Сен-Виктор Поль
Испанский двор при Карле Втором

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Поль де Сен-Виктор.
Боги и люди

Книга вторая.
XV.
Испанский двор при Карле Втором

I

   В семнадцатом веке Испания представляет собой явление смертельного упадка посреди нетронутого могущества. Исполин, пустой внутри, стоит еще во весь рост, опираясь ногами на оба мира. Его огромная империя почти не пострадала: она потеряла Португалию, Голландию, Руссильон и Франш Конте: но это не больше, чем ногти, обрезанные у гиганта. В Европе ей принадлежит еще королевство Неаполитанское и герцогство Миланское, Сардиния, Сицилия и Фландрия, огромный берег в Африке, царство в Азии со всем побережьем Индийского океана, в Америке -- Мексика, Перу, Бразилия, Парагвай, Юкатан, Новая Испания; на море бесчисленные острова, между которыми Балеарские, Азорские, Канарские и Филиппинские, Мадера, Куба, Порто-Рико, Сан-Доминго.
   И все же эта огромная империя, так долго душившая землю, является теперь лишь бессильным призраком. Европа ее презирает, она сделала из нее свою игрушку и посмешище. То, что было ужасом, стало пугалом, которого не боятся даже маленькие владетельные князьки. Грозная испанская армия, разбитая при Рокруа, не собрала даже своих отдельных частей; шайки нищенствующих инвалидов дряхлеют в своих гарнизонах, от ее гигантского флота остались одни обломки; остатки Армады гниют в ее портах. Ее подземная политика, которая подвела подкопы подо всем миром, теперь для всех ясна как день; нити, которыми она все приводила в движение, перепутались. Ее Despacho Universal, который был европейским Советом Десяти, кажется впавшим в детство: его устарелые интриги смешны, как путаницы комедий. Поражаемая извне Испания точит себя и сгорает внутри. Беспримерная убыль народонаселения опустошает ее с яростью эпидемии. Изгнание евреев и мавров лишило ее четырех миллионов людей, Америка взяла у нее тридцать миллионов: монашество еще сокращает численность этого поредевшего народа. Монастыри, множащиеся тысячами, распростирают над королевством мистическое бесплодие Фиваиды; монахи в буквальном смысле становятся отцами-пустынножителями. Испания погибает из-за недостатка испанцев: с 1619 года Кортесы кидают этот вопль тревоги "больше не женятся, а женившись, не рождают больше. Никого, кто бы мог обрабатывать земли. Не будет даже кормчих для бегства в другие места. Еще одно столетие и Испания угаснет".
   Действительно, к концу века еле насчитывается шесть миллионов людей, рассеянных по всему полуострову. Триста опустевших селений в обеих Кастилиях, двести вокруг Толедо, тысяча в королевстве Кордуанском. Пословица говорит: "жаворонок не может перелететь над Кастилией, не запасшись своим зерном". Леность, угрюмая и пышная, делает Испанию еще более бесплодной, когда она отказывается от работы, в которой видит знак рабства; ее идеал -- праздная жизнь сеньора и священника. Промышленность презирается; торговля брошена, как кость, на съедение обращенным евреям и иностранцам; земледелие уничтожено двойной крепостной зависимостью от духовенства и от Грандеццы. Бедные с гордостью просят милостыню; богатый на арабский манер живет на сокровища, которые плесневеют в сундуках или в подземелья. Тяжелой работе с сохой крестьяне предпочитают пастушескую праздность. Владелец стад не считает для себя унижением стеречь свой скот: неподвижный, задрапированный в свои лохмотья, он гидальго Сиерры, дворянин пустыни. Поэтому бесплодные пастбища заполняют и иссушают поля: можно подумать, что вы в Халдее во времена патриархов. Эстрамадура целиком отдана мериносам; одни только пастухи маркиза Гебралеона пасут стада в восемьсот тысяч овец.
   Страшная бедность пожирает Испанию до самых костей. Как легендарный скупец, погребенный живым в своем подземелья, она умирает от голода на своих золотых рудниках. Ее постоянные войны, ее европейская полиция, ее международные гарнизоны, огромные расходы ее тяжелого двора роют пропасть, поглощающую доходы обоих миров. Бессмысленная фискальная система разрешает задачу вымогать, ничего не отдавая. От Мехико до Брюсселя народы исходят золотом, а сундуки короля всегда пусты. Ничего не производящее королевство отдано во власть своих колоний. Бывают дни, когда Испания бродит в отчаянья по набережной Кадикса, ожидая опоздавших галионов из Лимы или Вера-Крус. Случается, что их потопило море или захватил неприятель; иногда они дерзко конфискованы среди океана флотом какого-нибудь государя-кредитора. Тогда все потеряно; боятся, что государство погибнет.
   Эти ненадежные, впрочем, доходы являются лишь остатками наворованного. Итальянская пословица говорила об испанских правителях: "сицилийский офицер грызет, неаполитанский ест, миланский пожирает". Можно было бы прибавить: вице-короли Мексики и Перу поглощают. Эти заморские правительства организовали грабеж: короли Испании и обеих Индий получали лишь объедки со стола своих вице-королей. Долги и чужеземные закладные еще более уменьшали эти столь ненадежные доходы. Никогда богатство не бывало столь бесплодным. Американское золото только проходило через Испанию, чтобы обогащать другие нации. Один писатель того времени, уподобляя мир телу, сравнивает Испанию со ртом, который принимает пищу, разжевывает ее и растирает, но тотчас же отдает ее другим органам, довольствуясь сам лишь мимолетным вкусовым ощущением и случайными волокнами, застрявшими у него в зубах.
   Эта нищета началась уже давно. В 1556 году Карл V, желая проехать в Испанию, в течение четырех месяцев должен был оставаться в Нидерландах из-за недостатка денег. Его отречение происходило в зале, еще затянутой трауром по случаю недавней кончины его матери: не было денег для другой обивки. Переписка Филиппа II с Гранвелем -- это один долгий крик голода. Истощив все средства, он предлагает продавать индульгенции во время одного из всеобщих отпущений грехов. Но министр ему отвечает, что Фландрия, которая имела даровое отпущение, не прибавит ни одного дуката к королевской казне. В семнадцатом веке лишения увеличиваются. Из жалованья по двенадцати экю в месяц офицеры Филиппа IV не получили и шести в течение десяти лет. Один путешественник насчитывает лишь четырех богатых сеньоров во всем королевстве: дона Луи де Харро, герцога Альба, маркиза де Лаганн и графа д'Оннат. При Карле II торговля в некоторых провинциях возобновляет систему мены первобытного мира: скот меняют на зерно, сукно на полотно. Грандецца закладывает свою мебель и платья у ростовщиков. Фиск не накладывает никаких личных налогов, потому что плательщики, лишенные всего в своих опустошенных домах, не могут представить ничего для описи. Солдаты просят милостыню и дезертируют. Ночью они присоединяются к разбойникам и грабят прохожих. Нищета подымается до самого дворца: камеристки не получают своего содержания; лакеи короля снимают свои ливреи; лошади, покинутые конюхами, умирают от голода в конюшнях. Королева берет взаймы, чтобы платить своим дамам. Государство принуждено прибегать к мошенническим приемам для того, чтобы существовать. Оно то чеканит фальшивую монету, то захватывает слитки, отправленные купцам из Индии в Севилью, и взамен выдает им листы ренты, по которым не будет заплачено. В 1679 году Карл II женился на Марии Луизе Орлеанской: не знали откуда взять деньги на свадьбу. В это время прибыли в Кадикст купеческие галионы; Совет решал, не должен ли он их конфисковать в силу государственных соображений для того, чтобы оплатить свадебные расходы.
   Эта сказочная нищета породила целую особую литературу. Как в произведениях Рембрандта, в испанской библиографии существует отдел, который можно назвать серией нищих. Откройте плутовские романы, которых пишут так много, начиная с XVI века -- и вам покажется, что вы находитесь в одном из тех осажденных городов, в которых едят крыс и кузнечиков. Голод, худоба, истощение, чахотка описаны там с фантастической энергией. Даже самая карикатурная преувеличенность свидетельствует об ужасах действительности. Эти иссохшие лиценциаты, голодные бакалавры, нищие, кости которых стучат, как трещетки прокаженных, и которые, забыв как и чем едят, подносят к глазам кусок им брошенного хлеба. Какая бедность и какой голод в этих постоялых дворах Дон-Кихота, где связки трески сохнут на пыльной доске рядом с куском заплесневелого черного хлеба! Весь роман Сервантеса оставляет в вас впечатление пустыни, через которую проходит караван на голодный желудок. Пища там редкость, хороший стол там кажется чудом. Долина Гамашской свадьбы играет в книге роль обетованной земли в Исходе.

II

   Но самая ужасная рана Испании, язва, которая создает в ней порчу и ее пожирает -- это инквизиция. В рукопашной борьбе с Африкой испанский католицизм заразился ее истребительным гением и престол Христа переделал в алтарь Молоха. Богу Голгофы он кадил парами крови и дымом костров. Он считал себя правовернее Рима: святейшая инквизиция, окруженная языками пламени, пренебрегала папскими советами и цензурой. Ее можно уподобить Плутону, противополагающему Олимпу свое адское самодержавие. Инквизиция была неугасимым пожаром. В XV веке ее кратеры вскрылись во всех концах Испании. Торквемада обратил Кастилию в море пламени. В течение восемнадцати лет десять тысяч осужденных сожжены живыми, семь тысяч сожжены заочно, в изображениях. Около 1483 года в Андалузии насчитывалось до пяти тысяч опустелых домов. Статуи апостолов, воздвигнутые на четырех углах каменного костра Севильи, покрылись толстым слоем жирной сажи от сгоревших тел.
   Этот священный каннибализм странным образом совпал с покорением Мексики. Страшные монахи, сопровождавшие армию Кортеса, нашли там богов-людоедов, питаемых духовенством из палачей. Убийство было догматом, пытки -- обрядами этого жестокого культа. Великий жрец облачался для служения в ризы, красные от запекшейся крови; он вырывал сердце у жертв, привязанных к камням алтаря, и золотой лжи- цей вкладывал его в чудовищный рот идола. Освящение великого храма в Мехико было отпраздновано бойней шестидесяти четырех тысяч жертв. Тапиа, лейтенант Кортеса, насчитал сто тридцать тысяч черепов в подземельях святилища. Инквизиция при этом зрелище была, казалось, охвачена кровавым соревнованием. Это была эпоха ее наиболее обильных казней. Говорили, что она вдохновлялась этими мрачными богами. Она принесла Христа в Мексику, но обратно в Испанию вернулась с Вицли-Пуцли.
   Между тем, вскоре стало не хватать добычи для этой ищейки с зажженным факелом в зубах, которую святейшая инквизиция избрала себе эмблемой. Мавры стали редки, еретики исчезли; оставалось лишь еврейство, не подчинившееся изгнанию, упорное в своей вере, терпеливое, потому что чувствует себя вечным. Другие народы отпускали его на выкуп и презирали; они отмечали его позорным знаком и запирали в "Град Мучений", в гетто. В общем, в течение больших промежутков они оставляли его жить и торговать на свободе. Под условием, чтобы Шейлок возвращался в определенный час в свою нору, он мог там спокойно высиживать свои сокровища. Одна Испания никогда не допускала ни переговоров, ни перемирий с Израилем. Из четырех стихий она ему предоставляла только огонь. Еврей упорствовал, впившись корнями в эту неблагодарную землю, и этими упрямыми корнями инквизиция питала свои костры. Еврейство было рождественским поленом ее черного очага, этим неистребимым поленом, которое тлеет всю зиму. Оставшиеся евреи сделались христианами для того, чтобы избежать костра, но закон о подозрительных тяготел над маранами, как называли обращенных евреев. При малейшем признаке отклонения, при слабом указании на возврат к еврейству марана хватали, как еретика, и кидали в огонь.
   Инквизиция не только тиранизировала героическую Испанию, она ее ожесточила и развратила. Для того, чтобы не стать ее жертвой, нация стала ее соучастницей. Святейшая инквизиция породила ужасное племя сообщников, доверенных людей, шпионов и сыщиков. Самые высокие существования были отданы во власть самых отвратительных доносчиков. К концу XVI века каждый кастилец делается шпионом шпиона.
   Чем больше ночи и пустоты скопляется вокруг, тем чудовище становится недоверчивее. Сами короли трепетали перед ним. Оно принуждало их официально присутствовать при ее аутодафе. Филипп II повелел одному вице-королю подставить свою спину под бич святейшей инквизиции за то, что он ударил одного из ее сочленов. Утверждают, что ради инквизиции он пожертвовал своим сыном Дон-Карлосом. При вступлении своем на престол он сказал, отдавая ей в руки своего учителя архиепископа Толедского: "Если у меня самого в жилах будет кровь еретика, то я сам отдам свою кровь". Передают, что Филипп III искупил слово сострадания, которое вырвалось у него во время одного аутодафе несколькими каплями крови, выпущенной из его руки ножом палача.
   Впрочем, инквизиция скоро утеряла свой первоначальный дух, потому что и самое зло может вырождаться. Ее фанатизм обратился в невежественную и извращенную рутину. Вначале это был крестовый поход; вскоре она стала только полицией. Ангел-истребитель обратился в альгвазила. Черная злость стала основой ее характера. В ее католичестве жестокость Молоха была перемешана с нетерпимостью Ислама.
   В Лувре есть одна картина, которая кажется ее семейным портретом: все типы святейшей инквизиции собраны там как в группе апофеоза. Это "Св. Василий, диктующий свое учение" Герреро старшего. Посередине холста восседает св. Василий, страшный старик с львиным лицом, борода которого развевается как волны гривы; он изрыгает проклятия. Направо исступленный монах заносит, как стилет, свое перо, готовясь писать. Овал капюшона мрачно обрамляет его отвратительное лицо. Жестокое неистовство кривит его рот и узит его впалые глаза. Налево отвратительный епископ запрокинут в высокомерной позе. Сзади подымаются головы монахов, яростные, угрожающие, и глаза их пламенеют, как угли костра. Над этим демоническим синедрионом реет св. Дух. Но под этой мрачной кистью божественный голубь приобретает кости и зрачки коршуна; он низвергается на св. Василия, точно хочет выклевать ему глаза. Даже сами головы херувимов, которыми наполнено небо картины, делают гримасы раздраженных детей. Это ад, собравший свой вселенский собор. Кажется, что видишь тех демонов, которые в легендах надевают священные облачения, чтобы пародировать обряды церкви.
   Вымирание сделало из Испании самую бедную страну Европы, ее религиозный терроризм создал из нее самую печальную и самую нелюдимую национальность. В конце семнадцатого века это вырождение выражается в ее дворе и олицетворяется ее королем. Для того, чтобы коснуться ее сущности, надо спуститься в мадридский дворец; болезнь, от которой умирает Испания, надо изучать на Карле II.

III

0x01 graphic

Король Испании Филипп II.

   Филипп II создал испанский двор по своему образу и подобию: недвижимый, как монастырь, охраняемый как гарем: в регламентах его этикета чувствуются и монах и евнух. Впрочем, дух грозного короля царил там больше, чем его пример, потому что Филипп II, собственно говоря, не имел двора. Посреди того века, который был им потрясен, в сосредоточии интриг, им приводимых в движение, он создал себе искусственное и недостижимое уединение. Это был сфинкс, владеющий словом всех человеческих загадок, но остающийся в пустыне зарытый в песке. Эскуриал, построенный в зловещей местности, по плану орудия пытки, является не столько дворцом, сколько гробницей. Своими сухими линиями, обнаженными стенами, монастырскими дворами, симметрическими лабиринтами, кладбищенскими садами, своей архитектурой, полукрепостной, полумонастырской, и усыпальницей, которую он таит в себе, как последний смысл всей своей постройки, он походит на те крипты, которые фараоны с первого дня своего царствования строили для будущего своего трупа. Там Филипп II заперся среди небольшой толпы монахов, без сановников и без придворных. "Двор, -- говорит одна итальянская реляция, сделанная около 1577 года, -- в настоящее время весьма малолюден, потому что там встречаешь лишь тех, кто имеет отношение к личным покоям короля или к его совету, так как большинство из cavalieri privati, которые там находились, или к услугам короля, или для искания почестей, видят, что его Величество живет все время в уединении, или в деревне, мало показываясь, редко давая аудиенции, награждая скупо и поздно, не могли там оставаться под бременем расходов, не получая ни выгоды, ни удовольствий".
   Филипп II превратился в монаха в этом политическом монастыре; это Тиберий-Анахорет в глубине мистической Капреи. Земной шар его -- мертвая голова, государственные бумаги его -- библия. День и ночь он присутствует там, читает, пишет, делает справки и отметки на письмах и депешах, приходящих к нему тысячами с четырех стран света. Вступая в Эскуриал, он как бы дал обет молчания. Вся его политика совершается на бумаге, он не разговаривает даже со своим секретарем, сидящим за его столом: он сообщается с ним записками -- даже для мельчайших своих распоряжений. Депутации, которые он принимает, не слышат от него ни одного слова: после их речей он склоняется к уху своего министра, который вместо него отвечает неизменное "veremos". "Среди всеобщего молчания словесности, -- говорит один историк V века, -- я слышу только скрип моего пера, скользящего по пергаменту". Точно так же среди молчания ужаснувшейся и испепеленной Испании слышишь только перо Филиппа II, скрипящее по бумаге. Чем дольше он живет, тем больше он сжимается. Вскоре келья Эскуриала становится для него слишком просторной; свои последние годы он проводит заживо похороненный в склепе с окном, у подножия главного алтаря церкви. Около этой, уже похоронной, гробничной комнаты он велел поставить свой гроб. Есть одна картина Сурбарана, представляющая св. Бонавентура, уже после смерти возвращающегося в свою келью, чтобы окончить начатую книгу. Это точный образ этого короля-призрака, заканчивающего в глубине гробницы мрачное дело своего царствования.
   Образом Филиппа II определяются и трое его потомков: они усваивают себе его позу, если не могут усвоить его непоколебимой души. Его мрачный облик является как бы каноном, установленным священниками, по которому высекались все идолы Египта. Филипп III, Филипп IV, Карл II повторяют его, постепенно умаляя. Если бы род Карла V продлился, тень Филиппа II еще царила бы над Мадридом. Испанский двор соблюдал намеченные им правила. Его отправления, сложные и однообразные в одно и то же время, напоминают механизм больших часов, заводимых раз в год, которые на следующий день начинают тот же самый круг, что они пробежали накануне, указывая те же цифры, звоня в те же часы, приводя в движение, согласно временам года и месяцам, те же аллегорические фигуры и лунные фазы. Король и королева были деревянными фигурами, показывающимися в известные сроки на часовой башне этого монархического механизма. С одного конца года до другого, королевская чета, приводимая в движение неизменными пружинами, выходила, парадировала, возвращалась и двигалась с машинальной неизменностью. "Нет ни одного государя, который бы жил так. как испанский король, -- говорит один путешественник того времени. -- Его занятия всегда одни и те же и идут таким размеренным шагом, что он день за днем знает, что будет делать всю жизнь. Можно подумать, что существует какой-то закон, который заставляет его никогда не нарушать своих привычек. Таким образом, недели, месяцы, годы и все часы дня не вносят никакого изменения в его образ жизни и не позволяют ему видеть ничего нового. Потому что, просыпаясь, сообразно начинающемуся дню он знает какие дела он должен решать и какие удовольствия ему предстоят. У него есть свои часы для аудиенций иностранных и местных и для подписи всего, что касается отправления государственных дел, и для денежных счетов, и для слушанья мессы, и для принятия пищи. И меня уверяли, что он никогда не изменяет этого порядка, что бы ни случилось. Каждый год, в то же самое время он посещает свои увеселительные дворцы. Говорят, что только одна болезнь может помешать ему уехать в Аранхуэц, Прадо или Эскуриал на те месяцы, в которые он привык пользоваться деревенским воздухом. Наконец те, что говорили мне о его расположении духа, уверяли, что оно вполне соответствует выражению его лица и осанке, и те, что видели его вблизи, уверяют, что во время разговора с ним они никогда не замечали, чтобы он изменял позу или движение и что он принимал, выслушивал и отвечал с тем же самым выражением лица, и во всем его теле двигались только губы и язык".
   Это вялое существование отражается в портретах Филиппа IV, написанных Веласкесом во всех видах и в разные возрасты. Двадцать ли ему лет, или шестьдесят, изображен ли он на охоте, или на войне, верхом ли на поле сражения, или на коленях в своей молельне -- это всегда одна и та же молчаливая и серая маска с опущенными губами и с сонными глазами. Этот неопределенный взгляд, сосредоточие которого повсюду, а луч зрения нигде, изумлял уже его современников. Так как Филипп IV родился в страстную пятницу, а испанское суеверие приписывает лицам, родившимся в этот день, свойство видеть в том месте, где совершено убийство, тело убитого, то народ приписывал потерянному взгляду короля желание избежать этого вечного видения трупов. Поразительный и мрачный символ! Тому, кто знает историю его царствования, кажется, что Филипп IV всегда отвращает взгляд для того, чтобы не видеть трупа Испании, лежащего у его ног. Торжественное пробуждение, печальное, как извлечение из могилы, месса, выслушанная из-за решетки, совет, первоприсутствуемый в молчании, публичный обед, превращенный в кулинарную церемонию, однообразная прогулка в старых каретах с опущенными занавесами, охоты кровавые и литургические, как гекатомбы, длинные беседы наедине с исповедником, аудиенции, в которых все совершается в жестах и пантомимах, церемония укладывания в постель, похожая на похороны, столько в нее вкладывалось серьезности и торжественности -- такова была жизнь королевского дворца. Одна подробность характеризует непреложность этого механизма: этикет определял сумму денег, которую должно было стоить каждое путешествие в Аранхуэц, именно, сто пятьдесят тысяч экю. Было запрещено расходовать больше или меньше. Часто Карл II оставался среди лета в Мадриде, не будучи в состоянии собрать этой суммы. Половина или четверть были бы достаточны, но кабалистическая цифра была неизменна. Этикет регламентировал даже подарки королей своим любовницам и каким образом они должны были их избирать или объявлять о немилости, когда они переставали нравиться. Шедевром этого королевского ритуала было цареубийство; однажды испанский этикет убил короля Испании. Филипп III, задохнувшись от чада жаровни, позвал на помощь; офицер, приставленный к жаровне был в отсутствии; кариатида треножника покинула свой пост. Он один имел право к ней прикасаться. Его искали по всем коридорам и по всем комнатам: когда он вернулся, король был уже мертв.
   Немногие празднества разнообразили по временам этот неподвижный церемониал. Это были бои быков, почти такие же кровавые, как зрелища древнего цирка, аутодафэ, зажигаемое по большим праздникам, как человеческие фейерверки, процессии -- полумистические, полугалантные, во время которых чичизбеи дворцовых девушек имели право ухаживать за своими возлюбленными; во время святой недели ночные прогулки разодетых женщин, ищущих по церквам своих любовников. Вакханалии Мадрида кружились вокруг Голгофы.
   Потому что одной из странностей испанского благочестия было соединение чувственности с суровостью и нетерпимости с разгулом. В его мистицизме была истерия. Оно одевало своих мадонн в туалеты актрис, румянило им лица и украшало мишурой. Сводницы обожали часовни; свидания давались около кропильницы, которая играла роль раковины Венеры, подвешенной у порога церкви. Житие св. Девы, написанное Марией Агреда, великой кастильской святой XVII века, заставило покраснеть Боссюэта. В картинах Мурильо это языческое благочестие является во всей наготе. Небесной ли царице или земной инфанте дают серенаду его влюбленные ангелы, играющие на скрипках? С какою странною страстью его юные святые приносят Жениху сердце, которое они только что вырвали, окровавленное и пламенеющее, из своей разверстой груди! Его рай похож на небесную Андалузию: можно подумать, что туда поднимаются по шелковой лестнице из испанских романов. Святые девы его зачатий смущают зрителя, очаровывая его. Мне кажется, что я вижу в них гурий, возносящихся на небо на мусульманском полумесяце.
   Обряды испанского церемониала не совершались, как во Франции, легкомысленно и с грациозной вежливостью. Сумрачный костюмами и лицами, угрюмый от надзора инквизиции, управляемый внутри старыми, неумолимыми женщинами, более пунктуальными относительно этикета, чем аббатиссы относительно устава, мадридский двор напоминал духовенство в похоронных облачениях, совершающее служение около руки забальзамированного короля. Костюмы отличались ужасающим безобразием; вечный траур омрачал дворец; приблизиться к королю можно было только одетым в черное. Воротники, которые охватывали шеи мужчин, как железные ошейники, их одежды с длинными басками, их узкие штаны, их тяжелые плащи и круглые очки, предписанные модой, уродовали красоту и старили молодость. Костюм женщин пугал; он привел в ужас Сен-Симона, когда тот увидал его в первый раз во время своего посольства. Это были монашеские нагрудники, мантильи, скрывавшие глаза, корсажи, твердые как доспехи, фижмы, которые придавали телу крутые откосы крепостей. Жены, мужья которых были в путешествии, носили кожаный пояс или веревку; даже на балах они не покидали своих четок и зерна их, машинально перебираемые, отмечали ритм менуэтов. Прибавьте еще ко всем этим элементам уныния молчание смерти. Каждый считал свои слова, потому что знал: они будут взвешены. Каждая придворная дама имела своего чичизбея; но вне определенных дней он не имел права с нею говорить иначе, как издали и жестами. На спектаклях и в церкви, от одного окна до другого, поднятые руки обменивались таинственными знаками. В этом королевском городе мертвых любовь объяснялась иероглифами. Можно было подумать, что это немые сераля ухаживают за женами султана.
   Шуты и карлы пытались развлекать этот могильный двор, подобно фавнам, прыгающим вокруг античных саркофагов. "Здесь есть два карла, -- говорит в своей переписке мадам де Виллар, -- которые всегда поддерживают разговор". "Мы были изумлены, -- рассказывает один путешественник, посетивший в 1654 году сады Аранхуэца, -- наглостью шута королевы, который подошел к одному из нас с жестяной трубкой в руках, делая вид, что он туг на ухо". Впрочем звон этих официальных шутовских бубенцов не будил отголосков. Шуты входили в общий распорядок дворца: над их гримасами не подобало смеяться больше, чем над гримасами каменных масок над порталами дворца. Однажды королева Мария-Анна, супруга Филиппа IV, во время обеда стала смеяться над кривляньями дежурного шута. "Она была предупреждена, что это не подобает испанской королеве и что ей следует быть более серьезной; будучи молодой и только что прибывшей из Германии, изумленная, она им отвечала, что не сможет удержаться, если не уберут этого человека и что не следовало его ей показывать, если не хотят, чтобы она смеялась". ("Relation du voyage d'Espagne").
   Иностранные принцессы, становившиеся невестами испанских королей, уезжали в ужасе перед своей судьбой. Тяжело было променять пышность Версаля или наивные нравы Германии на это мертвенное величие. Едва лишь новая королева переступала границу, все менялось вокруг нее: лица вытягивались, платья темнели; погребальная процессия окутывала ее своими черными плащами и платьем, вышитым черным стеклярусом. Можно было подумать, что это погребальный покров, брошенный на кармелитку, произносящую свои обеты. Женщины и слуги ее дворца неожиданно отсылались: мрачная Испания лишала ее ее привязанностей, как с послушницы снимают светские одежды. Она переходила в руки угрюмых сановников и мрачных дуэний, которые рассматривали ее инквизиторским взглядом. Она переставала быть молодой, она переставала быть женщиной, она становилась чем-то хрупким и священным, охраняемым подозрительными взглядами. Ей приходилось покинуть веселые уборы своей родной страны и облачиться в угрюмые кастильские одежды. Этикет ожидал ее у порога границы, чтобы заковать ее в свои цепи.
   Мемуары того времени рассказывают о страданиях юных французских и немецких принцесс, выданных из политических видов замуж за этих суровых королей. Мы видим как они заливаются слезами, приближаясь к Испании. Они похожи на Прозерпину, бьющуюся в объятиях Плутона, уносящего ее на черной колеснице.
   Мария-Анна Австрийская, готовясь стать супругой Филиппа IV, проезжала через один город, известный своим производством шелковых чулок. Депутаты этого города явились К ней, чтобы поднести великолепные образцы своей промышленности, но мажордом, сопровождавший королеву, швырнул корзину в лицо тем, кто ее подносил: "Aveis de saber, -- сказал он им, -- que las reynas de Espana no tienen piernas". Что значит: "Знайте, что у испанских королев нет ног". Этим он хотел сказать, что лица их ранга никогда не касаются земли. Но молодая королева поняла метафору старого придворного буквально. Она воскликнула, обливаясь слезами, что она хочет во что бы то ни стало вернуться в Вену и что если бы она знала до своего отъезда, что у нее хотят отрезать ноги, она бы лучше хотела умереть, чем отправиться в путь..." По прибытии в Мадрид мажордом рассказал королю об этой наивности королевы: "он нашел ее столь забавной, что слегка улыбнулся", что и было отмечено придворными, как был бы отмечен луч солнца астрономами Исландии: "Это была для него, -- говорит мадам д'Онуа, -- самая изумительная вещь в мире; так как потому ли, что он считал для себя это необходимым, или это было одной из черт его темперамента, но было отмечено, что он не смеялся больше трех раз в своей жизни". ("Memoires de la Cour d'Espagnue", 1692).
   Выходка этого мажордома характеризует то странное существование, на которое этикет обрекал испанских королев. Мы можем его изучать почти день за днем на самой милой из его жертв. Мемуары того времени рассказывают нам мартиролог Марии-Луизы Орлеанской. Третьего ноября 1679 года дочь Генриэтты Английской вступила в Испанию, чтобы стать супругой короля Карла II. Это была в иных формах древняя казнь, когда живую связывали с трупом и кидали в могилу вместе с ним.

IV

0x01 graphic

Король Карл II.

   Карла II можно определить одним словом: это Людовик XIII в последней степени сухотки и сплина. Он родился, отмеченный знаками рахитизма. Спарта выбросила бы этого властителя полумира. В пять лет он не мог еще ходить иначе, как опираясь на плечи мамок. Искусство врачей гальванизировало этого недоноска, не будучи в состоянии оживить его. Всю жизнь он томился между золотухой и лихорадкой. Испорченное построение челюсти, характерное для его семьи, у него становилось уродством. Его редкие портреты вызывают дрожь: это бледная и угрюмая маска недоноска истощенной расы. Тупость его ума соответствовала болезненности тела; меланхолическая летаргия составляла основу характера. Его невежество могло спорить лишь с невежеством мусульманского принца, запертого в Семибашенном замке. Он не знал собственных своих государств: когда французы овладели Монсом, он думал, что Людовик XIV отнял это укрепленное место у Вильгельма III. Чертовщина испанского благочестия еще более расшатала его слабый мозг; он считал себя одержимым и несколько раз заставлял изгонять из себя бесов. Легенда повествует о святых, у которых на теле появлялись раны распятого: про Карла II можно сказать, что он носил на себе стигмы истории. Все бедствия, все падения, все болезни Испании воплотились в последнем потомке Карла V.
   До своего брака Карл II питал к женщинам отвращение и ненависть. Его болезненное детство прошло в гинекеях, и он знал только печальные лица дуэний и воспитательниц. Шелест юбки в комнате заставлял его спасаться потайными лестницами. Когда женщина подавала ему прошение, он отворачивался, чтобы не видеть ее. И по своему слабоумию и по физической своей чахлости этот неудачный король был, казалось, обречен на безбрачие расслабленных Жюмоежа. Но любовь, которая "сильнее, чем смерть", по Писанию, на мгновение воскресила этот труп. Портрет Марии-Луизы Орлеанской совершил чудо: поверив живописцу, он внезапно и страстно полюбил молодую принцессу и попросил ее руки у Людовика XIV, который только что подписал с Испанией Нимегский договор. Он стал иным человеком. "Он не хочет расставаться с этим портретом, -- говорит мадам д'Онуа, -- он хранит его всегда у сердца; он обращается к нему с нежными словами, изумляющими придворных, потому что он говорит языком, которым не говорил никогда; его любовь к принцессе рождает в нем тысячу мыслей, которые он не может доверить никому; ему кажется, что все недостаточно разделяют его нетерпение и желание поскорей ее увидеть; он пишет ей без конца и почти каждый день отправляет нарочных, чтобы отнести его письмо и привезти новости о ней". Любовь преобразила его: идиот мыслил, немой говорил, сомнамбула внезапно проснулась. У него вырывались слова, Подобные вспышкам молнии посреди ночи. За несколько месяцев до его свадьбы одна ревнивая куртизанка, переодетая в мужское платье, заколола своего любовника у самых ворот дворца; король приказал ее привести к себе; он выслушал ее историю, затем сказал, обращаясь к окружающим: "Воистину я должен поверить, что нету в мире состояния более несчастного, чем состояние того, кто любит, не будучи любим. Ступай, -- сказал он женщине, -- и постарайся быть более благоразумной, чем ты была до сих пор; ты слишком много любила, чтобы поступать сознательно".
   Впрочем, даже и этому призраку трудно было избежать жгучих влияний, его окружавших. Намечая физиономию Испании XVII века, необходимо остановиться на эротическом безумии, бывшим, быть может, самым ярким ее выражением.
   Вырождающиеся народы, как и отдельные личности, в минуты бедствий, чтобы забыться, отдаются часто физическому и моральному головокружению. Греция опьяняет себя софизмами и риторикой, Рим тупеет на цирковых бойнях, Византия предается словопрениям вселенских соборов, Венеция становится куртизанкой и убивает себя во время карнавала. Испания, более идеальная и более гордая, в самом падении сохраняла позу всемогущества и, чтобы забыть свою нищету, прибегала к возбуждениям любви. Это уже не пылкая и наивная рыцарственность Романсеро, это утонченная и болезненная галантность, в которой огонь фанатизма смешивается с ребячествами благочестия. Точно африканский ветер, дующий в боскетах страны нежности. Женщина становится идеалом и почти фетишем; она требует странного, иногда кровавого культа. Ей нужны гиперболы в действиях и словах: человеческие жертвы дуэлей и утонченные фимиамы чичизбей- ства. Любовь в Испании усвоила себе приемы чистого безумия; двор был наполнен неистовыми Орландами и Селадонами. Граф Вилламедиана, влюбленный в королеву Елизавету, жену Филиппа IV, поджог театр, для того чтобы унести ее на своих руках. Когда одна из придворных дам делала себе кровопускание, хирург омачивал в ее крови платок; любовник платил ему за эту реликвию серебряной и золотой посудой. Обычай предписывал давать за это не меньше шести тысяч пистолей.
   Этикет допускал эротические экстравагантности. Двор имел своих официальных безумцев от любви. Их называли Embevecidos, т. е. "опьяненные любовью". Даже если они не были испанскими грандами, они могли оставаться с покрытою головой перед королем и королевой: они считались ослепленными видом своих возлюбленных и неспособными видеть что-либо иное и знать, где они находятся. Король дозволял им непочтительность, как султан терпит оскорбления и проклятия от факиров. Это известное идолопоклонство заимствовало свои обряды от религии. Даже умерщвления плоти она превращала в жертвоприношения любви.
   Среди придворных было модой самобичевание во время поста; мастера монашеской дисциплины преподавали им, как фехтмейстеры, искусство розги и ремня. Юные флагелланты пробегали по улицам вечерами весенних дней Святой недели. Почти азиатский костюм делал их похожими на вертящихся дервишей. Они надевали батистовые юбки, расширяющиеся колоколом, и остроконечный колпак, с которого свешивался кусок материи, прикрывавший лицо.
   Этот спектакль самобичевания они приходили устраивать под окна своих возлюбленных; плети были перевиты лентами, полученными от них на память. Самая большая элегантность состояла в том, чтобы хлестать себя одним движением кисти, а не всей руки, так, чтобы брызги крови не попадали на платье. Дамы, извещенные заранее, украшали свои балконы коврами и зажигали свечи. Сквозь приподнятые жалюзи они ободряли своих мучеников. Встречая знатную даму, самобичеватель должен был стараться ударять себя так, чтобы кровь брызнула ей в лицо; эта любезность вознаграждалась милой улыбкой.
   Иногда два кавалера, самобичевателя, сопровождаемые лакеями и пажами, несущими факелы, встречались под балконом одной и той же женщины. Тогда орудие аскетизма превращалось в оружие поединка: господа хлестали друг друга плетьми, а лакеи колотили друг друга факелами; место оставалось за более выносливым и мужественным. Эти кровавые лицедейства завершались большим ужином.
   "Кающийся садится за стол вместе со своими друзьями". Каждый по очереди говорит ему, что на памяти людей никто не совершал самобичевания с большим изяществом: все действия его преувеличиваются, а особенно счастье той дамы, в честь которой он совершил эту галантность. Ночь проходит в беседах такого рода, и случается, что тот, кто так доблестно изувечил себя, оказывается настолько больным, что не может присутствовать в церкви в первый день Пасхи".

V

0x01 graphic

Мария-Луиза Орлеанская.

   Между тем новая королева продолжала свой путь в Испанию, как Ифигения к алтарю. Дочь Генриетты наследовала очарование и кротость своей матери. Францию она покидала с отчаянием. Был момент, когда она надеялась стать супругой Дофина. Когда Людовик XIV сообщил ей, что она станет испанской королевой, она кинулась с рыданьями к его ногам. Король сказал ей:
   "Что же больше я бы мог сделать даже для своей дочери?" Она ответила трогательными словами: "Но для вашей племянницы вы могли бы сделать больше". За несколько дней до отъезда, когда король входил в церковь, она упала к его ногам и снова умоляла его; Людовик XIV грубо отстранил ее и ответил с сухой иронией, ему свойственной: "Прекрасная сцена: королева католическая мешает всехристианнейшему королю войти в церковь". В его последних словах, к ней обращенных, звучала суровость угрозы: "Государыня, -- сказал он, целуя ее, -- я надеюсь, что говорю вам прощайте навсегда, потому что величайшее несчастие, которое может случиться с вами -- это ваше возвращение во Францию". Никогда более кроткое существо не было с большей холодностью принесено в жертву государственным интересам.
   Третьего ноября 1679 года Мария-Луиза Орлеанская прибыла около Сен-Жен-де-Люц на берег Бидассоа, этого официального Стикса, отделявшего Францию от Испании. Входя в позолоченный деревянный дом, построенный на берегу, где принц д'Аркур должен был передать ее в руки маркиза Асторгас, когда ей пришлось, как Марии Стюарт, сказать последнее прости милой Франции, она была охвачена тем ледяным ужасом, который ожидал всех новых королев на пороге Испании. Она охотно бы сказала жене маршала Клерамбо, своей статс-даме, то, что Монима Расина говорит в дивных стихах своей наперснице:
   "Если бы ты любила меня, Федима, то заплакала бы, когда, увенчав зловещим титулом, оторвали от груди милой Греции, и увлекли в эту варварскую страну твою госпожу".
   "В этот миг, -- рассказывает madame д'Онуа, -- лицо ее достаточно ясно выражало всю печаль, которую причинила ей наступившая разлука с Францией... Увы! сколь печальны были эти минуты для юной принцессы, воспитанной при самом прекрасном и самом любезном дворе мира! Она знала и уважала тех, кто ее сопровождали; они же обожали ее, если только возможно употребить такое выражение; и вдруг она осталась с людьми, которых она совсем не знала и которые не могли ей показаться достаточно любезными, чтобы произвести на нее первое приятное впечатление. Она так мало знала их язык, что не понимала их слов и лишь с трудом могла отвечать. Нужно еще прибавить к этому, что их манера быть услужливыми так мало напоминала французскую, что она весьма страдала от этого. Все было церемонно, все было принужденно; испанцы хотели, чтобы она с первого же дня усвоила себе все, что испанки изучают в течение всей жизни.
   Они не принимали в соображение различия двух наций, которые во всем противоположны друг другу, и, так как они думали, что следует с самого начала указать ее величеству то место, которое ей придется занимать всю жизнь, то не стали ничего откладывать, и с этого момента она почувствовала то рабство, которое упорный характер камареры-махор сделал таким тяжелым".
   Действительно, посредине моста появился гений этих мест в образе старой женщины и принял новую королеву под свою власть.
   Герцогиня Терра-Нова, ее камарера-махор, подвигалась ей навстречу, сопровождаемая придворными дамами. Она вошла вместе с нею на барку с застекленной комнатой. С этого момента королева принадлежала ей душой и телом.
   Камарера-махор была официальной тюремщицей королевы, воплощенным, или скорее окостенелым, этикетом; страшная дуэнья, вооруженная всеми суровостями благочестия и старости, которая сторожила свою коронованную воспитанницу с гримасами ответственного дракона, сидящего на сокровище. Посвятить молодую королеву в испанский церемониал, образовать ее согласно его требованиям, подчинить его рабству, научить ее ходить, есть, говорить, двигаться по законам непоколебимой симметрии, следить за ее взглядами, замечать все ее речи, указывать на каждое слово, на каждый жест, отступающий от писанного правила, переделать, так сказать, и ее тело и ее душу -- таковы были ее грозные и почти абсолютные полномочия. Они давали ей над королевой права настоятельницы над послушницей. Шпионка расы ревнивой, как сама любовь, камарера-махор была ответственна перед Испанией за натурализацию ее королевы.
   Герцогиня Терра-Нова из дома Пиньятелли -- была внучкой Фернанда Кортеса.
   "Это худая и бледная женщина, с длинным морщинистым лицом, с маленькими и суровыми глазками; она самая надменная особа в мире, и наружность ее соответствует этому вполне.
   Она холодна и сурова, очень опасна как враг, соблюдает испанскую серьезность, все ее шаги и жесты строго рассчитаны. Она говорит мало, но я хочу или я не хочу, говорит так, что охватывает дрожь. Дон-Карлос Арагонский, ее двоюродный брат, был убит бандитами, специально ею выписанными из Валенсии, потому что он требовал у нее возвращения герцогства Терра-Нова, ему принадлежавшего, но которым она пользовалась". (Memoires de la Cour d'Espagne).
   Этот характер был характером самой должности; соперничеством суровости и старости. Вот портрет в стиле Рибейры, написанный Сен-Симоном с графини Алтамира, бывшей камарера-махор при Елисавете Фарнезе, супруге Филиппа V.
   "Она исполняла свои обязанности очень старательно и очень самовластно, оставаясь однако вежливой с дамами, из которых ни одна не посмела бы ей манкировать и все трепетали перед ней: Она была мала ростом, безобразна и плохо сложена, ей было около шестидесяти лет, но казалось не менее семидесяти пяти, и вместе с тем осанка величественная и серьезная, которая импонировала".
   Королева, переданная в руки герцогини Терра-Нова, отправилась ночевать в Ирен, где приготовленный для нее ужин дал ей первое понятие об испанской нищете. "Он был так скуден и так плохо приготовлен, что она была крайне изумлена и почти ничего не ела". На следующий день она села на лошадь, сопровождаемая герцогиней Терра-Нова, "представлявшей ужасную фигуру на своем муле". Карл II встретил ее около Бургоса в деревне Квинта-Напалья. Когда он увидел ее, луч радости осветил его печальную фигуру. "Mi reina! Mi reina!" -- шептал он с восторгом. Она несколько раз пыталась броситься к его ногам и поцеловать его руку, но он каждый раз мешал ей и приветствовал ее, по обычаю страны, сжимая ее руки обеими руками. Однако у них не было никакой возможности объясниться: король не понимал по-французски, королева еще не знала ни слова по испански. Французский посланник служил им переводчиком.
   Свадьба была справлена почти инкогнито в этом бедном селеньи. На следующий день кортеж малыми переходами направился к Мадриду. Выслушав Те Deum в соборе Богоматери Атошской, королева удалилась, чтобы замкнуться в Buen-Retiro.

VI

   Пленение юной королевы началось в Буен-Ретиро, куда этикет запер ее раньше, чем она успела сделать свой первый публичный выход. Камарера-махор все время проповедывала королю во время путешествия и пугала его тем, что королева "юная, живая, с блестящим умом, воспитанная в свободных обычаях французского двора" будет готова разбить церемониал, если же с первых дней не почувствует всей его неуклонности. Автоматы боятся всего непредвиденного: Карл II дал герцогине Терра-Нова полную власть в воспитании королевы. "Герцогиня Терра-Нова, -- говорит Madame д' Он у а, -- решив отнять у королевы совершенно ту небольшую долю свободы, которой она пользовалась, и, желая остаться единственной госпожой над волей ее величества, объявила, как только та удалилась в Буен-Ретиро, что до самого публичного ее выхода она не допустит к ней никого, кто бы это ни был.
   Для молодой королевы было очень печально и обидно оказаться вдруг таким образом отдаленной от тех лиц, которые могли бы доставить ей утешение, удовольствие, или даже дать полезные советы. Она держала ее запертой в Ретиро, не позволяя ей даже выходить из своих комнат. Единственным ее развлечением были длинные и скучные испанские комедии, в которых она почти ничего не понимала, да грозная камарера, которая безотлучно была у нее пред глазами с лицом суровым и нахмуренным, никогда не смеявшаяся и за все умевшая сделать выговор. Она была заклятым врагом всех удовольствий и обращалась со своей госпожой, как гувернантка с маленькой девочкой (Memoires de la Cour d'Espagne).
   Госпожа де Виллар, французская посланница, наконец добилась у короля разрешения увидеть королеву инкогнито; но она наткнулась на запрещение камареры. Ее известили, что король разрешил это посещение; она ответила в первый раз, что "она этого не знает". Госпожа де Виллар настаивала; она направила к ней придворного, который умолял ее осведомиться. Та отвечала, "что она не сделает ничего, и что королева не увидит никого, пока будет в Ретиро".
   Когда королева хотела поговорить с маркизой Лос-Бальбасес, которую встретила в одном из апартаментов дворца, "камарера взяла ее за локоть и заставила вернуться в свою комнату".
   Эта насильственная педагогика простиралась вплоть до туалета: к когтям мегеры присоединялись еще руки неряхи.
   Однажды герцогиня, увидав, что волосы несколько растрепались на лбу королевы, плюнула себе на пальцы, чтобы слепить их. "На что королева остановила ее руку и с королевским видом сказала ей, что даже лучшая эссенция не годится для этого, и достав свой носовой платок, долго терла свои волосы в том месте, где эта старуха так неопрятно их замочила" (m-me d'Aunoy).
   После своего первого выхода королева вышла из затворничества в Буен-Ретиро, но лишь для того, чтобы перейти к тому, что г-жа де Виллар называет "ужасною жизнью дворца". Аскетические книги, описывая ад, говорят о бронзовых часах висящих над бездной: маятник неподвижно висит в пустоте остановившегося времени и стрелки вечно указывают два слова: "Всегда!" -- "Никогда!". Дни испанского двора свободно могли бы отмечаться стрелками этих адских часов: их медленность кажется вечностью, их расписание непреложно как судьба.
   Церемониал упразднял волю и свободу действий: он функционировал, как механизм, сквозь колеса которого проходит существо или предмет, и заботился о судорогах человека не больше, чем о пассивности вещи.
   Согласно этикету испанские королевы должны были ложиться спать летом в десять часов, а зимой в половине девятого. Первое время Марии-Луизе случалось забывать эту неизбежную цифру: ей случалось еще не кончить ужина, когда наступал час королевского сна. Тогда ее женщины, ни слова не говоря, начинали распускать ее прическу; другие разували ее под столом. В несколько минут она была раздета, ее волосы распущены и сама она отнесена в постель. Ее укладывали спать с "куском во рту", говорит в одном письме госпожа де Виллар.
   Этикет проникал до самого алькова; супружеская любовь имела свой распорядок и свою униформу. Когда король приходил, чтобы провести ночь с королевой, он должен был поверх башмаков надевать мягкие туфли, иметь на плече черный плащ, в одной руке держать свою шпагу, а в другой потайной фонарь, придерживая правым локтем кувшин, а левым бутылку, подвязанную веревками. Эта бутылка двусмысленной формы была похожа на ту, которую на картине Жерара Доу "Женщина, страдающая водянкой" врач рассматривает с таким озабоченным видом. Нельзя удержаться, чтобы не представить себе фигуру Карла II с его лицом призрака, в этом наряде полуторжественном, полу шутовском! Вообразите себе статую Командора, снабженную всеми атрибутами "manneken-piss".
   Даже сама любовь короля могла только отягчать тоску королевы; в ней была молчаливость неотвязной идеи и уныние мономана.
   "Король никогда не хотел терять королеву из виду, -- говорит г-жа де Виллар со своей тонкой придворной иронией, -- и это очень обязывало". Три или четыре часа в день он играл с нею в бирюльки -- "игра, в которую можно потерять одну пистоль лишь при самой необычайной неудаче". Для развлечения он ее возил по мадридским монастырям: это была только перемена места заточения. Письма и мемуары описывают нам эти унылые посещения: король и королева сидят в больших креслах; монахини и мениньи, склоненные перед ними, внизу; дамы проходят процессией и целуют им руку как реликвию, выставленную на один день в монастыре; за завтраком услуживают карлы, одетые в парчу, с длинными волосами... можно себе представить, как эту картину написал бы Веласкес.
   Два больших празднества ознаменовали королевскую свадьбу: бой быков и аутодафэ. Этой принцессе, воспитанной в изяществе Версаля, Испания подносила, как свадебный подарок, бойню и казнь, палачей и гладиаторов. Бой быков был великолепен; шесть грандов или сыновей грандов там быкобойствовали, как говорит г-жа де Виллар, которая чуть не упала в обморок, там присутствуя. "Это празднество -- ужасающее удовольствие, -- пишет она г-же де Кулан ж, -- если бы я была королем Испании, оно бы не повторилось никогда".
   Три месяца спустя состоялось торжественное аутодафэ, которое при вступлении на престол и свадьбах королей Испании заменяло фейерверк. Без сомнения, это было самой жестокой частью посвящения юной королевы в таинства испанского этикета. Инквизиция точно испытывала властителей, принуждая присутствовать их на своих спектаклях; она короновала их пылающим углем Исайи. Прежде чем вступить на трон, они должны были пройти через ее пламя: это было огненным крещением их царствования.
   Огромный эшафот, над которым царила кафедра Великого Инквизитора, был воздвигнут на Plaza-Major. В семь часов утра король, королева, гранды, посланники, придворные дамы, празднично разодетые, заняли места на балконах, с которых был виден этот трагический театр. В восемь часов процессия началась. Сто угольщиков, вооруженных пиками, шли во главе: это была привилегия поставщиков костра. За ними следовали доминиканцы, предшествуемые зеленым крестом, обвитым крепом; герцог Медина Цели, наследственный хоругвеносец инквизиции, присные святейшей инквизиции в плащах, испещренных черными крестами, и тридцать человек, несшие картонные изображения, из которых одни представляли бежавших приговоренных, другие -- умерших в тюрьме. Мятежные останки этих избежавших казни были влекомы в гробах, украшенных нарисованными языками пламени. За ними следовали вереницей двенадцать осужденных с веревкой на шее и с факелом в руке; их картонные колпаки были расписаны шутовскими рисунками. Инквизиция высмеивала своих жертв; она наряжала их как манекенов, прежде чем кинуть в свои потешные огни. За ними следовали пятьдесят других приговоренных, одетые в желтые одежды с желтыми крестами. Это были евреи, которые, будучи взяты лишь в первый раз, подвергались пока только бичеванию и темнице.
   Наконец появились morituri празднества, двадцать евреев и евреек, осужденных на костер. Они шли, одетые в свое проклятие и в свою казнь. Их одежды и колпаки пылали. Те, которые раскаянием заслужили милость быть задушенными до костра, были отмечены опрокинутыми языками пламени; но пламя тех, кого должны были сжечь живыми, стояло прямо, и нарисованные дьяволы, карабкаясь по их одеждам, разрывали их. Рты наиболее упорных были заткнуты кляпами.
   Зловещая толпа, влекомая веревками, проследовала под королевским балконом, как гладиаторы перед ложей Цезаря. "Этих несчастных протащили так близко от короля, -- говорит г-жа д'Онуа, -- что он слышал их жалобы и стоны, потому что эшафот, на котором они стояли, касался его балкона. Монахи, некоторые искусные, другие невежественные, с яростью вступали с ними в споры, чтобы убедить их в истинах нашей веры. Среди них были евреи, весьма ученые в своей религии, которые с большим хладнокровием отвечали поразительные вещи". Была отслужена заупокойная обедня; во время чтения Евангелии священник покинул алтарь и король Испании, с обнаженной головой, приблизился, чтобы у колен великого инквизитора принести присягу святейшей инквизиции. В полдень началось чтение решений и приговоров, прерываемое криками и мольбами осужденных. Между приговоренных к костру была семнадцатилетняя девушка "дивной красоты". Ребенок не хотел умирать; она отбивалась, как бы уже чувствуя укусы пламени, и -- обращаясь к королеве, молила о помиловании. "Великая королева, -- говорила она ей , -- неужели ваше королевское присутствие ничего не изменит в моей несчастной судьбе? Взгляните на мою юность и подумайте, что дело идет о религии, которую я впитала с молоком матери". "Королева отвратила взор, выражая сострадание, но она не посмела ничего сказать, чтобы спасти ее". (Memoires de la Cour d'Espagne). Вероятно, она была уже очень порабощена страхом, если могла сдержать горькую жалость, переполнявшую ее сердце. Кто знает? Быть может, одна из ее слез потушила бы пламя ужасного костра.
   Чтение приговоров длилось до девяти часов; прерванная месса возобновилась: тогда королю и королеве было дозволено удалиться. Но двор и народ сопровождали осужденных, привязанных к ослам, за Фуенкаральские ворота, где был воздвигнут костер. Эта старая Испания была закалена в огнях инквизиции. Гидальго хорошего рода бывал взволнован зрелищем еврея, жарящегося на костре в рубашке, пропитанной серой, не больше, чем римский патриций осмоленными христианами, которых зажигал Нерон. В испанской Сицилии дамы во время аутодафэ кушали шербеты, которые им подавали монахи, как туристы пьют лакримакристи в траттории отшельника, глядя на дымящийся Везувий.
   Казнь была ужасна. "Мужество, с которым приговоренные шли на казнь, действительно необычайно, -- говорит г-жа д'Онуа. -- Многие сами кидались в огонь, другие сжигали себе руки, потом ноги, держа их над огнем, сохраняя при этом такое спокойствие, что приходилось только жалеть, что души столь мужественные не были просвещены лучами веры. Я туда не ездила; потому что, не считая того, что было уже за полночь, я была так потрясена всем виденным днем, что чувствовала себя дурно". Г-жа де Виллар оказалась не более мужественной; она описывает г-же де Куланж этот ужасный день с жалостью, перемешанной с отвращением. Французская кротость протестовала против этих африканских жестокостей. Кажется, что видишь двух гальских женщин, покидающих римский цирк в тот момент, когда гладиатор падает, а весталки показывают ему опущенный палец. "У меня не хватило мужества присутствовать при этой ужасной казни евреев. Это было отвратительное зрелище, судя по тому, что я слышала; но что касается чтения приговоров, присутствовать там необходимо, если только вы не имеете удостоверения от врачей о тяжкой болезни, так как в противном случае вы прослывете еретиком. Нашли даже весьма нехорошим то, что я как бы слишком мало развлекалась всем происходящим; но те жестокости, которым были подвергнуты перед смертью эти несчастные, -- этого невозможно вам описать".
   Между тем одиночество королевы все увеличивалось. Почти все ее женщины были отосланы; с нею оставались только двое: ее кормилица и одна горничная. Но камарера-махор сделала их жизнь настолько суровой, а король, ненавидевший все, что имело отношение к Франции, кидал им, проходя, такие мрачные взгляды, что они попросили отпустить их. Тогда ее уединение в испанском затворничестве стало полным. Только госпожа де Виллар могла ее видеть изредка. Эти редкие визиты, совершавшиеся под наблюдением, как посещения чужеземки в монастырской приемной, тем не менее были очень желанны. Однажды г-жа де Виллар показала ей письмо, в котором madame де Севиньи говорила о ней, -- и пленница сквозь решетку с грустью обоняла этот цветок Версаля. "Я дала прочесть королеве то место, где madame де Севиньи говорит о ней и о ее хорошеньких ножках, которые грациозно танцевали и так красиво ступали. Это ей доставило большое удовольствие. А затем она подумала о том, что ее хорошенькие ножки теперь не имеют занятий иных, как несколько раз обойти вокруг комнаты, да каждый вечер в половине девятого отнести ее в постель". Чтобы развлечься, коронованная Розина пела, как птица в клетке. "Она сочиняет оперы, она дивно играет на клавесине и довольно хорошо на гитаре; ей ничего не стоило научиться играть на арфе. Благочестивые книги доставляют ей не очень много утешения. Это и неудивительно в ее летах. Я часто говорю, что хотела бы, чтобы она забеременела и имела ребенка" (письма г-жи де Виллар). Следует ли упомянуть о том, что бедная королева находила утешение еще в любви хорошо покушать. Она ела много и часто, с тем животным удовольствием, которое испытывают во время еды очень одинокие существа. Вместе с этим она начала сильно толстеть -- по-турецки, как султанша, замкнутая в низких комнатах гарема. "Испанская королева, -- пишет г-жа де Виллар, -- располнела до такой степени, что еще немного и ее лицо станет совершенно круглым. Ее шея слишком полна, хотя и остается одной из самых красивых, которые я когда-либо видела. Она спит обыкновенно десять-двенадцать часов; четыре раза в день она ест мясо; правда, ее завтрак и ужин являются лучшим ее питанием. За ее ужином всегда бывает каплун, вареный в супе и каплун жареный".
   Этот версальский аппетит очень изумлял в стране, привыкшей к почти арабскому сухоедству, где герцог Альбукеркский, например, обладавший двумя тысячами пятьюстами дюжинами золотых и серебряных блюд, за обедом съедал одно яйцо и одного голубя. Ее аппетит мог бы пленить Людовика XIV, который, по свидетельству Сен-Симона, так забавлялся, когда дамы ели и, особенно, когда они "ели до отвала" в каретах при переездах в Марли. Но Карл II, сидя за столом против своей жены, смотрел на нее с изумлением призрака, обедающего вместе с живой. "Король, -- говорит г-жа де Виллар , -- смотрит как ест королева и находит, что она ест слишком много".
   Мы имеем также трогательный рассказ о посещении ее г-жой д'Онуа, относящийся к той же эпохе. Она застала ее сидящей на полу в зеркальном кабинете, как идола в нише. На ней было платье из розового бархата, расшитое серебром, и тяжелые серьги, падавшие на плечи. Она трудилась над рукодельем из золотых оческов с голубым шелком.
   "Королева говорила со мной по-французски, стараясь при этом говорить по-испански в присутствии камарера-махор. Она приказала мне посылать ей все письма, которые я получаю из Франции, в которых будут новости, на что я ей возразила, что те новости, о которых мне пишут, недостойны внимания столь великой королевы. "Ах, Боже мой! -- сказала она, с очаровательным видом подымая глаза, -- я никогда не смогу относиться равнодушно к чему бы то ни было, что приходит из страны, которая мне так дорога". Затем она сказала мне по-французски очень тихо: "Я бы предпочла видеть вас одетой по французской моде, а не по испанской". "Государыня, -- отвечала я ей , -- это жертва, которую я приношу из уважения к вашему величеству". "Скажите лучше, -- продолжала она, улыбаясь, -- что вас приводит в ужас строгость герцогини".
   Необходимо было наблюдать за собой в этом дворце, переполненном слухами и западнями. В этих комнатах умирающего королевства говорили шепотом: малейший звук мог его внезапно пробудить. Повсюду подсматривающие глаза, подслушивающие уши, коварные языки, которые преувеличивали слова. Однажды королева пригласила во дворец халдейского священника из города Музала -- древней Ниневии. Она расспрашивала его о его стране при посредстве переводчика и среди прочих вопросов спросила: "Так ли сурово охраняются женщины в Музале, как и в Мадриде?" Камарера-махор из этого краткого лукавства создала целое преступление; она тотчас же побежала сообщить об этом королю, который рассердился и нахмурился. Это создало между ним и королевой облако немилости и понадобилось несколько дней, чтобы оно разошлось.
   В другой раз ночью королева услыхала, что ее маленькая болонка, которую она очень любила, выходит из комнаты. "Испугавшись, что она не вернется, она встала, чтобы найти ее ощупью. Король, не находя королевы, встает в свою очередь, чтобы искать ее. И вот они оба посреди комнаты в полной темноте бродят из одного угла в другой, натыкаясь на все, что лежит у них по пути. Наконец король в беспокойстве спрашивает королеву, зачем она встала. Королева отвечает, что для того, чтобы найти свою болонку. "Как, -- говорит о н , -- для несчастной собаченки встали король и королева! -- И в гневе он ударил ногой маленькое животное, которое терлось у его ног, и думал, что убил его. На ее визг, королева, которая очень любила ее, не могла удержаться, чтобы не начать очень кротко жаловаться, и вернулась, чтобы лечь в постель, очень опечаленная". (Memoires de la Cour d'Espagne). На другой день король поднялся озабоченный и угрюмый. Он уехал на охоту, ни слова не сказав с королевой. Под вечер, когда молодая женщина, беспокоясь о его немилости, оперлась на подоконник, чтобы издали увидать его возвращение, камарера-махор сделала ей выговор строгим тоном и прибавила, что "не подобает испанской королеве смотреть в окна".
   К ней не подобало также и прикасаться под страхом смерти. Повелительный девиз: "не касайтесь королевы!" -- не был пустой формулой. Королева в Испании в буквальном смысле слова была неприкосновенна; к ней прикасались, как к священным сосудам, лишь освященными руками. "Если бы королева оступилась и упала, -- говорит г-жа д'Онуа, -- и если бы около нее не оказалось ее дамы, чтобы ее поднять, хотя бы вокруг стояло сто царедворцев, то ей пришлось бы подняться самой или оставаться на земле весь день скорее, чем кто-нибудь решился бы помочь ей встать". В первый раз она чуть не убилась на охоте. Этикет требовал, чтобы она прыгнула на коня из дверей кареты. Лошадь отступила в тот момент, когда она прыгнула, и она упала на землю с размаха. "Когда король присутствует, то помогает ей он, но никто другой не смеет приближаться к королевам Испании, чтобы до них дотронуться и помочь им сесть в седло. Предпочитают, чтобы они подвергали опасности свою жизнь, или рисковали расшибиться". В другой раз Мария-Луиза впервые села на андалузскую лошадь во дворе дворца. Животное взвилось на дыбы, королева упала, а ее нога запуталась в стремени: лошадь ее тащила за собой и она рисковала разбить себе голову о плиты. "Король, который видел это с балкона, был в отчаянии, а двор был переполнен аристократией и стражей, но никто не решался прийти на помощь королеве, потому что мужчинам не дозволено ее касаться и особенно ее ноги, если только это не первый из ее прислужников, надевающий туфли: нечто вроде сандалий, которые дамы надевают поверх башмаков, что очень увеличивает их рост. Королева опирается также на своих "менинов" во время прогулки; но это были дети, слишком малые для того, чтобы спасти ее от опасности, в которой она находилась". Наконец, два дворянина Дон-Луис де Лас-Торрес и Дон-Хайм де Сото-Махор отважно бросились на эту арену этикета. Один схватил лошадь за узду, другой взял ногу королевы и освободил ее из стремени. "Не промедлив ни секунды, оба выбежали, бросились к себе и приказали быстро оседлать коней, чтобы бежать от гнева короля. Молодой граф Пенеранда, их друг, приблизился к королеве и почтительно сказал ей, что те, кто имел счастье спасти ей жизнь, подвергаются смертельной опасности, если только она милостиво не будет заступничать за них перед королем. Король, торопливо спустившийся для того, чтобы увидать, в каком состоянии она находится, выразил крайнюю радость, что она не ранена, и весьма хорошо принял ее ходатайство за этих благородных преступников. (Г-жа д'Онуа.) Таким образом: "Не касайтесь королевы!" было в Испании отголоском девиза эшафота: "Не касайтесь топора!".

VIII

   Между тем камарера-махор стала невыносима для королевы. Читая мемуары г-жи д'Онуа, кажется, что перечитываешь одну из ее сказок. Так злые феи истязают принцесс, заключенных в стеклянных башнях. Мария-Луиза привезла из Франции двух попугайчиков, которые умели говорить только по-французски, за что король их возненавидел. Чтобы стать ему угодной, камарера свернула шеи этим маленьким Вер-Вер королевского монастыря. Королева сдержалась, узнав об этой казни; но когда герцогиня, войдя в ее комнату, склонилась, чтобы поцеловать ее руку, согласно обычаю, она, ни слова не говоря, дала ей две крепких пощечины. Можно представить себе ярость этой надменной вдовствующей дамы, которой принадлежало несколько провинций в Испании и целое королевство в Мексике. Это было оскорбление почти от равного равному, оскорбление величества, совершенное королевой. Она созвала целое народное ополчение из своих родственников и в сопровождении четырехсот дам самого высокого происхождения, явилась к королю требовать возмездия за это поношение. Карл II вначале возмутился и, приняв самый суровый из своих ликов, отправился бранить виновную. Но королева прервала его словами: "Senorest es un antojos". "Государь, это прихоть беременной женщины". При этих словах гнев короля превратился в ликование, потому что он жаждал сына с нетерпением султана Тысяча и Одной ночи. Он одобрил пощечины, данные королевой, и объявил, что они даны очень ловко и "что если двух ей недостаточно, то он разрешает ей дать герцогине еще две дюжины". Дуэнья могла протестовать и жаловаться сколько угодно, она получала в ответ только: Cailla os, estas bofetadas son hijos del antojo. "Молчите, эти пощечины -- прихоть беременной женщины". А прихоти беременности имели в Испании силу закона. Если беременная женщина, будь она даже крестьянкой, желала видеть короля, он выходил на балкон, чтобы ее удовлетворить.
   Домашняя тирания камареры стала настолько невыносимой, что королева, доведенная до крайности, попросила у короля ее увольнения. Такая просьба была беспримерна. Никогда королева Испания не сменяла своей камареры-махор. Эта должность была несменяема; она имела характер официального помазания. Мария-Луиза, наконец, добилась отставки ужасной герцогини. Она удалилась так же, как пришла, сухой, надменной, непреклонной. Ее прощание с королевой казалось прощанием жрицы, покидающей идола, оказавшегося неверным своему собственному культу.
   "Ее лицо было еще более бледно, чем обычно, а глаза сверкали еще страшнее. Она приблизилась к королеве и сказала ей, не выражая ни малейшего сожаления, что ей досадно, что она не умела ей служить так хорошо, как хотела бы. Королева, доброта которой была беспредельная, не смогла скрыть своей растерянности и умиления, а так как она обратилась к ней с несколькими обязательными словами утешения, та прервала ее и с надменным видом заявила что королеве Испании не подобает плакать из-за таких пустяков; что та камарера-махор, что заступит ее место, конечно, лучше исполнит свой долг, чем она, и, не вступая в дальнейшие разговоры, взяла руку королевы, сделала вид, что поцеловала ее и удалилась". Но выйдя из комнаты, она не смогла сдержать своего бешенства, схватила китайский веер лежавший на столе, сломала его пополам, кинула на пол, и с яростью растоптала его ногами. Воображение заканчивает эту сцену: мы видим, как она уезжает на фантастической колеснице злых фей, хлещет своих крылатых драконов и сыпет над дворцом злые наговоры.
   Однако несколько месяцев спустя, герцогиня Терра-Нова вернулась, чтобы благодарить королеву за вице-королевство, пожалованное ее зятю. Это свидание достойно быть увековеченным, но чтобы понять всю его живописность, надо себе представить герцогиню Альбукерк-камареру-махор, заступившую ее место.
   Это была женщина лет пятидесяти, более кроткая нравом, но столь же отвратительная лицом, "с маленькой повязкой из черной тафты на голове, которая спускалась ей до бровей и так крепко сжимала лоб, что глаза ее всегда припухали". Герцогиня Терра-Нова, войдя в апартаменты королевы, казалась вначале слегка смущенной; она извинилась, что многие болезни и недомогания мешали ей так долго не посещать дворец, и прибавила: "Я должна признаться Вашему Величеству, что я даже не знала смогу ли я пережить горе разлуки с Вами". Королева отвечала ей, что она осведомлялась все время о состоянии ее здоровья и, что лучше перестать им говорить о том, что доставило ей такое горе; и действительно, она перешла к другим речам. Герцогиня Терра-Нова вглядывала время от времени на герцогиню Альбукерк так, как будто хотела сожрать ее, а герцогиня Альбукерк, глаза которой были нисколько ни более красивы, ни более мягки, чем ее собственные, тоже искоса посматривала на нее, и обе они время от времени обменивались кислыми словами". (Г-жа д'Онуа) Какая сцена для Гойи, великого карикатуриста испанского двора, если бы он при ней присутствовал! Дракон и Тараск, оспаривающие друг у друга геральдический пост!

IX

   Отъезд герцогини Терра-Нова немного прояснил мрачное уныние дворца. Устав смягчился, и власяница этикета на несколько узлов распустилась на плечах королевы. Ей было дозволено ложиться только с половины одиннадцатого и смотреть в окна. Госпожа де Виллар иронически прославляет эти победы. "Со времени смены камареры-махор все чувствуют себя прекрасно. Воздух дворца совсем переменился. Теперь мы -- королева и я -- смотрим сколько нам угодно в окно, в которое только и видно, что большой сад женского монастыря, называющегося Incarnation и связанного с дворцом. Вам трудно себе представить, что юная принцесса, родившаяся во Франции и воспитанная в Пале-Рояле, может это считать удовольствием; я делаю все, чтобы заставить ее ценить это удовольствие больше, чем сама ценю его". Но если стеснение и ослабло, то уныние тяготело по-прежнему, это уныние беспросветное, удушливое, как воздух в закрытом помещении, которое госпожа де Виллар почти осязательно дает почувствовать в одном из своих писем. "Уныние дворца ужасно, и я иногда говорю королеве, входя в ее комнату, что мне кажется, будто его чувствуешь, видишь, осязаешь, так густо оно разлито кругом. Тем не менее я не упускаю случая, чтобы постараться убедить ее в том, что с этим нужно свыкнуться или, по крайней мере, постараться как можно менее чувствовать его".
   Марии-Луизе приходилось еще бороться против интимного врага, ненависть которого, замаскированная улыбками, работала лишь исподтишка. Королева мать, Мария-Анна Австрийская, вдова Филиппа IV, была из той породы австрийских принцесс, ханжей и насильниц, ограниченных и злых, которые столько раз разоряли Европу... Регентша во время детства Карла II, она сперва правила Испанией через посредство отца Нитарда, своего исповедника, дурака-иезуита, -- rara avis in terris! -- затем при помощи Валенцула, -- закосневшего Жиль- Блаза, который был одновременно и ее домашним шпионом и платоническим любовником. Дон-Жуан, признанный батар Филиппа IV, стал во главе Грандеццы и низверг этих ничтожных фаворитов. Он взял Карла II из Гинекея, в котором тот прозябал, и посадил его на трон. Это было точное повторение трагикомедии, поставленной Люинем и разыгранной Людовиком XIII против регентши и Кончини. Как Мария Медичи в Блуа, так Мария-Анна Австрийская была изгнана в Толедо; и Карл II, поддерживаемый Дон-Жуаном, начал свое призрачное царствование. Королева-мать, преданная Австрии, хотела женить своего сына на одной из дочерей императора. Дон-Жуан разбил эти планы и устроил брак короля с Марией- Луизой. Он умер в то время, когда велись переговоры о браке.
   Через несколько дней после его смерти, королева-мать была вызвана из ссылки, но уже слишком поздно, чтобы расстроить свадьбу, которая уже состоялась. Отсюда ее глухая ненависть против принцессы, заранее отметившей место Франции по отношению к испанскому трону, и те черные интриги, которыми она ее окружила.
   В истории их скорее угадываешь, чем можешь нащупать. Эти камарильи старых дворов действуют подкопами и во мраке. Там есть таинственные существа, которые роют, ведут подкопы, устраивают заговоры, часто подготавливают большие события, но лиц их нельзя различить. Неведомые исповедники, личные секретари, темные писцы, секретные камерарии, фавориты in petto, министры tu partibus, доверенные лакеи. Эти ночные сообщники днем стушевываются перед официальными лицами. Их видят редко, звук их голоса еле различишь. Прислушиваясь к их тайным совещаниям, вы услышите только смутный шепот, подобный тому, что веет в церкви сквозь решетки исповедален. Часто политика целого королевства переворачивается сверху донизу в несколько часов этими гномами переулков и чуланов. Утром министры видят свои планы нарушенными и нити перепутанными, как те сказочные земледельцы, которые, встав на заре, находят свои нивы опустошенными невидимыми Духами. Кого подозревать? Кого бояться? Быть может, этого монаха, который проходит, бормоча молитву... Быть может, эту неизвестную дуэнью, которая крадется по коридору в потайную комнату.
   Ad augusta per angusta.

X

   После нескольких дней пробуждения Карл II вновь впал в свою летаргию. Бледная луна медового месяца, которая на одно мгновение оживила его унылое существо, промелькнула, как блуждающий огонек по развалине. Граф де Ребенак, преемник маркиза де Виллар по Мадридскому посольству, раскрывает своему государю тайны королевской спальни с дерзостью дипломата, трактующего случай политической медицины. Он рисует ее как место, посещаемое призраком, и заявляет Людовику XIV, что у испанского короля никогда не будет детей. С первых же лет брака Европа произнесла свой приговор: было ясно, что роду Карла V суждено угаснуть в нем. Поднялись честолюбия, появились претенденты; вскоре вокруг Испании началось жужжание целого роя наследников, облепивших дом умирающего богача. Бесплодие приводило в отчаяние печального монарха; он чувствовал его одновременно как позор и как угрызения совести; оно отдавало страну чужеземцу; великая империя погибала от его слабости, а он умирал ее смертью.
   Карлу II нельзя отказать в чувстве своей расы: он был испанцем во всем великолепии этого слова, презирал другие национальности, высоко нес свой скипетр из тростника и поломанную корону, царствуя над призраком, как если бы восседал на троне во всей славе. Странное сочетание! Надменность владыки мира, соединенная с бессилием короля-тунеядца, гордость бога, затаившаяся в теле недоноска. Идея завещать свое королевство gavachos'ам, как он называл всех иностранцев, для него была невыносима. Вскоре он впал в меланхолию еще более черную. Охота стала его единственным наслаждением, он любил ее скорее, как аскет, чем ловец зверей, любил ради уединения, ради возможности уходить в пустыню.
   "Король, -- говорит г-жа д' Онуа, -- брал обыкновенно с собою на охоту только первого конюшего и великого ловчего. Он любил оставаться один в этих пустынных просторах, и иногда заставлял себя подолгу искать". Пустыни, что окружают Ескуриал, ужасают, как пейзажи каменистой Аравии. Земля, заживо сожженная, распростирает свой скелет: обнаженные горы, серые скалы, каменистые овраги. Посредине этого бесплодного хаоса -- монастырь Филиппа II вздымается, как побелевшая гробница Библии: птицы замолкают, пролетая над ним. Он мог бы испугать столпников и молчальников Фиваиды. Оттуда Карл II послал однажды королеве в ларце из филигранного золота, вместе с четками, ту записку, которая включена в стих Рюи-Блаза: "Сударыня, сегодня сильный ветер и я убил шесть волков".
   Ограбленный Францией, он всегда ненавидел ее; эта ненависть еще увеличилась, когда Людовик XIV стал претендовать на его наследство: она стала доходить до кризисов мономании. Когда один французский нищий приблизился к карете королевы, чтобы попросить милостыню, король приказал его убить на месте.
   В другой раз, когда два голландских дворянина, одетые по французской моде, почтительно посторонились перед королевской каретой, им было дано понять со стороны короля, чтобы они впредь остерегались при встрече с Их Величествами становиться со стороны королевы и с нею раскланиваться. Даже животные не были безопасны от этой неистовой галлофобии. Королева не смела ласкать своих собак в его присутствии, "так как он не мог переносить этих маленьких животных, потому что их привозили из Франции, и когда он их видел, говорил: "Fuera, fuera, perros frances!" Что значит: "Прочь! прочь! французские собаки!" (Г-жа д'Онуа).
   Проходили годы, но королева не становилась матерью. Ни обеты, ни паломничества, ни подношения мадоннам не могли совершить чуда: печаль короля превратилась в мрачное безумие. Его слабый мозг всегда был открыт видениям и кошмарам, он верил в колдуний, как подобает королю, сжигавшему их живыми. Ему пришла мысль, что графиня де Суассон, находившаяся в то время в Мадриде, наговорами лишила его возможности иметь детей. Австрийская камарилья пользовалась этими болезненными галлюцинациями, его безумие было использовано опытными руками. Монахи и казуисты партии вмешались, на него были выпущены все дьяволы, поражающие браки бесплодием. Эта адская комедия должна была привести к разрыву с королевой. Если бы французский посланник не успел вовремя сорвать маски с этих обманщиков, то их дело было бы сделано.
   Марии-Луизе, раз подвергнутой пустой церемонии заклятия, обвиненной в колдовстве, опозоренной суеверием и поставленной в смешное положение, оставалось бы только удалиться в монастырь. И мы бы имели на пороге XVIII века зрелище королевы, прогнанной с трона кропильницей. Но следует предоставить слово графу де Ребенак, рассказывающему Людовику XIV этот мрачный фарс коронованного "Мнимого порченного". Мы будем вынуждены опустить несколько строк: дипломатия того времени отличается такими же вольностями, как и казуистика: при случае она справляется с трактатом Санчеса: "De Matrimonio".
   "Некий доминиканский монах, друг исповедника короля, имел откровение, что король и королева околдованы; я должен заметить, между прочим, Ваше Величество, что испанский король уже давно полагает, что он околдован, и именно графиней де Суассон. Был поставлен вопрос о том, чтобы снять колдовство, если только наговор был сделан после брака; если же он был сделан до, то нет никакого средства к его устранению. Церемония эта должна была быть ужасной, потому что, Ваше Величество, и король и королева должны были быть совсем обнажены. Монах, одетый в церковные облачения, должен был совершить заклинания, но самым гнусным образом, а затем, в присутствии же монаха, они должны были убедиться в том, снят ли наговор на самом деле. Королева была настойчиво принуждаема королем дать согласие на это, но никак не могла решиться. Все это происходило в большой тайне, и я не знал ничего об этом, когда получил записку без подписи, предупреждавшую меня, что, если только королева даст согласие на то, что предлагает этот монах, -- она погибла, и что западня эта устроена ей графом Оропесой. Предполагалось вынести заключение, что королева была околдована еще до брака; он, следовательно, становился неимеющим силы, или, по крайней мере, сама королева стала бы ненавистной королю и народу. А так как все такие козни, даже самые черные, обнаруживаются такого рода путем, то отец-исповедник королевы и я, мы направили все усилия, чтобы исследовать это дело. Прежде всего мы узнали от самой королевы о том, что происходит, и она приняла свои меры предосторожности. Затем мы узнали, что вопрос был уже поставлен некоторым теологам, и что кое-кто из них уже высказался в смысле незаконности брака. В конце концов, Ваше Величество, это было ужасное дело и опасная западня для королевы, и мы не нашли более верного пути избежать ее, как тайно опубликовать всю историю, и с тех пор король Испании больше не вспоминает о ней..." (Архив иностранных дел.)
   На следующий год -- 1689 -- смерть, отмеченная трагическими знаками, почти внезапно унесла Марию-Луизу. Наговор, которого страшился король, пал на королеву. Как шабаш колдуний эта политическая чертовщина закончилась убийством. Локуста довершила дело, незаконченное Канидеей.

XI

   При вступлении Марии-Луизы на испанскую землю не было недостатка в предзнаменованиях; королеву древности они заставили бы вернуться обратно. В день ее приезда, барселонский колокол, которому народ приписывал пророческий голос, стал звонить сам собою заупокойным звоном. В Буен-Ретиро королева слегка оперлась рукой на большое зеркало и стекло треснуло сверху до низу. Это предзнаменование повергло в ужас придворных дам. "Они долго рассуждали по этому поводу и решили со вздохом, что их королеве долго не прожить". Марии-Луизе, казалось, было на роду написано быть отравленной; ее мать умерла от яда и она сама в детстве уже коснулась губами смертельного кубка. Госпожа де Севиньи передает этот таинственный случай и необычайные слова, которые прорвались у Людовика XIV, обыкновенно столь необщительного и сдержанного. Одну минуту это заставило трепетать весь монастырский мир. "У юной принцессы четырехдневная перемежающаяся лихорадка; она очень огорчена: это мешает удовольствиям этой зимы. На днях она была у кармелиток на улице Булуа. Она попросила у них средства против перемежающейся лихорадки; ей дали питье после которого у нее сделалась сильная рвота. Это наделало много шума. Принцесса не хотела говорить, кто дал ей питье; наконец, это узнали. Король серьезно обратился к Monsieur (брату короля): "Ах! Это кармелитки! Я знал, что они мошенницы, интриганки, сплетницы, золотошвейки, цветочницы; но я не думал, что они еще и отравительницы". От этих слов земля потряслась; все ханжи сплотились. В конце концов, все разрешилось виршеплетством, но что сказано, то сказано, что подумано, то подумано, чему поверили, тому поверили. Это-то и оригинально".
   В трагической смерти испанской королевы была таинственность исчезновения. Отравления похожи на змей, чей яд они выделяют; они пресмыкаются, ползают, проскальзывают и исчезают. Там, где они прошли, остается часто лишь едва заметный след или смутная молва: шип змеи, уползающей в свое логово.
   Главная обвиняемая этого темного процесса -- Олимпия Манчини, графиня де Суассон, племянница Мазарини; государственная женщина, созданная для преступления, истинное место которой было бы во дворце Цезарей или в Ватикане Борджиев. Воспитывавшаяся вместе с юным королем, она первая привлекла его взгляды; но у этой смутной любви не было времени определиться: она миновала, как облако, на минуту бросившее тень на детские игры. Почти королевский брак не мог утешить Олимпию и заменить тот апофеоз, о котором она мечтала; тогда она кинулась, чтобы забыться, со страстным увлечением в объятия маркиза де Вард, Дон-Жуана того времени, одного из тех великих капитанов старинной галантности, которым Лозены и Ришелье годились бы только в адъютанты. Обоюдными усилиями этот фат, не знавший ни в чем удержу и эта исступленная женщина вдвоем вели за собой всю жизнь и все интриги двора.

----------------------------------------------------------------

   Источник текста: М. А. Волошин. Собрание сочинений. Том 4. Переводы. - Москва: Эллис Лак-2000, 2006. -- 990 с.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru