Капуана Луиджи
Тайна Доры

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Текст издания: журнал "Вестник иностранной литературы", 1916, No 3.


Тайна Доры

Новелла Луиджи Капуана

(с итальянского).

Перевод И. Ц. Вояковского.

   Они должны были опять увидеться после семилетней разлуки. И вот уже несколько ночей, как оба они не могут сомкнуть глаз, возбужденные нахлынувшими воспоминаниями о происшедшей между ними тяжелой сцене, которая разлучила их. Он метался на своей тюремной койке, казавшейся ему теперь как бы утыканной гвоздями; она -- в своей комнате, в которую переселилась, точно вдова, после того, как велела запечатать и заделать вход в бывшую спальню ее и мужа, как бы желая этим оградить себя от соблазна когда- либо войти в нее.
   Его семилетнее тюремное заключение и ее столь же продолжительное мрачное одиночество заглушили, если не совсем рассеяли, то чувство злобы и обиды, которые разбили их молодую жизнь. Благодаря увещеваниям и посредничеству родственников и друзей, было наконец достигнуто, что раскаяние и прощение могли создать этим двум несчастным существам новую жизнь.
   Безрезультатными лишь оказались все старания, как его отца, так и ее матери, чтобы склонить невестку и дочь открыть дверь в супружескую спальню, запертую в течение семи лет. С непонятной настойчивостью она хотела, чтобы акт открытия комнаты был произведен в присутствии судебного следователя, который вел следствие по этому делу и который удостоверил бы протоколом, что со времени последнего осмотра. комнаты полицией в день происшествия все в ней осталось без всякого изменения.
   -- Разве вы не хотите скорее обо всем этом забыть, дитя мое?.. Ведь вы позволите мне называть вас так по-прежнему?.. Разве вы не простили? -- спрашивал ее командор Ловени, которого состарило более горе, нежели годы.
   -- Да.
   -- Почему же ты хочешь сохранить это печальное воспоминание? -- допытывалась у нее в свою очередь синьора Мароцци со слезами на глазах. -- Разве ты не искренно простила его.
   -- Ах! Вовсе нет...
   -- Почему же тогда...
   -- Так надо...
   Так уклончиво отвечала Дора Ловени, не давая при этом никаких объяснений, почему именно она упорствует в нежелании исполнить просьбы матери и тестя.
   Родители и друзья говорили о забвении всего, о прощении. То же самое повторяли в течение месяца и Габриелю Ловени, которому истекал срок наказания, к которому он был присужден за убийство.
   -- Забыть нельзя: мы не имеем власти над нашей памятью...-- говорила Дора своей матери. -- Простить -- да... Даже, когда в этом прощении не нуждаются.
   Но синьора Мароцци, которая в течение этих семи лет, даже в самые тяжелые минуты, не могла добиться от дочери ни признания, никакого-либо слова в свое оправдание и находилась постоянно под гнетом этого тяжелого молчания, которого она никак не могла себе объяснить, сегодня, покачав, головою, возразила дочери:
   -- Все мы нуждаемся в прощении, дитя мое...
   Дора, казалось, хотела на это что-то ответить. Сделала руками порывистый жест; в глазах блеснул луч протеста; заметно вдруг усилилась обычная бледность ее лица--эта матовая белизна слоновой кости, которая так оттеняла ее красоту, даже по истечение этих семи лет тяжелого горя, от которого поблекла бы красота всякой другой молодой женщины.
   Она стояла молчаливая, как бы ушедшая в себя. Лишь после нескольких минут такого молчания сказала:
   -- Завтра, мама, все узнаешь. С каждым часом решимость моя слабеет... Необходимо рассеяться, не думать об этом... Мы часто преувеличиваем наши силы.
   -- Достаточно вы уже выстрадали оба.
   -- Ты этим хочешь сказать, что мы уже искупили свою вину... Не правда ли?
   -- Нет, дитя мое. Я не судья... Если бы твой отец был жив, он бы тебе сказал...
   -- Я помню: Не судите, да не судимы будете... Но ты, мама, такова, что если бы ты даже совершила какой-либо проступок, никто не решился бы плохо подумать о тебе. Благодаря твоему уму и сердцу, ты поставила себя выше всяких подозрений... Как быстро промчались эти семь лет!
   -- Быстро? А, дочь моя! Он этого никогда не скажет...
   -- Ты права, мама...
   -- Никто не знает о предстоящем его приезде. Он приедет с последним вечерним поездом. Его отец и адвокат Неруччи выехали еще вчера вечером, чтобы встретить его при самом освобождении из тюрьмы. Говорят, он неузнаваем.
   -- Тем лучше, мама. Найдет и меня постаревшею.
   -- Неузнаваем потому, что сбрил усы и поседел.
   -- Какой самообман -- это примирение. По мере приближения момента нашей встречи я все яснее и яснее сознаю непреодолимость того препятствия, которое разъединило нас, сделало друг другу чужими. Между нами всегда будет этот труп...
   -- Мертвые, дочь моя, прощают лучше, чем живые.
   -- Значит, он считает, что его преступление ему прощено?.. Он говорил это?
   -- Он искупил свою вину с большим достоинством. Никогда осужденный так добровольно не отлучал себя от всякого общения с внешним миром. В течение семи лет никому ничего не сообщал о себе, даже отцу. Отказывался от всяких писем и посещений, даже своего отца. Только в течение последних нескольких недель...
   -- Хотел глубже прочувствовать свое наказание.
   -- С какой горечью ты это говоришь.
   -- Потому что знаю его гордость.
   Слова обеих женщин, произносимые тихим голосом, тонули в вечерних сумерках, окутывавших комнату. Мать и дочь казались погруженными в созерцание клочка неба, видневшегося сквозь окно, ясного, быстро меняющегося от чисто изумрудного цвета в темный, почти молочный, в котором плавали две тучки, окрашенные в розоватый цвет от косых лучей заходящего солнца. Исчезли и они, рассеявшись, как легкий дым. Во все более темневшей комнате слышались лишь подавленные вздохи тех, кто хотел бы плакать и с трудом сдерживал слезы. Дора порывисто поднялась с своего стула. Послышался сухой треск повернутой электрической кнопки и вверху в люстре появился свет.
   -- Дора! -- произнесла синьора Мароцци, -- ни тогда, ни после никогда тебя я не расспрашивала. Мое материнское сердце долгое время страдало от нежелания обвинить тебя и вместе с тем от неимения возможности найти для тебя оправдание, так как ты замкнулась в непроницаемом молчании. Но в эти минуты, от которых зависит твое спокойствие -- не смею сказать твое счастие -- ты бы должна была иметь полное доверие к той, которая дала тебе жизнь, вскормила своей грудью и всегда старалась воспитать в тебе благородные чувства как словами, так и собственным примером. Дорогая Дора! Я желала бы видеть тебя перед ним с высоко поднятым челом, с гордым видом женщины, которая не согрешила даже в своих мыслях, или же видеть тебя -- если это так -- покорною, как женщину, которая, павши жертвой своей страсти, не хочет малодушно лгать из-за расчета... До сих пор ты не хотела быть ни гордой, ни покорной даже по отношению ко мне.
   -- Дорогая мама! Такой человек, как ты, которая пишет книги, на каждой странице которых анализируется душа женщины, ты бы должна знать, что всем мы кажемся не такими, каковы мы в действительности, а какими обрисовывают нас некоторые наши поступки, которые искажают нас и вводят в обман. Бесполезно оправдываться.
   -- Не всегда это верно. Сердце матери...
   -- Даже твое сердце, -- прервала ее Дора, -- твой ясный ум, твой жизненный опыт не помогли тебе открыть истину. Она такова, какою ее себе представляет мой муж; какою я сама могла бы ее признать; такою наконец, какою она может казаться всем прочим на основание противоречивых данных происшествия... Вот уже семь лет, мама, как меня угнетает сильное беспокойство, а сегодня еще более, чем когда-либо: как сложится наша будущая жизнь?
   -- У жизни имеются средства, которых никто не может предугадать.
   -- Может быть, мама...

* * *

   -- Было время, -- продолжал говорить начальник тюрьмы, -- когда я сильно опасался за него. Его молчаливость в течение первых месяцев, его непреодолимое отвращение ко всякому физическому труду заставляли меня подозревать в нем какую-то внутреннюю душевную борьбу, которая могла разрешиться роковой вспышкой: умопомешательством или самоубийством, которое без-спорно является актом того же сумасшествия. Я распорядился наблюдать за ним день и ночь. На нас лежит такая громадная ответственность. Часто нам грозит неожиданность; но очень немногие знают, какие мы делаем усилия, чтобы не быть ею застигнутыми врасплох. Однажды он пожелал повидаться со мною. Я очень был доволен представившейся возможности побеседовать с незаурядным преступником.
   -- Не хотел защищаться, -- заметил адвокат Неруччи. -- Другие более виновные, нежели он, бывали оправданы.
   -- В этом виноваты вы -- адвокаты, -- заметил ему начальник тюрьмы улыбнувшись... -- Один только раз представился мне случай повидаться с ним. Прошло уже несколько лет, а я отлично помню то впечатление, какое произвел на меня их сын, -- и повернулся в сторону командора Ловени, опустившегося на стул около адвоката, -- когда он надел мрачную арестантскую куртку. Говорил скромно; жаловался на установленное за ним постоянное наблюдение. "Послушайте, сказал он мне, я честный и благородный человек, несмотря на то, что у меня на рукаве номер осужденного за убийство. Даю вам честное слово, что я ничего не предприму, чтобы избежать назначенного мне наказания. Я знаю, что с точки зрения, если и не моей, то юридической совести, это наказание признается вполне мною заслуженным". "Жизнь человека священна", -- заметил, я ему. "Однако честь тоже должна бы признаться священной... Но не будем спорить об этом. Я вас буду просить избавить меня от того неустанного надзора, который против моей воли раздражает меня. Повторяю: даю вам честное слово быть самым покорным и спокойным из всех, здесь заключенных". "Закон вам разрешает"... "Не желаю пользоваться никакими льготами, допускаемыми законом, прервал он меня. Вы не можете заставить меня писать и получать письма, а также принимать посетителей. Желаю одного, чтобы меня оставили -в покое. Я более не Габриель Ловени, а номер 614. Когда наступит момент, если только он наступит..." И вот момент этот наступил: через несколько минут ваш сын будет здесь. Вы его не увидите в арестантской одежде.
   Появился Габриель и нерешительно остановился в дверях, озираясь кругом, как бы ища глазами в комнате того, кого он рассчитывал застать в ней; затем неуверенным шагом направился к своему отцу и бросился в его объятия.
   -- А... где же она? -- спросил он, поцеловавшись также с адвокатом.
   -- Она слишком потрясена и взволнована, поэтому не могла совершить эту неудобную поездку, -- поспешил ему ответить командор Ловени.
   -- Вчера вручили мне все письма, которые мне были адресованы за эти семь лет моего заключения. Однако в их числе я не нашел ни одного письма от нее... Так это и должно было быть.
   -- Новая жизнь! Новая жизнь! -- воскликнул адвокат Неруччи. -- Прошлое для вас обоих не должно более существовать.
   -- Наука до сих пор еще не изобрела средства, которое могло бы заставить забыть.
   Голос его стал хриплым, язык немного заплетающимся, точно от долгого добровольного молчания он несколько окоченел.
   -- Она... все такая же красивая? -- спросил он своего отца, -- ее жизнь также была затворничеством... Да, она еще красива... очаровательно хороша, сын мой.
   Габриель почувствовал, как будто по нем пробежала дрожь, и он порывисто отошел к начальнику тюрьмы. Спускаясь по лестнице, он часто задерживался-и оглядывался назад.
   -- Нельзя прожить семь лет вне общества, чтобы не испытывать затем некотораго чувства тревоги.
   -- Бросьте свои черные мысли! -- сказал ему адвокат. -- Взгляните, какое ласковое солнце. Оно слегка сейчас затуманилось, чтобы не утомлять ваших глаз.
   Действительно Габриель Ловени быстро моргал глазами из- под полей надвинутой на лоб серой фетровой шляпы, проходя к поджидавшему его экипажу.
   Адвокат заметил, что семь лет тюремного заключения наложили неуловимый отпечаток на внешность, движения и жесты его клиента, который всю дорогу к вокзалу, а затем три часа ожидания в буфете поезда, который должен был его увезти, провел в молчании, погруженный в свои думы. Командор, едва прикасаясь к кушаньям, смотрел на своего сына с беспокойством человека, которому угрожает опасность и он хотел бы ее избежать теперь, когда им достигнута цель, для которой он желал еще жить эти последние годы.
   Габриель Ловени, держа в зубах потухшую папиросу, которую он с жадностью стал было курить, казалось забылся в погоне за каким-то далеким призраком.
   Послышался свисток подходившего поезда.

* * *

   Дора сразу отгадала с первого же взгляда супруга, что сдерживаемые злопамятство и ненависть продолжают жить в сердце этого человека, несмотря на неоднократно обращенный к ней вопрос:
   -- Ты меня простила? Ведь ты меня простила?..
   -- Иначе я не была бы здесь, -- отвечала она ему, пристально смотря на него.
   Он взял ее за руку, которую стал гладить и крепко сжимать в своих, как лед, холодных руках.
   Ты делаешь мне больно...
   Дора почти с усилием освободила свою руку.
   Их оставили одних, пока в столовой накрывали стол для ужина. Полагали, что эти двое, после семи лет разлуки, имеют кое-что многое себе сказать с глазу на глаз. Между тем слова как бы застревали у них в горле и переходили по временам в глухое бормотанье, когда Габриель, все время ходивший по комнате из угла в угол, стараясь этим подавить свое волнение, останавливался перед женой.
   -- Говори же!.. Что ты имеешь мне сказать? Я готова выслушать все.
   Он сделал отрицательный жест рукою: -- Ничего! Ничего!..
   Когда синьора Мароцци и адвокат Неруччи пришли за ними, то были удивлены, увидя их сидящими: ее -- в углу дивана, а его -- на стуле возле столика, посредине комнаты, как двух людей, которых уже иссякла тема для разговора.
   Проходя по коридору, который вел в столовую, Габриель задержался у заделанной двери их супружеской спальни, прикоснулся к ней рукой, надавливая на нее, точно хотел ее открыть, и затем прошел в столовую.
   За столбом Габриель проявил некоторое оживление, и саркастически улыбался, утверждая, что некоторым тюремным кушаньям, наиболее употребительным, присущ специальный вкус и залах, которые привыкшее к ним небо придает в течение некоторого времени и кушаньям, подаваемым вне тюрьмы; он слышал это от нескольких рецидивистов, испытавших это на себе.
   К концу ужина он стал даже болтать между двумя глотками кофе, с наслаждением покуривая папиросу.
   -- Г-н адвокат, вы помните драму Кальдерона: "Жизнь есть сон." Совершенно верно... Сон бессодержательный, часто пошлый, иногда красивый, сладострастный; страшный, гнетущий, скорее кошмар, чем сон -- чаще всего.
   -- Нет! нет! Протестую! -- воскликнул адвокат.
   -- Дора, скажи ты ему, какой сон -- жизнь.
   -- Не совсем сон, -- ответила ему жена.
   -- Твоя мать наверно скажет, что жизнь -- это новелла, сказка, не всегда заслуживающая быть записанной... Не правда ли?
   Синьора Мароцци, взглянув на командора Ловени, сказала:
   -- Этот вопрос лучше всего может решить вот он.
   -- Спорить -- значит сомневаться. Жизнь для такого старого человека, как я, дорогая синьора, является как бы воспоминанием и сожалением о прошлом.
   Габриель закурил новую папиросу и после последнего глотка кофе уставился прищуренными глазами на адвоката, приглашая его взглядом встать из-за стола и затем, отойдя с ним в угол комнаты, стал ему говорить что-то тихим голосом.
   -- Да, завтра, -- ответил адвокат. -- Каприз женщины... Никак не могу себе его объяснить. Я хочу сказать--его цели...
   Лицо Ловени омрачилось, приняло суровый вид, который отсутствие усов и бороды еще более оттеняло.
   -- Вам необходимо отдохнуть. Ложитесь поскорее спать, -- добавил адвокат.
   После того, как были разобраны кирпичи, которыми дверь была заделана, Дора, обратив внимание мужа на целость печатей, открыла дверь и вошла в супружескую спальню, раскрыв окно, чтобы проветрить комнату от затхлого воздуха.
   Габриель продолжал стоять в дверях и, сжав кулаки и прикусывая губу, смотрел на эту комнату, бывшую немного в беспорядке: один стул был опрокинут; по ковру были разбросаны черепки разбитых вазочек и кувшинов умывальника, а одна занавесь, сорванная с карниза, наполовину свешивалась. Все это заставило его вновь пережить те страшные минуты, когда он при виде человека, который, толкнув его, стал быстро уходить, потерял голову и побежал за ним вдогонку по коридору, а затем по лестнице, где произвел в него несколько выстрелов из револьвера, одним из которых пробил ему голову и настиг его там внизу, около выходных дверей.
   Стоя в дверях, точно какое-то препятствие преграждало ему вход в комнату, он смотрел широко раскрытыми глазами на Дору, которая, выдвинув один из ящиков шкапчика, достала оттуда несколько пачек писем и разложила их тут рядом на постели вместе с тремя футлярами, обтянутыми темной кожей. Закрыв дверь на задвижку, Габриель одним прыжком очутился внутри комнаты и, схватив одну из пачек писем, дрожащими руками стал срывать с нее ленточку, которой письма были перевязаны.
   -- Послушай! -- сказала ему Дора, -- ты узнаешь сейчас тайну, которая нам не принадлежит и которую мы свято должны сохранить. Поклянись!.. Я сохранила ее ценою моей чести... Поклянись мне! Поклянись!..
   Но Габриель ее не слушал; он нервно хватал письмо, пробегал его глазами, переводил свой взор на мгновение на Дору, затем вновь продолжал чтение, издавая по временам какое-то ворчание, и саркастически улыбался; швырял прочитанные письма на пол, с видом как бы горького разочарования или подозрения в ее ребяческой попытке обмануть его.
   -- Клянись! -- настаивала она. -- Не хочет даже теперь, когда ее уже нет в живых!..
   -- Нет в живых! Нет в живых! -- повторял он, как бы передразнивая ее и кидая в сторону жены свирепые взгляды.
   -- Перед их столь тягостным разрывом, -- продолжала, между тем, говорить Дора, -- мне были доверены на хранение эти компрометирующие письма. Тот человек пожелал получить их -- кто его знает, с какой целью и в тот день осмелился привести меня за руку в эту комнату, где, он знал, эти письма тщательно спрятаны, и решился даже применить насилие, чтобы, во что бы то не стало, овладеть ими... Читай! Читай! Последние... вот эти!
   Он не хотел верить своим глазам. Это женское имя, так часто с такою нежностью повторяемое в этих письмах, не принадлежало его жене.
   -- Кто, кто писал? -- выкрикивал он. -- Я вижу! Я угадываю! Я чувствую!.. -- И потрясая письмами в воздухе, нюхал их. -- Я узнаю в них запах твоего тела... В них вложена твоя душа. Да! да!.. Я не ошибаюсь... Не даром я подготовлял себя в течение семи лет, чтобы приобрести прозорливость, которая меня не обманет.
   Дора стала пятиться, пятиться перед медленным наступлением этого зверя, готового на нее кинуться. С вытаращенными глазами, протянутыми вперед руками и согнутыми, как когти, пальцами он, казалось, был весь во власти неудержимого желания с яростью кинуться на свою жертву.
   -- Габриель! Габриель!..
   Этот полный отчаяния возглас дал как бы толчок его помраченному сознанию, точно тот мрак, которым оно в данное мгновение было окутано, прорезал вдруг луч света.
   Он остановился, сжал голову руками и стоял некоторое время, точно к чему-то прислушиваясь. Сильное напряжение всех нервов, исказившее черты его лица и вызвавшее сильное потрясение всего его существа, понемногу стало утихать, и несчастный бросился ничком на кровать, бормоча какие-то невнятные слова.
   Дора хотела было броситься к дверям, чтобы позвать на помощь, но эти разбросанные по полу письма могли бы при таких обстоятельствах раскрыть тайну, с таким самопожертвованием до сих пор ею охраняемую. Она стала поспешно их собирать и втискивать, как попало, в ящик вместе с тремя маленькими футлярами с ее драгоценностями. Затем вместо того, чтобы звать на помощь, нагнулась над ним с материнской нежностью, с глубоким состраданием и, называя его тихо по имени, поцеловала в голову, влажную от холодного пота.
   Он дал себя перевести за руку на диван, стоящий в углу комнаты. Он озирайся кругом блуждающим взором, как бы не узнавая ни места, где он находится, ни женщины, стоявшей над ним наклоненной и с трудом улыбавшейся сквозь слезы, которые скатывались по ее щекам.
   -- Здесь!.. Вот здесь!..--прошептал он, -- в течение семи лет вколоченный сюда страшный гвоздь... Ночь и день...
   -- Довольно!.. Перестань!.. Не волнуйся!..
   -- Погоди!..--перебил он ее. -- Значит, изменницей была та женщина -- Марина Фальки?.. ее уже нет в живых?
   -- Да, она уже умерла, моя подруга. Поэтому теперь ее тайна должна быть для нас более священной. Уничтожим сегодня все. Я сохранила эти письма лишь для тебя, чтобы оправдаться перед тобою...
   -- Возможно ли! Возможно ли!.. И ты ожидала в течение семи лет?
   -- Я страдала не менее твоего... О Боже! Ты все еще сомневаешься?
   -- Не легко вытащить гвоздь, торчащий вот тут целых семь лет день и ночь.
   Он озирался вокруг блуждающим взором, разговаривая как бы сам с собою, а затем погрузился в угрюмое молчание, закрыл глаза и сжал руками опущенную на грудь голову. Дора, сидевшая молча возле него, с тоскою прислушивалась к тяжелому дыханию заснувшего мужа.

* * *

   Никто из семьи, даже ее мать, не знала о том, что произошло в супружеской спальне.
   Дора провела два тяжелых дня, скрывая ото всех терзавшие ее мрачные опасения. ее мужем по временам овладевало душевное состояние, весьма близкое к сумасшествию. Затем, как бы очнувшись спросонок, от оцепенения, упавшим голосом повторял:
   -- Чувствую себя плохо... Чувствую себя плохо... Более не поправлюсь... Бедная Дора!
   -- Может быть, ты посоветовался бы с нашим доктором.
   -- Нет!.. Не желаю ничьего сочувствия, даже доктора.
   -- Однако, нервное расстройство приводит тебя в угнетенное состояние.
   -- Лучше я себя чувствовал... там... в тюрьме. Там, по крайней мере, у меня была уверенность.
   -- Уверенность в чем?
   -- Видишь ли... не могу поцеловать тебя... по-прежнему... Боюсь обнаружить на твоих устах следы... За что же в таком случае я убил его?.. Зачем меня осудили?..
   -- Габриель!
   Достаточно было этого нежного возгласа, чтобы привести его в себя, успокоить его в этом углу дивана, где он, вот уже второй день, сидел все время, усиленно куря и прочитывая с какой-то боязливой брезгливостью по нескольку страниц из новых книг, лежавших тут же возле него на стуле. В одной из них он прочел между прочим следующее: "Нам ничего неизвестно о реальности явлений: мы жертвы видимости..."
   Такое мнение привело его в смущение. На третий день Дора застала его опять сидящим на диване с зажатой в руках головою, точно он желал унять головную боль, и с закрытыми глазами.
   -- Знаешь ль что, Дора?..
   -- Что с тобою?
   -- Ах! Дора, Дора. Тайна эта меня убивает... Какое мне дело до нее!.. Тем хуже для умершей!
   -- Зачем ты так говоришь, Габриель?
   -- Потому, что ты и я -- мы жертвы видимости. Этого не должно быть. Я не хочу, чтобы это было так!..
   -- Опять!..
   -- Этого не должно быть!.. Я не хочу, чтобы это было так!.. Тайна эта меня убивает!..
   Затем он замолчал и стал прислушиваться. С улицы доносились глухо возгласы "evviva" и пение национального гимна городской толпой.
   -- Тем хуже для умершей!..
   И прежде, чем она могла ему помешать, Габриель быстро подошел к шкафчику, схватил измятую пачку писем, как он были туда беспорядочно брошены утром, и, прижав их обеими руками к груди, перенес к окну и бросил на мраморный подоконник, чтобы затем швырнуть через окно проходившей по улице толпе эту тайну, которая его убивала.
   -- Не я один должен знать о том, что ты невиновна! Об этом должны знать все!..
   Вырвав из рук Доры письма, которые она пыталась отнять у него, он выбросил их через окно на улицу, повторяя:
   -- Тем хуже для умершей! Тем хуже для умершей!..
   И глаза его при этом выражали какую-то дикую радость, как сумасшедшего.

------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: журнал "Вестник иностранной литературы", 1916, No 3.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru