Аннотация: Les Bohémiens. Перевод М. А. Волошина (1914).
Поль де Сен-Виктор. Боги и люди
Книга третья. XVII. Цыгане
"Жил был некогда, цыганский король", -- говорит капрал Трим дяде Тоби в "Тристраме" Шенди. И это все; начатая история прерывается и так и остается неоконченной. История цыган вся в этом сказочном вступлении: жил был народ, называвшийся цыганами, богемцами, цынгарами, ромами, gipsies'aми gitanos'aми и т. д. Историки больших дорог знают не больше капрала Трима. Долгое время происхождение этого необычайного племени оставалось так же загадочно, как истоки Нила, с берегов которого они пришли, судя по их собственным утверждениям. По санскритским словам, встречающимся в их языке, составленном из всех наречий земли, наука узнала об их таинственном происхождении. Таковы раковины, привозимые из Бомбея и Цейлона: если приблизить к ним ухо, то услышишь отголосок Индийского океана. -- Каким образом неподвижная Индия породила это кочующее племя? Как случилось, что оно не вынесло из своей родной страны, которая кишит богами, ни одного идола, ни одного фетиша, ни одного обряда? Вопросы остаются без ответа. Вопрошаемый сфинкс не дает разгадки. Он смотрит на вас с коварной и грустной улыбкой; он бормочет вместо ответа: "Египетские дела". Это не касается gоrgiоs [Не принадлежащие к цыганам -- цыганск.].
Можно понять изумление христианской Европы, когда в XV веке во всех концах ее земли вдруг появились эти необычайные орды, казалось, упавшие с другой планеты. Летописцы осеняют себя крестом, описывая этот сброд черных людей, гримасничающих детей и диких сивилл. Они шли маленькими шайками, большими отрядами в сопровождении охотничьих собак, с графами в лохмотьях и с герцогами в отрепьях впереди, верхом на апокалипсических одрах, и ютились у городских ворот под грязными палатками, или в повозках, которые точно сохранились после поражения Синнехариба. Здесь они рассказывали, что осуждены папой блуждать по свету в наказание за отступничество. Там -- что Бог сам обрек их на странствия в наказание за то, что они отказали в гостеприимстве святому семейству во время бегства в Египет. Восточное лукавство мистифицировало готическую доверчивость. Средневековье поверило этим скоморохам, загримированным кающимися и пилигримами; оно выдавало им буллы, проходные свидетельства, подорожные, жаловало им всякие странные и наивные привилегии. Между тем втершаяся раса втихомолку наводнила Европу. Эта восточная проказа захватывала целиком весь христианский мир. Только что это была лишь одна черная точка в Валахских степях: вскоре вся Европа была испещрена их подозрительными и грязными становьями.
Легче описать пути облаков или саранчи, чем проследить следы их нашествия. Таинственность, присущая этому странному народу, обволакивает его вечные странствия. Ветер стирает следы их ног. Там, где их было сто, их уже тысяча. Они плодятся с невероятной быстротой насекомых. Испания проснулась однажды покрытая этими гнидами, как "Вшивый" ее Мурильо. Они отправили целую армию в Англию, и она переплыла через море, невидимая, как те колонии крыс, которых выгружает корабль, пришедший из-за тысяч лье. Прежде, чем он поднял якорь, страна уже заполонена ими. Пассажиры ничего не видели и ничего не слышали, кроме глухого шороха на дне трюма.
Такими они были, такими они и остаются. Ни одна из черт их первоначального типа не стерлась, и на просеках Шотландии, и под кактусами Андалузии вы найдете тех же самых смуглых людей, с горбатыми носами, с желтыми белками, с волосами жесткими, как конский хвост, которые пугали старых летописцев. Калло подпишет "с подлинным верно" под пышными лохмотьями, в которые они драпируются; он узнает их ироикомические кибитки, нагруженные кастрюльками и цимбалами, мишурой и живностью, мегерами и красивыми девушками, с важностью сопровождаемые смешно наряженными бродягами, и детьми с горшками на голове. Это все один и тот же народ, блуждающий без очага и пристанища, без законов, без религии, рассеянный по всем тропинкам мира, по которым они роят свои черные караваны, и всюду тождественный самому себе. Он сохранил свою мечтательную леность, себялюбивую независимость, неведение добра и зла, упорный мятеж против законов работы и принуждения. Безнравственный и поэтический, как природа, он требует от тех цивилизаций, между которыми он проходит, лишь права убежища в ее обширном храме. Другим -- города, охраняемые полицией, крепкие дома, зиждительный очаг, прикрепляющая к земле нива, безопасное существование, умственные труды. Цыганам -- густые леса, каменистые сиерры, своды разрушенных мостов, шатры, каждое утро сворачивающиеся вокруг страннического посоха, отвратительный котелок, в котором варятся, за неимением другой добычи, еж и крот. Им распущенность и случайности инстинктивной жизни, повинующейся лишь побуждениям плоти и влияниям луны.
Их кражи напоминают хищения диких зверей. Они крадут изо дня в день без всякой мысли о будущем и о запасах. Они завладели правом волка над табунами, правом коршуна над птичьим двором, правом змеи над скотом, который они отравляют ядами, вынесенными из джунглей, чтобы на следующий день идти выпрашивать трупы. Из всех видов работы цыган занимается только пародиями: водит медведей, стрижет мулов, предсказывает судьбу; и этой игрушечной монетой оплачивает свое пропитание. Он находит тоже удовольствие в хитростях и наваждениях барышничества. День ярмарки для него то же, что ночь шабаша для колдуна. В руках этого фокусника Россинант становится мощным, как Буцефал. Скелет, разбитый на все четыре ноги, который еще накануне едва волочил копыта, с заволокой на шее, превращается в горячего скакуна, дымящегося и бьющего копытом. Соблазненный gоrgiо раскошеливается, чтобы купить его; он на него вскакивает, дает ему шпоры... И во время галопа апокрифический зверь вдруг начинает иссыхать у него между ногами; его живот тает, как снег на солнце; его поддельная грива остается в руке ошеломленного деревенщины. Иногда еще цыган становится кузнецом; но с наковальней он обращается виртуозно. Шум мехов напоминает ему ветер, дующий между деревьев, стук молотков радует его ухо; его подвижный ум танцует и пляшет вместе с искрами. "Они сыпятся розовые, рдяные, как сотни прекрасных девушек, и в то же мгновение угасают, описав красивый круг". Это куплет из цыганской песни.
Вот его ремесла; что же касается до искусств, то он знает только одно -- музыку. Это текучее искусство, в котором мысль растворяется, -- истинная стихия его души. Цыган разговаривает только посредством своей скрипки, но и здесь он отстаивает свою независимость. Цыганская музыка -- это звучная fantasia: никаких правил, никакой дисциплины. Ритмы прыгают, ноты сыпятся, мелодия, едва возникнув, разбегается зигзагами в лабиринтах фиоритуры; рыдание разрешается взрывом хохота, анданте, замирающее, влачившееся по струнам, превращается в галоп бешенной стретты. Это штрихи, которые уносят душу, арабески феерического богатства, фразы, которые плачут, точно голоса женщин жалуются между золотистых дощечек заколдованного инструмента, переходы внезапного энтузиазма, то подымающее воображение до самого неба, то кидающее его в преисподнюю земли. Я помню, как слушал Marche de Rakocy [Марш Ракоци -- фр.] в исполнении виртуоза, воспитанного в их школе... Напев, подхваченный с молниеносным блеском терялся в неразличимых шорохах... Только что это было ура эскадрона, несущегося в атаку с обнаженными саблями... Сейчас это точно военная песня армии насекомых.
Великая поэзия цыганства, это цыганка. Когда она красива, ее красота становится наваждением. Ее цвет лица, осмуглевший на солнце, таит прелесть тех плодов, которые влекут их отведать; а кошачьи глаза, в которых нет ни одного луча нежности, околдовывают каким-то магическим ясновиденьем. В ее стоптанных туфлях скрываются ноги, достойные опираться на пьедестал; она поражает своими волосами, густыми и крепкими, за какие некогда привязывали пленниц в колеснице победителя. Мишура идет к этой девушке случая и вымысла; живая ложь, она гармонируется со всеми неправдами туалета и украшений. Ее гибкое тело удивительно вяжется с полосатыми и яркими тканями. Стекляшки, бусы, амулеты, искусственные жемчуга, красные ягоды, турецкие монеты -- вот та чешуя, которой отливает эта змея. Дурной вкус подобает идолам. "Если у тебя родится дочь, -- говорит одна из священных книг Индии, -- дай ей имя звучное, обильное гласными, сладкое для уст мужчины". Цыганки не забыли этого наставления старых браминов. Они зовутся -- Морелла, Кларибель, Прециоза, Меридиана, Агриффина, Орланда: именами цветов и звезд. В таборе они играют роль зеркала в охоте на жаворонков. Соблазнить чужестранца, прельстить покупателя, ослепить gоrgiо, выманить своими неотступными глазами перстни с его пальцев, и секины из его кошелька, такова их задача, и они выполняют ее с хладнокровием сирен. Одну из немалых тайн цыганского табора представляет целомудрие его женщин посреди огней и пряностей адского кокетства. Дон-Жуан развернул имена всех рас в своем международном списке; вы найдете там даже написанные справа налево китайскою тушью. Но читайте внимательно: вы не найдете ни одного цыганского имени. Последняя из "Gipsies", которой предложат в любовники лорда Англии, подымется с негодованием креолки, обвиненной в том, что она отдалась негру.
Говорят, что каирские альме меркнут рядом с московскими цыганками. Они увлекают молодежь знатных семей и разоряют их вотчины подобно нашествию иноплеменников. Мода и страсть требуют их присутствия на кутежах. Они пляшут там танцы Иродиады, такие танцы, что кажется, что они укушены в пятку ядовитым насекомым. Воздух загорается от кружения их платьев, их безумные глаза, их сладострастные жесты обещают пламенные наслаждения. Трепет любви пробегает по зале, головы кружатся, сердца порываются, золото и драгоценности пригоршнями летят к их ногам... они же остаются холодными, как саламандры, танцующие в глубине костра. Раздув это огромное пламя, они ускользают, и кто последует за ними, увидит, что они бегут далеко, в поле к ночному табору или спешат к черномазому скомороху, храпящему в конюшне на навозе. Есть злость в истерике их пляски: можно подумать, что эти жестокие плясуны забавляются, дразня страсти и истязая желания. Их любимый костюм кажется эмблемой этой свирепой игры. Это юбки с нашитыми кусками красной материи, вырезанной в форме сердец: сердец раненых, сердец пронзенных, сердец пойманных, как бабочки налету танца, сожженных в пламени этих глаз, бесплодных и ослепительных, и наколотых на сверкающую юбку, их соблазнившую, булавками "порчи", сердца врагов выставленные на показ, как головы гяуров на зубцах сераля, коллекция убитых сердец, выставленная жестокой красавицей, которая украшает себя ими, как пантера пятнами своей шкуры!
Эта верность мужчинам своего племени является не столько добродетелью, сколько инстинктом крови. Их охраняет презрение, а не стыдливость. Эти самые женщины, которых не сможет соблазнить золотой дождь, продадут за одну гинею честь молодой девушки. Только среди цыган можно встретить своден-девственниц. Эти горностаи превосходно умеют расхваливать грязь и заводить в тину.
Красота цыганок вспыхивает и проносится как метеор. Они быстро стареют и безобразие пожирает их. Все в них -- крайности, нет середины между Пери и чудовищем. Встретивший на дороге одну из этих старух-уродин, останавливается, точно окамененный взглядом Медузы. Солнце их сжигает, дождь покрывает ржавчиной, ветер губит, годы искажают и сгибают пополам. Их лицо представляет одно нагромождение морщин, которые резко обозначаются при свете голубого неба. Одни глаза сохраняют звездный блеск, пророческие зарницы заступают место чувственного пламени.
Из своего свободного царства крылатого танца они спускаются в таинственную империю мрака, они только переменяют трон. Сколько неверующих поверило оракулам, исходящим из этих замогильных уст! Сколько сердец было вскрыто этими зрачками, горящими как угли и читающими во мраке! Сколько людей, пришедших с улыбкой на устах, вышли из их пещеры задумчивыми, как Макбет после появления ведьмы.
Люди сумели разобрать египетские иероглифы и ниневийские клинообразные надписи, никто еще не разгадал загадку этого племени живого и существующего. Обязанность ли философа, или натуралиста разобрать его душу, по-видимому, лишенную всех способностей мышления и морального чувства. Народ без традиций, состоящий из индивидуальностей, лишенных памяти! Какое чудо сохранило слиток этих столь подвижных молекул? У него нет истории; придя к нам в сказочном облаке, он привык жить в нем и так сгустил все тени, что сам не мог бы отличить теперь реальностей от своих вымыслов. Никаких воспоминаний о первобытной истории, никакой тоски по родной земле. Можно подумать, что в первый же день своего исхода он перешел вплавь реку Забвения. У него нет Бога. Его религия подобна религии журавлей, которые вьют гнезда сообразно времени года, не отличая карниза готического собора от балкона пагоды. Католик в Испании, протестант в Англии, магометанин в Азии, он переходит из Церкви в Мечеть, от обрезания к крещению с невозмутимой беззаботностью. Народ в Валахии говорит, что "цыганская церковь была построена из сала и собаки ее съели". В их атеизме нет ничего кощунственного, они не отрицают, они не утверждают, только их непостоянный дух ускользает от стеснений догматов, как их подвижное тело от оседлого существования. Этот признак расы наблюдался и был засвидетельствован во все эпохи. Таллеман де Рео рассказывает, что королева Анна Австрийская поместила в монастырь для обращения молодую танцовщицу по имени Лианса, которая забавляла двор Людовика XIII. "Она едва не довела всех до неистовства, -- говорит он, -- потому что начинала танцевать, как только речь заходила о молитве".
Каким образом цыган мог бы подняться до идеи божества, когда у него едва ли есть сознание собственной личности? Он так же мало знает о себе, как птица о естественной истории, каждая ночь стирает для него события предшествующего дня, каждое утро он пробуждается к существованию, как бабочка, вылетающая из своей куколки. Расспросите его о минувшей жизни, он путается, бормочет и рассказывает вам отрывки своих снов... Борроу передает слова старого гитано, которые проливают странный свет на то, что совершается в этих темных головах. "Помню, -- сказал ему его проводник Антонио, -- что, будучи еще ребенком, я начал однажды бить осла. Мой отец тотчас же схватил меня за руку и стал мне выговаривать: -- Не бей этого животного, потому что в нем живет душа твоей сестры. -- Разве ты можешь этому поверить,Антонио? -- воскликнул Борроу. На что цыган ответил: "Да, иногда, но иногда и не верю. Есть люди, которые ни во что не верят, даже в то, что они сами существуют! Я знал одного старого Калоре, очень старого, ему было за сто лет, который всегда повторял, что все вещи, которые мы видим -- одна ложь, и что не существует ни мужчин, ни женщин, ни лошадей, ни мулов, ничего из того, что кажется нашим глазам существующим".
Не в этом ли ключ загадки? Не являются ли эти слова нравственным паролем кочевого племени? Они объясняют его наивную извращенность, звериные нравы, беззаботность о завтрашнем дне, и почему оно проходит равнодушно через города и леса, не различая одни от других. Цыган не живет, он грезит, он проходит с чувством собственного небытия между призраков и всех вещей, он проходит по миру, как светящийся призрак по полотну -- без планов и без глубины. Поэтому все действия ему кажутся безответственными и ненужными, как движения тени, лишенной сущности. Зло стирается, добро исчезает, он не больше, чем сомнамбула, заблудившийся в огромной и насмешливой фантасмагории. Umbra [Тень -- лат.], -- говорит одна римская гробница. Nihil [Ничто -- лат.], отвечает ей соседняя могила. Прошлое настоящее и будущее цыган заключено в этих двух словах.
Как бы там ни было, их остерегаются, но без ненависти, этих детей Рока, этих праздных королей уединения, этого племени, скорее вредного, чем злого! Они украшают восточными группами пейзажи Европы. Муза часто посещает их становья, каждый раз она уводит оттуда в поэзию или в музыку бессмертные типы: Эсмеральду, Миньону, Фенеллу, Прециозу. Их караваны проносят посреди трудолюбивых цивилизаций
Бог весть какой химерический стяг безделья и свободы. Часто воображение, утомленное стеснениями общественной жизни, расправляет крылья мечты, чтобы скитаться за их шатрами. В тот день, когда они исчезнут, мир потеряет, правда, не добродетель, но одну частицу своей поэзии.