Года за два до открытия музея отцу предложили переехать на казенную директорскую квартиру, только что отстроенную. "Подумайте, Иван Владимирович, -- соблазняла наша старая экономка Олимпиевна, -- просторная, покойная, все комнаты в ряд, кухня тут же -- и через двор носить не нужно, электричество -- и ламп наливать не нужно, и ванна -- и в баню ходить не нужно -- всё под рукой... А этот -- сдать..." -- "Сдать, сдать! -- с неожиданным раздражением отозвался отец. -- Я всю жизнь провел на высокой ноте! -- И, уже самому себе, отъединенно: -- В этом доме родились все мои дети... Сам тополя сажал... -- И совсем уже тихо, почти неслышно, а для экономки и вовсе непонятно: -- Я на это дело положил четырнадцать лет жизни... Зачем мне электричество?! А квартиру отдать семейным служащим, как раз четыре квартирки выйдут, отличные... Две комнаты и по кухонке..." -- Так и было сделано.
В эту же весну отец из Германии привез от себя музею -- очередной подарок: машинку для стрижки газона. -- "А таможне не платил, ни-ни. Упаковал ее в ящичек, сверху заложил книжками и поставил в ноги. -- А это что у вас здесь? -- Это? -- Греческие книжки. -- Ну, видят -- профессор, человек пожилой, одет скромно, врать не будет. Что такому и возить, как не греческие книжки! Не парфюмерию же. Так и провез без пошлины. Помилуйте! Да на пошлину вторую такую стрижку купить можно". (Никогда не забуду, как он на самосеяном газоне перед музеем -- первый -- ревниво, почтительно, старательно и неумело, ее пробовал.) Думаю, что это был единственный за жизнь противозаконный поступок моего отца. Впрочем, он для музея был готов на несравненно -- большее, во всяком случае -- дольшее. Сидит он у какой-нибудь москворецкой купчихи, потягивает чаек и улещает: -- "Таким-то образом, матушка, всем и радость, и польза будет. А что племянник? Племянник все равно промотает". Старушка: -- "Неужели?" -- "Как бог свят -- промотает. Про пьет или в карты пропустит". Старушка, упавшим голосом: -- "Пропустит". Отец: -- "А покойник их, небось, по полтиннику собирал. Племянник пусть сам наработает. Я ведь тоже в детстве босиком бегал..." Помню, что таким способом, только на этот раз у старушки высокопоставленной, отец, в конце очень долгих концов, отстоял для музея прекрасный подлинник: мраморную голову императора Тита, которая и поныне украшает музей.
Отношение к строящемуся музею было разное. Помню известного московского педагога Вахтерова, в 1909 году говорившего мне, тогда -- гимназистке: -- "Зачем музей? Сейчас нужны лаборатории, а не музеи, родильные дома, а не музеи, городские школы, а не музеи. Ничего! Пусть строят! Придет революция, и мы, вместо всех этих статуй, поставим койки. И парты. А что строят-- ничего. Стены нам пригодятся". В общем, интеллигенция и молодежь относились равнодушно, и отец в своем деле (как каждый любящий -- в своем!) был одинок. Но он этого не замечал -- или миновал. Зато, как же он радовался малейшему сочувствию, малейшему "музейному" вопросу, как охотно сам путеводил -- шестидесятипятилетний старик и безумно занятый человек -- наших сверстников, мальчишек и девчонок, сам показывая и рассказывая, обстоятельно отвечая на самые наивные вопросы. Убеждена, что не более ревностно -- раз от всей души, значит, больше нельзя! -- он потом показывал музей верхам России. Разница между путеводимыми тонула, и даже сгорала, в неизменности вдохновения. Усилить это вдохновение могло только чужое вдохновение. Оно редко -- везде.
Не могу не рассказать об одном его путевождении. Поступил к нам дворник, прямо из деревни, -- семнадцати лет, круглолицый, кареглазый, с щеками пышущими, как те печи, которые он так жарко и с таким жаром топил, -- по имени Алексей, и, действительно, Божий человек, даже Божие дитя: не пил, не курил, только спал. Зато -- спал непробудно.
И вот, это самое "Божие дитя", однажды, мне: -- "Барышня, как бы мне посмотреть нашего барина заведение? Говорят, сам государь на освящение пожалует, так как бы мне уж заодно..." За утренним чаем я, отцу: -- "Папа, ты не можешь показать Алексею музей?" -- "С удовольствием. Кто такой Алексей?" -- "А это наш дворник. Он очень интересуется..." -- "Гмм... навряд ли он... А впрочем, пусть посмотрит..." -- За вечерним чаем того же дня: -- "Водил, папа, Алексея?" -- "А как же!" -- "Ну, как?" -- "Да видишь ли, как человек непросвещенный и даже придурковатый, он, завидев всех моих Гераклов и Венер, так застыдился -- и даже испугался, что, представь себе, всю дорогу шел слепой. Да, да, да. Закрылся локтем и таким манером прошел по всему музею. -- Да ты, Алексей, гляди! Сейчас ничего такого нет! -- Куда там! Красный, как рак, взглянет на секунду из-под локтя и, как ошпаренный, опять зажмурится. Тут я его и отпустил". Утром Алексей приходит топить печку. -- "Ну, что, Алексей, поправился тебе музей?" -- "Здание хорошее".-- "Почему же ты все время шел слепой?" -- Алексей, шепотом: -- "Женщины голые..." -- На кухне же объяснялся вольнее: -- "Конечно, барину видней, и медали у них все, а я человек деревенский, а всё -- чудно! На старости лет, а чем занялись! Баб голых понаставили да мужиков! Да еще освящать задумали... Да поп -- увидит -- как плюнет! Му-зей!"
За какой-то срок до открытия музея в доме прошел слух, что отцу "за музей" дают "почетного опекуна". Слух подтвердился, и начались разговоры о мундире. -- "Шить настоящим золотом, -- говорил отец сокрушенно, -- и подумать страшно, во что это золото обойдется..." -- "Ничего, папа, не поделаешь! Дали опекуна -- давай мундир!" -- "Я не против мундира, но есть мундир и мундир... Зачем мне, старому человеку, золото?" -- "Папа, но это форма!" -- "Знаю, знаю, но когда подумаешь, что на этот мундир такого же, как я когда-то, босоногого, -- в Рим отправить можно... Семьсот целковых! (И, уже с улыбкой:) -- Да весь опекун того не стоит!" -- Мундир, конечно, был сшит. Был в нашем зале впервые надет и обозрен. Чудесный, древесный, весь в каких-то цветочках. -- "Папа, не огорчайся! Ведь это же для музея!" (С доброй улыбкой, но все же со вздохом:) -- "Вот, разве уж, для музея!" -- Сшили отцу мундир, стали шить дочерям платья ("дамы в белых городских, закрытых"). Нечего говорить, что отец за материей отправился сам,-- в какой-то свой магазин, "к одному моему знакомцу, с которым я уже тридцать лет торгуюсь..." -- "Материю нужно, прежде всего, прочную, -- музей открывается раз, а белое платье всегда пригодится, а фасоном советую шить самым простым, две прямые полы, например, и схватить лентой, а сзади пустим клин". (В спасительность клина во всех дамских туалетах отец верил свято.) Шила нам наша вечная Олимпиевна, по призванию домашняя портниха. Нечего говорить, что отец на всех примерках присутствовал. -- "Только не обтягивайте, Александра Олимпиевна, не обтягивайте! Материи за глаза, а Марина и так худая, -- уж не знаю, с чего, -- чтоб не вышло, как кость. Припустите, припустите!" -- Олимпиевна же, во всем с отцом соглашаясь, под машинный шумок, шила по-своему, то есть по-нашему. Самое трогательное, что, когда отец увидел нас в готовом, то есть, по существу, для него неузнаваемом, он, гордясь и восхищаясь, свои покрой и клин узнал!
Поверят мне или нет, если скажу, что отец несколько вечеров до открытия музея, в нашей бывшей детской, сам, самолично, учил нас с Асей делать придворный реверанс?! -- "Я сколько раз видал на приемах и отлично знаю. (Приподымая полы пиджака и приседая:) -- Ногу за ногу, колено согнуть, в талии согнуться, застыть, -- и... нет, уж, пожалуйста, без козьих скачков! -- вот так. Конечно, ваша мама вам бы лучше показала..."
-- "Говорила я вам, не спешите замуж, -- нашептывала Олимпиевна, выдергивая последнюю наметку, -- пригодится вам ваше девичество... Вот и вышло по-моему. Были бы барышнями -- были бы сейчас фрейлинами, каждый день бы видели государя с государыней. А то, -- вышли замуж за мальчишек!" -- "Александра Олимпиевна!" -- "А я бы на вас шила -- всё такое тонкое, воздушное, девическое, придворное... А вот теперь, за гимназистами-то замужем, всю жизнь и будете ходить в простом суконном... Эх!"
За день до открытия музея, рано утром, за отцом из музея спешно приехал курьер. -- "Что такое?" -- "Не могу знать, только просили поскорее и во всем обычном..." -- Отец сразу отправился. Вернулся довольно скоро. -- "Зачем вызывали?" -- "А показать молодой государыне музей". -- "Одной?" -- "Да. Она, бедняжка, страдает нервами, не выносит скопления людей, вот и решила посмотреть заранее". -- "Как же это было?" -- "Слуга вез кресло на колесах, я шел рядом". -- "Она что-нибудь спрашивала?" -- "Нет, ничего. Так и проехались молча по всем залам". -- "И даже не сказала, что понравилось?" -- "Нет. Она, должно быть, бедняжка, совсем больная: лихорадочные щеки, взгляд отсутствующий... Я сначала, было, называл залы, а потом и перестал: вижу -- не до меня. Ни разу не взглянула ни направо, ни налево, так и проглядела в одну точку. Но под конец все-таки сказала: -- "Благодарю вас, профес сор"... Бедная женщина! Бедная женщина!"
Так это у меня и осталось, невиданным мною видением: в ранний час утра, в катящемся кресле, по пустым залам, между белых статуй...
В день открытия музея -- майский, синий и жаркий -- рано утром -- звонок. Звонок -- и венок -- лавровый! Это наша старая семейная приятельница, обрусевшая неаполитанка, приехала поздравить отца с великим днем. Никогда не забуду. Отец в старом халате, перед ним седая огнеокая красавица, между ними венок, который та упорно старается, а тот никак не дает надеть. Мягко и твердо отбиваясь: -- "Помилуйте, голубушка! Старый профессор в халате -- и вдруг венок! Это вам нужно надеть, увенчать красоту! Нет уж, голубушка, увольте! Сердечно вам благодарен, только разрешите мне этот венок... Экая вы, однако, прыткая!" Итальянка, сверкая глазами и слезами, а венок для верности над головой отца придерживая: -- "От лица моей родины... Здесь не умеют чтить великих людей... Иван Владимирович, вы сделали великое дело!" -- "Полноте, полноте, голубка, что вы меня конфузите! Просто осуществил свою давнишнюю мечту. Бог дал -- и люди помогли".
Вторым подарком был наш, детский, на него и был положен венок, ибо это был -- поднос. Подарок не такой бездарный, как может показаться сразу. Во-первых, папа постоянно пьет чай у себя в кабинете. Во-вторых, пока что, на подносе будут лежать визитные карточки всех предстоящих посетителей. (Усердная Олимпиевна: -- "Письма буду носить Ивану Владимировичу на серебряном подносе, как графу или князю! Чем он хуже! (и, уже начало легенды): Сам царицу в кресле катал!") В-третьих, и, в-главных: есть место для даты, а дата -- всё. Поднос поднесен, и опять извечный припев: -- "Зачем мне, старому человеку, серебряный поднос? Это вам с Асей нужно, вы теперь замужем, гостей принимать будете... Спасибо, спасибо. Прекрасный под нос, массивный, хлебниковский... Только жаль, что так на меня потратились..."
Никогда не забуду: под первым лучом того майского солнца, в белом зале, на ломберном столике, на серебряном подносе -- лавровый венок.
Сентябрь 1933
Источник: М. Цветаева "Поклонись Москве", М., "Моск. рабочий." 1989 г.