Рони-Старший Жозеф Анри
Этрусская любовь

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Amour Étrusque
    Перевод Е. Преображенской.
    Текст издания: журнал "Вестник иностранной литературы", 1912, No 5.
    Главы I--IV.


Рони Старший.
(Энакриос).

Этрусская любовь

С французского Е. Преображенской

0x01 graphic

Издание "Вестника Иностранной Литературы".
С.-ПЕТЕРБУРГ.

   
   Роман "Этрусская любовь" принадлежит перу известного французского писателя Рони Старшего. В этом произведении ярко выразилась горячая любовь автора к классическому миру, его образам и традициям. Место действия романа -- глухое этрусское селение в Кампаньи; время -- эпоха Веспасиана. Действующие лица этруски, во многом утратившие облик своих суровых предков эпохи лукумонов. В их нравах, обычаях и верованиях заметно сильное влияние наносных элементов из Рима, Греции и Востока. В смысле сюжета автор обнаруживает полнейшую новизну и оригинальность; в некоторых главах, как напр. "Праздник Манов", "Сокровенные боги", "В лесной чаще", он рисует такие картины, которые до сих пор еще не подвергались художественной обработке. Драма страсти к двум женщинам одновременно, разыгрывающаяся в душе героя и приводящая к роковой развязке, нарисована автором с замечательным мастерством.

Е. II.

КНИГА ПЕРВАЯ.

I.
Путник.

   Путник остановился на берегу обрамленного высоким тростником Волтурна.
   Наступал тот страшный час, когда стрекозы, спеша насладиться жизнью, поют дружным хором гимн Фебу. Черные тополи и дикие смоковницы млели под раскаленным, как гигантский очаг, небом; обширные пруды, одичалые и заглохшие, как в пору своего рождения из недр Хаоса, окутывали мирно дремавшую на земле Кампаньи Вейлу.
   Путник сбросил свою хламиду и повесил на сук свой поношенный пилос. В руках он держал посох из оливкового дерева, потертый от прикосновения рук многих поколений, и флейту, которую Пан извлек из лона мечтательной Сиринги.
   Путник в совершенстве владел волшебным даром звуков. Отплыв из Сиракуз на фокейской триреме, он брел из города в город, из селения в селение, мечтая достигнуть Рима. Он был молод, прекрасно сложен, подобно мужам Аргоса и Микен, гибок и строен, с сверкающим взором и черной, как смоль, волною кудрей. Душа его хранила драгоценные семена, заложенные в нее философами, аэдами и куртизанками. Но слепой Рок поглотил наследие отцов его, и он кормился лишь своим божественным даром.
   Сильная усталость мешала ему насладиться красотою ландшафта. За последнюю ночь, проведенную в убогом селении, он не смыкал глаз, и утренняя заря застала его уже на ногах.
   Перед его полузакрытыми очами пронеслось дивное и скорбное видение гибели его былого счастия на волнах неутомимого моря, несущего на лоне своем корабли Ливии, Малой Азии и Галлии.
   Тогда, в пору неистощимых богатств, ночи дышали для него всеми восторгами сладострастия; взор его попеременно тешился прелестями гетер и блеском разложенных на берегу товаров; и жизнь его катилась вперед, светлая п сверкающая, как серебристая струя реки.
   В дом Архимеда со всех стран земного шара лилось потоками золото, стекались: гости, рабы -- жертвы прихотей утонченной культуры, сладкоголосые риторы, софисты и драгоценнейшие создания искусства. Но в предначертанный судьбою час море поглотило все сокровища. Архимед вскрыл себе жилы, а сын отправился бродить бездомным странником по свету.
   На земле для пего уже не существовало никаких радостей. Его возмущало сознание необходимости тешить глупцов; с грустью принимал он подаяние за свой дар, испытывая бесконечное омерзение к животной грубости дающих.
   По мере того, как он приближался к Риму, сердце людей становилось жестче и слух -- грубее.
   Он с трудом находил себе приют.
   Чуждый лжи и изворотливости, он принужден был позвать все муки голода и покоить свои нежные, с атласистой кожей члены на голой земле.
   -- Гермес! -- вскричал он, -- коварный бог! Зачем не пришел ты ко мне на помощь!
   Глаза его наполнились слезами. он испытывал страдания, особенно тяжкие для пего, привыкшего к холе и роскоши. Ему грезился ряд маленьких, синих столов с нарезанным на них искусной рукою повара всевозможным мясом. он нехотя подносил куски к губам, с удовольствием вкушая лишь мясо, обильно приправленное едкими пряностями, залитое старым вином в замуравленных кувшинах. Но в настоящее время не фазаньи мозги и не сицилийские угри манили его к себе: он мечтал о сытной пище, о похлебке из бобов, овсяной поленте, толстых ломтях говядины.
   Страдать -- казалось ему унизительным. И он улыбался иронической улыбкой человека, проникшегося учением софистов. Мало-помалу усталость превозмогла голод; мысли смешались у него в голове, и он заснул.
   Когда он проснулся, кругом него уже ложились длинные тени. Вся страна словно переродилась. Какой-то новой, нежной красою веяло от вод Волтурна, от юной зелени лугов, от крошечных ключей, сбегавших с пригорков с журчаньем, заглушавшим хор стрекоз. Серебристая листва тополей уже начинала свою тихую музыку.
   И путник уже не чувствовал прежней физической разбитости, и на душе у него просветлело. Он окинул взором виноградники, оливковые рощи и рисовые поля, окаймлявшие светлое селение. Увидел горшечников, вращавших гончарный круг, расставлявших сосуды на солнце, и в самом центре их красное жерло полураскрытой ночи.
   Вейла славилась повсюду -- в Таренте, Капуе, Помпее, вплоть до далеких Сиракуз и островов Архипелага -- своими дивными сосудами художественной формы и тонкой живописи. В этих творениях сочетались эллинская красота, этрусская мудрость; наивная прелесть первобытных времен и тонкое изящество грядущих эпох упадка.
   II путник воскликнул:
   -- Дионисий, сын Архимеда приветствует вас; тебя, священная земля, и тебя, тихоструйный Волтурн! О! как сладко было бы забыться здесь, в мечтательной тени дерев! Но увы: сыны этого края, без сомнения, грубы и безжалостны!
   И сладкая истома объяла его. Она пробудила божественный дар. Он поднес флейту к устам своим и вдохнул в нее свои... восторги, молодость и душевные муки. И рожденные из звуков образы взлетели в высь и рассеялись подобно дождевой мошкаре.
   Дионисий ощутил в себе нечто жгучее и сладостное, нежное и могучее. Это была красота -- мать богов, тот океан, из недр которого вышла Афродита. Брызги божественной пены коснулись изгнанника. И он воспел нимфу Сирингу, преследуемую волосатым богом. Звуки флейты лились, мягкие и гармонические, как линии тела под ударами резца Праксителя, как стихи гомеровских созданий...
   И бремя жизни показалось ему менее тягостным, и муки голода менее жестокими... Дионисий понял великий смысл мифа об Орфее, усмирявшем самых страшных чудовищ.
   Он замолк, услышав какой-то дрожащий звук среди окружавшего его молчания.
   И вдруг зазвенел голос, нежнее флейты великого Пана, чистый, как родниковая вода, как кристалл.
   -- Да хранят Селена и Феб стопы твои, о путник, исторгающий дивные звуки. Да будет гостеприимен тебе всякий кров на пути твоем и радостна всякая встреча твоя!
   Он обернулся и увидел стоящую у колючей ограды девушку, еще хранившую отпечаток детства, красотою и благородством линий подобную статуе, с соблазнительной округлостью плеч и стана и лирообразными бедрами, ревниво скрытыми под складками одежды.
   Она напомнила Дионисию стройную Анадиомену, боготворимую в Сиракузах, в маленьком храме из зеленого мрамора.
   Стан ее облегала белая шерстяная стола; голову украшал венец черных с фиолетовым отливом волос, сверкавших, подобно темным волнам реки в мерцании звезд. В глазах ее отражались все красоты мира; широко раскрытые, они казались цвета Тирренского моря; полуопущенные ресницы придавали им еще большую таинственность и какую-то страшную прелесть...
   Некий бог, слетев с высот в заброшенное селение, отлил божественные формы; каждое движение девушки отражало красоту.
   Дионисий любовался нежными линиями щек, ротиком, на который снег и пламя наложили свои краски; атласной шеей, грациозно изгибавшейся при повороте головы, молодой грудью, плавно колыхавшейся под столой при каждом вздохе. Дивный образ зачаровал путника, сковал все его члены. Сердце его трепетало, но не трепетом сладострастия, а восторгами художника. Он знал, что ни одна из пленительных гетер, прп- везенных на кораблях отца его, не могла сравниться с этим созданием божественного резца.
   Наконец он прервал молчание.
   -- Твои слова принесут мне счастие, о юная дева; ибо красота -- благодетельный гений. Ее мольбам внимают боги. Отныне путь мой кажется мне менее тягостным, будущее более светлым!
   Она улыбнулась; и в чертах ее мелькнуло что-то детское. Затем с простодушным любопытством она спросила:
   -- Откуда ты?
   Он поспешил ответить, горя нетерпением предстать пред ней в настоящем свете:
   -- Я родом из Сиракуз. У отца моего были корабли на море, нагруженные оливковым маслом, хлебом и черными винами. Пучина все поглотила. Я направляюсь в Рим, где рассчитываю найти применение своему искусству. Без сомнения, путь кажется мне особенно тяжелым лишь потому, что я привык жить не нуждаясь. Но я поборю себя.
   Она поспешно отвечала:
   -- Я -- Дэва, внучка Тарао, главного гончарного мастера в Вейле, изделия которой славятся повсюду, вплоть до самых Сиракуз. Наше селение гостеприимно. Если ты ищешь приюта, ступай в дом, виднеющийся за стеною Предков. Твоими дивными звуками ты пленишь душу Тарао. Нет человека на земле, более восприимчивого к вещаниям божества.
   Светлая радость охватила все существо Дионисия. Сверкающий взор его обволакивал Дэву. Ему казалось невозможным миновать это селение:
   -- Я послушаюсь, -- прошептал он, -- призыва этого нежного голоса.
   -- Ступай, -- повторила она. -- Надеюсь, за вечерней трапезой ты снова споешь то, что пел тростникам Волтурна.
   И сказав это, она убежала. Он услышал топот крошечных сандалий и шелест столы о ветви оливковых дерев. Затем на повороте дороги стройная фигурка исчезла.
   И Дионисий познал сладкие надежды Язона у врат сада Гесперид.
   Дионисий пересек луг, покрытый травою и синими виноградниками. Он очутился перед стеною Предков, двухтысячелетней давности, сооруженной из каррарских глыб, нагроможденных по образу циклопических построек. Оттуда открывался вид на селение. В янтарных лучах светила, на фоне длинных фиолетовых теней оливковые и сосновые рощи, рисовые поля, виноградники, волы Кампаньи, дремлющие в лугах, жилища людей -- вся эта картина являлась прообразом счастия.
   Дома и хижины лишь наполовину выглядывали из-за зеленой ограды девственных виноградников и гигантских сикомор. Почти все они были из вулканических камней, лавы и базальта, извлеченных из почвы, которую в течение двадцати тысяч лет сотрясали грозные подземные огни. Иные хижины были слеплены из раковин, родившихся в незапамятные времена, за много веков до человека.
   Среди виноградников, перед тенистыми фасадами домов, в густой чаще ветвей мелькали вращающиеся гончарные круги, формы для отливки сосудов, кисти, наводящие черный лак.
   На одном из пригорков группа девушек разрисовывала сосуды. С великим тщанием воспроизводили они концом стиля игры фавнов, сельские идиллии или же просто ласкающие взор линии.
   Все они казались воплощением грации в своих легких столах, в ореоле виноградных лоз, скрывавших их наполовину.
   Одна из них, опираясь босою ногой на треножник и опустив голову, с которой ниспадала волна волос, с наивным бесстыдством обнажала беломраморную грудь.
   Дионисий обогнул стену и предстал пред девушками. И тотчас поднялись склоненные лица, лица этрусков с мечтательным взором, сроднившиеся с этой землею за много веков до основания Рима. Боязливо-осторожные, проникнутые вековыми мрачными суевериями, эти люди не улыбались чужеземцу. Напротив: их взор словно гнал его прочь. В этом взоре, казалось, еще жило воспоминание о страданиях предков; в их памяти были еще свежи легенды родной страны, где Риму не удалось, как повсюду, рассеять жителей, осквернить гробницы, вырвать с корнем вековые заветы.
   Пред взором Дионисия предстал дом, спрятанный в тени девственных виноградников и столетних оливковых дерев.
   Он был построен из известкового камня и белого кремня Тарквиний. На глыбе над дверью виднелось изображение давно забытого этрусского бога, научившего людей искусству месить глину. С тихим журчаньем струилась вода в двух бассейнах.
   Юноши и девушки, сидя перед широко раскрытым отверстием печи, мяли красную и синюю глину, лепили светильники, урны, чаши или человеческие фигуры.
   Высокого роста плешивый старик наблюдал за работающими. Все в нем обличало страстный темперамент. Он порицал и хвалил с юношеским жаром.
   Яркое пламя вспыхивало порою в его впалых очах; его изборожденное морщинами лицо с бескровными губами говорило о душевной молодости, о жажде жизни.
   Тяжкое бремя годов не согнуло его стана.
   Дионисий окинул его боязливым взором, ибо снова к нему вернулось чувство голода, желание покоя, мирной трапезы среди людей, не столь грубых, как те, что встречались ему на пути.
   Медленным движением поднес он флейту к устам своим и заиграл гимн безжалостному морю и грозному Посейдону.
   При этих звуках старец замер на месте и весь превратился в слух. Лицо его не выражало ни радости, ни гнева, но лишь глубокое внимание. Когда жалобный вопль сиринги утонул в прозрачной синеве небес, он воскликнул:
   -- Клянусь милосердными богами, чужеземец, ты воскресил предо мной запыленные дороги Аттики и светлые вечера Агоры! Ты достоин хвалы мудрецов! Скажи мне, откуда ты и кто был твоим наставником, ибо, несомненно, судьба наградила его великим даром.
   Дионисий отвечал:
   -- Имя мое Дионисий, и я родом из Сиракуз. Отец мой Архимед владел кораблями на море. Но море поглотило его богатства, а кредиторы его оказались неумолимее самого моря. Много великих мастеров учило меня искусству звуков. Теперь я иду в Риме, где кипит жизнь.
   -- Она кипит там, но она не легка! -- отвечал старец.
   Он направился к дверям дома, улыбаясь нахлынувшим воспоминаниям. Ему было приятно сознание, что Дионисий не безыменный бродяга, ибо он мечтал поделиться с ним тем, что годами накоплялось в душе его, и что, ввиду преклонных лет, мучительно хотелось высказать. И воображение рисовало ему вечер, проведенный в жаркой беседе с гостем, внимательно прислушивающимся к словам его.
   Он спросил с жадным любопытством по-гречески:
   -- Ты знавал, без сомнения, в Сиракузах художников, риторов и софистов?
   -- Архимед питал к ним большую склонность, -- отвечал сицилиец. -- С детских лет я уже наслаждался их обществом.
   Он произнес эти слова не без умысла. Ему была знакома страсть пожилых людей произносить речи, и особенное предпочтение, оказываемое ими людям, слушающим и понимающим их.
   Он угадывал, что этот старец много странствовал по свету и имел что порассказать.
   -- Мне нечего заверять тебя, Дионисии, в моей готовности усладить твое пребывание в Вейле. Избранникам богов подобает встречать самое широкое гостеприимство... Я угощу тебя вином из Капуи; щукой из Дольсенского озера, дроздами из моих виноградников. Имя мое -- Тарао. Я -- потомок древнего рода Разеннов, принесенного в жертву волей рока величию Рима. Отцы мои боролись многие века. Кровь, текущая в моих жилах, кровь последнего лукумона, павшего под ударами копья легионера. Он умер победителем: в течение десяти лет гремел он грозою, укрываясь в лесах, куда консулы не отваживались посылать войска. -- Речь старца лилась плавно, приятно лаская слух. Последние слова он произнес особенно нежным, задушевным тоном: -- Я прошел всю Элладу с ее бесчисленными городами, я видел боговдохновенных ваятелей Коринфа и беломраморных Афин. В душе моей горит искра их пламени; и здесь, в царстве глины, я неизменно боготворю Красоту, вечную и неувядаемую.
   Во время этой беседы девушки и дети мало-по-палу все удалились. Горшечники-мужчины прервали работу, а женщины, блистая золотыми и серебряными нитями в роскошных волосах, стали стекаться отовсюду, движимые присущим их полу любопытством; их сопровождали огромные короткошерстные собаки разеннской породы, безобидные днем, но страшные, как дикие звери, для одинокого путника ночью.
   Мужчины еще дичились, но женщины и девушки уже проявляли благосклонность к волоокому сицилийцу, сложенному, как молодой бог. Дети же сокрушали о том, что не могут, согласно обычаю, забросать чужеземца камнями.
   Самые юные из них вознаграждали себя тем, что кривлялись, проделывали всевозможные угрожающие жесты и исподтишка науськивали страшных собак.
   Старец, взглянув на тень гномона перед зданием мастерской, воскликнул:
   -- Уже шестнадцатый час!.. Пора идти совершать вечернюю трапезу, юноша... Кроме тебя у меня есть еще трое сотрапезников, одинаково приятных моему сердцу.
   Жилище главного гончарного мастера Тарао стояло на высоте четырех стадий над рекою на вершине живописного холма, в царстве света и воздуха.
   Дом был четырехугольной формы с остроконечной кровлей и двумя навесами, бросавшими длинную тень. Деревянная крыша поддерживалась столбами; стройные колонны украшали балкон из соснового дерева, где обитатели дома вкушали сладость вечерней прохлады. Свет и воздух проникали в жилище через низкое широкое окно с трельяжем. Терраса, обсаженная травами и пахучими цветами, по поводу которых молва гласила: "Кампанья шлет из недр своих больше благовоний, нежели другие страны масла", отделяла дом от оливковой рощи, плантаций роз и фиговых пальм из Карфагена.
   Сикоморы, вековые сосны и девственные виноградники бросали благодатную тень на обитель гончарного мастера. За ними виднелись: сверкающая серебряной чешуей река; бледные равнины; леса и фиолетовые горы, теряющиеся в лучезарной дали, цвета океана.
   -- Здесь, -- промолвил старец, -- прожили пять поколений моих предков, здесь же жили и те люди, увы, что последовали за мною. Мне сладко думать, что здесь закроются и мои глаза.
   Он отворил дверь под одним из навесов. Небольшие сени вели в атриум. Это была обширная комната, расписанная желтой и синей краской, затянутая пурпурными тканями п партенопейскими коврами, украшенная разноцветной эмалью, вазами, обожженными в печах Вейлы, и резными столами из Коринфа и Неаполиса.
   Возле очага, в нише и на консолях, виднелась семья богов -- пенатов, молодых и старых; и среди них выделялась непристойная фигура божка с чешуйчатыми руками и кривыми ногами, ветхая- и растрескавшаяся, такой грубой выделки, что, несомненно, ее происхождение восходило к далеким временам первых горшечников.
   Дионисий сел на груду пепла и воскликнул:
   -- Да благословят Пенаты тебя и твое потомство, почтенный домовладыка, да вознаградят они тебя сторицей за радушный прием путника!
   -- Благопожелания гостя особенно ценны и дороги; боги не преминет внять им.
   Он вышел через низкую дверь. Дионисий медленно зашагал по атриуму. И ему казалось, что он свершает великое странствование по бездонной реке Времен. Люди давно минувших веков жили и действовали среди окружавших его предметов.
   Вот это оружие держали они в руках своих, стоя в рядах легионов, в пути, среди опасности и на охоте; за этими столами из слоновой кости и лимонного дерева вкушали они пищу; на этих креслах и постелях нежили они свои члены, закутанные в шкуры зверей и пурпуровые ткани; здесь любовались они древними, наивной выделки сосудами: аттическими чашами, поставцами с инкрустацией из меди, слоновой кости и янтаря; здесь грезили они о дальних странствованиях, смертельных опасностях и райских садах, воспроизведенных на стенах атриума.
   И Дионисий снова увидел отчий дом и богатство предков, рассеянное по белу свету.
   Он вздохнул: он понял, что "вчера" столь же далеко от пего, как и целое столетие и как молодость, полная воспоминаний о былом. О! благоухающие фонтаны, боги из сиенита и пароса в роще розовых лавров; крошечные нимфы, сверкающие алмазами при блеске факелов; золотые яблоки, обвивающие стан сатиров...
   Скрип двери и тихий голос женщины прервали его мечтания:
   -- Вода в бассейне уже горяча, о путник! -- Дионисий последовал за рабыней и впервые с той поры, как он отплыл на фокейской триреме, вкусил прелесть теплой ванны, покоящей усталые члены и вливающей в душу тихую отраду.

II.
Трапеза

   Сотрапезники кончали есть яйца и готовились приступить к закускам; в эту минуту Фезий, пятидесятилетний мужчина, подняв увенчанную ирисами голову, произнес:
   -- Я утверждаю, что империя погибнет под бременем своих законов и налогов. Они держат каждого гражданина в тисках, и скоро нельзя будет необдуманно и безнаказанно сделать пи одного движения. Легче счесть светила на небе, чем все издаваемые указы, и постичь капризы погоды, нежели причуды фиска!
   Он говорил в сильном раздражении, ибо был несметно богат и опасался путешествия Веспасиана в Кампанью. Алчный император, обладавший искусством выжимать последние соки из своих подданных, не упускал случая, при проезде через какую бы то ни было область, найти в ней новую статью для обложения.
   Полулежа на скамьях, гончарный мастер, Дионисий, Вимний -- торговец маслом, и Олей -- жрец Дианы Этрусской внимали Фезию в молчании. Дэва улыбалась собственным мыслям.
   -- Где же, наконец, истина? -- произнес Тарао. -- Чрезмерное обилие законов и налогов ослабляет население, или же его собственная слабость создает эти законы и налоги? Всякий молодой народ отверг бы эти оковы, и никакая сила не в состоянии была бы наложить их. Но старое племя жаждет этих оков и основывает на них свое благополучие,
   -- Что до меня касается, то я не имею ни малейшего желания вверять свой капитал фиску, -- возразил Фезий. -- Я гораздо более спокоен за своп червонцы, когда они лежат в моих сундуках, чем в казенных.
   Жрец Дианы Этрусской поднял свое веселое, лоснящееся от вкусной еды лицо и произнес:
   Казна пожинает для вашей же братии, Фезий! Лавки твои не ломились бы от обилия товаров, если бы Веспасиан не обработал бы так Кампанью. -- Он проглотил анчоус, наложенный на ломоть маринованной репы, и со вздохом продолжал: -- Поистине, ты любишь печаловаться напрасно на судьбу свою, Фезий; меж тем тебе подобало бы прославлять богов и искать их благосклонности. Что стоит принести поросенка или жирную овцу в жертву тому, кто может воздать тебе за них сторицею?
   И, говоря эти слова, он кинул взор сначала на Фезия, потом на Вимпия, торговца маслом. Оба опустили глаза, недовольные и смущенные.
   -- Но, -- возразил наконец Фезий -- разве я ни возложил на алтарь твой белого ягненка в майские ноны?
   -- А я принес двух голубиц и козленка, -- добавил торговец маслом.
   -- Сундуки ваши отяжелели бы еще более, -- отвечал Олей, -- если б вы возобновили свое скромное приношение.
   Старый Тарао, желая избавить гостей своих от подобных предложений, вмешался в беседу:
   -- Досточтимый служитель богов, -- произнес он, -- что скажешь ты про эти улитки. -- Это были гигантские улитки, откормленные хлебом, вином и фигами. Гончарный мастер стал восхвалять их достоинства. -- Я достаю их из парков Туллия Альбия, который рассылает их повсюду: в Неаполис и даже в Рим. Туллий умеет уничтожать в них едкий вкус, портящий их очаровательное мясо.
   -- Скоро вся вселенная очутится на столах, -- заметил Фезий, -- нет такой пучины или скалы, которые могли бы уберечь обитателя земли или воды от людского обжорства.
   -- А разве было бы справедливее, если бы одно животное, предпочтительно перед другими, избегло этой участи? Я преклонюсь пред искусством, сумевшим превратить грубую потребность в утонченное наслаждение.
   Олей ел молча, но с такой похотливостью во взоре, что невольно разжигал в своих сотрапезниках жадность.
   Он ограничился замечанием:
   -- Твои улитки бесподобны, Тарао. Честь и слава твоей изобретательности и твоему вкусу. Кулинария -- подательница счастия; она одна доставляет ничем невозмутимые радости.
   И он с сладострастным выражением в лице поднес ко рту улитку, смоченную в рассоле.
   -- Невозмутимые радости -- повторил Тарао, -- да, невозмутимые, но потому только невозмутимые, что они просты, несмотря на всю их утонченность. Такова же и любовь, когда она имеет в виду лишь продолжение рода. Но радости, даруемые красотою и великой любовью, всегда таят в себе семена страдания. Эти чувства выше человеческого восприятия. Человек может вкусить их лишь отчасти: их безграничность недоступна ему.
   -- Слова твои справедливы, -- заметил Дионисий, -- но страдания. причиняемые красотою, так сладки, что человек, познавший их, является обладателем высшего блага на земле.
   -- Отсюда я заключаю, что эти страдания -- дар божества, -- присовокупил гончарный мастер. -- Необходимо проникнуться высшей силой, чтобы любить страдания.
   В этот момент подали щуку.
   Колоссальной величины рыба лежала среди ароматических трав, окруженная бордюром из зеленой тины, на большом красном блюде, расписанном изображениями угрей и дельфинов. Сквозь полуоткрытую пасть виднелись крошечные, страшной остроты зубы; все туловище рыбы обличало силу, хищность и прожорливость. Олей, с нежной улыбкой на устах, обратился к ней с речью:
   -- Привет тебе, владычица Дольсенского озера! Недаром поглотила ты бесчисленное количество карпов и налимов: тебе суждено было предстать во всей славе за нашей трапезой.
   И он жадно пожирал взором бледное мясо, которое разрезал Тарао. Фезий добавил:
   -- О, зачем отвратительная старость препятствует мне еще раз метнуть острогу под светлые воды реки! Как прекрасна жизнь, Тарао, когда мчишься в челне, несомом утренним ветром, и кровь бурлит в жилах, сильней сицилийского вина!
   -- Увы! -- вздохнул гончарный мастер, -- ты не насчитываешь на своем веку и одиннадцати люстров. Ты молод, Фезий. Жалобный привет жизни новорожденного младенца еще не раздавался из уст твоих в ту пору, когда я, двадцатилетним юношей, уже плавал на многопарусных судах. Уже мне ведомы были прелести ночи на рокочущем море; острова и берега чуждых стран, обвеянные благовониями Архипелага... Но ничто не могло и не может сравниться с счастием лицезрения божественных Афин. Оно -- смысл всего, на свете, ибо стремиться к красоте и посвятить ей всю жизнь -- вот назначение человека. Красота -- матерь богов и людей. В ней находят оправдание зло, несправедливость и страдания; без нее они превратили бы каждый вздох наш в невыносимую пытку.
   Так старый Тарао всякий раз неуклонно возвращался к своей мысли. Олей молча слушал его, орошая черным вином нежное мясо щуки, но Фезий счел нужным возразить:
   -- Нет, -- произнес он, -- не красота, а истина и справедливость управляют миром и дают смысл всему. Мир так же, как и люди, подчиняется законам. Красота в мире -- простая случайность. Всюду царит безобразие: в пучинах морей, в небесных грозах, в лицах людей. Подобно тому как из тысячи женщин не найдется и одной красавицы, так и среди целой массы вещей не найдется и одного красивого предмета. Я люблю красоту, но лишь как свежий плод, затерянный в множестве гнилых.
   -- Это не верно, -- вмешался Дионисий. -- Несправедливость всюду берет верх над справедливостью; добро -- хрупкий младенец рядом с гигантом -- злом. Но красота царит везде. Надо лишь уметь найти ее. Она таится в страдании; Лукреций видел ее в бешеных порывах бури. Если чудовища пучин кажутся вам безобразными, то лишь потому, что их телосложение пугает нас при первом взгляде. Но, всмотревшись пристальнее, мы обнаруживаем в них своеобразную прелесть. Жизнь -- тяжелое бремя, по она так прекрасна, что мы не в силах постичь всю безграничность красоты ее. То, что мы называем безобразием, есть лишь меньшая степень красоты!
   -- Вот слова, достойные поистине хвалы! -- воскликнул гончарный мастер. -- Человек, мыслящий так, жил не даром!
   Подали молодого жареного петуха, обложенного дроздами, издававшими пряный: аромат. Преисполненный восторженного умиления, жрец вскричал:
   -- Поистине, красота царит повсюду, юноша! Я утверждаю, что она столь же очевидна в этих жареных дроздах, как и в теле прекрасной женщины.
   Меж тем надвигались сумерки. Сквозь окно и полу растворенную дверь струилось волшебное дыхание морского ветерка. Небосклон вспыхивал мимолетными зарницами, окрашивался в бирюзовые и розовато-фиолетовые цвета. Жалобный вздох умиравшего дня навевал тихую грусть на сидевших у стола людей.
   Но вот Дэва встала. Несколько мгновений она стояла неподвижно во всей неотразимой прелести своей полудетской красы. Лучи заходящего светила обволакивали ее таинственной красной пеленою. Она была живым воплощением всесильной, торжествующей Плоти, зажигающей смертельный огонь вожделений в душе человека.
   И сотрапезники с тайной горечью взирали на нее, меж тем, как целая буря желаний клокотала в душе Дионисия.
   
   Она прошла через комнату прямо на террасу и, лишь только величественное солнце закатилось за горизонтом, -- ударила в огромный глиняный колокол, вылепленный самим Тарао для своего дома, и запела:
   
   О, ты, скиталец по вселенной,
   Гроза подземной мглы;
   Ты, яркий светоч, воспылавший
   Веленьем властным божества
   Из недр грозного хаоса!
   Пурпурный диск твой -- кровь земли;
   В ней все живущее омылось
   В час рожденья своего;
   И в ней застынет в час кончины...
   
   При звуках песни все погрузились в мечтания.
   Когда молодая девушка удалилась, Тарао приказал подать запечатанные кувшины вина и сказал, обращаясь к Дионисию;
   -- Это песнь древних этрусков. Они поклонялись первобытным божествам, неведомым, тайно действующим силам природы. В их представлениях эти таинственные силы не облекались в определенные образы. Это не были отдельные существа, а хаотические массы. Они чтили богов грозной Ночи и передали в наследство римлянам "сокровенных" богов, Пенатов, Ларов и Манов. -- Нахлынувшая волна горестных дум омрачила чело его и затуманила взор. Помолчав он добавил: -- Наше племя не исчезнет с лица земли. Оно завещает миру красоту, которую лелеяло в себе. Я вижу, как эта красота рождается в грядущие века и достигает пышного расцвета, как в божественной Элладе. Над бездыханным трупом Рима, угасшего, не оставив в наследие римского искусства, побежденные сыны этрусков сплетут бессмертный венец красоты.
   Они выпили старого, живительного вина.
   Лик Гекаты уже вырисовывался на горизонте.
   Через отворенную дверь богиня лила лучи свои, мешавшиеся с отблеском глиняных светильников.
   -- Выйдем вкусить прохлады, -- предложил жрец, чувствовавший прилив крови к вискам.
   Старый Тарао, заручившись согласием других сотрапезников, приказал наполнить кубки вином и произнес:
   -- Мы дойдем до стены предков. Феб расточает свои чары по дорогам. -- И с этими словами он повел своих гостей на террасу.
   Земля Кампаньи слала свое благоухание в высь, навстречу звездам. Необычайная прозрачность воздуха сливала картины далекого горизонта с окружающими предметами. Четыре человеческие фигуры мерно шагали вслед за своими тенями, ложившимися резким пятном на белой дороге и норию мешавшимися с тенью дерев и кустарников.
   -- Луна, -- заметил Фезий, -- враг коней. Ее лик приводит их в трепет.
   -- Она также возбуждающе действует и на собак, -- сказал Олей, -- но они, по-видимому, превозмогают свой страх.
   -- А может-быть, -- возразил Фезий, -- они чтут луну; они служат ей на охоте.
   -- Лупа -- друг слонов, -- произнес Тарао. -- В Ливии они каждый месяц во время новолуния спускаются к берегам рек. Слоны боготворят лупу и приносят ей в жертву длинные прутья, которые бросают на поверхность вод навстречу ее лику.
   -- Луна -- страшное светило, -- промолвил Дионисий. -- Недаром она влечет за собою безумие, вызывает лихорадку, причиняет слепоту.
   -- Страшная для людей, она кажется весьма привлекательной обезьянам. Они тоскуют, когда луна убывает, и радуются ее возрождению.
   Они подошли к стене предков. Вершина холма была бела, как морская пена. Внизу виднелось спящее в роще оливковых дерев селение.
   Светлые блики вспыхивали на бледных стенах, на цветах, на поверхности вод, и таинственные ароматы струились в ночном воздухе. Царила сладостная и вместе с тем грустная тишина, исполненная тоски по бесконечном, жажды смерти томления неудовлетворенных желаний...
   -- Очаруй ночь, -- сказал старый Тарао. -- Ты увидишь, Дионисий, как из объятий сна восстанет жизнь и ликованье.
   И полились в ночном воздухе исторгнутые из флейты сицилийца быстрые звуки... Словно порхая друг за другом с ветки на ветку, они пропадали где-то в глубине сада.
   Прошло несколько моментов, и тишина ничем не нарушалась. Казалось, будто звенит голос легкокрылого бога, пролетавшего на лунном луче. Но вот, мало-помалу, двери домов стали раскрываться; по какие-то тени замелькали среди виноградников; легкий топот шагов раздался среди безмолвия. на холме появились сначала женщины, а затем сумрачные мужчины, лица которых постепенно озарялись улыбкой, обнажавшей их белоснежные зубы. Жаждой наслаждения, ненасытной любовью к жизни веяло от этих существ, взлелеянных под благоуханным солнцем Кампаньи.
   Но вот, Дионисий заиграл медленный и плавный танец, который знали все народы от Рима до далекой Сирии. Одна из женщин стала раскачиваться в такт мелодии, за ней другая, третья, а там и дети с громкими восклицаниями закружились на месте. Зрители подпевали флейте, сначала глухо, потом все громче и громче. И среди ночной тиши голоса этих рожденных для сладких звуков людей сливались в стройный хор, достойный воспеть славу Приама или великого Атрида.
   Народ оживился. Восторженная радость бытия разливалась по лицам, словно светлая вода ручейков по горным кручам в апреле. Все говорило о сынах племени, созданного для искусства и чувственных наслаждений, боготворящего красоту форм, легко воспламеняющегося в массе...
   В сердцах людей этих горел огонь Эроса, вечного обитателя этих насыщенных благовониями земель. Смуглолицые мужчины льнули к стройным, с черными, как смоль, волосами женщинам.
   Чей-то голос воскликнул:
   -- Танец арквиний!
   Это был этрусский танец, исполняемый только в деревнях. Танцующие, то переплетаясь цепью, то образуя хороводы, сталкивались и разбегались, подобно волнам моря. Этот танец восходил к далеким временам славы и величия Разеннов и не распространялся за пределами этого племени; следы его встречались также в вакханалиях. Это был сладострастный, сложный и бесконечно разнообразный танец. Он требовал тонкого музыкального слуха и горячего темперамента.
   Дионисий за время своего странствования выучился заунывному мотиву этого танца.
   -- Ах! -вскричал Тарао, лишь только сицилиец заиграл, -- мне чудится голос моего предка Фарнфея. Душа звуков обитает в тебе, о странник из Сиракуз!
   Народ громкими восклицаниями приветствовал эту похвалу. Но вот из толпы выделилась женщина, сопровождаемая хромым стариком. Ее блистающее красою лицо затмевало прелести всех остальных.
   Она улыбнулась Дионисию, потом звучным, чистым, как серебряный колокольчик, ласкающим голосом стала вторить тончайшим переливам флейты.
   И в ту же минуту вся толпа, словно повинуясь непреодолимому инстинкту, в полголоса подхватила напев... И чудилось, будто какое-то древнее этрусское племя поет на заре веков торжественный гимн своей еще не омраченной славе и божественной Плоти.
   Пляска, все продолжалась: медленная, плавная, но полная огня. Мужчины и женщины сталкивались друг с другом; тела их тесно соприкасались, охваченные непреодолимым, томительным желанием...
   Дионисий не видел никого, кроме женщины, певшей рядом с ним упоительным, проникающим в душу голосом. Все в ней, даже тень ее, было прекрасно. Лицо ее, обращенное, смотря по повороту головы, то к ночному светилу, то во мрак, казалось сотканным из серебристых нитей, из лепестков жасмина. Глаза ее, изменчивые, как воды реки ночью, при блеске звезд и под свинцовым покровом туч, переливали всевозможными оттенками красок. Уста ее улыбались какой-то загадочной улыбкой, отражавшей и страсть, и светлые грезы, и ядовитый сарказм, и сладкие томления; ее красная стола, ниспадавшая большими, тяжелыми складками, придавала какой-то огненный, зловещий оттенок ее рыжим, как грива львицы, волосам.
   Величественная краса этой женщины сливалась в воображении Дионисия с грациозным обликом Дэвы. Это был перл, блиставший в глуши убогого селенья, подобно храму или славному оракулу в пустыне.
   -- Клянусь Кипридой! -- мысленно говорил он себе, оглашая ночную тишь звуками древней песни, -- поистине, земля, создавшая два таких образа, -- обитель богов! Ни Сиракузы, ни Неаполис не рождали ничего подобного в стенах своих!
   Этрусский танец; пестрая волна синих, зеленых, желтых и красных одежд, -- туник, стол и хитонов, -- переплетающихся друг с другом на подобие разноцветных струй реки; мерное колыханье тяжелых причесок, усеянных спиралями блестящих нитей, золотыми и серебряными булавками, -- все это придавало особую прелесть и таинственность молодой женщине, окутанной пурпуровым покрывалом.
   Меж тем флейта смолкла. Разгоряченная толпа жаждала снова пляски; она готова была плясать всю ночь. Эти сухощавые и мрачные люди, казалось, пылали. В очах их горела жажда наслаждений. Женщины, словно расцвели красою: тела их стали еще прекраснее, движения еще пленительнее, дыханием Эроса веяло от них.
   И вот, вся толпа вдруг заговорила, и полились слова быстрые, живые, горячие. Слова перелетали из уст в уста, еще сильнее возбуждая и волнуя толпу.
   Внезапно гончарный мастер, положив руку на плечо Дионисия, произнес:
   -- Пора, гость мой, вручить себя легкокрылым богам сна.
   Дионисий, бросив украдкой взгляд на молодую певицу, последовал за старцем по глинистой дороге. Помолчав, он спросил его:
   -- Кто эта прекрасная женщина? Она была бы достойным украшением дворца Цезаря?
   -- Это умбрийка, -- отвечал Тарао, как бы нехотя. -- Она -- рабыня этого старого, хромого, как Вулкан, богача, который давно уже не может вкушать ласк ее. Это -- противное божественным законам явление. Поругание красоты. Из всех кощунственных деяний я не знаю более кощунственного!.. -- Некоторое время они шли в молчании, потом старец снова заговорил: -- Природа и боги никогда не создавали ничего совершеннее мужчины и женщины, гармонично сложенных. Возмутительно то, что эта красота не обеспечивает им среди им подобных свободы и почета, достойных полубогов. Рассудок мой не может примириться с этим.
   Издалека доносилось пение запоздалых вейлийцев. Благословенная Кампанья слала свое благовонное дыхание навстречу звездам.
   Волтурн сверкал тихим блеском среди склоненных над ним камышей, ив и черных тополей. Два шагавших по дороге путника невольно поддавались очарованию переживаемого часа, и уста этрусского старца тихо шептали слова Вергилия:
   
   Qualis in Eurotae ripis, aut per juga Cynthi
   Exercet Diana chores...
   [О хороводах, которые ведет Диана
   На берегах Эврота и на вершинах Кинфа...]

III.
Приют

   Вейла рано пробуждалась от сна. Главная работа производилась в ней в часы прохлады -- утром и с наступлением сумерек.
   Никакой уголок земного шара, от Рима до Неаполиса, не являл столь пленительной картины полного счастия. Ибо селение соединяло в себе все: прелесть художественных изделий, плодородие земли, красу садов, и не знало губительной нищеты.
   Десять поколений художников вдохнули в сынов его жажду красоты, избавив их от сопряженных с ней страданий. Заработок горшечников не позволял роскоши внедриться в их среду; и этот полный жизни народ жадно наслаждался плодами земли своей, ее благовониями, ее безоблачным небом, неотразимыми прелестями ее женщин.
   Дионисий встал утром по зову Тарао.
   На крошечном синем столе, с резными ножками, стоявшем на террасе, лежал хлеб из Пиценума, молоко и фиги.
   Гончарный мастер и Дэва ждали гостя.
   Утренний ветерок, напоенный речными испарениями, пробегал легкой струей по саду, колыхая девственные виноградники. На травах еще сверкали свежие капли росы, и солнце мало-помалу жадно глотало их. Дети в ярких одеждах, курицы, гуси и поросята бегали вокруг хижин при громком лае собак. Холмы одевались прозрачной алой кисеею; розовые огни вспыхивали на далеком горизонте. Равнина, по ту сторону реки, усеянная сикоморами, и соснами, устланная золотистыми нивами и белыми извилистыми дорогами, на которых пестрели хижины из белого камня и голубой глины, убегала в бесконечную даль, обрамленную белоснежными зубцами гор.
   Божественная красота дочери Тарао превращала этот сельский ландшафт в райскую обитель.
   На ней была бирюзового цвета стола, великолепно оттенявшая ее перламутровое тело. Ее длинные волосы, небрежно скрученные, сверкали синевато-фиолетовыми переливами.
   Отражения неба, виноградников, туники и волос, играя на тонкой шее, ежеминутно меняли краски божественного тела. Руки ее, полуобнаженные, еще хранили влажные следы омовения; от нее веяло благовониями ириса, роз и молодости, и это благовоние, казалось, было нераздельной принадлежностью каждого ее движения. Дионисий восхищался грациозными линиями тела, от круглых плеч до колен; жадный взор его упивался дивными очертаниями груди, стана и бедер, колыхавшимися плавно п гармонично, как звуки сладкогласной лиры в воздухе.
   -- Ave! Путник из Сиракуз, -- приветствовал его гончарный мастер. -- Надеюсь, боги блюли сон твой?
   -- Они превратили его в волшебные грезы, -- отвечал Дионисий. -- Да будет благословен домовладыка, которому я обязан этим сладким покоем: он заставил меня забыть все былые горести.
   Дэва с небесной улыбкой на устах подала молоко, мед и хлеб. И они приступили втроем к благоухающей трапезе.
   Тарао то погружался в раздумье, то разглядывал окружающий ландшафт.
   Насладившись разнообразием картин природы, он произнес:
   -- Эта река с ее деревьями, равнина и холмы, они все те же, какими созерцал я их каждое утро в течение долгих лет моей жизни. Я глядел на них и не мог наглядеться. И я чувствовал, что вечно открываю в них все новое и новое. Мир представляется нам таким или иным, сообразно нашему возрасту. Мы сами его истинное мерило.
   Но для Дионисия весь мир в данную минуту воплощался в очаровательной девушке, лакомившейся хлебом из Пиценума, обмакнутым в мед. Она смеялась, словно упиваясь радостью жизни.
   Вдруг она сказала:
   -- Как прекрасно утро, мед, хлеб и молоко!
   Слова эти, подобно магическому заклинанию, сообщили особую прелесть трапезе.
   -- Да, -- отвечал Дионисий, -- эти благословенные яства особенно сладки на заре жизни.
   Сам он с какой-то лихорадочной поспешностью наслаждался ими, он чувствовал прилив неизъяснимого блаженства в груди своей. Ему казалось, что он один из тех гонимых из края в край странников древности, которые наконец нашли Навзикаю и славного царя Алкиноя. И его сильнее охватывала жажда остаться здесь, в этой бухте Волтурна, превратившей равнину Кампаньи в зеленый остров. Помолчав, он проговорил:
   -- Эта страна, -- волшебный край, почтенный старец! Тому, кто раз узнал ее, не легко расстаться с ней!
   В голосе его послышалась грусть. Гончарный мастер безмолвно поглядел на него и затем произнес:
   -- Ужели тебе тяжело расставаться с ней; тебе, проведшему здесь лишь несколько часов?
   Дионисий отвечал, понизив голос:
   -- Тяжесть разлуки усугубляется для меня воспоминанием о твоем радушном гостеприимстве!
   -- Но что же гонит тебя отсюда, путник? Твое искусство послужит наградою приютившим тебя; и наконец, если тебе будет угодно, несколько часов занятий гончарным мастерством заглушат все твои сомнения.
   Блаженное ощущение покоя разлилось в усталом сердце изгнанника. Он вперил взор во впалые глаза старца и в смеющийся лик Дэвы. Целый мир сладких обетований глядел навстречу ему. И сердечное умиление охватило его.
   -- Мне было бы горько, -- с улыбкой произнес он. -- сразу пуститься в неведомый путь. Но я постараюсь, почтенный старец, не докучать тебе своим присутствием. -- Они умолкли, погрузившись в сладкое раздумье. Нежнейшие узы связывали их: узы таинственной, внезапно зарождающейся порой между двумя случайными знакомыми симпатии. Дионисий снова заговорил: -- За все мое краткое земное странствование я не забуду доброты твоей, богоподобный Тарао. Дом твой всегда будет для меня священным храмом.

IV.
Горшечники

   В большом доме, окутанном листвою виноградников, горшечники -- юноши и девушки -- сидят за работой. Руки и грудь у них обнажены. Курчавые волосы девушек спускаются до самых плеч, ниспадают до бровей.
   Гончарный мастер с неутомимым усердием руководит работой. Его старческая душа неизменно алчет красоты. Он переходит от одного к другому: от горшечника, вращающего гончарный круг, к девушке, проводящей стилем тонкий штрих; идет к тем, что разрисовывают орнамент или покрывают лаком внутренность урны.
   -- Не смешивай, -- говорит он, -- сосуд, долженствующий содержать масло, с тем, которому суждено хранить в себе живительную влагу... В природе царит гармония -- не следует нарушать ее, иначе жизнь станет тяжела. Округли эту ручку, а ты сотри эту линию: она резка, как звук плохого инструмента... Раскрашивай ярче, Клавдий...
   Говоря это, он сам брался за форму или за стиль и исправлял сделанное. Рука его была тверда, и глаз верен. Исправляя недостатки учеников, он в то же время стремился придать новую прелесть формам кубков, чаш, канфар [сосуд с 2-мя ручками для возлияний Бахусу], урн и даже простых кувшинов и блюд.
   Жажда творчества сливалась в нем с стремлением сохранить во всей неприкосновенности старые образцы, хотя бы даже грубой и первобытной выделки. Он заставлял молодежь воспроизводить виллановийские гончарные изделия, подобные тем, что встречаются в гробницах: сосуды с выпуклым орнаментом, похожим на ручки корзин, а также первые образцы этрусского творчества из черной глины, -- наивные попытки создать самобытную керамику.
   Таким образом ученик с юных лет следил за всеми робкими шагами человечества в области искусства и, обозрев весь цикл творчества древних этрусков, финикийцев, сынов Египта, ассирийцев и персов, завершал свои познания знакомством с благородными и совершенными формами, рожденными в Греции...
   Тарао остановился возле группы молодых девушек, сидящих на террасе, в тени дерев. Они рисовали и лепили орнаменты на сосудах из мягкой глины. Одни с помощью цилиндра вырисовывали всевозможные завитки, изображения химер, козлят, уток и центавров. Другие отпечатывали изображения битв, охот, любовных сцен, фавнов, преследующих нимф, чудовищ подземного мира, плывущих вслед за ладьей Посейдона или Амфитриды.
   Тарао обратился к ним со словами, исполненными глубокой мудрости:
   -- Необходимо обильно украшать сосуды грубой выделки. Но тех, что блещут красотою форм, пусть рука ваша касается бережно и с великим тщанием. Там рисунок должен быть настолько тонким, чтобы на расстоянии казаться сотканным из тончайших волокон или неопределенных штрихов. Красивый сосуд должен', быть прекрасен сам по себе, как истинно прекрасная женщина.
   Девушки слушали его с лукавой усмешкой. Ресницы спущенных в землю глаз их быстро мигали, щеки тряслись от сдерживаемых порывов смеха. Меж тем речь учителя отнюдь не казалась им смешною: они глубоко чтили Тарао.
   Но каждое слово, каждое движение его, передаваясь от одной к другой, будили в них беззаботную веселость и молодое кокетство.
   -- Смех, -- произнес Тарао, -- приятный спутник покоя. Он освежает сердце и укрепляет ум. Смех -- необходимый отдых в труде и награда за его успешное выполнение. А. потому я не запрещаю тебе смеяться, Фаустина, ибо стиль твой провел линии безукоризненной чистоты; но тебе Альба не пристало смеяться: ты слишком глубоко сделала оттиски, и твоя канфара стала похожей на живот человека, страдающего водянкой.
   При этих словах Фаустина сделалась серьезной, меж тем, как Альба не смогла более сдержать громкого взрыва смеха. Гончарный мастер поправил резцом контур, помятый оттиском, и начертил несколько извилистых линий.
   Пред его искусством стих смех и шутки. Эти юные девушки, потомки целого ряда поколений художников, восхищались старческой рукою, владевшей тайной красоты.
   В течение нескольких минут Тарао молча любовался их юным пылом. На прощанье он обратился к ним с речью:
   -- Благо тем из вас, которые полюбят свое искусство. Убогая глина утешит их в скорбях и усугубит их радости. Они сознают, что вершат истинное веление богов, и душа их будет возрождаться с каждым новым творением красоты.
   Старик Тарао чувствовал, что повторяется в речах своих. Но слабость эта вытекала из его преклонных лет, к тому же он знал, что жители Вейлы, несмотря на многократные повторения, еще не уяснили себе всей полноты его мысли.
   Когда он удалился, девушки снова принялись смеяться; но искра священного пламени уже тлела в их легкомысленных сердечках...
   Меж тем гончарный мастер -продолжал свой обзор. он подошел к галерее, где работали юноши. В самой глубине ее Дионисий учился владеть стилем и Дэва с непринужденной веселостью давала ему указания. Старец прищурил глаза, чтобы лучше рассмотреть молодых людей и погрузился в мечты. Тревожное облако затуманило чело его. Он подошел ближе и вгляделся в работу сиракузца. Это было изображение Диамеда, царя Фракии, отданного на растерзание кровожадным коням. Тарао с минуту залюбовался этой работой, изяществом и гармониею форм. Затем он воскликнул:
   -- Зачем шел ты в Рим искать заработка? Божественный дар твой не предохранил бы тебя там от унижения... меж тем здесь ты можешь с достоинством приобрести себе радость и довольство, создавая образцы для наших сосудов. -- Вне себя от счастия, Дионисий взглянул на молодую девушку. Гончарный мастер уловил этот взгляд. Но пи один мускул в лице его не дрогнул. Он спокойно произнес: -- А ты, Дэва, садись за работу.
   Глядя ей вслед, пока она не скрылась за углом, старик улыбался грустной улыбкой. Затем, обратившись к своему гостю, он кротко заговорил:
   -- Я убедился, Дионисий, что не следует усыплять подозрения и тревогу. Слова, сказанные в известную минуту, и торжественные обеты достойны особого почитания. Дэва посвящена Диане Этрусской до достижения восемнадцати лет. Таков обет, данный ее матерью; нарушение его повлечет за собою смерть ее и ее сообщника. Ты воссел у моего домашнего очага, и, конечно, не захочешь осквернить его!.. А потому я доверяюсь тебе: доверие надежнее стражи и крепких стен.
   Дионисий не исповедовал никакой определенной религии. Сиракузы, переходя от одного ига к другому, подвергаясь всевозможным случайностям исторического хода событий, обнаруживали в области религии полную веротерпимость. Жизнь там текла бурная и тревожная, скрашиваемая замаскированными пороками и утонченным развратом. Плотские наслаждения не считались там грехом, но лишь преступлением против прав собственности, когда они нарушали таковые. Но молодой человек глубоко чтил узы, связывающие гостя с домовладыкою. Он чувствовал, что не в силах обмануть Тарао. И он отвечал с полной искренностью, насажденной в душе его любовью к прекрасному:
   -- Нет, я не обману доверия человека, приютившего меня!
   В обращении Дэвы с ним была какая-то возбуждающая близость. Она еще не научилась умерять свои чувства, редко, впрочем, проявляемые и притом исключительно к юным существам ее пола. Теперь она влюбилась в сиракузца. Это было глубокое, даже горячее чувство, но чуждое страстного влечения. Так обожала она подруг своих.
   Ранним утром она прибегала к молодому человеку, всегда заставая его врасплох. Она увлекала его под сень оливок и роз на самый берег реки. Ёму не стоило никакого труда забавлять ее: жажда жизни кипела в ней, и ее жизнерадостность невольно заражало других; она умела расшевелить своего спутника, заставить его говорить, играть с ней, учить ее. Даже в ученье она почерпала неистощимое веселье. Так как страсть не возмущала мира ее души, то и он оставался спокойным, за исключением кратких мгновений, когда неотразимая прелесть юной этруски вставала пред ним в тиши п безмолвии природы.
   Чаще всего это случалось в укромной бухте Волтурна, где росли нарциссы. Там воды реки словно замирали, чуть-чуть колыхаемые ближайшей волной. Бледные цветы склоняли свои благоухающие лики над зеркальной поверхностью. Длинные тени, словно дождевые потоки, сбегая с высот, ложились на землю; чуть слышно журчала бездонная пучина вод; огромные птицы садились на отмели, другие поспешно перелетали с вершины на вершину, и такие же огромные рыбы плавали в зеленоватых водах реки. Жуткое, зловещее чувство рождалось в этой атмосфере, сковывая язык п члены. Молодые люди сидели недвижимо.
   И тогда-то перед Дионисием яснее и отчетливее вырисовывался образ его юной подруги. Она вырастала в глазах его; вырастала среди старых дерев с растрескавшейся корою, молодых нарциссов, розовых вахт и свежей мяты. Это таинственное превращение грациозного ребенка в женщину бесконечно волновало его. Девушка сидела, полуоткрыт влажные уста. Складки столы обнажали форму ее тела, подобно тому, как длинные стебли, склоняясь под дуновением зефира, обнажают таящиеся в них цветы. И глубокая злоба против Дианы Этрусской клокотала в сердце его.
   На склоне дня они обыкновенно сидели втроем на террасе. Гончарный мастер воскрешал в речах свое детство и юность. Образы былого проходили пред взором его слушателей, словно вереница статуй в стенах древнего города. Порою какое-то недоумение, какая-то растерянность сквозили в его повествовании. Это была повесть о человеческой жизни, исполненной всевозможных превратностей: то преследуемой ударами рока, то осыпаемой его милостями -- одиссея скромная и вместе с тем бурная, как судьба героя.
   Дионисий слушал с живейшим вниманием. Он любил, вслед за стариками, углубляться в тьму веков. После таких рассказов он с большим наслаждением созерцал окружающую его действительность: тучных волов Кампаньи, влекущих за собою нагруженные телеги пахарей, медленно шагающих по дороге; меланхолических ослов; детей, несущихся в быстром беге, подобно стае ласточек в поднебесье.
   Порою старый Тарао удалялся, чтобы отдать по какие-либо распоряжения или присмотреть за работами. Дионисий и Дэва оставались одни. В такие минуты сладкая тревога охватывала душу сиракузца. Солнце пылало между гор, словно огромная раскаленная печь. Умирающий день, казалось, возвещал кончину мира. Смутной тоской веяло от безбрежной равнины вместе с благоуханием ее цветов. Наступал час любовных томлений. Все существо юноши загоралось страстью. Он мечтал, дабы избегнуть рокового обета, похитить девушку в царство Теней. Звон глиняного колокола, возвещавшего вечернюю зарю, делал его томление еще более жгучим...
   Но лишь только солнце скрывалось, атмосфера становилась отраднее. С наступлением ночи просыпалась жизнь. Загорались звезды, и вслед за ними вспыхивали огни светляков. Летая взад и вперед, они оставляли за собою блестящий извилистый след; огненные точки то разгорались, то потухали, подобно пламени светильника при ветре.
   Дэва умела ловить их сачками. Вслед затем она усаживала их в большую клетку, окутанную прозрачной кисеею. И клетка вдруг загоралась волшебным сияньем, разливавшем лучи свои по всему саду -- сияньем множества крошечных жизней, трепещущих, жужжащих, волнующихся... И чары света сливались с чарами божественных благовоний этой несравненной земли...
   Когда же молодая девушка украшала светляками свою головку, когда крошечные живые звезды тихо мерцали в колыхающейся волне волос и лицо Дэвы то озарялось светом, то потухало, сиракузцу казалось, что он видит пред собою божественный образ Царицы звезд.
   Дионисий преуспевал в искусстве украшения сосудов. Он создал восхитительные модели гончарных изделий черного цвета, производящие впечатление металлических. Они получались путем копчения вареной массы в продолжение нескольких дней в закрытых наглухо печах. Сиракузцу было положено жалованье. Он принимал его с глубочайшей радостью. Это был залог его примирения с Роком. Мир не казался ему более жестоким, и ночная мгла не устрашала его более. В руках своих он держал победный трофей борьбы с жизнью. Он мог предаваться мечтам без тяжелых дум и сожалений. Мог без горечи вспоминать о своем море и острове. Труд создал ему новую родину; труд даровал ему юное блестящее существо, увивавшееся вокруг него. Его обаяние было сильней обаяния морских громад, колыхавшихся на синих волнах; дворцов из желтого мрамора; храмов Посейдона, Афродиты и Гермеса. И, на заре или в сумерки в ослепительном сиянии созвездий, когда Герои, влюбленные Царицы, таинственные странники, звери и чудовища устремляются к западу и плывут вокруг полюса, уста сицилийца, коснувшись божественного орудия Сиринги, пели жалобную песнь, которую рождает в сердце человека стрела бессмертного бога...
   Однажды утром Дэва увлекла Дионисия на край селения. Она желала купить себе булавок и флакон розовой воды. Этими вещами торговал старик, продававший сверх того пудру, зеркала, благовонные масла, шкатулки, опахала, раковины и подвески.
   Дэва прыгала и резвилась, идя по узенькой тропинке, радость била ключом из нее, как чистая вода родника из-под земли. Она то и дело подбегала к Дионисию в порыве простодушного веселья. В тесных, заросших кустами и травами переходах она прижималась к нему своим юным телом -- и это прикосновение вливало отраву, вносило смятение в его чувства, будило трепетное желание...
   Она была знакома со всеми местными обитателями и звонким голосом посылала им приветствия, -- пахарю, шествующему за своим плугом; пряхе, сидящей на пороге своего жилища; каменщикам, отрывающим от скалы известковый камень и белый кремень; свинопасу, погоняющему свое ворчливое стадо.
   Небольшая хижина, по выходе из виноградников, остановила их внимание. Двор хижины был окружен плетнем. Сквозь отверстия последнего виднелись два раба, ворочавшие с помощью осла мельничный жернов; возле них гуси и куры озабоченно клевали зерна, выпавшие из мешка. На пороге дома молодая девушка варила похлебку из бобов.
   Но вот показалась фигура третьего раба со скованными цепью руками. Высокий человек, похожий на солдата, с жесткой, редкой бородою, гнал его перед собою, держа в руках прут. Ватага детей с шумом и радостными криками сопровождала их.
   Раб, понурив голову, с покорном видом дал привязать себя к столбу. У него было жалкое, преждевременно поблекшее лицо, блуждающий взор и полураскрытый рот, из которого словно вырывался безмолвный стон.
   Бородатый человек сорвал тунику и обнажил исполосованную рубцами спину несчастного. Затем, подняв прут, он начал не спеша, словно без малейшего гнева, бить его, считая удары. Раб раскрыл шире свой беззубый рот; послышались сдавленные стоны, вызвавшие громкий смех молодой девушки, приготовлявшей похлебку, и шумную радость детей.
   Дэва отвернулась от этого зрелища, но без малейшего возмущения, крикнув "Ave" человеку, наносившему удары.
   Он прервал свое занятие, ответив с добродушным смехом:
   -- Да благословят боги тебя, прекрасная девушка, и твоего спутника.
   Затем он снова принялся за дело, с невозмутимостью самого правосудия, с методичностью осла и рабов, ворочавших жернов; меж тем, как наказуемый, спина которого покрылась синевато-багровыми полосами, громче застонал от боли. Дэва, увлекая Дионисия вперед, заметила:
   -- Очевидно, он украл что-нибудь?
   -- Нет... В таком случае его повесили бы. Скорее всего, он плохо исполнил свою работу или плохо караулил.
   Крики начинали им надоедать. В глубине их душ теплилось что-то похожее на жалость, -- но они сами не отдавали себе в том отчета. И они ускорили шаги свои.
   На краю засеянного льном поля они увидели хибарку из вулканических камней, сооруженную на грудах пепла, смешанного с обломками железа, гнилого дерева, осколками сосудов и раковин. Шум шагов их привлек внимание старика, который, сидя под навесом, разбирал старое платье, медные украшения и эмали. Палящее солнце, бури, непогоды, ночевки под открытым небом наложили неизгладимый след на желтое, словно пергаментное лицо с блуждающими зрачками. Голова старика была украшена чахлой желтоватой растительностью, местами свалявшейся, как шерсть старого барана, местами редкой и вылезшей, похожей на мох. Лукавая усмешка кривила рот его, из которого торчали коричневого цвета клыки; его крошечные обезьяньи руки, цепкие и костлявые, были выразительнее многих физиономий.
   Он повернул к молодым людям свое лицо, отвратительное лицо лесного бога, изъеденное червями, и спросил:
   -- Что угодно тебе, прелесть моя?.. Янтарей или жемчуга, кораллов, алебастровых сосудов, в которых живут души цветов; серебристых зеркал или камней, светящихся во мраке?.. Все вещи к твоим услугам... пожелаешь, и я достану тебе любую со дна морского.
   Так причитал старый тряпичник, искусившийся в сладких речах, во время странствовании по дорогам Этрурии, Лациума и Кампаньи. Говоря о секстанте благовонного масла, он расписался так, словно дело шло о драгоценнейшей жемчужине.
   -- Мне нужно, -- произнесла Дэва, -- булавок и розовой воды.
   -- Каких булавок, юная дева, подобная златокудрой Ириде? Тех, которые шлет нам Иберия и которые сверкают, как глаза твои; или же тех маленьких и тонких, что выделываются в Артене? И какой розовой воды желаешь ты: замурованной в алебастровых сосудах киликийцами с берегов Кидна, или же розовой воды Кампаньи, сохраняемой в глиняных кувшинах?
   Дэва пожелала булавок из Артены и воды из кампанийских роз.
   Но старик продолжал, обращаясь к Дионисию:
   -- Без сомнения, волоокий юноша, ты захочешь оросить блестящие кудри этой юной девы душистой водой Киликии?
   -- Дай нам, -- отвечал Дионисий, -- воды из восточных роз... И не надейся, что я не отличу алебастрового сосуда из Кум от глиняного сосуда с берегов Волшебной Реки. Мне знакомы все благовония, перевозимые на судах в тирренских заливах и сицилийских морях.
   Старик недоверчиво взглянул на него.
   -- Вода, которую я дам вам, навеки приобщила душу свою сосуду.
   -- Это справедливо по отношению ко всем ароматам, ко всем тонким благовониям, -- заметил Дионисий. -- Душа кампанийских роз так же бессмертна, как и душа роз азиатских. Покажи нам свою чудесную влагу...
   Старик засмеялся каким-то горьким смехом и, не говоря ни слова, прошел в свою хижину. Вскоре он появился снова, неся в руках маленькие шкатулки и сосуды из глины и алебастра.
   Дэва выбрала себе булавки и воду, меж тем, как сиракузец разглядывал алебастровые сосуды.
   -- Старик, -- произнеси он наконец, -- эти благовония не дурны и оболочка их очень изящна. Но они -- с моей родины; это лишь подражание тем, что делаются в Коринфе и на острове Крите. Мои корабли возили их в Галлию. Они далеко уступают прекрасным изделиям Кампаньи.
   -- Клянусь Гермесом! -- вскричал его собеседник, -- мои познания в этой области насчитывают двенадцать люстров, меж тем, как твои родились лишь сегодня! Мне ли, юноша, не суметь разобраться в благовониях Сицилии и Киликии!
   Дионисий возразил улыбаясь:
   -- Бьюсь об заклад, старик, что ты в них превосходно разбираешься! Но я понимаю твое стремление доказать мне это. Ибо тот, кто не умеет различать божественные благовония, недостоин их!.. Как бы там ни было, я куплю у тебя этот сосуд, изображающий Геракла среди Керкопов; такого рода образами никогда не вдохновился бы художник из Киликии! Что стоит он?
   -- Тридцать сестерций, -- отвечал торговец.
   Дионисий мог бы сбавить эту сумму на добрую треть, но он слишком долгое время привык швырять деньгами в сиракузских лавках. С небрежным видом протянул он своему собеседнику пол-ореуса -- все, что оставалось у него от заработка -- и заплатил за оба сосуда и за булавки. При этом он не возбудил презрения в глазах старика, как, несомненно, возбудил бы всякий другой, менее сведущий в розовых водах, напротив, старик увидел в его небрежном жесте признак аристократизма.
   Внимательно вглядевшись в молодых людей, торговец проговорил:
   -- Не желаете ли, я вам погадаю? Я привык читать по глазам и по линиям рук... -- Дар провидения, свойственный вечным странникам, блеснул в глазах его, полузакрытых морщинистыми веками!
   Дэва с большой охотой и любопытством первая протянула ему руку. Старик, внимательно вглядываясь в дрожащую ручку, заговорил вещим голосом гаруспика: -- О, длинноволосая дева, предки которой бились на берегах этрусских озер и в симонийском лесу... Диана Этрусская присутствовала при твоем рождении и мать твоя изрекла страшный обет. Сердце твое еще спит. Оно подобно водяной лилии, плотно сомкнувшей лепестки в речном лоне. Но. любовь со всеми ее жестокими радостями уже подстерегает тебя. Образ, неотступно тебя преследующий, еще не возмущает покоя твоей души; но забыть его ты уже не в силах. Берегись, юная дева! Три дороги лежат перед тобою: дорога разлуки -- она горька; дорога ожидания -- она спасительна, и дорога клятвопреступления -- она смертоносна. Берегись тростников: они для тебя страшнее, нежели акулы для ловцов губок...
   Дэва стояла, дрожа всем телом, не столько от предсказания, сколько от пророческого тона старца. Словно крошечное зерно упало весною в девственную, еще не возделанную почву. Она принужденно засмеялась, но не смела поднять глаз на своего спутника.
   Последний был потрясен сильнее ее. Ибо он знал, что Эрос царит в сердце его, властный и угрожающий. Он отвел в сторону прорицателя; рука его, конвульсивно сжимавшаяся, словно запечатлевала на папирусе речь старика:
   -- Твоя юность протекла на берегах синих морей; ты испытал все радости роскошной и привольной жизни. Бедность сразила тебя, ко не сделала навеки несчастным. Ты владеешь чарами, с которыми всегда выйдешь победителем судьбы, если только тебе удастся избегнуть смерти. Ибо смерть подстерегает тебя. Некий бог и богиня сплотились против тебя. Бог вливает в душу твою сладкий яд страсти; ты покорно отдаешься его действию. Ты сам зовешь то зло, от которого должен был бы бежать; ты тайно лелеешь его, ты с невыразимым наслаждением" денно и нощно воскрешаешь в уме своем образ той, которая страшнее для тебя пучины Сциллы, и ты уже не видишь более неумолимой богини и места мучений...
   В глубокой задумчивости спустились они к берегу реки.
   -- Что говорил тебе Сомний?.. -- спросила молодая девушка.
   Он вздрогнул. Зловещее облако окутало душу его. С великим усилием он отвечал:
   -- Не следует верить этому старику. Бродя по дорогам, он ловит на лету слова, случайно подслушанные у прохожих и у старых женщин. Он знает кое-что о каждом человеке, но его знание ложно.
   Он говорил так, чтобы рассеять свое смущение, ибо в глубине души сам страшился дара прорицателя.
   Дэва, вначале смущенная, быстро оправилась; к ней вернулось ее беззаботное, радужное настроение. Она увлекла своего друга на берег Волтурна. Там дети искали насекомых и лягушек; ловили рыбу в прибрежных камнях; купались в быстрых струях реки или же обсушивались в высокой траве. Дэва, схватив плоский камень, бросила его на воду. Камень сразу погрузился.
   -- Если три раза подряд он потонет, не перевернувшись на поверхности, -- проговорила она, -- это будет дурной знак.
   Она бросила вторично, и камень снова погрузился. Дионисий побледнел.
   Он мысленно решил, что это -- вещание Зевса, и что, если дочь Тарао постигнет неудача, он уйдет из селения. И, объятый трепетом, ждал.
   Дэва взяла крошечный плоский, как лист камень и, наклонив свою блестящую головку, тщательно прицелилась.
   -- Да будет воля твоя, Зевс, -- шептал чуть слышно Дионисий, и твоя, Диана Этрусская: я повинуюсь вам. -- Брошенный камень полетел и трижды перевернулся на воде поверхности вод. Неизъяснимое блаженство пролилось в душу сиракузца. Взяв под руку свою спутницу, он увлек ее в тенистый уголок и проговорил: -- Я решил уехать, Дэва, если предзнаменование окажется дурным.
   Как громом пораженная, она широко раскрыла глаза:
   -- Ты хотел уехать?.. Уехать?
   -- Но теперь не хочу этого более, о моя возлюбленная! Рок вещает истинную волю свою через посредство чистых душ...
   Она жалобно повторила:
   -- Уехать...
   Это слово будило в душе ее что-то доселе ей самой неведомое. Глаза ее наполнились слезами. В неудержимом порыве <...>

-------------------------------------------------------------------

   Текст издания: журнал "Вестник иностранной литературы", 1912, No 5.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru