Пламенный, -- крикнула она через плечо.
Он кивнул головой. Она улыбнулась в знак прощения. Он избежал тесемок и не слишком резко оскорбил ее чувства.
-- Давайте играть на марки, -- предложил он. -- Эти зерна вечно звенят по столу. Как вы думаете?
-- Я согласен, -- ответил Хэл Кэмбл. -- Моя пусть идет в пятьсот.
-- Моя также, -- заявил Харниш, а вслед за ним назначили цену на свои марки и остальные; француз Луи оказался самым скромным, оценив каждую в сто долларов.
В те времена на Аляске не было мошенников и шулеров. Игра велась честно, люди доверяли друг другу. Слово игрока значило не меньше его золота. Марка -- плоский, продолговатый, сплавленный кусочек -- стоила, быть может, цент, но если кто-либо, играя на марку, оценивал ее в пятьсот долларов -- она шла в пятьсот. Тот, кто ее выигрывал, знал, что игрок, поставивший эту марку, выкупит ее, отвесив на весах золотого песку на пятьсот долларов. Марки были различных цветов, и не трудно было найти их владельцев. При этом в те ранние дни Юкона никому и в голову не приходило играть на наличные. Человек мог ставить на карту все, чем он владел, и не имело значения, где находится его имущество и в чем оно заключается.
Харниш снял колоду, и ему выпало сдавать. При этом в добром предзнаменовании он, тасуя карты, крикнул половых, чтоб поставили выпивку всем собравшимся. Сдавая первую карту Макдональду, сидевшему по левую руку от него, он закричал:
-- Отправляйтесь в преисподнюю вы все, малемуты, бродяги и сивашские щенки! Принимайтесь за работу! Подтяните постромки! Навалитесь и натяните лямку! Хоп-ля! Уа! Трогаемся в путь! Говорю вам всем просто и ясно: сегодня ночью будет крутой подъем и славная гонка. И уже кто-нибудь из вас набьет себе шишек... здорово!
Усевшись за карты, игроки притихли; разговор почти прекратился, но вокруг них все галдели. Элем Харниш раздул искру. В Тиволи вваливались все новые и новые золотоискатели и оставались там. Когда гулял Пламенный, все старались такого случая не упустить. Танцевальная комната была битком набита. Женщин не хватало; многие из мужчин обвязывали платком руку и танцевали за дам. У игорных столов свободных мест уже не было, а голоса мужчин, разговаривавших у длинной стойки и толпившихся вокруг печки, сопровождались звоном золотых слитков и острым жужжанием шарика рулетки. Все атрибуты подлинной юконской ночи были налицо. Игра шла с переменным счастьем, хороших карт не было ни у кого. В результате большая игра шла с маленькими картами, и ни одна игра не затягивалась. Полная масть, оказавшаяся на руках у француза Луи, дала ему возможность объявить пять тысяч и снять у Кэмбла и Кернса по три. Банк в восемьсот долларов был выигран с открытыми картами. А один раз Харниш вызвал Кернса играть в закрытую на две тысячи долларов. Когда Кернс открыл свои карты, у него оказалась неполная масть, а карты Харниша показали, что он вызвал, имея на руках две десятки.
Но в три часа утра пошла настоящая карта. Такого момента игроки в покер ждут неделями. Новость распространилась по всему Тиволи. Зрители притихли. Стоявшие поодаль прекратили разговоры и приблизились к столу. Игроки бросили другие игры, танцевальная комната опустела. Все присутствующие -- человек сто, если не больше -- тесным молчаливым кольцом окружили стол.
Ставки уже повышались еще задолго до прикупа. Кернс сдал карты, а француз Луи открыл банк одной маркой -- свои марки он оценивал в сотню долларов каждая. Кэмбл ограничился только тем, что остался в игре, но Элем Харниш добавил пятьсот долларов, заметив Макдональду, что тот в прошлый банк у него дешево отделался.
Макдональд, взглянув на свои карты, поставил марками тысячу. Кернс долго размышлял и наконец остался в игре. Тогда французу Луи, чтобы остаться в игре, пришлось уплатить девятьсот, что он и сделал после долгих колебаний. И Кэмбл должен был внести девятьсот, чтобы не выйти из игры и иметь право на прикуп, но, ко всеобщему изумлению, он повысил еще на тысячу.
-- Наконец-то вы стали подниматься, -- заметил Харниш, поднимая в свою очередь на тысячу.
Макдональд повысил еще на тысячу.
Тут игроки выпрямились, и всем стало ясно, что на руках настоящая карта. Хотя на их лицах не отражалось ничего, но все бессознательно напряглись. Каждый игрок старался держаться естественно, и каждый делал это по-разному. Хэл Кэмбл был подчеркнуто благоразумен. Француз Луи выглядел сильно заинтересованным. Макдональд сохранял свое обычное добродушие, слегка его утрируя. Кернс был холодно-бесстрастен и необщителен, а Элем Харниш по обыкновению смеялся и подшучивал. В банке было уже одиннадцать тысяч долларов; в центре стола громоздилась куча марок.
-- У меня больше нет марок, -- жалобно протянул Кернс. -- Перейдем лучше на запись.
-- Рад, что ты останешься, -- сердечно отозвался Макдональд.
-- Меня еще не укатали. Я уже внес тысячу. Как дела сейчас?
-- Тебе будет стоить три тысячи, чтобы остаться, но никто не помешает тебе повысить.
-- К черту повышение! Ты, должно быть, думаешь, что у меня такие же карты, как у тебя. -- Кернс посмотрел на свои карты. -- Но вот что я тебе скажу, Мак, -- игра моя, и я вношу три тысячи.
Он нацарапал сумму на кусочке бумаги, подписал свое имя и бросил расписку на середину стола.
Центром внимания стал француз Луи. Некоторое время он нервно перебирал карты. Затем пробормотал: "Ах, шорт! У меньа нэт даше самой маленькой игры", -- и с сожалением бросил карты.
В следующую секунду глаза всех уставились на Кэмбла.
-- Я не подведу тебя, Джек, -- сказал тот, удовольствовавшись объявлением следуемых двух тысяч.
Взгляды всех обратились на Харниша, который нацарапал что-то на листке бумаги.
-- Я хочу показать вам всем, что у нас здесь не филантропическое общество воскресной школы, -- я поднимаю еще на тысячу.
-- А я на другую, -- подхватил Макдональд. -- Игра еще твоя, Джек?
-- Моя. -- Кернс долго крутил свои карты. -- И я сыграю, но вам следует знать, каковы мои дела. У меня есть пароход "Бэлла" -- цена ему двадцать тысяч, ни на унцию меньше. На Шестидесятой Миле запасов у меня на пять тысяч. И вы знаете, я получил лесопильню. Она сейчас у Линдерманна. Крепко я стою?
-- Наваливайся; твои дела хороши, -- ответил Пламенный. -- А уж раз мы об этом заговорили, то я упомяну, что у меня в сейфе Мака лежит двадцать тысяч, да столько же осталось в земле в Мусхайде. Ты знаешь, где они, Кэмбл? Есть они там?
-- Наверняка, Пламенный.
-- Сколько сейчас ставить? -- спросил Кернс.
-- Две тысячи, чтобы остаться в игре.
-- Мы тебе всыпем, -- предостерег Пламенный.
-- Очень уж игра хороша, -- сказал Кернс, бросая расписку на две тысячи в растущую кучу. -- Я так и чувствую мешок с песком за спиной.
-- У меня нет игры, но карта сносная, -- объявил Кэмбл, прибавляя расписку, -- все же это не такая карта, чтобы можно было поднимать.
-- А у меня такая... -- Пламенный остановился и написал расписку. -- Я поднимаю еще на тысячу.
Тут Мадонна, стоящая за его спиной, сделала то, что не разрешается даже лучшему другу. Перегнувшись через плечо Пламенного, она схватила его карты и, заслоняя их, внимательно вгляделась. У нее в руке было три дамы и две восьмерки, но никто не мог угадать, что она увидела. Глаза игроков внимательно впивались в ее лицо, пока она изучала карты, но, казалось, черты ее были высечены из льда -- выражение лица оставалось неизменным во все время этой процедуры. Ни один мускул не дрогнул, ноздри не раздулись, даже глаза ее не блеснули. Она опустила карты на стол, и глаза игроков медленно оторвались от нее, ничего не узнав.
Макдональд благодушно улыбнулся:
-- Я остаюсь и на этот раз -- я кладу две тысячи. Как игра, Джек?
-- Все ползет, Мак. Ты прижал меня, но эта игра все равно что ретивый конь; мой долг -- ее оседлать. Я объявляю три тысячи. У меня недурная игра; Пламенный тоже объявит.
-- Уж он-то объявит, -- согласился Пламенный, после того как Кэмбл бросил свои карты. -- Он знает, когда нужно действовать... Объявляю две тысячи и беру прикуп.
В мертвой тишине, нарушаемой лишь тихими голосами игроков, прикуп был сдан. В банке было уже тридцать четыре тысячи долларов, а игра наполовину еще не разыграна. К изумлению Мадонны, Пламенный оставил трех дам, сбросил две восьмерки и потребовал две карты. На этот раз даже она не осмелилась взглянуть на его прикуп. Она знала, что даже ее самообладанию бывает предел. Не посмотрел и он. Две новые карты остались лежать на столе, как были ему сданы.
-- Карты нужны? -- спросил Кернс Макдональда.
-- С меня хватит, -- был ответ.
-- Ты можешь прикупить, если хочешь, -- предостерег его Кернс.
-- Нет, с меня довольно.
Сам Кернс взял две карты, но не взглянул на них.
Харниш все еще не трогал своих карт.
-- Я никогда не перебиваю игры, -- медленно сказал он, глядя на содержателя трактира. -- Назначай, Мак.
Макдональд внимательно пересчитал свои карты, чтобы окончательно убедиться, правильна ли была сдача, написал сумму на клочке бумаги, сунул в банк и просто сказал:
-- Пять тысяч.
Кернс, под взглядом всех присутствующих, взглянул на свой прикуп, пересчитал оставшиеся три карты и, убедившись, что на руках у него пять карт, написал расписку.
-- Отвечаю, Мак, и добавляю еще тысячу только для того, чтобы Пламенный не вышел из игры!
Все уставились на Пламенного. Он в свою очередь посмотрел прикуп и пересчитал свои пять карт.
-- Вношу эти шесть тысяч и поднимаю еще на пять... только чтобы попытаться высадить тебя, Джек.
-- И я поднимаю еще на пять, чтобы помочь высадить Джека, -- сказал Макдональд.
Голос его слегка хрипел, а когда он говорил, уголки рта нервно подергивались.
Кернс был бледен, и можно было заметить, что рука его дрожала, когда он писал расписку. Но голос звучал твердо.
-- Поднимаю на пять тысяч, -- сказал он.
Теперь Пламенный стал центром внимания. Керосиновые лампы сверху бросали свет на его лоб, покрытый каплями пота. Бронзовые щеки потемнели от прилива крови. Черные глаза сверкали, ноздри раздувались. У него были широкие ноздри -- знак происхождения от диких предков, выживших благодаря сильным легким и совершенным дыхательным путям.
Но голос его звучал твердо -- не то, что у Макдональда, и рука не дрожала, как у Кернса, когда он писал.
-- Я поднимаю на десять тысяч, -- сказал он. -- Не то чтобы я тебя боялся, Мак. Это игра Джека.
-- А я все-таки добавлю еще пять, -- сказал Макдональд. -- Я имел лучшие карты до прикупа, думаю -- так оно и сейчас.
-- Бывают и такие случаи, когда до прикупа карты лучше, чем после, -- заметил Кернс. -- Долг говорит: "Поднимай ее, Джек, поднимай", -- и я поднимаю еще на пять тысяч.
Пламенный откинулся на спинку стула и, глядя вверх на керосиновые лампы, вслух стал высчитывать:
-- До прикупа я внес девять тысяч, затем остался в игре и еще поднял на одиннадцать -- это выходит тридцать. У меня остается только десять. -- Он наклонился вперед и посмотрел на Кернса. -- Отвечаю десятью тысячами.
-- Ты можешь поднять, если хочешь, -- ответил Кернс. -- Твои собаки стоят добрых пять тысяч.
-- Собак не тронь. Выигрывайте мой золотой песок, а собак не дам.
Макдональд размышлял долго. Никто не шевелился и не шептался. Зрители словно окаменели. Ни один не переступил с ноги на ногу. Стояла торжественная тишина. Слышалось только гудение ветра в гигантской печи, да снаружи доносился вой собак, заглушаемый бревенчатыми стенами. Не всякую ночь в Юконе играли на высокие ставки, а такой игры еще никогда не бывало в этой стране. Наконец содержатель трактира заговорил:
-- Я ставлю закладную на Тиволи.
Два остальных игрока кивнули головой.
Макдональд прибавил свою расписку на пять тысяч.
Больше никто уже не продолжал игры и не объявлял ставок. Одновременно в глубоком молчании они выложили свои карты на стол. Зрители поднялись на цыпочки и вытянули шеи. У Пламенного было четыре дамы и туз; у Макдональда -- четыре валета и туз; у Кернса -- четыре короля и тройка. Кернс вытянул руку и придвинул к себе банк, рука его дрожала.
Пламенный вытащил своего туза и бросил его рядом с тузом Макдональда, воскликнув:
-- Вот что меня все время подзадоривало, Мак! Я знал, что побить меня могут только короли, а они были у него. А что у тебя было? -- с живейшим интересом спросил он, поворачиваясь к Кэмблу.
-- Неполная масть -- хорошая карта для прикупа.
-- Ну конечно! Ты бы мог получить полную масть.
-- Я и сам так думал, -- грустно сказал Кэмбл. -- Мне это стоило шесть тысяч, прежде чем я вышел из игры.
-- Жаль, что ты не взял прикупа, -- засмеялся Пламенный. -- Тогда я не подцепил бы этой четвертой дамы. Теперь мне придется подписать с Билли Роулинсом почтовый контракт и ехать в Дайя... Какова добыча, Джек?
Кернс пытался сосчитать банк, но был слишком возбужден. Пламенный придвинул к себе банк, спокойно отделил марки от расписок, пересчитал и сложил в уме.
-- Сто двадцать семь тысяч, -- объявил он. -- Теперь ты можешь выйти из дела, Джек, и ехать домой.
Выигравший улыбнулся и кивнул головой; он не в силах был говорить.
-- Я бы заказал выпивку, -- сказал Макдональд, -- да только дом-то уже не мне принадлежит.
-- Нет, тебе, -- возразил Кернс, раньше смочив языком губы. -- Твоя расписка годится на долгий срок. Но выпивку должен заказать я.
-- Эй, вы, кто хочет змеиного соку -- победитель платит! -- громко крикнул Пламенный, вставая со стула и хватая за руку Мадонну. -- Идем плясать, танцоры! Время еще раннее, а утром я поеду с почтой. Слушай, Роулинс, я беру этот контракт и в девять утра отправляюсь к морю -- понял? Вперед, ребята! Где скрипач?
Глава III
Ночь эта принадлежала Пламенному. Он был центром и душой разгула -- неутомимый и жизнерадостный, заражавший всех неподдельным весельем. Он был в ударе. Самые дикие выходки его вызывали подражание, за ним следовали все, за исключением тех, кого виски превратило в идиотов, валяющихся на полу и горланящих песни. Однако до драки дело не дошло. По всему Юкону было известно: когда Пламенный гуляет, никто безобразничать не может. В такие ночи люди не смели ссориться. Прежде бывало, что кое-кто затевал драку, но драчуны узнали, что значит подлинный гнев: они получили взбучку, какую мог задать один только Пламенный. В те ночи, какие принадлежали ему, все должны были громко смеяться и радоваться или тихонько расходиться по домам.
Пламенный был неутомим. Между танцами он выплатил Кернсу двадцать тысяч золотым песком и передал ему свои права на золото в Лосиной реке. Кроме того, он подписал с Билли Роулинсом контракт на перевозку почты и сделал приготовления к отъезду. Он послал человека поднять с кровати Каму, своего погонщика собак. Кама был индейцем из Тананау, он ушел от родного племени, поступив в услужение к белым пришельцам. Кама вошел в Тиволи, высокий, сухощавый, мускулистый -- лучший экземпляр своей варварской расы и сам варвар; никакого внимания он не обращал на кутил, оравших вокруг него, пока Пламенный отдавал ему приказания.
-- Хм... -- сказал Кама, считая распоряжения по пальцам. -- Брать письма у Роулинс. Грузить сани. Провиант до Селькирк... Вы думаете, в Селькирк будет много провиант для собак?
-- Много, Кама.
-- Хм... Привезти сани на это место к девяти час. Брать лыжи. Не нужно палатка. Может, принести брезент?
-- Не нужно, -- решительно сказал Пламенный.
-- Много холодна.
-- Мы едем налегке, понимаешь? Мы повезем массу писем туда, массу писем обратно. Ты -- сильный человек. Мороз лютый, путь длинный, все в порядке.
-- В порядок, -- покорно пробормотал Кама. -- Много холодна, мне наплевать. К девяти час готовым.
Он повернулся на каблуках и вышел, невозмутимый, похожий на сфинкса, ни с кем не обмениваясь приветствиями, не глядя ни направо, ни налево. Мадонна отвела Пламенного в уголок.
-- Слушай, Пламенный, -- начала она тихим голосом. -- Ты проигрался?
-- В пух и прах.
-- У меня есть восемь тысяч в несгораемом сундуке Мака, -- продолжала она.
Но Пламенный перебил ее. Ему померещились совсем близко тесемки передника, и он встрепенулся, словно неукрощенный жеребенок.
-- Это неважно, -- сказал он. -- Голым я пришел в мир, голым я уйду, а проигрываю я все время с тех пор, как пришел сюда. Идем танцевать!
-- Но послушай! -- настаивала она. -- Мои деньги лежат без дела. Ты можешь взять их в долг -- на первое время, -- поспешно прибавила она, заметив его встревоженный вид.
-- Я ни у кого не беру денег, -- был ответ. -- Я достаю их сам, и если я получу добычу -- она уже моя. Нет, спасибо тебе, старушка. Очень обязан. Я добуду денег, проехав с почтой туда и обратно.
-- Пламенный... -- прошептала она тоном нежного протеста.
Но он с искусственным увлечением потащил ее в танцевальную комнату, и пока они кружились в вальсе, она размышляла о железном сердце человека, державшего ее в своих объятиях и не шедшего на все ее уловки.
В шесть часов утра, обожженный виски, но вполне владея собой, он стоял у стойки, предлагая всем померяться с ним силой. Борьба была такова: двое мужчин становились друг против друга, локти правых рук опирались на стойку, кисти были сцеплены и каждый пытался опустить вниз руку противника. Один за другим люди подходили к нему, но никому не удавалось опустить его руку; даже гигант Олаф Хендерсон и француз Луи потерпели неудачу. Когда они заявили, что это -- трюк, требующий навыка и сноровки, он предложил другое испытание.
-- Слушайте, вы все! -- крикнул он. -- Я думаю вот что сделать: во-первых, свешаю свой мешок с золотом; а затем тащите сюда мешки с мукой -- вы по очереди будете их поднимать; когда вы сдадите, я положу на кучу еще два мешка и подниму всю груду. Ставка -- мой мешок с золотом!
-- Идет! Принял пари! -- заревел француз Луи, покрывая своим голосом все возгласы.
-- Подошти! -- крикнул Олаф Хендерсон. -- Я нишем не хуше тебя, Луи. Я тоше принимаю.
Мешок Пламенного положили на весы; золотого песку в нем было на четыреста долларов, а Луи с Олафом вносили залог пополам. Из погреба Макдональда притащили пятидесятифунтовые мешки с мукой. Все стали пробовать свою силу. Поставили два стула, между ними на пол положили мешки, связанные веревкой. Многим удалось таким образом поднять четыреста-пятьсот фунтов, кое-кто осилил шестьсот. Затем взялись за дело два гиганта; они привязали еще два мешка. Француз Луи поднял семьсот пятьдесят фунтов; Олаф от него не отстал, но обоим не удалось поднять восьмисот.
Снова и снова повторили они свои попытки, пот крупными каплями выступал на лбу, кости трещали от напряжения. Сдвинуть груз удалось обоим, но они не в состоянии были отделить его от пола.
-- Черт, Пламенный, на этот раз ты сделал большую ошибку, -- сказал француз Луи, выпрямляясь и спрыгивая со стульев. -- На эту штуку способен только шелезный шеловьек. Прибавь еще сто фунтов, дружище, не десять, а сто.
Мешки развязали, но когда к ним прибавили еще два, Кернс вмешался:
-- Только один мешок.
-- Два! -- крикнул кто-то. -- Пари было на два.
-- Они не подняли этого последнего мешка, -- возразил Кернс. -- Они подняли только семьсот пятьдесят.
Но Пламенный величественно прекратил спор:
-- О чем вы все кричите? Какое значение имеет один лишний мешок? Если я не смогу поднять еще три, то я, конечно, не подниму и двух. Валите их в кучу.
Он поднялся на стулья, присел на корточки и стал наклоняться, пока его руки не коснулись веревки. Он слегка передвинул ноги, напряг мускулы для пробы, затем снова ослабил напряжение, выискивая совершенное положение для всех частей тела.
Француз Луи, скептически поглядывавший на него, крикнул:
-- Тяни, как черт!
Мускулы Пламенного напряглись вторично, и на этот раз дело шло всерьез. Вся энергия его великолепного тела была пущена в ход; незаметно, без всякого толчка, огромный груз в девятьсот фунтов оторвался от пола и стал раскачиваться между его ногами, наподобие маятника.
Олаф Хендерсон протяжно вздохнул. Мадонна, бессознательно напрягая мускулы до боли, облегченно потянулась, а француз Луи благоговейно прошептал:
-- Monsieur Пламенный, salut! [Salut -- салют, приветствие] Я -- большой младенец. Ти -- большой человек.
Пламенный опустил свою ношу, спрыгнул на пол и направился к стойке.
-- Насыпай! -- крикнул он, протягивая свой мешок весовщику, который сейчас же пересыпал туда четыреста долларов из мешков обоих проигравших.
-- Это моя ночь! -- кричал он десятью минутами позже. -- Я -- одинокий волк, я видел тридцать зим. Сегодня мое рожденье, мой единственный день в году, и любого из вас я могу положить на лопатки. Выходите вы все! Я хочу всех вас повалить в снег. Выходите, неженки и ветераны, примите крещение!
Шумная толпа потекла на улицу, шли все, за исключением поклонников Бахуса, оравших во всю глоту. Макдональд, желая поддержать собственное достоинство, приблизился к Пламенному с протянутой рукой.
-- Как? Ты первый? -- засмеялся Пламенный, хватая его руку, словно желая поздороваться.
-- Нет, нет, -- поспешно запротестовал тот. -- Я хочу только принести поздравления по случаю дня рождения. Конечно, ты можешь повалить меня в снег. Какие могут быть у меня шансы против человека, поднимающего девятьсот фунтов?
Макдональд весил сто восемьдесят фунтов, а Пламенный схватил его только одной рукой; резким, прямым толчком он свалил содержателя трактира и бросил его лицом в снег. Быстро хватая близстоящих людей, он повалил еще с полдюжины. Сопротивляться не имело смысла. Они в беспорядке летели во все стороны, в причудливых позах падая в мягкий снег. Скоро стало трудно определить при тусклом свете звезд, кто из них уже был сброшен, а кто еще ждал своей очереди. Пламенный стал ощупывать их плечи и спины: если они были засыпаны снегом -- значит, человек прошел через испытание.
-- Еще не крещен? -- задавал он все один и тот же вопрос, протягивая свои страшные руки.
Несколько десятков мужчин валялись в снегу, многие с насмешливой покорностью становились на колени и посыпали голову снегом, крича, что обряд совершен. Но группа в пять человек не выказывала желания валяться в снегу; это были пограничники и жители девственных лесов, готовые померяться с любым человеком, празднующим день своего рождения.
Люди, блестяще выдержавшие испытание в самой суровой школе жизни, ветераны многих и многих побоищ, люди выносливые, знакомые с кровью и потом, -- все же они были лишены того, чем обладал Пламенный: почти совершенной координации мозга и мускулов. Эта особенность Пламенного отнюдь не являлась его заслугой: скорее это был дар от рождения. Его нервы проводили сигналы мозга быстрее, чем их; его мыслительный процесс, переходивший в волевые акты, совершался скорее, чем у них; даже мускулы его быстрее повиновались волевым импульсам. Его мускулы были великолепны. Рычаги его тела работали словно челюсти стального великана. А кроме того, он владел той сверхсилой, какая дается одному человеку на миллионы, -- силой, зависящей не от размеров, а от качества, -- высшим органическим превосходством, пребывающим в самом веществе его мускулов. Он наносил удар так быстро, что достигал цели прежде, чем противник мог оказать сопротивление. И наоборот, он так молниеносно реагировал на нанесенный ему удар, что мог спасти положение, перейдя в контратаку.
-- Чего вы там стоите? -- обратился Пламенный к выжидающей группе. -- С таким же успехом вы можете подойти и принять крещение... Повалить-то вы меня можете, но только в какой-нибудь другой день, не сегодня... В день моего рождения я хочу, чтобы вы знали все -- я лучше всех... Да... Чья это там голодная морда выглядывает? Пат Хэнрехен? Подходи, Пат!
Пат Хэнрехен, бывший профессиональный боксер и трактирный завсегдатай, выступил вперед. Они сцепились, и, прежде чем ирландец успел развернуться, он оказался зарытым в снег по плечи. Джо Хайнс, бывший грузчик, был брошен с такой силой, словно слетел с крыши двухэтажного дома; его падение было вызвано здоровым ударом в зад, нанесенным, как он после заявил, раньше, чем он успел приготовиться.
Все это нисколько не утомляло Пламенного. Длительных усилий от него не требовалось. Его тело напрягалось резко и сильно на одну секунду, а в следующую секунду напряжение спадало. Седобородый Док Уотсон -- человек, словно вылитый из железа, свирепый боец -- был опрокинут в одну секунду. Он только что приготовился прыгнуть, как Пламенный налетел на него; этот скачок был так внезапен, что Уотсон упал навзничь. Олаф Хендерсон намотал это на ус и попытался застигнуть врасплох Пламенного, набросившись на него сбоку, когда тот наклонился с протянутой рукой, чтобы помочь Доку Уотсону подняться.
Олаф ударил его коленом в бок, и Пламенный опустился на четвереньки, а Олаф, по инерции, перелетел через него и упал плашмя. Не успел он подняться, как Пламенный, перевернув его уже на спину, натирал ему снегом лицо и уши и гостями запихивал снег за шиворот.
-- Я нишуть не хуше тебя, Пламенный, -- крикнул Олаф, поднимаясь, -- но, клянусь Юпитером, я не встречал такой лапы.
Француз Луи был последним из этой пятерки: он видел достаточно чтобы принять все необходимые меры. Добрую минуту он кружил вокруг да около, не давая схватить себя; затем еще целую минуту они напрягали все силы и топтались на одном месте, и нельзя было определить, на чьей стороне преимущество. И как раз, когда поединок стал интересным, Пламенный в одно мгновение напряг мускулы, внезапно переменил тактику и одержал верх. Француз Луи сопротивлялся до тех пор, пока кости его не затрещали, а затем стал медленно опускаться в снег.
-- Победитель платит! -- крикнул Пламенный, вскакивая на ноги и вбегая назад в Тиволи. -- Валите все! Сюда, к стойке!
Они выстроились вдоль длинной стойки, отряхивая иней со своих мокасин, ибо температура на дворе была до 60 градусов ниже нуля [По Фаренгейту; следовательно, около 41 градуса по Реомюру]. Беттлз, тоже один из испытаннейших ветеранов, прекратил свою пьяную песню о "Сассафрасовом корне" и, спотыкаясь, подошел поздравить Пламенного. Но по дороге он вдруг решил произнести речь и начал, повысив голос:
-- Говорю вам, парни, я чертовски горд, что могу назвать Пламенного своим другом. Немало мы с ним походили, и он -- молодец с головы до пят, черт бы побрал его шелудивую старую шкуру. Он был мальчишкой, когда попал в эту страну. У вас-то у всех в его годы еще молоко на губах не обсохло. А он никогда не был младенцем. Он взрослым мужчиной родился. А я вам говорю, в те дни мужчина должен был быть мужчиной. Никакой такой цивилизации, какая пришла теперь, тогда и в помине не было. -- Беттлз остановился, чтобы по-медвежьи обхватить рукой шею Пламенного. -- Когда ты да я в те добрые старые дни каюрили [каюрить -- править собаками] по Юкону, суп с неба не падал, и не было полустанков, чтобы позавтракать. Костер мы разводили там, где попадалась нам дичь, и пробавлялись больше кроличьей икрой да лососиными лапками -- разве не так?
Взрыв смеха приветствовал эту перестановку слов. Беттлз выпустил Пламенного из своих медвежьих объятий и свирепо повернулся к толпе.
-- Смейтесь, вы, безрогие, шелудивые олени, смейтесь! Но я вам говорю просто и ясно: ни один из вас не достоин завязать мокасины Пламенного. Разве я не прав, Кэмбл? Не прав я, Мак? Пламенный -- он из старой гвардии, он -- чертовский молодец. А в те дни не было ни пароходов, ни станций, и мы частенько жрали лососиную икру и кроличьи лапки...
Он победоносно огляделся вокруг. Взрыв аплодисментов и крики требовали от Пламенного ответной речи. Он согласился. Принесли стул и помогли ему взобраться на него. Он был не менее пьян, чем толпа, над которой он сейчас возвышался, -- дикая толпа в причудливых костюмах, все в мокасинах, либо мук-люках [Мук-люк (муклуки) -- непроницаемые для воды эскимосские сапоги, сделанные из моржовой кожи и подбитые мехом], с рукавицами, болтающимися на ремнях, и с меховыми наушниками, подвязанными наверху, так что шапки походили на крылатые шлемы древних скандинавов. Черные глаза Пламенного горели, от крепких напитков кровь прилила к щекам и просвечивала сквозь бронзовую кожу. Он был встречен приветственными криками -- многие рычали совсем нечленораздельно, а глаза подозрительно увлажнились. Так велось исстари. С сотворения мира так вели себя люди, празднуя, сражаясь и бражничая; так поступали они всегда -- в пещерах и у костров в новооткрытых землях, во дворцах императорского Рима и в неприступных замках грабителей-баронов, в современных отелях, вздымающихся к небу, и в кабаках приморских городов. Такими были и эти люди -- строители империи арктической ночи, хвастливые, пьяные, крикливые, отдыхающие несколько мгновений от страшной реальности своего героического труда. Современные герои -- они нимало не отличались от героев древних времен.
-- Ну, парни, уж и не знаю, что вам сказать, -- неловко начал Пламенный, все еще пытаясь контролировать ускользающие мысли. -- Думаю рассказать вам одну историю, я слыхал ее от своего товарища -- там, в Джуно. Он пришел из Северной Каролины и, бывало, частенько ее повторял. Случилось это в горах, у него на родине. Была свадьба. Все собрались -- и семья и друзья. Пастор как раз кончил свое дело и сказал: "А кого Бог соединил, тех ни один человек да не разлучает".
"Пастор, -- говорит жених, -- я протестую против вашей грамматики в этой фразе. Я хочу свадьбы по всем правилам". А когда дым рассеялся, невеста огляделась -- и видит мертвого пастора, мертвого жениха, мертвого брата, двух мертвых дядей да пятерых мертвых гостей. Вздохнула она тяжело и говорит: "Эти новоизобретенные самострельные револьверы послали мои планы ко всем чертям..."
-- Так и я вам скажу, -- прибавил Пламенный, когда замер взрыв хохота. -- Эти четыре короля Джека Кернса послали мои планы ко всем чертям. Я проигрался в пух и прах, и приходится мне ехать в Дайя.
-- Удираешь? -- крикнул кто-то.
Судорога гнева на одно мгновение исказила его лицо, но через секунду он уже обрел свое добродушие.
-- Я знаю, вы в шутку только задаете такие вопросы, -- с улыбкой сказал он. -- Конечно, я не удираю.
-- Дай еще раз клятву, Пламенный! -- крикнул тот же голос.
-- Могу. Первый раз я перешел через Чилкут в 83-м году. Я ушел обратно через перевал с одной драной рубашкой да кружкой сырой муки. В ту зиму я запасался провиантом в Джуно, а весной снова перевалил через Чилкут. И опять голод меня выгнал. На следующую весну я пошел снова, и тогда я поклялся, что не уйду до тех пор, пока не набью себе кармана. Но мне не удалось -- и вот я здесь. И сейчас я не ухожу. Я получаю почту и возвращаюсь назад. На ночь я не останусь в Дайя. Я перевалю через Чилкут, как только сменю собак и получу почту и припасы. И вот я клянусь еще раз жерновами преисподней и головой Иоанна Крестителя, что не уйду отсюда, пока не добуду себе деньжат. И говорю вам сейчас на этом месте: деньжата мои будут крупными.
-- Какие же такие деньжата ты называешь своими? -- спросил Беттлз снизу, любовно обнимая ноги Пламенного.
-- Да, сколько? Что ты называешь деньжатами? -- подхватили остальные.
Пламенный остановился на секунду и подумал.
-- Четыре или пять миллионов, -- медленно сказал он и вытянул руку, требуя тишины, так как заявление его было встречено насмешливыми криками. -- Я буду осторожен: пусть низшим пределом будет миллион. И если окажется хоть на унцию меньше, я не уеду из этой страны.
И снова его заявление вызвало бурю насмешек. В те времена на Юконе вся добыча золота не достигала суммы в пять миллионов, и еще ни один человек не напал на жилу в тысячу долларов, не говоря уже о миллионе.
-- Слушайте меня, вы все... Вы видели, как Джек Кернс сегодня поймал настоящую игру. Все мы считали его битым до прикупа. Какой толк был от его трех королей? Но он знал, что должен выйти еще один король, -- вот где был его козырь -- и он его получил. И говорю вам -- у меня тоже есть козырь. С верховьев Юкона тянется большая жила; и так оно и должно быть. Я не говорю о какой-нибудь дутой жиле вроде как в Лосиной реке или в Бон-Крике. От этой жилы волосы у вас зашевелятся на головах. Говорю вам, дело чертовски на то похоже. Ничто ее не остановит; ее найдут в верховьях реки. Вот где вы найдете в недалеком будущем следы моих мокасин, если захотите меня разыскать, -- я буду в этих краях, буду бродить вдоль всех этих рек: Стюарт, Индейской и Клондайк. Когда вернусь с почтой, я полечу туда так быстро, что вы не разглядите моих саней за облаками неба. Она идет, парни, идет золотая жила, снизу, из-под корней травы -- сотни долларов за одну сковороду; и толпы повалят к нам, увидите, что будет, -- вам покажется, что ад взорвался.
Он поднес свой стакан к губам.
-- Пью за успех и надеюсь, что вы все получите свою долю в этой добыче.
Он выпил, спрыгнул со стула и снова попал в медвежьи объятия Беттлза.
-- Будь я на твоем месте, Пламенный, я бы не поехал сегодня, -- посоветовал Джо Хайнс, только что выходивший за дверь посмотреть на спиртовой термометр. -- Будет резкий поворот к холоду. Сейчас шестьдесят два градуса ниже нуля, и температура все падает; лучше подожди, пока повернет к теплу.
Пламенный громко засмеялся; захохотали и окружающие его ветераны.
-- Эх вы, коротконогие олени, -- крикнул Беттлз, -- боитесь маленького мороза! И чертовски мало вы знаете Пламенного, если думаете, что мороз может его остановить.
-- Он застудит себе легкие, если поедет, -- последовал ответ.
-- Ни черта не застудит! Слушай, Хайнс, ты в этой стране всего только три года. Ты еще не прижился. Я видел, как Пламенный делал по пятидесяти миль в день вверх по Койокуку, когда термометр показывал семьдесят два.
Хайнс горестно покачал головой.
-- Вот так-то и отмораживают себе легкие, -- вздыхал он. -- Если Пламенный поедет раньше, чем спадет мороз, он никогда не пробьется, а ведь он едет без палатки и брезента.
-- До Дайя тысяча миль, -- объявил Беттлз, влезая на стул и обнимая за шею Пламенного, чтобы поддержать свое колеблющееся тело. -- Тысяча миль, я говорю, и дорога почти нигде не проложена, но я готов биться об заклад с любым неженкой, на что угодно -- Пламенный приедет в Дайя на тридцатый день.
-- В среднем это выходит тридцать три мили в день, -- предостерег Док Уотсон, -- а мне самому приходилось путешествовать. Метель в Чилкутском проходе задержит его на неделю.
-- Да, -- сказал Беттлз, -- а Пламенный сделает обратный путь в тысячу миль еще в тридцать дней; готов побиться на пятьсот долларов, и к черту метель!
Чтобы подчеркнуть свои слова, он вытащил мешок с золотом, величиной с болонскую колбасу, и бросил его на стойку. Док Уотсон положил рядом свой собственный мешок.
-- Держись! -- крикнул Пламенный. -- Беттлз прав; я тоже буду биться. Ставлю пятьсот, что через шестьдесят дней я остановлюсь у дверей Тиволи с почтой из Дайя.
Послышались недоверчивые возгласы, и человек двенадцать вытащили свои мешки. Джек Кернс пробился вперед и привлек внимание.
-- Я принимаю, Пламенный, -- крикнул он. -- Два против одного, что ты этого не сделаешь... Даже в семьдесят пять дней.
-- Не нужно благотворительности, Джек, -- был ответ. -- Пари по всем правилам, и срок -- шестьдесят дней.
-- Семьдесят пять, и два против одного, что ты проиграешь, -- настаивал Кернс. -- Река на Пятидесятой Миле не замерзла -- и лед по краям хрупкий.
-- Деньги, какие ты у меня выиграл, -- твои, -- продолжал Пламенный. -- И клянусь адом, Джек, тебе не удастся вернуть их мне вот таким манером. Биться с тобой об заклад я не буду. Ты стараешься всучить мне деньги. А я тебе скажу, Джек, у меня -- другой козырь. И я отыграю его на этих днях. Вы только подождите этой большой жилы с верховьев реки. Тогда мы сядем за игру еще разок, и тут уж игра у нас пойдет настоящая. Идет?
Они ударили по рукам.
-- Конечно, он это сделает, -- шепнул Кернс на ухо Беттлзу. -- Ставлю пятьсот, что Пламенный вернется через шестьдесят дней, -- прибавил он громко.
Билли Роулинс принял пари, а Беттлз восторженно обнял Джека Кернса.
-- Клянусь Юпитером, я тоше буду дершать пари, -- сказал Олаф Хердерсон, оттаскивая Пламенного от Беттлза и Кернса.
-- Победитель платит! -- крикнул Пламенный, ударив по рукам. -- Я уверен, что победа за мной, а шестьдесят дней -- срок большой, чтобы ждать выпивки, и я плачу сейчас. Берите водку, ребята! Пейте все!
Беттлз, со стаканом виски в руке, снова влез на стул и, покачиваясь взад и вперед, запел единственную песню, какую знал: