Стэкпул Генри Де-Вер
Озера безмолвия

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (The Pools of Silence).
    Роман приключений в дебрях Конго.
    Перевод кн. Еликаниды Кудашевой.


Де-Вэр-Стэкпул.
Озера безмолвия

Часть первая

I. Лекция Тенара

   Над Парижем садилось солнце, кроваво-красное, жестокое с виду солнце, похожее на лицо гуляки, заглянувшего в окно большой холодной комнаты.
   Зазубренная ветром гряда облаков на закате смахивала на нижние перекладины венецианской шторы: представлялось, будто чей-то большой палец приподнял их, чтобы дать красному, тупому, свирепому лицу разглядеть напоследок озябший город и скованную морозом местность -- Монмартр с его окнами, мигающими и налитыми кровью; Берси с его баржами; собор Богоматери, где крупные, как морковь, сосульки унизывали отверстия водосточных труб, и Сену, огибающую город по пути к чистому, но далекому морю.
   Было четвертое января и последний день дополнительных лекций Феликса Тенара в больнице Божон.
   Дополнительные лекции предназначаются не для студентов в узком смысле слова, но для взрослых людей, желающих усовершенствоваться в какой-либо специальности; и Тенар, знаменитый невропатолог Божона, читал перед аудиторией, представляющей весь европейский континент, с полмиром впридачу. На переполненных скамьях можно было видеть уроженцев Вены и Мадрида, Германии и Японии, Лондона и Нью-Йорка. Даже Либерийская республика, и та была представлена обширным джентльменом, словно изваянным из ночного мрака и смазанным пальмовым маслом.
   Доктор Пауль Куинси Адамс, один из представителей Америки на лекциях Тенара, достиг входа в Божон в ту самую минуту, когда последние лучи заката золотили холмы Монмартра и в Париже загорались первые фонари.
   Он пришел пешком с самой улицы Дижон, ибо омнибусы медлительны и неудобны, а фиакры дороги; что же касается денег, то они в данную минуту превратились для него в худшее, во что могут превратиться деньги, -- а именно в цель.
   Адамс был шести футов ростом, уроженец Вермонта, -- американский джентльмен, врожденные свойства которого были столь же благородны, как была широка его грудь. Он пробил себе дорогу буквально из самых низов, исполняя урывками службу официанта в приморском кафе, чтобы уплатить за слушание лекций в университете, отрекшись от всего, кроме чести, в великой борьбе за независимость и индивидуальную жизнь, и завершил свою студенческую карьеру стипендией на поездку за границу, которая и привела его в Париж.
   Индивидуализм, та черта, которая придает некоторое величие каждому американцу, хотя и не способствует величию нации, была основным свойством этого большого детины, несомненно, проектированного природой ввиду обширных равнин, девственных лесов и непроходимых рек, и за плечом которого чудился невидимый топор пионера.
   Ему было ровно двадцать три года от роду, но можно было дать тридцать; невзрачное по чертам, его лицо было из тех, которые вспоминаются в тяжелые минуты. Оно было того американского типа, который приближается к типу краснокожего индейца, и склад скул, ширина подбородка, спокойный взгляд глаз, -- все в нем говорило о скрытой силе. Подобно краснокожему, Поль Куинси Адамс был несловоохотлив. Человек, умеющий держать язык за зубами.
   Он прошел длинным коридором в гардеробную, где оставил пальто, и пробрался другим коридором ко входу в аудиторию. До начала оставалось еще пять минут. Он заглянул в окошечко дверей: зала была почти полна, -- он вошел и занял место в конце первого ряда, справа.
   Аудитория была освещена газом. Стены ее были оштукатурены, неизменная черная доска смотрела в лицо слушателям, казалось невыносимо душно после свежего, бодрящего воздуха улицы. Так продолжалось обыкновенно до половины лекции, после чего привратник Альфонс тянул за веревку, открывавшую окна в потолке, и проветривал помещение струей полярного холода.
   Зала эта, некогда бывшая анатомическим театром и всегда служившая аудиторией, знавала прямую форму Лифранка; на ее стенах отражалась тень сутуловатых плеч Маженди; здесь читал Флуран о предмете, столь основательно изученном им -- о мозге; эхо ее откликалось на колебания основ медицины, на вчерашние ереси, сегодня ставшие достоверными фактами -- и vice versa.
   Адамс очинил карандаш, развернул записную книжку и сидел, прислушиваясь к шипению газа над головой; потом оглянулся на сидящих сзади: доктор из Вены в сюртуке с атласными отворотами, с предательски торчащим из кармана жилета клиническим термометром; два японца -- смуглые, безучастные и загадочные -- люди другого мира, пришедшие как зрители; джентльмен из Либерии и т. д. Тут он обернулся ко входу, ибо нижняя дверь отворилась, и в ней появился Тенар.
   Это был небольшой человечек в довольно потертом сюртуке, с жиденькой седоватой острой бородкой; лицо его имело подавленное выражение, и общий вид напоминал средней руки купца накануне банкротства. Проходя на эстраду, на которой стоял его стол со стаканом воды, он резко и запальчиво прокричал несколько слов служителю Альфонсу, позабывшему приготовить коробку с цветными мелками, -- священными мелками, которыми лектор обычно расцвечивал свои диаграммы на доске.
   При виде этого обносившегося bourgeois с резким, раздраженным голосом, в душе невольно поднималось чувство неприязни; но по мере того как лекция продолжалась, вы забывали о нем. Вас поражала не глубина знаний этого человека, как ни были они велики, не утонченность его выводов и ясность выражений, но его искренность, его явное пренебрежение ко всему на свете, кроме истины.
   Это выказывалось в каждом движении лица, в каждом жесте, в каждом слове и интонации голоса.
   Он читал двенадцатую, и последнюю лекцию курса на тему "Мозг, рассматриваемый как простая машина".
   Холодная, беспощадная лекция, разящая в сердце поэзию и романтику, трактующую о "религиях" -- не о "религии", и совершенно игнорирующая ту идею, которая парит, как белокрылая победа, надо всеми остальными, -- идею души.
   Беспощадная в силу самого своего содержания, она становилась ужасной именно потому, что говорил Тенар, этот пожилой человечек, грозно-убедительный в своей простоте, совершенно чуждый предрассудков, одинаково готовый признать душу с ее атрибутами и отвергнуть ее, этот человек, который так просто стоял перед вами, играя цепочкой для часов из конского волоса, и говорил от полноты познания, с целой армией фактов, примеров и случаев под рукой, подтверждающих все до единого его логические выводы.
   Жалею, что не могу напечатать его лекцию полностью. Могу только привести несколько случайных фраз, извлеченных из заключения.
   "Фундаментальная основа всякой морали может быть выражена словами "лево" и "право". Пойду ли я по тропе направо, где птеродактиль угрожает смертью моему ребенку, или по тропе налево, где мастодонт готовится наступить на мой обед?
   Доисторический человек, задавший себе этот вопрос на заре веков, заложил основы мировой морали. Знаем ли мы, как он ответил на него? Да! -- Вне сомнения, он спас свой обед.
   Доисторическая женщина, спящая в зарослях папоротников, проснулась от плача ребенка слева и криков отца его справа и очутилась лицом к лицу с вопросом: "Бежать ли мне навстречу гибели, чтобы спасти малютку, или искать безопасности рядом "с ним"? Знаем ли мы, как она ответила на этот вопрос? Вне сомнения, она повернула налево.
   "Правое" женщины было "левым" мужчины, и избрала она его не ради каких-либо побуждений к добру, а потому, что ее ребенок был столь же потребен ей, как обед -- мужчине. Который же из двух был благороднейший инстинкт? В доисторические времена, господа, оба были одинаково благородны, ибо инстинкт мужчины столь же содействовал тому, чтобы мы с вами могли собраться здесь, в просвещенном Париже, как и инстинкт женщины.
   "Право" или "лево"? Вот что доныне осталось основой морали, все остальное -- одни кружева. В то время как я здесь беседую с вами, в Мадлене идет служба, биржа закрыта (глядя на часы), но другие игорные дома действуют. Cafe de Paris наполняется, сестры милосердия посещают больных.
   Мы остро чувствуем, что некоторые люди делают добро, а некоторые делают зло. Мы задумываемся над происхождением всего этого, и ответ приходит к нам из доисторических лесов.
   Я есмь "выбор". Могу выбрать "правое", могу избрать и "левое". Когда я обитаю в сердце мужчины, мой выбор клонится в эту сторону, когда я живу в сердце женщины -- в ту сторону.
   Я не религия, но между мужчиной и женщиной я создал основной антагонизм мотивов, который послужит основой для всех будущих религий и этических систем. Я успел уже провести смутную черту, отделяющую свирепость и алчность от чего-то, что еще не имеет имени, но что в будущих веках назовется Любовью.
   Я есмь постоянная величина, но смутный план, начертанный мной на зиждительном мозгу человека, будет использован вечно созидающими годами; купола и колокольни пронизают небеса, жрецы развернут свитки папирусов, бесконечное развитие заложенной мной основы "правого" и "левого" приведет к постройке пантеона с миллионом алтарей для миллиона богов, коих ныне только трое: стопа мастодонта, крик ребенка в когтях птеродактиля и я, кому предназначено остаться в будущем единым богом из трех: я -- решающее начало, я -- выбор!"

* * *

   "Мозговая железа не имеет определенных функций, вот почему Декарт и объявил ее местопребыванием души. "Здесь нет ничего. Давай-ка вселим сюда что-нибудь", и вселил идею души. То была старая метода.
   Мифология внушает нам, что мозговая железа не что иное, как последний след глаза какого-то гада, ныне давно исчезнувшего. Это новая метода; результат не столь красив, но более точен".
   -- Вы закончили свою послекурсовую работу и, вероятно, покинете Париж, как другие. Имеются ли у вас какие-либо планы?
   Лекция кончилась, слушатели толпились у выходов, и Адамс разговаривал с Тенаром, с которым был лично знаком.
   -- Да нет, -- сказал Адамс. -- До сих пор ничего определенного. Конечно, я думаю практиковать у себя на родине, но пока не вижу никаких путей.

II. Доктор Дютиль

   Тенар с минуту простоял в раздумье, с портфелем и свертком бумаг под мышкой. Потом поднял голову:
   -- Что бы вы сказали об охотничьей экспедиции на большого зверя в государстве Конго?
   -- Спросите ребенка, хочет ли он пирожное, -- сказал американец по-английски. Затем по-французски:
   -- Ничего не могло бы быть лучше. Но это невозможно.
   -- А почему?
   -- Деньги.
   -- Вот в том-то и дело, -- сказал Тенар. -- Один из моих пациентов, капитан Берселиус, отправляется в Конго для охоты на крупного зверя. Ему нужен в дорогу врач: две тысячи франков в месяц жалованья, на всем готовом...
   Глаза Адамса блеснули.
   -- Две тысячи в месяц!
   -- Да; он очень богат. Я лечу его жену. Когда я был у нее вчера, капитан изложил мне все обстоятельства, собственно говоря, дал мне carte blanche. Ему требуются услуги врача -- англичанина по возможности.
   -- Но я американец, -- сказал Адамс.
   -- Все равно, -- отвечал Тенар со смешком. -- Все вы -- большие любители огнестрельного оружия и опасности.
   Он взял Адамса под руку и повел его по коридору к входу в больницу.
   -- Во всех вас еще силен первобытный человек, вот почему вы так жизненны и значительны, вы -- англосаксы, англо-кельты и англо-тевтоны. Зайдите сюда.
   Он распахнул дверь в одну из дежурных комнат.
   Перед камином сидел моложавый человек с соломенного цвета бородой и папироской в зубах.
   Он встал приветствуя Тенара, был представлен Адамсу и, отодвинув от стены старый диван, попросил гостей садиться.
   Кресло он сохранил для себя. Одна из ножек не держалась, и он был единственным человеком в Божоне, умевшим сидеть на нем, не сокрушив его. Это он разъяснил, раздавая посетителям папиросы.
   Тенар, как многие французские профессора, был в неофициальные часы за панибрата со студентами. Он отрывался от работы, чтобы выкурить с ними папиросу; иногда заглядывал на их вечеринки. Я видел его на пирушке, где все угощения, не говоря о папиросах и гитаре, были оплачены заложенным микроскопом. Видел его пьющим за здоровье микроскопа, подателя всех яств, украшающих стол, -- его, великого Тенара, с доходом в пятнадцать-двадцать тысяч фунтов и с репутацией столь же солидной, как четыре массивных тома, подписанных его именем.
   -- Дютиль, -- сказал Тенар, -- я, нашел, достал человека для нашего приятеля Берселиуса.
   Он с усмешкой показал на Адамса, и доктор Дютиль, повернувшись в кресле, заново осмотрел колосса из Штатов. Большого, топорного, с лицом, вылитым из стали, -- Адамса, рядом с которым Тенар казался сморщенной обезьяной, а Дютиль -- большим бородатым младенцем.
   -- Хорош, -- заметил Дютиль.
   -- Лучше, чем Бошарди, -- сказал Тенар.
   -- Гораздо, -- подтвердил Дютиль.
   -- А кто такой Бошарди? -- спросил Адамс, забавляясь тем, как его разбирают по статьям.
   -- Бошарди? -- сказал Дютиль. -- Да последний человек, которого убил Берселиус.
   -- Тише, -- заметил Тенар; затем, обращаясь к Адамсу: -- Берселиус, безусловно, честный человек. В эти охотничьи экспедиции он неизменно берет с собой врача; хотя он и не такой человек, чтобы бояться смерти, но ему круто приходилось без медицинской помощи, поэтому он и берет врача. Платит он хорошо, и в денежном отношении можно вполне на него положиться. В этом смысле дело надежное. Но есть и другая сторона -- характер Берселиуса. Компаньону капитана Берселиуса требуется быть крупным и сильным духом и телом, иначе он был бы раздавлен капитаном Берселиусом. Да, он ужасный человек, в некотором роде -- un homme affreux -- человек тигрового типа; притом он едет в страну больших павианов, где царит свобода действий, любезная его душе...
   -- Попросту говоря, -- вставил Адамс, -- он негодяй, этот капитан Берселиус?
   -- О, нет, -- возразил Тенар, -- нимало. Потише, Дютиль, вы не знаете его так, как я. Я изучил его: это первобытный человек...
   -- Апаш, -- прервал Дютиль. -- Полноте, дорогой учитель, признайтесь, что в ту минуту, когда вы узнали, что Берселиус задумал новую экспедицию, вы решили выдвинуть на фронт иностранца. "Довольно французских докторов, если только возможно" -- сказали вы. Разве это неправда?
   Тенар усмехнулся усмешкой циничного признания, одновременно застегивая пальто и готовясь уйти.
   -- Да, в том, что вы говорите -- есть доля правды, Дютиль. Как бы то ни было, предложение основательное в финансовом отношении. Да. Боюсь, что две тысячи франков окажутся роковым соблазном, и если мистер Адамс откажется, то согласится более слабый человек. Ну-с, мне пора.
   -- Одну минуту, -- сказал Адамс. -- Не дадите ли мне адрес этого человека? Не обещаю взять это место, но могу по крайней мере повидаться с ним.
   -- Конечно, -- ответил Тенар, и, достав собственную карточку из кармана, нацарапал на обороте:
   
    Капитан Арман Берселиус.
    14, Малаховская Авеню.
   
   Потом отправился на консилиум в гостиницу "Бристоль" для осмотра некоего балканского монарха, болезнь которого, выражающаяся до сих пор распутной жизнью, внезапно приняла острый и угрожающий оборот, и Адамс очутился наедине с доктором Дютилем.
   -- Вот вам вылитый Тенар, -- сказал Дютиль. -- Он верховный жрец модернизма. Он и все прочие невропатологи подразделяли всю чертовщину на участки и налепили на них ярлыки с названием enia или itis. Берселиус, оказывается, "первобытный человек"... Этот балканский принц -- не знаю, как его зовут, -- наверное, что-нибудь по-латыни, нужды нет, но его следовало бы сварить живьем в антисептическом растворе... Возьмите папироску.
   -- Знаете ли вы что-нибудь особенное о капитане Берселиусе? -- спросил Адамс, закурив.
   -- Я никогда его не видал, -- ответил Дютиль, -- но, судя по тому, что слышал, это подлинный авантюрист старого типа, который ни в грош не ставит человеческую жизнь. Бошарди, тот последний доктор, которого он брал с собой, был моим приятелем. Быть может, потому-то я так и озлоблен против него, так как он убил его, как дважды два -- четыре.
   -- Убил его?
   -- Да, лишениями и непосильным трудом.
   -- Непосильным трудом?
   -- Ну, конечно. Таскал его по болотам за своими окаянными обезьянами и тиграми, и Бошарди умер в марсельской больнице от менингита, вызванного тяжелыми условиями экспедиции, -- умер таким же сумасшедшим, как сам Берселиус.
   -- Как сам Берселиус?
   -- Ведь этот окаянный Берселиус, по-видимому, заразил его собственной охотничьей лихорадкой, и Бошарди... вы бы послушали его во время болезни, как он стрелял по воображаемым слонам и звал Берселиуса!
   -- Я вот что хочу узнать, -- сказал Адамс. -- Загнали ли Бошарди в эти болота и заставили охотиться против воли, -- словом, обращались ли с ним жестоко или сам Берселиус участвовал в "этой тяжелой жизни"?
   -- Участвовал ли? Да, судя по тому, что я слышал, он один только и охотился. Железный человек со свирепостью тигра, сущий дьявол, заставляющий других следовать за ним, как это делал бедный Бошарди, до самой смерти...
   -- Так или иначе, -- заключил Адамс, -- этот человек почему-то интересует меня, и я намерен на него взглянуть.
   -- Плата хорошая, -- сказал Дютиль, -- но я предупредил вас обо всем, хотя Тенар этого и не сделал. Доброго вечера.
   До улицы Дижон, где жил Адамс, было далеко от Божона. Он отправился туда пешком, обдумывая по пути полученное предложение.
   Спортивный характер предприятия, исходя от степенного Тенара, казался ему довольно забавным.
   "Ему хочется натравить меня на Берселиуса, -- размышлял он, -- как если бы мы были две собаки. Этим все объясняется. Отчасти я понимаю его: он боится, что если Берселиус подговорит какого-нибудь слабосильного малого, то слабосильному малому придется плохо. Вот он и задумал пустить в ход шестифутового янки вместо пятифутового лягушонка, слепленного из асбеста и окурков. Ну-с, во всяком случае откровенен. Гм... Не по душе мне это предложение -- а все-таки есть в нем что-то, что мне нравится. Во-первых, две тысячи франков в месяц и ни гроша расходов, а тут еще Конго, и зловещие аллигаторы, и большие косматые обезьяны, и ощущение ружья в руке, как бывало... Эхма!"
   "А все-таки смешно, -- продолжал он, подходя к бульвару Сен-Мишель. -- Когда Тенар говорил о Берселиусе, слышалось нечто большее, чем отсутствие симпатии в его тоне. Неужели у старика зуб против Берселиуса, и он втайне надеется поквитаться с ним, назначив П. Куинси Адамса на пост лейб-медика экспедиции? Друг мой, вспомни тот гимн, который визжали члены английской Армии Спасения перед американской пресвитерианской церковью на улице Берри: "Христианин, ступай осторожно, опасность близка". Недурной лозунг для Парижа, и я принимаю его".
   Он вошел в Cafe dTtalie, потребовал пива и погрузился в партию домино со студентом, украшенным галстуком цвета Маджента, с которым встречался первый раз в жизни и с которым, наверное, больше никогда не встретится.
   Ночью, потушив свечку, он принялся рассматривать предложение Тенара впотьмах. Чем больше он на него смотрел, тем больше оно привлекало его. "Что бы из этого ни вышло, -- сказал он про себя, -- я пойду к этому капитану Берселиусу завтра же. Зверь этот стоит того, чтобы дать себе труд на него посмотреть".

III. Капитан Берселиус

   Утро выдалось прохладное, и весь Париж был окутан поднявшимся с Сены белым туманом. Он виснул на деревьях Champs Elysees и заслонял от глаз Адамса Малаховскую Авеню, когда фиакр его завернул на эту улицу и подкатил к  14, большому дому с широкой аллеей для экипажей, привратником и коваными железными воротами.
   Американец отпустил извозчика, позвонил к привратнику и очутился в большом дворе со стеклянным куполом. Проходя с привратником к входным дверям, он отметил апельсиновые и райские деревья в фарфоровых горшках. "Денежный человек", -- подумал Адамс, когда дверь отворил великолепный лакей, достойный лондонского лорд-мэра; тот взял его карточку и карточку Тенара и подал их сидящей за столом должностной особе с широким бледным лицом.
   Особа эта, имевшая чрезвычайно чинный и важный вид, степенно поднялась на ноги и подошла к посетителю.
   -- Вам назначено было прийти сегодня?
   -- Нет, -- сказал Адамс, -- я пришел к вашему хозяину по делу. Можете передать ему мою карточку -- вот эту: доктор Адамс от господина Тенара.
   Должностное лицо, видимо, колебалось; ранний час, размеры посетителя, решительный его вид -- все это вместе нарушало обычную рутину. Но колебание его длилось недолго; он провел посетителя через теплую, благоухающую цветами прихожую и распахнул дверь со словами: "Не угодно ли посидеть здесь?" Адамс вошел в большую комнату, не то библиотеку, не то музей, дверь за ним затворилась, и он остался один.
   По стенам виднелось немного книг, но зато было изобилие оружия и всевозможных охотничьих трофеев. Японские сабли в крепких ножнах слоновой кости, сабли древних самураев, столь острые, что можно рассечь висящий в воздухе волос; малайские криссы, китайские мечи для казни, с двойными ручками; старого образца револьверы, каковые еще можно встретить на африканском берегу; ассегаи, шары со стальными остриями в конце сыромятных кнутов -- оружие, столь же дикое и первобытное, как то, которым Атилла гнал перед собой северные орды; и одновременно оружие вчерашнего и сегодняшнего дня: большое ружье для охоты на слонов и смертоносная винтовка, последние произведения парижского Шонара и лондонского Вестлей-Ричардса.
   Разглядывая их, Адамс забыл о времени; потом он обратился к трофеям, отделанным берлинским Боршардом, этим царем таксидермистов. Там стояла огромная обезьяна, свыше шести футов ростом -- monstrum hor-rendum, -- с откинутой назад головой и разинутой пастью, казалось бы, выкрикивающей слова на том наречии, которое существовало до того, как первый из людей поднял свой взор к холодной тайне звездного неба. В правой руке чудовище сжимало сучок дерева мбича, как бы готовясь раздробить вам череп. Рядом распластался на глыбе гранита аллигатор: аллигатор, иначе сказать, отчаяние таксодермиста, ибо, даже будучи живым, он похож на чучело. Гуанако, ушастая и длинногривая, рыжая антилопа, газель, олени всяких пород -- все были налицо, и надо всем возвышалась огромная голова тура с грузными серповидными рогами.
   Адамс обошел половину стен, когда дверь отворилась и вошел капитан Берселиус. Адамс приготовился увидеть рослого, чернобородого, свирепого с виду детину. Но капитан Берселиус оказался небольшим человечком в поношенном сюртюке и туфлях. Как видно, он был в неглиже и наскоро напялил сюртук, чтобы выйти к гостю; а быть может, вообще небрежно относился к внешности, будучи поглощен абстракциями, мечтами, делами, планами. Он был довольно толст, с овальным, яйцевидным лицом; борода его, жидкая и клинообразная, когда-то русая, была спрыснута сединой; глаза у него были светло-голубые, а на губах играла неизменная улыбка.
   Это надо понимать в том смысле, что улыбка капитана Берселиуса всегда была наготове; около губ все время виднелись следы ее, а в разговоре она только обозначалась несколько ярче.
   При первом взгляде на капитана Берселиуса всякий сказал бы: "Что за благополучный, славный человечек!"
   Адамс раскланялся, совершенно опешив перед неожиданным видением.
   -- Я имею удовольствие говорить с доктором Адамсом, рекомендованным господином Тенаром? -- сказал капитан Берселиус, указывая ему на стул. -- Пожалуйста, садитесь, садитесь -- да...
   Он уселся против американца, скрестил ноги поудобнее, погладил бороду и, разговаривая на разные темы, не сводил взгляд с пришельца, как если бы тот был статуей, рассматривая его без всякой наглости, но с тем глубоким вниманием, с каким покупатель рассматривает предложенную ему лошадь или врач страхового общества -- возможного клиента.
   Теперь-то Адамс чувствовал, что в лице капитана Берселиуса он имеет дело с незаурядным типом.
   Никогда он еще не разговаривал с человеком, столь безмятежно авторитетным, столь непринужденным и столь повелительным. Перед этим невзрачным, небрежно одетым человечком, развязно беседующим, раскинувшись в кресле, Адамс чувствовал себя маленьким, ничего не значащим в свете. Капитан Берселиус заполнял собой все пространство. Он был все в комнате; Адамс, со всей его несомненной индивидуальностью, -- ничто. Теперь он рассмотрел, что вечная улыбка капитана не имела ничего общего ни с веселостью, ни с добротой, а также не служила и маской, ибо капитан Берселиус не нуждался в масках: то было таинственное и необъяснимое нечто -- вот и все.
   -- Вы близко знаете господин Тенара? -- спросил капитан Берселиус, внезапно бросая разговор о Соединенных Штатах.
   -- О, нет, -- сказал Адамс, -- я посещал его клинику, но, кроме этого...
   -- Именно, -- подтвердил тот. -- Хорошо стреляете?
   -- Недурно, из винтовки.
   -- Приходилось иметь дело с крупным зверем?
   -- Я стрелял медведей.
   -- Вот некоторые из моих трофеев, -- сказал капитан, вставая. Он остановился перед большой обезьяной, и с минуту смотрел на нее. -- Я застрелил этого молодца около М'Бассая, на западном берегу, два года назад. Туземцы села, в котором мы остановились, сказали, что на дереве, поблизости, живет большой самец гориллы... Они, очевидно, очень боялись, однако проводили меня к дереву. Он знал, что такое ружье; знал также, что такое человек. Он понял, что настал его смертный час, и с ревом спустился с дерева ко мне навстречу. Но когда он очутился на земле с дулом моего Манлихера в двух ярдах от его головы, вся его ярость исчезла. Он увидал смерть и, чтобы не видеть ее, закрыл лицо большими своими руками...
   -- А вы?
   -- Я всадил ему пулю в сердце. В этой комнате далеко еще не вся моя работа. В бильярдной и прихожей много моих трофеев; они для меня интересны тем, что каждый имеет свою историю. Эта тигровая шкура перед камином когда-то покрывала нечто весьма и весьма живое. Был это крупный зверь, с которым я повстречался на рисовом поле, в Ассаме. Я даже не успел вскинуть ружье, так быстро он ринулся на меня. Тут я очутился на спине, а он надо мной. Он несколько промахнулся -- на мне не оказалось ни царапины. Я лежал и глядел на его усы -- они торчали густой щетиной, и я принялся считать их. Страха у меня не было, так как в сущности я мог уже почитать себя мертвым. Этот джентльмен преподал мне следующий полезный урок: что мертвым быть столь же естественно, как быть живым. С тех пор я перестал бояться смерти. Но, что-то, по-видимому, отвлекло и спугнуло его, ибо он поднялся, тучей перемахнул через меня и чуть не улизнул, но моя пуля оказалась быстрее его. А теперь к делу: готовы ли вы поступить в мою экспедицию врачом?
   -- Видите ли, -- сказал Адамс, -- я хотел бы иметь время обдумать...
   -- Разумеется, -- подхватил Берселиус, доставая часы. -- Я даю вам пять минут для формы. Тенар уведомил меня сегодня утром, что вам известны все подробности относительно вознаграждения.
   -- Да, он сообщил мне их. Так как вы даете мне такой малый срок, чтобы решиться на ваше предложение, я полагаю, что насчет меня у вас уже сомнений нет?
   -- Вы правы, -- сказал Берселиус. -- Прошло две минуты. К чему тратить остальные три? Ведь вы уже решили ехать.
   Адамс сел на минуту, и за эту минуту многое передумал.
   Он никогда еще не встречал такого человека, как Берселиус. Никогда не встречал человека с такой подавляющей индивидуальностью. Берселиус привлекал и вместе с тем отталкивал его. Он чувствовал, что в этом человеке есть дурное, но чувствовал, что есть и доброе. Много зла и много добра. А за всем этим ему чуялась скрытая свирепость животного -- свирепость тигра: холодная, беспощадная и совершенно отрешенная от рассудка жестокость, страсть первобытного человека, никогда не знавшего иного закона, кроме закона топора в руках сильнейшего. А между тем что-то в этом человеке ему нравилось. Он понял по тону Берселиуса, что если тотчас не согласится на его предложение, то дело проиграно безвозвратно. С молниеносной быстротой он рассчитал, что экспедиция даст ему достаточно денег, чтобы устроиться на скромных началах в Штатах. Он был беден, как Иов, жаден на приключения, как школьник, и располагал кратким мгновением для принятия решения.
   -- Сколько у вас будет людей? -- вдруг спросил Адамс.
   -- Вы да я, и только, -- ответил Берселиус, опуская часы в карман в знак того, что срок истек.
   -- Я поеду, -- сказал Адамс, и ему показалось, что он произнес эти слова против воли.
   Капитан Берселиус прошел к письменному столу, взял лист бумаги и писал тщательно обдумывая в продолжение пяти минут. Потом подал бумагу Адамсу.
   -- Вот, что вам потребуется. Я старый ветеран лесов, поэтому вы извините точность этих указаний. Для одежды обращайтесь куда хотите, но за ружьями идите к Шонару, так как лучше его не найдете. Все счета направляйте к моему секретарю, господину Пеншону. Он уплатит по ним. Жалованье можете получать так, как вам будет удобнее. Если вас это устраивает, я сейчас дам вам чек на Лионский кредит, только назовите сумму.
   -- Благодарю вас, благодарю вас, -- сказал Адамс. -- У меня вполне достаточно денег для всего необходимого, и если вам все равно, я предпочел бы сам заплатить за свое обмундирование.
   -- Как вам угодно, -- равнодушно отозвался Берселиус. -- Но счет Шонара и счет за медикаменты и инструменты благоволите направить к господину Пеншону, они составляют принадлежность экспедиции. А теперь, -- взглянув на часы, -- не доставите ли вы мне удовольствие остаться к dejeuner?
   Адамс поклонился.
   -- Сегодня вечером я извещу вас о точной дате отъезда, -- сказал капитан Берселиус, выходя с гостем из комнаты. -- Это будет не позже чем через две недели. Моя яхта стоит в Марселе и доставит нас в Матади, которая будет нашей базой. Так будет быстрее и намного комфортабельнее, чем на почтовых пароходах.
   Они прошли через прихожую. Капитан Берселиус распахнул дверь, сделав знак Адамсу войти, и тот очутился в комнате, представляющей собой нечто среднее между столовой и будуаром. В камине ярко горели дрова, а по сторонам его сидели две женщины: девушка лет восемнадцати и дама лет тридцати пяти.
   Старшая из них, мадам Берселиус, -- кровная парижанка, бледная и полная, хотя пропорционально сложенная, с миндалевидными глазами и изогнутыми в форме купидонова лука губами, с лицом, скорее энергичным по складу, но испорченным выражением туповатой лени, -- представляла собой особый тип, тип женщины-пуделя, женщины-паразита. С заносчивыми замашками знатной японки, она всюду показывается в высших слоях общества, представляя собой пятно на человечестве: в зоологическом саду в Мадриде, где испанские гранды развлекаются по воскресеньям в обществе животных; в Лонгшане, в Роттен Роу, в Вашингтон-сквере, в Unter den Linden, всюду, где только имеются деньги, вы можете ее встретить, всюду она процветает, как ядовитый гриб.
   Против госпожи Берселиус сидела дочь ее, Максина.
   После первого взгляда на обеих женщин, Адамс видел только Максину.
   У Максины были золотисто-каштановые волосы, причесанные а ля Клео де Мерод, серые глаза и губы цвета граната. В ней подтверждался афоризм Гете, будто высшая красота недостижима без некоторого изъяна в пропорциональности. "У нее рот чересчур велик", -- говорили женщины и, ничего не понимая в философии искусства, нападали на дефект, составляющий главную прелесть Максины.
   Берселиус едва успел представить Адамса жене и дочери, когда слуга в синей с золотом ливрее распахнул дверь и доложил, что dejeuner подан.
   Адамс едва заметил комнату, в которую они вошли: в ней царил тот водянисто-зеленый тон, который вызывает у нас представление о ранней весне, крике кукушки и речном эхо над пенистой волной, где клонятся ивы.
   Шпалеры на стенах гармонировали с общим настроением комнаты. Извлеченные из старого провансальского замка и почти такие же древние, как история Николетты, они изображали дам, играющих на флейтах пастушков, резвящихся ягнят, нарциссы, распускающиеся на весеннем ветерке, под серым небом, изрезанным голубыми полосами. Адамс едва видел и комнату, и шпалеры, и подаваемые ему кушанья; он был всецело поглощен двумя предметами -- Максиной и капитаном Берселиусом.
   Присутствие Берселиуса явно бросало на женщин тень стеснения и молчания. Видно было так же, что слуги боятся его, как огня; и хотя он болтал непринужденно и почти отеческим тоном, жена и дочь его напоминали детей, когда они сконфужены и стараются держать себя в узде. В особенности это было заметно по мадам Берселиус. Красивое, ленивое, заносчивое лицо ее становилось более чем смиренным, когда она обращала его к человеку, бывшему, очевидно, в буквальном смысле слова, ее господином и повелителем. Максина, хотя и подавленная его присутствием, выглядела несколько иначе; она казалась рассеянной и, видимо, совершенно не сознавала, какую представляет прекрасную картину на фоне старомодного изображения весны.
   Временами ее глаза встречались с глазами американца. Они едва перемолвились словом за все время завтрака, но глаза их встречались так же часто, как если бы они разговаривали. Дело в том, что Адамс был для нее новым типом человека, и потому -- интересным.
   Как непохож был этот сын Анака, со спокойным мощным лицом, на завитых и надушенных денди с Chaussee d'Antin, на капитанов с маленькими усиками, на завсегдатаев балетного фойе, на высушенных папиросами мумий Большого клуба! Это было -- как если бы человек, видевший в жизни одни только холмы, внезапно увидел высокую гору.
   Так же и Максина была новым типом женщины для Адамса. Ни разу еще на его пути не попадалось существо, столь редкостное и прекрасное, как этот законченный цветок парижской теплицы. Она представлялась ему едва распустившейся розой, столь же мало сознающей свою красоту и свежесть, как присутствие капель росы на ее лепестках, и говорящей миру голосом своего собственного очарования: "Смотрите на меня!"
   -- Итак, -- сказал капитан Берселиус, прощаясь с гостем в курительной комнате, -- сегодня вечером я уведомлю вас о дне и часе нашего отъезда. Все мои парижские дела будут закончены сегодня. Недурно было бы, если бы вы зашли ко мне накануне отбытия, чтобы сговориться окончательно.
   -- До свидания.

IV. Слоновое ружье

   Выйдя от Берселиуса, молодой человек свернул по направлению к Елисейским Полям.
   В какие-нибудь сутки в его жизни произошел целый переворот. Курс ее неожиданно изменился, как если бы поезд, следовавший по Северогерманской дороге, внезапно очутился на линии Средиземного моря.
   Открывшиеся перед ним вчера горизонты, хотя и неясные, были так или иначе американскими горизонтами. Практика в одном из центральных американских городов. Предвиделась тяжелая борьба, ибо денег было мало, а реклама в области медицины играет большую роль, в особенности в Соединенных Штатах.
   Все это теперь пошло насмарку, и из смутного будущего выступили резкие очертания определенной перспективы: Африка, с ее пальмами и ядовитыми злаками, Конго, Берселиус.
   Кроме всего этого, перед ним стояло еще нечто, почти отодвигавшее все остальное на задний план: Максина.
   До сих пор еще ни одна женщина не занимала места в его планах будущего.
   Адамс достиг площади Согласия, не замечая ни улиц, ни прохожих. Он подробно вспоминал Максину Берселиус: поворот ее головы на фоне шпалер, изгиб губ, умеющих так хорошо говорить без слов, уши, похожие на маленькие нежные раковины, золотистые переливы волос, руки, платье.
   Адамс остановился на перекрестке, обдумывая, куда ему повернуть, когда его схватили сзади за локоть, и, оглянувшись, он увидел доктора Стенгауза, английского врача, основавшегося в Париже, где он имел блестящую практику.
   -- Вот так удача, -- сказал Стенгауз. -- Я потерял ваш адрес, иначе попросил бы вас навестить меня. Что вы сейчас делаете?
   -- В данное время -- ничего.
   -- Когда так, послушайте. Я иду к пациенту, на улицу Горы Фавор. Пройдитесь со мной, тут близко.
   Они прошли через площадь Согласия.
   -- Полагаю, что ваши послекурсовые занятия уже кончились, -- заметил Стенгауз. -- Думаете практиковать в Штатах?
   -- Вероятно, со временем, -- сказал Адамс. -- Я всегда имел это в проекте; но приходится начинать с большой опаской, так как денежные мои дела далеко не блестящи.
   -- А когда они бывают блестящими у начинающего врача? -- сказал Стенгауз. -- Я также прошел через все это. Послушайте-ка, почему бы вам не начать в Париже?
   -- В Париже?
   -- Ну да; здесь-то люди и наживаются. Вы говорите, что думаете начать в одном из больших американских городов; а я вам скажу, что немногие из американских городов так полны богатыми американцами, как Париж.
   -- Идея, пожалуй, недурная, -- согласился Адамс, -- но пока что я занят. Еду в экспедицию на крупного зверя в Конго.
   -- В качестве врача?
   -- Да, и содержание неплохое -- две тысячи франков в месяц, на всем готовом, не говоря об удовольствии.
   -- А малярия?
   -- О, волков бояться -- в лес не ходить.
   -- С кем вы едете?
   -- С человеком, именуемым Берселиусом.
   -- Неужели капитан Берселиус? -- И Стенгауз остановился, как вкопанный.
   -- Да, капитан Берселиус с Малаховской Авеню, 14. Я только что завтракал с ним.
   Стенгауз присвистнул. К этому времени они были уже на улице Горы Фавор, у входа в небольшое кафе.
   -- В чем дело? -- спросил Адамс.
   -- Во всем! -- отвечал тот. -- Вот дом, где живет мой пациент. Подождите меня минутку, будьте добры. Я вас долго не задержу, а тогда мы сможем закончить наш разговор, так как у меня есть что сказать вам.
   Он влетел в кафе, а Адамс остался дожидаться, рассматривая прохожих и чувствуя, что ему слегка не по себе.
   Тон Стенгауза неприятно поразил его: будь Берселиус самим чертом, англичанин не мог бы вложить в этот тон больше неприязни. Мрачная маленькая улочка поддерживала тяжелое настроение.
   Через пять минут Стенгауз возвратился.
   -- А теперь? -- спросил Адамс.
   -- Я еще не завтракал, -- отвечал тот. -- Некогда было. Пойдемте со мной в английский ресторанчик на улице Сент-Оноре, где можно получить чашку чаю и булку. Там переговорим.
   -- Итак, к делу, -- начал Стенгауз, усевшись за мраморным столиком, на который поставили перед ним чашку и тарелочку с булкой. -- Вы говорите, что обещали ехать в Конго с капитаном Берселиусом?
   -- Да. А что вы знаете о нем?
   -- В этом-то вся загвоздка. Могу сказать только одно, и это между нами, что имя этого человека означает: "Грубое животное и дьявол".
   -- Утешительно, -- вставил Адамс.
   -- Имейте в виду, -- продолжал Стенгауз, -- что он принадлежит к лучшему обществу. Я видел его на приеме в Елисейском дворце. Он бывает всюду: принадлежит к лучшим клубам; является persona grata не при одном дворе и он близкий друг короля Леопольда Бельгийского. Источник его огромного состояния или части его -- каучуковая промышленность, автомобильные шины и другое. Охота на крупного зверя -- его страсть. В этом его удовольствие -- убивать. Прирожденный убийца -- вот наилучшее определение этого человека. В нем живет жажда крови, и для меня непонятно, как это он до сих пор не сделался подлинным убийцей. Он убил двух человек на дуэли, и говорят, что на него можно засмотреться, когда он сражается. Впрочем, я должен оговориться: когда я говорю "убийца", я не хочу этим сказать, что он из тех, кто убивает за деньги. Не годится возводить напраслину хотя бы и на самого черта. Я подразумеваю, что, будучи задетым, он совершенно теряет самообладание, и если вы дадите капитану Берселиусу пощечину, он убьет вас столь же несомненно, как несомненно то, что эта булка отразится на моем пищеварении. Последний из врачей, которых он брал с собой, умер в Марселе от всего пережитого; я под этим не подразумеваю жестокое обращение с ним Берселиуса, ибо это вызвало бы судебное дознание, а просто всему причина -- ужасные условия экспедиции; но он рассказывал больничному начальству ужасные вещи о том, как Берселиус обращался с туземцами. Он гнал эту экспедицию прямо из Либервилля за тридевять земель. Все это время он держал ее на военном положении, избивая негров при малейшем проступке, и собственноручно застрелил двоих, когда они пытались дезертировать.
   -- Не следует забывать, -- вставил Адамс, сам удивляясь тому, что вступается за Берселиуса, -- что такого рода экспедиция, если только не держать людей в ежовых рукавицах, неминуемо расползется по всем швам, с бедственным результатом для всех участников. Вы ведь знаете, что такое негры.
   -- Вот-вот! -- рассмеялся Стенгауз. -- Он уже приворожил вас, но вы вернетесь, как Бошарди, -- тот, что умер в марсельской больнице, проклиная Берселиуса. А сейчас вы настолько находитесь в его власти, что стоит ему сказать: "За мной!" -- и вы последуете за ним, если только хватит сил стоять на ногах. То же было и с Бошарди.
   -- Несомненно, этот человек обладает большой индивидуальностью, -- сказал Адамс. -- Встретясь с ним на улице, вы и не заметили бы его. При первом взгляде он кажется самим добродушием; эта улыбка...
   -- Всегда, -- подхватил Стенгауз, -- остерегайтесь того, у кого не сходит улыбка с лица.
   -- Да, я это знаю, но улыбка Берселиуса не является личиной. Она, очевидно, вполне естественна, но в ней есть что-то скверное, как если бы источником ее был глубокий и прирожденный цинизм, направленный против всего на свете, включая все доброе.
   -- Сущая правда в двух словах, -- подтвердил Стенгауз.
   -- Но, несмотря на все, -- продолжал Адамс, -- я верю, что этот человек обладает крупными достоинствами, я инстинктивно это чувствую.
   -- Милостивый государь мой, -- возразил Стенгауз, -- видали вы когда-нибудь сколько-нибудь стоящего злодея без хороших качеств? Дурной человек с примесью добра несравненно опаснее, нежели профессиональный жулик без души и сердца. Когда ад изготовляет первоклассного злодея, сам Сатана примешивает в него немного добра, как кладут в тесто щепотку соды для подъема. Смотрите на Верлэна.
   -- Так или иначе, -- заключил Адамс, -- я дал слово Берселиусу и должен ехать. Вдобавок, имеются и другие соображения.
   Он думал о Максине, и лицо его осветилось улыбкой.
   -- Вас, по-видимому, это мало огорчает, -- заметил Стенгауз, вставая. -- Что ж, охота пуще неволи. Когда вы уезжаете?
   -- Еще не знаю, но должен получить извещение сегодня вечером.
   Они вышли вместе на улицу Сент-Оноре и тут распростились.
   -- В добрый час! -- крикнул Стенгауз, влезая в фиакр.
   -- Прощайте! -- отозвался Адамс, махнув рукой.
   Находясь поблизости и не имея особенного дела, он решил отправиться на Rue de la Paix и посмотреть ружья у Шонара.
   Шонар лично заведует своим магазином, лучшим из оружейных магазинов на европейском континенте. Императоры наведываются к нему, и он принимает их, как равный, хотя стоит неизмеримо выше их в науке спорта. Теперь уже старик, с длинной белой бородой, он еще помнит те охотничьи ружья и винтовки, коими снабжал императора Максимилиана, до того еще, как этот злополучный человек отправился в роковую свою экспедицию, в погоне за престолом. Шонар не только оружейный мастер, но также и математик: с его телескопами и духомерами не могут сравниться ни одни в мире, и в его витрине на Rue de la Paix не выставлены товары, а виднеется только одна штора с гербами России, Англии и Испании.
   Зато, войдя в магазин, всякий испытывал полное блаженство. За стеклами виднелись, радуя глаз спортсмена, длинные ряды ружей и винтовок, гладких, лоснящихся, темно-коричневых и убийственных.
   В континентальной жизни доныне играет немаловажную роль дуэльный пистолет, и теми, которые находятся у Шонара, стоит полюбоваться, ибо современный дуэльный пистолет представляет собой художественный предмет, имеющий мало общего со старомодными махинами графа Консидине, хотя и не менее смертоносный.
   Итак, Адамс явился к Шонару с целью порыться в его богатствах.
   Дверь затворилась, отделив его от уличного шума, и старый мастер сделал шаг навстречу посетителю в затишье магазина.
   Адамс объяснил, что пришел за ружьем для охоты на крупного зверя по совету капитана Берселиуса.
   -- А Капитан Берселиус? -- сказал Шонар, и лицо его оживилось. -- Верно, он один из моих клиентов. Собственно говоря, его оружие уже упаковано и адресовано в Марсель. Ах, да -- вам требуется полное снаряжение, полагаю?
   -- Да, -- сказал Адамс, -- я еду с ним.
   -- Как знакомый капитана Берселиуса?
   -- Нет, как врач.
   -- Верно, он обычно берет с собой врача, -- заметил Шонар, поглаживая бороду. -- Имеете ли вы достаточно опыта, чтобы составить самостоятельный список, или помочь вам советом?
   -- Очень буду вам благодарен за совет, -- сказал Адамс. -- Нет, я мало имел дело с крупным зверем. Я только стрелял медведей, вот и все.
   -- Арман! -- позвал Шонар, и из глубины магазина подошел бледнолицый молодой человек.
   -- Откройте этот футляр.
   Арман открыл футляр, и старик ловко вынул из него двуствольную винтовку, легкую с виду и превосходной работы.
   -- Вот те ружья, из которых мы теперь стреляем слонов, -- заметил Шонар, с любовью оглядывая оружие. -- Оно под силу каждому ребенку, а между тем нет живого существа, которого оно не могло бы убить. -- Он тихо засмеялся про себя, после чего приказал Арману принести слоновое ружье старого образца. Молодой человек возвратился, пошатываясь от тяжести огромной винтовки с каучуковым колпачком в дюйм толщиной.
   Адамс усмехнулся, поднял ружье одной рукой и вскинул его на плечо, как перышко.
   -- А! -- заметил он, -- из такого ружья стоит стрелять.
   Шонар с восхищением созерцал обращение гиганта с гигантским ружьем.
   -- О, вам-то оно впору, -- заметил он. -- Ма foi, да вы созданы друг для друга, вы оба принадлежите другому веку.
   -- Да что вы! -- сказал Адамс, -- таких, как я, лопатами гребут в Штатах. Я еще из маленьких. Скажите, сколько стоит эта штука?
   -- Эта? -- воскликнул Шонар. -- Да на что вам такая устаревшая махина?
   -- Скажите мне одно -- сильнее ли оно бьет, сравнивая ружье с ружьем, -- не вес с весом, понимаете ли, -- чем та двустволка, что вы держите в руках?
   -- О, да, -- сказал Шонар, -- она бьет сильнее, как била бы сильнее пушка, однако...
   -- Я беру ее, -- сказал Адамс, -- она пришлась мне по душе. Слушайте-ка, за все мое оружие платит капитан Берселиус -- оно принадлежит ему, как часть экспедиции, -- но это ружье будет моей собственностью, я заплачу за него из своего кармана. Сколько оно стоит?
   Шонар недаром торговал в течение пятидесяти лет и знал, что если американец втемяшит себе что-либо в голову, лучше ему не перечить. Он снова прошелся пальцами по бороде.
   -- Эта вещь не имеет определенной цены, -- сказал он. -- Я храню ее как диковинку. Но если вы на том настаиваете, я могу уступить ее вам, скажем, за двести франков.
   -- Согласен, -- отвечал Адамс. -- Патроны имеются?
   -- Куча, -- сказал Шонар. -- То есть сохранились еще старые патроны, и я могу распорядиться, чтобы сотни две из них заново набили и приготовили. Арман, займитесь этим ружьем и велите упаковать его. А теперь, когда вы получили свою игрушку, -- добавил старик со своей спокойной усмешкой, -- мы приступим к серьезным делам.
   Так они и сделали, и прошло около часа, прежде чем американец покончил с выбором 256-го охотничьего Манлихера и винтовки, так как Шонар мог быть очень интересным с интересным для него покупателем.
   Покончив с делом, старик дал ему несколько указаний относительно обращения с ружьями.
   -- А теперь, -- сказал он, отворяя Адамсу дверь, -- я дам вам еще один совет, касающийся этой экспедиции. Это совет частного характера, и буду надеяться, что вы ничего о нем не скажите капитану.
   -- Разумеется. Какой же это совет?
   -- Оставайтесь.
   Адамс засмеялся, поворачиваясь к выходу, и Шонар также смеялся, затворяя за ним дверь.
   Прохожий мог бы подумать, что эти люди обменялись удачной шуткой.
   Не успел Адамс сделать и трех шагов, когда дверь снова распахнулась и голос Шонара позвал его.
   -- Monsieur!
   -- Да? -- отозвался Адамс, оборачиваясь.
   -- За то ружье вы уплатите мне по возвращении.
   -- Хорошо, -- со смехом сказал Адамс, -- зайду и расплачусь с вами, когда вернусь обратно. Au revoir.
   -- Adieu.

V. Марсель

   В день отъезда Военный клуб дал в честь Берселиуса завтрак, на который он привел с собой Адамса.
   Почти все члены Большого клуба явились на проводы человека, считавшегося отчаяннейшим охотником на крупного зверя на всем континенте, исключая Шиллингса.
   Несмотря на то, что говорили ему Дютиль, Стенгауз и Шонар, у Адамса к этому времени возникло нечто вроде расположения к Берселиусу; он представлялся ему столь далеким от всех мелочей житейских, как бы не сознающим их, столь чуждым мелочности, что Адамс поневоле испытывал то подобие симпатии, которое неразлучно с уважением.
   Сидя, как почетный гость, за столом с шестьюдесятью богатейшими и влиятельнейшими офицерами военной нации, Берселиус не забывал о своем компаньоне, он должным образом представил его главным из присутствующих, включил его в благодарственный ответный спич и давал ему чувствовать, что, состоя у Берселиуса на жаловании, он тем не менее остается на равной с ним ноге.
   Адамс особенно остро это чувствовал. Тотчас по окончании курса он получил место дорожного врача у некоего американца, видного члена нью-йоркского высшего общества, юноши двадцати двух лет, моториста и яхтсмена, выбритого, как актер, и франтоватого, как дворецкий. Это был один из тех людей, по вине которых великая американская нация представляется такой маленькой в глазах света -- слепого света, не умеющего заглянуть за пределы лакейских выходок нью-йоркского общества, не умеющего видеть большие равнины, на которых Адамсы рубят леса и качают воду, строят города и сковывают реки мостами, прокладывают железные дороги и принуждают к повиновению рев и гром Атлантического и Тихого океанов.
   Этот джентльмен обращался с Адамсом как с наемником, да притом настолько бесцеремонно, что Адамс в одно прекрасное утро вытащил его из кровати за шелковую пижаму и чуть не утопил в его собственной ванне.
   Он невольно вспомнил об этом инциденте, глядя на Берселиуса, столь спокойного, вежливого, совершенно чуждого всякой позы, столь несомненно превосходящего всех присутствующих каким-то магнетическим путем.
   Было решено, что Максина и секретарь господин Пеншон будут сопровождать их до Марселя.
   Город был окутан белым холодным парижским туманом, когда они ехали ночью на вокзал, и отход медленно выплывавшего из-под стеклянного навеса поезда сопровождался сигналами рожков и детонаторов. Медленно сперва, затем все быстрее, по грохочущим мостам и звякающим стрелкам, еще, еще быстрее вырываясь на волю из туманной долины Сены, сквозь рявканье тоннеля и дребезжание насыпи, еще, еще быстрее и теперь уже смелее, мимо длинных рядов увитых туманом тополей, освещенных луной прудов и полей, призрачных белых дорог, мигающих городков; и вот, наконец, как бы повинуясь призыву волшебного юга, устремляясь полным ходом к огням далекого Дижона, под стук колес, отбивающих: "Семьдесят-пять-миль-в-час, семьдесят-пять-миль-в-час".
   Что бы иного ни сделала цивилизация, она во всяком случае написала одну поэму -- поэму курьерского поезда. Верная себе, она заставляет его платить дивиденд и продавать себя маклерам, светским людям и едущим в Монако игрокам; но что за поэма, во время которой мы бессовестно храпим между Парижем и Марселем! Поэма передвижная, музыкальная своей быстротой, песня, сотканная из песен, толкующих о Париже, с его холодом и зимними туманами, о зимних полях с тополями и белой мглистой дымкой; о виноградниках Кот д'Ора; о Провансе при свете зари; о Тарасконе, трубящем навстречу солнцу; о Роне, и виноградниках, и оливках, и белых-белых дорогах, завершаясь наконец этим торжествующим взрывом света и красок, который именуется Марселем!
   Яхта Берселиуса "Джоконда" стояла у пристани Мессажери, и после завтрака в отеле "Ноаль" все вместе отправились туда пешком.
   Адамс никогда еще не видел юга, каким можно видеть его в Марселе. Яркий свет и черные тени, пестрая толпа Канебьерской Пролонги дышали для него очарованием "Тысячи и одной ночи", но еще больше привлекала его пристань.
   Вкрадчивая прелесть Марселя зародилась в глубокой древности. Остроносые триремы останавливались у его старых набережных; в его воздухе, охлажденном мистралем и напоенном ароматом океана, сохранились блестки золота от озарявших его тысячелетиями солнечных лучей.
   В Марселе произошло свидание между Марией Магдалиной и Лаэтой Ацилией, столь очаровательно описанное Анатолем Франсом. Здесь высадился граф Монте-Кристо после открытия своего сокровища; здесь Ка-дерус, после гнусного дела "La Reservee", наблюдал старого Дантеса, умиравшего с голода. Тьмы судов, волшебных и реальных, уходили из этой гавани в диковинные чужие страны, но ни одно из них не видывало более диковинной страны, чем та, в которую "Джоконда" должна была унести Берселиуса и его спутников.
   Красочная, как Неаполь, пронизывая голубое небо тысячью мачт, развертывая на ветре флаги всех наций, звеня цепями воротов, благоухая чесноком, ванилью, дегтем и морским воздухом, пристань Марселя развернулась перед путешественниками, как большой прилавок, непрерывно вибрирующий под громом торговли; кипы товаров с Востока, тонны сыра из Голландии, лес из Норвегии, копра, рис, табак, хлеб, шелка из Китая и Японии, мануфактура из Ланкашира -- все это текло непрерывным потоком, под аккомпанемент лебедок, крика грузчиков и рожков порта Сен-Жан, резко и победоносно звучащих в голубом небе, как возглас галльского петуха.
   В пролетах между судами мельком видны были ныряющие за рыбой чайки и всплеск волн, здесь подернутых налетом дегтя и угольной пыли, там взбитых мистралем до глубокой синевы; трактиры, лавки с попугаями, канатные заводы, судовые склады и фабрики, унизывающие набережные и бросающие каждый свой запах, звук или цветной штрих в этот воздух, вибрирующий светом и звуком, насквозь пронизанный голосами; молотки рабочих в доках, барабанная дробь с порта Николая, рев элеваторов, лязг цепей, гудение сирен, стоны чаек, звон церковных колоколов -- все это сливалось, оркестрировалось в победоносную симфонию под ясным голубым небом и торговыми флагами всего мира.
   "Джоконда" стояла рядом с пароходом, принадлежащим Мессажери, через который им понадобилось пройти, чтобы достигнуть ее.
   Это была роскошная яхта в восемьсот тонн, построенная по образцу дрексельской "Маргариты", но с более узкими трубами.
   Было два часа дня, когда они вступили на борт; весь багаж уже прибыл, пары были разведены, все распоряжения сделаны, и Берселиус решил отплыть немедленно.
   Максина поцеловалась с Берселиусом, затем повернулась к Адамсу и сказала:
   -- Счастливого пути.
   -- Прощайте, -- ответил Адамс.
   На секунду он задержал ее руку в своей.
   В следующую минуту она уже стояла на палубе парохода Мессажери, махая им над расширяющейся полосой воды между "Джокондой" и ее товарищами по пристани.
   У выхода из порта Адамс оглянулся на взметаемую ветром синюю воду, и ему чудилось, что он все еще видит Максину, как микроскопическую точку в большой картине Марселя, с его террасами и блистающими и горящими на солнце окнами, домами, флагами и куполами.
   Тут зыбь Лионского залива приняла "Джоконду" в свое лоно, как нянька берет дитя на колени и баюкает его, и туманная даль медленно сокрыла от его глаз Францию и цивилизацию.
   
   

Часть вторая

VI. Матади

   Был вечер. Яхта Берселиуса "Джоконда" стояла на якоре в гавани Матади. Набегая мелкой зыбью на обшивку штирборта, вздыхая, смеясь, то расстилаясь стеклянной гладью, то покрываясь барашками; протекала река Конго, уподобляясь попеременно скользящему зеркалу и морю золотого света.
   Пальмы на далеком берегу окутывались легкой, слабой дымкой; с пристани, где суда грузились каучуком, слоновой костью, пальмовым маслом и камедью, доносился грохот и визг подъемных цепей, несясь далеко-далеко над сверкающей водой, туда, где летали красные фламинго, к тому берегу, где кивала знойная и туманная зеленая бахрома пальм.
   Впечатление жара, иногда столь свойственное зеленому цвету, этому прохладнейшему из цветов, жара влажного, сосущего под сердцем, -- вот главное впечатление, которое производит Конго на дух человека; все остальные впечатления -- говоря словами Тенара -- "одни только кружева".
   А между тем, сколько других впечатлений! Конго -- это сама Африка в откровенном настроении. Африка в ту минуту, когда она положила руку на сердце и говорит или, скорее, нашептывает правду.
   Большая река, начинаясь из пруда Санлей или еще более издалека, несет с собой, как сменяющиеся сновидения, картины ревущих порогов и безмолвных прудов, болотных трясин, полных непроходимой растительности и смертоносной жизни, невыразимого одиночества больших лесов. Служа водоемом гуанако и антилопе, река несет с собой их мирное отражение, как несет также грозный рог и свирепое рыло носорога. Кто только не утолял жажды в спокойных водах, текущих мимо Матади, кто не барахтался в них? Все это чуется в запахе этих вод.
   На палубе яхты, под двойным навесом, сидел Берселиус, а рядом с ним -- Адамс. Они приехали только накануне и должны были на следующий день следовать по железной дороге в Леопольдвилль, которому и надлежало сделаться базой экспедиции, причем "Джоконда" оставалась в Матади с тем, чтобы впоследствии возвратиться во Францию.
   -- Как много они погружают здесь товаров, -- заметил Адамс, повернувшись в кресле, когда затихший на миг грохот и лязг цепей разразился вновь вспышкой звука. -- Что вывозится отсюда?
   -- Копаловая камель, орехи, каучук, клыки -- все, что можно достать вон там, -- отвечал Берселиус, лениво махнув рукой по направлению к бассейну Конго.
   Откинувшись на спинку кресла, Адамс проследил глазами взмах руки Берселиуса "вон туда". Мог ли он подозревать, какие зловещие чары скрываются в этих словах?
   Затем Берселиус спустился вниз.
   Взошла луна, вдоль туманной пристани загорелись огни, через водную гладь перекинулся широкий серебряный путь, протянувшись к противоположному берегу, похожему в лунном свете на полоску ваты благодаря окутавшему деревья туману.
   Адамс курил, шагая по палубе и временами останавливаясь, чтобы стряхнуть пепел сигары в воду. Он думал о Максине Берселиус. Максина приезжала проводить их в Марсель и...
   Между ними не было сказано ни единого слова, которого не могло бы услышать третье лицо, а между тем они успели уже рассказать друг другу с начала до конца ту очаровательную сказку, герой которой -- Я, а героиня -- Ты.
   Ни Адамс, со своей стороны, ни Максина, со своей, не заглядывали в будущее. Их разделяла социальная река, широкая, как Конго, и текущая из не менее таинственного источника. Максина была богата -- настолько богата, что контраст между ее богатством и его бедностью воздвигал непреодолимую преграду перед идеей брака. Пройдет еще много лет, прежде чем он займет подобающее место в свете, унизиться же до того, чтобы принять от женщины деньги или помощь, он не мог.
   Слишком уж он был крупен, чтобы протискиваться задворками. Нет, он войдет в социальный храм, либо шествуя между колоннами входа, либо проломив стену кулаком.
   Это был тип истого американца, такого человека, который надеется на себя одного и не сомневается в себе: стеснительный подчас тип, но представляющий собой наиболее подлинное олицетворение мужского начала в природе.
   Однако, хотя он и не мог видеть в Максине жену, он мог видеть в ней женщину. Будь они дикарями, он унес бы ее в своих объятиях; будучи спутан узами цивилизации, он довольствовался тем, что рисовал себе эту картину в мечтах.
   Весьма возможно, что никакая другая женщина уже не возбудит в нем подобной страсти. Он знал это, однако не роптал, ибо он был практичен, и практичность его натуры участвовала в самых необузданных его мечтах.
   Поезжайте в Нью-Йорк и посмотрите на стоэтажные небоскребы, построенные Адамсами. Они достойны пера Свифта. Дикий бред архитектуры. А между тем они не обрушиваются: они делают свое дело, ибо строившие их мечтатели были практическими людьми по существу.
   В то время как он прохаживался по палубе, покуривая и поглядывая на залитую лунным светом реку, место Максины в его мыслях занял ее отец.
   Берселиус до сих пор продолжал себя показывать, скорее, в благоприятном свете. Его почти можно было назвать общительным.
   Почти. Они обедали вместе, вместе ходили по палубе, разговаривали на разные темы, а между тем Адамс ни на волосок не продвинулся вперед в понимании этого человека. Между Берселиусом и его ближними стояла ледяная бездна, бездна настолько узкая, что можно было через нее переговариваться, но обладающая неизмеримой глубиной.
   Берселиус всегда был так самоуверен, так безмятежно спокоен, так авторитетен, его речи были так содержательны, так освещены интуицией и приобретенными знаниями, что временами Адамс испытывал в его обществе тот особый подъем, который мы испытываем в присутствии выдающегося ума. Но бывали и такие минуты, когда эта подавляющая индивидуальность настолько угнетала его, что он ускользал из общей каюты и бегал по палубе, чтобы привести себя в нормальное состояние.

* * *

   На следующее утро они выехали по железной дороге в Леопольдвилль, где застали ожидающего их "Леопольда" -- мелкосидящий пароход в двести тонн.

VII. Янджали

   Экипаж "Леопольда" состоял исключительно из бельгийцев, и трудно было найти лучший состав. В особенности пришелся по душе Адамсу капитан по имени Тилькенс. Это был рослый малый, имевший жену и детей в Антверпене, и он только и делал, что проклинал Конго и мечтал возвратиться на родину.
   Они пересели на маленький речной пароход "Корона", и однажды утром, вскоре после завтрака, три удара колокола возвестили о прибытии в Янджали.
   Представьте себе первобытную пристань, горсть хижин, по большей части глинобитных, похоронную, душную зелень тропической листвы и море света, заливающего нагроможденные кипы товаров.
   Таков был Янджали, а за Янджали вставал лес, а перед Янджали протекала река, и в стародавние времена вдоль по блестящей водной поверхности, оттуда, где большие пальмы отступают перед тростниками и речной травой, густо прокатывался призыв гиппопотама к солнцу, звуча органной нотой, подобно которой не услышишь ни от какой иной твари на земле.
   В наше время этот голос больше не раздается здесь, так как люди отогнали больших чудовищ в глубь страны.
   На пристани стоял вышедший встречать пароход участковый комиссар, командир Верхарен; за ним выстроились шесть или семь полуголых, свирепых с виду чернокожих, с красными фесками на головах и винтовками Альбини за плечами, глядя прищуренными глазами на приближающийся пароход.
   Верхарен и Берселиус были, очевидно, старые знакомые; они пожали друг другу руки, после чего Берселиус представил Адамса; затем все трое отправились в дом к участковому комиссару. Он жил в деревянном здании, окруженном пальмами и расположенном на некотором расстоянии от глинобитных хибарок солдат и носильщиков.
   Описываемое в этой книге Янджали, которое не следует смешивать с городом того же имени, прошумевшем в истории Конго своей бойней, не находится в каучуковой области, хотя и на границе таковой: это охотничья область, производящая маниоко. Государство Конго раздробило свою территорию на участки. В нем имеются каучуковые участки, участки копаловой камеди, продовольственные участки и участки, где добывается слоновая кость. В каждом из этих участков туземцев заставляют работать и вносить налоги каучуком, камедью, съестными продуктами и слоновой костью. Участковый комиссар, или Chef de Poste, составляет список того, что требуется для участка. Каждая деревня должна сдать столько-то килограммов каучука, столько-то маниоко, столько-то камеди, столько-то бивней и так далее.
   Верхарен был толстый, бледнолицый, добродушный с виду малый, с черной, как уголь, бородой и тем странным, ленивым, полувосточным выражением, свойственным лицу бельгийца, когда он пустил корни на посту, где ему нечего делать, как только наблюдать за торговлей, и когда этот пост находится на рубеже цивилизации.
   Внутри страны, в туманной, зеленой, насыщенной зноем глуши вы увидите совершенно иной тип человека: подвижного и нервного, никогда не улыбающегося, озабоченного с виду, человека, лет пять или десять назад потерявшего место в конторе вследствие некрасивого поступка или исключенного по такому же поводу из армии. То, что называется declasse. Он-то и есть тот человек, которым движется машина в Конго, -- последняя спица, но наиболее важная: тот человек, о чьих делах не будет ничего написано.
   Комната Верхарена в деревянном доме была меблирована пароходными креслами, столом и несколькими полками. К стене была пришпилена иллюстрация, вырванная из журнала "La Gaudriole" и представлявшая девицу в трико; на одной из полок лежала кипа старых газет, на другой -- груда официальных бумаг, докладов от подчиненных, накладных и тех вечных "официальных отношений", коими правительство Конго наводняет своих чиновников, неизменно твердя одно и то же: "Больше слоновой кости, больше каучука, больше камеди".
   Верхарен достал превосходные сигары и бутылку Вандергума, и трое мужчин принялись курить и беседовать. Он действовал как агент Берселиуса по экспедиции и набрал для нее всех необходимых оруженосцев и носильщиков, а также проводника. Берселиус намеревался пройти на сто миль на запад, в глубь страны, вверх по течению, почти параллельно Конго, после чего повернуть на юг в самое сердце страны слонов. Поговорили об экспедиции, но Верхарен плохо был осведомлен и ничуть не заинтересован ею. Бельгийцы Конго мало интересуются спортом. Они никогда не стреляют дичи, даже водящейся у самого их порога, разве только для еды.
   Переговорив о делах, Верхарен повел Берселиуса ознакомиться со сделанными им приготовлениями.
   Призвали носильщиков. Их было сорок человек, и Адамс отметил про себя, что никогда еще ему не приходилось видеть сборища таких подавленных с виду людей. Нельзя сказать, что они отличались плохой мускулатурой, но что-то неуловимое в лицах, движениях и обращении говорило о порабощенном духе.
   Совсем иными были четыре оруженосца и проводник. Последний принадлежал к племени заппо-зап. Это был свирепый с виду негр в феске, знавший два десятка французских слов и получивший кличку Феликс. Оруженосцы были выбраны из местных "солдат", по особому разрешению.
   Адамс с удивлением смотрел на огромное количество багажа. Большие деревянные ящики особого образца содержали съестные припасы; две большие палатки, пара стульев, походные кровати и столы, пробковые матрацы, кухонная утварь завершали груду имущества, не говоря о ружьях, которые только что вынули из футляра.
   -- Для чего вы притащили эту штуку? -- спросил Берселиус, указывая на ружье для слонов, которое проводник только что успел распаковать.
   -- Чтобы стрелять из него, -- со смехом сказал Адамс.
   Берселиус посмотрел на большого человека с большим ружьем и отрывисто засмеялся.
   -- Что же, берите его, -- согласился он, -- только не завидую вашим оруженосцам.
   Однако Феликс был другого мнения. Огромное ружье, очевидно, пришлось по нутру его свирепому сердцу. Вот это так подлинно оружие богов, и ореол его, очевидно, распространялся на владельца его, Адамса.
   Феликс был очень высок ростом, немногим ниже Адамса; сын большого людоедского и воинственного племени заппо-зап, он последовал за Верхареном в Янджали из области Бена Пианги, где тот занимал раньше какой-то пост; он был по-своему привязан к нему, что доказывало, что у него имеется нечто вроде сердца. Все заппо-запы были завербованы в "солдаты", они пользуются плохой славой и причиняют много хлопот брюссельской администрации, ибо когда их посылают в карательные экспедиции, для поджога деревень неисправных добытчиков каучука, их, по местному выражению, "не оторвать от убоины". Когда они действуют en masse, людоедский инстинкт прорывается наружу, и как только прекратится бойня, они бросаются на убитых с яростью собак. Несдобровать тому, кто в такую минуту сунется между ними и их добычей.
   Феликс был удачным образцом типа этих людей. Сын природы, всегда готовый к убийству и жестокий, как смерть. Человек от начала мира.
   Будь у Феликса жена, он и она могли бы послужить иллюстрацией к рассказу Тенара в его лекции.
   Те основные мужчина и женщина, в туманном мозгу которых начал свою работу "выбор", намечал ту смутную линию, по обеим сторонам которой лежат "правая" и "левая" нравственного действия.
   Истый дикарь, недоступный цивилизации. Ибо такова судьба дикаря, что он никогда не сделается одним из нас. Что бы вы ни делали, вам ничем не изгладить работы миллионов лет, в продолжение которых неясный план, являющийся основой всякой этики, пролежал, не развиваясь в его мозгу или развиваясь единственно только в виде фантастических и нескладных представлений о богах и дьяволах.
   Берселиус отпустил носильщиков мановением руки, и все трое отправились осматривать станцию. Впереди шел Верхарен с сигарой во рту.
   Он распахнул дверь в подвал, и Адамс увидел в полутьме кипы товаров; то была копаловая камедь, ибо Янджали заведовал большим участком, производящим эту камедь и лежащим на сорок миль южнее. Здесь также имелось в большом количестве маниоко, и чувствовался хмельной запах, как если бы в кипах происходило брожение.
   Верхарен запер дверь и двинулся дальше; они завернули за угол, и на них пахнуло душным смрадом, от которого Адамс закашлялся и сплюнул.
   Верхарен расхохотался.
   То был Дом Заложников, встретивший их ядовитым своим дыханием.
   У окружавшей дом изгороди стояли туземный капрал и два солдата. Женщин и детей только что пригнали с поля, на котором они копали и пололи, и подали им их жалкую пищу. Они пожирали ее, как животные, -- иные на солнце между травяными кочками и кучками мусора, другие в тени дома.
   Были здесь старые-старые старухи, похожие на сморщенных обезьян; были женщины средних лет, женщины беременные, одна разродившаяся прошлой ночью тут же, под стенкой дома. Были тут и девушки двенадцати-пятнадцати лет, иные почти миловидные; и маленькие пузатые ребятишки, черные пузыри, которым приходилось исполнять свою долю работы на поле вместе с другими. Когда же пришедшие взглянули на них из-за изгороди, среди обедавших поднялся целый переполох, и все принялись растерянно бегать взад и вперед, с криком и болтовней, как бы не зная, чего им ожидать. То было женское и детское население одной деревни, за десять миль к югу; они находились здесь в качестве заложников, так как деревня не произвела назначенного количества маниоко. Заключение их продолжалось уже целый месяц.
   Солдаты засмеялись и постучали прикладами по забору, как бы для усугубления смятения. Адамс заметил, что больше всего казались испуганными молодые женщины и девушки. Он не понял причины; он не мог даже догадаться о ней. Как честный человек, верящий в начало добра, он не мог угадать истину. Он ничего не знал о причине овладевшего женщинами ужаса и с отвращением смотрел на разыгравшуюся перед ним сцену, не понимая, в чем дело. Эти грязные, скотоподобные существа внушали ему такое отвращение, что он и не задумался над тем, что они скучены здесь, как свиньи в хлеву, что в родной своей деревне, на воле, они могут быть чище и менее отвратительны. До его слуха не доходил скорбный вопль "негров Конго", из всех народов Земли наиболее жалкого, наиболее обиженного, наиболее страждущего, наиболее безответного. Он не знал, что видит один из грязных актов той большой драмы, которую более просвещенный мир с ужасом прочтет через сто лет.
   Они отвернулись от унизительного зрелища и отправились в дом Верхарена обедать.

VIII. Голос лесов Конго

   Экспедиция пустилась в путь на другое утро, перед самым рассветом.
   Впереди шли Берселиус, Адамс, оруженосцы и Феликс; на некотором расстоянии за ними следовали носильщики с багажом, под надзором полдюжины правительственных солдат, специально для этого нанятых.
   Не успели они пройти одну милю, как солнце уже ярко сияло, на деревьях громко перекликались птицы, а со стороны согнутых под тяжелым грузом носильщиков доносилось жужжание, как из встревоженного улья. Ничто не может помешать этим людям болтать и щебетать, когда встает солнце; можете колотить их, обременять непосильными тяжестями -- вы ничем не искорените древнего инстинкта птиц и животных.
   Сперва дорога пролегала маниоковыми полями и между групп пальм, но вдруг, словно нырнув под зеленую завесу или в зеленую волну, они вступили в лес.
   Ночная прохлада рассеивалась, большая зеленая чаша, изукрашенная фантастическими фестонами побегов, впивала солнце миллионами уст; слышался шорох и треск ветвей, выпрямляющихся и воздыхающих к небу после долгой, влажной, холодной ночи. Тропический лес на рассвете простирает объятия к солнцу, словно стремясь обнять его, и вся кишащая в нем жизнь одновременно подает голос. Стаи разноцветных и необычных птиц поднимаются с дымящейся листвы, как облачко паров, и жужжание тысячи насекомых встает из звучной глубины, как голос брожения жизни.
   Река отстояла в нескольких милях налево, и с нее слабо доносился заглушенный деревьями резкий свисток речного парохода, как бы "прости" цивилизации.
   Дорога, по которой они шли, была не более как тропа, протоптанная туземцами, доставляющими копаловую камедь в Янджали. Там и сям лес расступился, и путь преграждался низкой порослью колючего кустарника, зловещей мечевидной травы и тусклых красных цветов, похожих на мальвы; поросль эта путалась в ногах и мешала двигаться. Потом деревья снова сдвигались, и лес, подобно темной, зеленой, мощной волне, захлестывал путников и поглощал их.
   Шагая рядом с Берселиусом, Адамс тщетно пытался анализировать необычайные и неизведанные ощущения, порождаемые в нем окружающей природой.
   Лес заполнил его. Казалось, будто вступив него, он перестал существовать для прошлого. В Янджали он чувствовал себя хотя и в чужой стране, но все-таки еще сохранившим связь с Европой и прошлым; стоило ему углубиться на одну милю в лес, чтобы само Янджали, как бы ни было оно первобытно, уже представлялось ему частицей оставленной позади жизни и цивилизации.
   Леса старого мира могут быть обширными, но деревья их нам родственны. В них можно сбиться с пути, но нельзя потерять самого себя среди дружелюбных сосен, буков и дубов, знакомых нам с детства.
   Но здесь, где с незнакомых деревьев свисают бороды невиданных мхов, шагая в удушливом, насыщенном древесными соками полумраке, мы чувствуем себя не в лесу, а под крышкой.
   Здесь нет ни аромата хвои, ни шепота ветра в листве, ни красоты лесных сумерек. Вы находитесь в большой зеленой комнате, увитой лианами и увешанной сплошной листвой. Ничто не прекрасно здесь, но все необычно.
   Это магазин редкостей, где вы расплачиваетесь потом лица, усталостью членов и воспоминаниями прошлого за право полюбоваться орхидеей в форме птицы, или цветком в форме вазы, или птичкой, полет которой подобен вспышке сапфировой пыли.
   Большая зеленая комната, в которой эхо говорит о неведомых вещах.
   Ничего не видно вокруг, кроме листвы и древесных стволов, а между тем лес полон жизни, борьбы, и опасности.
   Раздается треск, вслед за ним разражается хор птичьих голосов -- и не разберешь, случилось ли это за полмили расстояния или рядом, справа ли, слева ли, был ли то сучок, оторванный от дерева мощной рукой, или столетнее дерево, поверженное наконец временем.
   Время -- дровосек лесов Конго. Никто другой не смог бы справиться с этим делом, оно же работает по-своему -- лениво и не спеша, предоставляя лесной жизни самостоятельно изыскивать пути к спасению.
   Точно так же, как царит борьба не на жизнь, а на смерть между животными лесных дебрей, такая же борьба царит и между всеми деревьями, лианами и травами. В мире растительном разыгрывается грозная битва; мы едва замечаем ее, настолько медлительны ее процессы, но если бы можно было показать в большом синематографе результаты пятилетней лесной жизни в еженедельных снимках, вы бы увидали мощную и разрушительную борьбу за существование. Увидали бы, как растительность, вскормленная шумными тропическими дождями, встает, как гигант, и обрушивается на вчерашнюю растительность, как лианы вытягиваются змеями, дерево низвергает дерево и трава заглушает траву.
   Даже при минутном отдыхе, остановившись посмотреть на обросшие мхами деревья и змееподобные кольца лиан, можно наблюдать кристаллизованную борьбу точно так же, как в неподвижном мраморе "Лаокоона" мы наблюдаем борьбу жизни со смертью.
   В этой местности, покрывающей невероятное пространство, проживает с сотворения мира многочисленное население. Вникните в это. Отрезанные от того мира, в котором развивалась цивилизация, эти люди прожили одни с животными и деревьями, не встретив никого, кто навел бы их на путь истины. Тот инстинкт, который учит птиц вить гнезда, научил людей строить хижины; стадное начало объединило их в племена.
   Затем, много веков назад, началась ужасная и трогательная попытка заранее обреченного на гибель народа поднять голову и научиться ступать прямо -- первый взгляд кверху близоруких глаз, предназначенных никогда не видеть лица искусства.
   А между тем у них имелся зародыш цивилизации. У них были деревни и свои смутные законы и нечто вроде искусства; более кровожадные племена держались вместе, охотясь на диких зверей и воюя друг с другом, в то время как более миролюбивые и кроткие жили своей, сравнительно мирной жизнью. Так шло до тех пор, пока не произошел набег арабов, похитивших у них множество мужчин, женщин и детей, подобно тому, как ребятишки воруют яблоки в саду. Но худшее было еще впереди.
   Они знали уже зверей лесов, знали бури, дожди, арабских хищников, но судьба готовила им еще одно знакомство -- знакомство с европейцами.
   Увы, мне приходится признаваться в этом, но факт тот, что белые люди взяли этих людей, объединили под своим знаменем воинственные племена, вооружили их, назначили им плату и поставили их надсмотрщиками над кроткими и смиренными. И никогда еще в истории мира не видано было такого рабства, какое воцарилось ныне в стране этого покинутого народа.
   Путники шли около трех часов, когда впереди донесся шум как бы от приближения большого зверя. Берселиус повернулся было к оруженосцу, но Феликс остановил его.
   -- Идут с маниоком, -- сказал он.
   Действительно, это была толпа туземцев, человек тридцать или сорок, отправляющихся с грузом кванги (маниоковых лепешек) в Янджали. Они продвигались гуськом, неся груз на голове, и при виде белых остановились, как вкопанные. Поднялась усиленная болтовня, перекатываясь вдоль невидимой линии людей гремучей змеей звуков. Тут Феликс окликнул их; оруженосцы и белые люди посторонились, и носильщики маниока, осмелев, двинулись дальше.
   Они были тяжело нагружены, ибо большинство несли от десяти до двадцати лепешек на голове, а кроме того, у многих из женщин были привязаны ребятишки за спиной.
   То были жители деревни, принадлежащей участку Верхарена. Им полагалось сдавать еженедельно триста лепешек в Янджали.
   Негры -- ленивый народ, и всякий, кому приходилось взимать налоги в Европе, может себе представить, как трудно собирать подать с дикарей, живущих в лесу, не имеющих представления о времени и едва умеющих считать.
   В особенности если принять во внимание, что для того, чтобы произвести триста лепешек в неделю, всей деревне приходилось работать буквально, как улей, причем мужчины собирали, а женщины мололи с рассвета до поздней ночи.
   Столь удовлетворительное положение вещей достигалось исключительно путем тягчайших наказаний, и чем суровее были однажды понесенные наказания, тем легче удавалось Верхарену получать требуемое.
   Адамс проследил глазами за проходившими рысцой туземцами. Они двигались, как автоматы, не поднимая глаз от земли. Среди них попадались старухи, больше похожие на сморщенных обезьян, чем на людей: необычайные анатомические образцы, мускулы которых так обрисовывались на ходу, как если бы поверх них не было кожи. Были тут и молодые женщины, и дети, и женщины на последней стадии беременности; и все они двигались, подобно автоматам, как заведенные марионетки.
   Жалкое представляли зрелище эти нагруженные существа, немые с виду, как бессловесные животные; но в них не было ничего такого, что могло бы поразить глаз европейца, ибо сама природа снабдила их черной маской, под которой скрывается много чужих грехов и собственных их несказанных страданий.
   Будь они белыми, их отчаянный взгляд, ввалившиеся глаза, сотни признаков страдания и рабства были бы заметны, нашли бы доступ к сердцу; но черная маска не в состоянии была все это выразить. Только и было видно, что это негры, более безобразные и забитые с виду, чем другие негры, -- вот и все.
   Так Адамс прошел мимо, не зная, что он видел, и единственное оставшееся у него впечатление было -- чувство отвращения.
   Однако профессиональный взгляд подметил в толпе одну черточку. У четырех женщин не было кистей левых рук. Причем, у трех руки были отняты у самого запястья, четвертая же перенесла ампутацию половины предплечья.
   Адамс указал на них Берселиусу, но тот как бы не слыхал его замечания.
   В полдень они остановились для трехчасового отдыха, после чего двинулись дальше и сделали окончательный привал лишь после перехода в двадцать пять миль, в перелеске, где остались ночевать.

IX. Крупный зверь

   Местность Конго полна сюрпризов в виде неожиданных ландшафтов, казалось, целиком вырезанных из Европы и перенесенных на африканскую почву.
   Прогалина, избранная Феликсом для привала, была покрыта жесткой травой, усеянной высокими кустами терновника, издали казавшимися яблонями.
   После того как разбили лагерь и развели костры, Берселиус стал проверять людей и недосчитался одного. Оказалось, что один из поварят отстал по дороге и исчез. Он стал хромать уже в начале пути. Солдаты не заметили, когда он отстал, но носильщики это видели.
   -- За сколько миль это было? -- спросил Берселиус у столпившихся носильщиков.
   -- Нкото, нкото (много, много), -- хором прозвучал ответ, ибо группа дикарей, если у них имеется общая мысль, всегда выкрикивает ответ в унисон, как один человек.
   -- Отчего не сказали?
   -- Мы не знали, -- прозвучал бессмысленный ответ.
   Берселиус знал, что не сказали они просто по беспечности и недостатку инициативы. Он охотно отхлестал бы всех поголовно, но ему нужны были силы для завтрашнего дня. Если урезать их порции, это только ослабит их, а что касается штрафов, то негры совершенно к этому бесчувственны.
   -- Смотрите туда! -- вдруг сказал Берселиус.
   Он только что успел отпустить носильщиков с выговором, когда его зоркий глаз уловил какой-то предмет в конце прогалины. Не хватало еще часа до заката.
   Взглянув по указанному направлению, Адамс увидал на большом расстоянии очертания зверя. Ему стало не по себе.
   Массивное и неподвижное, сгорбившись на фоне вечернего света, стояло огромное животное; загнутый двойной рог, вырисовывавшийся четким силуэтом, сразу пояснил ему, что это такое.
   -- Носорог, -- сказал Берселиус. -- Пролежал в чаще кустарника весь день; вышел попастись. -- Он сделал знак Феликсу, и тот, в точности понимая, что от него требуется, нырнул в палатку и возвратился с 400-калиберной винтовкой и большим ружьем Адамса.
   -- Идем, -- сказал Берселиус, -- зверь, по-видимому, в раздумье. Они иногда готовы простоять таким образом целый час. Если повезет, мы успеем выпустить в него заряд сбоку, прежде чем он двинется. Нет ни малейшего ветерка.
   Они двинулись по направлению к зверю, за ними -- Феликс с ружьями.
   -- Я не стал бы с ним возиться, -- заметил Берселиус, -- да только нам пригодится мясо, а для вас -- полезное упражнение. Вам стрелять первому: если он бросится, цельте как раз за плечом, это самое уязвимое место носорога. Со всеми прочими животными, -- цельте в шею, все равно, будь это лев или олень: выстрел в шею именно тот, который выводит животное из строя. Я видел льва, который был ранен в сердце, после чего он пробежал пятьдесят ярдов и убил человека; будь он ранен в шею, он тут же свалился бы.
   -- Самка, -- проговорил Феликс сзади.
   Из густой заросли на опушке леса выступила вторая фигура. Она была лишь немного меньше самца, но с более коротким рогом, кроме того, посветлее мастью и вообще менее заметна. Показавшись на миг, она снова погрузилась в чащу, самец же оставался неподвижным, словно отлитый из стали; и два грозных рога, видимые теперь отчетливее, прорезали воздух, как ятаганы.
   Подобно туземцу-аборигену, носорог почти не изменился с доадамовских времен. В настоящее время он наполовину слеп и едва видит на двадцать шагов; он все еще движется в потемках древнего мира, и запах человека вызывает дикую тревогу в зачаточном его разуме. Учуяв вас, он прежде всего качнет с боку на бок своей тяжелой головой, а потом ринется на вас.
   Ничто не может оказаться более злобным, свирепым и кровожадным, чем этот натиск; а между тем в действительности злополучный зверь вовсе не ищет вас, а бежит от вас прочь. Чем больше усиливается ваш запах, тем ему становится страшнее и тем быстрее он бежит. Наконец он увидел вас, и вы стреляете. Если вы промахнетесь, дело плохо, ибо он бросится в атаку на блеск выстрела, и весь его страх сменится внезапной яростью.
   Они дошли до четырехсот ярдов от зверя, когда трава всколыхнулась слабым дуновением ветерка, и носорог мгновенно переменил положение.
   -- Почуял нас, -- сказал Берселиус, взяв винтовку из рук Феликса, который также подал Адамсу его ружье. -- Чует нас сильно. Мы дождемся его здесь.
   После нерешительных движений носорог принялся "рыскать". Видно было, что животное встревожено; оно продвигалось полукругом, когда же ветер усилился и пахнул на него человеческим запахом, он двинулся прямо на охотников и бросился в атаку.
   Топот его скачки походил на дробь гигантского барабана в руках умалишенного.
   -- Не стреляйте, пока я не дам сигнала, -- крикнул Берселиус, -- и цельте прямо в плечо.
   Адамс, который находился слева от зверя, вскинул ружье и стал целиться. Он знал, что если промахнется, носорог бросится на блеск выстрела и может настигнуть его раньше, чем он успеет выстрелить вторично.
   Было совершенно такое же чувство, как если бы он стоял перед паровозом курьерского поезда, но паровозом, имеющим возможность сойти с рельсов, чтобы погнаться за ним.
   Когда же Берселиус наконец подаст сигнал!.. Берселиус все время переводил глаза с носорога на Адамса.
   -- Стреляйте!
   Оглушительный выстрел слонового ружья грянул по лесу, и носорог, словно подкошенный невидимым проволочным заграждением, покатился, взрывая землю и визжа, как свинья.
   -- Славно! -- проговорил Берселиус.
   Адамс отер пот с лица рукой. Он никогда еще не переживал более смертельного нервного напряжения.
   Он двинулся к своей добыче, вытянувшейся на земле без движения, но был остановлен Феликсом.
   -- Самка, -- снова сказал Феликс.
   Самка вышла из чащи на выстрел и почуяла человека.
   Подобно тому, как два заводных автомата проделают ряд торжественных движений, если их пустить одного за другим, так же и теперь самка проделала точь-в-точь все то, что проделал до нее самец: принялась, как безумная, бегать взад и вперед, потом ринулась прямо навстречу ветру.
   -- Мне, -- сказал Берселиус и прошел шагов двадцать к ней навстречу.
   Холодный и недоступный до таинственности Берселиус с самого начала экспедиции весьма мало выказывал истинную свою природу своим спутникам. Но то, что он дал увидеть до сих пор, не уменьшило уважения к нему Адамса.
   Главным источником власти этого человека над окружающими было самообладание. Когда он выговаривал носильщикам за исчезновение мальчика, то сделал это в немногих тихих словах, после которых они молча разбрелись по местам, дрожа от страха. Животный инстинкт подсказывал им, что в этом спокойном человечке с остроконечной бородкой кроется страшное животное, которому одно только его самообладание мешает вырваться наружу.
   Берселиус дал носорогу подойти приблизительно на пятьдесят шагов, прежде чем разрешил Адамсу стрелять. Он до тонкости оценил силу воли и выдержку американца и знал, что за чертой этого расстояния не может на них положиться, ибо нет человека, рожденного женщиной, который, не имея опыта в охоте на крупного зверя, был бы способен целиться в нападающего носорога на расстоянии менее пятидесяти шагов.
   По лесу раздался громоносный топот скачущего чудовища. Будь у него даже пуховая подушка вместо головы, один только натиск туловища весом в три тонны означал верную смерть; голова же носорога является оружием разрушения, задуманным в те времена, когда по свету прогуливался мегатерий, и длинный острый рог распорол бы слона с такой же легкостью, с какой острый перочинный нож вспарывает кролика.
   Навстречу этой голове, несколько справа от нее, с винтовкой в руке, стоял Берселиус. Он даже не вскинул ружья на плечо, пока зверь не миновал назначенного им предела, после чего целился с такой ужасающей медлительностью, что Адамс чувствовал капли пота, муравьями сбегающие у него по лицу, и даже Феликс с усилием глотнул, как если бы у него в горле застряло что-то тошнотворное. Это была чудесная картина отваги, самообладания и холодной уверенности.
   На расстоянии двадцати пяти шагов, и даже чуть поменьше, выстрел грянул. Чудовище словно споткнулось, подобно первому, о невидимую проволоку и покатилось с разгона, визжа, взрывая землю и разбрасывая траву, к самым ногам Берселиуса, где замерло в неподвижности смерти. Верная своей роли автомата самка учуяла человека, как учуял его самец, порыскала кругом, как и он, как он, ринулась в атаку и умерла той же самой смертью.
   А теперь над лагерем пронесся громкий крик: "Ньяма, ньяма!" (мяса, мяса). Кричали солдаты, кричали оруженосцы и носильщики. Но тут не было больше ни носильщиков, ни оруженосцев, ни солдат: были одни дикари, взывающие вечным криком лесных дебрей: "Ньяма, ньяма!"
   В последних лучах заката, вытянувшись на поле смерти, лежали две огромные фигуры. Они лежали в той покойной позе, которую принимает всякое животное после предсмертной судороги членов, перед вечным упокоением. И Адамс стоял, не сводя глаз с больших оскаленных морд, увенчанных смертоносными рогами, в то время как Берселиус, опустив приклад на носок сапога, нахмурясь наблюдал за неграми, которые роились, как муравьи, около убитых животных, разбирая мясо по его указаниям. Хвосты, почки и лучшие части туши были отложены для белых, после чего приступили к раздаче среди негров; однако человек двадцать носильщиков, шедших в тылу и потому ответственных за исчезновение мальчика, не получили ничего.
   Жалостно было смотреть на их лица. Однако наказание было вполне заслуженным, несмотря на то, что во время распределения приковылял и сам отсталый. У него оказалась длинная колючка в ноге, которую Адамс тут же извлек. Вслед за тем все улеглись спать.
   Адамс крепко спал в своей палатке, под пологом от москитов, и потому не слыхал ничего из происшедшего ночью. Берселиус также спал, но Феликс разбудил его около часа ночи.
   Оказалось, что один из носильщиков был застигнут за кражей мяса, оставшегося со вчерашнего дня.
   Удивительнее всего было то, что он не принадлежал к числу наказанных, а получил, наоборот, полную порцию и украл исключительно из жадности.
   Вдобавок, это был малорослый, слабосильный человек, способный захворать и причинить этим затруднения экспедиции. Преступление же его было велико.
   Берселиус отправил Феликса к себе в палатку за маузером. Тело забросили в чащу, в ту сторону, где ночную тишину прорезал хриплый рев леопарда.

X. М'Басса

   За семь дней пути охотники сделали сто двадцать миль и достигли центра большого каучукового участка М'Бонга.
   Следовало бы делать в среднем по двадцать миль в день, но они там и сям задерживались для охоты, и добавочные носильщики, взятые, чтобы нести трофеи, уже были призваны к исполнению этих обязанностей.
   Путь преимущественно лежал через лес, но с большими перелесками; два раза они проходили большими лужайками, где тучами носились стада антилоп, -- чудесные естественные парки, которые могли бы быть английскими, когда бы не мглистый зной тропиков, не высокие нзамбии с их желтыми колокольчиками, мбины с их вспышками красного цвета, перистые пальмы и длинные деревья соседнего леса.
   Но за последние два дня пути лес погустел и принял более темный оттенок; еще ни разу до сих пор они не видали ничего столь дикого, столь роскошного и тропического. Здесь произрастает каучуковая лоза, таинственное растение, требующее тепличной атмосферы и исключительно плодородной почвы. Большой каучуковый лес М'Бонга, занимающий тысячи квадратных миль, собственно состоит из двух лесов, соединенных перешейком лесной поросли, и имеет приблизительно форму песочных часов; на юг же от перешейка лежит страна слонов, в которую направлялся Берселиус, и Феликс вел их так умело и ловко, что они вступили в каучуковый участок всего лишь за каких-нибудь пятьдесят миль от входа в эту страну.
   В лесу, в тридцати милях от последней, находится бельгийский форт М'Басса. Туда-то они и направлялись теперь, так как форту надлежало сделаться их базой для предстоящей большой охоты.
   В наше время М'Басса не служит больше фортом, а лишь местом для складирования каучука. В первые времена бельгийского владычества укрепленный пункт был необходим, ибо в окрестностях свирепствовало племя, почти столь же воинственное, как заппо-запы, но теперь члены этого племени давно уже покорились голубому флагу с белой звездой. Теперь они стали "солдатами", и правительство сумело извлечь все, что требовалось, из их свирепости, обращенной им в острое оружие.
   В большом лесу М'Бонга каучуковая лоза распределена весьма неравномерно. Попадаются пространства без нее, и растет она в самых мрачных местах. Каучуковую лозу нельзя акклиматизировать, обрезать, привести в повиновение; она знать не знает ни поля, ни сада -- она желает расти в одиночестве.
   Всякое другое растение идет навстречу жатве с радостным лицом, но каучуковую лозу, эту темно-зеленую змею, приходится разыскивать, ибо она, как змея, боится смерти. Даже в производящих ее частях леса она встречается вразброс, так что сборщики не могут идти целым отрядом, как это делается при сборе хлеба, хлопка или винограда; приходится разбиваться на небольшие группы, которые, в свою очередь, расчленяются, оставляя там и сям по одному человеку, где каучук растет погуще. Оставшись в полном одиночестве, во власти живущих в его воображении злых духов и живущих в лесу зверей, он строит грубый шалаш из сучьев и листьев и принимается за работу, делая надрезы на стволе лозы и сцеживая ее липкий сок каплю за каплей.
   Иной раз он поет за своей монотонной работой, и в период дождей, в промежутках между бушующими ливнями, можно уловить звук его мурлыкающих переливов сквозь шепот падающих капель, а по ночам непроглядная тьма пестрит искрами его костров.
   Таковы условия работы сборщика каучука, и работа эта не из тех, которым приходит конец: она тянется из года в год.
   Леса, которыми теперь вел их Феликс, относились к лесам около Янджили так же, как музыка Бетховена относится к музыке Моцарта.
   Необъятные и мрачные симфонии. Гигантские деревья стенами, под тяжестью лиан толщиной в канат. Местами приходилось продираться сквозь заслон из листьев и плетей -- носильщики теряли друг друга, перекликались, и голова шествия останавливалась, дожидаясь, чтобы все собрались; временами почва под ногами становилась скользкой, как сало, от упавших плодов смоковниц, которые растут здесь огромными и унылыми, роняя плоды в таком количестве, что дикие свиньи, сколько бы ни пожирали их, никак не могут с ними справиться.
   На иных деревьях, подобно большим сухим листьям, висели летучие мыши, на других виднелись длинные плети седого мха; травы под ногами были полны сока, и запах его смешивался с запахом разложения.
   При этом почва была неровная; внезапно весь лес окунулся в глубокую неведомую долину; вы чувствовали, что спускаетесь все ниже и ниже, и вдруг оказывались на дне лесной долины, о чем можно было догадаться по усиленной неподвижности воздуха. Когда попадались открытые места, они почти не открывали вида на небо и в окружающей их зеленой тюрьме больше походили на каморки, чем на перелески.
   Однако Феликс не вел их сквозь самые дебри, а следовал едва намеченной дорогой, по которой свозили каучук из М'Бассы к реке.
   Можно сказать, что они шли по проезжей дороге, а достаточно самых слабых признаков присутствия человека, чтобы пустыня утрачивала большую часть своего устрашающего характера.
   Предоставляю вам судить, каково должно быть чувство одиночества в тех лесных дебрях, где нет ни единой тропы, в той бездонной глуши, где сборщики каучука работают в одиночку.
   Наконец на третий день своего путешествия, в полдень, путники достигли подъема. Деревья начали редеть и мало-помалу совершенно исчезли, и над головами их развернулось голубое небо, а впереди, на верхней точке подъема, стоял, горя на солнце, форт М'Басса.

XI. Андреас Меус

   Парфенон во всей его славе не был прекраснее в глазах возвращающихся греков, чем этот полуразрушенный форт в глазах Адамса.
   Здание, построенное руками белого человека и освещенное лучами солнца, -- что могло быть утешительнее для глаз после долгого-долгого пути в удручающих лесах!
   Форт М'Басса был не очень велик; окружающие его стены обвалились, но "гостиница" с конторой и большой амбар для склада каучука были в полном порядке и крыты прочными крышами.
   С наружной стороны стен виднелись жалкие хибарки, в которых обитали "солдаты" со своими женами, и один из них, рослый негр в вечной феске и с винтовкой за плечами, первым заметил приближающееся шествие. Он известил о том громким воплем, на который из раскаленных хижин выбежали с дюжину ему подобных, а немного погодя из конторы вышел белый человек в пробковом шлеме, он на минуту приостановился, чтобы вглядеться во вновь прибывавших через полуразрушенную стену, и затем двинулся к ним навстречу.
   Это был человек среднего роста, с меланхолическим лицом, резко белевшим в тени шлема; одет он был в грязную белую форму и держал папиросу в зубах.
   Глядя на это лицо, казалось, что этот человек никогда в жизни не улыбался, а между тем оно не вызывало антипатии, хотя и наводило наблюдателя на размышления.
   Голос его не был неприятен по существу, однако в приветствии, с которым он обратился к Берселиусу, прозвучало нечто, резко поразившее ухо Адамса: ибо голос Андреаса Меуса, начальника поста в М'Бассе, был голосом человека, который в течение двух лет был обречен говорить исключительно на языке туземцев. В нем слышались своеобразные интонации, паузы, нерешительность, выражавшие состояние ума, вынужденного в продолжение двух лет мыслить как туземец, да и к тому же на собственном их наречии.
   Как голос скрипки выражает ее состояние, точно так же и голос человека выражает состояние его души. Это тот факт, который поразит вас больше всего остального, если вы побываете в Конго и будете говорить с белокожими людьми, обреченными жить среди туземцев.
   Голос Меуса можно было бы сравнить с голосом скрипки, но скрипки, зараженной каким-то странным грибком, который заполнил всю ее внутренность и заглушил резонанс.
   Он знал за месяц вперед о прибытии Берселиуса, и можно было ожидать от него беспредельного раболепства перед всемогущим спортсменом, обладавшим властью лишить Меуса места или повысить его на пост комиссара мановением руки.
   А между тем он не выказал никакого раболепства. Он изжил его точно так же, как изжил гордость и честолюбие, и патриотизм, и то божественное нечто, из которого расцветает любовь к жене и ребенку.
   Обменявшись рукопожатием с Берселиусом и Адамсом, он повел их в форт, или, скорее, в ограду, окруженную полуразрушенной глинобитной стеной и занимавшую около ста квадратных метра. В правой стороне четырехугольника стоял амбар с большими запасами каучука и небольшим количеством слоновой кости. В центре находилась так называемая "гостиница", -- большое строение из плетня и глины с обветшавшей верандой.
   Надо всем светило ослепительное солнце, беспощадно обличая царящее здесь уныние. Не было ни единого предмета в ограде, на котором мог бы отдохнуть глаз. Если стать спиной к ограде и заглянуть через стену вдаль, перед глазами развертывался мир, столь же чуждый цивилизации, как тот, что открывался перед Ромулом, когда он заглядывал через стену, обрамлявшую первое смутное подобие будущего Рима.
   На север -- лес; на юг -- лес; на восток -- лес; а на запад -- вечный и безграничный лес. Сияющее солнце, постоянная дымка, которая в дождливый сезон превратится в туман, -- и молчание.
   В бурю и дождь большой каучуковый лес М'Бонга ревет, как взбаламученное море, но в подобный тихий, ясный день, когда с вздымавшихся куполов и раскаленных долин листвы, с бледной зелени перистых пальм и темной зелени нзамбий глаз переходит к окутавшей дальние предметы дымке, -- навстречу человеку, с расстояния в миллион лет, сфинксом смотрело безмолвие. То же безмолвие, что витало над Африкой, прежде чем она получила свое имя, чем родился фараон, прежде чем воздвиглись Фивы.
   Меус проводил их в гостиницу, состоящую всего из двух комнат, довольно просторных, но меблированных лишь самыми необходимыми предметами. В жилой комнате имелся стол из некрашеного дерева и три или четыре стула, очевидно, сделанных туземцами по европейскому образцу. На одной из стен, в виде украшения, висела леопардовая шкура, плохо просушенная и покоробленная по краям; на другой -- виднелись местные луки и стрелы, луки с необычайно толстой тетивой и стрелы, так искусно напоенные ядом, что достаточно было простой царапины для неминуемой смерти, хотя они провисели здесь много лет. То были трофеи прежних дней, когда форт М'Басса действительно был фортом, и от нападений приходилось отбиваться ружейным огнем.
   Здесь не было вырванной из журнала иллюстрации, как в жилище Верхарена, но на грубо отесанной полке лежала груда официальных бумаг, иные двухлетней давности, другие -- недавние, и все неизменно трактующие о торговле.
   Меус достал папиросы и джин, но Берселиус, ныне благополучно достигший своей базы, пожелал отпраздновать это событие и послал на склад, где носильщики сложили его пожитки, за бутылкой шампанского. Это было Клико, и когда Меус почувствовал разлившийся по жилам огонь игристого вина, на впалых щеках его выступил румянец, и тусклые глаза оживились. В памяти его всколыхнулось позабытое, встали тени прежних знакомых, блеск освещенных улиц Брюсселя, яркий свет "Cafe de la Couronee" -- все это прошлое воскресло в вине.
   Меус был один из "несчастных". Он занимал небольшое казенное место в Бельгии и потерял его по собственной вине.
   Было это пять лет назад. Вплоть до своего увольнения он вел обычную ничтожную и скудную жизнь мелкого континентального чиновника, которому нет спасения от засасывающей рутины, и сухое однообразие чиновничьей жизни сделало его неспособным к чему бы то ни было другому.
   Сластолюбец в небольшом масштабе, он расширил свою сферу деятельности в день отставки, когда очутился на улице с пятьюстами франков в кармане. Он истратил эти деньги в одном грандиозном кутеже, продолжавшимся целую неделю, после чего вынужден был жить на средства незамужней тетки.
   Он называл это "искать работу".
   Тетки хватило на год и девять месяцев, после чего она умерла, и рента ее умерла вместе с ней. Меус остро почувствовал эту утрату не только из-за денег, но и потому, что она была единственным истинным его другом, и у него еще имелось нечто вроде сердца в те дни, теперь казавшиеся столь далекими.
   Тогда-то взяла его за руку бедность и терпеливо и с диаграммами объяснила ему, как беспощаден свет, как ужасно положение падшего человека, если он не изучил прибыльного мастерства мошенника, и как безнадежно бесполезны в черный день те добрые малые, с которыми сидишь в кафе, гуляешь по бульварам и строишь глазки женщинам.
   Он принялся шататься по улицам Брюсселя, вначале в поношенном платье, затем -- в грязных, отталкивающих лохмотьях. Один родственник пришел ему на помощь и дал ему двести франков, он прилично оделся и временно всплыл на поверхность, но две недели спустя его снова захлестнуло, и он начал идти ко дну, как пловец, лишившийся своей опоры.
   В ту самую минуту, когда волны уже были готовы сомкнуться над его головой, какой-то знакомый выхлопотал ему казенное место, но уже не в Бельгии, а в Конго.
   Андреус Меус представлял собой именно тот тип чиновника, который требуется администрации Конго и которого она применяет и будет применять до тех пор, пока будет работать адская машина, изобретенная ею для извлечения золота из негров. Другими словами, ей нужен человек, который ел апельсиновые корки с мостовой, -- человек, износивший свое платье и истощивший расположение своих друзей. Человек отчаявшийся.
   Казалось бы, что для такого дела скорее должны потребоваться отъявленные негодяи, преступники, уличенные в худших злодеяниях. Ничуть не бывало. Такие люди были бы, во-первых, чересчур неподатливыми; во-вторых, ненадежными; в-третьих (странно сказать), чересчур жалостливыми. Правительство Конго слишком хорошо знает свое дело для того. Оно не берет для него убийцу или преступника из исправительного заведения: оно берет отчаявшегося человека с улицы. Образованного, но падшего человека, такого, который еще не разучился думать.
   Меус отправился в Африку, как человек идет в тюрьму. Предстоящая жизнь ужасала его, но приходилось либо ехать, либо умереть с голода. В течение трех месяцев он оставался в Боме, после чего его перевели на Верхнее Конго, где дали небольшой и нетрудный пост, и тут-то он окончательно ознакомился с условиями своего нового служения.
   Пост принадлежал к так называемому лесному управлению. Получить с народа следовало копаловую камедь и воск.
   Здесь он нравственно очутился в тисках знаменитой и гнусной прокламации, изданной в Брюсселе 20 июня 1892 года статс-секретарем Эствельде.
   Прокламации о премиях.
   Согласно этой прокламации, оказывалось, что, кроме жалованья, Меусу полагалась премия с каждого килограмма воска и камеди, полученного с туземцев, и чем дешевле добытый продукт, тем больше получаемая премия.
   Таким образом за каждый килограмм воска или камеди, выколоченный из туземцев по пяти сантимов и меньше, в карман Меуса поступало пятнадцать сантимов -- другими словами, его премия превышала в три раза плату, получаемую туземцами; если же, вследствие попустительства или чувства справедливости с его стороны, стоимость воска или камеди поднималась до шести сантимов и выше, Меус получал всего только десять сантимов, и так далее.
   Чем дешевле он добывал продукты, тем дороже получал за них! Вот каковы были условия, на которых ему надлежало вести торговлю с туземцами.
   Кроме того, были еще налоги. Туземцам полагалось доставлять большое количество воска и камеди бесплатно, в виде налога, уплачиваемого тому правительству, которое грабило и эксплуатировало их.
   У Меуса имелась коммерческая жилка, и он вошел в колею с такой же легкостью, с какой попадает бильярдный шар в лузу от удара опытного игрока.
   Действительно, злополучного Меуса можно было вполне приравнять к бильярдному шару в руках искусного игрока. Удар кия был нанесен ему в Бельгии, он прокатился до назначенного ему поста, упал в него и погиб навеки.
   Пальцы его скрючились, и в душе родилась глухая жажда денег. Он орудовал с туземцами настолько успешно, что его перевели на высший пост с прибавкой жалованья, а отсюда непосредственно в М'Бассу.
   Меус не был жесток от природы. В детстве он любил животных, но Матабиш -- бог-дьявол Конго -- переделал его на свой лад.
   Он не усматривал никакого вымогательства в своих действиях, не видел в них ничего дурного. Когда платежи поступали исправно, все шло прекрасно. Но когда туземцы отлынивали от работы, лишая его премий и роняя его в глазах начальства, тогда Меус становился грозой для виновных.
   Власть его была беспредельна.
   Вдали от жизни, в одиноком форте, в недрах большого каучукового леса М'Бонга, то безмолвного, как сфинкс, то ревущего, как бурное море, в бесконечном зное сухого сезона и бесконечном томлении дождливого сезона, Меус, оставаясь наедине с самим собой, имел время подумать.
   Нет тюрьмы более опасной, чем безграничная тюрьма. Лучше жить в одиночной камере Дортмурской тюрьмы, нежели в лесной пустыне. Стены общительны, но нет общительности в пространстве.
   Меус знал, что значит смотреть через стену и видеть изо дня в день, как снова садится солнце и снова наступает новая ночь.
   Он знал, что значит созерцать бесконечную свободу и чувствовать в ней своего поработителя и тюремщика. Он знал, что значит проснуться после полуденной сиесты и видеть все то же безнадежное большое пятно солнечного света в том же месте голого двора, где валяется все та же пустая жестянка из-под томатов.
   Он знал, что значит лежать и слушать жужжание мух и стараться уловить их дьявольский мотив. Он знал, что значит мечтать о смерти с бессильным томлением больного ребенка, мечтающего о недоступной игрушке.
   Загляните в собственную жизнь и проверьте все те мелочи, которые спасают вас от скуки и отчаяния и дают вам мужество продолжать из часа в час свой жизненный путь. Утренняя газета, новая книга из библиотеки, трубка, ожидающая вас по возвращении с работы, -- сотня пустячков, из коих слагается день заурядного человека, дробя горизонт будущего на краткие этапы.
   Меус был лишен этих этапов. Без литературы и любви, без женской поддержки, без ребенка, которого он мог любить, и собаки, которая его бы любила, в слепящем свете солнца, сияющего над фортом М'Басса, он стал лицом к лицу со своей судьбой и сделался тем, чем ныне был.

XII. Ночь в форте

   Ночь стояла знойная и душная, и запах керосиновой лампы сливался с табачным дымом и с едва уловимым запахом мускуса, доносившимся извне. Время от времени в отворенную дверь врывался порыв жаркого ветра, жаркого и влажного, как дыхание огромной пантеры.
   В лесу по ночам бывало холодно, но здесь, в форте М'Басса, они изнывали от духоты.
   Адамс сбросил куртку и с трубкой во рту сидел, раскинувшись в плетеных креслах, положив ноги на ящик из-под сахара. В других креслах сидел Берселиус с сигарой, а Меус, облокотившись на стол, рассказывал о превратностях торговли. В каучуке таится какое-то злое начало, причиняющее много хлопот. Достаточно трудно уже добывать его, но еще хуже собственные его проделки. Он подвержен всевозможным воздействиям, климатическим и другим, и склонен портиться во время путешествия по реке и морской переправы.
   Странно было смотреть на ту страстность, с которой этот человек говорил о неодушевленных предметах.
   -- А потом еще слоновая кость, -- говорил Меус. -- Когда я прибыл сюда, клыки в сто фунтов были заурядным явлением. Когда вы достигнете слонового участка, господин капитан, вы сами увидите, что слонов стало меньше. Да и то, что теперь получается, стало хуже качеством. Мелочь, клыки с изъянами, за которые почти не получаешь премий. И чем меньше становится слонов, тем больше плутуют туземцы. "Мы тут ни при чем, -- говорят. -- Слона не сделаешь, раз его нет". Никогда у меня еще не было такого плохого сбора слоновой кости, как за последние шесть месяцев, а вдобавок еще, как это всегда бывает, вышла эта неприятность с туземцами у Прудов Безмолвия. Отстоявшая на десять миль к востоку деревня прекратила доставку каучука за последние несколько недель и просрочила уплату налогов, причем туземцы скрывались в лесу, отлынивая от ненавистной работы.
   -- Из-за чего началось? -- спросил Берселиус.
   -- Почем знать? -- отозвался Меус. -- Может быть, и обойдется -- пожалуй, даже и обошлось, так как я два дня не имею от них известий; как бы то ни было, думаю завтра побывать там. Если они не опомнились я дам им ясно понять, что им придется круто. Пробуду там несколько дней и посмотрю, можно ли воздействовать на них убеждением. Не хотите ли пойти со мной?
   -- Я не прочь, -- сказал Берселиус. -- Кстати, и носильщики передохнут несколько дней. Что скажете, доктор Адамс?
   -- И я пойду с вами, -- сказал Адамс. -- Все лучше, чем оставаться здесь одному. А вы, господин Меус, как вам нравится здесь в одиночестве?
   -- Да живется кое-как, -- отвечал начальник поста, задумчиво глядя на папироску, как бы разговаривая с ней. -- Живется...
   "Вот это-то и плохо", -- подумал Адамс. Но вслух ничего не сказал. Молчаливый от природы, он был скуп на слова, но щедр на сочувствие, и в то время как он уютно отдыхал в креслах, покуривая трубку, сердце его было полно сострадания к Меусу. Два года этот человек просидел в этом беспросветном одиночестве, два года не видал лица белого человека, исключая редких посещений участкового комиссара.
   "Давно пора ему сойти с ума", -- думал Адамс, а он-то знал толк в психических болезнях, так как специально занимался ими.
   Но Меус ничуть не был помешан, а сохранил всю холодность здравого рассудка. Любостяжание спасло его -- любостяжание, внушенное Матабишем.
   Повар Берселиуса подал кофе, и, наговорившись о торговле в Конго, они отправились курить на свежем воздухе, у старой крепостной стены.
   Низко на небе, напоминая своей формой лодкообразный японский фонарь, нависла над лесом первая четверть луны. Под ней лежал лес, призрачный и мглистый. Зной был невыносим, и Адамс тщетно и беспрестанно вытирал вспотевшие ладони.
   Это та жара, от которой человек чувствует себя превращенным в мокрую тряпку; жара, растворяющая нравственность, и хорошие манеры, и настроение, и нервную энергию до такой степени, что они вытекают из пор вместе с потом. Хмель "не берет" в этой температуре, и стакан крепчайшей водки действует на голову приблизительно так же, как стакан воды.
   -- Вот куда мы идем завтра, -- сказал Меус, указывая на юго-восток, -- для переговоров с этими скотами.
   Адамс вздрогнул от силы омерзения, вложенного Меусом в эти несколько слов. Когда дело шло о каучуке и клыках, он говорил почти со злобой, но ни разу еще в его ленивом, жалобном голосе не звучало подобной нотки.
   Эти скоты! Он ненавидел их, и было бы неестественно, если бы этого не было. В сущности, они были его тюремщиками, в их работе заключалось его избавление.
   Бунт этой деревни оставит его без каучука и, вероятно, навлечет на него недовольство начальства.
   Пронеслась летучая мышь так близко, что отравила воздух своим запахом, а из леса, с далекого запада, донесся скрипучий, как пила, крик леопарда на охоте. Много свирепых существ охотились в лесу в эту ночь, но не было ни одного из них более свирепого, чем Меус, когда он стоял в лунном свете, с папироской в руке, глядя на мглистый лес по направлению к Прудам Безмолвия.
   
   

Часть третья

XIII. Пруды безмолвия

   На следующее утро Берселиус приказал Феликсу достать из амбара палатки и на два дня съестных припасов. Нести все это должны были "солдаты" форта, сопровождавшие их в экскурсию.
   Адамс с изумлением отмечал детское любопытство, внушаемое Меусу имуществом Берселиуса. В особенности заинтересовали его непромокаемые зеленые палатки -- последнее изобретение Европы. Стулья, складные ванны, пологи от москитов последнего образца, алюминиевая кухонная утварь -- все это казалось его ребяческому уму необычайным. И в самом деле, его пребывание в форте М'Басса сделало его ребенком в одном отношении: его интересовало одно только малое.
   В то время как шли приготовления к отбытию, Адамс вышел прогуляться за стену. Чернокожие "солдаты" сидели на солнце у своих хибарок, иные чистили винтовки, другие курили; когда бы не винтовки и фески, их можно было, при наличности Карфагена на заднем плане, принять за чернокожих легионеров Гамилькара, яростных безродных наемников, свирепых, как бой барабанов из леопардовой шкуры, призывавший их на бой.
   Адамс обогнул стену с западной стороны и достиг северной стены, которая была выше других. К ней был приделан навес, наподобие огромной свиной закуты, под которой царила неописуемая грязь и зловоние; к стене было прикреплено штук тридцать колец, и на каждом кольце висела большая ржавая цепь с ошейником в конце.
   То была тюрьма для заложников форта М'Басса. Теперь в ней никого не было, но вообще она редко пустовала. Она предстала Адамсу как ужасный безгласный свидетель.
   Невыразимое отвращение овладело им: отвращение к туземцам, очевидно, недавно обитавшим здесь, отвращение к бельгийцам, державшим их в этом хлеву. Он почувствовал, что в государстве Конго творится что-то неладное. Впервые это впечатление зародилось при виде тюрьмы для заложников в Янжали; Меус усилил его каким-то сокрытым путем; а теперь вот это...
   Однако он вполне сознавал, как трудно иметь дело с неграми. Он чувствовал, что все эти налоги и торговля не что иное, как рабство в прозрачной личине, но, в сущности, все это не его дело. Логически рассуждая, всякий труд есть более или менее облегченное рабство. Так рассуждал Адамс, невольно ища бельгийцам оправдание.
   В восемь часов утра экспедиция пустилась в путь. Солнце невыносимо жгло, несмотря на ранний утренний час. Впереди шли белые, за ними Феликс, шествие замыкали одиннадцать "солдат" с палатками и припасами.
   Они погрузились в лес, следуя едва намеченной тропой, по которой носили каучук из деревни Пруды Безмолвия и других деревень. Почва здесь была иная, чем по пути к форту. Она чавкала под ногами, утопавшими подчас в трясине из истлевшей листвы; лианы были реже и менее змееподобны, зелень еще зеленее, и воздух душен и влажен, как в паровой бане.
   В лесу М'Бонга имеются большие пространства подобных пагубных трясин, ужасные болота уныния, в которых гнездится проклятая каучуковая лоза. Голые сборщики каучука дрожат над кострами и болеют ревматизмом, дизентерией и болотной лихорадкой; но эти болезни почти являются желанными, отвлекая своими мучениями внимание рабов каучука от диких зверей, бесов и привидений, терзающих их воображение.
   Понадобилось целые три часа, чтобы проделать десять миль, после чего лес внезапно раздвинулся, и открылась волшебная картина.
   Здесь, в самых дебрях безнадежной чащи, как позабытая причуда какого-нибудь древнего божества, скрываются Пруды Безмолвия Матабайо с окружающей их местностью, похожей на живописный парк. Подобно прекрасной арии в трагической и мрачной опере, подобно минутному раскаянию той силы, что создала безнадежный лес, они таятся в тени больших нзамбий, пруды тенистой тихой воды, отражающей ветви деревьев и гигантских пырей, и веерообразные перья папоротников.
   Все было безмолвно и неподвижно, как в стереоскопе: высокие пальмы с изумрудными побегами; желтые раструбчатые цветы нзамбий; перья папоротников в зеркале воды -- все и вся вносило свою лепту в совершенство законченной картины.
   В древние времена, давным-давно, прежде чем страной завладели эксплуататоры и превратили лес в место добычи каучука, длинные зеленые стебли пырея иногда раздвигались, и показывалась прелестная головка антилопы; затем она приближала губы к губам смотревшей на нее из воды антилопы и принималась пить, разбивая свое отражение в тысячекратную зыбь. Олени стадами приходили с юга, из слоновой страны на водопой, забегала и крошка дик-дик, самая маленькая из антилоп. Но все это миновало. По инициативе правительства, пожирающего каучук и антилопу, слоновую кость и пальмовое масло, маниоко и камедь, стада разредились и исчезли, изгнанные ружьем и капканом. Надо кормить "солдата". И всякий зверь лесной, даже смиренная дикая свинья, хорошо это знает.
   Прошло всего четыре года с тех пор, как Берселиус охотился в этих местах, и даже за этот краткий срок количество дичи невероятно уменьшилось. Но он не вправе был жаловаться. Он сам состоял акционером общества и двадцати зависящих от него предприятий.
   У самой опушки леса, где алели цветы моины пышными гроздьями, находилась деревня, с жителями которой ныне предстояли переговоры. Она состояла из двадцати пяти или более низких хижин из плетня и глины, покрытых листом и травой. Не было видно никого, кроме старухи, совершенно нагой, если не считать тряпки вокруг бедер. Она стояла на четвереньках и молола что-то между двумя камнями; когда же шествие приблизилось, оглянулась на него через плечо с ужимкой испуганной кошки.
   Старуха прокричала что-то дрожащим голосом. Из хижин вышли шесть человек, таких же голых, как она сама; они с минуту уставились на белых, затем, словно движимые одним общим инстинктом, как вспугнутые кролики, метнулись к лесу.
   Но Меус предвидел это и заранее отделил семерых из "солдат", которые прокрались в чащу и засели там, в тылу у жилья.
   Поднялся большой гвалт, и почти немедленно появились "солдаты", подталкивая перед собой туземцев прикладами.
   Они не причиняли им боли, а только продвигали их, куда следует, ибо это пока еще не была карательная экспедиция, а всего лишь отеческое посещение, имевшее целью внушить туземцам зловредность лени и непослушания, и убедить их снестись с виновными и уговорить их снова стать на работу.
   Адамс едва мог удержаться от смеха при виде этих черномазых рож, искаженных гримасами страха, но еще комичнее были их телодвижения, когда они выступали, как провинившиеся дети, стараясь оградиться руками от толкающих их сзади прикладов.
   Берселиус между тем распорядился поставить палатки, ибо опушка леса, несмотря на тень деревьев, кишела тучами мелких черных комаров, укус которых не уступит укусу москитов.
   Меус обратился к туземцам на собственном их наречии, убеждая их не бояться, и после того как палатки были готовы, он, Берселиус и Адамс уселись в тени самой большой, лицом к лицу с семью туземцами, выстроенными в ряд, с одиннадцатью "солдатами" в красных фесках позади.
   Эти туземцы, с "солдатами" на заднем плане и Меусом на переднем, представляли собой всю систему администрации Конго в двух словах -- словах, подчеркнутых красными фесками.
   Эти семеро малорослых, забитых, перетрусивших существ, с вытаращенными глазами и следами цепей на шее, являлись представителями всех мирных и кротких племен Конго, тех людей, которые тысячи лет жили смиренной жизнью, занимаясь земледелием и по-своему служа цивилизации, насколько позволяли их слабые силы в дикой стране. В буквальном смысле, они представляли соль этой темной земли. Правда, скудная соль, но это было то лучшее, чего они могли достигнуть.
   С другой стороны, красноголовые дьяволы, тыкавшие их прикладами для соблюдения порядка, являлись представителями воинственных племен, тысячи лет воевавших между собой и превративших всю страну в сплошной ад. Людоеды, в большинстве случаев, все без исключения жестокие, все до единого не знающие жалости.
   Меус представлял собой того белого человека, который, снедаемый черным любостяжанием, вооружил, обучил и купил хорошим жалованьем все воинственные племена государства Конго и поставил их надсмотрщиками над мирными.
   В довершение, Берселиус и Адамс олицетворяли европейские нации, присутствующие в качестве свидетелей, -- первый из них с полным пониманием происходившего, второй -- едва разбираясь в трагедии, разыгрывавшейся у него на глазах.
   Был среди туземцев маленький пузатый мальчик, которого держала за руку старуха. Он один из всех не казался испуганным; глаза его вращались, но вращались от любопытства.
   Большая палатка явно пришлась ему по вкусу; затем он заметил гиганта Адамса и принялся его рассматривать с ног до головы.
   Адамсу также приглянулся черномазый бесенок: чтобы привлечь его, он надул щеки, закрыл один глаз, и тотчас же, как бы по щучьему велению, рожица осклабилась, сверкнула двойным рядом белых зубов, после чего мальчик спрятался за старуху и принялся тереться приплюснутым носом о ее бедро.
   Но не прошло и минуты, как снова показался вращающийся белок и снова скрылся, когда Адамс втянул внутрь щеки и задергал носом, представляя под своей широкополой шляпой картину, способную одновременно восхищать и устрашать сердце ребенка.
   Все это прошло незамеченным для остальных, и все это время Меус не переставал говорить спокойным и степенным тоном. Они должны послать кого-нибудь в лес разыскать виновных и убедить их вернуться. Тогда все будет благополучно. Таков был смысл его речи, и оробевшие туземцы вращали глазами и твердили "слышим, слышим", говоря в унисон, как один человек, и чуть не валились с ног со страху, так как хорошо знали, что все не будет благополучно, и что ужасный белый человек с бледным серьезным лицом говорит одну только ложь, ложь и ложь.
   Кроме старухи с ребенком, здесь были еще две молодые девушки, старик, мальчик лет пятнадцати с одной ногой и беременная женщина на сносях.
   Адамс почти забыл о маленьком туземце, когда ему напомнил о нем яркий глазной белок, выглянувший внезапно из-под ног старухи.
   Никогда еще ему не приходилось видеть более забавного зверька человеческой породы. Он был так человечен, так полон веселости, что трудно было видеть в нем отродье этих забитых, запутанных созданий. И страннее всего то, что в нем наблюдались все ухватки европейского или американского ребенка.
   Та же игра в прятки, тот же неудержимый смех, сменяемый внезапной робостью, та же неизменная наглость -- не последнее из prim mobile детской души. Он чувствовал, что еще мгновение, и карапуз позабудет об уважении и начнет гримасничать в ответ, поэтому он сделал вид, что не замечает его, и обратился к Меусу и дрожавшим перед ним беднягам.
   Когда нотация кончилась, им разрешили вернуться в хижины, в то время как мальчик с ампутированной ногой отправился в лес за виновными. Ему был дан срок до рассвета следующего дня.
   Если к этому времени отсутствующие не начнут возвращаться, дело будет плохо.

XIV. Без маски

   На Прудах Безмолвия и в окружающих лесах гнездились бесчисленные птицы. Розовые фламинго и пестрые утки, птицы, разукрашенные всеми самоцветными камнями тропиков, птички ростом со стрекозу, и птички, похожие на летающих жуков.
   После обеда Адамс предоставил своих спутников курению и сиесте и пошел пройтись по берегу прудов. Их было всего три; три зеркала голубой и неподвижной воды, вполне достойных своего названия, ибо нигде в свете нельзя было найти более невозмутимого покоя.
   Происходило ли это от лесного крова, защищающего безветренную гладь, или от самого характера листвы, столь победоносно живой, но столь неподвижной, или за всеми этими причинами таилось иное, более сокровенное начало, влияющее на ум и волнующее воображение? Как знать? Но таков был дух этого места. Дух глубокого и нерушимого мира, мира тенистых лагун, мира кедровых рощ, скрывавших красоту Меропы, -- тот мир души, который превыше всякого разумения.
   Впервые после отбытия из Янджали Адамс был один, вдали от глаз своих компаньонов. Он глубоко дышал, как бы вдыхая воздух свободы, и в то время, как он шагал по высокой траве, мысли его, хотя и отмечали каждую мелочь окружающей картины, уносились далеко-далеко в Париж и дальше того.
   Внезапно, за несколько шагов впереди, прекрасная в своей свободной грации, стрелой пронеслась маленькая антилопа; за нею следом, почти касаясь ее, промелькнула другая фигура, желтая и свирепая, скрывшаяся вслед за антилопой в высоких прибрежных травах.
   Антилопа бросилась искать спасения в воде, и леопард последовал за ней, увлеченный собственной стремительностью и злобой; Адамс услыхал двойной всплеск их падения, затем отчаянный рев пронизал тишину, грянул обратным эхом с деревьев и вспугнул бесчисленное множество птиц, с криком заметавшихся над опушкой леса и берегом.
   Адамс пробрался сквозь гигантский пырей, чтобы увидеть, что случилось, и остановился, раздвинув высокие травы на топком берегу.
   Антилопы как ни бывало, а в нескольких шагах от берега, в целом водовороте пены, ему на миг предстало ужасающее зрелище. Из воды торчала голова леопарда с ревущей, зияющей пастью, затем что-то дернуло ее книзу, и она скрылась под водой.
   Вода сомкнулась, разошлась кругами и затихла, и снова над прудами воцарилось безмолвие.
   Что-то под водой пожрало антилопу; что-то под водой увлекло леопарда к гибели. И вдруг -- шлеп! Нечто вроде огромной цепи единым взмахом разметало пырей и отбросило Адамса назад силой поднятого им вихря.
   Еще немножко, и хвост крокодила смел бы его в воду, где он разделил бы судьбу антилопы и леопарда.
   Вокруг все дышало злобой и ужасом, и Адамсу казалось, что Пруды Безмолвия внезапно сбросили маску молчания и красоты и показали ему отталкивающий лик смерти.
   Адамс отер пот со лба. Он был безоружен, а между тем оказывалось, что для прогулки в этом эдеме требуется быть вооруженным с головы до ног. Он повернул обратно, шагая медленно и ничего не видя из окружающих его красот, ничего -- только морду леопарда, бешено бьющие по воде лапы и еще более ужасную картину успокоившейся воды.
   Придя в лагерь, он не застал ни Берселиуса, ни Меуса. После сиесты оба отправились прогуляться по берегу в обратном направлении. Солдаты дежурили, зорко следя за жителями деревни; те и другие сидели: местные жители -- перед хижинами, солдаты в тени, с винтовками наготове -- все, кроме маленького негритенка, который бегал взад и вперед, не зная ни страха, ни забот.
   Увидев гиганта Адамса, казавшегося еще огромнее в белом форменном платье, карапуз засмеялся и бросился бежать с распростертыми ручонками, то и дело оглядываясь. Потом он спрятался за дерево. Нет ничего прелестнее убегающего ребенка, когда он хочет, чтобы его преследовали. Инстинкт велит женщинам и детям бежать, завлекая мужчину, инстинкт которого, со своей стороны, велит ему следовать за ними. Адамс двинулся к дереву, и поселяне, сидевшие перед хижинами, и солдаты, сидевшие в тени, повернули головы, как автоматы, чтобы смотреть на них.
   -- Эй, ты, чернильница! -- крикнул Адамс. -- Эй, там, черная обезьяна! Вылезай, Дядя Ремус! -- Потом он свистнул.
   Делая это, он не двигался с места, зная, что его приближение загонит ребенка на дерево или с глаз долой.
   Не было видно ничего, кроме двух черных ручонок, вцепившихся в дупло; потом черная рожица, буквально расколотая надвое усмешкой, выглянула из-за дерева и снова скрылась.
   Адамс сел на землю.
   Дряхлая старушонка, приходившаяся малышу бабкой, тревожно следила за происходившим; но когда большой человек уселся, она поняла, что он только играет с ребенком, и что-то крикнула тому на туземном наречии, очевидно, поощряя его. Впрочем, она могла бы не трудиться, так как черный комочек внезапно вышел из-за прикрытия и остановился со сложенными руками, глядя на сидящего.
   Адамс вынул часы из кармана и поднял их кверху. Малыш шагнул к нему. Он свистнул, и малыш подошел еще ближе. Не доходя нескольких шагов, он остановился, как вкопанный.
   -- Тик-так, -- сказал Адамс, показывая часы.
   -- Папити нког, -- отвечал тот, или что-то вроде этого.
   Он говорил хрипловатым певучим голосом, скорее, даже приятным. Если прислушаться к играющим на улице европейским детям, можно иногда услыхать такие же звуки, напоминающие голос вороненка.
   Адамс нашел, что Папити -- весьма подходящая кличка для маленького зверенка, и позвал его этой кличкой, протягивая ему часы в виде приманки.
   Малыш подошел еще ближе, протянул черную лапу, и в ту же минуту Адамс схватил его за ногу.
   Он катался по земле, как собачонка, брыкаясь и смеясь, а Адамс щекотал его; и угрюмые солдаты смеялись, выставляя свои острые зубы, и старая бабушка хлопала в ладоши, видимо, очень довольная, тогда как остальные туземцы глазели на них без тени выражения на черных лицах.
   Наконец Адамс поставил его на ноги и спровадил обратно к бабушке легким шлепком, после чего возвратился в палатку покурить до возвращения Берселиуса и Меуса.
   Однако он сам выкопал себе яму, ибо все время его пребывания Папити преследовал его, как навязчивая муха, то выглядывая на него из-за палатки, то бегая за ним, как собачонка, то наблюдая за ним на расстоянии, пока, наконец, ему всюду не стали чудиться лешие и привидения.
   Возвратились Берселиус и его спутник, и все трое просидели за курением до ужина.
   Когда настала ночь, туземцев загнали по хижинам и поставили у каждой двери по часовому.
   Развели большой костер, и двое добавочных часовых остались дежурить при свете, присматривая за товарищами и за их пленниками. Потом взошла луна и рассыпалась серебром над безмолвием прудов и беспредельной листвой леса.

XV. Наказание

   Встало солнце, принеся с собой ветерок. Над шорохом и возней птиц можно было расслышать нежное дыхание ветра в древесных макушках, подобное морскому прибою на низком берегу.
   Лагерь еще оставался в тени, но вся дуга небосклона над прудами была залита живым трепетным светом. Сапфирово-голубой, ослепительный и бледный, но глубокий до бесконечности, он был весь насыщен светом, как бы солнечной пылью.
   Первым озарились сиянием утра пальмовые макушки; потом, продвигаясь с такой поспешностью, как если бы небесные рати шли по сигналу боевых труб, наступая легион за легионом, с золотыми копьями наперевес, бурей блеска, над прудами воцарился день.
   Мы зовем это днем, но что оно такое, это великолепие, возникающее невесть откуда и исчезающее невесть куда, ритмически соприкасаясь с нашими жизнями, подобно золотому крылу большой летящей птицы, и увлекая нас за собой в вихре своего полета?
   Вращение Земли? Но в пустыне, на море, в лесных дебрях рассвет представляется нам видением, независимым от времени, периодическим мельканием вечной красоты, лучом того великого мира, в который улетает великая птица времени, когда глаза наши следят за ней, ловя отражение каждого ее взмаха.
   Рассвет не привел беглецов из леса. Меус это тщательно проверил. Даже безногий мальчик, посланный на их поиски, и тот не приходил обратно.
   -- Ничего нового? -- спросил Берселиус, выходя из палатки и оглядываясь кругом.
   -- Ничего, -- сказал Меус.
   Тут появился Адамс, и слуги расположили приготовленный ими завтрак на траве. В воздухе распространился аромат кофе; ничто не могло быть приятнее этого завтрака на открытом воздухе, в ясное чудесное утро, с веющим из леса прохладным ветерком.
   Туземцы все сидели, сбившись в кучку на левом конце хижин. Они уже не находились на свободе, а были связаны нога с ногой ремнями. Один только Папити гулял на воле, но держался поодаль. Он расположился рядом со старухой и изучал внутренность старой жестянки из-под томатов, выброшенной поваром.
   -- Я дам им еще два часа срока, -- сообщил Меус, потягивая кофе.
   -- А потом? -- спросил Адамс.
   Меус готовился отвечать, когда перехватил взгляд Берселиуса.
   -- А потом, -- докончил Меус, -- разнесу вдребезги эти лачуги. Им нужен урок.
   -- Бедняги! -- заметил Адамс.
   Во время завтрака Меус не выказывал ни тени раздражения. Если судить по выражению его лица, можно было подумать, что туземцы вернулись на работу и все обстоит благополучно. Временами он впадал в рассеянность, временами принимал мрачный, но торжествующий вид, как если бы ему удалось разрешить, к своему удовлетворению, какое-то дело, связанное с неприятными воспоминаниями.
   После завтрака он увел Берселиуса по направлению к прудам, предоставив Адамсу курить в тени палатки.
   Вскоре они возвратились, и Берселиус, перемолвившись несколькими словами с Феликсом, обратился к Адамсу:
   -- Приходится просить вас возвратиться в форт М'Бассу и приготовить все к отбытию. Феликс пойдет с вами. Часа через два придем и мы с господином Меусом. Боюсь, что придется разрушить жилища этих людей. Печальная обязанность, но ничего не поделаешь.
   -- Благодарю вас, -- сказал Адамс.
   Ни за какие деньги он не остался бы смотреть, как будут разорять эти жалкие лачуги. Попытки к соглашению были сделаны, но остались безуспешными. Он всецело чувствовал себя на стороне Меуса, и даже удивлялся долготерпению этого многострадального начальника поста. Ни слова ругани, ни единого удара, ни даже угроз. К туземцам обратились с отеческим внушением, послали гонца к провинившимся, и гонец присоединился к ним. Как бы то ни было, он не пришел обратно. Конечно, ничего не остается делать, как только разрушить их жилища. Но наблюдать это зрелище у него не было охоты. Собственно говоря, это его не касалось; он раскурил новую трубку и, предоставив Берселиусу заботиться о его имуществе, простился со спутником и отправился в путь с Феликсом.
   Они дошли до опушки леса, когда Адамсу послышались крики. Он оглянулся. Солдаты кричали Папити, чтобы он вернулся.
   Малыш бежал вслед за Адамсом, как черная собачонка, и уже настигал его.
   -- Ступай назад! -- крикнул Адамс.
   -- Тик-тик! -- отвечал Папити. Это были единственные европейские слова, какие он знал.
   Ребенок стоял, жарясь на солнце, весь лоснящийся, и улыбался; наконец Адамс принял свирепый вид, прикинувшись, что бросается на него; тогда он пустился восвояси, а Адамс со смехом погрузился под полог листвы.
   Берселиус, сидя у входа в палатку, поглядывал на часы. Меус сидел рядом с ним и курил папиросу.
   -- Дайте ему час, -- сказал Берселиус. -- Он далеко уйдет за это время. Притом ветер дует с форта.
   -- Правильно, -- отозвался Меус. -- Через час.
   И продолжал курить. Но рука его дрожала, он прикусывал папиросу, и губы у него так пересохли, что он то и дело их облизывал.
   Берселиус был совсем спокоен, но бледен, и словно созерцал что-то в отдалении.
   По прошествии получаса Меус внезапно встал на ноги и принялся шагать взад и вперед, взад и вперед, как человек в душевной тревоге.
   Чернокожие солдаты также казались неспокойными, а жители деревни сбились в кучу, как овцы. Один только Папити оставался безмятежным. Теперь он играл с жестянкой, после того выскреб и вылизал ее содержимое до последней капли.
   Внезапно Меус стал кричать что-то, и голос его звучал резко и отрывисто, как тявканье собаки.
   Срок истек, и солдаты знали, в чем дело. Они выстроились, смеясь и болтая, и вдруг в руках двух самых рослых из них появились, откуда ни возьмись, бичи из кожи носорога. Кожа эта имеет больше дюйма толщины и почти прозрачна, если выделана, как следует. В виде бича это не столько орудие наказания, как оружие. То не были гладкие плетки, предназначенные для легкого наказания: края их резали, как лезвие меча. Что сказали бы чувствительные особы, поднимающие крик, если здорового малого приговорят к двадцати ударам кошки, если бы увидели сто ударов подобного бича -- гибкого, как резина, и твердого, как сталь?
   Следуя лающим указаниям Меуса, двое из солдат разрезали узы, скреплявшие старуху с остальными, и бросили ее на землю.
   Палачи с бичами приблизились, но она не кричала, не проронила ни слова, а так и лежала, как бросили, осклабившись на солнце.
   Видя, что бабушку обижают, Папити бросил свою жестянку и закричал, но один из солдат поставил ему ногу на грудь и придержал его.
   -- Двести ударов! -- выкрикнул Меус, и вместе с его криком прозвучал первый глухой, ухающий удар.
   Прочие туземцы кричали и визжали в унисон при каждом ударе, но сама жертва, после единого вопля, последовавшего за первым ударом, больше не издала ни звука.
   Подобно волчку, подгоняемому прутиком ребенка, она вертелась, тщетно пытаясь увернуться, но оба солдата следовали за ней, нанося ей удар за ударом.
   Ее круговые движения отмечались полукругом крови на земле. Однажды ей почти удалось подняться на ноги, но удар по лицу снова сшиб ее на землю. Она закрыла бедное свое лицо руками, и бичи хлестнули по рукам, обезображивая их. Она бросилась на спину, и они били ее по животу до тех пор, пока не выступили наружу внутренности. Она бросилась на живот, и они полосовали ей спину, пока не обнажились ребра, и жир выпятился из-под взрезанной кожи.
   Поистине, это была горечь смерти, а Меус, бледный, истекающий потом, с расширенными зрачками, бегал, заливаясь хохотом, и кричал:
   -- Двести ударов! Двести ударов!
   Многим он упивался в своей жизни, но никогда еще столь крепким напитком, как тот, что ныне поднес ему -- и не впервые -- этот демон. Напиток ничего бы не стоил сам по себе, когда бы не самая горечь, не ужас его, не безумное наслаждение сознавать его дьявольское начало и упиваться, упиваться без конца, пока не потонут и разум, и душа, и человеческое достоинство...
   То, что было некогда негритянкой, а теперь походило не на что иное, как на комочек красных лохмотьев, испустило свой жалкий дух и, вытянувшись дугой, застыло в предсмертной судороге.

* * *

   Об участи остальных туземцев мог бы узнать тот, кто находился в это время в лесу, ибо крики и вопли истязаемых раздавались на несколько миль вокруг.
   Нельзя писать о том, что не поддается описанию, чего назвать нельзя. Вопли продолжались до полудня.
   Час спустя карательная экспедиция удалилась, и Пруды остались одни со своим безмолвием.
   Хижины деревни были разрушены и растоптаны. На траве валялись бесформенные останки, и едва успели исчезнуть участники экспедиции, шатаясь, как пьяные, от хмеля своих деяний, как с голубого небосклона камнем упал ястреб.
   Ястреб срывается камнем, сложив крылья, и только за несколько аршин от земли внезапно раскрывает их и бросается на добычу с когтями наготове. Вслед за ним медленно проплыл по воздуху марабу, вытянув вперед ноги и дугой крылья, и плавно спустился на место пира. За ним еще ястреб, и еще, и еще...

XVI. На юг

   Когда Берселиус и Меус возвратились в М'Бассу, Адамс заключил, что Берселиус предавался пьянству. Лицо его казалось одутловатым и застывшим, как это бывает после большого кутежа. Меус выглядел холоднее и серьезнее, чем когда-либо, но глаза его были ясны, и в общем он вполне казался самим собой.
   -- Мы выходим завтра, -- сказал Берселиус. -- Не сегодня. Я устал и хочу спать. Он прошел в комнату, где стояла его кровать, бросился на нее и мгновенно заснул глубоким сном без сновидений.
   Невинный человек может удивляться тому, что подобное существо решается спать -- дерзает вступить в темную страну, так близко граничащую с царством смерти.

* * *

   На следующее утро, перед рассветом, экспедиция вышла во двор форта М'Басса.
   Перед самым домом пылал большой костер, при свете которого выносили вещи из амбара. Пламя бросало красный отблеск на черную блестящую кожу негров, на красные фески наблюдающих за ними солдат, их сверкающие белые зубы, яркие белки и стволы винтовок.
   Внизу и вокруг форта, в живом сиянии звезд, расстилался лес в виде бесконечного белого моря. На макушках лежала белая пелена тумана, застыв в неподвижном воздухе, и по контрасту с мертвенной тишиной этого неподвижного белого мира казалось, что небо звенит и движется под вспыхивающими на нем звездами.
   Свежо было тут на вышке перед самым рассветом, потому и развели костер. Носильщикам выдали сухой паек, а белые завтракали в гостинице, и свет керосиновой лампы бросал на веранду пятно света, желтого, как топаз, по контрасту с красным отблеском костра.
   Все давно было готово к отбытию. Ждали одного только солнца.
   И вот на востоке, как если бы из-под навеса тьмы, дохнул слабый лазурный ветерок, и все небо, вплоть до полога лесов, внезапно сделалось прозрачным и далеким.
   Гряда облаков, изображавшая тонкий штрих красного карандаша, на миг материализовалась, превратившись в алое перо с золотой бахромой, и растаяла, затопленная нахлынувшим морем света.
   Во дворе поднялась большая суета. Погрузили последние припасы, и носильщики выстроились, по указанию Феликса, в длинную линию, с тюками на голове.
   Когда экспедиция выступила из ограды, уже рассвело. Диск солнца выглянул над краем леса, мир наполнился светом, и небо окрасилось сверкающей синевой.
   Что за картина! Безграничное море белоснежного тумана под зыбью моря света, спирали тумана в дуновении утреннего ветерка, высокие макушки пальм, встающие из дымки, сверкая потоками росы, стаи разноцветных птиц, снег и свет и зелень девственной растительности, и надо всем -- обновленный и прекрасный, тихий лазурный небосклон.
   То была песнь, материализованная в красках и формах, песнь первобытных лесов, когда они выступают из хаоса тумана, огромные, победоносные и ликующие, навстречу долгожданной заре и приветствуют ее великолепием пальм, шелестом золотых нзамбий, вздохами истекающих росой молочайников, широколиственных смоковниц и многих других растений, уловивших лесной мрак в сеть своих листьев.
   -- Я проснулся, о, вечный свет! Я проснулся! Смотри на меня! Я твой!
   Так пел лес солнцу под трубный глас ветра. В песне его слышались голоса сотен миллионов растений -- акаций и пальм, мбин и тополей, терновников и мимоз. В тени и на припеке, кутаясь в тумане и пылая на солнце, в долине и на холмах все пели одну и ту же песню, склоняясь под нежными и глубокими порывами ветра.
   У лесной опушки Берселиус и Адамс распростились с Меусом. Ни в Берселиусе, ни в Меусе ничто не выдавало событий вчерашнего дня. Они "проспались". Что же касается Адамса, он знал только то, что туземцы понесли наказание, заключавшееся в разрушении их жилищ.
   Путь лежал на юг. Они следовали теперь тем лесным перешейком, который объединяет два леса в огромный лес М'Бонга. В этом смешанном лесу деревья отличаются от растительности главных лесов. Здесь вы увидите огромные акации, хлебные деревья, баобабы; меньше мрака и меньше вьющихся растений.
   Берселиус обычно брал с собой в экспедицию таксидермиста, но в данном случае целью была исключительно охота для охоты. Если удастся заполучить слоновые клыки, решено было их взять с собой, но не затруднять себя шкурами, разве только попадется какая-нибудь редкостная порода.

XVII. В потоках солнца

   После двух дней пути они вышли из леса на холмистую, залитую солнцем безмолвную равнину -- прекрасную пустыню, где высокая трава волновалась в дыхании ветра, и холмы, и долины, и группы мимоз уводили глаз все дальше и дальше в бесконечность.
   Если остановиться и прислушаться, ничего не было слышно вокруг, кроме шелеста ветра в траве.
   Поистине эта страна лежит на краю света, как гинтерланд девственных лесов. Если продвинуться к востоку, можно увидеть вершину Килиманджаро, царя африканских гор, царящего над обширной территорией, носящей его имя, и раскинувшейся от озера Эйязи до гор Парс. Охотники этой страны, некогда родины слонов, разредили их стада и вынудили их вести скитальческую жизнь. Лет сто и даже пятьдесят назад слоны совершенно не боялись человека, но горький опыт изменил их привычки, и в наше время их можно застать лишь в самых неприступных дебрях. В тех случаях, когда они держатся в более обитаемых местах, они выходят из-под прикрытия только по ночам. Можно жить годами в слоновом участке и не увидеть ни единого слона. Гонимые голодом и страхом перед человеком, большие стада совершают чудесные и таинственные путешествия, исходя сотни и сотни миль. Никогда не ложась, высыпаясь на ногах, вечно настороже, с плохим зрением, но острым чутьем, они проходят всюду, где имеются деревья, и пасутся на ходу, обдирая листья с ветвей. В сезон дождей, когда почва мягкая, вспугнутое или голодное стадо передвигается с быстротой и безмолвием облачной тени; но в засуху топот его по твердой земле раздается по окрестностям, как барабанная дробь.
   -- Слоны, -- заметил Берселиус, указывая на пучки сухих стеблей на земле. -- Это пучки конопли: слоны жуют их и выплевывают. Эти давно уже здесь лежат. А вот опять их следы.
   На одиноко растущем дереве половина коры была сорвана клыком какого-то старого слона, а метра на четыре выше виднелся след огромных плеч, которые терлись о ствол.
   Во время пути Берселиус разговаривал с Адамсом все тем же холодным тоном, который делал сближение с ним невозможным. Он рассказал ему в кратких живописных выражениях, и не без сочувствия, чудесную историю кочующих стад, для которых и расстояние, и горы, и непролазная чаща -- ничто. Поэму о сынах мамонта, попиравших землю рядом с мастодонтом, обдиравших деревья в приюте лесного человека, скитавшихся под солнцем и звездами миллионы лет, видавших, как менялось течение рек и горы вырастали на месте прежних долин, и все же сохранившихся и доныне, хоть и немногочисленными и рассеянными, но все еще полными жизни.
   В полдень раскинули палатки и сделали двухчасовой привал.
   В то время как готовили обед, Адамс пошел, куда глаза глядят, пока место стоянки не скрылось за грядой холмов; тогда он остановился и осмотрелся по сторонам.
   Здесь, в одиночестве, он впервые почувствовал дух этих мест. Солнце, ветер и небо; большие пятна кивающей травы, кое-где перерезанные руслами высохших потоков, усеянные здесь мимозами и терном, там -- колючим серо-зеленым кактусом. Эта гигантская страна, бесконечная, солнечная и безмолвная, говорила с ним теперь новым языком.
   Адамсу представлялось, будто он только теперь понял, что такое свобода.
   Около него по траве поползла тень. Он взглянул кверху и увидел большую птицу, уплывавшую вдаль на крыльях ветра. Она становилась все меньше, превратилась в точку и утонула в ослепительной синеве.

XVIII. В глубь слоновой страны

   Два дня спустя они увидели небольшое стадо жирафов, но чересчур далеко для погони; а к вечеру, когда они собрались расположиться на отдых на берегу нескольких прудков, им повстречались носороги.
   Зоркий глаз Берселиуса подметил двух зверей, самца и самку. Они находились на открытом месте, в высокой траве; самец наполовину сидел, и рогатая его голова при свете сумерек могла сойти за обломанный ствол. Самки сперва не было видно; но почти тотчас же она поднялась из травы и стала силуэтом на фоне неба.
   Ветер дул от зверей, что давало возможность подойти к ним близко. Мясо было очень желательно, и охотники направились к добыче, Феликс с ружьями -- за ними.
   Приближаясь, Адамс заметил, что спина большой самки словно живет и движется: на ней сидело с полдюжины клюворогов; они тотчас завидели охотников и поднялись в воздух с криками и шелестом крыльев.
   Птицы эти служат полуслепым носорогам сторожами. Они питаются живущими на них паразитами. Это в некотором роде общество взаимопомощи. Птицы предупреждают носорога об опасности, он, со своей стороны, доставляет им пищу. Едва успели птицы подать сигнал, как самец поднялся. Выстрел Берселиуса грянул, но уже смеркалось, и рана оказалась не смертельной. Носорог бросился вперед, описал полукруг, мотнул с боку на бок головой, разыскивая неприятеля, и увидал самку. Недолго думая, он наставил рог и с визгом ринулся на нее. Они столкнулись рог с рогом, и треск столкновения донесся до лагеря, где носильщики и солдаты глазели разинув рот, на бой двух чудовищ, сражавшихся в полумраке сумерек, с яростью тигра и проворством кошки.
   Стоя ближе других, Адамс лучше видел, что происходит, и едва верил собственным глазам, глядя на изворотливость и быстроту этих столь неуклюжих с виду животных.
   Трудно представить себе более отталкивающее зрелище, но вскоре выстрел Берселиуса положил ему конец.
   Странно сказать, но ни один из зверей не причинил другому большого вреда. Будь их рога из слоновой кости, они разлетелись бы вдребезги, но, будучи гибкими, они не пострадали. Рог носорога состоит из волос и, являясь, быть может, прочнейшим предметом в свете, может, однако, сгибаться, подобно рапире.
   Утром следующего дня, часа через два после рассвета, Феликс, выступавший разведчиком в голове колонны, прибежал обратно с новостью: он напал на слоновый след. Мало того, что след, но след большого стада, следовавшего наперерез шествию.
   Берселиус пошел вперед посмотреть, и Адамс пошел вместе с ним.
   Сухая почва и мятлик являются плохим материалом для сохранения звериных следов, но для опытных глаз Берселиуса и Феликса все было ясно. Недавно здесь прошло стадо слонов, причем они были спокойны и не имели подозрений. Когда слоны чуют опасность, они продвигаются гуськом, ступая один по следам другого. Это же стадо шло вразброд, без предосторожностей, хотя невозможно было определить, с какой скоростью.
   Подковообразная задняя стопа самцов оставляет характерный отпечаток, которого нельзя не заметить в дождливое время года, и который опытный глаз может рассмотреть даже в засуху. Феликс заявил, что в стаде не меньше двадцати самцов, и иные из них больших размеров.
   -- Как давно они здесь прошли? -- спросил Берселиус.
   Феликс поднял пальцы одной руки. По некоторым признакам, он заключил, что они прошли часа за три до рассвета. Всего их было до пятидесяти голов, не считая слонят. Он пояснил все это на туземном наречии. Берселиус немедленно отдал приказ: "Налево!", и длинная колонна завернула под прямым углом к востоку, по следам слонов.
   Ничто так не волнует человека, как подобная погоня за ратью слонов, тактику которых невозможно предусмотреть. Стадо могло совершать краткий переход в поисках нового пастбища, но могло также отправляться за сотни миль, в один из огромных походов, совершаемых таинственным слоновым племенем по повелению некоего таинственного инстинкта. Оно могло продвигаться не спеша и могло следовать быстрее человеческого бега. Вскоре охотникам повстречалось большое сломанное дерево с совершенно свежим изломом. Это было дело слонов. Немного погодя они увидали дерево, начисто обглоданное с северной и южной сторон, а подальше валялись изжеванные куски коры.
   Проходя мимо дерева, слон, не останавливаясь, срывает полосу коры единым взмахом клыка, и любопытно было видеть, что с запада и востока кора осталась нетронутой. Стадо не останавливалось. Двое из слонов взяли мимоходом по куску коры, пожевали ее и бросили. Виднелись также беспощадно растоптанные ногами деревца. Так открывался перед охотниками след большого стада; но в широком пространстве безмолвной, залитой солнцем страны нигде не было видно самих зверей.
   Берселиус намеревался прогнать людей форсированным маршем, расположиться лагерем, а затем пуститься в погоню за стадом с несколькими быстроногими помощниками, захватив с собой лишь немного припасов и одну палатку.
   Кувшины и тыквенные бутылки все были наполнены на последней остановке, но желательно было найти воды для вечернего привала.
   Теперь-то Берселиус показал всю свою энергию и умение справляться с людьми.
   Он занял место в хвосте колонны, и горе тому, кто замешкивался позади! Феликс шел вместе с ним; Адамс, занявший голову шествия, слышал их оклики на наречии заппо-зап. Нагруженные носильщики шли быстрым шагом и временами переходили на рысь, побуждаемые прикладом Феликса.
   Несмотря на удручающий зной, они шли без передышки. Вперед, вперед, вперед, не видя перемен в однообразной местности: те же гряды холмов, те же безбрежные равнины кивающих трав, те же скудные деревья, тот же трепещущий от зноя горизонт, к которому, прямо и неуклонно, вел нескончаемый слоновый путь.
   Голова кружилась от жары и света, но колонна не останавливалась. Энергия Берселиуса увлекала ее, как пар увлекает паровоз. Его голос, самое его присутствие вливали силу в слабеющие ноги и свет в ослепленные глаза. Он не щадил ни себя, ни других; впереди была добыча, след ее не успел остыть, и пантера в его душе гнала его вперед.
   Около полудня они остановились на два часа в тени нескольких кустов. Носильщики наскоро перехватили пищи и напились, и тотчас же упали ничком, раскинув руки, в глубоком и непробудном сне. Адамс, почти обессилев, лежал на спине. Даже Феликс, и тот выказывал признаки усталости; один только Берселиус сидел под кустом, подобрав колени и устремив глаза в восточную даль, в мрачном раздумье.
   Он всегда бывал таковым на большой охоте, перед встречей с добычей. Немой, задумчивый и угрюмый до дикости.
   Можно было подумать, что когда-то, в незапамятные времена, человек этот был тигром, и что этот тигр все еще дремал в его душе, недоступной смерти, принуждая его время от времени бросать цивилизацию, скитаться по диким странам и сеять смерть.
   В два часа пополудни они снова пустились в путь: вперед, вперед, вперед, по слоновому следу, который все продолжал тянуться прямо, как стрела, на восток, к синему горизонту. Страшная усталость, которую они испытывали перед дневным привалом, сменилась тупым дремотным состоянием, как это бывает после опиума. Колонна шагала механически, ощущая всего только две вещи: жесткую траву и землю под ногами и палящие лучи солнца на спине.
   Так работали гребцы на древних галерах и строители пирамид под тяжким гнетом, двигаясь по приказу, как один человек. Но здесь не было ни голоса флейт для установления темпа, ни монотонной песни для подъема духа: один лишь голос Берселиуса, резкий, как удар бича, и приклад Феликса, стучащий по ребрам отстающих.
   В лицо дул легкий жаркий ветерок. Адамс по-прежнему шел в голове колонны; он с трудом перенес утренний переход, и возобновление пути после полуденного отдыха показалось ему мучением; но нетронутый запас сил мощного организма пришел к нему на помощь, и ему вскоре стало легче. Тело его исполняло всю работу, как заведенная машина; дух отделился от него и испытывал странную экзальтацию, вроде опьянения, только более тонкую и отвлеченную. Темп шествия представлялся ему гораздо быстрее, нежели был на самом деле; залитые солнцем окрестности обширнее; волнующаяся трава, далекие деревья, горизонт -- все говорило о свободе, неведомой человеку: свободе веющего в травах ветра; свободе беспредельной, бесконечной солнечной страны. То были меридианы молчания, и света, и равнин, и деревьев, и гор и лесов. Параллели девственной земли.
   Он испытывал то, что испытывает птица, когда вздымается на вершины воздушного пространства или срывается в его долины; что испытывает стадо слонов, когда шествует горами и долами; что испытывают антилопы, когда зовет их даль.
   Внезапно раздался крик Феликса, и заппо-зап примчался с поднятой головой и обнюхивал воздух. Затем он зашагал рядом с Адамсом, вперив глаза в далекий горизонт.
   -- Слоном пахнет, -- ответил он на вопрос Адамса, потом, обернувшись, крикнул что-то Берселиусу и продолжал шагать, держа нос по ветру, с каждым порывом которого запах становился ощутимее.
   Адамс ничего не чуял, но дикарь безошибочно мог определить, что поблизости находятся слоны; а между тем ничего не было видно, и это смущало его, ибо дикарь всегда боится того, что ему непонятно.
   Нос говорил ему, что он должен видеть слонов, глаза же говорили, что таковых не имеется.
   Внезапно колонна остановилась, как вкопанная. Носильщики побросали груз с криками ужаса. Даже Берселиус, и тот казался озадаченным.
   В воздухе, невесть откуда, прозвучал резкий трубный глас слона.
   Здесь, при свете дня, на таком близком расстоянии, в этом звуке чудилось что-то сверхъестественное. Ничто не шевелилось вокруг, кроме кивающих на ветре трав. Не видно было даже птицы в небе; а между тем где-то по соседству кричал слон, кричал громко и яростно, как кричит при нападении.
   Звук повторился снова и снова, но тут перешел в стон и окончательно замер.
   Мгновенно заппо-зап пришел в себя. Он знал этот звук. Где-то поблизости умирал слон, быть может, попав в капкан. Он бросился обратно, растолкал носильщиков по местам, перекликаясь с Берселиусом, помогая людям грузиться, и в один миг колонна уже двинулась в поход, прибавляя шагу, чтобы нагнать потерянное время.
   Пять минут спустя они достигли небольшого подъема, за которым пролегало глубокое каменистое русло пересохшей реки.
   В период дождей ее бы не перейти вброд, но теперь на дне не было видно и струйки воды. Посредине русла, как большая темная скала, громоздился труп слона.
   Африканский слон -- огромнейшее животное в мире, гораздо крупнее своего индийского родственника и много страшнее. Адамсу едва верилось, что он видит труп животного, когда он сравнивал его размеры с подбежавшим к нему Феликсом.
   -- Мертвый! -- крикнул Феликс, и носильщики, собравшись с духом, спустились тоже, хотя и не без стонов и стенаний, ибо туземцам хорошо известно, что всякий, кто увидит лежащего слона, должен неминуемо погибнуть насильственной смертью; этот же слон улегся на веки вечные, свесив неподвижные уши и смиренно приникнув клыками к земле, в той позе, в какой застала его смерть.
   Это был самец и, судя по росту, вожак стада. По мнению Берселиуса, он был очень стар. Один из клыков сильно прогнил, другой был поломан, а на боках виднелось несколько тех круглых болячек, называемых туземцами "дундо", которые всегда встречаются на трупах слонов; старые рубцы и раны говорили о старых битвах и многолетних скитаниях.
   Прошло, быть может, восемьдесят или сто лет с тех пор, как он впервые увидел свет и пустился в чудесное свое путешествие по горам и долам, лесам и дебрям, причем за все это время прилег отдохнуть всего каких-нибудь двадцать раз; и так скитался он, не подозревая, что каждый шаг приближает его к этому месту.
   Это самое местечко, на котором он ныне лежал, было предназначено ему сто лет назад, и он пришел к нему миллионом сплетающихся путей, но столь же безошибочно, как метко пущенная в цель стрела.
   Стадо оставило его умирать. Берселиус по осмотре не нашел никакой раны. Он заключил, что слон умер от старости, как это бывает у старых людей, -- организм износился, быть может, подорванный внутренним заболеванием, и животное улеглось дожидаться смерти.
   Клыков не стоило брать, и отряд двинулся дальше, вверх по восточному берегу реки, по следам стада, потом все дальше и дальше, все на восток, не покидая найденного утром следа.
   В то время как они выходили из русла, в небе росла незаметная для них точка, и из небесной синевы на труп спустился ястреб, за ним -- коршун; а вслед за тем, подобно камням, пущенным рукой великана, -- ястреб за ястребом.

XIX. Большое стадо

   Феликс держался рядом с Адамсом в голове колонны. Негр казался угрюмым и в то же время возбужденным.
   Его расстроили две вещи: дурная примета -- лежащий слон, и тот факт, что в стаде имеется жирафа. Он заметил ее следы на дне реки, где они отчетливо отпечатались на песке.
   Дело в том, что жирафа обладает зоркостью птицы, и когда она примыкает к слонам, которые, будучи наполовину слепыми, одарены зато нюхом гончих, получается весьма невыгодная для охотника комбинация.
   За час до заката они увидели такое большое дерево, какого они до сих пор еще не видели, и Берселиус отдал приказ остановиться и устроиться на ночлег.
   Услыхав этот приказ, половина носильщиков упали ничком, уронив груз и раскинув руки, и остались лежать, совершенно уничтоженные усталостью, безмолвные, неподвижные и погруженные в такой глубокий сон, что никакие пинки не были в состоянии их разбудить.
   Сам Берселиус был в изнеможении. Он сел, прислонившись к дереву, и отдавал приказания вялым тоном. Люди действовали, как во сне, медленно и неуверенно, натыкаясь друг на друга, останавливаясь, но все же наконец палатки были поставлены.
   Берселиусу не повезло. Было бы вполне естественно, если бы слоны остались ночевать у воды; но нет: они напились, о чем свидетельствовал истоптанный и мутный пруд, и отправились дальше.
   Ясно было, что они совершают один из своих больших походов, и можно было сказать уже и теперь, что едва ли их удастся настигнуть. Ввиду этих обстоятельств Берселиус решил остаться здесь ночевать.
   Срубили несколько кустов для костра; и после ужина, все еще продолжая сидеть спиной к дереву, Берселиус беседовал с Адамсом под треск горящих сучьев.
   Он нисколько не казался разочарованным неудачей.
   -- Недели через две начнутся дожди, -- говорил он. -- Тогда слонов будет сколько угодно. Во время засухи они держатся в недоступных местах, но с наступлением дождливого сезона стада выходят на равнины. Не такие стада, как то, которое мы теперь преследуем, -- такие попадаются редко. Впрочем, завтра нам, может быть, и повезет. Феликс говорит, что за сорок миль отсюда имеется большая роща. Они могут остановиться там попастись, и, если так, им не уйти от нас. Завтра я пойду налегке. Оставлю все хозяйство здесь. Вы, да я, да Феликс, и четверо лучших людей с меньшей из палаток и припасами на три-четыре дня. Да, завтра... -- Он внезапно замолчал, сраженный сном, с трубкой во рту.
   Все разошлись по палаткам.
   Поставили двух часовых с приказом караулить и поддерживать огонь. Носильщики валялись там и сям, как трупы на поле битвы, а немного погодя оба часовых, набросав много сучьев в костер, тоже уселись; взошла луна, затопив светом все окрестности.
   Не успела она отделиться от горизонта, как часовые, вытянувшись на спине и раскинув руки, спали уже не хуже других. Яркое, почти как день, тихое и мирное, как смерть, сияние большой луны разливалось вокруг, заглушая звезды и бросая тень от палаток на спящих, а ветер, дувший с запада, потрясал ветвями деревьев, как костлявыми пальцами, над мерцанием красного пламени костра.
   Между тем большое стадо слонов направилось, как и предполагал Берселиус, к небольшому леску, находящемуся за сорок миль отсюда на восток.
   Слоны достигли его еще до заката и принялись пастись, обрывая листья с ветвей, змеей вытягивая огромные хоботы и свертывая их колесом, чтобы опустить пищу в огромную глотку; урчанье и переливы обширного брюха, трение жестких плеч о кору деревьев, топот ног, дробящих мелкую поросль, гулко разносились по лесу. Большой самец жирафы, примкнувший к слоновому стаду, питался наряду с остальными, обрывая листья и пощелкивая сучьями; все до единого принялись за еду, не исключая слонят, прильнувших к соскам чудовищных маток.
   Диковинная картина озарялась вечерним светом. Половина стада находилась в лесу, и видно было, как ветки гнутся и сотрясаются под толчками хоботов. Половина паслась на опушке, в том числе жирафа, пестрая шкура которой золотом горела на солнце против зелени деревьев.
   Между тем ветер непрерывно дул вдоль лесной опушки и прямо навстречу правительственному отряду чернокожих охотников, которые прокрадывались с винтовками от ствола к стволу, пока не оказались на расстоянии выстрела от ближайшего самца.
   Пасущиеся животные не подозревали об опасности, пока не грянуло три выстрела, слившихся в один, и слон, пораженный в шею, плечо и между ухом и глазом, свалился, буквально, как сноп, словно подкошенный невидимой косой.
   В эту минуту нижний край солнца уже касался горизонта. Все слоны, стоявшие снаружи опушки, услыхав выстрелы и шум падения, круто завернули, дико затрубили, и, задрав кверху хоботы, распустив уши, ринулись к закату, по своему же следу. В то же время из леса, дождем рассыпая листья, путаясь хоботами в зеленых ветках, вырвался остаток стада, обуянный яростью и безумным страхом, и пустился следом за остальными, сотрясая воздух грохотом своей скачки.
   Раздались выстрел за выстрелом, но ни один не попал в цель, и, подобно двум большим тучам, слившимся в одну, всполошенное стадо бурей пронеслось обратно по своему следу, и ночь сомкнулась над ним в то самое время, как солнце исчезало за горизонтом.
   На это Берселиус не рассчитывал. Никто не может предвидеть, что преподнесет ему пустыня. Чем старше охотник, тем лучше он осведомлен относительно драматических неожиданностей охоты, но даже старейший из охотников никогда бы не мог учесть этой случайности.
   Это не мирно шагающее стадо, это были слоны, потревоженные во время еды, разъяренные выстрелами, движимые той тупой яростью, которая не утихает в душе слона иной раз по нескольку дней, и стремлением к безопасности, способными умчать их до зари за сотню миль.
   И прямо на пути этой грозной армии разрушения раскинулся уснувший лагерь с тлеющим и мерцающим на ветре костром!..
   А ветер переменился...
   С наступлением темноты, как если бы вся сцена была искусно задумана адским драматургом, -- в тот самый миг, когда ночь так внезапно спустилась на землю, когда большие звезды вспыхнули в вышине, как будто кто-то нажал кнопку, -- ветер повернул и задул с запада.
   Смена ветра заглушала шум наступающего войска, и отдыхавшие люди не почувствовали опасности, и в то же время ветер принес слонам запах человека.
   Это могло побудить слонов свернуть с пути, но было бы невозможно утверждать наверняка; несомненно было одно, что если они достаточно приблизятся, чтобы увидеть костер, то бросятся на него и все уничтожат в припадке ярости.
   Пламя костра для разъяренного слона то же, что красная тряпка для быка.
   Первоначальная бешеная скачка сменилась быстрой рысью, звучавшей подобно дроби сотен приглушенных барабанов.
   Инстинкт подсказывал слонам, что непосредственная опасность миновала, но что для полной безопасности необходимо уйти подальше; поэтому они избрали наиболее подходящий для этого ход. И что это был за ход, и что за зрелище!
   Под большой белой луной неслись три линии фантастических животных, с их еще более фантастическими тенями, разделенные резкими белыми полосами лунного света: самки со слонятами в тылу, самцы в авангарде; они продвигались по запаху проложенного ими следа столь же неотвратно, как паровоз мчится по рельсам.
   Жирафа все еще была с ними.
   Она и ее тень шествовали наподобие двух циркулей за сотню шагов в стороне от южной колонны; и в тот самый момент, когда запах кочевья коснулся обоняния ее гигантских товарищей, глаз ее упал на красную искру костра.
   Испустив скрипучий крик предостережения, она свернула к югу.
   Наступил решающий момент. Все зависело от решения авангарда самцов, которые, с поднятыми и выгнутыми вперед хоботами, впились в струю запаха. Они располагали единым мгновением, но всякий опытный охотник знает, как быстро соображают слоны, и, судя по их действиям, можно заключить, что вершители судьбы Берселиуса рассудили следующим образом:
   "Неприятель был сзади. Теперь он очутился спереди. Пусть так. Идем же в атаку!"
   И они пошли в атаку, со взрывом трубных звуков, потрясших небеса; с задранными кверху хоботами и нацеленными вперед клыками, с распростертыми, как паруса, широкими ушами и грохотом артиллерийского наступления, они пошли в атаку на запах, и ядро стада последовало за вожаками, как тело следует за головой.

* * *

   Не успел Адамс броситься на постель в палатке, как тотчас же заснул крепким сном. Этот сон, глубокий и без сновидений, продолжался всего лишь полчаса, после чего он впал в дремотное состояние, в котором перед ним, как в волшебном фонаре, проходили вереницей яркие и фантастические картины. Он шел с колонной по стране, бесконечной, как само пространство; дорога, по которой они шли, подобно дороге к гробникам китайских богдыханов, была окаймлена двумя рядами каменных изваяний животных. Сперва это были тигры, но немного погодя он рассмотрел в них зверей гораздо более крупных, беспощадных и страшных, нежели тигры; то были слоны -- большие каменные слоны, простоявшие здесь под солнцем с сотворения мира; они терялись в перспективе, переходя из гигантов в пигмеев, из пигмеев в крупинки песка, ибо то были стражи пути, конец коего -- бесконечность.
   Потом они исчезли, но знойная слоновая страна осталась той же, ничего не было видно, кроме залитых солнцем пятен кивающей травы и холмистой почвы с разбросанными там и сям деревьями; но вот, наконец, по небу потянулись вереницей тени слонов, тени, втрое больше высочайших гор, внушившие спящему такой непреодолимый страх, что он в ужасе опрометью вскочил и почувствовал, как по лицу его струятся потоки пота.
   Сна как не бывало, и он тщетно метался в нервном возбуждении чрезмерной усталости. Длинный переход предыдущего дня, в котором люди затеяли тягаться с передвижными горами, ужас, навеваемый преследуемыми чудовищами, -- все это окончательно разогнало сон.
   Он вышел подышать свежим воздухом.
   Лагерь был погружен в глубокий сон. Двое часовых, поставленных Берселиусом караулить и поддерживать огонь, спали, как остальные, с раскинутыми руками; огонь догорал, как бы затопленный потоками лунного света, и Адамс намеревался подойти к куче хвороста за топливом, когда увидал зрелище, страннее которого ему едва ли было суждено увидать когда-либо.
   Лежавший справа от костра часовой поднялся на ноги, подошел к запасу топлива, взял оттуда охапку и бросил ее на тлеющий уголь.
   Хворост затрещал и вспыхнул, и лунатик, проделавший все это с ничего не видящими, широко раскрытыми глазами, возвратился на свое место и улегся обратно.
   Казалось, будто приказание Берселиуса все еще звучит в его ушах и представление о нем все еще господствует над его духом.
   Адамс раздумывал об этом, стоя лицом к ветру, и поглядывал на запад, в ту сторону, откуда они пришли с такими мучениями под палящим солнцем. Ничто не напоминало теперь об утомительном походе, о погоне за призраками, о долгих милях тяжелого пути -- все было мирно и холодно-прекрасно, все затихло в лунном свете и безмолвии.
   Он готовился было возвратиться в палатку, когда слуха его коснулся слабый, волнообразный звук, подобный звону в ушах от переутомления или действия лекарства.
   Он заткнул уши, и звук прекратился.
   Тогда он понял, что это реальный звук, доносящийся по воздуху.
   Он подумал, что звук идет по направлению ветра, дувшего теперь прямо ему в лицо, но сколько бы он ни напрягал зрения, ничего не было видно. Ни облака на небе, ни признаков грозы на горизонте, а между тем звук усиливался. Бум-бум, -- все глубже и звонче, напоминая то долгий раскат барабанного боя, то голос моря в пещерах далекого берега, то призыв циклона, зовущего буйные ветры в атаку. Но самым жутким свойством этого странного ночного звука был его ритм, определенная пульсация, говорившая о жизни. То не было тупое перемещение материи, как при землетрясении, или воздуха, как при буре: то был голос жизни.
   Адамс бросился к палатке Берселиуса и схватил его за руку с криком: "Слушайте!"
   Он добавил бы: "Смотрите!", но слова замерли на его устах при виде того зрелища, которое открылось ему теперь, когда он повернулся лицом к востоку.
   По равнине, прямо к лагерю, неслась туча мрака, перекатываясь и колыхаясь, и воздух сотрясался от сопровождавшего ее грома. Явление непостижимое, парализующее. Но тут железная рука Берселиуса стиснула его руку и толкнула его к дереву, а голос Берселиуса крикнул: "Слоны!"
   С быстротой молнии Адамс вскарабкался на нижние сучья, и едва успел он это сделать, как небо сотряслось громовым ревом, и, подобно тому, как умирающий охватывает единым взглядом всю свою жизнь, он увидал, как проснувшиеся люди разлетелись круговоротом сухих листьев перед налетевшей бурей, и на месте остались только две фигуры -- Берселиус и Феликс.
   Заппо-зап улегся в сторонке от кочевья. Он одурманил себя курением конопли и лежал на расстоянии ста шагов, лицом вниз, бесчувственный ко всему, что творилось на земле и в небе.
   Берселиус заметил его.
   И Адамс увидал тогда едва ли не самый геройский поступок, когда-либо совершенный человеком. Разрушительный ужас наступающей бури, беспрерывный гром и рев не оказали никакого действия на железное сердце Берселиуса.
   Он мгновенно рассчитал, что успеет разбудить негра пинком (ибо звук не действует на одурманенного коноплей) и загнать его на дерево -- и не задумываясь сделал это.
   Его действия увенчались бы успехом, если бы не корень истлевшего дерева, о который он споткнулся на полпути и упал прямо лицом вниз.
   В смертельном ужасе, истекая холодным потом, Адамс смотрел, как Берселиус поднялся на ноги. Он встал медленно и как бы не спеша, после чего продолжал стоять лицом к надвигающемуся вихрю. Был ли он ошеломлен или сообразил, что дело проиграно -- как знать? Но так или иначе, он стоял лицом к неприятелю, словно пренебрегал бегством. И свидетелю казалось, что перед ним стоит фигура божества, а не человека, когда, наконец, туча сомкнулась над ним, и один из хоботов подхватил его и зашвырнул куда-то в пространство, подобно камню, брошенному катапультой.
   Как в бурю на море матрос цепляется за мачту, ничего не видя и не слыша, сосредоточив всю силу и энергию в руках, так Адамс теперь вцепился в древесное дупло над приютившим его сучком.
   Вся происходившая внизу сумятица, толчки грузных туловищ о ствол дерева, непрерывный трубящий рев -- все было ничто. Душа его отсутствовала -- он отшвырнул ее, как слон отшвырнул Берселиуса. Весь мир для него заключался теперь в дереве, и именно в той части ствола, которая была обхвачена его рукой.
   Стадо атаковало лагерь в три колонны, сохранив все то же построение с самого начала. Северная колонна, состоявшая из маток с детенышами, прямо прошла мимо, словно ища безопасности; остальные же, самцы и самки -- последние еще более свирепые, чем первые, -- напали на палатки и костер. Они растоптали и потушили костер, размозжили стойки палаток и ящики, съестные припасы и утварь, напарываясь на клыки друг друга в давке и не переставая реветь.
   Потом проследовали дальше.
   Все носильщики, за исключением двоих, пустились на свою беду по направлению к северу, и теперь с грохотом и ревом смешались вопли людей, гибнущих под ногами и на клыках у слонов.
   Мало-помалу крики умолкли, и рев замер вдали, и ничего больше не стало слышно, кроме глухого ритмичного гула, который уходил на север, звуча все слабее и слабее, и наконец замер в ночной тишине.

XX. Разрушенный лагерь

   Весь переполох продолжался всего каких-нибудь двадцать минут. Все время рева и грохота Адамс просидел, прижавшись к дереву, и не испытывал ни любопытства, ни страха. Духовная сторона его упразднилась, за исключением слабого остатка сознания, достаточного, чтобы установить, что он находится в руке смерти и что ему не страшно: его даже хватило на слабое чувство гордости. Боится смерти только размышляющий разум, способный спросить себя: "Что будет дальше?" Интуитивный разум, тот, который не рассуждает, не знает страха.
   Если бы слоны не сбились так в кучу в своей ярости, они, вне сомнения, заметили бы Адамса, сорвали бы его с дерева и затоптали насмерть. Но теснясь в неистовой давке, вспарывая друг друга клыками и разметывая то, что попадалось под ноги, они так и пронеслись мимо, не заподозрив, что оставили за собой живого человека.
   Когда шум замер в отдалении, Адамс пришел в себя, как это бывает после наркоза, и первое, что он понял, было то, что он сидит, ухватившись за ствол, и не может его отпустить. Руки его обхватили грубую кору дерева, как железные обручи; они отрешились от его воли и держали его помимо него, не вследствие мышечного напряжения или судороги, а просто потому, что не хотели отпустить. Они держали самостоятельно, и ему приходилось вообразить себя свободным. Приказывать им отпустить его было бесполезно, требовалось урезонивать их. Тогда мало-помалу они возвратились к повиновению, начиная с пальцев, и он вновь приобщился к земле, в буквальном смысле этого слова, ибо ноги его подкосились, и он упал.
   Адамс был храбрый и сильный человек, но теперь, когда смерть отпустила его, теперь, когда опасность миновала, ему стало очень страшно. Он увидел и услышал жизнь: жизнь, взвинченную до бешенства, ревущую в водовороте действия, жизнь в наиболее оглушительном и устрашающем своем виде, -- и испытывал то, что испытал бы человек, которому боги показали бы вблизи огненный смерч, именуемый нами солнцем.
   Он сел и окинул взглядом жалкие останки кочевья, словно выдержавшего жесточайший шквал. Что-то блеснуло в лунном свете около него. Он поднял эту вещь: то было его зеркало для бритья, наиболее хрупкий предмет из всего имущества, однако уцелевший. Шесты палаток были сломаны, кухонная утварь растоптана, ружья разломаны на части; а эта вещь, ненужная и хрупкая, осталась целой.
   Он только что уронил зеркальце на землю, когда внезапный зов заставил его оглянуться.
   В лунном свете приближалась черная фигура.
   То был заппо-зап. Тот, кого Берселиус с геройской самоотверженностью пытался спасти от гибели. Подобно зеркальцу, он уцелел: колонны разрушения прошли мимо него. Старые охотники говорят, что слоны не станут связываться с мертвым телом, а Феликс, хотя и проснулся от сотрясения почвы, пролежал, как мертвец, пока гроза не пронеслась мимо.
   Теперь он казался полным жизни и, по-видимому, мало озабоченным, когда подошел к Адамсу и осмотрелся вокруг.
   -- Все к черту! -- сказал Феликс; и ничто не могло лучше изобразить положение, чем эти краткие слова. Тут дикарь, с минуту посмотрев по сторонам, бросился к куче сломанных ящиков и другого добра и с криком вытащил из-под них какой-то предмет. Это было большое слоновое ружье с патронташем. На ложе была трещина, но в общем ружье мало пострадало. Феликс размахивал им над головой и кричал и смеялся от радости.
   Адамс поманил его, и тот прибежал, как черный дьявол, при свете луны -- черный дьявол с острыми зубами и сверкающими белками, -- и Адамс указал ему на дерево и сделал ему знак положить там ружье и следовать за ним. Феликс повиновался, и Адамс повел его в том направлении, куда слон отшвырнул Берселиуса.
   Им не пришлось долго искать. Шагов за сто от них находилась небольшая впадина, и здесь, с распростертыми руками, лежало тело некогда могущественного Берселиуса, того, кто гнал их, как стадо овец, чье слово было для них законом.
   То был человек богатый и даровитый, великий, как Люцифер во зле, но подавляющий геройством и отвагой. Бог или дьявол, или комбинация обоих, но великий, несомненно, великий и сильный духом.
   Адамс стал на колени рядом с телом, а заппо-зап, стоя рядом, равнодушно глядел на обоих.
   Берселиус был еще жив. Он дышал -- дышал тяжело и хрипло, как это бывает при кровоизлиянии в мозг, солнечном ударе или повреждении мозга. Адамс разорвал ворот охотничьей рубахи, потом осмотрел члены.
   Брошенный, как камень катапульты, Берселиус остался невредимым, кроме повреждения черепа. Если бы у него сломалась рука или нога, это могло бы спасти его. Но на беду его, пострадала именно голова. Перебирая пальцами склеенные кровью волосы, Адамс скоро отыскал рану. На правой теменной кости имелась небольшая неровность, размером в мелкую монету. Кожа была рассечена, но кость, хотя несколько вогнутая внутрь, осталась цела. Внутренняя пластина черепа, очевидно, треснула, чем объяснялось повреждение мозга.
   Оставалось единственное средство -- трепанация. И как можно скорее.
   Все необходимое имелось в ящике с инструментами, но уцелел ли он?
   Адамс поднял Берселиуса за плечи, Феликс взял его за ноги, и они вместе отнесли его к дереву, где уложили его.
   Прежде чем начать разыскивать инструменты, Адамс пустил Берселиусу кровь перочинным ножом. Средство подействовало немедленно. Дыхание сделалось менее тягостным и хриплым. Тогда он принялся за поиски драгоценного ящика красного дерева, содержавшего ножи для ампутаций, турникеты и трепан. Заппо-зап не мог ему помочь в этом, так как ничего не знал о запасах, и даже никогда не видал ящика, поэтому Адамсу пришлось всюду рыться самому, впопыхах, и на большом пространстве. Ящик почти наверное был раздроблен вдребезги, но оставалась еще надежда, что трепан уцелел. Он вспомнил о чудесно уцелевшем зеркале и принялся за дело. Ему подвернулась овальная пластинка жести; когда-то это была коробка с сардинками, теперь расплющенная и как бы разглаженная катком. Потом он набрел на бутылку коньяка, задорно торчавшую из ямки и словно говорившую: "Не угодно ли выпить?" Бутылка оказалась невредимой. Адамс отбил горлышко, воспользовался немым предложением, сунул бутылку обратно и двинулся дальше.
   На земле валялись длинные клочья зеленого водоупорного брезента от палаток, изорванного длинными правильными полосами в виде бинтов. Ему повстречалась также половина полога от москитов, вторая половина которого ныне развевалась в лунном свете на клыках одного из шествующих на север слонов.
   Несколько ящиков с припасами сохранились в целости, также и ящик из-под сигар, в котором не оказалось ни единой сигары: можно было подумать, что его аккуратно открыли, высыпали сигары, а вслед за тем снова закрыли и положили обратно. Не было конца неожиданным сюрпризам: рядом с вещами, измолотыми в порошок, попадались хрупкие предметы, ничуть не пострадавшие.
   Поиски продолжались уже часа два, когда Адамс наконец нашел трепан. Он валялся рядом с медным замком от футляра для инструментов, на котором еще болталось несколько щепок красного дерева.
   Трепан имеет вид пробочника, со стальной чашечкой на месте винта. Чашечка эта снабжена зубчатыми краями и представляет собой в сущности маленькую пилу. Если приставить край пилы к кости и поворачивать ручку полуоборотами кисти, можно вынуть кружок из внешней стенки черепа, подобно тому, как повар вынимает лепешки из слоя теста "вырезкой".
   Адамс рассмотрел трепан: стальная чашечка, тонкая, как бумага, и хрупкая, как стекло, очевидно, разлетелась вдребезги; он бросил ручку со стержнем и возвратился к дереву. Берселиус, все еще без сознания, дышал глубоко и медленно: Адамс обрезал волосы вокруг раны перочинным ножом и пошел за водой к пруду, но вся вода в нем превратилась в жидкую грязь, и могло пройти много часов, прежде чем она отстоится. Он вспомнил о бутылке, сходил за ней, обмыл рану коньяком и перевязал ее разорванным натрое носовым платком.
   Ничего больше не оставалось делать, как только сидеть спиной к дереву в ожидании зари.
   Сердце его было полно горечи от сознания своей беспомощности, несмотря на всю добрую волю и умение. Хирург без инструментов столь же бесполезен, как и холодные, безжизненные инструменты без направляющей их руки. Он не виноват, если руки у него связаны, но ему от этого нисколько не легче, если только он не бездушный человек.
   Адамс сидел, прислушиваясь к дыханию человека, спасти которого не мог, и созерцал освещенную луной пустыню с кивающей на ветру травой. Феликс снова уснул, лежа на животе, а рядом со спящим дикарем лежало то, чему он поклонялся больше, нежели своим богам, -- большое слоновое ружье, на ложе которого покоилась его рука.

XXI. Пир ястребов

   Уснувший, в свою очередь, Адамс проснулся от возгласа Феликса.
   Солнце светило вовсю, и заппо-зап, только что вскочивший спросонья, стоял, вглядываясь прищуренными глазами вдаль. Приближались две черные фигуры. Это были те два носильщика, которые бежали на запад, и составляли теперь вместе с Феликсом всю свиту Берселиуса. Все остальные были вон там...
   Вон там к северу, где шумное собрание ястребов, и марабу, и коршунов: там, где земля чернела птицами.
   Несчастные негры в ужасе озирались кругом. Они убежали на несколько миль от лагеря и забились в ров. Отсюда они слышали отголоски далекой трагедии, топот и рев, и вопли людей, когда слоны раздирали их в клочья и втаптывали в прах; слышали гром удалявшегося стада и продолжали вслушиваться в наступившую вслед за тем грозную тишину, лежа лицом к лицу со старой, холодной, жестокой матерью-землей. С наступлением дня, как почтовые голуби, они возвратились в лагерь.
   -- Гей-гей! -- закричал Феликс, и в ответ прозвучал крик, похожий на голос чайки. Негры тряслись, зубы у них стучали, лица имели сероватый, пыльный оттенок; казалось, будто самый жир их обычно маслянистой кожи куда-то испарился, а старые следы цепей на шее и ногах белели, как пятна проказы в ярком утреннем свете.
   Но Адамсу некогда было ими заниматься. Он нагнулся к Берселиусу и в удивлении отшатнулся.
   Глаза Берселиуса были открыты, он дышал правильно и медленно, и имел вид человека, который только что проснулся и которому лень встать.
   Адамс притронулся к его плечу, и Берселиус, подняв правую руку, провел ею по лицу, как бы разгоняя сон. Потом поднял голову и стал смотреть на небо. Затем два раза глубоко зевнул, повернул голову налево и принялся разглядывать окружающее, лениво переводя глаза с двух носильщиков, которые теперь сидели, подобрав колени, и пожирали полученную от Феликса пишу, на груду обломков, оставленных вчерашней катастрофой, на горизонт, где кивали травы на фоне утренней лазури.
   Адамс с облегчением перевел дыхание. Ни один из жизненных центров мозга не пострадал. Какое-нибудь повреждение, несомненно, имелось, но главные пружины жизни были целы. Паралича не было, ибо теперь больной двинул левой рукой, и повернувшись, как это делают, чтобы найти более удобное положение в постели, приподнял оба колена, потом лег на правый бок и снова выпрямил ноги. Между тем по движениям больного всегда можно приблизительно заключить о состоянии его мозга.
   У этого больного все движения были нормальны, по ним можно было догадаться лишь о большой усталости. Это объяснялось потрясением и потерей крови. Адамс с вечера подложил собственную куртку под голову раненого; он нагнулся, чтобы поправить ее, но остановился. Берселиус уснул.
   Адамс с минуту оставался на коленях, вглядываясь в своего пациента с чувством глубокого удовлетворения. Потом он поднялся на ноги. Необходима какая-нибудь защита от солнца, но в окружающем хламе едва ли можно было разыскать достаточно материи хотя бы для зонтика.
   Приказав Феликсу и носильщику идти с ним, он снова принялся рыться в обломках, в то время как двое негров сносили к дереву все уцелевшие припасы, но все его поиски оставались тщетными, пока они не достигли северной границы места разрушения. Тут Феликс внезапно протянул руку к тому месту, где все еще продолжалось шумное пиршество хищных птиц.
   -- Палатка, -- сказал Феликс.
   Налево от птичьего сборища, близко к нему, лежала какая-то груда, темная на фоне травы. То была палатка или большая часть одной из палаток; она, очевидно, запуталась в клыке, который притащил ее сюда и бросил, как мог бы бросить порыв ветра. Даже на этом расстоянии чувствовался запах птиц и их добычи, но достать вещь было необходимо, и Адамс был не из тех, кто спасует перед дикарем.
   -- Идем, -- сказал он, и они двинулись вперед.
   Птицы заметили их; иные улетели, другие, пытаясь улететь, тяжело поднялись на воздух, но снова спустились на небольшом расстоянии, прячась в траве; некоторые остались на месте, грузно переступая с ноги на ногу, либо чересчур наглые, либо чересчур перегруженные для бегства.
   Великое это было побоище, и вся земля была взрыта, точно плугом. Солнце жгло разбросанные вокруг красные и синие, и черные останки; и ужас этой картины пронизывал воздух, как острый крик, несмотря на то, что движения никакого не было, за исключением ковыляния лысого ястреба или трепета развевающегося на ветру обрывка кожи.
   Они взялись за палатку -- заппо-зап со смехом, сверкая зубами на солнце. Это была меньшая из палаток, кое-где изорванная, но в общем исправная; свернутый клубком полог от москитов сохранился в целости внутри ее; но шест был сломан.
   В то время как они несли палатку, им пришлось пройти мимо одного из негров. Насчет того, что он мертв, не могло быть никаких сомнений: большая нога наступила на его лицо и расплюснула его в виде большой камбалы, в которой ребенок проделал бы для забавы дырки на месте глаз, носа и рта; оно коробилось по краям под лучами солнца, постепенно превращаясь в чашку.
   -- Б'селиус, -- со смехом произнес Феликс, указывая мимоходом на ужасное лицо.
   Руки Адамса были заняты, иначе он сшиб бы негодяя с ног. Он удовольствовался тем, что толкнул его шестом палатки в спину, чтобы подогнать его. С этой минуты в нем зародилась такая ненависть к Феликсу, какую редко приходится испытывать человеку, ибо то была ненависть не к человеку, и даже не к животному, а к черному автомату с острыми зубами, с мозгом и сердцем аллигатора, и вместе с тем созданному по образу и подобию человека.

XXII. Страна теней

   Они прислонили к дереву навес из палатки над спящим, после чего Адамс посадил Феликса за починку шеста. Оба носильщика, наевшиеся до отвала, приняли более человеческий вид. Лица их казались менее испуганными и даже начинали лосниться по-прежнему. Он заставил их сложить уцелевшие запасы в тени, попутно проверяя их, и решил, что пищи хватит на обратный путь. Охота кончилась. Даже если бы Берселиус вполне оправился в течение ближайших дней, Адамс решил настоять на возвращении. Впрочем, он не ожидал сопротивления.
   Конца не было видно томительному дню. Беспредельная пустыня, безгласная за исключением того места, где все еще копошились и будут копошиться птицы, пока не уничтожат всего без остатка, безоблачное небо и передвигающаяся тень дерева -- вот и все его товарищи.
   Покончив с шестом, Феликс, крадучись, начал пробираться по направлению к северу, прикидываясь, что ищет уцелевшие пожитки. Черная фигура все уменьшалась, пока не достигла того места, где шумно перекликались птицы, и Адамс почувствовал, что кровь у него леденеет в жилах, когда увидел, что птицы поднялись клубом черного дыма и разлетелись, иные совсем прочь, а другие снова опустились на некотором расстоянии.
   Маленький черный силуэт двигался взад и вперед, потом исчез.
   Феликс сел на землю.
   Адамс встал, взял слоновое ружье, достал из патронташа хороший прочный медный патрон, зарядил ружье и снова сел в тени дерева.
   Берселиус спокойно спал. Слышалось его ровное дыхание под брезентом палатки. Носильщики спали на солнце, как умеют спать одни только туземцы, выбившись из сил; но Адамсу казалось, что никогда больше он не будет в состоянии спать, когда он сидел в ожидании, прислушиваясь к тихому шепоту клонимой ветром травы.
   Прошло долгое время, прежде чем черный силуэт опять появился на фоне неба. Он стал увеличиваться, и, по мере того как он рос, Адамс все больше теребил собачку ружья, и губы у него пересохли, как сыпучий песок, так что приходилось облизывать их без конца, пока язык еще не сделался таким же сухим и шершавым, как губы, и небо таким же сухим, как язык.
   Тут он поднялся на ноги, с ружьем в руке, ибо заппо-зап приблизился на расстояние разговора. Адамс двинулся к нему навстречу. На губах и подбородке туземца виднелся тусклый блеск, говоривший об отвратительных деяниях. При этом виде белый человек остановился, как вкопанный, указал рукой на то место, где снова собирались птицы, и вскинул винтовку на плечо.
   Феликс сорвался с места и пустился бежать по направлению к востоку. Он несся скачками, как антилопа несется от леопарда; грянул оглушительный выстрел большого ружья, и вблизи от черной фигуры с земли поднялось облачко белой пыли. Адамс, проклиная себя за промах, опустил приклад на землю и стоял, следя за черной точкой, пока она не исчезла вдали.
   Он позабыл о том, что Феликс был их проводником и что без него возвратиться будет нелегко; но если бы даже он обо всем помнил, это не имело бы значения. Лучше двадцать раз умереть в пустыне, нежели возвратиться под охраной подобной твари.
   День уже склонялся к закату. В большой слоновой пустыне, в которой они теперь затерялись, день делится на три фазы. Три духа властвуют над местностью: дух утра, дух полудня и дух вечера.
   В городах и даже в открытых полях цивилизованных стран фазы эти украшены словами и связаны цепями условностей, превращены в рабов, обязанность которых заключается в том, чтобы призывать людей вставать, есть и спать. Но здесь, в этой пустыне, можно было видеть этих духов без прикрас и стеснения -- как в тот миг, когда они впервые подхватили первый день мира, как только что отчеканенную монету, и пустили его катиться по направлению к ночи.
   Под давлением этих трех духов страна беспрестанно менялась; утренняя местность была не то, что полуденная, и полуденная не походила на вечернюю.
   Утро кричало. Я не нахожу другого слова. Рассвет наступал, как взрыв духового оркестра, гоня перед собой стаи алых фламинго и разбивая звездную ночь первым своим аккордом. Минуту спустя воображение могло изменить картину и представить себе шум моря, бьющегося о далекий горизонт в то время, как глаз созерцал его брызги, вздымавшиеся до небес, и волны, заливающие холмы, и деревья, и поляны кивающей травы.
   Полдень был часом молчания. Немая пустыня лежала под пирамидой света, без единой тени, кроме тени летящей птицы, без единого звука, кроме вздоха травы, наклоняемой ветром.
   Вечер приносил с собой новую страну. Здесь не было полумрака, не было красот сумерек, но горизонтальный предзакатный свет имел свою собственную красоту. Над землей царила даль, отодвигая деревья и расширяя травяные равнины своими чарами.
   Пустыня заселялась новыми жителями -- тенями. Нигде, быть может, тени так не растут и не живут, как здесь, где комбинация атмосферы с горизонтальным вечерним освещением создает любопытнейшие тени в мире. Жирафа имеет спутником четыре бесконечные жерди, а тень слона шествует на ходулях. Следом за человеком идет черный циркуль, а низкая палатка бросает на восток тень в форме сабли.
   Адамс сидел, глядя на двух носильщиков, которых снарядил в поиски за топливом. Он наблюдал за их нескладными фигурами и более чем нескладными тенями, когда движение больного под брезентом заставило его оглянуться. Берселиус проснулся. Мало того, он сел, и не успел Адамс протянуть руку, как брезент откинулся, и из-под него показались голова и плечи больного.
   Лицо его было бледно, волосы взъерошены, но сознание возвратилось вполне. Он позвал Адамса взглядом, затем молча попытался выпростать члены из-под брезента и встать на ноги.
   Адамс помог ему.
   Берселиус оперся на руку своего спутника, оглядел место стоянки, потом стал смотреть на заходящее солнце.
   Пылающий день близился к концу. Большое солнце, почти без лучей, спускалось медленно и неизбежно; оставалось уже не более двух диаметров расстояния между нижним его краем и горизонтом, жаждавшим его, как могила жаждет человека. Так блекнет, лишаясь своей ясности и блеска, победоносно сиявший в полдень жизни ум, а с ним индивидуальность и властная воля -- точнее, сам человек, когда к нему прикоснется ночь.
   -- Вам лучше? -- спросил Адамс.
   Берселиус не отвечал.
   Как ребенок, привлеченный блестящей безделушкой, он был, по-видимому, очарован солнцем. На западном небе лежала тонкая гряда матово-золотистых облаков, она внезапно вспыхнула ярким золотом, потом жгучим пламенем.
   Солнце коснулось горизонта. Не успели бы вы сказать: "Смотрите!" -- как оно наполовину уже скрылось. Пылающая верхняя дуга его с минуту трепетно нависла над горизонтом, затем уменьшилась до точки, исчезла, и волна сумерек, как тень крыла, прокатилась над пустыней.
   Когда Берселиус обернулся, поддерживаемый Адамсом, ночь уже наступила.
   Разведенный носильщиками костер весело трещал, и Берселиус уселся с помощью Адамса спиной к дереву и стал смотреть на огонь.
   -- Вам лучше? -- спросил Адамс, садясь рядом с ним и закуривая трубку.
   -- Голова, -- сказал Берселиус. Он поднес руку ко лбу, как бы защищаясь от света.
   -- Болит?
   -- Нет, боли никакой, только туман.
   -- Вы хорошо видите?
   -- Да-да, вижу. Дело не в глазах, но у меня туман -- в голове.
   Адамс догадался, в чем дело. Мозг больного был сотрясен в буквальном смысле слова. Он знал так же, что всего вреднее для больного умственное напряжение.
   -- Не думайте об этом, -- сказал он. -- Все это пройдет. Вы ушибли голову. А теперь прислонитесь к дереву, я хочу перевязать рану.
   Он снял повязку, принес воды из отстоявшегося теперь пруда и принялся за дело. Рана была в хорошем виде и показалась ему менее серьезной, чем накануне. Углубление в кости было незначительно. Возможно в конце концов, что внутренняя пластинка черепа не пострадала. Одно было несомненно: главные мозговые центры остались невредимыми. Речь и движения были вполне нормальны, и мысль работала правильно.
   -- Ну, вот, все в порядке, -- сказал Адамс, покончив с перевязкой. -- Только не надо ни говорить, ни думать. Этот туман в голове, как вы называете его, скоро пройдет.
   -- Я вижу, -- начал Берселиус, затем остановился в нерешительности, помолчал и продолжал: -- Вижу прошлый вечер, вижу всех нас здесь вокруг костра, но дальше этого ничего не могу рассмотреть. Все застилается большим белым туманом. А между тем, -- вдруг воскликнул он, -- мне кажется, что я знаю все то, что скрыто за этим туманом, но рассмотреть не могу, не могу! Что это такое случилось со мной?
   -- Вы знаете, как вас зовут?
   -- Да, мое имя Берселиус, точно так же, как ваше имя Адамс. Рассудок мой ясен, память ясна, но я потерял зрение своей памяти. По ту сторону вчерашнего костра все в густом тумане -- мне страшно!
   Он схватил большую руку Адамса, и у большого человека перехватило горло от этих слов и этого движения.
   Берселиус боится! Тот человек, который устоял перед натиском слонов, для которого жизнь была копейка, который на голову был выше других людей, теперь сидит рядом с ним, ухватившись за его руку, как маленький ребенок, и говорит: "Мне страшно!"
   Да и голос Берселиуса был не тот, что вчера. Он утратил решимость и повелительность, так отличавшие его от голосов заурядных людей.
   -- Все пройдет, -- сказал Адамс. -- Это всего лишь легкое сотрясение мозга. Я видел человека, у которого всю память как рукой сняло после удара по голове. Ему пришлось заново приниматься за азбуку.
   Берселиус не отвечал. Он уже клевал носом. Хотя он и проспал весь день, сон внезапно опять обуял его, как это бывает с ребенком. Адамс устроил его под импровизированным пологом, подложив куртку под голову вместо подушки, затем уселся у костра.
   Из всех явлений этого чудесного мира наиболее чудесное, несомненно, память. Сейчас только она была здесь, и вот ее уже нет. Вы выходите из дома в Лондоне, и вас немного погодя находят в одном из соседних городков, совсем здоровым по внешности, но с исчезнувшей памятью. Глубокий туман скрывает все то, что вы когда-либо делали, думали и говорили. Вы могли совершить преступление в прошлой своей жизни -- это безразлично до тех пор, пока не рассеется туман и прошлое не выступит наружу.
   Берселиус представлял собой одну из фаз этого состояния. Он помнил свое имя -- все было доступно его сознанию вплоть до известной точки. Он знал, что находится много иного за пределами этой точки, но ничего этого не видел. Говоря собственным его картинным выражением, он потерял зрение своей памяти.
   Когда мы вызываем воспоминания прошлого, они приходят к нам в виде картин. Приходится перерывать целую фотографическую галерею. Прежде нежели думать, надо увидеть.
   За пределами известной точки Берселиус потерял зрение своей памяти. Иначе говоря, он потерял свое прошлое.

XXIIL. По ту сторону горизонта

   Смертельно утомленный событиями последних суток Адамс уснул у костра, как убитый. Он навалил целую груду топлива в костер -- сломанные ящики, ветви кустарников, сучья подгнившей мимозы, и спал теперь так же крепко, как носильщики и Берселиус. На страже стоял огонь; треща и мерцая под звездами, он горел яркой звездой, заметной за много миль.
   Между тем заппо-зап, когда бросился бежать от Адамса, пробежал без передышки около десяти миль, передвигаясь с быстротой антилопы, перескакивая на бегу через рвы и низкий кустарник, и остановился только тогда, когда инстинкт шепнул ему: "Ты в безопасности".
   Он хорошо знал местность, и для него ничего не значили тридцать миль, отделявшие его от восточного леса, где он рассчитывал найти пищу и кров. Он мог бы пробежать все расстояние в каких-нибудь несколько часов.
   Но так же и время не имело для него никакого значения. Он наелся досыта и мог просуществовать дня два без пищи. Порвать связь с лагерем пока не входило в его намерения, ибо в лагере, под деревом, там, на западе, лежало то, чего он жаждал, как люди жаждут воды или любви, -- заветное желание его темной души -- слоновое ружье.
   Он задумал украсть его еще до того, как Адамс выгнал его из лагеря. Ускользнуть вместе с ним под кровом ночи и исчезнуть у себя на родине, на северо-востоке, бросив "Б'селиуса" и его разоренный лагерь на произвол судьбы. Это решение оставалось неизменным и теперь: ружье околдовало его, и он сел на землю, с подогнутыми к подбородку коленями и устремленными на запад глазами, дожидаясь ночи.
   За час до заката он двинулся по направлению к лагерю и подоспел к нему как раз в то время, когда солнце исчезло за горизонтом. Он видел свет костра и шел прямо на него. Около полуночи он лег на брюхо, подполз неслышно, как змея, к самому Адамсу, схватил ружье и патронташ и вскочил с ними на ноги.
   Теперь он больше не боялся. Он знал, что никому из присутствующих не тягаться с ним в беге. Он стоял, ухватив ружье за дуло. Белое лицо Адамса, храпевшего с открытым ртом, представляло чересчур заманчивую мишень для удара прикладом, и казалось, что смертный час спящего уже наступил, как вдруг внимание дикаря привлек предмет, неожиданно показавшийся из-под складок брезента.
   То была рука Берселиуса.
   Разметавшись в неспокойном сне, Берселиус выбросил руку со сжатым кулаком: этот кулак поразил взгляд заппо-запа, как эмблема власти, и укротил его, как хлыст укрощает разъяренного пса.
   "Б'селиус" был жив и был в состоянии стиснуть кулак. Этого было достаточно для Феликса. С быстротой молнии он сорвался с места, и луна бросила на землю его бегущую тень, подобную темной силе, выпущенной на волю, во вред стране и жизни.
   Адамс проснулся с восходом солнца и убедился, что ружья его и патронташа как не бывало. Носильщики ничего не могли сказать. Он достаточно научился туземному наречию, чтобы расспросить их, но они только и делали, что трясли отрицательно головой, и Адамс начал было обдумывать, как воздействовать на них, когда Берселиус вылез из палатки.
   Силы его возвратились. Растерянный взгляд исчез, но выражение лица стало другим. Вечная полуулыбка, являвшаяся такой своеобразной принадлежностью его лица, совершенно исчезла. Спокойный взгляд, ни на кого не смотревший снизу вверх и ни перед кем не опускавшийся, властное выражение и развязность, присущая ему, полному самообладания и силе, -- куда девалось все это?
   Глядя на своего спутника, Адамс испытал то, что мы испытываем при виде внезапно изуродованного человека.
   Кому не приходилось видеть человека, внезапно изменившегося вследствие несчастного случая на охоте, железнодорожного крушения или большого горя; человека, о котором говорят: "Да, он уже совсем не тот, кем был до своего несчастья".
   Вчера еще этот человек был бодр и весел, полон ума и жизненной силы, сегодня же вы видите совершенно иное создание, с отвислой губой, потухшим взглядом и неуверенностью движений, выдающей слабость низшего ума.
   У Берселиуса губа не отвисла, и в манерах не было недостатка нормальной решимости здорового человека; происшедшая в нем перемена была не так резка, но более чем очевидна. Природа так высоко поставила его над другими людьми, что даже трещина в пьедестале, и та была заметна; что же касается повреждения, нанесенного самой статуе, то понадобится лестница времени, чтобы добраться до него.
   Сегодня Берселиус не только не казался угнетенным, но, скорее, даже веселым. Он умылся, дал перевязать себя Адамсу и сел за жалкий завтрак из мясных консервов и маниоковых лепешек, с водой, зачерпнутой тыквенной бутылкой из пруда.
   Он не упоминал о тумане в голове, и Адамс тщательно обходил этот вопрос.
   "Проспался!" -- подумал Адамс. -- А все-таки, это не тот человек. Он в десять раз стал человечнее и более похож на других. Интересно, сколько времени это может продлиться? Должно быть, до тех пор, пока он будет чувствовать себя больным".
   Он встал за своей трубой, когда Берселиус, который теперь кончил завтракать и также встал на ноги, поманил его к себе:
   -- Мы отсюда пришли? -- спросил он, указывая на запад.
   -- Да, -- сказал Адамс, -- отсюда.
   -- Видите линию горизонта? -- спросил Берселиус.
   -- Да, я вижу эту линию.
   -- Так вот -- память доводит меня до этой линии, но не дальше.
   "Беда! -- подумал Адамс, -- опять все начинается сначала!"
   -- Я могу вспомнить все, что случилось, -- продолжал Берселиус, -- насколько хватит глаз. Вот, например, у того дерева, поодаль, упал один из носильщиков. Он был очень утомлен. А когда мы переходили через этот ряд холмов близ горизонта, мы видели, как дрались две птицы, два лысых ястреба...
   -- Верно, -- подтвердил Адамс.
   -- Но по ту сторону горизонта, -- продолжал Берселиус, внезапно возбуждаясь и хватая Адамса за руку, -- я ничего не вижу. Ничего не знаю. Все один туман -- один туман.
   -- Да-да, -- сказал врач. -- Это всего лишь слепота памяти. Она возвратится.
   -- Да точно ли возвратится? Если я смогу дойти до горизонта и увидеть то, что лежит за ним, и вспомню эту местность, и если я буду идти все дальше и дальше, той же дорогой, какой мы шли сюда, и если я буду все припоминать по дороге, тогда -- тогда я спасен. Но если я дойду до горизонта и увижу, что туман мешает мне взглянуть дальше, тогда я попрошу вас убить меня, ибо невозможно переносить такое страдание.
   Он внезапно умолк, а потом, словно обращаясь к невидимому лицу, закричал:
   -- Моя память осталась на этой дороге!
   Встревоженный его возбуждением Адамс пытался его успокоить, но Берселиус, обуянный жутким желанием проникнуть по ту сторону тумана и обрести самого себя, не хотел успокаиваться. Он требовал одного: немедленно покинуть лагерь и идти обратно пройденной однажды дорогой. Инстинкт подсказывал ему, что при виде знакомых предметов память его проснется, и по мере того, как он будет продвигаться вперед, туман будет отступать перед ним и, пожалуй, совсем исчезнет в конце концов. Так говорил инстинкт, но разум, этот вечный источник неверия, терзал его сомнениями.
   Единственным средством было пойти обратно и посмотреть. Адамс сомневался в том, хватит ли у его пациента физических сил, но пришлось уступить, так как нравственное страдание могло оказаться более пагубным, чем физическое истощение.
   Он приказал носильщикам сниматься с места и лично начал помогать им собираться в дорогу. Брали только самое необходимое, и даже меньше того, ибо при состоянии Берселиуса требовалось не меньше десяти дней, чтобы дойти до М'Бассы. Четыре фляжки уцелели: их наполнили водой из пруда. Взяли с собой палатку и исправленный Феликсом шест. Маниоковые лепешки, мясные консервы и несколько фунтов шоколада довершали багаж. Не было ни ружей, ни трофеев. Из всего отряда носильщиков осталось всего-навсего двое. Берселиус был выведен из строя, Феликс исчез, они не имели проводника, и ужаснее всего было то, что они свернули с пути под прямым углом, когда пустились в погоню за слонами, и Адамс не имел никакого представления о том, в каком месте они свернули. Носильщики были абсолютно бесполезны в этом отношении, и если только не вмешается судьба, они погибли, ибо не было ни ружей, ни зарядов, чтобы добыть пищи.
   Воистину примета лежащего слона оказалась верной!
   Когда все нагрузились -- Адамс наравне с неграми, -- они повернулись спиной к дереву и прудам, предоставляя им гореть здесь на солнце во веки вечные, и двинулись прямо на запад, в том направлении, откуда пришли.
   Берселиус пришел сюда в погоне за грозным и беспощадным существом; он шел обратно за чем-то, еще более ужасным и беспощадным, -- за памятью.
   Они отбыли из лагеря часа через четыре после восхода солнца и через два часа достигли той гряды холмов, о которой Берселиус говорил, что она находится у горизонта...
   Когда они поднялись на нее, Берселиус остановился и начал вглядываться вперед: лицо его выражало надежду и торжество.
   Он схватил Адамса за руку и указал на запад. С холмов открывался широкий вид на окрестности.
   -- Я ясно помню все это, -- сказал он, -- все, вплоть до горизонта.
   -- А за горизонтом?
   -- Стоит туман, -- сказал Берселиус. -- Но он будет отступать передо мной. Теперь я знаю, что мне надо только увидеть предметы, чтобы вспомнить их и самого себя в связи с ними.
   Адамс промолчал. На него жутью повеяло от мысли, что этот человек в буквальном смысле проходит в обратном направлении к своему прошлому. По мере того как будут отдергиваться завесы дали, одна за другой, прошлое будет возвращаться к нему, шаг за шагом.
   Но Адамс и не воображал себе всего ужаса этого путешествия.
   Его поразила одна странность. Берселиус ни разу не попытался рассеять туман путем вопросов. Он, очевидно, был всецело поглощен мыслью о завесе тумана и о необходимости бороться с ней физическими средствами -- дерево за деревом и миля за милей.
   Потому, вероятно, он не задавал вопросов, что находился во власти глубоко залегшего в нем инстинкта, говорившего ему, что утраченное им прошлое может воскреснуть только при реальном соприкосновении с виденными раньше предметами.

XXIV. Приговор пустыни

   Берселиус ни слова не спросил о катастрофе. Собственное его несчастье, вероятно, уничтожило интерес ко всему остальному.
   Адамс ничего не говорил ему о Феликсе, о его ужасных деяниях и краже ружья. Между тем Феликс, хотя и исчез с глаз Адамса навсегда, однако не исчез еще с лица земли. Он жил и действовал, и судьба его стоит нескольких слов, ибо представляет собой трагедию, вполне подходящую для этой безжалостной страны.
   Завладев ружьем и патронташем, заппо-зап вприпрыжку отправился на северо-восток, наслаждаясь сознанием обладания и власти. Отойдя миль на шесть от лагеря, он бросился на землю под кустом и, положив руку на ружье, проспал до зари и охотился во сне, как гончая собака.
   Проснувшись, он встал и продолжал свой путь, все продвигаясь на северо-восток и окидывая горизонт и окрестности зорким, как у птицы, глазом. Он пел на ходу, и его пение вполне гармонировало с его острыми зубами. Если бы могла петь отравленная стрела, песнь ее походила бы на то, что пел Феликс, когда бежал на северо-восток; и за ним бежала его длинная утренняя тень, не менее бездушная и бессердечная, чем он сам.
   Что побудило Феликса последовать за Верхареном в Янджали из Бена Пианги, одному небу известно, ибо он стоял совершенно вне черты человечности. Слоны были много выше его в отношении любви и доброты; приходилось спуститься до аллигаторов, чтобы найти ему ровню, да и то с трудом.
   То была гуттаперчевая фигура, способная, однако, ходить и говорить, и жить и наслаждаться; убийство и истязание были для него эстетикой жизни.
   За час до полудня над группой деревьев Феликс заметил движущийся предмет. То была голова жирафы.
   Той самой жирафы, которая бежала вместе со слонами и свернула от них на юг. Теперь она бродила там и сям, разыскивая пищу, и, едва завидев характерную голову, Феликс упал ничком на землю, как подстреленный. Жирафа его не заметила, и голова ее, исчезнув на миг, вновь появилась; она паслась, срывая веточки с листьями, и Феликс, повернувшись на бок, открыл казенную часть ружья, вложил по патрону в каждый ствол и закрыл ее. Между тем, без ведома Адамса, в левый ствол винтовки попал комок глины, застрявший в нем на расстоянии двух дюймов от дула: ничтожный комочек -- не больше обыкновенного пыжа, попавший сюда во время хозяйничанья слонов; и хотя его с легкостью можно было бы вынуть простым прутиком, однако сам проказник Пек не мог бы придумать более зловредной препоны. Во всяком случае такая дьявольская изобретательность была не в его духе.
   Когда Адамс выстрелил в Феликса, он сделал это, по счастью для себя, из правого ствола; комок не разбился от сотрясения, будучи еще влажным, так как это была глина с берега пруда. Он был влажен и теперь, от утренней росы.
   Заппо-зап и не подозревал о существовании затычки. Кроме того, очевидно, он не имел ни малейшего представления о странностях этих громоздких, старомодных охотничьих ружей, ибо взвел оба курка, -- а если стрелять из такого ружья с обоими взведенными курками, то можно почти наверняка предсказать, что оба ствола выпалят одновременно от сотрясения.
   Волоча за собой ружье, дикарь прополз в высокой траве до расстояния выстрела от группы деревьев и залег там в ожидании.
   Ждать ему пришлось недолго.
   Проголодавшаяся жирафа прохаживалась около деревьев, выбирая самые молодые и свежие листья, как гурман выбирает лучшие листочки салата.
   Через несколько минут выступила наружу и вся ее фигура с протянутой кверху бесконечной шеей, в конце которой виднелась нелепая голова с маленькими, тупыми, бесполезными рожками, то роясь в листве, то оборачиваясь и оглядывая местность в поисках опасности.
   Феликс лежал неподвижно, как бревно; потом, выгадав минуту, когда голова жирафы спряталась в листве, он поднялся на колено и прицелился.
   Грянул оглушительный выстрел -- жирафа свалилась, ревя, визжа и брыкаясь, а Феликс, отброшенный назад, вытянулся на спине, под облачком прозрачного синего дыма.
   Казенная часть ружья взорвалась. Он стрелял из правого ствола, но сотрясением спустило также и второй курок.
   Дикарю показалось, будто большая черная рука ударила его по лицу и отшвырнула назад. Он с минуту пролежал в ошеломлении, затем сел, и вот! Солнце померкло, и он очутился в непроглядном мраке...
   Он ослеп, ибо глаз его как не бывало, а на месте носа получилась впадина. Представлялось, будто он надел красное бархатное домино, и он так и сидел в солнечных лучах с рассеивающейся над ним в воздухе последней сизой дымкой и не мог понять, что такое случилось с ним.
   Он не имел представления о слепоте; мало был знаком с болью. Англичанин на его месте кричал бы от муки; но главное для Феликса, хотя боль и была сильна, было то, что солнце "ушло к черту".
   Он поднес руку к больному месту и нащупал изуродованное лицо, но это ничего ему не сказало.
   Внезапный черный мрак был не тот, который получается, если закроешь глаза; это было нечто иное, и он поднялся на ноги, чтобы разузнать, в чем дело.
   Теперь он мог чувствовать темноту, и сделал несколько шагов, чтобы узнать, можно ли пройти ее насквозь; потом подпрыгнул, чтобы посмотреть, не будет ли светлее наверху, и снова опустился на четвереньки, пытаясь подползти снизу, и кричал и гикал, в надежде прогнать ее.
   Но то была великая темнота, через которую не перескочить, хотя бы он подскочил до самого солнца, и под которую не подползти, будь он тонок, как лезвие ножа, и которой не прогнать криком, хотя бы он кричал целую вечность.
   Он быстрыми шагами зашагал прочь, потом перешел на бег. Бежал он быстро, но какой-то инстинкт в ногах предупреждал его о неровностях почвы. Взорвавшееся ружье валялось в траве, там, где он уронил его, мертвая жирафа лежала на месте своего падения -- около деревьев; ветер дул, травы кивали, солнце раскинулось пирамидой света от горизонта, а в сверкающей вышине повисла черная точка, колеблясь над сраженным животным на опушке леса.
   Черная фигура продолжала сломя голову мчаться вперед. Она описывала огромный крут, гонимая в небытие потемок бушующей внутри нее черной душой.
   Часы шли за часами, и наконец она упала на землю и так и осталась лежать лицом к небу, с распростертыми руками. Можно было бы счесть ее за неживую. Но уничтожить это существо было не так легко.
   Во время всех передвижений Феликса, за ним, не переставая, следил зоркий глаз. Не успел он пролежать и минуты, как с неба камнем упал ястреб и опустился на него с распростертыми крыльями.
   Еще минута, и ястреб завизжал в руках дикаря, который раздирал его на клочья и пожирал живьем!

* * *

   Но пустыня неумолимо выносит смертный приговор слепым. Глаз -- все в борьбе слабого с сильным. Вот и случилось, что два дня спустя два леопарда северо-восточных лесов сошлись в бою с черной фигурой, и та защищалась зубами, и руками, и ногами; и желтоглазые коршуны наблюдали борьбу, способную поразить ужасом сердце Фламинина.

XXV. К закату

   После того как Берселиус, стоя на холме, вдоволь насмотрелся вдаль, с восторгом впивая каждую подробность, путники отправились дальше, с Берселиусом во главе.
   Проводника у них не было. Единственный план Адамса заключался в том, чтобы пройти прямо на запад, примерно то же расстояние, какое они прошли форсированным маршем в безумной погоне за стадом, затем свернуть под прямым углом на север и попытаться выйти к лесному перешейку, объединяющему два леса в большую чащу М'Бонга.
   Но запад -- понятие растяжимое и обозначается только при заходе солнца. Компаса у них не было: слоны уничтожили все инструменты экспедиции. Не миновать им сбиться с прямого направления и вовлечься в заколдованный круг, заманивающий всех слепых и всех лишенных компаса путников. Даже если бы им чудом удалось набрести на лесной перешеек, лес завладеет ими, собьет их с толку, пойдет гонять от дерева к дереву, от прогалины к прогалине, и затеряет их в конце концов в одном из миллионов тупиков, караулящих заблудившегося в любом лесу.
   Стойкое сердце большого человека не дрогнуло перед этой перспективой. Перед ним была открыта дверь для борьбы, и этого было достаточно. Но теперь, когда Берселиус выступил вперед, чтобы вести их, в душе его зародилась надежда. Его осенило ошеломляющее и радостное предположение. Возможно ли, что Берселиус приведет их обратно?
   Уцелевшая память его была так остра, желание проникнуть за преграду тумана так непоколебимо, что невольно зарождалась мысль: а что если он выведет их на правильный путь, руководствуясь, как собака, не зрением, а чутьем?
   Единственно лишь следуя тем самым путем, которым они пришли сюда, Берселиус мог заглянуть в желанное прошлое. Единственно лишь, приобщая дерево к дереву, холмы к холмам, воспоминание к воспоминанию, он мог собрать все то, что растерял в пути.
   Удастся ли это ему?
   От решения этого вопроса зависела жизнь всех путников.
   Идти им надлежало по следу, по которому привели их слоны. Адамс не мог определить, находятся ли они на нем, так как роса и ветер сделали неясные следы окончательно неразборчивыми для цивилизованного глаза, но Берселиус даже не смотрел на землю, а руководствовался исключительно очертаниями местности. Между тем это представлялось Адамсу безнадежным. Ибо большая слоновая пустыня вся на один лад, и одна гряда холмов тождественна другой гряде холмов, и одна травянистая поляна похожа на другую, и разбросанные деревья ничего не говорят заблудившемуся, кроме того, что он заблудился.
   Зной к этому времени усилился, носильщики обливались потом под тяжелым грузом, и Адамс, нагруженный наравне с ними, впервые понял, что такое быть невольником и вьючным животным.
   Берселиус шел налегке и, по-видимому, не страдал от жары; хотя ему следовало бы ослабеть от раны и кровопускания, он тем не менее все шел и шел вперед, явно торжествуя, когда горизонт сменялся новым горизонтом, и поляна кивающих трав сменяла холмы.
   Но час шел за часом, и в сердце Адамса угасала надежда и начинала воцаряться неумолимая уверенность, что они сбились с пути. Местность почему-то казалась ему не совсем схожей с той, что ему приходилось видеть до сих пор; он мог бы поручиться, что теперь они идут не той дорогой, по которой гнались за стадом. Нет. Надежда его была основана на песке! Как может человек, почти утративший память, вести других безошибочно? Тут уже не слепой ведет слепого, а слепой ведет зрячих.
   Берселиус сам себя обманывал. Его вела не память, а надежда.
   А Берселиус все продолжал указывать путь, самоуверенно и радостно выкрикивая: "Смотрите! Помните это дерево? Мы прошли как раз на том же расстоянии от него". Или: "Смотрите на эту лужайку! Мы здесь останавливались".
   Спустя некоторое время Адамс перестал отвечать. Ликование Берселиуса болью отзывалось в его сердце. Во всем этом был какой-то ужасный сардонический юмор, оскорбительная для души насмешка.
   Мертвец, ведущий живого, слепой, ведущий зрячего, безумие, ведущее здравый смысл к гибели.
   Тем не менее ничего не оставалось делать, как только идти за ним. Не все ли равно, дорога Берселиуса или другая? Закат скажет, идут ли они на запад. Ему хотелось только, чтобы Берселиус замолчал.
   Достаточно тяжело было и без этих торжествующих возгласов.
   Был уже почти полдень; дувший до сих пор в лицо ветерок совсем затих; чувствовалось только легчайшее колебание воздуха, и с ним внезапно донесся запах тления, подобного которому Адамс никогда еще не ощущал.
   Запах все усиливался.
   Они поднялись в это время на небольшой откос, и смрад стал невыносимым. Адамс только что отвернулся сплюнуть, когда возглас шедшего впереди Берселиуса привлек его.
   Откос скрывал от них высохшее русло реки, и теперь перед ними, в этом песчаном корыте, громоздясь среди окружающих скал, открылся труп слона.
   Стая птиц, копошившихся на его остове, с криком поднялась в воздух и разлетелась.
   -- Помните? -- крикнул Берселиус.
   -- Помню ли я?.. -- сказал Адамс. -- Помню ли?..
   То был труп большого животного, мимо которого они прошли в погоне за стадом.
   Да, теперь больше не оставалось сомнений в том, что Берселиус ведет их по верному следу. Он прошел прямо тем же путем, каким они шли сюда, не сбившись ни на сто шагов в сторону.
   Огромное животное лежало так же, как они оставили его, но работа птиц оставила на нем следы: ужасные следы, на которые не хотелось засматриваться.
   Они переправились через русло и пошли дальше, Берселиус -- в роли проводника, Адамс -- рядом с ним.
   -- Знаете ли что? -- сказал Адамс -- Я начинал думать, что вы идете по ложному следу.
   Берселиус улыбнулся.
   Ни разу еще Адамс не видал у него такого выражения. Та усмешка, которая отличала и портила его лицо в течение всей жизни, усмешка, близкая к глумлению, -- эта усмешка исчезла: новая улыбка играла не на губах, а в глазах.
   -- Он был точно в таком же положении, -- заметил Адамс. -- Но птицы живо покончат с ним. Так или иначе, он сделал одно доброе дело: он показал нам, что мы на верном пути, и вернул вам кусочек памяти.
   -- Бедняга! -- сказал Берселиус.
   Странно прозвучало это слово в устах некогда жестокосердного Берселиуса: в них слышалось подобие жалости.

XXVI. Исчезающий туман

   Они сделали привал за два часа до заката. Одним из немногих преимуществ страны является обилие бурелома и высохших кустов, с которых всегда можно собрать достаточно топлива для костра.
   С помощью охотничьего ножа и топорика, целиком сделанного из стали и потому не пострадавшего, Адамс нарубил запас сучьев. Варить им было не в чем, да и имевшаяся у них пища в этом не нуждалась.
   Палатка была в удовлетворительном виде, так как Феликс прекрасно исправил шест. Они поставили ее и, поужинав, расположились на ночлег, предоставляя носильщикам выбор: караулить или нет, как им заблагорассудится.
   Берселиус, так бодро державшийся весь день, вдруг ослабел под конец. Он было словно в ошеломлении: не вымолвил ни слова, ел механически и едва успел лечь, как уже заснул крепким сном.
   Но он был счастлив. Счастлив, как человек, внезапно узнавший, что может преодолеть угрожавший ему паралич, или тот, перед кем поднимается завеса слепоты, открывая ему шаг за шагом тот мир, который он почитал уже потерянным.
   В то время как этот человек спит в палатке рядом со своим спутником и убывающая луна встает над горизонтом, сливая бледный свет с красным отблеском костра, будет не лишним сказать здесь несколько слов о том прошлом, которого он так страстно ищет.
   Берселиус был смешанного происхождения: отец его был швед, мать -- француженка.
   Арман Берселиус-старший был, что называется, счастливчик. Другими словами, он обладал той изворотливостью ума, которая позволяет ловить случай и предвидеть события.
   Умение заглядывать в будущее является ключом к богатству и храму власти. Знать, что поднимется и что упадет в цене, вот в чем заключается искусство успеха в деловой жизни, и это-то искусство и сделало Армана Берселиуса миллионером.
   Берселиус-младший рос в денежной атмосфере. Мать его умерла, когда он был совсем ребенком. Братьев и сестер у него не было; отец его, холодный сластолюбец, невзлюбил ребенка; почему-то, без какого-либо фактического основания, он вообразил, что мальчик -- сын другого.
   Основа скверной натуры -- недоверие. Берегитесь того, кто всегда боится быть обманутым! Кто не способен верить, тот сам недостоин доверия.
   Берселиус грубо обращался с сыном, и мальчик, с великой потребностью любви в сердце, возненавидел обижавшего его человека ненавистью, имевшей нечто адское в своей силе.
   Но все это он хранил в тайне. Сила воли и самообладание, составлявшие отличительные свойства этого человека в зрелом возрасте, были не менее замечательны в ребенке. Когда отец избивал его за малейший проступок, он ничем не выдавал ни боли, ни злобы, когда же старик наносил ему худшее оскорбление, какое можно нанести детской душе, и издевался над ним при взрослых, мальчик не вспыхивал, не поводил бровью. Он бросал это оскорбление зверю, питавшемуся его сердцем, и зверь этот пожирал его и рос и рос без конца.
   Родник был отравлен у самого источника.
   То сердечное воспитание, которое дается одной любовью, было навеки отрезано от ребенка, и наставницей его, вместо любви, сделалась ненависть.
   А между тем этот ум, оскверненный с самого начала, был выдающийся ум: обширный интеллект, великий на зло или великий на добро, но никогда не мелочный и вскормленный неистощимым источником энергии.
   Старший Берселиус, словно преследуя окончательную гибель сына, широко снабжал его деньгами. Делал он это из самолюбия.
   Молодой человек прошел всю программу разврата и получил от дьявола больше наград, чем какой-либо другой юноша его поколения. Он окончил военную школу Сен-Сир и поступил в кавалерию, но вышел в отставку по смерти отца в чине капитана.
   Теперь он оказался совершенно свободным, без профессии, и с сорока миллионами франков, которые мог расточать или копить по своему усмотрению.
   Он сразу занял место в деловом мире, орудуя одной рукой в политике, другой -- в финансах. Таких людей, как Берселиус, на европейском континенте имеется около дюжины. Политики и финансисты, под видом boule-vardiers. Праздные буржуа по внешности, в действительности это люди себе на уме, незаметно делающие свое политическое и финансовое дело и неведомо участвующие в подготовке событий.
   Из них был Берселиус, который разнообразил монотонность светской жизни периодическими экспедициями в пустыню.
   Когда король Леопольд основал государство Конго, Берселиус усмотрел здесь богатый источник доходов. Он знал эту страну, так как охотился в ней. Он знал, сколько можно добыть тут слоновой кости, копаловой камеди и пальмового масла, а в каучуковой лозе угадывал нетронутый источник беспредельных богатств. С другой стороны, он сознавал огромную трудность сделать эту территорию доходной; другими словами, он понимал рабочий вопрос. Европейцы не смогут исполнять предстоящую работу; негры не пожелают, разве только за плату, да и то неудовлетворительно.
   Содержать большой штат европейской полиции, чтобы принуждать негров работать на европейских условиях, представлялось совершенно немыслимым. Расходы поглотят половину доходов; солдаты будут вымирать, и, что всего хуже, другие державы могут сказать: "Что вы здесь делаете с такой большой армией?" Необходимо исключить слово "рабство" из процедуры, иначе "совесть" Европы может пробудиться... Берселиус это предвидел, и идея туземной милиции привела его в восхищение. Гениальная мысль: объединить всех феликсов бассейна Конго в войско тьмы, а всех слабых и беззащитных -- в стадо рабов -- пришлась ему вполне по душе.
   Когда основался величайший из синдикатов убийства в мире, Берселиус сделался одним из его членов. Его не приглашали на кровавый пир, он сам себя пригласил.
   Он очутился в Конго по прихоти охотничьей экспедиции и умел видеть и наблюдать; позднее, при второй поездке, он видел, как назревал план Леопольда. Он бросил ружье и возвратился в Европу.
   Влияния его хватило бы на то, чтобы вдребезги разбить назревающую адскую махинацию. Америка еще не была вовлечена обманом в подписание разрешения на убийство, врученного ею Леопольду 22 апреля 1884 года. Германию не успели обойти. Англия и Франция пока держались в стороне; и Берселиус, явившись в психологический момент, живо наладил дело.
   В результате состояние его увеличилось на два миллиона фунтов стерлингов в течение ближайших десяти лет.
   Через час после восхода солнца они снова пустились в путь. Утро стояло безветренное, жаркое и безмолвное, и яркое солнце бросало впереди идущих тени носильщиков с поклажей на голове, Адамса -- с палаткой и шестом, Берселиуса, указывающего им путь.
   Последний уже оправился от вчерашней слабости. Силы почти совсем возвратились к нему, и он испытывал то чувство обновления, чувство второго рождения в прежний мир, которое почти вознаграждает выздоравливающего за страдания перенесенной болезни.
   Ни разу еще с самого детства Берселиус так остро не радовался голубому небу, и солнцу, и траве под ногами; но ничто во всем этом не будило в нем воспоминаний детства, ибо туман все еще был налицо, скрывая детство и юношество и все, вплоть до горизонта.
   Однако туман больше не пугал его. Он нашел средство его разогнать: фотографические пластинки все были в целости под рукой, дожидаясь только, чтобы их привели в порядок, и он инстинктивно чувствовал, что, когда их накопится достаточно, мозг его окрепнет, туман сгинет навеки, и он снова станет самим собой.
   Спустя три часа после начала пути им повстречалось поваленное бурей дерево.
   Итак, Берселиус все еще вел их правильно, и вскоре они достигнут критического пункта, того, где свернули под прямым углом, чтобы идти за стадом.
   Вспомнит ли его Берселиус и свернет ли, или запутается и пойдет прямо?
   Минут через двадцать сам Берселиус ответил на этот вопрос.
   Он остановился, как вкопанный, и указал широким движением на север.
   -- Мы пришли оттуда, -- сказал он. -- Как раз в этом месте мы напали на след слонов и свернули на восток.
   -- Откуда вы это знаете? -- изумился Адамс. -- Я не вижу никаких ровно примет и, хоть убейте, не скажу, где мы свернули и откуда пришли, оттуда ли? -- указывая на север, -- или оттуда? -- указывая на юг.
   -- Откуда я это знаю? -- переспросил Берселиус. -- Да это место и все, мимо чего мы проходим, так же живо для меня, как если бы я ушел отсюда всего две минуты назад. Все это поражает меня с такой ясностью, что даже ослепляет. Это-то, вероятно, и производит туман. То, что я вижу, до такой степени осязательно, что заслоняет от меня все остальное. Мой мозг точно заново родился -- всякое воспоминание, которое возникает в нем, потрясает меня своей силой. Если бы существовали боги, они видели бы так, как я вижу.
   С северо-запада подул ветер. Берселиус с ликованием вдыхал его.
   Адамс стоял, глядя на него. Это возрождение памяти по кусочкам, это восстановление прошлого, шаг за шагом, миля за милей и горизонт за горизонтом, было, несомненно, наиболее необычайным мозговым процессом, какой ему когда-либо приходилось наблюдать.
   Подобные явления случаются в цивилизованной жизни, но там они менее поразительны, ибо прошлое возвращается к человеку от множества близких к нему пунктов -- сотни привычных подробностей в доме и по соседству взывают к нему, когда он соприкасается с ними; но здесь, в большой пустынной слоновой стране, единственным знакомым предметом был след, по которому они пришли со смежной полосы равнины. Если бы Берселиуса снять с этого следа и поставить его на несколько миль в сторону, он растерялся бы не хуже Адамса.
   Они свернули к северу, по пятам своего проводника.
   Поздно, на склоне дня, они остановились у того же самого пруда, около которого Берселиус застрелил носорогов.
   Желая убедиться в этом, Адамс прошел к тому месту, где большой самец сразился с самкой и где оба легли под выстрелами охотника.
   Кости были налицо, дочиста обглоданные и белые, иллюстрируя вечный голод пустыни, являющийся одним из ужаснейших фактов жизни. Два огромных животных оставлены были почти нетронутыми несколько дней назад; и целые тонны мяса растаяли, как снег на солнце, как туман на заре.
   Но Адамс не думал об этом, глядя на колоссальные кости; мысли его были поглощены чудом их возвращения, когда он переводил глаза с костяков на тонкую струйку дыма, встававшую от разведенного носильщиками костра на фоне вечерней лазури.
   Далеко на юге, почти теряясь в пространстве, парила птица, плывя по ветру без единого движения крыльев. Она исчезла с глаз, и небо осталось без единого пятнышка, и окружающая пустыня замерла в грозном безмолвии вечера, безжизненная, как белеющие у ног Адамса кости.

XXVII. "Я есмь лес"

   Два дня спустя, за два часа до полудня, они прошли мимо памятной для Адамса приметы.
   То было большое дерево, на котором Берселиус показал ему след слоновых клыков; а через час после того как они возобновили путь после полуденного отдыха, северный горизонт изменился и потемнел.
   То был лес.
   Небо у темной линии казалось, в силу контраста, необычайно ясным и бледным, и по мере того как они шли вперед, линия становилась выше, и деревья росли.
   -- Смотрите! -- сказал Берселиус.
   -- Вижу, -- отвечал Адамс.
   Его мучил один вопрос: сумеет ли Берселиус разобраться среди деревьев?
   Здесь, на равнине, он мог руководствоваться сотней мелких указаний; но как ему найти дорогу среди деревьев? Возможно ли, чтобы память провела его сквозь этот лабиринт, когда он превратится в чащу?
   Необходимо помнить, что между страной слонов и фортом М'Басса лежало два дня пути, пролегавшего лесным перешейком. У опушки леса деревья росли редко, но дальше начиналась сплошная чаща.
   Будет ли Берселиус в состоянии разгадать эту чащу? Это могло сказать одно только время. Сам Берселиус ничего о том не знал: он знал всего лишь то, что было у него перед глазами.
   Под вечер деревья вышли к ним навстречу -- баобаб и хлебное дерево, широко расставленные друг от друга; и они расположились у пруда и развели костры и спали, как люди спят на чистом воздухе лесов и пустыни.
   Утром они продолжили путь, и Берселиус по-прежнему казался уверенным в себе. К полудню, однако, он начал слегка волноваться. Деревья сдвигались все теснее; он все еще знал дорогу, но поле зрения его все сокращалось по мере того, как лес становился гуще; другими словами, туман придвигался все ближе и ближе. Он ничего не знал о лежавших перед ним дебрях; он знал только одно, что открытый перед ним явный путь сокращается с угрожающей быстротой и что если так будет продолжаться, он неизбежно совсем исчезнет.
   Радость, наполнявшая его сердце, начала сменяться горем приговоренного к слепоте человека, когда светлый мир начинает бледнеть у него на глазах, медленно, но неумолимо, как огонь догорающей лампы.
   Он прибавил шагу, и чем скорее он шел, тем короче становилась видимая ему дорога. И вот внезапно чаща, как большой зеленый сфинкс, опустила большую зеленую лампу и молвила из тайников своей души:
   "Я есмь лес!"
   Один лишь шаг, и они уже очутились в лабиринте. Большие листья нагло били их по лицу, лианы свисали перед ними, как заграждения из зеленых веревок, травы путались в ногах.
   Как зверь, попавший в засаду, Берселиус сломя голову бросился вперед. Шедший у него по пятам Адамс услышал, как что-то хлипнуло у него в горле. Еще несколько шагов, и Берселиус остановился.
   Лес тихо стоял, как бы прислушиваясь. Мрачно было под густой листвой в вечернем освещении. Адамс слышал биение собственного сердца и дыхание носильщиков. Если Берселиус сбился с пути, поистине они погибли.
   Минуту спустя Берселиус заговорил голосом человека, потерявшего надежду навсегда:
   -- Дорога пропала.
   Вместо ответа Адамс глубоко втянул в себя воздух.
   -- Передо мной ничего нет. Я заблудился.
   -- Не попытаться ли пойти обратно? -- спросил Адамс жестким тоном человека, который борется со своим голосом.
   -- Обратно? К чему? Я не могу идти обратно, я должен идти вперед. Но здесь ничего нет.
   Ужасно было слышать голос несчастного. Он так победоносно выступал весь день, приближаясь с каждым шагом к самому себе, к тому "я", которого сокрыла от него память, и память же возвращала ему по частям. И вот теперь путь его прекратился, как если бы поперек дороги встала стена.
   Но Адамс принадлежал к тому типу людей, которые могут временно приуныть, но недоступны отчаянию.
   Пусть они шли без отдыха весь день, пусть заблудились но, как бы то ни было, до форта М'Басса осталось недалеко, и прежде всего следует подумать об отдыхе и пище.
   Как раз перед ними имелась небольшая прогалина, и здесь Адамс собственными руками поставил палатку. Костра они не развели, но когда взошла луна, хотя и на последней четверти, лес осветился зеленоватым светом, напоминавшим сияние светляков. Можно было разобрать лианы и деревья, блестящие росой листья -- то резко очерченные, то смутные, -- и все это купалось в сквозной зеленой дымке, и слышался лепет и шелест падающей росы.
   Горестный этот звук -- наиболее скорбный из всех лесных звуков Конго. Он так полон слез. Представляется, будто это сам лес плачет втихомолку в ночной тиши.

XXVIII. Нежданный проводник

   Плохо затеряться в такой местности, как слоновая страна, но затеряться в густых дебрях тропического леса -- несравненно хуже.
   Вы находитесь в ужасном лабиринте, состоящем не из дорожек, а их глухих древесных заслонов. Я говорю теперь о той непроходимой чаще, влажной и жаркой, где брожение жизни в полном разгаре и где процветает каучуковая лоза; где вы по колено проваливаетесь в тину и цепляетесь за дупло, чтобы удержаться, льнете к нему, истекая потом и дрожа, как собака, ищете точку опоры и находите ее лишь для того, чтобы погрузиться в новую трясину. Дикая свинья и леопард избегают этих мест; скверно здесь даже в сухой сезон года, когда солнце дает кое-какой свет в течение дня, а луна -- зеленое дымчатое мерцание по ночам, но во время дождей это нечто ужасающее. Ночью темно, как в дупле, а днем свет настолько слаб, что, держа руку перед глазами, видишь ее в виде тени. Западная часть леса М'Бонга врезается клином пагубных месторождений каучука в перешеек здоровых лесов. Берселиус и его спутники заплутались как раз в конце этого клина.
   Оба носильщика были из Янджали, они понятия не имели об этих лесах и были бесполезны как проводники. Они сидели теперь у палатки, уничтожая пищу и являясь темными тенями в зеленоватом свете. Там и сям на лоснящуюся черную кожу плеча или колена падал блик неясного мерцания, и листья и лианы, стволы и ветки представлялись водорослями в водянистом освещении морской пещеры.
   Адамс зажег трубку и сел рядом с Берселиусом у входа в палатку. Берселиус мало говорил после первого выкрика при потере следа, и на лице его виднелось растерянное выражение, на которое печально, но любопытно было смотреть. Чрезвычайно любопытно, ибо оно открыто говорило то, на что лишь намекали до сих пор сотни мелочей, -- то, что прежний Берселиус исчез и что на место его заступил новый Берселиус. Адамс сперва приписывал происшедшую в нем перемену слабости; но слабость прошла, огромная жизненность Берселиуса снова одержала верх, а между тем перемена все же была налицо.
   То не был человек, договорившийся с Адамсом в Париже; его можно было бы принять за безобидного близнеца грозного капитана Малаховской авеню, Матади и Янджали. Когда память возвратится вполне, приведет ли она за собой старого Берселиуса, или же новый Берселиус, кроткий, безобидный и незлобливый, внезапно очутится под бременем страшного прошлого того человека, коим когда-то был?
   Не подлежит сомнению, что разум человеческий способен -- в силу ли несчастного случая, огорчения или мистического экстаза -- мгновенно перевернуться, так сказать, вверх дном, причем добро поднимается кверху, а зло опускается на дно. Механическое давление на известную часть мозга одинаково способно совершить это превращение, как может также превратить святого в дьявола.
   Находился ли Берселиус под влиянием подобного перерождения?
   Адамс не задавался подобным вопросом; он был погружен в мрачное раздумье.
   Он курил медленно, заслоняя пальцами огонь, дабы дольше сохранить табак, которого у него оставалось всего на две трубки. Он раздумывал о том, что к завтрашнему вечеру, к сожалению кисет будет пуст, как вдруг, откуда-то из лесной чащи, донесся звук, от которого он вскочил на ноги, а оба носильщика очутились на четвереньках, как настороженные собаки.
   То был звук человеческого голоса, и голос этот тянул песню, жуткую и заунывную, как голос падающей росы. Напев поднимался и опускался, звуча монотонно и ритмично, подлинной песнью уныния, и Адамс слушал, чувствуя, как мороз продирает его по коже и волосы встают на голове, пока один из носильщиков не выпрямился и громко не крикнул:
   -- Ай-аиий!
   Пение умолкло; и минуту погодя, слабо и трепетно, как призыв чайки, донесся ответ:
   -- Ай-аиий!
   -- Человек! -- проговорил носильщик, сверкнув белками и зубами на Адамса.
   Он снова крикнул, и снова прозвучал ответ.
   -- Живо! -- сказал Адамс, подхватив вставшего Берселиуса под руку. -- Где-то по соседству имеется туземец; он может вывести нас из этой окаянной западни. Ступайте за мной и не отставайте!
   Продолжая держать Берселиуса за руку и дав знак второму туземцу следовать за ним, он взял первого носильщика за плечо и двинул его вперед. Тот отлично понимал, что от него требуется, и пошел на голос, попеременно окликая и прислушиваясь, пока наконец не уловил точного направления и не зашагал быстрее, с Берселиусом и Адамсом по пятам. Временами они проваливались по колено в трясину, продираясь сквозь листву, ударявшую их словно большими мокрыми руками; временами далекий отклик как бы отдалялся, и они придерживали шаг, затаивали дыхание и прислушивались; как вдруг, вследствие какого-то особого фокуса в расположении деревьев, -- хотя ветра не было и они не колыхались, -- голос внезапно приблизился:
   -- Ай-аиий!
   И вот наконец впереди засветился смутный красный свет, и, прорвавшись сквозь листву, они очутились на небольшой прогалине, где перед костром из валежника одиноко сидел туземец, совершенно голый, за исключением грязной тряпки вокруг бедер, похожий на черного гнома, на фавна этих ужасных мест, и как бы самое олицетворение их уныния и смерти.
   Когда они впервые увидели его, он сидел, опершись подбородком на ладонь, но при виде белых людей тотчас вскочил бежать; носильщик что-то крикнул ему, после чего он уселся обратно, дрожа всем телом.
   То был один из сборщиков каучука. Он пришел сюда накануне и построил себе шалаш из сучьев и листьев. Здесь он думал пробыть недели две, и пища его, главным образом маниок, лежала, прикрытая листьями, в шалаше.
   Носильщик продолжал говорить со сборщиком, и тот, теперь уже овладев собой, стоял, сложа руки, перед белыми и поглядывал то на Адамса, то на Берселиуса.
   -- М'Басса, -- сказал Адамс, притронувшись к носильщику, после чего указал на сборщика и в лесную даль, туда, где, как он предполагал, находится форт М'Басса.
   Носильщик понял. Он сказал несколько слов туземцу, который яростно закивал головой и ударил себя в грудь рукой.
   Затем носильщик снова обратился к Адамсу.
   -- М'Басса, -- сказал он, кивнув головой и указав сперва на сборщика, а вслед за тем на лес.
   Вот и все, но это означало, что они спасены.
   Адамс разразился громким гиканьем, которое раскатилось между деревьями, распугивая птиц и летучих мышей, и замерло в глубине чащи. Но тут же он ударил себя в грудь кулаком.
   -- А палатка? -- воскликнул он. -- Где наша палатка?
   Действительно, хотя они отошли недалеко от места привала, но скитались туда и сюда, прежде чем носильщик нашел правильное направление, и палатка, припасы и все остальное имущество погибли так же безвозвратно, как если бы были брошены в волны океана.
   Отойти от какого-либо предмета, хотя бы на сто шагов, в этом ужасном лесу значило потерять его. Даже сборщики каучука, которые чувствуют себя в лесу, как дома, и те вынуждены делать зарубки на стволах, ломать кусты и связывать между собой лианы, чтобы разбираться в этих густых дебрях.
   -- Верно, -- усталым голосом подтвердил Берселиус. -- Мы потеряли даже это.
   -- Нужды нет, -- ответил Адамс, -- зато мы приобрели проводника. Мужайтесь, этот человек приведет нас в форт М'Бассу, и там вы опять найдете дорогу.
   -- Вы уверены? -- тихо спросил Берселиус с оттенком надежды.
   -- Уверен ли? Несомненно. Вы забыли форт М'Бассу. Ну-с, когда вы увидите его, вы его вспомните, и это вас приведет прямо домой. Бодритесь, тут к вашим услугам костер и шалаш; вы выспитесь, а рано утром отправимся с новыми силами в путь, и это черномазое отродье Сатаны приведет вас прямым путем к верной дороге и вашей памяти. Правда ведь, а, дядя Джо?
   Он похлопал сборщика по плечу, и на удрученной физиономии последнего показалось подобие улыбки; никогда еще ему не попадался белый человек такого склада. Затем Адамс ревностно принялся за дело: набросал хвороста в огонь, уложил Берселиуса под кровом жалкого шалаша, а сам уселся поближе к костру и достал трубку с тем, чтобы покурить напоследок, прикончив остаток табака в один присест.
   Об сборщика каучука, последнего и смиреннейшего из сынов земли, они получили тепло и приют; пришлось обратиться к нему и за пищей. На следующее утро они позавтракали его маниоковыми лепешками и водой из тыквенной бутылки, после чего двинулись в путь по указаниям туземца, который вел их в густой чаще с такой же уверенностью, как если бы шел по проторенной дороге. Покидать свой пост было для него ужасно, но белые люди были из М'Бассы и желали возвратиться туда. М'Басса была исходным центром его труда и грозной Меккой его страхов. И если белые люди пришли оттуда или идут туда, им полагается повиноваться беспрекословно.
   Большой охотничьей экспедиции пришел конец. Пустыня постепенно отняла у Берселиуса все, что он имел, за исключением того платья, что было на нем, его спутника и двух носильщиков. Ружья, снаряжение, палатки, съестные припасы, заппо-зап, целый отряд людей, подчиненных этому свирепому начальнику, -- все "пошло к черту". Он был по колено в грязи, одежда его изорвалась, рукава были облеплены илом трясины, в которую он упал, споткнувшись на пути; лицо его было бледно и грязно, как у уличного бродяги, волосы поседели и потускнели, но глаза его блестели и на душе было легко. В М'Бассе его снова выведут на дорогу, единую дорогу к тому, чего он так жаждал, -- к нему самому.
   Но ему было суждено встретиться с этой сомнительной личностью, еще не достигнув М'Бассы.
   Они шли около часа, когда Адамс, который волновался, как новичок, впервые едущий по железной дороге, остановил проводника, чтобы убедиться, что он ведет их куда следует.
   -- М'Басса? -- спросил Адамс.
   -- М'Басса, -- подтвердил тот, кивая головой. Затем указал вперед и описал полукруг рукой, в знак того, что ведет их почему-то окружным путем.
   Дело в том, что он держал курс на открытую местность, которой надлежало вывести их к М'Бассе, более продолжительной, но несравненно более легкой дорогой, нежели напрямик -- через лес. Кроме того, он тянул к воде, ибо непрошеные гости истратили его скудный запас, а он знал, что избранный им путь приведет его к большим прудам. Адамс сделал знак, что понимает, и они пошли дальше.

XXIX. Откровение прудов

   Около полудня они остановились перекусить и отдохнуть. Почва стала менее болотистой, и солнечный свет свободнее проникал под кров листьев. Маниоковые лепешки заплесневели, и воды не было, но возрастающий свет гнал прочь все мысли, кроме мысли об открывающейся перед ними свободе.
   Адамс показал проводнику на его тыквенную бутылку, и тот закивал, протягивая руку вперед, как бы объясняя, что скоро они придут к воде и что все будет хорошо.
   По мере того как они продвигались, деревья расступались и становились иными, почва твердела под ногами, и сквозь листву пальм начинали прорываться солнечные лучи, обрывки лазури, птичьи голоса и лепет ветерка.
   -- Это будет получше! -- сказал Берселиус.
   Адамс вскинул голову и раздул ноздри.
   -- Получше! -- повторил он. -- Да это рай!..
   И подлинно, здесь был рай, после того ада мрака, той трясины под кровом листвы, самый запах которой впоследствии преследует человека, как память о горячечном бреде.
   Внезапно пятна света замелькали уже не только сверху, но также и между стволами. Они прибавили шагу, лес раздвинулся, и вдруг, с театральным эффектом, перед ними раскинулась широкая поляна, спускающаяся к голубой водяной глади, в которой отражались высокие перистые пальмы и кивающий пырей, а надо всем царило голубое небо и яркое-яркое солнце.
   -- Пруды Безмолвия! -- воскликнул Адамс. -- То самое место, где я видел леопарда с антилопой. Вот, так штука! Эй-ей! Ты там! Куда бежишь!
   Сборщик опрометью пустился к воде; очевидно, он знал, как опасно это место, ибо раздвинул траву, зачерпнул воды в бутылку и бросился обратно, прежде чем что-либо успело схватить его. Потом, не напившись сам, подбежал к белым и подал им бутылку.
   Адамс сперва протянул ее своему компаньону.
   Берселиус напился, затем отер лоб; он казался расстроенным и ошеломленным. Хотя он в тот раз не доходил до этого места берега, но что-то в очертаниях местности встревожило его дремлющую память.
   -- Что такое? -- спросил Адамс.
   -- Не знаю, -- ответил Берселиус. -- Мне снилось... я видел... припоминаю что-то... где-то...
   Адамс засмеялся.
   -- Знаю, -- сказал он. -- Идите дальше, и через несколько минут увидите нечто, что освежит вашу память. Опомнитесь же, ведь мы останавливались здесь поблизости, вы, да я, да Меус; когда вы увидите самое место, тогда снова очутитесь на верной дороге. Идемте же!
   Сборщик так и стоял перед ними с наполовину полной бутылкой.
   Он не посмел напиться. Адамс жестом приказал ему это сделать, но он сперва напоил носильщиков и тогда уже допил остаток воды, после чего вылил последние капли на землю, вероятно, как жертвоприношение какому-нибудь божеству или дьяволу. Потом двинулся дальше, ведя их вдоль берега. Местность осталась такой же живописной, какой видел ее Адамс, даже веющий сегодня ветер не нарушал духа нежной и глубокой тишины, сковавшей своими чарами этот затерянный в пустыне сад; пальмы склонялись как бы во сне, вода под ветерком словно улыбалась; перед ними пролетел фламинго с розовыми крыльями и затерялся за кивающими макушками тех деревьев, под которыми Берселиус раскинул в тот раз свою палатку.
   И снова, с театральным эффектом, как предстали перед ними пруды при выходе из леса, им открылось место прежнего их кочевья.
   -- А теперь, -- с торжеством сказал Адамс, -- помните вы это?
   Берселиус не отвечал. Он продолжал шагать, глядя прямо перед собой. Он не останавливался, не колебался, ни слова не говорил, ничем не выдавая, помнит ли он или нет.
   -- Помните? -- крикнул Адамс.
   Но Берселиус не отвечал. Он издавал такие звуки, как если бы его душили, и вдруг ухватился обеими руками за ворот охотничьей рубахи и принялся дергать, пока не разорвал его.
   -- Тише вы, успокойтесь! -- кричал Адамс, удерживая его за руку. -- Так можно довести себя до припадка. Возьмите же себя в руки, успокойтесь, говорят вам!
   Но Берселиус ничего не слышал, ничего не видел, ничего не знал, кроме открывшейся ему картины; а Адамс, спеша за несчастным, который вырвался от него и бежал прямо к бывшему месту деревни, ничего не видел и не замечал из того, что лежало перед Берселиусом.
   Берселиус вышел из леса невинным человеком -- и вот память внезапно разоблачила его и поставила его лицом к лицу с адом, главным демоном коего был он сам.
   Ему некогда было приспособиться к положению, некогда вооружиться софизмами. Он не был забронирован сорокалетней броней бесчувственности, ныне исчезнувшей; злой дух, внушавший ему кровожадную страсть; теперь отступился от него, и вид и познание самого себя поразили его, как внезапный удар по лицу.
   Под тем вон деревом двое солдат, один из них с окровавленным ножом в зубах, ужасным образом изувечили живую девушку. Малютке Папити отрубили голову на том же самом месте, где теперь валялся его череп; вопли и стоны истязаемых потрясали небо над Берселиусом; но Адамс ничего не видел и не слышал, кроме самого Берселиуса, беснующегося над этими останками.
   Кости валялись здесь и кости валялись там, обчищенные ястребами и выбеленные солнцем: черепа, челюсти, бедренные кости, поломанные и целые. Остатки жалких хижин смотрели на жалкие разбросанные кости, и надо всем красовались золотые трубы нзамбий.
   Адамс отвернулся от безумца, бегавшего с пронзительными криками взад и вперед, как бегает потерявшая голову женщина, и увидал кости на земле. Тогда он понял трагедию Берселиуса. Но ему еще предстояло выслушать ее в словах, облеченных ужасным красноречием безумия.
   
   

Часть четвертая

XXX. Мститель

   Жарко было в форте; стояла душная ночь -- предвестница дождей. Дверь "гостиницы" была отворена, и свет керосиновой лампы лежал на веранде и земле двора в виде топазового параллелограмма, над которым вечно сновали тени больших, как птицы, бабочек.
   Андреас Меус сидел за белым деревянным столом в прихожей перед большим листом голубой бумаги и с пером в руке перечитывал написанное.
   Ему предстояло отправить трехмесячный отчет начальству, и дело было нелегкое, так как за последние три месяца поступило весьма мало каучука и еще меньше слоновой кости. Произошло целое сцепление неблагоприятных обстоятельств. Две деревни вымерли от эпидемии; третья, как уже нам известно, взбунтовалась; кроме того, в двух из лучших месторождений каучука множество лоз погибло от какого-то таинственного заболевания. Все это Меус излагал теперь на бумаге, в назидание правительству Конго. Он посвятил отдельный параграф мятежу туземцев Прудов Безмолвия и понесенной ими каре. Об истязаниях и убийствах не упоминалось ни единым словом. "Крутые меры", -- вот как он выражался, и те, кому он писал, превосходно понимали его.
   На стене за ним по-прежнему висела леопардовая шкура, еще более покоробленная от зноя. На стене перед ним луки и отравленные стрелы казались еще зловреднее и смертоноснее, нежели при свете дня. Огромный скорпион совершал кругосветное путешествие по стене у самого потолка, и слабый шорох его движения казался отголоском царапающего бумагу пера.
   Во рту Меус держал неизменную свою папироску.
   Пока он сидел так, раздумывая, с пером в руке, к нему доносились различные звуки: звуки ночного ветра, звук песни одного из солдат, мурлыкающего за чисткой винтовки, -- они всегда пели за этим делом, как бы для умилостивления ружейного божества, -- царапанье скорпиона и "скрип-скрип" сохнущего стропила.
   Но наиболее замечательным был звук ветра. Он пролетал над лесом, взлетал вверх по склону, проносился вокруг "гостиницы" с протяжным, размашистым "га-а-а-а" и, всхлипнув раза два, замирал внизу под склоном и над лесом и где-то далеко-далеко на востоке, там, где дожидался его Килиманджаро, увенчанный звездным светом на своем престоле под звездами.
   Но вскоре он почти окончательно замер, задушенный зноем ночи. Сильные порывы, от которых пламя лампы вытягивалось чуть не вовсю вышину стекла, сменились легчайшим дуновением. И Меус, прислушиваясь, уловил доносящийся с этим дуновением звук "бум-бум", -- еле слышно, как если бы кто-то не спеша ударял по барабану.
   -- Бум-бум.
   В ближайшей части леса поселилась большая горилла, скитавшаяся там, как нечистый дух. По всей вероятности, она забрела сюда из лесов западного берега, изгнанная своими сородичами -- почем знать? -- за какое-либо преступление. Она изредка попадалась на глаза туземцам форта, и они знали, что она стара и седа. Теперь она стояла одиноко в лесной мгле, под навесом из листьев, и била себя в грудь и топтала смоквы под ногами, возвышаясь выше самого огромного человека и ударяя себя в гордом сознании своей силы.
   -- Бум-бум.
   Волосы становятся дыбом от этого звука, когда знаешь его происхождение, но Меуса он не смутил. Внимание его было чересчур поглощено составлением отчета, чтобы предаваться игре воображения; тем не менее этот зловещий барабанный бой подействовал на его подсознание, и, сам не зная почему, он встал из-за стола, вышел к крепостной стене и стал смотреть в темную даль.
   На небе не было ни единой звезды. От горизонта до горизонта протянулась густая пелена туч, и ветер в тот миг, когда Меус спустился с веранды в темноту, окончательно умолк.
   Он остановился, вглядываясь в потемки. Можно было рассмотреть очертания леса, сгорбившегося и приникшего к земле черной массой в окружающей его темноте. С неба не падало ни единого луча света, и время от времени доносился звук барабана:
   -- Бум-бум.
   Затем и он умолк, и мимо Меуса пролетела летучая мышь так близко, что волосы его всколыхнулись от ее полета. Он отмахнулся от нее и, возвратившись в дом, снова уселся за работу.
   Но ночь готовила ему новые звуки и неожиданности. Он не просидел пяти минут, когда из темноты прозвучал голос, при звуке которого он уронил перо и стал прислушиваться.
   То был голос европейца: он кричал, хохотал и неистовал, и Меус внезапно вцепился руками в стол. Он узнал голос Берселиуса.
   Берселиус, который находился за сто миль отсюда, в стране слонов!
   Меус услыхал собственное свое имя. Оно принеслось к нему из потемок, сопровождаемое взрывами хохота. По двору прозвучали быстрые шаги, и пот выступил у него на лбу и дыхание занялось в груди, когда огромная фигура одним скачком перескочила через веранду и остановилась на пороге, неподвижная, как статуя.
   Меус не сразу признал Адамса. Он был испачкан и в лохмотьях, без верхнего платья, охотничья рубаха была расстегнута, и рукава засучены по локоть.
   В продолжение десяти секунд Адамс стоял, глядя на Меуса из-под широкополой шляпы. Лицо его казалось вылитым из бронзы.
   Потом он вошел в комнату, затворил за собой дверь, подошел к столу и, взяв Меуса за ворот, поднял его кверху, как поднимают собаку за шиворот.
   Одно мгновение казалось, что он намерен убить Меуса без всяких разговоров, но он с усилием овладел собой, поставил его на ноги, сел за стол и крикнул:
   -- Станьте там передо мной!
   Меус стал. Левой рукой он держался за стол, бессмысленно водя по воздуху правой.
   Большой человек, сидевший у стола, не замечал этого. Он сидел, поддерживая одну руку ладонью другой, в позе оратора, обдумывающего вступительные слова своей речи.
   Потом он заговорил:
   -- Вы убили этих людей у Прудов Безмолвия?
   Меус не отвечал, но отступил назад и протянул руку, как бы отклоняя вопрос и прося отсрочки для ответа. Он имел так много доводов, столько объяснений, но ничего не мог сказать, ибо язык его прилип к гортани и губы пересохли.
   -- Убили вы этих людей у Прудов Безмолвия?
   Грозный человек у стола начинал выходить из себя.
   Он встал при втором вопросе, а на третий раз схватил Меуса за плечи.
   -- Вы убили этих людей?
   -- Наказание, -- пробормотал Меус.
   Вслед за роковым словом прозвучал крик, похожий на женский, и удар, от которого с потолка посыпалась штукатурка. Адамс размахнулся и швырнул Меуса об стену с такой силой, что тот проломил обшивку, с которой свалились хлопья штукатурки.
   Меус лежал неподвижный, как смерть, обратив к своему палачу лицо, столь же безжизненное и белое, как рассыпанная вокруг штукатурка.
   -- Вставайте, -- сказал Адамс.
   Меус услышал его и шевельнул руками.
   -- Вставайте!
   Снова руки задвигались, и туловище приподнялось, но ноги не двигались.
   -- Не могу, -- сказал Меус.
   Адамс приблизился и, нагнувшись к нему, сильно ущипнул его за бедро.
   -- Вы чувствуете, когда я вас трогаю?
   -- Нет.
   Адамс проделал то же самое с другим бедром.
   -- А это чувствуете?
   -- Нет.
   -- Лежите здесь, -- сказал Адамс.
   Он отворил дверь и вышел в ночную тьму. Минуту спустя он возвратился: за ним два носильщика внесли Берселиуса.
   Больной к этому времени успокоился; припадок бешенства прошел, сменившись тупым бормотанием, и он лежал на руках у носильщиков, пассивный, как куль муки, в то время как Адамс освещал им лампой путь в спальню. Здесь они уложили его на постель, потом, под надзором Адамса, принесли Меуса и опустили его на вторую кровать.
   Адамс простоял с минуту с лампой в руке, глядя на Меуса. Гнев его улегся, ибо он отомстил за туземцев Прудов Безмолвия.
   Он голыми руками причинил преступнику худший вред, нежели можно было причинить огнем и мечом.
   Испуганный жалостью, которую читал на лице Адамса, невыразимо испуганный тем неведомым, что приключилось с ним, лишив его жизни, начиная с пояса и кончая пальцами ног, Меус шевелил губами, но не мог издать ни единого звука.
   -- У вас спина сломана, -- сказал Адамс в ответ на его взгляд.
   Затем обратился к Берселиусу.

* * *

   В полдень полил дождь. Начался он с удара грома, казалось, потрясшего основы Вселенной. Адамс, выбившись из сил, сидел у стола в общей комнате и курил табак, отысканный им в жестянке на полке, прислушиваясь к бреду Берселиуса, как вдруг грянул гром, от силы которого даже лампа задребезжала на столе.
   Меус, все время молчавший после вынесенного ему смертного приговора, вскрикнул от неожиданности; но Берселиус остался безучастным -- он охотился на слонов, под палящим солнцем, в стране еще более обширной, нежели слоновая пустыня.
   Адамс встал и подошел к двери: до сих пор не упало еще ни капли дождя. Он прошел двором к стене и принялся смотреть в темноту. Ночь была черна, как черное дерево, и за стеной слышались голоса перекликавшихся солдат.
   Внезапно весь кров лесов осветился ярким всплеском света, и снова тьма захлопнулась с треском, ударившим по уху, как подлинный удар, и отголоски его взревели и раскатились, и пробормотали и замерли, и безмолвие снова завернулось в свою одежду и село дожидаться.
   А теперь воздух всколыхнулся слабым движением, выросшим в ветерок, и на крыльях этого ветерка донесся издалека звук, похожий на жужжание волчка. То был дождь, падающий на расстоянии многих миль, двигаясь над лесом плотным щитом воды, и шум его, ударяясь о большой барабан лесного крова, разрастался в подлинный рев.
   Вспыхнула новая молния, и Адамс увидел дождь.
   То, что он увидел, не многим приходится видеть. По всему горизонту, как бы выравненная по ватерпасу, развертывалась сверкающая стена, простираясь от неба до леса. Подножие этой стены терялось в белоснежных волнах брызг и тумана.
   Нельзя представить себе более внушительного зрелища, чем эта беспредельная стена и ниагарские облака пены и брызг, ревущие, живые, горящие в блеске молнии одну секунду и затопленные громом и мраком в следующую.
   Адамс в ужасе побежал обратно в дом, заперся и стал дожидаться.
   Дом был прочно построен и выдержал много дождей, но временами ему казалось, что смоет всю усадьбу без остатка. Ничего не было слышно, кроме шума дождя, и шум подобного дождя несравненно страшнее грохота грома и гула землетрясения.
   Бывали минуты, когда он говорил себе: "Так не может продолжаться, -- и все же продолжалось. Он взял лампу и пошел в спальню взглянуть на Берселиуса и Меуса. Берселиус все еще бредил, судя по движениям губ. Меус лежал, положив руки на грудь. Его можно было бы принять за спящего, если бы не широко раскрытые, блестящие глаза, следившие за каждым движением человека с лампой.
   Наконец Меус поймал взгляд Адамса и сделал ему знак подойти. Он попытался заговорить, но рев дождя заглушил его слова. Адамс указал на потолок, как бы желая сказать: "Подождите, чтобы прошло", -- потом возвратился в соседнюю комнату, сорвал со стены леопардовую шкуру, свернул ее вместо подушки и улегся на полу.
   Он столько пережил за последнее время, что чувства его притупились и огрубели; ему было безразлично, снесет дом или нет; он знал только одно: что ему хочется спать -- и спал.
   Меус, оставшись один, лежал, глядя на свет лампы в дверную щель и прислушиваясь к грохоту ливня.
   Никогда еще на его памяти не бывало столь сильного дождя. Он думал о том, проникнет ли вода в амбар и зальет ли каучук; бросили ли солдаты свои хижины и укрылись ли в конторе? Эти мысли не представляли для него ни малейшего интереса: они непроизвольно возникали и исчезали из сознания, наполовину парализованного постигшим его несчастьем.
   За последние полчаса у него появилось такое чувство, как если бы его туловище было охвачено железным обручем на уровне диафрагмы; обруч этот становился все теснее и теснее, и все труднее и труднее становилось дышать. Перелом произошел очень высоко, но он ничего не знал о том; он знал, что спина у него сломана, и что от этого люди умирают, но не вполне сознавал, что умирает, до той самой минуты, когда -- с совершенной неожиданностью -- дыхание его самостоятельно и внезапно прекратилось, а вслед за тем столь же самостоятельно заработало часто и мелко. Тогда он понял, что дыхание его находится во власти чего-то, над чем он не имеет уже никакой власти.
   Нет более ужасного сознания, чем это, ибо человек получает его только тогда, когда находится в руках смерти.
   Когда Адамс проснулся, было светло, и дождь прекратился.
   Он отворил дверь. Солнце уже встало, но его не было видно. Весь мир превратился в парную баню, сквозь дымку которой смутно различались очертания леса. Солдаты только что вышли во двор из конторы, где приютились на ночь. Хижины их снесло потоками дождя, но они ничуть не казались озабоченными; увидав белого человека, они осклабились и прокричали что-то, указывая на затопленный двор и на небо.
   Адамс возвратился в дом и вошел в спальню, где застал Меуса свисающим вниз головой с кровати.
   Не будет больше Андреас Меус болеть душой и плакаться о каучуке...
   Странно бывает смотреть на труп убитого вами человека. Но Адамс испытывал бы не больше жалости, раскаяния, если бы на месте Меуса была куница.
   Он повернулся к Берселиусу. Тот спал. Бред прошел, и он дышал ровно и правильно. Еще оставалась для него надежда -- надежда для тела, если не для духа.

XXXI. Голос леса ночью

   Прежде всего надо было похоронить Меуса. А теперь возникал вопрос: как отнесутся солдаты к смерти начальника поста? До сих пор они ничего о ней не знали. Взбунтуются ли они или попытаются отомстить за него, догадавшись, что его убили?
   Адамс не имел о том понятия, да, впрочем, ему это было безразлично. Конго бросилось ему в глаза, лишенное всяких прикрас, во всей своей неприглядной дикости, точь-в-точь как великая картина бойни бросилась в глаза Берселиусу. Целый ряд фактов, начиная с домов заложников в Янджали и М'Бассе и кончая Меусом и черепом Папити, -- все сливалось в одно, составляя скелет, из которого он построил огромное и грозное чудовище, именуемое государством Конго. Солдаты, с их острыми зубами, являлись частью этого чудовища, и кипевшая в нем ярость была так сильна, что он рад был бы рукопашной, в которой руки его выразили бы то, что жаждал сказать его язык.
   Первобытный человек занимал еще большое место в Адамсе. Природа одарила его доброжелательным и справедливым характером; сердцем, исполненным милосердия и любви, -- свойства эти были теперь оскорблены и восстали в нем. Они дали приказ первобытному человеку действовать, и первым результатом явилась смерть Меуса.
   Адамс подошел к полке, где Меус хранил свои официальные письма и маузер, прикрепленный вместе с кобурой к поясу. Он застегнул на себе пояс, вынул маузер из кобуры и осмотрел его. Револьвер оказался заряженным, а в ящике от сигар нашелся запас патронов. Он положил три штуки в карман и вышел во двор.
   На небе громоздились груды белых облаков, чередуясь там и сям с клочками водянистой синевы. Вся земля курилась, а от леса буквально валил пар. Можно было поручиться, что лес горит во многих местах, ибо спирали тумана тянулись кверху и развевались совершенно, как паровозный дым.
   Он отправился к амбару, отодвинул засов и нашел то, что ему требовалось. Рядом с кипами каучука стояло несколько мотыг, он заметил их, когда брали припасы для экспедиции. Адамс взял две из них и, подойдя к пролому в стене, служившему воротами, крикнул солдатам, которые хлопотали над восстановлением своих хижин.
   Они бегом бросились к нему. Он едва знал два десятка туземных слов, но приказал им выстроиться взмахом руки.
   Тогда он обратился к ним в совершенно непечатных выражениях. Говорил он на нецензурном американском языке, к которому давно уже не прибегал. Обращаясь ко всей банде и к каждому в отдельности, он сказал им, что они собаки и собачьи дети, убийцы, непотребная падаль, койоты, коршуны и что он всех перевешал бы собственноручно (и верю, что он ухитрился бы это сделать), когда бы не то, что они безответные твари без сердца, ума и души и служат орудием негодяям, с которыми он, Адамс, еще поквитается.
   А кроме того, если они его ослушаются хоть единым словом или движением, он заставит их потеть слезами и плакать кровью. Аминь.
   Они поняли его. По крайней мере поняли главную суть его речи. Нашелся новый грозный хозяин, и когда Адамс умолк, ни один глаз не поднялся на него; одни смотрели на свои ноги, другие в землю, иные сюда, другие туда, но ни один не взглянул на большого, свирепого человека, обросшего трехнедельной бородой и стоявшего теперь перед ними и в буквальном смысле слова над ними.
   После этого он выделил двоих из них и сделал им знак следовать за ним к гостинице. Здесь он ввел их в спальню и указал на тело Меуса, приказав знаками вынести его. Солдаты в изумлении воззрились на начальника поста, вращали глазами, но ни слова не сказали; один взял тело за голову, другой за ноги, и новый командир повел их на веранду и через двор к стене.
   Остальные солдаты стояли в кучке у стены. Увидав двух людей и их ношу, они подняли гвалт, как стая сорок, но немедленно умолкли при приближении Адамса.
   Последний указал на две мотыги, поставленные им у стены. Они поняли, чего от них хотят, так как последний начальник поста застрелился в присутствии участкового комиссара, и им пришлось рыть ему могилу.
   -- Здесь, -- сказал Адамс, указывая на место на приличном расстоянии от стен.
   Когда тело закопали, он с минуту постоял, глядя на холмик сырой земли, сглаженный заступами; потом повернулся, чтобы уйти, и солдаты отправились следом за ним.
   Он заглянул в контору и увидел там винтовки и амуницию, убранные солдатами от дождя. Слабый человек запер бы контору и лишил бы солдат оружия, но Адамс не был слабым человеком. Он отвел своих подчиненных в контору, роздал им оружие, тщательно осматривая каждую винтовку, чтобы убедиться, что она вычищена и в исправности, выстроил их в линию, сказал им еще несколько крепких словечек, но в более мягком тоне, отпустил их мановением руки и возвратился в дом.
   Жалкие существа проводили его восторжественным криком.
   Вот это человек -- не чета бледнолицему Меусу! -- этот поведет их на такую невыразимую бойню, которая и не грезилась Меусу! Так они думали, поэтому и кричали так радостно, и, сложив оружие в конторе, с новым рвением принялись за постройку хижин.
   Господа эти не были физиономистами.
   Берселиус проснулся в полдень, но был так слаб, что едва мог двигать губами. К счастью, в форте имелись козы, и Адамс покормил его козьим молоком с ложечки, как маленького ребенка. Затем больной уснул, и снова пошел дождь, на этот раз не громоносным ливнем, а ровно и печально, отбивая дробь на цинковой крыше веранды, заполняя все помещение звуками плещущих струй, наводя невыразимое уныние. Вместе с дождем наступил такой мрак, что пришлось зажечь лампу.
   Не было ни книг, ни каких-либо источников развлечений, нечего читать, кроме старых официальных писем и неоконченного отчета, который покойный оставил на столе перед тем, как отправился сдавать отчет другого рода. Адамс просмотрел его, изорвал в куски, потом погрузился в думу, покуривая трубку и прислушиваясь к дождю.
   К вечеру однообразие оживилось прогремевшей грозой, после которой над лесом завыл ветер.
   Адамс вышел на веранду послушать.
   Можно было поручиться, что внизу в потемках ревет большое море. Слышались удары прибоя, его гул и всплеск, обратный бег валов, засасывающих скрипучие валуны, глубокий и звучный рокот бесконечных берегов. Воображение могло объяснить себе эти звуки какой угодно картиной, но всего труднее было постигнуть мыслью действительность, представить себе величественный лес, с кивающими волнами зелени, в сотни миль длины, уловить в его голосе рев тополей, крик пальмы, вздох высохших молочайников, громовую дробь широколиственных смоковниц, всю мощную его симфонию, с трубами ветра и интермедиями шумного ливня, и все это в беспросветной тьме, черной, как мрак бездны. То была еще новая фаза леса, не перестававшего последовательно объяснять ему бесконечность своих тайн, и чудес и ужасов с того самого момента, когда Адамс впервые вступил в него.

XXXII. Лунный свет на прудах

   Началось для Адамса время испытания, способное надорвать нервы обыкновенного человека. День шел за днем и неделя за неделей, а силы Берселиуса прибывали так медленно, что его спутник начинал уже впадать в отчаяние, так как ему казалось, что пострадал главный источник жизни и что родник отныне будет сочиться лишь слабой струйкой, готовой совсем остановиться при первом препятствии.
   Больной был слишком слаб, чтобы разговаривать, на вопросы он отвечал только "да" и "нет", и всегда ему бывало "лучше", когда спрашивали о его здоровье, но от себя он никогда не говорил ни слова.
   Каждый день шел дождь, и шел он на сто различных ладов, начиная с громового душа, угрожающего проломить крышу, и кончая легким моросящим дождичком, сквозящим на солнце. Временами тучи разбивались, сливались белоснежными вершинами устрашающей высоты, и над дымящейся листвой вырисовывалась радуга, и стаи птиц, как бы спущенные рукой чародея, срывались с увлажненных деревьев. Адамс слышал их голоса, стоя у стены и глядя, как они кружат в воздухе, и сердце его рвалось к ним, ибо то были единственные живые существа, говорившие о любви и гармонии.
   Все остальное было чрезмерно и трагично. Сама радуга была титанических размеров, представляясь столь же первобытной, как осеняемые ею страна и народ, коим она не приносит светлых обетований.
   Но что наполняло душу Адамса стремлением вырваться на волю, доходящим до подлинной страсти, так это лес.
   Он видел его безмолвным в знойную пору; видел рассеченным большой стеной дождя и вздымающим навстречу ливню белоснежные волны тумана и брызг; слышал ревущим во тьме; лес обманывал его, бил своими большими зелеными руками, засасывал в трясину, показывал ему всю свою скрытую, медленную, но неизменную свирепость, свой мрак, свою бесовскую злобу.
   Сборщик каучука помог им донести Берселиуса до форта, после чего возвратился к прежней работе, -- лес засосал его. Этот гном пояснил Адамсу без слов то, на что намекали уже мрак, трясина и веревки лиан; что прокричали Пруды Безмолвия, что обличили ястреб и коршун, что нашептывало собственное сердце: "Нет закона в лесу М'Бонга, кроме закона леопарда; нет милосердия, кроме милосердия смерти".
   Лес превратился для Адамса в живой кошмар, единым его желанием было теперь освободиться о него, и никогда еще он ему не казался столь зловещим, как теперь. Безмолвно дымясь под сводом радуги, он пассивно покоился в объятиях солнца; и пальцы вздымались из тумана, и большие облака катились прочь, как бы выставляя напоказ всю беспредельность девственного океана древесных макушек, где пальмы кивали как знамена, и баобабы таили в своей листве целые стены тумана.
   В конце третьей недели у Берселиуса начало намечаться некоторое улучшение. Теперь он мог сидеть на постели и разговаривать. Говорил он мало, но было очевидно, что память его вполне возвратилась и что он остался живым человеком. Неустрашимый, смелый Берселиус с железным сердцем не существовал больше -- он исчез в пути, в стране слонов, на беспредельном юге.
   Туман вполне рассеялся; прошлое, как на ладони, стояло перед ним, и с помощью нового своего ума он мог оценить его и взвесить худое и хорошее. Удивительно было то, что обзор прошлого не внушал ему ужаса, оно казалось ему умершим и даже как бы чужим. Берселиусу представлялось, будто все его поступки -- дело рук другого человека, теперь уже умершего.
   Он мог сожалеть о поведении этого человека и стараться его загладить, но личных угрызений совести не чувствовал. "То был не я, -- так мог бы рассуждать мозг Берселиуса, -- поступки эти не были моими поступками, ибо теперь я не мог бы их совершить" -- так рассуждал бы Берселиус, если бы рассуждал вообще. Но он этого не делал. В дикой вспышке у Прудов Безмолвия его "я" вырвалось наружу в громком вопле. То был бунт против самого себя и против судьбы, сделавшей его рабом двух индивидуальностей и истязавшей его, заставляя смотреть на действия старой индивидуальности глазами новой.
   Когда же горячка миновала, его "я" проснулось безмятежным; слияние совершилось, "я" стало новым Берселиусом, и все действия прежнего Берселиуса казались ему чуждыми и далекими.
   Так чувствует себя человек после великого духовного обновления. После бури и мук нового рождения наступает мир души и сознание, что он стал "новым человеком". Все пороки его смыты; другими словами, он утратил всякое чувство ответственности за преступления, совершенные в прошлой жизни, сбросил ее с себя, как старое платье. Ветхий человек умер. Да, но точно ли так? Можно ли искупить свои пороки тем, что вы утратили к ним вкус, и уклониться от расплаты за них, сделавшись другим человеком?
   Интересно вот что: почему произошла с Берселиусом такая перемена? Повреждение ли, полученное в слоновой стране, или душевное потрясение у Прудов Безмолвия изменило его? Другими словами, было ли причиной механическое давление на мозг или раскаяние, овладевшее им при внезапном разоблачении уродливой драмы, в которой он сыграл активную роль?
   Это мы узнаем впоследствии.
   В конце четвертой недели Берселиус встал с постели, и теперь уже силы его начали прибывать с каждым днем.
   Он ни словом не упоминал о прошлом, не задавал ни единого вопроса и, что больше всего удивляло Адамса, ничего не спрашивал о Меусе, вплоть до пятой недели.
   Однажды он сидел в одном из кресел в общей комнате, как вдруг поднял голову.
   -- Между прочим, -- спросил он, -- куда девался начальник поста?
   -- Он умер, -- отвечал Адамс.
   -- А! -- произнес Берселиус, и в голосе его прозвучало почти облегчение. Он ничего не добавил, и Адамс не стал требовать объяснений, считая, что это дело касается, единственно, только Меуса и собственной его совести.
   Несколько минут спустя Берселиус, видимо, что-то усиленно обдумывавший, снова взглянул на него.
   -- Надо нам выбираться отсюда. Я почти вполне оправился. Трудновато будет из-за дождей, но зато путь будет много короче, чем когда мы шли сюда.
   -- Почему так?
   -- Мы шли из Янджали напрямик через лес, до самого поворота к М'Бассе; теперь же мы после поворота направимся прямо к реке, по каучуковой дороге. Тот пост, к которому мы выйдем у реки, кажется, называется М'Бина; он на сто миль выше Янджали, и оттуда мы можем отправиться по реке Леопольдвилль. Я все это обдумал сегодня утром.
   -- А как насчет проводника?
   -- Здешние солдаты знают каучуковую дорогу; они часто конвоируют товар.
   -- Хорошо, -- сказал Адамс. -- Я сооружу что-нибудь вроде носилок, и мы будем вас нести. Я не позволю вам идти пешком в вашем состоянии.
   Берселиус наклонил голову.
   -- Я очень ценю, -- сказал он, -- все ваши заботы и внимание. Я у вас в долгу и постараюсь расплатиться хотя бы тем, что буду беспрекословно исполнять все ваши предписания. Пусть делают носилки, и если вы пришлете мне туземного капрала, я поговорю с ним на его собственном языке и объясню, что надо делать.
   -- Хорошо! -- снова сказал Адамс, отправляясь за капралом.
   "Хорошо"!.. Как скудно было это слово в сравнении с тем, что он чувствовал.
   Свобода, свет, человечество, лицезрение цивилизованных людей, вот о чем он мечтал с томлением и болью, и все это поджидало его в конце каучуковой дороги.
   Он вышел к стене форта и показал лесу кулак.
   -- Еще десять дней! -- сказал Адамс.
   И лес, считавший время десятками тысяч лет, только тряхнул ветками в ответ.
   Струя дождя из пробегавшей тучки хлестнула Адамса по щеке, и в шелесте листвы послышался насмешливый шепот и ропот угрозы.
   Нет, не годится грозить богам кулаком, по крайней мере в открытую.
   Адамс вернулся в дом и приступил к сборам. На них потребовалась целая неделя. Из куска холстины и нескольких бамбуков, оказавшихся в амбаре, он построил достаточно прочные носилки, чтобы они смогли выдержать Берселиуса; почти всю работу пришлось делать самому, ибо солдаты никуда не годились как мастеровые. После этого пришлось приготовить и упаковать съестные припасы, перештопать и залатать одежду, даже обувь, и ту пришлось починить бечевкой; но наконец все было готово, и накануне их отправления погода изменилась к лучшему. Выглянуло солнце, и тучи потянулись к горизонту, где столпились, как гребни снеговых гор.
   В этот день, за час до заката, Адамс объявил, что намерен совершить маленькую самостоятельную экскурсию.
   -- Я отлучусь ненадолго, -- сказал он, -- всего лишь часов на пять.
   -- Куда вы идете? -- спросил Берселиус.
   -- О, тут по соседству, в лес, -- сказал Адамс.
   Предупреждая дальнейшие расспросы, он вышел во двор и, махнув капралу следовать за ним, пошел вниз по склону, по направлению к Прудам Безмолвия. Достигнув лесной опушки, он протянул руку вперед и произнес:
   -- Матабайо.
   Туземец понял его и пошел вперед, указывая путь, что было не трудно, так как сборщики каучука протоптали настоящую дорогу. Света также было вдоволь, ибо луна уже взошла, дожидаясь только захода солнца, чтобы загореться.
   На полпути к цели внезапно упал густой сумрак, сгустившийся почти до темноты, затем столь же внезапно окружающий лес зазеленел в лучах луны.
   Когда они достигли места назначения, Пруды Безмолвия и лес купались в тумане и лунном свете, представляя собой незабываемую картину.
   Адамсу вспомнилась иллюстрация Доре к "Идиллиям Короля", когда Артур, продвигаясь вверх по тропе "в туманном лунном свете", наступает на скелет бывшего короля, с головы которого скатывается корона и сбегает струйкой света к туманному болоту, где воображению рисуется смерть, выжидающая здесь, чтобы сокрыть ее в складках своей одежды.
   Здесь не было королевского скелета, а только лишь непогребенные кости жалких созданий. Дождь разметал их во все стороны, и Адамсу долго пришлось искать, прежде чем он нашел то, за чем пришел.
   Вот он, наконец. Череп ребенка, светящийся белым камнем в траве. Он завернул его в листья, а суровый капрал стоял рядом, наблюдая за ним, и, вероятно, недоумевал, какой такой фетиш намерен сделать белый человек из этого черепа.
   Тогда Адамс, с печальным свертком под мышкой, окинул взглядом прочие останки и поклялся, поклялся родившей его матерью и чувством чести в его груди, не знать ни минуты покоя, пока не предстанет глазам Европы череп Папити и деяния гнусного злодея, в течение долгих лет систематически убивавшего ради денег.

ХХХIII. Золотая река

   Утром они выступили в путь.
   Конвой состоял из капрала, трех солдат и двух носильщиков.
   Берселиус, достаточно окрепший для недолгой ходьбы, начал путь пешком, но не прошел и пяти миль, как начал уставать, и Адамс убедил его сесть в носилки.
   Дорога была та же, по которой вел их Феликс, но идти стало гораздо труднее: там, где почва раньше была твердой, она стала мягкой, там, где была эластичной, теперь превратилась в трясину; вокруг сделалось мрачней, и лес наполнился журчанием: во всех ложбинах слышался плач и рокот вод; тонкие струйки воды превратились в ручьи -- ручьи в потоки.
   То же происходило и в слоновой стране; высохшее русло, в котором они нашли труп слона, превратилось в бушующую реку. Стада слонов и антилоп тучами блуждали по равнинам. Сто тысяч потоков мчались от Таганайки к Янджали, сливаясь в реки, бегущие в едином направлении -- к Конго и морю.
   На второй день пути случилось неприятное происшествие: один из носильщиков, отпущенный от носилок для отдыха и замешкавшийся позади, был укушен змеей.
   Он умер, несмотря на все старания Адамса спасти его, и, предоставив леопардам распорядиться его погребением, они проследовали дальше.
   Но солдаты, капрал в особенности, странно отнеслись к этому событию. Эти кровожадные злодеи, черствые и бесчувственные к смерти, почему-то казались приунывшими; когда остановились для привала, они столпились поодаль, лопотали некоторое время между собой, и наконец капрал подошел к Берселиусу и стал говорить, то и дело поглядывая на Адамса.
   Берселиус выслушал его, сказал несколько слов, потом повернулся к Адамсу.
   -- Он говорит, что вы взяли с собой какую-то вещь, которая приносит несчастье, и что если вы ее не выбросите, то мы все умрем.
   -- Я знаю, что он подразумевает, -- сказал Адамс. -- Я принес с собой реликвию с Прудов Безмолвия. Я ее не выброшу. Можете ему это сказать.
   Берселиус снова обратился к дикарю, который стоял в угрюмом ожидании; тот открыл рот для протеста, но Адамс схватил его за плечи, повернул и спровадил пинком обратно к его сотоварищам.
   -- Не следовало вам этого делать, -- сказал Берселиус, -- с этими людьми трудно справиться.
   -- Трудно? -- повторил Адамс.
   Он уставился на столпившихся солдат, хлопнул по маузеру, висевшему у него на поясе, и указал на палатку.
   Люди перестали роптать, подошли, как битые собаки, на зов хозяина, взялись за палатку и установили ее.
   Но Берселиус продолжал качать головой. Он знал этих людей, знал их вероломство и невыразимую бессердечность.
   -- Как далеко мы теперь от реки? -- спросил Адамс, когда они вечером сидели у костра, для которого капрал, каким-то чудом дикого искусства, сумел раздобыть сухого топлива в измокших лесах.
   -- Два дня пути, -- сказал Берселиус, -- надеюсь, что мы достигнем ее.
   -- О, несомненно, -- отозвался Адамс, -- и знаете ли, почему? Мы достигнем цели именно благодаря тому талисману, который я несу с собой. Он дан мне свыше для того, чтобы я доставил его в Европу и показал людям, какие творятся здесь дела Сатаны.
   Берселиус наклонил голову.
   -- Вы, пожалуй, правы, -- проговорил он наконец медленно и задумчиво.
   Адамс не добавил ни слова. Великая перемена в его спутнике словно воздвигла преграду между ним и тем отвращением, которое он испытал бы в том случае, если бы Берселиус остался самим собой.
   Великий человек пал и лежал теперь, сраженный судьбой. Видение сцены безумия у Прудов Безмолвия навсегда поставило его в глазах Адамса на особую высоту. Его постигла великая кара, и кара эта еще тяготела над ним.
   На следующий день они продолжали путь. Солдаты были веселыми, как будто забыли о своей претензии, но Берселиус был менее спокоен, чем когда-либо. Он знал этих людей и знал, что развеселить их могут только измена, злодейство или смерть. Однако он ничего не говорил, зная, что слова останутся тщетными.
   Поутру они, проснувшись, увидели, что солдат и след простыл; вдобавок они прихватили с собой носильщика и столько припасов, сколько им удалось похитить, не потревожив белых.
   -- Я так и думал, -- сказал Берселиус.
   Адамс рвал и метал, но Берселиус оставался совершенно спокойным.
   -- Чего я больше всего боюсь, -- это того, что они сбили нас с пути. Обратили вы внимание, держались ли мы колеи до самого конца дня?
   -- Нет, -- сказал Адамс, -- я за этим не следил, я просто шел за ними. Но ведь это ужасно. Если так, то мы погибли!
   Дело в том, что каучуковый путь представляет собой настолько слабо очерченную колею, что европеец мог удержаться на ней, единственно только не сводя глаз с земли. Другое дело туземцы, у которых глаза в ногах: эти проходят здесь с грузом даже впотьмах.
   Адамс тщательно осматривал землю, но не нашел никакой тропы.
   Все это нам придется бросить, -- сказал Берселиус, указывая на палатку и носилки; -- я теперь в силах идти пешком, пойдем напрямик через лес и предоставим остальное судьбе.
   -- В какую сторону? -- спросил Адамс.
   -- Это безразлично. Они сознательно сбили нас с дороги; и мы не имеем ни малейшего представления о том, в каком направлении находится река.
   Глаза Адамса упали на завернутый в тряпку предмет. Это был талисман.
   Он стал рядом с ним на колени и тщательно развернул тряпку, не нарушая положения черепа, потом отметил направление глазных впадин.
   -- Вот куда мы пойдем, -- сказал он. -- Мы потерялись, но правда не потеряна и выведет нас на верную дорогу.
   -- Да будет так, -- сказал Берселиус.
   Адамс собрал столько припасов, сколько мог унести, привязал череп к поясу и зашагал между деревьями.
   Дня два спустя, в полдень, изнемогая от усталости, они увидели между стволами зрелище, способное убить всякую надежду. То были палатка и носилки, в том же виде, в котором они их оставили.
   Вот куда привели их два дня мучительных блужданий всевозможными путями.
   Они не описали круга. Они проделали множество сегментов круга и, вопреки всем математическим возможностям, набрели на место прежнего кочевья.
   Но кочевье это оказалось обитаемым. Здесь находился некто. Огромная человекообразная фигура, чудовищный самец гориллы, злой дух этих лесов, сгорбленный, седой и дряхлый с виду, склонялся над их пожитками, перебирая и обнюхивая их.
   Когда они впервые увидели его, он держал брезент обеими руками, как продавец развертывает кусок сукна, потом разорвал его надвое с оглушительным треском, отшвырнул куски и принялся копошиться в мелочах.
   Он услышал шаги человеческого существа и присел, оглядываясь и обнюхивая воздух. Видеть их он не мог, так как был близорук. Человеческие существа прошли мимо и погрузились в ужасное небытие леса.
   Когда заблудишься таким образом, отдых становится невозможным. Бредешь и бредешь без конца, даже потеряв последнюю надежду.
   Он все еще стоял неподвижно, как вдруг вместе с играющим в макушках ветерком принесло какой-то звук -- еще и еще, звонко и ясно. Звон пароходного колокола!
   То был голос реки Конго, вещающий о жизни, надежде, освобождении!

* * *

   Берселиус ничего не слыхал, погруженный в глубокое оцепенение, он даже не поднял головы.
   Адамс подхватил его на руки и двинулся навстречу ветру. Он тяжело шагал, как лунатик, пробираясь в лабиринте деревьев все дальше и дальше на шум и вот наконец лес расступился перед блеснувшим впереди морем света, и скромные кровли М'Бины показались ему кровлями великого города, у подножия которого река катила потоки червонного золота.

XXXIV. Заместитель

   Участковый комиссар де Виар, главный начальник М'Бины, был представительный господин большого роста, с белокурой бородой, светлыми глазами и добродушным выражением лица. Помощником ему служил чиновник по имени Фан Лэр.
   Де Виар был, очевидно, вполне на своем месте. Он обладал особым даром организации и контроля. Подальше, в глубь страны, он бы гроша не стоил, будучи чересчур мягкосердечным для личного надзора за работой туземцев, но в М'Бине он являлся весьма доходным орудием для своего правительства.
   Этот человек, не способный обидеть муху, тип доброго отца семейства, становился грозой для подчиненных, как только брал перо в руки. Он знал механизм подчинения каждого начальника поста в его участке, и знал, какого рода письмо требуется, чтобы пришпорить его, побудить к усиленной деятельности, а подвластных ему рабов -- к усиленному труду.
   Фан Лэр представлял собой тип совершенно иного рода. Длинный и сухопарый, он напоминал голодного пса. Когда-то он был школьным учителем и потерял место за крупную провинность, побывал и бильярдным маклером; прохаживался по улицам Брюсселя в сюртуке и цилиндре, в роли "руководителя" юных иностранцев, жаждущих насладиться наиболее двусмысленными удовольствиями города, -- словом, перевидал многое, прежде чем поступить, тридцати пяти лет от роду, на коронную службу.
   Бледно-голубые глаза Фан Лэра отличались отсутствием глубины и смертельной жестокостью, и это начало отрицания и холодности соединялось в нем с таким складом ума, какого нигде не встретить в животном мире, за исключением существа, именующего себя царем природы. Большие пальцы у него были непомерно велики и жестоки по очертаниям. Можно скрыть чувства и мысли, изменить выражение лица, но рук никак не скроешь, если только не носить перчаток. В Конго никто не носит перчаток, и поэтому все могли любоваться пальцами Фан Лэра.
   Он находился в М'Бине уже полгода, и место ему опостылело. Цифры его не интересовали, он был человеком дела и жаждал деятельности. Там, в лесу, в центре работ, он мог бы нажить деньги, тогда как здесь, на рубеже цивилизации, время его пропадало даром. Душа его жаждала денег. Его обуяла горячка премий.
   Когда он видел большие клыки зеленоватой кости в футлярах из циновок и кипы камеди, обернутые в неизвестные ароматические листья, от которых веяло богатствами тропиков и девственных лесов, когда он смотрел на тонны каучука и припоминал, что это вещество, похожее в корзинах туземцев на ломтики жареного картофеля, превращаются в алхимии Европы в чеканное золото, алчной его душой овладевал великий голод.
   В М'Бине, взад и вперед, непрерывной рекой текли большие богатства. Богатство в первоначальной своей упаковке громоздилось на набережной романтическими тюками и кипами, грузилось на пароходы, скользило вниз по золотой реке и заменялось новым богатством, плывущим из тех же неистощимых лесов.
   Вид всего этого вызывал у Фан Лэра подлинный физический голод. Ему хотелось есть этот товар, олицетворяющий собой это богатство. Он готов был поглотить эти клыки. Он был Гаргантюа во всем, что касалось его аппетитов, но во всем остальном оставался скромным Фан Лэром, скрипевшим пером в конторе де Виара.
   Он не знал, что находится здесь на испытании; что добродушный и с виду ленивый де Виар изучает его и признает удовлетворительным; что очень скоро желания его исполнятся, и его спустят в страну его вожделений, как зверя с цепи, как живой бич, как одушевленные тиски, как нож, с мозгами в рукоятке.
   Оставив Берселиуса и Адамса в лесу, солдаты прямо повернули к М'Бине, куда прибыли через день.
   Здесь они рассказали свою историю.
   Начальник поста Меус умер. Они пошли провожать большого белого человека и больного белого человека в М'Бину. Однажды ночью вокруг стоянки начали рыскать три леопарда, и солдаты пустились за ними в погоню.
   Леопарды убежали, но солдатам больше не удалось найти белых.
   Де Виар выслушал этот весьма подозрительный рассказ и ни слову не поверил, за исключением того, что касалось смерти Меуса.
   -- Где вы потеряли белых? -- спросил де Виар.
   Солдаты не знали. Когда потеряешь вещь, никогда не знаешь, где ее потерял, иначе вещь не была бы потеряна.
   -- Совершенно верно, -- сказал де Виар, сдаваясь на неопровержимый довод, но более чем когда-либо убеждаясь, что вся история сфабрикована. Меус умер, и солдаты пришли доложить о том. Они замешкались в дороге по личным своим делам, и вымысел относительно белых был придуман для объяснения задержки.
   -- Был ли с вами еще кто-нибудь, кроме этих белых? -- спросил де Виар.
   -- Да, был носильщик из Янджали. Он убежал от них.
   Де Виар задумчиво подергивал русую бороду и поглядывал на реку.
   Из окна конторы, раздувшаяся от ливней и озаренная проглянувшим солнцем река казалась потоком расплавленного золота. Представлялось, будто все изобилие слоновой страны, все богатства плодородных лесов слили тысячи струй в единый поток и, пренебрегая алхимией торговли, текут широким Пактолием к Леопольдвиллю и морю.
   Де Виар не думал об этом. Он отпустил солдат, приказав им быть наготове отправиться на другой день в М'Бассу.
   Вечером он призвал в контору Фан Лэра.
   -- Начальник поста в форте М'Басса, Андреас Меус, умер, -- сказал де Виар, -- вы замените его. Будьте готовы отбыть завтра.
   Фан Лэр вспыхнул.
   -- Должность трудная, -- продолжал де Виар, -- дикие места, и такие лентяи туземцы, каких не найти во всей стране. Предшественник Меуса наделал много вреда, он не имел авторитета, был слабый человек, и люди открыто смеялись над ним. Каучук на одну треть состоял из негодных отбросов, в двух участках срезали лозы, только и слышно было, что о бунтах. У меня сохранился один его отчет, и вот что он пишет: "Слоновой кости добыть нельзя. Стада очень уменьшились, и люди говорят, что не могут делать слонов". Ну, посудите сами, позволительно ли писать таким негрским языком в официальном докладе? Я отвечал в том же тоне. Написал ему так: "Скажите людям, чтобы делали их, да чтобы поторапливались. Скажите, чтобы не трудились делать целых слонов, достаточно и одних клыков -- восьмидесятифунтовых клыков, а если можно, то и стофунтовых". Но моя ирония не достигла цели. Он слушал, что говорят туземцы. Раз человек это делает, он погиб, так как сами туземцы теряют всякое уважение к нему. Туземцы -- те же дети: только позвольте детям изыскивать оправдания, и конец всякому авторитету. Меус был более сильный человек, но и он оставлял желать лучшего. В его построении было слишком много китового уса и слишком мало стали, хотя он был на пути к исправлению. Сначала вы очутитесь в довольно трудном положении. Так всегда бывает, когда начальник поста внезапно умирает и проходит хотя бы несколько дней до его замещения. Люди отбиваются от рук, вообразив, что белый человек убрался навсегда. Тем не менее все у вас наладится недельки через две, если будете достаточно твердым.
   -- Благодарю вас, -- сказал Фан Лэр, -- нимало не сомневаюсь, что сумею привести этих людей к одному знаменателю. Я не хвастаюсь. Прошу вас только обратить внимание на мои отчеты.
   На другой день Фан Лэр отбыл с эскортом солдат из М'Бины, дабы занять пост, освободившийся после смерти Андреаса Меуса.
   Три дня спустя, в полдень, да Виар вышел из дома на крики часовых и увидел высокого человека, который направлялся к нему навстречу, шатаясь в палящих лучах солнца, как бы ослепленный ими, и таща на руках другого человека, казавшегося мертвым.
   Оба были грязны, оборваны и окровавлены.
   У большого человека на поясе болтался привязанный лианой череп. Достойная эмблема того леса, через который они прошли, и лежавшей позади него равнины.
   
   

Часть пятая

XXXV. Париж

   В жаркий июльский день Шонар сидел в маленькой конторе за магазином.
   Он рассматривал телескоп, только что выпущенный на рынок одним из конкурентов, и критиковал его, как один поэт критикует другого, то есть беспощадно.
   В то время как он размышлял над этим, с улицы донесся внезапный взрыв звуков, тут же прекратившийся.
   Входная дверь отворилась и захлопнулась, и Шонар вышел в магазин встречать покупателя.
   Он очутился лицом к лицу с Адамсом, которого узнал по его росту; но никогда не узнал бы по его лицу, так оно загорело, исхудало и стало непохожим по выражению на лицо человека, с которым он расстался всего несколько месяцев назад.
   -- Добрый день, -- сказал Адамс. -- Я пришел заплатить вам за то ружье.
   -- Ах, да, ружье, -- сказал Шонар с маленьким смешком, -- это приятный сюрприз. Я уже вписал его в список безнадежных долгов. Входите, monsieur, вот сюда, в контору; здесь прохладнее, и можно будет поговорить. Да да, ружье. Я занес эту сделку в дело Д. Пожалуйте, пожалуйте. Вот сюда, в это кресло, я держу его для посетителей. Ну-с, а как удалась ваша экспедиция?
   -- Скверно, -- сказал Адамс. -- Мы возвратились только неделю назад. Помните, что вы мне сказали при расставании? Вы сказали: "Оставайтесь". Я пожалел, что не последовал вашему совету.
   -- Что ж, раз вы возвратились здоровым и невредимым, стало быть, дела не так уж плохи или, быть может, вы подхватили малярию?
   Острые глаза старика зорко впились в его лицо. У глаз Шонара имелась та особенность, что они выражали одновременно дружелюбие и жестокость, под стать вечной усмешке, ежеминутно играющей на его губах, -- усмешке вечного насмешника.
   Шонар не только умел изобретать физические инструменты, но также и наблюдать -- он вел наблюдения в продолжение шестидесяти лет -- и интересовался человеческими индивидуальностями не меньше, нежели винтовками.
   -- Нет, дело не в малярии, -- говорил Адамс, направляясь следом за стариком в контору. -- Я никогда не чувствовал себя более здоровым. Дело в самом Конго. Это место оставляет след в душе человека, господин Шонар, какой-то особый привкус, и привкус этот нехороший.
   Он сел в кресло для посетителей. После его возвращения прошла одна только неделя; все, что он видел там, было еще свежо и ярко, но он чувствовал в Шонаре человека противоположных воззрений и не хотел распространяться перед ним.
   Шонар снял с полки плохую шутку, именуемую делом Д., и развернул ее на столе, но не стал перелистывать.
   -- А что господин капитан? -- спросил он.
   -- Он был очень болен, но теперь ему намного лучше. Я теперь живу у него в качестве домашнего врача; мы прибыли в Марсель всего лишь неделю назад.
   -- А что мадам Берселиус?
   -- Мадам Берселиус в Трувиле.
   -- Нет лучше места в эту погоду. Да-с, душненько должно вам казаться тут, даже после Африки. Итак, расскажите, как послужило вам ружье.
   Адамс усмехнулся.
   -- Ружье взорвалось в руках дикаря. Все ваши прекрасные ружья, господин Шонар, теперь превращены в щепки и железный лом; палатки, утварь, -- все пошло прахом, размозженное и растоптанное слонами.
   Он рассказал о погоне за большим стадом и о том, как последние атаковали их ночью, рассказал, как прислушивался, сидя у костра, к таинственному гулу приближения и о представшей ему чудесной картине, когда Берселиус, после неудачной попытки спасти заппо-запа, обратился лицом к наступающей армии разрушения.
   Глаза Шонара засветились.
   -- Да, -- проговорил он, -- вот это человек!
   Замечание это оборвало речь Адамса.
   Между ним и Берселиусом создалась странная связь; человек этот внушал ему чуть ли не братскую привязанность, и слова Шонара ударили ему по сердцу, ибо Шонар употребил настоящее время.
   -- Да, -- сказал Адамс наконец, -- это был настоящий подвиг! -- Затем рассказал о несчастном случае с Берселиусом, умолчав, однако, о повреждении мозга, ибо врач никогда не упоминает при посторонних о страданиях своих пациентов, за исключением самых общих выражений.
   -- А как вам понравились бельгийцы? -- спросил старик, когда Адамс остановился.
   -- Бельгийцы! -- Застигнутый врасплох, Адамс не мог смолчать. До сих пор он ни с кем не говорил еще о Конго, но теперь его прорвало. Это было выше его сил; ужасы рвались неудержимым потоком из его уст, вопль большой страдающей страны, вопль, принесенный им с собой в сердце, нашел теперь выход.
   Шонар был изумлен, но не теми гнусностями, о коих рассказывал ему Адамс, ибо они хорошо были ему известны, а энергией и горячностью молодого человека.
   -- Я приехал в Европу с тем, чтобы разоблачить это, -- заключил Адамс.
   -- Разоблачить? Что?
   -- Вот эту адскую махинацию, которая называется Свободными Штатами Конго.
   -- Но, любезный господин Адамс, это будет напрасной тратой времени.
   -- Вы хотите сказать, что все знают то, что знаю я?
   -- Именно, а быть может, даже и больше того; но не всякий видел то, что вы видели, а в этом-то и вся разница.
   -- Каким это образом?
   -- А вот каким: предположим, что только что при вас задавили ребенка на Rue de la Paix. Вы приходите сюда и рассказываете мне об этом; ваша душа полна ужаса совершившегося, но вы не можете передать этого ужаса мне просто потому, что я не видел того, что видели вы. Тем не менее частицу ужаса сообщаете мне, так как я знаю Rue de la Paix, она тут же у меня за дверью, и я знаю французских детей. Вы приходите ко мне и рассказываете об ужасных картинках, которые видели в Африке. Это трогает меня в десять раз меньше; ибо Африка далеко, это, собственно говоря, не больше как географическое понятие для меня; жители ее негры, которых я никогда не видел, живущие в провинции, о которой я и не слыхивал. Вы думаете найти сочувствие к этому народу у французского народа? Скажу вам откровенно, вы тот, кто ищет черную шляпу в темной комнате, где ее нет.
   -- И все-таки я разоблачу все это!
   -- Как вам будет угодно, только не расшибитесь о столы и стулья. Ах, господин Адамс, вы врач и молодой человек. Оставайтесь тем и другим, не губите молодость и карьеру в борьбе с невозможным. Послушайте меня: с вами говорит старик Шонар. Дело скверно пахнет, спора нет, но Европе оно не отравляет воздух, потому что находится так далеко. Тем не менее попадаются миссионеры и такие люди, как вы, которые доставляют сюда образчики этих духов, и люди восклицают: "Фи!". Неужели вы думаете, что инициаторы всего этого не принимали всего этого в расчет, когда проектировали дело и закладывали "фабрику"? Если вы так думаете, вы очень ошибаетесь. Но это предприятие окружено тройным кольцом политиков, публицистов и финансистов, которые все затыкают нос, чтобы не чувствовать смрада, и распевают во все горло об успехах колониальной политики. Ах! Вы не знаете Европы. Я же знаю ее. От Бальпляца до Вильгельмштрассе, от Зимнего дворца до Елисейских Полей, нет места, куда бы не приводило меня мое ремесло; и если бы вы могли видеть моими глазами, вы увидели бы, какое огромное, ровное поле льда задумали вы отогреть своим дыханием во имя человечности.
   -- Во всяком случае попытаюсь, -- сказал Адамс, вставая, чтобы уйти.
   -- Что же, попытайтесь, только не замерзните при попытке... Ах, да, ружье, -- но, послушайте: вы отправляетесь, как мне кажется, в другую охотничью экспедицию, да еще более опасную, чем первая, ибо нет более дремучего леса социальных реформ, -- вы мне заплатите, когда возвратитесь обратно.
   -- Согласен, -- со смехом сказал Адамс.
   -- Но только в случае успеха.
   -- Отлично.
   -- И, слушайте-ка, во всяком случае приходите сообщить мне о результате. До свидания, и еще словечко вам на ушко.
   Старик отворил дверь.
   -- Что такое?
   -- Откажитесь.
   Шонар затворил дверь и возвратился в контору похихикать над своей остротой, в то время как Адамс двинулся вдоль по улице.
   Париж был в летнем своем наряде; приближался конец сезона, и улицы кишели иностранцами; мавр из Марокко, в белом бурнусе, расхаживал рядом с москвичом; Эйфелева башня превратилась в Вавилонскую; театры и кафе были набиты битком. Австрийское, русское, английское и американское золото вливалось в город с четырех концов света, выгружаясь с каждым курьерским поездом на Северном, Восточном и Лионском вокзалах.
   После пустыни и леса, после больших безмолвных солнечных равнин слоновой страны и грозных пещер лесной чащи, город и его зрелища поразили Адамса с необычайной силой и яркостью.
   Явившись прямо из девственной страны, он сразу вступил в центр величайшей цивилизации, когда-либо виданной миром.
   Ему привелось увидеть цивилизацию без маски, с растрепанными волосами, попирающую ногой тело обнаженного раба и стиснувшую в зубах рукоятку окровавленного ножа; теперь она красовалась перед ним в напудренном парике и маске, слушая пение Карузо в кругу своей свиты, состоящей из поэтов, философов, чиновников, политиков и финансистов.
   Странное это было впечатление.
   Адамс повернул домой, и по мере того как он шел, лицо философа Шонара сменялось в его воображении лицом Максины Берселиус. Нередко подобные представления вызывают одно вместо другого именного в силу контраста.
   Максина не поехала в Трувиль. Она встретила их на вокзале в день их приезда.
   По прибытии в Леопольдвилль, Берселиус вызвал "Джоконду" телеграммой, и собственная яхта доставила их в Марсель. Жене Берселиуса ничего не сообщили о его болезни, и она уехала в Трувиль, не подозревая о том, что случилось с ее мужем.
   Максине было предоставлено самостоятельно разбираться в происшедшей в отце перемене. Она тотчас же заметила ее, но до сих пор не говорила ни слова.

XXXVI. Грезы

   Возвратившись на Малаховскую авеню, Адамс застал Берселиуса в кабинете. Он сидел в большом кресле, и секретарь его, господин Пеншон, сухой, как счетная книга, лысый и в очках, выходил от него со стенограммами деловых писем, чтобы переписать их на машинке.
   Берселиус очень изменился: волосы его поседели; глаза некогда спокойно-повелительные и сиявшие внутренним светом, словно потускнели, и на лице появилось типичное выражение хронического больного, главной чертой которого являются досада и недовольство.
   Выражение это было на его лице всего лишь в течение последних дней. В то время как он оправился от пережитых потрясений и в продолжение обратного путешествия он был, невзирая на слабость, скорее, в духе, кроток, приветлив и несколько вял, но в самые последние дни, несомненно, случилось нечто, что его раздражало.
   Он "пошел под уклон", как это говорят иногда о больных.
   С Берселиусом приключилась странная вещь. С первой же минуты возвращения его памяти, новое его "я" стало смотреть на прошлое с высот своего нового рождения, в спокойном сознании, что это прошлое принадлежит человеку, ныне умершему. Чем больше он рассматривал это прошлое, тем больше ненавидел того, кому оно принадлежало, но разница между ним самим и этим человеком была так велика, что он чувствовал, и вполне справедливо, что человек этот не он.
   Три дня назад Берселиус, вообще редко видевший сны, целую ночь охотился в стране сновидений. В этой стране он сбросил свою новую индивидуальность и сделался самим собой; и здесь, в охотничьей своей рубахе, с винтовкой в руке и заппо-запом по пятам, гонялся за слоновыми стадами в безбрежных равнинах.
   Проснувшись, он возвратился к новой своей индивидуальности, но с полным сознанием, что всего лишь несколько минут назад думал мозгом того другого человека, пылал его страстями, жил его жизнью.
   Берселиус сновидений не имел ни малейшего представления о Берселиусе реальной жизни. Но Берселиус реальной жизни состоял в весьма тесной связи с Берселиусом сновидений, знал все его действия, все его ощущения и помнил их до малейших подробностей.
   Следующей ночью он не видел никаких снов, но не то было на третью ночь, когда перед ним разыгралась сцена ужаса у Прудов Безмолвия, с ним самим в главной роли. Некоторые из подробностей не соответствовали действительности, ибо мир сновидений редко воспроизводит сцены реальной жизни во всей их полноте; но так или иначе, они были достаточно ужасны, и Берселиус, оттирая с лица пот, ясно видел их перед собой и вспоминал жестокосердие, с которым созерцал их несколько минут назад.
   Никто не властен в своих снах; грезящий человек живет вне закона, и Берселиус был глубоко потрясен сознанием, что прежнее его "я" все еще живет в нем, мощное, деятельное и недоступное возмездию.
   Физически он был тенью самого себя; но то было ничто в сравнении с ныне открывшимся ему фактом, что новая его индивидуальность не более как тонкая кора, прикрывшая старую, подобно тому, как тонкая кора земли, с ее цветами и красивыми ландшафтами, прикрывает пылающий ад, являющийся ее ядром.
   Это вполне естественно. Крупная и яркая индивидуальность, жившая в продолжении сорока лет своенравной неумеренной жизнью, была внезапно приостановлена в своем течении. Поверхностная кора ее духа остыла; бурные страсти отступили вглубь, уступая место более мягким чувствам, но очаг все же продолжал пылать под прикрытием цветника, как это происходит в земном шаре.
   Капитан Берселиус все еще был жив, хотя и под спудом. Ночью, под влиянием волшебного жезла грезы, он просыпался и становился верховным властелином тех палат, в подземельях которых вынужден был дремать в течение дня.
   Мало того, что капитан Берселиус избежал смерти; он сделался теперь недосягаемым для смерти и перемен, превратившись в нечто, не поддающееся влиянию и рассуждению, в существо, недоступное человеческому воздействию и, однако, живущее интенсивной жизнь, подобно легендарному чудовищу, обитающему в подземельях замка Гламиса.
   Между двумя индивидуальностями этого человека произошло полное раздвоение, грозная болезнь духа, приговорившая отвергнутую индивидуальность жить в потемках, недоступных голосу разума и исправлению.
   -- Ну, как вы себя чувствуете сегодня? -- спросил, входя в комнату, Адамс.
   -- О, все то же, все то же. Если бы я мог хорошо спать, я поправился бы, но сон мой неспокоен.
   -- Надо будет дать вам что-нибудь против этого.
   Берселиус усмехнулся.
   -- Наркотики?
   -- Да, наркотики. Мы, врачи, не всегда можем повелевать здоровьем, но можем зато повелевать сном. В состоянии ли вы немного побеседовать?
   -- О да, физически я чувствую себя хорошо. Садитесь, в этом шкафчике найдете сигары.
   Адамс закурил сигару и уселся в кресло рядом с больным. Все различия положения и состояния изгладились между этими двумя людьми, столько пережившими вместе. Когда по их возвращении Берселиус предложил Адамсу остаться у него в качестве домашнего врача, он поручил Пеншону служить посредником для обсуждения финансового вопроса.
   Адамс получал большое жалованье, ежемесячно выдаваемое ему вперед секретарем. Берселиус держался в стороне от этого, и, таким образом, отношения начальника к служащему сводились на нет, и они чувствовали себя более равными.
   -- Вы знаете, -- сказал Адамс, -- что я рад был сделать все, что могу, для вас, и буду делать это и впредь; но с тех пор как я возвратился в Париж, я все время не нахожу покоя. Вы жалуетесь на бессонницу -- это и моя болезнь.
   -- Да?
   -- Всему виной то вон место, оно вошло мне в кровь. Клянусь вам, в целом мире нет менее сентиментального человека, чем я, но этот ужас убивает меня: я должен действовать, должен делать что-либо, хотя бы выйти на площадь Согласия и кричать во все горло. Я и буду кричать во все горло, я не такой человек, чтобы молча смотреть на такого рода дела.
   Берселиус сидел, опустив глаза на ковер; он казался рассеянным и еле слушал. Он превосходно знал, что Адамсу известно о деле на Прудах Безмолвия, но вопрос никогда не поднимался между ними, и они о нем не упомянули и теперь.
   -- Тот миссионер, с которым мы познакомились на обротном пути в Леопольдвилле, -- продолжал Адамс, -- пересказывал мне наблюдения многих лет, от которых кровь леденеет в жилах. То, что я видел собственными глазами...
   Берселиус поднял руку.
   -- Не станем говорить о том, что мы знаем, -- сказал он. -- Что сделано, то сделано. Оно существует уже много лет, можете ли вы уничтожить прошлое?
   -- Нет, но можно повлиять на будущее! -- Адамс встал с места и принялся ходить по комнате.
   -- Сейчас, в эту самую минуту, когда мы здесь говорим с вами, мерзостное дело продолжает совершаться: это то же самое, как если бы знать, что в соседнем доме убивают человека медленной смертью, и не иметь возможности вступиться. Когда я смотрю на улицы, полные, веселящейся публики, когда вижу битком набитые кафе и богачей в роскошных экипажах, когда я вижу все это и сопоставляю его с тем, что видел там, я готов отдать пальму первенства вот этому!
   Он указал на большую гориллу, застреленную в Западной Африке Берселиусом.
   -- Эта была по крайней мере искренна. Какие бы зверства она ни совершала в своей жизни, она по крайней мере не разглагольствовала о чувственности и гуманности, раздирая своих жертв на части, и раздирала она их на части не ради золота. Это был честный дьявол, а это гораздо выше, нежели бесчестный человек.
   Снова Берселиус поднял руку.
   -- Что бы вы хотели сделать?
   -- Сделать? Я хотел бы сломать адскую машину, называющуюся государством Конго, и гильотинировать изобретших ее негодяев. Этого я не могу сделать, но могу протестовать.
   Но Берселиус сам участвовал в постройке машины, и лучше кого-либо знал ее силу. Он печально тряхнул головой.
   -- Делайте, что хотите, -- сказал он. -- Если вам нужны деньги, располагайте моими средствами, но прошлого вам не уничтожить.
   Но Адамс ничего не знал о мучившем Берселиуса наваждении и не мог оценить полного значения этих слов.
   Главное для него было то, что он получил разрешение действовать и обещание финансовой поддержки, без которой личная инициатива бессильна.
   Он решил действовать; решил не жалеть ни денег Берселиуса, ни своего времени.
   Но решение человека ограничивается рамками обстоятельств, а в эту самую минуту обстоятельства подготавливали и репетировали последний акт драмы Берселиуса.

XXXVII. Берселиус видит своего двойника

   На другое утро после разговора с Адамсом Берселиус вышел из дома и направился пешком к авеню Великой Армии.
   Даже в его походке замечалась перемена. В прежнее время он двигался быстро с высоко поднятой головой и зорко поглядывал вокруг. А теперь казалось, будто на его плечи внезапно опустилось бремя пятнадцати лет жизни и согнуло его стан и замедлило поступь. И в самом деле, он нес самое тяжелое бремя, какое только может нести человек, -- самого себя.
   Нести того, кто умер, и с кем, однако, приходится жить! Нести бремя прошлого, то и дело прорывающегося в сновидения!
   В нем кипели беспокойство, раздражение и досада. Все, что имело отношение к тому, другому человеку, даже нажитые им деньги, построенный для себя дом, занятия, которым он предавался, -- все углубляло это чувство возмущения и досады. Он уже задумал было нанять другой дом в Париже, но теперь, шагая по улицам, начинал сознавать, что весь Париж для него один дом, каждый угол которого принадлежит прошлому того, другого.
   Дойдя до Елисейских Полей, он крикнул фиакр и отправился к своему поверенному Камбону, на улицу Артиль.
   Берселиуса провели в гостиную, убранную в тяжеловатом вкусе богатой французской буржуазии.
   Вскоре появился и сам хозяин, полный бледный господин в золотых очках и туго застегнутом сюртуке, с красной розеткой Почетного Легиона в петлице.
   Камбон знал Берселиуса много лет. Они были приятелями, и даже больше того, ибо Берселиус поверял ему самые конфиденциальные свои дела.
   -- Итак, вы возвратились, -- начал поверенный. -- Я видел о том заметку в "Echo de Paris", и именно сегодня готовился доставить себе удовольствие навестить вас. А как поживает мадам Берселиус?
   -- Она в Турвиле.
   -- Помнится, вы намеревались отсутствовать целый год.
   -- Да, но нашей экспедиции наступил конец.
   Берселиус рассказал в нескольких словах о разрушении лагеря, умолчав, однако, о своем ранении, и жирный невозмутимый Камбон слушал его, наслаждаясь рассказом, как ребенок. Он никогда не видал слона иначе, как в зверинце. Корова, и та обратила бы его в бегство. Грозный в зале суда, в жизни он был тише воды, ниже травы, и рассказ Берселиуса обладал для него притяжением сильного для слабого и свирепого для кроткого.
   Тем не менее, в то время как Камбон слушал, сидя в кресле, он не переставал тщательно изучать посетителя, стараясь найти объяснения происшедшей в нем перемене.
   -- А теперь к делу, -- сказал Берселиус, закончив рассказ.
   Ему требовалось переговорить с поверенным о разных делах, между прочим, о новом помещении своих капиталов.
   Камбон, у которого были большие паи в каучуковой промышленности, побледнел под своей обычной бледностью, услыхав, что Берселиус намеревается поместить все свое состояние в других предприятиях.
   Мгновенно он раскинул умом. Неожиданное возвращение Берселиуса, перемена в его внешности, тот факт, что он внезапно и оптом продает свои акции, все это могло иметь одно лишь объяснение -- банкротство.
   Происшествие со слонами -- басня, рассуждал Камбон, и, едва успев раскланяться с посетителем, он бросился к телефону, вызвал своего маклера и приказал ему продать его каучуковые акции по какой угодно цене.
   Выйдя от поверенного, Берселиус отправился в клуб. Продажа каучуковых акций была с его стороны не актом раскаяния, а следствием глубокого раздражения против того, другого, разбогатевшего благодаря этой самой каучуковой промышленности.
   Он хотел порвать всякую связь между собой и адской оболочкой, властвующей над ним по ночам. Достаточно было воплощаться в нее ночью, без того, чтобы еще беспрестанно натыкаться на ее следы в течение дня.
   На площади Большой Оперы фиакр его был задержан скоплением экипажей. Кто-то окликнул Берселиуса. Он оглянулся. В открытой коляске сидела молодая, красивая женщина, Софи Мельмот, бывшая предметом его страсти, теперь украшавшая жизнь одного иностранного князя.
   -- Кого я вижу? -- воскликнула Софи, когда ее коляска поравнялась с Берселиусом. -- Итак, вы возвратились из... -- откуда это было? А как поживают тигры? О, небо! Да как вы изменились! Какой у вас мрачный вид! Можно подумать, что вы проглотили погребальную колесницу и не переварили конских чепраков...
   В ответ Берселиус поклонился.
   -- А вы все та же, -- сказал он.
   Она вспыхнула под румянами, ибо тон, которым он произнес эти простые слова, превращал их в оскорбление. Прежде чем она успела ответить, экипажи двинулись с места, и Берселиус проводил ее холодным поклоном, как если бы она была незнакомкой, с которой он встретился в первый раз.
   В курилке клуба, куда он зашел выпить абсент перед завтраком, он встретил полковника Тирара, того, кто председательствовал на банкете, данном ему перед отъездом в Африку. Этот человек, бывший его приятель, в обществе которого он всегда находил удовольствие, сегодня показался ему невыносимым. И мало-помалу его осенило жуткое сознание, что Тирар разговаривает не с ним, а тем мертвецом -- с другим Берселиусом.
   Новая военная винтовка, которой были полны речи Тирара, была бы интересной темой для старого Берселиуса: новому она казалась ненавистной.
   Тут он впервые понял, что все знакомые, занятия и интересы, раньше наполнявшие его жизнь, стали теперь такими же ненужными и мертвыми, как и прежняя индивидуальность, некогда властвовавшая над его существом. Не только ненужными и мертвыми, но и в высшей степени неприятными. Придется заново создавать мир интересов из новых средств. Он жил в таком мире, все плоды, листья и злаки в котором были сожжены волшебным жезлом чародея; приходилось все засевать сызнова, и в настоящую минуту он не мог ума приложить, где бы ему найти хотя бы одно семечко.
   Тем не менее он не сразу сдался. Подобно тому, как продолжаешь принимать невкусное лекарство в надежде привыкнуть к нему, он продолжал беседовать с Тираром.
   После завтрака он сел сыграть в экарте со старым знакомым, но через полчаса бросил игру под предлогом нездоровья и отправился домой пешком.

ХХХVIII. Максина

   Вечером того дня, когда Берселиус посетил Камбона, Адамс сидел в курилке перед большим исписанным листом бумаги, но внезапно схватил его, изорвал в клочки и бросил в корзинку.
   Он пытался изобразить словами историю Конго, каковой она открылась ему.
   Вся она целиком сложилась у него в голове, как гигантская драматическая поэма: широкие солнечные равнины слоновой страны под стражей ястребов; вечные беспредельные леса, древние, как Мемнои, юные, как весна, видевшие солнце, и ливни, и бури столетий; текущая к морю река, люди этой страны, и повесть их скорби и отчаяния.
   Когда он сравнил то, что написал, с тем, что представлялось его уму, вся безнадежность попытки выступила наружу. У него хватило сил не более как на слабое отражение того, что он видел и слышал.
   Изобразить этот народ под пятой этого рока мог только какой-нибудь Эсхил.
   В то время как он сидел так перед картиной, которую не в силах был воспроизвести, перед ним стала другая картина. То был большой фотографический снимок с "Лаокоона". Он видел его сегодня в витрине Брентано и снова созерцал теперь глазами памяти.
   Это чудесное произведение искусства, принесенное к нам волнами времен, эта эпическая поэма из мрамора выражала все то, чего не могли выразить слова. Отец и дети в тенетах рока; рука, отодвигающая на миг кольцо змеи, в то время как лицо с мольбой поднимается к небу; мучения, смертельный пот и жестокость, все было налицо; и в мыслях Адамса змеевидные лианы леса оживали, ядовитые плети каучуковой лозы сплетались в кольца, свивались и душили чернокожий народ и его сынов, столь же недоступных милосердию и помощи, как Лаокоон и его сыновья.
   Прошли века с тех пор, как ваятель отложил свой резец и окинул взором законченный труд.
   Не думал он, что тысячи лет спустя его произведение будет служить символом, изображающим цивилизацию в форме того удава, которого он изваял с таким отвращением, но и с таким любовным старанием.
   Под влиянием овладевшей им фантазии, Адамс погрузился в раздумье, из которого его вывел звук шагов. В комнату вошла Максина.
   Они очень редко виделись со времени его возвращения. Действительно, Адамс с намерением избегал ее, поскольку это возможно, когда живешь в одном доме.
   Мужская гордость предостерегала его против женщины, во-первых, богатой, во-вторых, имевшей отцом человека, от которого он получал жалованье.
   Максина ничего не знала о мужской гордости, она знала только, что он избегает ее.
   Молодая девушка была вся в белом, с единственной ниткой жемчуга на шее. Она только что возвратилась с какого-то вечера, и Адамс заметил, что она затворила за собой дверь.
   -- Доктор Адамс, -- начала она, -- простите, что беспокою вас в такое позднее время. Давно уже мне хочется поговорить с вами об отце. Я все откладывала, но чувствую, что должна наконец говорить: что с ним случилось?
   Она села в кресло, и Адамс остановился перед ней спиной к камину, заложив руки за спину.
   Большой человек ответил не сразу. Он стоял неподвижно, как изваяние, глядя на нее серьезным и вдумчивым взглядом, как смотрит врач на пациента, болезнь которого не вполне ясна для него.
   Затем он заговорил:
   -- Вы усматриваете перемену в вашем отце?
   -- Нет, -- сказала Максина, -- это больше, чем перемена. Он стал совсем другим, это другой человек.
   -- Во время охоты, -- сказал Адамс, -- с капитаном Берселиусом произошел несчастный случай. В попытке спасти одного из слуг, он был настигнут слоном, который отшвырнул его на большое расстояние; при этом он сильно зашиб голову, и, когда пришел в сознание, память его совершенно пропала. Мало-помалу она возвратилась.
   Он приостановился, так как было невозможно упоминать обо всех подробностях, затем продолжал:
   -- Я сам замечал, по мере восстановления памяти, что он не тот, кем был раньше; к тому времени, как память его вполне возвратилась, это стало очевидным. Он сделался, как вы говорите, другим человеком -- тем, кем вы его видите теперь.
   -- Неужели частичное повреждение головы может настолько изменить человека?
   -- Да, повреждение головы может всецело изменить его.
   Максина вздохнула. Она никогда не видела темных сторон своего отца; любви к нему, в настоящем смысле этого слова, у нее не было, но она уважала его и гордилась его силой и влиятельностью.
   Тот, кто возвратился из Африки, представлялся ей низшим существом, тенью того человека, которого она знала прежде.
   -- И это случилось с ним в то время, как он пытался спасти жизнь слуге?
   -- Да, -- сказал Адамс, -- будь вы там, вы назвали бы этот поступок высоким именем подвига.
   Он рассказал ей подробности, как уже рассказывал их Шонару, но с дополнениями.
   -- Сам я был парализован, я только мог вцепиться в дерево и смотреть. Яростный натиск этой тучи животных был, как вихрь, -- ни с чем иным не могу его сравнить, -- как вихрь, лишающий вас всяких способностей, кроме зрения.
   Теперь я могу представить себе конец света, когда солнце превратится в тьму, а луна в кровь. Это было ничем не лучше! Он же сохранил все свое хладнокровие и мужество, у него хватило времени вспомнить о человеке, который валялся тут пьяный от конопли, и нашлось достаточно мужества, чтобы попытаться спасти его. Он дорожил этим человеком, так как тот был великий охотник, хотя и безнадежный дикарь, без души и сердца.
   Адамс остановился. В Максине Берселиус было нечто, отличавшее ее от заурядных женщин, нечто, быть может, унаследованное от отца, как знать? -- Но во врожденной мягкости голоса и выражения, во всей ее прелести и женственности, сквозил какой-то внутренний свет. Подобно сиянию заключенной в опал лампады, эта умственная ясность Максины прихотливо пронизывала дымку ее красоты, то затуманиваясь, то снова выступая наружу. То было отражение того света, который люди зовут оригинальностью. Максина видела окружающий мир при свете собственного своего светоча. Адамс, хотя и перевидал гораздо больше видов, чем она, однако смотрел на них при свете чужих светильников.
   Дом Заложников в Янджали сказал бы Максине несравненно больше, нежели сказал он Адамсу. На лице Меуса она прочла бы повесть, которой он и не подозревал; в жителях Прудов Безмолвия она усмотрела бы целый народ в цепях, тогда как он, со своими благоприобретенными понятиями о неграх и труде, видел в них всего лишь горсть непокорных туземцев. Понадобились черепа и кости, чтобы открыть ему глаза на окружающую его скорбь; один вид этих людей сказал бы Максине об их слезах.
   Это инстинктивное проникновение в суть вещей научило ее читать в сердцах людей. Адамс заинтересовал ее с первого взгляда, потому что прочесть его было нелегко. Она никогда еще не встречала подобного человека, он принадлежал к особой породе. Женское начало в ней сильно тяготело к мужскому в нем, они были физически сродни друг другу. Она успела признаться ему в том, на сотни ладов и без слов, прежде еще, чем они расстались в Марселе, но дух его еще не взывал к ее духу. Она его не знала и, пока не приобрела этого знания, не могла полюбить его.
   Пока он стоял так спиной к камину, высказавшись о нравственном содержании заппо-запа, мысль его перенеслась единым взмахом крыла за тридевять земель, к месту кочевья под большим деревом. Там, вдали, дерево и пруды продолжали по-прежнему стоять под звездами, как стояли при нем. Дальше, к востоку, взорвавшееся слоновое ружье лежало на том же месте, где его уронили; кости жирафы, дочиста обглоданные и белые, валялись точь-в-точь там, где поразил их выстрел; а кости человека, державшего ружье, остались там, где их бросили леопарды.
   Адамс ничего не знал об этом треугольнике, начертанном смертью; для него заппо-зап еще жил и творил зло. Под влиянием этой мысли он продолжал:
   -- Людоед, существо, более отвратительное, чем тигр, -- вот ради кого ваш отец рисковал жизнью.
   -- Людоед? -- повторила Максина, вздрогнув и широко раскрыв глаза.
   -- Да, правительственный солдат, назначенный нам в проводники.
   -- Солдат, но какое же правительство берет в солдаты людоедов?
   -- О, -- сказал Адамс, -- их зовут солдатами, но это не более как пустой звук. Надсмотрщики над невольниками -- вот что они на самом деле, но то правительство, которому они служат, не употребляет слово "невольники", -- о, нет, это всех бы оскорбило -- мерзавцы!..
   Глаза его сверкнули, он запрокинул голову, и лицо его было в это мгновение сурово, как лицо Фемиды. С минуту он помолчал, как бы меряясь с невидимым врагом, затем, подавляя гнев, продолжал.
   -- Я теряю самообладание, когда вспоминаю о том, что видел, -- столько страданий, какая беспросветная нищета! С самого же начала я увидел достаточно, чтобы у меня могли открыться глаза; но я только тогда проник в суть вещей, когда воочию увидел кости убитых, кости тех людей, которых видел живыми за несколько лишь недель до того и которые предстали мне в виде голых скелетов; ребенок, с которым я говорил и играл...
   Он отвернулся и облокотился на камин, спиной к Максине, -- целые тома не выразили бы того, что выразили это внезапное молчание и эта поза.
   Она едва смела дышать, дожидаясь, чтобы он снова повернулся к ней. Лицо его было спокойно, но носило следы побежденного волнения. В глазах Максины стояли слезы.
   -- Напрасно я сказал вам об этом, -- промолвил он. -- Зачем было терзать вас тем, чем терзаюсь сам?
   Максина ответила не сразу. Она следила глазами за неясным узором ковра у ее ног, и падающий сверху свет превращал в сияние красновато-золотистые волосы, бывшие главной ее красотой.
   Затем она медленно проговорила:
   -- Я не жалею о том. Раз такие вещи существуют, надо же знать о них. Почему бы мне отворачиваться от страданий? Я никогда этого не делала и много видела страданий в Париже, так как вращалась среди несчастных, поскольку это возможно для девушки; но то, что вы говорите, превосходит все, о чем я когда-либо слышала, читала и даже помышляла. Расскажите еще, подавайте мне факты; ибо, откровенно говоря, хоть я и верю вам, но не могу еще реально представить себе все это и поверить рассудком. Я, как Фома неверующий, -- мне надо вложить персты в раны.
   -- Хватит ли у вас мужества, чтобы смотреть на вещественные доказательства?
   -- Да, хватит его у меня на то, чтобы смотреть на чужие страдания, если и не на свои собственные...
   Адамс вышел из комнаты и минуту спустя возвратился со свертком. Из него он достал череп, который ему удалось доставить в цивилизованный мир, невзирая на все превратности.
   Глаза Максины расширились при виде этого предмета, но она не побледнела и спокойно рассматривала череп, в то время как Адамс поворачивал его и показывал ей следы ножа на кости у foramen magnum.
   Она протянула палец, прикоснулась к ним и проговорила: "Верю!"
   Адамс положил череп на стол; было что-то необычное в этом маленьком, свирепом, отталкивающем черепе. Глядя на него, никто бы не представил себе живой рожицы, осклабленного до ушей рта и живых глазенок того, кому он принадлежал. Одно только в нем печально отзывалось в сердце -- его размеры.
   -- Это череп ребенка, -- сказала Максина.
   -- Да, того ребенка, о котором я вам говорил, -- все, что осталось от него.
   Он готовился опять завернуть череп, но девушка остановила его.
   -- Пусть лежит тут, пока вы рассказываете, так все будет для меня реальнее. Я не боюсь его -- бедный, бедный крошка! Расскажите мне все, что знаете, расскажите мне худшее. Пожалуйста, пусть я буду для вас не барышней, а просто слушателем.
   Он сел в кресло против нее и, облокотившись на колени, стал говорить так, как говорил бы с мужчиной, причем нашлись и те слова, которых он не мог найти, когда пытался высказаться полчаса назад, с пером в руке.
   Он рассказал ей о Доме Заложников в Янджали и жалких созданиях, скученных в нем, как скотина, и пожирающих свою скудную пищу; рассказал о М'Бассе и тамошнем Доме Заложников, с железными ошейниками и цепями; о том, что подобные хлева разбросаны по всей обширной стране не сотнями, а тысячами; и бедственном положении людей, принужденных жить в унылых лесах, являясь рабами хозяев, худших, чем тигры, и работы, которой не будет конца, до тех пор, пока будет произрастать каучуковая лоза; открыл ей тот ужасный факт, что убийство ежедневно применяется как земледельческое орудие, что люди подвергаются ампутациям, но не в целях лечения; и что пол и возраст -- эти два последних довода природы против бесчеловечности -- здесь не имеют голоса; поведал ей всю горькую повесть слез и горя, но всего не мог сказать, ибо она была девушкой, а даже при мужчине было бы трудно говорить о противоестественных преступлениях, тех преступлениях против мужчин, и женщин, и детей, которые заклеймят Бельгию перед судом истории, хотя бы государство Конго завтра же исчезло с лица земли, и сделают ее худшим предметом омерзения, нежели мерзостные города, погруженные в Мертвое море.
   Максина слушала, как зачарованная, подчиняясь то ужасу рассказа, то престижу рассказчика. О! Когда бы он мог сказать Европе то, что говорил ей! Когда бы мог заставить Европу увидеть то, что она увидела, какой поднялся бы вихрь негодования! Но он не мог.
   Все дело было в магните ее сочувствия: оно-то вызывало факты к жизни, облекало их в жгучие слова и вело их в атаку стройными батальонами, штурмовавшими ее рассудок и заставлявшими ее верить в невероятное. Без этого сочувствия слова его остались бы холодным и безжизненным отчетом, не одушевленным убедительностью.
   Когда он закончил, она сделала то, что женщина делает лишь в минуты величайшего возбуждения. Она встала и принялась шагать по комнате. Она прошла всю длину комнаты, не говоря ни слова, прежде чем снова повернулась к Адамсу.
   -- Но это должно прекратиться.
   -- И прекратится, -- сказал он, -- если только мне удастся добиться, чтобы меня выслушали. Сегодня вечером, перед тем как вы вошли, я пытался изложить все это на бумаге, пытался передать то, что видел собственными глазами и слышал собственными ушами, но чернила словно превратились в лед. То, что я пишу, кажется ничем по сравнению с тем, что я видел. Голый перечень стольких-то убитых и истязаемых не дает никакого представления о действительности. Слишком она велика для меня. Лучше бы мне ничего этого не видеть.
   Максина стояла, положив руки на спинку кресла. Можно было подумать, что она не слушает речей собеседника. Между тем она внимательно слушала, но в то же время думала свою думу.
   -- Один в поле не воин, -- проговорила она наконец. -- Вам необходимы сподвижники, и мне, может быть, удастся помочь вам заручиться ими. Хотите пойти завтра к Пюжену? Я лично не знакома с ним, но знаю одного его приятеля. Завтра рано утром я пошлю ему записку, и слуга может принести вам обратно рекомендательное письмо. Вы могли бы зайти к нему завтра же.
   -- А кто такой Пюжен?
   Этот вопрос, выдававший полное незнание французской жизни и литературы, несколько покоробил Максину. Она объяснила ему, что Пюжен -- автор многих замечательных сочинений, имеющих целью обличение всех социальных злодейств и несправедливостей. Пюжен писал, Франция читала и проливала слезы, отирая их одной рукой, и продолжала другой творить те же дела. Пюжен, однако, был тут ни при чем: он делал все, что мог. Не его вина, что логика и чувство занимают одинаковое место во французской натуре, создавая своей комбинацией парадокс, именуемый французской душой.
   -- Я пойду к нему, -- решил Адамс после того, как девушка объяснила ему, кто такой Пюжен, что он делает и что написал. -- Такой человек сделает больше одним росчерком пера, нежели сделаю я многолетним кропанием. Не знаю, как благодарить вас за то, что вы меня выслушали. Странное дело, но у меня как бы гора с плеч свалилась.
   -- И перешла на мои, -- ответила она.
   Затем с очаровательным простодушием протянула ему обе руки.
   -- Спокойной ночи.
   В то время как он стоял в дверях, пропуская ее вперед, его внезапно осенило сознание, что детская его вера в добро и истину едва не погибла безвозвратно, похищенная бесовским наваждением, что в течение последних минут она вдруг снова возродилась к жизни каким-то чудесным путем. Казалось, будто нежная рука Максины водворила ее на место.
   Между тем Максина, возвратившись на свою половину, тотчас же села писать письмо тому приятелю, который был дружен с Пюженом. Приятель этот был Сабатье.
   Она училась у него живописи, и между художником и ученицей существовала таинственная связь, объединяющая людей одной профессии, ибо Максина была богата знанием и силой, а главным образом, тем чутьем, без которого художник не больше как одушевленная кисть, карандаш, движимый механической силой.
   Когда она писала это письмо, ей и в голову не приходило, что чувство, согревшее ее сердце и придавшее красноречие ее перу, было не сочувствие к страданиям угнетенного народа, а любовь к одному человеку -- плод ее души, зачатый от того, с кем она только что рассталась, и кого полюбила в этот вечер.

XXXIX. Пюжен

   Пюжен жил на бульваре Гаусман. Он начал свою карьеру с низов парижской жизни, в качестве приказчика у книгопродавца с набережной, еврея Маназиса. Последний умер двадцать пять лет назад, имущество его рассеяно, имя позабыто: от него только и осталось, что плоды нескольких часов работы в сутки, похищенных у него Пюженом для литературных занятий.
   Пюжену пришлось двадцать лет вести тяжелую и упорную борьбу, прежде чем он пробил себе дорогу.
   Тот акт, в котором герой пьесы голодает на чердаке, затянулся чрезмерно долго в жизненной драме этого таланта; и представлялось загадкой, где и как, в этом подпольном городе, который имеется в каждом большом центре, в этом Cour des Miracles, где сходится богема, Пюжен отыскал свой бесподобный стиль, как бесценную хрустальную вазу, которую сохранил невредимой от случайностей и превратностей судьбы и благополучно передал наконец в руки славы.
   Теперь он был очень богат, очень влиятелен и очень счастлив. При этом щедр и всегда готов помочь собрату по профессии в тяжелую минуту. Так же и сегодня, сидя за книгой в прохладном кабинете и прислушиваясь к звукам любимого им Парижа, плывущим в окно вместе с теплым июньским воздухом он, чувствовал себя в ладах с целым миром и готовым воздать должное злейшему своему врагу.
   Полосатые шторы фильтровали ослепительный свет, пропуская всего лишь мягкие медовые тона сумерек; большая ваза с розами наполняла комнату простой и глубокой поэзией лета, повестью полей и садов, пронизанных птичьими голосами, коров, стоящих по колено в воде, где вечно пляшут стрекозы под флейту речных струй в камышах.
   Пюжен сидел с книгой на коленях, наслаждаясь летними картинами, сплетенными из ароматов, когда вошел слуга и подал ему карточку Адамса с рекомендательным письмом Сабатье.
   Он приказал ввести посетителя. Адамс очутился перед маленьким человеком с большой головой, некрасивым человеком с выражением доброты на лице и изящными и приветливыми манерами.
   Пюжену Адамс показался гигантом. Гигантом, обожженным чужестранным солнцем, говорящим по-французски неважно и с иностранным акцентом. Интересное существо, несомненно, но совершенно за пределами его области знаний.
   Пюжен в физическом отношении был труслив, как кролик. Он никогда не путешествовал дальше Трувиля или Остенде, и когда они сели разговаривать, человек-бульдог инстинктивно почуял присутствие человека-кролика и не знал, с чего ему начать.
   Ненадолго, однако. Прямолинейно, и без всяких прикрас, но с искренностью и ловкостью, которой никто не ожидал от него, он сказал писателю о преклонении Максины перед его талантом, и о том, как она возымела мысль завербовать его в крестовый поход, затеянный Адамсом.
   Пюжен слушал, отвешивая маленькие поклоны, обнюхивая пучок салата, так искусно подставленный бульдогом ему под нос.
   Тогда Адамс изложил свою повесть честно, просто и основательно, и кролик в ужасе всплеснул руками, услыхав о столь темных делах. Но в этом ужасе чувство не принимало участия. Мучимые негры внушали ему почти такое же отвращение, как и их мучители.
   Он не мог увидеть большую драму в настоящих ее пропорциях и в поэтических рамках леса, равнин и небес. Экзотические названия возмущали его, он не мог представить себе Янджали с его раскаленными пальмами, не видел горящего на солнце форта М'Басса.
   Тем не менее он вежливо слушал, и это-то и леденило сердце рассказчика, инстинктивно чувствовавшего, что хотя он и оскорбил слух Пюжена, однако не возбудил в нем того высокого чувства негодования против неправды, которое превращает человека в одушевленный трубный глас, в живой топор и живой меч.
   Пюжен мог бы оказаться большой силой, если бы найти путь к его чувству: но он не мог видеть пальм.
   Что поделаешь? Не вырастить баобабов на бульварах!
   -- То, что вы мне рассказываете, ужасно, -- сказал он, -- но что же мы можем сделать?
   -- Я полагаю, что вы можете мне помочь, -- заметил Адамс.
   -- Я? Охотно, все, что только могу. Для меня вполне очевидно, что если вы желаете заручиться успехом, вам необходимо основать общество.
   -- Общество?
   -- Разумеется. В общественных вопросах ничего не достигнешь без кооперации. Вам следует основать общество; можете воспользоваться моим именем. Я даже разрешаю вам включить меня в списки членов комитета. Кроме того, я внесу свой взнос.
   Надо сказать, что имя Пюжена заключалось в комитетских списках полдюжины благотворительных учреждений. Секретарь его записывал все это в особую книгу; но сам Пюжен, поглощенный своими трудами, представлявшими для него цель жизни, позабыл даже имена этих учреждений. Так будет и теперь.
   -- Благодарю вас, -- сказал посетитель.
   Пюжен соглашался дать свое имя и деньги, но пера своего не хотел дать, просто потому, что не мог. Для каждого литератора бывают мертвые темы, и эта тема была мертвой для Пюжена, и столь же мало вдохновительной, как холодная баранина.
   -- Очень благодарен, -- повторил Адамс и стал прощаться. Его неотесанный ум уловил, однако, позицию Пюжена с поразительной проницаемостью.
   -- Одну минутку, -- воскликнул маленький человек, когда его посетитель был уже на пороге, -- одну минутку! Как это я раньше не подумал? Вы могли бы побывать у Ферминара.
   Он подбежал к письменному столу и нацарапал на визитной карточке адрес Ферминара, попутно объясняя, что Ферминар социалистический депутат из *** в Провансе, ужасный человек, если только задеть его за живое: достаточно одного лишь слова "несправедливость", чтобы вызвать этого льва из его логовища.
   -- Скажите ему, что так вам сказал Пюжен, -- восклицал он, провожая его на лестницу и отечески похлопывая его по плечу. -- Живет он на улице Обер,  14, это имеется на карточке, и передайте мое почтение мадемуазель... словом, той прелестной девушке, симпатия которой к моим скромным трудам оказала мне честь вашего посещения.
   "Славный человек", -- подумал Адамс, направляясь дальше. Он застал Ферминара дома, в квартире, благоухающей чесноком и югом. Ферминар, высокий чернобородый малый, со сверкающим взглядом, уроженец Ронской долины, ринувшийся в политику, как мина в морскую пучину, радушно приветствовал Адамса по прочтению карточки Пюжена, предложил ему папирос и затворил в честь гостя окно.
   Он взвинтил себя до пылкого негодования, слушая рассказ Адамса. Говоря откровенно, он все это знал давно, но был чересчур вежлив, чтобы умалять значение его данных; кроме того, это давало ему возможность декламировать.
   Адамс слушал в восторге, что ему удалось пробудить такой трубный глас; Ферминар громил виновных с таким же жаром, как если бы обращался к палате и как бы знал Африку с самого детства. Провансальское воображение рисовало тропическую страну и несчастных ее чернокожих обитателей в самых кричащих красках и провансальское красноречие лилось потоком, живописуя их горести и невзгоды. Судя по его пылу, можно было бы подумать, что не Адамс возвратился из Конго, а он сам.
   Но, по мере того как собеседник слушал, упиваясь его речами, он с тревогой начал замечать, что тема последних меняется. Сейчас только он весь кипел негодованием, говоря об Африке, но вот прошла минута, и он словно позабыл уже о ней. Подобно тому, как ребенок роняет из рук игрушечный зверинец, и слоны и зебры рассыпаются по полу, в то время как он тянется за новой игрушкой, так же и Ферминар выронил Африку, ухватился за социализм и замахал им, как трещоткой; и социализм, в свою очередь, отправился по следам Африки, когда ему, наконец, подвернулась любимая его игрушка -- собственная особа. Постепенное угасание его красноречия соответственно сюжету представлялось умственной пародией на тех свинок, которых уличные разносчики надувают и выстраивают в ряд на доске, и которые сперва кричат во весь голос, а потом, по мере того как свинка съеживается, утихают и замирают в слабом жужжании.
   В действительности Ферминар был не что иное, как большое дитя с добрым сердцем, провансальским воображением, ораторским талантом pi способностью схватывать малое и придавать ему видимость великого, и все это с достаточно смутным представлением об относительном значении мухи и слона. Шумиха первого разряда, но не способная ни на какое серьезное дело. Лозунгом его было: "Шуми!" -- и он жил согласно своему лозунгу.
   Только тогда, когда пытаешься завербовать людей для великого и святого дела, получаешь точное понятие о слабости и недостатке святости человека вообще, включая себя самого. Адамс убедился в этом в течение двух недель, последовавших за его знакомством с Пюженом. Все мыслящие головы центра цивилизации так были заняты мыслями о собственной своей фабрикации, что было невозможно приковать их внимание больше чем на минуту; начиная с драматурга Востока и кончая анархистом Бастишем, каждое отдельное лицо усердно возилось с личным своим коньком, и даже череп Папити был бессилен отвлечь его.
   Отчаявшись в скором успехе во Франции, Адамс решил временно отложить о том попечение, пока не побывает в Англии, куда намеревался поехать, как только позволит здоровье Берселиуса.
   Однажды, недели через две после того как он был у Пюжона, Адамс, возвращаясь домой, встретил Максину в передней. По ее лицу он тотчас же увидел, что что-то случилось.
   У Берселиуса внезапно начались острые боли в правой стороне головы и почти немедленно вслед за тем появились подергивания и онемения в левой руке. Пригласили Тенара, который определил давление на мозг или по крайней мере раздражение от вогнутой при ушибе кости.
   Он высказался за операцию и поехал распорядиться относительно сиделок и ассистентов.
   -- Он хочет сделать операцию сегодня же вечером, -- сказала Максина.
   -- А мадам Берселиус?
   -- Я послала ей телеграмму.

XL. Возвращение капитана Берселиуса

   В продолжение последних двух недель Берселиус чувствовал себя с каждым днем все хуже и хуже, но скрывал это от всех.
   Сульфональ, триональ, морфий -- ничто не могло разогнать его сновидений. Как бы крепко он ни уснул, чья-то таинственная рука приподнимала уголок черного полога и показывала ему видение или отрывок такового.
   Пока он спал, в этих видениях не было ничего устрашающего; в них он просто-напросто был старым храбрым Берселиусом, которого ничем не напугать; но по пробуждению в них оказывалось много такого, что могло устрашить его.
   Многие из этих грез были вполне невинны и несколько бестолковы, как это иногда бывает, но даже и тогда они терзали его наяву, ибо в каждой черточке, в каждом напоминании о них он узнавал свою прежнюю индивидуальность.
   По прошествии нескольких дней ум его, некогда столь строгий и логический, начал утрачивать свою строгость и логику и выступать ходатаем его сердца, громко крича о несправедливости воздвигнутого против него гонения.
   За что подобное гонение? Теперь он больше не упрекал себя за прошлое: все потонуло в сознании несправедливости. Каждый истекший день дальше отодвигал это прошлое и усиливал чувство оторванности от того человека и его деяний; а между тем каждую ночь чья-то рука, подобно руке неумолимого шахматного игрока, снова расставляла все по местам.
   И вот внезапно наступила резкая реакция. Им овладело желание снова сделаться самим собой. Ибо он понял -- единственно только таким путем он может обрести покой души.
   Тенар застал пациента в постели. Сознание его было ясно, но в зрачках замечалось несоответствие, и левая рука онемела. Врач вполне приготовился застать перемену в лице и обращении Берселиуса, ибо Максина вкратце рассказала о несчастном случае и утрате памяти; усевшись у изголовья больного, он только что хотел задать ему несколько вопросов, когда тот предупредил его.
   Берселиус кое-что смыслил в медицине. Он догадывался, в чем дело, и дал краткий отчет в происшествии и его последствиях.
   -- Это также является следствием повреждения, неправда ли? -- добавил он, указывая на левую руку.
   -- Боюсь, что да, -- сказал Тенар. Он знал своего пациента и понимал, что с ним надо говорить начистоту.
   -- Давление?
   -- Можно так предполагать.
   -- О, не бойтесь говорить откровенно. Я не боюсь худшего. Может ли операция устранить давление?
   -- Если, как полагаю, внутренняя пластинка черепа нажимает на мозг, операция это сделает.
   -- А теперь, -- продолжал Берселиус, -- я хочу, чтобы вы внимательно меня выслушали. С того самого происшествия или по крайней мере с тех пор как возродилась моя память, я чувствую, что стал другим человеком. Единственно лишь во сне я снова становлюсь самим собой, -- вы понимаете меня? У меня совершенно другие взгляды и намерения; отношение мое к вещам иное, чем было; прошлое мое -- до ранения -- отрезано, как ножом, от настоящего, я хочу сказать, когда я бодрствую; когда же я сплю, то снова становлюсь прежним человеком. Не странно ли это?
   -- Нет, -- сказал Тенар, -- каждый человек состоит из двух людей. Нам известно множество случаев, когда, вследствие повреждения мозга или другой причины, индивидуальность человека меняется; одна из сторон его натуры исчезает. Тем не менее в вашем случае имеется одна странная особенность, именно то, что подавленная личность так ярко пробуждается во время сна; но раз дело идет о вас, оно, пожалуй, и не так странно.
   -- Почему так?
   -- Потому, и прошу извинить меня, если говорю о вас прямо, но ваша индивидуальность, каковой я знал ее до вашего ранения, настолько была глубока, сильна и ярка, что, даже находясь под спудом, она должна высказаться; и высказывается она в сновидениях.
   -- Да?.. Пожалуй, вы правы. А теперь скажите, если вы произведете операцию и устраните давление, могу ли я снова сделаться самим собой?
   -- Можете.
   -- Даже после такого долгого промежутка?
   -- Рассудок зависит от времени, -- сказал Тенар. -- Во время битвы на Ниле одного морского капитана из породы англичан с железной башкой хватило по его железной башке осколком железа. Он потерял память. Восемь месяцев спустя ему сделали трепанацию; он проснулся после операции с заключительными словами того приказа, который отдавал матросам в момент ранения...
   -- Я стал бы прежним человеком? Меня перестал бы мучить тот, кто теперь я?
   -- Возможно, не говорю -- наверное, но возможно.
   -- Когда так, -- решил Берселиус, -- оперируйте меня тотчас же.
   -- Мне хотелось бы подождать еще двенадцать часов, -- заметил Тенар, вставая и принимаясь рассматривать зазубрину на черепе пациента.
   -- Почему?
   -- Да чтобы посмотреть, не улучшатся ли ваши дела и не отпадет ли необходимость операции.
   -- Оперируйте.
   -- Вам известно, что каждая операция, как бы ни была она легка, заключает в себе элемент опасности для жизни?
   -- Жизнь! Что мне до того? Я настаиваю на операции. Не пройдет ни единой ночи...
   -- Как вам угодно, -- сказал Тенар.
   -- А теперь, -- заключил Берселиус, -- приступайте к приготовлениям, а мне пришлите моего секретаря.
   В ту же ночь, в двенадцать часов Максина сидела в кабинете, у ног ее на полу лежала книжка, которую она тщетно пыталась читать.
   Тенар с ассистентом и двумя сиделками прибыл немного позднее десяти часов. Операционный стол, инструменты, все необходимые принадлежности были доставлены и приготовлены личным слугой Тенара.
   Адамс участвовал в процедуре лишь в качестве зрителя. Никто не мог служить ассистентом Тенару без особой к тому подготовки, ибо Тенар в операционной комнате был совсем другой человек, чем Тенар в аудитории или больничной палате.
   Тот резкий голос, о котором упоминалось на первых страницах этой книги, когда ему не подали цветных мелков, снова зазвучал во время операции, и за малейшую ошибку он проклинал своего ассистента в лицо и обращался с сиделками так, как никакой француз не станет обращаться с француженкой, если не имеет предвзятого намерения ее оскорбить. Как только был наложен последний шов, все изменилось: сиделки и ассистент забыли о том, что было сказано, и в наступившем облегчении обожали больше прежнего гениального хирурга, разворачивавшего теперь антисептический газ, которым он всегда обертывал голову и рот при операциях.
   Стрелка на часах камина показывала двенадцать с минутами, когда дверь отворилась и вошел Адамс.
   Максина встала к нему навстречу.
   На лице его она прочла сразу и добрые и плохие вести.
   -- Операция удалась, но он очень слаб.
   Он подвинул ей кресло и сказал ей все то, что она была в состоянии понять.
   Тенар обнаружил легкое давление внутренней пластинки черепа, некоторый прилив крови и сгущение dura mater. Все это было последствием ранения. Могло бы произойти серьезное воспаление мозга, если бы не то, что здоровье Берселиуса было тогда в превосходном состоянии, а также тот факт, что Адамс пустил ему кровь меньше чем через час после происшествия. Тенар устранил давление путем операции, но наступила большая слабость. Пока еще невозможно было сказать, каков будет результат.
   -- Он пришел в сознание?
   -- Только что начинает приходить в себя после наркоза.
   Девушка помолчала с минуту, потом спросила, где Тенар.
   -- Он уехал. Его срочно вызвали по телефону для немедленной операции. Он просил передать вам, что все возможное сделано. Обещал зайти завтра утром, а до тех пор все оставил в моих руках.
   -- Я не буду ложиться, -- сказала Максина. -- Спать я не могла бы, а если отец пожелает меня видеть, я буду наготове.
   -- Да, -- согласился Адамс, -- так, пожалуй, будет лучше. Я пойду теперь к нему и позову вас, если понадобится.
   Он вышел из комнаты, и Максина снова взялась за книгу, но не могла читать. Глаза ее блуждали по комнате, останавливаясь на трофеях и винтовках, на диких орудиях разрушения, накопленных охотником, который теперь лежал наверху, подобно ребенку, баюкаемому на темных коленях смерти.
   Книги по философии, естественной истории, океанографии и истории являли странный контраст с орудиями разрушения и реликвиями пустыни. Комната могла служить зеркалом души ее владельца, этой странной души, в которой дикарь обитал рядом с цивилизованным человеком и воин рядом с философом.
   Но наиболее странный контраст являла сама Максина -- творение Берселиуса, его дитя, расцветшее, как хрупкий и прекрасный цветок, среди останков разрушенных им существ.
   Когда на рассвете Адамс пришел за ней, он застал ее спящей.
   Берселиус только что проснулся от сна, последовавшего за наркозом, и попросил позвать дочь.
   Тенар выбрал для своей операционной ванную комнату из белого мрамора, смежную со спальней Берселиуса; и после операции слабость больного была так велика, а ночь так душна, что решили постелить ему кровать там же, ибо это было самое прохладное место в доме.
   Чудесная это была комната. Стены, пол и потолок -- все было сделано из цельного каррарского мрамора, а в углублении пола, под окном, имелась ванна, закрывавшаяся, в свободное от употребления время, бронзовой решеткой с изображениями морских змей и водорослей. Здесь не было ни тазов, ни умывальных принадлежностей, ничего, что нарушало бы чистоту и простую прелесть этой идеальной бани, в стеклянную дверь которой из-за мраморного балкона смотрели макушки деревьев, качаясь на фоне глубокого утреннего неба.
   Берселиус лежал на кровати около входной двери, устремив глаза на кивающие макушки. Он слегка повернул голову при входе Максины и всмотрелся в нее долгим внимательным взглядом.
   В одном этом взгляде Максине открылось все. Он снова стал самим собой. Прежнее повелительное выражение возвратилось; на устах играла тень обычной полуулыбки. Большая слабость, вместо того чтобы стушевать возродившуюся индивидуальность, наоборот, служила выгодным фоном для ее рельефности. Ясно было видно, как дух господствует над телом, и полумертвые руки, распростертые на одеяле, представляли разительный контраст с неугасимым огнем глаз.
   Максина села на стул у изголовья. Она не покусилась погладить больного по руке, и вообще пыталась подавить всякое волнение, ибо хорошо знала того, кто возвратился.
   -- Твоя мать? -- проговорил Берселиус, у которого как раз хватило голоса на то, чтобы придать словам вопросительный смысл.
   -- Мы телеграфировали ей, она сегодня будет здесь.
   Больной снова отвернулся и стал смотреть на макушки.
   В окно врывался теплый чистый воздух утра, принося с собой чириканье воробьев; над Парижем занимался день красоты и большого зноя. Жизнь и радость жизни переполняли мир, тот прекрасный мир, который люди ухитряются сделать столь ужасным, столь полным горя и слез.
   Внезапно Берселиус повернул голову и отыскал глазами Адамса. В них светился теплый огонек.
   -- Итак, доктор, -- сказал он, и голос его прозвучал несколько громче, чем когда он говорил с Максиной. -- Видно, конец пришел нашим охотам.
   Адамс вместо ответа взял руку, лежавшую на одеяле, и Берселиус возвратил его пожатие.
   Не более как рукопожатие, а между тем оно дало понять Адамсу каким-то таинственным путем, что человек на кровати знает, что настал его последний час, и в этом рукопожатии говорит ему свое последнее "прости".
   После этого Берселиус поговорил с Максиной на отвлеченные темы. Говорил холодно и бесстрастно и не упоминал о жене. Адамсу представлялось, что он смотрит в глаза смерти стойко и спокойно, тем прямым взглядом, который никогда не опускал ни перед зверем, ни человеком.
   Потом он заявил, что устал и хочет спать.
   Максина послушно встала, но женское сердце жаждало слов. Она взяла лежавшую на одеяле руку, и Берселиус, уже начинавший дремать, снова проснулся.
   -- Ах! -- произнес он, как бы припомнив что-то, и, подняв руку Максины, прикоснулся к ней губами.
   То был последний акт его жизни, ибо сковавший его сон перешел в бессознательное состояние, и он умер следующей ночью, тихо, как ребенок.
   Какова бы ни была его жизнь, смерть его до странности огорчила Адамса. Магнетизм личности этого человека овладел им и очаровал его чарами, присущими одной только силе. И тот, о ком он горевал, был не то двусмысленное существо, не тот исправившийся Берселиус, столь явно неудачный, а настоящий Берселиус, возвратившийся, чтобы встретить смерть.

XLI. Среди лилий

   В марте следующего года в Шамрозе, в саду домика у Парижской дороги, стояла Максина Берселиус. Она наблюдала за работавшим в саду стариком, отцом Шампарди по имени и садовником по профессии.
   После смерти отца Максина заключила с матерью соглашение, в высшей степени подходящее к вкусам и потребностям обеих.
   Максина, безусловно, отказалась пользоваться хотя бы малой долей колоссального отцовского наследства. Она знала, каким путем оно нажито, и так как имела личное небольшое состояние, положенное на ее имя дядей при рождении, то решила жить на свои десять тысяч франков в год и идти собственной дорогой.
   Искусство было для нее гораздо важнее, нежели светская жизнь, и в маленьком домике, с одной прислугой, десять тысяч франков казались огромными деньгами.
   Мадам Берселиус не страдала преувеличенной щепетильностью в расходовании денег, как бы они ни были приобретены, и охотно сдалась на доводы дочери после нескольких формальных возражений.
   Парижская фирма "Жильет" обмеблировала домик, как умеют это делать одни французы; что же касается пришедшего в упадок сада, то Максина восстановила его сама, с помощью отца Шампарди.
   После смерти Берселиуса Адамс остался в Париже для устройства своих дел. Он возвратился на старую квартиру на улице Дипан и возобновил течение старой жизни с той точки, на которой оно оборвалось.
   К тому времени он обогатился тремя приобретениями. Два дня спустя после смерти Берселиуса, он получил известие о смерти дяди, которого никогда не видал и который завещал ему, хотя и скромное по американскому масштабу состояние, но все же недвижимость в Нью-Йорке, дающую восемьсот фунтов стерлингов дохода. Кроме того, он стал богаче приобретенным опытом и открытой в самом себе любовью к человечеству; третьим же, выпавшим на его долю кладом, была его любовь к Максине.
   Но и сама любовь отступила для Адамса на второй план перед жгучим вопросом, завладевшим его сердцем. Он взялся за плуг и был не из таких, чтобы отвернуться от него раньше, нежели проведет борозду до конца. Он решил, что еще успеет съездить в Америку, во всяком случае, чтобы позаботиться о своем имуществе. По дороге он намеревался пробыть несколько месяцев в Англии, атаковать британского Льва в его твердыне, обличить перед ним злодейства Конго, а вслед за тем перебраться через Атлантический океан и представить дело американскому Орлу. Так он и сделал.
   Отсутствие его продолжалось семь месяцев, и каждую неделю он писал Максине, но очень мало распространялся об успехе своего похода, и нередко заканчивал фразой: "Я все вам расскажу, когда вернусь".
   И вот: "Он вернется сегодня", -- шептала Максина, стоя в садике и присматривая за работающим стариком. В воздухе чувствовалось обновление и свежесть весны; на черной земле клумб едва белели последние следы выпавшего за несколько дней до того снега; первые глашатаи весны, подснежники и белые и голубые крокусы, отважно трубили о ней в небольшом саду; было прохладно и ясно, и небо искрилось и синело. У горизонта громоздились массы облаков, сияющие, прекрасные и белоснежные, плотные, как горы, и, как дальние горы, дышащие очарованием и призывом дали.
   "Весна пришла", -- кричали птицы с зеленеющих деревьев.
   В саду доктора Понса, налево, кричал дрозд, откликаясь на восторженную песнь другого дрозда через дорогу; из Парижа доносились детские голоса и звук подков и колес.
   Напрямик через сад Максины пролетел воробей с длинной соломинкой в клюве, как маленькая крылатая поэма, заключающая в себе всю поэзию весны.
   Максина улыбнулась ему вслед, затем обернулась на звук щелкнувшей щеколды калитки. По дорожке шел высокий человек.
   Видеть их было некому, кроме отца Шампарди; а так как он стоял к ним спиной, то ничего и не видел. Старый садовник, сгорбленный и помятый годами, глухой и слепой к происходившей за его спиной сценой любви, был также, сам того не зная, весенней поэмой, только не такой веселой, как поэма воробья.
   -- А теперь расскажите мне все, -- сказала Максина, сидя в отделанной ситцем гостиной перед ярко горевшим камином.
   Они успели уже переговорить о своих личных делах. Прошло два часа с его прихода, и солнечный луч, указывавший прямо на них сквозь оконное стекло, передвинулся в сторону и исчез. Снаружи день несколько потускнел, и представлялось, будто весна утратила свою игривость и отстранилась, не желая слышать того, что имел сказать Адамс.
   Череп Папити оказался мощным и магическим талисманом в руках Адамса, ибо им он прикасался к людям, и эти люди обнаруживали свою ценность и свою негодность. Он сыграл роль светоча, показавшего общество таким, какое оно есть.
   Жизнь и смерть Берселиуса были для Адамса предметным уроком, воочию показали ему, что зло неистребимо; что, чем бы и сколько бы ни мыться, ничем вам не отмыть злого человека, которого вы создали долгими годами злых дел и злых помышлений.
   Его паломничество в поисках милосердия и справедливости к несчастному народу подчеркнуло этот факт.
   Великое преступление государства Конго вставало неистребимым гигантом, подобное призрачной машине для убийства живых душ.
   "Уничтожь-ка это! -- говорил ему дьявол, торжествуя. -- Не можешь, ибо оно недоступно уничтожению: оно вступило в мир идей. Руке человека не достать его; оно столь же недостижимо, как истинное "я" твоего приятеля Берселиуса. Смети завтра государство Конго с лица земли -- это останется. Орудие для разрушения духа во веки веков.
   Оно убило десять миллионов человек и убьет еще столько же, но все это ничего. Оно сгубило душу и тело подтапливавших его истопников и строивших его инженеров, но это ничего. Оно затянуло в свои колеса совесть пяти наций и осквернило ее, и это ничего. Оно вечно -- и в этом все!
   Много натворил я дел на своем веку, но это мой шедевр. Если бы уничтожили все мои творения со мною вместе и осталось бы это одно, его было бы достаточно. В пятидесятом веке оно все еще будет держать человека в своих тисках, да и до скончания времени.
   Причина и следствие, мой друг: в этих двух словах заключается вся гениальность этой машины, которой суждено пребывать во веки веков в сем мире последствий, мире, недоступном призыву правды и человечности".
   В Англии Адамс натолкнулся на полную вялость и равнодушие общества, заставившее его почти отчаяться в современном человечестве. Подчас ему представлялось, что в древнем мире он нашел бы больше сочувствия, что Демосфен подхватил бы его повесть ужаса и истины; слова, прозвучавшие с трибуны, огнем пробежали бы по Афинам, фаланги сомкнулись бы в боевом порядке, и остроносые корабли понеслись бы в поход, дабы привезти злодеев, дерзнувших истязать и убивать людей, и бросить их в оковах к ногам республики.
   В довершение безнадежности, Адамс узнал, что другие уже выступали на этом поприще с неменьшей горячностью, чем он сам, но почти безрезультатно. Люди, столь же жадные на правду и справедливость, как другие на золото, атаковали общество стройными батальонами фактов зарегистрированных гнусностей; происходили митинги, совещания, речи palabres, как говорят на юге, -- а убийца продолжал творить свои дела, и Европа не протянула руки, чтобы остановить его.
   Но только когда Адамс прибыл к себе на родину, ему пришлось вести войну непосредственно с самой машиной.
   Он нашел отклик в одном живом человеке -- Марке Твене -- и одной большой газете. Эти два голоса взывали к правосудию, но с каким результатом?
   Череп Папити осветил ему два сторонних факта, как лампа освещает не те предметы, которые ищешь: косность англичан и продажность собственных его соотечественников.
   Когда он закончил свой рассказ, уже стемнело. Комнатка освещалась огнем камина. Тот, кто заглянул бы в окно, никогда бы не догадался, что молодой человек у камина говорит девушке не о своей любви, а о величайшем из преступлений цивилизованного мира.
   Рука Максины покоилась на руке ее собеседника. Она помолчала с минуту, затем приложила лоб к его руке: "Бедняжки!" -- вздохнула она едва слышно.
   Мысли ее настолько были настроены в унисон с его мыслями, что она высказала вслух то, что готово было сорваться с его губ, когда, бросив мысленный взор по ту сторону собственного счастья и беспредельных далей моря и леса, он снова увидел лунный свет на туманных Прудах Безмолвия и жалкие побелевшие кости колониальных рабов.

-------------------------------------------------------------------

   Первое издание перевода: Озера безмолвия. Роман приключений в дебрях Конго / Де-Вэр-Стэкпул. Пер. Е. С. Кудашевой. -- Москва: Гос. изд-во, 1925. -- 164 с.; 22 см.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru