Аннотация: "Благородные"
Часть вторая. Матери I. Бабушка II. Кукушка III. Шалая IV. Неутолимая V. Овца
С. Н. Терпигорев (С. Атава)
ОСКУДЕНИЕ
В ДВУХ ТОМАХ
Том II
Государственное Издательство Художественной Литературы Москва 1958
ОГЛАВЛЕНИЕ
"БЛАГОРОДНЫЕ"
Часть вторая. Матери
I. Бабушка
II. Кукушка
III. Шалая
IV. Неутолимая
V. Овца
МАТЕРИ
1 БАБУШКА
1
Хотя дедушка-покойник, будучи избран на второе трехлетие предводителем, и рассказывал у себя на обеде, данном по этому случаю, владыке, тут присутствовавшему, что род его происходит от какого-то принца, но это неправда. Во-первых, и самая фамилия его -- Лейбкомпанцев -- и потом, герб с изображением лосиных штанов, рассыпанной пудры и сального огарка -- 'принадлежностей прадедушкина туалета -- равно как и девиз: "Наша взяла!" -- ясно показывают, в чем дело.
Дедушка был "под Данцигом". До Парижа он не дошел. Никаких вредных идей из-за границы с собой не принес. Все воспоминания о походе для него сводились к тому, как однажды он был на ординарцах у немецкого фельдмаршала князя Шварценберга, и приехавший к нему, то есть не к дедушке, а к Шварценбергу, австрийский император Франц, подойдя к нему, то есть теперь уж к дедушке, потрепал его по плечу и затем, обратившись к Шварценбергу, вынул из кармана табакерку и вместе с князем стал нюхать табак. О чем они говорили, дедушка, за незнанием немецкого языка, не мог разобрать. Другой рассказ о "кампании" был несколько более игривого свойства. Сюжетом была какая-то немка Августа, которую дедушка-покойник пленил своим молодцеватым видом и с которой, в качестве квартермистра своего полка, очень коротко познакомился, к крайнему неудовольствию ее мужа -- булочника. Рассказ этот всегда необыкновенно оживлял его, он входил в самые масляные подробности, но тут почти всякий раз "на самом интересном месте" неожиданное появление бабушки портило все дело.
Нрава покойник был самого крутого. Он сек без милосердия не только крепостных Филек, Степок, Дашек и Машек, но с таким же успехом производил эти операции и над дьячками и над проезжими, не снявшими шапки мещанами, конечно и не подозревая, что это всё дедушки теперешних "Сладкопевцевых" и "Подугольниковых". Винить его, впрочем, за это не за что, ибо, в самом деле, мог ли он вообразить даже, что приплод этих последних пожрет со временем его потомков, подобно тому как поступили в таком же случае семь тощих египетских коров с семью толстыми. Он не виноват. Никаких сновидений на эту тему он не видал, да если бы и видел, можно ли с уверенностью сказать, что непременно нашелся бы Иосиф, который ему, да и всем "нам", предсказал наше будущее. Можно идти даже дальше. Можно положительно утверждать, что если бы тогда такой Иосиф и нашелся, ему все равно никто бы не поверил...
Развлечения и игры у него были всё самые грубые: псовая охота, травля пойманных волков, травля мимоидущих. Раз он травил собаками даже дьякона, который в испуге убежал и скрылся в конопляник, но там был осажден (конопляник был большой -- десятин пять) два дня и две ночи дворней под личным предводительством покойника, и когда, наконец, изнуренный голодом, жаждой и бессонницей, вышел оттуда и пал на колени, прося пощады, покойник наградил его, подарив рыжую кривую кобылу, носившую название попадьи.
-- На ней ты всегда и езди ко мне, -- сказал покойник, отпуская дьякона, причем остался доволен как охотой, так и каламбуром...
В рассуждении женского пола был неразборчив и подобен бессмысленной скотине, не понимающей, что такое стыд. Бабушка-покойница ловила его везде: и в кабинете, и на чердаке, и в саду. Раз застала его даже в своей собственной спальне. Само собой разумеется, что пойманных баб и горничных, соучастниц шалостей покойника, нещадно секли, стригли и вообще подвергали разным исправительным и карательным мерам, но это все на него нисколько не действовало и его не исправляло. Наконец, один раз, когда покойница уезжала на богомолье в Воронеж, он совершенно неожиданно для нее сошелся, в ее отсутствие, с овдовевшей недавно соседкой, полковницей Предковой. Возвратившись с богомолья, покойница очень скоро, конечно, все "эти шашни" его узнала, но какие меры ни принимала, чтобы положить конец "этой срамоте" и "позору", все равно ничего не добилась. А впоследствии дело дошло до того, что эта полковница переехала на постоянное житье к ним в дом под тем предлогом, что дедушка согласился быть ее опекуном. Удар для покойницы бабушки был страшный, но она тем не менее перенесла его довольно благополучно, сосредоточивши, однако, все свое внимание и внимание своих бесчисленных ключниц, экономок и горничных на том, что делается в "апартаментах" этой "бесстыжей".
-- А ты, подлая, точно рада этому, -- вдруг накидывается она на доносчицу.
-- Сударыня, да ведь я...
-- Нечего, сударыня! Знаю я вас. Пошла, послушай потихоньку, что они там...
Горничная уходит и минут через пять или десять опять является.
-- Ну что?
-- Изволят смеяться...
Бабушка произошла от брака нашего же помещика, татарского происхождения, князя Кундашева с дочерью его бывшего полкового командира, генерала фон Шпице. Происхождение, по крайней мере по ее понятиям, было самое аристократическое, и она этого никогда не забывала и забыть даже не могла. Тем не менее однако ж, вспоминая победы над кавалерами в дни своей юности, она иногда употребляла такое выражение: "хотя я и княжевого рода, но в моих кровях азият". Это, впрочем, должно было свидетельствовать о том, какая она была в этих делах "отчаянная".
Как и надо было ожидать, с первого же года своего супружества дедушка с бабушкой начали плодиться, и наплодили мне бесчисленное количество тетенек и дяденек. В нашей стороне это свойство, впрочем, довольно общее: скука в деревнях ведь ужасная... В живых, разумеется, не все остались: умерло их тоже множество, но более чем достаточно осталось и в живых. Воспитание "у домашнего очага" все они получили, конечно, одинаковое, но зато в дальнейшей их судьбе и карьерах произошло удивительное, можно сказать, разнообразие, так что иногда, когда я смотрю на них и задумаюсь об них, то дедушка с бабушкой представляются мне сеятелями, которые, взяв в руки по горсти семени самого смешанного, развеяли его по ветру. Действительно, когда вся эта коллекция собирается вместе, то своим разнообразием производит удивительное впечатление. Такое разнообразие встречается только в наших дворянских семействах. Нигде ничего подобного даже невозможно увидать и встретить. В купеческом семействе -- будь хоть десять сыновей -- все они более или менее одного покроя и одного уровня. То же самое и у духовных. Про мужиков уж и говорить нечего. Но у "нас" -- о! какое всегда разнообразие.
Почему это?
А очень просто. Купец своих сыновей готовит к торговле. Поп своих детей готовит себе и себе подобным в заместители. Мужик своих приучает "к сохе", то есть опять-таки к своему делу. А к чему, к какому делу мы будем приучать своих детей, когда, положа руку на сердце, ни один из нас не ответит по совести на вопрос: какое наше дело? То есть, положим, ответить-то мы всегда готовы, и такой ответ у нас всегда на языке: "бескорыстное служение престолу и отечеству"; но, во-первых, что это за специальность, и потом, так ли это было и есть на самом деле?
Вопрос, что делать с детьми, неотвязный, и он стоял одинаковой загадкой как для покойников дедушки с бабушкой, так точно стоит до сих пор и перед нами. Не знаю, задумался ли кто-нибудь над ним и-- как его разрешали другие, но я по крайней мере много думал о нем и пришел к тому заключению, что этот вопрос-загадка так-таки до скончания дней "наших" останется для нашего сознания неразрешенной загадкой. Но об этом речь впереди.
2
Когда бабушка народила достаточное уже количество дяденек и тетенек и они стали не только ходить и бегать, но даже и баловать, для обуздания их была откуда-то добыта самого жалкого вида немка Каролина Карловна. Еще немного погодя был точно так же неизвестно откуда приобретен француз мусье Шампо, один из тех несчастных, что пришли с Наполеоном в Москву и уж никогда потом не возвращались на родину. В своем полку Шампо был барабанщиком, а прежде у себя в деревне -- садовником. По-русски он говорил очень скоро, но ужасно плохо. Покойница его не любила, но зато дедушка любил очень. Во-первых, Шампо был ужасный "шалун" и в этом качестве постоянно споспешествовал покойнику, и потом, отлично выбивал трели на барабане. Этот нехитрый инструмент был для него нарочно куплен, и покойник заставлял его иногда по целым часам "бить" разные "походы", "отступления", "атаки" и т. п. В длинные осенние и зимние вечера эти концерты устраивались обыкновенно в зале или в гостиной, к ужасу покойницы, "княжеские" нервы которой не выносили этого инструмента. Шампо "бил" все эти сигналы сперва "по-французски", а потом "по-русски". Почти каждый вечер у него с покойником после такого концерта начинался спор о том, какой однозначащий сигнал лучше -- французский или русский? Соседи, бывавшие при этом, также вмешивались в прения, спор разгорался еще более, и если Шампо при этом увлекался и "забывался", то его тут же, вечером, с фонарями отправляли на конюшню, где и секли.
Каролину Карловну, сколько мне известно, не секли. Она была любимицей бабушки и главной надзирательницей за шалостями покойника и его все же друга Шампо. Оба они, то есть и дедушка и Шампо, весьма естественно, терпеть ее не могли за это, но все же она как-то ухитрялась спасаться от них. Ей, впрочем, однажды угрожала серьезная опасность. Дедушка решил выдать ее замуж за Шампо. Она была в отчаянии. Зная решительный нрав покойника, не терпевшего никаких возражений, особенно в подобных предприятиях, она в канун свадьбы, ночью, неизвестно куда сбежала. Все самые тщательные розыски не привели ни к чему, н только после полугодового скрывательства у кого-то из помещиков другого уезда, уступая чувству любви к бабушке и получив нечто вроде охранной грамоты от дедушки, возвратилась к своим занятиям, то есть к воспитанию дяденек и тетенек и выслеживанию шалостей покойника и Шампо.
Кроме этой "гувернантки" и этого "гувернера", в воспитании детей участвовали еще двое: сумасшедший (в тихом помешательстве) немец Федор Иваныч, удивительно игравший на фортепиано и обучавший детей этому искусству, и дьяконский брат семинарист, по какой-то неизвестной причине не принявший никакого священного чина. Он был крив на один глаз, ряб, ходил в нанковом "пальтончике" и сам в горшке тер для себя нюхательный табак. Сечен бывал несколько раз.
Вся эта компания, то есть, разумеется, кроме немки, помещалась наверху, в мезонине, там же, где было отведено помещение и для пойманных молодых лисят и волчат. Понятно, грязь и вонь были там невообразимые.
Преуспевая и совершенствуясь в науках и поведении, дяденьки и тетеньки менаду тем всё росли, и старший дяденька дорос, наконец, до того, что начал не только понимать вкус в походах дедушки и Шампо и весьма им сочувствовать, но и подражать. Желая, вероятно, образумить его, бабушка прибегла к мерам строгости: несколько горничных и кружевниц были за него высечены и острижены, по мера эта и в настоящем случае ни к чему не привела. Наконец бабушка решилась переговорить обо всем этом с дедушкой.
-- Молодца-то нашего пора, я думаю, куда-нибудь и спровадить, -- начала она.
-- А что?
-- Да так. Из девичьей его не выгонишь.
-- Да-а? -- удивился дедушка и велел его позвать.
На семейный суд предстал дышащий здоровьем, краснощекий, широкоплечий шестнадцатилетний герой.
-- Ты, братец, говарят, того... -- начал дедушка и повторил бабушкины обвинения.
-- Я, папенька, к коверщицам за шерстью ходил.
-- За шерстью? А зачем тебе шерсть нужна?
-- Для счастья...
Тут покойник, производя следствие, вступил в такие подробности и вообще дал такое направление допросу, что бабушка в ужасе обратилась в бегство... Тем не менее, однако ж, дядя Яша вскоре был отправлен в какой-то уланский полк и ему дан в дядьки старик лакей Иван Петров. Отпуская сына, дедушка сделал такое распоряжение: "Ты, -- сказал он Ивану Петрову, -- смотри за барином как за своим глазом: ты, если, избави боже, что случится, ответишь мне. А ты, Яков, держи его строго, не балуй: если что такое -- сейчас пиши и присылай его. У меня с ним расправа коротка". Неделя через три дедушка получил от сына письмо, что он принят в полк. "Бескорыстное служение престолу и отечеству" началось...
3
Осенью этого же года дедушка, без всякой видимой причины, вдруг ни с того ни с сего начал "таять", то есть худел и худел. Сделался такой смирный, тихий. Все свои "эти мерзости" оставил. Даже полковницу Предкову отправил обратно в ее имение, чем, конечно, возвратил к себе любовь и вообще нежные чувства бабушки.
-- Не до нее мне теперь, Машенька.
-- А если, бог даст, поправишься, опять за нее примешься?
-- Нет, где уж мне поправиться.
-- На бога, мой друг, уповай: все он.
-- Уповаю, конечно, да... нет, уж не поправлюсь, чувствую это.
-- Тоже вот и этого козла-то отправил бы ты. Зачем он тебе? Только срамота одна.
-- Это ты про Шампошку?
-- Да, мой друг.
-- А дети-то как же без французского языка останутся?
-- Гувернантку возьмем. А то он, подлый, намедни во время урока вдруг у Сонечки руку начал ни с того ни с сего (вранье) целовать.
-- Да-а?
-- Разве я, мой друг, тебе солгу?
-- Ну, к черту его.
Таким образом, еще за несколько месяцев до дедушкиной кончины она взяла во всем такую силу, что, можно сказать, его в это время как бы уж не существовало. Все дела по хозяйству вершила уж она одна. На дедушку нашел какой-то особенно нежный "стих".
-- Трудно тебе, Машенька, с этими подлыми?
-- Что ж, мой друг, делать. На все господня воля.
-- Так-то так, а не взять ли нам управляющего?
-- Только одно лишнее воровство будет. Из своих такого человека нет, а с воли взять -- что с ним поделаешь? Ни наказать, ничего такого с ним сделать нельзя...
-- Ну, это-то пустяки. Если что -- так отдеру... Вот если бы бог дал понравиться... Да нет... нет...
И в самом деле, с каждым днем "таяние" не только не прекращалось, но видимо усиливалось. Недели за две до кончины он совсем затих. Доктора начали говорить, что все бог.
-- Не встать ему? -- спрашивала бабушка.
-- То есть... оно, конечно...
-- Надежды нет?
-- Весьма слабая...
Бабушка решила выписать своего брата, князя Кундашева, которого дедушка терпеть не мог, но на призвание которого теперь, конечно, согласился.
-- Все-таки мужчина, -- говорила бабушка.
-- Оберет он тебя.
-- Ну, пожалуйста! Отскочит...
-- А вот что с детьми нам делать?
-- Окажи, мой друг, я так и распоряжусь.
-- По-моему, так надо: Васеньку -- в морской корпус, Сереженьку -- в училище статских юнкеров: камер-юнкером будет, Феденьку -- в гусары... Девочек -- в институт -- в Смольный монастырь.
-- Как хочешь, мой друг. Вот только насчет морского корпуса...
-- А что?
-- Боюсь я, мой друг. Вот брат, князь Иван, тоже ведь в море служил, так без рому >ни на шаг. Утром -- пунш, и целый день все пунш. Маменьке-покойнице ведь что он огорчений принес чрез это...
Дедушка сказал, что этого нечего бояться, спиться везде можно. Спросил карандаш, бумаги и, чтобы она не перепутала, кого из детей куда отдать, все это ей записал.
Так обыкновенно всегда поступали, распределяя, кого из дворовых мальчиков в какое отдавать ученье: кого в столяры, кого в сапожники, кого в музыканты, кого в живописцы. Так поступал он теперь и с своими собственными детьми. Так точно "мы" поступаем, впрочем, и до сих пор...
Наконец дедушка скончался. Горничные обмыли его, домашние столяры и обойщики содрудили гроб, из "губернии" привезли архиерейских певчих, съехалось полуезда на похороны; похоронили, помянули. Бабушка сделалась опекуншей чуть ли не над целой дюжиной детей и владычицей восьмисот душ рабов.
Прошло три года. Всех детей, согласно записке, рассовали по разным заведениям. Она осталась одна в громадном пустом доме.
4
Скука смертная. Конец сентября. Идут бесконечные дожди. Только пообедала она с Каролиной Карловной, и уж смеркается. Легла отдохнуть. Отдохнула. Все еще рано.
-- Филька, ставь самовар! А что это от детей писем давно нет? Каролина Карловна, вы бы, матушка, хоть пасьянсик разложили...
Каролина Карловна начинает раскладывать пасьянс. Приходит лакей и докладывает, что "начальники" пришли, то есть бурмистр, староста, конюший, коновал, скотник, ключник и проч.
-- Позвать их.
В гостиную, стараясь осторожнее стучать сапогами, входят начальники, кланяются и, заложив руки назад, рядком выстраиваются вдоль стены.
-- Ну что, все благополучно?
-- Слава богу-с, -- хором отвечают все.
-- Караул у тебя плох, -- обращается она к бурмистру. -- Совсем ночью не слышу я, чтобы в доски он стучал.
-- Разве погреться в людскую заходят когда, а то всю ночь.
-- Нечего греться. Скучно, холодно -- могут жен с собой брать... Виноватых сегодня много у тебя?
-- Человек с пяток было.
-- Наказал?
-- Наказал-с.
-- Покров скоро. Невесты есть?
-- Не хватит-с. Девки три надо будет прикупить али так у соседей призанять до будущего года. Лета выйдут -- отдадим.
-- Конечно, занять. Это еще что -- покупать. Съезди к Ивану Петровичу -- займи сколько нужно.
-- У Ивана Петровича какие уж девки -- одна дрянь. Если прикажете к Михаилу Васильевичу, -- у них -- приказчик их сказывал -- нынче урожай на девок. Мы бы, говори?, дали взаймы.
-- Все равно, к Михаилу Васильевичу съезди.
-- Слушаю-с.
-- Да ты смотри, чтобы хорошим ребятам хорошие девки достались. А то, я знаю, у вас ведь это все зря делается.
-- Помилуйте, матушка, как можно зря.
-- Ну-ну! Все я знаю... А у тебя что: все благополучно на конюшне?
-- Слава богу-с, -- отвечает, несколько выдвигаясь вперед, конюший.
Тщательно, с полным знанием и вниманием, читается и разбирается проект лошадиных браков. Наконец и этот вопрос исчерпывается. Она переходит к ключнику, от ключника к садовнику, и т. д., и т. д.
-- Ну, с богом.
"Начальники" кланяются и идут гуськом, один за другим, через зал в переднюю.
-- Самовар куда прикажете подавать? -- спрашивает Филька, появляясь в дверях.
-- Куда? болван, разве не знаешь куда? В чайную. Иль нет -- в угольную... Ну что, сошлось? -- обращается она к Каролине Ка:рловне.
-- Нет.
-- Уж я чувствую, что кто-нибудь из них нездоров. Материнское сердце не обманет. Надо в город на почту завтра послать. Эй, Филька!
-- Чего изволите?
-- Верни-ка поскорей бурмистра. Ушел он?
-- Никак нет-с. Еще в передней.
-- Ты завтра пораньше кого-нибудь на почту пошли, -- говорит она бурмистру. -- От молодых господ давно писем что-то пет. Овса почтмейстеру пошли. Маслица фунтов тридцать. Вели сказать, что как птицу будем бить -- опять ему пришлем. Ну, только. Пошел.
В угольной, освещенной двумя нагоревшими сальными свечами, шипит и дуется самовар. Каролина Карловна разливает чай. Стоят банки с вареньем, разные домашние печенья, крендельки и проч.
-- Что .это Праоковыошка не идет? Прасковыошка!
В дверях показывается высокая худая женщина лет пятидесяти, с необыкновенно маленькой головой и каким-то мертвенно-скопчееким выражением лица.
-- Чего изволите?
-- Ну что у тебя?
-- Слава богу-с.
-- А Дуняшка еще не опросталась?
-- Нет еще-с.
-- Как опростается, мало-мало оправится, наказать ее, подлую.
-- Да уж и Дашку, сударыня, заодно бы.
-- А что?
-- Тоже-с.
-- Это еще что такое? Это от кого?
-- Не сказывает, запирается, а уж я вижу, что готово... Так надо полагать, что от Филиппа Иваныча.
-- От какого это Филиппа Иваныча?
-- От лакея-с.
-- От Фильки?.. Филька! Появляется Филька.
-- Чего изволите?
-- Это, голубчик, твое дело?
-- Какое-с?
-- Дашка...
-- Матушка барыня, вот как перед богом...
-- Ах, бессовестный, ах, бессовестный! -- всплескивая руками, восклицает Прасковьюшка. -- Еще запирается! Ты бы в ножки к барыне, а он запирается. Что ж, ты думаешь, я не знаю ваших шуров-муров?.. Я еще летом, сударыня, их замечала, да все не хотела вас беспокоить. Авось, думаю, образумятся. А они знай свое, и в ус не Дуют.
-- Вот как перед богом!..
-- Ах, ах, бессовестный!..
После такого дознания ша другой день, {разумеется, -- следствие. Покойница ужасно любила такие дела. И позже, когда она была уж совсем старуха, она все-таки любила их. Виновных, конечно, она наказывала, но это делалось как-то без злобы. Это было удовлетворение какого-то особого чувства, имеющего свои начала в сладострастии... Когда умер покойник дедушка, ей было не более сорока семи лет и она была еще в полном, как говорится, соку. Поэтому, мне кажется, что подобные следствия имели для нее ту же прелесть, какую имели частые исповеди в грехах молодости для бабы в известном анекдоте...
5
Кроме вечерних докладов Прасковьюшки о состоянии нравственности горничных, кружевниц и коверщиц, бабушка-покойница и сама, чрез личные и довольно частые посещения флигеля, где жили и работали все эти Фимки, Дашки и проч., знакомилась с положением любимого вопроса и иногда делала, благодаря своей опытности и наблюдательности, поразительные открытия, приводившие в изумление даже такую неусыпную и бдительную женщину, как Прасковьюшка.
Обходит она, положим, кружевниц, смотрит и поверяет их работы. Вдруг остановилась.
-- Ну-ка, встань-ка. Девка встает.
-- Пройдись-ка. Не спрячешь от меня. Ах ты подлая!..
-- Матушка барыня!.. Ей-богу-с...
-- Еще божится! а!
И редко-редко случалось, чтобы она ошибалась. Но горничные знали, что за эти преступления наказания, сравнительно говоря, были не особенно строги, и потому беременели без конца, доставляя постоянный и обильный материал для следствий.
Большое хозяйство, то есть то, что составляло предмет ведения покойника: посев, лес, конный завод и проч., пришло, разумеется, в некоторый упадок, хотя о расстройстве, конечно, не могло быть и речи. Летом она очень даже любила выезжать в поле. Запрягут коляску, и она с Каролиной Карловной, а иногда возьмет с собой и Прасковьюшку, едут на сенокос, на жнитву, на пахоту. Но эти поездки она всегда делала так, чтобы они были неожиданны для бурмистра, старосты и проч. И тут от зоркого и опытного глаза ее редко что могло укрыться.
Кроме Покровского, главного имения, было еще две пустоши и деревня Вахровка. И пустоши и деревня были верстах в тридцати от Покровского. Она совершала туда ежегодно по крайней мере две-три и даже четыре поездки, тоже, разумеется, весной, летом или осенью. Это были уже целые экспедиции, к которым готовились дня по два, которые за дождем откладывались и которые сохранить в тайне от "начальников", конечно, невозможно было.
Для сношений с "судейскими" у нее был в городе заведен подьячий, за которым, в случае надобности, и посылалась подвода "на паре". Это, разумеется, был какой-то, выгнанный за пьянство и уж невозможное и по тогдашнему даже времени взяточничество, заседатель земского или уездного суда. Он ведал все ее дела и за это получал натурой: ему присылали овса, крупы, муки, битой птицы, масла... Раз она подарила ему лошадь, разумеется дрянь. Ему же "для услуги" были даны какой-то "завалящий" дворовый и дворовая же девка, ставшая ей ненавистной после того, как она поймала ее на чердаке с покойником.
Так правила она и -- надо отдать ей справедливость -- не только не разорила имения, но скопила порядочную-таки сумму денег. Она прятала их, но иногда и ростовщичала. Терпеть не могла только давать в долг соседям. У нее было "в городе" несколько знакомых купцов, которые всегда почти без отказа получали сколько им нужно. Но это почему-то обставлялось всегда величайшим секретом.
-- Денис Парфеныч приехал.
-- Позови.
Купец подходил "к ручке" и после нескольких приказаний сесть (времена-то какие были!), наконец, садился на кончик стула.
-- Ну, спасибо, что заехал, вспомнил старуху. Что у вас в городе слышно?
Купец рассказывает новости. Говфит, что привез гостинцев ей: белорыбицу, икры и т. п.
-- Спасибо за память, только кому у нас есть-то это? Едоков у нас нет. Живем мы с Каролиной Карловной как в монастыре: ни мы никуда, ни к нам никто.
Она, конечно, знает, в чем дело, то есть знает, что он приехал за тем, чтобы или отдать долг, или просить "на перехватку". Тем не менее ни за что в тот же день не даст ему денег и не примет их от него, если он их ей привез, а оставит ночевать и только на другой уж день после обеда запрется с ним в дедушкином кабинете и там с глазу на глаз "сделает дело".
-- Что за года ваши. У меня сестра в ваших годах за второго мужа вышла, еще двоих детей ему принесла.
-- Нашел с кем равнять! Разве у нас такое здоровье, как у вас?
-- Равнять, матушка Марья Дмитриевна, не смею, а только что ж это за года?
-- Ах, Денисушка, наши заботы не ваши. Вы думаете только о деньгах, а нам и о детях надо подумать. Надо их в люди вывести. За всех-то ведь я девять тысяч в год плачу. А потом, как выйдут, мало им разве потребуется? Да вот и старшему-то в полк разве мало перешлешь в год. Ведь не из жалованья же благородному дворянину служить.
-- Так-то так, -- соглашается купец и думает, как бы ему поскорей уехать.
Уедет такой случайный и неожиданный гость, и они опять одни-одинешеньки с Каролиной Карловной, вечно раскладывающей пасьянс за пасьянсом, или с Прасковьюшкой. У соседей она пользовалась уважением, как богатая помещица, но и только. Она ни с кем почти но водила знакомства. К ней ездили разве только по делу, а так никто, и она ни к кому. Покойник был "беспутный", самодур, но все же хлебосол, хоть и "отдавало" чем-то холуйским это его хлебосольство. К нему все-таки ездили, и с грехом пополам он даже дважды был избран в предводители. С его смертью все перестали ездить. Только по праздникам являлись обычные гости: попы из своего села да поп из соседнего села, где прежде, до постройки своей церкви, был приход. Попы приезжали, разумеется, с женами и дочерями, а на Рождество и на Крещение и с сыновьями, которые произносили при этом "речи" и получали за это по новенькому четвертаку. Чем-то жестким, холодным, бездушным веяло от этой женщины, и все сторонились от нее. Ни кошек, ни собачек, ничего у нее не было. Не любила она и сада. А все у нее было, и при случае она очень любила показать себя и задать, что называется, тону. Раз как-то в глухую осень, поздно вечером, когда было уж совсем темно, как ночью, в проливной дождь, на двор к ней въехал сбившийся с пути предводитель. На дворе начался собачий лай, поднялась суматоха; она узнала, в чем дело, и послала просить его зайти "обсушиться". Хоть и ехал он в карете и был совсем, разумеется, сухой, но, сообразив вероятно, что продолжать путешествие не совсем удобно, согласился и велел подъехать к дому. Предводитель был богач, князь, с громкой фамилией, служил в гвардии и только недавно вышел в отставку, приехал в имение и поселился в нем. Она все это знала, разумеется, и вот ей захотелось вдруг показать себя: мы, дескать, тоже не мелкотравчатые какие, тоже княжеского рода. И сделала ему такой прием, угостила его таким ужином, таким рейнвейном, что он потом всему уезду об этом рассказывал.
Разумеется, этот ночной визит предводителя был событием и для нее и для всего дома, кажется, на целый год. И было бы это событие совсем светлым воспоминанием, если бы не омрачило его одно маленькое обстоятельство, которое открылось на другой же день почти вслед за его отъездом. У горничной Фимки Прасковьюшка увидала золотой, который та показывала какой-то другой горничной.
-- Откуда он у тебя?
Та туда-сюда, наконец созналась:
-- Предводитель подарил.
-- Когда?
-- Я им воду подавала, когда они почивать ложились.
Было, разумеется, доложено, произведено строжайшее следствие, которое раскрыло такие обстоятельства, которые не имеют ничего общего с водой. Оказалось, что здесь замешан один из лакеев, и т. д., и т. д. Когда действительность была обнаружена и не оставалось никаких сомнений, за что именно Фимка получила от предводителя червонец (тогда они еще были у "нас"), она была по только оскорблена этим, но, можно сказать, даже потрясена.
-- И это за то, что я его обсушила, обогрела и так приняла!..
Разумеется, эту Фимку сейчас же остригли, высекли, сослали на скотный двор, лакея Никанорку тоже "уда-то упекли; но оскорбление "дому" в ее глазах и осталось несмытым...
6
А "дети" между тем росли. Летом на каникулы она их к себе из Петербурга не брала.
-- Нечего им тут делать. Одно только баловство. Кончат ученье, тогда и приедут.
Сами они тоже к ней не ездили. Один только старший сын -- улан Яша, за все время после "папенькиной кончины" приезжал к ней раза два или три и все-таки уезжал "солоно не хлебавши".
"Что? Отскочил?" -- про себя говорила она, смотря в окно за отъезжавшим его экипажем.
А Яша в то время был еще послушный и почтительный сын. По какой-то странной и необыкновенной случайности он вначале долго, лет пять, не пил, ни в карты но играл, нн долгов не делал. Каждое письмо от него, каждый приезд его пугал се. Ей именно казалось, что или в письмо его она прочитает, или лично от него услышит просьбу заплатить его долги, хотя данных у нее на это никаких не было. Одно только предчувствие. Приедет он, поживет с недельку, и она уж ждет не дождется, когда он уедет.
-- Ну, и господь с ним. Что ему тут делать? Челозек еще молодой -- ему служить еще надо, -- говорила она. -- Об имении им заботиться нечего, пока я жива: все цело. Я умру -- ничего с собой не возьму.
Предчувствие, однако, сбылось, хотя гром грянул и не из той тучки, из которой она ждала его скорее всего. Первое огорчение ей в этом вкусе нанес Сережа, воспитывавшийся в училище статских юнкеров. Раз как-то весной она получила от него очень красноречивое и очень разумно написанное письмо, в котором тот извещал, что имел несчастие заболеть и что хотя и вылечен докторами, но для окончательного изгнания болезни ему необходимо ехать лечиться на Кавказ, и для этой поездки он покорнейше просит ее прислать ему немедленно три тысячи рублей. "В противном случае, маменька, я могу остаться несчастным на целую жизнь", -- писал он в заключение... Затем шло обычное уверение в сыновней любви и несчетное целование ручек... Прочитала она это письмо, и так у нее руки и опустились. Валены были тут не три тысячи, а прецедент. Она это отлично понимала, и он-то ее и напугал...
-- Что ж это за ним не смотрят? За что же это я деньги плачу? Заболел, мерзавец, и не стыдится даже матери своей об этом писать!
Она решила ничего ему не отвечать на письмо. Как хочет, так пусть и выворачивается. Но Сережа был мальчик с ноготком. Отделаться от него было не так легко, как она думала. Он подождал недельки две и прислал второе письмо. Это было написано еще почтительнее, по и еще рассудительнее. Он писал ей, что, по всей вероятности, она по каким-либо причинам первого его письма не получала, а потому он повторяет его содержание. Затем шло еще более подробное рассуждение о необходимости изгнать болезнь радикально, еще подробнее и картиннее рисовалась перспектива ужасного будущего, в случае, если изгнание болезни не совершится немедленно. Потом следовало извещение о том, что он твердо решился изгнать ее и не остановится ни перед чем, чтобы это сделать. Еще далее он писал, что, в случае отказа денег с ее стороны, он вынужден будет обратиться с просьбой об них к предводителю, как председателю дворянской опеки. В заключение, перед целованием ручек, он делал очень ловкий намек, что через два года исполнится его совершеннолетие... Первое письмо ее возмутило, огорчило, расстроило, породило целый ряд сомнений и предчувствий; это, второе, было уж прямо ударом. Она это отлично поняла. Однако что же делать? По первому впечатлению она хотела его сейчас же, тут же, проклясть. Потом что-то сообразила, и мысли ее начали работать в другом направлении. Послать разве за подьячим? Узнать у него, какие у нее права на "него", что она может сделать е ним "по закону"? Уничтожить его, отсечь этот вредный член, не дать пример соблазна другим детям? Но она и эту мысль скоро бросила. Она вспомнила, что еще годом позже исполнится совершеннолетие и третьему сыну, что в морском корпусе, и в это время почему-то вдруг вспомнила о пунше... А что, если он, мерзавец, и не болен совсем? Так только, один предлог выдумал? Ведь этак, если они все начнут требовать денег, -- на них не напасешься, ведь их целая орава, а она одна. И что она им за казначей такой? Отказать... А если он и в самом деле к предводителю напишет?.. Ну, и пусть напишет. Что ж, я разве боюсь его?.. Она промучилась, протерзалась всеми этими соображениями и вопросами весь день, всю ночь, по в конце концов он победил ее. Она хотела писать ему что-то такое и даже садилась и начинала писать, но сама понимала, что у нее выходит вздор какой-то. Еще смеяться надо мной будет. Наконец решила просто отправить эти деньги "ему" без всякого письма и велела позвать бурмистра. Там, в кабинете, где денежные дела, произошла и эта первая ее капитуляция в начинающейся войне с детьми.
-- Поедешь в город. Молодому барину Сергею Григорьевичу отправишь деньги. Квитанцию от почтмейстера возьмешь. Считай.
Бурмистр начал считать пачки, а она облокотилась и смотрела на его волосы, свесившиеся с нагнутой головы, на его корявые руки.
-- Стало быть, они сюда едут? -- спросил он, пряча деньги за пазуху.
-- Пишет, что болен...
-- Господи Иисусе...
Но она в этот момент менее всего была расположена к рассуждениям и излияниям. Ничего не ответила, строго-настрого приказала никому не говорить о том, что отправляет куда-то деньги, встала и пошла, еще раз напомнив о квитанции, точно она думала, что с получением этой квитанции она получит на "него" какие-то особенные права, и тогда она покажет ему...
Получив деньги, Сережа тотчас же написал ей необыкновенно ласковое (за три тысячи-то!) письмо, где говорил, что его больше всего удивило и огорчило то обстоятельство, что при деньгах не было ее письма. "Здоровы ли вы, мой друг, маменька, -- писал он. -- Это меня ужасно тревожит. По окончании курса лечения заеду проведать вас..." -- Ведь еще смеется, мерзавец! Попробуй-ка, заезжай. Этак они все, пожалуй, съедутся... А что, они переписываются между собою? Ну как в самом деле спишутся, возьмут да и съедутся...
7
Но такая опасность, хотя, разумеется, приближалась с каждым днем, все же не была уж так близка, как это ей казалось. Дети были разных возрастов, и до их общего совершеннолетня оставалось еще лет пять. А все это время имение должно было оставаться в опеке, и делить его нельзя было. А вдруг если "старшие" начнут с ней кляузный процесс? От них -- теперь уж видно, что за птицы, -- всего можно ожидать..
Прошел еще год -- и новый сюрприз. Васенька, который был в морском корпусе, прислал письмо, и тоже с просьбой о куше: "Мы едем, милый друг, маменька, -- писал он, -- в пробное плаванье, и потому я уверен, что вы мне не откажете в такой ничтожной сумме, как какие-нибудь пятьсот рублей..."
-- Ничтожная сумма -- пятьсот рублей! Что они, грибы, что ль?
Но тут же сосчитала, что ведь это, во-первых, не три тысячи, а потом сообразила, что ведь и этот тоже будет скоро совершеннолетний. Надо послать. Утонет еще, пожалуй, и опять вспомнила про пунш... Послала ему пятьсот рублей и даже написала письмо с увещанием быть в море осторожней, чаще молиться богу и поменьше пить пунш. Она была глубоко убеждена, что их еще в корпусе приучают к пуншу, как к какому-нибудь морскому артикулу. Таким образом, уже трое сыновей ее огорчили: Яша -- своими посещениями, Сережа -- тремя тысячами и Вася -- пятью стами. Молчали пока лишь два младших: Володя, будущий гусар, учившийся еще в каком-то таком заведении, где все науки читаются и слушаются верхом, и гимназист-пансионер Петя. Но она приготовилась уж получать и от них подобные же сюрпризы.
В этих заботах и опасениях ана почти совсем было забыла про дочерей -- Сонечку и Наденьку, что были в Смольном и которые гоже скоро должны были там кончить курс, и их приходилось брать оттуда. Но они ее как-то не беспокоили. Эти бунтовать не станут. Они могли быть ей опасны разве после замужества, когда у нее вдобавок к пяти родным сыновьям явятся еще два в виде зятьев. Но это еще длинная и долгая песня. Она так мало заботилась о них и думала, что сбилась даже в счете, сколько лет им осталось еще пробыть в институте, и ошиблась на целый год. Оказалось, что они выйдут на будущий год. Ну, за ними надо будет Каролину Карловну послать. Она их и привезет. А все-таки с ними что возни-то будет!..
Все эти письма, думы и сомнения удручали и угнетали ее сильнее и сильнее. Прежде у нее были хоть изредка светлые минуты, когда она бывала и весела и разговорчива, даже шутила. Потом они стали приходить всё реже и реже, и, наконец, теперь уж совсем она их не знала. И всё дети. Кроме старшего, Яши -- улана, она вот уже восемь лет ни одного из них не видала. Посылала она им сущие пустяки. Писала редко. За исключением вышеупомянутых случаев, они за деньгами к пей не приставали. Все письма их были написаны ласково-почтительно; но тем не менее она чувствовала всем своим существом, что это не дети, а волчата, которые там где-то живут, растут и лишь только почувствуют, что они могут сами бегать и кусаться, соберутся в одну стаю и, голодные, немилосердно накинутся на нее. Она никому не высказывала этих мыслей, но они и на минуту, кажется, не покидали ее. И в уме и в душе она готовилась встретить их. Готовилась, и все-таки не приготовилась.
Наконец настал год, в который Сережа должен был окончить курс в училище статских юнкеров.
-- Это какой год-то будет, високосный? -- спросила она на крещение батюшку, бывшего у нее с крестом и святой водой.
-- Високосный. -- И, заметив в ее взоре некоторое беспокойство, присовокупил: -- Это одни пустяки, примета: у бога все года и дни равны.
-- У бога так, а у нас грешных иначе: у нас год на год не приходится.
-- Это точно, что год на год не приходится, -- согласился батюшка.
"Спросить, что я с "ними" могу сделать, если они окажутся..." -- подумала она, но почему-то удержалась и не спросила. Она была, однако,, убеждена, что отрава у нее на них большие, и, в случае чего, она может с "ними", как мать, сделать что угодно. Но что именно -- но знала доподлинно. Во всяком случае она мать, и должны же у нее быть средства для защиты от "них".
А время все приближалось. Настала уж и весна.
-- Что "он" ничего не пишет? Окончит курс, водь, чай, надо ему будет и платье и все прочее.
Но он так-таки ничего не писал. Это молчание и тишина казались ей зловещими, и, по-своему, она не ошиблась.
-- А может, экзамена не выдержит и не кончит в этом году?..
Но Сережа экзамен выдержал, кончил и явился в Покровское как снег на голову, отлично экипированный, с двумя или тремя чемоданами, полными всяких вещей и принадлежностей туалета. Он приехал как раз в то время, когда она только что пообедала и легла отдохнуть.
-- Что, маменька здорова, дома? -- спрашивал он у окружавшей его прислуги и дворни.
-- Слава богу-с. Почивают. Разбудить прикажете?
-- Нет, нет, как можно беспокоить.
8
Известие о приезде сына ей сообщила Каролина Карловна. Это было в дверях, и она едва-едва удержалась на ногах, ухватившись за притолку.
-- Приехал?.. Один?
-- Красавец какой, матушка, -- докладывала Прасковьюшка, вдруг откуда-то появляясь тут же. -- Прикажете сюда их позвать?
-- Нет, не нужно. Как бы воды...
Подали воды. Она отпила несколько глотков, и немного легче стало ей. Между тем Сереженьке уж доложили, что "маменька" изволила проснуться, и он уже стоял у дверей, тихонько их приотворяя и заглядывая к ней в спальню. Наконец он распахнул двери и кинулся к ней:
-- Маменька!
Она сидела в кресле, слабая, как только что выздоравливающая больная после тяжкой болезни, и смотрела на него какими-то странными, недоумевающими глазами, смотрела, как он, стоя на коленях, целовал ей руки, плечи, шею. Он несколько раз поцеловал ее даже в щеку, но почему-то ни разу не поцеловал в губы. Она тоже не целовала его, а только как-то касалась лицом то его лица, то волос. Волоса на темени и на макушке были редки, и плешь уже сквозила. Она это заметила.
-- Здоровы вы, мой друг маменька?
-- Здорова. Живу.
-- Вы бы меня не узнали? Очень я переменился?
-- Ты совсем... Тут будешь жить?..
-- Поживу у вас... если позволите...
-- Живи. Кто ж тебя может гнать. Имение "ваше"...
-- Маменька, маменька! Что вы говорите...
-- Ничего не говорю. Живите... А "те" скоро приедут?
-- Вы, маменька, это про братьев?
-- Ну, конечно.
-- Вася и Володя на будущий год кончают... Сестры в июне.
-- Знаю и без тебя.
Она тяжело перевела дух и протянула руку к стакану с водой. Он подал ей его.
-- А пока вы, маменька, почивали, я уж весь дом обошел и в саду побывал, -- начал он.
-- Все цело. Не беспокойся.
-- Маменька!
-- А что ты, здоров? -- вдруг спросила она.
-- Слава богу. А -- что?
-- Нет, от этой мерзости-то вылечился?
-- О да... -- как бы что-то припоминая, ответил он.
-- Иль, может, совсем и болен не был?
-- Ах, маменька, маменька!.. Какая вы стали... странная, раздражительная.