В трех поэмах, изданных (и, вероятно, написанных) почти одновременно в одном и том же месте, соблазнительно увидеть некое единство -- и да же рассматривать их как своего рода трилогию или триптих. В случае Подгаевского, в первую очередь художника, справедливей последнее: его поэмы рассчитаны на синхронное, а не диахронное восприятие. Объединяют три текста некоторые сквозные темы, фигура повествователя (условно его можно определить как "лирического поэта") и определенные черты образного строя.
Попыток интерпретации поэм Подгаевского до сих пор практически не предпринималось, за одним печальным исключением -- упомянутым в предисловии "Мифосемиотическим комментарием" М. Евзлина к поэме "Эдем", образчике вопиющей глухоты и слепоты в трактовке поэтического текста. Дело здесь не в методе как таковом: даже не приближаясь к по ниманию объекта интерпретации, горе-"мифосемиотик", точно критик вековой затхлости, почему-то задался целью "развенчания" автора, а заодно и, в терминологии Евзлина, "футуристического менталитета" в целом. Комментарий пестрит курьезными отсылками к "архетипам" и "хтоническим инициациям", граничащими с бредом сопоставлениями -- скажем, поэтического мира Подгаевского и живописи П. Филонова -- не относящимся к делу мифологическими аллюзиями и глубокомысленными сентенциями наподобие: ""Футуристическое" странствие происходит всегда (так! -- Н. А.) в сторону хтонического бога страны смерти" или "Все имеет архетипическую причину" (курсив авторский). Наконец, Евзлин самым инфантильным образом распространяет ряд строго локализованных у Подгаевского метафорических приемов и образов сперва на повествователя, а затем и на личность поэта.
По стопам Евзлина, к сожалению, во многом следует в своих кратких замечаниях о поэмах Подгаевского и Я. Скоромный {Что объяснимо: речь идет о предисловии к изданной Евзлиным кн. "Поэмы футуристов: Крученых, Хлебников, Божидар, Подгаевский" (Madrid, 2013).}. Рассуждения Скоромного о "профанации откровения", зауми Подгаевского как свидетельстве "распада и обессмысливания языка", "разрушения мира" и "невозможности поэзии", а также общая характеристика поэм Подгаевского как "бессвязного и агрессивного бреда агонизирующего сознания, которое принадлежит духовно нищему и глухому ко всему высокому сифилитику" не имеют под собой никаких оснований.
Между тем, поэмы Подгаевского в достаточной мере прозрачны и вполне, несмотря на всю заумь, поддаются и структурной, и смысловой интерпретации. Как справедливо заметил Дж. Янечек (см. предисловие), в его поэзии "в конечном итоге неясность или даже многозначность почти не присутствует".
Нарочито затруднен для понимания, пожалуй, только "Шип": Подгаевский крайне увлечен здесь "сольпьерро бессознательного творчества" и стихией заумной речи. Однако и в этом урбанистическом этюде нетрудно проследить не слишком "зашифрованный" рассказ о поэте, который приводит к себе проститутку и совершает с нею соитие. Подгаевский, впрочем, оставляет открытой и другую возможность -- все эти "спазмы" и "визги" могут быть всего-навсего "вонючмыслием" онаниста ("онана обруге"). В заумном "желе" спермоносной поэмы всплывают, по наблюдению А. Крусанова, и отдельные "смыслонесущие слова", придающие тексту эпатажную и антиэстетическую окраску. Протагонист "Эдема" -- иная ипостась замкнутого в своем мирке поэта из "Шипа", футуристический клоун в духе раннего Маяковского. Он исполняет каскад кинематографических "номеров": падает в грязную лужу, "с быстротой молнии" становится на голову, к удивлению и непониманию окружающих правит долото и пытается пробить дыру в собственном лбу. Затем гордый поэт с "крепким, здоровым телом" венчает "бычачью главу" рероградной аудитории -- "слепцов", "марионеток", "разнузданных зубоскалов", "истеричных самок" в "сифилитических пятнах, чешуйках, узелках" (лирическому герою Подгаевского вообще свойственно, как сказано в поэме, и "преступное сладострастие", и страх перед женщиной) -- собственным "дырявым красным колпаком". "Эдем" завершается гротескным "апофеозом бессмертия" поэта: он высится на пьедестале в окружении поверженных врагов -- "гнилых языков уязвленной обывательщины". Но к долоту в руке поэта стоит присмотреться внимательней: ведь повествователь взыскует "сладчайший вертоград" и долбит во лбу "священнуюдыру". Это не что иное, как "третий глаз" или "глаз Шивы" у теософов (Блаватская) или "духовный глаз" антропософов (Штейнер), то есть орган просветления и познания иного мира. Определенный, хотя и не слишком разработанный мистицизм в текстах и живописи Подгаевского налицо; среди его живописных работ 1912-14 гг. мы находим "Мистический портрет", "Начало мистической трагедии", "Старика и девушек на фоне мистического пейзажа", "Профиль мистического экстаза" и т.д. В этом плане необходимо также вспомнить выдвинутую им художественную теорию "суммизма". "Суммистское" произведение, по Подгаевскому, являет "таинственные символы потустороннего, неведомого нам мира"; оно выстраивается, перефразируя Хлебникова, "на холсте каких-то потусторонних соответствий". В "Эдеме" оккультная работа над собой обставлена подобающими случаю декорациями: "черное с гигантскими белыми колоннами" и "рогатое пламя мистической лампы".
Не чужды Подгаевскому и инфернально-демонические мотивы (в значительной степени являющиеся, вне всякого сомнения, пережитком декаданса и символизма). В "Эдеме" дьявол, в пару поэту-клоуну, принимает облик "горохового шута" с традиционным высунутым языком, который "издает дикие звуки / <...> харкает. / делает непристойные телодвижения. / оборачивается, наконец, ко мне задом и бьет / себя ладонями по ляжкам!" (издевательски показывая зад и одновременно предлагая поцеловать эту часть тела, как на шабаше). В шутовском антураже "Эдема", заметим, и Бог в "разверстом небе злой копоти" на мгновение видится повествователю двойником с "пошленькой рожицей".
Демонические мотивы достигают полного размаха в "Бисере", лучшей и самой отделанной из поэм Подгаевского. Первая часть "Бисера" начинается как любовная -- и местами даже трогательная -- поэма, написанная от лица отвергнутого любовника. Повествователь в отчаянии призывает "дьявола-защитника" и помышляет о самоубийстве. Постепенно текст насыщается все более мрачными образами: жалящие и кровососущие насекомые (символически нагруженные и соотнесенные с дьяволом как "повелителем мух"), восковые птицы и куклы-покойники и самолично "ангел смерти", укладывающий повествователя в могилу.
Осью симметрии поэмы, как и обложки книги, служит буквосочетание "сссссссссс" -- в оригинальном издании им завершается 21-й из 40 листов набранного на одной стороне листа текста (вероятно, Подгаевский имел в виду нечто вроде "Бисер ссссссссссвиньям"). Вторая часть "Бисера" -- картина мира "в лоне сатаны". Это мир поруганной красоты и попранного искусства ("Венера иязывах", "Аполлон сифилисифи"), страна туманов, где ползают змеи, мелькают "белы саваны" мертвецов, бродят вампиры и "рогатые болота" полнятся гробами. Завершает "Бисер" финальный образ героя, качающегося "в петле над миром" -- самоубийство, как мы понимаем, давно совершилось.
"Бисер" изобилует "шокирующими" и эпатажными образами, чрезмерная концентрация которых представляется более чем излишней. Вместе с тем, Подгаевский эффектно использует в поэме повторы и умеренную заумь, а в некоторых строках -- привожу их в виде более привычной строфы -- достигает неподдельной зловещести:
Страши крешты-чыры, страши.
Мертецы жолом увиты.
Страши пэси-цвети, страши,
Чочором, чолом убиты.
Шип
Впервые: Подгаевский Сергей. Шип. Зеньков: тип. Г. Н. Подземского, [1913]-- Тираж 200 экз. Публикуется по первоизданию.
Цитаты из книги были включены Подгаевским в некоторые произведения "живописной суммистской поэзии", экспонировавшиеся на полтавской выставке 1916 г.
С. 7-- ...разжижж -- Ср. с заглавием более позднего сборника поэтов-фуистов Н. Лепока и Б. Перелешина "Мозговой ражжиж" (М., мартобря год первый [1921]).
С. 7. ...руши -- от укр. рухатися: двигаться, шевелиться, шагать.
С. 7. ...пищик -- зуммер, также охотничья дудочка для подманивания птиц.
С. 10. ...взир -- возможно, от укр. взір: образец, пример.