27 января 1921 года в Берлине скончался от неудачно над ним произведенной хирургической операции профессор истории берлинского университета Теодор Шиман.
И как историк, и как публицист, он давно уже связан так или иначе с Россией; было бы несправедливо, если бы в России смерть его была обойдена молчанием. Предлагаемая статья имеет целью напомнить в нескольких словах, как об исторических работах, так и о деятельности покойного в области политической литературы и публицистики.
Родился и провел свою молодость Теодор Шиман в русском Прибалтийском крае, где учился в гимназии, а потом и в университете, в Дерпте. По окончании курса он некоторое время служил (преподавателем) там же, в Прибалтийском крае, причем уже с начала семидесятых годов усердно работал (впоследствии по поручению курляндского дворянства) над разбором и упорядочением богатого, но крайне запущенного курляндско-герцогского архива в Митаве. Всякий, кому приходилось работать над документами этого архива, помнит хорошо, конечно, "нумерацию Шимана" в каталоге и на обложках связок. Эта нумерация впервые облегчила исследователям возможность ориентироваться в дебрях архива. Шиман не только разбирал и каталогизировал герцогский архив, но и давал, в эти годы, на основании документов, как этого, так и других частных, городских и сословных архивов Прибалтики ряд исследований и экскурсов по вопросам местной истории, преимущественно в XVI, XVII и XVIII веках.
В эпоху начавшегося при Александре III обрусения Прибалтийского края, Шиман переселился в Берлин. Здесь ему почти сразу очень повезло. Он был принят и обласкан в нескольких хорошо поставленных в берлинском бюрократическом и придворном кругу домах, быть может потому, что курляндские связи его были весьма широки и крепки, а остзейские дворянские рекомендации всегда значили в Берлине немало. Он познакомился с Бисмарком, а потом и с Вильгельмом II (в самом начале царствования последнего). Тогда, как другой остзеец, Виктор Ген, в эти годы доживал свой век в том же
Берлине в угрюмом одиночестве, -- общительный, живой находившийся в расцвете сил Шиман быстро сделался своим в германской столице. Он получил кафедру сначала в берлинской военной академии, потом в университете, где до последнего времени читал и собирал обширные аудитории. Его сближение с императором все росло. Вильгельм II не раз приглашал его в числе самых интимных друзей на яхту "Гогенцоллерн", и Шиман сопровождал его в морских путешествиях; бывал запросто и во дворце. По общим отзывам Вильгельм бывал с Шиманом очень откровенен и охотно делился с ним своими планами, опасениями и надеждами. Уже с девятидесятых годов Шиман стал выступать в ежедневной консервативной печати, а с 1901 года сделался руководителем иностранного отдела в "Kreuz-Zeitung". Его еженедельные обзоры внешней политики читались людьми самых разных направлений с большим интересом; многие склонны были видеть в статьях Шимана отражение взглядов Вильгельма.
Это деятельное участие в текущей публицистике не помешало Шиману предпринять и сильно подвинуть громадный труд посвященный истории царствования Николая I; третий том этого труда вышел пред самою войною, в 1913 году. С 1910 года Шиман стал во главе журнала "Zeitschrift für osteuropäische Geschichte", быстро занявшего почетное место в научной журналистике. Во время войны Шиман не играл заметной роли; из "Kreuz-Zeitung" он ушел в самом начале войны, разойдясь с редакцией во взглядах на Англию. Разгром Германии тяжко отозвался на самочувствии и даже физическом здоровье старика. Смерть его после операции пришла, когда он уже был физически и морально сломлен. Такова его внешняя, несложная биография. Постараемся охарактеризовать плоды его умственной работы.
Теодор Шиман, как историк, принадлежит к тому разветвлению школы Ранке, представители которого смотрели на старшее поколение его учеников (в том числе на Зибеля) довольно критическим оком. Собирание и монографическая разработка фактов, обследование и привлечение к делу новых архивных фондов -- вот, собственно, с точки зрения этого разветвления школы Ранке, альфа и омега всех обязанностей историка.
Непреодолимое нерасположение к сколько-нибудь широким конструкциям и, главное, отсутствие потребности в них -- вот коренной недостаток, органический порок научной индивидуальности Шимана. Следует заметить, что зрелые годы Шимана, когда он, обосновавшись в Берлине, собирал материалы и приступал к обработке самых крупных своих исследований, совпали со временем Лампрехта чуть ли не все наличные представители исторической кафедры всех германских университетов, кроме лейпцигского. Осуждению подверглась не только лампрехтовская литературная манера с ее раздражающим оригинальничанием и назойливым стремлением к ненужным и пресным парадоксам, но и весь метод, все умонастроение лейпцигского историка. Лампрехт получал (и не однажды) наименование шарлатана, развратителя начинающей ученой молодежи. Каждый том "Истории германского народа" возбуждал все более и более нападок, да и в самом деле каждый том был хуже предшествовавшего по мере того, как Лампрехт от средних веков переходил к новому времени. Поверхностность в анализе фактов, на живую нитку сработанные кадры и чисто внешние, словесные скрепы, в которых эти факты плохо держались, тщательно скрываемая, но именно поэтому вполне очевидная компилятивность материала и пользование чужими, непроверенными частичными выводами для построения собственных, широчайших общих выводов -- все эти недостатки, которых не было у Лампрехта, автора превосходной "Германской экономической жизни в средние века", и которые чем дальше, тем все решительнее одолевали Лампрехта -- автора "Истории германского народа", все эти действительные грехи живого и талантливого человека учитывались, как неизбежные будто бы последствие "мании к обобщениям", которая так же легко ведет к шарлатанизму, как игорная страсть, при малых капиталах, к разорению, а в еще худшем случае к шулерству. Если капитал фактов у вас еще слишком незначителен, увеличивайте его, раньше, чем давать генеральный бой историческим тайнам, иначе вас ждет крах. Вот какова была мораль, с которою оппоненты Лампрехта обращались к начинавшим историкам.
Теодор Шиман не являлся, конечно, "начинавшим", у него уже были работы и ему подходил пятый десяток, когда полемика против Лампрехта была в разгаре. Но он по всем своим умственным наклонностям всецело должен был оказаться на стороне крайних оппонентов и критиков Лампрехта. В эти то годы он и трудился над своим большим исследованием по русской истории и научная атмосфера, в которой это исследование создавалось, не могла на нем не отразиться.
Раньше чем я перейду к этой работе, больше всего укрепившей за Шиманом его научное имя, скажу несколько слов об уже имевшемся за ним до того научном багаже. Этот багаж не отличается ни размерами, ни разнообразием, но отрицать за ним серьезных достоинств невозможно.
Дело в том, что у Шимана была драгоценная черта, вкус и любовь к архивному документу, и почти всегда сопряженная с этою -- другая черта: упорное нежелание браться за перо, если нет в виду сказать что либо новое. Он терпеть не мог компиляций, переложений своими словами и т.п. И это сказалось с первых же его шагов на ученом поприще.
Шиман дебютировал в науке еще в 1877 году, книгою "Charakterköpfe und Sittenbilder aus der baltischen Geschichte des sechszehnten Jahrhunderts", вышедшею в Митаве.
Мы находим здесь несколько интересных исследований, основанных на архивных данных (особенно из герцогского курляндского архива) и посвященных большею частью отдельным деятелем края в XVI веке. С большим местно-патриотическим жаром тут заклеймены, между прочим, "два предателя" Лифляндии (Иоган Таубе и Эйльгард Курзе). Очень интересны два исследования: о католичестве в Лифляндии в XVI веке и о сельской жизни в Курляндии в ту же эпоху. Последнее до сих пор незаменимо, несмотря на свою краткость: с таким умом, историческим тактом и уменьем допрашивать самые скудные свидетельства написана эта скупая по количеству страниц, но богатая содержанием
статья. Нельзя писать еще и теперь о крестьянстве северо-восточной Европы в XVI веке, не упомянувши об этой маленькой статье и не воспользовавшись ею. Неутомимо продолжая свои работы в остзейских архивах, Шиман издал в 1885 году любопытные документы об отношениях Ревеля к Риге и России (Revals Beziehungen zu Riga und Russland). В эти же годы он не переставал писать отдельные статьи и специальные экскурсы на основании новых данных, которые преимущественно находил в им же упорядоченном митавском герцогском архиве и в других городских и сословных хранилищах Остзейского края, где постоянно работал. Вышедшая в 1886 году его новая книга "Historische Darstellungen und archivalische Studien", где собраны эти новые статьи и этюды (появившиеся после первой книжки), так же содержательна и свежа по материалу, как и первая книжка. Все работы, вошедшие в нее, посвящены истории Лифляндии и Курляндии в XVI-XVIII вв. Тон автора уже не тот, что в первой книжке. Местный патриотизм не сказывается в таких горячих и решительных выражениях, как некогда в статье о "двух предателях". Окончательно устанавливается никогда более не покидавшее Шимана (в его исторических, по крайней мере, работах) спокойствие тона; проявляется явное желание не давать воли своему патриотическому пристрастию, уменье брать из документа лишь самое необходимое для темы, не увлекаясь, как это часто случается, пересказыванием всего документа целиком, только потому, что сам документ интересен. Сказывается тут и основной недостаток Шимана: слишком далеко, почти до отождествления, идущее приравнение роли историка к роли рассказчика. Кругозор насильственно суживается, и читатель остается в прямом убытке. Читаешь, напр., прекрасный экскурс об отношениях курляндского герцога Якова к папской курии и определенно чувствуешь, что Шиман никак не хочет понять, что папская курия тут гораздо интереснее герцога Якова. И самый экскурс, из-за ошибки в освещении и перспективе, как-то виснет в воздухе, вместо того, чтобы занять свое местечко (хотя бы маленькое) в истории папства XVII столетия. Отнесение отдельного факта к какой-либо крупной ценности -- вот что обыкновенно отсутствует в этих трудах Шимана; проселочная дорога, даже тропинка интересует его совершенно независимо от того, в каком она соотношении находится к столбовой дороге.
Но близилось время, когда Шиман нашел тему, настолько общую и широкую, что она уже сама по себе значительно обезвреживала эту черту его и предохраняла от опасности впасть в ученое крохоборство и растратить свой исследовательский дар на мелкие достижения.
Переселение в Берлин, кафедра в военной академии, а потом и в университете, сближение с Бисмарком и двором, со столичным обществом и прессою -- все это так расширяло круг интересов прибалтийского историка, давало ему надежды на доступ к таким архивным сокровищницам, что его задания сразу становятся шире и ответственнее. Русская история расцвета императорского периода начинает сосредоточивать на себе все его внимание. Первое время он работал над историею убийства Павла, собирал сопоставлял и опубликовывал материалы, -- но здесь ему трудно было сообщить много новых фактов, найти неведомые, сколько-нибудь существенные источники или высказать особенно оригинальное суждение. Мало по малу мысль его приковывается к Николаю I. Общей истории царствования Николая, доведенной до конца -- нет, материалов неизданных и даже неизвестных -- много, материалы эти и в Германии, и в России при дружеском расположении Вильгельма и рекомендациях к русскому двору -- могут быть предоставлены Шиману не в пример прочим, самая тема важна и для русской, и для германской, и для общеевропейской истории. Все эти соображения не могли не оказаться решающими. И прочно устроившись в Берлине, собравши превосходную и огромную библиотеку по русской истории первой половины XIX века, работая каждый год в архивах германских и заграничных, наш историк принимается за главный труд своей жизни "Geschichte Russlands unter Kaiser Nikolaus".
Шиман привлек к исследованию прежде всего архивные документы отчасти уже тронутые учеными (архива французского министерства иностранных дел, русского м-ства иностранных дел, русского государственного совета) отчасти нетронутое до него (венского госуд. архива, прусского госуд. архива, архива прусского военного м-ства), отчасти, наконец, никем не тронутые документы таких хранилищ, куда вообще посторонний глаз почти никогда не заглядывал (вроде б. собственной Его Вел. библиотеки в России и семейного архива Гогенцоллернов в Берлине). Долго и систематически, в Берлине, Париже, Вене и Петербурге, собирал он свою громадную архивную иноформацию и на ней построил, в сущности, почти всю работу. Уже опубликованные материалы он знает, "Русскую Старину", "Русский Архив", "Былое", цитирует так же, как Корфа, Никитенко, Лебедева, Заблоцкого-Десятовского, переписку Николая с Паскевичем, записки Нессельроде и т.д., но становым хребтом всего построения остается все-таки архивная информация. Те частичные проблемы, которые сравнительно более разработаны и по которым ему не удалось добыть ничего нового (вроде, напр., истории декабристов, их восстания и суда над ними) Шимана долго не задерживают и, вообще, масштаб у него меняющийся и прихотливый, он склонен руководствоваться в каждом случае не относительною важностью события или периода для всей темы труда, а относительным богатством или бедностью неизданных архивных данных, которые ему удалось добыть для характеристики этого события или периода. Кроме документов, цитируемых в тексте, читатель находит в приложениях к каждому тому около сотни страниц (весьма убористого шрифта) документов, впервые публикуемых.
Эти документы так подобраны, что если их читать подряд, уже окончивши чтение текста, то получатся впечатление, будто текст был одним только (умело разработанным) введением и комментарием к этим приложениям; а с другой стороны, приложения иллюстрируют с необычайной выпуклостью каждое утверждение текста.
В центре исследования стоит Николай. Шиману явно симпатичны некоторые стороны деятельности и личности этого монарха: дружба с Пруссией, благосклонность к остзейцам, крепкая убежденность в правоте и принципиальной неопровержимости монархических начал. Но автор не устает указывать на те стороны этого характера, которые явно его отталкивают: полное отсутствие "правового чувства", способность к проявлению деспотического произвола, временами мстительность и жестокосердие, воззрение на правонарушения и преступления, как на личную себе обиду и дерзкий вызов, и соответствующие этому воззрению немедленные действия - все это антипатично Шиману. Он считает Николая I человеком, от природы умным, хотя и не глубокого ума, умевшим, когда ему казалось нужным, быть обаятельным, ловким (иногда даже очень ловким) дипломатом. Слабость Николая, по мнению Шимана, заключалась в том, что он далеко не сразу находил нужные решения и даже правильные исходные для них точки зрения, в критические моменты долго не решался и колебался. Вот почему, между прочим, он, по мнению нашего автора, никогда не был и не мог быть полководцем, и когда приезжал в действующую армию, то ничего, кроме путаницы не производил. Николай Павлович знал, понимал и любил военную муштру, но не знал и не понимал войны. На неимоверные трудности государственного управления он смотрел упрощенно, наивно веруя, что внезапно нагрянуть туром в какое-нибудь петербургское присутственное место и перепугать чиновников, -- и значит поддерживать закономерность и исправность в ведении правительственных дел. Его обманывали с утра до вечера, каждый день и всю жизнь, он же думал, что от его орлиного взора ничто не укроется. Отсутствие образования, сопряженное с решительным нежеланием пополнить свои сведения чтением, сказывалось в Николае постоянно. Он читал романы русские и иностранные, столь ценил Поль-де-Кока, что даже регулярно приказывал высылать себе из Парижа произведения этого нетрудного автора еще в корректурных листах (III, 412). Но о серьезном чтении и речи никогда не было и быть не могло. Чувство долга у Николая Шиман не отрицает, но удивляется формам, в каких оно сказывалось: напр., внезапно покинуть царскую ложу в театре и мчаться на место какого-нибудь пожара в городе государь считал тоже долгом российского самодержца. Таким постепенно выявляется Николай уже в первых двух томах исследования, охватывающих историю его молодости и первые пять лет царствования.
Первый том вышел в 1905, второй в 1908 году. Оба тома, особенно второй, произвели впечатление; некоторые частности, в самом деле, надолго останавливают внимание. Так как здесь меньше всего было бы уместно пытаться даже в самом сжатом виде излагать богатое содержание труда, то я, для примера, укажу лишь на необыкновенно интересное (основанное, между прочим, отчасти, на неизданных свидетельствах прусских военных агентов) описание перипетий русско-турецкой войны 1828-29 гг. Опасные превратности этой войны, полной неудач и разочарований для русской политики, критическое положение, в самом конце похода, Дибича пред Константинополем, когда так легко торжество могло бы обратиться в катастрофу для русской армии, будь турецкое правительство хоть немного тверже и осведомленнее, -- все это изложено так живо и выпукло, что забыть этого нельзя. Тень Альмы, Черной речки, Севастополя уже лежит над этой пока счастливо окончившеюся войною начала царствования. Ноги колосса были хрупкими не в конце, но уже в самом начале этого исторического периода. Читатели могли с законным нетерпением ждать продолжения работы, но усиленная публицистическая деятельность автора (собрание его газетных статей с 1901 по 1913 год составляет 13 томов, по 400 стр., приблизительно, в каждом) задерживала несколько появление в свет следующей части исследования.
Только в 1913 году вышел третий том, охватывающий десятилетие 1830-1840 гг. Как и в предшествующих частях, мы находим здесь в центре изложения политическую биографию Николая I, снабженную реальным комментарием из современной ему военно-дипломатической и придворной истории. Об источниках всей этой работы я уже говорил. В третьем томе они отличаются особенным разнообразием и свежестью, как цитируемые, так и напечатанные в приложении. Большое впечатление, напр., производят впервые найденные Шиманом секретные наблюдения офицеров прусского главного штаба над бытом русской армии (1835 г.). Оказывается, что прусские офицеры тогдашнего и в Пруссии сурового времени были прямо поражены страшным гнетом, совершенно невыносимым, по их отзыву, лежавшим на солдатах и субалтерн-офицерах русской армии. Их особенно изумляло мрачное, гробовое молчание, царившее в русских казармах и лагерях даже в часы отдыха, в полный контраст с тем весельем, смехом, шумом и забавами, которые оживляли прусские стоянки. Сравнивать быт обеих армий было особенно удобно в Калише, в 1835 году, во время соединенных смотров русско-прусских частей, в присутствии Николая и Фридриха-Вильгельма III. Эти наблюдатели изумлялись также неслыханному воровству и казнокрадству, царившему в русской армии, и еще больше отсутствию чувства собственного достоинства в офицерах, с которыми их начальство, по крайней мере, что касается грубейшей брани, обходилось так же, как сами офицеры с солдатами. Наблюдатели категорически утверждают, что русский солдат любит войну, несмотря на все страдания и опасности, потому что она хоть несколько разнообразит его вполне нестерпимое существование. Любопытно сопоставить с этим тут же печатаемое жизнерадостное "наблюдение" императрицы Александры Федоровны (из ее письма к брату кронпринцу): пять дней шел дождь, "вместо огня - вода, вместо супа - вода", бивуаки плавали, "и все-таки солдаты были веселы и радостны". Вообще, любопытно следить и по тексту, и по документам, опубликованным Шиманом, в каком мире фантазии и обмана, решительно ничего общего не имевшим с действительностью, жили не только императрица, но и пребывал ее супруг. В этом третьем томе, посвященном сравнительно спокойному (считая с конца 1831 года) времени, превосходно воссоздается, так сказать, рутина обыденной жизни Николая I, его житье-бытье. Нет другой книги, которая до такой степени умело и наглядно вводила бы читателя в повседневный быт императорской семьи, как работа Шимана. Школа Ранке сказывается здесь на каждом шагу. Для Шимана нет годов интересных и неинтересных, он должен прежде всего показать, по знаменитому завету учителя, "как оно, собственно, было", wie es eigentlich gewesen, и поэтому, с одинаковой тщательностью повествует и о польском восстании, и о холере, и о балах, смотрах, поездках, парадах, маскарадах, развлечениях и увеселениях, среди которых, в сущности, проходила значительная часть жизни Николая Павловича. Своеобразное ощущение реальности, подлинности, правдивости всей изображаемой картины, в конце конца, дает читателю очень большое удовлетворение. Шиман как бы говорит: я вам расскажу о Николае все, что о нем достоверно знаю, расскажу всю его жизнь, а вы уже сами решайте, что было важно и что неважно. И читатель, сколько-нибудь самостоятельный, в окончательном счете убеждается, что тут этот метод не так плох, и что пред ним вырастает совершенно живой человек, а не формула и печатная строка ("страж абсолютизма" и т.п.). Этот живой человек, может быть, хуже, чем он представляется Шиману (который, впрочем, как уже сказано, старается его отнюдь не идеализировать), но это уж дело оценки, автор своего мнения никому не навязывает, а дает, добросовестно и искусно их располагая, все элементы, нужные для сформирования самостоятельного суждения о Николае.
Сам Шиман склонен думать, что мотивы действий Николая были всегда лучше, чем самые действия, а действия, в свою очередь, лучше, чем их результаты. Он видит в Николае человека, который больше хотел быть и, особенно, казаться непоколебимо твердым, чем был таковым в действительности. Опираясь на ряд неопровержимых данных, он показывает, что всякий раз, наталкиваясь на сколько-нибудь решительное противодействие, Николай терялся, иногда робел, отступал. Этих случаев было, правда, не так много, потому что Николай был чрезвычайно силен по своему положению, и в России, и в Европе, но как только такое редкое сопротивление откуда-нибудь являлось, государь обыкновенно тотчас же утрачивал самоуверенность и искал скорейшего окончания конфликта. С другой стороны, Шиман, приводя ряд (и до него известных) данных, свидетельствующих о большом жестокосердии, до которого способен был Николай доходить в раздражении, обращает внимание и на другую черту, которая по-видимому окончательно выяснилась для него из донесений прусских военных, бывших в русской ставке в русско-турецкую кампанию 1828-29 гг.: Николай, вопреки всем правилам военного искусства и всем требованиям военачальников, всегда противился таким предприятиям, которые для успеха требовали больших жертв людьми. Были случаи, когда он положительно являлся виновником военных неудач по этой причине. Может быть, к тому же порядку явлений относится тот изумительный факт, что когда уже русские войска, в начале сентября н. с. 1831 года, тесным кольцом окружили Варшаву и ни откуда ни малейших шансов спасения для поляков не предвиделось, накануне штурма, Паскевич принужден был (явно против своего желания) предложить варшавскому правительству неслыханно милостивые условия капитуляции: ведший переговоры русский генерал Данненберг дал понять, что Николай "склонен даровать неограниченную (полную) амнистию всем участникам мятежа и согласен на изменения внутреннего управления сообразно с желанием поляков". Мотивировалось это неожиданное предложение стремлением "положить конец кровопролитию". Разгоряченные варшавские клубисты отвергли переговоры, и только тогда последовал штурм и взятие Варшавы. Этот поступок Николая, в сущности, попытки отказа от торжества отмщения, полюбовная сделка с революцией накануне безусловно обеспеченной полнейшей победы над ненавистными ему инсургентами и после долгой войны - тоже плохо вяжется с представлением (вполне оправдываемым другими фактами) о жестокости, на которую очень был способен император. Но Шиман, давая полноту фактического материала, самого разнохарактерного, этим самым и требуя от читателя признания, что герой его повествования - фигура довольно сложная, несмотря на мнимую простоту линий и кажущуюся четкость контуров.
Но пытаясь дать отдельную исчерпывающую характеристику Николая, автор не отпускает его ни на шаг, Николай живет пред читателем своею жизнью изо дня в день, из года в год; и вся эта неправдоподобная, но вполне ярко и ясно рисуемая среда, которую император до самой могилы принимает за действительную Россию, является в теснейшей неразрывной связи с центральной фигурою. И фигура невозможна без среды, и среда нелепа без фигуры. Впечатление поразительной жизненности всей этой комбинации - вот что чрезвычайно привлекает к книге. Шимана хочется перечитывать: есть историки, гораздо более крупные, о которых этого никак не скажешь.
О недостатках всякого большого труда, задающегося обширными и ответственными целями, говорить легче, чем о достоинствах. Ограничусь лишь самыми беглыми замечаниями о том, что больше всего бросается читателю в глаза. Критический полный разбор (который со временем обязаны дать русские историки) был бы неуместен в некрологической заметке.
Прежде всего самая стройность архитектуры этой работы куплена дорогою ценою, полным забвением периферии во имя центра. Мы видим Николая, Чернышева, Бенкендорфа, Нессельроде, Паскевича, Дибича, Александру Федоровну (она совсем живая, в своих письмах к братьям, особенно к Вильгельму Прусскому), мелькнет пред ними краюшек России, пока там в санях или кибитке пролетает Николай, но ни страны вообще, ни народа, ни даже столичного (не придворного) общества мы не замечаем, сколько бы ни напрягали зрения и внимания. Даже отдаленно речь почти не заходит ни о крестьянстве, ни о провинциальном дворянстве, ни о купечестве, ни о торговле, ни о финансах, ни о земледелии. Когда же рассуждение идет о явлениях культурного характера, напр. о литературе, тотчас же обнаруживается, что наш автор чувствует себя in partibus infidelium, боится на каждом слове попасть в просак и чем больше боится, тем чаще попадает.
В виде примера укажу хотя бы на размышления Шимана о Пушкине, которого, по мнению нашего историка, "в России до нынешнего времени бесконечно переоценивают". К счастью, Шиман редко берет на себя неблагодарную миссию рассуждать о Пушкине и других тому подобных скользких, опасных и неясных для него сюжетах. Во всяком случае, гораздо лучше он поступил, напр., воздержавшись от собственного критического анализа Лермонтова и приведя вместо этого характерное письмо Николая к императрице о Лермонтове. К сожалению, он дает не французский подлинник, но немецкий перевод. Письмо любопытно, конечно, для характеристики самого Николая; относится оно к периоду, последовавшему за вторичным отправлением поэта на Кавказ, и писано по поводу "Героя нашего времени". "Я прочел Героя до конца и нахожу вторую часть отвратительною, вполне достойною быть в моде. Это тоже преувеличенное изображение презренных характеров, которое находим в нынешних иностранных романах. Такие романы портят нравы и портят характер. Потому что, хотя подобную вещь читаешь с досадой, все же она оставляет тягостное впечатление, ибо в конце концов привыкаешь думать, что свет состоит только из таких индивидуумов, у которых кажущиеся наилучшие поступки проистекают из отвратительных и ложных побуждений. Что должно явиться последствием? Презрение или ненависть к человечеству. Но это ли цель нашего пребывания на земле? Ведь и без этого есть наклонность стать ипохондриком или мизантропом, зачем же поощряют или развивают подобными изображениями эти наклонности! Итак, я повторяю, что по моему убеждению эта жалкая книга, показывающая большую испорченность автора. Характер капитана (Максима Максимовича. Е. Т.) прекрасно намечен. Когда я начал эту историю, я надеялся и радовался, что вероятно он будет героем нашего времени, потому что в этом классе есть гораздо более настоящие люди, чем те, кого обыкновенно так называют. В кавказском корпусе есть много подобных людей, но их слишком редко узнают; но в этом романе капитан появляется, как надежда, которая не осуществляется. Господин Лермонтов был неспособен провести (до конца) этот благородный и простой характер, и заменяет его жалкими, очень малопривлекательными личностями, которые, если бы они и существовали, должны были быть оставлены в стороне, чтобы не возбуждать досады. Счастливого пути, господин Лермонтов; пусть он очистит свою голову, если это возможно, в сфере, в которой он найдет людей, чтобы дорисовать до конца характер своего капитана, предполагая, что он вообще, в состоянии его схватить и изобразить". Это письмо Николая датировано 12-24 июня 1840 года. В полном соответствии со всею структурою работы Шимана и Лермонтов понадобился автору лишь для дополнения характеристики Николая.
Шимана, в общем, больше приходится упрекать за пробелы, чем за то, что попало в его книгу. Нужно однако отметить некоторую несоразмерность частей, зависящую, как уже сказано, главным образом от того, для какой главы у автора было больше неизданных источников (напомню, что в подобном именно недостатке, невыдержанности масштаба, происходящей от этой же причины, всегда укоряли Ранке). Так, в рассказе о польском восстании, о сношениях с Берлином, о восточном вопросе Шиман иногда о важном, но общеизвестном говорит на одной-двух страницах, а потом чуть не пол листа посвящает неизданным деталям. Изредка попадаются мелкие, а изредка и не такие уже мелкие, фактические погрешности, напр., неправильно освещено дело о немилости, постигшей князя Дадиани в 1839 году; роль Лелевеля и его сторонников в Варшаве в 1831 году характеризована и неясно, и неверно; ошибочно утверждение (II, 77), будто Екатерина не смягчила приговора о пугачевцах; совершенно неправильно негоциации Веллингтона с Николаем весною 1826 года представлены, как победа Николая, тогда как огромною победою Каннинга над Николаем было именно то, что Россия выступила в пользу греков. Есть еще и еще утверждения, с которыми никак нельзя согласиться, но здесь неуместно было бы писать полную рецензию о труде Шимана. Хотелось бы только определить его место в историографии европейской и русской политики данного периода.
Это место русские историки, кажется, довольно единодушно признают видным, прежде всего потому, что общих научных трудов о царствовании Николая I до сих пор ведь нет. Старые, нелепейшие, хотя и многотомные элабораты, вроде книги Лакруа, конечно, в счет не идут. Из новых авторов Шильдер только начал свой труд, а другие русские историки даже и не задавались этою общею проблемою. Небольшая содержательная книжка М.А. Полиевктова может только лишний раз напомнить специалистам о всем, что пока не сделано в данной области; ничего больше от нее требовать нельзя. При этих условиях труд Шимана, даже если после покойного не окажется готовых рукописей последних томов, приобретает серьезное значение. Личная придворная, военно-дипломатическая, политическая история Николая I в первую половину его царствования написана, и написана настоящим исследователем-критиком, на основании в значительной мере неизданного архивного материала. Сделано дело, за которое Шиману будут благодарны также и исследователи западноевропейской истории в этот период, так как они очень ощущали отсутствие подобного труда. Все, занимавшиеся историей европейской дипломатии, давно нуждались в таком систематическом исследовании действий Николая I. Конечно, если бы судьба даже позволила Шиману довести до конца его обширное научное предприятие, все равно на обязанности русских историков оставалась бы полностью огромная и тяжелая задача дать социально-экономическую историю Николаевского царствования, но едва ли кто откажется признать, что та ограниченная часть дела, которую взял на себя Шиман, выполнена им добросовестно и успешно. Он очень многое рассказал и кое-что объяснил. Объяснить все, или даже главное, придерживаясь метода, которого он держался, в истории России никак нельзя; но в биографии Николая - вполне возможно. Самый же рассказ Шимана, часто новый, всегда самостоятельный и жизненный, дает если не все объяснение, то один из элементов объяснения: он дает нам живого человека, стоявшего в центре и влиявшего на события. Поскольку волевые импульсы и весь психический склад этого центрального лица тоже должны быть приняты во внимание и поняты (хотя бы в качестве лишь одного из элементов) при анализе причин событий, постольку Шиман оказал услуги и помощь этому будущему полному объяснению, будущему всестороннему освещению истории России в николаевское царство.
Работа над этою темою окончательно вовлекла Шимана в круг интересов русской истории, и с 1910 года он основывает в Берлине особый журнал под названием "Zeitschrift für osteuropäische Geschichte". Этот журнал должен был стать звеном, соединяющим всех специалистов по изучению истории Польши, Лифляндии, Эстляндии, Курляндии, Литвы, на каком бы языке они ни писали. Фактически больше всего внимания уделялось именно России, и живее всего кажется, именно русские историки откликнулись на приглашение Шимана к общению и объединению на почве интересов научной работы. Дело обещало расти и развивалось с каждым годом. Помню, с каким удовольствием и гордостью говорили германские делегаты на всемирном конгрессе историков в Лондоне об этом журнале.
Это было в 1913 году. Редактор журнала Шиман больше всех своих сотрудников знал уже в это время, что надвигается катастрофа, которая круто оборвет начинавшееся общение. Он только обманчиво представлял себе ее как кратковременную грозу...
Мы подошли теперь к другой стороне жизненных интересов Шимана: к его политико-публицистической деятельности.
II.
Шиман-политик интересен, как психологическое явление, как представитель особого типа политического мышления. Пройдут два-три поколения, и этот тип будут изучать, будут узнавать, -- но понимать его во всей полноте, во всем многообразии оттенков и особенностей уже, думается, будут не в состоянии. Нам, свидетелям последнего, блистательнейшего периода вильгельмовской эры и внезапной, безнадежной гибели германской империи, психология Шимана еще близка и понятна. Реакционер? Нет. Византиец, льстец, лукавый царедворец? Нет. Барабанный патриот, шовинист, легкомысленный забияка, газетный Мальбрук, вечно собирающийся на кого-то в поход? Нет. Бранить его всеми этими обозначениями в пылу полемики, конечно, было возможно. Но теперь он замолчал навсегда, и мы хотим не уязвлять его, а понять. Коротенькие эпитеты, поэтому, приходится отстранить за ненадобностью.
Шиман был юношей, когда Германия шла к объединению, и зрелый его возраст совпал с тем периодом неслыханного в мировой истории расцвета германской империи, который последовал за победоносною войною 1870-71 гг.
Если бы некоторые слова не были так захватаны и не употреблялись бы так часто всуе во имя дешевого эффекта, то этот расцвет в самом деле, можно и должно было бы назвать головокружительным. Голова закружилась не у одного Шимана, но у всего его поколения. Скептики, смутно боявшиеся будущего, вроде Теодора Фонтана (предвидевшего возможную гибель еще в 1892 году), были наперечет, и ни малейшим влиянием не пользовались. На протяжении семи лет три войны, три блистательные победы, последняя война с пленением враждебного императора, провозглашение объединения Германии в зеркальном зале Версальского замка - все это волшебное великолепию, в самом деле, показалось завершением, кульминационным пунктом германской истории. Мало того. Шли годы и десятилетия, и все яснее становилось и Шиману, и его поколению, что этот ослепительный блеск нисколько не меркнет, что как будто на этот раз историческая мойра отступила от своего правила, что к счастливому германскому народу не будут отнесены зловещие слова автора "Поликратова перстня": "судьба и в милостях мздоимец, -- какой, какой ее любимец свой век не бедственно кончал"? С каждым годом империя процветала все более и более, быстро нагоняя и перегоняя самые старые, самые культурные страны, с каждым годом в нигде и никогда не виданной прогрессии богатея и сильнея, изумляя и пугая человечество. "Это - бетонный гранит", с отчаянием восклицал Эрнест Лависс, наблюдая несокрушимую, казалось, мощь молодой империи.
Если так думал французский историк и патриот, то как могли смотреть на происходящее немецкие историки и патриоты? Ганс Дельбрюк, Лампрехт, Шиман - совсем разные индивидуальности и, в частности, ничего общего нет между основными их воззрениями на историю, но одна только черта роднит их: все они (я мог бы сильно увеличить список) воспитали в себе глубокое убеждение, что германское могущество есть то непреходящее знамение, под которым отныне будут вершиться мировые судьбы. Вся германская история была длительным путем, трудною подготовкою к нынешнему триумфу. Но за то с этих пор триумф будет, в пределах исторического предвидения, бесконечен. У Шимана, еще в гораздо более заметной степени, чем, напр., у Дельбрюка, это основное убеждение подкреплялось и, отчасти, мотивировалось вполне определенными воззрениями на плачевное, будто бы, состояние других великих европейских народов, соперников и возможных врагов Германии. Франция - представительница вырождающейся латинской расы, держава, государственность которой расползается по всем швам, народ - отвык от дисциплины, повиновения и почтения; это государство имело некогда славную историю, имело Людовика XIV и Наполеона, но в настоящее время управляется адвокатами и биржевиками, которые меняются у власти почти ежемесячно и при которых несчастной стране, попавшей в их руки, никак не дождаться ни морального возрождения, ни материального преуспеяния. Россия? Шиман сначала (в восьмидесятых и девятидесятых годах) ее изучал, уважал и не любил, с японской войны изучал и не уважал, с 1912 года изучал, уважал и ненавидел; и в течение всей жизни не переставал ее опасаться. Поясню эти слова.
Когда говорится, что при Александре III и в первые годы царствования Николая II Шиман уважал Россию, то под Россиею нужно понимать исключительно русскую государственную мощь, но ни в каком случае не русский народ. К русскому народу он относился почти также, как Виктор Ген, книжку которого "De moribus ruthenorum" издал Шиман и восторженную биографию которого он написал в 1892 году. Подобно Виктору Гену, хотя и выражаясь с меньшим апломбом, Шиман видит в русском народе такой этнографический материал, который будто бы не только не может дать самостоятельного вклада в общечеловеческую культуру, но который даже и приобщить к цивилизации, разработанной другими нациями, возможно лишь насильственными мерами. Вообще, русские культурные достижения всегда были для него книгою за семью печатями. Но оборонительную и наступательную силу русской державы Шиман ставил в те годы весьма высоко. Когда в 1910 году он писал статью о только что скончавшемся короле Эдуарде VII, то желая характеризовать высшую степень блеска и могущества Англии, Шиман счел наиболее подходящим сравнивать состояние Англии, как ее оставил Эдуард VII, с тем положением, в каком оставил Россию Александр III в 1894 году. Разумеется, речь шла о международном политическом значении обеих держав в сопоставляемые моменты. Шиман был горько обижен и раздражен обрусительною политикою в Прибалтийском крае в восьмидесятых годах, гонениями на лютеранское духовенство, его дом в Берлине был средоточием и передаточным пунктом тех жалоб и просьб о помощи, которые неслись из Эстляндии, Лифляндии, Курляндии к Бисмарку, но находили в острожном канцлере лишь чисто платоническое сочувствие. И несмотря на все это Шиман уважал Александра III (и спустя много лет после смерти предпоследнего русского императора печатно это высказал). Шиман уважал его за прямоту характера, за усматриваемую в нем личную порядочность, но главное - за силу, за то, что Александр III умудрился, ведя сознательно пассивную политику, стать к концу жизни фактором первенствующего политического значения в Европе. Для человека, выросшего в традициях эры Бисмарка, сила являлась решающим моментом в вопросах уважения, -- а в данном случае эта сила была на лицо. Сдержанный, холодный, пасмурный, молчаливый grand seigneur импонировал не только Шиману, но всей правящей Германии; не только всей правящей Германии, но всей правящей Европе. Но Шиман видел в Александре III, помимо всего прочего, государственного деятеля, который понял ахиллесову пяту России, который знает, что ненормально-гигантский корпус его империи так же непрочен, как всегда и везде бывали непрочны исполинские механически-составленные пестрые конгломераты, происшедшие от завоеваний и поддерживаемые почти исключительно принуждением, без иных скреп и связей. То обстоятельство, что Александр III так избегал касаться существующих форм и порядков, было в глазах Шимана доказательством, что Россия может существовать лишь в том виде, как она существует, и что она развалится, едва только начнут ее перестраивать, улучшать и переделывать. Отсюда понятна и дальнейшая эволюция отношения Шимана к России. Японская война, поражение русских армий, уничтожение флота лишило Россию престижа силы; конституционные начинания 1905 и следующих годов, в глазах Шимана, разбили старый фундамент под громадным и непрочным зданием, -- и не создали нового. Уважение исчезло; пренебрежение, раньше испытываемое Шиманом только к народу, распространилось и на государство. Ставши с 1901 года во главе иностранного отдела консервативной "Kreuz-Zeitung", Шиман бесспорно лучше других публицистов Германии знакомый с Россией, быстро сделался оракулом во всех вопросах, касающихся нашего отечества.
С 1905, а особенно с 1907-8 гг., собственно очень смутно и мало разбираясь в глубоких социально-экономических причинах начавшегося сдвига в народных массах, он проникся убеждением, что русский народ стал болеть какою-то страшною нравственною болезнью, и что катастрофа не за горами. Изо дня в день следя за русскою прессою, читая и обсуждая книгу Родионова, обращая усиленное внимание на известия о поведении деревенской молодежи, Шиман приходил к заключению, что анархические наклонности народа, триста лет сдерживаемые, начинают перерастать внешнюю, искусственную да еще перестраивающуюся государственность. Трудно даже сказать, считал ли он чисто теоретически спасением для России, напр., возвращение к принципам Александра III; возможным, во всяком случае, он это возвращение уже не считал. Впрочем, спасение России само по себе, вообще, интересовало его не особенно живо. Россия была с его точки зрения прежде всего вечною опасностью по воле географии и истории постоянно грозившею Германии. С 1912 года эта опасность опять начала его беспокоить.
Но мы пока остановимся на этом и раньше, чем перейти к последним годам публицистической деятельности Шимана, и к его роли в 1914 году обратимся к тем выводам, которые Шиман делал, сравнивая Германию с ее соседями и будущими врагами.
Германия - единственная сильная защитница европейской цивилизации, Германия - истинно-свободная страна, нашедшая секрет гармонического соединения независимости личности с крепким государственным авторитетом и с господством законности; Германия - свежа и полна сил, ее народ проникнут нравственными началами, ее армия сильнейшая в мире, германский дух призван оздоровить род людской, am deutschen Wesen mag die Welt genesen. Германия - авангард человечества. Все это для Шимана аксиома. Но для него аксиома еще и другое: германская текущая политика - верх прозорливости, Вильгельм II - истинный дар Провидения, ниспославший Германии, и все народы завидуют немцам в этом отношении. Эта невероятная фраза взята из статьи Шимана в "Kreuz-Zeitung" от 18 июня 1913 года (in Grunde beneiden sie uns alle uni ihn). Таких утверждений из литературного наследия Шимана я мог бы привести немало. Следует заметить, что в своем обожании Вильгельма II Шиман был довольно одинок в той среде, где он вращался: известно, что ни консерватора Пауля Лимана (Der Kaiser), вышедшей как раз новым, значительно дополненным изданием в 1913 году, наглядно это показывает: Лиман считает (именно с патриотической точки зрения) Вильгельма совершенно несостоятельным человеком, часто вредящим интересам государства. Для Шимана никаких сомнений и колебаний в данном случае быть не может: у руля стоит незаменимый, неподражаемый, не ошибающийся кормчий, твердо выполняющий свое обещание повести Германию "навстречу великолепному будущему" (den herrlichen Tagen führe ich euch entgegen!) Предо мною лежат тринадцать томов Шиман, выходивших с 1901 по 1913 гг. и носящих общее название - "Deutschland und die grosse Politik", и я во всех этих перепечатанных статьях тщетно ищу хоть одно, хоть самое сдержанное, самое мягкое и осторожное порицание тому или иному шагу германской дипломатии. Все уместно, благоразумно, твердо, достойно восхищения. Поездка в Марокко, Алжезирас, поддержка Австрии в 1908 году, миссия фон-Сандерса в Константинополе, отказ на предложение Англии ограничить морские вооружения, Агадир, отступление от Агадира, самые противоречивые, самые губительные для Германии деяния Вильгельма, все зигзаги этого фатально неспособного к дипломатии человека, все его порывы и метания (которые заставили в 1914 году адмирала фон Тирпица серьезно желать медицинского вмешательство), все это находит в Шимане постоянного апологета. Какая-то завеса висит пред его глазами, и он не видит и не хочет видеть, что германская политика начинает походить на азартную игру при все ухудшающихся условиях и чуть не с каждым годом уменьшающихся шансов на выигрыш. До поры, до времени все сходило с рук, и ослепительный блеск настоящего совершенно мешал ему различать что либо в темном будущем. Метод рассуждений Шимана неизменно таков: Германия (или Австрия) делает известный шаг, посылает "Пантеру" и Агадир, или присоединяет Боснию и Герцеговину, или требует отставки Делькассе, или, наконец, шлет ультиматум Сербии. Этот шаг непреодолим и непреложен как закон природы, и не подлежит критике или оспариванию, и если Франция, или Россия, или Англия, или Сербия, или кто другой собирается протестовать, то вот именно подобный протест и есть преступное направление Европы в войну, игра с огнем, недопустимое бряцанье оружием. Особенно упорно следовал он этому методу рассуждения там, где дело касалось России. Тут он чувствовал за своим методом реальную силу. Он глубоко был убежден, что России ни в каком случае не выдержать войны, что чем бы война ни окончилась. Россия вспыхнет как порох, в начале, в средине или в конце столкновения, что самая бурная революция в России в случае войны неизбежна. И он с 1912 года с тревогою и раздражением наблюдал, как легкомысленно в самой России этого не понимают, как на славянских банкетах в Петербурге открыто говорят о разделе Австрии, вопят о вооруженной борьбе с германизмом, о разгроме Турции. Казалось бы, зачем Шиману было тревожиться, раз он был уверен, что Россию постигнет катастрофа? Но в том то и дело, что он боялся, что, во-первых, эта катастрофа отзовется со временем на крепости монархических установлений и традиций в самой Германии и, во-вторых, все-таки, до катастрофы Россия оттянет слишком много германских сил и облегчит задачу западным врагам империи. С тревогою и часто говорил он о России в своих обозрениях.
И вот, в самом конце 1913 года, вдруг замечается поворот: Шиман успокаивается и начинает вполне сознательно готовить германское общественное мнение к возможности войны с Францией и Россией. Все обстоит благополучно. Англия не выступит, это известно из самых достоверных, самых непререкаемых, самых официальных источников. А без Англии карты Франции и России битвы, и битвы в восемь недель, согласно плану, выработанному начальником берлинской академии генерального штаба фон Шлиффеном, -- вот что подразумевается в этих статьях Шимана. Теперь уже из официальных публикаций французского министерства иностранных дел мы в точности знаем, что в декабре 1913 года Вильгельм впервые определенно и вполне ясно заговорил (с бельгийским королем Альбертом) о предстоящей войне и даже прямо зондировал почву относительно возможного нарушения бельгийского нейтралитета; с другой стороны, известно, что Вильгельм осенью и зимою 1913 года несколько раз виделся с Шиманом. Императорский друг и конфидент, очевидно, узнал как об окончательном решении Вильгельма, так и о полной уверенности монарха, что Англия не выступит. Нужно сказать, что этому последнему известию Шиман особенно был склонен поверить. Он всегда являлся сторонником полюбовного соглашения с Великобританией. "Мы не усматриваем ни одного разумного основания для вражды с Англией, но знаем сотню оснований для согласия с ней", писал Шиман в своей газете 2 апреля 1913 года. Расходясь в мнениях и настроении с большинством консервативной партии, он всегда стоял за дружбу с Англией.
Теперь уже не тайна, что Вильгельм II и Бетман-Гольвег в последние месяцы и, особенно, недели пред войной прониклись убеждением (обманчивым и фантазерским, как и других дипломатических предпосылок этих обоих обреченных людей), будто между Англией и Россией назревает в Персии настолько острый конфликт, что сент-джемсский кабинет ни в каком случае не выступит на защиту России. Шиман уверовал в это с особенною охотою
Когда началась война и, спустя три дня, как грозой среди ясного неба, и Вильгельм, и Бетман-Гольвег, и Шиман, и подавляющее большинство германского общества были поражены внезапным ультиматумом сэра Эдуарда Грея, не все оценили эту неожиданность, как самую гибельную катастрофу, какая только могла обрушиться на германский народ. Правда, кажется, Шиман принадлежал к меньшинству, которое поняло весь ужас положения, но тоже далеко не сразу. Не восемь недель и триумф, в неопределенные годы и вероятное поражение, вот как изменились перспективы после рокового последнего визита посла Гошена к Бетману-Гольвегу. Сильно бояться, почти до паники, Шиман, кажется, начал лишь в 1917 году, после вступления Нильсона в войну. Немногие статьи, написанные Шиманом после начала войны, обличают все же растерянность, беспомощные поиски выхода из западни под личиною молодецкого пренебрежения к врагам и мнимой уверенности в своих силах. Но долго носить эту личину Шиман не мог. Осторожно, исподволь повел он кампанию в пользу немедленного, сепаратного примирения с Англией или, если это совсем невозможно, фактического ослабления или прекращения враждебных действий против нее. Но и это, конечно, было невозможно. Тогда Шиман, в ожидании лучшего, стал готовить почву в руководящих сферах германского общества для грядущего примирения с Англией. Ему все казалось (и он этого не скрывал), будто Англия, если ее не очень раздражать и если ее под рукою уверить, что Германия хочет исключительно ослабления России, -- пойдет на фактический мир и, вообще, ускорит окончание войны. Так ему казалось. Но действительность с каждым месяцем все громче говорила об ином. Редакция "Kreuz-Zeitung" решительно разошлась с Шиманом в этом вопросе, -- и он умолк, покинувши консервативный орган, в котором так долго работал. Безмолвно он присутствовал при гибели всех своих иллюзий: он видел, как именно Англия сделалась гегемоном коалиции, как именно она первая заверила, что вложит меч в ножны только тогда, когда Германия будет бесповоротно раздавлена: он пережил мимолетное торжество весною 1918 года, -- занятие германскими войсками родного ему Прибалтийского края, он принял от торопившегося Вильгельма назначение на пост куратора Дерптского университета, -- и спустя каких-нибудь полгода после всей этой победоносной суеты, он присутствовал при неслыханном разгроме Германии, гибели империи, бегстве Гогенцоллернской династии, отнятии всех завоеваний Бисмарка, почти всех приобретений Фридриха Великого, при безнадежной потере всех колоний, при выдаче англичанам всего военного и почти всего торгового флота, при позорной утрате права содержать армию, он пережил и Версальский мир, и первые годы после этого мира, "первые годы рабства", как обозначает это время нынешняя германская пресса.
Для людей склада и традиция Теодора Шимана, помимо всех этих утрат, помимо фактического уничтожения государственного суверенитета Германии, помимо контрибуции, которой еще никогда не видело человечество и под гнетом которой будут жить целые поколения германского народа, -- было еще одно горе: они лицезрели в германской внутренней жизни торжество начал, которые по глубокому их убеждению, делают воскресение Германии из мертвых, новый ее подъем, невозможным. Может быть, это убеждение не имеет оснований; нас это тут не интересует. Шиман умирал именно в этом убеждении, он не примирился с происшедшим переворотом. Не только пред его глазами непоправимо была растоптана своими врагами Германия, но самою Германиею было растоптано все, что Шиман и люди его склада считали высочайшим идеалом, сокровищницею великих традиций, палладиумом германского духа и национальных святынь.
Критическое чутье, всегда без исключения изменявшее ему, когда дело шло о Вильгельме II, не проявилось в нем ни разу и тогда, когда ему уже после катастрофы приходилось высказываться относительно непосредственных виновников великой войны. Вся наскоро состряпанная паутина германской официальной лжи казалась ему материалом необыкновенно доброкачественным. Но он был хоть вполне искренен, так как вообще был лично честен безукоризненно: он оказался одним из очень немногих друзей Вильгельма, не оставивших его и в несчастьи. Шиман не только посетил бывшего императора в Доорне (в Голландии), но сделал больше. Недавно (21 марта 1921 года) в голландских газетах появилось известие, что Вильгельм еще в сентябре 1920 года разослал "для распространения в дружеском кругу" рукописные копии особой записки Теодора Шимана, направленной против Каутского, в защиту германского императора и его роли в 1914 году.
В последние годы имя Шимана поминалось не только в левой, но и в умеренной германской прессе, часто с сарказмом, всегда с горьким чувством: он не предупредил, не предугадал, не предостерег. Вспоминая нравственных виновников катастрофы, не забывали и его имени, и не прощали ему. Круг друзей быстро редел вокруг старика. Черная ночь спустилась над ним задолго до того, как его больного внесли в операционную комнату.