"L'Etincelle succomba, en 1873, sous les persecutions redoublees de l'administration"... Rappol, 14 septembre, 1876.
Вечером в среду, 27-го июня 1873 г., я пришел к Вас. Степ. Курочкину 1) [Я в ту пору сотрудничал в "Искре"] и, не застав его дома, занялся у него в кабинете просмотром корректурных листов 40 No "Искры" 2) [Г. П. Ефремов ("Всемирная Иллюстрация", 1875 г., No 349) насчитал в 1873 г. только 35 NoNo "Искры". Это ошибка. Их вышло 39. Я, конечно, не придаю этой ошибке большого значения, но указываю на нее лишь потому, что библиографы обыкновенно дорожат точностью цифры...]. Этому номеру назавтра следовало выйти. В то время квартира Курочкина стояла пустою (на Фурштадтской ул., дом кн. Гендриковой): семья его жила на даче, а сам он приезжал в город лишь перед выпуском NoNo "Искры"... Вскоре после моего прихода явился и Курочкин -- не один, с А. А. Ольхиным. Перекинувшись несколькими словами, мы все трое сели за корректуру: Ольхин -- у одного окна, я -- у другого, Курочкин -- у своего большого письменного стола. Тут пришла старушка- няня, прислуживавшая Курочкину, и сообщила, что в его отсутствие "прибегал" мальчик из типографии и говорил, что "какой-то господин спрашивал в типографии Василия Степановича".
-- Если нужно, придет и в другой раз! - беззаботно заметил Курочкин.
В то время на сообщение няни мы не обратили особенного внимания, и через минуту уже забыли о нем, погрузившись в свои занятия. Что ж тут, в самом деле, было такого особенного? Мало ли зачем могли спрашивать Василия Степановича!.. А между тем, как показали последствия, сообщение старушки-няни имело очень большое значение и касалось нас ближе, чем мы думали...
День был жаркий. К вечеру стали собираться грозовые тучи, и от надвинувшихся туч в комнате стемнело ранее обыкновенного. Мы зажгли свечи, сбросили сюртуки и продолжали работать. Спешили: было уже довольно поздно. Курочкин спросил у няни бутылку красного вина и, попивая вино, работал живо, легко, глотая полосу за полосой. При всем том он находил время прочитывать нам вслух особенно полюбившиеся ему места из "Политической Хроники". Хроника того No, действительно, была написана очень остроумно. В ту пору во Франции происходили известные лурдские богомолья, когда легитимисты надеялись если "не пестом -- так крестом" избавиться от ненавистной им республики, устраивали какие-то процессии, служили мессы, сочиняли различные чудеса, -- одним словом, как будто намеревались заставить небесные силы примкнуть к их партии и принять участие в политической борьбе, подобно тому, как боги древней Греции во время Троянской войны принимали участие то в одной, то в другой из воюющих сторон...
Потолковав и посмеявшись, мы снова принимались за дело.
Я корректировал статью о русской литературе. В этой статье говорилось, между прочим, об одном писателе, который в глухую, тяжелую пору, явившись на журнальное поприще свежим, здоровым юношей, растратил на мелочи, на всякий вздор свой недюжинный талант; когда же немного посветлело, когда русский литератор мог вздохнуть посвободнее, этот юноша, преждевременно состарившийся или, как у нас выражаются, "исписавшийся", уже был не в состоянии дать ничего путного, ибо все лучшее в нем истрепалось и развеялось по ветру... Я заметил о нем Курочкину. Тот знал его, и с жаром заговорил о его злополучной доле.
-- Да, да! И не он один так кончил... "не расцвел и отцвел в утре пасмурных дней"... Много таких! -- говорил Курочкин. -- А, право, не лучше ли бы русским братьям-писателям служить в каких-нибудь департаментах! -- иронически добавил он.
Немного погодя, Курочкин подошел к тому окну, у которого я работал, заглянул на низко проносившаяся темные тучи и, вдруг, круто повернувшись, поднял правую руку и продекламировал:
"Пойте, резвитеся, дети!..
Черные тучи над нами;
Ангел надежды цветами
Сыплет на вашем рассвете, --
Пойте, резвитеся, дети!"
Лик Беранже, как мне казалось, с улыбкой недоверия смотрел на нас со стены...
Был час одиннадцатый. Курочкин едва успел кончить первый куплет этого прелестного стихотворения, как в передней раздался сильный, порывистый звонок. Так обыкновенно звонят рассерженные почтальоны или люди властные, которые могут звонить и обрывать звонки, потому что они "в своем полном праве"... В передней, слышно было, кто-то спрашивал Василия Степановича. Мы молча, вопросительно переглянулись. "Кто это поздний гость?.." Не предчувствовали мы, что он принес нам...
Курочкин вышел в зал, и я услыхал расшаркиванье, чей-то незнакомый громкий голос, -- извинения в позднем приходе, причем следовали ссылки на "обязанности", на "долг службы" и т. под. Между пришедшим и Курочкиным завязался беглый, отрывистый и глухой разговор, но, очевидно, довольно оживленный. Я не слыхал их разговора и не видал вновь пришедшего, потому что портьера в кабинете была спущена. Я только слышал, как Курочкин часто повторял свое "что?. что?.."
Через несколько минут Курочкин возвратился к нам каким-то растерянным. Он был сильно взволнован: жилы на лбу его напряглись, глаза смотрели тревожно. При взгляде на него легко было догадаться, что случилось "нечто", из ряду вон выходящее.
-- Инспектор типографии!.. Захлопнули!.. -- сиплым голосом промолвил Курочкин, схватывая с письменного стола костяной ножик, машинально играя им и снова бросая на стол.
Я с недоумением смотрел на него.
-- Третье предостережение!.. Приостановка -- отрывисто пояснил он, пройдясь по комнате. -- И за что?..
Тут сразу припомнился и доклад старушки-няни о том, что "Василия Степановича кто-то спрашивал в типографии"...
-- Надо его сюда пригласить! -- сказал нам Курочкин, кивая головой на дверь. -- Ему нужно что-то написать...
И вслед за тем, по приглашению хозяина, в кабинет явился черноватенький господин, среднего роста, весьма приличный на вид, с мягкими манерами, выработанными новейшим чиновничеством, человек, очевидно, разговорчивый, "разбитной, обязательный"...
-- Скажите вы мне, пожалуйста, по крайней мере: за что же это?.. за что?.. -- с жаром спрашивал его Курочкин.
-- Не знаю! И сам не знаю! -- отвечал тот, приподнимая брови и как-то особенно выразительно пожимая плечами.
-- Черт знает, что такое! -- проворчал или, вернее, прохрипел Курочкин и нервною поступью заходил по комнате, как зверь, загнанный в клетку.
Инспектор типографии, как я уже сказал, оказался человеком очень разговорчивым, пока, разумеется, дело не касалось канцелярских тайн. Мы тут же в какие-нибудь пятнадцать минут познакомились и с его прежней служебной деятельностью, и с его взглядами на эту деятельность, и даже отчасти с его генеалогией... Мы сделали замечание насчет его неприятной, беспокойной обязанности. Он, по-видимому, соглашался с нами и выразительно пожимал плечами: "Что, мол, поделаешь: есть, пить надо, -- жена, дети" и т. д. И в то же время он рылся в своем портфеле, вытаскивал из него какие-то бумаги и наскоро что-то писал...
Инспектор ушел.
Несколько мгновений мы сидели, молча, посматривая на корректуры, разбросанные по столу и на подоконниках. В глубине комнаты сквозь сумрак летней ночи тускло глядел на нас со стены почтенный лик Беранже. Он словно из сумрака следил за Курочкиным, ходившим из угла в угол, и улыбался своею тихою, загадочной улыбкой... В комнате было тихо. Веселое оживленье из нее отлетело; словно незваный гость унес его в своем портфеле. Грустно, тяжело становилось на душе при взгляде на эти исправленные, уже готовые к печати корректуры... "Захлопнули!" Это "захлопнули" такое же наше историческое многозначительное выражение, как в бисмарковском рассказе 1) [или приписываемом Бисмарку] русское "ничего"...
Корпели, торопились, говорили: "Это хорошая статья!" или: "Славно сказано... Это прочтется!" И вдруг -- трах! Словно вихрь налетел... Сгребай теперь все эти листы в одну кучу да в печь, -- будет хороший огонь... Еще за несколько минут перед тем, весело смеясь и склоняясь над серыми корректурными листами, еще припахивавшими сырой типографской краской, мы и не предчувствовали, что No "Искры", просматриваемый нами в тот вечер, был последний -- для нас, а для читателей он даже и не существовал, ибо ему не суждено было выйти в свет. Вот уж подлинно, как и часто случается в. нашем мире, полном превратностей и недоразумений, -
"Ходит птичка весело
По тропинке бедствий,
Не предвидя от сего
Никаких последствий"...
А между тем "последствия" тут, как тут... Значит: не ходи птичка весело!
-- Каникулы нам устроили! -- пошутил Курочкин и тут же, смеясь, добавил:
"Предупредительность какая!
Ведь я -- червяк в сравненьи с ним,
С лицом таким"...
-- Каникулы непрошенные! -- заметил я.
А. Ольхин, не помню, говорил что-то резко и сердито... Курочкин бодрился, показывал вид, что не унывает, но можно было догадываться, что тяжело ему было в ту пору... Мне жаль было Курочкина, и жаль было "Искру". Конечно, здесь неуместно распространяться о значении "Искры". Придет время, и беспристрастный историк русской литературы скажет свое слово о влиянии этого маленького журнала на развитие нашего общественного самосознания. Думается, что это влияние было значительнее влияния некоторых толстых, quasi серьезных (вернее сказать, скучных) журналов того и позднейшего времени...
Ночью, под дождем возвращаясь домой, я все еще не думал тогда, что мы в тот вечер совсем похоронили "Искру", что "Искра" окончательно угасла и на этот раз уже навсегда... Ведь оправлялись же иногда издания после приостановки! Но нет... "Искра" не загоралась вновь.
Такова маленькая драма, разыгравшаяся в кабинете Курочкина вечером 27 июня 1873 года. Таким-то запомнился мне Курочкин -- за работой, за его любимой "Искрой" и затем глубоко потрясенный нежданным и, кажется, уже последним ударом, разразившимся над ним...
Как теперь вижу его: стоит он перед своим письменным столом и задумчиво, машинально перебирает серые корректурные листы...
II.
Помню еще один из многих вечеров, проведенных с Курочкиным.
Это вечер 24 декабря 1874 года.
Курочкин звал меня к себе "на елку" -- встречать Рождество 1) [В ту пору он писал воскресные фельетоны в "Биржевых Ведомостях", изд. г. Полетикой; я работал в той же газете]. Я пришел уже поздно и застал у него только одного Ник. Александр. Демерта. Мы, я и Демерт, просидели у него всю ночь... Курочкин на ту пору уже выглядел совсем надломленным человеком. В нем оставалась лишь тень того, что жило в нем во дни оны...
Такова уж, видно, судьба всех даровитых русских писателей того уклада, к какому принадлежал Курочкин. Для такого писателя, как для известного сказочного странника, стоящего на распутье, все пути равно "заказаны": пойдет ли он вправо, пойдет ли влево, или прямо -- везде его погибель ждет. Одного застрелят на дуэли, другого заживо где-нибудь похоронят, иной разом отравится "чарой зелена вина", иной просто захиреет, зачахнет, как растенье без воздуха, без света, и исчезнет из мира незаметно,
"Как исчезает облак дыма
На небе сером и туманном
В осенней, непроглядной мгле"...
Вообще эти братья-писатели очень редко благополучно доживают у нас до старости...
В то время, о котором я теперь пишу, в речах Курочкина и в его сухом отрывистом смехе звучала угрюмая, нехорошая нота. Он быль рассеян, желчен, недоволен, но на мгновенье порой присущая ему прежде веселость освещала его лицо, оживляла его полупотухшие глаза.
Поговорили о "La f'ille de m-me Angot", которая лишь накануне перед тем появилась в свет (в переводе Курочкина) и в продаже пошла довольно бойко, т.-е. "бойко" -- по нашему, по-российски. Курочкин, разумеется, не мог придавать значенья этой оперетке, смотрел на нее, как на безделушку, но было очевидно, что успех ее все-таки порадовал его. Потом разговор наш перешел на литературу вообще. Наступавший 1875 год обещал принести кое-что новое...
В ту пору "Петерб. Ведом." от Корша переходили к Баймакову, и граф Сальяс уже собирался редактировать эту газету. На страницах "Петерб. Ведом" между тем происходили раскланиванья прежних сотрудников с публикой. Особенно чувствительно прощался один из главных коршевских фельетонистов и, пользуясь случаем, наговорил тогда массу жалких слов. Смешны казались нам тогда эти многоглаголивые прощанья, потому что мы очень хорошо понимали, что все эти "господа отъезжающие" в самом непродолжительном времени опять явятся где-нибудь перед почтенной публикой. Все знали, что это прощанье -- не что иное, как своего рода водевиль с переодеваньем, ибо уже давно было известно, что "отъезжающие" -- люди очень покладливые и не преминут скоро дать знать о себе. Теперь, как вспомнишь, эти торжественные прощанья, проникнутые меланхолическим оттенком, кажутся еще забавнее... И, действительно, после этих прощальных ламентаций читатели еще не успели, как говорится, сапогов износить, а "отъехавшие" уже стали показываться то там, то сям, и пришлось "снова-здорово" раскланиваться с публикой...
Я резко высказался о некоторых из коршевских сотрудников.
-- Теперь вы так говорите о них!.. -- с ядовитой усмешкой возразил мне Курочкин. -- А почем знать: может быть, придут такие времена, когда и эти господа покажутся добропорядочными литераторами -- в сравнении с новыми типами... А! Что?! Не так ли? -- обратился он к Демерту.
Демерт сидел, сгорбившись, и, поглаживая бородку, смотрел задумчиво куда-то вдаль из-под нависших ему на лоб волос.
-- Конечно! -- проворчал он. -- Как их, дьяволов, узнаешь...
Мы уже знали, что Корш -- человек "умеренный и аккуратный", но в то же время человек образованный, тактичный, совестливый, умевший кое-как (хотя не всегда) сдерживать в границах разума и порядочности своих сотрудников... А что такое представляли собой гг. Баймаков, Сальяс и Ко -- доподлинно никому еще не было известно... Курочкин каким-то сверхчувственным способом как будто предугадывал появление тех "нелитературных" органов печати, на которые нам пришлось любоваться впоследствии...
В разговорах, в спорах, в чтении русских и французских газет и отрывков из книг прошла вся ночь. То была последняя ночь, проведенная мною с Курочкиным в задушевной беседе. Мы с Демертом вышли от Курочкина уже в пять часов утра, когда праздничный колокольный звон гудел над сонным Петербургом, еще погруженным в предрассветные сумерки...
Мы шли по Литейной, по направлению к Невскому проспекту, и Демерт говорил мне:
-- А черт с ним, с Петербургом! Только бы мне развязаться с ним... Уеду в деревню и стану в деревне жить...
И, оживившись, он стал излагать мне план своей будущей деревенской жизни. Он построит себе в деревне дом, познакомится с соседними крестьянами, по праздникам вечером станет зажигать у себя висячую лампу (он почему-то все напирал на "висячую лампу"), станет собирать к себе крестьян и читать им газету...
-- А тут, я вам скажу, подохнешь ни за грош... измотаешься, измочалишься и -- ни к черту! -- говорил он.
Демерта давно уж нет...
15 августа 1875 года и Василия Курочкина не стало.
Весть об его почти скоропостижной смерти застала меня в степной глуши, далеко от Петербурга. И я с грустью подумал: "Да, братья-писатели! В вашей судьбе что-то лежит роковое"...
Воистину, так!..
Русские газеты напечатали некролог Курочкина. Появилось в свое время и несколько воспоминаний о нем (сколько помнится, в "Неделе"), но эти воспоминания, признаться, были в каком-то странном, "увеселительном" роде, как будто Курочкин всю свою жизнь только и ел да пил, и не мог оставить по себе никаких воспоминаний, кроме "увеселительных". Мне запомнился Курочкин совсем в ином виде, да, вероятно, и многим он запомнился так же, как мне. Напр., ровно нет ничего "увеселительного" в воспоминании о том, как Курочкин однажды вечером у А. А. Ольхина читал своего "Принца Лутоню" 1) [Эта пьеса, живая и остроумная, била заимствована Курочкиным из вышедшей в 1871 г. книжки "Theatre des marionettes" par Marc Monhier и в подлиннике носила заглавие "Le roi Babolein". Тогдашнею цензурой "Лутоня" не был дозволен к печати, хотя Курочкин страстно добивался его напечатания. Он появился в печати уже гораздо позже ("Слово", 1880 г., No 12). К сожалению, Н. Курочкин, смягчая окончание этой пьески, значительно изменил ее к худшему. Где в настоящее время подлинник "Лутони", -- мне неизвестно], и со мной, конечно, согласятся все, бывшие в тот вечер у Ольхина. Курочкин читал прекрасно, чистым народным говором и произвел сильное впечатление...
И в иностранных газетах были статьи о Курочкине по поводу его смерти.
Так, с особенной симпатией отозвалась о нашем покойном писателе французская газета "Rappel", в которой, между прочим, было сказано, что "Kouroskine etait tres populaire", что "toute sa vie, il avait ete attache a la cause de la liberte"...