Рони-Старший Жозеф Анри
Этрусская любовь

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Amour Étrusque
    Перевод Е. Преображенской.
    Текст издания: журнал "Вестник иностранной литературы", 1912, No 5--7.
    ПОЛНЫЙ ТЕКСТ!


Рони Старший.
(Энакриос).

Этрусская любовь

С французского Е. Преображенской

0x01 graphic

Издание "Вестника Иностранной Литературы".
С.-ПЕТЕРБУРГ.

   
   Роман "Этрусская любовь" принадлежит перу известного французского писателя Рони Старшего. В этом произведении ярко выразилась горячая любовь автора к классическому миру, его образам и традициям. Место действия романа -- глухое этрусское селение в Кампаньи; время -- эпоха Веспасиана. Действующие лица этруски, во многом утратившие облик своих суровых предков эпохи лукумонов. В их нравах, обычаях и верованиях заметно сильное влияние наносных элементов из Рима, Греции и Востока. В смысле сюжета автор обнаруживает полнейшую новизну и оригинальность; в некоторых главах, как напр. "Праздник Манов", "Сокровенные боги", "В лесной чаще", он рисует такие картины, которые до сих пор еще не подвергались художественной обработке. Драма страсти к двум женщинам одновременно, разыгрывающаяся в душе героя и приводящая к роковой развязке, нарисована автором с замечательным мастерством.

Е. II.

КНИГА ПЕРВАЯ.

I.
Путник.

   Путник остановился на берегу обрамленного высоким тростником Волтурна.
   Наступал тот страшный час, когда стрекозы, спеша насладиться жизнью, поют дружным хором гимн Фебу. Черные тополи и дикие смоковницы млели под раскаленным, как гигантский очаг, небом; обширные пруды, одичалые и заглохшие, как в пору своего рождения из недр Хаоса, окутывали мирно дремавшую на земле Кампаньи Вейлу.
   Путник сбросил свою хламиду и повесил на сук свой поношенный пилос. В руках он держал посох из оливкового дерева, потертый от прикосновения рук многих поколений, и флейту, которую Пан извлек из лона мечтательной Сиринги.
   Путник в совершенстве владел волшебным даром звуков. Отплыв из Сиракуз на фокейской триреме, он брел из города в город, из селения в селение, мечтая достигнуть Рима. Он был молод, прекрасно сложен, подобно мужам Аргоса и Микен, гибок и строен, с сверкающим взором и черной, как смоль, волною кудрей. Душа его хранила драгоценные семена, заложенные в нее философами, аэдами и куртизанками. Но слепой Рок поглотил наследие отцов его, и он кормился лишь своим божественным даром.
   Сильная усталость мешала ему насладиться красотою ландшафта. За последнюю ночь, проведенную в убогом селении, он не смыкал глаз, и утренняя заря застала его уже на ногах.
   Перед его полузакрытыми очами пронеслось дивное и скорбное видение гибели его былого счастия на волнах неутомимого моря, несущего на лоне своем корабли Ливии, Малой Азии и Галлии.
   Тогда, в пору неистощимых богатств, ночи дышали для него всеми восторгами сладострастия; взор его попеременно тешился прелестями гетер и блеском разложенных на берегу товаров; и жизнь его катилась вперед, светлая п сверкающая, как серебристая струя реки.
   В дом Архимеда со всех стран земного шара лилось потоками золото, стекались: гости, рабы -- жертвы прихотей утонченной культуры, сладкоголосые риторы, софисты и драгоценнейшие создания искусства. Но в предначертанный судьбою час море поглотило все сокровища. Архимед вскрыл себе жилы, а сын отправился бродить бездомным странником по свету.
   На земле для пего уже не существовало никаких радостей. Его возмущало сознание необходимости тешить глупцов; с грустью принимал он подаяние за свой дар, испытывая бесконечное омерзение к животной грубости дающих.
   По мере того, как он приближался к Риму, сердце людей становилось жестче и слух -- грубее.
   Он с трудом находил себе приют.
   Чуждый лжи и изворотливости, он принужден был позвать все муки голода и покоить свои нежные, с атласистой кожей члены на голой земле.
   -- Гермес! -- вскричал он, -- коварный бог! Зачем не пришел ты ко мне на помощь!
   Глаза его наполнились слезами. он испытывал страдания, особенно тяжкие для пего, привыкшего к холе и роскоши. Ему грезился ряд маленьких, синих столов с нарезанным на них искусной рукою повара всевозможным мясом. он нехотя подносил куски к губам, с удовольствием вкушая лишь мясо, обильно приправленное едкими пряностями, залитое старым вином в замуравленных кувшинах. Но в настоящее время не фазаньи мозги и не сицилийские угри манили его к себе: он мечтал о сытной пище, о похлебке из бобов, овсяной поленте, толстых ломтях говядины.
   Страдать -- казалось ему унизительным. И он улыбался иронической улыбкой человека, проникшегося учением софистов. Мало-помалу усталость превозмогла голод; мысли смешались у него в голове, и он заснул.
   Когда он проснулся, кругом него уже ложились длинные тени. Вся страна словно переродилась. Какой-то новой, нежной красою веяло от вод Волтурна, от юной зелени лугов, от крошечных ключей, сбегавших с пригорков с журчаньем, заглушавшим хор стрекоз. Серебристая листва тополей уже начинала свою тихую музыку.
   И путник уже не чувствовал прежней физической разбитости, и на душе у него просветлело. Он окинул взором виноградники, оливковые рощи и рисовые поля, окаймлявшие светлое селение. Увидел горшечников, вращавших гончарный круг, расставлявших сосуды на солнце, и в самом центре их красное жерло полураскрытой ночи.
   Вейла славилась повсюду -- в Таренте, Капуе, Помпее, вплоть до далеких Сиракуз и островов Архипелага -- своими дивными сосудами художественной формы и тонкой живописи. В этих творениях сочетались эллинская красота, этрусская мудрость; наивная прелесть первобытных времен и тонкое изящество грядущих эпох упадка.
   II путник воскликнул:
   -- Дионисий, сын Архимеда приветствует вас; тебя, священная земля, и тебя, тихоструйный Волтурн! О! как сладко было бы забыться здесь, в мечтательной тени дерев! Но увы: сыны этого края, без сомнения, грубы и безжалостны!
   И сладкая истома объяла его. Она пробудила божественный дар. Он поднес флейту к устам своим и вдохнул в нее свои... восторги, молодость и душевные муки. И рожденные из звуков образы взлетели в высь и рассеялись подобно дождевой мошкаре.
   Дионисий ощутил в себе нечто жгучее и сладостное, нежное и могучее. Это была красота -- мать богов, тот океан, из недр которого вышла Афродита. Брызги божественной пены коснулись изгнанника. И он воспел нимфу Сирингу, преследуемую волосатым богом. Звуки флейты лились, мягкие и гармонические, как линии тела под ударами резца Праксителя, как стихи гомеровских созданий...
   И бремя жизни показалось ему менее тягостным, и муки голода менее жестокими... Дионисий понял великий смысл мифа об Орфее, усмирявшем самых страшных чудовищ.
   Он замолк, услышав какой-то дрожащий звук среди окружавшего его молчания.
   И вдруг зазвенел голос, нежнее флейты великого Пана, чистый, как родниковая вода, как кристалл.
   -- Да хранят Селена и Феб стопы твои, о путник, исторгающий дивные звуки. Да будет гостеприимен тебе всякий кров на пути твоем и радостна всякая встреча твоя!
   Он обернулся и увидел стоящую у колючей ограды девушку, еще хранившую отпечаток детства, красотою и благородством линий подобную статуе, с соблазнительной округлостью плеч и стана и лирообразными бедрами, ревниво скрытыми под складками одежды.
   Она напомнила Дионисию стройную Анадиомену, боготворимую в Сиракузах, в маленьком храме из зеленого мрамора.
   Стан ее облегала белая шерстяная стола; голову украшал венец черных с фиолетовым отливом волос, сверкавших, подобно темным волнам реки в мерцании звезд. В глазах ее отражались все красоты мира; широко раскрытые, они казались цвета Тирренского моря; полуопущенные ресницы придавали им еще большую таинственность и какую-то страшную прелесть...
   Некий бог, слетев с высот в заброшенное селение, отлил божественные формы; каждое движение девушки отражало красоту.
   Дионисий любовался нежными линиями щек, ротиком, на который снег и пламя наложили свои краски; атласной шеей, грациозно изгибавшейся при повороте головы, молодой грудью, плавно колыхавшейся под столой при каждом вздохе. Дивный образ зачаровал путника, сковал все его члены. Сердце его трепетало, но не трепетом сладострастия, а восторгами художника. Он знал, что ни одна из пленительных гетер, прп- везенных на кораблях отца его, не могла сравниться с этим созданием божественного резца.
   Наконец он прервал молчание.
   -- Твои слова принесут мне счастие, о юная дева; ибо красота -- благодетельный гений. Ее мольбам внимают боги. Отныне путь мой кажется мне менее тягостным, будущее более светлым!
   Она улыбнулась; и в чертах ее мелькнуло что-то детское. Затем с простодушным любопытством она спросила:
   -- Откуда ты?
   Он поспешил ответить, горя нетерпением предстать пред ней в настоящем свете:
   -- Я родом из Сиракуз. У отца моего были корабли на море, нагруженные оливковым маслом, хлебом и черными винами. Пучина все поглотила. Я направляюсь в Рим, где рассчитываю найти применение своему искусству. Без сомнения, путь кажется мне особенно тяжелым лишь потому, что я привык жить не нуждаясь. Но я поборю себя.
   Она поспешно отвечала:
   -- Я -- Дэва, внучка Тарао, главного гончарного мастера в Вейле, изделия которой славятся повсюду, вплоть до самых Сиракуз. Наше селение гостеприимно. Если ты ищешь приюта, ступай в дом, виднеющийся за стеною Предков. Твоими дивными звуками ты пленишь душу Тарао. Нет человека на земле, более восприимчивого к вещаниям божества.
   Светлая радость охватила все существо Дионисия. Сверкающий взор его обволакивал Дэву. Ему казалось невозможным миновать это селение:
   -- Я послушаюсь, -- прошептал он, -- призыва этого нежного голоса.
   -- Ступай, -- повторила она. -- Надеюсь, за вечерней трапезой ты снова споешь то, что пел тростникам Волтурна.
   И сказав это, она убежала. Он услышал топот крошечных сандалий и шелест столы о ветви оливковых дерев. Затем на повороте дороги стройная фигурка исчезла.
   И Дионисий познал сладкие надежды Язона у врат сада Гесперид.
   Дионисий пересек луг, покрытый травою и синими виноградниками. Он очутился перед стеною Предков, двухтысячелетней давности, сооруженной из каррарских глыб, нагроможденных по образу циклопических построек. Оттуда открывался вид на селение. В янтарных лучах светила, на фоне длинных фиолетовых теней оливковые и сосновые рощи, рисовые поля, виноградники, волы Кампаньи, дремлющие в лугах, жилища людей -- вся эта картина являлась прообразом счастия.
   Дома и хижины лишь наполовину выглядывали из-за зеленой ограды девственных виноградников и гигантских сикомор. Почти все они были из вулканических камней, лавы и базальта, извлеченных из почвы, которую в течение двадцати тысяч лет сотрясали грозные подземные огни. Иные хижины были слеплены из раковин, родившихся в незапамятные времена, за много веков до человека.
   Среди виноградников, перед тенистыми фасадами домов, в густой чаще ветвей мелькали вращающиеся гончарные круги, формы для отливки сосудов, кисти, наводящие черный лак.
   На одном из пригорков группа девушек разрисовывала сосуды. С великим тщанием воспроизводили они концом стиля игры фавнов, сельские идиллии или же просто ласкающие взор линии.
   Все они казались воплощением грации в своих легких столах, в ореоле виноградных лоз, скрывавших их наполовину.
   Одна из них, опираясь босою ногой на треножник и опустив голову, с которой ниспадала волна волос, с наивным бесстыдством обнажала беломраморную грудь.
   Дионисий обогнул стену и предстал пред девушками. И тотчас поднялись склоненные лица, лица этрусков с мечтательным взором, сроднившиеся с этой землею за много веков до основания Рима. Боязливо-осторожные, проникнутые вековыми мрачными суевериями, эти люди не улыбались чужеземцу. Напротив: их взор словно гнал его прочь. В этом взоре, казалось, еще жило воспоминание о страданиях предков; в их памяти были еще свежи легенды родной страны, где Риму не удалось, как повсюду, рассеять жителей, осквернить гробницы, вырвать с корнем вековые заветы.
   Пред взором Дионисия предстал дом, спрятанный в тени девственных виноградников и столетних оливковых дерев.
   Он был построен из известкового камня и белого кремня Тарквиний. На глыбе над дверью виднелось изображение давно забытого этрусского бога, научившего людей искусству месить глину. С тихим журчаньем струилась вода в двух бассейнах.
   Юноши и девушки, сидя перед широко раскрытым отверстием печи, мяли красную и синюю глину, лепили светильники, урны, чаши или человеческие фигуры.
   Высокого роста плешивый старик наблюдал за работающими. Все в нем обличало страстный темперамент. Он порицал и хвалил с юношеским жаром.
   Яркое пламя вспыхивало порою в его впалых очах; его изборожденное морщинами лицо с бескровными губами говорило о душевной молодости, о жажде жизни.
   Тяжкое бремя годов не согнуло его стана.
   Дионисий окинул его боязливым взором, ибо снова к нему вернулось чувство голода, желание покоя, мирной трапезы среди людей, не столь грубых, как те, что встречались ему на пути.
   Медленным движением поднес он флейту к устам своим и заиграл гимн безжалостному морю и грозному Посейдону.
   При этих звуках старец замер на месте и весь превратился в слух. Лицо его не выражало ни радости, ни гнева, но лишь глубокое внимание. Когда жалобный вопль сиринги утонул в прозрачной синеве небес, он воскликнул:
   -- Клянусь милосердными богами, чужеземец, ты воскресил предо мной запыленные дороги Аттики и светлые вечера Агоры! Ты достоин хвалы мудрецов! Скажи мне, откуда ты и кто был твоим наставником, ибо, несомненно, судьба наградила его великим даром.
   Дионисий отвечал:
   -- Имя мое Дионисий, и я родом из Сиракуз. Отец мой Архимед владел кораблями на море. Но море поглотило его богатства, а кредиторы его оказались неумолимее самого моря. Много великих мастеров учило меня искусству звуков. Теперь я иду в Риме, где кипит жизнь.
   -- Она кипит там, но она не легка! -- отвечал старец.
   Он направился к дверям дома, улыбаясь нахлынувшим воспоминаниям. Ему было приятно сознание, что Дионисий не безыменный бродяга, ибо он мечтал поделиться с ним тем, что годами накоплялось в душе его, и что, ввиду преклонных лет, мучительно хотелось высказать. И воображение рисовало ему вечер, проведенный в жаркой беседе с гостем, внимательно прислушивающимся к словам его.
   Он спросил с жадным любопытством по-гречески:
   -- Ты знавал, без сомнения, в Сиракузах художников, риторов и софистов?
   -- Архимед питал к ним большую склонность, -- отвечал сицилиец. -- С детских лет я уже наслаждался их обществом.
   Он произнес эти слова не без умысла. Ему была знакома страсть пожилых людей произносить речи, и особенное предпочтение, оказываемое ими людям, слушающим и понимающим их.
   Он угадывал, что этот старец много странствовал по свету и имел что порассказать.
   -- Мне нечего заверять тебя, Дионисии, в моей готовности усладить твое пребывание в Вейле. Избранникам богов подобает встречать самое широкое гостеприимство... Я угощу тебя вином из Капуи; щукой из Дольсенского озера, дроздами из моих виноградников. Имя мое -- Тарао. Я -- потомок древнего рода Разеннов, принесенного в жертву волей рока величию Рима. Отцы мои боролись многие века. Кровь, текущая в моих жилах, кровь последнего лукумона, павшего под ударами копья легионера. Он умер победителем: в течение десяти лет гремел он грозою, укрываясь в лесах, куда консулы не отваживались посылать войска. -- Речь старца лилась плавно, приятно лаская слух. Последние слова он произнес особенно нежным, задушевным тоном: -- Я прошел всю Элладу с ее бесчисленными городами, я видел боговдохновенных ваятелей Коринфа и беломраморных Афин. В душе моей горит искра их пламени; и здесь, в царстве глины, я неизменно боготворю Красоту, вечную и неувядаемую.
   Во время этой беседы девушки и дети мало-по-палу все удалились. Горшечники-мужчины прервали работу, а женщины, блистая золотыми и серебряными нитями в роскошных волосах, стали стекаться отовсюду, движимые присущим их полу любопытством; их сопровождали огромные короткошерстные собаки разеннской породы, безобидные днем, но страшные, как дикие звери, для одинокого путника ночью.
   Мужчины еще дичились, но женщины и девушки уже проявляли благосклонность к волоокому сицилийцу, сложенному, как молодой бог. Дети же сокрушали о том, что не могут, согласно обычаю, забросать чужеземца камнями.
   Самые юные из них вознаграждали себя тем, что кривлялись, проделывали всевозможные угрожающие жесты и исподтишка науськивали страшных собак.
   Старец, взглянув на тень гномона перед зданием мастерской, воскликнул:
   -- Уже шестнадцатый час!.. Пора идти совершать вечернюю трапезу, юноша... Кроме тебя у меня есть еще трое сотрапезников, одинаково приятных моему сердцу.
   Жилище главного гончарного мастера Тарао стояло на высоте четырех стадий над рекою на вершине живописного холма, в царстве света и воздуха.
   Дом был четырехугольной формы с остроконечной кровлей и двумя навесами, бросавшими длинную тень. Деревянная крыша поддерживалась столбами; стройные колонны украшали балкон из соснового дерева, где обитатели дома вкушали сладость вечерней прохлады. Свет и воздух проникали в жилище через низкое широкое окно с трельяжем. Терраса, обсаженная травами и пахучими цветами, по поводу которых молва гласила: "Кампанья шлет из недр своих больше благовоний, нежели другие страны масла", отделяла дом от оливковой рощи, плантаций роз и фиговых пальм из Карфагена.
   Сикоморы, вековые сосны и девственные виноградники бросали благодатную тень на обитель гончарного мастера. За ними виднелись: сверкающая серебряной чешуей река; бледные равнины; леса и фиолетовые горы, теряющиеся в лучезарной дали, цвета океана.
   -- Здесь, -- промолвил старец, -- прожили пять поколений моих предков, здесь же жили и те люди, увы, что последовали за мною. Мне сладко думать, что здесь закроются и мои глаза.
   Он отворил дверь под одним из навесов. Небольшие сени вели в атриум. Это была обширная комната, расписанная желтой и синей краской, затянутая пурпурными тканями п партенопейскими коврами, украшенная разноцветной эмалью, вазами, обожженными в печах Вейлы, и резными столами из Коринфа и Неаполиса.
   Возле очага, в нише и на консолях, виднелась семья богов -- пенатов, молодых и старых; и среди них выделялась непристойная фигура божка с чешуйчатыми руками и кривыми ногами, ветхая- и растрескавшаяся, такой грубой выделки, что, несомненно, ее происхождение восходило к далеким временам первых горшечников.
   Дионисий сел на груду пепла и воскликнул:
   -- Да благословят Пенаты тебя и твое потомство, почтенный домовладыка, да вознаградят они тебя сторицей за радушный прием путника!
   -- Благопожелания гостя особенно ценны и дороги; боги не преминет внять им.
   Он вышел через низкую дверь. Дионисий медленно зашагал по атриуму. И ему казалось, что он свершает великое странствование по бездонной реке Времен. Люди давно минувших веков жили и действовали среди окружавших его предметов.
   Вот это оружие держали они в руках своих, стоя в рядах легионов, в пути, среди опасности и на охоте; за этими столами из слоновой кости и лимонного дерева вкушали они пищу; на этих креслах и постелях нежили они свои члены, закутанные в шкуры зверей и пурпуровые ткани; здесь любовались они древними, наивной выделки сосудами: аттическими чашами, поставцами с инкрустацией из меди, слоновой кости и янтаря; здесь грезили они о дальних странствованиях, смертельных опасностях и райских садах, воспроизведенных на стенах атриума.
   И Дионисий снова увидел отчий дом и богатство предков, рассеянное по белу свету.
   Он вздохнул: он понял, что "вчера" столь же далеко от пего, как и целое столетие и как молодость, полная воспоминаний о былом. О! благоухающие фонтаны, боги из сиенита и пароса в роще розовых лавров; крошечные нимфы, сверкающие алмазами при блеске факелов; золотые яблоки, обвивающие стан сатиров...
   Скрип двери и тихий голос женщины прервали его мечтания:
   -- Вода в бассейне уже горяча, о путник! -- Дионисий последовал за рабыней и впервые с той поры, как он отплыл на фокейской триреме, вкусил прелесть теплой ванны, покоящей усталые члены и вливающей в душу тихую отраду.

II.
Трапеза

   Сотрапезники кончали есть яйца и готовились приступить к закускам; в эту минуту Фезий, пятидесятилетний мужчина, подняв увенчанную ирисами голову, произнес:
   -- Я утверждаю, что империя погибнет под бременем своих законов и налогов. Они держат каждого гражданина в тисках, и скоро нельзя будет необдуманно и безнаказанно сделать пи одного движения. Легче счесть светила на небе, чем все издаваемые указы, и постичь капризы погоды, нежели причуды фиска!
   Он говорил в сильном раздражении, ибо был несметно богат и опасался путешествия Веспасиана в Кампанью. Алчный император, обладавший искусством выжимать последние соки из своих подданных, не упускал случая, при проезде через какую бы то ни было область, найти в ней новую статью для обложения.
   Полулежа на скамьях, гончарный мастер, Дионисий, Вимний -- торговец маслом, и Олей -- жрец Дианы Этрусской внимали Фезию в молчании. Дэва улыбалась собственным мыслям.
   -- Где же, наконец, истина? -- произнес Тарао. -- Чрезмерное обилие законов и налогов ослабляет население, или же его собственная слабость создает эти законы и налоги? Всякий молодой народ отверг бы эти оковы, и никакая сила не в состоянии была бы наложить их. Но старое племя жаждет этих оков и основывает на них свое благополучие,
   -- Что до меня касается, то я не имею ни малейшего желания вверять свой капитал фиску, -- возразил Фезий. -- Я гораздо более спокоен за своп червонцы, когда они лежат в моих сундуках, чем в казенных.
   Жрец Дианы Этрусской поднял свое веселое, лоснящееся от вкусной еды лицо и произнес:
   Казна пожинает для вашей же братии, Фезий! Лавки твои не ломились бы от обилия товаров, если бы Веспасиан не обработал бы так Кампанью. -- Он проглотил анчоус, наложенный на ломоть маринованной репы, и со вздохом продолжал: -- Поистине, ты любишь печаловаться напрасно на судьбу свою, Фезий; меж тем тебе подобало бы прославлять богов и искать их благосклонности. Что стоит принести поросенка или жирную овцу в жертву тому, кто может воздать тебе за них сторицею?
   И, говоря эти слова, он кинул взор сначала на Фезия, потом на Вимпия, торговца маслом. Оба опустили глаза, недовольные и смущенные.
   -- Но, -- возразил наконец Фезий -- разве я ни возложил на алтарь твой белого ягненка в майские ноны?
   -- А я принес двух голубиц и козленка, -- добавил торговец маслом.
   -- Сундуки ваши отяжелели бы еще более, -- отвечал Олей, -- если б вы возобновили свое скромное приношение.
   Старый Тарао, желая избавить гостей своих от подобных предложений, вмешался в беседу:
   -- Досточтимый служитель богов, -- произнес он, -- что скажешь ты про эти улитки. -- Это были гигантские улитки, откормленные хлебом, вином и фигами. Гончарный мастер стал восхвалять их достоинства. -- Я достаю их из парков Туллия Альбия, который рассылает их повсюду: в Неаполис и даже в Рим. Туллий умеет уничтожать в них едкий вкус, портящий их очаровательное мясо.
   -- Скоро вся вселенная очутится на столах, -- заметил Фезий, -- нет такой пучины или скалы, которые могли бы уберечь обитателя земли или воды от людского обжорства.
   -- А разве было бы справедливее, если бы одно животное, предпочтительно перед другими, избегло этой участи? Я преклонюсь пред искусством, сумевшим превратить грубую потребность в утонченное наслаждение.
   Олей ел молча, но с такой похотливостью во взоре, что невольно разжигал в своих сотрапезниках жадность.
   Он ограничился замечанием:
   -- Твои улитки бесподобны, Тарао. Честь и слава твоей изобретательности и твоему вкусу. Кулинария -- подательница счастия; она одна доставляет ничем невозмутимые радости.
   И он с сладострастным выражением в лице поднес ко рту улитку, смоченную в рассоле.
   -- Невозмутимые радости -- повторил Тарао, -- да, невозмутимые, но потому только невозмутимые, что они просты, несмотря на всю их утонченность. Такова же и любовь, когда она имеет в виду лишь продолжение рода. Но радости, даруемые красотою и великой любовью, всегда таят в себе семена страдания. Эти чувства выше человеческого восприятия. Человек может вкусить их лишь отчасти: их безграничность недоступна ему.
   -- Слова твои справедливы, -- заметил Дионисий, -- но страдания. причиняемые красотою, так сладки, что человек, познавший их, является обладателем высшего блага на земле.
   -- Отсюда я заключаю, что эти страдания -- дар божества, -- присовокупил гончарный мастер. -- Необходимо проникнуться высшей силой, чтобы любить страдания.
   В этот момент подали щуку.
   Колоссальной величины рыба лежала среди ароматических трав, окруженная бордюром из зеленой тины, на большом красном блюде, расписанном изображениями угрей и дельфинов. Сквозь полуоткрытую пасть виднелись крошечные, страшной остроты зубы; все туловище рыбы обличало силу, хищность и прожорливость. Олей, с нежной улыбкой на устах, обратился к ней с речью:
   -- Привет тебе, владычица Дольсенского озера! Недаром поглотила ты бесчисленное количество карпов и налимов: тебе суждено было предстать во всей славе за нашей трапезой.
   И он жадно пожирал взором бледное мясо, которое разрезал Тарао. Фезий добавил:
   -- О, зачем отвратительная старость препятствует мне еще раз метнуть острогу под светлые воды реки! Как прекрасна жизнь, Тарао, когда мчишься в челне, несомом утренним ветром, и кровь бурлит в жилах, сильней сицилийского вина!
   -- Увы! -- вздохнул гончарный мастер, -- ты не насчитываешь на своем веку и одиннадцати люстров. Ты молод, Фезий. Жалобный привет жизни новорожденного младенца еще не раздавался из уст твоих в ту пору, когда я, двадцатилетним юношей, уже плавал на многопарусных судах. Уже мне ведомы были прелести ночи на рокочущем море; острова и берега чуждых стран, обвеянные благовониями Архипелага... Но ничто не могло и не может сравниться с счастием лицезрения божественных Афин. Оно -- смысл всего, на свете, ибо стремиться к красоте и посвятить ей всю жизнь -- вот назначение человека. Красота -- матерь богов и людей. В ней находят оправдание зло, несправедливость и страдания; без нее они превратили бы каждый вздох наш в невыносимую пытку.
   Так старый Тарао всякий раз неуклонно возвращался к своей мысли. Олей молча слушал его, орошая черным вином нежное мясо щуки, но Фезий счел нужным возразить:
   -- Нет, -- произнес он, -- не красота, а истина и справедливость управляют миром и дают смысл всему. Мир так же, как и люди, подчиняется законам. Красота в мире -- простая случайность. Всюду царит безобразие: в пучинах морей, в небесных грозах, в лицах людей. Подобно тому как из тысячи женщин не найдется и одной красавицы, так и среди целой массы вещей не найдется и одного красивого предмета. Я люблю красоту, но лишь как свежий плод, затерянный в множестве гнилых.
   -- Это не верно, -- вмешался Дионисий. -- Несправедливость всюду берет верх над справедливостью; добро -- хрупкий младенец рядом с гигантом -- злом. Но красота царит везде. Надо лишь уметь найти ее. Она таится в страдании; Лукреций видел ее в бешеных порывах бури. Если чудовища пучин кажутся вам безобразными, то лишь потому, что их телосложение пугает нас при первом взгляде. Но, всмотревшись пристальнее, мы обнаруживаем в них своеобразную прелесть. Жизнь -- тяжелое бремя, по она так прекрасна, что мы не в силах постичь всю безграничность красоты ее. То, что мы называем безобразием, есть лишь меньшая степень красоты!
   -- Вот слова, достойные поистине хвалы! -- воскликнул гончарный мастер. -- Человек, мыслящий так, жил не даром!
   Подали молодого жареного петуха, обложенного дроздами, издававшими пряный: аромат. Преисполненный восторженного умиления, жрец вскричал:
   -- Поистине, красота царит повсюду, юноша! Я утверждаю, что она столь же очевидна в этих жареных дроздах, как и в теле прекрасной женщины.
   Меж тем надвигались сумерки. Сквозь окно и полу растворенную дверь струилось волшебное дыхание морского ветерка. Небосклон вспыхивал мимолетными зарницами, окрашивался в бирюзовые и розовато-фиолетовые цвета. Жалобный вздох умиравшего дня навевал тихую грусть на сидевших у стола людей.
   Но вот Дэва встала. Несколько мгновений она стояла неподвижно во всей неотразимой прелести своей полудетской красы. Лучи заходящего светила обволакивали ее таинственной красной пеленою. Она была живым воплощением всесильной, торжествующей Плоти, зажигающей смертельный огонь вожделений в душе человека.
   И сотрапезники с тайной горечью взирали на нее, меж тем, как целая буря желаний клокотала в душе Дионисия.
   
   Она прошла через комнату прямо на террасу и, лишь только величественное солнце закатилось за горизонтом, -- ударила в огромный глиняный колокол, вылепленный самим Тарао для своего дома, и запела:
   
   О, ты, скиталец по вселенной,
   Гроза подземной мглы;
   Ты, яркий светоч, воспылавший
   Веленьем властным божества
   Из недр грозного хаоса!
   Пурпурный диск твой -- кровь земли;
   В ней все живущее омылось
   В час рожденья своего;
   И в ней застынет в час кончины...
   
   При звуках песни все погрузились в мечтания.
   Когда молодая девушка удалилась, Тарао приказал подать запечатанные кувшины вина и сказал, обращаясь к Дионисию;
   -- Это песнь древних этрусков. Они поклонялись первобытным божествам, неведомым, тайно действующим силам природы. В их представлениях эти таинственные силы не облекались в определенные образы. Это не были отдельные существа, а хаотические массы. Они чтили богов грозной Ночи и передали в наследство римлянам "сокровенных" богов, Пенатов, Ларов и Манов. -- Нахлынувшая волна горестных дум омрачила чело его и затуманила взор. Помолчав он добавил: -- Наше племя не исчезнет с лица земли. Оно завещает миру красоту, которую лелеяло в себе. Я вижу, как эта красота рождается в грядущие века и достигает пышного расцвета, как в божественной Элладе. Над бездыханным трупом Рима, угасшего, не оставив в наследие римского искусства, побежденные сыны этрусков сплетут бессмертный венец красоты.
   Они выпили старого, живительного вина.
   Лик Гекаты уже вырисовывался на горизонте.
   Через отворенную дверь богиня лила лучи свои, мешавшиеся с отблеском глиняных светильников.
   -- Выйдем вкусить прохлады, -- предложил жрец, чувствовавший прилив крови к вискам.
   Старый Тарао, заручившись согласием других сотрапезников, приказал наполнить кубки вином и произнес:
   -- Мы дойдем до стены предков. Феб расточает свои чары по дорогам. -- И с этими словами он повел своих гостей на террасу.
   Земля Кампаньи слала свое благоухание в высь, навстречу звездам. Необычайная прозрачность воздуха сливала картины далекого горизонта с окружающими предметами. Четыре человеческие фигуры мерно шагали вслед за своими тенями, ложившимися резким пятном на белой дороге и норию мешавшимися с тенью дерев и кустарников.
   -- Луна, -- заметил Фезий, -- враг коней. Ее лик приводит их в трепет.
   -- Она также возбуждающе действует и на собак, -- сказал Олей, -- но они, по-видимому, превозмогают свой страх.
   -- А может-быть, -- возразил Фезий, -- они чтут луну; они служат ей на охоте.
   -- Лупа -- друг слонов, -- произнес Тарао. -- В Ливии они каждый месяц во время новолуния спускаются к берегам рек. Слоны боготворят лупу и приносят ей в жертву длинные прутья, которые бросают на поверхность вод навстречу ее лику.
   -- Луна -- страшное светило, -- промолвил Дионисий. -- Недаром она влечет за собою безумие, вызывает лихорадку, причиняет слепоту.
   -- Страшная для людей, она кажется весьма привлекательной обезьянам. Они тоскуют, когда луна убывает, и радуются ее возрождению.
   Они подошли к стене предков. Вершина холма была бела, как морская пена. Внизу виднелось спящее в роще оливковых дерев селение.
   Светлые блики вспыхивали на бледных стенах, на цветах, на поверхности вод, и таинственные ароматы струились в ночном воздухе. Царила сладостная и вместе с тем грустная тишина, исполненная тоски по бесконечном, жажды смерти томления неудовлетворенных желаний...
   -- Очаруй ночь, -- сказал старый Тарао. -- Ты увидишь, Дионисий, как из объятий сна восстанет жизнь и ликованье.
   И полились в ночном воздухе исторгнутые из флейты сицилийца быстрые звуки... Словно порхая друг за другом с ветки на ветку, они пропадали где-то в глубине сада.
   Прошло несколько моментов, и тишина ничем не нарушалась. Казалось, будто звенит голос легкокрылого бога, пролетавшего на лунном луче. Но вот, мало-помалу, двери домов стали раскрываться; по какие-то тени замелькали среди виноградников; легкий топот шагов раздался среди безмолвия. на холме появились сначала женщины, а затем сумрачные мужчины, лица которых постепенно озарялись улыбкой, обнажавшей их белоснежные зубы. Жаждой наслаждения, ненасытной любовью к жизни веяло от этих существ, взлелеянных под благоуханным солнцем Кампаньи.
   Но вот, Дионисий заиграл медленный и плавный танец, который знали все народы от Рима до далекой Сирии. Одна из женщин стала раскачиваться в такт мелодии, за ней другая, третья, а там и дети с громкими восклицаниями закружились на месте. Зрители подпевали флейте, сначала глухо, потом все громче и громче. И среди ночной тиши голоса этих рожденных для сладких звуков людей сливались в стройный хор, достойный воспеть славу Приама или великого Атрида.
   Народ оживился. Восторженная радость бытия разливалась по лицам, словно светлая вода ручейков по горным кручам в апреле. Все говорило о сынах племени, созданного для искусства и чувственных наслаждений, боготворящего красоту форм, легко воспламеняющегося в массе...
   В сердцах людей этих горел огонь Эроса, вечного обитателя этих насыщенных благовониями земель. Смуглолицые мужчины льнули к стройным, с черными, как смоль, волосами женщинам.
   Чей-то голос воскликнул:
   -- Танец арквиний!
   Это был этрусский танец, исполняемый только в деревнях. Танцующие, то переплетаясь цепью, то образуя хороводы, сталкивались и разбегались, подобно волнам моря. Этот танец восходил к далеким временам славы и величия Разеннов и не распространялся за пределами этого племени; следы его встречались также в вакханалиях. Это был сладострастный, сложный и бесконечно разнообразный танец. Он требовал тонкого музыкального слуха и горячего темперамента.
   Дионисий за время своего странствования выучился заунывному мотиву этого танца.
   -- Ах! -вскричал Тарао, лишь только сицилиец заиграл, -- мне чудится голос моего предка Фарнфея. Душа звуков обитает в тебе, о странник из Сиракуз!
   Народ громкими восклицаниями приветствовал эту похвалу. Но вот из толпы выделилась женщина, сопровождаемая хромым стариком. Ее блистающее красою лицо затмевало прелести всех остальных.
   Она улыбнулась Дионисию, потом звучным, чистым, как серебряный колокольчик, ласкающим голосом стала вторить тончайшим переливам флейты.
   И в ту же минуту вся толпа, словно повинуясь непреодолимому инстинкту, в полголоса подхватила напев... И чудилось, будто какое-то древнее этрусское племя поет на заре веков торжественный гимн своей еще не омраченной славе и божественной Плоти.
   Пляска, все продолжалась: медленная, плавная, но полная огня. Мужчины и женщины сталкивались друг с другом; тела их тесно соприкасались, охваченные непреодолимым, томительным желанием...
   Дионисий не видел никого, кроме женщины, певшей рядом с ним упоительным, проникающим в душу голосом. Все в ней, даже тень ее, было прекрасно. Лицо ее, обращенное, смотря по повороту головы, то к ночному светилу, то во мрак, казалось сотканным из серебристых нитей, из лепестков жасмина. Глаза ее, изменчивые, как воды реки ночью, при блеске звезд и под свинцовым покровом туч, переливали всевозможными оттенками красок. Уста ее улыбались какой-то загадочной улыбкой, отражавшей и страсть, и светлые грезы, и ядовитый сарказм, и сладкие томления; ее красная стола, ниспадавшая большими, тяжелыми складками, придавала какой-то огненный, зловещий оттенок ее рыжим, как грива львицы, волосам.
   Величественная краса этой женщины сливалась в воображении Дионисия с грациозным обликом Дэвы. Это был перл, блиставший в глуши убогого селенья, подобно храму или славному оракулу в пустыне.
   -- Клянусь Кипридой! -- мысленно говорил он себе, оглашая ночную тишь звуками древней песни, -- поистине, земля, создавшая два таких образа, -- обитель богов! Ни Сиракузы, ни Неаполис не рождали ничего подобного в стенах своих!
   Этрусский танец; пестрая волна синих, зеленых, желтых и красных одежд, -- туник, стол и хитонов, -- переплетающихся друг с другом на подобие разноцветных струй реки; мерное колыханье тяжелых причесок, усеянных спиралями блестящих нитей, золотыми и серебряными булавками, -- все это придавало особую прелесть и таинственность молодой женщине, окутанной пурпуровым покрывалом.
   Меж тем флейта смолкла. Разгоряченная толпа жаждала снова пляски; она готова была плясать всю ночь. Эти сухощавые и мрачные люди, казалось, пылали. В очах их горела жажда наслаждений. Женщины, словно расцвели красою: тела их стали еще прекраснее, движения еще пленительнее, дыханием Эроса веяло от них.
   И вот, вся толпа вдруг заговорила, и полились слова быстрые, живые, горячие. Слова перелетали из уст в уста, еще сильнее возбуждая и волнуя толпу.
   Внезапно гончарный мастер, положив руку на плечо Дионисия, произнес:
   -- Пора, гость мой, вручить себя легкокрылым богам сна.
   Дионисий, бросив украдкой взгляд на молодую певицу, последовал за старцем по глинистой дороге. Помолчав, он спросил его:
   -- Кто эта прекрасная женщина? Она была бы достойным украшением дворца Цезаря?
   -- Это умбрийка, -- отвечал Тарао, как бы нехотя. -- Она -- рабыня этого старого, хромого, как Вулкан, богача, который давно уже не может вкушать ласк ее. Это -- противное божественным законам явление. Поругание красоты. Из всех кощунственных деяний я не знаю более кощунственного!.. -- Некоторое время они шли в молчании, потом старец снова заговорил: -- Природа и боги никогда не создавали ничего совершеннее мужчины и женщины, гармонично сложенных. Возмутительно то, что эта красота не обеспечивает им среди им подобных свободы и почета, достойных полубогов. Рассудок мой не может примириться с этим.
   Издалека доносилось пение запоздалых вейлийцев. Благословенная Кампанья слала свое благовонное дыхание навстречу звездам.
   Волтурн сверкал тихим блеском среди склоненных над ним камышей, ив и черных тополей. Два шагавших по дороге путника невольно поддавались очарованию переживаемого часа, и уста этрусского старца тихо шептали слова Вергилия:
   
   Qualis in Eurotae ripis, aut per juga Cynthi
   Exercet Diana chores...
   [О хороводах, которые ведет Диана
   На берегах Эврота и на вершинах Кинфа...]

III.
Приют

   Вейла рано пробуждалась от сна. Главная работа производилась в ней в часы прохлады -- утром и с наступлением сумерек.
   Никакой уголок земного шара, от Рима до Неаполиса, не являл столь пленительной картины полного счастия. Ибо селение соединяло в себе все: прелесть художественных изделий, плодородие земли, красу садов, и не знало губительной нищеты.
   Десять поколений художников вдохнули в сынов его жажду красоты, избавив их от сопряженных с ней страданий. Заработок горшечников не позволял роскоши внедриться в их среду; и этот полный жизни народ жадно наслаждался плодами земли своей, ее благовониями, ее безоблачным небом, неотразимыми прелестями ее женщин.
   Дионисий встал утром по зову Тарао.
   На крошечном синем столе, с резными ножками, стоявшем на террасе, лежал хлеб из Пиценума, молоко и фиги.
   Гончарный мастер и Дэва ждали гостя.
   Утренний ветерок, напоенный речными испарениями, пробегал легкой струей по саду, колыхая девственные виноградники. На травах еще сверкали свежие капли росы, и солнце мало-помалу жадно глотало их. Дети в ярких одеждах, курицы, гуси и поросята бегали вокруг хижин при громком лае собак. Холмы одевались прозрачной алой кисеею; розовые огни вспыхивали на далеком горизонте. Равнина, по ту сторону реки, усеянная сикоморами, и соснами, устланная золотистыми нивами и белыми извилистыми дорогами, на которых пестрели хижины из белого камня и голубой глины, убегала в бесконечную даль, обрамленную белоснежными зубцами гор.
   Божественная красота дочери Тарао превращала этот сельский ландшафт в райскую обитель.
   На ней была бирюзового цвета стола, великолепно оттенявшая ее перламутровое тело. Ее длинные волосы, небрежно скрученные, сверкали синевато-фиолетовыми переливами.
   Отражения неба, виноградников, туники и волос, играя на тонкой шее, ежеминутно меняли краски божественного тела. Руки ее, полуобнаженные, еще хранили влажные следы омовения; от нее веяло благовониями ириса, роз и молодости, и это благовоние, казалось, было нераздельной принадлежностью каждого ее движения. Дионисий восхищался грациозными линиями тела, от круглых плеч до колен; жадный взор его упивался дивными очертаниями груди, стана и бедер, колыхавшимися плавно п гармонично, как звуки сладкогласной лиры в воздухе.
   -- Ave! Путник из Сиракуз, -- приветствовал его гончарный мастер. -- Надеюсь, боги блюли сон твой?
   -- Они превратили его в волшебные грезы, -- отвечал Дионисий. -- Да будет благословен домовладыка, которому я обязан этим сладким покоем: он заставил меня забыть все былые горести.
   Дэва с небесной улыбкой на устах подала молоко, мед и хлеб. И они приступили втроем к благоухающей трапезе.
   Тарао то погружался в раздумье, то разглядывал окружающий ландшафт.
   Насладившись разнообразием картин природы, он произнес:
   -- Эта река с ее деревьями, равнина и холмы, они все те же, какими созерцал я их каждое утро в течение долгих лет моей жизни. Я глядел на них и не мог наглядеться. И я чувствовал, что вечно открываю в них все новое и новое. Мир представляется нам таким или иным, сообразно нашему возрасту. Мы сами его истинное мерило.
   Но для Дионисия весь мир в данную минуту воплощался в очаровательной девушке, лакомившейся хлебом из Пиценума, обмакнутым в мед. Она смеялась, словно упиваясь радостью жизни.
   Вдруг она сказала:
   -- Как прекрасно утро, мед, хлеб и молоко!
   Слова эти, подобно магическому заклинанию, сообщили особую прелесть трапезе.
   -- Да, -- отвечал Дионисий, -- эти благословенные яства особенно сладки на заре жизни.
   Сам он с какой-то лихорадочной поспешностью наслаждался ими, он чувствовал прилив неизъяснимого блаженства в груди своей. Ему казалось, что он один из тех гонимых из края в край странников древности, которые наконец нашли Навзикаю и славного царя Алкиноя. И его сильнее охватывала жажда остаться здесь, в этой бухте Волтурна, превратившей равнину Кампаньи в зеленый остров. Помолчав, он проговорил:
   -- Эта страна, -- волшебный край, почтенный старец! Тому, кто раз узнал ее, не легко расстаться с ней!
   В голосе его послышалась грусть. Гончарный мастер безмолвно поглядел на него и затем произнес:
   -- Ужели тебе тяжело расставаться с ней; тебе, проведшему здесь лишь несколько часов?
   Дионисий отвечал, понизив голос:
   -- Тяжесть разлуки усугубляется для меня воспоминанием о твоем радушном гостеприимстве!
   -- Но что же гонит тебя отсюда, путник? Твое искусство послужит наградою приютившим тебя; и наконец, если тебе будет угодно, несколько часов занятий гончарным мастерством заглушат все твои сомнения.
   Блаженное ощущение покоя разлилось в усталом сердце изгнанника. Он вперил взор во впалые глаза старца и в смеющийся лик Дэвы. Целый мир сладких обетований глядел навстречу ему. И сердечное умиление охватило его.
   -- Мне было бы горько, -- с улыбкой произнес он. -- сразу пуститься в неведомый путь. Но я постараюсь, почтенный старец, не докучать тебе своим присутствием. -- Они умолкли, погрузившись в сладкое раздумье. Нежнейшие узы связывали их: узы таинственной, внезапно зарождающейся порой между двумя случайными знакомыми симпатии. Дионисий снова заговорил: -- За все мое краткое земное странствование я не забуду доброты твоей, богоподобный Тарао. Дом твой всегда будет для меня священным храмом.

IV.
Горшечники

   В большом доме, окутанном листвою виноградников, горшечники -- юноши и девушки -- сидят за работой. Руки и грудь у них обнажены. Курчавые волосы девушек спускаются до самых плеч, ниспадают до бровей.
   Гончарный мастер с неутомимым усердием руководит работой. Его старческая душа неизменно алчет красоты. Он переходит от одного к другому: от горшечника, вращающего гончарный круг, к девушке, проводящей стилем тонкий штрих; идет к тем, что разрисовывают орнамент или покрывают лаком внутренность урны.
   -- Не смешивай, -- говорит он, -- сосуд, долженствующий содержать масло, с тем, которому суждено хранить в себе живительную влагу... В природе царит гармония -- не следует нарушать ее, иначе жизнь станет тяжела. Округли эту ручку, а ты сотри эту линию: она резка, как звук плохого инструмента... Раскрашивай ярче, Клавдий...
   Говоря это, он сам брался за форму или за стиль и исправлял сделанное. Рука его была тверда, и глаз верен. Исправляя недостатки учеников, он в то же время стремился придать новую прелесть формам кубков, чаш, канфар [сосуд с 2-мя ручками для возлияний Бахусу], урн и даже простых кувшинов и блюд.
   Жажда творчества сливалась в нем с стремлением сохранить во всей неприкосновенности старые образцы, хотя бы даже грубой и первобытной выделки. Он заставлял молодежь воспроизводить виллановийские гончарные изделия, подобные тем, что встречаются в гробницах: сосуды с выпуклым орнаментом, похожим на ручки корзин, а также первые образцы этрусского творчества из черной глины, -- наивные попытки создать самобытную керамику.
   Таким образом ученик с юных лет следил за всеми робкими шагами человечества в области искусства и, обозрев весь цикл творчества древних этрусков, финикийцев, сынов Египта, ассирийцев и персов, завершал свои познания знакомством с благородными и совершенными формами, рожденными в Греции...
   Тарао остановился возле группы молодых девушек, сидящих на террасе, в тени дерев. Они рисовали и лепили орнаменты на сосудах из мягкой глины. Одни с помощью цилиндра вырисовывали всевозможные завитки, изображения химер, козлят, уток и центавров. Другие отпечатывали изображения битв, охот, любовных сцен, фавнов, преследующих нимф, чудовищ подземного мира, плывущих вслед за ладьей Посейдона или Амфитриды.
   Тарао обратился к ним со словами, исполненными глубокой мудрости:
   -- Необходимо обильно украшать сосуды грубой выделки. Но тех, что блещут красотою форм, пусть рука ваша касается бережно и с великим тщанием. Там рисунок должен быть настолько тонким, чтобы на расстоянии казаться сотканным из тончайших волокон или неопределенных штрихов. Красивый сосуд должен', быть прекрасен сам по себе, как истинно прекрасная женщина.
   Девушки слушали его с лукавой усмешкой. Ресницы спущенных в землю глаз их быстро мигали, щеки тряслись от сдерживаемых порывов смеха. Меж тем речь учителя отнюдь не казалась им смешною: они глубоко чтили Тарао.
   Но каждое слово, каждое движение его, передаваясь от одной к другой, будили в них беззаботную веселость и молодое кокетство.
   -- Смех, -- произнес Тарао, -- приятный спутник покоя. Он освежает сердце и укрепляет ум. Смех -- необходимый отдых в труде и награда за его успешное выполнение. А. потому я не запрещаю тебе смеяться, Фаустина, ибо стиль твой провел линии безукоризненной чистоты; но тебе Альба не пристало смеяться: ты слишком глубоко сделала оттиски, и твоя канфара стала похожей на живот человека, страдающего водянкой.
   При этих словах Фаустина сделалась серьезной, меж тем, как Альба не смогла более сдержать громкого взрыва смеха. Гончарный мастер поправил резцом контур, помятый оттиском, и начертил несколько извилистых линий.
   Пред его искусством стих смех и шутки. Эти юные девушки, потомки целого ряда поколений художников, восхищались старческой рукою, владевшей тайной красоты.
   В течение нескольких минут Тарао молча любовался их юным пылом. На прощанье он обратился к ним с речью:
   -- Благо тем из вас, которые полюбят свое искусство. Убогая глина утешит их в скорбях и усугубит их радости. Они сознают, что вершат истинное веление богов, и душа их будет возрождаться с каждым новым творением красоты.
   Старик Тарао чувствовал, что повторяется в речах своих. Но слабость эта вытекала из его преклонных лет, к тому же он знал, что жители Вейлы, несмотря на многократные повторения, еще не уяснили себе всей полноты его мысли.
   Когда он удалился, девушки снова принялись смеяться; но искра священного пламени уже тлела в их легкомысленных сердечках...
   Меж тем гончарный мастер -продолжал свой обзор. он подошел к галерее, где работали юноши. В самой глубине ее Дионисий учился владеть стилем и Дэва с непринужденной веселостью давала ему указания. Старец прищурил глаза, чтобы лучше рассмотреть молодых людей и погрузился в мечты. Тревожное облако затуманило чело его. Он подошел ближе и вгляделся в работу сиракузца. Это было изображение Диамеда, царя Фракии, отданного на растерзание кровожадным коням. Тарао с минуту залюбовался этой работой, изяществом и гармониею форм. Затем он воскликнул:
   -- Зачем шел ты в Рим искать заработка? Божественный дар твой не предохранил бы тебя там от унижения... меж тем здесь ты можешь с достоинством приобрести себе радость и довольство, создавая образцы для наших сосудов. -- Вне себя от счастия, Дионисий взглянул на молодую девушку. Гончарный мастер уловил этот взгляд. Но пи один мускул в лице его не дрогнул. Он спокойно произнес: -- А ты, Дэва, садись за работу.
   Глядя ей вслед, пока она не скрылась за углом, старик улыбался грустной улыбкой. Затем, обратившись к своему гостю, он кротко заговорил:
   -- Я убедился, Дионисий, что не следует усыплять подозрения и тревогу. Слова, сказанные в известную минуту, и торжественные обеты достойны особого почитания. Дэва посвящена Диане Этрусской до достижения восемнадцати лет. Таков обет, данный ее матерью; нарушение его повлечет за собою смерть ее и ее сообщника. Ты воссел у моего домашнего очага, и, конечно, не захочешь осквернить его!.. А потому я доверяюсь тебе: доверие надежнее стражи и крепких стен.
   Дионисий не исповедовал никакой определенной религии. Сиракузы, переходя от одного ига к другому, подвергаясь всевозможным случайностям исторического хода событий, обнаруживали в области религии полную веротерпимость. Жизнь там текла бурная и тревожная, скрашиваемая замаскированными пороками и утонченным развратом. Плотские наслаждения не считались там грехом, но лишь преступлением против прав собственности, когда они нарушали таковые. Но молодой человек глубоко чтил узы, связывающие гостя с домовладыкою. Он чувствовал, что не в силах обмануть Тарао. И он отвечал с полной искренностью, насажденной в душе его любовью к прекрасному:
   -- Нет, я не обману доверия человека, приютившего меня!
   В обращении Дэвы с ним была какая-то возбуждающая близость. Она еще не научилась умерять свои чувства, редко, впрочем, проявляемые и притом исключительно к юным существам ее пола. Теперь она влюбилась в сиракузца. Это было глубокое, даже горячее чувство, но чуждое страстного влечения. Так обожала она подруг своих.
   Ранним утром она прибегала к молодому человеку, всегда заставая его врасплох. Она увлекала его под сень оливок и роз на самый берег реки. Ёму не стоило никакого труда забавлять ее: жажда жизни кипела в ней, и ее жизнерадостность невольно заражало других; она умела расшевелить своего спутника, заставить его говорить, играть с ней, учить ее. Даже в ученье она почерпала неистощимое веселье. Так как страсть не возмущала мира ее души, то и он оставался спокойным, за исключением кратких мгновений, когда неотразимая прелесть юной этруски вставала пред ним в тиши п безмолвии природы.
   Чаще всего это случалось в укромной бухте Волтурна, где росли нарциссы. Там воды реки словно замирали, чуть-чуть колыхаемые ближайшей волной. Бледные цветы склоняли свои благоухающие лики над зеркальной поверхностью. Длинные тени, словно дождевые потоки, сбегая с высот, ложились на землю; чуть слышно журчала бездонная пучина вод; огромные птицы садились на отмели, другие поспешно перелетали с вершины на вершину, и такие же огромные рыбы плавали в зеленоватых водах реки. Жуткое, зловещее чувство рождалось в этой атмосфере, сковывая язык п члены. Молодые люди сидели недвижимо.
   И тогда-то перед Дионисием яснее и отчетливее вырисовывался образ его юной подруги. Она вырастала в глазах его; вырастала среди старых дерев с растрескавшейся корою, молодых нарциссов, розовых вахт и свежей мяты. Это таинственное превращение грациозного ребенка в женщину бесконечно волновало его. Девушка сидела, полуоткрыт влажные уста. Складки столы обнажали форму ее тела, подобно тому, как длинные стебли, склоняясь под дуновением зефира, обнажают таящиеся в них цветы. И глубокая злоба против Дианы Этрусской клокотала в сердце его.
   На склоне дня они обыкновенно сидели втроем на террасе. Гончарный мастер воскрешал в речах свое детство и юность. Образы былого проходили пред взором его слушателей, словно вереница статуй в стенах древнего города. Порою какое-то недоумение, какая-то растерянность сквозили в его повествовании. Это была повесть о человеческой жизни, исполненной всевозможных превратностей: то преследуемой ударами рока, то осыпаемой его милостями -- одиссея скромная и вместе с тем бурная, как судьба героя.
   Дионисий слушал с живейшим вниманием. Он любил, вслед за стариками, углубляться в тьму веков. После таких рассказов он с большим наслаждением созерцал окружающую его действительность: тучных волов Кампаньи, влекущих за собою нагруженные телеги пахарей, медленно шагающих по дороге; меланхолических ослов; детей, несущихся в быстром беге, подобно стае ласточек в поднебесье.
   Порою старый Тарао удалялся, чтобы отдать по какие-либо распоряжения или присмотреть за работами. Дионисий и Дэва оставались одни. В такие минуты сладкая тревога охватывала душу сиракузца. Солнце пылало между гор, словно огромная раскаленная печь. Умирающий день, казалось, возвещал кончину мира. Смутной тоской веяло от безбрежной равнины вместе с благоуханием ее цветов. Наступал час любовных томлений. Все существо юноши загоралось страстью. Он мечтал, дабы избегнуть рокового обета, похитить девушку в царство Теней. Звон глиняного колокола, возвещавшего вечернюю зарю, делал его томление еще более жгучим...
   Но лишь только солнце скрывалось, атмосфера становилась отраднее. С наступлением ночи просыпалась жизнь. Загорались звезды, и вслед за ними вспыхивали огни светляков. Летая взад и вперед, они оставляли за собою блестящий извилистый след; огненные точки то разгорались, то потухали, подобно пламени светильника при ветре.
   Дэва умела ловить их сачками. Вслед затем она усаживала их в большую клетку, окутанную прозрачной кисеею. И клетка вдруг загоралась волшебным сияньем, разливавшем лучи свои по всему саду -- сияньем множества крошечных жизней, трепещущих, жужжащих, волнующихся... И чары света сливались с чарами божественных благовоний этой несравненной земли...
   Когда же молодая девушка украшала светляками свою головку, когда крошечные живые звезды тихо мерцали в колыхающейся волне волос и лицо Дэвы то озарялось светом, то потухало, сиракузцу казалось, что он видит пред собою божественный образ Царицы звезд.
   Дионисий преуспевал в искусстве украшения сосудов. Он создал восхитительные модели гончарных изделий черного цвета, производящие впечатление металлических. Они получались путем копчения вареной массы в продолжение нескольких дней в закрытых наглухо печах. Сиракузцу было положено жалованье. Он принимал его с глубочайшей радостью. Это был залог его примирения с Роком. Мир не казался ему более жестоким, и ночная мгла не устрашала его более. В руках своих он держал победный трофей борьбы с жизнью. Он мог предаваться мечтам без тяжелых дум и сожалений. Мог без горечи вспоминать о своем море и острове. Труд создал ему новую родину; труд даровал ему юное блестящее существо, увивавшееся вокруг него. Его обаяние было сильней обаяния морских громад, колыхавшихся на синих волнах; дворцов из желтого мрамора; храмов Посейдона, Афродиты и Гермеса. И, на заре или в сумерки в ослепительном сиянии созвездий, когда Герои, влюбленные Царицы, таинственные странники, звери и чудовища устремляются к западу и плывут вокруг полюса, уста сицилийца, коснувшись божественного орудия Сиринги, пели жалобную песнь, которую рождает в сердце человека стрела бессмертного бога...
   Однажды утром Дэва увлекла Дионисия на край селения. Она желала купить себе булавок и флакон розовой воды. Этими вещами торговал старик, продававший сверх того пудру, зеркала, благовонные масла, шкатулки, опахала, раковины и подвески.
   Дэва прыгала и резвилась, идя по узенькой тропинке, радость била ключом из нее, как чистая вода родника из-под земли. Она то и дело подбегала к Дионисию в порыве простодушного веселья. В тесных, заросших кустами и травами переходах она прижималась к нему своим юным телом -- и это прикосновение вливало отраву, вносило смятение в его чувства, будило трепетное желание...
   Она была знакома со всеми местными обитателями и звонким голосом посылала им приветствия, -- пахарю, шествующему за своим плугом; пряхе, сидящей на пороге своего жилища; каменщикам, отрывающим от скалы известковый камень и белый кремень; свинопасу, погоняющему свое ворчливое стадо.
   Небольшая хижина, по выходе из виноградников, остановила их внимание. Двор хижины был окружен плетнем. Сквозь отверстия последнего виднелись два раба, ворочавшие с помощью осла мельничный жернов; возле них гуси и куры озабоченно клевали зерна, выпавшие из мешка. На пороге дома молодая девушка варила похлебку из бобов.
   Но вот показалась фигура третьего раба со скованными цепью руками. Высокий человек, похожий на солдата, с жесткой, редкой бородою, гнал его перед собою, держа в руках прут. Ватага детей с шумом и радостными криками сопровождала их.
   Раб, понурив голову, с покорном видом дал привязать себя к столбу. У него было жалкое, преждевременно поблекшее лицо, блуждающий взор и полураскрытый рот, из которого словно вырывался безмолвный стон.
   Бородатый человек сорвал тунику и обнажил исполосованную рубцами спину несчастного. Затем, подняв прут, он начал не спеша, словно без малейшего гнева, бить его, считая удары. Раб раскрыл шире свой беззубый рот; послышались сдавленные стоны, вызвавшие громкий смех молодой девушки, приготовлявшей похлебку, и шумную радость детей.
   Дэва отвернулась от этого зрелища, но без малейшего возмущения, крикнув "Ave" человеку, наносившему удары.
   Он прервал свое занятие, ответив с добродушным смехом:
   -- Да благословят боги тебя, прекрасная девушка, и твоего спутника.
   Затем он снова принялся за дело, с невозмутимостью самого правосудия, с методичностью осла и рабов, ворочавших жернов; меж тем, как наказуемый, спина которого покрылась синевато-багровыми полосами, громче застонал от боли. Дэва, увлекая Дионисия вперед, заметила:
   -- Очевидно, он украл что-нибудь?
   -- Нет... В таком случае его повесили бы. Скорее всего, он плохо исполнил свою работу или плохо караулил.
   Крики начинали им надоедать. В глубине их душ теплилось что-то похожее на жалость, -- но они сами не отдавали себе в том отчета. И они ускорили шаги свои.
   На краю засеянного льном поля они увидели хибарку из вулканических камней, сооруженную на грудах пепла, смешанного с обломками железа, гнилого дерева, осколками сосудов и раковин. Шум шагов их привлек внимание старика, который, сидя под навесом, разбирал старое платье, медные украшения и эмали. Палящее солнце, бури, непогоды, ночевки под открытым небом наложили неизгладимый след на желтое, словно пергаментное лицо с блуждающими зрачками. Голова старика была украшена чахлой желтоватой растительностью, местами свалявшейся, как шерсть старого барана, местами редкой и вылезшей, похожей на мох. Лукавая усмешка кривила рот его, из которого торчали коричневого цвета клыки; его крошечные обезьяньи руки, цепкие и костлявые, были выразительнее многих физиономий.
   Он повернул к молодым людям свое лицо, отвратительное лицо лесного бога, изъеденное червями, и спросил:
   -- Что угодно тебе, прелесть моя?.. Янтарей или жемчуга, кораллов, алебастровых сосудов, в которых живут души цветов; серебристых зеркал или камней, светящихся во мраке?.. Все вещи к твоим услугам... пожелаешь, и я достану тебе любую со дна морского.
   Так причитал старый тряпичник, искусившийся в сладких речах, во время странствовании по дорогам Этрурии, Лациума и Кампаньи. Говоря о секстанте благовонного масла, он расписался так, словно дело шло о драгоценнейшей жемчужине.
   -- Мне нужно, -- произнесла Дэва, -- булавок и розовой воды.
   -- Каких булавок, юная дева, подобная златокудрой Ириде? Тех, которые шлет нам Иберия и которые сверкают, как глаза твои; или же тех маленьких и тонких, что выделываются в Артене? И какой розовой воды желаешь ты: замурованной в алебастровых сосудах киликийцами с берегов Кидна, или же розовой воды Кампаньи, сохраняемой в глиняных кувшинах?
   Дэва пожелала булавок из Артены и воды из кампанийских роз.
   Но старик продолжал, обращаясь к Дионисию:
   -- Без сомнения, волоокий юноша, ты захочешь оросить блестящие кудри этой юной девы душистой водой Киликии?
   -- Дай нам, -- отвечал Дионисий, -- воды из восточных роз... И не надейся, что я не отличу алебастрового сосуда из Кум от глиняного сосуда с берегов Волшебной Реки. Мне знакомы все благовония, перевозимые на судах в тирренских заливах и сицилийских морях.
   Старик недоверчиво взглянул на него.
   -- Вода, которую я дам вам, навеки приобщила душу свою сосуду.
   -- Это справедливо по отношению ко всем ароматам, ко всем тонким благовониям, -- заметил Дионисий. -- Душа кампанийских роз так же бессмертна, как и душа роз азиатских. Покажи нам свою чудесную влагу...
   Старик засмеялся каким-то горьким смехом и, не говоря ни слова, прошел в свою хижину. Вскоре он появился снова, неся в руках маленькие шкатулки и сосуды из глины и алебастра.
   Дэва выбрала себе булавки и воду, меж тем, как сиракузец разглядывал алебастровые сосуды.
   -- Старик, -- произнеси он наконец, -- эти благовония не дурны и оболочка их очень изящна. Но они -- с моей родины; это лишь подражание тем, что делаются в Коринфе и на острове Крите. Мои корабли возили их в Галлию. Они далеко уступают прекрасным изделиям Кампаньи.
   -- Клянусь Гермесом! -- вскричал его собеседник, -- мои познания в этой области насчитывают двенадцать люстров, меж тем, как твои родились лишь сегодня! Мне ли, юноша, не суметь разобраться в благовониях Сицилии и Киликии!
   Дионисий возразил улыбаясь:
   -- Бьюсь об заклад, старик, что ты в них превосходно разбираешься! Но я понимаю твое стремление доказать мне это. Ибо тот, кто не умеет различать божественные благовония, недостоин их!.. Как бы там ни было, я куплю у тебя этот сосуд, изображающий Геракла среди Керкопов; такого рода образами никогда не вдохновился бы художник из Киликии! Что стоит он?
   -- Тридцать сестерций, -- отвечал торговец.
   Дионисий мог бы сбавить эту сумму на добрую треть, но он слишком долгое время привык швырять деньгами в сиракузских лавках. С небрежным видом протянул он своему собеседнику пол-ореуса -- все, что оставалось у него от заработка -- и заплатил за оба сосуда и за булавки. При этом он не возбудил презрения в глазах старика, как, несомненно, возбудил бы всякий другой, менее сведущий в розовых водах, напротив, старик увидел в его небрежном жесте признак аристократизма.
   Внимательно вглядевшись в молодых людей, торговец проговорил:
   -- Не желаете ли, я вам погадаю? Я привык читать по глазам и по линиям рук... -- Дар провидения, свойственный вечным странникам, блеснул в глазах его, полузакрытых морщинистыми веками!
   Дэва с большой охотой и любопытством первая протянула ему руку. Старик, внимательно вглядываясь в дрожащую ручку, заговорил вещим голосом гаруспика: -- О, длинноволосая дева, предки которой бились на берегах этрусских озер и в симонийском лесу... Диана Этрусская присутствовала при твоем рождении и мать твоя изрекла страшный обет. Сердце твое еще спит. Оно подобно водяной лилии, плотно сомкнувшей лепестки в речном лоне. Но. любовь со всеми ее жестокими радостями уже подстерегает тебя. Образ, неотступно тебя преследующий, еще не возмущает покоя твоей души; но забыть его ты уже не в силах. Берегись, юная дева! Три дороги лежат перед тобою: дорога разлуки -- она горька; дорога ожидания -- она спасительна, и дорога клятвопреступления -- она смертоносна. Берегись тростников: они для тебя страшнее, нежели акулы для ловцов губок...
   Дэва стояла, дрожа всем телом, не столько от предсказания, сколько от пророческого тона старца. Словно крошечное зерно упало весною в девственную, еще не возделанную почву. Она принужденно засмеялась, но не смела поднять глаз на своего спутника.
   Последний был потрясен сильнее ее. Ибо он знал, что Эрос царит в сердце его, властный и угрожающий. Он отвел в сторону прорицателя; рука его, конвульсивно сжимавшаяся, словно запечатлевала на папирусе речь старика:
   -- Твоя юность протекла на берегах синих морей; ты испытал все радости роскошной и привольной жизни. Бедность сразила тебя, ко не сделала навеки несчастным. Ты владеешь чарами, с которыми всегда выйдешь победителем судьбы, если только тебе удастся избегнуть смерти. Ибо смерть подстерегает тебя. Некий бог и богиня сплотились против тебя. Бог вливает в душу твою сладкий яд страсти; ты покорно отдаешься его действию. Ты сам зовешь то зло, от которого должен был бы бежать; ты тайно лелеешь его, ты с невыразимым наслаждением" денно и нощно воскрешаешь в уме своем образ той, которая страшнее для тебя пучины Сциллы, и ты уже не видишь более неумолимой богини и места мучений...
   В глубокой задумчивости спустились они к берегу реки.
   -- Что говорил тебе Сомний?.. -- спросила молодая девушка.
   Он вздрогнул. Зловещее облако окутало душу его. С великим усилием он отвечал:
   -- Не следует верить этому старику. Бродя по дорогам, он ловит на лету слова, случайно подслушанные у прохожих и у старых женщин. Он знает кое-что о каждом человеке, но его знание ложно.
   Он говорил так, чтобы рассеять свое смущение, ибо в глубине души сам страшился дара прорицателя.
   Дэва, вначале смущенная, быстро оправилась; к ней вернулось ее беззаботное, радужное настроение. Она увлекла своего друга на берег Волтурна. Там дети искали насекомых и лягушек; ловили рыбу в прибрежных камнях; купались в быстрых струях реки или же обсушивались в высокой траве. Дэва, схватив плоский камень, бросила его на воду. Камень сразу погрузился.
   -- Если три раза подряд он потонет, не перевернувшись на поверхности, -- проговорила она, -- это будет дурной знак.
   Она бросила вторично, и камень снова погрузился. Дионисий побледнел.
   Он мысленно решил, что это -- вещание Зевса, и что, если дочь Тарао постигнет неудача, он уйдет из селения. И, объятый трепетом, ждал.
   Дэва взяла крошечный плоский, как лист камень и, наклонив свою блестящую головку, тщательно прицелилась.
   -- Да будет воля твоя, Зевс, -- шептал чуть слышно Дионисий, и твоя, Диана Этрусская: я повинуюсь вам. -- Брошенный камень полетел и трижды перевернулся на воде поверхности вод. Неизъяснимое блаженство пролилось в душу сиракузца. Взяв под руку свою спутницу, он увлек ее в тенистый уголок и проговорил: -- Я решил уехать, Дэва, если предзнаменование окажется дурным.
   Как громом пораженная, она широко раскрыла глаза:
   -- Ты хотел уехать?.. Уехать?
   -- Но теперь не хочу этого более, о моя возлюбленная! Рок вещает истинную волю свою через посредство чистых душ...
   Она жалобно повторила:
   -- Уехать...
   Это слово будило в душе ее что-то доселе ей самой неведомое. Глаза ее наполнились слезами. В неудержимом порыве кинулась она к сицилийцу и воскликнула проникновенным голосом:
   -- Я не хочу этого! Ты не уйдешь из нашего дома...
   До этой минуты он еще ни разу не ощущал так близко трепетания этого прекрасного тела. Он почувствовал теплоту его, соблазнительную наготу членов сквозь легкую столу. Опьяняющий аромат черной волны волос разливался у него на груди.
   Чуть слышно он прошептал:
   -- Клянусь тебе!
   Она испустила радостный вздох и обвила руками шею своего друга. Казалось, с этим объятием что-то властное и могучее излилось из души ее, связав ее невидимыми, но крепкими узами с Дионисием.

V.

Праздник Манов

   Наступил праздник Манов. У древних этрусков он совпадал приблизительно каждое двадцатилетие с праздником Сокровенных богов. Но древние предания были уже почти забыты. Они жили лишь в Вейле, где гончарный мастер возродил забытые обычаи по древним рукописям; но и тут они подверглись искажению, благодаря влияниям финикийским, персидским и греческим.
   За час до вечерней зари праздничная процессия собралась под сенью стены предков. Участники процессии шли попарно: мужчины, завернувшись в плащи, похожие на солдатские; женщины в коричневых, лиловых или темно-синих паллах, с закутанными головами. Каждый нес в правой руке светильник из черной глины, тусклое пламя которого разгоралось по мере того, как бледнели лучи солнца. В левой руке люди держали траурные растения: самшит, кипарис, златоцветник и нарцисс. В глубине процессии группа девушек пела в полголоса гимн, заунывный, как шум волн о морские скалы.
   Чуть слышно звучала нежная, трогательная мелодия -- гармонический хор свирелей, лир и глиняных колоколов, по которым мерно и глухо ударяли крошечными молотками.
   Старый Тарао подал знак к выступлению процессии. Медленно раскинулся кортеж по дорогам, по живописным холмам, вырисовывающимся темными очертаниями на багряном горизонте и еще окутанным фиолетовой дымкой умиравших лучей. Порою юные девушки, лиры, свирели и глиняные колокола -- все смолкало. Тогда начинали славословить мужчины таким стройным хором, что казалось, будто поет один голос:
   
   О, Маны, властители недр преисподней
   И светлых обителей рая.
   Вы. Маны, которым нигде нет преград,
   Что твердую медь, словно волны морей,
   На пути рассекаете быстром;
   Излейте на бедных потомков -- людей
   Сокровища благости вашей!
   
   Женщины в свою очередь подхватывали, как один человек, слова гимна таким молодым и свежим голосом, словно среди них не было старух:
   О, Маны, властители прошлых веков!
   Чьи тени в жилищах витают!
   Наследием вашим красна наша жизнь,
   Вы женщинам помощь подайте
   Вскормить и взлелеять грядущих мужей!
   
   Затем пение стихало, и слышались одинокие редкие удары глиняных колоколов. И снова заунывная мелодия оглашала воздух.
   Процессия достигла холмов, где покоились предки. Преддверием некрополя служила огромная скала. Там из года в год причудливая фантазия первых художников лепила рельефы на фасадах природных гробниц. Там открывалась взору вереница разрушенных рукою времени изображений первобытных божеств, таинственных и безыменных, созданных абстрактным мышлением Разенов. Далее пестрое смешение эпох и народов -- бог Мелькарт с ногами карлика и головой гиганта, плодоносная Астарта, крылатая Диана иранская, Феб киферийский, Геракл, уводящий Цербера в царство теней, длинноволосый Гадес с ключами от дверей преисподней и Харон с ястребиным клювом, вооруженный символическим молотом.
   Процессия остановилась; голос и аккорды замерли в жутком вечернем безмолвии. Тогда вслед за гончарным мастером, подъявшим светильник и ветку самшита перед изображениями богов, все воздели свои светильники. Они мерцали, как крошечные звезды перед багровым ликом солнца, готового погрузиться в волны эфира. И старец прочел молитву:
   -- О, боги великой Этрурии, боги сотни веков, боги Сокровенные, боги Сообщники, Лары, Пенаты, Гении и вы, Маны, возведенные в сонм небожителей: воззрите милостивым оком на благочестивых сынов Вейлы. Грозный Гадес, владыка мрака, неумолимый бог, услышь наше моление; мы принесем тебе в дар в первое новолуние двух непорочных ягнят. Головы их будут повернуты к могиле; тело будет превращено в пепел. Будь и ты к нам благосклонен, Харон; мы никогда не забывали следуемой тебе жертвы; ты получишь в дар молодого осеннего голубя, которого ты предпочитаешь всем остальным, потому что мясо его черно и пахнет кипарисом!
   После молитвы толпа разделилась на группы и рассеялась среди могил. Наступали сумерки; утесы зажглись тысячью блуждающих огней, бледневших по мере того, как посетители терялись во мраке подземелий.
   Маны в обители вечной ночи любят свет. Они нуждаются в светильниках. Радости их нет предела, когда склеп, погребальная ниша или древняя гробница из терракоты вдруг осветятся, подобно атриуму в дни праздничных пиршеств.
   Обитатели Вейлы, бродя по извилистым переходам и погребальным комнатам, нередко столь же обширным и многочисленным, как в доме римского консула, ощущали близость крылатых предков, тихое трепетание душ их, подобное шелесту крыльев волшебных птиц, сотканных из воздуха и тени.
   Дионисий следовал за гончарным мастером и Дэвою, ибо у этрусков и гости имели доступ к предкам.
   Молодая девушка, закутанная в покрывало, казалась живым воплощением задумчивой Эноны. Она чувствовала себя во власти Манов; они были тут, подле нее, она слышала их затаенные вздохи. Дионисий любовался печальной красой ее облика в те моменты, когда она, высоко подняв свой светильник, озаряла себя мимолетным светом.
   Тарао остановился. Он достиг места вечного упокоения своих предков, восемь поколений которых из года в год находили себе приют в некрополе Вейлы. Это была низкая, круглая весьма обширная комната, с одним столбом, поддерживающим потолок. В многочисленных нишах ее покоились останки погребенных.
   Гончарный мастер приветствовал усопших тихой речью:
   -- Предки-Маны, пред вами сын ваш, -- сам родовладыка, лишившийся всех детей своих, к- оме единственной, вот этой юной девы. И вы, Маны, свершившие после меня краткий жизненный путь; пред вами отец ваш и супруг и отец тех, что даровали вам жизнь! Блюдите этот нежный цветок! Это все, что осталось от благородной крови, пролитой на берегах Регильского и Вадимонского озер и в Симонийском лесу! Даруйте ей жизнь и плодоносное чрево! Пусть потомство, рожденное от нее, будет подобно неустрашимым обитателям морей; да будет она чиста и непорочна, ибо племена, рожденные от прелюбодеяния, осуждены на погибель! -- Взяв руку Дэвы, он положил ее на выступ могилы со словами: -- Вот светильник, богоподобные Маны; при жизни вы все любили свет. -- Затем, обернувшись к молодым людям, произнес: -- Я желаю пройти один к древним могилам.
   И он направился по узкому коридору. Дионисий и Дэва глядели вслед ему на мерцающий, словно на дне колодца, огонек, который вдруг пропал на повороте.
   Они молчали. Сиракузец, охваченный сладостным религиозным трепетом, созерцал туманный облик девушки, длинные складки ее паллы из канузийской шерсти. Наконец он проговорил:
   -- Я счастлив, о моя возлюбленная, что мне довелось придти с тобою в обитель твоих предков. -- Она не отвечала. Легкая дрожь пробежала по плечам ее. Дионисий продолжал: -- Не хочешь ли ты, чтобы я всегда был с тобой и с Тарао на празднике Манов?
   Голос Дэвы, слабый как мерцание светильника в склепе, отвечал:
   -- Но ведь ты знаешь, Дионисий, что я посвящена Диане Этрусской до восемнадцати лет.
   -- Я разумел "навсегда", Дэва! Мы дождемся конца обета!
   Она задрожала еще сильнее, меж тем, как он медленно простер к ней руки. Глаза ее были сокрыты от него. Ему видны были лишь уста. И он запечатлел на этих алых устах долгий поцелуй. Пламя светильника заколыхалось с чуть уловимым для слуха треском; то Маны, казалось, опалили крылья свои на огне.
   Меж тем гончарный мастер достиг древних колодезеобразных могил. Они были расположены выше других на небольшом пригорке и сообщались друг с другом узкими, трудно проходимыми галереями. Там виднелся целый ряд больших сосудов из красной глины, урн-пепелохранилищ в форме хижин, множество амбры и драгоценностей эпохи предков-лукумонов.
   Старик поставил светильник свой у могилы, слывшей за самую древнюю.
   Несколько мгновений стоял он молча, склонив голову под бременем воспоминаний, им самим не пережитых, но дорогих его сердцу. Наконец он проговорил кротко и покорно:
   -- О, богоподобные призраки, славные и непобедимые! Вы, которые сокрушили силу Рима, Альбы и грозного Самниума, изгнали рыжеволосого галла и повергли в трепет Тир и Карфаген, будьте счастливы в царстве бессмертных! Увы! Сыны ваши уже много лет не имеют родины! Кто знает: быть может, настанет день, когда они снова явят себя миру, если не в ореоле славы, то в лучах вечной красоты!

VI.
Сокровенные боги.

   Праздник Сокровенных богов еще справлялся кое-где в этрусских селениях Кампаньи. Этот таинственный ночной обряд едва ли был известен римским властям. Он должен был совпадать с майским полнолунием, меж тем как праздник Манов неизменно совпадал с Календами. Праздник начинался в полночь и длился до зари.
   Когда тень, отбрасываемая гномонами, стала наиболее короткой, гончарный мастер ударил семь раз в свой огромный глиняный колокол. В ту же минуту равнина огласилась звуками мужских голосов, перекликавшихся друг с другом. Первый голос прозвучал где-то на краю, к востоку от селения, последний -- на западе у полосы болот. Голоса пели:
   
   Вас зовем, Сокровенные Боги,
   Отцы природы и людей;
   Прежде вод и светил порожденные,
   Источники жизни и силы земли...
   
   Мужчины замолкли; и вслед за тем из глубины сада зазвучал женский голос. Вскоре к нему присоединились другие. Хор все рос и рос, подобно тому, как растет стая перелетных птиц во время долгого странствия. Постепенно, один за другим, к нему присоединялись мужские голоса... Незримые певцы славословили незримых богов:
   
   От силы невидимой, тайной
   Родился свет.
   Из недр мрачного Хаоса
   Светлый Феб нам воссиял...
   О, Боги, по Морю безбрежному плывшие...
   
   Когда все селение дружным хором закончило строфу, голоса мало-помалу стали отставать, и последний стих торжественно прозвучал в безмолвии, пропетый старым Тарао: О, сжальтесь вы над Разенами!.. Затем воцарилась мертвая тишина, продолжавшаяся около получаса. Тарао с Дионисием вошли в дом. Старик велел своему гостю облечься в волчью шкуру, а сам набросил на себя кожу оленя. Косматые головы ниспадали им на лица на подобие масок; два отверстия были вырезаны на месте глаз.
   -- Берегись, Дионисий, -- произнес гончарный мастер, -- чтоб маска не спала с лица твоего; в противном случае тебя ожидает трехмесячное рабство, от которого я не в силах освободить тебя.
   Дионисий тщательно надвинул маску.
   Они вышли на улицу. Со всех домов селения выплывали по какие-то темные тени, облеченные в шкуры зверей, с закрытыми лицами. Потянулась длинная вереница козлов, медведей, волков, быков и оленей. Там были все мужчины, и лишь одна женщина: пятнадцатилетняя девушка-рабыня, почти нагая, с разбросанными по плечам волосами, ведомая стариком. Она была красива: этого требовал обычай. Что-то похожее на страх сквозило в широко раскрытых овальных глазах дочери Востока; это сказывалось и в легком дрожании очаровательного, смуглого плечика.
   Все взоры, устремленные на нее из звериных масок, жадно сверкали.
   Два пастуха вели черную козу и белого козла. По знаку Тарао, Дионисий заиграл гимн Сокровенным Богам, которому обучил его старец.
   Процессия направила путь туда, где виднелась роща из серебристых сосен и поле, усеянное розами. На опушке леса были вырыты два обширных рва возле алтаря, сооруженного из камней, обтесанных людьми, жившими в доисторическую эпоху.
   Там процессия остановилась. Тарао приказал подвести к нему рабыню, козла и козу. Каждый из присутствующих держал в руке какую-нибудь жертву: вино, яйца, голубей, молоко, полбу, плоды.
   Гончарный мастер взмолился:
   -- О, боги, вы, царившие в Хаосе в ту пору, когда земля и планеты были еще окутаны вечной мглою. Боги Предвечные, рожденные прежде всех богов, прежде самого Времени! Вы, которым поклонялись Разены, сыны народа, вооруженного дубинами, жившего трудами могучих рук своих... О, боги сокровенные и невидимые, боги покровители, всемогущие и всемилостивые, мы приносим вам в дар рабыню -- девственницу, белую козу и черного козла, голубей, плоды земли и ее тварей!
   Толпа вторила молению криком, долгим и протяжным, как свист осеннего ветра, пробегающего по ветвям дубов.
   Один из участников празднества приступил к закланию голубей, меж тем, как жрец возжигал благоуханный огонь на алтаре. Козел и коза были брошены в левый ров; там их ждала смерть после совершения ими акта, почитавшегося священным.
   Вслед затем Тарао приказал подвести к себе девушку-рабыню. Она стояла, вся в трепете; ее дивные плечи и крошечная юная грудь колыхались. Страх смерти наполнил глаза ее слезами.
   Но гончарный мастер кротко сказал ей:
   -- Жизнь твоя вне опасности, о юная дева! Тебе нужно лишь пробежать через эту сосновую рощу. За тобой будет погоня. И кто первый коснется волос твоих, станет твоим властелином... И он сотворит с тобой жертву Сокровенным Богам, не предавая тебя закланию!
   Она выпрямила голову, и сумрачный лик ее просиял. Страх исчез. Лукавая усмешка скользнула по губам ее: она слепо верила старику.
   -- Ступай! -- проговорил Тарао. -- И помни, что боги прогневаются, если ты побежишь недостаточно быстро и не приложишь стараний найти себе верное убежище.
   Он подал сигнал. Она понеслась, легкая, как ветер, по пыльной дороге. Белоснежный силуэт ее с распущенными волосами и стройно колыхающимися в беге членами зажег огнем сердца мужей. Она была живым воплощением легендарной нимфы, убегающей от фавнов и сатиров. Жажда добычи и любовь следовали за ней по пятам.
   Она вступила в рощу. Тарао медленно отсчитал десять ударов. И все, старцы н юноши, кинулись ей вослед, одни надеясь на быстроту ног своих, другие -- на хитрость и удачу.
   Один лишь Дионисий, опьяненный последним свиданием с Дэвой, стоял недвижимо.
   -- Ты должен бежать, -- сказал гончарный мастер. -- Лишь я да эти два жреца, стоим вне закона.
   Дионисий пустился бежать. Он проник под сень высоких, серебристых сосен. Ни единый звук не доносился с равнин Кампаньи; безмолвие дерев было столь же невозмутимо, как и безмолвие светила: гамадриады сковали молчанием уста дерев. Слышался лишь топот бегущих мужчин, увлекаемых страстью, жаждой неизведанного, соревнованием борцов...
   Дионисий присел на пень. Он прислушался к шуму погони. Эти звуки откликались в душе его, сливались с биением его сердца. Он непрестанно думах о тех устах, которые покорно отдались его лобзаниям, нежных и свежих, как молодые розы. В них была вся жизнь его: они даровали всему существу его то, что весна дарует ликующей земле. Они превратили душу его в плодоносную ниву, в трепещущий лес ...
   Какой-то мимолетный шорох прервал его мечтания. Что-то белое промелькнуло перед ним: он узнал приносимую в жертву рабыню.
   И невольно похотливое желание возмутило плоть его. Одно движение -- и он держал бы в руке разметавшиеся волосы, и эта девушка, желанная и пленительная, как всякая красавица, познала бы божественный закон. Но было уже поздно: рабыня скрылась с глаз его. И он снова поддался сладкому очарованию грез, как вдруг громкий возглас заставил его привскочить на месте.
   Рабыня снова была возле него. Но в эту минуту из глубины чащи, проворный, как лань, выскочил человек, который бросился на девушку и, схватив ее за волосы, испустил громкий крик торжества.
   -- Боги отдают тебя Мантию, прекрасная дева. Не сопротивляйся более.
   Рабыня невольно старалась вырваться из рук мужчины. Но слова его успокоили ее. Она опустила голову и покорно последовала за своим победителем. Громко перекликаясь по лесу, участники празднества мало-помалу все снова собрались на поле роз, возле алтаря.
   Огонь, в котором жарились жертвенные голуби, пылал ярким пламенем. Но знаку гончарного мастера, жрецы стали резать птиц. Все присутствующие получили по куску мяса, исключая рабыни и ее победителя, которые стояли одни, в отдалении, возле правого рва. Этот молчаливый, торжественный обряд, совершаемый людьми в звериных шкурах, казался отголоском тех мифических времен, когда сказания о героях и о начале мира слагались в чащах дремучих лесов, в глубине непроходимых топей, в недрах желтых пустынь, слагались среди Гераклов, вооруженных дубовыми ветками, и хищников с острыми когтями.
   По знаку жрецов маски были сняты и гончарный мастер произнес проникновенным голосом:
   -- Возьми, Мантий, эту прекрасную деву. И помни, что ее дочери будут, подобно ей, посвящены Сокровенным Богам, если они родятся среди нас и будут так же прекрасны. Еще помни, что она твоя навсегда и что ты должен обращаться с ней, как со свободной, ибо плоть ее священна. Наказания и унизительный труд не должны быть ей ведомы; иначе гнев Богов обрушится на тебя, и ты познаешь несчастия.
   Он подвел чету к краю рва. В эту минуту благоговейный трепет охватил сердца присутствующих; перед их взором пронеслось видение священного обряда предков, сливавшего в недрах подземной мглы брак и смерть.
   Тускло мерцали факелы у Стены Предков: обитатели Вейлы свершили трапезу с возлияниями, обычную на великих празднествах. Звуки свирелей, лир и колоколов сливались с пением опьяненных вином мужчин. Обнявшиеся пары бродили во мраке, по берегам Волтурна.
   Дионисий украдкой увлекал Дэву на тропинку, терявшуюся среди болот. Скоро высокий, зеленый тростник, то раздвигавший, то сдвигавший свои копьеобразные вершины, скрыл их от глаз остального мира. С каждым шагом сердца их бились все сильнее и сильнее. Но вот они остановились. Он робко привлек ее к себе, не решаясь обнять. И они глядели друг на друга, не произнося ни слова.
   Освеженная под покровом ночного неба река слала им навстречу прохладный ветерок. Распаленные солнцем цветы испускали дивное благовоние, сливавшееся с насыщенным ароматами дыханием Кампаньи. Это было благовоние Венеры. Оно лилось из каждого цветка, словно тихий сладострастный стон опьяненного любовью растения.
   Мерное колыхание серебристого в сиянии луны тростника; тихое трескотня лягушек, перекликающихся друг с другом человеческими голосами и порой выскакивающих из зеленой чащи; извилистые силуэты рощей и садов на далеком горизонте, бледное мерцание звезд на светлеющем небе -- вливали, вместе с ароматами, сладкое томление в юные сердца.
   Дэва сделала движение рукою, и сиракузец, плененный ее грацией, воскликнул:
   -- Благословенны бог и богиня, присутствовавшие при твоем рождении и даровавшие тебе дивную красоту жестов!
   Она покраснела и взглянула на Дионисия смущенным взором. Эрос уже царил в ней всесильным властелином.
   Страх и неизъяснимое блаженство терзали ее. К стремлению бежать примешивалось сознание новой, неизведанной радости; сладкое и мучительное чувство волновало грудь. Она трепетала, словно жалкое, беззащитное существо среди хищников; словно нежная роза, вздрагивающая при первых поцелуях солнца.
   Дионисий сорвал ветку ириса и, протянув ее своей подруге, прошептал:
   -- Сердце мое ликует, глядя на тебя, моя возлюбленная. Ты украшаешь мир своим присутствием. Из всех благ, когда-либо дарованных людям, высшее благо то, что ты родилась в мое время и что я встретил тебя на своем пути. Посему, да будут трижды благословенны дни мои: такая жизнь стоит десяти!
   Она не знала, что отвечать ему: не находила слов, отражавших ее волнение. Ее неудержимо, мучительно влекло к Дионисию, и она с рабской покорностью отдавалась этому чувству. Отягченная головка ее слегка склонилась на белоснежном стебле -- шее, и дрожащие полураскрытые губы обнажили ряд жемчужных зубов, отражавших переливы лунного сияния.
   Сладкая жажда поцелуев наполнила все существо Дионисия. Он схватил обеими руками прелестную головку. Его уста впились, не отрываясь во влажные губки, с которых он пил душу своей подруги. Пряди волос ее разметались по ветру; Дэва стояла бледней статуи, закинув голову и сомкнув веки.
   Застежка столы оборвалась, обнажив сверкающую божественной красотой юности грудь. Она была прекрасна несмотря на то, что еще не успела отлиться в совершенные формы. Розовые, фиолетовые и синеватые жилки прорезывали ее ослепительную белизну. Дионисий вздрогнул... Страсть -- уступила место восторгу художника. Рука его жадно ощупывала божественное тело, словно дорогой сосуд, созданный великим мастером.
   Эта смелая ласка смутила девушку менее, чем поцелуй в уста.
   Он почувствовала к ней благоговейное изумление, священный трепет перед созданием искусства.
   Меж тем прикосновение к теплой колышущейся груди снова зажгло огонь желаний в душе Дионисия. Он схватил Дэву и грубо привлек ее к себе.
   Она жалобно прошептала, отстраняя его:
   -- Помни, что я посвящена Диане!
   Он отшатнулся. Священная жалость, почти отеческая нежность заговорили в нем. Ничего, подобного зверскому мстительному чувству самца, возбужденному сопротивлением женщины, не ощущал он к Дэве.
   С минуту они прислушались в глубоком молчании к далеким звукам свирели и человеческих голосов. Затем Дэва, с дрожью в голосе произнесла:
   -- Пойдем домой, Дионисий.
   Они направились по старой дороге, среди зеленых камышей, в отблеске фиолетовых лучей зари, и скоро вышли на равнину. У Стены Предков чернела густая толпа; отдельные пары исчезали в тени дерев, вдоль берегов Волтурна свершая тайные жертвоприношения богу Любви.
   На опушке терпентинной рощи какой-то темный силуэт вдруг вырос пред Дионисием. Он узнал умбрийку с глазами хищника. Она кинула на него странный, насмешливый, загадочный взор, неотступно преследовавший, его, пока он медленным шагом провожал свою подругу по дороге к отцовскому дому.

VII.
У
мбрийка

   Однажды ночью Дионисий не мог заснуть.
   Все радостные и скорбные мгновения его жизни были снова пережиты им на бессонном ложе. Эрос царил в нем.
   Бог терзал его тело и душу томлениями, то сладкими, как благовонный аромат карфагенских берегов, то жгучими, как дыхание Хамсина.
   Сиракузца томила красота Дэвы. Он страстно простирал руки во мгле, говоря сам с собою:
   -- Зачем довелось видеть мне тайную прелесть ее груди? Я уязвлен, и язве моей не закрыться вовеки... Меж тем я не смею нарушить обет, не смею изменить клятве, данной владыке этого дома!
   Она встал, открыл дверь и устремил взор в ночную мглу. Красная, уже убавившаяся на целую треть луна светила над черными тополями Волтурна. Она походила на жерло гончарной печи, в которой дрова уже сгорели и лишь уголья тускло мерцают. Она одна царила в ночной пустыне; одна жила среди безмолвной, погрузившейся в сон вселенной.
   Благовоние цветов казалось ее благовонием. Страшная таинственность ее лика усугубила тревогу в душе Дионисия.
   Он взял сирингу и направился к берегу реки. Наяды щебетали среди плакучих ив. Их серебристые голоса сливались с их светлыми, как звездные лучи, улыбками. И тростники колыхаясь скрещивали свои остроконечные вершины, словно целый лес копий.
   Дионисий жадно вдохнул в себя влажный воздух и устремил долгий взор на сикоморы, отбрасывающие длинные тени вплоть до самого края горизонта.
   Ночное светило медленно плыло по синим волнам небосклона, все тускнея и тускнея, подобно сломанному зеркалу гетеры.
   При виде этой картины юноша вздохнул еще глубже. Эрос облекал всю природу в образы божественной красоты. Вся земля, словно была полна Дэвою.
   Невидимая сила, увлекшая его на берега реки, теперь направила его к садам Тарао.
   Целая буря клокотала в сердце его. Глаза застилало туманом. Он прислонился к терпентинному дереву, изнемогая под бременем все возрастающей страсти.
   Наконец он очнулся от омрачавшего его дурмана.
   И ему захотелось рассказать о своих ночных томлениях тон, которая почивала под этой обширной, темной кровлей, чернеющей среди извилистой ленты виноградников.
   И свирель его поведала дивную, грустную и вечно таинственную сказку. Мириады томящихся душ слили голоса свои в этой сказке. Они воспели все блага мира и все его зло: страдание -- неизбежный спутник страсти; счастье, обретаемое лишь за гробом. Они воскресили предания далекой старины; они слили пылающее любовью сердце Дионисия с сердцами влюбленных мифических времен. Сиринга расточала свои всесильные чары.
   Дэва спала тревожным сном. Ей грезилось то "Неведомое", которого она боялась и страстно желала. Протянутая рука Дионисия все еще покоилась на груди ее, судорожно колыхавшейся от наплыва волновавших ее чувств. Она не знала, молить ли ей Диану о защите или о смерти, ибо жизнь без того, что она ощущала теперь, казалась ей бесцельной.
   Среди грез своих она услышала сирингу. Она пробудилась. Нежные, томные звуки опутали ее своими чарами, как накануне ласки ее возлюбленного. Она поняла, что судьба богов и героев, о которой он пел ей, была и ее судьбою; что жалобные стенания и заунывные переливы флейты пели о том, что жило в ее сердце.
   Она не в силах была далее лежать.
   Вскочив с постели, она вперила взор в ночную мглу. Сердце билось у нее в груди, как куропатка в сетях. Ей непреодолимо захотелось раскрыть дверь.
   Мерцание маленькой лампады на очаге атриума, светлые лики ларов, глядевшие из глубины ниш, -- придали ей смелости.
   Она обернулась к древнейшему из богов, сокрушенному рукой времени, к тому, который казался ей более кротким и милостивым, и тихо взмолилась;
   -- О, бог священного очага! хранитель моих предков, я не могу противиться голосу Дионисия. Соблюди меня от дурного шага!
   Она не дерзала молиться Диане. Она страшилась грозной богини, суровой и беспощадной к греху. Но она сознавала также, что не в силах устоять против властного призыва сиринги.
   Она схватила столу и набросила ее себе на плечи. Затем, завязав ремни сандалий, медленными шагами проследовала через атриум в сени. Не слышно было ни единого звука, кроме жалобных стенаний флейты и тихого потрескивания дерева. В этот час сон старого Тарао бывал особенно крепок, а рабы его спади вплоть до зари, как убитые.
   Дэва распахнула дверь. Ее взору открылось необъятное пространство в ночном одеянии из перламутра и сапфира и белый лик Гекаты в тени сикомор. А там, в глубине сада, среди Ливийских пальм, -- Дионисий.
   Все закружилось у нее перед глазами. Тело ее словно зажглось огнем, она устремилась прямо к сиракузцу, подобно завороженным персидскими магами девушкам, которые двигаются во сне.
   Последний звук флейты замер. Дионисий вперил взор в белый призрак, направлявшийся к нему, и в безумном восторге кинулся навстречу девушке.
   -- Ты пришла, Дэва? пришла?
   Она отвечала страстным и вместе с тем жалобным шепотом:
   -- Я пришла не своей волею! Ты вложил в сирингу силу, более властную, чем призыв самих богов. Я пришла, как приходит туча, гонимая бурею.
   Он привлек ее себе на колени.
   -- О! дочь великих предков, я готов умереть за счастье быть любимым тобою... Сжимать в объятиях эти божественные формы -- это счастье стоит бессмертия!
   Она робко отстраняла его; глаза их проникали в душу друг друга. Он глядел, как колыхалась молодая грудь, и страстно прижал девушку к своему сердцу. Дэва не сопротивлялась. Она лишь крепче стянула столу у пояса. Дионисий осторожно обнажил плечи.
   Строгие и нежные линии плеч терялись в молодой груди -- божественном символе любви и жизни. Дрожащая рука Дионисия жадно ощупывала дивные формы; и Дэве казалось, что эти влюбленные руки и сверкающие глаза пронизывают ее насквозь. Но когда Дионисий коснулся пояса, крошечные дрожащие ручки испуганно удержали его.
   -- Пожалей ту, которая любит тебя! Нарушение обета будет для нее равносильно смерти!
   Она цеплялась за его руку, сжигаемая огнем неумолимого Эроса. А он, созерцая ее божественную наготу, был подобен ладье, бросаемой по волнам бурею.
   Но умоляющий вопль Дэвы испугал его. Ему живо представилась картина мук и казни. И он угрюмо поник головою. Злоба против безжалостной богини зажглась в сердцах обоих.
   -- Уходи! -- проговорила она.
   Глаза их встретились, уста слились и в этом поцелуе они вкусили неизъяснимое блаженство. Он понял, что ему не устоять, если она не исчезнет в тот же миг. Страшным усилием воли, дрожа всеми членами, он бросился бежать к Волтурну, оглашая ночную тишь громким стоном.
   Он шел долго, не видя никого кругом; но слыша ничего, кроме биения мятущегося сердца, стучавшего, как молоток кузнеца.
   Наконец он остановился у одного из поворотов реки, там, где вековые деревья низко склонялись к земле, местами почти вывороченные из земли. На другом берегу виднелась равнина, за ней болота, а на краю неба синий лес. Где-то далеко слышался вой волка. Вода казалась здесь еще чернее, течение реки еще стремительнее. Лик Гекаты, окруженный звездами и отраженный в светлом лоне вод, принимал какую-то странную, продолговатую форму. А сама река, пугая ночную тишь неумолкаемым рокотом волн, неудержимо неслась вперед под покровом нависших ветвей, разливаясь на равнине в серебряное озеро.
   Дионисий присел на мысу, окаймленном вековыми деревьями; там, где трава была столь прекрасна, что казалась выращенной заботливой рукой садовника.
   Он стал мечтать о своей любви. Она наполняла сердце его то безграничным счастием, то страстным нетерпением. В груди его клокотало, словно в недрах вулкана. Он погрузил лицо и обнаженные руки в траву, жадно упиваясь прохладой и влагой.
   Вдруг он услышал какой-то шорох под деревьями.
   Он поднял голову и увидел силуэт женщины, облаченной в длинную коричневую паллу.
   Голова ее была закутана покрывалом, на ногах были крошечные красные сандалии с длинными ремешками.
   При лунном свете, озарившем лицо ее, он узнал прелестную умбрийку, некогда пропевшую танец арквиний.
   Быстрым движением вскочил он на ноги, а она проговорила смеющимся голосом:
   -- Я следила за тобой, сиракузец! Я знаю, какой бог прогнал тебя с твоего ложа! Тот самый, что увлек п меня в эту ночь!
   Он стоял, не проронив ни одного звука. Эта женщина одна могла сравняться с Дэвою. Дионисий, не отдавая себе отчета в странности свершающегося с ним, терзаемый страстью, медленно простер к ней руки. Умбрийка отшатнулась, вскричав:
   -- Я не волчица! Властный голос любви, которую ты называешь Эросом, не внушает мне никакой черной мысли! Я сама не знаю, почему последовала за тобою! Казалось бы, мне следовало избрать одного из юных горшечников с бронзовым телом и стройными членами!
   По мере того, как звенел этот дрожащий, как колокол дома Тарао, голос, волнение Дионисия улеглось. Кругом царило безмолвие; там, вдали, дремало селение, и только одна эта женщина была тут, возле него. Он решил ждать.
   -- Я выслушаю, -- произнес он тихим и глухим голосом, -- все, что ты имеешь сказать мне. Почему ты избрала меня?
   -- Потому что, будучи сама прекрасной, истинно прекрасной, я поклоняюсь красоте, которую в этом глухом селении чтите только ты один и Тарао!
   Она смолкла с серьезным и строгим видом, меж тем как что-то похожее на улыбку продолжало сверкать в ее дивных глазах, горевших огнем и какой-то властной мыслью, пронизывавшей насквозь чувствительную душу сиракузца.
   -- - Я не ревнива, -- продолжала она, -- и не мечтаю отвлечь тебя от другой любви. Но я жажду твоего поклонения!
   И с этими словами она медленно совлекла с головы покрывало. Глаза ее заблистали, как звезды. Ее длинная коричневая палла, плотно застегнутая у пояса, раскрылась на груди...
   Дионисии испустил глубокий вздох восторга и томления. Она была столь же прекрасна, как Дэва, но красота ее была иная... Ее кожа казалась выбеленной снегами Альп и сверкала ослепительным светом, подобно целому созвездию. Ее восхитительная, могучая, нежная и гладкая, как атлас, грудь казалась драгоценным сосудом, наполненным живительной влагою. Каждое движение ее обрисовывало изящество и соблазнительную прелесть линий белоснежной шеи.
   Он стоял, как очарованный, словно пред дивной статуей Цитеры. И он думал о том, что с окутанным ниже пояса станом она походит на тех дочерей моря, которые увлекают путников в пучину.
   -- Ты можешь, -- весело сказала умбрийка, - и я желаю этого -- осязать рукою красоту моего тела.
   Полузакрыв глаза, оп коснулся божественных форм и атласной кожи; все было безупречно. Красота, которую осязал он, была иною, чем красота Дэвы; это был столь же редкий, но взращенный на иных берегах цветок...
   Взор Дионисия затуманился: демон сладострастия победил жреца красоты. Он порывисто обхватил стан умбрийки, ладно ища прекрасных уст. Но она не пожелала его ласк. Скрестив руки, как это делают борцы, она произнесла:
   -- Не теперь! -- И с горделивой осанкой отстраняя его, добавила: -- Взгляни, как окутывают меня волосы мои!
   Она тряхнула головой. Роскошный поток огненно-рыжих, золотистых, как кружево Арахнеи, прядей сбежал с головы ее до самых пят, обволакивая ее всю.
   И сквозь эту волосяную завесу облик умбрийки предстал словно в ореоле славы, облеченный в золотой покров из осенних листьев. Кожа ее казалась сотканной из блестящих песчинок, глаза горели, как факелы в темном лесу.
   Волосы, ниспадая вдоль паллы, касались красных туфлей и трепетали при малейшем движении, словно хищный зверь или сикомора под ударами дождевых капель.
   И Дионисий понял лучше, чем когда-либо, что эта женщина -- воплощение всей природы, творение всеобъемлющего искусства, отражающего в образе красоты небо, воды, холмы, луга, леса и зверей.
   Созерцание золотого руна ее волос разжигало страсть юноши. Он с мольбою простер к ней руки.
   Но умбрийка, словно дразня его своим смехом, схватила обеими руками волосы и отбросила их на правое плечо, на подобие львиной гривы.
   Теперь она предстала пред Дионисием в блеске новой, какой-то страшной красоты. Глаза ее расширились. Они горели и искрились, подобно Сириусу, плывущему по небосклону в туманную ночь. Рот ее был полураскрыт и сквозь огненно-красные уста сверкали зубы, словно крошечные белоснежные раковины между кораллами.
   -- О! сжалься надо мною, умбрийка! -- вскричал он умоляющим голосом. -- Видишь, как терзает меня твоя красота!
   -- Нет, -- возразила она, -- ты не страдаешь или, вернее, твое страдание слаще многих радостей. Необходимо, чтобы все люди познали это сладостное терзание! -- Она подняла руки к голове, скруглив их на подобие ручек глиняной амфоры. Дионисий был поражен ее словами. Она продолжала: -- Я не всегда была вещью старого Лициния. Человек, который купил меня, когда один римский торговец продал отца моего вместе со всем его потомством с публичного торга, лепил статуи для императоров. Он научил меня боготворить мою красоту. И я поняла тогда, что тот лишь окажется достойным меня, кто способен насладиться мною без обладания. Я требую поклонения, и бесплодное обожание старого Лициния милей мне грубой страсти кампанийца-поселянина.
   Дионисий не находил слов в ответ ей, ибо он чувствовал, сквозь огонь страсти, справедливость речей ее.
   -- Ты еще не видел меня всей, -- продолжала она. -- Взгляни. Движения мои столь же прекрасны, как формы моего тела и волоса мои.
   И она сбросила с себя паллу. С благоговейным трепетом жрицы искусства она воплотила в медленных, плавных движениях природу и людей. Она была быстроногой ореадой; Дианой, вооруженной смертоносными стрелами; наядой, дрожащей на вершине утеса; сильфидой, порхающей в ночном безмолвии; юной девой, терзаемой Афродитою; плывущим облаком; шелестящей листвою и нереидою, качаемой на волнах. Наконец, став в позу древних статуй, она предстала пред ним сладострастной Цитерою, умирающей от любви....
   И тогда он пал ниц перед нею, восклицая:
   -- О, не дай мне погибнуть! Теперь я познал твою силу...
   Она не отвечала. Она глядела на него томными глазами, она улыбалась ему возбуждающей улыбкой. Грудь ее колыхалась, словно под напором клокотавшей страсти. Он счел это за призыв и порывисто схватил ее в свои объятия. Но она выпрямившись оттолкнула его плечом, хотя и слабей его, но достаточно мужественная, чтобы противостоять насилию.
   Впрочем, насилие показалось бы в глазах юноши омерзительным актом. Обладание этим перлом красоты могло быть сладким лишь с добровольного согласия. Однако он продолжал борьбу, дабы насладиться прикосновением к ее трепещущей груди.
   Но умбрийка гневно нахмурила брови и произнесла жестким голосом:
   -- Я не хочу этого! -- Он отступил, продолжая глядеть на нее униженным, умоляющим взором.
   -- Не говори ни слова, -- продолжала она, -- Пусть говорит твоя сиринга.
   И тогда он медленно поднес к устам камышовую свирель и поведал женщине песнь души своей, поведал о своих терзаниях и сомнениях; о неожиданности встречи; о всех чарах, которыми она заворожила эту ночь. Он воспел свою ненасытную страсть, муки Эроса, торжество вечной красоты. И когда сладкая мелодия угасла на устах его, когда скорбный вопль замер где-то вдали, на берегах Волтурна, он увидел, как в изумрудных глазах сверкнули чистые капли слез.
   -- Песнь твоя всесильна, -- сказала она. И тут же с прежним веселым смехом добавила: -- Я хочу также, чтоб ты спел мне ту песню, которую ты часто поешь дочери Тарао.
   Эта просьба неприятно поразила Дионисия. Он отвечал:
   -- Если ты хочешь, я сочиню песню и для тебя. Но ту, другую, я посвятил ей.
   Она близко подошла к нему и, пронизывая его властным и нежным взглядом, произнесла:
   -- Я желаю песню Дэвы. Я не ревнива, я знаю, что ты будешь неизменно любить эту девушку, но в сердце мужчины может быть место для двух женщин. Я не требую также ничего большего, чем она; но я желаю иметь столько же.
   Он чувствовал, что решимость его ослабевает, и прошептал:
   -- А ты положишь ли конец моим страданиям?
   -- Только не в эту ночь, Дионисий. Ты еще не вполне постиг красоту мою.
   -- Подаришь ли ты меня хотя бы одним лобзанием уст твоих?
   Она как бы призадумалась; затем насмешливо произнесла:
   -- Обнаженная нога моя будет тебе наградою!
   Смиренно покорившись и в то же время мысленно ликуя в сознании одержанной над этой женщиной победою, он заиграл гимн, посвященный им своей подруге.
   Умбрийка воскликнула:
   -- Будь благословен, сын Сицилии! Ты доставил мне величайшее наслаждение, ибо теперь я знаю, как любит душа твоя дочь старого этруска. В эти минуты ты был рабом моим, принеся жертву, которая сделала рабство твое драгоценным даром.
   Сказав это, она села на краю мыса и развязала шнуры своей обуви. Обнаженная нога ее сверкнула мраморной белизной в зеленой траве. Дионисий пал ниц.
   На стройной, словно выточенной из мрамора ноге, озаренной лунным сиянием, обрисовались сквозь прозрачную кожу сплетения голубоватых жил. Сиракузец с тихим стоном любви жадно прильнул к ней устами. Он страстно целовал белоснежную ступню, ногти из мягкого оникса.
   Надушенные миррою и ладаном пальцы конвульсивно сжимались в устах его, словно отвечая на его поцелуи, и разжигали в душе Дионисия ненасытную страсть к женщине, сидящей перед ним.
   
   

КНИГА ВТОРАЯ.

I.
Свидание.

   Наступил вечер, канун августовских календ. В главной печи Вейлы был зажжен огонь; красное пламя бросало во мгле дрожащие блики, чередовавшиеся с прыгающими тенями.
   Религиозный обряд этого вечера был всецело проникнут древней мистической торжественностью, отголоском той эпохи, когда человек благоговел перед покоренной им грозной и таинственной стихией. Огонь брался из храма Дианы этрусской и переносился в светильнике времен Порсены на крест из дуба, который и загорался под звуки огромных арф, игравших в унисон три ноты тоскливой, как вой хищников в зимнюю пору, мелопеи. Лишь только пламя вспыхивало, присутствующие испускали крик радости и победы, крик прародителя, рассеявшего вечную мглу. Огонь не должен был погаснуть; это считалось дурным предзнаменованием, с трудом замолимым жертвами (печь в таких случаях оставалась нетопленой в течение десяти дней); виновник несчастия никогда впредь уже не допускался к перенесению и возжиганию священного огня.
   Гончарный мастер ликовал душою, глядя на ярко пылавшее пламя. Обратившись к Дионисию, он сказал:
   -- В целой Кампанье пет печи лучше этой. Имя того, кто строил ее в царствование Клавдия, достойно бессмертия: ему известны были все свойства камня и глины, все повороты печи, задерживающие или умеряющие жар. Благодаря этому в ней можно превосходно обжигать сосуды различных величин, смотря по расположению их в печи. Отрадно сознавать, что грознейшая из стихий укрощена, как дикий конь.
   Так говорил Тарао, неизменно восхищаясь своим искусством. Но Дионисий его не слушал. Мысли его, путаясь одна с другою, витали далеко. Миниатюрный силуэт Дэвы в ореоле огненного диска сливался с хищным образом умбрийки. В груди его грохотала буря. Там шел непрестанный бой, борьба всех мыслей и чувств, кроме воли -- которая была порабощена, ибо он находился во власти судьбы, подобно героям Эсхила.
   Теперь, глядя на Дэву, он испытывал чувство безграничной жалости. Она казалась ему каким-то необыкновенно юным и нежным созданием, которое он словно чем-то обидел. Это скорбное чувство было непонятно ему самому: он ощущал его, не отдавая себе в нем отчета. Меж тем по зрелому размышлению ему следовало лишь радоваться за свою подругу. Ибо сквозь сладострастные восторги их последнего свиданья ему неизменно чудилась грозная десница, карающая оскорбленный очаг, и неумолимый гнев Дианы, виделась картина пыток и казни, уготованных тем, кто дерзнул восстать против богини.
   Умбрийка представлялась ему спасительницей -- посланницей добрых божеств, отвращающих искушение, -- существом, присутствие которого драгоценный дар. Нежная душа Дионисия тяготела к дочери гончарного мастера, меж тем, как бушующая страсть толкала его к той, другой женщине, более близкой и досягаемой, чем чистая дева Дианы.
   Беспокойное чувство терзало его. В продолжение двух дней, со времени ночи на берегах Волтурна, он искал умбрийку и, бродя в сумерки пли ночью вокруг виллы Лициния, тщетно- надеялся увидеть стройный силуэт.
   Меж тем Тарао продолжал свою речь; движения его отчетливо вырисовывались на длинной тени, окруженной прыгающим светом.
   -- Не огонь, -- говорил он, -- покорился человеку, но человек обязался давать огню питание. В диких странах, где огонь употребляют мало, леса зажигаются сами собою, и выгорают целые равнины. Меж тем взгляните: в культурных странах, где каждый год жгут леса, пожары не достигают больших размеров. А сколько поглощает огонь в таком городе, как Рим? Я полагаю, что обычай зажигать домашние очаги -- залог предохранения от пожаров и что последние свирепствуют лишь в те годы, когда человек особенно скуп по отношению к огню.
   Какой-то человек приблизился к Дионисию и пролепетал ему:
   -- Отойдем в тень, у меня есть к тебе поручение.
   Дионисий узнал старика - торговца, который продал ему розовую воду и предсказал будущее. Он последовал за ним по другую сторону печи, где ложились густые тени от груд пепла и золы, сыпавшихся обильным дождем. Оттуда, из царства тьмы, пламя казалось особенно ярким; колыхавшаяся листва оливок и виноградников была точно соткана из светлых нитей.
   Старик заговорил таинственным шепотом:
   -- У меня есть поручение к тебе, юноша. Но прежде всего знай, что старый Сомний будучи искусным торговцем, как и подобает служителю бога Гермеса, вместе с тем верен своему слову и никогда не выдавал ничьей тайны. Пусть мрачный Гадес призовет меня сей миг к себе, если это неправда. Та, которая послала меня к тебе, знает, что не могла сделать лучшего выбора. Это Флавия, умбрийка с волосами, подобными львиной гриве. Она согласна принять тебя и поручила мне тебя проводить. Путь, по которому нам придется идти, не безопасен -- Старик оборвал последнюю фразу и прибавил коварно: -- Хотя и не столь страшен, как гнев Дианы Этрусской.
   Дионисий плохо расслышал последние слова. Жажда опасности и любовных наслаждений проснулась в нем с небывалой силой.
   Обернувшись к тьме, к звездам, он жадно вперил взор в пространство, подобно Диомеду и Улиссу в тот вечер, когда они похищали коней Резия.
   Он отвечал глухим шепотом:
   -- Я последую за тобой, Сомний, хотя бы для этого пришлось переходить трясину, наполненную гидрами.
   -- Я буду ждать тебя через полчаса, -- отвечал старик, -- за полем, у статуи Сатурна. -- И он исчез среди деревьев на беловатой поверхности равнины.
   Печь погасла. Звездный покров раскинулся над Вейлою. Неутомимая стрекоза, кузнечик и лягушки оглашали вещими звуками поля и воды.
   Дионисий вместе с Тарао и Дэвою дошел до их жилища. Старец говорил:
   -- Всякое удачное выполнение приносит счастие. Человек, хорошо сплетший три ивовых прута, испытывает истинную радость. Это мудрейший закон, Дионисий: он зародился вместе с самим искусством. Справедливость его я наблюдал даже у обитателей лесов -- зверей и птиц. Душа моя ликует, ибо огонь в печи горел превосходно с самого того момента, когда пламя светильника коснулось дубового креста.
   Дионисий слушал в глубоком волнении. Никогда еще душа его не благоговела так пред великим старцем и Дэвою. Он чувствовал себя безгранично виновным пред ними обоими; меж тем разум повелевал ему, во имя долга перед хозяевами дома, приютившего его, идти к умбрийке.
   Он не вошел в жилище. Ни Тарао, ни Дэва не удивились этому, привыкнув к его различным причудам.
   Он глядел, как исчезли темные силуэты друзей его под большим навесом, и смущенным голосом отвечал на их вечернее приветствие.
   Дионисий быстро шагал по виноградной роще. Листья тихо хлестали его по лицу; мириады невиданных существ реяли в серебристых сумраках. Временами, точно рой насекомых, налетал порыв ветра, и тотчас же стихал. В небесной лазури было неспокойно: то одна, то другая звезда внезапно меркли и затем снова появлялись на небе, влажные и сверкающие небывалым блеском. Собаки возбужденно перекликались на равнине.
   Вся жуть этой тревожной ночи всецело передалась сиракузцу, но он не замечал предметов, окружавших его: образ умбрийки горел в душе его ярче звезды Озириса.
   Он осторожно крался в садах селения, переправлялся через ручьи и добрался, наконец, до виноградников, где стояла статуя Сатурна. Темная фигура Сомния выросла пред ним.
   -- Это ты, сиракузец?
   -- Я.
   -- Готов ты следовать за мною?
   -- Готов.
   Старик не проронил более ни слова.
   Он зашагал по дороге быстрой, решительной поступью, порою замедляя шаги. Они вышли из селения и достигли утесов, где находились гробницы. Там Сомний остановился, перевел дух и произнес:
   -- Вздохнем, сын мой, прежде чем лезть на эти скалы- Ибо нам необходимо взобраться на них: они ведут к золотому руну. -- И усмехнувшись продолжал: -- Я люблю вспоминать о прошлом, ибо моя жизнь куплена дорогой ценою. Все, несвязанное с опасностью, всегда казалось мне скучным и бесцельным. Я потерял три состояния, приобретенные величайшим трудом, и не сожалею об этом. Вот почему, волоокий юноша, я с радостью взялся за возложенное на меня поручение. Мне сладко разделить с тобою опасности любви. Это напоминает мне те блаженные ночи, когда мы обманывали бдительность римской стражи и римских судов, когда ладья наша проворно скользила среди пиратских трирем. Да! ты можешь положиться на меня: те, которые подвергались смертельной опасности, умеют хранить чужие тайны... Знай же, что нам нужно проникнуть в сады Лициния; их стерегут фессалийские бульдоги, которые втроем могут загрызть льва.
   Они приучены не издавать ни одного звука и в молчании терзать того, кто проникнет за ограду.
   Он вторично усмехнулся. Дионисий глядел на это туманное во мраке лицо, не испытывая ни малейшего страха, но лишь досаду перед препятствиями, могущими помешать свиданию с умбрийкой.
   -- Это препятствие мы преодолеем, -- снова начал старый торговец. -- Флавия сумеет принять к тому меры. Но в этих строго охраняемых садах всегда можно натолкнуться на неожиданное: вот, в чем заключается настоящая опасность... Но ты можешь еще избежать ее.
   -- Разве я был бы достоин счастья, если б устрашился того, чего не боится старец, -- возразил Дионисий.
   -- Конечно нет; в особенности же такого счастья, какое хочет даровать тебе эта женщина, прекрасная, как Клеопатра, -- отвечал старый бродяга с какой-то горечью в голосе. -- В твои годы я сжег бы ради нее целый город, не устрашась пыток. Кто не умеет презирать смерть, тому подобает быть рабом... Итак, продолжим наш путь; я уже отдохнул.
   Они направились по тропинке, проложенной козами в скалах. Путь их лежал в ущелье меж двух каменных стен, откуда виднелся лишь крошечный клочок бирюзового со сверкающими блестками неба. Затем они свернули в огромный треугольный колодезь -- высшую точку подъема -- и стали спускаться.
   Вскоре они добрались до опушки садов Лициния. Сады эти были огромны; они разливали по всей окрестности пряное благовоние цветов, насажденных с любовью рукою художника.
   Сомний прошелся несколько раз взад и вперед мимо запертых ворот, ощупывая руками сплетшиеся ветви. Наконец он остановился, схватив два темные предмета, висевшие возле столба: это были два плаща с капюшонами, повешенные здесь рукою сообщника. Сомний прошептал:
   -- Видишь: предосторожности обращаются во вред тому, кто их принял. Лициний выдрессировал своих бульдогов так, что они не нападают на людей, одетых в плащи, пропитанные особым, ему одному известным запахом, еле уловимым для обоняния другого человека. Эта предосторожность дает нам возможность проникнуть в его сады. Следуй за мною и ступай тихо: помимо животных два раба-стражника стерегут у главного подъезда.
   -- Каким образом надеешься ты обмануть их бдительность и проникнуть в дом?
   -- Нам и не придется туда входить.
   С этими словами он открыл какими-то таинственными инструментами калитку и прошел в сад. Дионисий не колеблясь следовал за ним.
   В тот же миг три темные громады выросли перед ними.
   -- Бульдоги! -- шепнул Сомний. -- Иди твердой поступью: собаки всегда относятся подозрительно к людям, действующим нерешительно.
   Страшные звери приблизились. Они тревожно обнюхивали воздух; их огромные, беловатые головы почти касались двух путников. Видно было, что они изумлены, озадачены. Самая большая из собак испустила короткое рычанье; затем, успокоенные твердой поступью ночных посетителей, животные пропустили их вперед. Однако они последовали за ними сзади, готовые ежеминутно кинуться на них.
   Дионисий, с нервной дрожью в спине и ногах, держал наготове выкованный в Агригенте нож, проникающий сквозь металлическую пластинку.
   Они шли в тиши скал и деревьев легкой, крадущейся и неслышной поступью, неслышной потому, что мириады голосов звучали во мгле...
   То были голоса юных наяд, обитательниц ключей, фонтанов и ручьев, спрятанных под ветками и травами.
   Они уже приближались к большому белому дому, обрисовавшемуся за аллеей сосен и платанов, как вдруг Сомний прошептал:
   -- Стой!
   Они находились на краю лужайки. Мерцание звезд отражалось трепещущим светом на глянцевитой листве и серебрило быстрый ручей.
   Впереди виднелась медленно приближавшаяся темная фигура.
   -- Один из сторожей... -- шепнул Сомний. -- Вот оно, "неожиданное", юноша. Одно движение собак, и мы погибли.,.
   Он схватил за рукав Дионисия; судорожно сжатая рука его обличала опасность. И в самом деле: все зависело от поведения собак. Продолжай они спокойно следовать за ними, раб ничего не заметит. Тень от деревьев делала ночных посетителей невидимыми; журчанье вод заглушало шум шагов их.
   -- Нам предстоит пройти не более стадия, -- сказал Сомний. -- Продолжим путь наш. Стояние на одном месте может только раздражить бульдогов.
   Последние уже начали волноваться. Присутствие раба-стражника будило их сторожевые инстинкты и вселяло в них подозрительность. Один из них наконец выскочил на лужайку с глухим ворчаньем.
   -- Что случилось, Лео? -- спросил раб.
   Огромное животное стало царапать землю когтями и затем высоко подпрыгнуло. Страж почуял опасность, но колебался принять решительные меры.
   -- Живо! -- скомандовал Сомний. - Раб в нерешимости. Он знает, это эти собаки ничего не боятся -- по крайней мере ничего такого, что объясняется присутствием человека или зверя. Он опасается чего-нибудь более страшного, сверхъестественного.
   В этот момент стражник испустил громкий, гортанный крик, разнесшийся далеко кругом.
   -- Он зовет других, -- проговорил Сомний, -- живей!
   Оттуда, где белел из-за сосен дом, раздался шум. Слышно было, что зашевелились проснувшиеся люди, и вскоре мерцающий свет факелов озарил колоннаду вокруг дома, газон и воды. Сомний и Дионисий увидели темные силуэты под аркой главного подъезда.
   -- Вот мы уже у цели, -- произнес старик. -- Собаки, привлеченные шумом, отстали от нас.
   В ту минуту, когда он произносил эти слова, раздался свист; собаки стремительными прыжками кинулись разыскивать брошенный след... Но беглецы уже приближались к небольшому, одиноко стоящему строению. Сомний ощупью нашел дверь и всунул в замок ключ. Но ключ не поворачивался. Собаки между тем появились шагах в пятидесяти. Тогда, высадив дверь, старик толкнул Дионисия в зияющее отверстие и, посмеиваясь сардонически, произнес:
   -- Слепой Рок один знает, спасены мы или погибли.
   Захлопнув за собой дверь, они замерли в ожидании. Невзирая на мрак, Дионисий различал смутные очертания мебели и беловатых стен. Нежное благоухание, словно доносившееся из какой-то далекой страны, примешивало к сознанию опасности сладострастное волнение. А там, за пределами домика, собаки вдруг остановились и глухо ворчали.
   -- Клянусь Нептуном! -- шепнул старый торговец, -- я опасаюсь, юноша, что нам несдобровать.
   Слышны были приближающиеся голоса. Дионисий, верный наставлениям стоиков и моряков-фаталистов, отвечал:
   -- Будь, что будет, Сомний. Я не представляю себе, что может помочь нам, кроме оружия.
   В то время, как он произносил эти слова, раздался шелест платья. Молодой человек почувствовал возле себя присутствие какого-то существа, распространявшего чарующее благовоние. Чей-то нежный голос прошептал:
   -- Не шевелись!
   Он узнал голос умбрийки и хотел протянуть к ней руки. Но обнаженная рука отстранила его; дверь быстро распахнулась и так же быстро захлопнулась.
   -- Рок изрек свое слово, -- произнес старик. -- Отныне бояться нечего. Эта юная женщина столь же изобретательна, как и скора в своих решениях. Она спасет нас!
   Собаки уже не ворчали более. Умбрийка что-то говорила им тихим шепотом, увлекая их за собою окольными тропинками к тому самому дому, из которого выбежали рабы. Дойдя до перистиля, она уже не сочла нужным более скрываться, ибо ее появление там было вполне понятным вследствие поднявшегося шума. И она заговорила с бульдогами певучим, далеко разносившимся кругом голосом:
   -- Лео, Нигер, Робур, что случилось? -- Люди, рассеянные по саду, не зная, по какому направлению идти, услышали этот зов; и, видя, что собаки бегут к дому, прекратили свои поиски. -- Что здесь происходит? -- спросила молодая женщина.
   Старейший из рабов отвечал:
   -- Собаки стали беспокоиться, Флавия. Мы сочли нужным осмотреть сады.
   -- Собаки никого не боятся, -- возразила она. -- Они растерзали бы всякого, дерзнувшего проникнуть в этот дом; или же погибли бы сами. Чего же вы опасались, Луций?
   -- Не знаю, -- отвечал раб. -- Какой-нибудь человек мог спрятаться здесь.
   -- Вы правильно поступили, -- заметила умбрийка. -- Но несомненно никакой опасности нет. У собак так же, как и у людей, бывают свои причуды. Видите: они теперь спокойны. Потушите факелы и разойдитесь без шума, чтобы не разбудить хозяина.
   Рабы привыкли столь же беспрекословно слушаться ее, как и самого Лициния, хотя она была рабою: старик требовал к ней почтения. И они повиновались.
   Женщина осталась одна с бульдогами и двумя стражниками

II.
Сладострастие.

   Прошло полчаса. Дионисий все ждал в состоянии крайнего нервного напряжения. Он не в силах был более слушать речь своего спутника и отвечать ему. Ожидание томило его. Предстоящее свиданье стало казаться ему таким далеким и несбыточным, что он почти перестал желать его.
   Вдруг какой-то легкий шорох заставил его вздрогнуть; и почти в тот же миг чья-то нежная рука схватила его руку и тихий голос прошептал:
   -- Иди!
   Целый мир ликующих голосов зазвучал в душе Дионисия, как в природе после пронесшейся бури. Всякое воспоминание о треволнениях страха и ожидания исчезло без следа. Женщина сулила ему неизведанное счастье, радужные надежды, сладчайшие восторги.
   Они прошли по узкому коридору, на конце которого находилась дверь. Когда последняя захлопнулась за ними, умбрийка отодвинула тяжелую занавес, скрывавшую нишу, и взяла оттуда зажженную серебряную лампу. Они очутились в небольшой комнате, стены которой были украшены бирюзой и изумрудами; комната была заставлена этажерками из слоновой кости, столами с фигурными ножками, в виде львиных лап и воловьих копыт, серебряными курильницами, распространявшими сладкий аромат; сосудами художественной работы и диванами, крытыми сирийскими коврами.
   Молодая женщина выпустила руку Дионисия и, указывая ему на диван, проговорила:
   -- Сядь и не шевелись... Дай мне послушать ночь!
   Склонившись вперед, она вся превратилась в слух. Ее белая, как снег, туника ложилась крупными, словно мраморными складками вокруг ее стана.
   Тревожным, почти страшным блеском горели глаза ее, менявшиеся при каждому движении, то отливая зеленым, то серовато-лиловым цветом. Ее наполовину распущенные волосы -- от скорой ли ходьбы или намеренно -- были усеяны розоватыми лепестками. Что-то жестокое, почти зловещее было в складках рта ее, в широко раздутых ноздрях... Может быть, то было горделивое презрение опасности или же горькое чувство возмущенной красоты, познавшей близость, смерти и тленности всего земного.
   Прислушавшись с минуту, она произнесла:
   -- Все спокойно.
   С этими словами она опустилась на землю и, положив голову на колени юноши, застыла в дивной, будящей страсть позе. Склонившись над нею, он хотел запечатлеть поцелуй на волосах и схватить ее в свои объятия, но она отстранила его, воскликнув:
   -- Нет, нет! Я хочу сначала возблагодарить тебя и испросить у тебя прощения! Правда: я хотела подвергнуть тебя воображаемой опасности, но я так все предусмотрела, что этой опасности в действительности не существовало. Судьба меж тем насмеялась надо мною -- и ты едва не поплатился дорого за свою решимость. Я глубоко скорблю об этом.
   -- Но я нисколько! -- с жаром воскликнул юноша.
   Она с улыбкой взглянула на него и принялась медленно расплетать одну из прядей своих волос. Дерзкая вызывающая усмешка блистала в зрачках ее.
   -- Мне отрадно слышать, -- произнесла она, -- что ты не прочь подвергнуть себя опасностям, которым люди от начала мира подвергают себя ради женщины. Свидание с мужчиной, неспособным силой завоевать меня, не доставило бы мне ни малейшего наслаждения. Вот почему я желала убедиться, устоишь ли ты. Это было необходимым испытанием: без него наше свидание утратило бы сладость и красоту. Но я сама трепетала за тебя и мой страх был напрасным п бесцельным.
   Она разметала свои волосы на коленях сиракузца и стала медленно перебирать их. Золотисто-огненными переливами сверкало драгоценное руно. Юноша со вздохом погрузил в него руки, и ему казалось, что это руно живет и трепещет; страсть его распалялась, подобно страсти хищного зверя. Но умбрийка сдерживала его по прежнему своей улыбкой. Наконец, видя, что он теряет терпение, она проговорила:
   -- Скинь, прошу тебя, этот длинный плащ... я задыхаюсь, глядя на тебя...
   Он снял плащ, меж тем как она снова подобрала свои волосы. Ее дивная, белая, как мрамор, и гладкая, как атлас, шея приковала взор сиракузца. Дионисию казалось, что он никогда еще не видел тела, столь щедро наделенного дарами Афродиты. Погрузить уста в эту дивную шею казалось ему большим наслаждением, чем обладать красивейшей куртизанкой.
   И он думал о том, что сочтет эту ночь счастливой, если молодая женщина дозволит ему осуществить одну эту мечту. Он произнес страстно.
   -- Нет ни одной эллинской статуи, умбрийка, шея которой блистала бы такой красой и грацией...
   Она обернулась к нему и отвечала с какой-то необычайной кротостью:
   -- Я это знаю, Дионисий. Я чту в ней совершенное создание некоего бога; созерцая ее в зеркале, я испытываю трепет, который делает мне понятной страсть мужчин.
   Он приблизился к ней с униженной мольбой во взоре, ибо понимал, что может только молить ее, и простонал:
   -- Позволь мне коснуться устами твоей шеи, и я благословлю ночь эту!
   Он приблизился к ней почти вплотную. Но молодая женщина вздрогнув отпрянула от него.
   -- Бойся действовать сгоряча: ты причинишь мне горе и помешаешь любить тебя. А я жажду твоей любви. Но эта любовь возможна лишь в том случае, если тело мое станет для тебя драгоценной святыней. Насилие внушает мне ужас и отвращение. Мое сопротивление чуждо расчета, вернее, расчет мой -- результат сильного чувства. Меня нужно завоевать. Это необходимо для меня самой и для того, кому мне угодно будет отдаться. Это нужно для нас обоих, Дионисий. Всякий иной путь будет нам гибельным.
   -- Я последую по этому пути, -- отвечал он, -- если наградой за мою покорность послужит мне любовь твоя.
   Женщина склонила голову на плечо юноши; ему виден был сбоку изумрудный глаз и пурпуровые уста, на которых играла все та же коварная усмешка.
   -- Я еще не знаю, полюблю ли я тебя, -- медленно проговорила она. -- Но я жажду полюбить тебя, ибо мне кажется, что ты способен оценить всю красоту моего тела. Ты уже знаешь и узнаешь еще раз, что обладать мною значит обладать всеми женщинами. Красота -- это целый мир. Она воплощает в себе мириады чудесных веществ, все тайны мира. Те, кто изумляется, что Марк-Антоний предпочел Клеопатру Империи, забывают, что Империя -- это отвратительное скопище безобразных женщин. А та, единственная, которая является прекрасным созданием природы, стоит всех остальных. А что, если она совершенна? Ей подобает быть выше всего человечества, выше всего, что окружает ее на земле...
   Женщина умолкла. Юноша стоял, погруженный в мечты. Эти слова находили живейший отклик в его сердце, пламенеющем любовью к Красоте. Он окинул молодую умбрийку взором, полным обожания. Она продолжала:
   -- Жалким и бесславным актом было бы, Дионисий, отдаться тебе без сопротивления. Вместо сладчайших восторгов ты обрел бы пустую забаву. Красота должна стоить дорого, потому что ею возвышается душа человека. Не значит ли оскорбить богов -- отдать дешево то, что было создано с таким трудом?
   Она стояла перед ним гордая и величественная, словно живое воплощение Афины-Паллады, одаренной прелестями Киприды. Выражение коварства исчезло бесследно из ее блистающих очей. Это была дева-весталка, очищенная и одухотворенная высотой и горячностью своего культа красоты. И в душу Дионисия мало-по-малу закралось горькое отчаяние; страх, что эта женщина не создана для любви. Он сказал глухим голосом:
   -- Не стремишься ли ты, Флавия, быть слишком похожей на творение искусства, высеченное из камня? Красота должна быть согрета огнем; а то для чего же она создана из плоти? Богам не может быть угодно, чтобы те, которым суждено зажигать сердца мужчин, были бы сами холодны. Они были бы лишены в таком случае высшего блага жизни.
   -- О, нет -- с жаром вскричала Флавия, -- я не желала бы быть статуей. И мне не грозит опасность превратиться в нее. Эта плоть не бесчувственна: она жаждет сладкого опьянения. Во мне тлеет, сиракузец, целый очаг тайных желаний, но они не успели еще разгореться. Цветок Ливии не может расти под бледным солнцем Британии, и птица, обитательница бурных морей, не уживется на тихих равнинах. Не укоряй меня за то, что я холодна к любви скотов и что я хочу заставить завоевать себя: чем дороже будет стоить любовь моя, тем она станет горячее. -- Он хотел возразить, но она закрыла ему рот рукою: чарующая прелесть этой крошечной ладони могла сравниться лишь с прелестью белоснежной ножки, там, на траве, у берегов Волтурна. -- Не отвечай, -- повелительно проговорила она. -- Я избрала тебя. Ты полюбился мне. Я знаю, что мы с тобой служим одному богу. Но пока ты еще враг мне: таков закон. Постарайся победить меня покорностью, думай, что пред тобой Анадиомена, вышедшая из пены морской.
   Она взяла серебряный сосуд, янтарную чашу и наполнила ее вином. Затем, обмакнув в вино губы, протянула чашу юноше с покорным, почти униженным видом. Он жадно прильнул к тому месту, которого коснулись уста ее.
   -- Это вино с моей родины, -- произнесла она. -- Оно грубой выделки и скоро портится. Я хотела угостить тебя им, как гостя. А теперь, не хочешь ли отведать плодов, мяса и вина фалернского или же сладкого нектара Сиракуз?
   Говоря, так, она ставила перечисляемые явства на стол из лимонного дерева, с инкрустацией из эмали и черепахи. Его начинал мучить голод, но он, как вкопанный, глядел на нее, стараясь запечатлеть в сердце малейшее ее движение.
   -- Ты разве не хочешь есть? -- спросила она.
   -- Я уже насытился, глядя на тебя, -- отвечал он.
   Молодая женщина съела немного полбы, желтую фигу и хлебнула глоток сиракузского вина. Во время еды глаза ее осветились выражением наивного удовольствия и веселой шаловливости. Щеки ее словно округлились.
   Потом вдруг лицо ее омрачилось. Она села облокотившись против Дионисия, вперив испытующий взор прямо ему в глаза.
   Шаловливое дитя бесследно исчезло, пред сиракузцем сидела грозная царица, в золотом ореоле роскошных волос. Он почувствовал, как сердце его сжалось под тяжестью страшного, таинственного гнета. Женщина перестала есть и заговорила чистым, как серебро, временами прерывающимся голосом:
   -- Красота моя отнюдь не служила мне оплотом. Чаще всего она была для меня тяжким бременем или же колючим тернием. Казалось, что ею я плачу дань кому-то неведому и всесильному. За исключением Кнея, научившего меня ценить мою красоту и даровавшего мне много счастливых минут, я всегда являлась добычей ревнивых скотов. Властители мои любили мое тело, но не чтили его, они держали меня взаперти, вдали от других мужчин. Три раза переходила я из рук в руки и три раза впадала в нищету. Будь я свободна, я могла бы сделаться богатой: чтобы красота была признана сынами Рима, Афин или Фокиды, нужно, чтоб она была окружена блеском и роскошью... Старик Лициний, во всяком случае, лучший из всех, доселе обладавших мною... -- Она отвела глаза от взора юноши; облако печали застлало дивное лицо ее. -- Итак, в моей жизни был всего лишь один светлый миг, и красота моя была напрасным даром. Но я не хотела бы умереть, не полюбив.
   Дионисий сидел неподвижно, погруженный в какую-то странную, ему самому непонятную грусть. Скорбная доля этой женщины была для него прообразом бренной человеческой жизни. Пред взором сицилийца вставал его уход из родного дома, море, блестящие города, тернистые дороги -- все дары Рока, все то тленное царство, в котором живут и умирают жалкие представители людского рода. Сама мысль о том, что такая женщина могла быть рабою, казалась ему святотатством; и ему вспоминались слова Тарао, сказанные в памятный вечер его прихода: "Это противное божественным законам явление. Поругание Красоты. Из всех кощунственных деяний я не знаю более кощунственного".
   Умбрийка увидела грусть на лице его, и эта грусть тронула ее:
   -- Твое молчание мне милей, чем твои речи... Сладко сознавать, что тебя жалеют. Такой жалости я не забуду никогда. -- И, обвив руками шею юноши, она произнесла, подставляя ему белоснежный затылок: -- Теперь ты можешь прикоснуться к нему, но затем ты уйдешь...
   Он жадно впился устами в благоухающую шею. Божественное тело было холодно, как лед; сеть мелких дрожащих пузырьков покрывала его. Но вот оно затрепетало, как пойманная голубка. Умбрийка со страстным вздохом откинула назад головку. Дионисий, вне себя, обхватил стан ее. Но она мягким и в то же время властным движением отстранила его... Набросив ему плащ на плечи, она увлекла его в соседнюю комнату.
   -- Ступай! -- произнесла она. -- Ты вернешься, потом.
   Он очутился в объятом мраком саду, вместе со старым Сомнием.
   Он уносил с собою свой поцелуй, подобно Эндимиону в лесах Латмоса, обвеянному горячим дыханием влюбленной Царицы ночи.
   Дионисий посетил умбрийку еще несколько раз. Но все эти свидания были бесплодны. Молодая женщина была так же сдержана, как и в первый вечер. Она не поддавалась никаким ухищрениям; ее веселость была так же прихотлива, как и грусть; ее улыбка столь же нежна, как и коварна.
   Владея всем тем, что составляет несокрушимую силу женщины: пленительным кокетством, противоречивыми прихотями, мудрой и тонкой изворотливостью, она воплощала в- себе не одно, а целое множество существ. Дионисий отчаивался овладеть ею; она ускользала, словно главарь мятежной шайки.
   На душе у него было тяжело; он хранил молчание и даже перестал находить отраду в своем искусстве.
   Дэва была его единственной утешительницей. Но он избегал ее присутствия, старался не встречаться с нею наедине. Окончив работу, он оставался со стариком Тарао или же- шел бродить вдоль берегов Волтурна до опушки садов Лициния.
   Он безучастно глядел на людей и на происходящие вокруг него явления -- предвестники приближающейся осени.
   Наступила пора благословенных вечеров Кампаньи. Пастухи и пахари, возвращающиеся с полей и пастбищ; дети, резвящиеся в виноградниках и на дворах ферм; умирающие цветы; необозримый небосклон из бирюзы, аметистов и рубинов; темные силуэты дерев в лучах вечерней зари -- все это воскрешало в памяти сиракузца дивный щит Ахилла, где божественный кузнец выковал тучные и плодоносные пашни; людей, бредущих за плугом; нивы, усеянные жнецами; золотистые виноградники, сгибающиеся под тяжестью черных и синих лоз. А когда надвигалась ночь, он думал о том, что на блистающей поверхности щита Вулкан изобразил также светила: круглый лик луны, туманные Плеяды; мощного Ориона, Колесницу, вечно стремящуюся к северу и никогда не погружающуюся в недра безбрежного Океана.
   И тогда в кристальном воздухе южной ночи громко звучала речь его, ибо он яснее определял мысль свою, выражая ее словами:
   -- Чего хочешь ты от меня, неумолимый бог? Зачем вложил ты мне в сердце двойную и полную терзаний любовь? Страшный обет разлучает меня с одною; а другая играет моим чувством. Любовь, которая могла бы сделать меня счастливейшим из смертных, твоим велением, ввергает меня в бездну отчаяния... Почему так сильно бьется сердце мое? Ты хочешь заставить меня вкусить смерть в блаженстве и ужас в Красоте!..
   Порою он принимался за сирингу, извлекая из нее тихие, жалобные звуки. Тоскующая душа его жадно упивалась волшебной мелодией. И тогда он яснее сознавал великую гармонию, царящую между музыкой и человеческими скорбями и радостями; сознавал присутствие мировой, рассеянной в пространстве души, которую искусство извлекает из творений Красоты, подобно тому, как растение извлекает цвет из земли и солнца.
   Однажды вечером, когда он изливал скорбную повесть своего сердца, сидя на пне возле пруда, в котором купались звезды, он увидел перед собой горшечного мастера, внимавшего его песни.
   -- Сын мой, -- сказал ему старец, -- никогда еще ты не извлекал таких сладких звуков. В голосе твоей флейты слышится новая жизнь, новая, еще не слыханная мною мелодия... Я последовал за тобой, чтобы расспросить тебя о твоем горе; но, может быть, тебе не следует делиться чувством, изливаемым в таких дивных образах... Поклянись лишь мне, что твоей жизни и жизни Дэвы -- а теперь они обе мне почти одинаково дороги -- не грозит никакой опасности.
   Дионисий, умягченный страданием, почувствовал, что искренно любит старика, и вскричал прерывающимся от волнения голосом:
   -- Я скорей совершу самые ужасные преступления, чем подвергну жизнь Дэвы опасности!
   Тарао, успокоенный, пожелал еще раз послушать сирингу. Присев в тень, он сказал:
   -- Надеюсь, я не помешаю тебе, слушая твою исповедь, ибо она без слов...
   И старец превратился в слух. Дионисий снова поведал свою жалобу на неумолимый Рок.
   С этой минуты сицилиец всякий раз, когда изливал свое горе в звуках, искал общества гончарного мастера. Для него было утешением сознавать, что Тарао находит в его песни художественное наслаждение и поклоняется чувству, воплощаемому в столь совершенных формах.
   Меж тем Дэва казалась чем-то озабоченной. В тревожном состоянии своего друга она видела влияние какого-то постороннего существа. Чутьем влюбленной женщины она старалась уловить в наружности, в поведении Дионисия следы этой враждебной ей силы. Она обладала драгоценным даром угадывать неуловимое и, хотя подозрения ее не облекались в реальную форму, она чуяла веяние неведомой ей чужой любви.
   По утрам, когда Дионисий еще хранил на себе печать свидания с умбрийкой, молодая девушка словно дичилась его; была нервна, полна причуд. Она избегала Дионисия, смеялась резким смехом, или же глядела на него холодно с каким-то странным блеском в глазах и отвергала его ласки.
   Порою она казалась угрюмой, чем-то озлобленной; запиралась у себя в комнате или же убегала в отдаленные углы сада и там просиживала молча, с печальной усмешкой на прекрасных устах, угадывая женским чутьем то, что острым кинжалом вонзается в душу всякого юного существа.
   Когда же рана затягивалась, она снова приходила к Дионисию с просветленным лицом и веселой улыбкой. Мирная и полная жизнь; вера, надежда и молодость будили в ней бодрый Дух.
   Она не спускала глаз с сицилийца, предупреждая каждое желание его; пускала в ход все обаяние своей красоты; опутывала его своей женской прелестью, словно тончайшими сетями.
   По мере того, как он сознавал себя все более и более виновным, она все настойчивее и настойчивее мечтала о "будущем".
   Однажды утром, когда они остались вдвоем, молодая девушка, взяв своего друга за руку, увлекла его в сад под сень исполинских лавров. Что-то дикое, почти безумное светилось в ее растерянном, вызывающем взоре. На ней была лишь полосатая туника, обрисовывавшая все формы ее тела.
   -- Что с тобою, Дэва? -- проговорил оп, испуганный зловещим молчанием своей спутницы.
   Решительным движением закинув назад голову, она пронизала его жгучей стрелой любви из глубины своих темных зрачков, -- и, воздев руки, обвила ими шею юноши- Ее алые уста гневно впились в уста Дионисия. Он хотел было отстранить ее, по она цеплялась за него, решив во что бы то ни стало проявить всю силу своего обаяния; она прижалась своей крошечной, упругой, полуобнаженной грудью к груди своего возлюбленного. У него потемнело в глазах. Ее поцелуй, словно приковал его на месте. Жадно прислушивалась она к биению сердца юноши, п когда почуяла вспышку страсти, внезапно оторвалась от него и умчалась со всех ног, не произнеся ни слова.
   Весь этот день она была весела и спокойна, но на следующее утро, снова ощутила, веяние врага: Дионисий провел ночь с умбрийкой. II снова прежняя тревога охватила ее. Она уже не довольствовалась пытливым изучением своего друга, но принялась выслеживать малейшие шаги его- Ее охватил прилив какой-то необычайной анергии, стремление во что бы то ни стало сберечь свое счастие.
   Сиракузец дважды в неделю отправлялся в сады Лициния. Он проникал туда без страха: собаки сдружились с ним и встречали его безмолвной ласкою так же, как некогда безмолвно хотели разорвать его. Ему угрожала лишь бдительность рабов-стражников.
   Нередко умбрийка сама выходила ему навстречу за ограду и доводила его до безопасного убежища.
   Дэва знала об этих ночных путешествиях. Дрожа всем телом, вскакивала она с постели, заслышав шум шагов или скрип отворявшейся двери. Она украдкой следила за уходящим юношей; следила, как удалялся силуэт его на белой дороге. Всякий раз у нее рождалось непреодолимое желание последовать за ним, и всякий раз она колебалась, охваченная каким-то смутным страхом. Нередко также ей хотелось крикнуть, остановить его, но тайная гордость, какая-то непреодолимая брезгливость удерживали ее от этого шага.
   Однажды ночью она решилась. Небо было облачно; звезды мерцали как-то особенно тускло. Однако фигура Дионисия, черневшая на расстоянии пятидесяти шагов, была ясно видна молодой девушке. Ей было трудно следовать за ним, тем более что приходилось заглушать шум шагов. Пока они шли по белой, как полотно, дороге, она ничем не выдала своего присутствия- Легкая и проворная, она не задевала ни одного камешка."
   Он, погруженный в мечты, сгорая нетерпением достичь своей цели и привыкнув не встречать на своем пути никаких препятствий, шел не оборачиваясь.
   Но на узкой тропинке шорох ветвей привлек его внимание. Он остановился и прислушался.
   Молодая девушка остановилась в то же мгновение, замерев от страха. Сицилиец, думая, что ошибся, продолжал путь.
   Тропинка стала шире, и Дэва подвигалась вперед с большей легкостью, как вдруг она запнулась о корень. На сей раз Дионисий убедился, что за ним следят. Выхватив нож, он сделал несколько шагов назад. Дэва не пыталась скрыться или бежать. Она ждала недвижимо решения судьбы.
   Подойдя ближе, он различил бледные очертания столы и, спрятав нож, прошептал:
   -- Это ты, Дэва?
   Ее охватила такая дрожь, что она не в состоянии была произнести ни слова. Что-то мучительно сдавило ей грудь, подступая к самому горлу:
   -- Это ты? -- повторил он, и рука его коснулась дрожащих плеч.
   Сердце юной девы не выдержало: раздался тихий, жалобный вопль, и слезы градом полились по лицу ее.
   Он обвил стан ее, и невыразимая жалость охватила его. Это юное, любимое тело, колыхавшееся от рыданий; эти теплые -слезы, капавшие ему прямо в уста; эти жалобные стенания -- все это будило в нем нежность и тайное желание, всегда пробуждаемое в мужчине зрелищем женской скорби. Его мучительно терзал выбор между любовью, которой он посвятил всю свою будущность, и страстью к обольстительной рабыне Лициния. И думая о том, насколько эта любовь верна и неизменна, а та, другая, призрачна., он готов был уступить мольбе своей подруги, бежать садов Соблазна.
   И тихим, едва слышным голосом лепетал он полные нежной, детской ласки слова. Она чувствовала, что он сдается п, приникнув к уху его, прошептала:
   -- Останься!
   Он не отвечал, опьяненный обвеявшим его дыханием. Тогда сжав его в своих нежных объятиях, она снова прошептала:
   -- Останься, Дионисий... Не то я умру!
   Он отвернулся. Силы оставили его. Он отдавался весь сладкому опьянению.
   Меж тем что-то светлое выплыло на черном горизонте, поднимаясь все выше и выше среди звезд. На западе отчетливо обрисовались извилистые очертания холмов- И вдруг, почти внезапно, багровая, бесформенная, увенчанная рогом луна засияла на туманном небосклоне.
   Дионисий вскричал:
   -- Видишь: Диане "то" не угодно... В решительную минуту она явилась в кровавом облике! Прочь, Дэва; прочь от богини- мстительницы-.. -- И он вырвался из ее объятий.

III.
Священный восторг

   Флавия расчесывала волосы. Вынув шпильки, она распустила прическу. Золотисто-огненная волна залила полуобнаженные плечи; Дионисий глядел на золотой пушок подмышками, на крошечные груди, жавшиеся друг к другу, на дивные бедра, облаченные в прозрачную тунику.
   Когда волосы упали на плечи, Флавия принялась их расчесывать искусной рукою- Треск от прикосновения к волосам гребня сливался с шелестом полотняной туники и легким шумом движущейся руки. Капризная усмешка играла на устах молодой женщины, но глаза глядели серьезно и вдумчиво.
   Дионисий упивался этим зрелищем, терзаемый одновременно надеждой и отчаянием.
   -- Ты можешь поцеловать меня, -- сказала она, -- но делай это скорее.
   Одним прыжком он очутился возле нее-
   На одно мгновение она покорно, закрыв глаза, отдала ему уста свои.
   -- Мне сладко прикосновение губ твоих, -- произнесла она. -- Они созданы для лобзаний...
   Юноша вернулся на свое место, а Флавия, подобрав волосы, омочила лицо водою, смешанной с отрубями и ирисами. Затем, натерев тело благовониями, она отполировала ногти розовым порошком и наконец вычистила мятной пастою свои сверкающие, как серебро, <и прозрачные, как перламутр, зубы.
   Дионисий сидел не шелохнувшись- Он любовался всеми движениями молодой женщины: то была идеальная мимика оживленной статуи, воплощения самой Красоты. Он наслаждался этим культом священной плоти, его таинственными и торжественными обрядами.
   -- Ты спокоен, -- насмешливо заметила молодая женщина. -- Любовь твоя уже пресытилась?
   -- Она покорилась, Флавия. Ты научила ее терпению, искусству страдать без ропота.
   -- И это не возмущает тебя?
   -- Иногда. Но возмущение мое не сильно. Оно достигло бы крайних пределов, если бы ты еще долго заставила меня ждать... Ты враг мой, но не навеки... Все во мне готово любить тебя нежнейшей любовью. Но я убедился, что желание твое законно и что красоту твою нужно выстрадать.
   -- Разве ты несчастлив, Дионисий?
   -- Я страдаю невыразимо. Никогда еще я так не страдал. Я думал, что познал истинное горе в ту пору, когда покоил члены свои на гладкой земле и терзался муками голода. Но тогда я был полон надежды, потому что простая случайность могла прекратить мои страдания, и я ощущал в себе кипучую молодость, силу и -- впереди -- долгие годы. Ныне же какая-то таинственная сила сковала меня по рукам и ногам. Я живу вне времени; стою у граней жизни. Если любовь мою ждет роковой исход -- сколько бы люстров пять или десять ни суждено мне было прожить -- горе наложить на меня неизгладимый след- Я утрачу невозвратимое: то, что стоит нескольких человеческих жизней.
   Она задумчиво слушала его, пленительно-прекрасная, опершись локтем на колено и расширив зрачки, так что радужная оболочка ее глаза казалась аметистовым кольцом, усеянным крошечными топазами. Они одни -- зрачок и оболочка -- двигались на лице умбрийки.
   -- Однако еще не все для тебя потеряно: тебе остается дочь старого горшечника.
   -- Она для меня запретный плод, умбрийка, в течение долгих двенадцати месяцев. Это слишком мучительная пытка... Будь это иначе...
   Он прервал свою реп, с сумрачным видом поникнув головою в землю.
   -- Говори все до конца, -- прошептала она.
   -- Так знай же, -- начал сицилиец снова, -- что я не могу жить без вас обеих. Обладание одной делает для меня жизнь неполной, мир пустым. Чтобы населить его, мне нужны ты и Дэва... Но скажи: какому смертному или полубогу случалось встречать в глухом селении два, столь дивные, восполняющие друг друга образа? Ибо вы слишком прекрасны, чтобы существовать вместе!.. Вот почему, утратив одну из вас, я утрачу то, что никогда уже не возвратится, чего никогда не может быть вновь.
   -- Значить, я "одна" бессильна даровать тебе блаженство?
   -- Некогда это было в твоей власти.
   Лицо ее приняло холодное выражение.
   -- А если бы я пожелала быть одной для тебя?
   Он побледнел и не произнес ни звука. Невыразимая скорбь, смешанная с ужасом и омерзением, охватила все существо его.
   Женщина повторила мрачно и жестоко:
   -- Если бы я этого пожелала?
   -- Что сказать тебе? -- простонал сицилиец -- Ответь я тебе- утвердительно; принеси я тебе в жертву ту, "другую", -- все же я не смог бы пересоздать свою душу! Отчаяние и отвращение к жизни на веки вкоренились бы в ней. Как ты, так и я, тут одинаково бессильны, как бессилен корабль, увлекаемый в бездонную лучину... -- И, словно в полутоне, он добавил: -- Да будет проклят день моего рождения!
   Флавия вздрогнула. Быстрым движением она положила руки на плечи Дионисия. Она стояла, вся трепещущая, всем существом своим откликаясь на зов любви. В ее страсти было и торжество победы, столь сладкое сердцу женщины, и радостная готовность залечить ласкою глубокую рану, и еще неведомое ей волнение -- присутствие строптивого бога, властно требующего великой жертвы.
   Магическое прикосновение этого тела мутило рассудок юноши- Но, привыкнув довольствоваться скудной ласкою, он не предчувствовал, что настал час его. Тогда, глядя ему прямо в глаза умбрийка воскликнула проникновенным голосим:
   -- Дионисий! -- И сильнее опершись на него, полная страстной истомы, --прошептала: -- Ты победил...
   Он вскинул полову, как легионер, услышавший призыв к битве и, с властным, торжествующим криком схватил женщину, вкусив божественную сладость священной любви...

IV.
В лесной чаще

   Б этрусских селениях Кампаньи справлялись два. праздника оливковых дерев. Один был посвящен Мнерфе, Афине, создательнице дерева; другой -- этрусской Церере, образ которой нередко сливался с образом древней Реи и даже первобытной богини Хаоса, обыкновенно воплощаемой в образе древесного пня. Праздник Мнерфы совпадал с сентябрьскими идами. Это был светлый и радостный праздник, справляемый преимущественно детьми, эфебами и девушками.
   С восходом зари мальчики и девочки группами по семи человек перебегали с пением, от одной хижины к другой. Они потрясали ветвями, увенчанными оливками, распевая древний гимн Мнерфе. Из каждого дома выходила 'женщина, слегка окропляла юных певцов душистой розовой водою и раздавала им медовые лепешки и спелые плоды.
   Это хождение детей по селению продолжалось до половины дня. Затем девушки и юноши собирались вокруг священной рощи, где их ждал жрец или какой-либо старец, вершитель обряда.
   В лесной просеке, на грубом алтаре, под сенью векового оливкового дерева приносились в жертву вол и овцы. Затем вокруг алтаря носили торжественной процессией петухов и сов -- птиц, посвященных богине с бирюзовыми очами. И глубоко за полночь длилось пиршество, носившее строго целомудренный характер.
   В Вейле на празднике Мнерфы главную роль играли девушки. В течение всего для они были хозяевами селения. Неограниченная власть их умерялась лишь древними законами. Они ходили длинными вереницами, рассыпаясь по рощам Волтурна, или же, дружески обнявшись, бродили парами, украшая себя алыми розами, оливковыми ветвями, петушьими и совиными перьями. Им позволялось лобзать друг друга в уста.
   Они наблюдали за порядком во время пира, за убранством жилищ и улиц, но сами не трудились: мужчины и женщины выслушивали их приказания и беспрекословно их исполняли- Даже старики-деды слушались их.
   Одна из девушек избиралась царицей. Ее облекали в тунику, высокий пояс и котурны бирюзового цвета. В руках она держала небольшой щит с головою посредине, изображавшей, по-видимому, Горгону или же какое-нибудь древнее этрусское божество Тьмы. Прозрачное полотняное покрывало ниспадало по плечам девушки и могло быть спущено на лицо- Ее везли в рощу, где свершалось жертвоприношение, на колеснице, запряженной овцами. Вместе с нею везли ручную ящерицу и ворону, умевшую произносить имя богини. Девушке подносили в золотой паше несколько капель священной. крови, которую она должна была смешать с мукой и оливковым маслом для приготовления символического пирога на праздничный пир.
   После захода солнца девушка отправлялась одна в глубь священной рощи. За нею проследовал юноша, но он не должен был подходить к алтарю ближе сорока девяти шагов- И там, в глухой чаще, девушка пела гимн Мнерфе, моля о ниспослании милости селению.
   В этот год Дэву избрали царицею. Она была бледна и печальна, по так прекрасна, что самые грубые сердца умилялись, созерцая ее. Весь день носила она бремя скорби своей по берегам реки, рощам и полям роз, с тихим смирением принимая дань поклонения своей мимолетной славе. Окруженная толпою, она все же была одинока, так как не имела подруги, а потому и могла хранить молчание- она руководила пением гимнов, но сама пела лишь первую строфу. Обаяние ее юного величия резче оттенялось ее молчанием и грустной улыбкою.
   Она не могла ни приблизиться к Дионисию, ни заговорить с ним. Она искала его взором, следила за каждым шагом его, ловила выражение его лица. Смутная, инстинктивная, и потому, особенно мучительная ревность терзала ее- Она была словно заблудившийся в бурную ночь путник, который чует вокруг себя стаю хищников -- диких зверей, ему неведомых.
   Она не страшилась более ни богов, ни грозной богини, своей покровительницы. Она была готова на все, даже на смерть.
   Меж тем на склоне дня какое-то странное спокойствие вселилось в душу ее. Наступал час, которого она ждала с раннего утра, час, когда ей надлежало пропеть гимн в уединении, в глубине священной рощи. Там она могла остаться вдвоем с Дионисием. Она думала, что ей удастся исторгнуть из уст своего возлюбленного печальное признание. она не думала ни о горе, ни о счастии, охваченная лишь роковой жаждой "знания", которая в продолжении ста веков терзает ревнивые сердца.
   Пробил час ее отправления. Она избрала своим спутником Дионисия. Юноша следовал за нею в тени вековых оливковых дерев. Наступал вечер, один из тех благословенных вечеров Кампаньи, когда с особенной силою пробуждается жажда любви и жизни. Все цветет: земля и вода. Звезды бросают бледные отблески на поверхность озера, и кажется, что эти светлые точки плывут. Души цветов обвевают равнину своим благовонным дыханием. Дэва шла в глубоком молчании возле Дионисия. Присутствие юноши наполняло ее таким сладким, опьяняющим блаженством, что оно порабощало ее волю. Опершись на руку своего друга, девушка упивалась его близостью, вдыхая благовоние надвигавшихся сумерек.
   Так дошли они до просеки, где находился алтарь Мнерфы.
   Он был окружен гигантскими оливковыми деревьями, из которых меньшее насчитывало, по крайней мере, два века. Молодые люди шли обнявшись под тихое жужжание стрекоз. Уста их порою сливались в полном томления поцелуе. Наконец они достигли границы, которой Дионисий не смел переступить под угрозой гнева богини. Молодая девушка вздрогнула: снова черное подозрение закралось в ее сердце, мучительно сжав его.
   Она простонала чуть слышно:
   -- Меня, терзает призрак, Дионисий; отгони его.
   Юноша отвечал:
   -- Нет такого призрака, который мог бы встать между нами!
   Дэва вздохнула. Не произнеся ни слова, выпустила руку своего друга и вступила одна в тенистую рощу. Глазам ее открылась просека. Повсюду на цветах и травах лежал налет пепла, посредине стояло тысячелетнее оливковое дерево, которого не могли сломить ни молнии, ни ураганы- Дэва боязливым шагом, приблизилась к алтарю из вулканического камня. Сердце мучительно билось у нее в груди.
   Она запела чистым, как серебро голосом, сначала тихо, потом все громче и громче. Она славила мудрую мощь богини, победительницы слепого Марса и повелителя сапфирного моря; славила ее милосердие к смертным созданным Прометеем; ее покровительство Персею, Беллерофону, Гераклу и Оресту, терзаемому Эвменидами -- и благодетельное создание оливкового дерева. Она воссылала моление за всех и наконец чуть слышным шепотом, и за себя, за свою мятущуюся душу, за свою любовь, которая была сильнее смерти.
   Она обращалась к Мнерфе с открытой душою, как к небесной матери-помощнице и заступнице, быть может, перед суровой, неумолимой Дианой.
   Она простояла перед алтарем дольше, чем думала. Шелест крыльев ночной птицы напомнил ей о времени. она обернулась и пошла назад к Дионисию. Она шла медленно. Поднявшийся в роще ветерок заглушал легкий шум шагов ее.
   Вдруг она остановилась и задрожала всем телом. В нескольких шагах от себя она увидела две обнявшиеся фигуры. Они были отчетливо видны ей в сероватом свете сумерек. Она ясно различала движение голов их. Узнав Дионисия, она испустила громкий вопль. Словно ледяная струя пробежала у нее по жилам.
   Она упала без чувств на землю.
   Услышав шум от падения, Дионисий и Флавия вскочили. В сиянии загоравшихся звезд юноша увидел распростертую на земле Диву. Глухой стон вырвался из груди его. Сердце умбрийки дрогнуло. Она оттолкнула Дионисия, прошептав:
   -- Ступай!
   И с этими словами исчезла в чаще.
   Сиракузец с минуту стоял, словно ошеломленный. Потом, бросившись к своей подруге, упал перед ней на колени. Безпредельное, как океан, и сладкое, как родник в пустыне, чувство охватило его. Светлый образ его любви, чистой и юной, встал пред ним, подобно тому, как некогда образ Аргоса перед глазами умиравшего у его стен героя. Он увидел себя в черный день скорби, когда голод и усталость терзали его бедное тело. Он услышал трогательную песнь своей сиринги, воспевавшей всесильную мощь искусства и вслед за тем чарующий серебристый голос, призывавший его к берегам Волтурна. Все пленительные дни и вечера, проведенные им возле старого мастера и его дочери, светлым роем нахлынули в его воспоминании, подобно рою пчел пли стае голубок.
   Ему сладко было видеть лежащей без чувств от любви к нему ту, которой он был обязан всем своим счастием, даже славной победой над умбрийкою. Эрос наполнил сердце его пламенем более жгучим, чем пламя пожара. С глубоким вздохом прижал он Дэву к груди своей и покрыл ее поцелуями.
   Девушка пробудилась. Она увидела себя в объятиях сиракузца; радость и скорбь исторгли слезы из глаз ее. Ее белоснежные руки и алые уста с какой-то дикой страстью впились в возлюбленного. Рыдая, она проговорила:
   -- Я хочу умереть, Дионисий. Утрата твоей любви для меня страшнее гнева Дианы Этрусской... Я люблю тебя больше всего мира, больше всех богов... Не отталкивай меня... Не повергай в отчаяние твою бедную малютку: все в ней принадлежит тебе... Ты -- смысл всей ее жизни... Я люблю тебя, Дионисий.
   Смятение его все возрастало по мере того, как звучал этот жалобный, чарующий, прерывающийся рыданиями голос, подобный плеску волн о гранитную скалу. Дэва поняла, что он потрясен сильнее, чем в тот вечер, когда бежал от нее на берег реки. Непреклонное решение родилось в юной душе ее. Она презрела гнев Дианы, священные вековые заветы, ужас смерти. Она бросила вызов судьбе, как растение бросает зерно свое; она кинулась навстречу любви, как неустрашимый воин навстречу жаркой сече.
   Пораженный Дионисий невольно поддался ее властному призыву. И среди сурового молчания леса, в бледном мерцании созвездий орла и лебедя они слились в страстном и трепетном объятии...
   Прошло уже около часа с тех пор, как Дэва отправилась к алтарю богини. Такое продолжительное отсутствие царицы празднества являлось далеко не обычным- Старики беспокойно и подозрительно покачивали головами, какой-то смутный страх закрадывался в душу Тарао. Но он не обнаруживал своих опасений. Напротив, он успокаивал умы, протестовал против посылки гонцов за девушкой. Ибо он страшился того, что было во сто крап> опаснее волков и бродяг. Кровь леденела в жилах его, и мучительная спазма сжимала ему горло- Роковое видение рисовалось в мозгу его. И лишь воспоминание о торжественной клятве Дионисия вселяло некоторый покой в его душу.
   Когда красная звезда Волопаса докатилась до самого горизонта, Олей, жрец Дианы этрусской, произнес повелительно:
   -- Не подобает ждать далее. Изберем из нашей среды двенадцать мужей и, пошлем их за девушкой.
   -- Дэва набожна! -- вмешался гончарный мастер. -- Не следует прерывать молитву, обращенную к Мнерфе; эта богиня справедлива, но и жестоко мстительна. Страшитесь оскорбить ее.
   -- Мы не будем переступать священной преграды, -- заметил молодой горшечник богатырского сложения. -- Мы разыщем сиракузца и от пего получим все сведения.
   Тарао не осмелился противоречить далее. Он лишь добился своего избрания в число двенадцати.
   Во время пути он говорил громким голосом, ступал тяжело, хрустя ветвями дерев под потами... Молодой горшечник, ловкий и проворный, как дикая кошка, проскользнул вперед... Он шел, насторожив слух, навострив зрение, преисполненный ненависти к чужеземцу. Ибо он пылал страстью к дочери гончарного мастера и отчаивался, видя ее равнодушие
   Злобный инстинкт побудил его свернуть с пути, по которому следовали его товарищи. Оп пришел к тому месту, где Дэва покинула и затем снова встретила Дионисия.
   И здесь он увидал то, о чем не мот помыслить без содрогания и чего между тем страстно желал. Громкий крик призыва раздался из уст его.
   И посланцы Вейлы узрели стыд посвященной девы и греха чужеземца...
   Старый Тарао был не в силах вернуться под родной кров. Медленно влачил он свое старое, изнуренное тело по полям и равнинам; впервые за восемьдесят лет жизни сознал он, что эта жизнь ему в тяжесть. Все страдания, присущие человеку, были ему ведомы. Его потомство, один за другим, сошло в могилу. Он видел, как сомкнулись на веки глаза сынов его, дочерей и внуков. Сердце его разрывалось от горя; тело изнывало от мук. Но и в страданиях он умел находить красоту; и мир царство скорби -- по-прежнему привлекал его. Он наслаждался красотою всего видимого, прелестью фантастических сказаний, великим даром тех, что воздвигают храмы, создают богов из мрамора, воплощают таинственные голоса леса, рокот океана и сладкий шепот ночи в гармонические звуки лиры, флейты и крылатых слов. Даже сгибаясь под тяжкими ударами рока, он неизменно твердил, что скорбная душа и измученная плот сияют лучами нетленной красоты.
   Но сегодня созерцая страшную правду, он понял, впервые, что плоть ликует, меж тем, как душа плачет кровавыми слезами.
   В тусклом свете белеющей среди тьмы равнины он добрел до храма Дианы этрусской.
   Храм высился на холме, в ограде из дубов и лимонных деревьев. Он был из базальта четырехугольной формы с двойным портиком; ветхий, суровый и мрачный на вид. Предание гласило, что он стоит уже тысячу лет. На алтаре его неугасимо горел огонь, возжигаемый посвященными богине девами или же жрецами; служение богине напоминало культ римской Весты, будучи несомненно того же происхождения.
   У Дианы побежденных разенов, богини более древней, не было коллегии благородных дев-прислужниц: священные обряды не носили строго определенной формы. Если огонь угасал, виновные подвергались лишь денежной пене. Девство жриц считалось обязательным только до восемнадцати лет. Но этрусская богиня была неумолима к нарушительницам обета: преступное деяние могло быть искуплено' лишь смертью виновной и ее сообщника.
   Процедура суда была весьма несложной. Осмотр девушки одной из матрон решал ее участь: жрец немедленно изрекал приговор.
   Для обвинения сообщника существовало три пути: поимка его на месте преступления, засвидетельствованная двумя пли более лицами; собственное сознание и свидетельство подсудимой.
   Каждый из этих трех случаев влек за собой неизбежный приговор, если только обвиняемому не удавалось ускользнуть от суда.
   Относительно участи Дэвы и Дионисия не могло быть никаких сомнений.
   Тарао, спрятанный в чаще лимонных дерев, созерцал храм неумолимой Дианы. Глухая ненависть рокотала в его истерзанном сердце. Он боготворил этот храм за его древность, за его архитектуру эпохи лукумонов, за те торжественные обряды, которые в нем свершались. Он любил в часы досуга лелеять в его стенах свои менты и надежды на возрождение разенов. В полнолуния он робко воссылал молитву к Жизни, направляющей ладью Харона по волнам Эфира. Его верования были смутны, неопределенны, порой противоречивы, но он неизменно поклонялся одной высшей Воле и Силе.
   В эту ночь все существо его возмущалось против этой Силы. Он говорил:
   -- Ты не должна исторгать эту девушку из среды народа, боготворящего тебя. Ибо она нашей крови, благороднейшей и древнейшей- Эта кровь лилась не только за наши города, жилища и заветы, но, много раз лилась и за Тебя! Она последняя, могущая передать ее сынам безпредельного будущего!
   Где-то вдали завыли собаки. Звезды зловеще мерцали, словно факелы в мрачном подземелье. Но вот старец увидел свет, предшественника луны, медленно разливающийся до самого зенита. Тарао стал ждать появления светила. Он глядел, как оно плыло по небесным волнам, подобное огненно-красному кораблю царя Одиссея. И вне себя от отчаяния он громко возопил:
   -- К твоему милосердию взываю, кормчий ночи, мощная и суровая царица, гроза лесов и гор! Заклинаю тебя, пощади род мой! Он достоин твоей милости... Некогда ты воссияла затем, чтобы спасти моего предка на Регильском озере: неужто ныне ты изменишь себе... Мое проклятие настигнет тебя из глубины земных недр!
   Он произнес свое моление, и горячие слезы полились из глаз его. Он увидел драгоценное дитя свое перед лицом смерти. И он проклял роковое гостеприимство
   -- Зачем посетил ты нас, сладкогласный чужеземец? Твой дивный дар отмечен печатью проклятия и твоя улыбка полна яду. Тебе, подобало броситься в волны сицилийского моря, ибо твое существование гибельно для других и для тебя самого. Мне следовало страшиться тебя, как пучины Харибды: потомки людей, умерших в нищете, приносят несчастие!
   А луна меж тем, постепенно убывая, плыла по лазоревым волнам небосклона. Она укрылась в бухте гигантских дерев, обрисовавшихся на бледном фоне, подобно черным, мрачным утесам. Мелкая рябь ручейка любовно отражала светлый лик. Молчаливая прелесть этого часа поразила старца, неизменно поклонявшегося красоте. И он вспомнил восхитительную песнь сиринги, певшей в глубине его сада, и ненависть к чужеземцу исчезла из его сердца. Теперь он скорбел об нем, как о жертве рока, более могущественного, чем сила обетов. И весь гнев его, все горькие жалобы обратились против темных, таинственных сил, против серебристого светила:
   -- О, ревнивая богиня, вздымающая пучины морей и проливающая кровь женщин! Покровительница волчиц и медведиц; вооруженная смертоносной стрелою Диана, Артемида, умертвившая великого Ориона, но спасшая бледную Ифигению... серебристая Селене, Эвриномия -- таинственный светоч Стимфалийского озера; божественная пряха, ткущая на золотом веретене бледное покрывало ночи -- тебя молю пощадить мою старость, лишенную потомства!
   Так перебирал он одно за другим имена богини, надеясь быть лучше услышанным ею. Но светило, вознесшееся над высочайшими вершинами, разливало холодное, как лед, сияние. И старец утратил надежду, и снова пошел бродить страшной таинственной ночью.
   Он блуждал долго и бесцельно, гонимый горем, взывал к травам, лесам и водам. Его скорбь так же, как и радость, выливалась в словах-
   Инстинкт привел его к жилищу жреца Олея. Там были заключены преступники.
   Тарао с ужасом взирал на голубоватую дверь, охраняемую собакой из обожженной глины.
   Вдруг он вспомнил, что жрец был одним из усерднейших его сотрапезников. Он припомнил роскошные пиры, на которых Олей наслаждался искусством его повара. И луч надежды затеплился в сердце его.
   Он стал стучать, громко выкрикивая свое имя. Но Олей, опасаясь беседы со старцем, не отворял.
   И лишь слабый, жалобный стон был ему ответом. Гончарный мастер стремительно бросился к реке.
   Все мысли его смешались. Тупое отчаяние, словно тяжелый свинец, сдавило ему голову. Ом долго глядел, как катились усеянные звездами волны; воспоминания, пестрые и беспорядочные, как стаи серебристых рыб или рой насекомых, пробегали у него в мозгу. К утру душевные муки пробудили его сознание. Не будучи в силах выносить их, он испустил последний жалобный вопль и ринулся в пучину.

V.
Казнь

   То было вечером, при свете факелов, перед храмом Дианы этрусской- Дэва и Дионисий, окутанные черными покрывалами, в оковах, стояли коленопреклоненные перед перистилем.
   Все население Вейлы, не исключая малюток, толпилось вокруг них, взирая на их позор. Лица преступников были открыты.
   Вначале на них глядели лишь с изумлением. Многие скорбели об участи девы, дочери великих лукумонов. Благородная прелесть ее лица еще резче выделялась в жалком мерцании смоляных факелов. Ее жалели женщины; кроткие юноши и мужи, которых не волновала ее красота. Но о Дионисии сокрушались лишь одни женщины. Те, люди, которые некогда не без удовольствия созерцали его, теперь чувствовали прилив ненависти и жаждали смерти чужеземца. Множество злобных, хищных чувствований, накопившихся из тьмы веков, насажденных мириадами рассеянных среди них душ предков, теперь пробудились вместе с ревностью отвергнутых мужей. Брань и оскорбления только сильнее разжигали их.
   Первым подошел к бледному сиракузцу безобразный юноша, худой, как палка, с кривыми ногами и произнес:
   -- Вдвойне достоин казни тот, кто оскверняет алтарь Богини и домашний очаг.
   Более порывистый, молодой горшечник с бронзовым торсом воскликнул:
   -- Смерть сицилийской собаке!
   Это слово разнуздало страсти толпы. Подобно волне, катящейся за волною, оно пробежало по всем устам, звучным эхом гремя под сводами храма в глубине Священной Рощи: "Смерть! смерть!" И мало-помалу все сердца возгорелись жаждой крови. Так загорается сердце охотника при вице кабана или оленя, затравленного собаками.
   Юный горшечник подошел к Дионисию и плюнул ему в лицо. Возбужденная примером, толпа с громким криком ринулась вперед. Но жрец Дианы преградил им путь.
   -- Этот человек, принадлежит богине, -- произнес Олей. -- Его казнь не должна служить забавою толпе. Ты принесешь в жертву белого козленка, юноша, за то, что преступил закон.
   Дионисий стоял с бесстрастным лицом, подобно вождям сарматов, приносимых в жертву после битвы. Он воскрешал в памяти наставления софиста-стоика, кривого старика, излагавшего ему свое учение на пристани в Сиракузах. Но страх смерти по-прежнему томил его. Ибо он сильнее, чем кто-либо из смертных, ощущал всю прелесть жизни. Ему было горько покинуть волшебный край, где расцвела умбрийка и богоподобная дочь старого горшечника. Сознание, что сладко умереть молодым, не изведав бремени старости, не могло утешить его.
   В мучительном страхе кидал он взоры на Дэву. Его единственной отрадой была мысль, что и она погибает вместе с ним- Он не признавал себя виновным. Он считал, что действовал не по своей воле, а лишь повинуясь настоянию девушки. Она одна привела их обоих к этой бесцельной гибели. Он горько укорял ее, не переставая в то же время любить.
   Среди душевных мук он мысленно воскрешал благоухающий сад, божественную реку, розовые поля, где блистала красою его юная подруга. Там без тревоги и мучений мог бы он насладиться ею, если б она сумела ждать...
   Дэва не ощущала страха. Смерть не пугала ее. Она с радостью пошла бы ей навстречу, если б видела ту же радость в душе Дионисия. Но скорбь ее друга повергала ее в бездну отчаяния. Она зарыдала, когда он обратил к ней свое бледное лицо; уста ее зашептали слова мольбы и прощения. Ее детски-чистая душа разрывалась на части при виде страдания в любимых очах, оставаясь равнодушной к крикам и угрозам толпы. Но также казалось невозможным умереть без своего возлюбленного.
   Лучезарный Феб озарил небосклон. Светило взошло, словно в один миг, над темными ветвями. Было что-то зловещее в его сиянии среди дымного света факелов. Вся толпа вздрогнула, как один человек; крики стихли, воцарилось гробовое молчание. Благовоние фимиама поднялось к небесам. Олей, покачиваясь грузным телом, запел:
   "О, Диана этрусская, могущественная властительница Тьмы и Преисподней! Мы страшимся твоего образа и твоих смертоносных стрел. Оскорбившие тебя да умрут пред лицом твоим, дабы грех их не обратился против твоих верных служителей!"
   Виктимарий выступил вперед, держа жертвенный нож в руке; жрецы-прислужники крепче стянули члены осужденных.
   Тогда Олей произнес:
   -- Вы можете изречь последнюю мольбу- Если она выполнима и угодна богам, мы внемлем ей.
   Дионисий отвечал:
   -- Да будете вы прокляты, вы и все потомство ваше вместе с кровожадной богиней.
   Дэва повторила его слова.
   Тогда жрец сказал виктимарию:
   -- Делай то, к чему призван.
   Виктимарий разодрал покрывало Дионисия. Олей воскликнул:
   -- Плоть, оскорбившая Богиню, да будет усечена!
   Палач нагнулся. Сиракузец испустил дикий вопль; ноги его обагрились алой кровью.
   -- Уста, изрекшие богохульственные слова, да будут растерзаны!
   Виктимарий разорвал рот.
   -- Глаза, соблазнившие посвященную деву, да померкнут навеки!
   И виктимарий проколол глаза.
   Дионисий вторично огласил воздух нечеловеческим воплем. Грудь его колыхалась; плечи судорожно вздрагивали. Но безграничная, как сама вечность покорность наполнила все существо его.
   Он услышал рыдания Дэвы и слова, обращенные к нему:
   -- Прости меня, Дионисий. Я чувствую грех свой!
   Он отвечал:
   -- Так было предначертано! Потерпи еще немного. Скоро все прекратится навеки.
   Толпа с ропотом- и заглушенными восклицаниями упивалась зрелищем казни. Каждый отдельный человек являлся как бы ее воплощением; массою, волнуемой хищными инстинктами людей и животных. Теперь эти люди жаждали видеть доч своих луку- монов сраженной жертвенным ложем.
   Вздох облегчения пронесся в толпе, когда Олей снова заговорил:
   -- Да постигнет и ее наказание!
   Виктимарий разорвал покрывало молодой девушки.
   -- Да будет растерзано преступное чрево!
   Красный нож опустился. Дэва издала тихий, жалобный стон-
   Она испытывала телесные муки, но дух ее по-прежнему был бодр. она не издала ни звука, когда разорвали ей рот и прокололи глаза; она умирала с мыслию о Дионисии так же, как жила им одним. Окровавленные уста ее снова прошептали:
   -- Я сознаю мой грех против тебя, Дионисий.
   Виктимарий между тем вскрыл обоим жилы у кистей рук, и жрец Олей прочел заключительную молитву:
   -- Свершилось: ты отомщена, великая Богиня; так погибли и погибнуть все, дерзающие оскорбить тебя. Соблюди' народ наш, свято храпящий твои заветы; благослови жатву полей наших, скот, пасущийся на наших пастбищах, виноградники, растущие на горах наших и поколение, которому мы дадим жизнь!
   Мановением руки он рассеял толпу. Вплоть до утра никто не смел вступить на холм.
   Когда они остались одни в муках предсмертной агонии Дэва кротко сказала:
   -- Я была твоей гибелью; ты не можешь простить меня.
   Он отвечал чуть слышно, мягко и нежно:
   -- В глубоких недрах земли нет места злобе...
   В изнеможении он не мог продолжать. Капля за каплей текла кровь их, унося с собою дыхание жизни. Они улетали на крыльях предсмертных грез в новый мир, все более и более призрачный, рассеивавший их мысли и их страдания. Они расстались с жизнью задолго до того момента, когда сердца их почти одновременно перестали биться...

Заключение.
Свирель Пана

   День клонился к вечеру- Роскошные сикоморы бросали гигантские тени на окаймленную высоким тростником реку; желтое солнце медленно спускалось по небосклону, уступая место бледной, как серебристое облако, луне.
   Ликаон вкушал сладость дивного часа, когда сын и дочь Латоны царят вместе на земле. Осыпанный придорожной пылью, он держал в руке Деревянную почерневшую от времени лиру. То был аэд, познавший под мраморными портиками искусств" певцов и учение философов, ласки размалеванных рабынь на ложе из слоновой кости, среди благовония курений, под мелодичные звуки музыкальных инструментов. Он помнил также с удовольствием и горечью о пленительных куртизанках, обладающих тайною превращать в золото страстные вздохи мужей.
   Он странствовал по бесчисленным городам великой Эллады, ища свою мечту- Он пел по дорогам, на городских, площадях, у входа в селения. II счастливая земля Ахайи дарила ему взамен гостеприимный кров, одежду п любовь. Он успел повествовать сказания, пленяющие слух молодых женщин и разжигающие в сердцах их страсть.
   Так добрел он до зеленых берегов Ладона. В лучах божественного заката он мечтал о сыне Лаерта, сокрушителе твердынь, и о Навзикае с белоснежными плечами. Ему страстно хотелось увидеть ее здесь, в ветвях плакучих ив, в сопровождении полуобнаженных, с распущенными по плечам влажными волосами прислужниц, веселыми кликами оглашающих окрестность.
   В то время, как он мечтал так, изнеможденный от усталости, обвеянный сладостным дыханием Эроса, он услышал серебристый смех, перемежающийся с пением наяд. Он остановился и зорко огляделся вокруг.
   Багровое солнце готово было скрыться за горизонтом; огромная луна казалась колоссальным зеркалом, отражавшим холм. II в чаще молодых дерев, среди кустов зори и лотоса он увидел девушек -- нимф или смертных, -- едва прикрытых белоснежными хитонами, сушивших свои волосы. В сиянии алых и белых лучей они блистали, подобно дочери Алкиноя и ее подругам-
   Глядя 'на одну из них, словно сотканную из лилий в венце из лучей, он подумал, что народы снова готовы были бы пролить кровь за нее, как за Елену. С такими мыслями он вошел вперед. Блистающие девы, завидя его, вскочили и бросились бежать по лугу. Но оп воздел руки и воскликнул чарующим голосом музыканта и ритора:
   -- О, вы! богини или смертные; светлые дочери земли или наяды -- порождение вод, -- не бойтесь одинокого путника. Он не причинить вам никакого зла. Внемлите словам его... Ибо мне ведомы сказания о мужах древности и песни сладкогласных аэдов... Хотите, я расскажу вам повесть о злосчастной Спринге, дочери этой прозрачной реки, Сиринге, которая избегла преследований волосатого бога с козлиными ногами, превратившись в гибкий тростник? Это сказание, пленительное в летние ночи, полно тайной, волнующей прелести.
   Молодая девушка в ореоле лучей остановилась; за ней и другие. Все обступили аэда, словно стадо любопытных серн, широко раскрыв лучистые глаза. Одна из девушек воскликнула:
   -- Расскажи нам повесть о нимфе Сиринге, о чужеземец... Твой голос сольется с журчаньем реки... Но сначала отведай черного вина: оно услаждает сердце.
   Она взяла козий мех, наполненный вином, налила вино в чашу и подала ее Ликаону. Он поднял к небу блестящий сосуд, совершил возлияние реке и затем отведал напитка, окрылившего его фантазию и вложившего в уста его перлы красноречия.
   -- Я поведаю вам теперь историю Сиринги, дочери реки Ладена, и грозного бога, который, блуждая по лесам и равнинам, сгущает ночной мрак...
   Они уселись возле него; он вдыхал пленительный аромат их юных тел; любовался блеском их алых с жемчужными зубами уст, озаренных бледным сиянием Гекаты. Грудь его трепетала от сладострастия, когда оп настраивал звучную лиру; яркие звезды глядели на землю, отражаясь в водах и зрачках прекрасных девушек, и порою какая-то живительная, словно напоенная божественной амброзией, струя веяла в кристальном воздухе летних сумерек.
   Коснувшись перстами лиры, Ликаон пропел сначала песню нимф-малюток, обитательниц струп. Потом он запел:
   -- "В те времена бог Пан скрывался от ботов и людей: вот почему старый Гезиод не знал его. Он прятался в шуме бури, в шелесте дерев, в тех таинственных звуках, которые повергают в трепет стада, путников и полки на поле битвы. Его голос слышался в стоне леса, в вое невидимых волков, в весенних грозах и в рокоте морских волн.
   Нимфа Сиринга жила возле реки, своей матери, на изумрудных лугах и тенистых островках, вблизи спокойных бухт. Она была стройна и гибка, как молодой тростник; она любила купаться в лучах луны, прятаться в ветвях ив, вплетать свежие травы в свои золотистые волосы. Ни одна- из бессмертных не была столь пуглива; гонимый ветром лист обращал ее в бегство, она страшилась взглянуть на собственное изображение, и крик лягушек в болотах смущал ее покой.
   С восходом зари она пряталась за ограду из ветвей и кольев. И в этом страхе она находила себе отраду.-. Ей была ведома сладкая жуть, исторгающая звуки из безжизненных предметов, оживляющая придорожные камни. Крошечное насекомое вызывало в ней сладостный трепет...
   Однажды утром она услышала за собою чьи-то шаги на лугу. Она обернулась, но никого не было. На другой день, однако, ложась в тени сикоморы, она почувствовала чье-то горячее дыхание возле шеи, в волосах. Вечером, когда она входила в грот, пред ней выросла какая-то незримая преграда: она увидела в воздухе легкую струю пара, словно от дыхания... Сиринга испустила громкий крик, и преграда исчезла.
   С той поры она постоянно чувствовала чье-то преследование. Деревья тихо шептали при ее появлении, вода жалобно журчала, отражая ее лицо, она не смела более глядеть на наготу свою, ибо чувствовала, что в то же время чьи-то невидимые глаза созерцают ее. Несмотря на боязнь тьмы, она дерзала купаться теперь лишь во мраке ночи.
   Она поняла, что некий бог воспылал к пей страстью, и смутилась, подобно серне в осеннюю пору. Кто ото? Феб -- властитель света, или же великий, благоуханный Зевс? Она ложилась на мох в лесу или на душистую траву луга и мечтала о лазоревых волнах небосклона, об облаках сына Сатурна. Она не знала: трепещет ли от страха, или от желания. Ей казалось, что она жаждет Эроса, но она не смела- призвать его. Таинственное дыхание обвевало ее; она чувствовала возле своего юного тела невидимого бога, томящегося желанием сладостного союза -- конечного предела всего, живущего на земле. Порою чья-то нежная рука обнимала ее; чья-то грудь прижигалась к ее груди. Ей казалось, что теперь она увидит его. но пред ее взором мелькал лишь бледный луч, лесной зверь или черная птица, скрывавшаяся в небесах.
   Однажды она вплела себе в волосы цветы ириса и молодую траву- Золотистая головка ее отражалась в водах родника. она задумчиво улыбалась красе своей, как вдруг листья вокруг нее затрепетали и заговорили тихим шепотом. Голос листвы был подобен журчанию волн:
   -- Тебя любит бог Пан, о нимфа, рожденная из дивных вод Ладона. Он хочет создать с тобою новые существа, подобным которых нет на земле. Ты дашь жизнь химерическим животным -- львам-мужчинам и лебедям-женщинам. Ты населишь леса и луга необычными им образами. И ты прославишься среди бессмертных, ибо нет деяния более славного, как быть матерью неведомых еще на земле существ.
   Робкая нимфа плохо расслышала обращенную к ней речь. Но ее пленил голос, вещавший в шелесте листьев. Она кротко произнесла:
   -- Разве бог Пан не имеет лица, что он говорить всегда голосами листвы, вод или эхо?
   Листья отвечали:
   -- Бог Пан -- многоликий бог; ибо он владыка всех зверей и всех сатиров, живущих среди дерев... и созданных по его подобию.
   Но светлоокая нимфа не поняла по-прежнему. Она снова воз-разила:
   -- К чему иметь столько лиц, если все они невидимы?
   Тихий смех листьев был ей ответом:
   -- Хочешь ты видеть Пана, простодушная нимфа?
   Она вздрогнула; но любопытство превозмогло страх.
   -- Да!
   -- Гляди же!
   Блеснул светлый луч, и она увидела огромного оленя с десятью ветвями рогов. Закинув назад голову, он бил копытом землю. Глаза его сверкали, как красная звезда Ареса; огонь желаний сжигал его судорожно колыхавшееся тело. Он приблизился к нимфе и коснулся пылавшими губами ее плеча. Она почувствовала дыхание Эроса в этом быстроногом обитателе лесов и хотела бежать. Но огромный ствол дуба загородил ей путь; могучее животное ласкало ее белоснежную грудь и плечи, подобные плечам божественной Гебы. Так некогда на финикийских берегах огненно-рыжий вол обвеял дыханием любви бледную Европу...
   Сиринга испустила пронзительный крик ужаса. Олень еще раз взглянул на нее сверкающими глазами, вскинул вверх свои ветвистые рога и рассеялся, подобно облаку.
   -- Ты видела один из образов бога Пана! -- пролепетали листья. -- Но он может принимать и человеческий облик.
   Сиринга замерла, дрожа от страха. Взор оленя обжег ее, словно огнем. Вся вселенная призывала ее отдаться ради блага существ, долженствующих родиться в будущем. Ей захотелось увидеть Пана в человеческом образе, и она робко шепнула об этом листьям.
   В тот же миг в голубом отблеске умирающего дня появилось лицо человека. Оно было с раздвоенной бородою и рогами на лбу; тело его было покрыто жесткими волосами: вместо ног были козлиные копыта. Взор его горел тем же ярким пламенем, что и взор оленя.
   -- Сиринга, трепетная дочь лугов и вод, доля твоя будет столь же сладка, как и доля Эхо... Я -- великий бог будущего. Мои потомки будут населять землю в то время, когда сыны Зевса, Посейдона и Феба будут уже сокрыты в недрах преисподней и преданы людьми забвению... Приди, златокудрая нимфа, мы насладимся с тобою на мягком ложе мха... Наш союз сделает лес еще таинственнее...
   Так говорил он, но Сиринга презрела его волосатое тело и рогатую голову. Вскочив на стройные ноги свои, она хотела бежать к бурливой реке. Но бог преградил ей путь. Тогда, воздев руки к небу, она взмолилась:
   -- Зевс, -- отец богов и людей, царящий на вершине Иды, великий и славный; и ты, Феб, владыка света; и ты, божественная Река, даровавшая мне жизнь, пощадите меня. Не ввергайте в объятия этого страшного бога.
   -- Напрасно твое моление, Сиринга, -- возразил бог Пан. -- Я повелитель нимф, дочерей реки! Оно безумно, ибо ты отказываешься от своего счастия...
   -- Измени образ свой... -- вскричала нимфа, -- мне отвратительны твои козлиные ноги и мохнатая грудь...
   -- В этом именно образе желаю я быть отцом... прекраснее его нет на свете!..
   Дева помчалась стрелою к холмам. Она неслась, как молодая кобылица, еще не изведавшая ярма человека; владыка стад гнался за нею подобно горячему коню. Они промчались через луга, холмы и равнины, населенные людьми, питающимися плодами рук своих. Надвигался вечер, и тени дерев стали удлиняться, когда они снова увидели перед собою извилистый Ладонь.
   Тогда Пан воскликнул:
   -- Стой, Сиринга... Берегись: убегая от велений Эроса, ты идешь навстречу погибели. Сама Река не в силах защитить тебя: за сопротивление судьбе ты обратишься в бесплодную траву!
   -- Да буду я подобна тростнику -- отвечала она, -- лишь бы не стать матерью сатира... Она сказала, и река вспенилась и забурлила, багрово-красная в лучах зари.
   Еще мгновение -- и Сиринга, казалось, была настигнута... но в тот же миг она исчезла в волнах. Пан простер руки и коснулся беглянки... Он держал лишь гибкий стебель тростника..."
   Аэд умолк; юные девушки хранили молчание. Они были взволнованы, груди их тихо колыхались.
   Лиловые сумерки окутывали листву. Река сверкала среди камышей; лягушки пели свою меланхолическую песню.
   Ликаон заговорил снова:
   "Великий Пап обрезал тростник и сделал из него нежную свирель, так сладко поющую в дивные летние вечера. Итак, погибшая нимфа за то, что отвергла любовь, теперь вещает голосом любви... Свирель поет вечную скорбь девушек, умерших, как и она, бесплодными. Ибо они мертвые среди мертвых!.. Нужно любить, о богоподобные девы, будь то любовь земли или неба. Пусть она -- зверь с мохнатым телом и козлиными логами и пылающим взором -- огонь ее священен. Презревшие ее осуждены обратиться в жалкий тростник...
   "Говорят, продолжал певец, что в летние вечера, когда воздух недвижим, и реки, как люди, погружены в сладкий сон, те, что созрели для Эроса, слышать голос свирели по берегам озер, рек и болот. Это скорбная Сиринга призывает их не отвергать своего счастия и вкусить сладость любви".
   При этих словах все юные девы обратили взоры к реке и замерли в ожидании... Слышался лишь тихий плеск волн, стрекотанье лягушек и шелест листьев. Но вот Агамеда, девушка в венце из лучей, проговорила проникновенным голосом, обратив дивные глаза свои к аэду:
   -- Я слышу голос Сиринги...
   Она откинула покрывало, обнажив беломраморную шею, залитую лучами луны. Вся, превратившись в слух, она жадно, внимала голосу свирели, певшей для ней одной.
   Ликаон ощутил в себе тот огонь, грозный и сладостный, ради которого живут и умирают уже много веков поколения людей; -- который окрылил черные корабли Ахайи в их стремлении вырвать дочь Леды из рук троянцев, -- укротителей коней.
   Он сказал:
   -- Это голос бога, прекрасная дева! Бойся ему противиться...
   -- Я не хочу противиться, -- прошептала она.
   И, выпрямившись во весь рост, счастливая своей покорностью, она распустила свои, сотканные из золота и света волосы. Ее спутницы безропотно созерцали ее, склоняясь пред таинственной Волей, требующей на алтарь свой не только голубиц, но и чистых Дев.
   И аэд взмолился:
   -- О будь нам благосклонен, бог невидимых стрел, непрестанно реющих над Феспией; ты приведший меня к этим божественным берегам. Я украшу твой дивный алтарь в Самосе и на Крите... но теперь да будет мне позволено принести тебе величайшую из жертв, деву ослепительно- прекрасную, достойную вершить твой славный и таинственный обряд!
   Голос певца и лиры смолкли. Аэд унес свою восхитительную добычу.
   Меж тем, как за зеленой стеной и, в напоенной благоуханиями тени, где блистали, подобно крошечным звездам, ночные бабочки, аэд сливал уста свои с неведомыми ему юными устами, хор аркадийских дев пел радостный гимн Афродите... И светлая душа Эллады, сумевшая облечь красоту в венец славы и Любовь в венец добродетели, реяла над серебристыми водами реки в прозрачном, как кристалл, воздухе, сливавшем небо и звезды с вершинами дерев...

Конец

-------------------------------------------------------------------

   Текст издания: журнал "Вестник иностранной литературы", 1912, NoNo 5--7.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru