Низкие берега Нарева полны были птичьего шума и щебета. Вся часть извилистого и отлогого побережья, протянувшегося от Пелчинских болот до Заик, гудела и звенела, словно задетая струна.
Было раннее утро, молодое апрельское солнце еще не поднялось над землей и только слегка, затронув край горизонта, расстилало над миром предутреннюю золотисто-розовую дымку.
Все было прозрачно, ясно и насквозь проникнуто светом.
А позади все было темно. Подобно кузнице дымились лесные поляны, болотистые мокрядины, тянувшиеся до самой Бебры. От маленьких озерков и колдобин неслось дыхание думана, то подымавшегося вверх синим столбом, то падавшего вниз, точно разорванное полотно, в глубь этих озерков и колдобин, заросших лозняком, ситником, камышом и тростником.
Разнообразный птичий гул почти совершенно заглушал шум реки, прокладывавшей себе дорогу среди тростников и, выглядывавшей из лозняка и камыша тихими, отражающими лазурь неба глазами, подобными маленьким запрудам, нарочно приготовленным для крылатого сброда.
Из одной такой запруды, с пронзительным криком, испуганно поднялась стая диких уток, ночевавших в тростниках. Утки взлетели вверх, но не улетали, хлопая крыльями, словно отгоняя коршуна.
Вначале ничего не было видно, но вскоре из тростников показалась голова человека, покрытая желтоватыми, растрепанными волосами, мало чем отличавшимися по цвету от прошлогодних пожелтевших стеблей камыша.
Голова сидела на длинной, чрезвычайно худой шее; серые, глубокие, необыкновенно светлые глаза, удивленно взглянули на мир, странная, полная скорби и смущения, улыбка растянула широкие, тонкие губы.
Вокруг головы, среди пожелтевшего камыша, густою стеною стояли тростники, торчали изломанные стебли касатиков, и пушистые шишки спорыньи, создавая оригинальный фон широко открытым глазам, с мелькавшими в них искорками лукавства и противоречия, с давней, неутолимой печалью на дне.
Маленькая крапивка, качавшаяся на стебле бурого касатика, почти у самой чащи желтоватых волос странной головы, тихо щебетала, вертя головкой и посматривая то одним, то другим глазком на испуганно кричавших птиц. Если бы не шумное кряканье уток, то можно было бы даже услышать щебет птички.
... Чего бояться? Чего бояться? -- щебетала птичка.
... Это голова дурачка-Франьки... Да, это голова дурачка-Франьки... Ничего больше... Чего бояться? Чего бояться?..
... Он не сделает ничего злого... яиц не тронет... птенцов не испугает... Чего бояться?
... Да, это дурачок-Франек!.. Глупый... глупый... Франек!.. Чего бояться?.. Чего бояться?..
Крапивка прервала свой щебет пронзительным писком и, как клубок, скатилась в тростник. Ея маленькие глазки заметили высоко парившего в воздухе ястреба.
Веселая птичка, может быть, рассказала бы целую историю о дурачке-Франеке, если бы не помешал ястреб. Она рассказала бы, как неведомо откуда он появился на реке, словно прибрежный касатик или тростник; бабы болтают, что его будто бы родила утопленница в гнезде цапли. Как уже с детских лет он был "дурачком", и таким остался на всю жизнь, как никогда у него не было разума для работы, как летом он живет ловлей рыбы на реке, а зимой людским подаянием. Быть может, она рассказала бы и о том, как это подаяние горько... горько... горько.... Как девушки смеются над Франеком, как дети в деревне бегают следом за ним, как тяжела и долга зима в холодном сарайчике, а не в избе! Она рассказала бы еще, как добро и милосердно солнышко: каждую весну оно возвращается вновь, точно забыв здесь что-то ценное и дорогое для себя, возвращается и согревает теплыми лучами тростники, будит рыб, ярким румянцем окрашивает ягоды и тем спасает от голода Франека. Какая добрая и милосердная река, как голубит и ласкает она "дурачка" Франека и как некогда она приютила его в гнезде цапли, так и теперь она дает ему приют среди тростников и касатиков... Какая добрая и милосердная земля, родящая на крестьянских полях, среди полных хозяйских колосьев и такие тощие, которые люди охотно отдают на хлеб нищему, на черный хлеб, облитый слезами, хлеб хотя и горький... горький... о какой горький... но все же он до поры до времени держит душу в теле и дыхание в груди.
Птичка рассказала бы, быть может, и о том, как сильно этот нищий любит свою родную землю, реку, солнце. Как худой, черной рукой, он ласкает бархатистый тростник и зеленые ленты аира, как цельными часами он любуется солнцем или водой, разговаривая сам с собой и проливая слезы, как порой он бросается на землю, прижимаясь к ней, точно ребенок к груди матери. Понятно, ведь, это только дурачок, дурачок Франек!
Наконец, солнце вспыхнуло ярким пламенем и бросило на реку целый сноп огня. Переливаясь миллиардами искр, лазурные и золотые волны реки весело помчались вперед. Как бы пораженные ослепительным, светом, все голоса внезапно смолкли, только губы торчавшей из тростника головы засмеялись тихо, радостно, а сама голова зашевелилась от великого и вечно нового удивления и восхищения, и исчезла среди блестящей, орошенной серебром росы, спорыньи и коричневых стеблей камыша, запылавшего теперь всеми оттенками багряно-красного золота.
Вскоре "дурачок" -- Франек вылез из камыша, отряхнулся, выпрямился и, взяв на плечо сачок, прикрепленный к длинной палке, быстрыми шагами пошел вдоль реки.
Лохмотья старой куртки, видимо, плохо согревали Франека: лицо его посинело, губы дрожали. Рубаха из дерюги, такие же штаны, подвязанные у пояса истрепанным ремнем, а у щиколотки прикрученные веревкой, лапти из вербового лыка -- вот и весь его костюм. Голова не покрыта.
"Дурачок" в деревне тем и бросается в глаза что почти всегда и повсюду, зимой и летом, ходит без шапки, словно он вечно находится в собственной хате.
Солнце палит его, дождь мочит, ветер сушит, мороз щиплет, а он, как бы желая укорить Бога убожеством своей глупой головы, в погоду и непогодь, днем и ночью носит ее под небом открытой, беззащитной, предоставленной людскому посмеянью.
В голове деревенского "дурачка", как в удивительной призме, отражается вся нищета, все горе суровой, крестьянской жизни, все ее золотые, наивные, почти детские сны. Из этих угасших черт лица, увядшей улыбки, мутных зрачков, порой неожиданно вырывается живой родник какой-то прадедовской, глубоко скрытой мысли. Словно золотоносные жилы в скале, вспыхивает в ней часто какое-то предчувствие, сияющего утренним рассветом дня, который неизвестно взойдет ли еще когда-нибудь над землей.
Крестьянское население, несмотря на насмешки над "дурачком", все же инстинктивно окружает его почти суеверным уважением. "Дурачок" в устах народа почти тоже, что "умник", может быть, более ученый, чем другие, только на иной лад, какой-то мудростью "не от мира сего".
Иногда "дурачок" не глуп, но только несчастен. Известно, что большинство "дурачков" от рождения. Но бывает, что сгорит у кого-нибудь хата, иль мор унесет всех близких, а то половодье так выполощет поле, как будто бы его и не бывало, тогда такой несчастный часто становится "дурачком". Он ни о чем не заботится, никакими думами не тревожит свою голову, а только ходит по свету, пока смерть не приберет его.
То, что в других слоях называется нервами, меланхолией, апатией, отчаянием, -- в деревне все это определяется одним словом: "дурь".
Одни "дурачки" бывают настолько глупы, что даже не сознают своей глупости. Это уже идиоты, дураки набитые. К таким народ относится с глубоким презрением и ставит их не выше скотины. Другие ходят по деревням, словно апостолы, "одержимые ангелами". Они говорят с землей, с водой, с ветром, с огнем.
Из-под чащи своих русых волос "дурачок" смотрит на мир растерянным взором, убегающим далеко за пределы родной деревушки. Иногда же он смотрит взором, полным ядовитой насмешки, или печальной иронии, а то с глубокой печалью, с безграничной жаждой вечного покоя, устремляет в землю стеклянные, неподвижные зрачки, как будто бы видя там свой собственный, уже открытый и ожидающий его гроб. Но бывает, что он имеет живой, рассеянный взгляд ребенка, которому от смеха до слез так же близко, как близка печаль всякому веселью.
Таким взглядом смотрел теперь "дурачок" Франек, идя вдоль берегов Нарева. Он шел на восток, туда к солнцу, бредя по пояс среди мокрой еще от росы травы и улыбаясь лазурному дню, дышавшему утренней свежестью.
Смотря на его исхудалую грудь, узкие, детские бедра, живые движения, можно было принять его за юношу, но подувший с реки ветер откинул назад его волосы и открыл лоб, пожелтевший, изборожденный глубокими морщинами, проведенными и запечатленными долгими годами.
Особенностью "дурачков" является полнейшая невозможность по внешнему виду определить их возраст, хотя бы приблизительно. Иногда подросток выглядит стариком, иногда старый, старый человек носит в себе запас какой-то несокрушимой и юношеской энергии, не поддающейся никакому увяданию.
О таком "дурачке" народ говорит, что его "отметил св. Иоанн", ведь, известно, что сей евангелист, сравниваемый с орлом, отличался орлиною молодостью, пророчествуя среди скал и обладая вечно-юной свежестью тела. Живет и живет такой "дурачок," а годы проходят мимо него, едва касаясь своим леденящим дыханием, отмеченной Богом головы.
Франек жил и держался на свете своим убожеством и "дуростью." Как давно он появился на свет, сколько лет ему, он и сам никогда не мог сказать. То Франек Говорил, что он помнит "француза" то утверждал, что он сам был ребенком, когда Ирод избивал младенцев, или уверял, что он родился на свет не как все люди, а просто так, уже с незапамятных времен был "сам по себе."
Слушая его, дети широко открывали рты, бабы качали головой, а мужики посмеивались, но вспоминали, что правда, уже во дни их молодости "дурачок Франек" ходил по свету. Может быть, не этот, может быть, другой--присягать и божиться никто не станет, но несомненно одно -- "дурачок" был. Ведь известно, что каждые времена имеют своих "дурачков," а такую бедноту и убожество никто, конечно, в реестр не заносит, в книгу не записывает, даже сам Бог на небе.
Люди любили Франека, хотя подчас он бывал и сумрачен и не отвечал на шутки, впрочем, смотря по тому, какой стих нападал на него: бывало, что он, напротив, начинал говорить так складно, словно книгу читает, одно к другому пригоняя, одно из другого выводя. В такие минуты Франек совсем не смотрел и не замечал окружавших его людей, на лице его горел огонь, а глаза смотрели куда-то вдаль, как будто там он видел все то, что рассказывал, только ресницы и веки чуть заметно вздрагивали.
Весной и летом Франека почти совершенно не было видно в деревне Как только потянет от реки теплым ветерком, так Франек, где бы он ни был, что бы ни делал, -- нес ли ложку ко рту, или лежал в сарае, зарывшись в солому, немедленно вставал и собирался в дорогу. Брал свой нищенский мешок, перекидывал сачок через плечо и говорил, что идет к "матери." Палки он никогда не носил, уверяя, что его не тронет ни одна собака, так как его охраняет св. Лазарь, а, ведь, известно, что св. Лазарю собаки даже ноги лизали.
От "матери" он возвращался уже поздней осенью, худой, истощенный, обветренный, загорелый, кости едва не прорывали кожу, а рубаха и штаны висели лохмотьями.
Крестьяне' говорили ему:
-- Ни тае, мать на свет тебя к людям выправила?
Франек отвечал:
-- Сама она в беде, сама в нужде. Сама в труде и недостатках. Сколько рыбок пропитать надо, сколько плотов на себе пронести... такой край земли кругом обойти... Ой, не легка ее жизнь, не легка! А еще должна она себе на синюю свитку заработать, по ниточкам струйки синие собирая, на серебряное веретено их навивая.
-- Ой, дурень, дурень Франька! - говорили бабы.
-- Ой, дуры, дуры бабы, а не я, коли вы не ведаете, что на свете все, что ни на есть свою службу имеет...
-- О-о!.. --возмущались бабы. -- Ступай детям сказки болтай, а не нам, что река прядет...
Но Франек приходил в бешенство, бил себя кулаком в грудь, и божился смертным часом:
-- Чтоб я христианской смерти не знал, чтоб я околел, как пес, коли я вру! Что я слеп нешто? Не видал сто раз, а то и больше, как река на серебряном веретене голубыя нити прядет? "Дурень Франек!" Ишь ты, выискались разумницы! Хороши разумницы, не знают, что у каждой реки есть серебряное веретено, и прядет она им так проворно, что оно лишь на солнышке иль на луне мигает... Что-ж бы это в воде мигало, как не серебряное веретено?
Бабы смеялись.
-- А правда? Правда!
-- А чтоб его, как он складно пригнал.
-- Дошлый парень!..
Бабы, смеясь, расходились. Но в голове у них оставался образ тихой неутомимой пряхи, днем и ночью навивающей на веретено синие струи и снующей из них голубые нити так, что только веретено ясным серебром мигает в воде.
Другой раз Франек, как барсук, пропадал в лесу до первых суровых заморозков. Чуть только деревья зазеленятся, береза начнет раскрывать свои почки, Франек собирает свои пожитки и, хоть бы в глубокую полночь, идет в лес, говоря, что "отец" зовет его. Проходила весна, проходило лето, проходила осень, а Франьки как не бывало.
И только когда уже крестьяне на санях, отправлялись в лес за хворостом, они встречали "дурачка", возвращающегося в деревню, одичавшего, черного, как сама мать-земля, облепленного смолой, с сосновыми шишками в волосах, еще более ободранного, чем от "матери".
-- Это отец отпустил тебя таким от себя ободранного, ровно лешего? -- спрашивали крестьяне.
Франек отвечал им:
-- Ой, беда и ему, сердешному, беда и горе, и служба тяжелая! Мало ли букашек ему пропитать надо? Мало ли пташек, мало ли всякого крылатого роя?.. А потом смолу гони, грибам шапки подавай, каждую ягоду вскорми, ладан и миро приготовь. Три короля знать ничего не хотят, им только подавай! По лесу они круглый год ходят, бородами трясут, жемчуг по моху сыплют [Праздник Крещения народ в Польше зовет "Трех Королей", пришедших поклониться Христу и принесших ему дары].
-- О-о-о!.. Дурень... Короли тебе по лесу ходить станут!.. Толкуй!..
-- Чтоб мне руки и ноги отсохли, коли я их не видел своими глазами! С места не сойти, под землю провалиться! Пьян я нетто, или туман мне глаза застит, что в глазах у меня троится?
-- А ты видал королей?
-- Да ну тебя! Еще с дурнем лясы точить? -- останавливают другие.
Но Франька не унимался.
-- Чего-ж не видеть? И не раз! Короля Бальцера так видел перед собой, как вас, хозяин вижу. Гляжу раз, солнце заходит, а что-то огромное в золоте стоит. Дуб, не дуб. Подошел, ан глядь--король! Мантия на нем вся золотая, корона глаза слепит от камней дорогих! Борода по пояс серебрится, ровно седой мох; одной, рукой в бок уперся, в другой берло держит. А вокруг войско в золоте да бархате, выставило штыки, мечи да разное ружие; сила такая великая, что и не перечтешь. У меня темно в глазах стало, как увидал. Слышу -- шепчут... Один другому, другой третьему словечко за словечком подают, один к другому голову склоняют, сговариваются, советуются... "Ого!" -- думаю я, "будут тут дела новые, невиданные". -- Ничего? Солнышко зашло, войско в деревьях попряталось, король пропал. Сплю я, света Божьего не вижу, а тут как загудит, как затрещит, как прокатится-то по лесу...
-- Ну и что-ж? -- спрашивают Франека.
-- Чему-ж и быть, как не войску? Знать, они с вечера сговаривались на битву... Так бились, так бились, словно самый сильный вихорь шел против вихря; так палили, так палили, словно гром гремел! А оружие так по всему лесу блистало, словно молоньи яркие. А что ни выстрел, так в огне этом вижу король Бальцер стоит в золотой мантии, с золотой короной на голове и бородой серебряной трясет...
-- Болтай сказки! буря в лесу была и только, -- смеется один.
-- Конечно! - вторят другие.
-- Святый Боже! -- кричит Франек, всплескивая руками. -- Землю работаете, хозяевами зоветесь, у старосты в книгах записаны, а того не знаете, что войско Трех Королей в лесу сидит?
-- Ой люди, люди... И когда же вы из темноты вашей свет увидите!.. И Христос по свету ходил, и апостолы вас учили, а вы все ничего... Как овцы глупые!
Крестьяне смеялись.
-- Гляньте вы! Ишь ты! Каков... Нас же в дураки произвел--смеялись крестьяне.
Но ребята, ехавшие помогать собирать хворост, широко открывали глаза, еще шире--рты и смотрели на "дурачка", как зачарованные. Когда же наступала весна и первый гром гремел в черном, еще безлистном лесу, ребятам чудились несметные войска Трех Королей, их большие, сверкающие, как молнии, мечи, и король Бальцер в яркой мантии и золотой короне, и не один подросток поглядывал украдкой из-за угла на лес. А ведь и правда: там шла борьба, лес точно в огне, и гул такой, словно вихорь против вихря войной идет.
Питаясь рыбой, наловленной случайно в речонке и испеченной на хворосте, Франек часто жил на межах, блуждал по вспаханным полям, полной грудью вдыхая запах земли, как бы желая упиться еt свежестью и сыростью. Когда наступала ночь, Франек опускал голову на первую попавшуюся кочку, ложился в борозду и тихими глазами водил по звездному небу, не засыпая иной раз до самой полуночи, как бы прислушиваясь к чьим-то тихим, дивным речам. Нередко он просил крестьян позволить ему попахать хоть полдня, дать отвалить хоть один пласт земли. Но крестьяне не давали. "Дурачок" не должен касаться того, что кормит человека. Ни пахать, ни сеять ему не годится. Только какая-нибудь баба, сжалившись над ним, иногда позволит ему покопаться лопатой в огороде. Франек так благодарил ее, словно она дала ему миску хороших щей. Шли теплые, проливные дожди, Франек никуда не прятался, только, как верба, изгибался под ними и заслушивался жемчужным шумом дождя по молодой ниве, как другой не заслушивается игры на гуслях.
-- Что ты заслушался, "дурачок"--спрашивали его пастухи, укрывшиеся от дождя мешками и играющие под грушей в "решку".
-- Не слышите, как земля говорит?
-- Как же это? -- спрашивали пастухи, потешаясь над "дурачком". -- По-твоему, земля говорит, значит?
Франек проводил рукой по воздуху, как бы показывая что-то вдали и устремлял глаза в тихую, ясную лазурь неба.
-- Все, что есть, было и будет, все это знают ветер, огонь и земля... Но земля мудрей всех троих!..
-- Решка! -- тоненьким голосом говорит маленький пастушок, подбрасывая вверх медяк.
-- Орел! -- отвечает другой.
Франек продолжает:
-- Ветер и огонь берут свою силу от живых, а земля от мертвых костей. И все, что земля услышит от покойников, то она рассказывает живым.
-- А что она рассказывает? -- спрашивает Юзик. Франек обводит глазами детей, потом устремив
свой быстрый взгляд на пастушка, не сводившего все время с него глаз, говорит приподнятым голосом.
Говорит, что даст хлеба голодному, воды жаждущему, льна и конопли нагому, зелья целебного хворому. Говорит, что даст утешение печальному, обиженному справедливое решение, освобождение заключенному, а измученному вечный покой--аминь!
Старший из мальчиков, Михалко, разражается громким смехом. Только Юзик, широко открыв глаза, смотрит на Франека, уходящего к Бугаеву лугу.
Франек идет не обращая внимания, не ускоряя, не замедляя шага, как будто бы не ему кричат.
"Дурачок" никогда не обижается ни на какое прозвище. Его не отталкивает от людей, что его зовут так, а не иначе. Он всегда идет к ним, как и сейчас, с веселым взглядом, с лаской в душе.
Но вдруг Франек нахмурился, потемнел, В легком береговом тумане показалась вереница белых домиков, необыкновенная опрятность которых и самый способ постройки ясно говорили, что это немецкая колония.
То были лежащие на восток от Визны Олендер -- Гаи. Напротив них, по другой стороне Нарева, находились Гаи -- Ляхи.
Франек ненавидел немцев. Избегал даже плотовщиков на реке только потому, что за конторкой на плоту, чаще всего сидит немец.
Часто остановившись на дороге, Франек кричал.
-- Бегите дети, немец идет!
-- Чего же бежать от немца? -- спрашивают его крестьяне.
-- От немца, как от поветрия, нет иного спасения, как бежать?
-- Немец и ржа--говорил он--одинаково вредят нашему хлебу; но ржа не так вредна.
Встречает его раз ксендз:
-- Слушай, дурень, -- спрашивает, -- Ты, я слышу, насмешки строишь, сказки рассказываешь, что не евреи замучили Христа, а немцы. От чего ты это взял?
-- Ты, смотри, таких сказок мне на деревне не болтай! Понял? На проповедь в костел приходи, не живи, как скотина... Понял? Кто, как скот, бессмысленно живет, тот, как скот, и помрет... Понял?
Франек улыбнулся, взглянул исподлобья и, поцеловав ксендза в руку, ответил:
-- Не портите себе головы заботой о "дурне", ваше преподобие! О дурне сам Бог заботится... Дай Бог... разумных научить!.. А дурень и сам с Иисусом Христом то о том, то о сем поговорит... Дурень сам ведает, какая дорожка приведет его в рай.
Ксендз пожал плечами и оглянулся, не слышал ли кто эту глупую речь. Такому дураку приходится многое прощать, он сам не ведает, что творит...
Почуяв швабский дым, Франек повернул налево, в сторону и пустился бежать по поляне, заросшей терновником.
Франек, как дикий кабан, продирался сквозь кусты, отплевываясь во все стороны от глубокого отвращения к немцам; он говорил, что когда диавол на вилах переносил Их из ихнего края к берегам Нарева, то после каждого немца ему приходилось полоскать вилы в реке, и оттого подохло много рыбы.
Покалечив ноги, изодрав рубаху, исцарапав лицо, Франек выбрался, наконец, из чащи терновника. Не одна прядь его светлых волос осталась в густом кустарнике, но "дурачок" не заботился о своих волосах, -он быстрыми шагами шел вперед, пока не миновал немецкое население и не оставил его далеко позади себя.
Теперь только Франек вздохнул полной грудью, улыбнулся и, веселым взглядом окинув окрестность, он повернул к реке, отыскал мелкое место и, как некогда диавол вилы, так и он вымыл ноги "после немцев". Но ему не везло сегодня.
Едва только миновал, он болотистый луг, глубоко врезавшийся в Нарев и называвшийся Оснелки, как заметил на дороге костлявую, белую кобылу старого Гамера, направлявшуюся к Олендрам, запряженную в небольшую телегу, полную разного домашнего скарба. Рядом с телегой шел сам Гамер в суконной шапке, с подвязанными наушниками и курил трубку. Франека чуть не стошнило от этой встречи. Он хотел было свернуть в сторону, но увидел стоявший на телеге, хорошо знакомый ему большой расписной сундук, который он не раз видел у Луки в Загайном, на сундуке -- железный, тоже знакомый ему котелок, он сам раз носил его к кузнецу в починку, затем, с запрокинутой мордой, со спутанными ногами пестрого теленка, родившегося шесть недель тому назад, в ту самую ночь, когда он последний раз ночевал у Луки.
Телега медленно проезжала мимо него. Старый Гамер шел, держа трубку в зубах, и считал на ладони деньги, высыпанные из грязного кошелька. Он, кажется, даже и не заметил Франьки. А Франька водил пылающими глазами по имуществу, сложенному на телеге и тихо шептал:
-- Смотрите-ка, сколько добра отнял у людей вражья немецкая сила и тащит к себе?
Теленок, лежавший на телеге, протяжно замычал раз, другой; Франька очнулся от ужаса, но его охватило такое горе, такая жажда мести, что он изо всех сил бросился бежать по дороге к Загайному, точно там ему надо было спасать собственную хату, собственное имущество.
Пролетев стрелою изрядную часть дороги, Франек добежал до деревни и очутился перед хатой Луки, стоявшей с краю. Здесь было людно и шумно, точно на ярмарке. Гася, небольшой желтый щенок, с острой как у лисы мордой, с острыми, высоко торчавшими ушами, не знал, на кого раньше бросаться, на кого лаять.
На рыжего ли батрака Готлиба из Олендоров, при помощи двух таких же рыжих, как он подростков, втаскивавшего на тележку красный стеклянный шкап Луки, на осматривающего ли соломорезку немца, что-то бормотавшего себе под нос, держа трубку в зубах, или на баб с детьми на руках, стоявших у плетня, или на девушку, помогавшую хозяйке ловить курицу, на торгующего эту курицу Фрица, зятя Гамера, на вертевшихся под ногами детей, или, наконец, на чужих собак, вместе с немцами пришедших сюда из Олендров, сильных кудластых, молча обнюхивающих все.
Но "дурачок" Франька не заметил всего этого беспорядка. Он искал Луку, хозяина. Увидал его. Лука, сухощавый, крепкий, смуглый мужчина, лет сорока, стоял посреди двора и держал за рога бычка, который вырывался от него, наклонив к земле широкую морду, грозно мыча. Около Луки, расставив ноги, засунув руки в карманы, стоял самый богатый из колонистов, Готлиб, качая головой и блестя на солнце томпаковой цепочкой и расписной трубкой, качавшейся на его толстом животе.
Они кончали торговаться. Крестьянин громко кричал, божился, удерживая бычка; он выпустил один рог и подавал немцу руку через полу кафтана. Немец, надув губы, прищурив глаза, поднял брови и, не вынимая рук из карманов, отрицательно качал громадной головой, с толстым затылком. Неожиданно к ним подбежал Франька, за Франькой -- дети, за детьми -- Гася.
Дети уже давно не видали "дурачка". Они с любопытством бросились к нему; Франька выглядел сегодня так забавно, столько разной травы было у него в волосах, такой он был оборванный, грязный, запыхавшийся.
-- Дурень! Дурень! Глядите, дурень! -- кричали они, им вторил веселый лай собаки. Она тоже, казалось, кричала: Дурачок! дурачок! дурачок!..
Но Франька ничего не слыхал. Он подбежал, схватил Луку за рукав и задыхающимся от усталости голосом, закричал:
-- Хозяин!.. Хозяин! Лука! Лука! У вас немец, собачья душа, сундук стащил и теленка... проклятая душа... и бочку капусты...
Франька остановился, у него захватывало дыхание.
-- Дурень! дурень! дурачок! -- закричали дети еще громче.
-- Молчать, колтуны! -- крикнул Лука на детей. -- Пойдешь ты прочь -- досталось Гасю, который бегал вокруг бычка, хватая его за ноги и заливаясь безумным лаем.
Франька снова дернул Луку за рукав.
-- Хозяин! Лука!.. -- говорил он -- вот злодей, вот вор...
Готлиб нахмурился и отступил шаг назад. Они стояли у самого колодца, а ведь неизвестно, что может прийти такому дураку в голову.
-- Отойди, дурень! -- крикнул Лука и сердито махнул рукой. Но Франька не отступал, он бил себя кулаком в грудь и громко божился:
-- Не сойти мне с места, не дождаться сегодняшней ночи, коли я вру, коли я его, вора проклятого, не встретил около Оснелки с телегой и не видел на ней ваш сундук, бочку с капустой, теленка! Не дай Господи...
-- У, стерва проклятая! -- разозлился Лука, неизвестно на бычка или на Франьку.
Но Франьке все казалось, что Лука его не понимает, не верит. Он еще с большей силой ударил себя кулаком в грудь.
-- Стащил, хозяин!.. Стащил!.. Не дождаться мне христианской смерти, вор --немец утащил!..
Готлиб отвернулся, плюнул и опять сделал несколько шагов вперед.
Лука вспыхнул.
-- Что стащил, погибшая душа, что?.. Сам я продал!
Франька смотрел на крестьянина блуждающими глазами, тупо, бессмысленно, не будучи в силах ничего сообразить. Раскрыв рот, вытянув шею, он стоял неподвижно, а потом заговорил хриплым, изменившимся голосом.
-- Вы, хозяин?.. Вы ему продали?.. Вы сами продали?..
-- Собака! -- прошипел Лука, борясь с бычком.
-- Говорите!.. Говорите!.. Сами продали? Говорите...
Франька наступал на крестьянина, все сильнее дергая его за рукав.
-- Уходи, пока цел! -- крикнул Лука. -- А, чтоб ты сдох! Холерная душа...--выругался он на вырывающегося бычка.
-- A, dummer Karl!.. -- пренебрежительно пробурчал Готлиб и пожал плечами.
В эту минуту с кнутом в руке, набросив кожух на плечи, подошел Филипп Бодняк, деверь Луки. Сам не имея земли, он занимался извозом и нанялся возить вещи немцам, жалевшим и лошадь и время. Филипп был красен, как обваренный бурак, рябоват, бараний треух сдвинул на лоб и, видимо, был немного навеселе: язык его несколько заплетался. Не имея земли и не будучи сам хозяином, Бодняк чувствовал какую-то неприязнь и антипатию к деверю и всегда рад был досадить ему каким-нибудь едким словечком. Остановившись около Франьки, он подбоченился и, неуверенно стоя на ногах, заговорил:
-- А ты, ведь, и не знаешь, дурень, что теперь мужики, в роде как бы хозяева, все продают, всю домашность и землю.
Его схватила икота и он остановился.
Франька слушал, как оглушенный, ничего не понимая.
-- И землю...--как это повторил он.
-- И землю и поле все, как есть, -- продолжал Бодняк -- идут дураки за море.
-- За море...--повторил Франька.
-- Говорят, что туда за море и сухой путь есть, в три дня можно из Загайнаго доехать... но они ничего не знают о нем...
-- Не знают -- повторил глухим голосом Франька.
-- Ты теперь прочь уходи... аукцион... -- говорил Бодняк, поминутно икая -- торг... в роде, как бы в лавке...
Филипп поднял руку, жилистую, заросшую черными волосами и водил ею в воздухе, указывая на собравшихся на дворе. Мутные, блуждающие глаза Франьки следовали за этой рукой. И только теперь он заметил рыжего работника, шкап на телеге, немца около соломорезки, Фрица с курицей в руках, баб, чужих кудлатых собак, бычка и самого толстаго Готлиба.
Франька смотрел, смотрел, наконец, склонил голову на грудь. Льняные, всклокоченные волосы упали ему на глаза. Он был так смешон, что дети вновь разразились криками.
Губы Франьки задрожали, колени подогнулись, разорванная рубаха поднималась все выше и выше на сильно бьющейся груди. Франька громко зарыдал и умоляюще обратился к Луке.
-- Не продавайте, хозяин, поля!.. Ради Господа Бога, не продавайте!.. Ради Бога, Марии!..
Он отчаянно рыдал, схватив Луку за полы рубахи.
Лука вырвался от него и сердито выругался.
-- Отойди!.. Холерная душа!.. Чтоб тебя...
Франька оставил его и подбежал к хозяйке. Глубокие рыдания потрясали его впалую грудь.
-- Хозяйка! -- просил он прерывающимся голосом. -- Хозяйка!.. Не продавайте немцам хату! Ради Господа, не продавайте хату!..
-- Совсем одурел малый! -- шептали бабы.
-- По весне с такими глупыми хуже всего приключается...
-- Отвяжись от меня! -- кричала баба. -- Рехнулся что ли! Возьмите его от меня!
Но Франьки не надо было брать. Он сам отошел, и, протянув к небу дрожащие руки, закричал страшным голосом:
-- Ратуйте!.. Мария!.. Ратуйте!.. Люди!.. Хозяева!.. Не продавайтесь немцам!.. Ради Христа люди!.. Не продавайтесь!..
-- A, dummer Karl!.. -- повторил Готлиб, зевнул, плюнул, поправил на голове суконную шапку и повернул к дому.
Это задело Луку, желавшего сегодня же покончить с бычком, он бешено накинулся на Франьку.
Но мальчишкам слишком занятна была вся эта "комедия", чтобы двинуться с места. Они подталкивали друг друга, но не трогались.
Лука бросился догонять Готлиба.
-- Ну, кончайте же, сосед! Гривенник добавьте и кончайте!.. Я сегодня готов кончать дела, как водку пить!.. У меня так: день убыток... день прибыток... Ну, давайте, пан Готлиб!.. Идет!..
Лука говорил быстро, громко, как бы желая сгладить впечатление, произведенное глупыми речами Франьки.
-- Ну... гривенник... Идет?.. -- повторил Лука. -- Берите, пока продаю!.. Ну?.. как же?.. Чего там смотреть на дурня! Кончаем... По рукам!..
Но, если когда-либо, то именно теперь стоило посмотреть на "дурачка". После горючих слез его охватило неожиданное веселье. Это был уже не тот Франька, он совершенно преобразился, отер глаза кулаком, широко раскрыл рот, рассмеялся, стащил с головы стоявшего рядом мальчика шапку, надвинул ее себе на голову, подбоченился и весело крикнул:
-- Гей!.. Коли продавать, так продавать духом!.. Не кручинься, хозяин! Дурень вам пособит! Не успеет солнце зайти, продадим все, до чиста!
Взрыв смеха встретил речь Франьки. Даже немцы стали смеяться, особенно рыжие подростки Готлиба. Лука покраснел и гневно блеснул глазами, но когда посмотрел на то потешное зрелище, какое представлял из себя Франька, то не мог не рассмеяться. "Дурачок" подбежал к хате. Там стояли и лежали разные домашние вещи, сброшенные в кучу, как на рынке.
Франька наклонился, поднял с земли старый плуг, поворачивая и блестя им на солнце, заговорил:
-- Пан немец! Смотрите какой хороший плуг! Ой, не мало он земли вспахал, не мало хлебушка добыл... Нам теперь он не годится. Продаем все --землю и хозяйство; ни мы, ни дети наши эту землю, это поле, пахать не будут! Покупайте плуг!.. Смотрите какой хороший!
Смех раздался снова. Бодняк держался за бока, глаза его от смеха налились слезами.
"Дурачок" схватил каток полотна и, тряся им в воздухе продолжал:
-- Гейи... Холстину продаю!.. Что за холстина... Такая белая, что можно положить на алтарь под ангельский хлеб! Ой, бывал в ней ангельский хлеб, бывал, бывало в ней зерно Божие--пшеничное и ржаное, сеянное хозяином на поле... Не мало зерна из нее пошло в святую землю и не мало добра выросло из этого зерна... Покупайте севное полотно, освященное в день Пресвятой Девы Марии сеятельницы.
Опять раздались взрывы смеха, но уже более тихие. Жена Луки вздохнула, погладила по голове младшего сына, державшеюся за его передник и не сводившего с Франьки своих глазенок.
-- Хозяйка! -- заговорил Франька. -- А где прялка? Раз продали лен, так продавайте и прялку. Уж вы не будете прясть на ней кудель, не будете при лучине навивать на веретено серую нить... Не будете мотать пряжу, да измерять ее поясом... Уже не будете больше ткать полотно, да белить его на ранней росе, шить из него детям рубашки... Зачем вам прялка? Эй, хозяйка!.. Давай прялку... Пусть покупают!
На маленьком дворе Луки становилось все тише, все торжественнее. Мальчики поднимались на пальцы, влезали на забор, чтобы лучше видеть "дурачка", глаза старших затуманились. Вдруг неожиданно раздался звонкий, детский голосок:
-- Аист! Аист! О... Аист!..
Несколько человек подняли голову вверх.
Действительно, над соломенной крышей овина Луки, летел первый, весенний аист.
-- А-аист!.. -- закричали разными голосами ребятишки, подбрасывая шапки и хлопая в ладоши.
А аист, как будто бы в ответ на это приветствие, весело заклекотал, делая над гнездом все более узкие круги.
-- Сядет!..
-- Не сядет!..
-- Сядет!.. --звенели девичьи голоса.
Внимание баб и крестьян отвлеклось от "дурачка". Но Франька подняв вместе с другими голову, насмешливо, пренебрежительно качал ею.
-- Ой, глупая, глупая! Глупая ты, птица! -- сказал он. -- И чего ж ты летела из-за моря, из-за великого, ночевала на звездах, на заре пробуждалась, натерпелась голоду, холоду, не боялась никаких метелей и бурь?.. И чего ты летела в Загайное, не сбиваясь с дороги, не жалея крыльев и сил, расспрашивая о Загайном восточный ветер, веющий с Нарева?
Ты неслась к своему гнезду, к дорогому гнезду, к своему дому, где ты выкормила своих милых детей, солнцу радовалась, людей тешила и отдых имела.
Ох, прилетишь ты сюда и на будущий год, но уже не будет здесь твоего гнезда, как не будет здесь вас и наших гнезд... Немцы тут поселятся, немцы тут оснуют свои гнезда, а ты, глупая, ступай... за море... за море!..
Франька возвысил голос, внимание крестьян снова обратилось к нему.
-- Пане Готлиб! -- заговорил он -- пане немец, ближе сюда, ближе!.. Здесь еще много найдется для продажи, только деньги считайте.
-- Видите этих ласточек над водой? Видите небесную лазурь?..
... Видите крест на дороге?.. Видите эти холмики, могилки наши?
-- Все продаем! Покупайте эту небесную лазурь, этот крест на дороге, эти могилы!..
Он бросил шапку на землю, опустил голову и долго стоял молча.
А потом Франька упал на колени перед кучей домашней рухляди, сложил руки как для молитвы и заговорил сильным, мощным, проникновенным голосом:
За ним, как весенний ветер, зашумели людские голоса. Мужики обнажили головы, бабы упали на колени, а Франька продолжал:
... От поветрия, глада, огня и войны, помилуй нас Господи!
... От морской и всякой бури -- помилуй нас Господи!
... От немецкого вражьего нашествия помилуй нас Господи!
И, окончив эту молитву, которую, как "дурачок", переделал он на свой глупый, лад, он встал, поднял вверх свои ясные глаза и быстрыми шагами пустился вниз к реке.