Аннотация: События и люди 1878-1918. Перевод с немецкого Д. В. Триуса (1923).
Вильгельм II
Мемуары События и люди 1878-1918
Перевод с немецкого Д. В. Триуса
I. БИСМАРК
Князь Бисмарк, как государственный деятель, такая крупная величина и его незабываемые заслуги перед Пруссией и Германией являются историческими фактами такого огромного значения, что едва ли в каком-нибудь политическом лагере найдется хоть один человек, который осмелился бы это оспаривать. Уже по одному этому легенда о том, будто я не признавал крупного масштаба личности Бисмарка, является вздорным вымыслом. На самом деле было обратное. Я преклонялся перед ним и обоготворял его. И это не могло быть иначе. Надо принять во внимание, с каким поколением я вырос. Это было поколение поклонников Бисмарка. Он был создатель германского государства, паладин моего деда; мы все считали его величайшим государственным деятелем своего времени и гордились тем, что он немец. Бисмарк был в моем храме идолом, которому я молился. Но монархи ведь тоже люди из плоти и крови; поэтому и они подвержены тем влияниям, которые вытекают из поступков других. Таким образом, легко будет понять по-человечески, что князь Бисмарк, вследствие своей борьбы против меня, тяжелыми ударами сам разбил того идола, о котором я говорил раньше. Мое преклонение перед Бисмарком, как великим государственным деятелем, от этого, однако, не пострадало. Еще когда я был прусским принцем, я часто думал: надо надеяться, что великий канцлер будет еще долго жить, и я был бы гарантирован от всяких неожиданностей, если бы мог править вместе с ним. Но не могло же мое преклонение перед великим государственным деятелем заставить меня, когда я уже стал императором, взять на себя ответственность за те политические планы и действия князя, которые я считал ошибочными.
Уже Берлинский конгресс 1878 г. был, по моему мнению, ошибкой, как и отношение Бисмарка к так называемой культурной борьбе. Кроме того, государственная конституция была скроена по бисмарковскому необыкновенному масштабу: большие кирасирские сапоги не всякому подходили. Затем возник вопрос о рабочем законодательстве. Я глубоко сожалел о возникшем между нами по этому поводу конфликте, но я должен был тогда пойти по пути компромисса, который вообще всегда был моим путем как во внутренней, так и во внешней политике. Поэтому я не мог начать той открытой борьбы против социал-демократии, которой хотел князь. Эта разница во взглядах на политические мероприятия не может, однако, умалить мое преклонение перед крупной фигурой Бисмарка как государственного деятеля. Он остается создателем германского государства; больше сделать для своей страны едва ли может один человек.
Перед моими глазами всегда стояла великая заслуга Бисмарка в деле объединения Германии, и поэтому я не поддавался влиянию той травли, которая тогда стояла в порядке дня.
И то, что Бисмарка называли домоуправителем Гогенцоллернов, также не могло поколебать моего доверия к князю, хотя он, быть может, и думал о политической традиции своего дома. Он, например, был очень опечален тем, что его сын Билль не проявлял никакого интереса к политике, и хотел передать власть другому своему сыну Герберту.
Трагедия моего столкновения с Бисмарком кроется в том, что я явился преемником своего деда, так что я в известной мере перепрыгнул через одно поколение. Это трудно. Приходится всегда иметь дело со старыми заслуженными людьми, которые живут больше в прошлом, чем в настоящем, и не могут врасти в будущее.
Когда внук наследует деду и находит уважаемого им, но старого государственного деятеля такой крупной величины, как Бисмарк, то это далеко не счастье, как это могло бы показаться и как я и сам думал. Сам Бисмарк указывает на это в III томе своих сочинений (с. 40), говоря в главе о Беттихере о старческой осторожности канцлера и юноше-кайзере. И когда Баллин заставил Бисмарка бросить взгляд на новую гамбургскую гавань, князь сам почувствовал, что наступило новое время, которое он не мог уже вполне понять. Князь тогда с изумлением воскликнул: "Другой мир, новый мир!" Подобным же образом обнаружилось это обстоятельство и при посещении адмиралом фон Тирпицем Фридрихсру, когда тот пытался склонить старика рейхсканцлера на сторону первого законопроекта о флоте.
Я лично имею то удовлетворение, что Бисмарк мне в 1886 г. доверил чрезвычайно деликатную миссию в Брест и при этом сказал обо мне: "Этот когда-нибудь станет своим собственным канцлером". По-видимому, князь кое-что во мне находил. Я не в обиде на него за III том его воспоминаний; я этот том освободил из-под ареста.
Дальнейшее задержание его было бы бесцельно, так как главное его содержание стало уже известно благодаря нескромности некоторых. Иначе можно было быть разного мнения о своевременности появления этого тома. Бисмарк перевернулся бы в гробу, если бы мог знать, в какой момент вышел в свет III том и каковы были его результаты.
Я бы искренно сожалел, если бы III том повредил памяти великого канцлера, так как Бисмарк -- одна из героических фигур, которые нужны немецкому народу для его возрождения.
Моя благодарность и мое преклонение перед великим канцлером не могут быть поколеблены ни III томом его воспоминаний, ни чем бы то ни было иным.
* * *
В первой половине 80-х годов я по предложению князя Бисмарка был командирован в Министерство иностранных дел, которым руководил тогда граф Герберт Бисмарк. Когда я явился к князю, он дал мне краткую характеристику главных лиц в министерстве. Когда при этом он назвал г-на фон Гольштейна, который тогда был одним из виднейших сотрудников князя, для меня как бы прозвучало в словах князя предостережение против этого человека.
Я получил отдельный кабинет, причем мне были представлены для изучения все материалы о подготовке, возникновении и заключении союза с Австрией (Андраши). Я много бывал в доме князя и у графа Герберта. После того, как я несколько освоился в бисмарковском кругу, при мне стали более открыто говорить о г-не фон Гольштейне. О нем передавали, что он очень боязлив, хороший работник, безмерно тщеславен, чудак, который нигде не показывается и совершенно не вращается в обществе, недоверчивый, полный причуд, притом злопамятный, -- словом, опасен. Князь называл его "человеком с глазами гиены" и говорил, что мне бы следовало держаться вдали от него. Очевидно, уже тогда у Бисмарка назревало то резко критическое отношение к Гольштейну, какое князь позднее проявлял по отношению к своему прежнему сотруднику.
Граф Герберт, грубость которого по отношению к подчиненным бросалась мне в глаза, сурово подтягивал чиновников в Министерстве иностранных дел. Когда граф звал их или отпускал, они так мчались, что, как тогда говорили в шутку, -- "полы сюртука развевались у них перпендикулярно телу".
Внешняя политика направлялась и диктовалась исключительно князем по соглашению с графом Гербертом, который передавал дальше приказания канцлера и переделывал их в инструкции.
Таким образом, Министерство иностранных дел являлось как бы только личным бюро великого канцлера, где работали по его указке.
Здесь не вырабатывались и не сформировывались выдающиеся люди с самостоятельными идеями.
Не то было в Генеральном штабе под руководством Мольтке. Здесь на основе испытанных принципов, при соблюдении старых традиций и одновременном использовании всего опыта нового времени, заботливо воспитывалось молодое поколение и приучалось к самостоятельному мышлению и к самостоятельной деятельности. Министерство же иностранных дел, напротив, представляло собой лишь исполнительный орган одной воли, и сотрудники его, не будучи ориентированы во всех обстоятельствах, порученных им для разработки вопросов, не могли проявить никакой самодеятельности. Князь расположился, как огромная гранитная глыба на лугу: если ее убрать, то под ней, по преимуществу, найдешь гадов и засохшие корни.
Я снискал к себе доверие князя, который обо многом со мной беседовал. Когда, например, князь вступил на путь первых колониальных приобретений (Мал. и Бол. Попо, Того и т.д.), я по его просьбе ориентировал его по поводу того настроения, которое тогда царило в обществе и во флоте, и обрисовал то воодушевление, с каким немецкий народ приветствовал новый путь. В связи с моей информацией князь заметил, что дело не заслуживает такого внимания. Позже я часто говорил с князем о колониальном вопросе и всегда встречал у него желание скорее использовать колонии как объект торговли или обмена, чем извлечь из них выгоду для отечества или использовать для доставки сырья.
Я обращал внимание князя на то, что купец и капиталист начали энергично развивать колонии и соответственно с этим, как я знал из ганзейских кругов, рассчитывали на защиту флота. Поэтому, говорил я, надо позаботиться о своевременном сооружении флота, чтобы немецкие ценности не остались беззащитными за границей. Князь уже развернул германский флаг на чужбине; за этим флагом стоит народ; но за ним должен стоять и флот. Князь, однако, оставался глух к моим словам и употреблял свое любимое изречение: "Если бы англичане высадились у нас, я бы велел их арестовать"; колонии должны были быть защищены собственными силами. Князь совершенно не принимал во внимание, что уже одно предположение, что англичане могли бы беспрепятственно высадиться в Германии (Гельголанд принадлежал Англии), было совершенно невыносимо для Германии и что мы, чтобы исключить на будущее время возможность высадки, нуждались в достаточно сильном флоте и в Гельголанде.
Политические интересы князя сосредоточивались главным образом на европейском континенте. Англия стояла несколько в стороне от его повседневных забот, тем более, что Солсбери был в хороших отношениях с князем, и Англия в свое время приветствовала двойственное и потом Тройственное согласие при его основании. Князь преимущественно работал с Россией, Австрией, Италией и Румынией, отношения которых к Германии и взаимоотношения которых между собой он постоянно контролировал.
Относительно той предусмотрительности и того искусства, которыми он при этом оперировал, сделал раз чрезвычайно меткое замечание император Вильгельм Великий в разговоре с генералом фон Альбедилем. Генерал нашел Его Величество после одного доклада Бисмарка в таком большом волнении, что он испугался даже за здоровье старого императора. Он сделал поэтому замечание, что императору незачем так волноваться: если князь поступает против воли Его Величества, то ведь ему можно дать отставку. На это император возразил, что, несмотря на его благодарность и на его преклонение перед великим государственным деятелем, он и сам об этом уже думал, ибо самонадеянный нрав князя иногда слишком уже угнетает. Но он и отечество слишком нуждаются в Бисмарке, потому что князь -- единственный человек, который умеет жонглировать с пятью шарами, из которых по крайней мере два постоянно находятся в воздухе, -- этого он, император, не умеет.
Князь не замечал того, что благодаря приобретению колоний он должен был направить свой взгляд за пределы Европы, будучи вынужден вести в особом масштабе большую политику с Англией. Англия была, правда, одним из пяти шаров в его дипломатической игре, но только одним из пяти, и ей не придавалось того особого значения, которое ей подобало.
Поэтому Министерство иностранных дел отыгрывалось на странах континента, не проявляя должного интереса к колониям, флоту и Англии и не имея никакого опыта в мировой политике. Английская психика и английская мысль с ее упорным, хотя и замаскированным, преследованием плана мировой гегемонии были для Министерства иностранных дел книгой за семью печатями.
Однажды князь сказал мне, что его главная цель состоит в том, чтобы не допустить соглашения между Россией и Англией. На это я позволил себе ответить: "Момент, чтобы отодвинуть возможность такого соглашения на очень долгое время, был бы почти налицо, если бы в 1877 -- 1878 гг. русских пустили в Стамбул. Тогда английский флот немедленно выступил бы на защиту Стамбула, и конфликт был бы налицо. Вместо этого русским навязали Сан-Стефанский договор и принудили их к отступлению перед воротами города, к которому они подошли после кошмарных боев и трудностей и который они уже видели перед собой. Это породило в русской армии неугасимую ненависть к нам (сообщения прусских офицеров в русской армии, участвовавших в походе, особенно графа Пфейля). Вдобавок еще уничтожили и этот договор и заменили его Берлинским, еще больше опорочившим нас в глазах русских как врагов их "справедливых интересов на Востоке". Таким образом желанный для князя конфликт между Россией и Англией был отодвинут на долгое время.
Князь не разделял этой критики "своего" конгресса, результатами которого он, как "честный маклер", так гордился, и серьезно заметил, что он обязан был предотвратить всеобщий пожар и предложить свои услуги для посредничества. Когда я позднее сообщил об этой беседе одному сотруднику Министерства иностранных дел, тот рассказал мне, что он был при том, когда князь, после подписания Берлинского договора, пришел в Министерство иностранных дел и принимал поздравления от собравшихся там чиновников. Отвечая на приветствия, князь выпрямился и сказал: "Теперь я поеду по Европе четверкой, погоняя ее". Приведя эти слова, упомянутый сотрудник добавил: "Князь тут ошибся, так как тогда уже вместо русско-прусской дружбы грозило возникновение русско-французской, и таким образом две лошади уже выбывали из четверки". Политика Дизраэли превратила в глазах русских честное маклерство Бисмарка в фактор англо-австрийской победы над Россией.
Хотя взгляды наши во многом расходились, князь все же оставался расположен ко мне, и, несмотря на большую разницу наших лет, между нами образовались дружеские отношения; ибо я, как все мое поколение, был пламенным поклонником князя и благодаря своему рвению и прямодушию приобрел его доверие, которое я никогда не обманул.
Во время моего прикомандирования к Министерству иностранных дел мне, между прочим, делал доклады о торговой политике, колониях и т.п. тайный советник Рашдау. Тогда уже я обратил внимание на нашу зависимость от Англии, зависимость, покоившуюся на том, что у нас не было флота и что Гельголанд был в английских руках. Под гнетом необходимости имелось, правда, в виду расширение колониальных владений, но это могло произойти лишь с разрешения Англии. Это было затруднительно и в сущности недостойно нас.
Мое прикомандирование к Министерству иностранных дел причинило мне большую неприятность. Мои родители относились не очень дружелюбно к князю Бисмарку и ставили в вину своему сыну, что он вступил в бисмарковский круг. Боялись влияний против родителей, ультраконсерватизма и т.п., в чем меня обвиняли всякого рода наушники из либеральных кругов Англии, видевшие в моем отце свою защиту.
На такие обвинения я никогда не обращал внимания, но мое положение в родительском доме благодаря этому становилось трудным, а подчас и мучительным. Мне приходилось переносить много тяжелого из-за моей работы под руководством Бисмарка и из-за моей скрытности в отношении всего, что касалось князя, скрытности, часто подвергавшейся самым тяжелым испытаниям. Князь, по-видимому, находил это само собой понятным.
С графом Гербертом я был в хороших отношениях. Он был веселым собеседником и умел собирать вокруг своего стола интересных людей, частью из Министерства иностранных дел, частью из других кругов. Но до настоящих дружеских отношений между нами не дошло. Это обнаружилось особенно тогда, когда в связи с уходом Бисмарка и граф Герберт потребовал отставки. На мою просьбу остаться при мне и помочь мне продолжать традицию в политике последовало резкое возражение: он-де привык докладывать и служить только своему отцу; невозможно от него требовать, чтоб он с портфелем под мышкой шел на доклад к кому-нибудь другому, а не к своему отцу.
Когда ныне убитый царь Николай II достиг совершеннолетия, я по предложению князя Бисмарка получил поручение вручить наследнику цесаревичу в Петербурге орден Черного Орла. Как император, так и князь знакомили меня с взаимоотношениями обеих стран и династий, с нравами, личностями и т.п. В заключение кайзер заметил, что он дает своему внуку тот же совет, который ему, как молодому человеку, в свое время дал при первом посещении им России граф Адлерберг: "Впрочем, там в России, как и всюду, любят больше похвалу, чем хулу". Князь же закончил свою информацию замечанием: "На востоке все люди, которые носят рубашку поверх брюк, порядочные люди, но если только они ее засовывают в брюки и к тому же еще имеют орден на шее -- это уже свиньи".
Из Петербурга я часто писал донесения и моему деду, и князю. Я, само собой разумеется, описывал, как умел, свои впечатления. Прежде всего мне стало ясно, что прежние русско-прусские отношения и чувства сильно охладели и уже больше не являлись такими, какими их представляли себе в своих беседах кайзер и князь. По моем возвращении я получил похвалу как от моего деда, так и от князя за мои простые и ясные донесения, и это было для меня тем более отрадно, что меня угнетала мысль, что я в некоторых отношениях должен был их как бы разочаровать.
В 1886 г., в конце августа и начале сентября, после последнего гаштейнского свидания императора Вильгельма Великого и Бисмарка с императором Францем Иосифом, на котором я присутствовал по приказанию моего деда, на мою долю выпало поручение передать лично императору Александру III о результатах гаштейнского свидания и обсудить совместно с царем вопросы, касающиеся Средиземного моря и Турции. Князь дал мне свои инструкции, санкционированные императором Вильгельмом. Они в особенности касались желания России пойти на Стамбул, чему князь не собирался чинить никаких затруднений. Напротив, я получил прямое поручение предложить России Константинополь и Дарданеллы (таким образом уже отказывались от Сан-Стефано и от Берлинского конгресса!). Имелось в виду дружественно убедить Турцию, что соглашение с Россией желательно и для нее. Я встретил дружеский прием у царя в Брест-Литовске и принял участие в тамошних парадах, маневрах и т.д., которые уже неоспоримо носили антинемецкий характер.
Как результат разговоров с царем, важно отметить заявление последнего о том, что, если бы он захотел овладеть Стамбулом, он бы его взял, если бы это входило в его расчеты; в разрешении же или согласии князя Бисмарка он не нуждается. После этого резкого отклонения бисмарковского предложения я счел, что моя миссия потерпела крушение. Соответственным образом я и составил свое донесение князю.
Решившись на упомянутое предложение царю, князь, по-видимому, либо изменил свои политические взгляды, поведшие к Сан-Стефано и к Берлинскому конгрессу, либо, побуждаемый изменением общего политического положения в Европе, счел, что пришел момент перетасовать политические карты, или, как сказал бы мой дед, иначе "жонглировать". Это мог себе позволить только человек такого мирового значения, такого масштаба в смысле политическом и дипломатическом, как Бисмарк. Строил ли князь с самого начала свою большую политическую игру с Россией с таким расчетом, чтобы на Берлинском конгрессе помешать всеобщей войне, погладив по шерстке Англию и воспрепятствовавши домогательствам России относительно Востока, с гениальным умыслом тем очевиднее помочь осуществлению этих домогательств впоследствии, -- этого я не могу решить, так как своих больших политических построений князь никому не доверял. Если это было так, то он, твердо надеясь на свое политическое искусство, по-видимому, рассчитывал позже снискать тем большее расположение России, так как русские домогательства были бы в этом случае осуществлены исключительно благодаря Германии и к тому же в такой момент, когда общая политическая ситуация в Европе была менее напряжена, чем в 1877 -- 1878 гг. В таком случае никто, кроме самого князя Бисмарка, не мог бы успешно довести до конца эту великолепную игру.
В этом кроется слабая сторона великих людей. Информировал ли он и Англию относительно своего предложения царю? Тут, вероятно, произошло обратное тому, что в 1878 г. Во всяком случае князь теперь повел ту политику, которая витала передо мной еще тогда, когда я узнал о разочаровании русских, стоявших перед Стамбулом и не допущенных туда.
В Брест-Литовске во время продолжительных военных маневров всякого рода я мог очень хорошо наблюдать, что отношение русских офицеров ко мне стало гораздо холоднее и высокомернее, чем при моем первом посещении Петербурга. Только небольшое число старых генералов, особенно придворных, связанных с эпохой Александра И, знакомых с императором Вильгельмом Великим и преданных последнему, выказывали еще свое благоговение перед ним и свои симпатии к Германии. В разговоре со мной о взаимоотношениях обоих дворов, армий и стран, взаимоотношениях, которые я нашел изменившимися в сравнении с прежними, один из этих генералов сказал:
"C'est le vilain Congres de Berlin! Une grave faute du Chancelier. Il a detruit l'ancienne amitie entre nous, plante la mefiance dans les coeurs de la cour et du gouvernement, et fourni le sentiment d'un fort grave fait a l'armee russe apres sa campagne sanglante de 1877, pour lequel elle peut sa revanche. Et nous voila ensemble avec cette maudite Republique Francaise, pleine de haine contre vous et remplie d'idees subversives, qui en cas de guerre avec vous, nous couteront notre dynastie"*.
______________________
* "Всему виной этот гнусный Берлинский конгресс! Это была тяжелая ошибка канцлера. Он разрушил старую дружбу между нами, посеял недоверие в сердцах двора и правительства и породил убеждение, что русской армии после кровавого похода в 1877 г. нанесена тяжелая несправедливость, за которую она хочет реванша. И вот мы теперь идем вместе с этой проклятой Французской Республикой, полной ненависти к вам, преисполненной разрушительных идей, которые в случае войны с вами могут стоить нам династии".
______________________
Пророческое предсказание гибели русского царствующего дома! Из Бреста я направился в Страсбург, где мой дед находился на маневрах. Несмотря на неудачу моей миссии, я застал там спокойный взгляд на политическое положение. Мой дед радовался сердечным приветам царя, которые не обнаруживали никакой перемены по крайней мере в личных отношениях обоих государей.
К моему удивлению, я получил письмо и от князя Бисмарка, в котором он выражал благодарность и признание за мою деятельность и мой доклад. Это имело тем больше значения, что мои выводы не могли быть приятны ни для моего деда, ни для канцлера. Берлинский конгресс уничтожил, особенно в русских военных кругах, остатки еще поддерживавшегося у нас традиционного братства по оружию, и породил раздуваемую общением с французским офицерским корпусом ненависть против всего прусско-немецкого, которая благодаря французам увеличилась до жажды мести при помощи оружия. Это была почва, на которой позже могла найти себе пищу среди наших противников мысль о мировой войне: "Revanche pour Sedan", соединенное с "Revanche pour San-Stefano".
Слова старого генерала в Бресте оставили неизгладимый след в моей памяти и побудили меня ко многим свиданиям с Александром III и Николаем II, при которых перед моими глазами всегда, как лейтмотив, стояла возложенная на меня моим дедом на смертном одре забота о поддержании добрых отношений с Россией.
В 1890 г. во время маневров в Нарве я должен был подробно обрисовать царю историю ухода князя Бисмарка. Царь слушал меня внимательно. Когда я окончил, государь, обычно очень хладнокровный и сдержанный, редко говоривший о политике, вдруг схватил мою руку, стал благодарить за доказательство моего доверия, сожалел, что я был поставлен в такое положение, и прибавил буквально следующее: "Je comprends parfaitement ta ligne d'action. Le prince avec toute sa grondeur n'etait apres tout rien d'autre que ton employe ou fonctionnaire. Le moment ou il refusait d'agir selon tes ordres, il fallait le renvoyer. Moi, pour ma part, je me suis toujours mefie de lui, et je n'ai jamais cru un mot qe ce qu'il me faisait savoir ou me disait, car j'etais sur et je savais qu'il me blaguait tout le temps. Pour les rapports entre nous deux, mon cher Quillaume, -- это было в первый раз, что царь меня так называл, -- la chute du prince aura les meilleures consequences. La mefiance disparaitra J'ai confiance en toi, tu peux te fier a moin"*.
______________________
* "Я вполне понимаю твою линию поведения. Князь, при всем своем величии, все же был ничем иным, как твоим чиновником, или уполномоченным. В тот момент, когда он отказался действовать по твоим приказаниям, его надо было уволить. Я, со своей стороны, всегда питал недоверие к нему и никогда не верил ни одному слову из того, что он сообщал мне через других или сам говорил, потому что я хорошо знал, что он всегда меня обманывает. Для наших взаимоотношений, мой милый Вильгельм, падение князя будет иметь наилучшие последствия. Недоверие исчезнет. Я питаю доверие к тебе. Ты можешь положиться на меня".
______________________
В свое время я тотчас же записал этот важный разговор. Я достаточно объективен, чтобы спросить себя, в какой степени вышеприведенные слова сознательно или бессознательно были продиктованы вежливостью государя к государю и, кроме того, быть может, еще и удовлетворением по поводу устранения политического деятеля такой крупной величины, как Бисмарк.
Уверенность князя Бисмарка в доверии к нему со стороны царя, несомненно, субъективно была вполне основательна. Александр III относился с большим уважением к политическим способностям Бисмарка. Во всяком случае царь сдержал свое слово до самой смерти. Это, правда, не много изменило в общей политике России; но по крайней мере Германии нечего было опасаться нападения со стороны России. Прямой характер Александра III был тому порукой; при его слабом сыне положение изменилось.
Можно относиться как угодно к политике Бисмарка в отношении России, -- одно надо признать: несмотря на Берлинский конгресс и сближение Франции с Россией, князь умел избегать трений серьезного характера.
Об этом свидетельствует обдуманная дипломатическая и политическая игра, ведшаяся Бисмарком в течение 12 лет, начиная с Берлинского конгресса (1878 -- 1890). Необходимо подчеркнуть, что в 1878 г. именно немецкий политик предотвратил всеобщую войну, ухудшивши даже из-за этого русско-германские отношения, в справедливой надежде на то, что ему благодаря его гениальной, уверенно стремящейся к своей цели политике снова удастся, после преодоления всеобщего кризиса, улучшить эти отношения или по крайней мере избежать конфликтов. Это и удавалось ему в течение 12 лет, а его преемникам у кормила правления -- еще в течение дальнейших 24 лет.
От партийной политики я, как принц, преднамеренно держался в стороне и всецело отдавался службе в разных воинских частях, куда я был причислен. Эта служба давала мне удовлетворение и наполняла мою жизнь. Были частые попытки втянуть меня под видом невинных увеселений, чаев и т.п. в политические кружки или в комбинации, преследующие выборные цели. Я, однако, всегда был настороже.
Течение коварной болезни, унесшей императора Фридриха III, было мне совершенно открыто предсказано немецкими врачами, привлеченными в качестве экспертов английским врачом, сэром Мореллем Макензи. Моя глубокая скорбь и печаль были тем сильнее, что я почти не имел возможности поговорить наедине с горячо любимым отцом. Английские врачи охраняли его как пленника, и в то время, как репортеры всех стран могли наблюдать за бедным больным из комнаты врачей, мне ставились всевозможные препятствия, чтобы не дать приблизиться к своему отцу или хоть письменно вступить с ним в продолжительное общение; мои письма часто перехватывались и не передавались. Сверх того, со стороны этих охранителей против меня была возбуждена в прессе систематическая гнусная клеветническая кампания.
Особенно отличались при этом два журналиста: некий господин Шнидровиц и м-сье Жак С. Сер из "Фигаро", немецкий еврей, который позже, когда я уже был императором, в течение многих лет распространял про меня во Франции самую ядовитую клевету, пока он не сломал себе шеи на процессе "Petit Sucrier".
Последнюю радость, пережитую умирающим императором, доставил ему я, лично проведя перед ним в церемониальном марше 2-ю гвардейскую пехотную бригаду. Это были первые и последние войска, которые Фридрих III видел в качестве императора. По этому поводу он написал мне, своему осчастливленному сыну, маленькую записку, в которой благодарил за удовольствие, доставленное ему видом этих войск, гордясь тем, что может назвать их своими.
Это событие было просветом в тех тяжелых 99 днях, которые и мне, как кронпринцу, принесли много печали, унижений и оскорблений. Во время кризиса я, как повелевал мне долг, зорко наблюдал за всеми событиями в военных, чиновничьих и общественных кругах и был глубоко возмущен теми признаками расхлябанности, которые я всюду замечал; причем особенное негодование вызывала во мне все более обнаруживавшаяся враждебность по отношению к моей матери. С другой стороны, упорно ведшаяся против меня клеветническая кампания, рисовавшая дело так, будто я нахожусь в разладе с отцом, не могла не оскорблять меня глубоко.
________________
Когда император Фридрих III навеки закрыл глаза, тяжелое бремя управления страной пало на мои молодые плечи. Прежде всего я стоял перед необходимостью произвести смену многих лиц. Приближенные обоих императоров, как военные, так и чиновничество, были слишком стары. Так называемая "Maison militaire" императора Вильгельма Великого была целиком сохранена, императором Фридрихом, причем к службе ее представители не были привлечены. К ним присоединились еще приближенные императора Фридриха III. Я отпустил самым милостивым образом тех, которые хотели удалиться на покой; некоторые получили должности в армии; некоторые, более молодые, остались пока, в это переходное время, у меня на службе.
Еще будучи кронпринцем, во время этих последних 99 дней, я уже осторожно сговаривался с теми лицами, которым я думал впоследствии дать назначения, так как врачи не оставили мне никакого сомнения в том, что дни моего отца сочтены. Я не обращал внимания на придворные влияния и на формальности; для меня имели значение лишь заслуги и характер. Я вывел из употребления слово "Maison militaire" и заменил его названием "Главная квартира Его Величества". При выборе приближенных я советовался лишь с одним человеком, к которому питал особое доверие. Это был мой прежний начальник и бригадный командир, генерал -- позже генерал-адъютант фон Ферзен, прямой, рыцарский, немного крутой характер, настоящий старо-прусский офицер.
Служа в линейных войсках и в гвардии, фон Ферзен зорко следил за придворными влияниями и течениями, часто дававшими себя чувствовать в старой "Maison militaire" во вред офицерскому корпусу. В закулисных придворных влияниях большую роль играл кружок высокопоставленных дам, носивший в товарищеском кругу из-за возраста своих членов насмешливую кличку "trente et quarante". Таково рода влияния я хотел устранить. Своим первым генерал-адъютантом я выбрал фон Виттиха, первым главой своего Военного министерства -- командира 2-й пехотной гвардейской дивизии генерала фон Ганке; последний был другом императора Фридриха III и моим бригадным командиром, когда я еще служил в 1-м гвардейском полку; фон Виттих и фон Ганке были люди с военным опытом и железными принципами, вполне разделявшие образ мыслей своего повелителя и оставшиеся до конца своих дней верными мне с образцовой преданностью воинов.
Министром двора я выбрал знакомого мне с самой юности бывшего гофмаршала моего отца, графа Августа Эйленбурга, который еще в 82-летнем возрасте до самой своей смерти в июне 1921 г. управлял Министерством императорского двора. Это был человек, одаренный тонким тактом, необыкновенными способностями, проницательным взором как в области политики, так и в области придворной, благородным характером и золотой преданностью своему королю и его дому. По всей Европе он был популярен как "тот" гофмаршал. При своей многосторонней одаренности он мог бы с успехом исполнять и должность посла или рейхсканцлера. Человек неутомимой работоспособности, одаренный подкупающей вежливостью, он во многих областях: и в делах династии, и в делах семейных, и в вопросах придворной и общественной жизни был моим советником. У него были многочисленные знакомства с людьми разных классов и разных званий, и все его ценили и уважали; я же окружал его дружбой и благодарностью.
Главой Министерства внутренних дел, по соглашению с князем Бисмарком, был назначен господин фон Луканус из Министерства просвещения. Князь Бисмарк шутя заметил, что он рад этому выбору, так как Луканус ему известен как хороший и страстный охотник. "Это всегда хорошая рекомендация для гражданского чиновника, -- добавил он, -- хороший охотник всегда также порядочный и честный малый". Господин фон Луканус принял свою должность из рук его превосходительства фон Вильмовского. Он исполнял эту должность блестяще и, как человек сведущий во всех областях искусства, техники, науки и политики, был для меня советником, неутомимым сотрудником и другом. В нем со здравым умом соединялась хорошая доза тонкого юмора, которого так часто недостает германцу.
С князем Бисмарком я еще со времени моего прикомандирования к Министерству иностранных дел находился в очень хороших и исполненных доверия отношениях. Как и раньше, я преклонялся перед могущественным канцлером со всем пылом моей юности и гордился тем, что служил раньше под его начальством, а теперь могу работать с ним вместе как с моим канцлером.
Князь, присутствовавший при последних часах старого императора Вильгельма и слышавший его политическое завещание своему внуку, а именно наставление особенно заботиться о сохранении добрых отношений с Россией, настаивал на моей летней поездке в Петербург как первом политическом акте, долженствующем подчеркнуть перед всем миром, согласно с последней волей умершего деда, хорошие отношения к России. Он и выработал для меня план поездки. Но на пути осуществления этого проекта встало затруднение в виде письма английской королевы Виктории, которая в ответ на известие о предполагаемом мной посещении Петербурга высказывала мне, своему старшему внуку, тоном бабушки, но вместе с тем достаточно авторитетно, свое неодобрение по поводу замышляемой поездки.
- Во-первых, -- писала она, -- должен истечь год траура, а затем само собой понятно, что ей, как бабушке, и Англии, как родине моей матери, подобает нанести первый визит, прежде чем думать о других странах. Когда я показал это письмо князю, он пришел в ярость. Он заговорил о "дядюшках из Англии" и о вмешательстве оттуда, которому пора положить конец.
- По тону этого письма, -- говорил он, -- можно судить о том, в какой степени кронпринц Фридрих, ставший потом императором, находился под влиянием и под командой своей тещи и жены.
Князь хотел набросать тут же текст ответного письма королеве. Я возразил, что сам составлю подходящий ответ, в котором будет соблюдена правильная средняя линия между внуком и императором, и перед отправкой представлю письмо князю.
Ответ этот сохранял внешнюю форму сердечных родственных отношений внука к бабушке, которая носила этого внука на руках, в то время, когда он еще был ребенком, и возраст которой уже сам по себе требовал к себе уважения; но вместе с тем письмо подчеркивало, что положение и долг германского императора безусловно обязывает его выполнить касающееся самых жизненных интересов Германии приказание умершего деда.
- Это приказание деда, -- писал я, -- внук должен уважать в интересах страны, представительство которой теперь волей Божьей ему передано. Королева-бабушка должна предоставить ему самому решить, каким образом выполнить это приказание. В остальном я всегда остаюсь ее преданным и любящим внуком и всегда благодарен за каждый совет бабушки, имеющей, ввиду своего долголетнего правления, такой большой опыт. В германских делах, однако, я должен оговорить себе свободу действий. Посещение Петербурга -- политическая необходимость. Приказание моего царственного деда соответствует тесным семейным связям с русским царствующим домом и потому должно быть выполнено.
Князь был согласен с редакцией этого письма. Через некоторое время последовал неожиданный ответ. Королева признавала правоту своего внука.
- Он должен поступать так, как требуют интересы его страны, -- писала она, -- она будет рада позже видеть его у себя. С этого дня мои отношения к королеве, которую боялись ее собственные дети, стали самыми лучшими. Она относилась к своему внуку как к равному себе по положению монарху.
Во время поездки меня сопровождал граф Герберт как представитель Министерства иностранных дел. Он редактировал речи и вел по указаниям своего отца политические беседы, поскольку они носили деловой характер.
После моего возвращения из Стамбула в 1889 г. я, по его просьбе, обрисовал князю впечатления, вынесенные мной как из Греции, где моя сестра Софья была замужем за наследным принцем Константином, так и из Стамбула. При этом меня поразило, что князь говорил очень презрительно о Турции, о турецких руководящих деятелях и вообще о тамошних делах. Когда я стал выдвигать более благоприятные моменты, казавшиеся мне наиболее важными, это мало помогло. На мой вопрос, на чем он основывает свое столь неблагоприятное суждение о Турции, князь возразил:
- Граф Герберт в своем докладе отозвался очень неблагосклонно о Турции.
Князь Бисмарк и граф Герберт не были расположены к Турции и не одобряли моей политики по отношению к ней, -- старой политики Фридриха Великого.
В последнее время своего канцлерства Бисмарк говорил, что главная причина, почему он еще остается канцлером, -- это необходимость сохранения добрососедских отношений с Россией, правитель которой питает к нему особое доверие. В связи с этим он сделал мне первые намеки на тайный договор с Россией о взаимных гарантиях. До тех пор я ничего не знал об этом договоре ни от князя, ни от Министерства иностранных дел, хотя я как раз занимался русскими делами.
Благодаря тому что, в связи с ранней смертью моего отца, я стал во главе правления, -- поколение внуков, как я уже раньше отметил, заняло место поколения деда.
Таким образом все поколение императора Фридриха как бы было обойдено. Последнее, находясь в общении с кронпринцем Фридрихом Вильгельмом, было преисполнено многих либеральных идей и проектов реформ, которые должны были быть осуществлены при нем, когда он станет императором Фридрихом. После же его кончины всему этому поколению, особенно же политикам, пришлось разочароваться в надеждах получить влияние; они чувствовали себя в известной степени осиротелыми. Эти круги, не зная ни меня, ни моих сокровенных мыслей и целей, вместо того, чтобы для пользы отечества перенести свой интерес с отца на сына, относились ко мне сдержанно и недоверчиво. Лишь один представитель национал-либералов являлся в этом отношении исключением. Это был знатный еще юношески свежий г-н фон Бенда. Я познакомился с ним еще тогда, когда, будучи принцем, участвовал на большой заячьей охоте у советника Дице в Барби. Присутствуя в кругу старших в качестве слушателя при спорах на политические, сельскохозяйственные и национально-экономические темы, я уже тогда обратил внимание на г-на фон Бенда с его свободными и интересными суждениями, и он уже в то время приобрел мое расположение и доверие. Я охотно принял приглашение г-на Бенда приехать в его поместье Рудов под Берлином. С этого начались мои регулярные ежегодные посещения Рудова. Часы, проведенные мной в рудовском семейном кругу, в обществе талантливых дочерей г-на Бенда, усердно занимавшихся музыкой, остались для меня хорошим воспоминанием. Политические беседы показывали, что г-н фон Бенда обладал широким кругозором, который, будучи свободен от всякого партийного шаблона, обнаруживал такое ясное понимание общегосударственных нужд, какое редко можно найти у партийных людей. Он дал мне из глубины своего верного старо-прусского сердца, крепко привязанного к королевскому дому, много ценных для будущего советов, соблюдая при этом далеко идущую терпимость по отношению к другим партиям.
Мое позднейшее управление доказало, что я никоим образом не был настроен отрицательно ни против одной партии -- не говоря, конечно, об ультрасоциалистах, как и подтвердило то, что я не был антилиберален. Мой виднейший министр финансов был либерал Миккель; мой министр торговли -- либерал Меллер; вождь либералов г-н фон Беннигсен был обер-президентом в Ганновере. С одним уже немолодым либеральным депутатом, с которым я познакомился через г-на фон Миккеля, я поддерживал тесные сношения, особенно во время второй половины моего царствования. Это был г-н Зейдель (Хельхен), владелец поместья на востоке, человек, у которого с гладко бритого лица смотрела пара умных глаз. Он был сотрудником Миккеля в области железнодорожного и водного транспорта, очень дельным, простым, практическим человеком, либералом консервативной складки.
С консервативной партией у меня, естественно, были многочисленные связи и точки соприкосновения, ибо представители земельной аристократии часто встречались со мной на придворной или иной охоте, бывали во дворце на приемах или занимали должности при дворе. Через них я мог получить полную ориентировку во всех аграрных вопросах и знать, где земледельцу "жмет сапог".
Свободомыслящие под предводительством своего "вождя без руля и ветрил" не вступали со мной ни в какие отношения; они ограничивались оппозицией.
В беседах с Бенда и с Беннигсеном мы часто говорили о будущем либерализма. При этом Бенда высказал однажды следующее интересное суждение: "Не нужно и даже нехорошо, чтобы в Пруссии наследник уклонялся в сторону либерализма; это нам здесь не годится. Он, собственно говоря, должен быть консерватором, достаточно, однако, широким и не ограниченным, без предубеждений против других партий".
Когда я в разговоре с Беннигсеном выразил мысль, что национал-либералы для того, чтобы притягательная сила старого прусского либерализма не исчезла в народе, должны пересмотреть свою программу, первоначально собравшую своих сторонников вокруг либерального знамени под девизом "Возрождение германского государства и свобода печати", -- что уже давно достигнуто, -- то Беннигсен со мной согласился. "Прусские либералы и консерваторы, -- продолжал я, -- сделали одну и ту же ошибку: они еще сохранили слишком много воспоминаний о старых конфликтах 1861 -- 1866 гг. и при выборной или другой политической борьбе всегда возвращались к привычкам того времени. То время для нашего поколения уже стало историей и уже ликвидировано. Для нас современность начинается с 1870 г., с новой объединенной империи; под 1866 г. мы поставили черту. Надо сызнова строить на базисе объединенной империи, и партии во имя своих целей должны также сообразоваться с этим, а не хвататься за давно ушедшее и притом еще разъединяющее прошлое". Беннигсен при этом сделал очень меткое замечание, сказав: "Горе северо-германским либералам, если они подпадут под начальство южно-германских демократов. Тогда будет конец настоящему подлинному либерализму. Тогда мы получим замаскированную демократию снизу, которая нам здесь не нужна".
Почтенная и преданная кайзеру консервативная партия, к сожалению, не всегда выдвигала выдающихся партийных вождей, которые были бы в то же время искусными, тактически вышколенными политиками. Аграрное крыло партии временами было чересчур резко оформленным и являлось бременем для партии. Воспоминания об эпохе конфликтов и в этих кругах были еще слишком сильны. Я предлагал консервативной партии объединение с национал-либералами, но встречал у консерваторов мало симпатий к последним.
Я часто указывал на то, что национал-либералы преданы империи и поэтому настроены верноподданнически; консерваторы, таким образом, непременно должны их приветствовать как своих союзников. "Я не могу и не хочу, -- говорил я, -- управлять страной без них, и уже ни в коем случае против них..."
Благодаря различно сложившимся процессам исторического развития северо-германский консерватизм во многих частях государства остается непонятым; и поэтому национал-либералы являются естественными союзниками консерваторов. По этой причине я, например, придворного проповедника Штеккера, человека с блестящим опытом в области общественно-миссионерской деятельности, отстранил от должности за то, что он в Южной Германии произнес натравливающе демагогическую речь против тамошних либералов.
Центр, в связи с направленной против него культурной борьбой, был настроен антипротестантски и мало симпатизировал империи. Несмотря на это, я поддерживал сношения со многими выдающимися людьми из этой партии и умел заинтересовать их в практическом сотрудничестве на общую пользу. Особенно мне помогал при этом Шорлемер (отец). Он никогда не скрывал своей прусской преданности королю. Его сын, известный министр земледелия, примкнул даже к консервативной партии. Центр, который некогда в лице своего старого вождя Виндтгорста должен был вести самую ожесточенную политическую борьбу в парламенте, теперь принимал участие в выработке многих законопроектов. При этом, однако, со стороны центра неизменно выдвигалась тенденция, что интересы римской церкви всегда должны быть обеспечены и никогда не должны терпеть ущерба.
* * *
Еще когда я был принцем Вильгельмом, меня, для ознакомления с внутренним управлением и экономическими вопросами, как и для того, чтобы я практически мог принять активное участие в государственной работе, прикомандировали к обер-президенту провинции Бранденбург -- фон Ахенбаху.
С той поры я, побуждаемый увлекательными речами Ахенбаха, сохранил особый интерес к хозяйственной стороне внутреннего развития страны, в то время как чисто юридическая сторона управления меня мало привлекала. Работы по мелиорации, по сооружению каналов и постройке шоссейных дорог, лесное хозяйство, развитие всякого рода путей сообщения, улучшение жилищ, введение в сельском хозяйстве машин и развитие сельской кооперации -- вот те вопросы, которые и позднее долго занимали меня. Особенно интересовали меня вопросы развития судостроения и расширения железнодорожной сети, главным образом на сильно отставшем в этом отношении востоке.
При моем вступлении на престол я обсуждал все эти вопросы с министрами. Желая их в этих вопросах заинтересовать, я обещал каждому в его ведомстве полную свободу действий. Но оказалось, что это было почти невозможно, пока князь Бисмарк стоял у власти, так как князь во всех делах сохранял за собой решающее слово и этим парализовал самостоятельность своих сотрудников.
Скоро мне стало ясно, что министры, находившиеся всецело в руках Бисмарка, не могли присоединиться к новшествам или идеям молодого государя, которых Бисмарк не признавал. Министры фактически были только орудием в руках Бисмарка и действовали исключительно по его приказаниям. Такое положение само по себе было естественно, ибо столь выдающийся министр-президент, добившийся таких больших политических успехов для Пруссии и Германии, поистине подавлял своих министров и властно руководил ими. Я же вследствие этого находился в затруднительном положении, так как на все мои предложения получались со стороны министров характерные ответы: "Этого князь Бисмарк не хочет; от Бисмарка этого не добьешься; кайзер Вильгельм I не согласился бы с этим; это противоречит традиции и т.п.".
Я все больше и больше убеждался в том, что в сущности не располагаю никакими министрами и что эти господа из кабинета -- по старой привычке -- смотрят на себя как на чиновников князя Бисмарка.
Следующий пример может показать, как министры относились ко мне в те бисмарковские времена. Дело шло о возобновлении закона против социалистов, политического мероприятия князя Бисмарка, направленного к одолению социализма. Чтобы спасти этот закон, необходимо было смягчить один определенный параграф, чему Бисмарк противился. Дело дошло до резких объяснений. Я приказал созвать Коронный совет. Бисмарк, разговорившись в передней с моим адъютантом, сказал ему: "Его Величество совершенно забывает, что он офицер и носит шпагу; он должен был бы прибегнуть к армии и повести ее против социалистов в случае, если бы те приступили к революционным действиям; пусть кайзер даст свободу действий ему, Бисмарку, тогда мы получим, наконец, покой". В Коронном совете Бисмарк остался при своем мнении. Отдельные министры, вынужденные высказаться, отвечали вяло. Когда дело дошло до голосования, все министры высказались против меня. Это голосование еще раз показало мне, какой абсолютной властью над своими министрами пользовался Бисмарк. С глубоким негодованием обсуждал я этот случай с его превосходительством г-ном фон Луканусом, который также был смущен этим происшествием. Луканус посетил некоторых из этих господ и потребовал объяснений по поводу их поведения. Они указывали, что они не в состоянии занять позицию против князя, заявивши, что нельзя же от них требовать, чтобы они голосовали против князя.
Большая вестфальская забастовка горнорабочих весной 1889 г. застигла центральную гражданскую власть врасплох. Одновременно и местные вестфальские власти обнаружили нелепую растерянность и беспомощность. Все требовали войск; каждый шахтовладелец желал, чтобы перед его комнатой, где только возможно, стояли военные посты. Командиры вытребованных частей доносили о положении непосредственно мне. Между ними был один из моих бывших товарищей по гвардейскому гусарскому полку фон Михаэлис, известный своим остроумием. Невооруженный, разъезжал он один среди бастующих рабочих, расположившихся в это необыкновенно теплое, предвесеннее время кругом на холмах, и сумел скоро, благодаря своему веселому, внушающему доверие нраву, установить с этими людьми дружеские отношения. Расспрашивая их, он приобрел много ценных сведений о том, в чем рабочие, справедливо или несправедливо, чувствовали себя притесненными, осведомляясь в то же время об их намерениях, требованиях и надеждах на будущее. Он добился вскоре общего уважения и популярности среди рабочих и так умел с ними обращаться, что в его районе царило абсолютное спокойствие. Побуждаемый нервными и озабоченными телеграммами крупных промышленников и властей, телеграммами, поступавшими и к рейхсканцлеру, я запросил Михаэлиса, как надо понимать положение. В ответ получилась следующая телеграмма: "Все спокойно, за исключением властей".
На основании всех поступивших в течение весны и лета донесений и рапортов накопился материал, ясно доказывавший, что в индустрии не все было в порядке. Многие требования рабочих имели свои основания и должны были быть по крайней мере подвергнуты благожелательному рассмотрению как со стороны работодателей, так и со стороны властей.
В связи с этим сознанием, поддержанным также и моим бывшим воспитателем тайным советником д-ром Гинцпетером, хорошо знакомым с общественной жизнью, особенно в своей провинции, -- во мне созрело решение созвать Коронный совет и привлечь к участию в совещании работодателей и рабочих с целью всестороннего освещения под моим личным руководством рабочего вопроса.
При этом имелось в виду разработать руководящие принципы и материалы, которые потом могли бы послужить канцлеру и прусскому правительству основой для выработки соответствующих законопроектов.
Его превосходительство фон Беттихер, к которому я обратился с этим планом, настоятельно отсоветовал мне провести его в жизнь, ссылаясь на неизбежное противодействие со стороны канцлера.
Я настаивал на своем предложении, приводя принцип Фридриха Великого: "Je veux etre un roi des gueux" ["Я хочу быть королем бедняков"]. "Это мой долг, -- говорил я, -- позаботиться об используемых индустрией детях своей страны, защитить их силы и улучшить их условия существования".
Противодействие канцлера моему плану не заставило себя долго ждать. Осуществление этого плана стоило мне много труда и борьбы, так как крупная индустрия отчасти сгруппировалась вокруг канцлера. Коронный совет собрался под моим председательством. На первом заседании неожиданно появился сам канцлер и обратился к собранию с приветственной речью, в которой с иронией критиковал все мое начинание, отказывая ему в своем содействии. Затем он покинул зал.
После ухода канцлера собрание осталось под впечатлением этой своеобразной сцены. Безапелляционность и категоричность, с которыми великий канцлер, убежденный в своей правоте, выступил в пользу своей политики и против моей, на меня и на всех присутствующих произвели импонирующее впечатление.
Тем не менее этот случай не мог не задеть меня глубоко. Собрание затем снова возобновило свои работы и доставило богатый материал для дальнейшего развития вызванного к жизни еще кайзером Вильгельмом Великим социального законодательства, составляющего гордость Германии и выдвигающего такое попечение о рабочем народе, какое нельзя найти ни в одной стране.
После этого я решил созвать международный социальный конгресс, чему князь Бисмарк также воспротивился. Швейцария лелеяла ту же мысль, намереваясь созвать такой же конгресс в Берне. Швейцарский посол Рот, узнав о моем намерении, посоветовал принять приглашение в Берлин, отказавшись от приглашений в Берн. Так и случилось. Конгресс мог быть созван в Берлине благодаря лояльности г-на Рота. Материалы конгресса, использованные, правда, только в Германии, были переработаны в соответственные законопроекты.
Впоследствии я говорил с Бисмарком о высказанном им требовании бороться с социалистами, в случае их революционных выступлений, при помощи пушек и штыков и пытался убедить его в том, что я никоим образом не могу, едва только кайзер Вильгельм Великий после счастливого царствования смежил свои глаза, запятнать первые годы своего правления кровью детей своего отечества. Бисмарк остался при своем и сказал, что он взял бы все на себя. Я только должен был предоставить действовать ему. Я ответил, что я никак не мог бы это согласовать с моей совестью и с моей ответственностью перед Богом, тем более, что я хорошо знал, что рабочий народ находится в плохом положении, которое во что бы то ни стало должно быть улучшено.
Разница взглядов кайзера и канцлера на социальный вопрос, т.е. на участие государства в развитии благосостояния рабочего населения, и была, собственно, причиной разрыва между нами. Она навлекла на меня вражду со стороны Бисмарка, а вместе с тем и на долгие годы неприязнь большей части преданного Бисмарку немецкого народа, в особенности чиновничества.
Эта разница во взглядах канцлера и моих была вызвана его мнением, что социальный вопрос может быть разрешен при помощи суровых мероприятий или войск, а не на основе человеколюбия и бредней о гуманности, которые он во мне находил. Бисмарк как раз не был врагом рабочих -- это я хотел бы подчеркнуть после сказанного. Напротив, он был слишком великий политик, чтобы не понимать важного значения рабочего вопроса для государства. Но он смотрел на все это дело исключительно с точки зрения государственной целесообразности. Государство, по его мнению, должно заботиться о рабочих постольку, поскольку правительство найдет это необходимым. Об участии самих рабочих в деле социального законодательства почти не было речи. Подстрекательство и восстания должны сурово подавляться, в случае необходимости и силой оружия. Попечение, с одной стороны, железный кулак, с другой, -- вот в чем состояла социальная политика Бисмарка. Я же хотел завоевать душу немецкого рабочего и горячо боролся за эту цель. Я был преисполнен ясным сознанием своего долга и своей ответственности перед всем моим народом, а следовательно, и перед трудящимися классами. Рабочие должны были получить то, что им следовало по закону и справедливости; причем там, где кончались желание и возможности работодателей, поскольку это было необходимо, рабочим должны были прийти на помощь государь и его правительство. Как только я убеждался в том, что необходимы улучшения, которых промышленники отчасти не хотели признавать, я из чувства справедливости вступался за рабочих.
Я достаточно изучал историю, чтобы не стать жертвой иллюзии о возможности осчастливить весь народ. Мне было ясно, что для одного человека является невозможным сделать "счастливым" целый народ. В конце концов счастлив только тот народ, который доволен или по крайней мере хочет быть довольным. Последнее желание предполагает, разумеется, известную степень понимания возможного, т.е. деловитость, чего, к сожалению, очень часто не хватает. Я отчетливо понимал, что, при безграничных требованиях социалистических вождей, беспочвенные вожделения будут все больше и больше разгораться. Но именно для того, чтобы можно было убедительно и с чистой совестью выступить против неосновательных домогательств, -- именно поэтому нельзя было отказать в признании законных требований и содействии им.
Политика, преследующая благо рабочих, при конкуренции на мировом рынке, несомненно, наложила на всех промышленников Германии, благодаря известным законам об охране труда, тяжкое бремя, -- особенно в сравнении с такой промышленностью, как бельгийская, которая при дешевой заработной плате могла беспрепятственно выжимать до последней капли все соки из человеческих резервов Бельгии, не чувствуя при этом ни угрызений совести, ни сострадания при виде падающей нравственности истощенного, беззащитного народа. Такое положение, какое было в Бельгии, я, благодаря моему социальному законодательству, сделал невозможным в Германии.
Во время войны я приказал генералу барону фон Биссингу ввести это законодательство на благо бельгийских рабочих и в Бельгии. Первоначально, однако, это законодательство было тяжелым камнем на шее немецкой индустрии в борьбе из-за мировой конкуренции и возбуждало недовольство у многих крупных промышленников, что, с их точки зрения, было вполне понятно. Государь, однако, должен всегда иметь в виду благо целого, и поэтому я, не сворачивая, продолжал идти по своему пути.
С другой стороны, те рабочие, которые слепо следовали за социалистическими вождями, не отвечали мне никакой благодарностью за оказанное им покровительство и за мои труды. Нас разделяет девиз Гогенцоллернов "Suum cuique". Это означает: "Каждому свое", а не как хотят социал-демократы: "Всем одно и то же".
Меня также занимала мысль хоть отчасти избавить от конкуренции по крайней мере индустрию континентальной Европы при помощи своего рода ограничения вывоза за границу, создавши таким образом облегчение для производства, что, в свою очередь, должно было повести к улучшению жизни трудящихся классов.
Очень характерно то впечатление, которое получали иностранные рабочие при изучении социального законодательства в Германии. За несколько лет до войны в Англии под давлением рабочего движения пришли к убеждению, что необходимо больше позаботиться о рабочих. В Германию приехал ряд комиссий, в том числе и рабочих. Посетивши под руководством немецких представителей, среди которых были и социалисты, промышленные предприятия, фабрики, благотворительные учреждения, лечебные заведения страховых касс и т.п., они были поражены тем, что им пришлось увидеть. На прощальном обеде, данном в честь их, английский вождь рабочих депутаций обратился к Бебелю с замечанием:
"После того, как мы видели здесь, что делается для рабочих Германии, я вас спрашиваю: "И здесь вы еще также социалисты?" В разговоре с очевидцем англичане заметили, что если бы им удалось после долгой борьбы в своем парламенте провести хотя бы десятую часть того, что в Германии уже в течение многих лет делается для рабочих, то они были бы очень довольны.
Я с интересом следил за этими посещениями английских депутаций и удивлялся их незнакомству с положением вещей в Германии. Еще больше удивляли меня, однако, переданные английским посольством вопросы английского правительства на ту же тему, изобличавшие прямо поразительное незнакомство с тем, что было проделано в Германии в области социальных реформ. В беседе с английским послом я заметил, что Англия ведь в 1890 г. была представлена на Берлинском социальном конгрессе и уж, конечно, по крайней мере через посольство, получала сведения о дебатах в рейхстаге, в широких размерах имевших место по поводу отдельных социальных мероприятий. Посол ответил, что у него появилась та же мысль, и поэтому он велел просмотреть старые дела посольства. При этом было констатировано, что посольство самым подробным образом доносило обо всем в Лондон и что о каждой важной стадии успешного развития социальных реформ посылались туда объемистые донесения; однако прибавил, пожимая плечами, британец: "Because they came from Germany, nobody ever read them, they were simply "pigeonholed", and remained there ever since, it is a downright shame! Germany does not interest people at home"*. Английский король и английский парламент либо не обладали достаточной совестью, либо не имели времени или охоты, чтобы заняться улучшением положения рабочего класса. "Политика окружения", клонившаяся к уничтожению Германии, в первую очередь ее промышленности и вместе с ней рабочего населения, была для них гораздо важнее и выгоднее.
______________________
* "Так как они шли из Германии, их никто не читал; их просто прятали в шкафы для бумаг, и там они с тех пор и остались; это настоящий позор! Германия никого не интересует у нас".
______________________
9 ноября 1918 г. радикальные немецкие социалистические вожди с их кликой примкнули к этому британскому разрушительному делу. В областях, доступных моему влиянию, например, в управлении моим двором, в Императорском автомобильном клубе и т.п. я даже и в мелочах способствовал проявлению социальной точки зрения. Так, например, из денег, получаемых служителями при осмотре дворцов, я приказал образовать особый фонд, который считался собственностью служителей и с течением времени достиг крупной суммы. Из средств этого фонда служители и их семьи получали прибавки для поездки на курорты, средства для лечения и похорон, приданое для детей, прибавки на издержки по конфирмации и тому подобные нужды.
Когда я по просьбе вновь сорганизовавшегося Императорского Автомобильного клуба принял покровительство над ним, я по его приглашению присутствовал на завтраке в прекрасном помещении выстроенного клубом дома. Здесь я встретил, кроме магнатов, как герцоги фон Ратибор, фон Уэст и др., также и ряд лиц из берлинской haute finance и индустрии, часть которых вела себя так, словно "взбесилась при виде горностая". Когда разговор зашел о шоферах, я ^предложил основать фонд, который давал бы последним вспомоществование для лечения при несчастных случаях и обеспечение близких на случай смерти. Это предложение встретило общее сочувствие, и фонд имел большой успех. Подобный же фонд я создал впоследствии для капитанов и первых лоцманов в Императорском "яхт-клубе" в Киле.
Особую радость мне доставлял основанный мной "Детский дом" кайзера Вильгельма в Альбеке, куда ежегодно с мая по конец сентября партиями, меняясь через каждые четыре недели, привозилось на отдых большое число детей из беднейших рабочих кварталов Берлина. Дом этот еще и теперь находится под испытанным руководством выдающейся начальницы м-ль Киршнер, дочери бывшего берлинского обербургомистра, и достиг блестящих результатов как в смысле психического, так и физического воспитания детей. Чахлые, бледные, жалкие дети большого города превращались в свежие, цветущие, жизнерадостные маленькие создания, в успехах которых я часто с радостью убеждался лично. Так как я упомянул о моем разладе с Бисмарком по поводу рабочего вопроса, то я хотел бы еще, кроме сказанного уже прежде об его принципиальной позиции по этому вопросу, привести пример того, как блестяще вел себя однажды князь в деле, касавшемся рабочих. При этом им, конечно, руководили и национальные мотивы, но все же он сразу понял, что дело идет об устранении угрозы большой безработицы и, опираясь на весь свой авторитет, принял решительные меры.
Будучи еще принцем Вильгельмом, приблизительно в 1886 г. я узнал, что большая судостроительная верфь "Вулкан" вследствие недостатка заказов стоит перед угрозой банкротства, а вместе с тем всей многотысячной рабочей массе грозит остаться без хлеба. Это было бы катастрофой и для города Штеттина. Верфь могла удержаться лишь благодаря заказу на большое судно. По предложению, сделанному в свое время адмиралом фон Штошем -- для того, чтобы, наконец, освободиться от английского судостроительства, -- эта верфь смело принялась за дело и выстроила первый немецкий броненосец, крещение которого было совершено моей матерью в день ее рождения в 1874 г. в моем присутствии. С тех пор военно-морское ведомство всегда оставалось довольно судами этой верфи, но заказы им давались редко. Руководители же торгового флота не рисковали подражать смелому шагу адмирала фон Штоша. Таким образом, эта доблестная немецкая верфь стояла перед угрозой неизбежного разорения, так как Бременский Ллойд отклонил ее предложение построить пассажирский пароход, заметив при этом, что англичане, благодаря своим долголетним традициям, сумеют это сделать лучше. Нужда была велика. Я поспешил к князю Бисмарку и изложил ему обстоятельства дела. Канцлер пришел в ярость и, сверкая глазами, ударил кулаком по столу. "Что? Эти чертовы перечницы хотят строить свои суда лучше в Англии, чем у нас. Это совершенно не слыхано. И при этом должна погибнуть хорошая немецкая верфь. Черт подери этих купцов!"
Он позвонил, и вошел служитель. "Позовите тотчас же сюда тайного советника X. из Министерства иностранных дел". Через несколько минут, в течение которых князь тяжелыми шагами ходил взад и вперед, появился вызванный X. "Телеграмму в Гамбург послу: Бременский Ллойд должен строить свое новое судно в Штеттине на верфи "Вулкан". Тайный советник быстро исчез, "перекатившись через открытую дверь с развевающимися полами сюртука". После этого князь обратился ко мне и сказал: "Вам я обязан особой благодарностью. Вы оказали отечеству, а также и мне важную услугу. С этих пор строить будут только у нас. Это уже я разъясню ганзейцам. Вы можете телеграфировать верфи "Вулкан", что канцлер ручается за эту постройку; пусть это будет началом длинного ряда других построек. Рабочие же, которых вы таким образом спасли от безработицы, пусть благодарят вас". Я известил тайного советника Шлутова в Штеттине. Радость была велика. Это было начало, которое должно было повести к постройке великолепных быстроходных судов.
Когда по моем вступлении на престол я в декабре 1888 г. поехал в Штеттин, чтобы пожаловать знаки отличия моим померанским гренадерам, я посетил по просьбе правления и верфь "Вулкан".
Правление встретило меня у верфи. Затем открылись большие створчатые ворота, и я вошел внутрь. Но вместо работы и шума громыхающих молотков меня встретила глубокая тишина. Все рабочие, обнаживши свои головы, стояли полукругом. В середине находился самый старый рабочий с белоснежной бородой, с лавровым венком в руке. Я был поражен. Шлутов прошептал мне: "Маленькая радость, которую рабочие сами себе придумали". Старый кузнец выступил вперед и в энергичных простых словах выразил мне благодарность рабочих за то, что я своим ходатайством перед Бисмарком спас от нужды и голода их самих, их жен и детей. Он просил разрешения передать лавровый венок как знак признательности рабочих. Глубоко тронутый, я принял венок и выразил радость, что получил свой первый лавровый венок в мирной обстановке без единой капли крови из рук честного немецкого рабочего. Это было в 1888 г. Тогда немецкие рабочие еще умели ценить счастье труда.
II. КАПРИВИ
Генерал фон Каприви был при моем вступлении на престол начальником адмиралтейства. Он был последним генералом в этой должности. По восшествии на престол я, на основании предварительного изучения в Англии и у себя дома этого вопроса, энергично принялся за реформу, точнее сказать, за создание сызнова императорского германского флота. Это не было по вкусу дельному, но несколько упрямому и не совсем свободному от тщеславия генералу. За ним, несомненно, были большие заслуги в деле поднятия боеспособности флота, усиления офицерского корпуса и развития миноносцев. Судостроение же и замена изнашивающихся материалов новыми было при нем, ко вреду для флота и к огорчению расцветающей и требующей заказов судостроительной индустрии, в совершенном загоне. Каприви, как старый прусский генерал, придерживался взгляда своих сверстников по 1864, 1866 и 1870 -- 1871 гг., что весь центр тяжести лежит в армии и что так будет и впредь. Потому-де нельзя предъявлять государству большие денежные требования на нужды флота, ибо в таком случае возникла бы опасность сокращения расходов на армию, что было бы тормозом для развития последней. Это мнение, в котором генерала Каприви нельзя было разубедить, было ложно. Отпущенные кредиты не стекались в один резервуар, из которого можно было бы путем передвижения клапана направить денежный поток то в русло армии, то в русло флота. Если Каприви не хотел требовать кредитов для создания флота с таким расчетом, чтобы больше денег выпало на долю армии, то этим он, конечно, своей цели не достигал. Из-за этого армия не получала ни на один грош больше того, что военный министр по бюджету получал согласно своим требованиям. Находившийся тогда в стадии организации статс-секретариат по морским делам должен был совершенно независимо от Военного министерства категорически потребовать для флота такую сумму, какая нужна была для защиты нашей торговли и наших колоний. Позже так и произошло.
Каприви вскоре обратился ко мне с просьбой освободить его от занимаемого им поста. Пост этот, как он говорил, уже сам по себе не удовлетворяет его, и, помимо этого, у кайзера-де есть разные планы на будущее флота, которые он считает невыполнимыми, хотя бы потому, что не хватает офицеров -- ежегодный выпуск кадет был от 60 до 80, а большой флот немыслим без большого офицерского корпуса.
К тому же при инспектировании Его Величества он-де скоро увидел, что кайзер больше понимает в делах флота, чем он, генерал, и это ставит его в невозможное положение по отношению к своим подчиненным.
В результате я и расстался с ним, предоставив ему командование армейским корпусом. Следуя изречению "Морское ведомство -- морякам", я впервые назначил руководителем этого ведомства адмирала, что было встречено моряками с большой радостью. Это был адмирал граф Монтс.
После довольно неожиданного для меня ухода князя Бисмарка было трудно найти ему преемника. Кто бы он ни был -- преемника этого могучего канцлера с самого начала ожидали тяжелые жертвы без надежды на признание. Его считали бы узурпатором на неподобающем месте, которое он неспособен занять.
Критика, критика и еще раз критика, как и вражда со стороны всех приверженцев князя, -- вот на что должен был рассчитывать новый канцлер. Сильное течение должно было противодействовать новому канцлеру; не меньшее противодействие следовало ожидать и от самого старого князя.
Исходя из этих соображений, мной было решено остановить свой выбор на человеке из поколения князя Бисмарка, занимавшем руководящее положение во время войны и уже служившем под начальством князя. Таким образом появился Каприви. Его возраст был залогом того, что из него выйдет рассудительный и спокойный советник для осиротелого молодого кайзера.
Вскоре возник вопрос о продлении договора с Россией о взаимных гарантиях. Каприви заявил, что он не может его возобновить хотя бы из-за Австрии, так как договор этот, одним своим острием направленный против Австрии, в случае, если бы он стал известен в Вене, чего едва ли можно было избежать, мог бы повести к самым неприятным последствиям. Таким образом договор был расторгнут. По моему мнению, он уже потерял тогда свое главное значение, так как русские уже не поддерживали его так искренне, как раньше. В этом убеждении меня подкрепила записка графа Берхема, сотрудника князя Бисмарка.
Консервативные аграрии открыли кампанию против Каприви, как "человека без почвы и корня". Горячий бой разыгрался вокруг торговых договоров. Эти затруднения еще более увеличивались от того, что князь Бисмарк, отказавшись от своих прежних принципов, с присущей ему энергией принимал участие в борьбе против своего преемника. Так началось фрондирование консерваторов против правительства и короны, и князь сам сеял те семена, из которых впоследствии выросли "непонятый Бисмарк" и так часто упоминавшееся в прессе недовольство империей. "Непонятый Бисмарк" в продолжение всего моего царствования оказывал словом, устно и письменно, и также пассивным сопротивлением и бессмысленной критикой постоянное противодействие моим замыслам и целям. Все, что делалось, по мнению прессы, всегда бывшей к услугам Бисмарка и часто ведшей себя еще более по-бисмарковски, чем сам Бисмарк, было плохо. Все она находила смешным, в корне и без разбора всячески критикуя мою деятельность. Особенно заметно это сказалось при приобретении нами Гельголанда. Этот остров, тесно прилегающий к большим водным путям, ведшим к главным торговым городам Ганзы, был в руках британцев постоянной угрозой против Гамбурга и Бремена, что делало невозможной всякую мысль о постройке флота. Поэтому я твердо решил снова вернуть своему отечеству этот старый немецкий остров. И вскоре в области колониальной политики открылся путь, давший возможность побудить Англию отказаться от красной скалы. Лорд Солсбери согласился отдать "бесплодную скалу" взамен на Занзибар и Биту в Восточной Африке. Из торговых кругов и по донесениям командиров немецких крейсеров и канонерских лодок, стоявших там и крейсировавших у берегов вновь приобретенных Германией восточно-африканских колоний, я знал, что с расцветом Танга, Дарес-Салам и прочих колоний у берегов Африки значение Занзибара, как главного порта для сбыта, падет. Ибо как только в этих местах будут устроены достаточные приспособления для приема и нагрузки торговых судов, то уже не нужно будет перевозить товары из глубины страны в Занзибар, чтобы там снова их перегружать, а можно будет грузить эти товары непосредственно из новых гаваней. Таким образом, я был убежден, что обмен для нас приемлем и что нам предоставляется хорошая возможность избежать трений с Англией из-за колоний и уладить с ней дело полюбовно. Каприви согласился с этим, переговоры были закончены, и однажды вечером за обедом я мог сообщить императрице и некоторым доверенным лицам глубоко радостную новость, что Гельголанд перешел к Германии.
Выгодное, бескровное расширение империи удалось; было выполнено первое условие для создания флота, исполнилось лелеемое в течение столетий желание Ганзы и Северной Германии. Без шума и спокойно совершилось важное событие. Если бы приобретение Гельголанда было совершено во время канцлерства князя Бисмарка, оно, вероятно, было бы встречено ликованием. Но раз это случилось при Каприви, началась критика.
Ведь это сделали узурпатор Каприви, осмелившийся занять место князя, и "нерасчетливый", "неблагодарный", импульсивный молодой государь. Если бы Бисмарк только захотел, он каждый день мог бы получить эту "голую скалу". Но он никогда не поступил бы так необдуманно, чтобы пожертвовать за это в пользу англичан многообещающими африканскими владениями, и никогда не позволил бы, чтобы ему нанесли такую пощечину, -- такие голоса слышались почти со всех сторон. Газеты князя громко присоединяли свой голос к этой критике, разумеется, к огорчению Ганзы.
Странными казались упреки по поводу обмена Занзибара и Биту в прессе князя, который прежде, когда я работал под его руководством, неоднократно говорил мне, что он вообще не придает большого значения колониям, рассматривая их главным образом как случайные объекты обмена для полюбовных сделок с Англией. Его преемник в случае с Гельголандом поступил в соответствии с этим взглядом и все же был встречен резкой критикой и нападками.
Лишь во время мировой войны мне попались на глаза статьи в немецких газетах, прямо признававшие приобретение Гельголанда актом предусмотрительной политики и в связи с этим приводившие соображения о том, что могло бы случиться, если бы Гельголанд не перешел к Германии.
Немецкий народ имеет все основания к тому, чтобы благодарить графа Каприви за этот его акт, сделавший возможным создание флота и победу при Скагерраке. Германский флот это осознал уже давно.
Школьный законопроект графа Цедлица вызвал новые резкие конфликты. Когда последние повели к уходу Цедлица, из среды его сторонников раздался клич: "Если граф уходит, то канцлер тоже должен уйти".
Каприви ушел спокойно и с благородством. Он честно пытался продолжать по своему разумению и своим силам традиции князя Бисмарка. Со стороны партий он встретил при этом мало поддержки; тем больше преследовали его критика и вражда со стороны общества и тех, кто по справедливости и во имя государственных интересов должны были бы оказывать ему содействие. Без одного слова самооправдания, сохраняя благородное молчание, Каприви провел остаток своих дней в полном уединении.
III. ГОГЕНЛОЭ
И снова стоял я перед тяжелой задачей выбора канцлера. Его деятельность должна была протекать приблизительно в той же обстановке и при тех же условиях, как и деятельность его предшественника. Только теперь выдвигалась на первый план тенденция, чтоб это был более опытный государственный деятель, который мог бы внушить князю Бисмарку больше доверия, чем простой генерал. Такой государственный деятель сумел бы лучше следовать по политическому пути князя и давал бы Бисмарку меньше простора для критики и нападок. Эти нападки возбуждали во всем чиновничестве, связанном большей частью еще с эпохой князя, нервность и недовольство, которых нельзя было не заметить и которые наносили немалый ущерб работе всего правительственного механизма.
Точно так же и в парламенте оппозиция получала все новые подкрепления из преданных до тех пор правительству кругов и обнаруживала свое парализующее влияние. Так, в ведомстве иностранных дел начал сильно сказываться дух Гольштейна, мнимого представителя "старых испытанных бисмарковских традиций". В этом ведомстве особенно заметно обнаруживалась неохота к сотрудничеству с кайзером, там полагали, что необходимо самостоятельно продолжать политику Бисмарка. По зрелом размышлении я решил доверить канцлерство князю Гогенлоэ, бывшему тогда наместником имперских земель. Будучи баварским министром, он в начале войны 1870 г. добился того, что Бавария стала на сторону Пруссии. С тех пор Бисмарк стал высоко ценить его за его преданность империи. Можно было ожидать, что по отношению к этому преемнику неприязнь князя не будет так велика. Выбор этого канцлера был сделан, таким образом, под сильным влиянием личности Бисмарка и инспирированного им общественного мнения.
Князь Гогенлоэ был типом старого знатного вельможи. Очень светский и по своему поведению, и по своим манерам, человек тонкого ума, сквозь который проглядывал легкий оттенок тонкой иронии с отстоявшимися благодаря его возрасту взглядами, он был спокойным наблюдателем и проницательным ценителем людей. Несмотря на большую разницу лет между нами, он уживался со мной очень хорошо. Это и внешне подчеркивалось тем, что императрица и я обращались с ним как со своим дядей, благодаря чему вокруг нас, когда мы были вместе, вырастала атмосфера известной фамильярной дружественности. В беседах со мной, особенно при обсуждении кандидатур чиновников, он давал очень меткие характеристики этих людей, часто связанные с философскими рассуждениями, обличавшими в нем глубоко продуманное отношение к людям и жизни и основанную на житейском опыте зрелую мудрость старого человека.
В первое время канцлерства Гогенлоэ имел место случай, бросающий интересный свет на отношения Германии к Франции и России. Получив во время братания русских с французами через Генеральный штаб, а также и через посольство в Париже точные сведения о том, что Франция намеревается оттянуть часть своих войск из Алжира, чтобы расположить их в Южной Франции либо против Италии, либо против Эльзаса, я сообщил об этом царю Николаю II с замечанием, что я вынужден буду прибегнуть к ответным мероприятиям, если царь не удержит своих союзников от таких провокационных шагов. Русским министром иностранных дел был тогда князь Лобанов, бывший посол в Вене, известный франкофил.
Летом 1895 г. он посетил Францию, где его приняли очень хорошо. Осенью, когда я находился в охотничьем замке Губертусшток у Эберсвальда, ко мне по поручению царя явился на аудиенцию возвращавшийся из Парижа Лобанов. На приеме он обрисовал мне спокойное и рассудительное настроение, найденное им в Париже, и старался успокоить меня насчет вышеупомянутых дислокаций войск, уверяя, что это только пустые, ни на чем не основанные слухи и разговоры. Он-де может дать в этом отношении самые успокоительные заверения, и мне совершенно нечего бояться. Я ответил на это глубокой благодарностью за сделанное сообщение. "Но слова "бояться", -- сказал я, -- нет в словаре немецкого офицера. Если Франция и Россия хотят войны, то я не могу этому помешать". На это князь, смиренно подняв глаза к небу и перекрестившись, сказал: "Oh, la guerre! Quelle idee, qui у pense, cela ne doit pas etre!" ["О война! Что за мысль, кто же об этом думает? Этого не должно быть!"] Я возразил: "Я уже, конечно, не думаю об этом, но даже и для не особенно проницательного наблюдателя продолжительные чествования и речи, точно так же, как и официальные и неофициальные визиты из Парижа в Петербург и обратно, являются известными симптомами, которых нельзя оставить без внимания и которые в Германии вызывают большое смущение. Если бы, против воли моей и моего народа, дело дошло до войны, то я надеюсь на Бога, как и на немецкую армию и немецкий народ, будучи уверен, что Германия справится с обоими противниками". К этому я прибавил изречение, сказанное одним русским офицером, членом офицерской депутации, пребывавшей во Франции, о чем мне донесли из Парижа. На вопрос одного французского товарища, надеются ли русские разбить немцев, храбрый славянин ответил: "Non, mon ami, nous serons batus a plate couture, mais qu'est ce que ca fait. Nous aurons alors aussi la republique" ["Нет, мой друг, мы будем совершенно разбиты; но что же из этого? Мы тогда тоже получим республику"]. Князь Лобанов сначала посмотрел на меня молча, а затем, пожимая плечами, сказал: "Oh, la guerre! Il ne faut merae у penser" ["О война! Об этом нельзя даже и думать". Офицер высказал только то, что было общим мнением русской интеллигенции и русского общества. Уже во время моего первого пребывания в Петербурге в начале 80-х годов одна великая княгиня совершенно спокойным тоном сказала мне за обедом: "Здесь постоянно сидят на вулкане и ожидают революции каждый день. У славян нет верности монархии и они не монархисты; в глубине души они все республиканцы и только всегда притворяются и лгут".
Во время канцлерства князя Гогенлоэ в связи с внешней политикой произошли три крупных события: открытие в 1895 г. начатого при Вильгельме Великом канала императора Вильгельма (Северо-Балтийский канал), на которое были приглашены эскадры со всего мира, приобретение нами в 1897 г. Цзингтау и так нашумевшая телеграмма президенту Крюгеру. В приобретении Цзингтау князь Гогенлоэ принял особое участие. Он, как и я, придерживался того мнения, что Германии для ее судов необходимы собственные угольные станции и что стремления торговых кругов использовать возможности, открывающиеся с вовлечением Китая в орбиту международной торговли, -- законны. С этой целью предполагалось основать, при условии сохранения суверенных прав Китая и уплаты пошлин, торговый пункт с приморской угольной станцией, в чем и сам Китай должен был принять активное участие. Станция должна была служить прежде всего торговым целям: военная же сторона дела должна была быть направлена лишь к защите развития торгового города, а не стать самоцелью или базисом для дальнейших военных начинаний. Были намечены различные пункты, которые, однако, при ближайшем ознакомлении с ними оказывались неподходящими, главным образом потому, что они имели плохое сообщение или даже вовсе не были связаны сообщением с внутренней частью страны, не имели хороших перспектив в отношении торговли или не были свободны от чужих притязаний. На основании доклада адмирала Тирпица, бывшего тогда начальником Восточно-Азиатской крейсерской дивизии, и заключения географа барона фон Рихтгофена, нарисовавшего после обращенного к нему запроса многообещающую картину возможного развития Шаньдуна, было, наконец, решено остановиться на создании колонии в бухте Киачау.
Канцлером были собраны сведения о связанных с этим начинанием политических вопросах, которые надо было принять во внимание. Особенно важно было не помешать и не стать поперек дороги России. Были затребованы дополнительные сведения от нашей Восточно-Азиатской эскадры, от которой получились благоприятные известия о глубине и незамерзаемости бухты Киачау и о перспективах ее в связи с предполагающимся там открытием гавани.
Благодаря общению с русской "китайской эскадрой" из разговоров командных лиц между собой выяснилось, что русский адмирал по приказанию своего правительства устроился на зимнюю стоянку в этой бухте, но нашел этот пункт таким незаселенным и невероятно пустынным (там не было японских чайных, которые русскими считались необходимыми для зимней стоянки), -- что русская эскадра туда уже никогда больше не вернется. Русский адмирал, как мне доносили, самым настойчивым образом отсоветовал своему правительству обосноваться в этой бухте, так как там абсолютно нечего делать. Таким образом, русские не были заинтересованы в этом пункте. Последняя справка прибыла одновременно с ответом русского министра иностранных дел графа Муравьева немецкому послу, по приказанию канцлера прозондировавшему по этому поводу почву в Петербурге. Муравьев сообщил, что Россия, правда, не имеет прямых договорных, основанных на соглашении с Китаем, прав на бухту, но все же она предъявляет свои притязания на Киачау, на основании "droit du premier mouillage" ("право первоначального занятия"), ибо русские суда бросили там якорь раньше других флотилий.
Этот ответ противоречил докладу начальника Восточно-Азиатской эскадры.
Когда я встретился у канцлера с адмиралом Гольманом, чтобы обсудить этот ответ, князь Гогенлоэ, по прочтении его, улыбаясь своей тонкой иронической улыбкой, сказал, что он не мог найти в Министерстве иностранных дел ни одного юриста, который мог бы ему дать справку об этом удивительном "праве"; может быть, это в состоянии сделать представитель морского ведомства. Адмирал Гольман, на основании своего опыта, заявил, что он никогда об этом ничего не слыхал; это бессмыслица и выдумка Муравьева, который не хочет, чтобы другой народ обосновался в Киачау. Я посоветовал для разъяснения вопроса затребовать заключения еще жившего тогда известнейшего знатока международного морского права, тайного советника адмиралтейства Перельса, признанного авторитета в этой области. Так и сделали. Заключение его было уничтожающим для Муравьева, подтверждало мнение Гольмана и совершенно разрушало легенду о "droit du premier mouillage". Так проходили месяцы, а между тем предстояло мое посещение Петергофа в августе 1897 г. В согласии с князем Гогенлоэ я решил лично открыто поговорить с царем и, если возможно, положить таким образом конец нотам и дипломатическим хитростям Муравьева.
Объяснение произошло в Петергофе. Царь сказал мне, что он совершенно не заинтересован в пунктах южнее линии Тяньцзинь -- Пекин, так что у него нет никаких оснований ставить нам препятствия в Шаньдуне. Его интересы, после того как англичане поставили ему затруднения в Мокпо, сосредоточились в Ялу, Порт-Артуре и т.д. Он даже будет рад, если Германия на будущее время окажется желанным соседом России по ту сторону Чилийского залива. После этого у меня был разговор с Муравьевым. Он прибегал к разным трюкам, всячески изворачивался, сославшись, наконец, и на свое знаменитое "droit du premier mouillage" ["Право первоначального занятия"]. Я только и ожидал этого момента и в свою очередь перешел в наступление, основательно приперев его к стенке заключением Перельса. Когда я, наконец, по желанию царя передал ему результат беседы обоих государей, дипломат еще более смутился, потеряв свое притворное хладнокровие, и капитулировал.
Таким образом, в политическом отношении почва была подготовлена. Осенью пришло известие от епископа Анцера об убийстве двух немецких католических миссионеров в Шаньдуне. Весь немецкий католический мир, в особенности партия центра, требовал энергичных мер. Канцлер предложил мне немедленно вмешаться в это дело. На зимней охоте в Лецлингене я обсуждал с ним в одной из маленьких башенок замка шаги, которые надо было предпринять. Князь предложил вручить присутствующему принцу Генриху Прусскому командование эскадрой, которую надо было выслать для подкрепления Восточно-Азиатской морской дивизии. Я сообщил об этом своему брату в присутствии канцлера.
Принц и присутствовавшие были очень обрадованы. Канцлер послал об этом сообщение в Министерство иностранных дел, а также находившемуся в дороге новому статс-секретарю по иностранным делам г-ну фон Бюлову.
В ноябре 1897 г. Киачау был занят. В декабре того же года принц Генрих со своей дивизией выступил на борту "Германии" в Восточную Азию, где впоследствии и перенял командование над всей Восточно-Азиатской эскадрой. 6 марта 1898 г. был подписан арендный договор с Китаем относительно Киачау. В то же время мистер Чемберлен в Лондоне возбудил у японского посла, барона Кото, мысль о заключении англо-японского союза, чтобы поставить преграду упорному продвижению России на восток.
Естественно будет спросить, почему, говоря о нашем смелом выступлении, мы умалчиваем об Англии, которая была ведь в данном случае существенно заинтересована. Дело в том, что в этом отношении прелюдия с Англией разыгралась уже раньше. У меня было намерение возместить недостаток немецких угольных станций основанием таковых по возможности по соглашению с Англией, путем арендования или покупки. Так как канцлер Гогенлоэ, мой дядя, одновременно родственник королевы Виктории, был издавна известен ей и пользовался ее большим уважением, то я надеялся, что это несколько облегчит переговоры с английским правительством. Но эта надежда не оправдалась. Переговоры тянулись без конца, без надежды на успешное завершение. По желанию канцлера я решил поэтому переговорить лично с английским послом в Берлине. В разговоре с ним я сетовал на отношение ко мне английского правительства, которое всюду и всегда оказывает противодействие даже самым законным требованиям Германии. Посол без обиняков согласился с этим и выразил свое удивление по поводу того, что английское правительство так мало идет навстречу Германии и что оно так близоруко. Ибо когда такая молодая возрождающаяся страна, как Германия, развитие которой ведь нельзя задержать, вместо того, чтобы получить нужное ей либо собственными силами, либо соединившись с другими странами, обращается непосредственно к Англии, прося ее предварительного согласия, то это в сущности больше, чем Англия могла бы пожелать. И так как Англии уже принадлежит почти весь мир, то она ведь могла бы найти одно место, где ею было бы позволено Германии основать свою станцию. "Он не понимает, -- сказал английский посол, -- этих господ из Даунинг-стрита. Если Германия не получит такого места с помощью Англии, то она, по всей вероятности, самостоятельно займет подходящий пункт, так как Англия, в сущности, не имеет никакого права воспрепятствовать ей в этом".
Я подчеркнул, что таково и мое мнение, и в заключение еще раз резюмировал перед послом мою точку зрения: Германия единственная страна в мире, не имеющая еще, несмотря на свои колониальные владения и на свою быстро развивающуюся торговлю, ни одной угольной станции. Мы охотно желали бы приобрести таковые с согласия Англии. Если же Англия откажется войти в наше положение и пойти нам навстречу, то нам придется обратиться к другой великой державе, чтобы с помощью последней достигнуть своего. И эта беседа также не помогла. В конце концов переговоры были прерваны Англией в довольно невежливой форме. Тогда-то канцлер и я решили обратиться к России.
Занятие Киачау вызвало удивление и гнев английского правительства. При отклонении нашей просьбы Англия, конечно, рассчитывала на то, что никто не поможет Германии в достижении ее цели. Случилось иначе, и дело не обошлось без нареканий из Лондона. Когда английский посол их высказал, ему напомнили о происшедшем со мной разговоре и разъяснили, что вина в том, что не произошло никакого соглашения с Германией, падает исключительно на его правительство.
Несговорчивое поведение Англии тогда нас удивляло. Одно обстоятельство, которое в то время мне не было известно, могло бы теперь пролить свет на это дело. В книге "The Problem of Japan" анонимного автора, вышедшей в 1918 г. в Гааге, написанной якобы экс-дипломатом с Дальнего Востока, приводятся выдержки из книги профессора истории при Вашингтонском университете в С.-Луи, Roland'a Usher'a. Usher точно так же, как и его бывший коллега, профессор Колумбийского университета в Нью-Йорке John Bas-sett Moore, часто привлекался Государственным департаментом в Вашингтоне в качестве советника по вопросам внешней политики, ибо он был таким большим знатоком в международных вопросах, касавшихся и Соединенных Штатов, каких в Америке немного. Благодаря вышедшей в 1913 г. книге профессора Usher'a, впервые стало известно о существовании и о содержании заключенного весной 1897 г. "Agreement" или "Treatry" (соглашении или договора) тайного характера между Англией, Америкой и Францией. Это соглашение устанавливало, что в случае, если Германия или Австрия или обе вместе начнут войну в интересах "пангерманизма", то Соединенные Штаты тотчас же станут на сторону Англии и Франции и предоставят все свои средства на помощь этим державам. Профессор Usher приводит в дальнейшем все причины, в том числе и колониального характера, заставившие Соединенные Штаты принять участие в войне против Германии, близость которой он предсказывал еще в 1913 г.
Анонимный автор "The Problem of Japan" составил особую таблицу пунктов заключенного в 1897 г. соглашения между Англией, Францией и Америкой, разделив их по отдельным рубрикам и изобразив, таким образом, в наглядной форме размеры взаимных обязательств. Эта глава его книги читается с чрезвычайным интересом и дает хорошее понятие о событиях, предшествовавших мировой войне, и о п р и г от о в л е н и я х к ней со стороны Антанты, которая, еще не вступивши под именем "Entente cordiale", уже тогда объединялась против Германии. Экс-дипломат при этом замечает: "Здесь мы имеем договор, заключенный, по утверждению профессора Usher'a, еще в 1897 г., -- договор, который предусматривает все этапы участия Англии, Франции и Америки в будущих событиях, включая и завоевание испанских колоний, и контроль над Мексикой и Центральной Америкой, и использование Китая, и аннексию угольных станций. Тем не менее профессор Usher хочет уговорить нас, что все эти мероприятия были предприняты лишь для того, чтобы спасти мир от "пангерманизма". Излишне напоминать профессору Usher'y, -- продолжает экс-дипломат, -- что если бы даже вообще признать существование призрака "пангерманизма", то в 1897 г. об этом, уже, конечно, никто не слыхал, ибо к этому времени Германия еще не выставила своей большой морской программы, обнародованной только в 1898 г. Таким образом, если Англия, Франция и Соединенные Штаты действительно лелеяли те общие планы, которые профессор Usher им приписывает, и если они заключили союз для осуществления этих планов, то едва ли возможно будет объяснить как возникновение этих планов, так и их выполнение таким слабым предлогом, как успехи "пангерманизма". Так говорит экс-дипломат. Этому можно поистине поражаться. Галлы и англо-саксонцы с целью уничтожения Германии и Австрии и устранения их конкуренции на мировом рынке, в обстановке полнейшего мира без малейших угрызений совести заключают направленный против Испании, Германии и т.д. настоящий договор о разделе, разработанный до мельчайших деталей. Договор этот был заключен объединенными галло-англо-саксонцами за 17 лет до начала мировой войны, и цели его систематически разрабатывались в течение всего этого периода. Теперь можно понять ту легкость, с какой король Эдуард VII мог проводить свою политику окружения; главные актеры уже давно спелись и были готовы. Когда он окрестил этот союз "Entente cordiale", это было для мира, особенно для немцев, неприятной новостью; для другой же стороны это было только официальным признанием давно уже известных фактов. Принимая во внимание соглашение между Францией, Англией и С.-А. Соединенными Штатами, можно понять противодействие Англии в 1897 г. ее соглашению с Германией относительно угольных станций и ее недовольство тем, что Германии, с согласия русских, удалось стать твердой ногой в Китае, который они уже сговорились использовать втроем без участия Германии.
Usher проболтался и убедительно доказал, кто действительно является виновником мировой войны. Подлинная причина войны -- заключенный весной 1897 г. и направленный против Германии договор, называемый иногда "gentleman's agreement", договор, являвшийся основой и исходным пунктом враждебной Германии политики, систематически разрабатывавшейся странами Антанты в течение 17 лет. Когда им удалось привлечь на свою сторону Россию и Японию, они, инсценировав в Сербии убийство в Сараеве и поджегши таким образом фитиль в заранее предусмотрительно наполненной порохом бочке, начали войну.
Сообщения профессора Usher'a являются также полным опровержением утверждений, что отдельные военные действия Германии во время мировой войны, как, например, случай с "Лузитанией", обострение подводной войны и т.д. вызвали участие Соединенных Штатов в войне. Все это совершенно неверно. Недавно появившаяся прекрасная книга Джона Кеннета Тернера (John Kenneth Turner) под названием "Shall it be agsain" на основании убедительных и исчерпывающих материалов доказывает, что причины и цели войны в действительности не были теми, какими были выдвинуты Вильсоном. Америка, точнее -- президент Вильсон, с самого начала, во всяком случае уже с 1915 г., решил выступить против Германии. Он сделал это под предлогом подводной войны, а на самом деле под влиянием могущественных финансовых кругов и по настойчивым требованиям своего партнера, Франции, человеческий материал которой все больше и больше истощался. Америка не хотела оставить ослабленную Францию одну рядом с Англией, аннексионистские аппетиты которой в отношении Кале, Дюнкирхена и т.д. были ей хорошо известны.
Роковым для Германии был тот факт, об этом следует здесь вскользь упомянуть, что наше ведомство иностранных дел не сумело противопоставить английской политике окружения и хитростям России и Франции равного по достоинству дипломатического искусства... Это было отчасти последствием того, что при князе Бисмарке сотрудники Министерства иностранных дел в сущности не получили хорошей школы, и когда, после ухода князя и графа Герберта, исчез все подавлявший дух Бисмарка, то оказалось, что они не доросли до самостоятельного ведения внешней политики.
В Германии, однако, вообще трудно воспитать хороших молодых дипломатов. Ибо наш народ не одарен дипломатическими талантами, которые блестяще проявились лишь в отдельных гениях, как, например, Фридрих Великий и Бисмарк. Частая смена в течение этих лет статс-секретарей также неблагоприятно отражалась на ведомстве иностранных дел. Все канцлеры по примеру Бисмарка удерживали за собой влияние на Министерство иностранных дел и выдвигали своих статс-секретарей, руководителей иностранной политики. Я считался в этом отношении с предложениями рейхсканцлеров, так как признавал за ними право самим избирать своих главных сотрудников в области иностранной политики. Связанная с этим частая смена не могла, однако, способствовать преемственности в политике и приносила большой вред. В ведомстве иностранных дел неизменно царил принцип: "Только никаких неприятных столкновений с другими державами; surtout pas d'histoires" [Только без всяких историй], -- как сказал один французский генерал какому-то заговорщическому кружку, о котором ему донесли, что он собирается поднять мятеж. Один из статс-секретарей однажды во время доклада, когда я указал ему на затруднительное положение в одном вопросе внешней политики, сказал мне: "Это необходимо уладить; Министерство иностранных дел прежде всего имеет в виду один принцип: "Только спокойствие". Только этим принципом можно объяснить ответ, данный германским представителем в южно-американской республике одному просившему у него помощи и защиты немецкому купцу, у которого разграбили его лавку и расхитили его имущество: "Ах, оставьте же меня в покое с этими вещами. Мы только что завязали хорошие отношения с республикой, которые нашим заступничеством в вашу пользу могут только испортиться". Незачем и упоминать о том, что, где только я узнавал о подобном взгляде на дело, я тотчас же смещал с должности виновного.
Министерство иностранных дел и в народе, и в армии пользовалось общей нелюбовью. При всех канцлерах я неоднократно говорил о необходимости коренных реформ. Но это было тщетно. Всякий новый канцлер, особенно если он сам раньше не служил по иностранному ведомству, нуждался в Министерстве иностранных дел прежде всего для того, чтобы войти в курс иностранной политики. Это, конечно, требовало времени. Когда же он, наконец, осваивался в этой области, то он считал себя связанным благодарностью к осведомлявшим его лицам; будучи перегружен другими работами и не зная хорошо персонала, он, помимо того, боялся предпринять решительные перемены, тем более, что, как ему казалось, он все еще нуждался в совете "осведомленных" лиц.
Но вернемся снова к Цзингтау. Тут все было приспособлено для оживления торговли и промышленности и все делалось сообща с китайцами. Над таможней в Цзингтау развевался и флаг Китайской империи. Город так быстро развивался, что в последние годы перед войной он стоял на шестом месте среди всех китайских торговых городов, тотчас же после Тяньцзиня. Цзингтау был цветущей германской торговой колонией; китайцы ее ценили, восхищались ею. В противоположность чисто военным, основанным с целью подавления и завоевания морским базам России и Англии, там работало много китайцев. Это был своего рода склад образцов немецкого гения и продуктов немецкого труда, давших туземному населению большой выбор и вызвавших соревнование китайцев, до тех пор не знавших Германии, ее мастерства и фабрикатов.
Быстрый расцвет Цзингтау, как торгового порта, возбудил зависть японцев и англичан; убегая от жары Гонконга, Кантона и Шанхая, последние толпами приезжали туда со своими семьями, наслаждаясь прекрасным морским берегом, прохладным воздухом и великолепным приморским отелем этой колонии и предаваясь лаунтеннису и другим видам спорта. Из зависти Англия в 1914 г. потребовала, чтобы Япония забрала Цзингтау, хотя фактически этот город принадлежал Китаю. Япония сделала это с радостью, обещая вернуть город Китаю. Передача последовала, однако, после долгих настояний лишь в начале 1922 г., несмотря на то, что Япония договорилась с Америкой, что она не предпримет никаких территориальных изменений в Китае, не посоветовавшись предварительно с Вашингтоном.
Таким образом, большое культурное германское дело за границей, которое явилось образцом того, как культурная страна может показать другой нации преимущества своей культуры, погибло благодаря английской зависти и конкуренции. Когда-нибудь, когда то же самое случится с Гонконгом, Англия в этом раскается и будет горько упрекать себя в том, что она изменила своему старому принципу, который всегда был могущественным фактором ее успехов. "White man together against coloured man" [Незыблемый союз белых народов против цветных рас]. Когда Япония осуществит свой лозунг "Азия для азиатов" и подчинит своей власти Китай и Индию, тогда Англия будет запоздало оглядываться в сторону Германии и ее флота.
По поводу желтой опасности впоследствии, после Русско-японской войны, у меня при встрече с русским царем произошел следующий разговор. Царь, находясь тогда явно под впечатлением все растущего японского могущества и вытекавшей отсюда опасности для России и Европы, спросил моего мнения по этому поводу. Я ему ответил: "Если русские причисляют себя к культурным государствам Европы, то они должны быть готовы взять на себя защиту последней и бороться вместе с ней за свое существование и свою культуру, а вместе с тем и за существование и культуру всей Европы. Если же русские чувствуют себя азиатами, то пусть они соединятся с "желтой опасностью" и вместе с ней набросятся на Европу".
Соответственно с этим царь и должен сорганизовать защиту своей страны и свою армию. На вопрос царя, что, по моему мнению, сделают русские, я ответил: "Второе". Царь очень рассердился и захотел тотчас же знать, на каких фактах я основываю свое заключение. Мой ответ гласил: "На том факте, что строится железная дорога и что русские войска стягиваются к прусско-австрийской границе".
Царь протестовал: он-де и его династия -- "европейцы"; его страна и народ, конечно, будут стоять за Европу, и для него будет долгом чести защитить последнюю от "желтых". На это я заметил, что если это так, то он должен немедленно бросить свои военные приготовления. Царь промолчал. Я старался во всяком случае использовать в интересах Германии и всей европейской культуры страх царя Николая II перед возрастающим японским могуществом. Несмотря на объединение с Японией, Россия впоследствии была сломлена как первое из принявших участие в войне государств.
У умных японских политиков, которых ведь немало, должны бы теперь возникнуть некоторые сомнения в правильности того пути, по которому они вели свою страну во время мировой войны. Они, быть может, даже должны были бы спросить себя, не было ли выгоднее для Японии воспрепятствовать мировой войне. Последнее было в ее власти; она должна была лишь твердо и недвусмысленно стать на сторону центральных держав, у которых она в прошлом так много и охотно училась. Если бы Япония своевременно в этом духе и направляла свою внешнюю политику и боролась бы, подобно Германии, мирными средствами за свое участие в мировой торговле, то я бы с радостью оставил в стороне "желтую опасность" и в кругу других миролюбивых народов приветствовал бы возрождающуюся нацию -- "пруссаков Востока".
Никто больше меня не сожалеет о том, что "желтая опасность" не потеряла своей остроты еще тогда, когда наступил кризис 1914 г. Опыт мировой войны может еще в этом отношении внести свои коррективы.
Причину присоединения Германии к шагу Франции и России в Симоносеки следует искать в политическом положении Германии в Европе. Германия была ущемлена между наступающей, угрожающей границам Пруссии, Россией и Францией, воздвигавшей на своих границах все большее количество фортов и укреплений; в Берлине тревожно смотрели на будущее. Вооружения этих двух держав далеко превосходили наши, и их флот был гораздо новее и сильнее, чем флот Германии, состоявший из нескольких старых, едва боеспособных судов. Нам казалось поэтому целесообразным и предусмотрительным пойти на предложение этой сильной группы для того, чтобы она, в случае нашего отказа, не обратилась бы тотчас же к Англии и не достигла бы сближения с ней против нас. В последнем случае уже тогда создалась бы ситуация 1914 г., и Германия попала бы в тяжелое положение. Наша политика в этом отношении тем более понятна, что Япония все равно уже тогда собиралась перенести свои симпатии на Англию. Совместные действия Германии и франко-русской группы, помимо того, давали возможность, в связи с общей политикой на Дальнем Востоке, постепенно прийти и в Европе к менее напряженным взаимоотношениям и более дружественному сожительству Германии с обоими своими соседями.
Проводившаяся нами политика и в этом случае последовательно шла по линии сохранения всеобщего мира.
В вопросе о Киачау князь Гогенлоэ, несмотря на свой преклонный возраст, выказал такое упорство в достижении своей цели и такую твердую настойчивость, которые ему надо поставить в большую заслугу.
К сожалению, в эпизоде с телеграммой президенту Крюгеру канцлеру изменили его осмотрительность и свойственный ему ясный взгляд на вещи; только этим можно объяснить то, что он так упорно настаивал на отсылке телеграммы Крюгеру. Князь, правда, подчинился влиянию такой энергичной личности, как красноречивый бывший прокурор фон Маршалл и убедительным речам сладозвучного, словно сирена, г-на фон Гольштейна. Тем не менее он оказал этим плохую услугу своей стране, а мне причинил большой вред как в Англии, так и внутри страны.
Ввиду того, что так называемая "крюгеровская телеграмма" вызвала много шума и явилась причиной важных политических последствий, я хочу подробно рассказать об этой истории.
Вторжение Джемсона вызвало в Германии большое, все возраставшее возбуждение. Германский народ был возмущен этим насилием над маленькой нацией, по происхождению нидерландской, стало быть, нижне-саксонско-немецкой, пользовавшейся у нас, как родственный народ, особой симпатией. Это возбуждение, охватившее также и высшие круги общества и угрожавшее породить большие затруднения с Англией, причиняло мне немало забот. Я придерживался того мнения, что если Англия хочет завоевать бурскую территорию, то этому помешать нельзя, хотя я и был убежден в том, что этот захват является несправедливым. Но я не мог преодолеть общее течение: даже в кругу моих близких знакомых меня довольно строго осуждали за мою позицию в этом вопросе.
Однажды на совещании у рейхсканцлера, моего дяди, на котором присутствовал и имперский статс-секретарь по морским делам адмирал Гольман, неожиданно появился сильно взволнованный статс-секретарь барон Маршалл с какой-то бумагой в руках. Он заявил, что возбуждение в народе и в рейхстаге так велико, что совершенно необходимо дать ему внешнее выражение. Это лучше всего можно сделать посредством посылки телеграммы президенту Крюгеру, черновик которой он держал в руках. Я высказался против этого, и меня поддержал адмирал Гольман. Рейхсканцлер при этих дебатах вначале держался пассивно. Я знал, что психология английского народа совершенно незнакома Министерству иностранных дел и барону Маршаллу, и пытался разъяснить последнему те последствия, которые этот шаг вызовет в английском народе; мне вторил адмирал Гольман. Но Маршалла нельзя было переубедить. Тогда заговорил, наконец, и канцлер, который заявил, что я, как конституционный монарх, не имею права идти против народного сознания и своих конституционных советников. В противном случае грозит опасность, что сильное возмущение оскорбленного в своем чувстве справедливости и сочувствующего нидерландцам немецкого народа выйдет из берегов и обратится также и против меня. Уже и так-де в народе говорят: кайзер сам наполовину англичанин и питает тайные симпатии к Англии; он-де находится вполне под влиянием своей бабушки, королевы Виктории; пора положить конец влиянию английских дядюшек; кайзер должен выйти из английской опеки и т.д. Поэтому он, канцлер, если бы даже признавал справедливость моих возражений, должен во имя общеполитических интересов, а прежде всего во имя добрых отношений между мной и моим народом, настаивать на подписании мной телеграммы. Он, как и г-н фон Маршалл берут на себя, как конституционные советники, полную ответственность за телеграмму и ее последствия.
Адмирал Гольман на предложение канцлера разделить его точку зрения и со своей стороны выступить против меня ответил отказом, заметив, что весь англо-саксонский мир непременно взвалит ответственность за телеграмму на кайзера, ибо там никогда не поверят, что эта провокация исходит от старшего советника Его Величества, а будут ее толковать как "импульсивный" поступок "юного" кайзера.
После этого я попытался еще раз отговорить канцлера и г-на Маршалла от их плана. Но оба они настаивали на том, чтобы я подписал телеграмму, подчеркивая, что ответственность за последствия они целиком берут на себя. Я считал, что, исчерпавши все доводы, я в конце концов не могу не считаться с их соображениями, и подписал телеграмму.
Весь этот эпизод со всеми деталями, как он здесь описан, снова был вызван в моей памяти адмиралом Гольманом незадолго до его смерти. В газете "Times" в от 11 сентября 1920 г. тогдашний корреспондент этой газеты сэр Valentine Chirol рассказывает, что непосредственно после отсылки этой телеграммы г-н фон Маршалл сказал ему, что последняя передавала не личное мнение кайзера, а явилась "государственным актом", за который канцлер и он сам несут полную ответственность.
После опубликования телеграммы в Англии, как я и предсказывал, разразилась настоящая буря. Я получил из всех кругов Англии, особенно из аристократических, а также от незнакомых мне дам из общества, целый поток писем со всевозможными упреками, не останавливавшихся даже перед личными оскорблениями и ругательствами. Начались клеветнические нападки со стороны прессы, и вскоре легенда о моей вине в появлении телеграммы сделалась такой же непререкаемой, как церковное "аминь". Если бы Маршалл и в рейхстаге заявил о действительном ходе дела, как он его изобразил в разговоре с корреспондентом Chirol, то я лично не был бы в такой степени замешан в этом эпизоде.
В феврале 1900 г., в разгар бурской войны, когда я, приняв в Вильгельмсгофене присягу рекрутов, находился с флотом у Гельголанда на маневрах линейных кораблей, я через Гельголанд получил телеграфное донесение с Вильгельмштрассе, что Россия и Франция обратились к Германии с предложением сообща напасть на Англию и парализовать ее морские сношения, пользуясь отвлечением ее военных сил. Я высказался против этого и приказал отклонить предложение Франции и России. Предполагая, что Париж и Петербург изобразят дело в Лондоне так, будто предложение нападения на Англию исходило из Берлина, я тотчас же телеграфировал из Гельголанда королеве Виктории и принцу Уэльскому (Эдуарду) об этом предложении и об его отклонении мной. Королева ответила сердечной благодарностью; принц Уэльский реагировал выражением крайнего изумления. Впоследствии Ее Величество секретно дала мне знать, что через короткое время после моей телеграммы из Гельголанда о предложении Парижа и Петербурга в Лондон действительно пришло предвиденное мной сообщение с изображением дела в противоположном смысле; королева была рада открыть своему правительству, на основании моего сообщения, интриги Франции и России и успокоить его насчет лояльного поведения Германии. Королева при этом подчеркивала, что она никогда не забудет дружеской услуги, оказанной мной Англии в тяжелое для нее время. Когда Cecil Rhodes (Сесиль Роде) обратился ко мне с ходатайством разрешить ему провести через принадлежавшую Германии часть Южной Африки свою Капско-Каирскую железнодорожную и телеграфную линии, я в согласии с Министерством иностранных дел и канцлером дал ему свое разрешение при условии проведения ветки через Табора и использования для постройки железной дороги на германско-африканской территории германских материалов. Rhodes на эти условия согласился с готовностью. Он был благодарен за осуществление при содействии Германии своей заветной мечты после того, как незадолго до того король Леопольд Бельгийский отказал ему в его просьбе.
Rhodes был полон восхищения перед Берлином и мощными немецкими промышленными предприятиями, которые он здесь ежедневно посещал. После он говорил, что сожалеет, что уже раньше не был в Берлине с целью познакомиться с мощью и гением Германии и завязать сношения с германским правительством и руководящими торговыми кругами. Он хотел приехать в Берлин еще до Джемсоновского похода, но в Лондоне ему тогда в этом помешали.
Если бы он мог раньше осведомить нас о своем намерении хлопотать о разрешении ему провести Cape-to-Cairo-Line как через страну буров, так и через наши колонии, то германское правительство, вероятно, могло бы ему помочь, уговорив президента Крюгера, как известно, не хотевшего и слышать о таком разрешении. Тогда бы не произошло этой "Stupid Jameson-raid" ("нелепого джемсоновского нападения"). Телеграмма Крюгеру не была бы отправлена. "Впрочем, -- прибавил Rhodes, -- телеграмма Крюгеру была совершенно справедлива, и он за нее не был на меня в претензии". Так как в Германии не могли иметь точных сведений о целях и намерениях Англии, то этот поход действительно можно было рассматривать как "act of piracy" ("разбойнический набег"), который, естественно, вызвал среди немцев справедливое возмущение. А между тем он, Роде, хотел лишь получить полоску земли для проведения своей дороги, как это ему только что разрешила Германия. Такое желание не было бы незаконным и было бы, без сомнения, поддержано Германией. "Впрочем, -- добавил Rhodes, -- кайзеру нечего горевать о нашумевшей телеграмме и огорчаться по поводу криков английской прессы". Rhodes не знал всей истории в связи с отправленной Крюгеру телеграммой и хотел утешить меня, считая меня ее инициатором. Rhodes в дальнейшем посоветовал мне построить Багдадскую железную дорогу, вызвав, таким образом, к жизни Месопотамию и устроив ее орошение. Это, по его мнению, является задачей Германии, точно так же, как его задача -- создание "Cape-to-Cairo-Line". Так как проведение этой линии через нашу территорию ставилось в зависимость от предоставления нам островов Самоа, то Rhodes горячо ратовал в Лондоне за уступку их нам.
В делах внутренней политики князь Гогенлоэ, как канцлер, управлял мягкой рукой, что было малополезно для общей системы. С Ватиканом он, благодаря своим старым связям с господином фон Гертлингом, сумел установить хорошие отношения. Его мягкость и снисходительность распространялись и на имперские земли, к которым он, как знаток, издавна проявлял особый интерес; но ему за это не отвечали благодарностью: косвенно поощряемый французский дух все более и более дерзко проявлялся в имперских землях. Князь Гогенлоэ любил пользоваться даже и в отношении к социалистам такими средствами, как посредничество, соглашение и примирение, часто применяя эти средства даже тогда, когда энергичное вмешательство было бы гораздо более у места.
Князь Гогенлоэ горячо приветствовал мою поездку на Восток, в Стамбул и Иерусалим. Он был рад упрочению отношений с Турцией и считал возникший на этой почве проект Багдадской дороги крупным, достойным Германии культурным начинанием. Поездка в Англию, которую я по настоянию дряхлеющей королевы-бабушки, желавшей на закате своих дней еще раз увидеть своего старшего внука, совершил в 1899 г., вместе с моей женой и двумя сыновьями, встретила у канцлера самую горячую поддержку. Он ожидал от этой поездки ослабления последствий в свое время им же самим обостренного инцидента с телеграммой Крюгеру, думая в то же время получить разъяснение некоторых важных вопросов, благодаря моим личным беседам с английскими государственными деятелями. Королева Виктория, чтобы предупредить всякие непристойности со стороны английской прессы, резко полемизировавшей с германской в связи с бурской войной и несправедливыми отчасти нападками некоторых немецких газет, поручила автору "Life of Prince Consort" сэру Теодору Мартину сообщить английской прессе желание Ее Величества, чтобы императору, ее внуку, был оказан достойный и дружеский прием. Так и случилось. Визит прошел гладко и удовлетворил меня во всех отношениях. У меня были важные беседы с различными влиятельными лицами. О телеграмме Крюгеру во все время моего пребывания в Англии никто ни разу не упомянул. Напротив, королева-бабушка не скрыла от своего внука, как несимпатична ей была бурская война. Она не скрывала своего недовольства поведением мистера Чемберлена и своего нерасположения к нему и еще раз поблагодарила меня, как за мое немедленное и резкое отклонение русско-французского предложения о вмешательстве, так и за мое быстрое уведомление об этом предложении. Можно было ясно видеть, как сильно любила королева свою прекрасную армию и как она была удручена полученным вначале английской армией отпором, поведшим к значительным потерям. Старый фельдмаршал, герцог Кембриджский, сказал по этому поводу прекрасные слова: "The British nobleman and officer have shown that they can die bravely as gentlemen" [Британский дворянин и офицер доказал, что он умеет умирать как джентльмен]. При отъезде королева напутствовала меня сердечными приветами по адресу своего глубокоуважаемого кузена -- much cherished cousin -- рейхсканцлера, ум и опытность которого, как она надеялась, будут всегда содействовать упрочению хороших отношений между обеими сторонами. Мой доклад об успешной поездке удовлетворил князя Гогенлоэ во всех отношениях, в то время как со стороны известной части прессы и многих взволнованных "друзей буров" я был встречен самыми резкими нападками. Немцу недостает как раз того, что привито английскому народу и воспитано в нем долгой политической традицией: когда борьба уже началась, хотя бы только на дипломатическом поприще, англичанин безропотно идет за своим знаменем. Он поступает по пословице: "You can't change the jokey while running" ["Во время скачек нельзя менять жокея"]. Осенью 1900 г. князь Гогенлоэ оставил канцлерский пост, так как это бремя стало непосильно для него ввиду его престарелого возраста. К тому же ему были несимпатичны вечные партийные раздоры и споры. Он неохотно выступал перед партиями в рейхстаге. Не менее раздражала его необузданная часть прессы, которая, оперируя бисмарковскими цитатами, думала, что охраняет якобы бисмарковские традиции и которая, особенно во время бурской войны, сильно вредила англо-германским отношениям. Надежда, которую питали при выборе князя Гогенлоэ и при его вступлении в должность канцлера, -- надежда, что князь Бисмарк будет ему чинить меньше затруднений, оправдалась лишь отчасти. Благодаря моему примирению с Бисмарком, внешне выразившемся в его торжественном въезде в Берлин и пребывании в древнем замке Гогенцоллернов, атмосфера, правда, сильно разрядилась, и Бисмарк стал гораздо снисходительнее; но его приверженцы и те, кто примкнул к нему из-за желания фрондировать, все еще не могли отказаться от своего образа действий.
В то же время, как раз тогда, когда я поехал в Фридрихсруэ на торжество 80-летия со дня рождения Бисмарка, народное представительство отказало старому рейхсканцлеру в доверии. Это должно было глубоко задеть князя Гогенлоэ и преисполнить его негодованием. Смерть его великого предшественника глубоко потрясла его, как и меня, и мы вместе со всем немецким народом искренно оплакивали в нем одного из величайших сынов Пруссии и Германии, хотя он часто и делал нашу работу нелегкой. Я поспешил прибыть из моей поездки на север, чтобы почтить память того, под начальством которого я некогда, еще принцем, с гордостью работал и кто, будучи преданным слугой своего старого государя, помог объединению германского народа.
Князя Гогенлоэ побудил к уходу, между прочим, и его сын, Александр, много бывавший в доме своего отца -- в обществе его называли "кронпринц" -- и существенно отличавшийся от своего обязательного отца.
Князь Гогенлоэ, как рейхсканцлер, мог наблюдать целый ряд своих успехов: окончание борьбы за "гражданское уложение", реформу военно-уголовного судопроизводства, закон о флоте, Самоа, вручение Вальдерзее верховного командования в Китае во время "боксерского" восстания, Цзингтау и Янтсенское соглашение. 15 октября 1900 г. я распростился с князем Гогенлоэ. Мы были оба очень тронуты. Ибо это покидал кайзера не только канцлер и преданный сотрудник, но и дядя, и племянник с благодарностью и глубоким уважением смотрел на старика, который в 75 лет, -- возрасте, когда другие обыкновенно предаются отдыху и созерцанию, -- без колебаний последовал зову кайзера, взял на себя напряженный труд и посвятил свое время и силы германскому отечеству. Когда он собирался уже покинуть мою комнату, он еще раз пожал мою руку, прося подарить ему на те годы, которые ему еще осталось прожить и которые он думал провести в Берлине, ту неподдельную и верную дружбу, какую он так долго наблюдал между мной и адмиралом Гольманом и какой всегда восхищался. Я навсегда сохраню о нем верную память.
IV. БЮЛОВ
На следующий день по уходе князя Гогенлоэ вступил в должность канцлера назначенный мной его преемником статс-секретарь по иностранным делам граф Бюлов. Мой выбор пал на него потому, что он был прекрасно знаком со всеми- многочисленными вопросами становившейся все более напряженной и запутанной внешней политики, особенно с вопросами англо-германских взаимоотношений; помимо того, он уже выказал себя искусным оратором и умел находчиво вести дебаты в рейхстаге. Его предшественнику не хватало именно последнего качества, что частенько сильно давало себя чувствовать. Когда в Союзном совете стали известны намерения князя Гогенлоэ уйти, баварский посол в Берлине, граф Лерхенфельд, весьма экспрессивно сказал мне, чтобы я только, упаси бог, не выбрал опять южно-германца. Последние-де не годятся для руководящего поста в Берлине; здесь естественно лучше могут ужиться северо-германцы; поэтому для империи будет лучше, если на пост канцлера будет выбран именно северо-германец.
Бюлов был мне давно лично знаком, сначала как посол в Риме, а затем как статс-секретарь; я уже тогда часто посещал его дом и неоднократно вел с ним беседы в его саду.
Сблизился я с ним, когда он сопровождал меня в моей поездке на Восток, служа при содействии посла, барона Маршалла, посредником в моих личных сношениях с руководящими членами турецкого правительства. Отношение нового канцлера ко мне было уже, таким образом, ясно определившимся, ибо мы уже давно договорились друг с другом обо всех политических проблемах и вопросах. При этом он и по возрасту стоял гораздо ближе ко мне, чем его предшественники, которые, собственно, могли бы быть моими дедушками. Это был первый "молодой канцлер", которого видела Германская империя. Это облегчало нам обоим совместную работу.
Во время моего пребывания в Берлине не проходило почти ни одного дня, когда бы я не предпринимал продолжительной утренней прогулки с Бюловым в саду рейхсканцлеровского дворца, во время которой обсуждались его доклады и затрагивались все актуальные вопросы. Я часто приходил к нему на обед. Встречая самый радушный прием со стороны графа и его любезной супруги, я всегда находил там массу интересных людей, в искусном выборе которых граф был большим мастером. Граф был неподражаем и в умении поддерживать разговор, и умно трактовать различные всплывавшие во время бесед темы. Для меня всегда было наслаждением вступать, в присутствии брызжущего умом канцлера, в непринужденное внеслужебное общение и в волнующий обмен мнениями со многими профессорами, учеными и художниками, как и государственными чиновниками всякого рода. Граф был также превосходным рассказчиком анекдотов, как прочитанных, так и пережитых им самим, передаваемых им на различных языках. Он охотно рассказывал случаи из своей дипломатической деятельности, особенно в период своего пребывания в Петербурге. Отец графа был интимным другом князя Бисмарка и одним из его ближайших сотрудников. Молодой Бюлов также начал свою карьеру под начальством великого канцлера. Он вырос на бисмарковских идеях и традициях, находясь под их сильным влиянием, но в то же время не будучи слепо и несамостоятельно привержен к ним.
В одной из моих первых бесед с Бюловым как с рейхсканцлером он осведомился о моем взгляде на то, каким образом лучше всего вести себя с англичанами и поддерживать с ними сношения. Я сказал, что, по моему мнению, в сношениях с англичанами главное -- это полная откровенность. Англичанин, защищая свою точку зрения и свои интересы, до дерзости не считается ни с чем, и потому он очень хорошо понимает, когда другие по отношению к нему поступают так же. Дипломатничать или тонко хитрить с англичанином нельзя, -- это применимо лишь по отношению к латинским и славянским народам, ибо в таком случае он становится недоверчив и начинает подозревать, что по отношению к нему поступают нечестно и хотят исподтишка нанести ему удар. А между тем стоит только у англичанина вызвать недоверие, с ним уже ничего нельзя поделать, несмотря на самые красивые слова и готовность идти на самые крупные уступки. "Я поэтому могу дать канцлеру только один совет, -- сказал я, -- придерживаться в политике по отношению к Англии только прямого пути". Я сказал это с особым ударением, так как тонкому дипломату графу Бюлову привычка хитрить была особенно присуща, ставши для него второй натурой.
Во время беседы с канцлером я нашел случай предостеречь его относительно личности Гольштейна. Несмотря, однако, на это предостережение, бывшее только повторением сказанного мне в свое время Бисмарком, Бюлов много работал, скорее, вынужден был работать с Гольштейном. Этот замечательный человек сумел, особенно с того времени, как Министерство иностранных дел после ухода Бисмарка в известной степени осиротело, создать себе там постепенно все более влиятельное положение, которое он при трех канцлерах настолько укрепил, что считался незаменимым. Гольштейн, несомненно, был одарен большим умом, соединенным с феноменальной памятью и определенным даром политического комбинирования, доходившим, правда, у него подчас до смешного. Уважение к нему в немалой степени покоилось и на том, что он в широких кругах, особенно среди старших чиновников, слыл "носителем бисмарковских традиций", отстаивающим их против "молодого государя". Значение Гольштейна прежде всего основывалось на его прекрасном знакомстве с личным составом всего иностранного ведомства. Имея поэтому решающее влияние на все личные назначения, он, естественно, держал в своих руках карьеру более молодых чиновников, чем легче объяснить то, что он постепенно достиг господствующего положения в Министерстве иностранных дел. В то же время он все больше стремился добиться решающего влияния и на направление иностранной политики. И, действительно, временами он на самом деле был spiritus rector как иностранного ведомства, так и иностранной политики. Опасность при этом заключалась в том, что его далеко простиравшееся влияние сказывалось всегда только за кулисами: он избегал всякой официальной ответственности как советника. Он предпочитал действовать, оставаясь в тени. Он отказывался от всяких ответственных постов, многие из которых были для него открыты, от всякого титула и повышения. Он жил в полном уединении. Я долго тщетно пытался завязать с ним личное знакомство, я пробовал приглашать его к обеду, но Гольштейн неизменно отказывался. Единственный раз в течение многих лет он снизошел до того, чтобы пообедать со мной в Министерстве иностранных дел. Характерным для него при этом было то, что тогда, как все были во фраках, он появился в обыкновенном сюртуке, извинившись тем, что "у него нет фрака". Таинственность, которой он окружал свою деятельность, стремясь не быть за нее ответственным, обнаруживалась иногда и в манере его записок.
Они, несомненно, подкупали своим умом, но были подчас так же запутаны и двусмысленны, как предсказания Дельфийского оракула. Случалось, что, когда на основании его записок принималось то или иное решение, г-н фон Гольштейн вслед за тем неопровержимо доказывал, что имел в виду как раз обратное. Мне это сильное влияние безответственного закулисного советника, часто в обход официальных ответственных инстанций, казалось опасным. Со мной неоднократно случалось, -- в особенности при Рихтгофене, -- что, когда я при обсуждении какого-нибудь политического вопроса с иностранным послом предлагал ему поговорить об этом со статс-секретарем, тот мне отвечал: "J'en parlerai aves mon ami Holstein" ["Я поговорю об этом с моим другом Гольштейном"]. Я находил неправильным уже одно то, что чиновник Министерства иностранных дел в обход своего начальника ведет переговоры с иностранными послами: Но то, что последние называли этого чиновника без церемоний "ami", во всяком случае выходило, по моему мнению, из границ полезного.
Постепенно дело приняло такой оборот, что Гольштейн действительно выполнял добрую долю внешней политики. При этом он слушался разве только одного канцлера; но что думал или говорил по этому поводу кайзер, это для него не играло никакой роли. Успехи присваивались Министерством иностранных дел себе; если же были неудачи, то это была вина "импульсивного молодого государя".
Несмотря на все это, и Бюлов сначала, по-видимому, считал Гольштейна незаменимым. Он долго работал с ним, пока, наконец, и для него гнет этого всем неприятного человека стал невыносим. Господину фон Тширшки как статс-секретарю принадлежала заслуга покончить, наконец, с этим шатким положением. На мой запрос он мне заявил, что считает невозможным дальнейшее пребывание господина фон Гольштейна в Министерстве иностранных дел, так как Гольштейн вносит дезорганизацию в министерство, старается совершенно устранить его, статс-секретаря, доставляя много затруднений и канцлеру. На основании этого я приказал г-ну фон Тширшки подготовить отставку Гольштейна, которая затем, после выздоровления канцлера от постигшей его в это время тяжелой болезни, с его согласия и была осуществлена. Господий фон Гольштейн сам охаракретизовал себя тем, что тотчас же после своей отставки перешел на сторону господина Гардена, предложив ему свои услуги для кампании против кайзера.
1901 г. дал графу Бюлову, в связи с переговорами с Англией, прекрасный случай показать себя и блестяще выдержать испытание. Сам граф Бюлов еще всячески благоговел перед бисмарковской теорией о том, что надо вступать в дружбу с другой страной, сохраняя, однако, при этом всегда хорошие отношения с Россией, и в этом он находил поддержку со стороны многочисленных псевдобисмарковцев.
Среди юбилейных торжеств по поводу 200-летия Дома Гогенцоллернов меня вызвало к смертному одру моей бабушки известие об опасном положении старой королевы Виктории. Я спешно выехал вместе с моим дядей, герцогом Коннаутским, любимым сыном королевы, моим большим другом и зятем принца Фридриха Карла, -- присутствовавшим на торжествах в Берлине в качестве представителя королевы, -- и был сердечно принят в Лондоне тогдашним принцем Уэльским и всей королевской семьей. Когда мой экипаж медленно выехал со станции, к дверцам экипажа подошел выступивший из стоявшей в безмолвной тишине густой толпы народа простой человек и, обнажив голову, сказал: "Thank you, Kaiser" ["Спасибо тебе, кайзер"]. Принц Уэльский, позднее -- король Эдуард VII, заметил по этому поводу: "That is what they all think, every one of them, and they will never forget this coming of yours" ["Это думают здесь все, весь народ; тебе никогда не забудут того, что ты приехал"]. И все же это случилось, и притом довольно скоро.
Когда королева тихо почила на моих руках, для меня упал занавес над многими воспоминаниями молодости. С ее смертью начиналась новая глава в истории Англии и в англогерманских отношениях. Я, насколько было возможно, завязал сношения с руководящими английскими деятелями, замечая всюду несомненно симпатизирующее и дружественное нам настроение, обнаруживавшее желание поддержать хорошие отношения с Германией. На прощальном банкете я и король Эдуард VII экспромтом произнесли сердечные по тону и содержанию речи, произведшие сильное впечатление на слушателей. Когда стали расходиться, английский посол в Берлине, пожав мне руку, сказал, что моя речь дошла до сердца всех его соотечественников, так как мои слова искренни и просты, что и требуется для англичан. Речь мою следует немедленно опубликовать, ибо она возбудит отклик во всей стране, благодарной за мой приезд. Это будет полезно для взаимоотношений обеих сторон. Я ответил, что это дело британского правительства и британского короля; я лично не имел бы никаких возражений против опубликования моей речи. Она, однако, не была опубликована. Британский народ никогда не узнал о словах, бывших искренним выражением моих чувств и мыслей. В моей беседе с тем же послом, происшедшей позже в Берлине, он выразил свое глубокое сожаление по поводу того, что мысль об опубликовании моей речи не была приведена в исполнение, но причины этого указать не мог.
В заключение этого повествования о моем пребывании в Англии нельзя не упомянуть о том факте, что часть немецкой прессы, к сожалению, обнаружила отсутствие такта и понимания как скорби английского королевского дома и английского народа, так и обязательств, налагаемых на меня политическими соображениями и родственными связями.
По возвращении я мог рассказать канцлеру о моих хороших впечатлениях; в особенности же о том, что настроение в Англии, по-видимому, благоприятно для сближения и соглашения с Германией. На совещании с Бюловым в Гамбурге по вопросу об использовании создавшейся ситуации канцлер остался доволен результатами моей поездки. Я отстаивал при этом ту мысль, что необходимо непременно попытаться заключить хорошее соглашение с Англией, если нельзя добиться союза, который мне казался предпочтительнее. Прочное соглашение могло бы удовлетворить и нас, и англичан, а в конце концов из него в будущем мог бы развиться и союз.
Случай к этому представился неожиданно скоро. Во время моего пребывания весной 1901 г. в Гамбурге граф Меттерних, бывший при мне представителем Министерства иностранных дел, принес мне однажды донесение из Берлина о том, что мистер Чемберлен запросил там, хочет ли Германия пойти на союз с Англией. Я тотчас же спросил: "Против кого", -- ибо если Англия так внезапно, в состоянии полного мира, предлагала союз, то она, очевидно, нуждалась в немецкой армии. В таком случае было важно узнать, против кого и за что германские войска, по приказанию Англии, должны были бороться в ее рядах. На это последовал ответ из Лондона: против России, ибо последняя угрожает Индии и Стамбулу.
Я в своем ответе обратил внимание Лондона на старое традиционное братство по оружию между русской и германской армиями и на тесные родственные связи между обоими царствующими домами. Затем я указал на опасность войны на два фронта в случае заступничества Франции за Россию, а также и на тот факт, что мы на Дальнем Востоке шли до сих пор вместе с Францией и Россией (1895 г., Симоносеки) и теперь в мирное время нет никакого повода ни с того ни с сего начинать конфликт с Россией. Восточная граница Пруссии, ввиду перевеса русских военных сил и дислокаций русских войск, находится под большой угрозой; защитить ее от русского вторжения Англия не в состоянии, так как в Балтийском море ее флот может сделать немногое, а в Черное он лишен возможности проникнуть. Таким образом, при совместном выступлении против России Германия одна только и подвергнется сильному риску, совершенно не говоря уже об опасности вторжения Франции. На это Чемберлен дал знать, что должен быть заключен прочный союз, причем Англия, конечно, возьмет на себя обязательство оказать помощь Германии.
Вслед за тем я указал и на то, что прочность союза будет гарантирована лишь тогда, когда английский парламент даст на него свое согласие. Ибо ведь министерство может по воле народа, выраженной в парламенте, пасть, благодаря чему подпись министерства аннулируется и союз теряет свою силу. Первоначально мы можем рассматривать предложение Чемберлена лишь как его чисто личную идею.
Ответ Чемберлена гласил, что он добьется вотума со стороны парламента; он сумеет склонить унионистов на сторону этого союза, пусть только его подпишут в Берлине. Однако союз не был осуществлен, так как нельзя было склонить парламент на сторону этой идеи. Таким образом, этот "план" был построен на песке. Вскоре после этого Англия заключила союз с Японией (Гайаси). Началась Русско-японская война, в которой Япония -- так как это совпадало с ее собственными планами -- играла, в угоду английским интересам, раньше предназначавшуюся Германии роль ландскнехта. После войны Россия была отброшена с Востока на Запад, где она, вместо Китая, могла снова с пользой заниматься Балканами, Константинополем и Индией, вынужденная оставить Японии свободу действий в Корее и Китае.
На 1905 г. падает предпринятая мной, почти помимо моей воли, поездка в Танжер, история которой такова. В начале марта я, как и в предыдущем году, намеревался предпринять с целью отдыха путешествие по Средиземному морю, использовавши для этого один из возвращавшихся в Неаполь из Куксгафена пароходов. Баллин назначил для этой цели пароход "Гамбург". На его предложение взять с собой также гостей, так как пароход был совершенно пуст, я пригласил с собой целый ряд лиц, между ними тайного советника Альтгофа, адмирала Мензинга, графа Пюклера, посла фон Барнбюлера, профессора Шимана, адмирала Гольмана и др.
Когда стал известен план поездки, Бюлов сообщил мне, что в Лиссабоне сильно желают, чтоб я там остановился и нанес визит двору. Я согласился. Перед самым отъездом Бюлов потребовал, чтобы я остановился и в Танжере, поддержавши своим посещением мароккской гавани мароккского султана против французов. Я отклонил это предложение, считая, что мароккский вопрос содержит слишком много горючего материала, и опасаясь, как бы мой визит вместо пользы не принес лишь вред. Но Бюлов все же все время возвращался к этому вопросу, не сумевши, однако, убедить меня в необходимости и целесообразности визита в Танжер.
В пути я много беседовал с бароном фон Шеном, сопровождавшим меня в качестве представителя Министерства иностранных дел, об оппортунистическом характере этого визита. Мы оба были согласны в том, что лучше оставить мысль о танжерском свидании. Из Лиссабона я телеграфно сообщил канцлеру об этом решении. Бюлов ответил настойчивым требованием, чтобы я считался с мнением немецкого народа и германского рейхстага, которые желают этого шага; ехать в Танжер, по его словам, было необходимо. Я подчинился с тяжелым сердцем, боясь, что этот визит, в связи с тогдашним положением вещей, в Париже будет сочтен провокацией, а в Лондоне вызовет желание поддержать Францию в случае войны. Подозревая, что Делькассе хочет создать из Марокко повод к войне, я боялся, что он может использовать в этих целях мое посещение Танжера. Свидание произошло с большими трудностями на Танжерском рейде не без дружеского участия итальянских и южно-французских анархистов, мошенников и искателей приключений. На маленькой площади стояла громко кричавшая толпа испанцев со знаменами; это были, по объяснению сопровождавшего меня полицейского чиновника, собравшиеся испанские анархисты.
Первое доказательство того, какое действие произвело свидание в Танжере, я получил, когда прибыл в Гибралтар, где встретил со стороны англичан чисто официальный и ледяной прием, в полную противоположность с сердечным приемом в прошлом году. Что я предвидел, то и подтвердилось на деле. В Париже царили раздражение и гнев. Делькассе пытался подстрекать к войне; он не мог достигнуть своего лишь потому, что как морской, так и военный министры заявили, что Франция еще не готова. Справедливость моих опасений позже подтвердилась также беседой Делькассе с редактором "Gaulois", в которой министр сообщил изумленному миру, что в случае войны Англия станет на сторону Франции. Таким образом, в связи с навязанным мне свиданием в Танжере, я уже тогда почти попал в такое положение, что меня могли обвинить в возбуждении пожара мировой войны. Думать и поступать по-конституционному часто является для государя, на которого в конце концов всегда взваливается ответственность, тяжелой задачей.
В октябре 1905 г. парижская газета "Matin" сообщила о сделанном Делькассе в Совете министров заявлении, что Англия предложила на случай войны высадить в Голштинии 100 000 человек и занять канал императора Вильгельма. Это английское предложение затем было еще раз повторено, причем Англия соглашалась изложить его в письменной форме. Известный депутат Жорес, убитый в начале войны в 1914 г. во имя политики Извольского, еще раньше знал содержание опубликованных в "Matin" сообщений Делькассе.
Падение Делькассе и замену его Рувье надо приписать отчасти влиянию князя Монакского. Князь во время Киль-ской недели, после беседы со мной, с рейхсканцлером и членами правительства, убедился в искренности нашего желания достичь соглашения с Францией, чтобы сделать возможным мирное сожительство обеих стран. Он был в хороших отношениях с германским послом князем Радолином и энергично добивался сближения обеих стран. Сам князь Монакский придерживался того мнения, что Делькассе опасен для сохранения мира. "Надо надеяться, что Делькассе скоро падет, -- говорил князь Монакский, -- и будет заменен Рувье, политиком более осторожным и, несомненно, склонным к соглашению с Германией".
Князь Монакский, лично стоявший близко к Рувье, охотно предлагал германскому послу свои услуги в качестве посредника.
Делькассе пал, и Рувье стал министром. Я приказал тотчас же начать действовать, рассчитывая на поддержку князя Монакского. Канцлер получил приказание подготовить "rapprochement" (сближение с Францией). Я обратил особое внимание князя Радолина, лично получившего в Берлине свои инструкции, на то, что необходимо хорошо использовать звезду Рувье для устранения всех возможностей конфликта между обеими странами, причем я указал ему, что для сношений с Рувье ему пригодятся информации князя Монакского, которого он хорошо знает. Князь Радолин с радостью, энергично принялся за благодарную задачу. Вначале переговоры шли хорошо, и я уже питал надежду, что важная цель будет достигнута и что при помощи соглашения удастся сгладить плохое впечатление, произведенное свиданием в Танжере. Между тем переговоры о Марокко продолжались и после бесконечных трудностей окончились созывом Алжези-расской конференции на основе выработанной князем Бюло-вым декларации, подчеркивающей, что пункт 17 Мадридской конвенции о наибольшем благоприятствовании должен остаться основным пунктом соглашения и на Алжезирасской конференции, причем реформы в Марокко, которых домогается одна лишь Франция, поскольку они действительно необходимы, допустимы только с согласия держав-участниц Мадридской конференции. Эти события, привлекавшие к себе общее внимание, отодвинули на задний план переговоры с Рувье.
В отношении внутренней политики я и канцлер сошлись на том, что главная задача -- это снова привести в порядок сильно расклеившиеся при Гогенлоэ партийные дела в рейхстаге, и в первую очередь снова собрать вокруг правительства консерваторов, благодаря бисмарковцам ставшим к нему в оппозицию. Канцлер проводил эту задачу с большим терпением и упорством. В конце концов он добился знаменитого блока, явившегося последствием крупного поражения социалистов на выборах.
В консервативной партии было много членов, имевших прямые сношения с двором, а также и со мной лично. Для этой партии, таким образом, было легче, чем для всякой другой, узнавать о моих планах, как в политической, так и в других областях, и обсуждать вместе со мной мои предложения раньше, чем они становились законопроектами. У меня, однако, нет впечатления, чтобы это делалось в той мере, в какой это было возможно. При непринужденном предварительном обсуждении я, вероятно, пришел бы к соглашению с консерваторами, как в вопросе о Срединном канале, проведению которого они, как известно, противились, так и в менее важных вопросах о постройке собора и Берлинской оперы, -- вопросах, близких моему сердцу, в связи с моей приверженностью к церкви и искусству.
Если я упомяну, что ладить с консерваторами было вовсе не так легко, то в этом не будет ничего нового. Они, имея, в связи со своей традиционной службой государству большой опыт и самостоятельные взгляды, пришли, таким образом, к крепко скроенным государственно-политическим убеждениям, которых и держались стойко и действительно консервативно.
Они преимущественно из своих рядов выдвигали великих государственных деятелей, выдающихся министров, блестящий офицерский корпус, образцовое чиновничество; их самонадеянность не была, таким образом, необоснованна. К этому же надо прибавить, что их преданность королю была непоколебима. Король и отечество были им обязаны благодарностью. Но их слабость состояла в том, что они иногда были слишком консервативны, т.е. слишком поздно шли навстречу требованиям времени и вначале боролись против всяких прогрессивных шагов, хотя бы они и были направлены в их пользу. Это можно объяснить их прошлым. Но именно это обстоятельство и мешало во время моего царствования, совпавшего со стремительным развитием империи, в особенности же ее промышленности и торговли, полному взаимному внутреннему пониманию между консерваторами и мной, ибо я хотел и обязан был не только не ставить преград развитию страны, но и всячески содействовать ему. Если я сказал, что ладить с консерваторами по указанной мной причине не всегда было легко, то я очень хорошо знаю, что то же самое говорят и про меня. Причина взаимных недоразумений, быть может, кроется в том, что я хотя и был близок по своим традициям к консерваторам, но партийно-политически консерватором не был. Я стоял и теперь стою за прогрессивный консерватизм, который консервирует жизнеспособное, отметает устаревшее и приемлет полезное новое. В общем там, где имело место предварительное обсуждение того или иного вопроса, я переносил даже и неприятную и горькую правду, если только она преподносилась мне в тактичной форме, лучше и считался с ней больше, чем об этом думают.
Если, следовательно, обо мне и о консерваторах утверждают, что как я, так и они были несговорчивы, то это имеет одни и те же корни. В отношении меня со стороны консерваторов было бы только правильнее чаще использовать путь предварительных объяснений с глазу на глаз. Я к этому всегда был готов. И если мы не могли договориться в вопросе о канале, то как раз консерваторы должны были лучше всего понять и оценить то, что я не разделял точки зрения прекрасного изречения: "Unser Konig absolut, wenn er unsern Willen tut" ["Наш король самодержавен, если он творит нашу волю"]. Если бы я признал этот очень удобный для меня принцип, то именно консерваторы, при своем представлении о сильной, действительно управляющей королевской власти, логически должны были бы бороться против меня. В сущности консерваторы должны были бы одобрить то; что их достойному уважения принципу гражданской гордости перед королевским троном я противопоставил мой принцип королевской гордости перед консервативным партийным троном, как я это делал и по отношению ко всем другим партиям. Случайные расхождения с консервативной партией и отдельными консерваторами не могут заставить меня забыть услуги, оказанные как раз людьми из этих рядов Дому Гогенцоллернов -- прусскому государству и Германской империи.
Но Бюлову все же удался в конце концов трудный фокус объединения консерваторов с либералами с целью обеспечения значительного большинства за партиями, стоящими за правительство. При этом в самом блестящем свете выявились большие способности канцлера, его ловкость, политическое искусство и проницательное знание людей. Крупные заслуги его в связи с достигнутым им успехом завоевали ему полное признание и благодарность как с моей стороны, так и со стороны отечества.
Безграничное ликование берлинцев по поводу поражения социал-демократов на выборах вылилось в незабываемую для меня ночную демонстрацию перед дворцом, во время которой мой автомобиль, окруженный многотысячной толпой торжествующих людей, должен был медленным шагом прокладывать себе путь. Лустгартен наполнился огромной массой народа, по бурным требованиям которого императрица и я должны были выйти на балкон.
Канцлер присутствовал при моем свидании с королем Эдуардом VII, в Киле (1904). Среди многочисленных гостей находился также бывший обергофмейстер моей матери, граф Зекендорф, находившийся, в связи со своими частыми посещениями Англии, в долголетнем знакомстве с Эдуардом VII, который удостоил графа большим доверием. Граф Зекендорф по поручению Бюлова, с которым он дружил, устроил беседу английского короля с канцлером. Беседа произошла на борту английской королевской яхты после завтрака, на который были приглашены я и канцлер. Король и канцлер долго сидели вдвоем за сигарой. Впоследствии Бюлов рассказал мне содержание этой беседы. При обсуждении вопроса о заключении союза между Германией и Англией король заявил, что в этом нет никакой необходимости, ибо не существует никаких оснований вражды и раздоров между этими странами. Отклонение предложения от союза было очевидным доказательством незыблемости английской политики окружения, скоро обнаружившейся особенно ясно и неприятно на Алжезирасской конференции. Дружественный Франции и неприязненный к Германии образ действий Англии, открыто выявившийся на конференции, был следствием особого приказа короля Эдуарда VII, делегировавшего в Алжир в качестве своего контролирующего представителя лично инструктированного им сэра Mackenzie Wallace.
Из намеков, сделанных сэром Wallace своим знакомым, было ясно, что желание короля -- оказывать резкое противодействие Германии и при всяком случае поддерживать Францию. Когда внимание сэра Wallace было обращено на то, что в сущности можно прийти к сближению с Германией, сговорившись с ней предварительно по тому или иному вопросу, он отвечал, что на первом плане должно стоять англо-русское соглашение; когда последнее будет достигнуто, можно будет "поладить" и с Германией. Английское "поладить" означало окружение Германии.
Отношения между мной и канцлером в течение всего этого времени были дружеские и полные доверия. Канцлер несколько раз приезжал также и на Кильскую неделю. Здесь ему, между прочим, представился случай переговорить с князем Монакским и многими находившимися на яхте последнего влиятельными французами, самым выдающимся из которых был, несомненно, м-сье Жюль Рош, лучший знаток всех европейских бюджетов и большой поклонник Гете, всегда носивший при себе в кармане "Фауста".
В апреле 1906 г. произошел печальный случай с переутомленным канцлером, упавшим в рейхстаге в обморок. Получив известие об этом, я тотчас же поспешил туда и был рад, что статский советник Ренверс мог дать мне успокоительные сведения о состоянии здоровья Бюлова. Летом, во время пребывания князя на отдыхе в Нордерней, я из Гельголанда, где производил инспектирование, поехал на миноносце в Нордерней и сделал сюрприз канцлеру и его супруге, неожиданно посетивши их на их вилле. Я провел день в легком разговоре с уже поправившимся, загоревшим, от морского воздуха и солнца, канцлером.
Поздней осенью 1907 г. императрица и я, по приглашению короля Эдуарда VII, поехали на свидание с ним в Виндзор, прошедшее очень хорошо, причем со стороны английской королевской семьи нам был оказан очень любезный прием. После виндзорского свидания я поехал на отдых в принадлежавший генералу Стюарт-Уэртлей (Stuart-Wortley) замок Гайлайф (Highclifr), расположенный на южном берегу Англии против Надльса (Needles).
Перед моим отъездом в Англию канцлер, очень довольный английским приглашением, имел продолжительные беседы со мной о средствах, каким образом стать на более дружескую ногу с Англией, и напутствовал меня различными пожеланиями и предложениями, которых я должен был придерживаться, как основной линии своего поведения, в беседах с англичанами. Во время моего пребывания в Англии я неоднократно имел случай говорить о намеченных канцлером темах и довести до сведения Эдуарда высказанные мне при отъезде пожелания канцлера. Шифрованные телеграммы с сообщением об этих беседах регулярно отправлялись мной в Берлин. В ответ я несколько раз получал от канцлера телеграммы с выражением его одобрения. Я показывал их вечером после ужина бывшим со мной доверенным лицам; так, их, например, читали обергофмаршал граф Эйленбург и князь Макс Эгон Фюрстенберг, радовавшиеся вместе со мной одобрению канцлера. По возвращении из Англии я сделал канцлеру общий доклад, после чего он выразил мне благодарность за то, что я так много лично потрудился и поработал для улучшения взаимоотношений обеих стран.
Через год последовал инцидент с так называемым интервью, опубликованным в "Daily Telegraph". Целью этого интервью было улучшение англо-германских отношений. Через представителя Министерства иностранных дел господина фон Иениша я передал предложенный мне черновик на рассмотрение канцлера. При помощи примечаний я указал на некоторые места, которые, по моему мнению, не годились и должны были быть вычеркнуты. Это, однако, в связи с целым рядом недосмотров со стороны Министерства иностранных дел при прохождении по инстанциям, не было сделано. В прессе разразилась буря. Канцлер выступил в рейхстаге, защищая, однако, кайзера от нападок на него не в такой степени, как я ожидал, и заявивши, что в будущем он воспрепятствует обнаружившейся в последние годы склонности кайзера к личной политике. Консервативная партия опубликовала в прессе открытое письмо королю, содержание которого известно. Во время этих событий я находился сначала в Эккартсау у австрийского наследника Франца Фердинанда, а затем в Вене у императора Франца Иосифа. Оба они порицали поведение канцлера. Из Вены я поехал в Доннауэшинген, чтобы нанести визит князю Фюрстенбергу. Пресса нашла возможным обратиться к нему с требованием, чтобы он, как честный и прямой человек, еще раз как следует сказал кайзеру правду. Когда мы вместе обсудили весь инцидент, князь посоветовал мне восстановить в Министерстве иностранных дел текст телеграмм, которыми я в 1907 г., во время моего пребывания в Гайлайфе, обменялся с канцлером, и представить их рейхстагу.
От всего этого я морально тяжело страдал. К этому присоединилось еще и то, что как раз в это время внезапная смерть похитила у меня близкого друга детства, военного министра графа Гюльзен-Гезелера. Преданная, самоотверженная дружба и забота со стороны князя Фюрстенберга и его близких были для меня благодетельными в эти тяжелые дни. Письма из Берлина, часть которых становилась на мою сторону, резко осуждая канцлера, также служили мне утешением.
По моем возвращении ко мне явился канцлер и, прочитавши лекцию о моих политических прегрешениях, потребовал подписания мной официального заявления, которое затем и было передано прессе. Я подписал это заявление так же молча, как молча я терпел нападки прессы на меня и на корону. Канцлер своим поведением нанес тяжелый удар прочному доверию и искренней дружбе, связывавшим нас до тех пор. Сам князь Бюлов был, несомненно, того мнения, что своим поведением в этом инциденте, как в рейхстаге, так и по отношению ко мне лично, он лучше всего служит мне и делу, особенно если принять во внимание, что волны общественного негодования вздымались тогда очень высоко. Но я не мог одобрить его поведения, тем более, что его выступление против меня в инциденте с интервью в "Daily Telegraph" стояло в резком противоречии с предупредительностью и уважением, которые Бюлов обычно мне выказывал. Я так привык к проявлению любезности со стороны князя, что мне было непонятно его обращение со мной в этом случае. Во всяком случае прекрасные и дружеские до тех пор отношения между кайзером и канцлером были омрачены. Я прекратил личное общение с канцлером, ограничиваясь только деловыми и официальными встречами. Посоветовавшись с министром двора, я решил привести в исполнение предложение князя Фюрстенберга о восстановлении текста телеграмм из Гайлайфа, поручив это сделать Министерству иностранных дел. Но план этот потерпел крушение, так как нельзя было найти соответствующих материалов.
В конце зимы канцлер попросил у меня аудиенцию. Я ходил с ним взад и вперед по картинной галерее дворца, между портретами моих предков и картинами битв Семилетней войны, и был изумлен, когда канцлер вернулся к событиям осени 1908 г., объясняя свое тогдашнее поведение. Я воспользовался случаем, чтобы поговорить с ним обо всем происшедшем. Откровенная беседа и удовлетворившие меня объяснения князя устранили натянутость между нами. В результате Бюлов остался на своей должности. Канцлер попросил меня прибыть в тот же день вечером к нему на обед, как я это часто делал раньше, чтобы ясно доказать обществу, что все между нами опять обстоит благополучно. Я исполнил его желание. Этот знаменательный день закончился вечером, на котором видимо обрадованная княгиня держала себя с пленительной любезностью, а князь, по обыкновению, вел оживленную и умную беседу. После какой-то остряк в одной газете сочинил об этой аудиенции стишок по знаменитому образцу: "Die Trane guillt, Germania hat mich wieder" ["Слезы льются, Германия снова имеет меня"]. Этим примирением я хотел также доказать, что привык ставить дело выше личной обиды. Несмотря на огорчавшее меня поведение князя Бюлова в рейхстаге, я, само собой, никогда не забывал его выдающихся достоинств как государственного деятеля и его крупных заслуг перед отечеством. Благодаря его ловкости ему удалось, несмотря на многие кризисы, избежать мировой войны, и притом в такое время, когда я вместе с Тирпицем строил наш оборонительный флот. Это было большое достижение.
За аудиенцией последовал еще серьезный эпилог с консерваторами. Министерство внутренних дел сообщило Центральному комитету партии об аудиенции и ее результатах, с просьбой, чтобы и партия взяла теперь обратно свое "открытое письмо". Эта просьба, выдвинутая исключительно в интересах престижа короны, а не моей личности, была отклонена партией. Только во время войны (1916), при посредстве представителя консервативной партии при главной квартире, между нами завязались прежние связи. Если консерваторы недостаточно вступились за корону, то, конечно, левые либералы, демократы и социалисты тем более отличились в поднятой ими буре негодования, справлявшей настоящие оргии в их партийной прессе, громко взывавшей к ограничению автократически-самодержавных вожделений и т.д. Это продолжалось в течение всей зимы, не встречая никакого противодействия и никаких опровержений со стороны высших правительственных кругов. Только после аудиенции, данной канцлеру, все снова смолкло.
Позднее все больше и больше стало обнаруживаться охлаждение между канцлером и партиями. Консерваторы отгораживались от либералов, блок получил трещину и в конце концов он вместе с канцлером был погублен центром и социалистами, как это мне позднее неоднократно, в последний раз еще в Спа, рассказывал граф Гертлинг. Последний гордился тем, что принимал энергичное участие в падении Бюлова. Когда дела стали хромать, канцлер сделал соответствующее заключение и посоветовал мне избрать пятым канцлером господина фон Бетмана. После долгих совещаний я решил исполнить желание Бюлова, принявши его отставку и назначивши канцлером рекомендованного им преемника.
V. БЕТМАН
Господин фон Бетман-Гольвег был мне хорошо знаком еще со времени моей молодости. Когда я в 1877 г. заканчивал первый период моей действительной военной службы, в качестве лейтенанта I гвардейского полка, часть последнего была расквартирована в Гогенфинове у старого господина фон Бетмана, отца будущего канцлера. Я чувствовал себя вовлеченным в симпатичный семейный круг, во главе которого стояла достойная и обаятельно умная жена фон Бетмана, урожденная швейцарка. Впоследствии я, еще будучи принцем, а позднее и кайзером, часто приезжал в Гогенфинов, навещая старика Бетмана. Каждый раз при этом встречал меня молодой Бетман: мы оба тогда не подозревали, что он некогда станет моим рейхсканцлером.
В этой обстановке все больше и больше развивалось то живое общение между нами, благодаря которому мое уважение к работоспособности, дарованиям и симпатичному мне благородному характеру Бетмана постоянно возрастало.
Мое уважение сопровождало его во всей его чиновничьей карьере.
Как обер-президент Бранденбурга и имперский статс-секретарь по внутренним делам, Бетман выказал себя с хорошей стороны и, уже в качестве статс-секретаря, с успехом выступал в рейхстаге.
Мне было легко работать с канцлером. Я и при Бетмане продолжал придерживаться привычки посещать канцлера по возможности ежедневно, подробно обсуждая с ним во время прогулки по саду канцлерского дворца вопросы политики, события дня и разного рода проекты и выслушивая его доклады.
Я охотно бывал и в доме канцлера, так как спутница его жизни, образец настоящей немецкой женщины, обладала скромным благородством, которое вызывало к ней уважение со стороны каждого посетителя; ее обаятельная сердечная доброта распространяла вокруг себя атмосферу редкой теплоты. Небольшие вечера, введенные в обычай Бюловым и особенно ценившиеся мной, устраивались и Бетманом, что по-прежнему давало мне возможность входить в непринужденное общение с людьми всех кругов общества и всяких званий.
Во время поездок, которые канцлер должен был предпринять с целью представительства, он, благодаря своему выдержанному спокойствию и превосходной манере выражаться, снискал себе повсюду общие симпатии. Та часть заграницы, которая была настроена к нам не враждебно, считала его фактором политической устойчивости и мира, который он, совершенно в моем духе, энергично стремился сохранить и упрочить.
Что касается иностранной политики, то канцлера с самого начала беспокоило положение, занятое Англией по отношению к Германии, как и все более выявлявшаяся, начиная с Ревеля, политика "окружения" короля Эдуарда VII. Последняя причиняла ему такие же заботы, как и все возраставшая жажда реванша во враждебной нам Франции и ненадежность России. В период его канцлерства стало ясно, что и на Италию в военном отношении рассчитывать нельзя, кампания Баррера хронически порождала там возможность всякого рода сюрпризов.
При своем вступлении в должность г-н фон Бетман нашел ситуацию с Францией отчасти прояснившейся, так как 9 февраля 1909 г. было подписано германо-французское соглашение насчет Марокко. Этим соглашением князь Бюлов подтвердил отступление германской политики в отношении Марокко, признавши там политическую гегемонию Франции. Точка зрения, руководившая нашей политикой при поездке в Танжер и на Алжезирасской конференции, была, таким образом, окончательно оставлена. Глубокое удовлетворение французского правительства, в связи с этим успехом, выразилось в мало радостном для нас пожаловании князю Радолину и господину фон Шену ордена Почетного легиона.
В тот же день король Эдуард VII с королевой Александрой нанесли свой первый официальный визит германской императорской чете в столице Берлине; наконец-то, через 8 лет после своего восшествия на престол, король Эдуард собрался с визитом. Берлин встретил высокого гостя с ликованием (!!) и ничем не выказал своего недовольства неприязненной к Германии политикой английского короля. Король в смысле здоровья не производил благоприятного впечатления. Он постарел, был утомлен и страдал, сверх того, сильным катаром. Несмотря на это, он принял приглашение берлинского городского самоуправления на чашку чая в ратуше. По его рассказам, подтвержденным и берлинцами, встреча английского короля с берлинскими городскими деятелями была во всех отношениях удачна. Я сообщил Эдуарду, моему дяде, о подписании германско-французского соглашения относительно Марокко; он принял это известие с видимой радостью. Когда я прибавил: "I hope this agreement will be a steppingstone to a better understanding bet ween the two coun tries" ["Я надеюсь, что это соглашение будет шагом вперед в смысле улучшения взаимоотношений обеих стран"], король, одобрительно кивнув головой, сказал: "May that be so" ["О, если бы это было так"]. Если бы король в этом же духе действовал, мои надежды, вероятно, не потерпели бы крушения. Все же в тот момент визит английской королевской четы породил более дружескую атмосферу.
Во время своего канцлерства господину фон Бетману пришлось, в связи с известными событиями 1909 -- 1914 гг., усиленно заниматься вопросами иностранной политики.