Аннотация: Le Rémouleur.
Исторический роман. Русский перевод 1875 г. (без указания переводчика).
Эжен Шаветт
Тайны первой французской революции
Часть I. Дом Сюрко
I
Теперь, когда современный Париж приучил нас к красивым просторным бульварам, многие улицы, привычная ширина которых вполне удовлетворяла наших предков, кажутся уже тесными проулками. Для тех, кто знает улицу Пла-д'Этен, соединяющую улицу Бурдоне с Лавандьер-Сент-Оппортюн, она не что иное, как длинный узкий проход, шириной не более двух метров. Прохожий, только что свернувший с новых широких дорог, чувствует какое-то давление здесь, между двумя рядами высоких мрачных домов, фундамент которых омывается грязью, никогда не осушаемой солнцем -- дневной свет не в силах проникнуть в глубины этой древней расщелины.
Все украсилось, расширилось и очистилось вокруг, но этот холодный сырой коридор, носящий название улицы Пла-д'Этен, остался таким же, как и был семьдесят лет тому назад, в эпоху нашего рассказа.
В одно прекрасное июньское утро 1798 года, то есть на VI год Республики, управляемой в то время Директорией [Директория -- французское правительство, в котором исполнительная власть принадлежала пяти директорам (фактический лидер -- Поль Баррас). Директория пришла на смену якобинской диктатуре (Робеспьер и др.) и просуществовала четыре года (октябрь 1795 -- ноябрь 1799).], некий молодой человек, миновав улицу Бурдоне, приближался к Пла-д'Этен.
Перед поворотом он остановился справиться о названии переулка; но, похоже, это для него было не так уж важно, потому как, пока юноша возводил нос к табличке-указателю, его глаза смотрели украдкой в совсем ином направлении. Быстрый взгляд отмечал, не следует ли за ним по пятам какой-нибудь любопытный шпион.
Успокоенный, без сомнения, этим осмотром молодой человек смело вошел в переулок.
Дошедши до середины, он повернул к воротам, узким и низким, но довольно массивным, с решетчатым оконцем, которое находилось как раз вровень с головой путника.
Юноша поднял железный молоток и ударил три раза, помедлив между вторым и третьим ударом.
После этого стука, служившего, по всем признакам, условным сигналом, дощечка, закрывавшая решетку, бесшумно открылась и за ней показалось чье-то лицо.
-- Шесть! -- сказал посетитель.
-- Четыре! -- отвечали из-за ворот.
-- Шесть и четыре составляют шестнадцать! -- не задумываясь заявил пришедший.
Этот неверный способ сложения, должно быть, удовлетворил спрашивавшего, потому что послышался шум отодвигаемой задвижки. Дверь открылась как раз настолько, чтобы впустить незнакомца в темную сырую прихожую. Тотчас же она вновь затворилась таинственным сторожем, здоровенным парнем, который опять скрипнул задвижкой и повернулся к незнакомцу.
-- Что вам угодно? -- спросил парень, сунув руки в широкие карманы плаща, где, похоже, находилось оружие.
-- Я желаю видеть господина Бурже.
-- Он в деревне.
-- Он вернулся оттуда для тех, кто приехал из Шан-Ружа, -- возразил посетитель.
Эта фраза, без сомнения, служила последним паролем, потому что, как только она была произнесена, недоверие стража рассеялось и его грубый тон вдруг исчез.
-- Хорошо, господин, -- вежливо сказал он. -- Потрудитесь подождать минуту; я сейчас узнаю, может ли принять господин Бурже.
И, указав пришедшему на деревянную скамью, сторож поднялся по лестнице, ведущей на второй этаж.
Пока гость, с такими предосторожностями проникший в этот дом, сидит в ожидании, набросаем поскорее его портрет.
То был молодой человек двадцати восьми лет, высокий, стройный, судя по легкости движений, знавший толк в физических упражнениях и, стало быть, обладавший хорошо развитой мускулатурой. Его маленькая нога и изящная рука выдавали высокое происхождение, которое он пытался скрыть под одеждой простолюдина.
Хорош ли он собой? Вопрос, на который пока ответить трудно. Лоб его затеняли поля глубоко надвинутой шляпы; лицо немного суживалось в обрамлении длинных прядей темных, дурно расчесанных волос; подбородок и рот он прятал в одном их тех громадных галстуков, что были тогда в большом употреблении.
Лицо было в тени, но вот глаза... Пожалуй, довольно и глаз, чтобы судить о человеке. Черные, проницательные, сверкающие отвагой молодости, эти глаза многое говорили. Похоже, человек этот был честным и храбрым, возможно даже, до крайнего безрассудства.
Юноша ждал гораздо меньше времени, чем потребовалось нам для обрисовки его портрета.
-- Господин Бурже принимает, -- сказал вновь явившийся привратник.
Гость поднялся и последовал за своим проводником наверх. Лестница вела к узкой площадке, на которую открывалась только одна дверь.
-- Войдите! -- ответил крикливый голос на стук провожатого, который, посторонившись, чтобы дать дорогу гостю, тотчас же запер за собой дверь и прислонился к ней спиной.
Молодой человек заметил этот маневр, отрезавший путь к отступлению, но притворился, что ничего не видел.
А между тем ни в комнате, ни в облике ее хозяина не было ничего таинственного, что стоило бы скрывать с такими предосторожностями. На стенах и под потолком висели чучела целых стай птиц; кругом не было свободного места из-за невероятного нагромождения коробок, ящиков, стеклянной посуды, бокалов и склянок с ящерицами, бабочками и пресмыкающимися. Это был Ноев ковчег, но с мертвыми животными, сохраняемыми естествоиспытателем из любви к науке.
В центре комнаты, перед стеклянным ящиком, стоял старик, высохший, сморщенный, с глазами, скрывавшимися за зелеными стеклами огромных очков, и следил с помощью лупы за агонией великолепной бабочки, трепетавшей на длинной тонкой булавке, утвержденной в пробке.
При появлении молодого человека старик, подняв голову, повернул к нему желтое лицо, на котором рот скривился, казалось, в улыбку.
-- Э-э, -- произнес он голосом, напоминавшим по звуку трещотку. -- Держу пари, что вот молодой чудак, который, наслушавшись небылиц о старом дураке по имени Бурже, сказал самому себе: "Нужно мне проникнуть в берлогу этого безумца".
Старик остановился, чтоб запустить булавку еще глубже в пробку, потом продолжил:
-- А ко мне доступ нелегок, видите ли, милый друг, с тех пор как у меня украли целый ящик индийских летучих мышей.
Молодой человек переждал поток жалоб того, кто в эпоху употребления слова "гражданин" назывался "господин Бурже". Когда старый ученый смолк, он почтительно поднес руку к шляпе, не снимая ее, однако ж и сказал спокойно:
-- Нельзя ли нам поговорить о чем-нибудь другом, кроме летучих мышей, господин аббат?
Старик подпрыгнул от изумления, вскрикнув на редкость пронзительным голосом:
-- Аббат! Какой аббат? Где видите вы аббата, мой любезный друг?
Несмотря на эти восклицания его собеседник продолжал:
-- Я прислан к вам Великим Дубом.
Естествоиспытатель казался ошеломленным:
-- Великим Дубом! -- повторил он. -- Великим Дубом?
-- Вашим старинным другом, господин аббат.
Маленький старичок покачал головой и, улыбаясь, сказал:
-- Видите ли, мой мальчик, я только что говорил о себе как о сумасшедшем, но я вижу, что напал на худшего, потому что не знаю, откуда почерпаете вы эти россказни об аббате и Великом Дубе, этом старом друге, которым меня ссужаете.
После минутного размышления он продолжал:
-- Правда, что у меня очень плоха память на имена и лица!.. Не знаю, оттого ли, что я старюсь над бумагами, но часто я лучше запоминаю почерк, нежели имя.
Молодой человек, казалось, понял намек, потому что после безмолвной улыбки снял шляпу и вытащил спрятанное в волосах маленькое письмецо.
Подавая его, он машинально откинул другой рукой длинные пряди, скрывавшие лицо.
Вместо того чтоб принять письмо, старик стоял некоторое время в восхищении перед этой энергической и красивой натурой.
-- Тысяча святых! -- бормотал он. -- Вот поистине смелый малый и к тому же красавец.
Погодя он открыл письмо. В нем говорилось следующее:
"Господин аббат. Для нашего дела вы требовали, чтоб я прислал вам красавца. Я делаю более, отправляя к вам кавалера Ивона де Бералека, храброго и энергичного солдата, который безоговорочно доказал мне свои блестящие качества.
Великий Дуб".
Прочитав письмо, старик одним быстрым взглядом окинул кавалера, потом скатал письмо в шарик.
-- Жермен! -- позвал он.
Человек у двери выпрямился.
-- Господин?
-- Проглоти эту компрометирующую бумажку, -- приказал он, подавая ему шарик.
Жермен повиновался без возражений.
-- Так, очень хорошо! -- кивнул старик. -- Теперь ты можешь удалиться, мне нужно поговорить с господином.
Слуга поклонился и вышел.
-- Ну-с, кавалер, раз знакомство состоялось, поговорим как старые друзья, -- сказал аббат голосом, в котором ничто уже не напоминало о прежнем резком тоне.
Пригласив Ивона де Бералека сесть за стол, он сам устроился напротив, положив перед собой огромные зеленые очки, скрывавшие до времени от молодого человека маленькие серые глаза старика, лукавые и острые, как буравчики.
В свою очередь Ивон также изучал аббата. Вместо дрожащего, полоумного старика, с которым он за минуту перед тем говорил, он видел перед собой строгого на вид человека с важным голосом и изысканными манерами.
-- Дитя мое, -- сказал аббат, -- позвольте мне задать вам несколько вопросов о вашем прошлом?
-- Моя жизнь, господин аббат, -- грустно отвечал Ивон, -- похожа на жизнь многих молодых дворян моего отечества. С установлением Республики я последовал за моим отцом в вандейскую армию. Шесть лет сражался против синих [синие (по цвету мундиров) -- солдаты революции, в отличие от белых -- роялистов], стараясь отплатить им за все зло, которое они причиняют нашим провинциям.
-- А ваши родители?
-- Мой отец был расстрелян в Нанте, а мать умерла на эшафоте в Ренне, -- медленно произнес Ивон.
-- Никакая привязанность не пережила ваши несчастья?
-- Нет, умертвив моих родителей, синие сожгли мой замок и...
Кавалер колебался.
-- И... -- настаивал аббат.
-- И обесчестили ту, которую я любил, -- отвечал де Бералек, дрожа от гнева и побелев при этом воспоминании.
-- Итак, вы принадлежите королю?
-- Да! Телом и душой.
-- И, если б исход дела зависел от вас, вы были бы готовы на все, чтоб свергнуть их проклятую Республику?
-- Да! -- отвечал Ивон с силой, выдавшей его неизбывную ненависть.
-- Даже на самое странное поручение?
-- Да, да, -- повторил кавалер.
-- Ну так! Мой молодой друг, вы можете возвратить королю его царство, свергнув правительство, которое вы презираете.
Кавалер судорожно выпрямился:
-- Что надо делать? Моя кровь, жизнь, честь, я пожертвую всем... Говорите скорее, господин! -- вскричал он с дикой энергией.
-- О, о! Молодой друг, -- отечески мягко произнес старик, -- мы не потребуем так много от вашей преданности. Поручение, ожидающее вас, гораздо приятнее.
-- Какое же?
Аббат откинулся на спинку стула и отвечал улыбаясь:
-- Дело в том только, чтобы влюбить в себя одну очень красивую женщину.
Услышав, что ему предлагали оригинальную должность обольстителя, ему, мужу битвы и борьбы, Ивон отвечал сухо:
-- Вы шутите, конечно, милостивый государь?
Но аббат посмотрел ему прямо в лицо и повторил, делая ударение на каждом слове:
-- Задача в том, говорю вам, чтоб влюбить в себя хорошенькую женщину.
Из всех начальников роялистской партии, боровшихся против Республики, самым деятельным был тот, которого кавалер назвал аббатом. Мы откроем его настоящее имя.
Франсуа-Ксавье, аббат Монтескью-Фезенсак, ставший впоследствии герцогом Монтескью, выказывал в своей преданности свергнутой монархии то упорное рвение, которое не могли сломить никакие преграды. Новый план появлялся тотчас же после неудачной попытки, и вместо того чтобы парализовать деятельность аббата, поражение лишь питало его упорство и силы. Монтескью всегда выступал страшным врагом Республики, которую уже два раза готов был сокрушить. Тринадцатого вендемьера, когда он спустил на Национальный Конвент шайки роялистов, предводительствуемых Даниканом, он был на пути к успеху. Но его злосчастная звезда послала ему в лице генерала Бонапарта противника, которого он не отгадал во мраке истории и который начал свой путь к славе тем, что разрушил попытку переворота Монтескью с помощью пушки Сен-Рока. Восемнадцатого фруктидора Монтескью опять видел себя в двух шагах от победы, но, к несчастью, Пишегрю, ставший его покорным орудием, попался на удочку своих противников, республиканцев низкого происхождения, на которых аббат вовремя не обратил внимания.
Возвратясь недавно в Париж, Монтескью собирался попытать удачи в новой борьбе против Директории, полиция которой охотилась за ним беспощадно, но не могла выследить в его двадцати убежищах и узнать под тысячами гениально придуманных нарядов, так как этот человек, которого мы встретили в образе дряхлого старика, едва приблизился к своим сорока годам.
В Англии, Швейцарии, Германии, Париже -- где бы он ни был, Монтескью везде становился лидером предводителей роялистской партии, поднимавшей голову по всей Франции. Ему не противоречили ни в одном его приказании, хотя бы оно было так же странно, как то, которое он отдал шуану Великому Дубу: прислать к нему хорошенького юношу.
И вдруг кавалер Бералек, избранный Великим Дубом, спеша к Монтескью с жаждой борьбы в сердце, узнает, что его дело ограничится странной обязанностью -- завладеть сердцем хорошенькой женщины.
Поняв, что приказание аббата было серьезным, Ивон покачал головой.
-- Поищите в другом месте, -- сказал он, -- потому что я очень мало способен к должности, для которой годится первый встречный щеголь.
-- Почему же?
-- Потому что сердце умерло во мне в тот день, когда синие похитили у меня невесту.
-- Но тут сердцу нечего и делать, кавалер, -- возразил аббат. -- И я был бы в отчаянии, если бы вы почувствовали хоть малейшую склонность к той, с которой я поручаю вам сражаться.
-- Вы называете это сражением, аббат? -- заметил Ивон, с лица которого лукавая улыбка согнала облако, появившееся при воспоминании о невесте.
Но аббат не шутил.
-- Да, Бералек, сражаться, я настаиваю на этом слове. И, сколь бы странно все ни казалось, первому встречному щеголю, как вы советуете, никогда не дам я поручение, стоившее жизни уже троим из наших.
Ивон встрепенулся. Прелесть предстоящей опасности поманила его.
-- Эта женщина была причиной смерти троих, говорите вы? -- вскричал он.
-- Да, трех молодых, храбрых юношей, которые прежде вас попытали счастья, но исчезли без всякого следа.
-- Так вы мне предлагаете действительную опасность, а не смешную альковную интрижку? -- спросил молодой человек, уже невольно прельщенный.
-- Да, опасность, действительную опасность, которая требует в одно время осторожности, мужества и хладнокровия, чтобы избежать неведомого врага, бодрствующего рядом с этой женщиной. Потому что следует бояться если не ее, то окружающего ее тайного надзора, мотивов и агентов которого я до сих пор не мог узнать.
Уверенность в опасности поручаемого предприятия оживила рвение кавалера.
-- Э, браво, аббат! Что же вы не сказали об этом тотчас же? Если за этой женщиной скрываются мужчины, я принимаю вызов.
-- Да, серьезный вызов, дитя мое, до того серьезный, что если вы преуспеете в этом предприятии, то можете рассчитывать на блестящее будущее.
При слове "будущее" Бералек опять грустно усмехнулся:
-- О, мое будущее! -- сказал он. -- Мне нечего о нем много заботиться... оно уже обеспечено, если верить бретонской ворожее, которая предсказала мою судьбу пред отъездом моим в Париж.
-- Каково же предсказание? -- спросил с интересом Монтескью.
Молодой человек обвел пальцем вокруг шеи и прибавил спокойно:
-- Гильотина срежет мою голову прежде, нежели я достигну тридцати пяти лет.
Знакомый с бретонским суеверием аббат подыскивал, что бы сказать в утешение, когда кавалер вдруг разразился смехом.
-- А! Я вижу, вы не унываете.
-- Это потому, что я думаю о конце предсказания, которое оставляет мне право власти над своей судьбой!
-- В самом деле?
-- Старуха объявила мне, что я могу избегнуть его и, если и взойду на подмостки, то по собственному своему желанию, для того чтобы на пути к спасению испить чашу бесконечного блаженства.
-- Да это загадка!
-- Да. Но пока мне еще не сняли головы, и, так как я нимало не расположен ломать себе голову, чтоб отгадывать болтовню безумной старухи, возвратимся, аббат, к более важным вещам... к предприятию, которое вы мне назначаете.
-- Так вы решились?
-- Конечно. Кто же эта женщина, которая должна меня обожать?
-- Это любовница Барраса, -- отвечал аббат.
Услышав имя этого могущественного члена Директории, Ивон пристально взглянул на Монтескью и спросил:
-- Вы уверены, что от этой женщины зависит падение Республики и возвращение Людовика XVIII в его королевство?
-- Да, что я вам и докажу.
-- Я вас слушаю.
-- В настоящее время, приняв на себя ответственность за все ошибки своих предшественников и собственных агентов, Директория чувствует презрение и проклятие нации, которая приписывает ей унижение Франции. Наших полномочных безнаказанно умертвили в Раштадте; наши победы в Италии не принесли никаких плодов из-за бездарности Шерера и неудач Шампионнета и Макдональда; Брюн, находящийся в Голландии, скоро покинет страну, если сейчас не получит подкрепления. Но Республика, и без того нуждающаяся в людях и деньгах, не может обеспечить нужды армий, которые нужно содержать в одно и то же время в Голландии, на Дунае, в Пьемонте, Неаполе и Риме. Везде нас теперь отбрасывают и побеждают. Почему? Потому что Директория, завидуя славе и популярности человека, которого она не без причин боится, употребила все средства, чтоб удалить его. Она всем пожертвовала для этой разорительной экспедиции в Египет, которая, Директория знала, была бесполезна, но которую она поощряла, потому что поход увлек Бонапарта в страну, откуда он не должен вернуться. Наполеон внушал страх Директорам, понимавшим, что генерал стремился к иной цели, нежели защищать их подточенную власть.
-- Да это их единственный опасный враг, -- прервал аббата Ивон.
-- И наш тоже, дитя мое. Но поблагодарим эту безмозглую Директорию, которая, в своем страхе, избавила нас от подобного противника, отослав его в Египет, где климат, чума, турки и англичане заставят его сложить свои косточки.
-- Да, верно! -- весело воскликнул кавалер.
-- Итак, место очистилось для нас, -- продолжал аббат. -- Минута благоприятна, так как война оставила Директорию без денег и солдат. Власти не могут даже защищать дорог, на которых наши храбрые шуаны останавливают дилижансы и фургоны, забирая при случае гроши государства. Нет никакой полиции для усмирения многочисленных гнусных шаек поджигателей, наводящих ужас на деревни и села и угрожающих самому Парижу. Везде убийства, нищета, проклятия! Всеобщий ропот поднимается против Директории, которая проводит время в празднествах, где выставляет напоказ свой шарлатанский наряд. А в это время, несмотря на ссылку, эмигранты тайно возвращаются и вступают в ряды роялистов. Скоро все решится с этой властью, которая, завидуя человеку, единственно способному защитить ее, тщетно выпрашивает помощи у нескольких голодных праздношатающихся с запятнанной честью или не имеющих никакого влияния.
-- Какую роль должна играть эта женщина в ваших замыслах? -- спросил Бералек.
-- Сейчас объясню. Во время заговора 18-го фруктидора если Баррас и осадил Пишегрю, преданного нам, то, конечно, не из усердия к Республике. Причина его противодействия была в том, что он дорожил местом, которое мы медлили предложить ему. Он требовал от нас шести миллионов золотом, миллион сто тысяч ежегодного дохода и замок Шамбор в свою собственность...
-- Недурной аппетит, честное слово! -- сказал Ивон.
-- Если мы медлили с уплатой, то потому что ждали от короля указа о помиловании, которого также требовал Баррас для себя и двадцати других членов совета, которых он ручался завербовать нам. Промедление заставило его думать, что с ним подшутили. Предоставляя Пишегрю свободу действия, он сам решился на "бескорыстие". И вот почему он свергнул того, кто еще накануне был его сообщником.
-- Но женщина? Женщина? -- спрашивал нетерпеливый кавалер.
-- Теперь Баррас, чувствуя под собою колеблющуюся почву, желал бы опять перейти к нам и возобновить торг, но боится нашего гнева за сыгранную шутку.
-- Тогда сами пойдем к нему.
-- Нет. Чтобы избежать новой измены, мы не должны ободрять его. Пусть он сделает первый шаг, и тогда мы используем против него такие средства, что он не в состоянии будет отступить. Одно золото может привлечь его, а неслыханная расточительность держит его в постоянной нужде. Эту нужду мы должны сделать крайней, и через его любовницу мы достигнем цели. Для того чтобы удовлетворить чудовищные требования этой женщины, руководимой советами...
Аббат приискивал нужное выражение.
-- Друга, -- подсказал Ивон, видя, что слово "любовник" было противно языку духовной особы.
-- Да, друга. Тогда Баррас в порыве необузданной страсти, внушенной этим созданием, обратится к нам за деньгами, которые бросит на исполнение ее капризов.
-- И это поручение... советника вы даете мне? -- спросил Ивон.
-- Отказываетесь вы от него? -- живо возразил Монтескью, опасавшийся, что его объяснения охладили пыл молодого человека.
-- Нет, вы мне сказали, что оно имеет свои опасности.
-- Да, опасности, которые я не в состоянии вам указать, потому что не мог их отгадать. Эти люди убили или спровадили куда-то троих из наших. Откуда эта женщина? Кто она? Не знаю. Она вдруг появилась на празднествах сладострастного директора. Вчера еще никто о ней не знал, а сегодня разом стало известно и об ее существовании, и о влиянии на Барраса. Но в одном я уверен твердо: за этой женщиной установлен таинственный надзор, чтобы не подпускать к ней тех, кто попытался бы совратить ее с пути, ею самой однажды выбранного. Я сначала думал, что она действует в интересах Бонапартов, этой толпы честолюбивых родственников, которых генерал оставил в Париже за себя.
-- Без сомнения, чтобы пригреть ему местечко, -- заключил Ивон.
Аббат усмехнулся и продолжал:
-- Нет, Бонапарты ни при чем в этом заговоре, единственная цель которого -- перетянуть Барраса. Но Баррас не такой человек, чтобы легко купиться; он продает себя дорого, очень дорого...
И, разразившись смехом, аббат прибавил:
-- А у Бонапартов нет ни гроша за душой!
Кавалер Бералек встал, чтоб распрощаться.
-- Где найду я эту женщину? -- спросил он.
-- Она должна быть царицей праздника, который Баррас дает нынешней ночью в Люксембургском саду.
-- Сегодня ночью я ей представлюсь, -- решил Ивон, протягивая аббату руку на прощанье.
-- Где вы остановились в Париже? -- спросил тот.
-- В гостинице "Страус", улица Ла Луа (бывшая улица Ришелье).
-- Хорошо, до вечера вы получите двести луидоров на первые военные расходы.
Прислушиваясь к удаляющимся шагам молодого человека, аббат, оставшись один, прошептал:
-- На этот раз сделана последняя ставка, и хорошая! Потому что я все рассчитал.
Увы! Аббат ошибся в расчете, не подозревая о существовании нового врага, которого звали: "Товарищи Точильщика".
II
Наблюдательные люди заметили тот странный факт, что все отрасли промышленности, питающие удовольствия и зрелища, никогда не достигают такого полного расцвета, как во времена всеобщей нищеты и коммерческих и политических кризисов.
Потому ли это, что общество ищет в удовольствиях отсрочки своим страданиям или забвения своих беспокойств? Мы не знаем этого, лишь приводим факт так, как он есть, не объясняя его. Поспешим прибавить, что никогда он не был лучше доказан, нежели в эпоху Директории.
Как сказал Монтескью Ивону Бералеку, нищета и анархия тогдашнего общества были глубоки, вся страна обагрилась кровью от ежедневных убийств, рожденных местью враждующих партий, однако Париж никогда еще не видал столь пышных торжеств.
После господства Террора, который в железном кулаке стиснул волю страны, вдруг вспыхнул пожар всеобщего веселья, начались всюду бешеные вакханалии и такое растление нравов, что эта эпоха не без основания названа вторым "правлением Террора".
-- Они рехнулись! -- говорил Делиль, глядя на обезумевший народ.
Многие умирали от голода, на улицах убивали друг друга, но везде устраивались пляски. Так как частные лица еще боялись открывать свои гостиные, все классы общества встречались на балах, по подписке или в публичных зданиях, появлявшихся в большом количестве.
Великолепный сад фермера-генерала Буттино, -- гильотинированного со всеми своими собратьями, по словам Дюваля, "за прибавление воды в табак народа", -- окрещенный подрядчиками Тивольским, первый открыл публике свои врата. Потом был дан бал в елисейских садах и дворцах, где негр Жюльен, Штраус того времени, управлял оркестром. Сад капуцинок, Ранелаг Булоньи, Вокзал Маре, Ганноверский павильон, отель Теллюсон были слишком тесны для всей этой массы народа. Гости переправлялась даже на другую сторону реки для танцев -- или на балу Зефиров, происходившем под открытым небом на кладбище Сен-Сюльпис, где буквально отплясывали на могилах, с которых, однако, позаботились снять надгробные камни и свалить их в сторону; или на балу Ночного Собрания в Сите, где два раза за вечер антрепренер Виало угощал своих слушателей "Кошачьим концертом", привлекавшим весь Париж. Его секрет был в том, что двадцать кошек, зрителям которых видны были одни морды, помещались на клавишах клавикордов. Эти клавиши были не что иное, как заостренные пластинки, из которых каждая прикреплялась к хвосту кошки, поднимавшей крик. Звук этого крика, соответствуя музыкальной ноте, производил вместе с ней ужасный шум, заставлявший публику помирать со смеху.
Мы отказываемся исчислять все балы, которые нарочно придумывались, начиная с бала Абонентов, открытого на улице Мон Блан танцевальным учителем Депро, только что женившимся на Гиморе, знаменитости парижской оперы, до большого бала улицы Муффетар, получившего так мало подходящее название "Сельского Бала", тем более что он происходил на пятом этаже.
Довольно сказать, что Париж за два года видел открытие ста шестидесяти балов, которые, однако, не удовлетворили эту ненасытную "эпидемию-пляску", по событиям которой Гардель поставил в Опере свой прелестный балет "Танцомания".
Не будем описывать развращение нравов, которое, естественно, должно было возникнуть от смешения слоев общества, особенно когда супружеские узы ослабли благодаря легкости развода. Казалось, все общество жаждало беспутства и хотело вознаградить себя за вынужденное благоразумие, так долго против воли навязываемое ему республиканским правлением.
Сознаемся, что женщины во многом виноваты в этой нравственной порче. Они бросились очертя голову в эти празднества, на которые являлись почти нагие и где бывали причиной кровавых ссор между республиканцами (известными тогда под общим именем якобинцев) и золотой молодежью, почти сплошь состоявшей из роялистских реакционеров, которые четыре года тому назад помогли низвергнуть Робеспьера, и которую якобинцы презрительно называли Щеголями, Невообразимыми или Чудными.
Тайная история Директории, которая лучше других сочинений того времени описывает нравы эпохи, говорит следующее о тысяче затруднений, причиненных Директории Щеголями, которые, упиваясь кратким мигом удачи, привлекали всеобщее внимание своей смелостью, бесцеремонностью и особенно -- оригинальным костюмом. Они вздумали носить волосы, заплетенные в мелкие косички или спадающие наподобие собачьих ушей, пудрить свои маковки и к зеленой одежде с длинными фалдами прибавили еще черные бархатные воротники. Щеголи вооружались узловатой дубиной, с помощью которой на улицах города "встрепывали волоса" якобинцам, ходили с пистолетами в карманах курток и в довершение приняли обыкновение англичан носить сапоги с отворотами.
Этот костюм, не без изящества, при всей своей оригинальности являл странный контраст с одеждой якобинцев, которые еще не отказались от своих коротких курток, гладко причесанных волос и толстых башмаков.
Это различие в одежде служило беспрестанно поводом к ссорам и схваткам на улице. Деятели реакции термидора, Щеголи, пытались сохранить свою власть. Чтобы отплатить за гнусные злодейства, учиненные знаменитыми санкюлотами, они убивали их среди белого дня.
Якобинцы, озлобленные тем, что получили властителей в тех, которые когда-то были угнетенными, упрекали Щеголей в сговоре с иностранцами, в переписке с изгнанными принцами, в ношении под видом своих зеленых курток ливреи графа Артуа, а под видом черных бархатных воротников -- траура по Людовику XVI.
Была доля правды в этих обвинениях. Щеголи, с женоподобными манерами, жеманными речами, с приторной нежностью языка, состоявшей в том, что они не произносили "р", были действительно почти все антиреспубликанцами, сыновьями или родственниками жертв Террора, или имели претензию на родство с ними. Они составляли войска аббата Монтескью.
Директория не смела восставать против тех, кто помог государственному перевороту, из которого она сама же вышла после падения Робеспьера. Когда, слишком теснимая жалобами якобинцев, она решалась обуздать Щеголей, на нее набрасывались все женщины, которыми она себя окружала. Они кричали о тирании, о несправедливости; они брали на себя защиту этих "бедных молодых людей, таких интересных", так что волокиты-Директора пугались не на шутку, и Щеголи оставались безнаказанными.
Дамы тем охотнее покровительствовали Щеголям, что сами часто подвергались обвинениям в сумасбродстве своих костюмов, и нужна была рука защитника, чтоб они могли отправиться в театр, в Муссо, Тиволи или... Кобленц (так называлась часть бульвара, известная теперь под именем бульвара Итальянцев).
Здесь-то они и выставляли напоказ те странные наряды "а lа grecque", которые, казалось, заставили их забыть всякий стыд. Красавицы появлялись почти голые, без рубашки (в буквальном смысле), без юбки... ничего, кроме тесно облегающей пеленки телесного цвета и, поверх нее, туники из прозрачной кисеи, которая к тому же не закрывала ни рук, ни ног, ни шеи. Браслеты на манер античных украшали руки и нижнюю часть икр. Вместо башмаков носили сандалии, а каждый палец руки украшался кольцом с камеей или бриллиантом. Золотой или шелковый пояс подхватывал одну сторону туники, открывая взгляду обнаженную ножку.
Легкая и прозрачная ткань туники подходила для посещения театра или праздников под крышей; но выходной наряд, состоявший из цветной шерстяной туники, столь же открытой и короткой, тоже считался совершенно приличным. Однако женщина в таком костюме раздражала народ, преследовавший ее издевками и оскорблениями и часто доходивший до того, что спускал ее в бассейн публичного фонтана.
Зато и дамы эти выходили в город не иначе, как в сопровождении стражи Щеголей, защитников женщин от грубой толпы. Тогда начиналась схватка, в которой пускались в дело палки, ножи и пистолеты, и кровь текла рекой.
Теперь, когда благодаря историкам того времени мы набросали черты парижского народа в 1798 году, возвратимся к нашему рассказу, прося у читателя извинения за длинное, но познавательное отступление.
Так вот для этой-то смеси Щеголей и якобинцев Директория давала в тот вечер бал, и на этом бале Бералек должен был увидеть женщину, которую аббат Монтескью велел ему покорить.
Этот бал служил выражением настоящего национального торжества по случаю взятия Мальты Бонапартом, который завладел островом по дороге в Египет. Директория праздновала этот подвиг оружия с тем большею искренностью, что событие это отдаляло от Франции самого опасного врага нынешнего режима.
Водворившись в Малом Люксембурге, пять Директоров имели в своем распоряжении приватный сад Дворца. Здесь, под открытым небом, в теплую июньскую ночь, празднество ожидало приглашенных.
Приватный сад состоял тогда из так называемого теперь "большого четвероугольника". Разбитый в низине, которую позже соединили, сровняв склоны, с великолепной каштановой аллеей, он был обнесен стенами, образующими террасы, заметные до сих пор.
Публичный сад возвышался над приватным. С высоты этих террас народ мог глазеть на бал, поэтому с наступлением ночи, по приказанию Барраса, из публичного сада выпроводили публику и ворота были заперты. Из сада толпа высыпала ко входу во дворец, расступившись перед Щеголями и Чудихами, которых она принимала со свистом и ругательствами.
Мало-помалу приглашенные съехались, ожили ярко освещенные залы и сад.
Но по всему собранию невольно пробегал трепет любопытства. Все нетерпеливо ожидали появления новой султанши, принадлежавшей, по слухам, сластолюбивому Баррасу.
До этого дня ее видели только завсегдатаи интимных собраний.
В первый раз она собиралась выставить напоказ перед всей публикой свое превосходство, которое давала ей красота.
В ту минуту, когда дворцовые часы пробили десять, шепот пробежал в толпе:
-- Вот она! -- слышалось со всех сторон.
III
Выйдя из дома на улице Пла-д'Этен, Ивон Бералек вернулся на Ла Луа, где по приезде в Париж он остановился в гостинице "Страус", как он и сказал аббату.
Забавная вывеска этой гостиницы, носившей прежде название "Австрия" [Французское слово "autruche" (страус) отличается только одной буквой от слова "Autriche" (Австрия)], обязана была своим происхождением осторожной перемене, которую боязливый хозяин счел за лучшее совершить несколько лет тому назад, во время процесса Марии-Антуанетты, когда народ бегал по улицам с криками: "Смерть Австриячке!".
Гражданин Жаваль, так звали хозяина гостиницы, был воистину олицетворением трусости. Во время Террора он так часто дрожал за свою голову, что ему постоянно чудилось, будто она уже находится в отверстии гильотины, так что даже теперь, когда опасность миновала, он сохранил боль в шейных нервах. Когда его спрашивали о чем бы то ни было, Жаваль сотрясением своей головы, казалось, всегда отвечал: "нет".
А между тем этот же страх сделал его в былые дни весьма изобретательным: тогда же, как он переменял свою вывеску, Жаваль потребовал, чтоб торговка холстом, которой он сдавал под лавочку помещение в первом этаже, тоже сняла свою вывеску, дерзко гласившую в то время, когда было отменено почитание всех святых: "Торговый дом Св. Иоанна-Крестителя" ("Maison du Saint-Jean-Baptiste"). Видя отчаяние своей жилицы, очень дорожившей названием магазина, Жаваль возымел гениальную мысль перевернуть надпись, что он сделал и со своей. На вывеске изобразили обезьяну в тонкой рубашке и подписали: "Торговый дом обезьяны в батисте" ("Maison du singe en baptiste") [По-французски "Saint-Jean-Baptiste" и "singe en baptiste" произносится одинаково].
Судьба назначила этому бедному Жавалю трепетать всю жизнь. После трепета во время Конвента он дрожал под управлением Директории, потому что его трусливый характер поставил его в странное положение. Во время Террора, боясь подозрения в отсутствии патриотизма, он превзошел всякие границы хвастовства перед своими соседями.
-- Пусть-ка вторгнется неприятель во Францию, -- вскричал он. -- Я прыгну до самой пограничной заставы! Там, схватив саблю, возьму свою голову за волосы, отрублю ее и, подавая неприятелю, закричу самым грозным голосом: "Ты видишь, на что способен свободный человек! Теперь осмелься подойти!"
Эта глупая фраза, произнесенная Жавалем из страха перед соседями, ужаснула их:
-- Какое свирепое животное! -- говорили они шепотом друг другу.
Но теперь, когда страшные дни миновали, соседи мстили за прежнее, посмеиваясь:
-- Гражданин Жаваль! Не боитесь ли вы ответить за прежнее рвение, которое вы выказывали когда-то слишком ясно?
Так что трактирщик после опасения не высупить достаточно горячим патриотом теперь дрожал, боясь, чтобы его не приняли за ярого республиканца, и при этой мысли шейная нервная боль у него усиливалась и голова выделывала свое "нет" с неистовым упрямством.
Самая пустая вещь способна была привести в отчаяние нашего человечка, которому все казалось подозрительным. С беднягой, вероятно, случился бы удар, если б он узнал, что его жилец -- Ивон Бералек, который прописался под именем Работена, коммивояжера, -- был одним из наиболее искусных начальников шуанов, который уже раз двадцать мог быть расстрелян и даже от одной мысли, что на него возможно наложить руку, полиция пришла бы в неописуемый восторг.
Хотя добряк не имел еще никаких подозрений, но одно обстоятельство возбудило его недоверие, и он с нетерпением подстерегал своего жильца.
Итак, возвратясь от аббата, Ивон нашел своего хозяина стоящим в передней на часах.
-- Гражданин Работен! Ждали вы сегодня кого-нибудь? -- спросил этот достойный человек.
Жизнь в продолжение десяти лет, полная ловушек и неожиданностей, приучила Ивона всегда быть настороже.
При этом неожиданном вопросе он притворился, что припоминает.
-- Ждал ли я кого-нибудь?.. -- сказал он. -- Дайте-ка мне подумать... у меня такая короткая память.
Играя эту комедию, молодой человек в то же время размышлял: "Я никого не знаю в Париже. Разве меня выследили? Уж не явился ли шпион по моим следам?"
Жаваль счел своим долгом прийти ему на помощь, прибавив:
-- Да, здесь был молодой человек ваших лет, с длинными волосами и с палкой в руке.
-- И он меня спрашивал?
-- Да.
-- Под моим именем Работена? -- спросил Ивон, знавший, что никто, кроме Жаваля, не мог знать этого имени, придуманного при снятии комнаты.
-- Под вашим именем... не скажу; когда я его спросил, он мне отвечал, что не запомнил его.
-- В таком случае что заставляет вас предполагать, будто он спрашивал меня?
-- Он так хорошо обрисовал вас, что из всех моих жильцов, я сейчас узнал вас.
-- И он ничего не поручил мне сказать или передать? -- спросил Ивон, заинтересовавшись.
-- Нет, но он обещал побывать опять, сегодня же.
-- Конечно! -- вскричал Бералек. -- Лучший способ узнать, действительно ли ему нужно меня, -- это послать его ко мне, когда он явится.
-- Условлено, -- сказал Жаваль.
Ивон быстро добежал до своей комнаты, спрашивая себя, кто бы мог его разыскивать. Одно обстоятельство, однако, успокоительно действовало на него: незнакомец не сказал его настоящего имени хозяину гостиницы. "Это, без сомнения, друг, -- думал он, -- который, зная, что я скрываюсь, догадался о перемене моего имени".
В эту минуту в коридоре, в конце которого находилась комната молодого человека, раздался шум шагов.
"Их двое", -- думал Ивон, вынимая из карманов куртки два маленьких пистолета, которые он зарядил.
Снаружи в замочной скважине он оставил ключ, и теперь было поздно вынимать его.
Бералек встал перед самой дверью, держа в руках пистолеты, готовый броситься на врага.
-- Если они пришли схватить меня, вот чем можно их встретить, -- сказал он самому себе.
Шаги стихли у его порога. Вместо того чтобы резко распахнуть дверь, как ожидал Ивон, кто-то осторожно постучал.
"А! Они предпочитают формальности", -- подумал кавалер. Но знакомый голос, голос Жаваля, тотчас прокричал ему:
-- Гражданин Работен, я привел к вам особу, приходившую уже сегодня утром.
Ивон опять спрятал пистолеты в карманы, говоря самому себе:
-- Если это друг, господин Жаваль уже открыл ему ложное имя, которое я присвоил.
Его соображения были справедливы, потому что тотчас же за дверью другой голос вскричал:
-- Работен! Да это Работен... Вот именно это имя просилось у меня с языка.
-- Войдите! -- крикнул Ивон, успокоенный этим восклицанием.
Дверь отворилась и высокий молодой человек показался на пороге.
Недоверчивый Жаваль оставался позади, подслушивая первые слова, которыми должны были обменяться встретившиеся мужчины.
Молодые люди взглянули друг на друга, словно совершенно незнакомые.
Пришедший шагнул вперед.
-- Гражданин Работен! Мне нужно сказать вам пару слов.
-- Я к вашим услугам, гражданин, -- вежливо отвечал Ивон, подходя к двери, чтоб затворить ее.
Жаваль был еще в коридоре.
-- Благодарю, дорогой хозяин, что показали этому посетителю дорогу ко мне.