Серао Матильда
Прощай, любовь

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Addio, amore
    Перевод Варвары Кошевич, 1911.


Матильда Серао

Прощай, любовь

Роман

Перевод Варвары Кошевич, 1911.

I

   Вытянувшись во весь рост, не шевелясь под белым одеялом, раскинув руки и дыша едва заметно, Анна, казалось, спала уже часа два крепким сном. Ее сестра Лаура, кровать которой стояла в другом углу обширной спальни, на этот раз довольно поздно окончила свое обычное вечернее чтение, посредством которого избавлялась от откровенных бесед на сон грядущий. Но едва потухла ее свеча и комната обеих сестер погрузилась в глубокий мрак холодной и долгой зимней ночи, как Анна открыла глаза и устремила их на постель Лауры, смутно белевшуюся в темноте. Она не смела ни двинуться, ни вздохнуть, казалось, вся ее жизнь сосредоточилась во взгляде, старавшемся пронизать темноту. Время шло, в комнате становилось холоднее, но Анна этого не замечала. С тех пор как погасла свеча, ее сердце и мозг объяло пламя, которое разлилось по всему ее телу, жгло ее кровь, ускоряло дыхание и удары сердца. Она вся горела, как в лихорадке, губы ее сохли, голова свесилась с горячей подушки, и холодный воздух, проникавший в ее легкие, ничуть не умерял этого жара, не унимал волнения молодой крови. Ей хотелось вздохнуть громко, на всю комнату, но из боязни разбудить Лауру приходилось удерживать Дыхание. Она страдала не от жара, заставлявшего ускоренно биться ее пульс и виски, а единственно оттого, что не была уверена, что сестра заснула. Рассмотреть ничего нельзя было во мраке.
   Она хотела было шевельнуться и скрипнуть кроватью, чтобы потом послушать, не повернется ли Лаура, проснувшись; но страх продлить свое ожидание побудил ее остаться неподвижной, хотя судорога нетерпения сводила ей руки и ноги. Она уже сбилась в счете часов, потому что плохо прислушивалась к бою, долетавшему из гостиной до их комнаты, и ей стало казаться, что это ожидание длится годы, что целые годы ее палит этот горячечный жар, целые годы лежит она так, вперив горящий взор во мрак. В ее уме внезапно возникла печальная мысль, что уже прошел назначенный час. Может быть, он промелькнул во время ее неподвижности и молчания, и сама она, ожидавшая так нетерпеливо, пропустила его. Вдруг она услыхала глухой, ослабленный расстоянием и запертыми дверями звук часового боя. Настал назначенный час.
   Тогда с боязливой осторожностью, вздрагивая при малейшем шорохе, двигаясь с медленностью сомнамбулы, пугаясь каждого скрипа кровати, поминутно приостанавливаясь и выжидая, она сначала села, а потом и совсем выскользнула из постели. Смутная белизна сестриной постели не переставала ее тревожить; ее взоры все время были обращены в ту сторону, пока она ощупью разыскивала чулки, башмаки, одежду. Все было близко, сложено в порядке, но трудно было одеться без малейшего шороха, и это дело требовало больших предосторожностей. Когда, наконец, она застегнула последние пуговицы белого шерстяного платья, то в темноте увидела сама себя.
   "Может быть и Лаура меня видит?" -- подумала она, задрожав.
   Но у нее уже была наготове большая, тяжелая черная шаль; она закуталась ею с головы до ног, как плащом, и белизна ее одежды стушевалась. Теперь, ухитрившись одеться без шуму, она стояла у постели, не смея сделать ни шага вперед, в полной уверенности, что Лаура проснется. Она как бы приросла к полу перед кроватью и ни за что не могла двинуть ногою.
   "Господи, пошли мне силы!" -- мысленно помолилась она горячо и страстно.
   Затем пошла, колеблясь как тень и едва скользя по полу. Посреди комнаты она вдруг расхрабрилась и тихо воскликнула:
   -- Лаура! Лаура!..
   Ответа не было. Опыт удался. Тогда махнув рукой и отбросив всякий страх, она пошла прямо, отлично находя дорогу в темноте, добралась до двери, которую оставила приотворенной, и, очутившись в гостиной, вздохнула свободно. Чтобы шаль не соскользнула с плеч, она судорожно прижимала ее к груди одною рукой, а другою шарила вокруг, чтобы не наткнуться на мебель, которой было очень много в гостиной. Она шла медленно, пристально глядя вперед, и вдруг ударилась о дверь, ведущую из гостиной в залу. Оглушенная ударом в лоб, она остановилась, прислонилась к косяку и с ужасом прошептала:
   -- Матерь Божия!
   В ушах у нее звенело...
   Она миновала комнату, где спала их наставница, Стелла Мартини; но бедняжка спала крепко и так верила ей, Анне, что даже больно было ее обманывать. Но мало ли отчего Анне было больно, пока она шла ночью по уснувшему дому, дрожа при мысли наткнуться на кого-нибудь из слуг! Удар о дверь и лихорадочный жар перепутали ее мысли; при входе в столовую ей показалось, что она прошла бесконечный, невероятный ряд комнат и домов. Отворив низенькую дверку, выходившую на лестницу, которая вела на террасу, она вспыхнула и, задыхаясь, быстро побежала, уже не заботясь о производимом шуме. Холодный ночной воздух обвеял ее пылающие щеки и лоб. Она добежала до низенькой стены, отделявшей их террасу от соседней, и, протянув руки, позвала отчаянным голосом:
   -- Джустино, Джустино!..
   Во мраке вырисовалась фигура человека, которая также приблизилась к стене, и нежный голос ответил:
   -- Я здесь, Анна.
   Она схватила его за руку и потянула к себе, повторяя:
   -- Пойдем, пойдем!..
   Он ловко перепрыгнул через стену. Теперь они стояли рядом в непроглядной тьме. Вся закутанная в свой черный плащ, Анна молча опустила голову и разразилась рыданиями.
   -- Что ты? что ты? -- спросил он с беспокойством, стараясь заглянуть ей в лицо.
   Анна плакала, не отвечая; глухие рыданья ее душили.
   -- Не плачь, скажи мне, что с тобою... -- шептал он нежно, с сострадательною лаской в движеньях и голосе.
   -- Ничего, я боялась... -- проговорила она, как напуганное дитя.
   -- Милая, милая... -- продолжал он тихо, ласково, но с грустью.
   -- Ах, бедная я, бедная... -- сказала она, уловив этот тон сострадания и делая отчаянный жест, который он заметил в темноте.
   -- Я так тебя люблю! -- сказал Джустино тихо и просто.
   -- Повтори, -- сказала она, переставая плакать.
   -- Я тебя очень люблю, Анна!
   -- А я тебя обожаю, душа моя, моя радость!
   -- Если любишь меня, то будь спокойна...
   -- Я тебя обожаю, мой милый, дорогой...
   -- Обещай мне больше так не плакать...
   -- Я тебя обожаю, обожаю, обожаю! -- повторяла она однозвучно, голосом, глухим от волнения.
   Он молчал, как будто не находя слов для ответа на этот порыв. Холодный ветер подул им в лицо.
   -- Ты озябла? -- спросил Джустино с братскою нежностью.
   -- Нет, мне жарко, -- и она подала ему руку.
   Действительно, эта ручка горела в руке Джустино.
   -- Это от любви, -- сказала Анна.
   Он осторожно поднял к губам ее тонкую ручку и запечатлел на ее пальцах легкий поцелуй. Ее глаза сверкнули, как звезды.
   -- Страсть пожирает меня, -- продолжала она, как бы говоря сама с собою. -- Для меня нет ни холода, ни ночи, ни опасности, ничего! Для меня есть только ты, я желаю лишь твоей любви, хочу только жить с тобою, всегда, до самой смерти, и даже после смерти, вечно с тобою, вечно, понимаешь?..
   -- О, Боже мой! -- сказал он вполголоса с глубокою грустью.
   -- Что ты сказал? -- взволнованно вскричала Анна.
   -- Мне жаль, милая, жаль нашей мечты.
   -- Не говори так, не говори мне этого! -- воскликнула она с отчаянием.
   -- Отчего ты не хочешь позволить мне сказать правду? Сладкая мечта, которую мы создали с тобою, Анна, уходит от нас с каждым днем. Нам не позволят жить вместе!
   -- Кто не позволит?
   -- Тот, кто располагает тобою -- Чезаре Диас.
   -- Ты виделся с ним?
   -- Сегодня.
   -- И он не хочет?
   -- Нет.
   -- Почему?
   -- Потому что у тебя есть деньги, а у меня нет; потому что ты -- дворянка, а я нет.
   -- Но я обожаю тебя, Джустино!
   -- До этого твоему опекуну нет дела.
   -- Он злой человек...
   -- Он -- человек, -- коротко заметил Джустино.
   -- Но ведь это жестоко, что он делает! -- закричала она.
   Джустино молчал.
   -- Что ты ему ответил? Что ты возражал? Сказал ли ты ему, что меня любишь, что я тебя обожаю, что мы умрем, если нас разлучат? Сказал ли ты ему о нашем отчаянии?
   -- Все было напрасно, -- печально ответил Джустино.
   -- О, Боже, Боже! Ты не отстоял нашей любви, нашего счастья? Ты не кричал, не плакал, не пытался тронуть это каменное сердце? Но что же ты за человек, что же у тебя у самого за сердце, если допустил подписать наш смертный приговор? О, Господи, Господи! Кого же я полюбила?!
   -- Анна... -- начал он мягко.
   -- Зачем ты молчал перед ним, зачем не выразил своего негодования? Ты же молод... Будь мужественным! Уж не боишься ли ты Чезаре Диаса, почти старика, ледяного, расчетливого?
   -- Может быть, Чезаре Диас был прав, Анна, -- спокойно заметил он.
   -- Что ты говоришь? -- воскликнула Анна, с ужасом отступая от него. Предавшись своему отчаянию, она забыла о шали, которая соскользнула сначала с ее головы, а потом с плеч. Анна стояла перед ним, во мраке, вся белая, подобная привидению, вызванному людским горем на землю. При виде страданий единственной женщины, которую любил, он чувствовал, что мужество его покидает.
   -- Чезаре Диас был прав, моя Анна. Я не могу жениться на тебе, потому что беден.
   -- Любовь нужнее денег.
   -- Я мещанин и не могу дать тебе титула.
   -- Любовь важнее титула.
   -- Все восстает против нашей любви, Анна.
   -- Любовь сильнее всего, даже сильнее смерти! -- настаивала Анна, с упорством человека, сосредоточенного на одном чувстве.
   Наступило продолжительное молчание. Но он почувствовал, что должен высказаться окончательно. Он ясно видел свой долг и преодолел свою любовь к ней.
   -- Моя Анна, подумай хорошенько. Души наши созданы для совместной жизни, но наши смертные оболочки разделены такою пропастью, через которую нет пути к соединению. Ты упрекаешь меня в отречении от нашей любви, в которой наша сила; но не менее достойно одержать в этой борьбе победу над самими собою. Анна, Анна, я знаю, что гублю себя в твоих глазах! -- и голос его дрогнул, -- тем не менее советую тебе: забудь этот юношеский бред. Ты молода, прекрасна, богата, благородна и любишь меня, а я должен сказать тебе: забудь. Сообрази, насколько велика эта жертва, и пойми, что мы обязаны принести ее. Анна, ты будешь любима, пожалуй, еще сильнее; ты достойна самого чистого и горячего чувства; ты недолго будешь несчастна, и жизнь еще покажется тебе прекрасной. Правда, ты поплачешь, погорюешь, потому что любишь меня, потому что ты -- милое, сердечное создание, но потом найдешь свою дорогу. Вот я уж не найду ничего.
   Анна слушала, не шевелясь и не говоря ни слова.
   Он после столь необычно длинной речи встревожился и с беспокойством сказал:
   -- Говори!
   -- Я не могу забыть, -- слабо ответила Анна.
   -- Попробуй. Постараемся не видеться...
   -- Нет, это напрасно, -- возразила она, и слова замерли у нее на губах.
   -- Что же делать?
   -- Не знаю, не знаю...
   Она совсем потеряла голову. Внезапная и возраставшая слабость бедной девушки, пораженной роковою вестью, испугала Джустино более, чем ее несдержанный гнев.
   С новым порывом сострадательной любви он взял ее за руки, теперь уже холодные, как будто холод зимней ночи победил жар любви, горевший в ее крови. Он нежно прижал к груди эти ручки.
   -- Ну что ты?..
   Она молчала. Как бы совсем лишившись сил, она опустила голову ему на грудь, опершись лбом на сжатые руки. Джустино слегка погладил ее по темным и густым волосам; он едва чувствовал ее дыхание.
   -- Анна, что с тобою? -- спросил он.
   -- Ты меня не любишь!
   -- Как можешь ты сомневаться?
   -- Если бы ты меня любил, -- начала она тихим голосом, все еще опираясь головою на его грудь, -- ты бы не предложил мне расстаться, не счел бы это возможным; тебе казалось бы, что ты умрешь, если забудешь или будешь забыт. Джустино, ты меня не любишь.
   -- Анна, Анна!
   -- Посмотри на меня, -- продолжала она еще тише. -- Я
   -- слабая женщина, однако сопротивляюсь, борюсь и победила бы. Да! Если бы ты любил меня.
   -- Анна!
   -- Что Анна? Вся эта нежность трогательна, но это -- не любовь. Ты можешь думать, говорить о долге, о достоинстве той, кто тебя обожает, и ничего не видеть на свете кроме себя. Я ничего этого не знаю. Я люблю тебя -- и больше ничего. И только сейчас я поняла, что твое чувство ко мне
   -- не любовь. Молчи. Я тебя не понимаю, а тебе не понять меня. Прощай, любовь!
   Она хотела вырваться из его объятий и уйти. Джустино, в отчаянии, удержал ее. Она снова к нему склонилась, как бы не имея иной опоры, иного прибежища.
   -- Что же ты будешь делать? -- спросил он, чувствуя, что земля дрожит под его ногами, что небо обрушивается ему на голову.
   -- Если я не могу без тебя жить, то должна умереть, -- тихо ответила она, закрыв глаза, как бы в ожидании смерти.
   -- Не говори о смерти, Анна, не увеличивай моих мучений. Я нарушил твое спокойствие...
   -- Не имеет значения...
   -- Я омрачил горем твою светлую юность...
   -- Не имеет значения...
   -- Я восстанавливаю тебя против Чезаре Диаса, твоей сестры Лауры, всех твоих родных и друзей...
   -- Не имеет значения...
   -- Наконец, я лишаю тебя сна, подвергаю опасности... Если бы тебя теперь встретили...
   -- Все это ничего, не значит! Увези меня!
   И Джустино увидел, каким фосфорическим блеском вспыхнули во мраке влюбленные глаза Анны. Он задрожал от нежности и страха пред этою трагическою любовью, которая завладела его душой.
   -- Если бы ты любил, то увез бы меня, -- вздохнула она.
   -- Но куда?
   -- Куда-нибудь. Ты -- моя родина.
   -- Бежать девушке, словно искательнице приключений?
   -- Любовь оправдывает все.
   -- Я оправдал бы тебя, но другие?
   -- Ты -- моя семья. Увези меня!
   -- Но Анна, где же мы найдем убежище? Без друзей, без средств, мы будем несчастны.
   -- Нет, нет, уедем. Нам недолго придется страдать: я скоро получу состояние.
   -- А меня обвинят в погоне за деньгами. Нет, Анна, я не Смогу перенести такого позора.
   Она отодвинулась от него и оттолкнула его от себя с выражением ужаса.
   -- Как? -- сказала она с горечью. -- Для тебя это будет позором? А я? Я бросаю все -- уважение общества и любовь родных. Мне ничего не нужно. Ты же думаешь только о себе? Разве я не могла сделать другого выбора, из молодых людей моего круга? Однако я выбрала тебя за ум, честность и доброту, пренебрегая суждениями дураков... Я иду за тобою, обманывая всех ради тебя, рискую всем, а тебя тревожит, что о тебе скажут, в чем станут обвинять?.. О, как вы, мужчины, рассудительны! Вам надо соблюдать вашу честь, сохранять достоинство, ограждать вашу репутацию -- вы правы! А мы глупы, потому что не смотрим ни на честь, ни на достоинство, когда вас любим.
   Джустино не возражал. Каждая ее фраза поднимала в нем целую бурю то нежности, то страха. Пожар, который он безрассудно раздул, сжигал теперь прекрасное здание его мечтаний, и он видел вокруг себя лишь дымящиеся развалины. Любовь Анны давала ему счастье и одновременно внушала страх. Но он понял, что она права и что надо умереть под развалинами своих надежд. Он подошел к ней, стал на колени и просто сказал:
   -- Прости меня. Хорошо, уедем.
   Она с материнскою лаской положила руку на его голову и произнесла тихо:
   -- О, Боже!
   Он понял, что слова эти вырвались из глубины ее растерзанного сердца.
   Оба сознавали, что их участь решена. Между ними воцарилось молчание. Им нечего было сказать друг другу. Самая их любовь отступала на второй план, пряталась в уголки их сердца. Анна первая пришла в себя и сказала:
   -- Послушай, Джустино. Прежде чем бежать, я сделаю последнюю попытку. Ты говорил с Чезаре Диасом, сказал ему, что меня любишь, что я тебя обожаю, но он не поверил тебе...
   -- Да, он презрительно улыбнулся.
   -- Этот человек много жил, много любил и был любим, но все это не оставило на нем следа. Это -- ходячий лед. Он никогда не говорит о своем скептицизме, но ни во что не верит. Это -- жалкое сухое существо. Я знаю, что он меня презирает, считает безумной, экзальтированной; а я отношусь к нему с сожалением, как ко всем, в чьем сердце нет любви. Тем не менее... я поговорю с Чезаре Диасом. Я скажу ему все. Несмотря на его сорокалетний возраст, на извращенность его ума, на его презрительную иронию, истинная любовь убедит его. Он даст согласие.
   -- Не лучше ли тебе поговорить сначала с сестрою. Она могла бы помочь тебе... -- сказал он нерешительно, понимая всю тщетность надежд Анны.
   -- Моя сестра хуже Чезаре Диаса, -- ответила она с легкой дрожью в голосе. -- Никогда я не доверюсь ей.
   -- Ты боишься?
   -- Пожалуйста, не говори о ней. Мне больно слушать, -- сказала она глухо.
   -- Однако...
   -- Говорю тебе, что Лаура не должна знать. Беда, если б она узнала! В тысячу раз лучше говорить с ним: он должен помнить свое прошлое, а у Лауры нет прошлого, ничего нет. Ее душа мертва. Я поговорю с ним; он поверит мне.
   -- А если не поверит?
   -- Поверит.
   -- А если нет?
   -- Тогда убежим. Но надо попытаться. Бог пошлет мне силу. Потом... я напишу тебе. Сюда я больше не приду: это слишком опасно. Если нас увидят, пропало все. Но ты устраивай свои дела, как перед смертью, как перед отъездом отсюда навсегда... Навсегда! Будь готов.
   -- Я буду готов, -- сказал он с грустью в голосе.
   -- Вполне?
   -- Вполне.
   -- Без колебаний и сожалений?
   -- Без колебаний и сожалений, -- и слова замерли у него на губах.
   -- Спасибо! Ты меня любишь. Мы будем так счастливы -- вот увидишь!
   -- Так счастливы... -- вполголоса пробормотал Джустино.
   -- Итак, пусть поможет нам Бог! -- заключила она с горячностью и подала ему руку на прощание. Оба поняли, что это рукопожатие было клятвой. Но то была дружеская, братская клятва: простая и суровая.
  
   Она ушла медленно, как будто утомившись. Он подождал минут десять и только тогда вернулся на свою террасу, когда отсутствие всякого шума или зова убедило его в том, что она благополучно добралась до своей комнаты. Вернувшись домой, он был печален и чувствовал себя разбитым. Ни о чем не думая, ничего не желая, он бросился на постель и заснул глубоким сном.
   Она же, сходя по маленькой лесенке с террасы в столовую, чувствовала себя потрясенною только что пережитыми волнениями. Ею овладела необыкновенная слабость. Еле двигаясь по темным комнатам, она утратила всякое представление о времени и пространстве, не боялась быть застигнутой врасплох, не ощущала ничего. Но в гостиной, примыкавшей к спальне, ее ожидало зрелище, вернувшее ей отчетливость мысли и повергнувшее ее в неописуемый ужас. Из полуотворенной двери виднелся свет. В их комнате горела свеча. Лаура не спала. Лаура видела ее пустую постель и ждала ее с зажженною свечей!
   Прошла минута, а она стояла все также окаменев посреди гостиной, пораженная светом. Голова у нее кружилась, в ушах звенело...
   -- Господи, если б умереть... -- подумала она.
   Кто знает, сколько времени прошло таким образом. Она сначала надеялась, что Лаура поищет ее, потом ляжет и задует свечу. Она желала мрака, чтобы не краснеть перед сестрой. Но вдруг послышался шорох поворачиваемого листа: Лаура читала! Она спокойно читала, пока сестра ее отдавала свою участь в руки чужого человека! Может быть, она ничего не подозревает, и тогда лучше прямо войти, как ни в чем не бывало?! И вдруг, со всею порывистостью своего характера Анна толкнула дверь и очутилась перед Лаурой. Белокурая красавица сидела на постели с книгой на коленях. Когда к ней подошла сестра в черном платке, висевшем вдоль белого платья, растрепанная, бледная, -- Лаура взглянула на нее с таким пренебрежением, такая ироническая и презрительная улыбка скривила ее прекрасные губки, что бедная Анна, дрожа как лист, упала среди комнаты на колени и, громко рыдая, простонала:
   -- Прости меня, ради Бога, Лаура!
   Но Лаура молча отвернула свое спокойное и ясное личико, не изменяя его выражения, как будто вся грязь человеческой любви была бессильна запятнать ее белоснежную душу.
   Занималась заря. Анна еще рыдала, склонившись на своей постели; ее сестра, спокойно положив белокурую головку на подушку, безмятежно спала с выражением ледяной невозмутимости на лице.
  

II

   Вот что было в письме: "Дорогая моя любовь! Я тоже говорила с Чезаре Диасом. Что это за человек! Я застываю от одного его присутствия, немею от одного взгляда его голубых глаз; молчание его меня пугает, а его голос бьет меня по нервам, причиняя боль. Тем не менее, я решилась заговорить с ним о нашем браке, как только он, по обыкновению, явился к нам сегодня утром. Я храбро попросила его выслушать меня, хотя в последние дни к его леденящей опекунской любезности прибавился оттенок насмешки и презрения. Лаура сидела тут же, молча, с рассеянным видом, и слегка пожала плечами, презрительно и беспечно. Она тихо встала и удалилась своею обычною походкою, как будто едва касаясь земли. Чезаре Диас сидел в кресле, играя костяным ножом, и улыбался, на меня не глядя; но эта улыбка путала мне мысли. Однако, надо было попытаться. Я обещала это тебе, мой возлюбленный, и себе самой; к тому же я чувствовала, что не в состоянии жить вместе с сестрою, узнавшей мою тайну и мучившей меня своими улыбками, которые доказывали, что она не любила никогда. Я дрожала от стыда и страха при мысли, что она может меня выдать одним словом. Чезаре Диас улыбался, как бы и не подозревая, о чем я желаю говорить. И что же? Несмотря на мое смущение, на мою нелюбовь к нему, на то что между мною и им -- целая пропасть, я осмелилась сказать ему, что обожаю тебя, что хочу жить и умереть с тобою, что моего состояния хватит на нас обоих, что кроме тебя я ни за кого не выйду; словом -- почтительно и покорно, как у ближайшего родственника и мудрейшего друга, я просила у него согласия на наш брак.
   Он выслушал меня, опустил глаза, ничем не выражая своего внимания, и наконец сухо сказал: нет! Тогда началась ужасная сцена. Я поочередно плакала, просила, возмущалась, отстаивала свободу моего выбора, но каждый раз встречала сопротивление в том же сухом и жестком сердце, в той же упорной воле, в той же системе хитрых, лживых, условных рассуждений, основанных на уважении ко внешности, на эгоизме и бесчувствии. Чезаре Диас отрицает возможность любви на всю жизнь, отрицает неизменность сильного чувства, словом -- ни в чем не согласен со мною. Он убеждал меня, что мы с тобою оба ошибаемся, что он обязан воспротивиться моему безумию. О, как я плакала перед этим холодным человеком и как раскаиваюсь теперь, что так унизилась. Я помню, когда моя страсть к тебе выразилась в громких возгласах, он посмотрел на меня с восхищением зрителя, как в театре мы любуемся на актеров, хорошо изображающих страсть. Он мне не верил, и я несколько раз от гнева теряла самообладание до такой степени, что грозила сделать скандал. "Скандалы вредят тем, кто их делает", строго сказал он, вставая для прекращения разговора.
   Он ушел. Я слышала, что в гостиной он поговорил с Лаурой, как ни в чем не бывало, как будто я не рыдала в соседней комнате. Но разве у этих людей есть сердце? Все окружающие считают меня экзальтированной сумасшедшей.
   Мой милый, дорогой, значит решено: мы должны бежать. Я готова на все, лучше чем оставаться в этой тюрьме. Правда, мне страшно исполнить мое намерение: девушка, убегающая из дому, губит себя в общественном мнении. Я понимаю, что ставлю на карту всю мою жизнь. Но не жестоко ли поступила со мною судьба, дав мне богатство и отняв мать, дав знатное имя и отняв отца, дав мне сердце, жаждущее любви, и окружив меня людьми холодными, послав мне самую милую и самую равнодушную из сестер?!
   Мне нужна любовь. Я ее нашла и не откажусь от нее. Кто здесь заплачет, вспомнив обо мне? Никто. Одинокая, я бегу из страны вечного льда к животворящему солнцу любви. Ты -- мое солнце, ты -- моя любовь. Не осуждай меня; не сравнивай с другими девушками, у которых есть дом, семья, гнездо. Я -- несчастная скиталица, не имеющая прибежища и ищущая дома, семьи и гнезда. Я буду твоею женою, любовницею, рабою, чем хочешь, только бы жить с тобою, под твоею кровлей, положив усталую голову на твое плечо: я тебя люблю. Свет не простит меня; но я презираю тех, кто не в силах пожертвовать всем для своей любви; а тот, кто сам любил, поймет меня. Я ни о чем не буду думать, как только о твоей любви. Ты простишь меня, потому что меня любишь.
   Итак, решено. Через три дня по получении этого письма, в пятницу, ты выйдешь из дому без вещей, как для прогулки и поедешь на вокзал. Там сядешь на неаполитанско-салернский поезд, уходящий в час пополудни, и в два часа будешь в Помпее. На станции в Помпее ты меня не застанешь; я буду ходить по городу. Приходи на улицу Могил, около виллы Диомеда, против мавзолея Неволей Тике, прелестнейшей помпейской девушки, как говорит надпись. Здесь мы пробудем до захода солнца, а затем отправимся в Бриндизи, где уже сядем на корабль. Деньги у меня есть. Знай, что Чезаре Диас, чтоб избавиться от хлопот, уже два года как предоставил мне лично распоряжаться моими доходами. Потом... когда эти деньги выйдут, будем работать, пока мне не исполнится двадцать один год. Не беспокойся о том, как я выйду из дому, как доберусь до Помпеи. Я уже сумею это сделать. Уезжать из Неаполя вместе было бы слишком рискованно; поэтому я решила, что поеду с другим поездом. Ты удивляешься ясности моего соображения? Но я уже три недели обдумываю этот план. Помни же: в двенадцать часов, в пятницу, ты выйдешь из дому, в час будешь на вокзале, в два -- в Помпее, в половине третьего -- у могилы Неволей Тике. Не забудь. Если пропустишь время, что буду делать я одна, в чужом городе, умирая от беспокойства?
   Мой дорогой друг, это мое последнее письмо к тебе. Слово последнее всегда звучит грустью. Дай Бог, чтоб я не пожалела о нашем мучительном, но прекрасном прошедшем. Но ты ведь всегда будешь любить меня, везде, и на чужбине, и в бедности, и в несчастий? Ты не скажешь, что я сделала тебя несчастным? Ты защитишь меня ото всех? О, я знаю: ты честен, и добр, и меня любишь; ты будешь для меня всем... Я грешу, говоря это, но я тебя обожаю и все более и более желаю бежать с тобою, к тебе, чтобы никогда уже не расставаться. Прочь печаль! Мы любим друг друга! Будущее -- наше! Несчастны те, в чьих сердцах нет любви и надежды на возможность ее. Последнее письмо, но первый шаг на новом пути! Помни же, где тебя будет ждать -- Анна."
   Джустино Морелли два раза перечитал письмо Анны, медленно, как бы заучивая его наизусть. Он был один в своем маленьком доме. Смеркалось. Он чувствовал себя побежденным и гибнущим вместе с Анной.

* * *

   В этот ранний утренний час церковь св. Клары была почти пуста. Там сидело несколько набожных старух, закутанных в черные платки, а какая-то крестьянка молилась на коленях перед главным алтарем.
   Обе женщины, Анна Аквавива и ее компаньонка Стелла Мартини, сидели посреди церкви, опустив взоры на молитвенники. У Стеллы Мартини было одно из тех бледных, увядших лиц, какие встречаются у пожилых девиц, в молодости свеженьких и изящных, но гораздо ранее тридцати лет утрачивающих всякий след былой привлекательности и начинающих походить на состарившихся детей. Она постоянно ходила л черном, и на лице ее выражались доброта, покорность, душевный мир. Анна также оделась в черное платье и серую кофточку английского покроя, а на голову надела черную же шапочку с пером, собрав в большой узел свои роскошные темные волосы и сколов их на затылке большим черепаховым гребнем. В бледном лице ее не было ни кровинки, и порою она нервно покусывала губы.
   Долго сидела она над молитвенником не переворачивая страницы, но Стелла Мартини ничего не заметила: она усердно молилась. Вдруг девушка встала.
   -- Я пойду, -- сказала она, однако не двигаясь с места и глядя на своды церкви.
   -- Без вуаля? -- спросила Стелла Мартини.
   -- Да. Пойду так. Я не надолго.
   И легкими шагами она направилась вглубь церкви, где вошла в исповедальню. Спутница ее, проводив ее взорами, снова принялась перебирать четки. Добрый священник -- монах, с круглым красным лицом и седыми волосами, начал предлагать обычные вопросы, не спеша и не удивляясь дрожанию отвечавшего ему голоса. Он хорошо знал свою духовную дочь и старался внушить ей более трезвый и спокойный взгляд на жизнь.
   Сегодня Анна не понимала смысла самых простых слов, которые священник терпеливо повторял. Часто она молчала или вздыхала в ответ. Наконец, слегка встревоженный духовник спросил ее:
   -- Но что с вами такое?
   -- Батюшка, я нахожусь в большой опасности! -- ответила она глухо.
   Напрасно старался он узнать, в чем дело. Она не стала объяснять и, выслушав его увещания быть спокойной и искренней, пробормотала:
   -- Батюшка, мне угрожает несчастье.
   Тогда он заговорил с нею строго: сказал, что страшный грех приходить издеваться над верою, не желая искать в ней поддержки, что Господь особенно осуждает тех грешников, которые даже в минуту раскаяния не хотят отказаться от греха, и в заключение отказал ей в отпущении, но говоря это, он понял, что эта гордая и страстная душа отныне закрыта для сладких утешений религии.
   -- Я приду в другой раз, -- сказала она, с решимостью вставая.
   Чтобы вернуться к Стелле Мартини, ей приходилось пройти мимо исповедальни, и священник обернулся, чтобы взглянуть на нее еще раз: ему жаль было эту страдающую душу. Но она не прошла мимо, и он подумал, что она вышла другою дверью. Действительно, вместо того чтобы идти к Стелле Мартини, Анна Аквавива сделала два шага назад, попала в боковой придел, а оттуда вышла из церкви во двор монастыря св. Клары. Компаньонка усердно молилась в ожидании окончания исповеди. Между тем Анна, не оглядываясь и не колеблясь, пересекла двор; затем, очутившись на улице св. Клары, кликнула извозчика и велела везти себя на вокзал. Во все это время хладнокровие не изменяло ей. Только в экипаже, одна, на свободе, она зажала платком рот, чтобы не вскрикнуть громко от радости и страха.
   Она ехала как во сне, не веря, что действительно она, Анна Аквавива, покинула навек свою семью и дом и отправляется теперь, с несколькими тысячами лир в кошельке, навстречу Джустино Морелли. Она нисколько не боялась. Теперь кончено: ее не увидели, не поймали, она, никому незнакомая, затерялась в незнакомой толпе. В том оцепенении, в котором совершаются важные поступки, она действовала размеренно и правильно, как автомат. Машинально расплатившись с извозчиком, она подошла к кассе за билетом в Помпею и услышала вопрос:
   -- Туда и обратно?
   Из Помпеи обыкновенно возвращались в тот же день.
   -- Нет, -- ответила она, вздрогнув, и как бы проснувшись.
   Кассир принял ее за увлекающуюся древностями англичанку, а она засунула билет в отверстие перчатки и перешла в залу первого класса. Она глядела вокруг совершенно равнодушно, как будто Чезаре Диас никак не мог войти в эту залу, и как будто было бы совершенно невероятно, чтобы ее встретил здесь кто-нибудь из знакомых, совершенно одну. Это последнее обстоятельство также ее не беспокоило, хотя никогда в жизни ей не случалось путешествовать одной. Лаура Аквавива, Чезаре Диас и Стелла Мартини казались ей существами иного мира, бледными призраками прошедшего, с которым у нее нет ничего общего. Она машинально повторяла про себя одно слово:
   -- Помпея, Помпея, Помпея!
   Однако, при входе в вагон ей стало страшно: как будто невидимая рука приостановила ее, и она с усилием преодолела это таинственное препятствие. И с этой минуты, когда в глубине ее совести раздался предостерегающий голос, она впала в ту летаргию, которая сопровождает важные нравственные перевороты. То ей представлялись картины счастья, то вдруг она с содроганием возвращалась к мрачной действительности. А поезд мчал ее по берегу моря, мимо белых домиков Портичи, мимо красноватых построек Торре-дель-Греко, мимо живописной и многолюдной Торре- Аннунциата, унося ее все дальше, между тем как блаженство и ужас чередовались в ее душе. В лучезарном сиянии являлось ей будущее, полное любви, страсти и счастья; но из глубины сердца порою звучал голос совести -- голос самой истины:
   -- Вернись, вернись, иначе ты погибла!
   Промелькнула Торре-Аннунциата; зеленые виноградники, веселенькие дачки и ясное голубое море сменилось бесплодными, залитыми лавою окрестностями Везувия. Вдали виднелся грозный вулкан, вечно клокочущий, вечно дымящийся, и мечты о счастии исчезли в душе Анны. Она ехала одна по пустынной местности, по которой прошел огонь, истребив людей и их жилища, положив конец их радостям, их горестям, их жизни, которая, казалось, должна была длиться вечно. Внутренний голос говорил ей:
   -- Такова страсть -- она все истребляет и умирает сама.
   Она подумала, что напрасно выбрала Помпею, город
   любви, истребленный огнем, что это -- дурное предзнаменование, и была довольно бледна, выходя из вагона вместе с двумя англичанами и семьею немцев, за которою нерешительно пошла вслед.
   Ее спутники не обратили никакого внимания на эту бледную, черноглазую девушку, глядевшую рассеянно-сосредоточенным взглядом человека, углубленного в собственные мысли. Когда все вошли в залу гостиницы "Диомеда", мрачную, полную зловеще-жужжавших мух, она остановилась у окна и стала глядеть на тропинку, по которой только что пришла, как бы ожидая кого-нибудь, как бы желая вернуться обратно. Действительно, Анне более чем когда-либо хотелось увидеть Джустино: одно его присутствие, один звук его нежного голоса рассеяли бы все ее мрачные предчувствия.
   "Я обожаю его", -- думала она, вся отдаваясь своей страсти.
   Она стояла в углу, одна, не замечая этого, а привыкшие к странностям иностранцев лакеи равнодушно глядели на эту неподвижную и молчаливую синьору. Вскоре, впрочем, она сообразила, что надо идти, и машинально пошла через темный дворик по какой-то лесенке, которая вывела ее прямо ко входу в Помпею. Она ничего не слыхала: ни предложений пообедать в зале, ни зазываний продавца кораллов, лавы и путеводителей по Помпее, который торгует здесь в лавочке, ни голоса ребенка, по-французски предложившего ей цветов. Она шла, как автомат с одним стремлением в сердце: увидеть Джустино, в котором ее сила, цель ее жизни, любовь, словом все! Она взглянула на свои часики, единственную драгоценность, взятую из дому: сколько еще времени до двух?
   Взяв с нее деньги за вход, сторож раскопок повел ее вперед и стал показывать ей развалины. Она шла за ним медленно, совсем обессилев, между тем как внутри клокотала страсть. Старик, несмотря на лета и усталость делавший свое дело, и едва владевшая собою девушка стали ходить вместе по прелестнейшим руинам, оставленным нам стариною, по городу, посвященному любви и радости, по городу, где и камни на мостовой, и розоватые стены домов, и безмолвная прохлада терм говорят о наслаждении жизнью. Они медленно всходили по высоким ступеням, проникали в храмы, переходили через узкие улицы Надежды и Фортуны, входили в дома, посещали площади, рынки, лавки, старик шел вперед, бормоча свои объяснения, девушка -- позади, рассеянно глядя вокруг. Два раза сторож предлагал:
   -- Теперь пойдем на улицу Могил и на виллу Диомеда!
   -- Потом, -- отвечала она.
   Два или три раза она садилась на камень, побежденная усталостью, а бедный старичек садился поодаль и впадал в дремоту, опустив голову на грудь. Смелое бегство из церкви и путешествие истощили всю ее энергию. Она чувствовала себя одинокою, брошенною, измученною, и, вставая после каждого отдыха, вздыхала глубоко. Время шло. Когда старик в третий раз предложил взглянуть на улицу Могил и на виллу Диомеда -- она тихо ответила:
   -- Пойдемте.
   До прибытия Джустино оставался час. Пока старик распространялся о красотах виллы Диомеда, она соображала с часиками на руках:
   -- Теперь Джустино выезжает из Неаполя.
   Ею овладело страшное нетерпение. Присутствие и голос старика показались ей до того невыносимыми, что она поспешила отпустить его. Он не сразу согласился уйти, говоря, что здесь запрещено рисовать, а особенно уносить что- либо. Но он произнес это робко и тихо, отлично понимая, что этой бледной девушке с мечтательными глазами вовсе не до того, и медленно стал удаляться, оглядываясь, чтобы поглядеть, что она делает.
   Она сидела на камне против могилы прелестной вольноотпущенницы -- Неволей Тике; руки ее были стиснуты, голова опущена; она не подняла ее даже тогда, когда мимо прошли англичане с проводником. Этот последний час показался ей бесконечным. Она ничего не видела, не слышала: все окружающее перестало для нее существовать. Вдруг на ее опущенные ресницы упала тень и какая-то фигура заслонила собою серый памятник вольноотпущенницы. Она подняла голову и увидела пред собою Джустино подошедшего тихо, в молчании, и глядевшего на нее с нежностью и отчаянием. Не будучи в состоянии выговорить ни слова, Анна протянула ему руку и встала. Улыбка ее была так лучезарна, что сразу и ярко осветила все лицо от прекрасного лба и сверкающих глаз до вспыхнувших щек и пурпурных губок. Такою очаровательною, в упоении любви, Джустино еще никогда не видал девушку, и легкая судорога пробежала по его открытому, доброму лицу. В восторге, отбросив все свои сомнения, Анна сияла в лучах своей любви и не замечала печали Джустино.
   -- Ты меня очень любишь?
   -- Очень.
   -- И всегда будешь любить?
   -- Всегда.
   Он отвечал, как покорное и грустное эхо, но Анна не замечала ничего: ослепительный покров страсти спустился на ее глаза. Идя с ним рядом, она прижималась к нему, столь безгранично счастливая, что едва касалась земли, всеми силами своего существа наслаждаясь этою минутою напряженной, глубокой любви и всецело отдаваясь этому чувству. Так шли они по улицам Помпеи, ни на что не глядя, ничего не видя. Она только ласково и тихо повторяла.
   -- Скажи, что меня любишь! -- Два или три раза он отвечал утвердительно, потом замолчал.
   И вдруг, в минуту ясновиденья, не слыша более его ответов, Анна остановилась, остановила его, слегка придерживая за руку и пристально глядя ему прямо в глаза, спросила:
   -- Что с тобою?
   -- Ничего.
   -- Отчего ты так печален?
   -- Я не печален, -- возразил он с усилием.
   -- Не лги.
   -- Я не лгу.
   -- Поклянись, что меня любишь!
   -- Ах, неужели тебе нужны клятвы! -- воскликнул он с такою искренностью и грустью, что она сразу поверила, заметив искренность, но не грусть.
   Однако, тревога ее не исчезла и что-то горькое стало проникать в ее сердце. Они дошли до Морской улицы, т.е. до выхода из мертвого города.
   -- Пойдем отсюда! -- нетерпеливо сказала она.
   -- Поезд в Бриндизи идет только в шесть. Еще рано.
   -- Все равно, уйдем! Я не хочу оставаться здесь долее. Пожалуйста, уйдем!
   Решившись покоряться всему, он повиновался.
   Они молчали. Англичане, приехавшие вместе с Анною, также вошли в гостиницу "Диомеда". Анна уже не смела говорить о своей любви, но глядела на Джустино такими умоляюще-влюбленными глазами, что он терял самообладание. Она снова очутилась в низкой и полной мух зале гостиницы. Англичане сели за всегда накрытый стол. Влюбленные стояли у окна и глядели на дорогу, ведущую к станции. Анна не выпускала руки Джустино из своей. Смущенный и встревоженный, он спросил ее, не хочет ли она обедать, -- просто, чтобы сказать что-нибудь, чтобы преодолеть неловкость своего положения.
   -- Нет, не хочу есть; потом, может быть... -- тут голос ее нервно задрожал, она с раздражением взглянула на обедавших. И шепнула на ухо Джустино:
   -- Уведи меня куда-нибудь.
   Джустино отошел и уже говорил с хозяином. Вернувшись, он сказал:
   -- Пойдем.
   -- Куда?
   -- Наверх.
   Они взошли по лестнице во второй этаж и провожавший их слуга отпер им нумер, состоявший из спальни и гостиной: громадной спальни и крошечной гостиной с балконами. Слуга с обычным равнодушием оставил их в этих комнатах, занимаемых поочередно то любителями археологии, то скучающими туристами. Оставшись одни в гостиной, оба были бледны, серьезны, смущены. Она оглянулась вокруг: мебель гостиной состояла из потертого зеленого дивана, двух кресел, круглого стола с пеньковой скатертью, мраморной тумбы и нескольких соломенных стульев. Эта обстановка, служившая стольким посторонним, возбудила в ней невыразимое отвращение. Подойдя к двери, она заглянула в спальню. Там стояли две кровати с ночным столиком посредине, туалет, скупо обтянутый белою кисеею, диван и шкаф; но громадная комната все-таки казалась пустою. Анне сделалось холодно при одном взгляде на все это, и, однако, кровь опять бросилась ей в лицо. Она страшно волновалась. Но, подняв взоры на Джустино, она увидела, что он глядит на нее с глубоким состраданием, и снова еще сильнее испугалась:
   -- Что с тобою? -- спросила она сдавленным голосом и не получила ответа. Джустино сел и закрыл лицо руками.
   -- Скажи мне, что с тобою? -- повторила она, дрожа от страха и гнева.
   Он молчал. Может быть, по щекам его текли слезы.
   -- Если ты ничего мне не скажешь, то я вернусь в Неаполь!-- воскликнула она.
   То же молчание.
   Тогда она опустила голову и стала думать с торопливостью и ясностью предсмертных минут. Вместо того чтоб уйти, она села с ним рядом и спокойно сказала:
   -- Ты меня презираешь, потому что я убежала из дому.
   -- Нет, Анна! -- чуть слышно пробормотал он.
   -- Ты считаешь меня негодной... думаешь, что я -- погибшее существо?
   -- Нет, милая, нет!
   -- Не любишь ли ты... другую женщину?
   -- Этого ты не должна и думать.
   -- Может быть... имеешь... другую связь... без любви?
   -- Ничто меня ни с кем не связывает.
   -- Даже обещание?
   -- Даже обещание.
   -- Почему же ты так грустен? Почему дрожишь? Почему плачешь? Я бы должна была дрожать и плакать, однако я не плачу. Я огорчаюсь только твоим, неизвестным мне, горем, которое меня оскорбляет и приводит в отчаяние!
   -- Анна, выслушай меня, ради Бога, ради твоей покойной матери, умоляю тебя, пойми меня! Я в отчаянии за тебя, за твое будущее! Меня ужасает шаг, тобою сделанный, несчастье, тебя ожидающее завтра же, бездомную, лишенную всего, преследуемую родными...
   -- Если бы ты меня любил, ты бы этого не говорил и не думал.
   -- Я всегда говорил и теперь повторяю это, Анна: я сделал ужасное дело, и уже три дня терзаюсь упреками совести. Даже сегодня свидание с тобою, моею радостью, не рассеяло моих мрачных предчувствий. Анна, Анна! я не могу простить себе сегодня, а завтра ты не захочешь простить меня... О, моя милая, я -- честный человек, я -- христианин, и мог вовлечь тебя в такое заблуждение, в такой грех!..
   Он говорил с величайшим усилием, и лицо выражало страдание его души. Она смотрела на него и слушала, ошеломленная, отступая перед этим прямодушием, перед этою добродетелью, побеждающею любовь, тогда как она признавала одну любовь.
   -- Я тебя не понимаю, -- сказала она, задумавшись.
   -- Однако ты должна, должна понять! Если ты не поймешь причины моих поступков, то будешь презирать меня как труса и негодяя. Анна, призови не помощь весь твой разум, все твое сердце. Не дай любви ослепить тебя! Будь спокойна, рассудительна...
   -- Я не могу.
   -- О, Боже! -- сказал он с отчаянием.
   Они снова замолкли. Чтобы скрыть дрожание рук, на которых еще были перчатки, она перебирала бахрому пеньковой скатерти. Она размышляла, и в результате явилась все та же ужасная, нестерпимая мысль, которую она, наконец, решилась выразить, ожидая услышать от него опровержение.
   -- Ты недостаточно меня любишь, -- сказала она, пристально глядя ему в глаза, сосредоточив всю свою душу в голосе и взоре.
   -- Это правда. Я недостаточно люблю тебя! -- с решимостью ответил Джустино.
   У нее не вырвалось даже стона: удар попал в самое сердце. Вся маленькая гостиная, и гостиница, и Помпея, и весь мир закрутился у нее в голове с шумом и быстротой. Ей показалось, что ей сдавили виски, и она инстинктивно подняла к ним руки. Красные пятна выступили у нее под глазами и на щеках.
   -- Итак, -- начала она отрывисто, после долгого молчания, -- итак, ты обманывал меня?
   -- Я обманывал тебя, -- покорно пролепетал он.
   -- Ты меня не любил?
   -- Недостаточно, чтобы забыть все ради этой любви; я уж сказал тебе.
   -- Я поняла. Зачем же ты лгал?
   -- Потому что ты была добра, прекрасна и меня любила. Я не видел опасности, не понимал, что ты всецело отдаешься этой любви, что надо остановить тебя вовремя...
   -- Это все слова. Главное -- что ты меня не любишь.
   -- Так, как ты хочешь и заслуживаешь, -- нет!
   -- То есть, в тебе нет слепой страсти?
   -- Нет слепой страсти.
   -- Если так, какова же твоя любовь?
   -- Нежная, преданная, глубокая.
   -- Этого мало, этого мало, этого мало, -- повторила она, говоря как во сне. -- Ты не умеешь любить иначе, сильнее, как я?
   -- Нет, не умею.
   -- Может быть, теперь не можешь? Но завтра или потом будешь в состоянии?
   -- Никогда не буду в состоянии, Анна. Я всегда предпочту жертву -- наслаждению, исполнение тяжелой обязанности -- величайшему блаженству.
   -- Жалкое и слабое существо! -- пробормотала она с безграничным презрением.
   Он поднял глаза к небу, моля о помощи для терпеливого перенесения своих мук.
   -- Значит, -- медленно продолжала Анна, -- живя со мною, ты страдал бы?
   -- Мы оба страдали бы; и твои страдания, которых я был бы причиною, убили бы меня.
   -- Следовательно?
   -- Твоя воля. Тебе решать.
   Жестокая, ужасная действительность предстала пред нею. Представлялся лишь один исход, но такой неожиданный и страшный, что при мысли о нем она в ужасе отступила. Правда, силы ее сердца удесятерились. В эту минуту она жила с такою напряженностью, как будто в ней слилось десять юных, сильных, пылких жизней. Но истина была слишком страшна, и она не хотела признать ее существование, произнести ее своими словами и голосом. Она только глядела на этого человека, который для ее спасения подвергал ее страшному мучению, -- и он понял, что она не в состоянии произнести последнего слова. Он сам... он сам, в эту минуту без ума любивший эту девушку, он сам, несмотря на свою решимость, ничего не мог сказать, и горькая истина заставляла их обоих содрогаться, как умирающих в борьбе со смертью.
   Она встала, подошла к окну, оперлась лбом о стекло и стала глядеть на унылые окрестности и на дорожку, ведущую к станции. Уже в третий раз она сегодня глядела по этому направлению; но сначала, утром, одна, ждала, а по том стояла у окна рядом с Джустино и оба раза обладала бесценным сокровищем великой любви. Теперь же... теперь все было кончено; любовь ее уж не воскреснет никогда; всему конец. Она почувствовала такую боль, что прижалась к холодному стеклу, чтобы освежить хоть пылавшие губы. Джустино не трогался с места и не отнимал рук от лица. Вдруг у себя за плечами он почувствовал Анну, которая заставляла его поднять голову и шептала ему умоляющим, страстным голосом:
   -- Как это возможно... возможно ли это, чтобы ты уже не любил меня? Как может наступить конец нашей любви?.. О, дорогая моя радость, ты, значит, хочешь моей смерти...
   Джустино глядел на нее, растерявшись, и молчал.
   -- А ведь ты меня любил, -- продолжала она, вспоминая. -- Не отрицай, я это знаю... При встрече со мной ты бледнел, как и я... Когда я говорила, твои глаза блестели... ты искал меня всюду, чувствуя, что в мире мрачно без любви, а твои письма дышали безграничной нежностью. Разве это не любовь? Разве я могу поверить, что она так скоро рассеялась, как дым? Но ведь это невозможно! Ты не мог забыть. Ты меня любишь, а теперь лжешь, я не знаю, зачем... скажи же правду: скажи, что ты не можешь вырвать из сердца эту любовь...
   Он был подавлен этим потоком слов, этим отчаянным порывом. Твердость начинала изменять ему.
   -- Джустино, Джустино!.. Ради Бога подумай о том, что ты делаешь, отрекаясь от Нашей любви... Подумай о двух погибших жизнях, потому что и сам ты не переживешь такого несчастия. Джустино, я убью себя, если ты меня здесь бросишь... В ту же минуту я разобью себе голову об стену... Уедем, уедем, ты любишь меня, скорее, уж пора...
   Казалось, что сила ее страсти уже одержала победу, так как он все же любил ее и так как он был человеком с нервами, чувствами и любящим сердцем. Но когда она снова заговорила о бегстве, все в нем замерло от ужаса при мысли о целой жизни несчастия, и он сделал нечеловеческое усилие, чтобы устоять.
   -- Я не могу, Анна, -- сказал он тихо.
   -- Значит, ты хочешь, чтоб я умерла?
   -- Ты не умрешь! В твои лета переживают величайшие утраты.
   -- Все кончено для меня, Джустино...
   -- Конец наступает не так скоро, Анна.
   -- Ты говоришь, как Чезаре Диас!.. -- воскликнула она, -- как бессердечный и бесчестный скептик... ты так же испорчен как и он...
   -- Оскорбляй меня. Ты имеешь на то право...
   -- Но ведь я опозорена, понимаешь ли ты? Я убежала из дому еще с утра, сижу здесь, в гостинице, с тобою... Я опозорена. Ты можешь вернуться домой, как ни в чем не бывало, после драматического приключения, но у меня теперь уже нет ни дома, ни семьи, понял ты? Я была честная девушка, а теперь -- последняя из последних лучше меня, потому что доведена была до греха любовью или нуждою.. . а я погибла, не будучи нищей и никому не отдавшись...
   -- Твои родные знают, где ты и что ты сделала... знают, что за тобою нет вины... что ты убежала, следуя великодушному влечению сердца, ради человека, который того не стоил... но который отнесся к тебе с уважением...
   -- Кто же им все это сказал?
   -- Я.
   -- Когда?
   -- Сегодня утром.
   -- Кому?
   -- Твоему опекуну и твоей сестре.
   -- Они пришли к тебе?
   -- Нет. Я сам неожиданно явился к ним.
   -- На чем же вы покончили?
   -- На том, что я приеду сюда и отыщу тебя здесь.
   -- А потом?
   -- Потом расстанусь с тобою.
   -- Когда?
   -- Когда Чезаре Диас приедет за тобою.
   -- Прекраснейший план, -- сказала она с ледяным спокойствием. -- План рассудительных, практичных людей. Ты... поспешил побежать к моим родным, чтоб оправдаться и обвинить меня; ты их успокоил; славно, славно! Я -- сумасшедшая девчонка, выкинувшая глупую шутку, которая, к счастью, окончилась ничем. Ты меня выдал, вместо того чтобы бежать со мною, и считаешь себя честным человеком. Великолепно! Все разыгрывается, как по нотам, я возвращаюсь домой с Чезаре Диасом, будто с невинной прогулки и как ни в чем не бывало. Ты прав, Чезаре Диас прав, Лаура, не любившая, не бежавшая и презирающая тех, кто любит и бежит, права, все вы правы. Виновата я одна! Что за смешное приключение! Задумать бегство и остаться на месте, потому что похититель не желает бежать, потому что он донес на вас вашей семье. Вот комедия! Я понимаю весь комизм этой развязки. Я -- самоубийца, у которой револьвер дал осечку. Вы правы; тот виноват, кто не умеет бежать, не умеет убить себя. Я одна виновата. Ты... -- она бросила на него уничтожающий взгляд, -- ты, ступай вон!
   -- Анна, Анна, не прогоняй меня так!..
   -- Ступай. Ты сыграл свою роль негодяя. Ступай!
   -- Неужели мы расстанемся таким образом?..
   -- Мы уже расстались. Иди же!
   -- Анна, я сделал это для тебя, для твоего блага; теперь ты меня гонишь, но потом отдашь мне справедливость. Я -- честный человек; в этом моя вина...
   -- Я тебя не знаю. Прощай!
   -- Что же ты будешь делать здесь одна?
   -- Не твое дело. Прощай.
   -- Позволь мне дождаться Чезаре Диаса.
   -- Если ты не уйдешь тотчас же, я отворю балкон и брошусь вниз, -- сказала она так спокойно, что он не усомнился в серьезности ее намерения.
   -- Ну, так прощай!
   -- Прощай!
   Бледная, с красными пятнами на щеках и у висков, она отошла на середину комнаты, где было уже темно от наступавших сумерек. Посмотрев ему вслед, когда он вышел медленно, тяжелыми шагами, как человек, несущий непосильную ношу, она облокотилась на подоконник в ту минуту, как из дверей гостиницы вышла какая-то тень: это был Джустино. Он постоял на площади, как бы чего-то ожидая, потом пошел не к станции, а по дороге в Торре-Аннунуиату пешком.
   Анна следила взглядом за этою тенью, печальною, пораженною на смерть, исчезавшею во мраке и молчании, пока она скрылась из глаз. Тогда девушка отошла от окна и бросилась на диван, кусая подушку, чтобы не крикнуть громко. Плакать она не могла, хотя слезы принесли бы ей облегчение. Голова ее пылала. В своем горе и смятении она -- то жаловалась, как обиженное дитя, то негодовала, как униженная в своем достоинстве женщина, то дрожала от стыда при мысли о скором прибытии Чезаре Диаса, то оплакивала свою погибшую любовь. Но среди этих страданий, физических и душевных, среди гибели всех надежд, всех желаний одна фраза как бы огненными буквами запечатлелась в ее мозгу, одна мысль проходила красною нитью через весь хаос волновавших ее чувств и повергала ее в беспредельное отчаяние: "Все кончено! все кончено!".
   Она машинально повторяла эти два слова вслух, и собственный голос казался ей таким печальным и хриплым, что наводил на нее страх. Эти слова представлялись ей ударами молота, заклепывающего цепь каторжника, или камнями, засыпающими открытую могилу. В них звучало прощание со светом, с жизнью навек! Однако, когда постучались, она тотчас приподняла пылавшую голову и странным взглядом посмотрела в лицо лакею, который внес зажженную лампу.
   -- Синьора будет здесь ночевать? -- спросил слуга.
   -- Нет, я уеду... -- ответила Анна, продолжая глядеть на него безумными глазами.
   -- Последний поезд в Неаполь уж отошел. Можно поехать в коляске в Торре-Аннунциату... -- стал объяснять он.
   Она плохо понимала и раза два провела рукою по лбу, на котором также выступили красные полоски.
   -- Не знаю... я думаю, за мною приедут... -- пробормотала она.
   Слуга удалился, поставив лампу на стол. Несмотря на абажур, свет причинял Анне такую боль, что она поспешила уйти в темную и холодную спальню, куда раньше ей помешала войти стыдливость. О! теперь ведь она одна, потому что все кончено. Она ощупью опустилась в одно из кресел и почувствовала себя среди мрака еще более одинокой, покинутой, ничтожной. Какая-то ломка происходила в ее душе, между тем как воспаленные глаза не пролили ни одной слезы, стесненная грудь не облегчилась ни одним рыданием. Внутри медленно, но верно совершалось дело разрушения: все было кончено и для нее, и в ней. Исчезли ненависть и гордость; осталась одна покорность, и Анна Аквавива опустила голову в ожидании желанной смерти. Любовь даст ей смерть, раз она не дала ей жизни. Одна во мраке, среди чужих, покинутая тем, кто любил ее, наказанная за безумную любовь и за слишком большие требования от жизни, пожираемая горячкой, бедная девушка чувствовала, что гибнет, но не хотела просить о помощи.
   Она согрешила сердцем и воображением, она слишком многого ждала от жизни и людей, и вот ее наказание. Она не жаловалась. Сознание оставило ее. Она склонила голову и закрыла глаза...
   Топот лошадей и стук подъехавшей коляски не долетели до ее слуха. Она не заметила даже, как отворилась дверь гостиной, и кто-то вошел окликая ее.
   -- Анна! Анна!
   Она не ответила.
   Приезжий подошел к дверям темной комнаты и с легкой дрожью в голосе позвал ее еще раз:
   -- Анна, где же ты?
   Снова молчание. Приезжий снял шляпу и, взяв лампу, которая осветила красивое взволнованное лицо сорокалетнего человека, начал искать девушку во всех углах. Она все слышала и видела. С величайшим трудом преодолев слабость, она встала, сделала два или три шага навстречу Чезаре Диасу и упала к его ногам со словами:
   -- Простите, простите меня!
   Сильная рука подняла ее и отечески погладила по голове. Все смешалось в ее уме. Она перестала сознавать что- либо и неподвижно лежала в карете, быстро катившейся к Неаполю. По временам холодная рука касалась ее горячих ручек или ложилась ей на лоб, производя приятное ощущение свежести; на ее опущенных ресницах лежала свинцовая тяжесть, так же как на груди, руках, ногах, повсюду. Потом ей стало жарко, губы потрескались и вспухли, в ушах зазвенело, горло сжалось. Карета вдруг остановилась, послышались голоса, она почувствовала, что ее тихонько вносят наверх. Снова, как бы поднимая целую гору, с громадным усилием воли, она открыла глаза. В широко раскрытых дверях ярко освещенного родного дома она увидела кроткое, улыбающееся девическое личико в сиянии белокурых волос. Больная беглянка простонала:
   -- Лаура, прости меня!..
   -- Бедная сестренка! -- сострадательно произнесла Лаура и прижалась 1убами к ее щеке.
   Потом душа и все чувства Анны погрузились в глубокий мрак.
  

III

   Три недели боролась со смертью Анна Аквавива. К палящему жару и летаргической апатии на третий день присоединились красные пятна на шее, руках, лице. Пятнистый тиф был в полном разгаре: больная ничего не сознавала. Только по ночам она тихо и так жалобно стонала, как будто помощь была не возможна. Тогда сестра ее, Лаура Аквавива, или Стелла Мартини, компаньонка, или сестра Крочифисса, по очереди сидевшие у нее ночью, наклонялись над ее постелью, тихо спрашивая, что с нею, где ей больно, чем ей помочь. Анна ничего не отвечала, но стон ее не смолкал; тихий, протяжный, непрерывный, как бы шедший из самого сердца. Напрасно волновалась сиделка, приподнимая больную, поправляя ей подушки или пузырь со льдом на голове. Она продолжала стонать тихо, но неумолчно, как будто ничто не могло утолить ее мук. Однажды ночью она казалась спокойнее обыкновенного, но вдруг закричала продолжительно и громко, так что разбудила всех. Все три женщины сбежались, и после десятиминутного промежутка Анна крикнула еще два раза так страшно и протяжно, как будто видела перед собою нечто ужасное, как будто испытывала нестерпимые страдания. Присутствующим показалось, что это последние звуки, вылетающие из ее уст, что она тотчас же испустит дух.
   Но она не умерла. Жар стал уменьшаться день ото дня, с величайшей медленностью, на десятую градуса. Пятна на всем теле побледнели, потом исчезли, очистившееся от кровавых полос лицо покрылось смертельной бледностью; губы и холодные, как лед, руки стали совершенно бескровными, а под черными глазами, которые теперь не открывались от чрезвычайной слабости, появились фиолетовые тени. Итак, борьба со смертью была окончена; но Анна Аквавива потеряла в ней всю лучшую кровь своей молодости. Так храбрый воин выходит из битвы живым, но возвращается домой бледный, как привиденье, и своим видом возбуждает сострадание в тех, кто провожал его веселого и бодрого.
   Когда короткий февраль сменился мартом, Анна победила смерть, и первое веяние неаполитанской весны застало ее похожею на восковую фигуру, голова которой клонилась от тяжести черных волос. С неизменным терпением Стелла Мартини расчесывала эти роскошные волосы, не тревожа больную, лежавшую на правом боку, -- обычное положение выздоравливающих тифозных, -- и, заплетя их в две длинные косы, клала вдоль тела Анны: так они меньше стесняли ее. Иногда из-под закрытых от слабости век бедняжки, принявших также фиолетовый оттенок, сквозь длинные ресницы просачивались слезы, которые расплывались по щекам и смачивали шею. Когда же больная не плакала, она стонала, или вздыхала.
   Это был долгий, тихий плач; проливались все те слезы, которые поднимались из ее сердца к глазам медленным, но непрерывным потоком, который течет, пока не иссякнет его источник. Одна из трех женщин, ходивших за Анной, сострадательно вытирала ей лицо, спрашивая, что с нею, чего она хочет. Анна, не открывая глаз, слабым знаком руки давала понять, что хочет плакать без помехи, что слезы ее облегчают. То же говорил Антонио Амати, знаменитый неаполитанский врач, который спас ее от смерти: он не велел противоречить больной и позволил ей все, чего она хотела. Она потеряла громадное количество крови; теперь эти слезы, казалось, уносили ее последние силы: слезы лились неудержимо из-под приподнятых ресниц, тихо, без вздохов и рыданий.
   Сиделки жалели бедную Анну, но, повинуясь знаменитому врачу, не говорили ни слова в утешение. Может быть, этот плач вовсе не был выражением сердечной муки, а только данью горю прошедшему, давно умершему, данью, подобною венку, который тайно кладут на могилу, неизвестную посторонним, но дорогую тому, кто любил и страдал.
   Чезаре Диас, изменив своим светским привычкам, которые отнимали у него большую часть времени, приходил по два и по три раза в день в палаццо, на площадь Джероломини, чтобы проведать Анну. У девушек не было более близких родных, да и Чезаре приходился им собственно не родственником, а опекуном, другом их отца, товарищем юношеских похождений Франческо Аквавивы. Молодая супруга последнего умерла через пять лет после рождения второй дочери, Лауры, вполне на нее похожей, и Франческо Аквавива, живой по характеру, пламенный по темпераменту, начал прожигать свою жизнь, не жалея. Обе девочки, росшие без матери, но окруженные заботливостью и роскошью, не могли служить помехою для отца, который наслаждался жизнью, как будто ожидая скорой смерти, скорого соединения со своею невинной и кроткой женой. Его товарищем, почти братом, но холодным и спокойным, всех удивлявшим своим скептицизмом, был Чезаре Диас, одинокий и всегда приличный жуир, который, любя женщин, лошадей, игру и путешествия, делал вид, что презирает все это. Когда Франческо Аквавива заболел смертельно, он наивно подумал, что на благоразумие его приятеля и товарища по кутежам можно достаточно рассчитывать, чтобы поручить ему присмотр за двумя девочками и заботу о их судьбе.
   Чезаре Диас исполнил свою обязанность, которою втайне тяготился, вполне по-джентльменски, никогда не впадая в фамильярность, редко показываясь с девушками в обществе, но добросовестно следя за ними. Он старался держать их на почтительном расстоянии, ничего не говорил им о себе, даже скрывал все, что касалось его лично; эта опека, в сущности, ему надоедала, заставляя его предаваться занятиям вовсе не интересным и чувствовать некоторую неловкость по отношению к обеим девицам. Быть опекуном ему, который не захотел иметь семьи, тратил исключительно на себя все свои доходы, ненавидел всякие нежности, отрицал все связи, ограничивающие человеческий эгоизм! Он -- опекун, Чезаре Диас, который исключил из своего житейского обихода всякую страсть, всякое увлечение, все, кроме порядочности и приличия, -- порядочность была его любимым словом, -- даже всякую филантропию или взаимную помощь!? Такая нелепая мысль могла прийти в голову только этому чудаку Франческо Аквавиве, оригинальному мужу и еще более оригинальному отцу! Чезаре Диас, вздыхая, взвалил это бремя на свои плечи и с нетерпением ждал того дня, когда ему удастся выдать сестер Аквавива за людей, равных им по происхождению и богатству. Когда люди с зависимостью говорили ему, что он счастлив, потому что одинок и свободен от всяких обязанностей, он возражал, несколько нервно улыбаясь, что было у него одним из признаков волнения:
   -- Напротив, пожалейте меня: у меня две дочери; их завещал мне Франческо Аквавива.
   -- Что ж?.. Они скоро выйдут замуж! -- отвечали ему.
   -- Будем надеяться... -- бормотал он с видом озабоченного отца.
   И однако, они вовсе не были его дочерьми: он не любил их. Они свалились ему с неба, и он, совсем не зная их, питал к ним то скрытое презрение, с которым светские люди всегда относятся к девушкам-невестам: считал их глупыми и ничтожными и, совсем не имея в сердце ни родительских, ни братских чувств, не ощущал ничего ровно по отношению к дочерям Франческо Аквавивы. Он с недоверием от них сторонился и обращался с ними холоднее и серьезнее, чем с кем-либо.
   Время шло, резко выделяя разницу их характеров. Лаура, высокомерная и скрытная, молчаливая и суровая, как будто испытавшая целый ряд разочарований в прошедшем, от природы лишенная способности грешить и увлекаться, слегка начала ему нравиться. Он стал в нее всматриваться, как в туманное зеркало, где в неопределенных чертах вырисовывался образ, имевший сходство с ним самим. Чезаре Диас, бессознательно любуясь Лаурой, в то же время любовался самим собою: в этом чувстве не было ничего, кроме эгоизма. Так, читая книгу, мы радуемся, когда встречаем свою же мысль, только выраженную лучше, чем мы могли бы это сделать. Это даже не была симпатия, а одно простое сходство. Между тем, характер Анны, открытый, прямой, горячий, увлекающийся и добром, и злом, лишь бы оно действовало на воображение, способный да самозабвения восхищаться или огорчаться песнею, картиною, печальным рассказом, страдальческим лицом, --- этот характер, всегда восторженный, всегда великодушный, нерасчетливо расточавший сокровища своего чувства, казался ему до такой степени непорядочным, диким, противоречащим всяким правилам благопристойности, всему его жизненному кодексу, что эта девушка всегда возбуждала в нем антипатию.
   В ее присутствии он, ради контраста, держался еще серьезнее, еще суровее осуждал все житейские глупости, еще беспощаднее отрицал всякую "риторику", выставляя на вид свой скептицизм человека, отрезвившегося от всякой сентиментальности, познавшего тщету всех стремлений доброй и страстной души Анны.
   Удивительно, что между ними не происходило неприятных столкновений. Иногда сдерживалась Анна, повинуясь чувству какого-то почтения к этому человеку, которому страдания, быть может, дали право презирать людей и людские страсти; иногда смолкал и Чезаре, улыбаясь и рассудив, что не стоит горячиться из-за нелепой девчонки, достойной дочери Франческо Аквавивы, развеявшего жизнь свою по ветру. Анна задумчиво говорила себе: "Может быть, он прав". Чезаре пренебрежительно думал: "А мне какое дело?!"
   Таким образом, узнав, что Анна Аквавива влюбилась в незнатного и бедного юношу, он пожал плечами ? пробормотал: "Все риторика!" Ему и в голову не пришло сказать ей что-либо: он знал, что противоречие раздувает пламя страсти, а, главное, ему казалось скучным спорить с безрассудной девчонкой. Когда Джустино Морелли, победив свои колебания, почтительно стал просить ее руки, опекун противопоставил мольбам любви холодные рассуждения света; он вообразил себе, что одержал победу, когда бледный и покорный влюбленный с ним расстался. Одна из теорий Чезаре Диаса состояла в том, что риторика сама себя губит. Думая, что с высоты своего ледяного величия он окончательно разрушил мечты этого робкого и нерешительного вздыхателя и что теперь бояться нечего, Чезаре беззаботно вернулся к своим делам и влечениям. Но химическому анализу недоступно возникновение жизни, критике непонятен гений, рассудку непонятна страсть. Весть, что Анна бежала из дому, чтоб отдаться неизвестному бедняку, поразила Чезаре Диаса: он увидел перед собою неведомую, но громадную силу, увлекающую сердца на такую высоту, где над ними бессильны законы обыденной жизни. Он презирал слова и верил только фактам; теперь он был просто напуган. Если девушка ставит на карту свою честь и будущность, значит ею владеет нечто могущественное, чему нельзя отказать в уважении. Да, в душе Чезаре Диаса совершался переворот, в котором гибли его предвзятые идеи и подходящие ко всякому случаю жизни афоризмы; его приводило в недоумение это событие, чуть не стоившее жизни доверенной ему девушки. Он, привыкший наносить другим удары, нисколько не чувствуя себя неправым, впервые испытал мучительные укоры совести, которые терзают нас больнее, чем осуждение окружающих. Он бы должен был наблюдать за девушкой, быть заботливее, нежнее, не оставлять ее беспомощной в борьбе со страстью, руководить ее на опасном пути молодости и любви.
   Он почувствовал сострадание к этому слабому существу без твердых правил, без сильной воли, склоняющему голову при первом порыве бури, дающему увлечь себя в пропасть, даже не позвав на помощь. Чезаре Диас подумал, что будь Анна Аквавива его родная дочь, он научил бы ее спокойнее и вернее судить о людях, внушил бы ей, что со страстью надо бороться, что нельзя всю жизнь прожить среди высокой температуры, словом -- закалил бы ее душу на подобие своей. Значит, он не исполнил своей задачи покровителя и друга, а между тем их покойный отец, Франческо, рассчитывал на его воспитательную мудрость, на его бдительную любовь. Анна Аквавива, отзывчивость которой возбуждала в нем то презрение, с каким положительные, практические люди относятся ко всякой ненужной сентиментальности, теперь внушала ему сострадание, как существобеззащитное против ударов судьбы. Успокоив несколькими словами Лауру и отправляясь за Анною в Помпею, он дорогою дал себе обещание серьезно повлиять на Анну, укрепить ее слабую душу, приучить ее владеть собою. Если она убежала из дому, то, вероятно, потому, что любовь Джустино Морелли показалась ей сильнее любви всех ее окружавших; ведь есть сердца, которым нужна любовь, как пища нужна телу! Не то, чтобы Чезаре Диас чересчур расчувствовался, не то, чтобы новая привязанность возникла в его душе, которая слишком хорошо была застрахована от внезапных симпатий, нет! Он был только справедлив. Он сознавал, что провинился; что Анна не нашла дома того, что могло бы ее удержать, признавал, наконец, что несчастная девушка достойна сожаления.
   С того рокового дня, как он привез ее домой полумертвою, и сам он, и Лаура, и Стелла Мартини окружили ее тишиною и молчанием, но также снисхождением и любовью, как человека, который совершил проступок единственно из великодушных побуждений и один несет за то наказание. Лаура Аквавива, молчаливая и разумная, с большими серыми глазами, как будто уже видевшими другую жизнь, с изящным очертанием вечно сжатых губ, как легкая тень скользила по комнате Анны, охраняя ее покой, наблюдая над нею, когда она находилась в том апатичном состоянии, которое нельзя назвать ни бодрствованием, ни сном, ласково называя ее по имени, когда она стонала, уменьшая свет лампы, опуская занавесы, стараясь, чтобы тишина, полусвет и покой произвели благодетельное влияние на тело и душу больной.
   Чезаре Диас являлся каждое утро, входил в комнату на кончиках пальцев, садился подальше от кровати и только знаками осведомлялся у сиделки о здоровый Анны. Если больная поднимала голову или останавливала на нем взор, постоянно выражавший чрезвычайное утомление, он называл ее по имени голосом того дня, спрашивал, как она себя чувствует. Она знаком показывала, что ей лучше, лицо ее слегка прояснялось, и она снова падала на подушки с закрытыми глазами, снова погружалась в свои мысли.
   Чезаре Диас неслышно вставал и удалялся, говоря топотом даже в соседней комнате. В полдень он приходил опять, так же как и вечером, когда просиживал несколько долее. В гостиную его провожала Лаура Аквавива всегда в белом, монашеского покроя, платье, в сияньи белокурых волос вокруг белого лба, глядя на него своими гордыми, серыми глазами, полными глубоких и неведомых дум; здесь они тихо обменивались несколькими словами:
   -- Ей лучше?
   -- Кажется...
   -- Она спала сегодня?
   -- Нет, она о чем-то думала...
   -- Ничего не говорила?
   -- Нет.
   -- Кто будет при ней нынче ночью?
   -- Я.
   -- Вы утомляетесь.
   -- Нет, ничего.
   И только. По вечерам Чезаре Диас иногда являлся ненадолго: он ехал из клуба, где только что обедал, на партию безика или в театр на первое представление. Тогда он даже не садился. В распахнутом пальто, с шляпою в руке, всегда вполне изящный, возбужденный обедом или ожиданием приятного вечера, при слабом освещении, Чезаре был еще красив. Полупотухшие глаза получали свой почти первоначальный блеск, желтая кожа розовела, а черные, густые волосы, единственное, еще не утраченное, достояние молодости, дополняли иллюзию его красоты и силы, так что те, кто видел его утром, не узнали бы в нем того бледного жуира, которому надоели даже наслаждения. В эти минуты он испытывал мимолетное, но сильное оживление, как будто новая молодая кровь вливалась ему в жилы. Лаура Аквавива, вся в белом, спокойно провожала его, не спрашивая, куда он отправляется и откуда. Простившись с ним, она медленно возвращалась в комнату Анны, а для Чезаре Диаса наступала та ночная жизнь, в которой, забывая скуку и усталость, он неутомимо искал все новых и более острых наслаждений.
   Чезаре понимал, что попытку нравственного исцеления девушки следует начать, пока она еще слаба, пока душа ее податлива, как воск; раз возвратятся к ней силы и здоровье уже трудно будет перевоспитать ее. Слабость Анны была так велика, что она целыми днями лежала неподвижно, вытянув вдоль тела бескровные и холодные руки, зарывшись головою в подушки, вся бледная, с потухшими глазами. Когда с нею говорили, она отвечала движением руки или кивком. Приходилось наклоняться над нею, чтобы слышать ее ответы, всегда одни и те же. -- Лучше тебе? -- Лучше. -- Чего ты хочешь? -- Ничего. -- Дать тебе что-нибудь? -- Нет, благодарю. -- После этого она закрывала глаза и наступало молчание. Но Анна знала, что они все здесь, близ нее, неподвижно сидят на своих стульях, обмениваясь многозначительными взглядами. Ей стало уже гораздо лучше, когда Лаура и Чезаре Диас заметили однажды, что она раза два на них взглянула с выражением глубокого раскаяния и с такою мольбою о прощении в добрых печальных глазах, которую невозможно было выразить словами. Потом им показалось, будто она хочет остаться с Чезаре Диасом вдвоем: она следила за ним взором, прислушивалась, не идет ли кто другой; но он осторожно избегал объяснения. Тем не менее, однажды утром они остались одни. Он читал газету. Вдруг до слуха его долетел шепот:
   -- Послушайте...
   Чезаре обернулся. Черные глаза униженно молили о прощении, и Анна пролепетала:
   -- Что бы вы подумали... Что бы вы сказали...
   -- Не волнуйтесь, моя милая; поговорим потом... -- сказал он благосклонно.
   -- Я так преступна... -- зарыдала больная, бледнея все более и более.
   -- Не говорите так, милая Анна; скажите, что вы сделали ребяческую глупость и больше ничего!
   -- Такое преступление...
   -- Называйте вещи своими именами, а не как вы себе их представляете, -- возразил он со своею повелительною холодностью.-- Ребяческая глупость!
   -- Как вам угодно, -- покорно сказала она, подчиняясь. -- Но если бы вы знали...
   -- Знаю, знаю, -- тихо сказал Чезаре Диас, едва заметно улыбаясь. -- Успокойтесь. Мы поговорим в другой раз.
   Тут вошла Лаура Аквавива: в ее присутствии нельзя было продолжать. Анна поневоле замолчала. Но вечером, при бледном свете лампады, горевшей перед образом Скорбящей Богоматери, встретившись взглядом с задумчивыми серыми глазами Лауры, которые, как показалось ей, смотрели вопросительно, Анна вздрогнула, попыталась приподняться и подозвала сестру.
   -- Ты добрая... ты не знаешь... -- залепетала она.
   -- Будь спокойна.
   -- Ты невинна, Лаура... но ты мне сестра... не осуждай меня...
   -- Я не осуждаю тебя, Анна.
   -- Лаура, милая Лаура...
   -- Успокойся, Анна.
   Тон был несколько суров, но рукою Лаура стала гладить сестру по щеке, и та, убаюканная этою ласкою, замолчала.
   С этих пор, по мере возвращения к ней здоровья, чувство смирения и покорности по отношению к Чезаре Диасу и Лауре стало расти в сердце Анны, стало давать тон всему ее поведению. Чем они были с нею ласковее и чем резче отличалась эта сострадательная ласковость от их былой холодности, тем глубже становилось раскаяние Анны. В сравнении с ними, здоровыми духом и телом, спокойными снаружи и обладавшими чистою совестью, она чувствовала себя слабою физически, разбитою духовно и ужасалась своего прошедшего, своих безумств и заблуждений, бесполезных и постыдных ошибок, своего забвения всякой женской сдержанности -- и для кого, для кого? Для бессердечного и трусливого дурака, для человека, ее не любившего, существа жалкого и жестокого. Когда она начинала сравнивать Джустино Морелли с теми, кого хотела ради него покинуть, Джустино, такого робкого, скупого на чувство, боязливого перед страстью, с ними, такими великодушными, так скоро забывшими о ее поступке; когда она сравнивала себя с этими людьми, с такою добротою простившими ее, заблудшую душу, -- раскаяние терзало ее все сильнее. Анна хотела бы искупить свою вину; она уже искупала ее с того дня, страдая, смиряясь в своем страдании, по благородству души преувеличивая свой грех. Истощенная жаром и потерею крови, с расстроенными нервами, со слезами, накипевшими на сердце, Анна чувствовала себя несчастной, бессильной, лишенной энергии, недостойной ничьей любви; все, что ей давалось, она считала милостью. По временам, переводя взор с Чезаре Диаса на Лауру, она повторяла:
   -- Вы очень добры...
   Эта фраза и звук ее собственного голоса волновали ее до слез: она бледнела все более и более, тени под глазами увеличивались:
   -- Вы так добры, так добры... -- шептала она уже совсем слабым голосом.
   У нее было лишь одно желание: во всем повиноваться приказаниям опекуна, советам сестры. Она всецело отдавалась этим двум существам, которых, во дни безумия, так жестоко забывала. Болезнь исцелила ее от избытка жизненности, и теперь ей сладко было ничего не желать, ни о чем не думать, во всем полагаться на ум и доброту других. Ей казалось, что она мало-помалу возрождается к новой жизни, спокойной, тихой, в которой она ни за что не ответственна, но во всем зависит от благосклонности других. Поэтому, когда спрашивали ее мнение насчет того, отворить ли балкон, унести ли букет цветов, написать ли записку подруге, осведомлявшейся о ее здоровье, она на все отвечала да, кивком головы, жестом или взглядом.
   Да -- на все, что говорил Чезаре Диас, который вырос в ее воображении до размеров существа необыкновенного, недоступного людским слабостям, непобедимого, господствующего в идеальных сферах духа; да -- на все, что говорила Лаура, ее сестра, невинная, непогрешимая, никому не отдавшая своего сердца, скорее готовая умереть, чем запятнать себя проступком; да -- на все слова этой бедняжки Стеллы Мартини, ее компаньонки, такой доброй и доверчивой и так ужасно ею обманутой; да -- на все вопросы доброй монахини, которая за нею ходила и которой вся жизнь была жертвою и самоотречением; да -- было ее ответом всем и на все; она готова была не говорить ничего другого, потому что она, Анна Аквавива, была виновна, а все остальные -- правы.
   Она выздоравливала. От болезни остался лишь крайний упадок сил, полная неспособность сосредоточить на чем-нибудь свои мысли, желание не двигаться с места, не выходить из комнаты, не шевелиться, не открывать глаз. Чезаре Диас приходил после завтрака, в два часа, когда светским людям решительно нечего делать, потому что визиты и прогулки начинаются лишь с четырех. Девицы ждали его каждый день, Лаура -- со своим обычным видом не от мира сего, не выражая ни нетерпения, ни любопытства, Анна -- с тайным желанием его увидеть, потому что он приносил с собою спокойствие и силу, а также отголоски общественной жизни, особенно же потому, что его невозмутимость ее ободряла, как ободряет больных вид здоровых и крепких людей. Он разговаривал, рассказывал что-нибудь, упоминал о последнем бале, сообщал что такой-то женился, а такой-то уехал, но все это -- с легким пренебрежением человека, которого такой вздор совсем не занимает и который только считает неприличным выражать свою скуку и равнодушие. Лишь иногда он начинал смеяться над светом и его развлечениями, над себе подобными марионетками, ведущими такую кукольную жизнь, и над самим собою, подчиняющимся влиянию среды...
   Анна охотно слушала его речи, потому что ее уставший мозг не мог усвоить серьезных мыслей. Эта холодная и изящная болтовня, эти пустые и неважные события, эти аксиомы светского кодекса, возводящего внешность на степень кумира, все эти пустяки занимали ее утомленное воображение: мелочи стали близки ее сузившемуся сердцу. Она восхищалась Чезаре Диасом, который, будучи сильным и суровым, применялся к подобной среде; ей казалось, что этот человек родился слишком рано или слишком поздно, и что героизм его состоит в его примирении с обычаями и нравами его времени. Когда он выражал свое презрение к человеческому лицемерию, признавая при этом, что все лицемерят; когда с пренебрежением отзывался о людских безумствах, ради которых губятся репутации и состояния, когда говорил, что уважения заслуживает только успех, или что всякий великодушный поступок проистекает из эгоизма и что корень всякой добродетели кроется в слабости характера или темперамента, -- она, побежденная, забыв во время болезни все доводы чувства, которыми могла бы опровергнуть теории, измышленные пресыщением, покорно склоняла голову и с грустью говорила:
   -- Ваша правда.
   Теперь, когда она уже ходила, они часто оставались вдвоем в это предобеденное время. Лаура удалялась от них. Она или читала в соседней комнате, или принимала посетителей в гостиной, или выезжала со Стеллою Мартини, словом -- всегда находила предлог, чтобы не быть с ними. Эта сдержанная и молчаливая девушка не умела ни жить, ни любить, как другие. Она всему предпочитала уединение и покой. Чезаре Диас иногда с тревогою спрашивал Анну:
   -- Что с нею?
   -- Она добрая... она такая добрая! -- лепетала Анна постоянно, волнуясь при упоминании о сестре.
   Чезаре Диас взглядывал на нее пристально и серьезно. Он это делал каждый раз, как она менялась в лице, как голос ее начинал дрожать от волнения: в этом он видел остатки ее прежней страстности и хотел подавить, уничтожить эти признаки чересчур слабого, чувствительного сердца. Он хотел сделать неуязвимою ее душу, отзывчивую на все, и каждый раз, видя ее волнение, Чезаре Диас, от природы серьезный и спокойный, становился холоднее и суровее; глаза его тускнели, он замолкал, и она понимала, что рассердила его. Она понимала, что он сердился за все, что напоминало о ее безумном поступке: за внезапную бледность, задумчивость, дрожь в голосе и слезы. Чезаре Диасу были ненавистны эти признаки чувствительности и слабости сердца, покорного страстям. Порою, когда в добром и любящем взгляде Анны мелькала тень волнения, он притворялся, будто не замечает, или спрашивал:
   -- Что с вами?
   -- Ничего, -- отвечала она робко, чувствуя, что он недоволен.
   -- Все та же! Неисправима! -- бормотал он, качая головою.
   -- Простите, я не могу... -- начинала она, умоляюще глядя.
   -- Все должно быть для вас возможно: вы должны быть сильнее всего и всех, -- наставительно изрекал Чезаре Диас.
   -- Постараюсь, -- отвечала она в таких случаях.
   В один апрельский день добрая Стелла Мартини, ходившая гулять с Лаурой, принесла Анне цветов, прекрасных майских роз, которые в Неаполе расцветают рано. Анна не видела цветов с самой зимы, потому что во время болезни доктор запретил давать их ей. Стелла и Лаура гуляли долго, Анна сидела одна, в большом кресле у полуотворенного ? балкона, через который проникало дуновение весны; она ждала их с грустным нетерпением. Когда они вернулись, -- Лаура, беленькая и белокурая вся в белом, дышавшая юностью и невозмутимой ясностью, и Стелла Мартини, желтоватое лицо которой носило следы когда-то пролитых слез, -- обе с душистыми, сверкающими росою, розами, -- ее сердце замерло от нежности и грусти.
   Она взяла цветы, стала их перебирать, подносить к лицу, касаться их губами и тихо поблагодарила их, совершенно изнемогая от удовольствия. Чезаре Диас застал ее погруженною в созерцание этих роз: она глядела на них любовно, даже страстно.
   Опекун слегка нахмурился.
   -- Посмотрите, мне принесли цветов... и каких прекрасных!
   -- Вижу! -- сухо ответил он.
   -- Вы не любите роз? Они так свежи и душисты. Нет, вы их любите, конечно! Я их обожаю.
   Она в увлечении полузакрыла глаза. Он подумал, что эти слова некогда относились к любимому человеку; он узнал, несмотря на болезнь и раскаяние, все ту же Анну Аквавиву, которая убежала из дому, и еще суровее сдвинул брови, нервно ударяя тросточкой по столу.
   -- Хотите розу? -- спросила она, чтобы умилостивить его.
   -- Нет.
   -- Почему же?
   -- Потому что совсем не люблю цветов, -- сухо отвечал он.
   -- Как? Вы даже не вдеваете их в петлицу, когда едете на вечер? -- попробовала пошутить она.
   -- Не вижу в том особой необходимости. Цветы, бесспорно, красивы, но мне никогда и в голову не приходило из-за них плакать или объявлять, что я их обожаю.
   -- Я виновата... я сказала лишнее, -- прошептала Анна.
   -- Вы часто говорите лишнее. Вам совершенно чуждо чувство меры. Есть вещи, о которых девушка не должна говорить. Кто говорит лишнее, губит себя.
   При этих последних словах она побелела, как кружева ее блузы. Вот тот упрек, которого она ждала так долго, с таким страхом! Немного слов, но они были сказаны. "Кто говорит лишнее, губит себя". Полгода назад она не снесла бы подобного напоминания о ее проступке; она возмутилась бы, особенно против Чезаре Диаса, которого всегда обвиняла в сухости и бессердечии. Но теперь! Побежденная горем, болезнью, постоянным раскаянием, она не могла негодовать; кровь ее не кипела, в сердце была одна покорность. "Кто говорит лишнее, тот себя губит". Чезаре Диас был прав.
   -- Ваша правда, -- сказала она.
   Однако, ей стало грустно: таким ответом она как будто отрекалась от чего-то дорогого, и это отречение производило в сердце пустоту.
   Лицо Чезаре Диаса прояснилось при этом первом шаге к победе.
   -- Анна, -- продолжал он, -- каждый раз, как вы предаетесь этим вспышкам сентиментальности, употребляете преувеличенные выражения, произносите риторические тирады, уверяю вас, вы огорчаете меня. Неужели жизнь состоит в том, чтобы расточать всюду свое обожание? Это какое-то припадочное существование. Неужели вы думаете, что все заключается в бледности, улыбке, слезе, поцелуе? Знаете ли, к чему это приводит? Вам известно, к чему ведет...
   -- Пожалуйста, пощадите меня...
   -- Не могу, моя милая! Сначала согласитесь со мною, что ваши воззрения на жизнь довольно неосновательны, хотя, пожалуй, и идеальны; что они ведут к большим заблуждениям. Прав ли я?
   -- Да, вы правы.
   -- Согласитесь, что таким образом мы приносим несчастье себе и другим, между тем как наш долг -- делать себя и других счастливыми, насколько возможно. Все остальное -- одна риторика. Прав ли я?
   -- Вы правы.
   -- Что, наконец, лучше быть рассудительным, чем сентиментальным, лучше молчать, чем вдаваться в риторику, лучше быть сильным, чем слабым! Что скажете! Прав ли я?
   -- Вы во всем правы.
   -- Анна, знаете ли вы, что такое жизнь?
   -- Не знаю...
   -- Жизнь есть вещь серьезная и в то же время глупая.
   Она ничего не сказала, а молча и задумчиво слушала.
   -- Она серьезна, потому что, кроме нее, мы ничего не знаем, потому что каждый человек, в каких бы условиях он ни находился, обязан быть честным, приличным, благовоспитанным, соблюдать свое достоинство; словом -- потому, что для богатых и знатных обязательны одни правила нравственности, а для бедных и незнатных -- другие...
   Он увидел, что она жадно ловит его слова, стараясь понять его верные и трезвые суждения, и решил, что можно пойти далее.
   -- Джустино Морелли... -- сказал он тихо.
   -- Нет, -- закричала она сжав виски обеими руками, причем лицо ее приняло землянистый оттенок.
   -- Джустино Морелли... -- начал он снова, гораздо холоднее.
   -- Ради Бога, не упоминайте о нем! -- со страхом взмолилась она.
   Чезаре Диас притворился, будто не слышит. Он хотел дойти до конца, настойчиво и безжалостно.
   -- Морелли человек положительный и честный, -- докончил он самым равнодушным тоном.
   -- Подлость, предательство... -- пробормотала Анна, говоря как бы сама с собою.
   -- Анна, он -- честный человек. Вы должны это признать теперь или впоследствии!
   -- Никогда, никогда!
   -- Вы поймете это рано или поздно. Я могу отдать ему справедливость: я сам мужчина. Он мог выйти из ничтожества, быть богатым, иметь красивую и любимую жену, -- потому что он любил вас...
   -- Нет, нет!
   -- Каждый любит, как умеет, моя милая, -- ледяным тоном возразил Чезаре. -- Итак, он любил вас. Но чтобы не быть обвиненным в расчете, чтобы свет, а пожалуй потом и вы сами, Анна, не могли упрекнуть его в погоне за деньгами, чтобы не сказали, что он соблазнил девушку, имея в виду воспользоваться ее состоянием, чтобы не заставлять вас страдать от бедности и низкого положения в обществе, он отказался! Понимаете? -- отказался от вас из честности, из добродетели, навлекши на себя ваш гнев и презрение на всю жизнь. Моя милая, он мученик своего долга, если говорить вашими фразами, тоща как вы... Позвольте мне сказать вам нечто, по-видимому, неприятное, но в сущности внушенное дружбою к вам?
   Анна утвердительно кивнула головой.
   -- У вас нет никакого критерия для определения серьезности обстоятельств; все стушевывается перед вашим капризом или вашей страстью, как вы выражаетесь; вы перескакиваете через все препятствия, пренебрегаете всякою осторожностью, рискуете попусту честью, спокойствием, здоровьем. Жизнь есть вещь серьезная, Анна!
   Униженная, опустив глаза, она только отчаянным жестом выразила свое согласие.
   -- Но она также преглупая вещь, Анна, -- докончил Диас.
   Теперь из-под мантии проповедника нравственности снова выглянул всегда изящный и избалованный щеголь, человек, познавший все наслаждения, вечно скучающий и гоняющийся за новым -- жуир.
   -- Конечно, это преступная штука, потому что мир полон притворных друзей, жен и мужей, воров, злостных банкротов, и все они, сами виновные, строго судят других, потому что всякая внешность обманчива, все лгут и словами, и поступками; потому что, встретив хорошего человека, никто ему не верит, а если верит, то его презирает. Да, жизнь -- глупая вещь! Мы терпим лишения, страдаем, приносим жертвы -- и наградою нам бывает презрение...
   -- Но как же быть? -- с горечью спросила Анна Аквавива.
   -- Как быть? Надо иметь достаточно твердости, чтобы трезво глядеть на жизнь и на людей, знать их такими, каковы они есть, изучить себя и идти вперед...
   -- Наслаждаясь или страдая? -- спросила она с тревогою, потому что это был важнейший вопрос, после которого ни о чем не оставалось спрашивать.
   -- Сильные наслаждаются, слабые страдают; но одни сильные имеют право торжествовать.
   Она молчала. Ее подавляла эта философия, столь горькая, суровая, столь полная бесплодной гордости и столь пропитанная жестокостью и эгоизмом. То, что создавалось в ее воображении на основании ядовитых парадоксов Чеза- ре Диаса, ее ужасало, и ей начинало казаться, что она погребена под развалинами своих иллюзий. Она уже ничего не могла разобрать ни в собственном сердце, ни в окружающем мире, и со страхом видела, как гибнут прежние ее убеждения и новейшие попытки возрождения. Ее душа жаждала любви, преданности, нежности, увлечения. Ей было невыразимо грустно ни за кого не тревожиться, ни о ком не плакать; ее душило непонятное волнение, имевшее мало связи с прошедшим и ровно никакой -- с настоящим; ее стремления остались неудовлетворенными в прошедшем и не было надежды на их удовлетворение ни в настоящем, ни в будущем. Притом, она смутно чувствовала, что все, так грубо и жестоко высказанное Чезаре Диасом, была правда, правда печальная и ужасная, но правда. Анна совсем сбилась с толку и, потеряв точку опоры, чувствовала, что ее увлекает какой-то вихрь. А виновник этого внушал ей страх, почтение и в то же время какой-то смутный восторг. Его не одолели бури: он достиг тихой пристани. Быть может, под грозою, под гнетом отчаяния, он выбросил в море свой драгоценный груз; быть может, на его глазах погибли те, кого он любил, а он не в состоянии был спасти их; быть может, сам он -- не более, как обломок; но что из этого? Он все же у пристани, израненный, но живой; он может наставлять неопытных и доверчивых мореплавателей, может смеяться над смелыми и гордыми.
   Она еще не решила, что лучше погибнуть среди бури, благородно, великодушно, после жизни, полной любви, или мудро пожертвовать всем ради удовольствий, ради соблюдения внешних приличий, ради удовлетворения чудовищного эгоизма; она колебалась и со страхом ждала разрешения своих сомнений. Но тот, кто так удачно разрешил их для себя, кто одержал победу, казался ей достойным почтительного удивления. Она находилась на дне пропасти, среди терний и камней, во мраке и одиночестве, лишенная опоры; Чезаре Диас стоял на вершине горы, окруженный воздухом и светом, под кротким мерцанием звезды, один,
   -- это правда, -- но уже отгадавший загадку сфинкса. Все эти смутные ощущения она выразила в немногих словах:
   -- Вы сильны!
   -- Да, -- сказал Чезаре.
   -- И... счастливы, не правда ли?
   -- Да, счастлив, насколько это возможно, -- ответил он с гордым торжеством.
   В комнате воцарилось молчание. Закат весеннего солнца покрыл все предметы мягкой сероватой тенью. Анна машинально перебирала яркие розы с бутонами, уже прорвавшими зеленую оболочку, но уже не видела их: с этих пор все цветы стали казаться ей увядшими, мертвыми.
   -- Вы всегда были счастливы? -- продолжала она свои вопросы, мучимая сомнениями и произнося эту фразу с некоторым страхом, причины которого сама не знала.
   Чезаре Диас поднял голову, встал со стула, прошелся по комнате, сел опять, но не ответил.
   -- Скажите, скажите мне, всегда ли вы были счастливы? -- снова спросила девушка.
   -- Что такое прошедшее? Ничто!
   Снова молчание. Она робко приподняла на него грустный взор и осмелилась выговорить:
   -- И... вы любили?
   У него вырвалось нетерпеливое движение.
   -- Кто говорит лишнее, губит себя; кто хочет знать лишнее, страдает. Не надо спрашивать! -- наставительно произнес он.
   Она молча взяла и подала ему маленькую розу. Чезаре Диас быстро выхватил ее из ее нежных рук и вложил ее в петлицу. Между тем, вошла Лаура Аквавива, вся в белом: она видела и слышала.
  

IV

   В этот рождественский вечер в Сан-Карло давали самую драматическую из опер Мейербера -- Гугеноты. Первое представление в большом театре составляет всегда событие для неаполитанской публики, идет ли старая или новая пьеса; когда же эта пьеса принадлежит к числу возбуждающих страсти, то интерес становится громадным. Две тысячи мужчин и женщин, из которых состоит светское общество этого города с полумиллионным населением, волновались уже несколько дней, толкуя и в гостиных, и в кофейнях о предстоящем спектакле. Должны были петь Джули-Борси и Роберто Станьо, которые в этой опере ни разу еще не выступали, хотя хорошо были известны публике по своим другим ролям. Итак, по трем или четырем явным, а может быть и по многим тайным причинам, великосветские господа и дамы распределили в этот день свои занятия или свое безделье так, чтобы к восьми часам быть уже в театре во фраках и в изящных бальных нарядах. Все пожертвовали или прогулкой, или визитами, или послеобеденным отдыхом ради театра. Начиная с половины седьмого вокруг изящной колоннады Сан-Карло кипела толпа. Боковые входы постоянно пропускали пешеходов, гладко выбритых, с завитыми усами или подстриженными бородками, в пальто с поднятыми воротниками и в шелковых шляпах. Другие подъезжали на извозчиках, с которых поспешно соскакивали на площади Сан-Фердинандо; в то же время к главному входу непрерывной вереницей подъезжали кареты, из которых выпархивали красивые нарядные дамы. Двери отворялись и затворялись поминутно, позволяя видеть двойную белую лестницу и ярко освещенные площадки, до которых посетители доходили потихоньку, уже не волнуясь, уже предвкушая всем существом своим ожидаемое наслаждение. На ступенях стояли мужчины в шляпах и распахнутых пальто, докуривая последнюю папиросу, и глядели на шедших мимо дам, быстро поднимавшихся по лестнице, наклонив голову и подобрав роскошные шлейфы. Таким образом и франты, и влюбленные устраивали для себя зрелище еще до начала представления. Девушки, без шлейфов, в легких и светлых платьях, в прозрачных белых и голубых накидках, бросали вокруг мимолетные взоры, как будто ни на что не обращая внимания, а в сущности все отлично замечая. В восемь -- с трудом можно было пройти по коридорам, а в четверть девятого они опустели; партер и ложи поглотили всю светскую толпу. В зале стоял гул с половины восьмого. Хлопали двери лож и откидываемые в партер сиденья, визжали настраиваемые скрипки. Без пяти минут в восемь зажегся газ и осветил черные ряды мужчин в партере и блестящий венок нарядных женщин в ложах. Все глубоко вздохнули от нетерпенья, и воцарилось молчание.
   Лаура и Анна Аквавивы, в сопровождении Стеллы Мартини, приехали в восемь часов и поместились в ложе бельэтажа под No 19. Обе сестры оделись в белое, в мягкий и тонкий белый шелк, но, кроме материи и цвета одежды, ничем не походили друг на друга. Лаура велела отделать все платье белым газом, который легкою дымкою девственно и нежно окутывал весь ее бюст; даже тоненькие прозрачные шелковые перчатки были прикреплены вверху, к коротким рукавам, белою лентою; белокурые, слегка подвитые волосы образовали сияние вокруг ее лба и висков, а на маковке были собраны в большой узел, отливавший матовым золотом; выглядывавшее из-под них овальное и розовое личико с большими и спокойными серыми глазами, привлекало удивительной свежестью. У Анны ворот белого шелкового лифа имел небольшой круглый вырез, обшитый прозрачным, отогнутым по-детски, крепом обнажавшим шею, на которой надета была черная бархотка; между рукавом и перчаткою виднелась обнаженная рука; ловко сшитое платье изящно обрисовывало скульптурные линии молодого тела. Густые черные волосы, зачесанные назад, оставляли открытыми очертания висков и лба, на который не спускалось ни одного завитка; затем они были собраны на затылке в тяжелый узел, спускавшийся на шею. Теперь, после болезни, лицо Анны сделалось бледнее, глубже стали добрые черные глаза; под ними остались темные тени, как будто страдание отметило ее так на веки; во взгляде и улыбке явилось что-то неопределенное, рассеянное: казалось, душа ее уже не могла сосредоточиться ни на чем. По временам она обмахивалась белым кружевным веером и замирала в неподвижности, подняв глаза; но вскоре выходила из задумчивости. Стелла Мартини, сопровождавшая ее повсюду, а с особенным удовольствием в оперу, потому что музыка будила в ней воспоминания о прошедшей жизни, села немного позади; Анна заняла первое место, Лаура -- второе, средний стул остался пустым. Тотчас же бинокли молодежи направились на них, на их столь различную, но равно пленительную красоту.
   У дочерей Франческо Аквавива не было родителей, которые могли бы вывозить их; поэтому их можно было видеть единственно в театре, да и то -- редко. Они были хороши собою, симпатичны, с большим приданым, только об одной из них, брюнетке, говорили, что она очень эксцентрична, что она испытала несчастную любовь, которая чуть не довела ее до могилы, но все это -- были недостоверные слухи. Молодые люди глядели на них, потому что они принадлежали к их кругу и могли стать завидными женами; однако, взгляды, на них бросаемые, были мимолетны, потому что на девушек не смотрят ни в театрах, ни где-либо, если не имеют намерения жениться на них.
   Затем в одной из лож показалась красавица графиня д'Алеманья, брюнетка с голубыми глазами и роскошными плечами в ярко-красном платье, с жемчужным ожерельем на шее; все обернулись к ней. Между тем началась опера. Дирижировал Карло Скализи. Публика вся превратилась в слух. Женщины в ложах не шевелились, сразу покоренные, очарованные. В ложе Аквавива господствовало молчанье: обе девушки и в обществе были так же молчаливы, как и дома, потому что Лаура везде и всегда говорила как бы неохотно, как будто ей нечего было сказать; она была так невозмутима, казалась такою счастливою, что Анна, полная любви к ней и нежности, не заговаривала с нею, чтобы не беспокоить ее. Когда знаменитый тенор Роберто Станьо приблизился к рампе, чтобы пропеть романс, где Рауль говорит о своей Валентине, легкое движенье произошло среди зрителей, удвоивших вниманье. Лаура устремила глаза в одну точку, совершенно непринужденно, и едва заметная, но не ускользнувшая от взора Анны улыбка промелькнула на ее красивых, вечно сжатых губах. Анна вздрогнула и взглянула по тому же направлению. В одну из лож бенуара, расположенных как раз против их ложи, вошел Чезаре Диас, во фраке, с обычным вечерним возбуждением на отцветшем красивом лице, но при этом вполне приличный, соединяя с наружностью жителя юга, истощенного годами и бурною жизнью, манеры английского джентльмена. С ним вместе был какой-то молодой человек. Они сели, пока публика аплодировала Станьо. Лаура уже не глядела на них; зато Анна вся ушла в созерцание Чезаре Диаса. Последний, вероятно, почувствовал это, потому что обернулся, но не улыбнулся и не поклонился, а только сказал что-то своему спутнику, который взял бинокль и навел его на ложу сестер Аквавива. Молодой человек был среднего роста и красиво сложен; белокурая бородка клином придавала ему сходство с портретами Тициана. С белого лба были небрежно откинуты назад каштановые волосы, более темного цвета, чем борода, а взгляд карих глаз был чрезвычайно мягок. Время от времени он обменивался фразами с Чезаре Диасом, но ни разу не посмотрел на сцену. Он глядел на зрителей, показывая, что пришел сюда ради личного дела, а вовсе не ради оперы.
   Анна глядела на их ложу; если она переводила взор на сцену, то только на минуту, скорее чтобы обмануть себя, чем других, после чего опять возвращалась к той ложе бенуара, откуда Чезаре Диас, машинально покручивая черные усы, слушал музыку, не спуская глаз со сцены, -- и замирала в неподвижности; черные глаза мало-помалу оживлялись, начинали сиять, и все лицо, оставаясь бледным, как бы освещалось. Она сама, вероятно, не сознавала силы того влечения, которому уступала без борьбы. Бе захватывала какая-то сила, обязанная своим возникновением и этой музыке, в которой уже начинали звучать стоны разбитых сердец, и той драме, что совершалась на авансцене под гармоничные аккорды оркестра, и блеску зрительной залы, видевшей столько событий, сохранившей столько тайн, и этой толпе, полной скрытых страстей, и, наконец, какой-то тайной причине, еще неведомой, но настолько сильной, что слабое сердце Анны Аквавивы сдалось без сопротивления.
   Вокруг нее носился легкий, светлый туман, который сгущался все более и становился, наконец, непроницаемым, превращаясь в светлое облако, которое приковывало ее к себе; как и почему -- неизвестно, но она была в плену, и чувствовала, что лишается воли навек, и дрожала от восторга, радуясь своему бессилию.
   -- Это -- Луиджи Караччиоло, -- вдруг сказала Лаура, как бы отвечая на вопрос.
   -- Что? -- спросила Анна, которая не слыхала.
   -- Луиджи Караччиоло. Тот который с Диасом...
   -- А! -- сказала Анна, опуская глаза.
   И снова, как цветок подсолнечника обращается к животворящему свету солнца, так Анна Аквавива повернулась к той ложе бенуара, где сидели рядом Чезаре Диас и Луиджи Караччиоло. Весь остальной театр, от авансцены и партера -- до последних ярусов лож, казался ей каким-то смутным хаосом линий и красок, дрожащего света и желтоватых, мимолетных теней, между тем как весь блеск сосредоточивался именно в этом небольшом фокусе; это маленькое пространство, в котором находились два лица, так резко выделилось на темном фоне, что яркость этого зрелища заставляла ее щуриться.
   Но чувствовался ли там взгляд этих очарованных прищуренных глаз? Чезаре Диас, несколько откинувшись на спинку кресла, прислонившись головою к колонне, отделявшей его ложу от соседней, положив руку не красный бархат барьера, слушал музыку Мейербера, лишь иногда рассеянно и холодно оглядываясь, как человек, который знает, что увидит те же лица, на тех же местах, но ничуть не удивляется и не радуется. Напротив, Луиджи Караччиоло не обращал никакого внимания на сцену, где уже кончался первый акт; время от времени он поглаживал свою белокурую бородку и с тонкою улыбкою на несколько женственных губах смотрел на женщин; особенно же часто направлялся его сверкающий перламутровый бинокль на ложу сестер Аквавива. Не чувствовал ли он взгляда Анны? Кто знает! Но он смотрел.
   Когда занавес упал, и Роберто Станьо вышел к рампе, Луиджи не поднял рук для аплодисментов: он глядел на ложу обеих девушек. Чезаре Диас сказал ему что-то; они встали и вышли. Все вдруг потемнело вокруг Анны, и она откинулась назад; ярко освещенный театр стал мрачным, молчаливым, пустым.
   -- Станьо поет великолепно, -- заметила Стелла Мартини.
   -- Да, -- ответила Лаура. -- Не кажется ли вам, однако, что он пересаливает?
   -- Нет, нисколько.
   -- Так, значит, музыка чересчур восторженная.
   Анна полузакрыла глаза и ничего не слышала. В театре снова стало шумно: двери хлопали, люди ходили, веера колыхались, мужчины и женщины меняли места, бинокли поднимались и опускались, над опустевшим партером начался обход с визитами. Мужья и братья выходили из лож, уступая места посетителям и отправлялись с визитом в другие ложи.
   Печально, полузакрыв глаза, Анна Аквавива глядела на эту ложу бенуара, теперь пустую и темную. Вдруг опять, как бы отвечая на вопрос или делая замечание, которое желающим предоставлялось принять к сведению, Лаура сказала:
   -- Луиджи Караччиоло и Чезаре Диас теперь у графини д'Алеманья.
   Анна тотчас обернулась и взяла бинокль: они действительно сидели в ложе графини, против красавицы в красном платье, сидели рядом, так что видны были оба профиля: бледный и благородный облик Чезаре Диаса и юношеский, несколько смелый контур лица Луиджи Караччиоло.
   Графиня д'Алеманья, уроженка Вены, умная и веселая, беседовала с оживлением, слегка ударяя по барьеру веером из огненно-красных перьев. Она, конечно, говорила интересные вещи, потому что собеседники улыбались и по временам вставляли несколько слов, которые графиня выслушивала самым внимательным образом, после чего продолжала свою речь. Сестры Аквавива ничего не сказали друг другу, только Анна положила бинокль на среднее кресло и с ее смуглых щек сбежал и тот слабый румянец, который был вызван жарою в зрительном зале.
   -- Вам дурно? -- заботливо спросила Стелла Мартини, тем более встревожившись, что девушка выезжала в первый раз после болезни.
   -- Нет, синьора, благодарю вас, -- пробормотала Анна, бледнея еще более.
   -- Это от жары. Я отворю дверь в коридор, -- любезно предложила компаньонка.
   -- Лаура, сядь сюда, -- попросила Анна, вставая. Пока сестра садилась на ее место, она ушла в глубь ложи, а Стелла Мартини приотворила дверь. Девушка прислонилась к косяку, закрыв глаза и вдыхая свежий воздух из коридора. Компаньонка взяла ее за руку и спросила:
   -- Вам лучше, моя милочка?
   -- Гораздо лучше, благодарю. Это от жары.
   Она снова должна была вернуться к барьеру, к которому ее влекла таинственная сила; но Стелла Мартини не пустила ее, боясь действия жары. Анна осталась; по коридору продолжал раздаваться стук дверей и скрип шагов: антракт еще не кончился.
   -- Вам нравятся "Гугеноты", Стелла? -- спросила Анна, чтобы сказать что-нибудь, отвлечься от желания вернуться и глядеть на ложу графини д'Алеманья.
   -- Да, нравятся. А вам?
   -- Чрезвычайно.
   -- Боюсь, -- заметила добрая женщина, -- что вы сегодня слишком нервно настроены. Знаете... в четвертом акте... впечатление, пожалуй, будет слишком сильно?
   -- Ничего, Стелла, -- возразила девушка с бледной улыбкой.
   -- Не лучше ли нам ехать после третьего акта? Если ваши нервы пострадают...
   -- Я не страдаю, -- проговорила она, будто про себя. -- Или, скорее, я люблю так страдать.
   -- Напрасно мы приехали, -- сказала Стелла, качая головою.
   -- Нет, нет, Стелла, мне хорошо, я счастлива, не увозите меня.
   Она села на второе место, против Лауры. Та продолжала смотреть на публику своим ясным взглядом. Она не слышала тех фраз, которыми обменялись Анна и Стелла. Она, лишь только первая села, сообщила ей следующее сведение:
   -- Чезаре Диас и Луиджи Караччиоло ушли от графини д'Алеманья.
   -- Вот как! -- глухо откликнулась Анна.
   -- Не придут ли они сюда? -- прибавила Стелла Мартини, поместившись рядом с Лаурой.
   -- Нет, антракт уже кончился, -- равнодушно ответила красавица.
   -- Кончился... -- сдавленным голосом повторила Анна.
   В ожидании второго акта в зале снова воцарилось молчание. С своего теперешнего места Анна хуже видела интересовавшую ее ложу; приходилось поворачивать голову, обнаруживая свое внимание. В то время, как Луиджи и Чезаре, пройдясь по коридорам, садились на свои места, ей показалось, что все на нее смотрят, видят ее волнение и улыбаются над чувством, которого она не умеет скрыть. В продолжение нескольких минут сердце у нее так сильно билось от стыда, что ей показалось, будто она умирает. Но, несмотря на то, что вся зала являлась ей как бы в тумане, что глаза ее, руководимые сердцем, различали только то, что ей хотелось видеть, перед нею приподнялся легкий покров, скрывающий от нас истину, и все окружающее предстало в ярком, резком свете правды.
   Раздавались божественные звуки музыки Мейербера, исполняемой искусным оркестром и искусными певцами. Анна, охваченная могучею страстью, вся обратилась в слух, слегка приоткрыв губы, с тайною негой во взгляде, вздрагивая при каждой протяжной и страстной фразе певцов. Но и все вокруг, все, -- кто был молод или чувствовал себя молодым, кто имел горячее сердце, пылкое воображение, чувствительные нервы и веру в будущее, все покорялись неизбежному владычеству страсти, возникающей или угасающей, сильной или уже ослабевшей, но вспыхивающей вновь под влиянием музыки, ночи, жары, потребности сердца, красоты, роскоши и искусства. Поистине, в этот вечер театр Сан-Карло был пылающим очагом страсти, то скрытой, то едва заметной, то настолько сильной, что невозможно было ее не видеть. Сердечные муки Валентины, и драма, совершавшаяся в душе Рауля, были только двумя звеньями той длинной и прочной цепи, которая соединяла все покорные роковому закону любви сердца.
   Анна была не одна. Она даже не опередила других на этом пути, потому что кто мог знать, сколько страданий, радостей и борьбы было скрыто во всех этих сердцах. И в душе ее произошла перемена: она уже не казалась себе виновной, ей уже не представлялось необходимым бороться с возникавшим в ней чувством, она решила, что покоряется общему закону, что делает лишь то, что делают и другие. Она была молода, чувствовала себя после болезни возрожденной духовно и телесно, и ее снова увлекал водоворот жизни; ей нечего было краснеть, потому что все любили, подобно ей, и она имела право любить наравне со всеми. Не одна Анна погружалась в такое созерцание любимого лица, не краснея, не испытывая укоров совести, с полным сознанием и высоким самоотвержением умудренных опытом сердец. Очаровательные, волшебные минуты!
   Сколько времени прошло таким образом? Этого Анна не знала. Два раза ее окликала сестра Лаура: она ничего не слыхала, ничего не ответила. Она окаменела, вся объятая зарождающейся страстью.
   Когда занавес опустился во второй раз, она вдруг увидела перед собою лицо Лауры и вздрогнула. Как будто холодный и чистый поток внезапно смыл яркие краски возникшей перед нею картины. Лаура Аквавива, в своем воздушном белом наряде, плохо приноровленном к температуре южных театров, но проникнутом поэзией невинности, сохранила то выражение ледяной невозмутимости, которое придавали ей большие серые глаза, не скрывавшие в себе ни думы, ни страсти, но прозрачные и блестящие, нежная кожа, сияние белокурых кудрей и свежий ротик, похожий на закрытый цветок. Анна почувствовала уважение, даже благоговение к сестре, которой не касалось земное пламя, которая не подчинялась общему закону.
   Лаура ни на кого не глядела, ни о ком не думала; она не спускала глаз со сцены, следила за движеньями примадонны, брала бинокль, чтобы рассмотреть ее прическу, и, вообще, была так спокойна, что казалась единственным существом, равнодушным к влиянию обстановки. Однако, когда, два раза обратившись к Анне, Лаура не получила ответа, легкая и мимолетная тень омрачила ее ясное лицо; впрочем, этого никто не заметил. Когда стали опускать занавес, и Анна, освободившись от опутывавших ее чар, начала приходить в себя, Лаура очень спокойно, тем же тоном, каким делала и прочие свои замечания, проговорила:
   -- Здесь Джустино Морелли.
   -- А! -- сказала Анна и изменилась в лице.
   Однако, она преодолела себя и не спросила, где он. Ей показалось, что прямо с неба она упала на землю, где еще оставались следы ее безумия; она возмутилась против прошедшего и пожелала уничтожить его и вне себя, раз оно перестало существовать в ее душе. Вот почему она ни о чем не спросила, а только подняла веер к лицу, чтобы скрыть две жгучие слезы, скатившиеся по ее щекам. Стелла Мартини, задумчиво на нее глядела, боясь заговорить; наконец, она решилась и сказала:
   -- Напрасно мы приехали, Анна.
   -- Не бойтесь, -- отвечала та и загадочно прибавила: -- Мне хорошо, я счастлива.
   Послышался легкий стук в дверь и вошли Чезаре Диас с Луиджи Караччиоло. Опекун представил своего спутника обеим сестрам. Мужчины сели: Чезаре Диас -- рядом с Анной, а Караччиоло -- напротив, подле Лауры. Разговор завязался тотчас же. Подавляя свое волнение, Анна разговаривала за всех, потому что Стелла Мартини молчала, а Лаура, опустив глаза, внимательно слушала, тоже не произнося ни слова.
   -- У Станьо большой драматический талант... -- рассуждал Луиджи Караччиоло со своей любезной улыбочкой и слегка проводя рукою по белокурой бородке.
   -- И столько чувства... столько души... -- прибавила Анна.
   -- Довольно и драматического таланта, -- заметил Чезаре Диас голосом, в котором вежливость смягчала сухость.
   Анна утвердительно кивнула.
   -- Впрочем, число талантливых певцов с каждым годом уменьшается! Все -- посредственности, что-нибудь выдающееся так редко появляется, -- продолжал Караччиоло.
   -- Я слышал певцов!.. -- вздохнул Чезаре.
   -- Еще бы! В твое время были певцы: Фраскини, Негрини, Нурри... -- улыбаясь, сказал Луиджи Караччиоло с беззаботностью двадцатишестилетнего человека, нисколько не думающего о старости.
   -- Правда, я слыхал их мальчиком... впрочем, этим я не хочу сказать, что я еще молод! -- заключил Чезаре Диас с тем оттенком грусти, который казался в нем таким странным.
   -- Какое значение имеют года? -- вдруг сказала Анна.
   -- Есть вещи более важные, более значительные, а года не более, как внешний и случайный факт.
   -- Благодарю за любезное заступничество, моя милая,
   -- смеясь воскликнул Чезаре Диас, -- но оно доказывает исключительно доброту вашей души.
   -- Юность все освещает своими яркими лучами, -- сказал Луиджи Караччиоло, слегка кданяясь, чтобы подчеркнуть комплимент.
   Анна смутилась и взволновалась. Ничто не нарушало так ее душевного равновесия, как светские разговоры, основанные на остроумии и поверхностной любезности.
   -- Не всегда, -- возразил Чезаре Диас. -- Хотя я часто вижусь с моими девочками, которые цветут юностью и красотою, однако, я все же чувствую себя стариком. Я думаю, что мне по крайней мере сто лет. Сколько я пережил перемен!.. Конечно, мне более ста лет, милая Анна.
   Он обратился к ней с той легкой иронической усмешкой, с какою обыкновенно отзывался о других, и о себе самом.
   -- Зачем вы так говорите? Это так печально! -- тихо заметила Анна.
   -- Еще бы! Все знают, что это печально. Молодость -- единственное благо, которое оплакивают всю жизнь.
   -- Однако, не жалуйся, Чезаре, будь справедлив! Не лучше ли быть мудрым, чем невежественным, обладать опытностью, чем тешиться иллюзиями юности. Ты -- нам всем наставник. Мы уважаем его, синьорита, -- и он сделал легкое ударение на фразе, обращенной к Анне.
   По лицу последней промелькнула тень; она промолчала.
   -- А вы что скажете, мудрая и спокойная Лаура? -- спросил Чезаре Диас, продолжая разговор. -- Что лучше: молодость или старость, знание или неведение? Здесь предлагаются вам на обсуждение самые затруднительные вопросы, милая Минерва. Вы юная девица, но в то же время Минерва. Прбсветите нас! Должна ли меня радовать моя роль наставника, или гораздо счастливее мой ученик, Караччиоло?
   Лаура подумала с минуту, внимательно глядя на него прекрасными глазами, потом ответила:
   -- Лучше всего быть молодым и знающим.
   -- Вопрос разрешен, -- провозгласил Чезаре Диас.
   -- И антракт окончен: все в свое время. Добрый вечер, добрый вечер! прощай, Чезаре!
   Караччиоло раскланялся по всем правилам светского кодекса, подав руку одному Диасу, догадываясь, что он останется в ложе. Анна широко раскрыла глаза в трепетном ожидании, потом, успокоившись, опустила их.
   Дверь бесшумно затворилась.
   -- Премилый юноша, -- заметил Чезаре Диас.
   -- Очень милый, -- подтвердила Стелла Мартини из вежливости и пользуясь возможностью выразить свое мнение.
   -- В качестве столетнего старца я остаюсь, -- сказал Диас, садясь в тени, позади Анны, против Лауры и Стеллы Мартини.
   -- Вам плохо будет видно, -- сказала Стелла.
   -- Я и не буду смотреть. Мне довольно слышать тот акт.
   Анна молчала. Теперь она из вежливости не вполне оборачивалась к сцене, чтобы не сидеть спиною к Чезаре Диасу. Ее смущала его близость, и она боялась двинуться. Их стулья стояли рядом и его черная одежда, -- новомодный и элегантный наряд светского кавалера, такой суровый и изящный в своей простоте, -- соприкасался с ее белым шелковым платьем нарядом молоденькой девушки, вывезенной в свет. Она боялась задеть правою рукою рукав Чезаре Диаса, который придерживал на коленях сложенную шляпу, боялась наклониться за веером, который уронила, чтобы не заставить Чезаре поднимать его. Время от времени она осторожно подносила кружевной платок к сохнувшим губам, как будто прикосновение батиста освежало их. Между тем как Сен-Бри, рассказывая католикам о неистовствах гугенотов, старался разжечь их ярость, между тем как благородный Невер, муж Валентины, приходил в ужас от задуманной резни, между тем как в объятом молчанием театре развивалась перед глазами толпы потрясающая драма ненависти, гнева, великодушия, любви и сострадания -- Анна пугалась при мысли, что взгляд Чезаре Диаса покоится -- на волосах, или плечах ее, и представляла себя растрепанной, дурно одетой, черной от контраста с белым платьем, словом, безобразной... Не в тысячу ли раз красивее была графиня д'Алеманья, брюнетка с голубыми глазами, что придавало лицу противоречивое выражение детской невинности и женской привлекательности, графиня д'Алеманья, у которой побывал Чезаре Диас прежде, чем зайти к ним, и на которую он и сейчас взглядывал порою? Не гораздо ли красивее все женщины и девушки их общества, собравшиеся сегодня вечером в театре? Не превосходит ли ее сиянием девственной красоты и поэтичностью наряда ее сестра, мудрая Минерва? Она белокура, а блондинки всегда оригинальны, не то что брюнетки, которые все на один лад. Разве не назвал ее Чезаре Диас Минервой за чистоту профиля, ясность взгляда, за все то очарованье, которое присуще невозмутимой красоте?
   Как бы изнемогая от жара и возбужденного музыкой волнения, Анна опустила голову, но в сущности она чувствовала себя уничтоженной этими соображениями. Как она жалела, что при входе в ложу не взглянула на висевшее тут же зеркало! Она забыла свое собственное лицо, и фантазия рисовала ей неуклюжую черную фигуру, бледную до желтизны, да еще в белом платье, выделявшем ее безобразие. Она клялась, что с этих пор всегда будет ходить в черном.
   Анну объяла печаль людей смиренных, сознающих недостатки своей внешности или характера и бичующих свое самолюбие, -- печаль, неизвестная сильным и гордым, но составляющая удел добрых и простых душ.
   -- Вы уронили веер, -- сказал Чезаре Диас, наклоняясь, чтобы поднять его.
   Подавая его Анне, он взглянул на нее с улыбкой на утомленных, но еще красивых губах.
   -- Благодарю, -- сказала она и взяла веер, но его услуга, эти несколько слов и улыбка так взволновали ее, что ей пришлось через несколько минут положить веер на пустой стул, чтобы не видно было, как дрожат ее руки. Тогда рассеянным движением, Чезаре Диас взял кружевной веер, и стал опахиваться им. При этом трепетании белых кружев все печальные мысли, все унизительные сравнения улетучились из головы Анны; она также трепетала вся. Чезаре Диас на минуту поднес веер к самому лицу.
   -- Что это за запах? -- спросил он.
   -- Гелиотроп, -- отвечала Анна.
   -- Мне нравится.
   И он положил веер. Она дрожала от желания взять его, чтобы дотронуться до того чего касался он, но не решилась. Между тем, публика шумела, требуя повторения "благословения мечей". В ложах аплодировали, оркестр начинал снова, все поправлялись на местах, слушая этот взрыв дикого фанатизма, приготовляясь к дуэту любви, который только фантазия Мейербера могла решиться поместить вслед за сценою клятвы. Даже Чезаре Диас внимательно и молча глядел на сцену, причем, сидя совершенно прямо на стуле, очутился так близко к Анне, что ей казалось, будто она слышит его дыханье. Собственное волнение и обстановка этого вечера погружали мысли Анны в такое медленное опьянение, что она ничего уже на понимала: весь обширный, неизмеримый мир любви сосредоточился для нее в одном близком лице, и в восторженной душе, теперь скрывавшей в себе новое драгоценное сокровище, зарождалась иллюзия, будто ее сердце бьется заодно с сердцем Чезаре.
   Нет, Анна уже не могла думать ни о настоящем, ни о будущем, ни о молодости, ни о старости, ни о красоте, ни об искусстве; она сидела в оцепенении, опустила глаза, чувствуя себя погруженною в море теплого и мягкого света, куда до нее издалека долетали страстные голоса. Все это было смутно, неясно; отчетливо сознавалась только близость любимого человека, и все силы души ее сосредоточились в горячем желании, чтобы такая минута длилась всегда. Она боялась шевельнуться, сказать слово, как будто это был сон, которого она не хотела прерывать. При этом зарождении новой страсти она чувствовала, что переживает божественные минуты тайного счастья, неведения зла, слепой веры и безумных надежд. Где-то вдали рыцарь-гугенот в мелодической песне говорил одетой в белое даме-католичке, как сильно он ее любит; влюбленная Валентина отвечала ему тем же, и, наконец, дуэт любви потряс нервы всех зрителей. Анна, между тем, сознавала, что душа ее отдается навсегда, и подумала:
   -- Если бы умереть теперь!..
   Она почувствовала, что с радостью бы умерла сейчас, когда ее юная, но уже сильная страсть не пережила еще ни горести, ни разочарований, когда не разрушены еще ее иллюзии, когда еще высится на своем пьедестале ее идеал, словом -- умерла бы любя, не доживя до гибели своей любви.
   Рауль и Валентина, томимые неодолимой, но и невозможной для осуществления страстью, также молили небо о смерти, всю привлекательность которой поняла Анна. Невольно взглянула она на Чезаре. Он посмотрел на нее и улыбнулся. На ее устах, как в зеркале, отразилась его улыбка. И только. Но возвышенное стремление к смерти исчезло перед действительностью улыбки, может быть, случайной. Она почувствовала, что крепко связана с землею, что не может оторваться от земной любви.
   Она стала искать его взгляда, как влюбленный цветок ищет солнца, но он уже отвернулся и глядел на сцену. Рауль, в отчаянии, хотел уходить; Валентина, подобная белому привидению, удерживала его, умоляя остаться. Их голоса проникли в душу Анны; так живо выражались в них любовь и борьба. Окаменевшая публика даже аплодисментами не смела прерывать дивной сцены. За спиною Анны Чезаре Диас, говоря не то с нею, не то про себя, произнес:
   -- Как хорошо!
   -- Очень хорошо, -- прошептала она, наклоняя голову.
   Не звучал ли металлический голос Чезаре Диаса несколько мягче? Что делалось с ним? Какое волнение охватило его ледяное засыпанное пеплом, неспособное вспыхнуть сердце? Анна задавала себе эти вопросы, но не особенно старалась добиться на них ответа, чувствуя, что жаль тратить на анализ столь драгоценные минуты. Кто жертвует жизнью за отечество, разве ждет благодарности, награды? И кто отдает жизнь свою любви, разве спрашивает заранее, полюбят ли его? К чему думать, рассуждать, размышлять? Она была молода и любила, не с этого вечера, а с того рокового дня в Помпее, когда рука Чезаре Диаса ласково коснулась ее черных волос, и она услышала тихие слова: "Бедная девочка!" Может быть, она любила его и раньше; как бы то ни было, такова была ее судьба. Нечего было спрашивать, нечего было знать, надо было только любить. В этой минуте заключалось величайшее блаженство. Какие отчаянные крики вылетали из груди Валентины, останавливавшей бесстрашного возлюбленного, какое горе звучало в ответах Рауля, какая грусть в голосах обоих и какое волнение охватывало слушавшую публику! Разве они, Рауль и Валентина, не пожертвовали жизнью ради одной божественной минуты? О! целые годы страдания казались Анне пустяками в сравнении с этим наслаждением сидеть с ним рядом, молча, радуясь присутствию любимого существа, -- наслаждением, которое обстановка и искусство возводили на степень идеала.
   Последний поцелуй, последний крик -- и белый призрак падает без дыханья, а возлюбленный бросается в битву, ища себе смерти.
   Музыка вдруг замолчала. После некоторого промежутка в зале разразилась буря рукоплесканий. Потом началось как бы бегство из лож, из партера, отовсюду.
   Анна поняла, что это конец.
   -- Карета здесь? -- спрашивал Чезаре Диас у Стеллы Мартини.
   -- Мы велели приехать в двенадцать, -- отвечала компаньонка.
   -- Подождите, я схожу за верхним платьем.
   Барыни, стоя в ложах, одевались. Сестры Аквавива также стояли, когда вошел Чезаре Диас уже в шубе и шляпе.
   Он любезно помог одеться сначала Стелле, потом Лауре, а после всех -- Анне.
   На девушках были белые шубки, отделанные лебяжьим пухом, и белые платки на головах. Он остановился, любуясь на них, как художник.
   -- Вам бы следовало так сняться, милые девочки; вы очень хороши. Поверьте моей столетней опытности.
   Лаура улыбнулась, Анна в смущении опустила глаза. Ее смущение удвоилось, когда Чезаре Диас, прилично и любезно, предложил руку Стелле Мартини. Конечно, с ее стороны было безумием надеяться, что он пойдет с ней! Он пропустил девиц вперед: Анна со вздохом взяла под руку Лауру и они вышли.
   По окончании спектакля из Сан-Карло всегда выходят медленно, с остановками. Толпою как будто овладевает усталость, и она движется тихо, бросая вокруг рассеянные и равнодушные взоры. На лицах закутанных женщин уже не видно милого нетерпения приезда, а заметна скорее грусть: из области мечты они возвращаются к печальной действительности и идут, опустив головы. Исчезли сияющие улыбки, прошло мимолетное оживление. Дамы вновь чувствуют бремя жизни, которое в карете и дома покажется им несносным. А мужчины, ждущие в проходах, ловящие томные взгляды, бледные улыбки, они также грустны и расстроены: все они -- и слишком счастливые, любовники, уже перестающие любить, и ревнивцы, терзаемые видом мужей, и влюбленные, получившие отказ от жестоких родителей, все, даже скептики и жуиры -- чувствуют, что еще один чудный вечер канул в вечность, что наступило прощанье.
   Да, прощанье. Жену увезет муж, девиц родители, всех увезут те, кто имеет на то право. Кто же любит, а прав не имеет, остается на лестнице, ловя прощальный взгляд, завидуя счастливцу, живущему под одною крышей с любимой женщиной. Все это было незаметно, и печаль можно было приписать усталости; но кто любил, тот понимал.
   Чезаре Диас посадил в карету Стеллу Мартини, Лауру, Анну, потом захлопнул дверцу. Анна побледнела во мраке. Все было кончено; действительность губила мечты, которые отныне станут лишь воспоминанием.
   -- Я еще пройдусь: прекрасная погода, -- объяснил он. -- Спокойной ночи, синьоры!
   И он отошел назад, чтобы пропустить карету. Рука в белой перчатке высунулась из окна на прощанье. Огорченная, что он не поехал с ними, Анна принялась целовать веер, которого он касался. А прекрасный мелодичный голос Лауры произнес:
   -- Ты видела Джустино Морелли?
   -- Нет, его не было, -- глухо проговорила Анна.
   -- Как не было?
   -- Для меня не было. Джустино Морелли умер!
   Лаура ответила коротким смехом. Анна развернула веер и, погрузившись в мечты, прижала его к лицу.
  
   Чезаре Диас поощрял ухаживанье своего юного друга, Луиджи Караччиоло, за Анной Аквавивой. Конечно, он делал это прилично, с тем тонким и верным тактом, который отличал его во всем, ничуть не напоминая озабоченного отца, желающего, во что бы то ни стало, выдать замуж свою дочь.
   А в сущности ему этого хотелось: хотелось избавиться от обязанности наблюдать за нею, передать другому человеку, имеющему на то более прав и возможности, словом -- мужу, заботу об этой слабой душе, уже пораженной горем.
   Некоторые признаки, не ускользнувшие от его опытного взора, заставляли его постоянно тревожиться, предполагая, что в сердце Анны могут произойти самые неожиданные и нежелательные перемены. Впрочем, надо заметить, что под влиянием той холодной и спокойной обстановки, какую он для нее создал, под вечным страхом его насмешек, строгих взглядов и выговоров, Анна во многом изменилась. Все ее слова и действия дышали нежной покорностью, кротким смирением. Видно было, что она стремилась угодить ему, даже жертвуя всем тем, чем когда-то дорожила; заметно было, что она обдумывала каждую свою фразу, каждое слово, и погружалась в молчание, когда своими холодными и превратными теориями Чезаре Диас наносил ей глубокие раны. Он полагал, что таким образом закаляет ее сердце против горестей и разочарований, поднимает ее душу на холодную высоту, где уже нет увлечения, но нет и страдания; и часто, когда он чувствовал, что она с ним согласна, Чезаре Диас тщеславился своим делом как новый творец, пересоздавший самый непокорный, неподатливый материал -- человеческую душу. Однако, он не был спокоен. Это повиновение, эта покорность, эти выражения порабощенной воли возбуждали в нем подозрение. Он спрашивал себя, не следует ли считать эту девушку чудовищем лицемерия, не притворяется ли она с утра до вечера; по неизвестной причине, внутри пылая огнем, а извне представляясь спокойной, может быть скрывая какой-нибудь план под своими размеренными движениями и речью?
   Но не была ли она всегда искренна? Не согрешила ли она по излишней доверчивости? Нет, это невозможно, Чезаре слишком знал человеческую душу, чтобы поверить такому превращению. Тем не менее, он не мог быть спокойным. Что эта была за сила, глубокая, могущественная и скрытая, которая заставляла Анну ломать свой характер, темперамент, подавлять свои восторги, заглушать звуки своего голоса, глотать навертывавшиеся на глаза слезы, говорить да всегда и на все, даже когда отрицались самые неоспоримые и дорогие ей убеждения? Какая невидимая рука день за день, мало-помалу, стирала по строчке из книги ее прошлого, пока там не осталось ничего и ей не пришлось начать новую эру с того дня, когда она бежала в Помпею?
   Нет. Чезаре Диас не мог быть спокойным. Он знал силу своей воли и пределы своей власти над другими, принимал в соображение и все особые обстоятельства -- горе, стыд, болезнь, -- при которых началось перевоспитание Анны, но понимал, что этого мало. Тут крылось что-нибудь другое.
   О Лауре он не заботился нисколько, прекраснейшая и мудрая Минерва может выйти замуж потом, если захочет, за кого и когда угодно. Он был уверен, что она не сделает дурного выбора. Он и вообще разделял мнение всех сорокалетних людей, которые при виде двадцатилетней девушки говорят: -- "надо отдать ее замуж". -- Но Анна Аквавива такою тяжестью лежала у него на душе, что единственно в ее замужестве он видел свое освобождение.
   Поэтому, постепенно, незаметным образом, он старался сблизить Луиджи Караччиоло с девушками. Иногда это происходило в театре, иногда на прогулке, в концертах или на вечерах, куда они изредка показывались в сопровождении своей дальней родственницы, маркизы Шибилиа, -- словом, при всяком удобном случае. Едва в каком-нибудь общественном собрании подходил к сестрам Чезаре Диас, можно было с уверенностью ожидать появления белокурого и красивого Луиджи Караччиоло. Это делалось в силу молчаливого соглашения между двумя последними, которые хотя не высказывались, но отлично понимали друг друга. И на похвально ли было со стороны Чезаре Диаса давать доверенной ему девушке возможность сделать хорошую партию.
   Анна как будто ничего не замечала. Своего изящного опекуна она встречала лучезарной улыбкой, протягивая ему руку, устремляя на него сияющие радостью глаза, слушая каждое его слово с любящей покорностью низшего существа, для счастья которого достаточно встречи, поклона. Луиджи Караччиоло непринужденно подавала руку, но мало говорила с ним, держа себя, без всякого высокомерия, довольно от него далеко. И он был сдержан с этими девицами, которых знал так мало; однако, ему хотелось выказать свой ум и образование, поэтому он выбирал для разговоров с Анною подходящие темы, о которых и она могла высказывать свое мнение. Только беседы их были весьма непродолжительны: в театре -- один антракт, на прогулке -- десять минут, на бале -- во время кадрили, и всегда в присутствии Лауры, или Стеллы Мартини, или тетки Шибилиа. Также постоянно присутствовал или наблюдал издали опекун, Чезаре Диас. Отношения Луиджи Караччиоло к Анне были самые обыкновенные для аристократической среды, где редко встречается сильная любовь, но он считал ее особой подходящей и довольно симпатичной. Строгие правила большого света запрещают всякую близость, откровенность, долгий разговор, и часто люди, если не обманываются относительно денег, то ошибаются в душевных качествах своих суженных и невольно вводят их в заблуждение. Впрочем, знатные женщины умеют переносить супружескую холодность: кодекс светских обычаев помогает им скрывать свое горе, богатство дает им возможность развлекаться.
   Итак, Луиджи Караччиоло ухаживал, как и все, т.е. слегка, не навязчиво, всегда готовый отойти и забыть, если предполагаемый брак не состоится.
   Однако, к наступлению масленицы дела приняли другой оборот, и он, положительно, начал казаться влюбленным: непременно появлялся всюду, где были обе девушки, покидал их лишь тогда, когда не было никакой возможности оставаться с ними, и изобретал всевозможные предлоги, чтобы видеться с ними почти ежедневно.
   Волею или неволею, Чезаре Диас оказывался сообщником Луиджи Караччиоло... Последний теперь всеми силами старался сблизиться с Анною: говорила ли она о какой- либо книге, он ей присылал ее с приложением записки и спрашивал ее мнение; упоминала ли она о подруге детства, он расспрашивал о ней как можно подробнее, интересуясь этою дружбою, как интересуются влюбленные малейшими пустяками, касающимися любимой женщины; а в глубине души ok томился сильнейшим желанием узнать что-нибудь о первой любви Анны Аквавивы. До него дошли смутные слухи, что она испытала несчастную страсть, которая чуть не привела ее к смерти.
   Действительно, по бледности, порою внезапно покрывавшей лицо Анны, по некоторым интонациям ее голоса, по мечтательности, овладевавшей ее при известных словах, -- все равно кем произнесенных, он видел, что душа ее и нервы испытали сильное потрясение. Значит, эти мечтательные глаза, это внезапное и мимолетное дрожание губ, это глубокое молчание скрывали тайну! Но она не хотела говорить; за то красавец Караччиоло, такой умный и тактичный, становился настойчивым и раздражался, когда речь заходила о любви, и тут-то именно и было видно, что он влюблен, -- по-своему, не слишком сильно, но влюблен. Анну же волновал и заставлял бледнеть каждый намек на прошлое, особенно, сделанный в присутствий Чезаре Диаса. Часто она уходила, будучи не в силах владеть собою, а если намек был слишком прозрачен, глаза ее сверкали негодованием и она замыкалась в гордое молчание.
   Но когда заговаривал о любви или разочаровании Чезаре, она опускала глаза и выслушивала все покорно, безо всяких признаков горя или гнева. Ясно было, что она считала Чезаре Диаса за своего законного судью, и что от него одного готова была все перенести.
   Проницательный Луиджи Караччиоло отлично это понял и, мучимый любопытством, наконец прямо спросил Чезаре, в чем тут дело. Последний, с тем презрением, с каким он относился ко всем человеческим глупостям, ответил, что Анна Аквавива интересовалась -- так выражаются светские люди -- молодым человеком, славным юношей, который поступил с нею очень благородно. -- Почему же этот брак не состоялся? -- Молодой человек беден.
   -- А девушка очень его любила?
   -- Как сказать?! Увлечение, фантазия свойственная живым и неглупым девушкам.
   -- А теперь она забыла его?
   -- Да, совершенно забыла.
   Этот разговор несколько успокоил Луиджи Караччиоло; но он догадался, что тут не вся правда, и что одна Анна сказала бы ему все, если бы он ее спросил. Он понимал, что она не солгала бы, и часто, когда он бывал с нею, ему хотелось спросить о ее прошедшей любви. Вопрос этот жег ему губы, однако, он все-таки не предлагал его.
   Тем не менее, намерения Луиджи Караччиоло стали настолько очевидными, а поведение Чезаре Диаса так напоминало о пожилом родственнике, который, при полном соблюдении своего достоинства, поощряет возникающее сватовство, что Анне не оставалось никакой возможности притворяться непонимающей. Иногда, когда являлся ее опекун под руку с Луиджи Караччиоло, Анна становилась раздражительной и устремляла на Чезаре вопросительный взгляд, как бы говоря: "Зачем вы это делаете?" Но он не обращал никакого внимания на этот немой вопрос: он хорошо понимал, что для достижения цели ему придется преодолеть немало препятствий, и что убедить Анну выйти за Луиджи Караччиоло -- все равно, что взять неприступную крепость. Однако, с обычным своим упорством, он рассчитывал победить. Разве он не видел ее смирения? Разве она не опускала перед ним головы и глаз, не понижала голоса? Разве не уподоблялась она мягкому воску, из которого рука ваятеля может вылепить, что угодно? Только... только он не был уверен, что она окажется столь же послушной в вопросе о браке. Конечно, она возмутится; она уже возмущалась. Поняв намерения Луиджи Караччиоло и дрожа от гнева при виде покровительства, которое оказывал ему Диас, она вымещала свое скрытое раздражение на молодом человеке, обращаясь с ним так презрительно и дерзко, как женщины способны обходиться только с теми, кого не любят. Она часто противоречила ему. Казался ли он сентиментальным -- у него была своя особая сентиментальность, на чувственной основе, -- она становилась насмешливой, говорила парадоксы, отрицавшие чувство, заимствовала у своего опекуна легкий, но больно язвящий бич насмешки, голос ее начинал звучать резко, и она казалась злою. Постоянно любезный, Луиджи Караччиоло кончал тем, что соглашался с нею, но делал это, очевидно, из уступчивости, единственно по той причине, что она -- женщина и прелестная особа, чрезвычайно ему нравящаяся.
   -- Вы соглашаетесь из вежливости? Какая слабость! -- говорила она, сердясь, как несправедливо сердятся женщины на тех, кого не любят.
   Улыбочка Луиджи Караччиоло, подтверждавшая ее догадку и выражавшая ту мысль, что очень мало быть уступчивым по отношению к тем, кого любишь, чрезвычайно ее раздражала. Подобно всем, хранящим в душе своей тайну, Анна желала, чтобы все вокруг согласовалось с ее господствующей мыслью; а так как все окружающее ей противоречило, то она становилась мрачной; человек же, воплощавший в себе это противоречие, делался ей ненавистным. Она начинала питать отвращение к Луиджи Караччиоло. Можно было счесть это за девический каприз или за глубокую антипатию.
   Ничто не ускользало от проницательных взоров Чезаре Диаса, незаметным образом наблюдавшего за парочкой. Раза два или три, когда Анна уклонилась от самого простого разговора или лишнего танца с Караччиоло, он заметил это и выразил свое неудовольствие легким движением бровей. Наконец, когда, в одном концерте, Анна повернулась спиною к Караччиоло, Чезаре Диас, при выходе, сказал:
   -- Вы довольно невежливы с Караччиоло, Анна.
   -- Не нахожу, -- ответила она, содрогаясь от сурового тона, а еще более от смысла его слов.
   -- А я нахожу, -- сказал он с ударением, -- и прошу больше так не поступать.
   -- Хорошо, -- прошептала она, но несколько дней была ужасно расстроена. Лаура, по-прежнему спавшая в ее комнате, слышала, как ночью она вздыхала даже во сне. Иногда, слегка встревожившись, она спрашивала, что с ней. Тронутая ее участием, Анна отвечала:
   -- Ничего, ничего. Спи спокойно!
   При свиданьи с Караччиоло в ее преувеличенном кротком обхождении едва проглядывало усилие быть как можно любезнее. Он принял все за чистую монету; но Анна постоянно поворачивалась к Чезаре Диасу, как будто он внушал ей каждое слово. После трех или четырех встреч, во время которых ее любезность не уменьшалась, она спросила Диаса:
   -- Так хорошо?
   -- Что такое? -- рассеянно спросил он.
   -- Так ли я обращаюсь с Караччиоло?
   -- А вы нуждаетесь в одобрении? -- с удивлением сказал он. -- Ведь, вы только исполняли долг вежливости.
   -- Вы мне говорили... -- покорно пробормотала она.
   -- Я указал вам, в чем состоит обязанность благовоспитанной девицы, вот и все.
   Она печально опустила голову. Она делала над собою усилие, чтобы угодить Чезаре Диасу, и вот ее награда! Но так как она не могла сердиться на него, то гнев ее обратился на Луиджи Караччиоло, и ее возникавшая антипатия к нему окрепла и развилась в короткое время. Между тем, как нарочно, -- может быть и в самом деле нарочно -- все хвалили его наружность, положение в обществе и некоторую глубину ума, выгодно отличавшую его от других светских кавалеров. Луиджи Караччиоло думает вот что, он говорит вот что; Луиджи Караччиоло придет сегодня, отчего же он не пришел? Не только все окружающие, но даже сестра ее, такая молчаливая и далекая от всего житейского, говорила ей о нем. Анна молча пожимала плечами. В ее молчании уже заключалась уступка, но видно было, что она думает неприятные вещи. Когда же опекун ее упоминал о Караччиоло, одобряя его не только за изящество, но и за известную солидность в поступках, она раздражалась ужасно, удивлялась, как может он хорошо отзываться о такой пошлой и неприятной личности, и насмешливо улыбалась тому, что Диас пресерьезно продолжал говорить о нем. Однажды, будучи не в силах подавить свое нетерпенье, находя особенно несносным, что именно Диас и именно ей выхваляет другого мужчину, она сказала:
   -- Неужели вы относитесь к нему серьезно?
   -- К кому? К Караччиоло?
   -- Ну, да.
   -- Я отношусь серьезно ко всякому, кто этого стоит, и, поверьте, умею различать людей.
   -- Я не хочу вам противоречить, -- сказала она тихо, -- но не разделяю вашего мнения.
   -- А у вас также есть мнение? -- спросил он с оттенком пренебрежения.
   -- Да, есть.
   -- Мнения молодых девиц не идут в счет, моя милая. Вы неглупы, нет сомнения, но вы ничего не смыслите.
   -- Но неужели, -- воскликнула она, волнуясь, -- вы хотите меня уверить, что Караччиоло -- человек даровитый?
   -- Да, -- ответил он.
   -- Что он -- человек искренний?
   -- Да, -- сухо сказал он.
   -- Что он, наконец, симпатичен?
   -- Да, -- отрезал он в третий раз.
   -- Ну, а я, -- сказала она с раздражением, -- нахожу его тупым, бессердечным и часто смешным. Ничто не убедит меня в противном. Это кукла, а не человек. Чтобы это понять, не нужно и опытности.
   -- Нахожу бесполезным настаивать, моя милая, -- сказал Чезаре Диас, слегка бледнея, но сохраняя ледяное спокойствие. -- Я в это не вхожу. Мне нет никакой надобности убеждать вас в чем-либо. Думайте, что хотите, я не обязан выяснять вам ваши заблуждения. Предупреждаю вас, что обладаю громадным запасом снисхождения на случай всевозможных нелепых выходок с вашей стороны, но что в числе других пороков один я нахожу непростительным: неблагодарность. Вы поняли? Я ненавижу неблагодарных.
   -- Что вы хотите сказать? -- воскликнула она с тревогой.
   -- Ничего больше. Добрый вечер!
   Он отвернулся, пошел, и десять дней не показывался в доме Аквавива. Ему никогда не случалось не приходить так долго, когда он был в Неаполе. Стелла Мартини, по простоте душевной, послала узнать о его здоровье. Чезаре не написал в ответ ни строки, а прислал своего слугу сказать, что здоров и благодарит за участие. В сущности, его бесило поражение, которым для него окончилась первая схватка с Анной, бесило не только потому, что было задето его самолюбие, но и потому, что разрушались его планы. Но как вести тонкую игру с таким азартным игроком, как Анна Аквавива! К его гневу примешивались смутные подозрения; он считал невозможным, чтобы поведение Анны не имело какой-нибудь нелепой причины и, наконец, начал предполагать, что та еще влюблена в Джустино Морелли.
   Между тем он рассудительно воздерживался от посещения дома Аквавива, зная, что этот способ ведет к победе надо всякой женщиной, пылкой или хладнокровной. Действительно, Анна тотчас же раскаялась в своих словах, не потому, чтобы сказала неправду, но потому, что нанесла ими обиду Чезаре Диасу. Однако, что же ей было делать? Разве она не поняла его намерений? Разве она не могла не протестовать! Пока было возможно, она, в угоду ему, переносила Луиджи Караччиоло. Но теперь! Теперь она слышала похвалу последнему из собственных уст Диаса, теперь ей пришлось из-за этого юноши поспорить с единственным человеком, перед которым она преклонялась душою и телом, теперь ей нельзя было медлить решительным отказом.
   Однако презрительное отсутствие Чезаре Диаса причинило ей и другие страдания. В первые дни она предавалась раскаянию, признавая себя виновною, хотя бы только по внешности. Ей бы следовало молчать, когда на лице Чезаре выразилось неудовольствие, а в голосе зазвучало негодование; она же гордо и грубо стала ему противоречить, оскорбила его! В долгие бессонные ночи, подавляя вздохи, чтобы не услышала Лаура, она тысячу раз собиралась письменно перед ним извиниться, но каждый раз отменяла свое решение, боясь рассердить его еще более; за то она мысленно смирялась перед ним, молила о прощении, плача, как ребенок, надеялась, что он придет, и представляла себе, как подойдет к нему, как протянет руку, как откровенно попросит извинения. Она еще не знала, как сильна может быть его молчаливая месть.
   Он не приходил. Тогда смирение Анны сменилось болью, продолжительной и острой, болью разлуки, которую ничто не может утолить, потому что все окружающее лишь напоминает об отсутствующем. К этой глубокой боли присоединилась тайная тревога, заставлявшая ее вздрагивать при каждом ударе звонка, при каждом грохоте остановившейся кареты. Она не имела покоя и в глубине души обвиняла его в несправедливости. Как мог он быть настолько несправедлив к ней, которая с того рокового дня жила единственно затем, чтобы ему повиноваться, быть его рабою? Как мог он ее наказывать единственно за то, что она признала ничтожным Луиджи Караччиоло?
   Каждый проходивший час увеличивал ее страдания, тем более, что не было души, в которую могла бы излиться ее душа, не было груди, на которой можно бы выплакаться. Она даже не смела заметить вслух, что Чезаре Диас уже несколько дней как не было. Только Стелла Мартини раза два сказала:
   -- Что-то не видно синьора Диаса... Вероятно, он занят.
   -- Должно быть, -- рассеянно ответила Лаура.
   -- Должно быть, -- слабым голосом повторила Анна, и ничего не прибавила, между тем как внутренне томилась горем, тревогою, подозрениями, ревностью. Да, ревностью! До тех пор ей и в голову не приходило, что жизнь этого человека, как и всякого другого, не могла обойтись без романа, короткого или долгого, серьезного или легкомысленного, тем более, что Чезаре Диас был богат, ничем не занят и здоров. В своем неведении она думала об этом, как будто других женщин, красивых, достойных любви, вовсе не было на свете. Теперь безутешное горе разлуки привело ей на ум эти страшные мысли, порою доводившие ее до отчаяния.
   Неужели в этом мире праздных и изящных красавиц у него не было возлюбленной, с которою он проводил все свободные часы, у которой, может быть, даже теперь сидел? К концу недели в душе Анны воцарился такой хаос, началась борьба столь разнородных чувств, что она почти теряла рассудок, как тогда, когда собиралась бежать с Джустино Морелли. Как тогда?.. Нет, хуже, чем тогда!
   Тогда она еще не знала жгучей ревности, отравляющей навек чистейшие радости любви; тогда тот, кого она любила, был настолько предан ей, что она не испытала этого горького чувства, этой неизлечимой болезни истинно-любящих сердец.
   Но кто же эта женщина? Какая женщина привлекла его настолько, что ради нее он забывал о своей девочке? Может быть, графиня д'Алеманья? Разве не упоминал он о ней, правда, редко, но всегда с заметным восхищением? Конечно, это была она, живая брюнетка с лазурными очами, цветущая, как роза, изящная и смелая в нарядах, она, неотразимая очаровательница! Увы! В продолжение восьмидневного отсутствия Диаса бедная Анна прошла через все стадии наивной надежды и наивного отчаяния, а также мучительной, унизительной, превышающей всякое терпение ревности. Он не приходил, а может быть и не придет совсем. Ведь он сказал, что ненавидит неблагодарных. Она неблагодарна! Не благодарить же ей было за его намерение отдать ее за Луиджи Караччиоло? Неужели она неблагодарна? Несколько раз она садилась писать ему письмо с просьбою прийти: то простую робкую записочку, то длинное страстное послание, полное противоречий, где не упоминалось о любви, но ею дышала каждая строчка, то короткое и решительное объяснение; но все это казалось ей неподходящим, и она рвала написанное, огорчаясь и не зная, как вернуть Чезаре Диаса.
   Она намекнула Стелле Мартини, что не худо бы справиться о его здоровье, и ее сухой ответ поразил ее в самое сердце. Она стала гулять как можно чаще, рассчитывая его встретить. Лаура предпочитала оставаться дома, читая, или работая над великолепной покрышкой на алтарь, или занимаясь хозяйством, которое перешло в ее руки со времени болезни Анны, так что Анна гуляла со Стеллою Мартини и, действительно, наконец встретила Диаса на тротуаре улицы Караччиоло... Она побледнела и остановилась, решившись не пропускать его мимо.
   -- Ах! Как ваше здоровье? Хорошо, не правда ли? -- спросила она дрожа.
   -- Превосходно, -- слегка улыбаясь, ответил Чезаре Диас.
   -- Вас что-то не видно, -- прибавила Стелла Мартини, которая глубоко его уважала за чрезвычайную к ней почтительность.
   -- В самом деле? -- выговорил он небрежно.
   -- Вас нет уже несколько дней, -- пробормотала Анна, глядя ему прямо в глаза.
   -- Несколько дней?
   -- Восемь дней.
   -- Восемь? В самом деле восемь? Вы это верно знаете?
   -- Мы считали, -- сказала она, отворачиваясь и как будто глядя на море.
   -- Благодарю за любезность... -- И он учтиво поклонился. Она почувствовала укол.
   -- Это делалось не из любезности, а из чувства... благодарности, -- проговорила она.
   -- Хорошо, -- лукаво одобрил он. -- Вы вступаете на добрый путь. Завтра повидаюсь с вами.
   И по обыкновению заботясь о приличии, он удалился, чтобы не стоять слишком долго с дамами на улице. Стелла Мартини и Анна молча дошли до Мерджелины, причем последняя шла быстро, с улыбкой на губах и сжимая свои руки в муфте; не пожал ли он одну из этих рук? Назад они вернулись тихо, надеясь снова его встретить, что действительно и случилось, только теперь он уже ехал на высокой и изящной венской тележке, которою мастерски правил Луиджи Караччиоло.
   Анна увидела их издали, поклонилась и улыбнулась обоим сияющей, счастливой улыбкой, которую Луиджи принял на свой счет и весело гикнул на шедших легкой рысью лошадей. Чезаре Диас также остался доволен, увидев в этой улыбке осуществление слов Анны. На площади Виктории Стелла Мартини спросила Анну, не хочет ли она продолжать прогулку. Девушка ответила отрицательно. Она его видела, сказала, что ждала его с тревогой, добилась обещания прийти, снова видела его и улыбнулась ему; этого было достаточно. Не следовало просить слишком многого у Провидения. Анна шла домой, довольная, как будто отыскала свое сокровище, а между тем, ведь, он был холоден, высокомерен! Но что за дело? Она его к себе вернула! Лишь бы наслаждаться его присутствием, слышать его голос, сидя рядом, говорить с ним, лишь бы он приходил ежедневно в определенный час, и она могла бы уверить себя, что этот час посвящен именно ей! Конечно, эта встреча была случайна, Чезаре Диас гулял по улице Караччиоло вовсе не с целью увидеть Анну; конечно, она и Стелла Мартини почти упросили его навестить их, но во всем этом он оставался верен своему характеру, и Анна была еще рада, что для восстановления своего душевного спокойствия ей не пришлось ему писать.
   Она благословляла этот случай, этот счастливый день, и отвечала Стелле односложно наклонив голову и улыбаясь, как бы скрывая в себе тайное счастье, неизвестное окружающим.
   Таким образом, любовь Анны доходила до того обожания, которому довольно одного присутствия любимой особы. Предмет этого обожания может быть зол, развратен, равнодушен, насмешлив, может выражать голосом и взглядом даже ненависть -- все равно! Только бы он пришел, удостоил бы показаться, позволил бы обожать себя! И когда другой голос -- увы! очень слабый, повторял ей, что, ведь, Чезаре относится к ней очень презрительно, не обращает никакого внимания на ее нежные страдания, что его привлекают другие интересы, она качала головою, побежденная, порабощенная на веки, и шептала про себя:
   -- Что делать? Он такой...
   Он был такой и таким следовало принимать его, потому что ничто в мире не могло его изменить, да и пожалуй хуже было бы, если бы он изменился. Он ничем не походил бы на других знакомых Анны, и был единственным существом в своем роде, которое своею жизнью и мыслями представляло прямую противоположность жизни и мыслям Анны. Надо было принимать его таким, или его лишиться!
   -- Синьор Диас совершенно здоров, -- сказала Стелла Мартини. -- Он завтра придет...
   -- Завтра, да! - - улыбаясь, подтвердила Анна.
   -- Его отсутствие было мне так неприятно...
   -- Мне также...
   -- Вы его любите, не правда ли? -- бесхитростно спросила Стелла Мартини.
   -- Да, -- сказала Анна после некоторого колебания.
   -- Он добрый... в сущности... хотя и говорит такие вещи. .. -- заметила добрая компаньонка.
   -- Да, он уж такой... -- пробормотала Анна, подтверждая жестом этот непреложный факт.
   Когда они пришли домой, Лауре бросился в глаза сияющий вид Анны, которая ходила взад и вперед, не расставаясь с муфтой и не снимая шляпы. Вдруг остановившись, она сказала Лауре:
   -- Знаешь, мы встретили Диаса...
   -- А! -- безучастно произнесла Лаура.
   -- Он здоров.
   -- Это очень естественно.
   -- И придет завтра.
   -- Хорошо, -- закончила Лаура и удалилась со своим видом мудрой девы, которая все знает, все оценила и уже ничему не удивляется. Однако на другой день, когда Анна, охваченная внезапной робостью, услыхав звонок, убежала к себе в комнату, навстречу Диасу вышла именно Лаура со своей очаровательной и спокойной улыбкой.
   -- О, мудрая Минерва! -- обратился к ней Диас, сжимая ее тоненькую белую ручку. -- Вы здоровы? Так и должно быть, потому что вам несвойственно хворать. И вы вовсе не считали дней моего отсутствия? Я понимаю вас. Я премудр, как и вы; мы с вами не уступим всем семи мудрецам Греции.
   Она ответила улыбкой. Чезаре Диас поглядел на нее с восхищением. Потом пришла Анна, слегка смущенная: румянец и бледность сменялись на ее лице. Она волновалась, говорила отрывисто, бросала испытующие взоры на Чезаре Диаса, который между тем сохранял полное спокойствие и, сидя в непринужденной позе, болтал с обычной фамильярностью, как будто ничего и не было. Он был настолько умен, что даже не упомянул о Луиджи Караччиоло, и Анне не пришлось выразить свою покорность, как она намеревалась. Возникшее между ними недоразумение и горький упрек Диаса в неблагодарности казались забытыми, так же, как и личность, из-за которой все это вышло. Диас даже имел вид человека великодушного, из деликатности не напоминающего о нанесенной ему обиде, и Анна была совершенно подавлена таким благородством его души.
   Это продолжалось несколько дней; потом, когда стало ясно, что Анна готова на все, чтобы изгладить из памяти Диаса эту первую схватку, Луиджи Караччиоло снова выступил на сцену и начал играть еще более значительную роль, чем прежде. Он опять стал попадаться всюду, ободренный той улыбкой на улице Караччиоло, воображая себе, что в душе Анны могла произойти неожиданная перемена. Теперь его обращение стало еще нежнее; он обходился с нею с почтением человека преданного, желающего провести всю жизнь у ног любимой женщины. Она невольно отступила с отвращением, когда снова его увидела, потому что не могла простить ему своей ссоры с Диасом, но он ничего не заметил, а она скоро оправилась и решилась быть с ним по возможности любезной. Но, принося эту жертву Чезаре Диасу, она внутренне страдала от сознания, что поступает бесчестно и готовит себе в будущем горе. Она с каждым днем компрометировала себя все более и более, насколько это возможно для светской девушки, т.е. принимала от Луиджи цветы, отвечала на его записки, выслушивала его любезности, иногда похожие на любовные объяснения, рассказы о его прошедшей жизни, планы будущего; а вечером, оставаясь одна и вспоминая все происшедшее за день, она дрожала от гнева и негодования на свою слабость, которая быстро вела ее к погибели. Но, из боязни опять на целую неделю лишиться Диаса, который мог провести эту неделю с графинею д'Алеманья или с другою любимой им женщиной, Анна продолжала принятую на себя роль, хотя чувствовала, что это не кончится добром.
   Чезаре Диас, несколько успокоенный на ее счет, выражал отеческое одобрение, и часто ей казалось, что он собирается произнести решительное слово. Тогда она бледнела от ужаса. Характер ее стал очень неровным, нервы расстроились, всякий пустяк доводил ее до слез, и часто, среди живого разговора, она погружалась в мрачное молчание.
   -- Что с вами? -- спрашивал Чезаре Диас.
   -- Ничего, -- отвечала она, проводя рукою по глазам, и на лице ее появлялась улыбка.
   Ему казалось, что он произвел маленькое чудо. Но он был предусмотрителен и понимал, что нельзя терять времени, что надо захватить Анну именно в этом периоде необыкновенной кротости, или отказаться от своего намерения. Луиджи Караччиоло становился все настойчивее: он любил Анну и говорил ей это в каждом слове, в каждом взгляде; каждым словом и взглядом он просил о любви, а Анна отступала, полная стыда, как будто эта любовь оскорбляла ее скромность.
   Время шло, Все знакомые поздравляли Анну со скорым замужеством. Напрасно она отвечала отрицательно; они качали головой и говорили, что она не может отвечать иначе, что следует расспросить Стеллу Мартини. Та неопределенно улыбалась, не говоря ни да, ни нет, чем еще более подтверждала эти догадки. Анна очутилась в заколдованном круге, который постепенно суживался, и ей хотелось громко, на весь мир, крикнуть, что это не правда, что она не выйдет за Луиджи Караччиоло, так как любит другого.
   Объяснение ее с Чезаре Диасом произошло как раз в тот день, в который, год назад, она встала после болезни. Накануне этого дня, бледная, выведенная из себя настояниями Луиджи Караччиоло, который требовал ответа на свое письмо, она подошла к Диасу, говорившему с Лаурой, и тихо сказала ему:
   -- Мне нужно переговорить с вами.
   -- И мне также! -- воскликнул он, быстро оборачиваясь.
   -- Так завтра? -- произнесла она бледнея.
   -- Завтра утром ждите меня.
   Он продолжал беседовать с Лаурой. Анна уселась на балконе; голова у ней кружилась и ужас леденил все ее тело, как ни старалась она ободриться. Еще страшнее стало ей на другое утро. Ей хотелось сходить в церковь, но ее удержал стыд при мысли, что чужие могут заметить ее волнение. Только про себя она ежеминутно шептала: Матерь Божия, помоги мне!
   Впрочем, когда явился Диас и, как ни в чем не бывало, вступил в самый обыденный разговор с Лаурой и Стеллой, ей стало несколько легче и явилась даже надежда, что все как-нибудь уладится, хоть на время. Когда Лаура и Стелла скромно удалились, Чезаре стал серьезнее и выжидательно замолчал. Анна увидела, что отступление невозможно, вынула из кармана письмо Караччиоло и протянула его Диасу для прочтения. По его лицу скользнуло выражение легкого удивления, потом он с вежливым поклоном попросил позволения прочесть, молча прочел и возвратил Анне сложенное письмо.
   -- Что вы скажете?
   -- Что ж!.. -- неопределенно проговорил он.
   -- Это письмо вы считаете серьезным?
   -- Да, оно серьезно.
   -- Я легко могу ошибиться, -- начала она с чувством, -- поэтому хочу посоветоваться с вами. Вы... знаете в этом толк!
   -- Немного, -- сказал он улыбаясь.
   Они говорили тихо, не глядя друг на друга, тем не менее, каждый раз, как она начинала говорить, у нее падал голос.
   -- Вам не кажется это дерзким?..
   -- Что Караччиоло написал письмо?
   -- Да.
   -- Нет, не кажется. Влюбленные всегда пишут. Иногда... эти письма не отсылаются, но непременно пишутся.
   -- Правда! -- загадочно прошептала она.
   -- Он вас любит, поэтому пишет вам.
   -- Любит меня? -- спросила она дрожа.
   -- Ну, да.
   -- Вы это верно знаете?
   -- Как нельзя вернее.
   -- Он вам сказал?
   -- Сказал.
   -- Что ж вы ему ответили?
   -- Я? -- Ничего, он ни о чем меня не спрашивал, а просто рассказывал о своей любви. Он ждет ответа от вас.
   -- От меня? -- воскликнула она, откидываясь назад.
   -- Каждое письмо требует ответа от того лица, которому адресовано.
   -- Я не стану отвечать, -- тихо заметила она.
   -- Почему? -- спросил он с некоторым удивлением.
   -- Потому что мне нечего ему сказать.
   -- Вы его не любите?
   -- Нет.
   -- Нисколько? Он даже вам не симпатичен?
   -- Я не люблю его, и он мне даже не симпатичен.
   -- А я думал иное... -- возразил он, становясь серьезнее и видя, что подошел к препятствию.
   -- Вы ошибались...
   -- Я видел, что вы с ним любезны, что вы без неудовольствия выслушиваете его комплименты. Это много -- для девицы. -- И он слегка нахмурил брови.
   -- Я это делала, чтобы доставить вам удовольствие! Потому что он -- ваш друг! -- вскричала она, протягивая руки и желая оправдаться.
   -- Благодарю вас, -- сухо ответил он.
   Воцарилось молчание. Он играл старинной монетой, висевшей на его цепочке, и не поднимал глаз.
   -- Так что, -- сказал он, наконец, -- вы не пошли бы замуж за Луиджи Караччиоло?
   -- Нет, никогда.
   -- А он славный молодой человек: из хорошей семьи, богатый и любит вас!
   -- Я не люблю его и не хочу за него идти.
   -- Любовь совсем не нужна для брака, -- холодно заметил Чезаре.
   -- Может быть, для других, а для меня нужно! -- воскликнула она, пораженная до глубины души этою аксиомою.
   -- Вы не знаете жизни, моя милая. Брак по расчету имеет столько же шансов на счастье, как и брак по любви. Для чего же нужна страсть?
   Она опустила голову, ничуть не убежденная, упорно оставаясь при своем мнении, но не решаясь ему противоречить.
   -- Если вы не хотите идти за Луиджи Караччиоло, то должны стараться не видеться с ним. Не правда ли?
   -- Я буду его избегать.
   -- Он постарается увидеть вас.
   -- Я не стану выходить.
   -- Он вам напишет.
   -- Я уже сказала, что не буду отвечать ему.
   -- Он будет настаивать, я его знаю.
   -- Вы ему скажете, что этот брак невозможен.
   -- Ну, нет, моя милая, я не передаю таких неприятных вестей, -- сказал он серьезно.
   -- Разве вы... разве вы не опекун? -- прошептала она, дрожа.
   -- Да, я -- опекун, но, признаюсь, мне было бы приятно, если бы Франческо Аквавива не возлагал на меня этой обязанности. Скажу откровенно, я бы желал быть вам совсем чужим.
   -- Неужели... я... такая дурная? -- спросила она умоляюще, со слезами на глазах.
   -- Не знаю, хорошая вы или дурная: я не теряю времени на определения. Знаю только, что вас любит хороший, красивый и богатый юноша, а вы, без всякой причины, от него отворачиваетесь; знаю, что он хочет на вас жениться, а вы ему отказываете. Извините, милая Анна, но я хотел бы спросить вас: полагаете ли вы, что вам легко выйти за другого?
   -- Что вы хотите сказать?
   -- Я говорю: думаете ли вы, что так легко дождетесь другого предложения?
   -- Объяснитесь, я не понимаю, -- сказала она, вдруг бледнея, потому что поняла.
   -- Душа моя, вы, значит, забыли прошедшее? -- ответил он холодно.
   -- О каком прошедшем вы говорите? -- гордо воскликнула она.
   -- Я говорю о вашем бегстве из дому, моя милая! Я говорю о дне, проведенном в Помпее с молодым человеком.
   -- О, Боже! -- Она закрыла лицо руками.
   -- Без восклицаний, Анна; мы говорим серьезно. Придите в себя и сообразите, что таких вещей не делает порядочная девушка, что Луиджи Караччиоло этого не знает или едва догадывается, но всякий, кому это станет известно, ни за что не женится на вас. Это очень неприятно и больно, но я должен вам это сказать. Выходите, выходите за него, я даю вам истинно-дружеский совет: выходите за Луиджи Караччиоло.
   -- Я поступила дурно, -- глухо сказала она, -- но разве вы и Лаура меня не простили?
   -- Конечно! Но мужья и женихи не прощают таких вещей. Как тщательно я скрывал эту тайну! Я старался, как для родной дочери, а вы пропускаете удобный случай, который может и не вернуться! Где найдете вы человека настолько ослепленного любовью, как Караччиоло?
   -- Я совершила проступок, это правда, но я не нарушила долга, -- сказала она и взглянула ему в лицо.
   -- Но, несчастная, ведь это знаю только я! -- вскричал он, окончательно выходя из терпения.
   -- С меня довольно, -- просто отвечала она.
   Он был тронут, однако захотел воспользоваться случаем, чтобы высказать все:
   -- Анна, Анна, вы глупая девочка, вот и все! Влюбляетесь в бедняка, бежите из дому, рискуете честью, и только чудо вас спасает; потом хвораете, выздоравливаете, забываете бедняка и, когда к вам сватается хороший человек, отказываете. Это безумно! Анна, выходите за Луиджи Караччиоло, я прошу вас об этом!
   -- Вы не можете просить меня об этом.
   -- Но почему? Что вы его не любите, это не причина!
   -- Ищите другую причину, -- сказала она таинственно.
   -- И найду!
   В его голосе слышалась непривычная ему угроза. Гнев был ему также непривычен, как и резкость, с которой он напал на девушку. Во второй или третий раз в жизни он вышел из себя, чувствуя перед собою непонятное, но неодолимое препятствие, о которое разбивается вся его сила. Как? Он, человек пожилой, опытный, умный, привыкший к удачам, готовый на все для достижения цели, он не может победить слабой и глупой девчонки! Это приводило его в бешенство.
   Она сидела, дрожа и мысленно повторяя его жестокий упрек. Ах! Если бы возможно было уничтожить прошедшее, вырвать этот лист из книги ее жизни, сделать так, как будто этого дня в Помпее не было вовсе.
   -- Вы влюблены в другого, правда? -- насмешливо улыбаясь спросил Чезаре.
   Анна не отвечала, но судорожно сжала руки.
   Как он прямо шел к истине и как она боялась, что он угадает!
   -- Что же вы не отвечаете? Вы еще влюблены?
   -- Как еще?! -- дрожа, воскликнула она.
   -- Я говорю, что вы отказываете Луиджи Караччиоло из любви к другому. Ведь подобные вам девицы веруют в вечную страсть, в любовь до гроба и прочий вздор. Вы еще любите Джустино Морелли?
   -- Ах, оскорбляйте меня как-нибудь иначе, но не унижайте до такой степени! -- вскричала она, разражаясь рыданьями.
   -- Успокойтесь, -- сказал он, глядя на нее с холодным любопытством.
   -- Ради Бога, умоляю вас, не наносите мне такой обиды. Говорите, что хотите, но не это, не это!
   -- Успокойтесь! -- повторил Диас. -- Поговорим в другой раз!
   -- Послушайте, послушайте, -- начала она, вспыхивая и оживляясь, -- погодите уходить! Простите меня, если я разрушила какой-нибудь из ваших планов, отказывая Караччиоло, но видите ли, я не могу, в самом деле... И никогда не буду в состоянии... Вы смеетесь над словом никогда? Вы правы: сердце человеческое слабо! Простите же меня! Вы сами увидите... потом... что я была права... и что я ничем вас не стесню... я буду послушна, кротка, всегда, во всем... я так ничтожна перед вами...
   Теперь она уже плакала горькими слезами.
   Мало-помалу, они забыли о Джустино Морелли, олицетворявшем прошедшее, и о Луиджи Караччиоло, представлявшем собою будущее. Она обращалась к нему со слезною мольбою, как к властелину своей жизни, он слушал ее с возраставшим любопытством, как будто с глаз его спадала завеса, открывая ему хотя неожиданное, но, тем не менее, поразительное зрелище. Если в первой схватке он был побежден, то теперь его мужская гордость оказалась победительницей, и по лицу его скользнула улыбка.
   -- Не плачьте, -- сказал он.
   -- Ах, оставьте меня... я так несчастна, я загубила свою жизнь... но я не знала... клянусь вам... ничего не знала... Теперь все кончено... я погибла...
   -- Не преувеличивайте...
   -- О, вы сами сказали, вы совершенно правы: порядочные, честные девушки так не поступают... Вы правы, вы один всегда, потому что вы так умны! Но если бы вы знали. .. что испытывает мое сердце... как страсть овладевает мною... вы пожалели бы меня...
   -- Не плачьте же, -- сказал он тихо.
   -- Ах, никакие слезы не уничтожат прошлого, -- с горечью сказала она.
   -- Прощайте, Анна, -- сказал он, вставая.
   -- Не уходите, -- она взяла его за руку, -- я ничего вам не сказала... не могла объяснить... Перестаньте сердиться на меня... Или нет, довольно на сегодня! Я потеряю голову, я это чувствую... Я вам надоедаю... Вы правы: это скучно, когда женщины делают сцены... но вам надо знать... надо. .. я напишу... Вы позволите? Я все напишу...
   -- Напишите, -- сказал он тихо, отворачиваясь.
   -- И вы меня прощаете? -- спросила она, приближая свое лицо к его лицу.
   -- Мне не в чем вас прощать, -- и он быстро отступил. -- Напишите. Прощайте, Анна!
   Она опустилась на стул в утомлении, как бы упав с неизмеримой высоты. Диас задумчиво вышел и рассеянно поклонился Лауре и Стелле в зале. Обе они вошли в гостиную к Анне.
   -- Ну, так у нас скоро свадьба? -- весело спросила Стелла, не замечая красных глаз и волнения Анны.
   -- Нет, -- сказала последняя, -- не только не скоро, но и совсем не будет.
   Смущенная Стелла тотчас вошла в свою обычную роль сдержанной компаньонки и удалилась под каким-то предлогом, чтобы оставить сестер вдвоем. Лаура седа за свою кружевную скатерть; Анна осталась на том же месте, закрыв глаза рукою и по временам вздыхая. Так прошел час. Лаура подняла голову и ясным голосом сказала:
   -- Ты влюблена в Чезаре Диаса?
   -- Да, -- просто ответила Анна.
   Опустив густые ресницы, Лаура продолжала работать.
  

VI

   В ту же ночь Анна написала Диасу длинное письмо. В этом послании, со свойственною ей экзальтацией, она изобразила ему свои душевные муки, со времени побега в Помпею, и свое глубокое раскаяние в прошедших ошибках. Письмо оканчивалось следующими строками:
   "Вы глубоко меня огорчили, приписав мой отказ Луиджи Караччиоло любви к Джустино Морелли. Я не могу слышать о Морелли без негодования. Я на него не сержусь. Нет, нет! Он для меня умер, не существует, и негодую я не на него, а на самое себя. Он не виноват ни в чем. Это несчастный простак, глупый и мелочный, честный -- да, вы так на этом настаивали, -- но с таким ограниченным умом и сердцем!.. А я, между тем, подняла его на высоту идеала, в его лице создала себе кумира, затем чтобы перед ним поклониться. Боже, как могла я ошибиться настолько! Ведь при одном звуке моего голоса он бледнел и дрожал! Вспоминая об этом, я ломаю свои руки от отчаяния, потому что отдала свое первое чувство ничтожеству; потому что я любила трусливого дурака, который целовал мне руки, как благодетельнице, сознавая свою духовную нищету, между тем как моя любовь могла бы обогатить его. Но тоща я ничего не видела и не понимала: я любила его без всякой причины, безумно расточая сокровища своего сердца. За что же мне ненавидеть Джустино Морелли, который остался тем, что он есть, был и будет, -- робкой посредственностью, сознающей свое ничтожество и отказавшей мне из страха, да, из страха! Ведь, это я хотела любить его насильно и бежать с ним, в он не хотел. Я одна во всем виновата и могу ненавидеть только себя за слепоту, упорство, безумную гордость и заблуждение. Поэтому воспоминания о прошлом и размышления о будущем вызывают во мне горькое чувство: между мною и счастьем стоит призрак, тень моей умершей любви, которая была для меня не позором, но падением души. И когда теперь мне напоминают о Джустино Морелли, говорят, что я его люблю, я могу только возмущаться и умоляю, чтобы мня не оскорбляли. Теперь я избрала себе достойный идеал, с душою высокою и сильной, я прислонилась своим слабым сердцем к сердцу непоколебимому. Измученная и несчастная, я надеюсь ожить в лучах моей второй любви, несмотря на горькое воспоминание о первой, которой не могу себе простить; надеюсь, что меня не прогонят от пылающего очага во мрак и холод, где мне осталось бы лишь умереть. Бог не может не сжалиться надо мною. Вы, мой друг, не можете оттолкнуть меня. --

Анна."

   Чезаре Диас с большим вниманием два раза прочел это письмо, потом вышел из дому для обычных дел. По возвращении, он снова взял письмо, прочел его в третий раз и тут же написал следующую записку, которую послал Анне:
   "Милая Анна, все, что вы мне пишете, очень хорошо, только я не понимаю, кого именно вы любите. Жму вашу руку.

Чезаре Диас."

   Получив эту записку, она взяла лист бумаги и, без числа, без обращения написала:
   "Люблю вас. Анна Аквавива."
   Чезаре Диас ничего не ответил и не приходил целый день. Потом написал вот что:
   "Милая Анна! Это очень хорошо; ну, а потом что?

Чезаре Диас."

   Она была поражена. Она сделала такой важный шаг и в пылу страсти рискнула всею своею будущностью, преодолев сдержанность и стыд; такой поступок, такое признание в любви должно было, по ее мнению, произвести сильное впечатление на Диаса: пожалуй, рассердить его, но взволновать во всяком случае. Она ожидала гневного ответа, известия об отъезде, -- и вдруг получила простую, ни ласковую, ни холодную, а самую обыкновенную записочку. Это было хуже всего. Чезаре не испытывал ни гнева, ни удовольствия, а одно полное равнодушие: ему казалось только любопытным то, что так тревожило ее. Для нее любовь опять была трагедией, -- для него опять являлась самым обыденным житейским фактом.
   Чезаре Диас был невозмутим, -- такова была единственная ясная мысль Анны среди смятения ее дум и чувств. И горе, и радость были бессильны над его душой. Она бросилась на постель, лицом в подушки, и стала думать о том, что все ему сказала и не произвела на него ни малейшего впечатления. Что же делать теперь? Ведь он спрашивал ее с самым непритворным любопытством: "А что потом?" Ему хотелось это знать, как читателю романа хочется знать развязку. А может быть, вопрос этот был предложен лишь из вежливости, тогда как она дрожала от страха, раскрывая записочки, которые теперь лежат у. нее под подушкой? Но что же это был за человек, которого не трогала такая глубокая, сильная и чистая страсть, такая покорность, такая любовь?
   Заглушив подушкою рыданья, она всю ночь ощущала холод и пустоту при мысли о том, каково должно быть сердце Чезаре Диаса: ей казалось, что она стоит перед высокой ледяной горой на узкой и крутой тропинке, поднимающейся между двумя ледяными стенами, среди ослепительного белого снега, которого солнцу никогда не удастся растопить. В этом виденьи она одиноко и медленно шла по снежной пустыне, куда не долетал голос человеческий, едва передвигая утомленные ноги, чувствуя тяжесть в голове и стеснение в груди от этого холода, от этой белизны, от этой мертвой тишины. Ей казалось, что силы ее быстро истощаются, что никогда ей не дойти до вершины, откуда видно кроткое мерцание звезд; ей казалось, что все труды ее пропадают даром, что ей придется погибнуть здесь, внизу. Ее напряженно работавшее воображение создало даже образ трупа, лежащего на снегу с закрытыми глазами, посиневшими губами, руками, вытянутыми вдоль тела; в этом трупе она узнала себя умершую, не достигнув цели. Крик ужаса вырвался из ее груди.
   -- Что с тобою? -- спросила Лаура, просыпаясь.
   -- Ничего. Спи спокойно! -- ответила Анна, еще дрожа и закрывая глаза руками.
   Но с наступлением рассвета рассеялись страшные грезы, и голос любви зазвучал с новой силой. Чувствуя такую любовь в своем сердце, она стала думать, что такое чувство должно, непременно должно тронуть Чезаре Диаса, что -- кто любит покорно, с верою и самоотвержением, тот рано или поздно дождется взаимности. Если воля имеет магнетическую силу, то и против любви не может устоять никакое равнодушие. -- Я так буду любить его, так буду любить, -- думала она, -- что ему нельзя будет не почувствовать этого! -- Она возложила всю надежду на единственный талисман, которым владеют некоторые души: на силу чувства, которая чудесным образом может победить холодного демона равнодушия. Как знать?! Ему сорок лет, но, может быть, он никогда не испытал сладости беспредельной любви; может быть, сердце его застыло ранее, чем нежность согрела его. Ведь есть люди, которые черствеют от одиночества и которым любовь, хотя и поздняя, может создать вторую молодость, дать новую жизнь, более человечную, более яркую.
   В уме Анны создавался идеал самоотверженной преданности, великой жертвы, которую она должна принести Диасу, чтобы дать ему понять всю сладость взаимной любви. Ей показалось, что она избрана для этого апостольского подвига любви, для этого долгого и трудного дела, что она отыщет под холодной золою божественную искру. Ей показалось, что теперь она нашла смысл и цель существования, она должна была любить его, -- вот и все.
   Пламенная вера одушевляла ее теперь: она надеялась на победу, но не считала постыдным поражение, лишь бы иметь возможность любить.
   Полная этого сосредоточенного энтузиазма, она написала Чезаре Диасу: "Зачем вы меня спрашиваете: что потом? Я этого не знаю. Я не спрашивала об этом у Бога, дозволившего мне полюбить вторично, не спрашивала у собственного сердца в тот божественный вечер, когда узнала, что оно принадлежит вам. Мы всегда слишком поздно узнаем, что будет потом, когда уже нельзя бороться с судьбою. Мне известна только одна истина: я вас люблю. И вы, вероятно, знали это раньше. Разве вы не видели, как я склоняю мою гордую голову, нетерпящую ига, перед вами, к которому когда-то питала отвращение. Да, вы внушали мне антипатию вашею холодною светскою мудростью. Но потом, во время болезни, я начала любить вас. Моя душа, чувствуя собственную хрупкость, искала в вас опоры и защиты. Я не прошу вас любить меня. Может быть, вы связаны другой любовью, может быть, не хотите любить, может быть, вам не нравятся ни моя внешность, ни моя душа -- я не знаю! Знаю только, что вы -- сила, что вы мудрость, что вы спокойно идете по избранному пути, торжествуя в вашем превосходстве. Может быть, вы полюбите. -- И этого не знаю, да не все ли равно? Не бойтесь: я ничего у вас не прошу. Я знаю, что ни одною из ваших привычек вы не пожертвуете никому на свете; знаю, что ни за что не измените внешнего порядка вашей жизни; знаю, что вы любите быть спокойным. Ну, что же? Ваши желания для меня закон. Я никогда не осмелюсь стеснять вас. Вы будете жить, как и прежде, только помня, что в одном уголке Неаполя есть существо, для которого вы составляете смысл и цель жизни, которому ежедневно необходимо видеть вас хоть короткое время. Я люблю вас глубоко и нежно, но ничуть не надеюсь на взаимность, и эта-то полная безнадежность и избавит вас от всякой навязчивости с моей стороны. Моя любовь будет всегда окружать вас, но она будет тиха и молчалива. Я должна любить вас именно так, почтительно, с беспредельной благодарностью человека, возвращенного к жизни. Но при этом не забывайте, что за вас я с восторгом пошла бы на смерть. Теперь вам известно все. Ответа я не прошу, даже боюсь. Приятного вы ничего мне не скажете, а неприятное я знаю сама. Но ради всего, что я вам сказала, еще раз умоляю вас: пожалейте меня, смотрите на меня, как на душевнобольную, нуждающуюся в снисхождении людей здоровых, не обижайте меня, предоставьте меня моей страсти, не забывайте, что каждым неосторожным словом можете глубоко ранить меня! -- Анна Аквавива".
   Чезаре Диас глубоко задумался над этим письмом, хотя он еще ранее предугадывал его содержание. Самая сдержанность Анны и ее смирение произвели на него более впечатления, чем сильнейший лиризм. Конечно, его самолюбию сорокалетнего человека было приятно и лестно, что за несколько слов и мимолетную ласку женщина может полюбить его. Свойственная всем заурядным людям мужская гордость его торжествовала. Но в глубине души он был сильно озабочен. Любовь Анны ставила его в затруднительное положение: он знал по опыту, что она способна на всякие крайности, умеет только любить и повиноваться внушениям чувства. Теперь она преклонялась перед ним, ни на что не надеясь, ничего не желая, подпав непреодолимой власти чувства, но надолго ли это? Чезаре Диасу, как человеку очень опытному, были известны бессознательные, но лукавые уловки; он понимал отлично, что в письме выражено не все, что у Анны должен быть свой план.
   Сознание любви красивой и страстной двадцатилетней девушки ласкало его старое, застывшее сердце и бросало на него отблеск новой молодости; но он говорил себе, что не следует попадаться в эту ловушку, что надо быть осторожным, потому что все оканчивается в этом мире, особенно торжество тщеславия, хотя бы мы его и не искали. Позволять себя любить может быть приятно, особенно когда мужчине сорок лет, а женщине двадцать, и она -- красавица, но может ли длиться такое положение вещей? Может ли безнадежная страсть находить в себе самой удовлетворение? Не наступит ли минута возмущения, когда всякий аскет любви пожелает взаимности. Конечно, если Чезаре будет буквально исполнять сказанное в письме, то Анна останется в этом состоянии аскетизма, но придет время, когда она, в силу возраста, характера, темперамента, в силу самой любви своей, захочет быть им любимой. Безнадежная любовь есть химера, чувство требует взаимности. Что будет он делать, когда Анна потребует его любви.
   Так его практический ум указал ему на затруднительную сторону дела, и мысль эта, довольно мучительная, стала сопровождать его повсюду. Во время разговора, за игрою, или в театре ему вдруг приходило в голову: "смотри же, ведь она тебя любит и со временем захочет, чтобы и ты любил ее". В этом заключалось все, -- остальное было лишь набором слов. Но, наконец, ему удалось избавиться от этой тайной тревоги: ведь, он ничем не вызывал ее любви, и эти страсти, возникающие в пустом пространстве, вероятно, недолговечны. Этот человек никак не поддавался горю и, когда что-нибудь его мучило, он всегда умел утешить себя. Надо все предоставить времени. Анна, может быть, забудет! Разве не забыла она Джустино Морелли?!
   Итак, Чезаре Диас успокоился. В душе его осталось только удовлетворение невольно одержанной победы. Он все же был человек, а быть любимым приятно всякому. А потом... потом обстоятельства покажут, что делать.
   Он ничего ей не ответил. Между прочим, он был врагом любовных писем, к которым питают пристрастие юноши и люди, имевшие мало успеха в любви, -- к этим письмам, в которых говорится более, чем есть на деле, которые могут пропасть, очутиться в чужих руках и быть прочитаны посторонними. И что бы он мог ей написать? Ничего. Он не любил ее. Она верно угадала, что ему нечего ей сказать. Но чтобы сразу преодолеть неловкость, через два дня он отправился к Аквавива. Он шел пешком, обычной своей эластической походкой, составлявшей одну из его прелестей, куря превосходную сигару, словом -- довольный всем миром и особенно собою. А между тем его звонок отдался в сердце Анны. Как только она написала свое письмо, возбуждение ее сменилось апатией и сомнения стали мучить ее с новой силой. Она мысленно следила за этой бумагой, которой вверила свою тайну, скрепив ее своею подписью, видела, как она попадает в руки Чезаре Диаса, видела его самодовольную улыбку и бледнела, как будто в самом деле присутствовала при этой сцене, а не создала ее сама, силою собственной фантазии. Вероятно, он гневно разорвал эту бумагу, на которую рука Анны ложилась так нежно; воображение ее работало так отчетливо, что она слышала шуршание разрываемого на клочки письма, видела, как эти клочки летят в корзину для старых бумаг, и как Чезаре Диас, недовольный, негодующий садится за письменный стол, чтобы в холодной и резкой записке сказать ей одну из тех грубостей, которые деликатны не по сущности своей, а только по форме. Вот и слуга Диаса уже направляется к дому Анны с этою злополучной запиской, и Анна вздрагивала, краснела и закрывала лицо руками пугаясь собственного вымысла. Она так волновалась, что Стелла Мартини качала головою, глядя на нее, и опасалась, как бы не вернулись печальные дни ее болезни; а сестра ее, Лаура, отлично зная, в чем дело, время от времени иронически улыбалась.
   -- Да что с ней? -- спрашивала Стелла, говоря об Анне.
   -- Не знаю, не знаю, -- спокойно отвечала Лаура.
   Но раз, когда ей надоели заботливые расспросы компаньонки, она сказала:
   -- Она, кажется, влюблена.
   -- Опять? -- с некоторой тревогой спросила Стелла, уже подозревавшая нечто подобное.
   -- Да, опять, -- подтвердила белокурая красавица.
   -- В кого же?
   -- Она не поручала мне сказать вам это, -- резко оборвала Лаура, выходя из комнаты, чтобы прекратить разговор.
   Стелле Мартини показалось, что ясное и спокойное лицо Лауры при этом омрачилось, и она стала горько упрекать себя за то, что не умела сделаться доверенным лицом обеих девушек.
   После резкого ответа Лауры, она тотчас пошла в комнату девиц, где застала Анну в молитве перед образом Божией Матери. Не желая мешать ей, она удалилась, но через несколько времени вошла вторично. Анна еще стояла на коленях, но уже не молилась, а только глубокие вздохи время от времени приподнимали ее грудь. Стелла приблизилась к ней и только дотронулась до ее плеча. Анна подняла голову и устремила на нее рассеянный взгляд.
   -- Что с вами? Вы страдаете? Отчего вы не доверитесь мне? -- с усилием сказала она, преодолевая свою робость.
   -- Если я страдаю, то по собственной вине, и утешить меня может один только Бог, -- пробормотала она, вставая.
   -- Ваше сердце в сильной тревоге?
   -- Да, -- понизив голос, сказала Анна.
   -- Вы еще раз создали себе мечту, которая не может осуществиться?
   -Да.
   -- Зачем же, моя милая, доставляете вы себе такую муку?
   -- Затем, что, вероятно, такова моя судьба.
   -- Вы молоды, красивы и богаты; вы бы должны быть госпожою вашей судьбы! Пусть бедные, одинокие, склоняют голову под гнетом неизбежности.
   -- Ах, я гораздо несчастнее нищей, удрученной годами и нуждою и протягивающей руку прохожим! -- вырвалось у Анны, причем она побледнела, а глаза ее засверкали лихорадочно.
   -- Не говорите о том, чего не знаете, -- прошептала Стелла, взяв ее за руки и принуждая ее сесть. -- Расскажите мне о своем горе.
   -- Я ничего не могу рассказать вам, не могу: это свыше сил моих, -- сказала Анна прерывающимся от волнения голосом.
   -- Я понимаю: я здесь не более, как бедная наемница, но я так вас люблю! И я хочу сказать вам, Анна, что нет непоправимых несчастий...
   -- Если Матерь Божия не поможет мне, то мое горе непоправимо.
   -- Только против смерти любимых нами людей мы бессильны, -- сказала Стелла, качая головою. -- Вы узнаете это... потом...
   -- Уж лучше умереть, чем так жить, -- мрачно сказала Анна.
   -- Да неужели же у вас нет ни луча надежды?
   -- Кто знает...
   -- Тут все зависит от одного человека?
   -- Да.
   -- Я его знаю?
   Но Анна, приложив палец к губам, знаком попросила ее замолчать: раздался звонок. Из груди Анны вырвалось полузаглушенное восклицание:
   -- О, Боже!
   -- Что с вами? -- сказала Стелла, вздрогнув.
   -- Ничего, ничего, -- пролепетала Анна, в смущении, проводя по лицу платком, чтобы скрыть свою тревогу. -- Выйдите на минуту отсюда!
   -- Вы хотите, чтоб я оставила вас одну?
   -- Да, пожалуйста, на минутку. Я сейчас оправлюсь.
   -- И тогда... выйдете к нам? -- спросила Стелла, все еще колеблясь.
   -- Выйду... выйду... когда буду в силах. Мне надо успокоиться.
   Стелла Мартини тихонько ушла. В гостиной Чезаре Диас показывал Лауре, смотревшей очень внимательно, рисунки иллюстрированного Figaro, медленно переворачивая большие черные и раскрашенные страницы. Он поклонцлся компаньонке и спросил:
   -- А Анна?
   -- Сейчас придет, -- ответила Стелла с некоторой неуверенностью.
   -- Она здорова?
   -- Так себе.
   -- Может быть, она захворала? -- спросил он, поднимая голову.
   -- Не думаю; вы сами увидите.
   Он и Лаура продолжали рассматривать рисунки, а Стелла молча вышла, чтобы скрыть свое беспокойство. Вдруг легкими шагами вошла Анна. В сердце и висках у нее так и стучало: она не в силах была даже поклониться, а бесшумно села по другую сторону стола. Сестра и посетитель не заметили ее прихода; окончив обзор иллюстраций и кладя "Фигаро" на стол, Диас сказал:
   -- Довольно мило?
   -- Да, мило, -- одобрительно подтвердила Лаура.
   Тут только они увидели Анну. Диас поклонился с любезной улыбкой и спросил:
   -- Как поживаете?
   -- Хорошо, -- ответила она с легкой дрожью в голосе.
   -- Синьора Мартини сказала мне, что вы дурно себя чувствуете...
   -- Ей показалось... Я здорова... -- пробормотала она, оскорбленная этою заботливостью, в которой выражалось одно сострадание. -- Немножко расстроены нервы...
   -- Это от погоды: теперь дует широкко, -- объяснил Диас с внезапною холодностью.
   -- Да, широкко, -- повторила Анна, говоря как во сне.
   -- Солнце вас поправит!
   -- Да, солнце меня, вероятно, поправит, -- еще раз машинально согласилась она.
   Лаура, не прерывая их беседы, встала и вышла со своим обычным спокойствием. Анна, видя, что остается одна с Диасом, сделала движение, чтобы удержать сестру, но голос замер у нее в груди, и рука упала на столик. Она дрожала. Чезаре Диас глядел на нее с легкой улыбкой; она не поднимала глаз, будучи не в силах противиться этому взгляду и этой улыбке. Вероятно, он видел ее волнение и, пожалуй, находил в нем удовольствие. Тем не менее, понимая, что эта немая сцена не может длиться бесконечно, он решился заговорить; сделав жест, как бы резюмирующий только что произнесенную речь, он сказал беззаботно, даже с оттенком шутливости:
   -- Итак, вы меня любите?
   Она взглянула на него и не смогла сказать ни слова, только медленно сделала утвердительный жест.
   -- Любопытно бы узнать, за что? -- заметил он, не меняя тона и играя старинной монетой, висевшей у него на цепочке.
   Она посмотрела на него с удивлением, но ничего не ответила.
   -- Ну, да; за что? -- повторил Диас. -- Должна же быть причина, почему мы любим одного человека, а не другого. Откройте мне эту причину. Может быть, я обладаю какою-нибудь добродетелью, которой сам не замечал...
   Бледная и смущенная Анна устремила на него умоляющий взор. Разве она не просила его не насмехаться над нею, не делать ее чувства предметом шутки? Он понял и тотчас сказал:
   -- Извините, Анна, но мне свойственна дурная привычка не относиться серьезно ко многим таким вещам, которые кажутся очень серьезными другим. Я перестану, потому что шутки мои вас огорчают. Но не забудьте, что когда-нибудь вы мне скажете, за что меня любите.
   -- За то, что это -- вы, а не кто-нибудь другой, -- тихо сказала она.
   -- Причина веская и глубокая, -- с мимолетной улыбкой заметил Диас, -- но требует долгого размышления, чтобы быть постигнутой. И, разумеется, вы будете любить меня всегда?
   -- Всегда, -- сказала она едва слышно.
   -- Позвольте сказать вам одну вещь, которая вам не понравится? -- спросил он, полушутя, полусерьезно.
   -- Скажите! -- вздохнула она.
   -- Я не хочу обижать вас, но мне кажется, что вы несколько поторопились... не правда ли? Год назад вы также думали, что будете любить кое-кого... всегда. Согласитесь, что теперь вы забыли его совершенно. А что будет еще через год с этим другим всегда, скажем так: с моим всегда?
   Тут он остановился. Она побледнела, глаза наполнились слезами, она готова была лишиться чувств, так поразила ее эта насмешка. Он это заметил: ему приятно было сознание, что своими словами он заставляет ее дрожать, как натянутую струну, однако, жестокости в нем не было, и он никого не желал мучить напрасно.
   -- Я слишком огорчил вас, в самом деле! Ужасно неприятно выслушивать правду... А разве это -- не правда?.. Ну, как хотите! Но улыбнитесь же хоть чуть-чуть, не воображайте, что одни слезы интересны: к вам идет также быть веселой.
   И несчастная, покоряясь этому голосу, этой силе духа, которою дышало каждое слово, улыбнулась сквозь слезы, -- с трудом, но улыбнулась.
   -- Итак, вечная любовь! -- продолжал он. -- Что же вы будете делать?
   -- Ничего больше, как только любить вас!
   -- Вам этого довольно?
   -- Должно быть довольно, -- твердо ответила Анна.
   -- Вы легко удовлетворяетесь, -- медленно произнес он.
   -- И вы всегда будете так же скромны в ваших требованиях?
   -- Будущее в руках Божиих, -- сказала она, не имея духу солгать.
   -- А!.. Вот, что и я хотел сказать! Вы надеетесь на будущее, иначе вы не довольствовались бы настоящим, даже не захотели бы жить. Славная вещь это будущее! Это значит: пройдет двадцать лет, я совсем одряхлею и буду стоять одною ногою в могиле... Вы думали когда-нибудь о моей, старости?
   -- Мне все равно, -- сказала она. -- Для меня вы молоды.
   -- И я должен бы любить вас, не правда ли? Ведь, вы этого от меня хотите? -- спросил он с тончайшей иронией.
   -- Я ничего у вас не просила. Не унижайте меня! -- проговорила она просто и гордо.
   Он поклонился с некоторым смущением. И желая, из сострадания, утешить ее как-нибудь, он вынул из внутреннего кармана сюртука красный кожаный бумажник, открыл его и достал те три письма, которые она ему написала.
   -- Я ношу, -- сказал он медленно, -- такие письма с собою. Ведь, они легко теряются и могут быть прочитаны посторонними. Поэтому, так как я знаю, что в них написано, а вам, вероятно, приятно будет получить их обратно, то я возвращаю их вам.
   Он подал ей письма, воображая, что сказал нечто очень милое и любезное. Она не взяла их, не протянула даже руки, с отчаянием думая, что ему вовсе не хочется сохранить эту исповедь ее любви. Каким дорогим сокровищем бывают подобные письма для любящих сердец! Напрасно старалась она не огорчаться равнодушием Чезаре Диаса: оно причиняло ей невыносимое страдание, которое отразилось на ее лице.
   -- Как?! -- воскликнул он. -- Вы не рады получить эти письма? Но все женщины, раз написав их, ничего так не желают, как их возвращения!
   -- Разорвите их сами, -- проговорила она, решившись мужественно перенести все.
   -- Нехорошо рвать письма, которые...
   -- Ничего, рвите, рвите, -- повторила она с горечью.
   -- Как вам угодно, -- сказал он и разорвал письма.
   Она закрыла глаза на минуту, потом с слабой улыбкой сказала:
   -- Теперь я верно знаю, что вы меня не любите.
   -- Не смею вам противоречить, -- любезно ответил он и протянул руку, чтобы проститься. Она подала ему свою тонкую, холодную ручку, которая не ответила на его пожатие. Он ушел. Она тихо вернулась в спальню и села у изголовья своей кровати, опершись локтем на подушку и подперев рукою лоб. Так нашла ее Стелла Мартини и, видя, что она спокойна, заговорила с нею. Анна не отвечала, как будто не слыша. Потом, подняв вдруг голову, она сказала, будто сквозь сон:
   -- Помните вы тот день, Стелла, когда я покинула вас в церкви св. Клары?
   -- Да, помню.
   -- Ну, так не забудьте, что я вам скажу сегодня: в тот день я подписала свой смертный приговор!
  

VII

   Вилла Катерина -- стояла на взморье. Она была построена на высоком, отвесном утесе, с которого смотрится в глубокое лазурное море беленький городок Сорренто, утопающий в цветущих померанцевых розах. От моря и от города вилла отделялась старыми тенистыми садами, где между листвою деревьев белели статуи и где журчала вода, падая дождем на раковины фонтанов. Чтобы попасть в виллу, надо было идти по главной аллее сада. В самый дом вели три ступеньки колоннады, за которой прямо следовал большой зал, откуда все двери выходили в сад.
   Здесь собиралась семья Аквавива, и днем, и по вечерам, когда море бывало бурно и не позволяло сидеть в другом, светлом, залитом солнцем зале, составлявшем другой фасад дома и выходившем на море обширною террасою, какие бывают во всех соррентинских виллах. В первом этаже находились оба зала, две гостиных, прихожая и столовая; во втором -- комнаты Стеллы Мартини, девиц и тетки их, маркизы Шибилии, на случай ее приезда, а также уборные, гардеробная и кабинетик, где работали сестры. В третьем этаже помещались слуги. Этот соррентинский дом был просторнее и богаче неаполитанского и, конечно, в нем было веселее, чем в мрачном палаццо на площади Джероломини. У сестер здесь были отдельные комнаты, и только в Сорренто они чувствовали себя хозяйками дома и понимали, как они богаты. Их отец, Франческо Аквавива, очень дорожил этою виллою, которой дал имя своей прекрасной и доброй жены, умершей так рано. Анна также любила виллу Катерину, как семейное гнездо, и стремилась туда с самого начала лета, чтобы пробыть там до поздней осени.
   Но в тот год, когда обнаружилась ее любовь к Чезаре Диасу, она с ранней весны заговорила о Сорренто. Ею овладела тоска, подтачивавшая ее силы, и пребывание в Неаполе стало для нее совсем несносным. Анна думала, что перемена места изменит ее душевное настроение, что яркий свет, морской прибой и отсутствие городского шума успокоят ее нервы. Пребывание в Неаполе причиняло ей сильнейшие страдания. Она мучилась, молча, терзаясь своею сердечною тайною, которую не хотела обнаруживать, но которую хорошо знали и Лаура и Стелла. Ее душевная апатия росла, поглощая все ее физические и нравственные силы, погружая ее в оцепенение, пугавшее окружающих. Она не говорила о своей тайной муке, но скрывала ее в своем сердце, чувствуя, что жизнь постепенно ее покидает, и не смея просить о помощи, даже не надеясь на помощь. Дни шли за днями; минуты оживления повторялись все реже, и на весь мир, в ее глазах, спускался серый покров безразличия, туман тупого горя, не прерываемого ни малейшей радостью. Впрочем, упадок ее физических и духовных сил был очевиден только для близких ей людей, потому что она все сидела дома, чувствуя себя не в состоянии посещать театры, собрания, или гулять: все, что ей когда-то нравилось, совершенно перестало занимать ее. Однако, при этом равнодушии ко всему, любовь ее к окружающим возросла до такой степени, что удивляла всех. Она стала так добра, так снисходительна, так свободна от своих прежних вспышек, что никто не узнавал ее. С Чезаре Диасом она была сдержанно-нежна, кротка. Часто она не отвечала на его слова, а только глядела на него с такою грустью, что лишь сухое и жестокое сердце Диаса могло оставаться равнодушным. В противоположность прежней своей живости, она теперь всему предпочитала молчание.
   В теплые весенние дни к ней возвращалась энергия: тогда она садилась к письменному столу, сосредоточивалась на мысли о своей любви и, несмотря на все старания, не могла удержаться, чтоб не писать Чезаре Диасу. Это было единственным исходом для сжигавшей ее страсти, единственным ее утешением и, вместе с тем, величайшею мукою, потому что, хотя в письме можно излить горе безнадежной любви, но необходимо облекать его в слова, придавать ему определенную форму, приводящую в ясность все то, что чувствовалось до тех пор лишь смутно, и что, переходя в сознание, становится нестерпимо мучительным. Пока она писала эти письма любви, она трепетала от страсти и восторга, кровь приливала к ее щекам, мысли быстро сменялись одна другою и, наконец, она клала перо, утомленная, изнемогающая, но почти счастливая. Зато, как только письмо отправлялось по назначению, все написанное ей припоминалось и казалось таким мелочным, холодным, пустым, смешным и в то же время грустным, что она проклинала тот час, когда коснулась пером бумаги, и охотно бы вернула и разорвала свое письмо. Ее письма были полны противоречий, но одну мысль она повторяла ежедневно: что эта любовь ведет ее к могиле.
   Чезаре Диас не отвечал.
   И зачем бы он стал отвечать? В первых же письмах, которые он при ней так жестоко разорвал, она освободила его от этой обязанности, и он этим пользовался. Каждый раз, как слуга приносил ему письмо от Анны, он встречал его нетерпеливым движением. Он не сердился, нет! Но эти бурные излияния страсти противоречили всем его понятиям о сдержанности, такте и приличии. Письма Анны, дышавшие восторженною любовью, он читал, как беспристрастный судья, находя удовольствие в анализе всей той риторики, которая, по его мнению, в них заключалась. Иногда ему хотелось возражать этой сумасбродной девушке, так беззаветно отдававшейся своему безумию. Но к чему начинать любовную полемику? Влюбленных нельзя убедить в их неправоте, значит -- нечего и убеждать!
   Когда мозговое расстройство Анны -- как он выражался -- доходило до настоящего отчаяния, он приходил в дом Аквавива; здороваясь или прощаясь, он оставлял руку Анны в своей немного долее обыкновенного, зная, что это выражение сострадания или нежности будет ею тотчас замечено и утешит ее.
   Теперь он реже стал бывать в доме Аквавива, но старался, чтобы это не бросалось в глаза. Были дни, когда Анна выходила к нему такою бледною, с такими потухшими глазами, -- что все разговоры смолкали при появлении этого призрака, равнодушного ко всему житейскому. Она садилась в угол, по-видимому, ничего не видя и не слыша. Он сам не знал, что сказать при виде этого лица, на котором выражалось полнейшее безучастие, при виде этой женской фигуры, едва двигавшейся по дому, уже утомленной, прежде чем идти. Раза два или три, оставшись с нею вдвоем, -- чего они оба тщательно избегали, -- он обратился к ней с увещаниями:
   -- Что с вами? Отчего вы такая?
   -- Какою же мне быть? -- тихо ответила она.
   -- Я хотел бы видеть вас веселой, смеющейся...
   -- Это... это... невозможно, -- возражала Анна, отворачиваясь, чтобы скрыть слезы.
   Диас, боясь взрыва рыданий, умолкал. Он имел над ней большую власть, но все же ему не удалось бы заставить ее терпеливо переносить безнадежную любовь. Она сама, в своих первых письмах, обманывалась в собственных силах. Она полагала, что будет переносить свое положение покорно и в молчании, как многие робкие и добрые женщины. Она надеялась, что найдет утешение в своих муках, как все любящие женщины, стремящиеся к недосягаемому идеалу, надеясь жить своим горем, как многие живут им. Но она не была создана для этого. При ее живом и пламенном темпераменте жизнь являлась ей во всей своей соблазнительной прелести; при ее горячем, непокорном характере исполнение всякого желания было необходимостью для ее души; ей недостаточно было любить, плакать и писать письма, на которые не получалось ответа: она хотела быть любимой, ей нужно было быть счастливой.
   Когда в одну из своих бессонных ночей она поняла, что без любви должна умереть, то ее охватил внезапный ужас: в мрачном отчаянии она упала на подушки, закрыла глаза. Ей стало ясно, что цель ее недостижима, что она -- существо слабое, ограниченное, жалкое, жаждущее не жертвы, а любви. На другой день, -- это было в конце мая, -- убедившись, что все потеряно, она написала Чезаре Диасу длинное прощальное письмо. Она приняла решение не писать ему более, потому что -- все напрасно, он никогда ее не полюбит. Она прощалась с ним и выражала намерение уехать в Сорренто, на виллу, где любила и умерла ее мать. Письмо ее было бессвязно и дурно написано.
   Уже несколько дней сряду она просила Лауру и Стеллу ехать в Сорренто; но на этот раз она стала умолять их так настойчиво, так уверяла их, что только на вилле Катерина может найти покой, что обе женщины, привыкшие распределять свою жизнь сообразно душевному состоянию Анны, уступили ей. Только Стелла Мартини написала Чезаре Диасу: она сочла нужным спросить у него позволения. Он ответил немедленно, что вполне согласен на их отъезд, надеется, что перемена воздуха принесет пользу Анне, возрастающая слабость которой начинает его тревожить, что сам он не может приехать проститься, потому что слишком занят, но письменно желает им всего лучшего и постарается, как можно скорее, приехать в виллу Катерину, чтобы навестить своих милых девочек.
   Письмо было любезнее обыкновенного, но он не приехал. Ему не хотелось огорчать Анну, письмо которой произвело на него впечатление, хотя он знал, что прощание любящих людей никогда не бывает окончательным; но он ненавидел всякие сцены и желал избежать сцены прощания. Стелла Мартини скрыла это письмо; она заметила, что Анна рассчитывает увидеть Диаса перед отъездом и боялась лишить ее этой надежды. Однако, когда Анна впала в мучительное состояние напряженного ожидания, она собралась с духом и сказала:
   -- Диас написал мне...
   -- Когда? -- спросила та, вся встрепенувшись.
   -- Вчера... Пишет, что не может прийти проститься... очень занят...
   -- Конечно... он так занят... -- прошептала Анна. -- Не дадите ли вы мне письмо?
   -- Очень любезно написано, -- робко прибавила Стелла, вынимая его, -- и заметила, что руки Анны дрожали. Анна ей не возвратила письма, а, прочитав его, сказала с огорчением:
   -- Диас очень сострадателен.
   В последний день мая они уехали из Неаполя. На пути к вокзалу Анна подносила к лицу букет майских роз, купленный дорогою у мальчика; спокойная и грациозная Лаура, одетая в белое платье из шелкового крепа, куталась в легкую и широкую белую шерстяную накидку; Стелла хлопотала о багаже, так как слуги уехали накануне. Анна ехала, опустив голову и погрузившись в свои думы. Заглядывая в свою душу, она удивлялась, что страдает, сравнительно, так мало, покидая Неаполь, где оставался Чезаре Диас; но силы ее были страшно истощены, а ведь для страдания также необходимы силы. Последний остаток ее энергии был израсходован на это решение уехать; теперь наступила страшная слабость и господствовало одно стремление: к покою, ко сну души, к летаргии, которая незаметно перешла бы в смерть.
   В первые минуты по приезде Анны на виллу, исчезла ее дорожная апатия, и мысли понеслись вихрем; затем они стали медленнее сменять одна другую, и, наконец, ум ее по-прежнему погрузился во мрак.
   Теперь Анна спала в своей комнате, между комнатами Лауры и Стеллы. Последняя, простившись с девушками, обыкновенно писала письма отдаленным родственникам или подругам, долго молилась, словом -- не скоро ложилась спать. В эти поздние часы беспокойство ее об Анне возрастало. Иногда она выходила из своей комнаты и слушала у двери Анны. До нее не долетало ни малейшего шороха, но ясно виделся свет, и эта тишина волновала ее еще более. Раза два или три она не удержалась, чтобы не отворить дверь. Анна лежала на постели, утопая головою в подушках, закрыв глаза и дыша едва заметно. Лицо ее казалось восковым. Стелла тушила свечку и тихонько выходила.
   -- Отчего вы не тушите свечку? -- спросила она раз Анну.
   -- Оттого -- что боюсь темноты, -- был ответ.
   Стелла приобрела для нее лампадку зеленого стекла, и
   Анна стала спать при ее слабом свете; на ее бледное лицо, на распущенные волосы, на белое одеяло лились теперь зеленые лучи, придавая ей вид ночного призрака в глубине морского грота. Стелла стала приходить каждую ночь, смотреть, спокойно ли спит Анна; и эта лежащая фигура при слабом зеленом освещении напоминала ей утопленницу, спящую последним сном на дне моря. Иногда, при легком звуке шагов Стеллы, Анна открывала глаза и, узнав ее, улыбалась, потом впадала опять в дремоту. Это было забытье, а не сон. Стелла, ничуть не успокоенная, возвращалась к себе. Но величайшим мучением для доброй женщины было ежедневное продолжительное пребывание Анны в комнате покойной матери.
   Вилла Катерина в эти летние месяцы восхищала взоры и своим душистым садом, и светлыми, изящными, красивыми комнатами первого этажа, и гостиными, где роскошь убранства гармонировала с прекрасным видом на море. Но ничего этого не видели потухающие глаза Анны, взор которых обращался лишь на голубую комнату, где все напоминало о смерти ее матери. Анна простаивала там целые часы на коленях перед постелью матери, или молча, безучастно сидела у окна. Порою встревоженная Стелла подходила к двери и звала:
   -- Анна, Анна!
   -- Я здесь, -- отвечала она, пробуждаясь от грез.
   -- Идите сюда! Уже поздно.
   -- Сейчас.
   Но она оставалась. Приходилось звать ее по два, по три раза. Наконец, она выходила бледная, с черными кругами под глазами, белыми губами и заостренными линиями профиля. Вид ее наполнял сердце Стеллы состраданием и желанием спасти ее. Она старалась отвлечь Анну от ее мрачных дум, говоря:
   -- Не сидите там так долго: это вам вредно.
   -- Нет, ничего, -- отвечала Анна. -- Если бы вы знали, как там хорошо и тихо.
   -- В ваши лета ищут не тишины, а движения, жизни...
   В течение всего июня, очаровательного в Сорренто, Анна таяла, как свеча. Лаура и Стелла ее не трогали, но им грустно было глядеть на нее. Любовь Стеллы к ней стала почти материнской; при виде ее исхудавшего лица и прозрачных рук, бедная компаньонка чувствовала себя готовой на все ради ее спасения. Раз она попыталась утешить ее.
   -- Синьор Диас обещал навестить нас. Может быть, к началу купального сезона он уже будет здесь...
   -- Увидите, что он не приедет, -- ответила Анна, глаза которой наполнились слезами. -- Обещанию его я не верю.
   Действительно, он не писал и не ехал.
   Прошла первая половина июля; купальный сезон был в полном разгаре. Сорренто наполнилось дачниками; изо всех окон, со всех балконов по вечерам и ночью раздавались песни, звуки мандолин и женский смех. Виллы сверкали на солнце своими белыми маркизами, а ночью луна обливала фосфорическим светом дома, и берег, и море. Эта обстановка, полная красоты, силы, блеска, усиливала в Анне желание вечного покоя. Теперь она еле передвигалась из комнаты в комнату, как легкая тень. Вечером, когда Лаура и Стелла отправлялись к соседям, или на аристократическую вечеринку в залы Виктории или Тромонтанд, она уходила на большую, выходившую на море, террасу и там, полулежа в кресле среди цветов и растений, глядела на небо, где трепещущим блеском сиял млечный путь. Напрасно сновали по морю лодки, с которых раздавались красивые неаполитанские напевы, напрасно с аристократических яхт взлетали бенгальские огни, напрасно долетали до Анны радостные, страстные голоса великолепной нежной ночи: -- она ничего не слыхала и не видела.
   Было воскресенье; Стелла и Лаура отправлялись в Викторию, на семейный вечер.
   -- Не унывайте и будьте счастливы, -- сказала ей Стелла, глядя на нее так, как будто желала сообщить ей добрую весть.
   Но отчаявшаяся девушка не поняла. Она приняла эти слова за одно из обычных утешений, внушенных жалостью, и со слабой улыбкой покачала головой. Трогательно прекрасная в легком белом платье, Лаура также пришла поцеловать ее. Затем они уехали. Миновав зал, Анна вышла на террасу. Полная луна сияла так ярко, что при свете ее можно было читать; окрестность была божественно прекрасна от самого горизонта и поросших оливами и померанцами холмов до моря. Вся эта красота удвоила ту горечь, с которой Анна сознавала, что жизнь ее погибла, погибла напрасно. Ах, если бы страдания довели ее до могилы! Умирая, она мрачно склонила бы голову с протестом против рокового закона, осуществляющегося над нею.
   С этой прекрасной, ясной, радостной ночью совсем не гармонировало ее горе. Вытянув руки и лежа в кресле, она закрыла глаза: в эту ночь ей ненавистна была красота природы.
   -- Добрый вечер, -- сказал, подходя к ней, Чезаре Диас.
   Она открыла глаза, но ничего не сказала: только взгляд ее выразил столько отчаяния и блаженства, что он тотчас же подумал: эта девушка действительно меня любит. Он был задумчив. Он взял стул и сел рядом с нею.
   -- Вы удивляетесь, что я здесь, Анна? Но разве я не обещал вам приехать?
   -- Я думала... что вы забыли... Разве трудно забыть?
   -- Я всегда сдерживаю мои обещания, -- возразил он.
   Когда у него был этот тон, этот голос? -- Когда она лежала больная, приговоренная к смерти. Значит, он приехал в Сорренто, сжалившись над умирающей; значит, жалость смягчила его насмешливую резкую речь!
   -- Соррентинский воздух не помог вам, -- заметил он наклоняясь, чтобы взглянуть на нее.
   -- Нет, не помог. Я думаю, что не могу поправиться нигде.
   -- Потому что лучший доктор для вас, это -- вы сами.
   Он вынул портсигар и закурил папиросу. Она молча поглядела на вспыхнувший огонек.
   -- Легко так говорить, -- начала она слабым голосом. -- Но вы знаете, что я слаба, потому вы меня и жалеете. Я не могу поправиться, Чезаре. -- Она сказала это с отчаянием, которое смягчило фамильярность ее обращения к Диасу по имени.
   -- Вы в этом уверены?
   -- Уверена. Я пробовала и теперь вижу, что не в силах. Эта страсть разрушает меня: мое сердце ее не выдерживает.
   -- А все ваши прекрасные проекты, -- заговорил он, следя за облачком дыма от папиросы, -- эти величественные планы самоотвержения, преданности, одинокой безнадежной любви, -- все это не привело ни к чему?
   -- Нет, ни к чему! -- со стоном вскричала она, глядя на звездное небо, как бы упрекая его в своей неудаче. -- Все, что я вам писала, было мимолетной иллюзией; весь план мой был основан на нелепости. Может быть, есть, даже наверно есть такие, совершенные люди, которые могут любить без взаимности. Они благородны и счастливы. А я -- жалкая эгоистка, слишком много о себе вообразившая, и за свой эгоизм, за свою самонадеянность я умираю.
   Она приподнялась на кресле, нервно сжимая руками браслеты, скорбно качая прекрасной головою. Он бросил докуренную папиросу и молчал. Луна обливала их мягким светом.
   -- Напрасно молила я Бога послать мне сердце ангела, равнодушного ко всему земному, -- продолжала она. -- Нет! я не была услышана. Напротив, мне стало еще хуже. Я хочу быть любимой и не утешусь никогда в отсутствии этого счастья!
   Она откинула голову на спинку кресла, опять закрыла глаза, и губы ее приняли то презрительное выражение, которое свидетельствует о бессильном гневе. Он молчал; глубокая дума наложила печать на его лицо. Наконец, выйдя из этого раздумья, он спросил:
   -- Что же вы будете делать?
   -- Ничего, -- прошептала она, не открывая глаз. -- Теперь нечего больше делать: все кончено. Да ничто никогда и не начиналось, -- холодно и с внезапною дрожью всего тела прибавила она.
   -- Анна, уверяю вас, меня огорчают ваши страдания...
   -- Благодарю, но что же вы можете сделать? Вся вина на моей стороне. Сознаюсь, что я нелепое существо. Я это знаю и плачусь за это так дорого, мучусь так ужасно! Вина моя -- моя, ничья более. Все вы добры ко мне, но я согрешила и терплю возмездие.
   -- Однако, как же быть? -- воскликнул он, потрясенный.
   -- Знаете ли, какая лучшая развязка?
   -- Какая?
   -- Моя смерть. Подумайте, как хорошо и спокойно лежать под землею, вечно, вечно!
   -- Не говорите так: от любви не умирают.
   -- Да, это правда. Нет такой смертельной болезни, которая называлась бы любовью. Но, в сущности, причина смерти всегда одна: та, что нельзя более любить, или что нас не любят. Кто знает, какая болезнь приведет меня к смерти, и как объяснит доктор мое исчезновение вам и Лауре? Но вы будете знать, вы один, что любовь и на этот раз сумела обмануть всех, и что я умерла, потому что вы меня не любили.
   -- Успокойтесь, Анна.
   -- Я спокойна. Зачем мне волноваться? У меня нет и тени надежды. Я говорю вам все это, потому что эти речи сами, помимо моей воли, выливаются из моей души. Не уговаривайте меня; все, что вы можете сказать, я не раз себе говорила. Все кончено. Как же не быть спокойной?!
   -- Но на что же вы надеялись? -- спросил он с некоторым любопытством.
   -- О, Боже! -- воскликнула она. -- О чем вы спрашиваете?
   Глухое рыданье вырвалось из ее груди при воспоминании о том времени, когда она еще надеялась на счастье.
   -- Скажите мне, Анна. Я, ведь, спрашиваю с участием, с живым участием.
   -- Так, значит, вы забыли, что такое любовь, если спрашиваете, каковы ее надежды! -- воскликнула она. -- Когда любишь, надеешься на все. Я надеялась на блаженное счастье взаимной любви, на то блаженство, которое не имеет себе равного, которое находит себе отзвук лишь в гармонии небесных сфер.
   -- Все это были иллюзии, -- тихо сказал он, глядя на море, отражавшее на своей поверхности серебристый блеск луны.
   -- Я знаю; зачем же еще повторять? Зачем этот разговор? Душа моя замерла в летаргии, ощущая лишь тупую боль; теперь же сердце мое вновь обливается кровью, как будто только что получило удар. Не говорите мне, что не любите меня! Я это знаю, знаю!
   -- Анна, да не терзайтесь же так...
   -- Ах, я давно это знаю! Моя надежда стала исчезать мало-помалу, когда я увидела, как вы от меня далеки и со мною несходны, когда я поняла, что в вашей жизни есть вещи, которые навсегда останутся мне неизвестными, что разница лет и вкусов ведет за собою и разницу чувств. Вы на все лады повторяли мне, что страсть для вас не существует, и это было моим приговором. Однако, несмотря на все, я не покорилась: я отыскала другой, смиренный, скромный исход, на который была вполне согласна... Я рассказала вам о своей второй мечте...
   -- Повторите еще раз, -- сказал Чезаре.
   -- Я вообразила себе, что вы позволите мне соединить мою слабую, колеблющуюся юность с вашею ясною и спокойною твердостью, ставящей вас выше земных превратностей. Какая мечта! Это было достойно меня -- пожертвовать всеми личными желаниями ради вас, и достойно вас -- осчастливить меня, несчастную, ежедневными свиданиями с вами, пребыванием в вашем доме...
   -- Вы хотели, чтобы я женился на вас? -- спросил Диас.
   -- Я с радостью стала бы вашею женой, любовницей, подругой, рабой, чем бы вы позволили, только чтобы быть с вами, чтобы умереть подле вас...
   -- Я стар, -- холодно и с горечью сказал он.
   -- Я молода, но умираю, Чезаре!
   -- Старость -- грустная вещь, Анна: она леденит сердце и кровь.
   -- Что ж из этого? Я не требую, чтобы вы любили меня: это я должна любить вас.
   -- И не потребуете никогда?
   -- Никогда.
   -- Обещайте!
   -- Обещаю.
   -- Поклянитесь всем, что вам свято.
   -- Господом Богом, что на небе, душами моих родителей, которые видят меня, привязанностью моею к сестре моей, Лауре, и самым святым чувством моего сердца -- любовью к вам -- обещаюсь, клянусь, я никогда не потребую, чтобы вы любили меня!
   -- Вы не будете жаловаться на мою холодность?
   -- Нет, не буду!
   -- Вы позволите мне жить, как я хочу?
   -- В этом ваша воля: вы будете располагать и вашею и моею жизнью.
   -- Вы будете встречать и провожать меня без слез и упреков?
   -- Я буду терпеливо ожидать счастливого часа вашего возвращения.
   Он помолчал, не решаясь предложить еще вопрос. Но она, сверкая глазами, протягивая с любовью руки, ждала его дальнейших слов.
   -- Вы не будете мучить меня ревностью? -- спросил он, ставя, таким образом, главное условие.
   -- Боже! -- сказала она, ломая руки и сжимая ими лоб. -- Еще и это!..
   -- Как хотите, -- холодно заметил он. -- Я огорчаю вас, это ясно. Я требую от вас того, что выше ваших сил. Оставим этот разговор.
   Он встал и пошел прочь. Она подошла к нему, схватила его за руки и заговорила быстро:
   -- Нет, нет, не уходите. Послушайте, еще минутку! Чего вы хотите? Чтобы я не ревновала? Не буду; вы не увидите моей ревности. Хотите, чтобы я видалась с тою, кого вы любили, или кого любите, или кто вам нравится, чтобы я была с ними любезна, стала их подругой? -- Все, все я сделаю охотно. Требуйте каких угодно доказательств любви: я дам их.
   -- Я требую свободы для моего сердца, вот и все, -- твердо сказал он.
   -- Как сегодня и как всегда, сердце ваше будет свободно.
   -- Послушайте, Анна, и постарайтесь понять. Забудьте на минуту, что вы любите меня, и обсудите холодно, беспристрастно наше положение. Анна, вы молоды, а я стар, и эта разница через десять лет будет ужасна: я одряхлею, а вы только еще расцветете. Вы возвели меня в вашем воображении на идеальную высоту, но в будущем это станет для вас источником горьких разочарований. Наши характеры и темпераменты так различны, что ничто не заполнит этой пропасти. Если я жертвую собою, говоря вам это, то сколько жертв предстоит вам в жизни со мною! Подумайте об этом!
   Она смотрела на него, испуганная его волнением. А он, действительно, волновался: на лбу его обозначилась морщина, глаза глядели тревожно. Ей показалось в эту минуту, что он сходит со своей неприступной высоты, становится слабее, человечнее, ближе к ней.
   -- Анна, -- продолжал он, -- судите сами, должен ли я исполнить ваше желание? Я грубо и резко высказал, чего от вас требую взамен моей жертвы. Повторяю вам, что мы делаем серьезное дело. Хорошенько подумайте, милая девушка, и решайте беспристрастно.
   Она оперлась руками о перила террасы и опустила глаза.
   -- Но почему, -- заговорила она медленно и тихо, -- вы такой мудрый... холодный... так презирающий страсть... решаетесь на эту жертву? Кто убедил вас?
   -- Вы мне сказали, что иначе нельзя спасти вас, Стелла Мартини писала мне то же самое, и сам я чувствую, что необходимо спасти вас.
   -- Значит, вы из жалости хотите сделать это? -- спросила Анна, задыхаясь.
   -- Вы сами говорите это, -- уклончиво ответил он, не желая повторять этих жестоких слов.
   -- Да благословит вас Бог за ваше милосердие, -- смиренно сказала она, складывая руки, как для молитвы.
   Воцарилось глубокое молчание. Он ждал, опустив голову, чтобы она заговорила; она смотрела на небо, как бы желая прочесть на нем свою судьбу. Но и сердце, и ум ее, и небо, и прекрасная окрестность твердили ей одно, подсказывали лишь одно решение.
   -- Что же скажете, Анна?
   -- Зачем вы спрашиваете? -- просто сказала она. -- Я вас люблю и без вас умру. Все лучше смерти, а в вас моя жизнь!
   -- Итак, будьте же моим другом и моею женою, -- с решимостью произнес он.
   -- Благодарю, любовь моя! -- И она преклонила колена пред ним...

* * *

   Когда он ушел, она оборвала все цветы, росшие на террасе, все розы, жасмины, астры и тюльпаны, и душистую мяту, и яркую герань, и скромную резеду. Составился большой букет, который она нежно прижала к сердцу: ведь, эти цветы слышали их разговор. Уходя, она взглянула еще раз сиявшими от счастья глазами на небо, на море, на серебристую луну, и пошла по комнатам, желая с кем-нибудь поговорить. Но все в доме спали; дремала в передней и девушка, ждавшая возвращения Лауры и Стеллы.
   Анна была одна, а сердце ее рвалось от восторга. Тогда, при свете луны, она дошла до комнаты своей матери и отперла дверь. Там было темно. Она распахнула окна, и мягкий лунный свет проник туда, придавая белизну голубому атласу и пожелтевшему кружеву. Вся комната сияла серебристой белизной, как одетая к венцу невеста.
   Она обошла это убежище святой и чистой любви, которую прекратила лишь смерть, да и та, может быть, не прекратила; а останавливаясь перед каждым предметом, которого могла касаться ее мать, она целовала его; потом, закрыв лицо цветами, свидетелями ее счастья, она задумалась. Луна стояла высоко на небе, лучи ее становились все блестящее и прозрачнее и потоками проникали в распахнутые окна. Анна стояла среди комнаты, широко открыв глаза, чтобы лучше видеть, и блаженно улыбалась. Внезапно перед нею, на обшитой кружевом подушке мелькнуло изящное, нежное лицо, задумчивые и добрые глаза которого с любовью поглядели на нее. Она задрожала вся, подалась вперед и упала, протягивая руки к подушке, с восклицанием:
   -- О! моя мама, мама! Ты бы тоже сделала так!
  

VIII

   В розовом капоте из мягкой шерстяной материи Анна была очаровательна. Большой матросский воротник, откинутый назад, обнажил прекрасную шею, цвета слоновой кости; широкие монашеские рукава открывали красивые круглые руки; черные волосы были свернуты в большой узел на макушке и придерживались несколькими шпильками из светлой черепахи. В таком виде, с сиянием юности и любви в черных глазах, она собиралась выйти из своей комнаты. Столовые часики в рамке из голубого бархата и серебра, которые Чезаре подарил ей во время их свадебного путешествия, и с которыми она никогда не расставалась, показывали уже одиннадцать. Лучи теплого апрельского солнца падали на светлую мебель и зажигали ярким пламенем углы бронзовой чаши, в которую она вечерами бросала свои кольца, отражались в старинной чеканной лампе, висевшей на потолке и серебряной раме большого зеркала.
   Было уже поздно, и сестра ее Лаура, занимавшая вместе со Стеллой Мартини две или три комнаты на другом конце дома, прислала спросить ее, в котором часу они поедут на Марсово поле. Анна велела ей сказать через горничную, что одеться следует к двенадцати часам. Затем, она с минуту постояла в нерешимости среди комнаты, но ноги почти сами собою понесли ее к двери, которую она отворила. Небольшой коридор отделял ее комнату от комнаты мужа; но последняя имела еще выход, посредством которого, через одну из гостиных, он всегда мог выйти из дому так, чтобы этого никто даже не знал. Она медленно прошла по коридору и остановилась перед запертою дверью, не затем чтобы подслушивать, а как будто не смея постучать. Наконец, она тихонько стукнула два раза. Все было тихо. Она никогда не решилась бы постучаться вторично, и уже раскаивалась в своем приходе, который мог показаться несвоевременным ее господину и повелителю. Но холодный и спокойный голос спросил из-за двери:
   -- Кто там?
   -- Это я, Чезаре, -- сказала она, наклоняясь к самой замочной скважине.
   -- Подожди минутку, извини!
   Не снимая красивой и покрытой кольцами руки с ручки двери, откинув назад свой розовый шлейф, она терпеливо стала ждать. Он никогда не впускал ее сразу, как будто находя удовольствие в том, чтобы длить ее ожидание и приучать ее к терпению. Наконец, дверь отворилась; он был совершенно готов ехать на скачки, в изящном наряде спортсмена, джентльмена-любителя.
   -- О, душа моя! -- сказал он, и в поклоне его была та тонкая любезность, которая всегда просвечивала в его обращении с женщинами. -- Ты еще не одета?
   При этих словах, он посмотрел на нее взглядом человека, знающего толк в женской красоте и привлекательности. Она сияла молодостью, свежестью и оживлением; ее красивые руки выглядывали, как цветы, из широких монашеских рукавов. Ее прекрасная шея, полуприкрытая большим воротником, ее маленькие ножки в черных туфельках -- словом, все в ней произвело на него такое впечатление, что он взял ее за руку, привлек к себе и поцеловал в губы. Только один поцелуй! Но глаза ее тихо сверкнули и розовые губы остались полуоткрытыми.
   Он снова развалился в кресле перед письменным столом и закурил сигару. Большая комната, в которой он жил еще холостяком, убранная изящно, но в строгом стиле, вся пропитана была запахом сигар, как это бывает с жилищами одиноких курильщиков. Анна сидела, качаясь, на ручке кресла, обитого кордовской кожей, и, подталкивая ногою висевший шлейф, смотрела с вечно-возобновлявшимся удивлением на эту большую, несколько мрачную комнату, с ее обоями оливкового цвета, с оружием на стенах и с небольшим числом книг, также в темных переплетах: все здесь казалось темным, лишь кое-где выделялись резные вещи из слоновой кости. Длинная и узкая кровать, с резною спинкою у изголовья, была покрыта старинным шелковым одеялом, ниспадавшим до самого пола, устланного старинными же смирнскими коврами, которые Чезаре Диас когда- то привез с Востока. На стене висело большое распятие из пожелтевшей слоновой кости -- старинное и ценное произведение искусства.
   Все это придавало суровый вид той комнате, где легкомысленный жуир погружался в размышления в те часы, когда оставался один, когда голос совести раздавался особенно громко, и говорил ему, что жизнь есть, прежде всего, вещь серьезная. На письменном столе также мало было украшений; но в его глубоких и постоянно запертых ящиках, конечно, заключались самые удивительные тайны. Анна часто глядела на этот стол тем пристальным и пламенным взглядом, который как будто хочет проникнуть в самую сущность вещей, но боялась даже подойти к нему: так страшны казались ей эти тайны. Каждый день, в отсутствие мужа, после завтрака, она ставила в великолепную японскую вазу, светло-желтую с золотом, букет свежих душистых цветов, придававших вид поэтической юности большому, суровому письменному столу. Но его хозяин относился к цветам с своим обычным равнодушием: порою он брал один из них и втыкал его себе в петлицу, а иногда по целым неделям как будто не замечал их, и левкои сменялись фиалками, в прекрасной японской вазе, покрытой странными узорами, розы заступали место резеды, не привлекая внимания Чезаре. Однако, в описываемое утро у него в петлице был бутон чайной розы, взятой из обычного букета. Анна нежно улыбнулась при виде этого цветка.
   -- В котором часу поедем на скачки? -- спросила она, вспомнив о цели своего прихода.
   -- Через час, -- ответил он, поднимая глаза с записной книжки, в которой карандашом писал какие-то цифры.
   -- Ты поедешь с нами, не правда ли? -- осведомилась она с некоторой тревогой.
   -- Да... Мы будем похожи на Ноев ковчег. Я чуть не уехал с Джулио на стэдже.
   -- Нет, поедем вместе, -- пролепетала она. -- А уж там... ты уйдешь... куда захочешь.
   -- Разумеется, -- подтвердил он, продолжая писать цифры.
   Сидя боком на старинном кресле в сиянии молодости и красоты, она глядела на него с любовью, но он продолжал свои вычисления шансов на победу той лошади, за которую хотел держать пари, и не обращал на нее никакого внимания.
   -- Ты не пойдешь одеваться? -- спросил он через минуту.
   -- Да, да, -- тихо ответила она и, медленно соскользнув с кресла, ушла, едва передвигая ножки, не хотевшая уходить, медленно волоча за собой розовый шлейф капота.
   Но это посещение не отвлекло ее мыслей от той цели, к которой она всегда стремилась. Пока горничная помогала ей одеться в платье светло-коричневого цвета, из толстой шерстяной английской ткани, она терзалась сомнениями, понравится ли Чезаре ее наряд: никогда не смея предлагать ему подобных вопросов, она старалась угадать его вкус. Прежде чем застегнуть платье, Анна надела себе на шею старинную серебряную ладонку на цепочке, заключавшую в себе две любовные записки, которые она получила от мужа, и которые тогда так ее огорчили. Прохаживаясь по комнате, освещенной весенним солнцем, она поминутно взглядывала на маленький портрет Чезаре, стоявший, в платиновой рамке, на письменном столике. На правой ее руке было шесть золотых обручиков с жемчужиной на каждом, и на каждом из них было вырезано по букве, которые все вместе составляли имя Чезаре. Между тем, как правая рука сияла драгоценными кольцами, на левой блестело только одно обручальное кольцо.
   Прикрепив тоненькую вуальку на английской войлочной шляпе, украшенной крыльями ласточек, она нерешительно взглянула в зеркало: конечно, ему не понравится этот простой, слишком простой наряд. Внезапно дверь отворилась и вошла Лаура, по обыкновению вся в белом. Мягкая ткань скромно и грациозно облегала ее тело; большая шляпа была покрыта белыми перьями, колебавшимися при малейшем движении воздуха; а в руках она держала букет свежих, прекрасных роз.
   -- О, какая ты милочка! -- воскликнула Анна. -- А кто дал тебе эти прекрасные розы?
   -- Чезаре, -- ответила сестра своим музыкальным голосом.
   -- Дай мне одну из них, дай! -- сказала Анна, протягивая руку.
   Она вдела розу к себе в петлицу, радуясь этому цветку, принесенному ее мужем для ее сестры.
   В этот последний год изящная красота Лауры достигла своего полного развития: нежнее и тоньше стали черты, лучезарнее глаза, а венец белокурых волос на висках и на лбу отливал блеском золота.
   Она отнеслась к замужеству Анны совершенно равнодушно и не выразила по этому поводу никакого мнения, но часто улыбалась той недоверчивой улыбкой, которую так странно было видеть на розовых губках молоденькой и невинной девушки; часто в голосе ее звучала ирония человека, думающего много и говорящего мало, и спокойствие стало теперь совершенно внешним, потому что в глазах ее стала отражаться какая-то мысль, не находившая себе выражения. Когда Стелла, друзья, подруги или сама Анна говорили, что ей пора выйти замуж, она слегка пожимала плечами с таким презрительным видом, что все замолкали; а когда раз сказал то же самое в шутку Чезаре Диас, она рассмеялась так насмешливо, с таким пренебрежением к браку и любви, что он с глубоким удивлением взглянул на нее и больше об этом не заговаривал. Сестры жили теперь в одном и том же большом доме на площади Виктории, но Лаура и Стелла часто виделись с Анной только за обедом или в театре; тоща последняя старалась скрывать по возможности свою страсть: в глубине души она чувствовала, что Лаура, хотя молчит, но осуждает все ее поступки, начиная с любви к Джустино до брака с Чезаре Диасом. Отношения же между Чезаре и Лаурой стали более родственными: они говорили друг другу "ты", и он обращался с нею с тою любезностью, какую всегда соблюдал по отношению к молодым и красивым женщинам, часто даже к любезности этой примешивался оттенок искреннего дружелюбия, что удваивало ее цену. Тем не менее, все говорили, что Лауре теперь пора замуж; только сама она не хотела об этом слышать.
   -- Когда ты видела Чезаре? -- спросила Анна, взяв шелковый мешочек, на котором вытиснено было вкось: Анна Диас, и разыскивая свой зонтик.
   -- Я не видела его; он прислал мне эти цветы.
   -- Он -- добрый! -- заметила Анна, глядя на его портрет.
   -- Добрый, -- повторила ее сестра.
   Они вышли в залу и там подождали Чезаре, который несколько запоздал. Наконец, он вышел, натягивая перчатки; его ужасно сердил этот первый выезд на скачки всею семьею. Вообще его бесили все семейные сцены, и ему не всегда удавалось скрывать свою досаду.
   -- Ах, вот и прекрасная Минерва! -- сказал он, увидев Лауру. -- Как мы изящны! Весенний наряд -- отлично, отлично! Ну, поедемте!
   Анна напрасно ждала, что он обратится и к ней: Чезаре взглянул на коричневое шерстяное платье, но счел его недостойным внимания. На минуту все потемнело в глазах Анны, и она печально сошла с лестницы. Однако, на улице было так светло и весело, что ей вскоре стало легче на душе. Лаура, вся розовая под белыми полями шляпы, держала свой букет на коленях, и Анна почувствовала себя счастливой, что сестра ее такая красавица, и что все прохожие смотрят на нее с восхищением.
   -- Будет дьявольски жарко, -- сказал Чезаре, когда они въехали в улицу Толедо.
   -- Мы выберем хорошие места в крытых трибунах, -- сказала Анна.
   -- Там я вас оставлю, -- повторил он еще раз, только и думая о том, как бы разрушить эту семейную группу, состоявшую из супруга, супруги и сестрицы. -- Тем более, -- прибавил он, желая загладить свою нелюбезность, -- что нужно уступить место ухаживателям Лауры: сам я отступаю, потому что стар.
   Лаура улыбнулась.
   -- Итак, Анна, исполняй твои материнские обязанности; в особенности рекомендую тебе Луиджи Караччиоло... в особенности...
   -- Что ты хочешь сказать? -- озабоченно спросила Анна.
   -- Ничего, моя милая.
   -- Я думала... -- сказала она, но не кончила.
   Поклоны и улыбки сыпались со всех сторон; множество знакомых шло пешком, ехало в экипажах, и Чезаре умирал с досады в своей семейной коляске. Недовольство его усилилось при виде изящного стэджа Джулио Караффы, на котором сам хозяин, сидя рядом с графиней д'Алеманья, правил четверкой вороных. Изящная брюнетка с голубыми глазами оделась по весеннему, в бледно-желтый шелк, и накинула на плечи легкую накидку из белого кружева; на широкополой соломенной шляпе многочисленные желтоватые перья, легкие, как облако, как пена, порхали при дуновении весеннего ветра. В своих изящных ручках она держала букет сирени, нежные и ароматные цветы которой живут один лишь день на знойном юге, но благоухают упоительно. Все спутники Джулио Караффа низко поклонились Чезаре Диасу, а графиня д'Алеманья, улыбаясь, махнула букетом. Тогда его сердцем овладело страстное желание ехать с ними на этой прекрасной четверке, при хохоте Клары д'Алеманья, которая действительно смеялась обворожительно, возбуждая зависть в пешеходах.
   А вместо того ему приходилось скучать в этой буржуазной и тяжеловесной коляске рядом с женою, красневшей и бледневшей при каждом его взгляде, не смевшей сказать ему ни слова, одетой слишком просто, и с Лаурой, правда, хорошенькой, но казавшейся его дочерью.
   Вообще, он полагал, что имеет вид старика, который женился на молоденькой и взял себе в приемыши меньшую ее сестру. Все это делало его несчастным. Анна тотчас заметила, что он недоволен, и глаза ее наполнились слезами; он заметил это, и досада его возросла.
   -- Ну? -- спросил он, бросая на нее властный и холодный взгляд.
   -- Ничего, -- прошептала она, отворачиваясь.
   Этот вопрос и ответ равносильны были одному их тех длинных и бурных объяснений, какие иногда происходят между супругами. Но между ними их вовсе не бывало; вся их жизнь была исполнением того договора, который они заключили между собой в ту лунную ночь, на морском берегу в Сорренто. Она подчинялась этим условиям, страдая и сознавая, что подобное спасение -- не что иное, как более медленная смерть; а он делал вид, как будто не замечает этого: он сдержал свое обещание, значит, она должна была исполнить свое. Только когда горе Анны становилось слишком явным, он одним словом, иногда одним взглядом напоминал ей о ее долге, и она тотчас покорялась. Эти мимолетные бури были кратки и почти незаметны, но он каждый раз раскаивался в своей ошибке, и проклинал свое великодушие; эта слабая и глупая женщина перехитрила его, столь рассудительного и опытного.
   Они молчали до самого Марсова поля. Из знакомых с ними встретился еще Луиджи Караччиоло. Он был очень красив, и казался совсем молоденьким при ярких лучах полуденного солнца, с букетом фиалок в петлице и туго натянутыми вожжами в руках. Проезжая мимо, он низко поклонился; затем его легкая и быстрая, как стрела, одноколка исчезла из глаз. Анна опустила взоры, а Лаура еще улыбнулась тою улыбкою, которая ответила на поклон Луиджи Караччиоло.
   -- Какой красивый молодой человек! -- воскликнул Диас, искренно любуясь изящным светским кавалером.
   -- И какой приличный! -- прибавила Лаура, которая всегда прямо высказывала свое мнение о молодых людях.
   -- Он тебе нравится? Да? -- спросил Чезаре со смехом.
   -- Нравится, -- ответила Лаура с прежнею непринужденностью и с прежним равнодушием.
   -- Жаль, что он не пришелся по вкусу Анне, -- заметил Чезаре с загадочной иронией.
   -- Терпеть не могу красивых юношей, -- возразила она с некоторою гордостью.
   -- Такие исключительные особы, как ты, всегда терпеть не могут того, что любят другие. У нас в семье есть необыкновенное существо, Лаура! -- И голос его зазвучал презрительною насмешкой.
   -- Да, да! -- подтвердила жестокая сестра.
   На бледных губах Анны показалась слабая улыбка, и все окружающее опять потемнело в ее глазах, как будто яркий весенний день внезапно сменился мрачною зимнею ночью. Лепестки с чайной розы, взятой ею у сестры, все осыпались, и в петлице у нее остался один стебель. Ей хотелось их собрать, но стыдно было; поэтому она взяла только один листок, упавший к ней на колени, и спрятала у себя на ладони, под перчаткой. Теперь ей хотелось поскорее очутиться на Марсовом поле, чтобы окончился этот мучительный для всех переезд. Она пристально и молча глядела на мелькавшие мимо виды, и взгляд ее упал на дорогу, ведшую к кладбищу и пересекавшую их путь. Тогда в сердце ее раздались печальные слова: блаженны умершие, блаженны умершие!
   Подъехав к месту скачек, они встретили еще несколько знакомых; раздались приветствия, и графиня д'Алеманья, готовясь спрыгнуть на землю, с грациозной улыбкой поклонилась Анне Диас и Лауре Аквавиве.
   Анна слегка улыбнулась, но Лаура ответила холодным кивком.
   -- Тебе не нравится графиня д'Алеманья? -- спросил Диас, провожая жену и свояченицу к трибуне.
   -- Совсем не нравится, -- откровенно ответила Лаура.
   -- Напрасно, -- заметил ее зять, испытующе поглядывая ей прямо в глаза.
   -- Может быть, но она мне антипатична, -- настойчиво сказала упрямая девушка.
   -- Она симпатична, -- тихо проговорила Анна.
   Теперь они всходили по ступенькам на трибуну, уже
   полную народа. Чезаре нашел им два места рядом, подал им бинокли, сложил зонты и накидки, словом исполнил все обязанности терпеливого и любезного неаполитанского мужа. После этого, почувствовав большое облегчение, он сказал Анне довольным тоном.
   -- Хорошо вам?
   -- Отлично.
   -- Вам ничего не нужно?
   -- Ничего.
   -- Я вернусь к третьей скачке. Теперь пойду держать пари. До свиданья.
   Он ушел легкой походкой человека, вырвавшегося из неволи. Анна увидела как он пошел по зеленому лугу, удаляясь по направлению к весам.
   Трибуна была полна знакомых и вскоре разговоры стали общими. Анна, как и все новобрачные, была центром большого кружка: общество еще мало ее знало, но переносило на нее те симпатии, какие питало к Чезаре Диасу. Ее находили интересной, восхищались ее черными и страстными глазами, окруженными темною тенью, чистым профилем смуглого лица и свежими, яркими, неотразимо привлекательными губками. Перегибаясь через перила, чтобы еще раз увидеть мужа, она отлично заметила Луиджи Караччиоло, который направлялся к трибуне дам. А Диас исчез вдали, в той группе мужчин и дам, ще букмекеры выкрикивали ставку.
   Между тем Луиджи Караччиоло вошел на трибуну, по временам останавливаясь, чтобы поболтать с одними, улыбнуться другим, сверкая белыми зубами, сияя веселостью, изяществом и беззаботностью. Но проницательный наблюдатель тотчас заметил бы, что при этом кажущемся равнодушии он медленно, но упорно стремится к одной цели. Действительно, не переставая шутить и смеяться и беспрестанно меняя места, он вдруг очутился, как бы случайно, около Анны Диас и Лауры Аквавивы.
   -- Чезаре вас покинул? -- спросил он их шутливо.
   -- Он там держит пари. Скоро придет, -- поспешила ответить Анна и опустила глаза.
   -- Держит пари с графиней д'Алеманья, -- сказала Лаура, с одною из тех коварных улыбок, которые так противоречили невинному выражению ее лица.
   -- Так он не скоро вернется, -- добавил Луиджи Караччиоло и сел, достигнув цели своих стремлений.
   Анна молчала, играя черепаховым лорнетом, на котором блестел ее вензель из бриллиантов, и внимательно глядя на все, что перед нею происходило.
   -- Вы никогда не видали скачек? -- спросил Караччиоло своим звучным и мягким, ласкающим слух, голосом.
   -- Никогда, -- ответила Анна.
   -- Довольно скучное зрелище! -- заметил он, закручивая золотистые усики над яркими губами.
   -- Нет, это красиво: и местность и люди... -- возразила Анна.
   -- Толпа оживляет всякий пейзаж, -- сказал он тем многозначительным тоном, которым говорил самые простые вещи.
   Лаура не принимала участия в разговоре. Она взяла бинокль и глядела на публику, оживленно сновавшую по лугу между трибунами и весами. Вдруг она сказала:
   -- Вот Чезаре.
   Действительно, Диас медленно приближался, идя рядом с графиней д'Алеманья, а за ними шли два других кавалера. Она была еще прекраснее: кружевная мантилья окутывала ее, как облако, из-под полей шляпы, подобно сапфирам чистейшей воды, блестели обворожительные синие глаза. Рядом с нею, цветущей юностью и красотою, Чезаре Диас оказался тем, чем был на деле: еще красивым, но уже давно утратившим свежесть молодости. Он говорил оживленно, но не слишком много, с тем чувством меры, которое никогда ему не изменяло, а она отвечала, наклоняя голову. Проходя мимо трибуны, Чезаре взглянул вверх и любезно поклонился жене и свояченице. Анна отвечала улыбкой, которая поневоле вышла слабой и принужденной, а Лаура отвернулась, как бы случайно. Луиджи Караччиоло, как будто ничего не заметив, тактично обратился к Анне:
   -- На вас сегодня прекрасное платье: вы как будто угадали мой вкус.
   -- В самом деле? -- сказала она, взглянув на него с благодарностью.
   -- Да. Я люблю английские фасоны и нахожу, что наши дамы напрасно одеваются на скачки, как на бал. Это не элегантно.
   И он, шутя, принялся гладить серебряную ручку зонтика Анны, прислоненного к стулу. Медленно ласкала его обтянутая перчаткою рука металл, и палочку из черного дерева, и черный шелк зонтика, между тем как глаза его ласкали лицо женщины, на которую смотрели, а голос ласкал ее слух. Потом он прочел изречение, вырезанное на ручке:
   -- Attendre pour atteindre... Это ваш девиз? -- спросил он у Анны.
   -- Да.
   -- У вас никогда не было другого.
   -- Нет.
   -- Очень мудрый девиз, -- заметил он. -- Действительно, если уметь ждать, то всего дождешься...
   -- Нет, не всего, не всего, -- грустно проговорила она.
   Перегнувшись через перила, она снова увидела мужа с графиней д'Алеманья, в сопровождении Джулио Караффы и Марко Палиано; но на этот раз Чезаре Диас даже не повернул головы в ее сторону, и она откинулась назад, молча, побледнев, и горько усмехнулась.
   Она не видела и не слышала того, что происходило вокруг; а между тем раздавались рукоплескания, потому что второй и очень значительный приз был взят лошадью из неаполитанских конюшен, тою самою, которой пророчили победу. Вокруг "букмекеров" теснился народ, чтобы реализовать пари.
   -- Может быть и Чезаре выиграл: он все говорил об Амарильи, -- сказала Лаура, теперь вполне поглощенная скачками.
   -- Чезаре всегда остается победителем, -- сказал очень вежливо, но с ударением, Караччиоло.
   -- Недаром же он называется Цезарем, -- с некоторой гордостью ответила Анна.
   -- И подобно великому Юлию, все свои победы он одержал после сорока лет, не исключая и тех, которые одержаны им в Алеманье.
   Сказав эту двусмысленность со своей прекрасной улыбкой двадцативосьмилетнего человека, привыкшего к торжеству неотразимой юности, он встал и ушел, с намерением прийти опять впоследствии. Он всегда уходил, сказав что-нибудь остроумное или любезное, чтобы оставить по себе хорошее впечатление. Он не был глуп, но благодаря его богатству, весь ум, данный ему Богом, уходил на удовлетворение его прихотей и тщеславия. Отказ Анны, в которую он был сильно влюблен, сначала очень огорчил его; потом осталась боль от раны, нанесенной его самолюбию, и живая симпатия к той, которая им пренебрегла. В сущности, он до сих пор относился к молодой женщине без всякой предвзятой мысли, но уже начинал применять к ней свои правила молодого джентльмена, следующего известному методу в обращении с женщинами; Анна же понятия не имела ни о чем подобном. С тех пор, как она полюбила Чезаре Диаса, точно стена отделила ее от всего мира, и жизненный шум долетал до нее лишь в виде неясного эхо.
   Из всей длинной и искусной беседы Луиджи Караччиоло она запомнила лишь любезную фразу о платье и была за нее благодарна. Теперь она с мучительным нетерпением ждала окончания третьей скачки и возвращения мужа. Он очутился перед нею внезапно, взойдя по другой лестнице, так что она не заметила его приближения.
   -- Тебе нравится все это, Анна? -- любезно спросил он, чтобы вознаградить ее за свое долгое отсутствие.
   -- Да, нравится, -- ответила она.
   -- А тебе, Лаура?
   -- Чрезвычайно! -- холодно произнесла та.
   -- Хочешь посмотреть весы?
   -- Хочу, -- вдруг сказала Лаура, протягивая руку за своею оригинальною накидкою из белого крепа и за белым зонтиком.
   -- Я не могу взять вас обеих, -- сказал Чезаре Диас жене, которая глядела на него с понятным ему огорчением,
   -- потому что это было бы смешно.
   Но она не могла утешиться так скоро, потому что так сильно надеялась побыть с ним.
   -- Мы были бы смешны, -- повелительно повторил он.
   -- Слава Богу, наша свадебная поездка окончена!
   В то время, как они удалялись, Анна почувствовала такую ужасную боль в сердце, что схватилась за перила, чтобы не упасть. Среди своих душевных и телесных мук она отчетливо сознавала лишь одно: муж ее был прав. Она не исполняла принятого на себя обязательства, желая, выпрашивая, требуя того, чего он не мог ей дать и никогда не обещал. Разве не сама она согласилась на это унижение?
   Разве не приняла она тех условий, выполнение которых оскорбляло ее любовь, самолюбие и достоинство?
   Она поняла, что притязания ее несправедливы, что и теперь, как прежде, она идет по ложному пути, с которого вернуться уже не может; она поняла, что принадлежит к числу тех женщин, которых современные мужчины, эгоистичные и заботящиеся исключительно о своем спокойствии, называют экзальтированными, или, попросту, надоедливыми: поняла и то, что Чезаре не питает к ней ни ненависти, ни презрения, но скучает с нею, что гораздо хуже. Пока она с горечью передумывала все это, вокруг нее раздавались радостные восклицания и на лугу шла веселая болтовня, прерываемая смехом. Одна Анна, среди этой всеобщей радости, была печальна и погружена в грустные думы. Она чувствовала себя одинокой, погибшей, навсегда утратившей доступ к счастью. Она сознавала это, потому что она страдала, когда все вокруг наслаждались и, конечно, были правы. Зачем же она очутилась здесь, среди этих счастливых людей? Зачем не осталась дома, у себя в комнате, и не молилась Богу, чтобы Он изменил ее сердце, способное только мучиться и мучить других?
   -- Вы опять одна? -- раздался рядом с нею голос Караччиоло.
   Он вернулся, следуя тому любовному расчету, который придавал искусственную форму его искреннему чувству. Он сел; она рассеянно на него взглянула, как бы не узнавая его.
   -- Одна, -- пробормотала она тихо.
   -- Что с вами? -- спросил он, и в его гармоническом голосе тон участия принял оттенок ласки. -- Давайте скучать вместе, синьора Диас: это, должно быть, занимательно. Я всегда хотел скучать вместе с вами, вы знаете.
   Она сделала движение, как бы прося не намекать на прошлое.
   -- Вы отказываетесь и теперь? Какое упорство!
   Чтобы не отвечать, она взяла бинокль и стала смотреть на арену.
   -- Если вы так дурно обращаетесь со мною, то лучше прогоните меня, -- произнес он с некоторым волнением.
   -- Трибуны построены для всех, -- ответила она, терзаясь мыслью, что муж ее, вернувшись, может подумать, будто беседа с Караччиоло доставляет ей удовольствие.
   -- Какая твердость! -- воскликнул он, полушутя, полупечально. -- Ах, женщины, женщины! Раз человек вам не нравится, вы готовы его уничтожить.
   Она ничего не слыхала, а может быть и слышала, но не поняла. Слова Караччиоло отдавались в ее ушах неясным гулом, не проникая в ее сознание. Он заметил, что она думает, и вспомнил о том времени, когда хотел на ней жениться и когда его попытка узнать тайну ее прошедшего окончилась неудачею. Теперь он тоже не мог проникнуть в ее тайну. Правда, весь Неаполь повторял, что ее опекун женился на ней поневоле, так как она умирала от любви к нему, но ни один мужчина никогда вполне не верит в любовь женщины к другому. Он смотрел на нее и, хотя не обладал чересчур живой фантазией, однако нашел в правильном овале ее лица необыкновенное сходство с гранитными лицами сфинксов, холодными, непроницаемыми, но как будто таящими в себе скрытое пламя.
   -- Вы для меня слишком возвышенны, -- сказал Караччиоло с искренним, но вовсе не наивным восхищением. -- Нехорошо и недостойно было бы стараться низвести вас до моего уровня, а мне возвыситься до вас просто невозможно.
   -- Вы ошибаетесь, -- ответила она, не глядя на него и как бы отвечая голосу собственной совести. -- Я самая простая, обыкновенная женщина, как и другие... ничуть не выше других...
   -- Так почему же вы страдаете?
   -- Потому что любить тяжело, -- проговорила она, закрыв глаза, как бы под гнетом этой тяжести.
   -- Как любить?
   -- Все равно как -- любить тяжело.
   После последнего взрыва рукоплесканий вокруг них началась суета. Скачки окончились; с полуопустевших трибун сходила публика; Анна встала, отыскивая взглядом мужа. Он скоро явился, все еще под руку с очаровательно-прекрасной Лаурой.
   -- Ты оставляешь свою супругу в ужаснейшем одиночестве, -- смеясь, сказал ему Луиджи Караччиоло.
   -- Я был уверен, что ты придешь развлечь ее: я так рассчитываю на твою дружбу! -- с таким же смехом ответил Чезаре, идя с Лаурой, между тем как Караччиоло сводил с трибуны Анну.
   -- Во всяком случае, я сделал это вовсе не с целью одолжить тебя, -- заметил Караччиоло, впадая в тон двусмысленной светской шутки, которая в таком ходу среди салонной молодежи.
   -- Мне известна твоя добросовестность, Луиджи, -- насмешливо сказал Чезаре.
   -- Ты мой наставник также и в этом, -- ответил Луиджи, кланяясь с преувеличенной почтительностью.
   Дамы молчали и только улыбались. Анна была счастлива тем, что видела Чезаре, шла вместе с ним, собираясь ехать с ним домой. Он был возбужден и весел, как человек, сумевший насладиться быстротечным мгновением, не проникая в сущность вещей; он развлекся в привычной ему среде и забыл свою вечную домашнюю скуку; он был весел и шутлив с Караччиоло, с Лаурой, даже с Анной, что означало высшую степень его веселости. Анна была в восторге, что прошел этот мучительный день и что они сейчас будут дома. Коляску разыскали не без труда, но Чезаре, теперь примиренный с жизнью, не потерял терпенья, а Караччиоло даже не искал своего экипажа, до конца исполняя долг кавалера. Они посадили дам в коляску, и Чезаре, не садясь в нее, стал поправлять плед и укладывать бинокли с заботливостью примерного мужа, перебрасываясь словами с Караччиоло, который уже хотел прощаться. Вдруг Чезаре захлопнул дверку и сказал кучеру:
   -- Ступай домой.
   -- Ты разве не с нами? -- тихо спросила Анна.
   -- Нет. Для меня есть место на стэдже Джулио Караффы. Мы скорее приедем в Неаполь: для стэджей очередь необязательна.
   -- Ах, как весело на стэдже -- сказал Караччиоло, протягивая руку на прощанье.
   -- Обедать будем поздно? -- спросила Анна, гладя на бледнеющий горизонт.
   -- Не ждите меня к обеду: я буду обедать у графини д'Алеманья с Джулио Караффой и Марком Палиано.
   -- Хорошо, -- сказала Анна.
   Когда Чезаре Диас и Луиджи Караччиоло ушли, закурив папиросы, она сказала кучеру:
   -- Поезжай домой!
   Во все время пути сестры не сказали друг другу ни слова. Каждая из них привыкла уважать молчание другой. Обе слегка побледнели. Может быть, им стало свежо, а может быть -- их погрузила в задумчивость эта картина разъезда с Марсова поля. По дороге шла и ехала громадная и шумная, возбужденная зрелищем толпа. Другая толпа, почти столь же взволнованная, глядела с балкона. Любопытные зрители, следя за вереницей экипажей, сообщали друг другу имена спортсменов и дам, оценивали лошадей и экипажи, восхищались, удивлялись, но не выражали ни малейшего неудовольствия, потому что неаполитанское население не питает вражды к богачам и страстно любит видеть роскошь. Коляска Анны и Лауры принимала участие в этом торжественном шествии в ясный весенний вечер.
   Сестры, молчаливые и серьезные, не обращали никакого внимания на всеобщее оживление. Доехав до улицы Фо- риа, Анна наклонилась, взяла пальто и стала надевать его. Лаура также поплотнее закуталась в оригинальную креповую шаль; ей также стало холодно, она побледнела, и в глазах ее выразилась какая-то тайная дума. Луиджи Караччиоло, правя лошадью с величайшей грацией, перегнал их на своей одноколке, но поклон его пропал даром: одна Лаура заметила его и ответила. На площади Сан-Фердинандо Анна сказала Лауре:
   -- Хочешь еще проехаться?
   -- Нет, -- сухо ответила девушка. -- Пора домой.
   Когда они доехали до площади Виктории, на небе появились лиловые оттенки, а на улицах стали зажигаться фонари. Анна медленно начала подниматься по лестнице, держась за красный шнур, продетый в медные кольца, и останавливаясь почти на каждой ступени, как будто ей не хватало воздуха. Лаура, взойдя наверх раньше ее, подождала ее в передней.
   -- За обедом увидимся, -- сказала она, уходя к себе.
   -- Я не приду. У меня голова болит, -- ответила Анна, совершенно изнемогая.
   Оставшись, наконец, одна, у себя в комнате, она сорвала с головы шляпу, и, бросившись в кресло, разразилась рыданиями. На столике у постели портрет Чезаре насмешливо улыбался цветам, которые стояли перед ним. Подняв глаза, Анна взглянула на это красивое и благородное лицо, помятое годами, но как бы смеявшееся над жизнью и любовью. В сердце ее снова проснулась страсть. Целуя портрет и обливая его слезами, она повторила несколько раз:
   -- Милый мой, зачем ты это делаешь? Я умею только любить тебя, а ты меня убиваешь!
   Пришли зажечь ее лампу, но она не позволила: ей хотелось мрака. Было уже поздно, когда ее глаза вдруг поразил луч света. Вошла высокая и белая фигура, заслоняя рукою пламя свечи. Лицо Лауры было наклонено вниз и так непохоже на ее обычный вид, что Анна, широко раскрыв глаза, едва ее узнала. Сестра поставила свечу и нагнулась к ней. Только тогда, и в первый раз в жизни, Анна заметила слезы на глазах Лауры и вместо того, чтобы получить от нее утешение, сама грустно спросила:
   -- Ты плачешь? О чем?
   -- Так, -- ответила та с неопределенным жестом. И они стали плакать вместе.
  

IX

   В этот день, часов в шесть вечера, Чезаре пришел домой в прекрасном расположении духа. За обедом все ему нравилось, между тем как первым признаком его неудовольствия было то, что он находил обед дурным. Он поел с аппетитом, рассказывая множество анекдотов, которые приберегал для своих хороших дней. Он пошутил с Лаурой, потом с Анной, даже похвалил платье, которое надела его жена в первый раз. Его веселость сообщилась и женщинам. Анна глядела на него покорным и нежным взглядом, как бы не будучи в состоянии отвести от него глаз. И каждый раз, как он улыбался, она машинально улыбалась так же, как зеркало, отражая каждую перемену его лица. Лаура, правда, говорила мало, но все ее лицо сияло оживлением, и она одобрительно качала головою на все, что говорил Чезаре. После обеда все перешли в гостиную Анны: в этот вечер к синьоре Диас могло зайти несколько гостей; сама же она мало показывалась в обществе, не разделяя легкомысленного веселья лиц своего круга. Увидев цветы повсюду, и серебряный самовар на столике, Чезаре спросил:
   -- У тебя нынче гости, Анна?
   -- Может быть; возможно, что и никого не будет.
   -- Так вот почему ты так разоделась!
   -- Разве она надела бы это платье для тебя, Чезаре? -- шутя сказала Лаура.
   -- Я немного самонадеян, и самонадеянным людям часто приходится разочаровываться. Держу пари, что явится Луиджи Караччиоло, твой верный рыцарь...
   -- Право не знаю, -- сказала Анна равнодушно.
   -- Она притворяется, -- продолжала шутить Лаура.
   -- Конечно притворяется, -- со смехом повторил Чезаре. -- Я готов поклясться, что постоянство Караччиоло тебя тронуло. Это удивительно: уж лет сто, как он влюблен в тебя.
   -- О, Чезаре, не шути так! -- сказала Анна, которой были неприятны эти шутки.
   -- Видишь, Лаура, она сконфузилась!
   -- Сконфузилась, правда, -- подтвердила Лаура.
   -- Вы оба -- злые, -- простодушно пробормотала Анна.
   Они сели в углу гостиной, где вокруг черной атласной кушетки с желтыми пуговицами, на которой обыкновенно отдыхала Анна, стояло множество стульев, табуретов, столиков и большая жардиньерка. Чезаре развалился в кресле, закинув голову и наслаждаясь хорошим пищеварением после приятного обеда. Лаура на низеньком стульчике играла белым шнурком, служившим ей поясом, а Анна сидела на кушетке, с лиловым атласным шлейфом у ног, и, покусывая стебель цветка, старалась преодолеть нервную тревогу. Чезаре открыл свой серебряный портсигар и в шутку предложил дамам по тоненькой папироске.
   -- Я не курю, ты знаешь, -- сказала Лаура.
   -- Отчего?
   -- От дыма портятся зубы.
   И она показала свои, блеснувшие как жемчуг, зубы.
   -- Ты права, прекрасная Минерва; но в таком случае кури ты, Анна.
   -- Я также не курю, -- ответила та с кроткой улыбкой.
   -- Так надо начать. К тебе это пойдет: ты -- брюнетка, похожа на испанку, тебе не хватает только папиросы.
   -- Я начну, Чезаре, -- сказала она, тотчас же уступая.
   -- Тем более, что табак успокаивает нервы.
   -- Ты не можешь себе представить, как это полезно. Лучшее средство от маленьких горестей.
   -- Так дай мне папиросу, -- сказала Анна.
   -- У тебя есть маленькие горести?
   -- Кто знает?! -- сказала она и бросила папироску.
   -- А у тебя нет маленьких горестей, Лаура? -- спросил Чезаре.
   -- Ни больших, ни маленьких.
   -- Кто может сказать, что никогда не плакал? -- заметила Анна своим грустным тоном.
   -- Если начнется разговор о чувствах, то я уйду целым часом ранее.
   -- Нет, нет, не уходи, -- попросила Анна.
   -- Заметь, прошу тебя, что мы и так до самой смерти пробудем вместе, -- насмешливо сказал Чезаре, отряхивая пепел с папиросы.
   -- До самой смерти, и после смерти, -- также задумчиво проговорила Анна.
   -- Еще и после смерти?! Дело становится серьезным. Я подумаю об этом, пока буду одеваться.
   -- Куда ты уходишь?
   -- В клуб, -- ответил он, вставая.
   -- Отчего бы тебе не остаться? -- решилась попросить она.
   -- Не могу: мне нужно в клуб.
   -- По крайней мере ты скоро вернешься? -- сказала она, забыв о присутствии сестры.
   -- Да, скоро, -- ответил Чезаре, после короткого колебания.
   -- Я буду ждать тебя, Чезаре, -- настойчиво сказала Анна.
   -- Да, да. Добрый вечер.
   Он ушел. Лаура выслушала этот разговор, прищурив глаза и покусывая губы, что с некоторых пор вошло у ней в обыкновение, но ничего не говоря. Когда ее сестра и зять обменивались несколькими любезными словами -- причем Чезаре, по большей части, только отвечал на любезности Анны -- она принимала вид статуи, которая не видит, не слышит и не чувствует, но каждый раз бесшумно выскальзывала из комнаты. Часто Анна замечала на губах Лауры ту насмешливую улыбку, которая так не шла к этому ясному личику, улыбку ледяного сердца, хорошо знающего ложь и тщету любви. В этот вечер, после ухода Чезаре, обе сестры просидели несколько времени вместе, но каждая была слишком погружена в свои мысли, чтобы начать хоть самый простой разговор. Анна легла на кушетку, и, положив обе руки под голову, над которой черные волосы образовали как бы воинственный шлем, глядела на потолок. Лаура продолжала сидеть на низком стуле, наклонив голову, завязывая и развязывая свои шнурки, по временам их дергая, будто желая оборвать.
   -- Я ухожу. Добрый вечер! -- сказала она вдруг.
   -- Отчего ты уходишь, Лаура? -- спросила Анна, выходя из своей задумчивости.
   -- Бесполезно оставаться: сейчас придут гости.
   -- Но именно поэтому не надо уходить: ты поможешь мне занимать их.
   -- Ну, этот труд превышает мои силы, -- холодно возразила белокурая и прекрасная Минерва. -- И потом, они приходят к тебе, а не ко мне, моя милая.
   -- И ты также выйдешь замуж, -- шутливо сказала Анна, которая была еще весела, вспоминая веселость Чезаре и его обещание скоро вернуться.
   -- Кто знает! Добрый вечер! -- И она встала, чтобы уйти.
   -- Что же ты будешь делать?
   -- Немножко почитаю, а потом засну.
   -- Что ты читаешь?
   -- "Le mot de l'enigme", сочинение Паулины Кравен.
   -- Мистический роман? Ты хочешь сделаться монахиней?
   -- Кто знает! Добрый вечер!
   После ухода Лауры, Анна также взялась за книгу. Это был роман Бенжамена Констана, "Адольф".
   Она нашла его однажды на письменном столе своего мужа, и ее приковали к себе эти страстные страницы, дышавшие правдивостью и горем. Анна два или три раза прочла историю этого ужасного душевного бессилия, и теперь снова начала читать ее.
   Но это продолжалось не долго. Явились гости: ее тетка маркиза Шибилиа, в сопровождении Гаетано Альтана, который постоянно был кавалером старух, Командор Габриель Мари, шестидесятилетний старик, а потом князь Джой- озо, красивый калабриец, благовоспитанный и остроумный человек. Завязался разговор, полусерьезный, полушутливый, как всегда в небольших светских кружках, где не желают быть слишком серьезными и хотят казаться парадоксальными. Анна впадала в общий тон, только чтобы не производить диссонанса. Но на этот раз, она удержала своих гостей подолее, чтобы не слишком соскучиться в ожидании Чезаре. Она была оживлена и радостна, потому что в сердце ее жила надежда. Когда ушел последний гость, князь Джойозо, было уже более одиннадцати часов.
   -- Теперь уж никто не придет, -- подумала она.
   Но случалось, что заходил на полчасика какой-нибудь близкий знакомый, который, возвращаясь из клуба или театра, замечал свет в окне синьоры Диас.
   Нельзя сказать, что бывать у нее стало модным, потому что она еще не вошла в водоворот большого света; но ее окружал какой-то ореол романтизма и таинственности. Все знали, что она чуть не умерла от любви к Чезаре Диасу, и что последний пожертвовал ради нее своей дорогой свободой. Таким образом, она стала героиней симпатичной легенды и вскоре сделалась центром довольно многочисленного кружка.
   -- Поздно. Уж никто не придет, -- подумала она опять.
   Но она ошиблась. Слуга доложил о Луиджи Караччиоло, и вошел белокурый красавец, оживление которого умерялось его английской выдержкой. Он был во фраке с ландышем в петлице, и это вечернее одеяние очень шло к нему. Анна дружелюбно протянула ему руку, на которой мелькнули драгоценные кольца при свете большой лампы, освещавшей всю гостиную.
   -- Лучезарная ручка! -- сказал он, пожимая ее и кланяясь.
   -- Откуда вы? -- спросила она не из любознательности, а из вежливости.
   -- Из Сан-Карло, -- ответил он, садясь на табурет около кушетки, на которой опять поместилась Анна.
   -- Что там шло?
   -- "Гугеноты".
   -- Прекрасная опера! -- задумчиво промолвила она.
   -- Помните? -- спросил он своим нежным, ласкающим голосом. -- В тот вечер, когда я был вам представлен, также шли "Гугеноты".
   -- Да, да, я помню этот вечер, -- сказала она, вдруг становясь печальной.
   -- Как я вам не понравился, не правда ли! Ровно настолько, насколько вы понравились мне!
   -- Что вы говорите! -- из вежливости возразила она.
   -- И это ваше первое впечатление осталось до сих пор неизменным, не так ли?
   -- Но если предположим, что это так, то вы, кажется, не стали от того несчастным, -- сказала она, впадая в тон полушутливой, полусерьезной беседы.
   -- А вы почем знаете? Разве вам, прекрасным дамам, которыми любуются и восхищаются, которых любят, разве вам известна вся правда? -- сказал он с оттенком искренности.
   -- Действительно, вы правы, нам ничего не известно.
   Но он хорошо видел, что ее душа погружена в другие мысли и вдруг почувствовал, какая между ним и ею пропасть.
   -- Когда вернетесь из вашего путешествия, то скажите мне, чтобы я мог поздравить вас с возвращением, -- сказал он своим мягким и ласкающим тоном.
   -- Какого путешествия? -- рассеянно спросила она.
   -- Почем мне знать?.. Если бы я знал, куда уносятся ваши думы, и если бы мог следовать за ними, то полетел бы за вами вслед!.. -- А теперь я говорю и вижу, что вы меня не слушаете... Я высказываю вам серьезные вещи шутливым тоном, а вы нисколько не вникаете... и покидаете меня в одиночестве, сами удалившись в страну грез. Мне же, бедному смертному, лишенному фантазии, остается ждать вашего возвращения, моя дорогая синьора.
   Если в словах его была поэзия, то ее было еще более в его голосе, нежном, тихом и певучем.
   Он сидел против нее и глядел ей прямо в глаза, как будто не в силах будучи оторвать взгляда. Она опускала взор, или отворачивалась, или начинала смотреть в книгу, которая осталась у нее в руках. Но если этот пристальный и восхищенный взгляд приводил ее в смущение, которое она старалась скрыть, зато вкрадчивый голос Караччиоло успокоительно действовал на ее нервы. Она слушала, плохо вникая в смысл его слов, но неопределенно улыбалась, как при звуках далекой музыки.
   -- И вам не скучно было ждать?
   -- Мне? Нет, нисколько. Вы понимаете, что когда перед глазами такое зрелище...
   -- Какое? -- наивно спросила она.
   -- Ваша особа, дорогая моя синьора...
   -- Но вы не всегда меня видите! -- сказала она смеясь и пытаясь обратить в шутку эту слишком нежную беседу.
   -- В этом и состоит роковая ошибка, как говорится в романах... Я бы должен был проводить всю жизнь мою с вами, не так ли? А вместо того я провожу ее с людьми, к которым совершенно равнодушен. Какая ошибка!.. Большая ошибка...
   -- Это не ваша вина, -- заметила она, слегка улыбнувшись.
   -- Конечно; но в чем же тут утешение. Хотите, сделаем это, будем проводить всю жизнь вместе? Всякую ошибку можно исправить. Всю жизнь: это ведь очень много лет...
   -- Но я замужем, -- сказала она, чувствуя, что дело заходит слишком далеко, и не зная как выпутаться.
   -- Ну вот! -- сказал он тоном отрицания.
   Тогда она решилась говорить прямо.
   -- Караччиоло, -- сказала она, -- вы, кажется, хотите найти средство совсем не видеть меня? Что вам от меня нужно?
   -- Ничего, моя синьора, ничего, -- ответил он тотчас же с искренним огорчением на лице и в голосе.
   -- Не следует рисковать поссориться с друзьями, -- медленно начала она. -- Что сказал бы Чезаре, если бы слышал ваши речи?
   -- Ничего не сказал бы, потому что не мог бы их слышать. Вы сами знаете, что он никогда не бывает здесь.
   -- Нет, иногда бывает, -- возразила она, с трудом подавляя волнение.
   -- Никогда не следует выдумывать, даже ради благой цели.
   -- И, однако, он всегда здесь.
   -- В вашем сердце? -- Знаю. Довольно приятное местопребывание, подобных которому можно иметь не одно...
   -- Что вы говорите?
   -- Самые обыкновенные и неизбежные вещи: я отзываюсь дурно о вашем муже.
   -- Так замолчите, -- сказала она почти повелительно, но чтобы смягчить свою резкость тотчас же протянула ему серебряный ящик, в котором хранились папиросы Чезаре.
   -- Благодарю за милостыню, -- сказал он, повеселев, и стал курить, устремив взоры на лиловый атласный башмачок с серебряной вышивкой, выглядывавший из-под ее платья. Она облокотилась на столик, который стоял около кушетки, и задумалась. Часы показывали двенадцать. Скоро должен был уйти Караччиоло и прийти Чезаре.
   Как будто угадывая ее мысли, Луиджи Караччиоло сказал:
   -- Выкурив эту папиросу, я покину вас. Боюсь, что вы не высокого мнения о моем уме.
   -- Я ненавижу людей, желающих прослыть умными.
   -- Это хорошо. Думаете ли вы, что у меня есть сердце?
   -- Думаю.
   -- Еще лучше. Когда-нибудь вы вспомните о том, что я вам говорил сегодня, и поймете.
   -- Может быть, -- машинально согласилась она.
   -- Вам пришла в голову удачная мысль одеться в лиловое. Очень нежный цвет. Такие оттенки можно видеть в сумерки в Венеции... Вы были когда-нибудь там?
   -- Нет, никогда.
   -- Напрасно. Это страна сладких слез, которыми там можно запастись на всю жизнь. Там поверхностная любовь становится глубокой, а прочные связи делаются нерасторжимыми. Итак, спокойной ночи!
   -- Спокойной ночи, -- повторила она, протягивая руку, высунувшуюся, как цветок, из густой кружевной обшивки атласного рукава.
   Он слегка прикоснулся губами к этой сверкавшей драгоценностями ручке и ушел. Анна была задумчива. Во все время беседы с Луиджи Караччиоло мысли ее были заняты ее мужем, и все намеки на любовь, какие позволил себе молодой человек, приводили ей на память лишь ее любовь к Чезаре. Теперь она припоминала все, только что слышанные ею фразы, в которых глубокое чувство скрывалось под покровом пустой, изящной болтовни, и относила их, как все, что видела и слышала приятного, -- в Чезаре.
   Было половина первого. Она встала, позвонила горничной и ушла из гостиной в спальню, освещенную большою лампою с ее любимым розовым шелковым абажуром.
   Служанка помогла ей раздеться, полагая, что она сейчас ляжет; но Анна вдруг спросила свою светлую креповую блузу, которую на себя накинула. Волосы она распустила, заплела в одну тяжелую косу и стала еще привлекательнее тою прелестью, какую придает женщине одежда, надеваемая ею в тиши своей комнаты не для всех, а лишь для одного.
   Чезаре, не покидая своих холостых привычек, распорядился раз навсегда, чтобы никто из прислуги не дожидался его по ночам. Он сам отпирал все двери своего дома, изящно сработанной, английской, отмычкой, которую носил на часовой цепочке, и таким образом мог возвращаться, когда угодно, без ведома домашних. Ему приятна была эта полная свобода, это ежедневное торжество его мелочного и упорного эгоизма. Анна беспрекословно подчинялась его воле, и, когда сама не выезжала с ним, все огни в их доме тушились ровно в полночь, и все его обитатели ложились спать. Поэтому и теперь она отпустила горничную, которая тихо вышла, а сама села в кресло около постели и опять взяла "Адольфа", предварительно отворив дверь в коридор и дверь комнаты мужа, чтобы услышать его шаги, как только он войдет. Рассчитывая на его скорое возвращение, она откинулась на спинку кресла и стала прислушиваться. Чезаре, ведь, обещал вернуться рано и знал, что она ждет его. И еще сосредоточеннее и упорнее, чем в продолжение всего вечера, она стала желать присутствия своего возлюбленного; одиночество и поздний час усиливали это желание. В этот вечер он был так весел и любезен; его милое обещание показалось Анне чуть не торжественной клятвой, и теперь она трепетала от волнения, тем более, что мягкий воздух летней ночи раздражающим образом действовал на ее нервы.
   Полузакрыв глаза, она мечтала о приходе Чезаре, присутствие которого становилось для нее настоятельно необходимым. Ей хотелось быть близ него, держать его руки в своих, с глубокой и тихой нежностью склонить свою голову ему на грудь, слышать его дыхание, биение его сердца, чувствовать поддержку его сильной руки, его поцелуи на волосах, глазах, губах... Это был сон любви, живой и робкий, полный грусти и страстной неги. Она вдруг заметила, что повторяет его имя, призывая его, как всегда, но на этот раз с чисто земною страстью, которую вызывали в ней грезы о его поцелуях.
   "Чезаре, Чезаре", твердила она, вздрагивая от любви при звуках собственного голоса. Сейчас, через минуту, через десять минут придет он, ее милый, любимый муж, ласки которого наполняют восторгом ее сердце, душу, все ее существо. Она ждала его, дрожа от нетерпения и думая лишь об одном: о том, что сейчас его увидит.
   Вдруг ей послышался шум в его комнате. Легкая, как тень, она быстро скользнула по коридору. Но везде было темно и тихо: Анна ошиблась. Холодный пот выступил у нее на лбу от этого разочарования; она почувствовала слабость; ноги у нее подкосились. Она прислонилась к косяку двери и долго стояла так; потом, опустив голову, медленно вернулась к себе, соображая, что для такого полуночника, как Чезаре, скоро все-таки значит не ранее, чем в два часа ночи. Конечно, он вернется в два; надо потерпеть еще немного.
   Вид ее комнаты со светлыми обоями и мебелью, ярко освещенной розовым светом лампы, несколько ободрил ее, и она храбро принялась за книгу, открыв ее посредине. Но правдивый и суровый рассказ о бессилии души, разъедаемой скептицизмом, навел на нее ужас. Что могла знать она, невинная и простая женщина, полная юношеских упований и веры, подчинявшаяся единственно закону любви, что могла знать она о душевных немощах тех людей, которые слишком много жили и любили, которые употребили во зло драгоценнейшее сокровище -- чувство? Что могла она знать о муках человека, который не верит ни другим, ни себе, а между тем не успел еще искоренить в себе тоски по идеалу? -- Она ничего не знала. Тем не менее, ею овладел страх. Неужели душа Чезаре подобна душе этого Адольфа, и он точно также не может ни быть счастливым, ни давать счастье другим? Она содрогнулась и бросила книгу. Смятение ее было ужасно: перед нею точно вдруг открылась мрачная пропасть. Она машинально встала и взяла со столика сандаловые четки, полученные ею от монаха-миссионера из Иерусалима.
   Вообще говоря, Анна не была набожна: мистицизм только по временам овладевал ею. Как и все южанки, она не имела привычки ежедневно, правильно молиться; но когда ее томила тревога или горе терзало ее сердце, она бросалась на колени и взывала ко Господу. Когда же дни ее протекали счастливо и спокойно, она наслаждалась жизнью, вся отдаваясь земным интересам и забывая о небе. Теперь, взволнованная чтением и ожиданием, и желая умиротворить свою душу, она прижала четки к губам и медленно стала читать знакомый ей с детства акафист Божьей Матери. Два или три раза она останавливалась, потом продолжала опять, прося у Бога прощения за рассеянность. Наконец, она дошла до конца четок. Было ровно два часа.
   Тогда она не выдержала: взяла свою большую лампу и, как бы с целью сократить расстояние между собою и Чезаре, перешла в его комнату. Лампу она поставила на письменный стол, сама села в большое кресло и с облегчением вздохнула: ей показалось, что она достигла тихой пристани. Темные обои и строгое убранство комнаты делали ее мрачною; но эта суровая обстановка говорила ей о том, что не вся душа Чезаре поглощена теми легкомысленными удовольствиями, которым она предается до половины ночи. В воздухе носился запах папирос, а там и сям, на лезвии кинжала, на дуле револьвера, сверкали лучи света. Анну охватило вновь обаяние личности Чезаре, волнение молодой души, любящей сильно и страстно.
   На столе лежала пара его перчаток. Она взяла их и стала целовать. Но где же был так долго Чезаре? Тоска по нем становилась острее, и она начала прохаживаться по комнате. Что ж он не приходил? Балов в этот день не было, а запросто ни у кого нельзя было засидеться так долго.
   Где ж он мог быть? Чтобы унять свою тревогу, она пробовала сесть в кресло и закрыть глаза; но ей тотчас представлялось, что входит Чезаре, берет ее за руки, нежно целует, желая вознаградить за потерянное время, и грезы любви становились для нее почти действительностью. Где же был милый, дорогой Чезаре? Случайно подойдя к балкону, она увидела вдали свет в окнах и балконах. Это был клуб, членом которого состоял Чезаре. Она вдруг успокоилась. Конечно, он был там и в обществе приятелей не заметил, как прошло время. Ведь, трудно отстать от многолетних привычек! Теперь она стала смотреть на эти окна, не сводя с них глаз и, наконец, обуреваемая нетерпением, отворила балкон и вышла. Ей казалось, что так она увидит Чезаре раньше, когда он только еще будет идти к дому по площади Виктории. Вскоре из клуба вышли двое мужчин и направились к набережной. Она было огорчилась, но тотчас утешилась мыслью, что, если другие уходят из клуба, то и Чезаре скоро уйдет. Потом вышло еще четверо, и, наконец, показалась одинокая фигура, которая быстро пошла по площади. Сердце Анны забилось надеждою, она перегнулась через перила и увидела, что человек этот смотрит вверх, остановившись у решетки их сада.
   -- Доброй ночи, синьора Анна! -- сказал звучный голос Луиджи Караччиоло.
   -- Доброй ночи! -- чуть слышно произнесла она и, заметив, что Караччиоло не идет далее, откинулась назад, так что ее не стало видно. Ласковый и мягкий голос еще раз вкрадчиво произнес:
   -- Доброй ночи, Анна!
   Она молчала. Караччиоло решился уйти, но медленно, поминутно оборачиваясь и останавливаясь. Она опять взглянула на клуб: там уж не видно было света. Значит, Караччиоло ушел последним и Чезаре не было там. Ей вдруг стало холодно; она вздрогнула, зубы ее застучали. Дрожа, она вошла в комнату и в изнеможении упала в кресло. Старинные часы пробили половину четвертого.
   По мере того, как проходило ее оцепенение, в сознании ее выяснилась следующая мысль: теперь не могло быть ни балов, ни театров, ни приемов, ни игры в клубах. Значит, Чезаре Диас, ее муж, находился у какой-нибудь женщины. Острое жало ревности проникло в ее сердце.
   Но кто была эта женщина? Давнишняя, прочная связь или мимолетная фантазия? Напрасно старалась Анна, облокотившись на стол и сдавив виски руками, разрешить эту мудреную задачу. Какая женщина, какая? Уж, разумеется, ни одна светская дама не оставила бы у себя мужчину, хотя бы любовника, до этого часа. На это не способна была ни графиня д'Алеманья, которая хотя многое позволяла себе в обществе, но слыла за особу самых строгих правил, ни какая-либо другая из известных Анне дам; значит, это была женщина того, другого круга, где ставят себе в закон одно лишь удовольствие, удовлетворение минутного каприза, где попираются все связи семейные и общественные, где неизвестно соблюдение приличий, где мужчины могут являться в своем настоящем виде, не стесняясь требованиями нравственности или долга! Только одна из этих неизвестных Анне очаровательниц могла удержать у себя Чезаре Диаса, человека не грубого, но испорченного, обожавшего изящную женственность, но в душе презиравшего женщин и ненавидевшего всякие проявления чувства, страсти или ревности. Дойдя до этого умозаключения, Анна остановилась: задача была решена. Она откинулась на спинку кресла, и отвращение овладело ее душою. К чему ей знать имя? Все эти женщины одинаковы и одна другой стоят. Белокура они или темноволоса, раскрашена или бледна, молчалива или болтлива, молода или уже в летах -- не все ли эго равно? Дело в том, что муж ее не вернулся домой сегодня, а провел ночь с посторонней и дурной женщиной.
   Ей было горько и противно. Что же это за человек? Как он может покидать свою жену, почти девочку, обожающую его всеми силами души, верящую ему безгранично, ради существа бесчестного, в котором все поддельно: и красота, и молодость, и ласки, и любовь? А может быть таковы и все мужчины! И в первый раз в жизни она поняла, что могут быть некоторые люди грубы, покорны своим инстинктам и мимолетным влечениям; поняла, что счастье и любовь, или хоть подобие того и другого -- даются не за молодость, не за красоту, не за чистоту души и не за готовность пожертвовать собою; поняла, что всем этим она не в состоянии удержать любимого человека от унизительных связей без любви, развращающих сердце и помрачающих совесть.
   Ею овладело ужаснейшее горе. Горько рыдая, она плакала о себе, о своих разрушенных иллюзиях, о своем поверженном во прах идеале. Вероятно, уже не раз, пока она спала невинным сном, Чезаре проводил так ночи с какою-нибудь незнакомкою, которая на другой день становилась ему столь же чуждою, как и была накануне.
   Долго плакала Анна. Наконец рыданья ее утихли, слезы высохли на щеках. Она подняла голову: был уже день. Слабый зеленоватый свет проникал в окно. В то же время повернулась ручка двери и вошел Чезаре, очень бледный, с тусклым взором, с поднятым воротником пальто и держа руки в карманах. Он холодно и равнодушно посмотрел на жену, как будто ее не узнавая. Она встала, бледная, без трепета, без слов; ей нечего было ни говорить, ни слушать.
   -- Что ты здесь делаешь? -- спросил он ее надорванным от усталости голосом. Каким он казался старым и истрепанным со спутанными волосами и ввалившимися от бессонницы щеками!
   -- Я... ждала тебя, -- сказала она, не поднимая глаз и не отклоняясь от письменного стола, на который оперлась.
   -- Всю ночь?
   -- Всю ночь.
   -- Вот так терпение! -- заметил он, стаскивая пальто и бросая его на диван.
   На нем был фрак. Но, в противоположность обычной тщательности его наряда, белый галстук сдвинулся к плечу, и вся одежда была смята. Он взглянул на нее вопросительно, как бы осведомляясь, отчего она не уходит. Она ничего не сказала и даже не подняла глаз. Тогда Чезаре пожал плечами с выражением чрезвычайной досады и пошел запереть ставни обоих балконов. Снова стало темно, только догорала розовая лампа. Он зажег свечу, поставил ее на ночной столик и потушил лампу.
   -- Доброе утро, Анна, -- сказал он, обращаясь к ней.
   -- Доброе утро, Чезаре! -- ответила она. И тотчас ушла, не прибавив ни слова.
  

X

   В половине июня, т.е. в первое лето своего супружества, Чезаре Диас проводил жену и свояченицу в Сорренто, на виллу Катерину. Он только проводил их, потому что ему нужно было выдержать лечебный курс в Виши, по окончании которого он собирался заехать в Швейцарию. Тайное и страстное желание Анны заключалось в том, чтобы отправиться с мужем в это путешествие. Ей хотелось быть с ним вдвоем, вдали от привычной обстановки; но это ей не удалось.
   После отъезда Чезаре в вилле Катерине стало тихо и грустно. Сестры были постоянно задумчивы и не поверяли друг другу своих мыслей; они скорее избегали друг друга. Пленительная юношеская ясность белокурой Минервы исчезла, и на ее беленькое личико легла печать неведомой заботы. Они хотя жили вместе, но виделись довольно редко.
   Анна писала Чезаре по два раза в день и изливала перед ним всю свою душу. В его присутствии робость часто мешала ей говорить; но в письмах она была в состоянии сказать ему, что принадлежит ему душою и телом. Чезаре писал не более двух раз в неделю, и послания его отличались краткостью; однако, в каждом из них была если не ласковая, то хоть любезная фраза, которою Анна утешалась до получения следующего письма. Он писал, что ему весело, что он поправляется, скоро приедет; доходил даже до того, что выражал сожаление об отсутствии Анны по поводу какого- нибудь вида, который хотел бы ей показать, или какого-нибудь смешного происшествия, над которым они могли бы вместе посмеяться. Каждый раз при получении письма от Чезаре, Анна передавала его поклон Лауре и читала ей те любезности, которые к ней относились.
   -- Благодарю, -- лаконически отвечала Лаура.
   Впрочем, с некоторых пор и она писала много; но что и кому? В своей девичьей комнате, сидя за письменным столиком, она писала своим твердым отчетливым почерком на больших листах белой бумаги; когда же кто-нибудь входил, она, как ни в чем не бывало, клала на свою рукопись лист пропускной бумаги и сидела молча, опустив глаза, поигрывая пером. Неоднократно входила Анна. Тоща Лаура спокойно собирала написанное и складывала в ящик, который запирала на ключ, а лицо ее принимало равнодушное выражение.
   -- Что ты пишешь? -- раз спросила Анна, повинуясь какому-то смутному импульсу и преодолев свою робость.
   -- Это тебя интересовать не может.
   -- Зачем ты говоришь так? -- с нежным снисхождением возразила старшая сестра. -- Все, что тебе нравится или тебя волнует, интересует меня.
   -- Ничто мне не нравится, и ничто меня не волнует, -- ответила Лаура, не поднимая глаз.
   -- Даже и то, что ты пишешь?
   -- И то, что я пишу.
   -- Какая ты скрытная! Но зачем ты скрываешь тайны своего сердца? -- с ласковой настойчивостью проговорила Анна.
   -- Так, -- ответила Лаура и ушла из комнаты, унеся с собою ключ от ящика.
   С этих пор Анна уже не спрашивала, что пишет сестра: письмо или дневник.
   В июле Сорренто наполнилось дачниками, и Анне с Лаурой, несмотря на грусть одной и постоянную задумчивость другой, не удалось избежать общественных увеселений. Обе сестры были слишком красивы и изящны, чтобы кружок соррентинских аристократок не старался привлечь их в свою среду.
   Одним из первых явился Луиджи Караччиоло. Он и прежде ежегодно бывал в Сорренто, по обыкновению приезжал не ранее как в половине августа и проводил здесь не более двух недель, относясь с некоторым пренебрежением к Сорренто, так как объехал всю Европу. Но в этот год он очутился здесь уже в начале июля и вознамерился остаться здесь до тех пор, пока не уедет Анна Диас. Он был до сих пор влюблен в нее, только, конечно, по-своему, т.е. с тою утонченною чувственностью, которая довольно сходна в своих внешних проявлениях с истинным чувством. Самая таинственность, окружавшая прошедшее Анны, и любовь ее к Чезаре Диасу, очевидно не платившему ей взаимностью, усиливали его страсть к ней. Он был влюблен так, как влюбляются все те, кто много любил и кому суждено любить много. Он терял голову в присутствии Анны, но не настолько, чтобы не применять к ней своего метода соблазна. Всю силу своей воли он направил к этой цели, однако удачно скрывал это под покровом сентиментальной грусти, благодаря которой Анна терпела его ухаживанье.
   Она не позволяла ему говорить ей о любви, особенно в Сорренто, но не могла избежать его посещений или встреч с ним в обществе. Чезаре писал из Сан-Морица, чтобы они веселились как можно более, потому что он ненавидит затворников, и иногда в шутливом тоне упоминал о Луиджи Караччиоло, называя его верным рыцарем Анны; но она, из чувства деликатности, никогда не проговаривалась об этом Караччиоло. Последний, не будучи навязчивым, сопровождал повсюду Анну и всюду встречался с нею, как бы случайно. Его не обескураживали ни ее молчание, рассеянность и грусть, ни то обстоятельство, что она часто говорила о Чезаре. Тогда в ее тоне звучало такое глубокое чувство, что он бледнел от обиды, наносимой его самолюбию, но надежды все-таки не терял, полагая, что все-таки хорошо, если любимая женщина хоть кого-нибудь любит: тогда легче склонить ее к перемене предмета страсти, чем добиться любви той, которая не любит никого.
   Он поступал осторожно, так как не желал делать любовь свою предметом пересудов, и боялся молчаливого надзора Лауры. Белокурая Минерва плохо ладила с красивым юношей и часто обменивалась с ним колкостями, что с ее стороны казалось странным, так как обыкновенно она говорила мало, короткими, незначительными фразами. Луиджи постоянно боялся, как бы Лаура не донесла Чезаре о его любви к Анне. Ведь, она часто улыбалась так насмешливо, и в ее серебристом смехе часто звучали такие иронические и презрительные нотки.
   -- Какая ваша сестра странная, -- говорил он Анне, оставаясь с нею вдвоем.
   -- И все-таки она славная, -- задумчиво отвечала Анна.
   -- Вы так думаете?
   -- Да.
   -- Вы ничего не знаете, потому что сами слишком добры. Она, вероятно, коварное создание.
   -- Зачем вы говорите? Такие шутки мне неприятно слушать.
   -- Если вам неприятно, то оставим это. Но я остаюсь при своем. Когда-нибудь вы сознаетесь, что я прав.
   -- Замолчите. Вы огорчаете меня.
   -- Гораздо лучше не создавать себе иллюзий, синьора, чем разочаровываться потом.
   -- Гораздо лучше разочаровываться, чем никогда не испытывать очарования.
   -- Какая у вас глубокая душа! Как бы я хотел погрузиться в нее, Анна!..
   -- Не зовите меня по имени, -- сказала она, из вежливости притворяясь, будто слышала лишь последнее слово.
   -- Повинуюсь, -- смиренно ответил он.
   -- Вы также добрый, -- произнесла она рассеянно.
   -- Я страшно зол, синьора! -- возразил он обидчиво.
   Она недоверчиво качала головой, как все доверчивые
   люди, которые не признают испорченности человеческой натуры, и чем старательнее Луиджи Караччиоло прикидывался скептиком и человеком испорченным, тем проще и мягче обходилась с ним она, выказывая ту веру в добро, которая свойственна кротким и добрым душам. Он пожимал плечами и иногда с досадою спрашивал:
   -- По-вашему все добрые? Даже ваш муж, Чезаре?
   -- И он. Он лучше и добрее всех, -- объявляла она голосом, дрожавшим от волнения, как всегда при упоминании о Диасе.
   -- Это доказывается тем, что он вас бросает здесь одну через несколько месяцев после свадьбы?
   -- Но я не одна, -- просто возражала она.
   -- Вы не одни, но в неподходящей компании, -- говорил он, раздражаясь.
   -- Вам кажется? Я не замечаю.
   -- Но неужели он, который уехал и злоупотребляет своею свободою, может называться добрым?
   -- Чезаре не злоупотребляет свободою, -- пробормотала она, бледнея.
   -- Кто это вам сказал? Он сам? И вы верите?
   -- Он мне ничего не говорил. Я и так ему верю, -- продолжала несчастная, замирая от ужаса при таком ясном подтверждении своих ежедневных подозрений.
   Караччиоло глядел на нее с раздражением. По одному тону Анны, когда она упоминала о муже, видно было, что она его обожает, а Луиджи Караччиоло слишком хорошо изучил женскую душу, чтобы этого не понять. Он понимал, как она по нем тоскует, как терзается ревностью; она так наивно и всецело отдавалась своей любви, что он читал в ее сердце, как в открытой книге. Но именно за это, за эту чувствительность, страстность и чистоту души он все более и более в нее влюблялся и не терял надежды со временем победить. Он прибегнул к очень старому, но почти всегда успешному средству! ронять отсутствующего мужа во мнении жены, -- и применял его с большим искусством.
   Он даже усовершенствовал этот старинный метод: не только говорил о Диасе сам, но вызывал и Анну на разговоры о нем, чтобы узнать все, что она о нем думает, и тем вернее совершать свое дело разрушения. Простодушная женщина пошла на приманку: любовь ее рвалась наружу; ей было необходимо хоть с кем-нибудь поговорить о Чезаре и, забыв по доброте душевной, что Луиджи Караччиоло был когда-то влюблен в нее, она вообразила себе, что теперь он стал ей добрым другом, с которым свободно можно делиться мыслями. О! Караччиоло применял очень трудный метод, потому что страдал, видя, какою страстью пылает Анна; но без труда ничто не дается. Когда Анна снова и снова начинала говорить о Чезаре, он только усмехался.
   -- Нас теперь трое, -- говорил он. -- Здравствуй, Чезаре, -- продолжал он, обращаясь к воображаемому собеседнику.
   У Анны на глазах выступали слезы при этом приветствии.
   -- Извините, извините, -- с горечью продолжал он, -- но предупреждаю вас, что, благодаря мучениям, которым вы меня подвергаете, я наверно попаду в рай. Ну, не стесняйтесь же, терзайте мое сердце, прекрасный палач.
   И она сначала робко, а потом с полною откровенностью начинала говорить о Чезаре. Где-то он теперь? Скоро ли вернется? Что-то поделывает? После некоторого молчания Караччиоло начинал возражать лаконически и ледяным тоном, отвечая, что может быть, Чезаре теперь поднимается на Риги с графинею де-Бегаг, француженкой, в которую давно уже влюблен, и с которой каждый год видится в Швейцарии; или что он вернется еще не скоро, потому что ему не раз случалось целое лето не заглядывать в Сорренто и лишь в конце октября приезжать в Неаполь.
   -- Не может быть, не может быть, -- говорила она.
   -- Почему же? Почему вы думаете, что в этом году он поступит иначе?
   -- Но теперь он, ведь, со мною...
   -- Ах, милая Анна, он так мало с вами бывает...
   -- Не называйте меня по имени, -- настойчиво повторяла она.
   -- Если бы Чезаре это знал, он был бы недоволен, да?
   -- Я думаю, -- подтверждала она, опуская взоры.
   -- Но он не ревнив.
   -- Он даже не ревнив? -- тихо повторяла она, погружаясь в печальное раздумье. -- Что же это за человек?
   -- Человек, всегда думавший только о своем удовольствии.
   -- Печально, -- говорила она.
   Отлично понимая, что знание прошлой жизни мужа может дать ей лишь новые разочарования, она, тем не менее, не могла удержаться, чтобы иногда не расспрашивать Караччиоло, конечно, мимоходом, осторожно, как будто нисколько не интересуясь его ответами. Как ей стыдно было спрашивать и как страшно! Ей казалось, что она совершает дурной поступок, нарушает священную тайну. Собеседник ее понимал все это и заставлял себя просить для формы, потом, как бы уступая, начинал рассказывать, не говоря дурного о Чезаре, но постоянно выставляя на вид его эгоизм и особенно напирая на то, что он никого не любил сильно, никем не увлекался до страсти. Эти отрывочные повествования, эти небрежные замечания вливали яд в душу Анны; она начинала убеждаться в том, что все труды ее напрасны, что человек этот всегда был холодным и черствым и не изменится никогда. Сколько раз он слабым мановением руки просила Караччиоло замолчать, не будучи в состоянии слушать далее. Все, что она узнавала, лишь растравляло ее сердечную рану.
   Часто здесь же сидела и Лаура. Она слушала Луиджи с величайшим вниманием и загадочной улыбкой на губах. Когда он останавливался, вспоминая, что говорит в присутствии девицы, ее глаза, глубокие и ясные, глядели вопросительно и лукаво, и этот пламенный взгляд изумлял Луиджи Караччиоло. Но и это перебирание фактов из прошедшей жизни Чезаре, которое отравило Анне ее пребывание на даче, все же не подвинуло ни на шаг дела Луиджи Караччиоло.
   При всем своем терпении и уверенности, что сильная страсть должна победить все препятствия, он иногда впадал в уныние. Как эта женщина любила Чезаре Диаса, с какою твердостью переносила его холодность! Молодой человек уже приходил к заключению, что женщины -- вообще, создания странные, нелепые, способные на все, и что самое лучшее -- не обращать на них внимания. Но разлюбить ее он не мог. Проиграв одну игру, он настойчиво желал выиграть другую.
   Вдруг, без всяких предупреждений, приехал Чезаре. По бледности жены, которая чуть не упала в обморок, по трепету, который она не могла преодолеть в течение нескольких часов, он понял, насколько был любим в свое отсутствие. Он обошелся с нею очень мило, любезно, даже нежно: обнял и поцеловал е несколько раз, передал ей привезенные из Швейцарии и Франции подарки, был очень весел, а она только нервно смеялась, с глазами, полными слез, сидя рядом с ним и снова чувствуя, что в нем сосредоточена вся ее жизнь. Они беседовали в маленькой гостиной, около спальни, и Чезаре несколько раз спросил:
   -- А Лаура?
   -- Она здорова. Сейчас придет.
   -- Еще не собирается замуж?
   -- Нет, не хочет.
   -- Это говорят все девицы.
   -- Лаура упряма и в самом деле не хочет. Говорит даже, что она пойдет в монастырь.
   -- Глупости.
   -- Удивительнее всего то, что она ничего не возразила мне, когда я ей раз сказала это.
   -- Странная девушка! -- задумчиво произнес Чезаре.
   -- Я ее не понимаю.
   -- Ах, ты и вообще-то мало понимаешь, -- сказал супруг, слегка проводя рукою по ее волосам, чтобы загладить свою дерзость.
   -- Правда, правда: очень мало, -- ответила она с восторженною улыбкой.
   Лаура не шла, хотя за нею послали. Анна велела позвать ее еще раз. Горничная вернулась с ответом, что барышня одевается и сейчас придет. Действительно, через несколько минут она явилась в белом батистовом платье, тонком и нежном, как шелк, с большим узлом белокурых волос на макушке и маленькими завитками вокруг лба и на висках, с глазами опять ясными, как прежде; Анна крикнула ей еще издали:
   -- Лаура, приехал Чезаре!
   Чезаре встал и подошел к свояченице. Она протянула ему руку, которую он поцеловал, но заметил при этом, что она подставляет ему и лицо; тоща он обнял ее и поцеловал в нежную щечку. Это длилось не более минуты, но Анне показалось, что прошли века, и она невольно подалась назад, когда Лаура, слегка порозовев и сияя свежестью и красотою, подошла поцеловать и ее. Это движение было инстинктивно со стороны Анны, точно также как и Лаура совершенно инстинктивно подошла к сестре за поцелуем.
   С этого дня обитатели тихой виллы зажили внешней, лихорадочной жизнью: Чезаре, Лаура и Анна закружились в вихре балов, пикников, морских поездок и прочих светских удовольствий.
   В это лето в Сорренто очень веселились: приехало много иностранцев, в том числе две или три американки, которые походили на бесенят, играли в крокет и лаун-теннис, плавали, гребли на лодках, обладали большим приданым и были очень привлекательны; поэтому в соррентинских кружках вошло в моду ухаживать за девушками, что не особенно принято в свете. Чезаре часто говорил Анне, что теперь очень удобно "лансировать" Лауру, которая также очень мила и богата, хотя по живости и резвости, конечно, не может сравниться с американками; и на этом основании он с утра до вечера, с чисто юношеской неутомимостью, повсюду сопровождал свою жену и свояченицу. Все кавалеры ухаживали за барышнями, решившись, наконец, отказаться от холостой жизни; один Луиджи Караччиоло, не помышляя о браке, оставался верен Анне. Вскоре после приезда Чезаре вдруг спросил с тем оттенком цинизма, который часто принимается за остроумие, хорошо ли исполнял Луиджи свой рыцарский долг. Анна хотела промолчать, но Лаура, отлично понимая иронию Чезаре, тотчас же рассказала, что Луиджи изумлял ее своим постоянством, составляющим такую редкость в наш век.
   -- А как относилась к нему дама сердца? -- спросил Чезаре, крутя свои еще красивые усы.
   -- Она безжалостна, Чезаре, -- ответила Лаура, улыбаясь сестре, которую мучили эти шутки.
   -- Благородная дама, но безжалостная, -- повторил Чезаре.
   -- Разве ты хотел бы, чтобы я была сострадательнее? -- с живостью спросила Анна, глядя ему прямо в глаза.
   -- Нет, я не хотел бы, -- тотчас же ответил он.
   Несмотря на этот резкий ответ, в котором он холодно
   указал на свои супружеские права, и несмотря на то, что он незаметным образом наблюдал за всеми движениями Луиджи Караччиоло, Чезаре постоянно-подшучивал над поклонником жены.
   -- Ну, как дела, Луиджи? -- спросил он его однажды.
   -- Скверно, Чезаре! Как нельзя хуже, -- ответил тот грустным тоном, который не вполне был неискренним.
   -- Однако, я предоставил тебе свободу...
   -- Да, ты великодушен, как Цезарь; но раз завоеванная тобою провинция покорна тебе и в твое отсутствие...
   -- В наши лета всегда бывает так, Луиджи.
   -- Ах, у вас другая традиция... -- почти невольно пробормотал тот.
   -- Какая традиция?
   -- Вы не любите...
   -- А вы любите, вероятно? -- спросил Чезаре, чуть заметно сдвигая брови.
   -- Иногда, знаешь, бываем настолько глупы...
   -- Ложный метод, мой милый, совершенно ложный. Надеюсь, ты не впал в эту ошибку...
   -- Не знаю, -- отвечал Луиджи с напускной таинственностью. -- Ты уж слишком ревниво допрашиваешь. Я больше не скажу тебе ни слова. Тут происходит трагедия...
   -- Не думаю, -- со смехом заключил Чезаре.
   -- Но ты хочешь привести меня в отчаяние, Диас? Неужели ты не видишь, как меня сердит твоя самоуверенность? Приревнуй ко мне, сделай милость!
   -- Я готов на все для тебя, милейший, только не на это. Никогда я не ревновал ни одной женщины, принадлежавшей мне.
   -- А почему?
   -- А потому... Когда-нибудь я тебе скажу.
   И еще смеясь, он взял его под руку, чтобы идти с ним в отель Виктория. Но подобные разговоры стали повторяться часто, причем Чезаре иронизировал и хохотал, а Карач- чиоло кисло-сладко улыбался. Находя, что смешно мужу выезжать и гулять с женою, Чезаре постоянно сопровождал Лауру, а к Анне, как только она оставалась одна, подходил Караччиоло. Когда, вернувшись, Чезаре заставал их вместе, то подмигивал Караччиоло, смеясь над его постоянством. Анне неприятны были эти шутки, ее огорчало то, что муж так равнодушно позволяет за ней ухаживать другому. Он даже из вежливости не делал вида, что ревнует, и Анна досадовала на него за это.
   -- Вы слишком много подшучиваете над вашими чувствами, чтобы к вам можно было серьезно относиться, -- сказала она Луиджи однажды вечером после обычной пикировки, слушая вместе с ним концерт на мандолинах и гитарах.
   Она в первый раз так прямо выразила свое мнение. Он понял и побледнел от волнения.
   -- Вы правы, -- ответил он. -- Но раз, я попробовал обойтись без шутки и все-таки получил отказ.
   К осени Луиджи Караччиоло заметил, что в душе Анны происходит нечто непредвиденное. Она опять чем-то тревожилась и уже не радовалась присутствию Чезаре. Она ходила бледная, задумчивая, с теми темными кругами под глазами, которые увеличивали ее красоту, и он ясно видел, что та небольшая доля жалости и симпатии, которую она к нему питала, быстро улетучивается из ее сердца, в которое вселилась новая забота. Однажды, во время прогулки в горы, он спросил ее:
   -- Вас что-нибудь тревожит?
   -- Да, -- ответила она откровенно.
   -- Вы скажете мне, что это?
   -- Нет, не скажу, -- ответила она.
   -- Я не стою вашего доверия?
   -- Я не могу сказать, не могу! Это ужасная вещь, -- пробормотала она с таким испугом и горем, что он замолчал, боясь, как бы другие не заметили ее волнения.
   После этого он еще раз попытался спросить, но ничего не добился. Он высказал множество предположений: от самого приятного, что Анна влюбилась в него, до самого неприятного, что она влюблена в другого, какого-нибудь незнакомца. Но вскоре ему стало ясно, что все это вздор, что Анна не переставала любить Чезаре, и что ее новые муки происходят от этой же любви.
   Муж ее был с нею нежен и любезен только в первую неделю по приезде; потом, как будто уплатив по старому счету, снова стал вести себя по-прежнему, т.е. по возможности избегать общества жены. Теперь он придумал для этого новое средство: повсюду бывал с Лаурой на том основании, что она уже не такая девочка, которую можно отпускать с компаньонкой, а также и по той, еще более важной, причине, что он, как опекун и родственник, обязан выдать ее замуж. Иногда, чтобы не расставаться с мужем, Анна также отправлялась с ними, но по приезде куда бы то ни было, она немедленно теряла их из глаз. Чезаре как будто превратился в двадцатилетнего юношу: танцевал, катался верхом, приносил всевозможные жертвы, и все это ради того, что он Лауре родственник и что ей пора замуж. Часто в присутствии Анны они шутливо переговаривались об этом предполагаемом браке.
   -- Сколько же у тебя поклонников? -- с забавной нежностью осведомлялся Чезаре Диас.
   -- Четверо объяснились, а трое еще колеблются, -- со смехом ответила Лаура.
   И они начали смеяться вместе. Анна старалась принять участие в их веселье, войти в их интересы, но ее всегда отталкивало какое-нибудь слово, взгляд, движение. Смутная, но мучительная тревога росла в ее душе. Она чувствовала, что с нею поступают несправедливо, но, начиная разбирать все, происходящее вокруг, каждый раз приходила к убеждению, что огорчается пустяками. Конечно, это был пустяк, что Чезаре и Лаура при ней говорили друг другу ты.
   Иногда она доходила до того, что не могла выносить длинных разговоров между Чезаре и Лаурой и уходила из комнаты, чтобы не слышать и не видеть их вместе. Да! чтобы не видеть, потому что всякая фамильярность между ними ее возмущала. Шел ее муж под руку с сестрою, ей хотелось догнать их, чтобы взять его и увести насильно; помогал ли он Лауре сесть в экипаж или в лодку, она отворачивалась, чтобы скрыть недобрый блеск в глазах; когда Чезаре, полушутя, с любезным поклоном, целовал у Лауры руку, Анна опускала взор, чтобы не выдать своих мыслей, которых сама стыдилась, за которые себя упрекала.
   "Я сама низка и коварна, потому что ищу низости и коварства в других", думала она.
   А они, как нарочно, сходились все ближе и ближе: Чезаре занимался туалетами Лауры, завязывал ей шарф, приносил цветы, давал советы относительно прически. Анна содрогалась от ревности, но тотчас же раскаивалась в этом. Слепая, мучительная ревность терзала ее день и ночь и пробуждалась при малейшем поводе. Чтобы наказать себя за это безумие, она обрекла себя на молчание.
   Но замечал ли Чезаре ее страдания? Неизвестно. Как бы то ни было, он стал к ней внимательнее и нежнее; она же, целуя его, часто вся вздрагивала от глухих рыданий, не проливая ни одной слезы.
   -- Что с тобою? О чем ты думаешь? -- не без тревоги допрашивал Чезаре.
   -- Ничего, ничего, -- говорила она, опуская глаза и опять подставляя лицо для поцелуя.
   -- Что с тобою? -- настаивал муж своим властным тоном.
   -- Не спрашивай, не спрашивай! -- со страхом восклицала она, рукою закрывая ему рот.
   Но раз вечером, оставшись с ним вдвоем, Анна решилась сказать, дрожа и опуская взор, как виноватая:
   -- Я так тебя люблю, так люблю тебя, Чезаре!
   -- Знаю, -- проговорил он с легкой улыбкой, -- но дело вовсе не в том, милая Анна.
   -- Правда, дело не в этом: я ревную тебя, Чезаре.
   -- К кому? -- спросил он, вдруг принимая холодный и повелительный тон.
   -- Ко всем. Если ты берешь за руку какую-нибудь женщину, то я терзаюсь, Чезаре.
   -- Ты ревнуешь ко всякой женщине?
   -- Ко всякой.
   -- Ник какой в особенности.
   -- Ни к какой в особенности, -- сказала она после минутного колебания.
   -- Вздор, пустяки, -- сказал он, трогая усы.
   -- Это любовь, любовь, -- сказала она. -- Ах, если ты полюбишь другую, то я убью себя!
   -- Не думаю, чтобы ты умерла насильственной смертью, -- сказал он смеясь.
   -- Помни это, мой милый: я убью себя.
   -- Умрешь в восемьдесят лет естественной смертью, -- закончил Чезаре, продолжая смеяться.
   Она приняла эти шутки за успокоительное обещание и на некоторое время утешилась. Но в первый же раз, как она отпустила сестру и мужа в Сорренто погулять, ее мучения возобновились. С этих пор обращение ее с ними сделалось неровным, то она старалась быть веселой, шутила, смеялась, то погружалась в мрачную тоску, то нежно ласкала Лауру, то обходилась с ней сухо и запиралась у себя в комнате, чтобы дать пройти бушевавшей в ее душе буре.
   Странно было, что Лаура ни разу не спросила ее о причине таких перемен: она сияла прежнею ясностью, нежным румянцем, прозрачностью глаз, и с каждым днем становилась прелестнее. Не раз Анна при взгляде на нее бледнела и пыталась о чем-то спросить, но слова замирали у нее на губах при виде невозмутимого спокойствия и лучезарной улыбки сестры. А дела шли все хуже и хуже: при дачной свободе обращения почти все, проводившие лето в Сорренто, влюблялись, ухаживали, увлекались, и только у Анны было мрачно на душе. Она всем сердцем желала уехать из Сорренто и часто заговаривала об этом, но Чезаре пропускал мимо ушей ее слова. Наконец, она прямо к нему обратилась:
   -- Пожалуйста, Чезаре, уедем отсюда!
   -- Так скоро? Но смешно теперь вернуться в Неаполь: там теперь нечего делать и нас примут за провинциалов.
   -- Ничего! Все-таки уедем!
   -- Ты скучаешь здесь, в прекраснейшей местности в мире?
   -- Местность очень хороша, но мне хочется уехать.
   -- Как хочешь, -- сказал он, тотчас уступая, но очень сухо. -- Вели готовиться к отъезду.
   И чтобы отомстить ей, он в последние три-четыре дня перед отъездом пропадал от утра до вечера, уводя с собою и Лауру, с удовольствием гуляя повсюду с этою невозмутимою красавицею, похожею на него характером и обращением, улыбавшеюся так же насмешливо и тонко и никогда не произносившей мелодраматических монологов, и радуясь тому, что его несносная жена, тек страшно ему надоевшая, несмотря на формальное обещание не надоедать, осталась дома. Анна умела читать в его мыслях и видела, с какою радостью он бежит из дому, с каким торжеством водит с собою Лауру: в эти три дня она вполне почувствовала свое поражение. Да, в жизни для нее все кончено; она бессильна перед судьбою. В таком состоянии уныния застал ее Луиджи Караччиоло накануне ее отъезда в Неаполь. Он пришел проститься, потому что также уезжал. Анна была в гостиной и отбирала те вещи, какие хотела увезти с собою.
   -- Добрый вечер, синьора Диас! -- сказал он, входя. И эти простые слова прозвучали грустью.
   -- Добрый вечер! Что ж вы не танцуете в Виктории на прощанье?
   -- Не хочется. Я уже простился со всеми кроме вас.
   -- Итак, прощайте! -- сказала она, садясь рядом с ним.
   -- Прощайте, -- повторил он, улыбаясь и глядя ей в глаза. -- Только не надолго: недели через две увидимся.
   -- Не знаю, буду ли я принимать так скоро. Вообще, не знаю, буду ли принимать, -- сказала она тихо и печально.
   -- Вы хотите прогнать меня? -- спросил он, слегка бледнея.
   -- Я не про вас одного говорю, а про всех. Я не создана для света, мне лучше быть одной...
   -- Но вы пропадете с тоски, -- возразил он. -- Между тем, как если бы кто-нибудь навещал вас... какой-нибудь преданный друг... кто знает, пожалуй, это развлекло бы вас.
   -- Мое горе слишком велико, -- вполголоса сказала она.
   -- Не слишком ли вы эгоистичны? Ведь, и другие страдают, а вы не только не обращаете на них внимания, синьора, а еще хотите отнять у них последнее утешение: видеть вас. Но знайте, что даже то зло, которое мы делаем бессознательно, влечет за собою возмездие. Не будьте эгоисткой, синьора!
   -- Может быть, я и эгоистична, но кто из нас не делает зла? Самое чистое невинное существо может, не желая этого, терзать нам сердце своей улыбкой.
   Он посмотрел на нее с недоумением, угадывая, что эти слова сказаны не даром, но не предложил никакого вопроса, желая дать ей высказаться самой.
   -- Вам надоело Сорренто?
   -- Не то, чтобы надоело, но я здесь очень страдала.
   -- Больше, чем в Неаполе?
   -- Больше.
   -- А почему?
   -- Так. Я ношу с собою свое несчастье.
   -- Вы думали, что особа, которую вы любите, переменится в Сорренто?
   -- Я надеялась на это...
   -- Этот человек нигде и никогда не изменится. Он не зол, но останется таким, каков есть.
   -- Это правда, -- подтвердила она, пораженная, как бы вдруг увидев печальное зрелище.
   -- Зачем же вы стремитесь к невозможному? -- спросил он.
   -- А вы разве не стремитесь к невозможному?
   -- Но ограничиваюсь одним желанием. И видите, как я рассудителен: вы грустите не из-за меня, Анна, а из-за другого, однако я с радостью сделал бы все, чтобы хоть несколько утешить вас.
   -- Благодарю, -- прошептала она.
   -- Думаю, что вам предстоят печальные дни в Неаполе, милая Анна! Я этого не желаю, но мне так кажется.
   -- Я в этом уверена! ?*- И отчаяние вдруг исказило ее лицо.
   -- Поэтому я хотел бы стать вашим другом. Вспомните обо мне в минуту горя.
   -- Я буду о вас помнить.
   -- Обратитесь ли вы тогда ко мне?
   -- Обращусь к вам, как к брату.
   -- Слушайте, Анна: официально я живу с матерью в старом палаццо на улице Трибунали, но настоящая моя квартира в Киатомоне, в предместье Рей; вход с переулка... клянусь вам, Анна, я говорю вам это, как родной сестре. По прошествии двух недель, считая с нынешнего дня, я каждый день до четырех часов буду ждать от вас вести, записки, приказания. В доме буду только я один, ожидая прихода или повеления той женщины, которую уважаю более всех на свете, ожидая, что она потребует от меня услуги, хотя бы самой трудной. Я исполню все с восторгом. Анна, не забывайте, если вам понадобится друг, защитник, раб, что мои дни проходят в ожидании вас!
   -- Но зачем хотите вы отдать мне таким образом вашу жизнь? -- спросила она, дружелюбно улыбаясь.
   -- Потому что мне приятно отдать ее вам. И вы на моем месте разве не поступили бы точно так же?
   -- Я бы сделала, как вы: отдала бы мою жизнь!
   -- Вот видите! Но забудьте этот намек на мою любовь к вам и старайтесь видеть во мне преданного друга, брата. Все дни мои принадлежат вам. Клянусь, в моей душе нет ни одной нечистой мысли!
   -- Я верю вам, -- сказала она, действительно поверив, и протянула ему руку, которую он поцеловал, как бы в подтверждение своей клятвы. Он говорил искренно, ложь крылась в его душе помимо его сознания.
  

XI

   Действительно, вернувшись в Неаполь, Анна совершенно заперлась дома, выходя только по утрам на прогулку, с целью утомиться. Все остальное время она сидела у себя в комнате, избегая даже говорить; и жила в каком-то состоянии полудремоты, несколько притуплявшем остроту ее горя. Сестра и муж глядели на нее с сожалением, как на больную, а сами продолжали пользоваться тою же свободою, что и в Сорренто. Анна не мешала им, но терзалась подозрениями и упреками совести за эти подозрения. Вскоре она впала в полную апатию и, если выходила из дома, то рассеянно останавливалась перед витринами магазинов, рассеянно отвечала на поклоны и речи знакомых, затем возвращалась домой разбитая и остаток дня проводила на кушетке, часто не являясь даже к обеду.
   -- Синьора уж полчаса как вернулась и спит, -- докладывал слуга Чезаре своему господину.
   -- Хорошо, не беспокойте ее, -- поспешно и с облегчением отвечал Диас.
   -- У синьоры голова болит, она не придет к завтраку, -- говорила Лауре горничная Анны.
   -- Хорошо. Будьте в соседней комнате, чтобы услышать, если она позовет, -- невозмутимо отвечала Лаура.
   И Чезаре с Лаурой снова принимались вести свою общую жизнь, ничуть не заботясь о страдалице. Ревность причиняет не только нравственные муки, но и физическую боль в сердце, доходящую до такой степени, что человеку кажется, будто он умирает. Эти нервные боли испытывала и Анна. Но при всем том она порицала себя за эти страдания и считала себя чудовищно несправедливой к сестре и мужу. Сколько раз она хотела признаться им во всем, но не осмеливалась, боясь оскорбить их. Надежда найти душевный мир в Неаполе не осуществилась; чтобы перестать терзаться, ей надо было перестать любить. Она уединялась и уходила из дому, чтобы не видеть сестры и мужа вместе, и хорошо понимала, что ее отсутствие не только не огорчает их, а даже приносит им облегчение.
   -- Им весело, а я им недоедаю, -- думала она. Раза два или три встревоженный Чезаре пытался расспросить ее, но, испуганная его холодным гневом и насмешками, Анна молчала.
   Однажды Чезаре Диас объявил ей с раздражением, что она не имеет права прикидываться жертвой, потому что никто ее не притесняет, и что весь этот сентиментальный вздор надоел ему безмерно.
   -- Итак, я тебе надоедаю? -- спросила Анна, разражаясь рыданьями.
   -- Да, ужасно. И надеюсь, что ты скоро перестанешь это делать, не правда ли?
   -- Мне бы следовало умереть, это лучше всего, -- прошептала она.
   -- Но неужели ты не можешь жить и быть менее несносной? Разве твоя миссия состоит в том, чтобы надоедать всем?
   -- Пусть лучше я умру, пусть лучше я умру! -- сквозь слезы повторяла она.
   Он тотчас же вышел, проклиная судьбу и собственную глупость, связавшую его с этой безумной женщиной, и, когда она пошла попросить у него прощения, его уже не было дома.
   В этот день и Лаура с презрением пожала плечами при виде заплаканных глаз сестры. Тогда Анна решилась попытаться побороть свое отчаяние и зажить, как живут другие, счастливо и спокойно хоть по внешности. Начинались зимние увеселения, Анна поехала к портнихе и заказала себе несколько платьев, намереваясь сделаться легкомысленной светской дамой. Но теперь стоило ей выйти из дому, чтобы тотчас встретить Луиджи Караччиоло: может быть, ясновидение любви подсказывало ему, где надо быть, чтобы ее увидеть. Они не говорили между собою, а только кланялись друг другу и Анна иногда улыбалась ему. Он был добрый друг, и любовь его не принесла ей горя. Но в его взгляде, поклоне, выражении лица она читала каждый раз непоминание:
   -- Не забудьте: каждый день до четырех часов.
   С благосклонною улыбкою она кланялась и шла далее. И ни разу, среди мучений ревности, доставляемых ей любовью к мужу, она не подумала, что лучше бы ей было выйти за этого белокурого и красивого юношу, который ее любил и любит до сих пор. Ей в голову не приходило сравнить с ним отживающего старика, которого она любила и который пренебрегал ею, потому что душа его походила на костер, в котором угасают последние искры. Нет! Сердце ее принадлежало ему навеки; поэтому она попыталась найти забвение в балах, нарядах, визитах, в пестром вихре светской жизни, который иногда доводил ее до полного изнеможения.
   Чезаре Диас поощрял такую перемену в Анне: он находил приятным иметь жену, занятую приемами, нарядами, модами, театрами, окруженную поклонниками, но не отдававшую предпочтения ни одному из них и любившую своего мужа, не надоедая ему. Полагая, что Анна вступает именно на этот путь, он сделался любезен, начал хвалить ее наряды, давать ей советы, и когда находил ее красивой, привлекательной, то целовал ее. А в душе Анны кипело негодование на самое себя за такое унижение, за превращение себя в нарядную куклу, обвешиваемую каждый день новыми побрякушками и задыхающуюся под ними от горя. Она стала звездою на великосветском горизонте, но это ее не утешало. Иногда, видя других таких же нарядных женщин, она спрашивала себя, неужели все они так же несчастны и неужели каждая из них скрывает под притворною улыбкою и блеском роскошного наряда растерзанное сердце?
   Все говорили, встречая Анну повсюду, что теперь она стала светской дамой, но проницательные наблюдатели, от которых не ускользал ее грустный вид, начали замечать, что синьора Диас, конечно, очаровательная особа, но что она добром не кончит.
   -- Что же она сделает?
   -- Как знать?!. Что-нибудь необыкновенно эксцентричное...
   Однажды вечером, в конце января, Анна собралась в Сан-Карло, ще давали парадный спектакль. За обедом она спросила Лауру: желает ли она с ней ехать!
   -- Нет, я останусь дома, -- рассеянно ответила Лаура.
   -- Почему?
   -- Мне завтра надо рано встать: я пойду к исповеди.
   -- А! Ну, что ж делать! Значит, ты со мною поедешь, Чезаре? -- сказала Анна, переводя на мужа вопросительный взгляд.
   -- Хорошо, -- рассеянно ответил тот.
   -- Тетя Шибилиа также будет, -- прибавила Анна.
   -- Тогда, если позволишь, я приеду ко второму акту, -- сказал Чезаре и так мило улыбнулся жене, что она вздрогнула.
   -- У тебя есть дело?
   -- Да, но мы вернемся вместе. -- И эту фразу он произнес чрезвычайно любезно.
   Анна вспыхнула и побледнела, но мысль о возвращении с ним вдвоем в карете привела ее в восторг, и она пошла одеваться.
   Голубой цвет тяжелого шелкового платья, скорее идущего к блондинкам, замечательно гармонировал с желтоватым, похожим на слоновую кость, оттенком кожи Анны. На лифе там и сям сияли бриллиантовые звезды, как на небе в звездную ночь. Окончив туалет, она послала за мужем. Он пришел, одетый еще по-домашнему, и жена вдруг понравилась ему.
   -- Ты очень мила, -- сказал он и поцеловал ее красивую обнаженную руку, потом плечо. Она вздрогнула и опустила голову.
   -- До свиданья! Мы вернемся вместе, -- прибавил он, утешая ее, как отверженную любовницу, которую из жалости не бросают окончательно.
   Не простившись с Лаурой, которая ушла к себе, Анна поехала к тетке Шибилии, которая теперь жила в их старом доме на площади Джероломини. Старуха была готова. Поехали в театр. Но, еще не доезжая до Сан-Карло, они встретили множество возвращавшихся назад экипажей, а у театрального подъезда увидели красную афишу, объявлявшую об отмене спектакля по причине внезапной болезни примадонны.
   Публика с ропотом расходилась; Анна также с досадой взглянула на красную афишу, высунувшись в окно, и вдруг увидела перед собой Луиджи Караччиоло. Тогда она откинулась назад, надеясь, что он ее не заметил.
   -- Синьора маркиза, у вас жестокая племянница! -- сказал он весело, целуя руку старухи, и поклонился Анне, напоминая ей взглядом:
   -- Я жду вас каждый день, не забудьте!
   Она покачала головой. Ей жалко было потерянного вечера, который она могла бы провести с Чезаре в ложе, а потом и дома. Теперь все это пропало, и ее голубое платье не принесет ей никакой пользы. Она завезла тетку в палаццо на площади Джероломини, а сама, поплотнее завернувшись в голубую бархатную, на белом меху, ротонду, велела кучеру как можно скорее ехать домой, чтобы еще застать Чезаре. Однако со времени ее отъезда в театр прошел уже час, и она с некоторой тревогой спросила у швейцара, дома ли еще барин. Он ответил, что да -- и уже протянул руку к шнурку, как вдруг она запретила ему звонить. Ей захотелось войти внезапно и тем удивить домашних.
   Она встретила в передней горничную, но приложила палец к губам и, улыбаясь, бесшумно пошла дальше, направляясь не к той двери комнаты Чезаре, которая сообща^ лась с ее коридором, а к той, через которую он уходил из дома. Дверь эта была не заперта. Отворив одну ее половинку, Анна увидела, что спущена тяжелая портьера из оливкового бархата, но то, что она увидела сквозь щель между двумя полами портьеры, заставило ее замереть в неподвижности.
   Чезаре был уже во фраке и неизбежном белом жилете, с великолепной гарденией в петлице и красиво подвитыми усами. Вид его выражал полное довольство. Он сидел в одном из кожаных кресел, прислонив красивую голову к темной спинке, восхитительно выделявшей бледность его утомленного лица. Он был не один.
   Лаура, одетая в платье из той мягкой белой ткани, которая как бы нарочно была соткана для ее изящного и гибкого тела, опоясанная белой муаровой лентой с букетом белых зимних роз, с волосами, артистически расположенными вокруг черепаховых гребеночек и сиявшими вокруг лица ее, как золотой венец, сидела на ручке кресла, в котором полулежал Чезаре, сидела боком, положив одну руку на спинку кресла и наклонясь к своему собеседнику с очаровательной, безумной улыбкой. Чезаре глядел на нее снизу вверх и, взяв ее другую руку, медленно целовал эту ручку, в то время как прекрасная девушка бледнела от волнения. Оба они молчали и молча наслаждались своим уединением и этими поцелуями, вероятно, уже не первыми. Анна очутилась за портьерой как раз в ту минуту, когда губы Чезаре застыли на руке Лауры. Среди полной тишины Анна услышала лишь громкое биение своего сердца.
   Тонкая и белая ручка Лауры осталась в руке Чезаре. Потом, не довольствуясь этим, переплелись их пальцы. Девушка не сопротивлялась, но улыбалась нежной улыбкой, как будто в этом рукопожатии вся душа ее отдалась Чезаре; но в ее улыбке выражалось и торжество -- торжество власти над его душою. Они молчали, но их сплетенные руки, их взгляды, их обращенные друг к другу лица говорили достаточно красноречиво. Анна видела все это, видела, как в их взорах нежность сменилась страстью, но не решалась верить глазам. Кровь бросилась ей в голову, и она сказала себе:
   -- Это я вижу во сне.
   Ноги ее как бы приросли к полу, все тело замерло в неподвижности. Однако она желала, об одном молила: о возможности не видеть, -- и употребляла страшные усилия, чтобы закрыть глаза. Но это ей не удавалось и, сама того не желая, она особенно ясно, особенно отчетливо замечала все. Продолжая глядеть на Чезаре и улыбаться, Лаура вынула из-за пояса букет белых роз и шутливо ударила цветами по его плечу, а потом, поднося розы к лицу, стала вдыхать их тонкий аромат, продолжительно целуя их при этом. Затем она протянула их Чезаре и он начал целовать их в том месте, которого касались губы Лауры. Тогда Лаура опять стала целовать розы, конвульсивным движением закинув голову. В глазах обоих сверкнуло пламя. В то время, как Чезаре вторично стал целовать розы, девушка наклонила белокурую головку, приникла лицом к цветам, и губы ее соединились с губами Чезаре в поцелуе. Они сидели обнявшись, крепко держась за руки, наклонив друг к другу головы, а взгляды их, сверкнувшие страстью, теперь стали нежными, томными.
   -- Я, вероятно, сошла с ума, -- подумала Анна, перед глазами которой вставал туман. И вот, чтобы избавиться от этой страшной галлюцинации, она стала желать, чтобы они сказали хоть одно слово, которое, может быть, разрушило бы сковавшие ее чары.
   -- Господи, Господи, хоть одно слово! -- молила она, не отрывая глаз от этой группы и ловя каждый шорох, чтобы убедиться в том, что она не грезит.
   Действительно, раздался глубокий вздох. Он вылетел из груди Лауры. Девушка вдруг соскользнула с ручки кресла, выдернула руку из руки Чезаре и отошла на середину комнаты. Теперь она стояла в десяти шагах от Анны, которая видела ее отчетливо. Щеки ее пылали, волосы растрепались, хотя их не касалась ничья рука, и она машинальным жестом заложила их за уши; судорожная улыбка обнажала белые зубы, а взгляд, одновременно грустный и гордый, неопределенно блуждал; в руке она сжимала букет из белых роз. Чезаре не сделал ни одного движения, чтобы удержать ее, не пошел за нею, даже не встал. Но и он был страшно взволнован: бледность его увеличилась, во взгляде выразилась суровость и раза два он прикусил губы, как бы стараясь подавить гнев. Он пристально и повелительно глядел на Лауру, приказывая ей вернуться. Она сделала еще несколько неверных, колеблющихся шагов... Анна, если бы могла, крикнула бы ей в эту минуту, чтобы она не ходила, чтобы стряхнула с себя чары страсти.
   Но у Лауры не хватило силы уйти. Лицо ее страдальчески исказилось от борьбы, потом вдруг прояснилось и засияло, преображенное страстью. Она с улыбкой обернулась к Чезаре, подошла к нему и склонилась к его ногам, подняв голову, протягивая к нему руки, поклоняясь ему. Тогда Чезаре, на глазах которого блеснула слеза, стал покрывать ее лицо поцелуями. А Анна, ни разу не видавшая слез на его глазах, вновь подумала, почти лишаясь чувств:
   -- Чезаре никогда не плачет. Это призраки, а я сошла с ума.
   Но вдруг все тело ее, пылавшее, как в огне, похолодело: до слухд ее долетели голоса. Они говорили. Это были не призраки, а живые люди: ее муж, Чезаре, и ее сестра, Лаура, освободившись от страшных объятий Чезаре, стояла перед ним, а он, все еще сидя, держал ее за руки. Они, улыбаясь, глядели друг на друга.
   -- Ты меня любишь? -- спросил Чезаре.
   -- Люблю, -- ответила Лаура.
   -- Очень?
   -- Всею душою.
   -- А надолго ли это?
   -- Навсегда.
   Теперь Анна дрожала от холода: она понимала, что перед нею действительность, и ужасалась. Зубы ее стучали, несмотря на теплый мех голубой ротонды, и ею овладел страх, что ее увидят. Ей казалось, что уже целые века прошли с тех пор, как муж ее и сестра начали целоваться, и одно стало ей ясно: что это горе превышает ее силы. Да, оно невыносимо... Но до нее снова долетели звуки голосов, и она опять замерла на своем месте. На этот раз говорила Лаура. Отступив немного от Чезаре и продолжая глядеть на него с улыбкой, она спрашивала:
   -- А ты меня любишь?
   -- Да, люблю.
   -- Очень?
   -- Насколько могу, Лаура.
   -- И давно?
   -- Я всегда любил тебя и всегда буду любить.
   Невыносимо! Невыносимо! Бешеный гнев теперь овладел Анной. Ей хотелось оборвать портьеру, броситься в комнату, кричать... В это время Чезаре, стихшим от волнения голосом, сказал Лауре:
   -- Уйди отсюда.
   -- Зачем, любовь моя?
   -- Ступай, ступай. Уж поздно: мне пора.
   -- Ах, какой ты злой, мой милый?
   -- Не говори этого, Лаура. Не гляди на меня так. Уйди же, уйди.
   И нежно, но с настойчивостью человека, знающего предел собственной силы, он повел ее к двери, обняв ее за талию. Она, немного сопротивляясь, опиралась головою о его плечо и глядела на него снизу вверх так нежно, что суровое и гордое выражение, может быть, свойственное ему в минуты борьбы со страстью, вновь появилось на лице Чезаре. На пороге они опять поцеловались в губы и, несмотря на расстояние, Анна отчетливо услышала их слова:
   -- Прощай, любовь моя!
   -- Прощай!
   Девушка вышла, наклонив голову. Чезаре подошел к письменному столу. Он был так расстроен, что казался близким к обмороку. Оправившись несколько, он закурил папиросу и с недоумением огляделся вокруг, как бы не понимая, где находится.
   Тогда Анна, удерживая дыханье, подалась назад, вышла в гостиную, обошла кругом и, войдя к себе в комнату, заперлась на ключ. Все это она сделала чрезвычайно быстро, руководимая чисто животным инстинктом, побуждающим смертельно раненного зверя идти умирать к себе в берлогу. Она сбросила голубую ротонду, сорвала жемчуг с шеи, разбросала все вокруг в слепом и безумном гневе. Горничная постучалась в дверь, но Анна ее не впустила. Через несколько минут раздался новый стук:
   -- Анна, -- послышался спокойный голос Чезаре.
   -- Чего тебе? -- ответила она, опираясь о кресло, чтобы не упасть.
   -- Спектакля не было? Или тебе стало дурно?
   -- Не было спектакля, -- ответила она, закрывая глаза и почти лишаясь чувств.
   -- Когда ты вернулась? Сейчас?
   В его вопросе слышалась легкая тревога.
   -- Сейчас, -- сказала она и покраснела при этой лжи.
   -- Ваша милость не принимает? А я хотел засвидетельствовать вам почтение, -- сказал он тем вкрадчивым тоном, которому она никогда не могла противостоять.
   Но ею овладело такое отвращение, что она зажала себе рот подушкой, чтобы не крикнуть ему, что он изменник и что поведение его бесчестно.
   -- Нет, -- ответила она, задыхаясь.
   -- Прощай, любовь моя! -- нежно сказал он сквозь дверь и ушел.
   -- О, негодяй! -- воскликнула она, бросаясь к двери.
   Но он уже не слышал.

* * *

   Было очень поздно, когда Анна встала с постели, лежа на которой заглушала подушкой свои гневные крики и отчаянные рыданья. Она дрожала под одеялом, которым покрылась; ее душа возмущалась против того, что она видела и слышала. Этот озноб, охвативший ее там, за портьерой, теперь проник ей в кости и в нервы, и согреть ее уже не могло бы никакое пламя. Она встала, осмотрелась вокруг и покачала головою при виде разбросанных вещей, придававших комнате какой-то отчаянный вид. Вся эта роскошь не спасла ее от гибели, петому что теперь она ведь погибла навек. Машинально накинула она черную бархатную блузу, потом точно также безучастно и бесцельно стала приводить в порядок вещи. Она исполняла свою задачу с величайшей аккуратностью, только иногда забывала, что делать, и в нерешительности останавливалась среди комнаты. Окончив уборку, она заперла шкатулку и шкаф. Звук замков заставил ее встрепенуться; она остановилась, как бы собираясь с мыслями, потом вдруг позвонила. Явилась полусонная горничная.
   -- Который час? -- спросила Анна, забыв, что в двух шагах от нее, на ночном столике, стоят часики, подаренные ей мужем.
   -- Теперь час, -- ответила, взглянув на них, служанка.
   -- Как поздно! -- однозвучно проговорила госпожа. -- Можете идти спать.
   -- А вы, эччеленца? -- осмелилась спросить служанка, видя ее смертельную бледность и слыша надорванный рыданьями голос.
   -- Мне ничего не нужно, -- пробормотала Анна, стыдясь, что заметили ее горе.
   Но девушка уже поправляла смятую постель и, ощупав мокрую от слез подушку, решилась заметить сочувственным тоном:
   -- Кто добр, тот всегда страдает.
   Эта сострадательная фраза служанки поразила Анну в самое сердце, напомнив ей весь ужас ее положения. Может быть, и этой девушке все известно: ведь слепа была лишь одна она.
   Теперь, пожалуй, вся прислуга говорит о ее несчастий и жалеет ее, так как несчастье это непоправимо.
   По уходе горничной Анна снова осталась одна. Она даже не посмела спросить, дома ли ее муж или отсутствует по обыкновению. Кроме большой лампы с розовым абажуром, служанка зажгла бронзовую помпейскую лампочку, в древности, вероятно, освещавшую убежище влюбленных. Посидев полчаса неподвижно, Анна взяла эту лампочку и, тихо выйдя из комнаты, направилась прямо к сестре. Бесшумно отворила она дверь комнаты Лауры и остановилась перед ее постелью.
   Как сладко спала прекрасная Минерва! Анна подняла лампочку над ее лицом и стала смотреть на этот юношеский сон, безмятежный, почти детский по спокойствию и невинности, на эту белую, как мрамор, кожу, слегка окрашенную горячею кровью молодости; она невольно заслонила рукою огонь лампы, чтобы свет не упал на глаза Лауры. Но вдруг на губах последней появилась блаженная улыбка, придавшая всему ее лицу выражение такого безмерного счастья, что в воображении Анны вновь воскресло все виденное и душа ее, почти окаменевшая, опять закипела горем и гневом.
   -- Лаура, -- сказала она, задыхаясь, и наклоняясь к самому лицу спящей, -- Лаура!
   Белокурая красавица слегка шевельнула губами, но не открыла глаз. Только при вторичном зове Анны она проснулась, приподнялась и увидела перед собою черную фигуру с мертвенно-бледным лицом, фигуру, казавшуюся высокой -- высокой, выходящей из мрака, как привидение. Огонек лампады колебался; большие глаза Анны глядели неподвижным взглядом мертвеца. Лаура содрогнулась от ужаса, но не сказала ни слова. Несколько минут она пробыла неподвижной, потом, сделав страшное усилие воли, приняла спокойный вид и взглянула на сестру без вызова, но и без страха.
   -- Это я, Лаура, -- сказала Анна, ставя лампу на столик.
   -- Вижу, что ты, -- ясным и спокойным голосом ответила белокурая девушка.
   Наступило глубокое молчание. Анна, стоя у постели, не сводила глаз с Лауры. Последняя, сидя на кровати, не опускала перед нею взгляда, и руки ее без дрожи разглаживали белые кружева покрывала.
   -- Встань и пойдем, -- резко сказала Анна.
   -- Зачем?
   -- Встань и пойдем, Лаура, -- еще жестче повторила Анна.
   -- Куда?
   -- Вставай и иди! -- был неумолимый ответ.
   Лаура растерялась на минуту; потом с гордостью сказала:
   -- Я не желаю тебя слушаться!
   -- О, ты пойдешь! -- повелительно воскликнула Анна.
   -- Ошибаешься: не пойду.
   -- Пойдешь!
   -- Нет!
   -- Так ты очень боишься?
   В словах ее звучало такое презрение, что Лаура привскочила, как от удара бича.
   -- Когда так, я пойду куда угодно, -- гордо сказала она, отбрасывая одеяло и начиная одеваться.
   Анна ждала ее, стоя. Лаура одевалась довольно спокойно; но когда она дошла до белого платья с поясом из муаровой ленты, Анною овладел новый припадок гнева, такого безумного и дикого, что она закрыла лицо руками, чтобы не видеть. Четыре часа тому назад, не более, Лаура в этом самом платье целовалась с Чезаре на ее глазах, и ее стройному телу, кроме этой ленты, поясом служили еще его руки, -- она сама видела это! Теперь сестра являлась в ее глазах живым олицетворением измены, несчастья, жестокого, ужасного, непоправимого. И эта божественно-прекрасная девушка, как бы поняв своею злобною душою, насколько мучится оскорбленная ею женщина, и желая увеличить ее терзания, наклонилась и стала шарить под подушкой.
   -- Что ты делаешь? -- закричала Анна, поняв, в чем дело.
   -- Ищу.
   С этими словами она вытащила из-под подушки букет белых зимних роз, которые соединили в грешном поцелуе уста Лауры и Чезаре.
   -- Брось эти цветы! -- крикнула Анна.
   -- Зачем?
   -- Брось, Лаура!
   -- Нет! -- высокомерно ответила та.
   -- Заклинаю тебя Заступницею всех скорбящих, брось их, Лаура!
   -- Ты осмелилась грозить мне, так теперь уж не имеешь права просить, -- спокойно ответила Лаура, засовывая букет по-прежнему за пояс.
   -- О, Боже! -- сказала Анна, с отчаянием сжимая виски руками и стараясь возвратить себе самообладание.
   Снова наступило молчание. Сестры стояли друг против друга. Лаура спокойно сложила руки, а Анна пристально на них глядела. Но она скоро поняла, что если будет продолжать смотреть на эти руки, волосы и губы, которые Чезаре так недавно покрывал поцелуями, то последние ее силы истощатся в бешеном, но бесполезном гневе. Поэтому она отвернулась и решительно сказала:
   -- Ну, идем без разговоров!
   Затем взяла помпейскую лампочку и двинулась вперед.
   Она шла по пустым и темным комнатам, сгорбившись и опустив голову на грудь. За нею следовала легким, ритмическим шагом изящная и стройная фигура Лауры. Они прошли по всему дому, не проронив ни слова. Отворив дверь своей комнаты, Анна остановилась на пороге и знаком велела сестре войти, Та, не колеблясь, повиновалась, но, услышав за собою двойной поворот ключа, невольно вздрогнула: это был единственный признак, говоривший о волнении гордой девушки. Этот поворот ключа мог предвещать ей смерть. Потом, при виде комнаты Анны, убранной и светлой, душевное равновесие вернулось к ней окончательно.
   -- Сядь, -- сказала Анна, не глядя на нее, чтоб не впасть снова в бешеную ярость, чтобы не вырвать из-за пояса сестры и не растоптать этих роз, сообщниц преступления.
   Лаура села на кресло возле кровати, вытянув руки вдоль тела, а Анна -- на свою постель.
   -- Я жду, -- сказала Лаура.
   -- Значит, ты ничего не знаешь? -- насмешливо спросила Анна.
   -- Нет, ничего не знаю.
   -- И не можешь себе вообразить, о чем я хочу говорить?
   -- У меня нет воображения.
   -- А твое сердце и совесть ничего не говорят тебе, Лаура?
   -- Ничего, -- ответила та спокойно, закладывая за уши белокурые кудри.
   При этом движении, виденном ею в комнате Чезаре, Анна опять пришла в ужас.
   -- Лаура, ты--любовница моего мужа! -- объявила она, поднимая руки к небу.
   -- Ты сошла с ума, Анна, и твое место в доме умалишенных.
   -- Ах ты, лгунья, лгунья! Бесчестная и низкая женщина, не имеющая даже мужества признаться в своей любви! -- крикнула Анна, вставая и сверкая глазами.
   Лаура также встала, бледная и кусая губы, чтобы не дать воли собственному гневу. Она ответила с пренебрежением:
   -- Анна, риторика тут не у места. Говори прямо, что хочешь сказать, без глупых и ненужных оскорблений. Нельзя ругаться потому только, что ты не в здравом рассудке. Поняла?
   -- О, Пресвятая Дева! -- воскликнула Анна вне себя.
   -- Ты видишь, что ты безумствуешь? Что ты можешь сказать в подтверждение своих обвинений? Ты призвала меня сюда, чтобы оскорблять невинную!
   -- Лаура, -- сказала глухим и дрожащим голосом бедная Анна, -- Лаура, мне никто не говорил, что ты... Никто не писал мне анонимных писем -- нет! Я не расспрашивала об этом слуг -- нет! Во всех этих случаях можно не верить, не хотеть верить, чтобы не лишать уважения и любви тех, кто дорог сердцу...
   -- Так что же, Анна?
   -- Ноя видела сама, -- закончила Анна, приходя в такое волнение, как будто это зрелище сейчас было у ней перед глазами.
   -- Что ты видела? -- резко спросила Лаура.
   -- О! ужасно! ужасно! -- закричала Анна, снова охваченная галлюцинацией ревности, представлявшей ей живо всю сцену измены.
   -- Что ты видела? -- повторила Лаура, схватив ее за руку.
   -- О! какой ужас! Какой ужас! -- восклицала Анна, закрыв лицо руками.
   Но Лаура, теперь также пылавшая нетерпением и гневом, насильно отняла ее руки от лица и с твердостью человека, готового на все, сказала:
   -- Сейчас, сию же минуту, ты скажешь мне, что ты видела. Слышишь?
   Анна, услышав такой угрожающий тон, сразу пришла в себя и побледнела, как смерть; затем, с несвойственной ей холодностью, сказала:
   -- Ты хочешь знать, что я видела, Лаура? И еще спрашиваешь с негодованием угнетаемой невинности? Ты сердишься, Лаура? Тебе не страшно? Ты ничего не подозреваешь и так дерзко отвечаешь мне, потому что считаешь себя в безопасности? Но, чтобы быть в безопасности, надо запирать двери, когда приходишь на любовное свиданье; когда целуешься и обнимаешься, то надо запирать двери! Да, запирать...
   -- Я не понимаю, -- прошептала Лаура, бледнея.
  
   -- Нынче вечером, в девять часов, когда... ты была у Чезаре... Я вернулась... вы не знали... были одни... Я хотела войти и увидела...
   -- Что? -- спросила Лаура, опустив голову.
   -- Все, что можно видеть и слышать. Вспомни сама!
   Лаура упала в кресло и опустила руки. Ее унижение увеличило горе Анны, которая обошла вокруг комнаты, потом опять приблизилась к сестре. Последняя уже подняла голову, только была еще бледна.
   -- Зачем ты это сделала? -- отрывисто спросила Анна. Лаура промолчала и даже не взглянула на сестру.
   -- Не смеешь отвечать? Видишь, как ты низка! Видишь, что ты -- сама коварство? Что же ты за человек? Зачем это ты сделала?
   Лаура, вздрагивая при каждом оскорблении, наконец сказала:
   -- Затем, что я люблю Чезаре.
   -- О, Господи, Господи! -- воскликнула Анна и отчаянно зарыдала.
   -- Ты этого не знала? Что ж, ты была слепа и глуха? Разве я пойду в комнату человека, которого не люблю, и буду с ним целоваться? О чем же ты еще спрашиваешь? Я люблю Чезаре...
   -- Молчи, молчи, молчи! -- в страшном смятении выговорила Анна.
   -- А Чезаре любит меня, -- закончила Лаура.
   -- Молчи. Ты мне сестра, ты девушка, не смей говорить вслух такую подлость! Не кричи о том, что вы с Чезаре -- подлецы!
   -- Ведь ты видела, что я люблю Чезаре, а он -- меня, -- неумолимо повторила гордая девушка.
   -- Это подлость, подлость!
   -- Пусть так. Но так оно есть.
   Анна отерла слезы. Голос сестры, гордившейся своим проступком, ее надменные речи вывели ее из себя.
   -- Так ты не понимаешь, что ты сделала? Не чувствуешь, какая эта подлость? Разве я не сестра тебе? А ты передо мною согрешила...
   -- Это ты передо мною согрешила: я раньше любила Чезаре, -- спокойно возразила Лаура.
   -- Увертки! Я любила и люблю Чезаре, а ты совершаешь преступление, любя его!
   -- Ты не умеешь любить и только надоедаешь ему, а я люблю его, как следует.
   -- Но он женатый человек...
   -- Он женился поневоле, Анна!
   -- Однако, он мне муж...
   -- О! почти что не муж!
   -- Лаура! -- вскричала Анна с отчаянием.
   -- Я не наивная девочка, -- невозмутимо сказала Лаура, -- и хорошо понимаю, в чем дело.
   -- Но где же твоя совесть? Где вера? Где женский стыд?
   -- Я не любовница твоего мужа, ты сама это знаешь.
   -- Но ты его любишь! Трепещешь при пожатии его руки! Целуешь его!
   -- Это еще не значит быть любовницей...
   -- Все равно: грех одинаков.
   -- Вовсе не все равно, Анна!
   -- Это смертельный грех -- любить чужого мужа!
   -- Но ведь я же ему не любовница; выражайся точнее.
   -- Тут разница только в словах.
   -- И слова имеют свое значение: ими обозначаются факты.
   -- Это подлость! -- воскликнула Анна.
   -- Без оскорблений, Анна.
   -- Без оскорблений? Да разве твое красивое лицо может покраснеть от обиды? Ты разбила мое сердце, и я же тебя оскорбляю!
   -- Ты не имеешь права оскорблять меня, -- продолжала Лаура, опуская веки над коварным блеском прекрасных очей.
   -- Я не имею права, когда ты преступна, бесчестна?!
   -- Вспомни хорошенько, что не имеешь права, -- насмешливо возразила Лаура.
   -- О чем я должна вспомнить? -- порывисто спросила Анна.
   -- Вот о чем: ты -- такая же девушка, как я, покинула родительский дом и убежала с человеком, которого любила. Ты обманула меня, Чезаре, всех! Ты обесчестила имя, которое ношу и я...
   -- О, Боже! Боже! Боже! -- восклицала Анна при каждом обвинении.
   -- Ты провела целый день в Помпейской гостинице вдвоем с этим человеком, в запертой комнате...
   -- О! жестокая и вероломная! -- сказала Анна пренебрежительно и печально, вновь начиная кружиться по комнате, как запертая в клетку львица.
   -- И вспомни еще, Анна, что тогда Чезаре Диас спас тебя, привез тебя домой, полумертвую, не упрекнув ни одним словом. Я сострадательно, без упреков приняла тебя в свои объятия, и во все время твоей болезни мы неутомимо ухаживали за тобой. И до сих пор мы ни разу тебя не упрекнули. Так видишь ли, какое ты неблагодарное и несправедливое созданье?
   -- Но ты оскорбила меня в моей любви, Лаура! Ведь я обожаю Чезаре, ревную его ужасно и схожу с ума при одном воспоминании о твоих поцелуях! О, Лаура! Ты, такая чистая и прекрасная, могла бы найти достойного себе жениха, молодого, красивого, богатого, а между тем жертвуешь молодостью и честью для Чезаре!
   -- А ты разве не полюбила его так же? Разве ты не была молода, когда хотела умереть от любви к нему? Я последовала твоему примеру и люблю его точно так же, как и ты, Анна! Мы -- сестры, и одинаковая страсть горит в нашей крови.
   -- Не говори этого, не говори! Моя любовь продлится до гроба, Лаура.
   -- И моя также. До самой смерти!
   -- Молчи.
   -- В наших жилах течет одна кровь, нервы наши одинаковы, мое сердце столь же пламенно, как и твое, душа полна такой же страсти, мы дочери -- Франческо и Катерины Аквавивы, и если Чезаре пленил тебя, то он точно также пленил и меня.
   -- О, Матерь Божия! Значит, я должна убить себя? Значит, мне нужно умереть?
   -- Ну вот! -- презрительно выговорила Лаура. -- Кто так говорит, тот никогда этого не сделает.
   -- Можешь ошибиться, испорченное и гордое созданье!
   -- Кто обещает заранее, тот не убьет себя! -- повторила с горьким смехом Лаура.
   -- Но пойми, что для меня нестерпима мысль об этой измене! Пойми, что я одна должна любить Чезаре, что он мой, что я никому не хочу его уступать! Пойми, что все мое утешение, вся моя радость -- в этой любви! Ты видишь, что у меня ничего нет кроме него!
   -- Однако, Луиджи Караччиоло любит тебя... -- улыбаясь, заметила Лаура.
   -- Так что ж из этого? Ты предлагаешь мне совершить подлость? -- серьезно проговорила Анна.
   -- Ведь Чезаре любит меня, а не тебя, я люблю Чезаре, а Караччиоло -- тебя; так отчего ж тебе не полюбить его?
   -- Оттого, что это подло, Лаура, и ты мне становишься противна!
   -- Ты снова прибегаешь к ругательствам, Анна! Уж поздно -- ия ухожу.
   -- Нет, подожди, Лаура. Подумай, какая это ужасная для меня ночь. Послушай, и призови на помощь всю твою доброту. Я, правда, тебя оскорбила, но ты понятия не имеешь, что такое ревность, как она терзает человека. Пожалей меня, Лаура! Вспомни, что мы -- сестры, что мы всю нашу жизнь делили вместе. Видишь, ты меня оскорбила, причинила мне нечеловеческую муку, но я тебя прощаю, я забуду твой поступок. Ты добра и поймешь, чего мне стоит тебя простить!
   Она стала на колени перед виноватой сестрой, взяла ее руки, стала целовать их, обливаясь слезами. Та на минуту побледнела, но потом, преодолев волнение, спросила с таким видом, будто оказывала милость:
   -- Чего же ты требуешь за свое прощение?
   -- Лаура, будь добра и великодушна! Перестань любить Чезаре, вырви из сердца это преступное чувство. Я буду для тебя лучшей, нежнейшей из сестер, докажу на деле, насколько я тебя люблю. Я все сделаю для твоего счастья! Но помни, Лаура, что ты мне сестра, и забудь Чезаре.
   -- Анна, я не могу.
   -- Послушай, послушай, не решайся так скоро! Подумай, ты рискуешь своей будущностью, всею своею жизнью. Горька будет твоя участь. Между тем, забыв его, ты можешь полюбить невинною любовью, стать счастливою женою, иметь детей -- да! У тебя они будут! Но ты должна разлюбить Чезаре.
   -- Анна, я не могу.
   -- Погоди, еще послушай. Надо же нам найти исход. Ты можешь предпринять долгое путешествие, поехать за границу, увидеть чужие страны, развлечься. Я попрошу тетю Шибилиа поехать с тобою; она вдова, одинокая, ей делать нечего, она согласится. Милая Лаура, ты не поверишь, как полезна в таких случаях перемена обстановки! Посмотри, как я прошу тебя, как умоляю! Ведь мы -- дочери одной матери. Оставь, разлюби Чезаре!
   -- Анна, я не могу.
   Анна бросилась на сестру; но, очутившись с ней лицом к лицу, в ужасе остановилась. Затем, отошла к балкону и вперила взоры во мрак зимней ночи. Когда она снова обернулась к Лауре, лицо ее было холодно и сурово, и во взгляде черных глаз сверкнула угроза.
   -- Это твое последнее слово?
   -- Да.
   -- Ты не думаешь, что потом пожалеешь, раскаешься?
   -- Нет, не думаю.
   -- Знаешь ли ты, что делаешь?
   -- Знаю.
   -- И решаешься подвергнуться такой опасности?
   -- Какой опасности? -- спросила Лаура, вставая.
   -- Не бойся, не бойся, -- продолжала Анна, поднося ко рту платок и кусая его. -- Я тебя спрашиваю, не опасно ли таким двум женщинам, как я, Анна Диас, и ты, Лаура Аквавива, жить в одном с ним доме, любя его одинаковою любовью?
   -- Да, это, конечно, опасно, -- медленно проговорила Лаура, глядя сестре прямо в глаза.
   -- Оставь мне моего мужа, Лаура! -- повелительно крикнула Анна.
   -- Верни его себе, если у тебя хватит силы, которой никогда у тебя не было!
   -- Ты -- подлая! Ступай вон! -- сказала Анна, стискивая зубы и сжимая кулаки, так что ногти вошли ей в тело.
   -- Ты позвала меня. Я пришла, чтобы доказать тебе, что ничего не боюсь.
   -- Ступай вон, подлая!
   Не торопясь, но и не выказывая утомления, Лаура повернулась спиною к сестре и ушла своим красивым мерным шагом, почти бесшумно, изящная и стройная, в своей белой одежде. Уверенной рукою повернула она ключ в замке, но на пороге невольно остановилась и взглянула на Анну. Та стояла среди комнаты, бледная, как полотно, опустив голову и руки, с выражением усталости на полуоткрытых, посиневших губах. После минутного колебания Лаура вышла и захлопнула дверь. Анна не шевельнулась при этом стуке, даже, пожалуй, не слыхала его.
   Когда на ее слезные мольбы Лаура в третий раз настойчиво повторила: я не могу, то ею овладела дикая злоба и облако крови застлало ей глаза. Ей представилось, что вся эта кровь течет рекой из глубокой раны на белой шее Лауры, раны, нанесенной ею, Анною, чтобы из этого горла не могли вылетать гордые слова отказа и похвальбы любовью к Чезаре. Да, на одну минуту она стала в душе своей убийцей, она пожелала убить, уничтожить свою сестру. Но Бог рассеял этот кровавый туман и дал ей силу страдать, не стремясь к отмщению. Опускаясь мало-помалу, она упала на колени и, сложив руки, повторила все старинные, наивные, молитвы, какие знала еще в детстве, умоляя Господа оставить ее и на остальную жизнь такою, какою она была до сих пор: несчастным существом, способным переносить зло, но не причинять его другим.
   Попытавшись встать после этого отречения от мести, она почувствовала, что не в силах подняться. Во время объяснения с Лаурой, волнуемая гневом, ревностью, любовью, отчаянием, она жила удесятеренною жизнью; теперь наступила реакция. С величайшим трудом дотащившись до кровати, она упала на нее, как мертвая. Ее тело не повиновалось ей более, оно дошло до крайних пределов истощения; только мысль ее бодрствовала, не давая ей забыться. В ее памяти воскресало объяснение с сестрою; она вновь видела перед собою ее красивое, но суровое лицо, видела циническую улыбку и чувствовала, что недоступная ни состраданию, ни стыду, ни страху -- Лаура осталась победительницей. Вместо того, чтобы склониться во прах перед оскорбленной, оскорбительница гордо стояла на своем, не отступая перед катастрофой.
   Анна понимала, что ни одно ее слово не нашло отклика в душе сестры, что игра ее проиграна, что она не сумела ни простить, ни наказать.
   -- Я не убила ее, а она меня победила, -- думала Анна с отчаянием.
   Она сознавала, что права перед Богом и людьми, что грех сестры ее преступает все законы, и все-таки Лаура торжествовала, а она была побеждена. Она искала причины своего поражения и не могла найти ее. Нет, она не понимала, за что страдает так ужасно, за что обречена на погибель. Зато несчастье, сначала поразившее ее, как удар грома, теперь стало ей ясно в своих мельчайших подробностях и во всей своей безграничности. Да, измена эта существует и будет существовать сегодня, завтра, целые годы без препятствий, без жалости к страдалице.
   -- Я погибла, погибла! -- безнадежно думала Анна.
   И в Помпее, и в Сорренто, и в Неаполе ее победили -- Джустино Морелли, который не умел любить, Чезаре Диас, который не хотел любить, и Лаура Аквавива, которая не должна была любить. Каждый раз она была права и терпела поражение.
   -- Но почему же, почему? -- с отчаянием твердила она.
   Ответа не было. Все это до такой степени противоречило законам любви и правды, что она не могла понять причины. Она видела только неумолимый, жестокий в своем однообразии факт, повторявшийся при всевозможных обстоятельствах: постоянную победу других над нею, любившей, отдававшей все и просившей лишь о любви. Даже на террасе в Сорренто ее победа равнялась поражению, потому что стоила ей слишком дорого.
   Да, так было суждено. Ее преследовал грозный рок, и везде ее ожидала неудача. Борьба бесполезна: от судьбы не уйдешь. Ее уныние стало переходить в оцепенение, подобное тому, которое овладевает замерзающими на высоких горах. Сил нет, идти дальше необходимо, а между тем на каждом шагу грозят опасности: если буря не сбросит вас в пропасть, то убьет обвал или засыпет холодный снег, когда вы упадете от изнеможения. Анна также чувствовала неизбежность гибели и стала молить об окончательном решении.
   Через час, как бы повинуясь чьему-то повелению, она машинально встала с постели.
   -- Надо выслушать последнее слово, -- сказала она.
   Совершенно бесцельно, как кукла на пружинах, стала она ходить по комнате, поминутно останавливаясь, как бы забывая, что ей следует делать. Взглянув на часы, она увидела, что уже четыре часа. Она вспомнила о той зимней ночи, когда вышла к Джустино Морелли на террасу палаццо Джероломини, Сколько лет прошло с тех пор -- четыре, сорок, четыреста? Не все ли равно? Ведь во все это время она терпела одни поражения. Подойдя к письменному столу, она взяла бумагу и, разорвав несколько листов, наконец написала следующее:
   "Чезаре, мне тотчас же надо тебе что-то сказать. Как только прочтешь эти строки, приходи ко мне в. комнату.

Анна."

   Надписав на конверте адрес, она вышла в коридор и подошла к комнате мужа. Там было темно и тихо, дверь была заперта на ключ.
   Чувствуя страшную слабость, она прислонилась к косяку, и ей припомнилась та ночь, когда, полная юношеской страсти, она пришла в эту самую комнату ждать возвращения своего возлюбленного. Ее смелые надежды на победу и на этот раз окончились поражением.
   -- Я всегда теряю, -- подумала она опять с безграничным отчаянием, но уже без вздохов и без слез.
   Теперь он запирал от нее свою дверь, между тем как накануне отпер все двери, чтобы ласкать и целовать ее сестру! Но так как ей приходилось покоряться неведомой силе и ждать решения своей участи от других, а не от себя самой, то она вынула из-за пояса свою записку и просунула ее под дверь, на ковер.
   -- Чезаре скажет мне последнее слово, -- подумала она.
   Еще минуту постояла она здесь, смутно ужасаясь при мысли, что теперь все, все в руках Чезаре, сердце которого похоже на эту запертую дверь, затем вернулась к себе и бросилась на постель, не имея сил раздеться. Для нее началась долгая бессонная ночь. Душа ее жаждала мрака. Она потушила лампу, и мрак наступил.
  

XII

   До самого утра Анна не сомкнула глаз, но все-таки, вставши, почувствовала себя несколько крепче. Ей хотелось солнца, и она подошла к балкону. Но небо было серого, свинцового цвета. Тем не менее, глаза Анны горели от бессонницы, и чтобы освежить их, она стала умываться. Затем она расчесала свои прекрасные, длинные волосы и собрала их в одну толстую косу, которую заколола золотой булавкой, и, сняв бархатную блузу, переоделась в черное шерстяное платье, сшитое для прогулок пешком. Разве она собиралась выходить из дому? Она сама не знала, а если оделась, то только по привычке одеваться каждый день. Закалывая брошкою воротничок платья, она заметила, что в этой брошке, подаренной ей к свадьбе Лаурой и изображавшей трилистник, составленный из трех крупных жемчужин, не хватает одной жемчужины. Таким образом, предвещавший счастье трилистник был уничтожен и значение брошки изменилось.
   -- Не все ли равно?.. -- подумала она.
   Но эта потерянная жемчужина напомнила ей о ее горе, и она опустилась в кресло, как бы пораженная ударом молота. Когда постучались к ней в дверь, она едва могла выговорить:
   -- Войдите!
   Вошел Чезаре, отдохнувший, спокойный, вероятно собиравшийся гулять, потому что держал в руках шляпу и тросточку.
   -- Здравствуй! Ты идешь куда-нибудь? -- спросил он самым обыкновенным тоном.
   -- Нет... не знаю... -- ответила она.
   Снова, как накануне вечером, все нервы ее трепетали при виде благородного и помятого лица изменника, лица спокойного, почти смеющегося.
   -- Ты хотела мне что-то сказать? -- спросил он, слегка наморщив лоб.
   -- Да.
   -- Я поздно вернулся и не хотел тебя беспокоить, -- сказал он, вынув папиросу и взглядом прося позволения закурить.
   -- Ты не причинил бы мне беспокойства, -- возразила она с некоторой твердостью.
   -- Но это, вероятно, не так важно?
   -- Напротив, очень важно, Чезаре.
   -- По обыкновению, -- сказал он, улыбаясь.
   -- Клянусь тебе памятью моей матери, это чрезвычайно важно, Чезаре!
   -- Господи, Боже мой! -- воскликнул он насмешливо. -- Акт третий, сцена четвертая!
   -- Сцена последняя, -- глухо сказала она.
   -- Тем лучше, что мы дошли до развязки: драма была длинна, моя милая, -- сказал он, ударяя по ноге своей тросточкой.
   -- Приступим же к делу, Чезаре. Я должна просить тебя об одной милости. Ты мне не откажешь?
   -- Приказывайте, прекрасная дама, и хоть вы вчера вечером заперли вашу дверь передо мною, но я готов.
   -- Приказывать? Я прошу о милости.
   -- Ну, так проси же, потому что мне пора идти.
   -- Мне хочется провести год в путешествии с тобою.
   -- Второй медовый месяц? Это никогда не слыхано.
   -- Не месяц, а год, понимаешь? Я уеду с тобою в качестве товарища, подруги, служанки, на целый год, далеко-далеко.
   -- Захватив с собою и сестрицу, и компаньонку, и кошку, и собаку, и весь зверинец?
   -- Нет, только с тобою, мы вдвоем, -- сказала она резко.
   -- А! -- произнес он и задумался.
   -- Что ж ты скажешь?
   -- Я подумаю.
   -- Нет, отвечай сейчас!
   -- Какая поспешность! Нам грозит какая-нибудь эпидемия?
   -- Решай же.
   -- Я решаю отрицательно, -- ответил он.
   -- Почему? -- спросила она, снова страшно бледная.
   -- Потому, что не хочу.
   -- Ты всегда любил путешествия.
   -- А теперь разлюбил. Я устал, состарился и хочу сидеть дома.
   -- Уедем, я прошу тебя, уедем подальше.
   -- Но зачем ты этого хочешь, Анна?
   -- Не спрашивай и, ради Бога, согласись.
   -- Синьора бежит от опасности, грозящей ее добродетели, может быть, от несчастной любви?
   -- Опасность грозит кое-чему более важному, чем моя добродетель, и я бегу от несчастной любви, -- серьезно сказала она, закрывая глаза.
   -- Небо! И я должен вмешаться в эти трагические обстоятельства! Нет, Анна, я не двинусь с места.
   -- И как бы я тебя ни просила, ты все скажешь -- нет? Даже если бы я сказала, что иначе умру?
   -- К счастью, ты совершенно здорова, -- и он взглянул на нее с улыбкой. -- А если я говорю: нет, то значит: нет.
   -- Тогда я попрошу о другом. На этот раз ты не откажешь.
   -- Посмотрим.
   -- Поселимся одни на площади Джероломини.
   -- В этом гадком доме?
   -- Так останемся здесь одни.
   -- Как это одни?
   -- Да так: вдвоем.
   -- Без Лауры?
   -- Без Лауры.
   Он замолчал. Она глядела на него с такою тревогою, что в ее глазах легко было прочесть всю истину. Но ему почему-то захотелось заставить ее высказаться, и он начал так:
   -- Признайся, -- сказал он с необычайной серьезностью, -- ты хочешь расстаться с сестрою?
   -- Да.
   -- Но почему?
   -- Я не могу сказать, но хочу с ней расстаться.
   -- Когда?
   -- Сейчас. Сегодня же.
   -- Вот даже как! Вы поссорились? Но я помирю вас.
   -- Вряд ли, -- сказала она со странною улыбкою.
   -- Если скажешь мне причину ссоры, то я вас помирю.
   -- Но зачем столько расспросов? Я хочу расстаться с сестрою, вот и все.
   -- А я не хочу, -- возразил он, глядя на жену с ледяным спокойствием.
   -- Ты не хочешь расстаться с Лаурой! -- закричала она, чувствуя, что земля уходит у нее из-под ног.
   -- Нисколько не хочу.
   -- В таком случае, уеду я.
   -- А я не позволю тебе делать меня смешным. Мы не можем покинуть эту девушку, доверенную нашим заботам. Это был бы скандал, до которого я не допущу. Поняла ты?
   Она посмотрела на него, чувствуя, что лишается последней надежды.
   -- И потом, -- продолжал он, -- я не понимаю, почему бы тебе не жить с сестрою? Она добра, благоразумна, ничем тебя не стесняет, упрекнуть ее не в чем. Это с твоей стороны каприз, вечное стремление создавать несчастия. Однако и тут твое глупое желание будет исполнено: Лаура скоро выйдет замуж...
   -- Ты надеешься, что она выйдет замуж? -- пытливо спросила Анна.
   -- Конечно.
   -- И ты был бы рад?
   -- Чрезвычайно, -- ответил он с улыбкой.
   В прекрасные дни своей невинности, когда сердце ее не знало зла, она не поняла бы этих слов и этой улыбки; но теперь ей стало ясно их значение, и отвращение овладело ею. Он еще улыбался, может быть, созданию своего воображения, и крутил красивые усы. Анна вышла из себя.
   -- Так ты еще подлее Лауры, -- сказала она с лицом, искаженным гневом, и дрожа от волнения, потому что в первый раз говорила так с мужем.
   Он улыбнулся.
   -- Это напоминает Отелло, -- сказал он спокойно. -- Но ты знаешь, теперь доказано, что Отелло был эпилептик.
   -- Однако, он убил Дездемону, -- глухо сказала Анна.
   -- Ты находишь во мне сходство с Дездемоной?
   -- Не в тебе, не в тебе, -- ответила она со злобою.
   -- А в ком же? -- спросил Чезаре.
   -- В Лауре, -- мрачно договорила Анна.
   -- Твое сумасшествие становится опасным, Анна.
   -- И очень.
   -- К счастью, ты не делаешь всего того, что говоришь, -- закончил он с улыбкой.
   Она с отчаянием всплеснула руками.
   -- Сегодня ночью Лаура спаслась только чудом.
   -- Но что здесь такое случилось? -- воскликнул он, начиная волноваться и вставая. -- Где Лаура?
   -- О, не бойся за нее. Я ее не тронула. Она жива, и красота ее все так же безмятежна, как и ее душа. Не бойся. Она -- лицо священное. Ее освящает твоя любовь. Слушай, Чезаре: сегодня ночью она сидела взаперти со мною, мы были вдвоем и я имела над нею право жизни и смерти. Однако я не убила ее!
   Чезаре только побледнел немного и устремил на нее пристальный взгляд, как укротитель на разъяренную львицу.
   -- Позвольте спросить, -- начал он медленно и презрительно, -- кто же, по вашей скучнейшей риторике, дал вам это право жизни и смерти?
   -- Лаура оскорбляет меня, любя тебя.
   -- Следовательно, Лаура меня любит? Очень рад это узнать. А вам это известно? Очень приятный факт для моего самолюбия. Вы в этом уверены?
   -- Не смейся, Чезаре. Ты не знаешь, что делаешь. Не доводи меня до крайности!
   -- Итак, вы любите меня вдвоем, так как я думаю, что и вы продолжаете любить меня? Должно быть, это у вас наследственная любовь. И если вы оба меня обожаете, то в чем же моя вина?
   -- Чезаре! Чезаре!
   -- Сознайтесь, что я нисколько не старался пленить вас.
   -- Ты изменяешь мне, Чезаре, любя Лауру.
   -- Вы в этом уверены?
   -- Уверена.
   -- Заметьте, что мало в чем можно быть уверенной здесь, на Земле. Вот уже несколько минут, как я сам себя спрашиваю, не имею ли я на сердце преступной страсти к Лауре. Может быть, я без ума от нее, сам того не зная; а вы, как влюбленная дама, знаете это. Будьте так любезны, о страстная синьора Диас, объясните мне, как я вам изменяю, любя вашу сестру? Изобразите всю черноту моего поступка. Сообщите, в чем состоит моя... подлость? Кажется так? Я не силен в страстных выражениях.
   -- Но разве Лаура ничего тебе не говорила?
   -- Ничего, моя дорогая синьора.
   -- Где же она?
   -- Кажется, ушла к обедне.
   -- Как? Так спокойно?
   -- Да неужели все женщины должны судорожно прыгать на канате чувства, синьора Диас? Нет, к счастью для мужчин, это не так. Наша милая и мудрая Минерва отправилась в церковь, потому что сегодня -- воскресенье.
   -- С таким ужасным грехом на совести! Не намерена ли она лгать и Богу? Значит, она способна на богохульство!
   -- Теперь вы намерены декламировать мистическую драму? Милая синьора, я вижу, вам более нечего мне сказать, и свидетельствую вам мое почтение.
   Он пошел к двери. Она преградила ему выход, решившись все выслушать и все сказать, совершенно отдавая себя во власть судьбы.
   -- Ты не уйдешь, не выслушав меня. Повторяю тебе то, что нынче ночью я сказала Лауре... А, ты смеешься, ты смеешь издеваться надо мною! Ты хотел бы уйти, я. тебе надоела, да еще, пожалуй, мои слова вызовут краску стыда на твои щеки! Но нет! Ты выслушаешь меня и дашь мне отчет в твоем преступлении. Вспомни, что было вчера, когда вы думали, что я в театре, вспомни и стыдись! Я видела и слышала! Слышала слова, звук поцелуев. Сомнения нет! О! Что сделал со мною ты, Чезаре, которого я любила, что сделала со мною Лаура, моя сестра!!.
   Она упала на кресла без слез, без рыданий, но голос ее мог тронуть самое жестокое сердце.
   -- Вы имеете привычку подслушивать у дверей? Это не свидетельствует о хорошем воспитании, -- с ледяным спокойствием заметил Чезаре.
   Она растерянно взглянула на него.
   -- Значит, ты хочешь моей смерти? Как же ты мог забыть, что я люблю тебя, что я отдала тебе и молодость мою и красоту, что тобою одним я живу? Как мог ты забыть свою Анну?
   -- Эти чувства делают вам честь, хотя они несколько преувеличены. Но, пожалуйста, не забудьте, что нельзя подслушивать у дверей.
   -- Я имела право слушать! Дело шло о моем счастье, жизни, любви, и это ужасное зрелище погубило все.
   -- Что ж это было за ужасное зрелище? -- спросил он, улыбаясь.
   -- О, если бы мне суждено было жить тысячу лет, и то я его не забыла бы! Нет, я умру, умру, чтобы не вспоминать более...
   -- У тебя мозговое расстройство, моя милая. Все дело, вероятно, в очень естественном, пустом ухаживании, в каких-нибудь пустяках, Анна...
   -- Лаура сказала, что любит тебя, я слышала.
   -- Конечно, девушки всегда воображают, что любят, -- возразил он с улыбкой.
   -- Она поцеловала тебя, Чезаре, я видела.
   -- Еще бы! Девицы охотно целуются: это не вредно.
   -- Она находилась в твоих объятиях так долго, что я едва дождалась конца, Чезаре!
   -- Это вовсе не плохое место, как вы сами знаете, синьора Диас, -- ответил он, улыбаясь.
   -- О, какой ужас, какой ужас, Чезаре! Я сама слышала, как ты сказал ей, что ее любишь.
   -- Не мог же я сказать, что ненавижу ее. Это было бы дерзко. Я знаю приличия, Анна, Слава Богу, что у нас в семье есть хоть один благовоспитанный человек.
   -- Чезаре, ты поцеловал ее!
   -- А как же иначе? Ты не мужчина и не понимаешь таких вещей.
   -- Но ведь она -- девица!
   -- О! нынешние девицы уж не так наивны.
   -- Она -- моя сестра.
   Она поглядела на негр с отвращением:
   -- Итак, -- сказала она, -- ты даже не стоишь на высоте положения. Та, Лаура, по крайней мере, смутилась, побледнела, ею овладели страсть и ужас. Ты -- нет! Тебе не страшно, не стыдно, ты даже не удивляешься. Та хоть вздрогнула, хоть кричала. Правда, ее не тронули мои мольбы, слезы, отчаяние, но у нее есть чувство, воля, сила. Она отстаивает свою страсть, а в тебе ничего нет, кроме ледяного равнодушия. Какая любовь?! Какая страсть?! Она и во сне тебе не снилась. Пустое ухаживанье! Невинное развлечение на полчаса! Вот и все. Что значит сказать, что любишь? Этот вздор повторяется всем женщинам. Что такое поцелуй? Мимолетное прикосновение, которое тотчас же забывается. Мало ли кому говоришь о любви, мало ли кого целуешь?! Все это вздор, на который обращать внимание -- глупо, за который ревновать -- безумно. Значит, твой грех не оправдывается даже страстью, а является простою беспричинною гнусностью, достойною животного. Знаешь ли, что ты такое, Чезаре.
   -- Нет, не знаю, но буду благодарен, если сообщите.
   -- Ты -- человек без сердца и совести, не способный на великодушие или увлечение, истрепанный физически и душевно недостойною жизнью. Ты -- развалина, живой мертвец. В тебе все мертво: ум, сердце, чувства. Ты мне противен и жалок, слышишь! Боже мой! Я не знала, что отдаюсь какой-то надушенной мумии, притупленные чувства которой не пробуждаются от близости молодой, красивой и влюбленной жены, а вспыхивают грешной похотью при виде ее сестры, обладание которою невозможно, желать которую преступно! Да любил ли ты хоть раз в жизни? И если в тебе всегда все молчало, то что же ты за проклятое, состоящее из одного эгоизма существо? Какова же твоя испорченность, если ты изменяешь жене, которая тебя обожает, для ее сестры, которую ты не любишь? Ты негодяй, негодяй, вот ты кто!
   Она кричала, ломала руки, ударяла себе по голове, как безумная, но не проронила ни одной слезы. Он не двигался с места и ничуть не изменился в лице. Когда она наконец упала в кресло, совсем изнемогая, но еще гневно сверкая глазами и вся дрожа от волнения, он сказал:
   -- Теперь, когда вы с такою любезностью удостоили определить мою личность, позвольте мне определить и вашу.
   Тон его был так холоден, он говорил так медленно, что Анна, предчувствуя новое, ужасное оскорбление, со слепою злобою повторила:
   -- Ты негодяй, вот ты что! Негодяй!
   -- Моя милая, а вы -- надоедливая особа, вот вы что!
   -- Что такое? -- спросила она, не понимая.
   -- Вы очень надоедливы, вот что!
   Действительно, удар этот был для нее так силен, что слезы, впервые с самого начала объяснения, показались у нее на глазах, и стон вырвался из посиневших губ.
   -- Я не произношу бранных слов, а говорю только правду: вы всем надоедаете.
   Она застонала вновь, как от физической боли.
   -- Вы считаете себя чрезвычайно страстной женщиной, -- продолжал он, поглядев на часы и выразив на лице удивление, что так уже поздно. -- Нет? Тем хуже! Значит, вы действуете в силу инстинкта, воображаете, что вы обречены судьбою на страдания и, портя собственную жизнь, до смерти надоедаете всем окружающим. Ради возможности разглагольствовать, плакать, рыдать, писать бессвязные письма, ходить с зеленым лицом и синими губами, вы рады надоедать всем!
   И притворяясь, будто не видит ее молящего взора, он продолжал:
   -- Вспомните все нелепости, совершенные вами в течение последних лет, и о том, как вели себя в это время мы. Вы были молоды, красивы, богаты, могли бы найти себе приличную партию в вашем круге и быть счастливой, насколько возможно. Но Анне Аквавиве, драматической героине, быть счастливой? Помилуйте, разве это возможно? И вот, вы воображаете, что влюблены в бедняка, за которого не можете выйти замуж.
   Она сделала движение, как бы в защиту Джустино Морелли.
   -- Вы в самом деле его любили? Благодарю за любезность! Вы очень милы сегодня. Страстная любовь, препятствия со стороны семьи, драматическая коллизия, бегство... Извините за неблагопристойность, но это вырвалось у меня нечаянно. Но Морелли честен, он бежит прочь, бедняжка, а наша героиня доставляет себе удовольствие заболеть смертельно и доставить множество хлопот сестре и мне, с которых довольно было бы и бегства. Всякая другая исправилась бы на вашем месте, но не вы! И вот начинается второй роман или вторая драма и выступает на сцену синьop Чезаре Диас, которому вы начинаете надоедать до смерти.
   -- О, Божия Матерь, помоги мне, -- прошептала она, опустив голову и сдавливая виски руками.
   -- Итак трагическая любовь к Чезаре Диасу, который стар, никогда ни в ком не возбуждал страсти и не желает возбуждать, которому невыносим весь этот вздор. И Анна Аквавива предается безнадежной любви! Начинается горе, отчаяние, терзание. А Чезаре Диас, который постарался устроить жизнь свою как можно удобнее, считает себя человеком посредственным и счастлив этой посредственностью, вдруг, помимо воли, становится героем. Это человек таинственный, не желающий любить или любящий другую, душа возвышенная, близкая к звездам. А между тем, найден предлог, чтобы надоедать ему....
   -- Ах, Чезаре, Чезаре, -- повторяла она, моля о сострадании.
   -- Дурак, должны вы прибавить к имени Чезаре, и это будет самое точное определение. Только дурак -- а я был им в продолжение получаса -- мог подчиниться вашим сентиментальным выдумкам. И этим дураком оказался я. Но ведь вы умирали для завершения трагедии безнадежной любви...
   -- Ах, зачем вы не дали мне умереть! -- сказала она, с отчаянием поднимая руки к небу.
   -- Полагаю, что это было бы лучше для всех. Какое удовольствие для вас, милая героиня, умереть пожираемой страстью! Гаспара Стампа, Проперцио де-Касси и другие знаменитые дамы древности, которых имена вы сообщили мне в ваших письмах, нашли бы себе достойную соперницу. Я уверен, что вы умерли бы, благословляя меня. А вместо того, я дошел до такой глупости, что женился на вас, и клянусь, что раскаивался в этом ежеминутно, начиная с того времени, как сделал вам это дурацкое предложение. Да, за такие моменты необъяснимой слабости приходится дорого платиться. Надо прибавить, что и в браке, который ведь не сентиментальная комедия, вы выступили с такими претензиями на страсть, любовь, взаимное обожание, что надоели мне гораздо более, чем я ожидал.
   -- Но, что же такое брак для тебя? -- воскликнула она, пытаясь ободриться после нанесенных ей ударов.
   -- Наискучнейшее обязательство, когда женишься на особе, подобной вам.
   -- Ты бы предпочел мою сестру? -- спросила она, теряя терпение, но тотчас же раскаялась в этом вульгарном вопросе. Он немедленно ее наказал.
   -- Да, я предпочел бы вашу сестру. Она совсем не надоедлива, а для меня, напротив, очень занимательна.
   -- Она говорила, что любила тебя раньше. Напрасно она тебе не сказала! -- воскликнула Анна, хорошо чувствуя, насколько унижается.
   -- Очень жаль, я бы женился на ней, уверяю вас.
   -- А, хорошо, -- сказала она, погружаясь в глубокую задумчивость. Но при взгляде на мужа, любимого больше всех на свете, мужество изменило ей. Она подошла к нему, взяла его за руку и сказала:
   -- Ах, Чезаре, Чезаре!.. Твоя правда. Но я любила тебя, а ты изменил мне.
   -- Синьора Диас, у вас довольно слабая память, -- возразил он, холодно освобождая свои руки.
   -- Что такое? -- спросила она, совершенно побелев, в ожидании последнего, самого жестокого удара.
   -- Говорю, что вы скоро забываете. Но мы стоим лицом к лицу, и вы не можете отречься. Говорил ли я когда-нибудь, что люблю вас?
   -- Нет, никогда, -- ответила она, закрывая глаза от боли при этом признании.
   -- Обещал ли я вам любить вас?
   -- Нет, никогда.
   -- Итак, по закону любви, я не изменял вам, милая Анна. Любовь моя никогда вам не принадлежала и поэтому не могла быть отнята. Я ничего не обещал и ничего не должен был исполнять.
   -- Это правда, Чезаре, -- сказала она, медленно усваивая этот новый, искусной рукой подносимый ей яд.
   -- Может быть, вы сошлетесь на закон супружества? Но и в этом вы неправы. Вспомните те условия, которые я вам поставил в тот вечер в Сорренто, перед совершением величайшей глупости. Я сказал вам, что хочу быть свободен, как холостой человек, а вы на это согласились, хотя любили меня. Да или нет?
   -- Это правда, -- подтвердила Анна, чувствуя, что падает в пропасть.
   -- Итак, на основании этого, вы видите, что я не изменял вам. Вы приняли мое условие, я свободен в моих чувствах и поступках, следовательно, я не изменял вам, согласитесь с этим.
   -- Чезаре, Чезаре, будь человеком, будь христианином, не заставляй меня говорить это.
   -- Трагедия -- одно, а правда -- совсем другое, Анна. Мне нужно установить тот факт, что я вовсе не изменял вам, моя милая. Все, что могло случиться вчера... или раньше... или может случиться завтра... вы позволили сами. Согласитесь с этим, Анна!
   -- Пойми, что я не могу сказать этого! -- крикнула она. -- О! Ты всегда прав, во всю твою жизнь. Ты умеешь оставаться правым. Ты прав в твоем эгоизме, коварстве, безнравственности, точно также как был прав, предлагая мне этот постыдный договор, которым так справедливо, так кстати упрекаешь меня сегодня! Но я думала, что, любя, обожая так, как я обожала тебя, я должна победить непременно. И я ошиблась, потому что равнодушие сильнее любви, эгоизм сильнее самоотвержения, потому что никакая преданность не пересилит утонченной расчетливости развращенного человека. Я одна виновата в том, что тебя любила и думала, что этим добьюсь любви. Я сознаюсь, что я виновата, да! Я не умею ни любить, ни ненавидеть, ни жить. Я надоедливое, скучное, лишнее существо. Это правда! Скажи это еще раз!
   -- Если желаете, то скажу, -- безжалостно сказал он, вновь раздраженный этою вспышкою гнева.
   -- Ты прав, ты прав. Я во всем ошибалась и сама довела себя до отчаяния, повинуясь безумному голосу сердца. Я убежала из дому, полюбила тебя, когда не должна была любить; любя тебя, надоедала тебе и сама, по доброй воле, позволила тебе изменять мне. Ты самый порочный человек, какого я знаю; у тебя нет благородства в мыслях, нет доброты в сердце. Ты совершил ужаснейший грех в том самом доме, где живет твоя жена, -- и я не могу наказать тебя, потому что я сама дала на это мое согласие, унизив достоинство моей любви, потому что я, действительно, существо низкое и подлое. Видишь, как я признаю твою правоту. Ты согрешил, но предо мною ты невинен; я подла и низка, потому что лучше мне было умереть, чем согласиться на изменнические условия. Прости меня, что я назвала тебя подлым. Я буду просить прощенья и у Лауры. Нет на свете существа подлее меня!
   Он, может быть, заметил, что слова ее звучат безумием, что безумием же горят ее глаза, но это его не тронуло. Эта женщина заставила его сделать глупость, надоела ему и намеревалась продолжать надоедать ему. Он был доволен, что обезоружил свою противницу в этой борьбе, где она вполне могла рассчитывать на победу, и чтобы не утратить своего преимущества, решился уйти.
   -- Прощай, Анна, -- сказал он, вставая.
   -- Не уходи, не уходи! -- вскричала она, бросаясь к нему, как помешанная.
   -- Не полагаешь ли ты, что этот дуэт приятен? -- спросил Чезаре, надевая перчатки. -- К тому же, мы все сказали друг другу. Думаю, что у тебя уже не осталось в запасе ругательств.
   -- Ты ненавидишь меня, правда? -- спросила она, растерянно глядя на него.
   -- Нисколько я тебя не ненавижу, -- ответил он так равнодушно, что она вся похолодела.
   -- Не уходи, не уходи, -- продолжала бормотать она. -- Я скажу тебе что-то важное.
   -- Прощай, Анна, -- повторил он, направляясь к двери.
   -- Чезаре, если ты уйдешь, я сделаю какую-нибудь подлость! -- закричала она, судорожно хватаясь руками за волосы.
   -- Ты на это не способна. Для подлостей требуется талант, а ты -- дура, -- сказал он, насмешливо.
   -- Чезаре, если ты уйдешь, я умру!
   Голос ее стал хриплым, губы посинели.
   -- Ах, поверь, что не умрешь! Чтобы умереть, надо слишком много мужества, -- закончил он и вышел вон.
   Она добежала до порога и услышала, как хлопнула выходная дверь. Она простояла несколько минут, не двигаясь, инстинктивно боясь упасть. Потом, когда уменьшилась физическая боль в голове, вернулась в свою комнату, подошла к зеркалу и стала причесываться медленно и тщательно. Движения ее вновь стали такими же правильными и размеренными как утром, до беседы с мужем. Как счастливая красавица, идущая на прогулку, чтоб щегольнуть нарядом, она надела изящную шляпку из черного бархата, убранную стеклярусом, тоненькую вуалетку, доходившую до губ, и раздушенную кофточку на норковом меху. Она ничего не забыла: взяла муфту, платок и записную книжку из слоновой кости; потом два раза обошла всю комнату, запирая ящики, как бы стараясь что-то припомнить.
   Проходя мимо комнаты мужа, она вошла туда. Слуга Диаса, который убирал ее, увидев госпожу, поклонился и вышел. Она осталась одна и на лице ее выразился чисто ребяческий испуг. Но это продолжалось лишь минуту. Подойдя к письменному столу, она хотела написать несколько слов; потом раздумала и только, отворив один из незапертых ящиков, спрятала в карман какую-то вещь, вынутую оттуда. После этого она встала и очень спокойно вышла из дома.
   День был серый и прохожих встречалось мало. Пройдясь по городу, Анна вошла в общественный сад, села у беседки и здесь, следя по часам, стала ждать. Когда стрелки показали два часа, она отправилась на улицу Киатомоне, где остановилась у двухэтажного дома красивой, но причудливой архитектуры. У двери этого дома ею овладело колебание, и на лице выразился смертельный ужас. Но через минуту она с решимостью звякнула кольцом, заменявшим звонок. Дверь тотчас отворилась; взойдя на лестницу из розового мрамора, Анна увидела Луиджи Караччиоло, который, несмотря на свое обычное самообладание, весь побледнел и протянул ей дрожавшую руку. Они не сказали друг другу ни слова. Он тихо продел под свою руку ее маленькую ручку в перчатке и повел ее вперед.
   Они миновали двое сеней, роскошно убранных в средневековом стиле и уставленных швейцарской мебелью. Здесь господствовал полумрак, потому что на окнах, кроме тяжелых двойных портьер, висели еще желтые шелковые занавесочки; но в большой гостиной, куда Караччиоло привел Анну, было совсем темно, как ночью, от запертых ставен, и горели две больших арабских лампы из зеленого стекла с украшениями из чеканного железа. Стены были покрыты восточными коврами, каких в Европе нельзя достать на за какие деньги. Эти ковры, поддерживаемые толстыми шнурами, на потолке образовали купол, придавая комнате сходство с палаткой. Повсюду висели и стояли замечательные произведения древне-итальянского и восточного искусства: картины, статуи, бронзовые, фарфоровые и костяные вещи.
   От резкого перехода от дня к ночи, от тонкого аромата цветов, в большом количестве украшавших собою гостиную, и восторженных взглядов Караччиоло, глядевшего на нее в молчании, Анна пошатнулась при входе в эту комнату и принуждена была сесть в большое кресло. Она опустила глаза и была так бледна под своею черною вуалью, что Караччиоло еще ни разу не видел ее такою. Он стоял перед нею, все еще изумляясь и лаская это бледное лицо нежным, страстным взглядом. Смятение Анны, которое он видел в ее блуждающем взоре, в судорожной улыбке, в наклоне головы и легкой дрожи рук, приводило его в такое волнение, какого он еще никогда не испытывал в присутствии женщины.
   Ничего не говоря, боясь неосторожным словом нарушить интимность этого свидания, он подошел к украшенной перламутром вазе из Мурано, взял оттуда букет зимних роз, белых с розовой серединой и чуть заметным ароматом, и положил его ей на колени. Она взглянула на него, потом взяла букет и закрыла им лицо. Караччиоло прочел такую муку в ее взоре, что не придумал ничего иного, кроме следующих слов:
   -- Милая Анна, дорогая моя, любимая...
   Услышав, что он зовет ее просто по имени, она слегка покраснела. Вид и аромат этих роз напомнил ей о тех розах, о той измене, от которой она умирала. Эти розы также вели ее к измене... На лице ее выразился такой ужас,, что Караччиоло растерялся. Он сел рядом с нею на арабской табуретке, взял ее обтянутую перчаткою ручку и начал ее нежно гладить, с бесконечной нежностью спрашивая:
   -- Анна, милая, милая, скажите мне, что с вами...
   -- Не говорите со мною так, -- с усилием произнесла она.
   -- Вы обижаетесь? Но я не хочу вас обидеть: я питаю к вам глубочайшую нежность, беспредельную преданность...
   Он взял ее другую руку и стал говорить, наклоняясь к ней близко, таким покорным, ласковым тоном, в котором не прорывалось ни одной страстной нотки. Он сдерживал свои порывы и даже не упомянул о любви в своих тихих, нежных речах,
   -- Здесь темно, -- вдруг сказала она с неудовольствием.
   -- Сегодня очень дурная погода, -- проговорил он. -- И я так долго ждал вас напрасно...
   -- Вот видите, я пришла.
   Но, несмотря на все усилия, ей так и не удалось улыбнуться.
   -- Благодарю за память о вашем верном слуге, -- и он несколько раз поцеловал маленькую ручку, которая продолжала оставаться неподвижной.
   -- Отчего бы не открыть ставни? -- спросила она: ей казалось, что она уже в могиле.
   Ему не хотелось отходить от нее, выпускать ее руку из своей; однако он встал и отпер ставни обоих балконов. Сероватый, печальный свет проник в комнату. Анна также встала и подошла к окнам, чтобы взглянуть на серое небо и серое море.
   -- Анна, Анна, уйдите отсюда: вас могут увидеть.
   -- Мне все равно, -- сказала она.
   -- Я не могу позволить вам компрометировать себя.
   -- Я затем и пришла, чтобы скомпрометировать себя, -- сказала она с ударением и внезапным блеском в потухших глазах.
   -- Значит, вы меня любите хотя немножко? -- спросил он, стараясь увести ее от балкона.
   Она не ответила и опять села в кресло, скрестив руки на коленях.
   -- Скажите, что вы меня немножко любите, Анна, -- просил он, сев на низенький табурет у ее ног, почти стоя на коленях.
   -- Я не люблю вас, -- объявила она ясным голосом, глядя на потолок с отчаянием, которое можно было принять за страсть.
   -- Милая Анна, милая Анна, -- лепетал он с ласкою, не в силах будучи оторвать от нее восхищенного взора. -- Как могу я вам поверить... если вы пришли... Скажите же... я три года жду этого слова... Милая Анна, дорогая, вы знаете, что я вас обожаю, уж сколько времени...
   -- Все, что должно случиться, произойдет, -- однозвучно сказала она.
   -- Анна, умоляю тебя, скажи, что ты любишь меня?
   Услышав это ты, она содрогнулась от ужаса, но еще раз преодолела себя.
   -- Ты меня любишь?
   -- Не знаю, ничего не знаю... -- ответила она слабым голосом.
   -- Милая, милая, -- шептал он, дрожа он надежды, в пламенном порыве любви. Приподнявшись, он робко стал целовать ее. Из груди ее вырвался крик отчаяния, и она с негодованием встала.
   -- Нет, ради Бога, прости меня! Не уходи, Анна, Анна! Прости, если я обидел!.. Я тебя так люблю, я умру, если ты уйдешь...
   -- Из-за таких пустяков не умирают, -- сказала она, опуская глаза.
   -- От любви можно умереть, -- сказал Караччиоло своим мягким вкрадчивым голосом, с грустною и страстною улыбкою.
   -- Да, но для этого надо иметь мужество.
   -- Не будем говорить об этих печальных вещах, любовь моя: они тебя огорчают. Твое милое личико омрачается. Скажи мне, что ты меня простила! Скажи же...
   -- Я прощаю вас, -- сказала она машинально.
   -- Я тебе не верю, -- сказал он с глубокой грустью. -- Ты меня не прощаешь, а любишь другого.
   -- Нет, нет, никого другого.
   -- А Чезаре?
   Но едва произнеся эти роковые три слога, он уже заметил свою ошибку. Глаза ее снова сверкнули гневом и страстью; она вся затрепетала и он понял, что, действительно, безумно любит эту женщину, если не мог удержаться, чтобы в первом же любовном разговоре не упомянуть о муже.
   -- Послушайте, -- выговорила она с трудом. -- Если в вас есть сердце, если в вас есть жалость, не говорите о нем... не говорите...
   -- Ты права, -- ответил он. Но, терзаемый мукою ревности, тотчас же прибавил: -- Однако, ты его любила... и любишь..
   -- Нет, -- сказала она глухо. -- Я теперь никого не люблю.
   -- Почему ты мне отказала, когда я просил твоей руки?
   -- Так.
   -- Зачем ты вышла за этого старика?
   -- Так.
   -- А теперь за что ты его любишь? -- спросил он, ставя ей ловушку.
   -- Не знаю, -- ответила она, попадаясь на удочку.
   -- Видишь, видишь! Значит ты его любишь? -- воскликнул он с отчаянием.
   -- О, Боже, Боже! -- воскликнула она, тронувшись его горем.
   -- О! я -- дурак! прости меня! Но что же мне делать? Я с ума схожу! Я в отчаянии. Мне надо знать, скажи мне: ты всегда его будешь любить?
   -- До самой смерти, -- ответила она, пристально глядя ему в глаза.
   -- Повтори...
   -- До самой смерти, -- повторила она тем же странным тоном.
   Наступило молчание. Луиджи Караччиоло обнял ее за талию и потихоньку притянул к себе.
   -- Оставьте меня, -- сказала она, дрожа и усиливаясь разнять его руки.
   -- Анна, Анна, я тебя так люблю, так давно... -- повторял горячим, страстным шепотом Луиджи.
   -- Оставьте меня, я вас боюсь! -- взмолилась она, охваченная безумным страхом. На лице ее и в голосе выразился такой ужас, что он вдруг отошел от нее и сразу опомнился.
   Нет, не кокетство женщины, желающей отсрочить свое падение, не женская стыдливость, а что-то более глубокое и сильное вызвало этот крик ужаса. Луиджи Караччиоло знал, каково бывает женское сопротивление, и понимал, что раз оно искренно, оно непобедимо. Таково было сопротивление Анны. Она стояла у столика, надевая упавшую вуалетку. Луиджи смотрел на нее, чувствуя между собою и ею глубокую пропасть, хотя она и пришла е нему. Он страдал, насколько могло страдать его сердце счастливого, но влюбленного юноши. Теперь он был бледен, он чувствовал себя смешным перед этой женщиной, которая видела его в бреду страсти и отвернулась от него.
   -- Зачем же вы пришли? -- спросил он печально.
   -- Чтобы совершить подлость, -- тихо ответила она.
   -- Анна, Анна, ты убиваешь меня!
   Она безучастно на него посмотрела, не понимая, что он говорит. Прислонившись к столику, она внимательно глядела вперед, как будто всматриваясь во что-то ужасное, видимое ей одной. Тоща он понял, что в ее приходе, в странности ее речей и поступков скрывается какая-то тайна.
   -- Но что с вами, Анна? Скажите мне, что вас мучает? Мой бедный друг, вы пришли ко мне с горем в сердце, желая выплакаться, а я был так глуп и груб...
   -- Вы добры, -- сказала она, протягивая ему руку, -- я буду помнить о вас.
   -- Нет, не уходите, не сказав мне, что с вами. Ведь вы для этого пришли, милая Анна?
   -- Это слишком долго, -- сказала она, как сквозь сон, проводя рукою по лбу. -- А мне надо уйти, уйти...
   -- Останьтесь, плачьте, вам станет легче, Анна.
   -- Я не могу.
   -- Почему же?
   -- Мне некогда. Узнаете потом... завтра... теперь мне пора.
   -- Анна, я не могу отпустить вас так. Вы пришли за утешением, а я обошелся с вами, как негодяй... Простите меня.
   -- Вы не виноваты... нисколько... -- сказала она.
   -- Но что вас огорчает? Что терзает вас? Кто виноват в вашем отчаянии, милая Анна? Чезаре, правда?
   -- Нет, -- сказала она просто. -- Я одна виновата.
   -- Это Чезаре. Не отрицайте.
   -- Нет, -- повторила она.
   -- Чезаре -- подлец, я это знаю! -- воскликнул он, потому что в самом деле все знал.
   -- Нет, я во всем виновата, -- сказала она, глядя на потолок.
   -- Я этому не верю, и никто не поверит, Анна.
   -- Необходимо, чтобы все поверили, -- сказала она тихо. -- Тогда все будут счастливы, а я уйду...
   -- Вы вернетесь? Завтра? Да? Нет, вы так расстроены, что я вас не пущу...
   -- Ничто не может меня удержать...
   -- В самом деле? Анна, забудьте, что я говорил вам о любви.
   -- Я забыла. Ну, так прощайте...
   -- Не уходите: вы слишком взволнованы.
   -- Нет, я спокойна. Хотите сделать мне одолжение? Вы мне раз читали французские стихи, вечером, в Сорренто?
   -- Да, стихи Бодлера, -- ответил он, удивленный этой неожиданной просьбой.
   -- У вас есть эта книга?
   -- Есть.
   -- Возьмите ее и спишите их для меня. Потом я... прощусь с вами.
   Он перешел к себе в кабинетик и взял Les fleurs du mal из своей библиотечки. Затем вернулся и стал писать, повторяя каждый стих вслух. Анна повернулась к нему спиною, вынула из кармана маленькую блестящую игрушку, и только что он написал первую строку стихотворения, как раздался выстрел, поднялся дымок, и Анна, пораженная прямо в сердце, зашаталась и упала. Ручка в черной перчатке сжимала маленький револьвер, взятый ею из письменного стола мужа перед уходом. Она была мертва. Луиджи Караччиоло сидел неподвижно и глядел на покойницу, лежавшую у его ног.
   Несколько капель крови, просочившись из ранки, стали медленно расходиться по черному лифу. Рот Анны был болезненно искривлен, как будто желая еще говорить; глаза были полуоткрыты, как бы желая еще глядеть на Божий мир; на лице ее была печать того страшного горя, которое она унесла с собою в могилу, -- безграничного горя тех, кто жил слишком мало, хотя страстно любил жизнь, кто не был любим, хотя жаждал любви, в ком воплощалась страсть, погибшая от равнодушия.
   Так умерла Анна Аквавива.

Конец

------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Прощай, любовь! Роман Матильды Серао / Пер. с итал. В.А. Кошевич. -- Москва: Атенеум, 1911. 311 с.
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru