"Пушкин - это наше все". Эта старая формула Аполлона Григорьева, еще подкрепленная в эпоху символизма религиозно-философской абстракцией Мережковского, остается и до сих пор некоторым знаменем. Опираясь на ценность Пушкина, эту ценность объявили единственной; примите Пушкина, остальное приложится. Пока это остается в области философствований на литературные темы, где литература, очевидно для всех, является объектом игры, а не изучения, формула никаких последствий за собою не влечет. Мы привыкли к толкам о мудрости Пушкина, и если он сегодня объявлен апологетом анархической свободы, то назавтра мы принимаем его с тою же готовностью в качестве апостола принуждения; в сущности, в теме "Гераклит и Пушкин" - Пушкин кратковременный и невзыскательный гость; он погостит очень недолго в этом соседстве, чтобы завтра занять другое, столь же законное место возле другого философа, будь то Платон или Фихте. Пушкин ничего от этих соседств не приобретет и не потеряет, так же, вероятно, как и его соседи, достаточно привыкшие к неожиданностям. Это ясно, кажется, в настоящее время для всех.
Гораздо важнее, что формула эта находит прочную жизнь в недрах самой литературной науки. Рядом с наукою о литературе незаметно и постепенно выросла "наука о Пушкине". Это не пышный термин, не чисто словесная замепа уродливых "пушкиноведения", "пушкиноведства" и совершенно невозможного "пушкинизма", а слегка, может быть, наивное констатирование факта. Изучение Пушкина, сначала количественно, а потом незаметно и качественно как-то вышло за пределы науки о литературе и в лучшем случае соглашается с нею считаться.
Между тем как бы высока ни была ценность Пушкина, ее все же незачем считать исключительной. Незачем смотреть на всю предшествующую литературу как на подготовляющую Пушкина (и в значительной мере им отмененную), а на всю последующую как на продолжающую его (или борющуюся с ним). Этот наивный телеологизм ведет к полному смещению исторического зрения: вся литература под знаком Пушкина становится бессмысленной, а сам он остается непонятным "чудом". Историко-литературное изучение, вполне считаясь с ценностью явлений, должно порвать с фетишизмом. Ценность Пушкина вовсе не исключительна, и как раз литературная борьба нашего времени воскрешает и другие великие ценности (Державин). Но в таком случае изучение литературы грозит разбиться на ряд отдельных "наук", со своими индивидуальными центрами; "науки" эти, считаясь с ними, будут стремиться к возможно большему накоплению материалов, которое будет, ввиду большей пли меньшей автономности каждой: науки, идти центробежно и все более интенсивно; а так как по мере накопления материалов предмет изучения не станет яснее (индивидуальность во всех ее чертах - неисчерпаема), то чем более будут накопляться материалы, тем сильнее будет жажда накопления, бездна будет призывать бездну, и в результате каждая "наука" будет все время стоять перед проблемою "последнего колеса" в perpetuum. mobile. Убеждение, что чем более накопится всевозможных материалов, тем легче подойти к изучению Пушкина (как и всякого другого писателя), -ложно. Накопление материалов имеет определенную цель - литературное изучение, вне же этой цели оно превращается либо в кучу Плюшкина, либо, что еще хуже, в мертвые души Чичикова.
Не все справки, как и не все вопросы, одинаково ценны; чем более удаляется литературное изучение от литературы (а такое удаление неизбежно, ибо в центре "науки" стоит не литература, а литератор), тем оно менее ценно и может наконец стать прямо вредным, потому что затемнит и запрудит существо дела. В таком именно положении находится сейчас вопрос о биографии Пушкина. Здесь же коренится стимул к открытию все новых произведений Пушкина. Пора совершенно открыто заявить, что Пушкин дошел до нас в достаточно полном виде, как немногие из русских и иностранных писателей, и что в течение 20 последних лет публикуемые с совершенно излишнею торжественностью, а нередко и с журнальным шумом "новые приобретения пушкинского текста" внесли мало существенно нового и ничего такого, без чего было бы затруднено, искажено изучение Пушкина.
Не все одинаково ценно и в художественном, и в историко-литературном отношении. Если из 1000 эпиграмм дошло 999, то не следует с особым журнальным шумом печатать тысячную, в которой из 4 строк 2 помечены "нрзб" [1]. Многим беспечным журналистам не пришлись по сердцу методологические изучения, для которых уже и найдено игривое название "скопчества". А ведь только тем, что они предаются в методологии игривой противоположности скопчества, объясняется, что в сочинениях Пушкина под полноправными нумерами рядом с "Пророком", "Воспоминанием" и т. д. напечатаны такие произведения, как "Люблю тебя, мой друг, и спереди и сзади" (даже в двух экземплярах: "Люблю тебя, мои друг, не спереди, но сзади" - под особым нумером), "Иван Иваныч Лекс - превосходный человек-с", бессвязные надписи на книжках, все, что когда-либо "сказал" (или не сказал) Пушкин, и т. д.
И здесь, конечно, есть свои, правда сильно нрзб., методологические предпосылки: писательская личность с ее "биографией насморка" здесь совершенно произвольно поднята до степени литературы.
Нет, со спокойной совестью Пушкина можно и должно изучать, не слишком заботясь о том, все ли без исключения когда-либо оброненное им собрано. Напротив, изучение не должно слепо и безразлично останавливаться на любом месте текста, любой фразе, любом слове только потому, что это текст. Не всякий текст равноценен.
А между тем нездоровое любопытство, всегда сопровождающее науку, когда она теряет ощущение цели и обращается в спорт, вызвало уродливое явление "мнимого Пушкина": Пушкину приписываются произведения, ему не принадлежащие.
На явлении этом стоит остановиться не столько потому, что самое происхождение его обязано журнальному "вожделению", сколько потому, что на нем сказываются в наибольшей мере последствия автономности "науки о Пушкине". Мертвые души "науки о Пушкине" имеют интерес и экзотерический, и эзотерический.
2
Не будем останавливаться на вопросе об острословии 20-30-х годов, слишком огульно приписываемом Пушкину. Это - явление слишком сложное и любопытное, чтобы его смешивать с несложным и уродливым явлением "мнимого Пушкина", Литературная и историческая эпоха создает свой фольклор в виде анекдотов, каламбуров, изречений, но литературная культура с ее навыками личного творчества не оправдывает безыменного фольклора и прикрепляет его к определенной литературной или исторической личности. Так было и с Пушкиным, к которому прикреплен этот фольклор 20-30-х годов.
"Мнимый Пушкин" начался вскоре после смерти действительного, чему, конечно, способствовала дымка таинственности над его рукописями и их долгая недоступность. Наиболее видные эпидемии "мнимого Пушкина" - подделки и мистификации Грена, Грекова и др. закончились грандиозной эпопеей окончания "Русалки" Зуевым, а в наши дни не столь грандиозной, сколь остроумной и поучительной эпопеей с окончанием "Юдифи", на которой нам еще придется остановиться.
Между тем с "мнимым Пушкиным" боролись подчас не совсем осторожно. Крайность вызывала другую крайность - столь же беспомощное и необоснованное заподазривание и отрицание.
Так, П. А. Ефремов, подводя в 1903 г. итоги "мнимого Пушкина" [2], отвергает принадлежность Пушкину стихов, обращенных к Пестелю, на следующих основаниях: "Сам я <...> исключил <...> четверостишие Пестелю, к которому, как оказалось из напечатанных тогда отрывков из "Дневника", Пушкин относился весьма неблагосклонно, так что никак не мог написать ему подобных стихов".
Аргументация очевидно слаба; отношение Пушкина к Пестелю не исчерпывается ни словом "благосклонно", ни словом "неблагосклонно", а много сложнее и того и другого, и только на этих основаниях хвалебное четверостишие, конечно, не должно быть исключено из пушкинского текста. Аргументация эта и вообще слаба: отношение к любому предмету может не исчерпываться простой неподвижной характеристикой; известны и у Пушкина диаметрально противоположные оценки и суждения об одном и том же явлении в разное время. И совершенно уже неосновательны приемы "стилистического анализа", на основании которых Ефремов отвергает стихотворение "Что значат эти увещанья...", - он подчеркивает в нем курсивом (как выражения, которые не могли бы принадлежать Пушкину) слово сей:
Сей жар возвышенной свободы
Сии прекрасные желанья
И сей огонь не угасал.
Не входя в обсуждение по существу, заметим только, что слово "сей" - столь же характерно стилистически для Пушкина, как и слово "этот".
Сказав слово "стиль", мы сталкиваемся с самым страшным и еще живым орудием "мнимого Пушкина"; силу ему придала полная неразработанность вопроса о стиле Пушкина и интерес к этим вопросам широкой публики. Тогда как ошибки и изъяны исторической критики, встречающейся в "науке о Пушкине", до некоторой степени объясняются ее изолированностью, приемы стилистического анализа еще остаются для публики чем-то заманчивым, но малоизвестным, так что здесь возможны всякие "наукообразные" (а не простые) на них спекуляции. Стилистическое изучение - дело трудное к специальное, "скопческое"; применение его результатов в критике текста - дело столь же трудное. Гораздо легче играть словом "стиль" и стилистически придавать этой игре вид правдоподобия.
За последние 20 лет виднейшим деятелем "новых приобретений пушкинского текста", известным, впрочем, своим строгим отношением к псевдопушкиниане, является г. Лернер, широко оперирующий в своих работах по этим приобретениям словом "пушкинский стиль".
И по значению (г. Лернером внесено и пушкинский текст более [40] новых номеров), и по характерности своей научные методы г. Лернера заслуживают внимания.
Методы эти долгое время носили название "эстетических". Это происходило оттого, что г. Лернер идет не столько путем кропотливого анализа стиля, сколько путем "синтеза", применяя к критике текста эстетически-оценочные суждения о нем. Для этих суждений у г. Лернера выработался даже особый стиль: здесь "никак нельзя узнать ex ungue leonem" [3]; "по полету виден орел. Внимательный анализ статьи убеждает, что автором ее мог быть только Пушкин" [4]; "Ex ungue leonem..." В этих остроумных шутках, с виду таких добродушных, чувствуются пушкинские когти <...>" [5].
Для того чтобы эта несколько зоологическая оценка была более ощутительна и высока, следует снизить всех остальных литературных деятелей эпохи - ведь иначе можно предположить, что когти бывают не только у львов. "Ленивый и посредственный Дельвиг", "сухой Вяземский", "посредственный поэт Туманский" [6] - таковы характеристики, даваемые передовым литературным силам эпохи с целью доказать, что данное произведение может принадлежать только Пушкину.
Особенно достается при этом известному журналисту пушкинского времени, одному из главных участников "Литературной газеты", О. М. Сомову, которого г. Лернер иначе и не называет, как "недалекий Сомов" и "журнальный чернорабочий". Раз Пушкина окружают такие посредственности, ясно, что эстетические требования, предъявляемые ему, не должны быть особенно высоки, и иной раз лев может быть признан по неважному когтю, а орел по невысокому полету.
Приведем несколько примеров "львиного когтя".
3
Коготь принадлежит только льву. В выпуске XVI изд. "Пушкин и его современники" в знаменательном соседстве со строгою заметкою г. Лернера о псевдопушкиниане помещена его заметка "Два эпиграфа к "Арапу Петра Великого"". В этой заметке г. Лернер рассматривает два эпиграфа из числа подготовлявшихся Пушкиным к названной повести; авторы этих эпиграфов самим Пушкиным не указаны. Относительно первого г. Лернер устанавливает, что он взят из Баратынского, причем выговаривает всем исследователям Пушкина, что они не отметили этого факта.
По поводу другого эпиграфа:
Как облака на небе,
Так мысли в нас меняют легкий образ.
Что любим днесь, то завтра ненавидим
г. Лернер высказывает следующее предположение: "Что касается до другого эпиграфа, источник которого тоже не указан Пушкиным <...> то не принадлежат ли эти стихи самому Пушкину? Подобная мысль выражена в "Борисе Годунове":
только утолим
Сердечный глад мгновенным обладаньем,
Уж, охладев, скучаем и томимся...
Пушкин мог взять эпиграфом и свои собственные стихи <...> И по мысли и по форме эти величавые три стиха достойны Пушкина" (стр. 56).
В нерешительном предположении, конечно, большой беды нет - мало ли что можно предположить, но дело в том, что на основании этого предположения стихи внесены за No 1049 в Полное собрание сочинений Пушкина (изд. Брокгауза и Ефрона, т. VI, стр. 180), причем в чрезвычайно кратком примечании к ним сказано: "Есть основания считать их принадлежащими Пушкину". Приводится сравнение со стихами из "Бориса Годунова" и в заключение говорится: "И по мысли, и по форме эти величавые три стиха достойны Пушкина". Следует ссылканаприведеннуювышезаметкув "Пушкин и его современники".
Таким образом, нерешительноепредположение, высказанное в этой заметке, через несколько лет признано достаточным основанием для включения стихов в Собрание сочинений Пушкина.
Разберемся в этих основаниях:
1) Эпиграф найден в рукописях Пушкина. Это основание, как известно, не так давно было не совсем счастливо использовано М. О. Гершензоном, приписавшим Пушкину мудрость Жуковского только потому, что она была найдена в рукописях Пушкина .
2) Подобная мысль уже была выражена Пушкиным. Стоит сравнить приведенные стихи Пушкина с эпиграфом, чтобы увидеть, что между ними нет ничего общего. Но если бы они и были ближе, возникает вопрос, почему сходные стихи должны непременно принадлежать одному автору? Достаточно ведь пишется о "влияниях" и достаточно указано параллелей к пушкинским стихам.
3) Наконец, излюбленный "стилистический прием": стихи "величавы" и "достойны Пушкина".
Стихи, допустим, действительно величавы, но ведь не один Пушкин писал величавые стихи.
Эти, например, не только написал, но и напечатал Кюхельбекер. Они напечатаны в "Мнемозине", ч. I, стр. 93-94:
<...> как облака на небе.
Так мысли в нас меняют легкий образ;
Мы любим и чрез час мы ненавидим;
Что славим днесь, заутра проклинаем.
Здесь же сделано указание, что стихи эти взяты из "Аргивян", трагедии Кюхельбекера (действие III, явление 3).
Пушкин интересовался "Аргивянами". См. письмо Дельвига к Кюхельбекеру [7], трагедия здесь названа "Тимолеоном", по имени главного действующего лица; см. также заметки Пушкина к "Борису Годунову": "Стих, употребленный мною (пятистопный ямб), принят обыкновенно англичанами и немцами. У нас первый пример оному находим мы, кажется, в "Аргивянах".
Некоторые разночтения пушкинской рукописи с этими стихами объясняются, вероятно, тем, что Пушкин записывал их по памяти.
К сожалению, видим, что г. Лернер некогда был осторожнее и приписал Пушкину только довольно известные стихи Жуковского (из "Старой песни", в I изд. "Трудов и дней"). Что же касается стихов Кюхельбекера, приписанных теперь Пушкину г. Лернером, то, не признавая за поэтами дара пророчества, не можем не сослаться в этом случае на самого Пушкина; в 1825 г. он выговаривал Жуковскому, что тот не печатает своих мелких стихотворений: "Знаешь, что выдет? После твоей смерти все это напечатают с ошибками и с приобщением стихов Кюхельбекера". Пророчество, правда, исполнилось не совсем точно: с приобщением стихов Кюхельбекера напечатаны стихи самого Пушкина, но ведь Пушкин не знал, что г. Лернер будет заниматься им, а не Жуковским. В обоих случаях, впрочем, следовало бы библиографам знать "Мнемозину" - первенствующий по значению источник для изучения пушкинской эпохи, - в особенности следовало бы ее знать г. Лернеру, делающему суровые выговоры ученым за невнимательность не только к современным Пушкину изданиям" [8], но и к третьестепенной библиографии [9].
4
Если когти бывают не у одних львов, то какие же когти у льва? Вот какие.
За No 1052 в VI томе Пушкина (стр. 194-195) значится среди "Новых приобретений пушкинского текста" стихотворение "Nec temere, nec timide". Основанием для внедрения послужило письмо Б. М. Марковича к кн. Н. Н. Голицыну, напечатанное в "Русском вестнике" (за 1888 г., сент., стр. 428-430). В этом письме Б. М. Маркович рассказывает о своей встрече в 1850 г. в Одессе с неизлечимо больным Л. С. Пушкиным, который и показал ему это стихотворение, решительно отказываясь вспомнить автора и заявив на реплику Щербины о том, что "пошиб совсем пушкинский": "Все мы писали этим пошибом". Текст в "Русском вестнике" приводится следующий (стихотворение было переписано в 1850 г. со списка Нащокина):
Nec timere nec timide
В утлом челне и беззвездною ночью, я, буре доверясь,
В море пускался; буря же к пристани прямо меня принесла.
- Путник! Судеб не испытывай: челны других погибали.
-----
Берег, на гордой триреме, оставил я в полдень блестящий,
Тихому Эвру мой парус доверя, - И что же? Погиб я.
- Путник! Судьбы не страшись: многие брега достигли.
Об обстоятельствах, в которых попало к Л. С. Пушкину это стихотворение, он рассказал, что однажды в Москве, живя у П. В. Нащокина, он вернулся пьяный с обеда и застал у хозяина брата, Соболевского и Туманского, которые читали что-то. "Ну, ну, вот прочитай Левушке", - кричит брат Нащокину. Тот и начал вот это самое <...>. Только конца я уже положительно не слышал, - расхохотался Лев Сергеевич, сверкая из-под усов своими крупными, белыми зубами, - потому что ноги меня не держали; опустился я на диван и заснул как убитый... Проснувшись на другой день, я и не вспомнил об этих стихах, никто о них не заводил и речи, и, найдя их теперь у себя, мне стоило даже в первую минуту труда припомнить - что это такое и где что-то подобное я слышал..." Маркович предлагает решить вопрос об авторе, предполагая, что здесь мистификация Л. С. Пушкина.
В части экземпляров "Русского вестника" текст, по-видимому по причинам технического характера, был перебран и при этом подвергся следующему] измененною]: [вместо "доверясь" - "навстречу"].
Выдержки из письма и текст "Русского вестника", приведенный выше, перепечатал Л. Н. Майков в книге "Пушкин" (1899; "Молодость Пушкина по рассказам его брата", стр. 29-31). Отнесясь с осторожностью к деталям "чересчур литературного рассказа", он заявил, что "в общем он, кажется, заслуживает доверия", и привел некоторые соображения в пользу авторства Пушкина.
Г. Лернер (в Полн. собр. соч. Пушкина, т. VI, стр. 194) дословно воспроизвел соображения Л. Н. Майкова, присоединив к ним свои размышления о "стиле", но использовал не тот текст измененный; приводим текст г. Лернера:
Nec temere, nec timide [10]
В утлом челне и беззвездною ночью я, буре навстречу,
В море пускался; буря же к пристани прямо меня принесла.
- Путник! Судьбы не испытывай; челны других погибали,
Берегнагордойтриреме оставил я в полдень блестящий,
Тихому Эвру мой парус доверя. - И что же? Погиб я.
- Путник! Судьбы не страшись: многие брега достигли.
Таким образом, г. Лернер поправил timere на temere; выпустил кое-где знаки препинания, выровнял негладкую антитезу "Судеб не испытывай - Судьбы не страшись" на: "Судьбы не испытывай - Судьбы не страшись".
Но, повторяя дословно соображения Майкова, г. Лернер, как и Л. Н. Майков, не знал, что и письмо и текст, помещенные в "Русском вестнике" за 1888 г., представляют искаженное, а кое-где "поправленное" кн. Н. Н. Голицыным письмо Б. М. Марковича, напечатанное в "Варшавском дневнике" за 1880 г., No 110, стр. 4. Письмо это помечено: "17 мая 1880 г, СПб". Главные искажения следующие: после текста стихотворения следовал вопрос Б. М. Маркевича: "Чье же это - Александра Сергеевича?", на что Л. С. отвечает: "Не знаю" и т. д. Таким образом, задумчивая и беспредметная фраза Л. С. после чтения стихотворения: "Не знаю и как очутилось это у меня, - не понимаю" - была в сущности почти отрицанием авторства Пушкина; далее, к фамилии Туманского сделано примечание: "Или Тепляков - не припомню наверное".
Но, что важнее всего, текст стихотворения в "Русском вестнике", а в особенности тот вариант, которым пользовался г. Лернер, искажен и "переделан" по сравнению с первоначальным текстом "Варшавского дневника". Приводим текст "Варшавского дневника":
Nec temere, nec timide
В утлом челне и беззвездною ночью, я, буре доверясь,
В море пускался; буря же к пристани прямо меня приносила.
- Путник! Судеб не испытывай: челны других погибали.
Берег, на гордой триреме, оставил я в полдень блестящий,
Тихому Евру мой парус доверя. - И что же? Погиб я.
- Путник! Судьбы не страшись: многие брега достигли.
([...] Кн. Н. Н. Голицын [...] "Евру" сгладил на "Эвру"; "Евру" повторено и в реплике Щербины, тогда как в тексте "Русского вестника" и в стихотворении и в реплике: "Эвру".)
История вопроса, таким образом, представляется следующей: в 1830 г. [11] "список Нащокина" попадает к пьяному Л. C. Пушкину, который ничего не помнит, но через 20 лет, в 50-м году, найдя в словаре записку, вспоминает отчетливо все обстоятельства пирушки, не помня лишь одного - автора стихотворения (на это обратил уже внимание в свое время и П. А. Ефремов в цит. статье). Впрочем, Л. С. Пушкин дважды почти отвергает в рассказе авторство Пушкина - на это не обратили внимания. В 50-м году стихотворение "списывает" Б. М. Маркович и держит его еще 30 лет: в 1880 г., во время Пушкинских дней, он шлет драгоценную находку из Петербурга в провинциальную газету с "просьбой" разрешить вопрос об авторе и снимая с себя ответственность указанием на возможность "мистификации Л. С. Пушкина" [12]. При этом и сам Б. М. Маркевич, и редактор "Варшавского дневника" кн. Н. Н, Голицын решительно уклоняются от решения вопроса об авторе. Через 8 лет кн. Н. Н. Голицын [...] подчищает стихотворение и перепечатывает в "Русском вестнике". П. Ефремов делает энергичное заявление о "нелепых виршах", напечатанных Маркевичем, и приписывает их Л. С. Пушкину [13]. Зная только подчищенную редакцию и искаженный рассказ "Русского вестника", Л. Н. Майков относится с осторожностью к некоторым частностям "чересчур литературного рассказа", но заявляет, что "в общем он заслуживает доверия", и приводит доказательства в пользу авторства Пушкина. Г. Лернер, во всем идя за Майковым, не зная редакции "Варшавского дневника", решительно убеждается этими доказательствами, воспроизводит их и на основании их внедряет стихотворение в текст Пушкина. Таким образом, единственным основанием для авторства Пушкина служат доказательства Майкова и соображения г. Лернера о "стиле" стихотворения.
Доказательства эти следующие:
1) Братья Пушкины действительно были вместе в Москве летом 1830 г., где были и Соболевский и Нащокин. Но "посредственный Туманский" был в то время на юге и приезжал в Москву только в сутки, зимою 1831 г. [14]. Таким образом, ему напрасно досталось от г. Лернера. Не спасает дела и ссылка на Теплякова, которая есть в "Варшавском дневнике", - и Тепляков в то время был на юге [15].
2) Для стихотворения могут быть указаны у Пушкина в идиллии Мосха и в заимствованиях из греческой антологии. Но десятки таких параллелей можно указать у Д. В. Дашкова, Деларю и др.
Соображения г. Лернера о стиле следующие:
1) Стихи плохие, оттого что Пушкин путался в гекзаметрах, а барон Е. Ф. Розен поправлял ему стопы в корректуре.
2) Стихи хорошие, и только Пушкин мог их написать. Это противоречит предыдущему утверждению г. Лернера. [...]
Любопытное всего в этой истории, что Л. С. Пушкину, упорно отрицающему в рассказе авторство А. С. Пушкина, не совсем поверил Маркович, не совсем поверил Л. Майков и окончательно не поверил Н. Лернер. Ex ungue leonem.
5
"В прозе Пушкин был гораздо счастливее", - писал П. А. Ефремов в 1903 г. по поводу "мнимого Пушкина". Через 20 лет он не сказал бы, вероятно, и этого. В число пушкинских статей внесено г. Лернером [11] новых номеров различных статей и заметок из "Литературной газеты". Общим основанием для их внесения послужило то обстоятельство, что Пушкин принимал непосредственное участие в издании "Литературной газеты". Степень этого участия освещается г. Лернером весьма своеобразно. "Литературную газету", - пишет он, - Пушкин сам настолько считал своим созданием, что, издавая "Современник", заявил во всеусльшание: "Современник" по духу своей критики, по многим именам сотрудников, в нем участвующих, по неизменному образу мнений о предметах, подлежащих его суду, будет продолжением "Литературной газеты". В этих словах, подтверждаемых многими другими данными (?), ясно читается признание: ""Литературная газета" - это я!" [16]. Ничуть не бывало. Здесь читается только простое заявление об идейной преемственности "Современника" по отношению к "Литературной газете", но здесь нет и намека о роли Пушкина в издании "Литературной газеты". Роль эта несомненна, незачем ее только "стилизовать"; пример со стихотворением Кюхельбекера достаточно убеждает в пагубной научной роли стиля г. Лернера.
Указание г. Лернера на то, что Дельвиг в конце января уехал в Москву и оставил "Газету" на попечении Пушкина, нуждается в двух дополнениях:
1) Дельвиг уехал в конце января, а в начале марта уже вернулся, стало быть, пробыл вно Петербурга около месяца [17].
2) Пушкин уехал 4 марта в Москву, причем не возвращался в Петербург до середины мая 1831 г., т. е. все время издания "Литературной газеты" (он приезжал за это время только на 3 недели, от 16 июля до 10 авг. 1830 г.) [18]; изредка посылая статьи в нее, он, разумеется, был только идейным руководителем журнала, а фактическими руководителями его были Дельвиг и Сомов. (Ср. любопытное свидетельство М. П. Розберга в письме к В. Г. Теплякову от 8 июня 1830 г.: "<...> он очень жалеет, что женитьба отдаляет его от литературных занятий и мешает поприлежнее приняться за издаваемую Дельвигом и Сомовым газету") [19].
Так как вопрос о степени фактического участия Пушкина в "Литературной газете" шаток, то г. Лернер привлекает к его исследованию (предварительно обозвав Дельвига "ленивым и посредственным", а Сомова "недалеким") "одну весьма важную при решении интересующей нас задачи функцию" [20]. "Функция" - это, конечно, "стиль", индивидуальная физиономия, темперамент".
Остается заявить, что эта физиономия хорошо известна г. Лернеру, что он и делает: "Пушкин для нас - весьма ясная литературная личность. Мы знаем систему его убеждений, концепцию его критических взглядов <...>" [21].
Мы уже ранее убедились в широте "функции" [...]. Немудрено, что и в прозе она достаточно широка.
Так, в выпуске XII "Пушкин и его современники" г. Лернер приписал Пушкину участие в заметке, написанной Дельвигом ("Литературная газета", 1830, No 20). Стоит просмотреть заметку, наполненную похвалами Пушкину, в которой говорится, что "седьмая глава "Евгения Онегина" лучше всех защитников отвечает за себя своими красотами" и т. д., чтобы убедиться, что Пушкин не мог участвовать в ее составлении. Г. Лернер доказывает участие Пушкина: 1) тем, что "предмет ее [заметки] слишком близко касался" его (чересчур близко, прибавим мы, - вплоть до похвал самому Пушкину); 2) тем, что последние строки ее ироничны. Почему бы и Дельвигу не быть ироничным? Стоило бы г. Лернеру слегка перечесть критические статьи Дельвига, чтобы убедиться в том, что характеристика "ленивый и посредственный" не совсем ему пристала. (Впрочем, в другой раз и по другому поводу г. Лернер называет "ленивого и посредственного" Дельвига "чутким, живым, восприимчивым <...> и выдающимся новатором" [22].) Если доказательства г. Лернера не очень сильны, и если еще нужно для подкрепления авторства Дельвига, никем, кроме него, не оспаривавшегося, свидетельство, то имеется и такое. В экземпляре "Литературной газеты", принадлежавшем В. П. Гаевскому (авторитетность показаний которого высоко ценится и г. Лернером, см. "Книга и революция", цитованная статья), под этой заметкой значится его подпись: "Дельвиг. Сличеносрукописью". Таким образом, на этот раз "функция" оказалась методом ненадежным.
Какую роль в доказательствах г. Лернера играет стиль (не Пушкина, а его собственный), видно из следующего примера: заметка "В нынешнем году "Северная Пчела"..." ("Литературная газета", 1830, No 45), представляющая одно из звеньев в полемике Дельвига и Пушкина с Булгариным, приписывается Пушкину в таких выражениях; 1) "Эта заметка <...> едвалимоглапоявиться без участия Пушкина <...)": 2) "В. П. Гаевский указывает, что "Смесь" No 45-го составлена Пушкиным и Дельвигом; можетбыть, иэтотисследователь думал <...> что интересующая нас заметка была написана не одним Дельвигом" (а может быть, и не думал. - Ю. Т.); 3) "<...> Пушкин, какэтолегкоможнодопустить, приложилруку и к <...> полемической заметке <...>"; 4) "должнодумать, что небольшая редакционная коллегия газеты в этом случае действовала не только небезсанкции, но и при непосредственном участии Пушкина" [23].
Между тем фактические доказательства г. Лернера ограничиваются указанием, что в том же номере Пушкин поместил статью "Новые выходки противу так называемой литературной нашей аристократии...", тоже направленную против Булгарина. Полемику с Булгариным начал Дельвиг, и естественным ответом на его статью были бы статья Пушкина и заметка Дельвига. Упоминание в заметке "Allgemeine Zeitung" тоже противоречит предположению об авторстве Пушкина, так как лежит вне круга его чтения.
Остаются термины "не без санкции" и "не без рукоприкладства", представляющие, по-видимому, новую функцию - метафизическую.
На основании ее заметка внесена в Полное собрание сочинений Пушкина, т. VI, стр. 200-201.
В заключение еще один пример. Г. Лернер приписывает Пушкину рецензию на роман Жюля Жанена "Confession". Язык у Пушкина в заметке на этот раз такой: "оживить веки минувшие", Кордуу, Суламит. Стиль такой: "отличавшийся странною натяжкойзвукоподражательныхслов, напр. в описании полета и пения жаворонка". "Анатоль идет сосвоеюновобрачной, но она, как усталое отрезвостей дитя, засыпает на ложе брачном. Черныемысли еще сильнее мутят душу Анатоля: он простирает руки и, вместо нежных объятий, удушает юную свою супругу. Здесь начинаются его угрызения. Он ищет освободиться от них". "Теперь ему лучше: он весел без улыбки, счастливбезблеска, румян, полнотел. Совесть угрызает его только тогда (!), когда он порою пропустит службу церковную". Не правда ли, ex unguem leonem? Ну что бы вспомнить здесь "журнального чернорабочего" Сомова? В самом деле, бесконечно длинная, вялая и дурно написанная рецензия скорее уже принадлежит Сомову, чем Пушкину.
Фактическими доказательствами г. Лернеру служат следующие обстоятельства: 1) кн. Вяземский хотел бы видеть в "Литературной газете" какую-нибудь иностранную рецензию, о чем писал Пушкину; 2) Пушкин, вероятно, читал другой роман Жанена, "L'ane mort"; 3) отрицательный взгляд на роман Жанена, выраженный в рецензии, совпадает с отрицательным отношением Пушкина к "безнравственным произведениям" вроде "Записок Самсона" (с которыми, кстати, роман Жанена не имеет ничего общего). Пропуская первые два доказательства, относительно третьего напоминаем, что не один Пушкин мог возмущаться безнравственными произведениями. Но возмущение одним и тем же явлением может быть вызвано разными мотивами. Так, автор рецензии исходит в отрицательном отношении к Жанену из следующих соображений: "<...> благороднейшее стремление писателя, по нашему мнению, должно состоять в том, чтобы давать возвышенное направление своему веку, а не увлекаться его странностями и пороками. В противном случае мы в созданиях ума и воображения будем встречать ту же прозу жизни, к которой пригляделись уже в обыкновенном нашем быту; и от сего мир житейский и мир фантазии сольются для нас в одну непрерывную, однообразную цепь ощущений давно знакомых, давно изведанных и уже наскучивших нам бесконечными своими повторениями".
Между тем г. Лернер выписывает в другой статье (где он доказывает принадлежность Пушкину другой статьи) следующие мнения Пушкина: "Поэзия выше нравственности или, по крайней мере, совсем иное дело. Господи Иисусе! Какое дело поэту до добродетели и порока? Разве - их одна поэтическая сторона"; "цель художества есть идеал, а не нравоучение"; "французская критика не обрушилась на молодого проказника <А. де Мюссе> <...> но еще сама взялась его оправдать, объявила, что можно описывать разбойников и убийц, даже не имея целию объяснить, сколь непохвально это ремесло, - и быть добрым и честным человеком <...> что, одним словом, - поэзия вымысел и ничего с прозаической истиной жизни общего не имеет. Давно бы так, милостивые государи" [24].
А рецензент ратует за педагогическую роль поэзии и боится, что она сольется с прозой жизни.
Не Пушкин писал фразу:
"Tous les genres sont bons, hors le genre ennuyeux [25], и мы совершенно согласны с этим миролюбивым правилом", потому что Пушкин в 1827 г. напечатал:
"Tous les genres sont bons, hors le genre ennuyeux. Хорошо было сказать это в первый раз; по как можно важно повторять столь великую истину?".
Остается "функция" и "коготь", с которыми мы уже познакомились.
На основании [их] заметка внесена в Полное, слишком полное, собрание сочинений Пушкина (т. VI, стр. 209-211).
Мы привели только несколько примеров; мы могли бы увеличить их число. Кончаем напоминанием о веселой эпопее с концом "Юдифи", где и "функция" и текстологические приемы г. Лернера обнаружились во всей своей мощи; только случайность помешала веселым стихам московского поэта, преподнесенным г. Лернеру 1-го апреля, занять место в Полном собрании сочинений Пушкина.
Новая стадия "мнимого Пушкина", со всеми ее функциями и концепциями, возможна только при отгороженности "науки о Пушкине" от методологических вопросов и от общей истории литературы. Только войдя в общую науку о литературе, изучение Пушкина раз навсегда разделается с "мнимым Пушкиным" и "вожделеющим" журнализмом, его производящим.
Примечания
1. Говоря это, я, разумеется, не затрагиваю спокойной научной работы текстологов.
2. "Мнимый Пушкин в стихах, прозе и изображениях". - "Новое время", 1903, No 9845.
3. "Пушкин и его современники", вып. XVI. 1913, стр. 61.
4. А. С. Пушкин. Полн. собр. соч., т. VI. Изд. Брокгауза и Ефрона. СПб., 1915, стр. 205. "Новые приобретения пушкинского текста".
5. Там же, стр. 180.
6. Там же, стр. 205, 195.
7. А. А. Дельвиг. Сочинения. Под ред. В. Майкова. СПб., 1893, стр. 150.
8. См.: "Пушкин и его современники", вып. XVI, стр. 31.
9. "Книга и революция", 1921, No 1, стр. 81.
10. Ни безрассудства, ни робости (лат.).
11. См.: Л. Майков. Цит. соч., стр. 30.
12. В том же номере "Варшавского дневника" напечатан подобный же рассказ Б. М. Маркевича о Пушкине и цыганке Тане.
13. "Новое время", 1903, No 9845.
14. См.: В. И. Туманский. Стихотворения и письма. Ред. С. И. Браиловского. СПб., 1912, стр. 310, 396.
15. См.: Ф. А. Бычков. В. Г. Тепляков. - "Исторический вестник", 1887, т. 29, стр. 9, 19.
16. А. С. Пушкин. Полн. собр. соч., т. VI. Изд. Брокгауза и Ефрона, стр. 197.
17. См.: П. Гастфрейнд. Товарищи Пушкина по императорскому царскосельскому лицею, т. II. СПб., 1912, стр. 350.
18. См.: Н. О. Лернер. Труды и дни Пушкина. СПб., 1910, стр. 215-217.
19. "Исторический вестник", 1887, т. 29, стр. 19.
20. А. С. Пушкин. Полн. собр. соч., т. VI. Изд. Брокгауза и Ефрона, стр. 198.
21. Там же.
22. "Книга и революция", 1922, No 7, стр. 46.
23. См.; "Пушкин и его современники", вып. XII, 1909, стр. 138-141.
24. См. статью Н. Лернера в "Пушкин и его современники", XII, стр. 155, 156.