Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович
Письма (1884-1889)
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович
(
yes@lib.ru
)
Год: 1889
Обновлено: 12/08/2013. 1411k.
Статистика.
Переписка
:
Эпистолярий
Переписка
Иллюстрации/приложения: 1 штук.
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Аннотация:
По изданию 1937 г.
Н. Щедрин
(М. Е. Салтыков)
Письма.
(1884--1889)
Полное собрание сочинений.
Под редакцией: В. Я. Кирпотина, П. И. Лебедева-Полянского, П. Н. Лепешинского, Н. Л. Мещерякова, M. М. Эссен
Том XX. Письма. Книга третья (1884--1889)
Государственное издательство "Художественная литература", Л.--М., 1937
Редакция и вступительная статья M. M. Эссен.
Редакция текста и комментарии Н. В. Яковлева.
OCR Ловецкая Т. Ю.
Содержание
Вступительная статья.
М. Эссен.
Блестящий закат
Письма
Ликвидация "Отечественных записок".
Апрель -- сентябрь 1884
Щедрин в "Вестнике Европы" и "Русских ведомостях".
Сентябрь 1884 г.
--
апрель 1889 г
.
Приложения
Правительственное сообщение о закрытии "Отечественных записок"
К русскому обществу от московского центрального кружка общестуденческого союза
Письмо И. Н. Крамского к М. E. Салтыкову-Щедрину
Письмо Л. Н. Толстого к нему же
Письмо тифлисских рабочих к Е. А. Салтыковой
Комментарии
I Примечания к письмам
II Указатель писем
III Указатель имен
IV Указатель произведений
Текст полного собрания сочинений Н. Щедрина подбирается, редактируется и печатается под руководством текстологической комиссии в составе С. Л. Балухатова, И. И. Векслера, Вас. В. Гиппиуса, А. П. Рыбасова, К. И. Халабаева, Б. М. Эйхенбаума. Редактор М. Эссен. Технический редактор В. Макрушин. Ответственный корректор П. Рачковский.
M. Эссен
Блестящий закат
I
Третий том писем Щедрина охватывает пятилетний период -- от времени закрытия "Отечественных записок" (1884 г.) до смерти сатирика (1889 г.). Вторая половина 80-х годов, последних лет жизни Щедрина, характеризуется все более усиливающейся реакцией и ростом недовольства среди рабочих, крестьян и широких кругов городской интеллигенции. Это недовольство проявляется в виде рабочих забастовок, крестьянских волнений и студенческих беспорядков.
Все усилия правительства направлены на подавление революционного движения. Правительственный террор свирепствует вовсю. Стачки подавляются военной силой. Издаются один за другим законы, сковывающие жизнь во всех направлениях. Реакционная пресса не устает кричать об "анархии" в стране, о необходимости применения самых жестоких, самых беспощадных мер к обузданию радикальной печати, о необходимости уничтожения гласного суда, ограничения крестьянского представительства в земстве, подавления стачечного движения, изменения университетского устава и т. д. "Только твердая власть, только беспощадная, жестокая расправа положит конец анархии, поможет водворить в стране порядок" -- кричат на все голоса реакционные органы печати, и в хоре этих голосов громче всех звучит голос Каткова, редактора "Московских ведомостей", вдохновителя и выразителя всей реакционной политики правительства. Небезынтересно привести кое-какие выдержки из реакционной печати, чтобы показать, какие сдвиги происходили в стране, особенно во второй половине 80-х годов, и как реагировали на это правительство и реакционная пресса.
Не было ни одного сколько-нибудь значительного события в стране, на которое Катков не отозвался бы, требуя самых крутых мер, прибегая к клевете, доносу, ложным сообщениям. "Гаже этого человека нельзя себе вообразить" -- писал Щедрин в письме к Белоголовому в связи со смертью Каткова. Это была фигура, которая воплощала в себе всю подлость и низость господствующих классов, всю реакционность правящей бюрократии, всю узость и тупость правительства, не способного разрешить ни одного вопроса. Реакционная печать, требуя применения самых жестоких мер, в то же время стремилась уверить и себя и правительство, что в стране все спокойно, что ни для какой тревоги по-настоящему нет места. "Народ, -- уверяет Катков, -- свято чтит царя и беспредельно любит его за его благодеяния". Но все-таки его беспокоит вопрос о причине возникновения революционного движения. "Как могла возникнуть, -- недоумевает Катков, -- и развиться преступная организация в России, среди народа, ее проклинающего, на виду у правительства сильного, не ограниченного ничем, кроме требований государственной необходимости?" ("Московские ведомости" 1882 г., No 61).
Ответ на этот вопрос "Московские ведомости" находят лишь в одном. Власть была недостаточно решительна, боялась общественного мнения, не откликалась своевременно на события, либеральничала, когда надо было действовать. "Московские ведомости" упрекают правительство в том, что оно не откликнулось даже и тогда, когда сами крестьяне сигнализировали опасность и становились на защиту царя против бунтарей и пропагандистов. "В течение 4-х лет, -- читаем мы в "Московских ведомостях", -- крестьяне одной местности ходатайствовали об очищении их местности от социалистической пропаганды и посеянных ею в их местности плевел... Дело этих крестьян между прочим бросает свет на темные стороны вопроса о том, при каких условиях ведется у нас революционная пропаганда, в чем сила и значение всех этих мутящих нашу жизнь противогосударственных брожений... Чуть ли не весь состав особенно близко стоящих к крестьянам властей, начиная от предводителей дворянства, непременного члена крестьянского присутствия, исправника, станового и жандармского капитана и кончая врачом и акушеркой, оказались лицами или прямо способствующими делу пропаганды, или потворствующими ей и не допускающими никакого ей противодействия... Что должны были думать крестьяне, видя, что навязанные им властями писаря занимаются раздачей возмутительных книг и ведут злоумышленные проповеди о переделе земель, о неплатеже долгов, об отмене податей, о замене властей общественными управлениями, о равенстве и о том, что власти не будет?" ("Московские ведомости" 1883 г., No 123).
"Московские ведомости" хотят верить и уверить других, что "злоумышленные проповеди" о переделе земли, отмене податей и пр. должны вызвать возмущение среди крестьян, но они вынуждены признать, что "сбитые с толку крестьяне" не только не возражают против таких "проповедей", но готовы всячески поддерживать "бунтарей" и отнестись весьма недвусмысленно к тем крестьянам, которые хлопотали "об освобождении их местности от социалистической пропаганды". Но кто же эти крестьяне, которые так активно выступали против революционной пропаганды и которые даже пострадали за свою преданность царю? "Московские ведомости" льют слезы по поводу этих обиженных Сусаниных, готовых отдать жизнь за царя. "Каково было людям зажиточным в крестьянстве, уважаемым в своем околотке, находиться в ежеминутной опасности быть засаженными в тюрьму, осрамленными телесным наказанием, исключенными из общества... Вся беда в том, что эти добродушные люди вправду понимали долг верности царю" ("Московские ведомости" 1885 г., No 257).
Газета вынуждена признать, что такое явление, как "преданность престолу", среди крестьян вещь редкая, и просит правительство "оценить все значение борьбы этой "микроскопической" ячейки и защитить людей, боровшихся в своей маленькой местности со злом, от которого страдает вся Россия. Истинная государственная мудрость пуще всего должна блюсти здоровье этих "микроскопических" ячеек народного тела" ("Московские ведомости" 1885 г., No 257).
Дело, следовательно, обстоит далеко не так, как пыталась утверждать вначале газета. Теперь уже оказывается, что "революционная пропаганда встречает широкое сочувствие", и только "микроскопические" ячейки борются "со злом, охватившим всю Россию".
Но "Московские ведомости" надеются все же, что "здравый смысл" русского мужика победит, и они спешат задобрить его. "Бог знает, что было бы, если бы не здравомыслие мужика... он вынес на себе всю эту страшную катастрофу и спас нас от беды. Только надолго ли хватит русского мужика, если бы, чего боже упаси, продолжались наши нестроения" ("Московские ведомости" 1885 г., No 251).
Но, увы, эти "нестроения" все усиливаются. Крестьяне все более разоряются и ведут себя так, что "Московские ведомости" должны признать, что на мужика надежда плохая. "Нельзя же не видеть, что население у нас развращается вследствие слабого действия власти. Своеволие начинает входить в нравы и обычаи. Потравы, покосы, порубки, беспрестанное нарушение условий, самоуправство и дебош сделались обычным явлением" ("Московские ведомости" 1885 г., No 191).
Итак, на мужика надежда плохая, здравомыслие его пошатнулось, и он находится в состоянии беспрерывного бунта. Без твердой власти все пойдет прахом. Но если плохо у нас с мужиком, зато у нас есть нечто, отличающее нас от Европы. "У нас, слава богу, нет пролетариата, нет рабочего вопроса". Это гарантирует нас от революционных бурь, свирепствовавших в Европе. Но вот в 1884 году вспыхнула забастовка в Иваново-Вознесенске, а в январе 1885 года -- в Орехово-Зуеве. Забастовка распространилась на весь подмосковный район. На арене истории России появляется рабочий класс как активно действующая сила. Вот как описывают эти события "Московские ведомости".
"7-го января произошли известные беспорядки на Никольской фабрике, сравнительно с которыми Вознесенская стачка была детской игрой. В сценах, происходивших на Никольской фабрике, было уже все необходимое, чтобы придать им характер таких же рабочих движений, какие вспыхивают от времени до времени во Франции и Бельгии. Как будто Россия подобно им страдает недугом пролетариата и рабочего вопроса. Как будто наша промышленность представляет готовое поле борьбы труда с капиталом. Это была не стачка, а бунт с буйством и грабежом, с пляской женщин, с побоищами и даже убийством, с сопротивлением властям и даже с нападением на военную команду. Замечались одновременно признаки волнений и на многих других фабриках, но им не дали разыграться" ("Московские ведомости" 1887 г., No 30).
А в 1886 году Щедрин в "Мелочах жизни" писал: "Ясно, что идет какая-то знаменательная внутренняя работа, что народились новые подземные ключи, которые кипят и клокочут с очевидной решимостью пробиться наружу. Исконное течение жизни все больше и больше заглушается этим подземным гудением: трудная пора еще не наступила, но близость ее признается уже всеми" ("Мелочи жизни", Введение).
В то время свободой слова пользовались только реакционеры, призывавшие правительство быть твердым и решительным в подавлении всякого рода волнений и забастовок. "Отечественные записки" были закрыты. Щедрин вынужден на страницах чуждого ему либерального журнала ("Вестник Европы") говорить о нарождении новых "подземных ключей", кипение которых все больше заглушает "исконное течение жизни": Щедрин убежден, что никакими мероприятиями не удастся предотвратить революцию.
Реакционная пресса, панические статьи которой свидетельствуют о страхе перед революцией, призывает правительство к политике репрессий, считая, что только этим путем удастся избежать катастрофы. "Московские ведомости" пишут: "Если у нас происходят беспорядки, то только потому, что власть слишком слаба и нерешительна, боится общественного мнения даже в вопросах внутренней политики". "Во Франции и Бельгии скоро не будет и помину полной свободе печати, слова и собраний. Лишь только правительства этих двух
либеральнейших
в Европе стран увидели некоторую опасность, тотчас же они принимают меры для предотвращения этих опасностей, нисколько не смущаясь тем, что эти меры идут прямо в разрез различным доктринам, и не беспокоясь мыслью о том, что скажут о них иностранные газеты. Сколько клевет на Россию напечатано во французских газетах польскими выходцами во время польского восстания! А припомните, как подавлялась парижская коммуна в 1871 году. Более 30 тысяч коммунаров было расстреляно без суда и следствия. С такой беспощадной суровостью республиканцев может сравниться лишь поведение римлян при усмирении бунта Спартака. Сколько уроков нашим доктринерам, благоговеющим перед именем Европы!" ("Московские ведомости" 1886 г., No 105).
Вот достойные примеры твердой власти: расстрел 30 000 коммунаров без суда и следствия! Вот как действует настоящая власть, где нет места никаким ложным доктринам, боязни общественного мнения, страху перед судом потомства -- восхищаются "Московские ведомости". Только такие меры обеспечат порядок. А у нас что? У нас суд присяжных "осмелился" оправдать Никольских стачечников, и газета разражается по этому поводу негодующей статьей.
"Вчера в богоспасаемом граде Владимире раздался сто один салютационный выстрел в честь показавшегося на Руси рабочего вопроса. Итак, да здравствует рабочий вопрос! Пора ему явиться на Руси... Разве вслед за принесенной пародией чужих учреждений не появился у нас и социализм, и заговоры, и политические преступления? Разве Россия не ославилась в целом мире как революционный вулкан? Мы знаем, что все это было обман и призрак. Но этот призрак действовал и оставил очень реальные последствия. Призрак этот действует и теперь, последствия его еще далеко не исчерпаны" ("Московские ведомости" 1886 г., N9 146).
Сто один салютационный выстрел -- это сто один вопрос, которые были поставлены перед присяжными заседателями во время суда над стачечниками Никольской мануфактуры и на которые присяжные дали отрицательный ответ: "Нет, не виновен". "Присяжные оправдали всех подсудимых" -- возмущаются "Московские ведомости". В этой же статье мы читаем дальше: "Все кричат и сетуют, что мы далеко отстали от других народов в промышленном деле, глумятся за это над своим варварством, выставляют себя пасынками природы... Но можно ли достигнуть сколько-нибудь уважительных результатов при рабочих распущенных, пьяных, небрежных, и послужат ли самим рабочим в пользу их распущенность, пьянство, их небрежность? Мы готовы взять назад все то, что было настойчиво говорено нами о потребности охраны промышленного дела в России. Мы готовы, наоборот, просить министерство финансов, чтобы оно отменило все таможенные преграды. Пусть лучше все наши мануфактуры закроются, если положение нашей промышленности, равно как и другие отправления общественной жизни, будут регулироваться нашими присяжными заседателями" ("Московские ведомости" 1886 г., No 146).
Итак, "Московские ведомости" предлагают упразднить мануфактуры. Рецепт, можно сказать, исчерпывающий, характеризующий все убожество реакционной мысли. Не надо фабрик, пусть Россия остается страной, "над которой глумятся за ее отсталость", лишь бы не дать торжествовать "пьяным, распущенным рабочим", кричат "Московские ведомости". Катков вспоминает и не может себе простить, как он легко отнесся в 1883 году к возникшим тогда небольшим беспорядкам во Владимире. Мог ли он думать, что так быстро будут нарастать у нас борьба рабочего класса и все связанные с ней последствия? "В феврале 1883 года небольшие беспорядки, происходившие около того времени, побудили нас высказать между прочим следующее: у нас рабочего вопроса в том смысле, как он возник во многих других государствах, нет. С того времени, как это было писано, не прошло и полных четырех лет, но как далеко мы уже успели уйти вперед в деле нарождения на Руси рабочего вопроса. Возмутительна эта повсеместно увеличивающаяся анархия, которая проникает и разнуздывает дурные страсти" ("Московские ведомости" 1887 г., No 30).
Итак, реакционный орган также вынужден признать, что "исконное течение жизни" заглушается "подземным гудением", что анархия увеличивается и никакие мероприятия правительства, как бы
жестоки они ни были, не в силах остановить бурную поросль новых сил, остановить колесо истории. Рабочий вопрос с каждым годом приобретает все большее значение. Каждое выступление рабочего класса пробивает новую брешь в твердыне самодержавия. Массы пробуждаются к новой жизни, к активному участию в ней, к борьбе за лучшую жизнь.
Щедрин не только сам глубоко убежден в неизбежности революции, но и утверждает, что "близость трудной поры признается уже всеми". Он не обескуражен реакционными мероприятиями правительства и в то же время твердо убежден, что никакие попытки со стороны господствующих классов найти общий язык с "диким" человеком ни к чему не приведут. "Чем больше делается попыток в смысле компромиссов, тем выше становится уровень требований противной стороны. Это аксиома, быть может неутешительная, но все-таки аксиома" ("Мелочи жизни", Введение).
Революция неизбежна, компромиссы исключены. Щедрин твердо верит в пробуждение масс, мимо его внимания не проходят ни крестьянские волнения, ни забастовки, и он убежден, что революция произойдет при активном участии масс. "Немыслимо, -- пишет он, -- чтобы человек смотрел и не видел, слушал и не слышал, чтобы он жил как растение, цветя или увядая, смотря по уходу, который ему дается, независимо от его деятельного участия" ("Мелочи жизни").
Вот этого-то "деятельного" участия масс в жизни страны так и страшилась реакция, и поэтому все ее усилия были направлены на то, чтобы в корне задушить всякую возможность проявления их активности. Средства для этого у правительства огромны, и оно не стесняется в применении их, и все же реакционная печать, напуганная забастовками рабочих, упрекает правительство в слабости, в попустительстве, в либерализме. Беспощадная расправа, в духе расстрела 30 000 коммунаров, -- вот программа, которой правительство должно твердо следовать. Суды присяжных, оправдывающие стачечников, левая печать, осмеливающаяся по-своему освещать события, подвергать критике решения и деятельность правительства, способствующая пробуждению сознания, -- вот что надо уничтожить прежде всего. Изо дня в день ведется на страницах реакционной печати травля, науськивание, доносы, и по мере усиления реакции левая печать подвергается все большим репрессиям. Конфискуются и закрываются журналы и газеты, арестуются редакторы и сотрудники, конфискуются и сжигаются отдельные книжки журналов, и, наконец, в апреле 1884 года постановлением правительства закрываются "Отечественные записки". Щедрин отлично понимал, какую роль играл Катков в этом деле. В письме к Белоголовому от 24 апреля 1884 года он пишет: "Я ни мало не сомневаюсь, что в настоящее время всего нужнее -- уморить меня, и что тут главным подстрекателем Катков".
II
20 апреля 1884 года был закрыт журнал "Отечественные записки". Постановление о закрытии журнала было принято на совещании министров внутренних дел, народного просвещения и юстиции и обер-прокурора святейшего синода.
Закрытие "Отечественных записок" правительство обставило такими условиями, чтобы одним ударом убить нескольких зайцев: уничтожить журнал, сделать невозможным выражение какого-либо протеста или сочувствия опальной редакции и лишить редакторов и сотрудников журнала возможности работать в других органах печати. Нужно было изолировать редакцию,-- и цель была достигнута. Надо было напугать общество, скомпрометировать редакцию журнала и развязать себе руки для дальнейших репрессий. В значительной степени правительство этой цели достигло. В опубликованном правительственном сообщении дается пространное разъяснение о причинах закрытия "Отечественных записок". Журнал обвиняется в том, что он "проповедывал теории, находившиеся в противоречии с основными началами государственного и общественного строя", что он "способствовал поддержанию революционного духа", что в нем "было сходство не только идей, но и самого тона и манеры изложения с произведениями тайной печати" и что он, "не ограничиваясь только враждебною существующему порядку деятельностью в области литературы, принимал прямое и непосредственное участие в революционной организации". В редакции "Отечественных записок", читаем мы далее в этом постановлении, "группировались люди, состоявшие в близкой связи с революционной организацией". И, наконец, последнее обвинение -- "статьи самого ответственного редактора, которые, по цензурным условиям, не могли быть напечатаны в журнале, появлялись в подпольных изданиях...". В виду этого, "независимо от привлечения к законной ответственности виновных... правительство постановляет прекратить вовсе издание журнала "Отечественные записки".
Щедрин отлично видел, для чего правительство связало арест одного-двух сотрудников (высылку Н. Михайловского, арест С. Кривенка и М. Протопопова) с
запрещением "Отечественных записок". Он иронизирует по этому поводу в письме к Белоголовому (24 апреля 1884 года): "Выходит, что журнал прекращен не за содержание, а за то, что некоторые из сотрудников его арестованы. Но и в департаментах арестуют чиновников, а департаменты не закрывают". Хотя Щедрин видел и понимал, что реакция настолько усилилась, что отпора ей ждать неоткуда, все же он был потрясен той трусостью и паникой, которая охватила всех. В письмах к Анненкову, Кавелину, Боровиковскому, Белоголовому, Елисееву, Михайловскому он пишет об этом, не скрывая ни своей боли, ни своего негодования.
Щедрина возмущает безучастное отношение близких к нему и журналу людей, и 3 мая 1884 года он пишет Анненкову: "Обидно следующее: человека со связанными руками бьют, а Пошехонцы, разиня рот, смотрят и думают: однако, как же его и не бить! ведь он -- вон какой!" Его возмущает, что литераторы так напуганы правительственным сообщением и принимают его целиком на веру. "Гончаров, Кавелин, Островский, Толстой... распахнув рот, думают: как это еще нас бог спас!" (из письма к Кавелину от 4 мая 1884 года). Трюк правительства удался: Щедрин очутился точно в пустыне. "Трус настолько овладел сердцами", что никто не решается ни писать ему, ни заходить к нему. По этому поводу он пишет Анненкову: "Прежде, бывало, живот у меня заболит -- с разных сторон телеграммы шлют: живите на радость нам, а нынче вон, с божьей помощью, какой переворот! -- и хоть бы одна либеральная свинья выразила сочувствие! Даже из литераторов -- ни
один
не отозвался... В городе разные слухи ходят: одни говорят, что я бежал за границу, другие -- что я застрелился; третьи, что я написал сказку Два осла и арестован. А я сижу себе на Литейной No 62 -- один одинешенек!"
Он понимает, что выражение открытого сочувствия опальному редактору неудобно, но ведь есть другие пути, и в письме к Анненкову от 26 мая он пишет: выражать открыто соболезнование по поводу "Отечественных записок" немыслимо, но ведь могли бы "хоть несколькими строками заявить мне -- письменно, а не печатно -- что понимают нечто. Нет, ни один ни слова". Щедрин это молчание расценивал не как личное к себе отношение, а как показатель общественного настроения. 12 мая в письме к Кавелину он пишет: "Не ради удовлетворения пустому тщеславию я ожидал некоторых заявлений, а ради убеждения, что Пошехонье не все сплошь переполнено пошехонцами. К сожалению, это убеждение и теперь не составилось".
Анненкову, 26 мая, он пишет: "Где, кроме пошлого и оголтелого Пошехонья, может быть такое явление, чтобы вчерашний день не имел ничего общего с нынешним, никакой связи?.. Ведь это же сущий вздор, будто "Отечественные Записки" служили чем-то вроде конспиративной квартиры. Просто, живое слово не нравилось. Находят, что достаточно Атавы и Авсеенка с прибавкой старых патентованных подлецов: Григоровича, Майкова, Полонского и Данилевского. Да будет".
Сколько гнева и презрения в этом письме, сколько боли за оголтелое Пошехонье! Но, негодуя и возмущаясь, Щедрин отнюдь не склонен складывать оружие. В письме к Михайловскому от 29 июня он пишет: "Ведь, в сущности, писать все-таки надо. Не умирать же заживо". Но писать было негде. Журнал "Русская мысль" получил предупреждение, что если к нему перейдут сотрудники "Отечественных записок", журналу не сдобровать. "Вестник Европы" и без предупреждения это понимал и отнюдь не стремился к привлечению опальных литераторов, зная, что желание правительства заключается в том, чтобы Щедрину и другим редакторам и сотрудникам журнала закрыть путь в литературу.
По этому поводу Щедрин пишет Михайловскому: "Желают, чтобы я не
был
в литературе, и вот под рукой устраивают, чтобы меня нигде не принимали. А публика будет думать, что я
сам
бросил". Щедрин не может допустить, чтобы получилось впечатление, что он "сам бросил". Он ясно понимает, что писать необходимо, и это заставляет его вновь и вновь возвращаться в письмах к этой теме. 11 августа 1884 года он пишет Михайловскому: "И куда идти? -- это тоже вопрос. Посмотрите последний номер "Вестника Европы" -- просто претит, а это все-таки лучшенькое. Да еще примет ли Стасюлевич?" Щедрин страстно тоскует по работе, по читателю. В письме к Белоголовому он пишет (23 июня 1884 года): "Вот уже два месяца слишком, как я ничего не пишу. Как на полфразе застала меня катастрофа, так и остановилось... Плохое мое положение, и вряд ли я из него выйду. Нечто подобное испытал я в 75 году, когда больной лежал в Бадене и поневоле бездействовал. Тогда я вышел из бездействия сильнее прежнего, но тогда были годы, а теперь -- другие. Да и журнал был свой собственный, а теперь -- какие-то особенные, куда и идти-то сомнительно". Но для Щедрина не писать -- все равно, что не жить; он чувствует себя точно выброшенным за борт жизни. 12 мая он пишет Кавелину: "Один ресурс у меня оставался -- это читатель. Признаться сказать, едва ли не его одного я искренно и горячо любил, с ним одним не стеснялся... Я даже убежден, что, если бы меня запереть наглухо, оставив в моем распоряжении только "читателя", я был бы вполне счастлив".
17 мая в письме к Боровиковскому он пишет: "Что касается до меня, то я покуда чувствую только повсеместную боль. Чувствую также, что я лишен возможности периодически беседовать с читателем, и эта боль всего сильнее". Анненкову 1 июля он пишет о том же. "Прошу Вас извинить, что я в письмах своих так часто говорю Вам о своем
литературном
горе. В сущности, тут заключалось для меня все, и я не знаю, зачем я буду дальше существовать и даже кому и на что я нужен".
Лейтмотив всех писем Щедрина за этот период -- это, как он выражается, его "литературное горе". Особенно его угнетает мысль о том, что придется работать в чуждых ему по духу органах. Елисееву, 15 июля, он пишет: "Не знаю, что ждет меня впереди. Положим, что я начну писать -- вопрос, где печататься... "Русская Мысль", -- но ведь это чистейшая окрошка. "Вестник Европы" -- тараканье кладбище". Но это "тараканье кладбище" готово, по выражению Щедрина, служить молебны, чтобы он о нем забыл. Щедрин никогда не переоценивал "Отечественных записок", но он понимал их общественное значение. В письме к Белоголовому от 27 июля он дает оценку журналу: "Он представлял собою дезинфектирующее начало в русской литературе и очищал ее от микробов и бакцил. Вы это качество оцените очень скоро, ибо и теперь читать русскую книгу все равно, что нюхать портки чичиковского Петрушки. Деревянный Стасюлевич... останется по прежнему деревянным, а "Русская Мысль", несмотря на добрые намерения, пребудет, по выражению Успенского, телятным вагоном, куда заперли всевозможных сборных телят и везут неведомо куда и неведомо зачем". Трудно дать более убийственную характеристику, и тем не менее приходилось добиваться возможности участвовать в этих "тараканьих кладбищах" и "телятных вагонах". Казалось, что с закрытием "Отечественных записок" Щедрину придется замолчать. Он отлично понимает, что такова цель и желание правительства, и видит, что струхнувшие умеренно-либеральные органы охотно пойдут в этом навстречу правительству. Но Щедрин чувствует, что писать нужно, и пробивает себе дорогу силой своего гения, огромным авторитетом, какой он приобрел в широких читательских кругах. Его участие в любом органе поднимает авторитет этого органа, увеличивает число его подписчиков, усиливает его моральный и материальный успех. И вот трусливый, "деревянный" Стасюлевич, редактор "Вестника Европы", и не менее осторожный редактор газеты "Русские ведомости", волнуясь и трепеща, соглашаются все же печатать произведения Щедрина. Разве не глубоко комичен тот факт, что сказка "Либерал", которая бьет не в бровь, а в глаз либерального редактора "Русских ведомостей" Соболевского, печатается именно в "Русских ведомостях", пролежав, правда, два месяца в портфеле редактора: Ведь плевок, полученный либералом в сказке, был плевком в самого редактора и ему подобных. Не соглашаясь со взглядами Щедрина, подвергая риску существование редактируемых ими органов, эти редакторы все же печатали все новые произведения Щедрина. Тут, конечно, действовало не политическое мужество, а голый расчет, так как спрос на журнал, со времени участия в нем Щедрина, все возрастал. Но страх все же был велик, и редакторы измучили Щедрина постоянными придирками, требуя изменений, сокращений, отказываясь печатать отдельные главы из целого цикла, отдельные статьи. Сказки, которые печатались в "Русских ведомостях", путешествовали без конца из Петербурга в Москву и обратно, и Щедрин не раз жалуется в письмах, что его измучили этими постоянными колебаниями и отказами.
Чего это ему стоило, видно, когда вчитаешься внимательно в его письма. Особенно ему трудно было решиться начать печататься в "Вестнике Европы". 17 ноября 1884 г. он пишет Михайловскому: "Я решился печататься в "Вестнике Европы" и отчасти в "Русских Ведомостях" -- больше идти некуда. Но, конечно, и в том и в другом месте я буду не более, как случайный сотрудник". Щедрину стыдно и больно работать в этих "тараканьих кладбищах", но выбора у него нет. Писать нужно. 22 ноября 1884 года он пишет Боровиковскому, иронизируя над своим положением: "Вот и я: мог бы быть редактором "Правительственного Вестника" или даже президентом Совета книгопечатания, но за дурное поведение осужден киснуть на Литейной и молить бога, за Стасюлевича, который
решается
печатать меня. Истинно бог еще не оставляет меня, посылая на помощь добрых людей. Вы не можете себе представить, как мне приятно, когда меня спрашивают: так вы
перешли
в "Вестник Европы"? -- Разумеется, перешел!"
Вынужденный работать в этом умеренном органе, "крашеном гробу", Щедрин нисколько не склонен скрывать от себя и других всю неприглядность этого факта. В письме к Боровиковскому, 15 янва