Разве они могли не полюбить друг друга? Оба красивы и знамениты, оба поют в одних и тех же операх, живут каждый вечер на протяжении пяти актов той же искусственной и страстной жизнью. С огнем безнаказанно не играют. Не повторяют двадцать раз в месяц под вздохи флейты и тремоло скрипки: "Люблю тебя", -- без того, чтобы не поддаться мало-помалу волнению собственного голоса. В конце концов любовь явилась им под покровом гармонии, в неожиданностях ритма, в блеске костюмов и декораций. Она проникла к ним в окно, которое открывают Эльза и Лоэнгрин, наслаждаясь ночью, полной звуков и лунного света.
Приди вдохнуть благоуханье ночи...[*]
Она прокралась меж белыми колоннами балкона Капулетти, где Ромео и Джульетта медлят расстаться в мерцанье утренней зари:
Нет, то не день, не жаворонка пенье...[**]
И она бережно овладела Фаустом и Маргаритой в лунном луче, который поднимается от грубо сколоченной скамьи к ставням маленькой комнаты, среди обвитых плющом розовых кустов.
[*] - первые слова арии Лоэнгрина из второй сцены третьего акта оперы Вагнера "Лоэнгрин" (1845-1848).
[**] - слова из дуэта Ромео и Джульетты в четвертом акте оперы Гуно "Ромео и Джульетта" (1867).
[***] - слова из дуэта Фауста и Маргариты в третьем акте оперы Гуно "Фауст" (1859).
Вскоре весь Париж узнал об их любви и заинтересовался ею. Она стала злобой дня. Съезжались посмотреть на эти прекрасные звезды, тяготевшие одна к другой на музыкальном небосклоне парижской Оперы. Наконец однажды вечером после восторженных вызовов, когда занавес медленно опустился в последний раз, отделив бурно аплодировавший зал от усеянной букетами сцены, где белое платье Джульетты разметало лепестки камелий, певца и певицу охватил неудержимый порыв, словно их несколько искусственная любовь ждала только волнения блестящего успеха, чтобы излиться. Их руки сплелись; они обменялись клятвами, освященными криками "браво", которые все еще доносились из зала. Пути обеих звезд соединились.
После свадьбы они некоторое время не появлялись на сцене. Потом, когда отпуск кончился, оба вновь выступили вместе. Этот спектакль явился откровением для зрителей. До тех пор первенствовал певец. Он был старше ее, лучше знал вкусы публики, ее слабости и пристрастия, покорял своим голосом и партер и ложи. Рядом с ним певица казалась всего лишь на редкость одаренной ученицей, которой предстоит блестящая будущность; в ее совсем юном голосе, в узких, хрупких плечах было что-то угловатое. Вот почему, когда, вернувшись в театр, она выступила в одной из своих прежних ролей, и полный, великолепный звук ее голоса с первых же нот полился, чистый и обильный, как вода родника, зал был так изумлен и очарован, что весь интерес спектакля сосредоточился на ней. Для молодой женщины это был один из тех счастливых дней, когда окружающая атмосфера становится прозрачной, легкой и трепетной и доносит все лучи, все ласки успеха. Что касается мужа, ему почти забыли поаплодировать, а так как вблизи источника ослепительного света всегда ложится густая тень, он чувствовал себя точно статист, оттесненный в самый темный угол сцены. А ведь это он внушил страсть, которая появилась в игре певицы, в ее голосе, исполненном обаяния и нежности. Это он зажег огонь, светившийся в ее глубоких глазах, и эта мысль должна была бы внушить ему гордость, но тщеславие актера оказалось сильнее. После спектакля он позвал старшего клакера и разбранил его. Они пропустили его выходы, его уходы, забыли вызвать в третьем акте. Он будет жаловаться директору...
Увы! Что бы он ни говорил и как бы ни старалась клака, любовь публики, завоеванная его женой, отныне так и осталась за нею. К тому же ей везло: роли ее оказывались удачно выбранными, соответствующими ее дарованию и красоте, и она выступала в них со спокойствием светской женщины, являющейся на бал в наряде тех цветов, которые ей к лицу, и уверенной во всеобщем поклонении. При каждом ее новом успехе муж хмурился, нервничал, раздражался. То, что известность бесповоротно переходила от него к ней, казалось ему какой-то кражей. Долгое время он старался скрывать ото всех, особенно от жены, это постыдное страдание. Но однажды на спектакле, когда она поднималась по лестнице в свою уборную, поддерживая обеими руками подол платья, наполненный букетами, и, вся во власти своего торжества, сказала ему голосом, еще взволнованным бурей аплодисментов: "Нас сегодня хорошо принимали", -- он ответил: "Ты находишь?" -- с такой иронией, такой горечью, что молодой женщине внезапно открылась истина.
Ее муж ревновал! Но не ревностью любовника, который хочет, чтобы красота жены принадлежала ему одному, а ревностью артиста, холодной, жестокой и неукротимой. Когда певица умолкала после какой-нибудь арии и из зала к ней простирались руки, неслись шумные крики "браво", он принимал безучастный, рассеянный вид, и его отсутствующий взгляд, казалось, говорил зрителям: "Когда вы кончите аплодировать, я начну петь".
Аплодисменты... Этот стук града, который так сладостно отдается в коридорах, в зале, за кулисами!
Кто раз познал это ощущение, тот не может без него жить. Великие артисты умирают не от болезни и не от старости -- они перестают существовать, когда им больше не аплодируют.
Равнодушие публики приводило певца в отчаяние. Он худел, становился озлобленным и сварливым. Как он ни убеждал самого себя, как ни смотрел прямо в глаза своему неизлечимому недугу, как ни повторял себе перед тем, как выйти на сцену: "Но ведь это моя жена... Ведь я люблю ее!.."-в искусственной атмосфере театра настоящее чувство тотчас угасало. Он все еще любил женщину, но ненавидел певицу. Она замечала это, конечно, и щадила его печальную манию, как щадят больного. Сначала она решила уменьшить свой успех -- не растрачивать себя всю, не обнаруживать всю силу своего голоса, все свои данные, но ее намерения, как и намерения мужа, не могли устоять перед огнями рампы. Талант, почти независимо от нее самой, побеждал ее волю. Тогда она стала унижаться, умалять себя перед мужем. Она обращалась к нему за советами, спрашивала, верно ли она поняла свою роль, понравилось ли ему ее исполнение.
Разумеется, он всегда был ею недоволен. Когда она имела наибольший успех, он говорил ей с благожелательным видом, тем притворно-приятельским тоном, каким обычно разговаривают между собою актеры:
-- Следи за собой, детка... Что-то у тебя неважно получается... Ты не совершенствуешься...
Иногда он пытался отговорить ее от выступления:
-- Будь осторожна: ты не бережешь себя... ты слишком много поешь... Не искушай судьбу. Знаешь что? Не взять ли тебе отпуск?
Он доходил до того, что придумывал всякие нелепые предлоги: то у нее насморк, то она не в голосе. Или придирался к ней из актерского тщеславия:
-- Ты рано вступила в финале дуэта... Ты загубила мой эффект... Ты сделала это нарочно...
Он не замечал, несчастный, что это он затруднял ее игру, ускорял реплики, чтобы помешать зрителям аплодировать ей, и, желая вернуть себе расположение публики, занимал весь передний план, предоставляя жене Петь в глубине сцены. Она не жаловалась -- она слишком горячо любила его, к тому же успех делает человека снисходительным. А успех каждый вечер на полумрака, куда она пыталась забиться, где она пыталась стушеваться, заставлял ее вновь появляться в блеске огней рампы на восторженные вызовы публики.
В театре вскоре заметили эту странную ревность, и товарищи стали потешаться над нею. Певцу расхваливали талант его жены. Ему подсовывали напечатанную во вчерашней газете статью, в которой критик после четырех больших столбцов, посвященных звезде, уделял несколько строк почти угасшей славе мужа. Как-то раз, прочитав одну из таких статей, он вне себя от гнева, весь побледнев, вошел в уборную жены, держа в руке развернутую газету, и сказал:
-- Этот человек был вашим любовником?
Он дошел уже до таких оскорблений. И несчастная женщина, окруженная всеобщим поклонением и завистью, женщина, имя которой напечатанное крупным шрифтом в афише, виднелось на каждом перекрестке Парижа, помещалось как залог успеха в витринах магазинов, на позолоченных ярлычках кондитеров и парфюмеров, влачила унылое, жалкое существование. Она не решалась взять в руки газету из боязни прочесть себе похвалу, плакала над цветами, которые ей кидали и которые она оставляла в углу своей уборной, чтобы дома не тревожить горького воспоминания о своем торжестве на сцене. Она хотела бросить театр, но муж воспротивился этому:
-- Скажут, что это я заставил тебя уйти.
И жестокая пытка продолжалась для обоих.
Однажды на премьере певица ждала своего выхода на сцену. Кто-то предупредил ее:
-- Будьте начеку... В зале против вас заговор.
Это рассмешило ее. Заговор против нее? За что же? Против нее, когда все к ней так расположены, когда она стоит в стороне от закулисных интриг! Однако это была правда. В середине действия, в большом дуэте с мужем, в тот момент, когда она повысила свой великолепный голос до самого верхнего регистра и заканчивала музыкальную фразу ровными и чистыми, как жемчужные ожерелья, нотами, ее внезапно прервал залп свистков. Зал был так же смущен, так же удивлен, как и она сама. Казалось, у всех приостановилось, замерло в груди дыхание, как тот блестящий каскад звуков, который она не могла закончить. Вдруг безумная, ужасная мысль пронизала ее мозг... Муж стоял на сцене прямо против нее. Она в упор посмотрела на него и увидела, что в его глазах промелькнула злобная усмешка. Бедная женщина поняла все. Ее душили рыдания. Она залилась слезами и, ничего перед собою не видя, скрылась за кулисы...
Это муж устроил так, что ее освистали!
Источник текста: Альфонс Доде. Собрание сочинений в 7 томах. М: Правда, 1965.