Поппенберг Феликс
Кнут Гамсун

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Перевод М. Н. Т. (1907).


Ф. Поппенберг.
Кнут Гамсун

   Норвежский писатель Кнут Гамсун вполне подходит под ту характеристику, которою Эрик Гартлебен очертил старого эпиграмматика Логау, говоря, что он, вследствие благородства своей натуры н утонченности своих чувств, беспомощен перед жизнью, но стоит головою выше всего окружающего. Эта-то беспомощность и это-то превосходство над людьми и отличали всегда поэта от толпы.
   Благородство внутренней жизни, всепоглощающее, всеобъемлющее чувство--вот то, что дает священную уверенность: я стою выше толпы, я вижу дальше, я слышу больше, чем другие; природа говорит со мной на своем языке, которого вы не понимаете, и по одному мановению моей руки незримые царства поднимаются из облаков, и Ариель ведет меня в волшебные сады.
   И вместе с тем -- полная беспомощность перед обыденными явлениями жизни, полная зависимость от Внешних условий, полное бессилие против грубых требований материальных нужд и такая утонченность чувства, которая сильнее, чем в других, реагирует на явления, сильнее воспринимает высшее наслаждение, но настолько же сильнее и глубже страдает от всяких стеснений и преград.

 []

   Такая беспомощность и такое превосходство над толпой встречается у того, кто при своем знании людей и себя, смело смотрит в лицо своему внутреннему я, и, измерив всю глубину несоответствия, беспощадно подчеркивает позор и низость внешних условий, бередит свои раны и опьяняется циничным обнажением своих собственных язв. Кнут Гамсун похож на того сказочного короля, который, после изгнания, возвращается в свое царство и воспевает свою собственную трагическую судьбу; но его песни встречают один только смех, и он с досады и злобы делается шутом.
   Таким озлобленным шутом и сделался Кнут Гамсун. В виде защиты и брони для своей тонкой кожи с обнаженными нервами он пользуется выходками чудака. Epater les bourgeois, как говорят французы, т. е. огорошить обывателя -- в этом он мастер. Он постоянно выкидывает какие-нибудь штуки, он, как Гамлет, заставляет плясать людей по своей дудке и убивает их на смерть своими остротами. В злобном смехе он оскаливает зубы, и его безумный хохот заглушает собственное страдание. Могущество коварства и стихийного зла берет верх, и сквозь страдание прорывается оно отчаянной шуткой и жестокими выходками. И тогда он делается злым и коварным как раз к тем, кого он любит. Он искажает свой собственный образ и образ своей возлюбленной, он оскверняет, оскорбляет его и втаптывает в грязь: вся жизнь превращается у него в чудовищную гримасу.
   В этой ужасающей путанице в этом страшном хаосе ему становится страшно самого себя, натянутые струны лопаются, и он с ужасом глядит на осколки и на это разрушение. Это похоже на то настроение, которое описывает Геббель: "О, во всем существе моем такое смятение, что лучшая часть моего я застенчиво и робко блуждает посреди этих хаотических потоков крови и порывов страсти; устами овладевают демонические силы, которые господствуют надо мной неограниченно, а душа моя, загнанная в самую глубь, сидит, как ребенок, который от ужаса и слез не может вымолвить слова и только складывает руки с мольбой".
   Таким образом, в этом гамсуновском мире с бешеной быстротой лихорадочного бреда проносятся ярко-светящие издали картины глубокого чувства, лирические сны, исполненные ликующей радости, полные чудной гармонии красок, звуков и ароматов, и серые, грязные, бесцветные картины обыденной жизни со всей ея пошлостью и нищетой, картины, написанные так, как будто автор злобно радуется ничтожеству и плоскости внешних условий жизни. Слезы текут из скрытых уголков, из глубины души, измученное существо взывает к неведомым силам, клянет себя и их; истомленное, бессильное желание рыдает и протягивает руки за вечной любовью, которая робко, как сновидение, коснется своими крылами его души и летит мимо. Но вот, эти печально-нежные лица расплываются, и в дикой пляске несется вереница безобразных рож, какое-то наваждение, карнавал, собрание отвратительных карикатур. А сам поэт выбирает себе самую гадкую, самую печальную маску и вмешивается в хоровод. Он хлещет своим кнутом и других и себя в безумном порыве самоистребления; он падает в изнеможении; но необузданные влечения его хаотической души снова охватывают его, и снова начинается дикая охота, где преследуемым зверем служит автор, а охотником безумие.
   Таковы "Мистерии" Кнута Гамсуна, и в романе, носящем это заглавие, слог у него какой-то неровный, отрывистый, сверкающий зигзагами молнии в описаниях, производящий впечатление импрессионизма в изображении бешеной скачки душевных настроений -- это душевный кинематограф.
   Артур Шницлер в художественном эскизе "Поручик Густль" сделал опыт наброска летучих мыслей и представлений, блестящего, но холодного анализа, полного любознательности исследователя. У Гамсуна же вы видите болезненную кровавую рану.
   В "Мистериях" охотник настигает зверя, безумие овладевает измученным человеком. В своем страхе перед жизнью он тонет. Но сам Гамсун, Гамсун-художник, кажется более быстрым, чем угрожающий преследователь. Великий знаток душевного состояния Геббель, заглянувший во все пропасти, высказал однажды свое мнение относительно того, что поэт умеет справляться с безумием, как укротитель животных с диким зверем. Когда один критик предсказал ему, что он сойдет с ума, он со спокойной уверенностью отвечал: "Этого никогда не случится -- никогда. Я чувствую, что у меня в голове словно железное кольцо; в смертельных болезнях я убедился в том, что самый дикий горячечный бред не мог совершенно затмить рассудок, что если я и не мог совершенно побороть фантастические образы, то внутренне смеялся и издевался над ними.
   В подобном же положении находится и Кнут Гамсун, и уже его первая книга о голоде показала вместе с беспомощностью его удивительное художественное превосходство. Тут перед нами вивисекция над собственным телом, над телом полумёртвого человека, раздирающее, почти жадное любопытство художника -- анатома, который, в то время, как его тело извивается в мучениях, в то время, как душа его изнывает от негодования и унизительного позора, удивительно здраво и сознательно наблюдает за каждым движением, жестоко подмечает все невольно--смешное, и с обстоятельностью, от которой стынет кровь, отмечает все факты до ослепляющего голодного опьянения, которое, подобно опьянению опиумом, рисует чудные картины трагического мира.
   Как Гамсун, который так художественно верно выражает все различные виды душевного мотания и неустойчивости, сам выходит из жизненных передряг, показывают его полемические сочинения. В них он является сатириком своего времени и своей страны. Со злорадным и мстительным чувством изощряет он свое остроумие над Христианией, "этим удивительным городом, который не выпускает из себя никого, не наложив на него своего клейма". Он поднимает на смех Норвегию, которая представляется ему в образе туземца, с толстым шерстяным шарфом вокруг шеи, чтобы, упаси Бог, свежий воздух не коснулся его. Он спешит куда-то, этот храбрый викинг, "с краюхой хлеба под мышкой, а позади него идет корова".
   С досадой видит Гамсун вокруг себя одни только "смазные сапоги, клопов, старый сыр и лютеровский катехизис; а люди представляются ему среднего роста бюргерами, живущими в трехэтажных хижинах. Они поют и едят досыта, любят потягивать тодди, заниматься избирательной политикой, и изо дня в день торгуют зеленым сыром, медными гребнями и рыбой. Ночью же, когда гремит гром, они лежат в постелях и со страху читают свои молитвенники."
   Эту сатиру против мелочности и мещанского самодовольства Гамсун в других своих романах: "Новая земля" и "Редактор Линге" и в своих драмах "У ворот богача" и "Вечерняя заря", которые, впрочем, художественно слабее других произведений его, развивает в озлобленные нападки на литературные кружки, на самомнение мелких стихоплетов, на подкупность журналистов, на фанатиков убеждения и правды, которые, в конце концов, оказываются комедиантами, добивающимися теплого местечка.
   Их ограниченности и их полному тщеславия и зависти, интриг и надутой важности бумагомарательству Гамсун противопоставляет в своей "Новой Земле" "величественную и удивительную поэзию торговли", ее весь мир захватывающую, кипучую жизнь, которая могла бы спасти от узости и ограниченности национализма. Хотя эта полемическая литература и принимает нравоучительный реформаторский тон, в сущности, она не преследует никаких серьезных целей. Это, как и все у Гамсуна, лишь вспышки темперамента и происходит от досады на раздражающее тупоумие и сытое довольство окружающих. Лисиц с зажженными хвостами хотел бы он пустить в землю филистимлян (филистеров) и огорошить милых современников. Исправлять и направлять на путь истины -- этого его наслаждающийся тупостью н косностью скептицизм не может и не хочет. Он сам называет однажды свою горечь веселой горечью. Так как идиотизм бесит его, ему хочется и самому бесить других. Ему хочется на смерть напугать их своими парадоксами. Точно также забавляется и Гофман. Его капельмейстер Иоганнес Крейснер по своему дикому юмору и глубоко стыдливому душевному страданию сродни Иоганну Нагелю Гамсуна. Иоганн Нагель--печальный герой гамсуновской книги жизни "Мистерии"; эта фигура представляет собой все полосы чувства и мышления самого поэта.
   Парадокс, сатира и социальная критике, резко проявляющаяся уже в вышеупомянутых книгах, празднуют здесь настоящую оргию. Сгущенное болезненным самоистязанием будничное настроение господствует здесь, страдание от жизни в бесцветном изгнании, в фальшивой, проклятой внешней форме, и, наконец, здесь прорывается тот там су невский, стремящийся в Даль лиризм, который среди глубокого страдания видит, как на краю горизонта подымаются горные вершины его фантастической родины. Тогда просыпаются все сокровенные нервы его, музыка звучит в его крови, он чувствует в себе родство со всей природой, с горами и с солнцем; былинки и кусты сливаются с его внутренним существом. Душа его растет, звучит, как орган, и эта музыка волнами расходится в его крови. На лодке с небесно-голубым шелковым парусом плывет он в неведомую даль, и от сказочных видений ему занимает дух.
   Прочие сочинения Гамсуна кажутся словно лучами, исходящими из этой книги -- это те полемические книги, о которых мы упомянули вскользь, лирические книги "Пан" и "Виктория" и, наконец, книга обыденной жизни, "Царица Савская".
   -- "Пан", действительно, кипит чувством слияния с природой, с растениями, морем и небесами. Дневник охотника дает картины, равняющиеся своею жизненностью этюдам Лилиефорса. На опушке леса живет в своей хижине охотник, мечтатель и отшельник. Он стреляет зайцев, тетеревов, куропаток и чаек. Он плывет к острову, лежащему далеко в море. Там растут лиловые цветы па высоких стеблях, достигающие ему до колен; он ходит там, топча ногами странные растения, между малиновыми кустами и грубой прибрежной травой. Морские птицы кричат и кружатся над его головой, и море шумит и пенится вокруг него, словно хочет заключить его в бурные объятия. Всеми чувствами своими он как бы впитывает в себя окружающее. Он выслеживает следы куропатки па снегу, узнавая направление ее полета но отпечаткам крыльев. Каждый лист, каждая ветка, каждая былинка радует его сердце, и он, подобно Франциску Ассизскому и Вертеру, приветствует с восторгом деревья, камни, травы, холмы и муравьев, называя их по именам, и его фантазия летит к соколиным гнездам на вершинах скал.
   Зима кончается, и с черных базальтовых скал струятся ручьи. Томас Глав, охотник, возвращается с охоты; через плечо у него повешена его добыча, рядом с ним бежит его собака, Эзоп. Вечерние сумерки спустились на лес. Небо ясное и прозрачное, с лиловым оттенком, сияет золотом. Лед тает, все превращается и словно нарождается к новой жизни; каждый день являет новые картины, и Томас Глав прислушивается к голосам весны. Весна идет: лес сияет, дрозды кричат, ветер переносит оплодотворяющую пыль с ветки на ветку. Наступают белые ночи, сладостно-тоскливая тревога охватывает всю природу -- тревога весны. В лесу шуршат и шелестят ночные бабочки и птички, старые песни любви поют о красавице Изелине, которая идет к охотнику в лес, чтобы он завязал ремень на башмаке. Но уже целый час прошел, а ремень все еще не завязан, но лицо ее горит, и глаза сияют, словно в экстазе. Потом она уходит и не возвращается -- она идет к другому охотнику. Старые песни любви пробуждаются в душе Томаса Глана, все чувства его проникаются жизнью леса, которая со всеми своими неясными желаниями втягивает его в свой круг. Он не спит по ночам, он ходит, словно во сне; но из этого сна возникает трагедия. Она разыгрывается между Томасом Гланом, первобытным человеком, сыном природы с сильными страстями, и молоденькой девушкой, с жаждущими ощущений нервами, девушкой из городка, лежащего внизу, на берегу.. Она -- дочь крупного коммерсанта, избалованный ребенок с разгоряченным воображением, влекущим ее куда-то в даль, с девичьими грезами о принце, который когда-нибудь придет, увезет ее за море и положит все свои сокровища к ее ногам. Трусливая чувствительность Гедды Габнер у нее в крови. Чудак, который живет там, на скалах, в своей хижине, и о котором известно лишь то, что он был когда-то офицером, дразнит ея воображение. Когда она видит его в охотничьем костюме, он нравится ей. Его горящие огнем глаза действуют на нее, как глаза дикого зверя--заманчиво и жутко. И Томас Глан поддается ее кокетству. Им, этой нетронутой, цельной натурой, овладевает страсть, которую она не разделяет. Ее занимает тысяча женских пустяков, от которых она не хочет отказаться. Эдварда устраивает пикники в то время, как Томас сидит, полный мучительного ожидания в своей хижине, она нейдет. Затем она заставляет его самого участвовать в увеселениях. Он, отвыкший от общества, совершает множество промахов против хорошего тона, Эдварда бросает на него презрительные взгляды и оскорбляет его словами. На людях она обращается с ним отчаянно скверно, словно стыдится его. Она любит его, собственно, только, когда они вдвоем и скоро бросает его совсем. Жалко читать, как у этого сильного человека маленькое слабое создание высасывает всю кровь его сердца, как мучительная любовь в своем едком смешении безумной страсти и грызущей ревности, благодаря смертельным оскорблениям злыми словами со стороны возлюбленной, раздирает глубоко всю его душу. Он становится несчастным и униженным, гордость его уничтожена; жизнь сгорела. Теперь происходит вариация той любовной истории, мотив которой составляет основу повести Мопассана "Наше сердце".
   Там Андрей Мариоль пылает страстною любовью к своей светской возлюбленной, от которой за все богатство своего сердца получает лишь кое-какие крохи, падающие с ее стола. В своем несчастном состоянии он находит облегчение в любви простой девушки, которая полна нежности к нему и ничего не видит на свете, кроме него. В этом человеческом сердце, которое гораздо более сложно, чем думают ничего сами не испытавшие заурядные психологи, живет двойная любовь, болезненно--мучительная к светской даме и радостно--счастливая к дочери природы, глубокая, безпредельная привязанность которой окружает нежностью и лаской его больную душу.
   Такую же двойную любовь испытывает Томас Глан. Появляется Ева, дочь кузнеца. У нее снежно-белый платок на темных волосах, и, когда охотник глядит на нее, она вспыхивает вся, она цветет юностью, и глаза ее полны кротости. Она любит его, она сама веж любовь и отдает все, но скупясь и не рассчитывая. И изнемогающий жадно пьет из этого источника. Любовь эта -- благодеяние для него, она трогает его и смягчает его сердце. Когда Евы нет около него, он страстно желает, чтобы она была с ним, но, вместе с тем, и та, старая болезненная страсть сверлит глубокие раны в его душе. И он чувствует болезненное наслаждение в разговоре с Евой о коварной Эдварде. Он ругает и винит ее, но, когда Ева поддакивает ему, он вспыхивает гневом.
   Таким образом, он живет между одним чувством и другим, пока не разражается катастрофа.
   Ева умирает, раздавленная по вине Глана свалившимся утесом. Эдварда, по-видимому, собирается замуж за иностранного барона, которого ее отец привез из чужих стран. Томас Глан покидает свою хижину, он прощается с Эдвардой, она отвешивает ему самый учтивый реверанс, и он уезжает. Летний роман любви окончен.
   О дальнейшей судьбе этого странного человека мы узнаем из приписки к рассказу. Он стал вести жизнь, полную приключений; уехал в Индию, охотился за львами и тиграми и предавался разгулу. Он пил много, одурманивал себя и вином, и опасностями, и женщинами.
   У него по-прежнему был тот горящий взгляд дикого зверя, который сводил с ума женщин, и один ревнивый соперник, доведенный им до бешенства, застрелил его на охоте.
   Родственная "Пану" "Виктория" представляет собой вариацию тех же мотивов--это история одной любви. Та же жестокая страсть, та же женская фигура -- добыча нервных фантазий--которая оскорбляет и жестоко мучает любимого человека, отрекается от него и презирает его при людях. Листы эти написаны кровью сердца, и трагическую сторону рассказа составляет судьба людей с чувствами, засыпанными мусором и поросшими тернием, о которое они сами и те, кто любит их, разрывают себе сердца.
   И снова поет Гамсун старую песнь на вновь настроенной цитре; он даже драматизирует эту песнь в своем сатирическом фарсе "Мункен Венд", в котором вылился весь юмор и вся печаль Гамсуновской музы.
   Затем Гамсун сознательно вгоняет свой мотив в рамки повседневной тривиальности в повести "Царица Савская".
   Художник Эдуард Мунк должен бы был нарисовать в заголовке Медузу с жестоким и злым смехом на лице, а под нею должен бы стоять эпиграф из Шопенгауэра: ..."как будто судьба хотела ко всей печати нашего существования прибавить еще насмешку, и наша жизнь должна содержать в себе все страдания, трагедии, причем мы даже не можем сохранят достоинство трагических персонажей, а обязаны в плоских деталях жизни играть роль косолапых шутов".
   Вот, что составляет мотив этой книги. В торопливых, не всегда художественно написанных сценах, где одна строка, одна фраза гонит другую, ведется рассказ, словно его излагает едва переводящий дух, истомленный быстрой ходьбой, врывающийся в комнату человек. Волнение застенчивости чувствуется в каждом слове; изредка прорывается горький смех. Но ни пафоса, ни трагических восклицаний. Нет раздробляющих ударов палицы судьбы, только шутовское щелканье ее бича, ее веселые проказы.
   Но бедный шут, над которым издеваются, имеет утонченную, чувствительную душу, из которой нелепости жизни постоянно делают карикатуру.
   Уже первый рассказ сборника "Царица Савская" дает такие образчики фарса. Какая это бешеная, комическая погоня за невестой, о которой рассказывает Гамсун! Однажды, молодая шведка, когда он, утомленный путешествием и с разорванными от ходьбы башмаками" не находит приюта на почтовой станции Берби, уступает ему свою постель и свою комнату, а сама идет ночевать к дочери содержателя станции. Но уже на следующее утро ея и след простыл. Что он в нее моментально влюбляется, что образ ея не покидает его, что он ее за ее гордую красоту тотчас же награждает именем царицы Савской, -- все это не удивительно. Удивительное будет впереди.
   Четыре года спустя на вокзале в Мальмё он видит в окне вагона знакомое лицо. Это она. Моментально он вскакивает в вагон.
   Такой эпизод можно бы было поместить в журнал для семейного чтения. Он сидел бы с ней в вагоне, кондуктор получил бы щедрый "на чай" -- все было бы прекрасно.
   Но история Гамсуна гораздо смешнее и гораздо печальнее--это трагический фарс. Он попадает не в ее купе, а в совершенно другой вагон -- и вот, начинается мучительное дерганье нервов. Вагон катится и катится, пассажиры беседуют о чуме рогатого скота, а он сидит со стиснутыми зубами, взволнованный, дрожа от лихорадочного возбуждения и все платить и платит за билеты от одной станции до другой--и всегда с приплатой--а ведь он бедняк.
   И так идет все дальше и дальше, как будто на всю жизнь. И вдруг, только-что он, с геройской решительностью взял билет до Стокгольма, "царица" пересаживается на другую линию, идущую на Кальмар. Он, как сумасшедший, бросается за ней и попадает опять не в тот вагон. Снова начинается покупка билетов с доплатой п бессмысленное сидение в вагоне. Когда поезд останавливается в Кальмаре, он видит, что ее встречает "брат" и целует ее. Он убежден, что это брат--кто же иначе посмел бы целовать ее?
   И вот, он застрял в Кальмаре. По целым дням скитается он по улицам города, измученный, утомленный всеми нелепостями, на которые он наталкивается, и которые только с ним одним могут случаться. Наконец, после нескольких недель бесплодных поисков, он вдруг встречает ее в парке, с "братом". Он бросается к ней, как пьяный, и ничего более умного не находит сказать, как только то, что он хотел раскланяться с нею п напомнить ей, что он четыре года тому назад спал в ее постели и даже отлично выспался...
   Она, разумеется, поворачивает ему спину и уходит, "брат" объявляет себя ея мужем, а он, уничтоженный и убитый, тащится на вокзал.
   Это похоже на датского писателя Германа Банга. Тот тоже любит обращаться с людьми, как с марионетками, как с недобровольными шутами и клоунами жизни, -- смертельная печаль в сердце и смешная гримаса на лице.
   Но того замогильного, что приобретают фигуры Банга, благодаря автоматичности своих движений, благодаря жесткости линий, напоминающих заводные куклы--этого у Гамсуна нет. Он хочет произвести еще более резкое впечатление ничтожества. Веяние чего-то зловещего, исходящее от образов, способно бы было, пожалуй, приблизить их к области трагического, но этого он не желает: -- он хочет совсем унизить, задушить их мелочностью, сделать их не оригиналами, не чудаками только, а идиотами, шутами гороховыми.
   И он со сладострастием самобичевания отыскивает такие моменты, когда человек сам перед собой выставляется в самом неприглядном свете, когда он делается низким и презренным и, вместе с тем, приходит в отчаяние от самого себя.
   В злобе против коварных проделок случая он пришпиливает свой собственный портрет к тем нелепым положениям, в которые попадает. Но это не та злоба, не то бешенство, от которого пробирает дрожь; это беспомощное, бьющееся о пол ногами, гримасничающее бешенство озорника--мальчишки, бешенство, после которого находит на человека чувство ужасного стыда. И этим чувством стыда Гамсун любит мучать самого себя.
   Он рисует собственную свою карикатуру, когда он бегает по улицам, чтобы убить время и натыкается на неприятные впечатления. Он злится на мальчишку--газетчика, который, каждый раз, как он проходит мимо него, все тем же голосом выкрикивает: "Купите, купите Викинга". Этот крик раздражает до боли его нервы, а он все-таки нарочно пробегает мимо, чтобы еще раз услышать его.
   И вот, в нем происходит что-то непонятное, представление извращается, и он видит ь мальчике своего преследователя, врага, который хочет сыграть с ним злую шутку. Он бросает какую-то монету через решетку подвала и с дрожью злорадства, как дети, которые обрывают ножки у жуков, смотрит, как бедный мальчишка мучается, чтобы просунуть руку через железные прутья решетки, и его несчастная кожа остается на мерзлом железе. Затем он, довольный, отправляется к себе; но уже час спустя снова бежит по той же улице с двухкронной монетой в руках, чтобы отыскать мальчика; того уже нет на этом месте, он не находит его, но воспоминание о нем не покидает уже его.
   И вечно он остается в дураках. Когда он на маленькой скандинавской тележке едет среди поля, лошадь его вдруг останавливается и ничем нельзя ее сдвинуть с места. Он выходит из себя и начинает серьезно урезонивать животное; он возмущен, огорчен, он в отчаянии, но все это нисколько не помогает, и, в сущности, ведь все это совершенно безразлично, и все одинаково глупо и нелепо.
   Представьте себе только эту комичную сцену: писатель с пенсне на носу держит речь к несчастной кляче, которая глупо и ласково глядит на него, с солидным спокойствием выслушивая своего противника, лезущего прямо из кожи. И смешно, и жалко, так как оп страдает от этой глупой истории, может быть, не менее, чем другой от ударов судьбы.
   Герои печального образа у Гамсуна не философы, как у Теодора Фишера, приводящие свои неудачи в систему--у него это люди, живущие минутой, поддающиеся нервному настроению и со скрежетом зубов ищущие опасности. И он умеет выразить своим слогом все это нервное возбуждение так хорошо, что мы вместе с ним чувствуем всю скалу этих душевных вибраций.
   Из страха перед банальностью возникла у Гамсуна страсть к путешествию. Не одна только нужда, -- хотя она и была, может быть, главной побудительной причиной, влекла его в даль, не один только телесный голод, но также и жадная фантазия. Гамсун отчасти сродни Горькому--в нем есть что-то босяцкое: голодать и бедствовать, исполнять черную работу, подчиняться случайности и изменчивости обстоятельств кажется ему легче, когда над ним другое небо, когда его окружает необычная атмосфера далеких стран, нечто более дикое и жгучее, чем нищета и богема Христиании. Кочегаром отправился он на океанском пароходе в Новый Свет. В техасских прериях он был рабочим на паровой молотилке, где мякина, земля и солома тучами носились по прерии. На старом русском баркасе сидел он на отмелях Нью-Фаундленда и ловил треску; лета и зимы сменяли друг друга, а он все еще сидел тут, посреди моря, между двух стран света, между Европой и Америкой, и ловил треску. Кругом--только туман и море, ветер и непогода и тупость вечного безмолвия. Лишь изредка, быстро, как призрак, промелькнет в туманной дали громадный пароход с переселенцами, и могучие волны, подымаемые им, докатываются до рыбачьих лодок. Бесконечная грусть лежит над этим безлюдным пространством и напоминает "великую монотонность океана" исландских рыбаков Пьера Лоти.
   Затем--в последних своих путевых воспоминаниях Гамсун упивается чудными картинами Востока на Кавказе. Уже в "Мистериях" он мечтает о сказках тысячи одной ночи и презирает северные сказания, которые он с несправедливостью озлобления и парадокса называет "неуклюжими выродками фантазии в. кожаных штанах", говорит, что они "высижены в юрте, где с потолка висит жировая плошка". Он смеется над сказками из Гудбранд-Таля, над этой "жалкой мужицкой поэзией", этой "фантазией, которая ходит пешком". А; между тем, ведь его собственный звучные и глубокие произведения в стихах и прозе, весь его Мун- кен Венд, рассказ об Изелине, которая полюбила молодого Дундерса, Свенд Герлуфсен -- все это выросло на северной почве. Полны мечтательной чувственности и заманчиво-жуткой прелести и эти старые песни о дочери лесного царя, о богатыре Венде, об Акселе Тордсон и красавице Вальбурге из Кемпевизера. Все они хороводом теней кружились вокруг нас, и мы были зачарованы ими, как в сказке.
   Но Гамсун стремился к иному солнцу. Норвежское солнце кажется ему месяцем, фонарем, который, как раз, даст только норвежцу возможность отличать черное от белого. Он жаждал такого солнца, "от которого идут пенистые волны света, под которым мозг раскаляется до безумия".
   Со все изменяющим, увеличивающим взором иллюзии он впитывает в себя эту пищу во время скитания по Кавказу. Гигантские видения, допотопные картины встают перед ним, когда его глазам открывается могучее Дарьяльское ущелье и подымается вершина Казбека, покрытая вечным снегом и льдами, которые на солнце сверкают белыми искрами. "Вот, он стоит, совсем надвигаясь на нас, высокий и безмолвный, как существо, отличное от других гор, как видение иного мира". Какой-то ураган чувств охватывает поэта: он словно поднят с земли, словно стоит лицом к лицу с божеством.
   Ночью он блуждает, глубоко счастливый своей бесцельностью и широтой чувства, упивающегося этими неизмеримыми пространствами, Он наслаждается созерцательным состоянием жителей Востока. Чем дальше подвигаешься на Восток, тем меньше говорят люди. Старые народы пережили эпоху болтовни и смеха -- они молчат и улыбаются.
   И здесь также существует ирония и насмешка, но в них нет горечи. Гамсун сам радуется своей способности дружелюбно относиться к окружающему'; он не высмеивает себя, он только добродушно подшучивает и понимает свою шутку над собой. Он доброжелательно относится к тому Петру Шлемилю, которого носит в себе. Он говорит сам себе: ну, полно, капитан! ну, полно старина! Он с какой-то спокойной терпимостью относится к себе; его ирония над собой уже не бичующая фурия, а забавный и любимый придворный шут.
   При таком настроении Гамсун восхищается всем: и фантастически ('детым, с саблей, кинжалом и пистолетом за поясом, лезгином, продающим папиросы в своей лавочке, и сидящими под акациями людьми, которые что то напевают про себя и грезят о чем-то, и мужиком, который сидит перед лавочкой и тренькает на балалайке какую-то простую и неопределенную мелодию из допотопной жизни, п эта мелодия изображает и любовь, и степь, и шелест листвы акации.
   И снова вспоминает Гамсун противоположную картину севера. "В длинные вечера мы топим печи и читаем -- читаем романы и газеты. А старые народы не читают; они все ночи проводят на воздухе и наигрывают песни. Вот, сидит человек под акацией, мы видели и слышали, что он играет--что же это за страна. Когда один варварский царь вкусил европейской цивилизации, он начал ссылать людей за наказание на Кавказ и ссылал туда, главным образом, поэтов".
   Со странной улыбкой писал, вероятно, Гамсун эту фразу, так как и сам он такой же поэт в изгнании, но только по доброй воле, по собственному выбору, и он нашел в далекой стране свою художественную родину, на чужбине, он втайне сделался царем своего внутреннего царства в насмешку над обыденной мещанской жизнью там, в Христиании, "удивительном городе, который никого не отпускает иначе, как, наложив на него свою печать".

----------------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Северные писатели Герман Банг. Кнут Гамсун. Густав Гейерстам. Крит.-- биогр. очерки Ф. Поппенберга, под ред. проф. Г. Брандеса, с прил. образцов произведений / Пер. М. Н. Т. под ред. [и с предисл.] В. В. Битнера. -- Санкт-Петербург: Вестн. знания (В. Битнера), 1907. -- 76 с.; ил.; 24 см. -- (Европейская литература в ее главных представителях).
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru