Я встретил её вчера ночью. Бледный свет электричества, сливаясь с табачным дымом, лёгкой мглой висел в большой белой зале, уставленной столиками, и широкие, почти чёрные листья латаний и пальм траурным узором рисовались на белоснежных стенах.
Когда я вошёл сюда и, жмурясь от яркого света, искал глазами свободного места, на эстраду вышла какая-то женщина в красном и хриплым голосом запела скабрезную шансонетку.
И грязные, бесстыдные слова, как маленькие острые камешки, долетали во все уголки белой залы, а певица, улыбаясь детской улыбкой, серыми, наивными глазами обводила толпу, и с ярких накрашенных губ летел пошлый мотив, в ответ которому лица улыбались циничной улыбкой, и в глазах загорался тусклый огонь сладострастья.
Среди тёмной толпы мужчин яркими кричащими пятнами выделялись светлые платья женщин и громадные шляпы с колыхающимися, как на погребальном катафалке, пышными страусовыми перьями.
Я не был пьян, но то, что было кругом, мутной волной туманило голову и уносило от жизни.
В этом душном воздухе, пропитанном едва уловимым запахом вина и острых духов, в этом бледном свете, где лица казались мраморными, застывшими, точно лишёнными красок, и глаза горели диким экстазом пьяного вдохновенья, голос совести замолкал, и в душе поднимался какой-то безумный вызов жизни.
Когда певица кончила свой номер и, лениво волоча длинный шлейф, при громких аплодисментах сходила с эстрады, я сел к свободному столику и спросил себе вина. И в этот же миг, точно от внезапного толчка, я обернулся к дверям и встретился глазами с ней.
-- Здравствуй, -- сказал я просто, точно мы виделись вчера, и в ответ она так же равнодушно подала мне свою тонкую, сверкающую кольцами руку и села за столик напротив меня.
Теперь я смотрел на неё, и на душе у меня было холодно и пусто.
На ней было какое-то странное, бледно-жёлтое, узкое, как рубашка, платье с длинным, широким шлейфом. Пышные тёмные волосы двумя широкими прядями спускались на уши и красиво оттеняли правильное, как у статуи, лицо. А в глазах её было что-то мрачное и неподвижное. Точно глядел из них кто-то, всё изведавший и неумолимый, как смерть. И когда я заглянул в их глубину, острая боль сжала моё сердце.
-- Зачем ты здесь? -- спросил я её.
Она улыбнулась презрительно и спокойно и не сказала ничего.
В её ушах на длинных золотых цепочках, свешиваясь почти к плечам, сверкая и дрожа, горели два громадных бриллианта. Стараясь понять её жизнь, я смотрел на них, и мне казалось, что в них затаился ответ, что это не бездушные, сверкающие камни, а глаза того чудовища, которое жадно следит за своей жертвой и ждёт момента своего торжества.
Мы долго сидели молча, холодные и чужие, как два трупа, и высокая несокрушимая стена разделяла наши жизни.
-- Ты помнишь? -- спросил я её, и в этот момент чья-то жестокая рука сжала мозг, и в голове, против воли, цепляясь друг за друга, как звенья ржавой цепи, поплыли ужасные, отравляющие воспоминания.
-- То умерло... -- сказала она и поднесла к губам узкую, длинную рюмку с вином.
Острая боль сжала мне грудь, но я улыбнулся холодно и ядовито.
Я терял представление действительной жизни, и мне казалось, что это не она, не женщина, с которой вечными нитями связывает меня память пережитых дней, а только холодная укоряющая тень моего прошлого, и мне опять стало холодно и страшно, точно в душном воздухе залы повеяло ледяное дыхание смерти.
-- Говори что-нибудь, -- просил я её, -- твоё молчание пугает меня.
Она подняла на меня свои огромные, загадочные, как ночь, глаза, и в них не было ни упрёка, ни тоски, ни сожаленья. Они были красивы и бездушны, как камни, которые горели в её ушах.
-- Отчего ты как мёртвая? -- спрашивал я её, и что-то едкое, злое поднималось в душе. -- Ты любишь кого-нибудь?
Она засмеялась почти весело, и острые белые зубы, как у хищного зверка, сверкнули и скрылись за розовыми губами.
-- Я любила тебя... -- ответила она.
Мне показалось, что она хотела сказать что-то ещё, и, перегнувшись через столик, я долго в ожидании смотрел на неё, но она молчала.
Тогда я придвинулся к ней так близко, что с волнением чувствовал на лице её тёплое дыхание, и в этот миг что-то прежнее, горячее проснулось в душе...
-- Я виноват перед тобой, -- шептал я, и голос мой дрожал и обрывался. -- Простишь ли ты меня?..
-- То умерло... -- повторила она.
И это меня отрезвило.
Я понял, что то жадное, слепое, что царило в этом зале, было сильнее и меня, и её. Я понял, что мой порыв к прежнему уже невозможен и смешон. Волна жгучей, ослепляющей ярости и на себя, и на неё, и на жизнь, которая с медленной жестокостью тянула меня ко дну, как приступ острого безумия, затуманила мозг. Мне хотелось кричать и выть от боли, молить кого-то о пощаде, отдать на суд мою больную и грязную душу кому-то чистому, прекрасному, с неземными глазами, кто бы понял всю скорбь и весь ужас нашей слепой и жестокой жизни.
И я застонал, как больной замученный зверь, а она, улыбаясь, смотрела мне в лицо своими равнодушными глазами, и с эстрады нёсся нежный тоскующий вальс.
Лёгкие волны звуков плыли по зале и с грустной жалобой говорили о чём-то забытом и потерянном навсегда... Они лгали, как лгало здесь всё, но ложь эта была прекрасна и сладко туманила душу.
И моя злоба сменилась печалью.
-- Послушай, расскажи мне, как ты жила эти три года? -- спросил я её.
Она облокотилась на стол, и в первый раз глаза её сверкнули острым вызывающим блеском.
-- Тебе интересно это теперь?
Я молчал...
-- Вот моя жизнь, -- кивнула она головой на шумную залу. -- Другой у меня нет.
Холодный ужас ледяным веянием прошёл у меня по душе. В этот миг я совсем не понимал жизни. Она казалась мне мутным бессмысленным вихрем, который губит всех без разбора. Я почувствовал себя слабым, больным и бесконечно усталым. Теперь музыка раздражала мне нервы, а белый сверкающий свет утомлял и резал глаза.
-- Уйдём отсюда. -- просил я, -- уйдём туда, в темноту... Здесь страшно и пусто...
-- От себя никуда не уйти... -- сказала она твёрдо и спокойно...
Я опять терял сознание. Кровь стучала в виски, и сердце большое, горячее, больное тупо билось в груди.
Это была уже не она, не та, для которой я жил когда-то и которую сам погубил, а точно строгий укор моей жизни воплотился в этой женщине с равнодушными глазами.
Её слова жгли и терзали меня, и, что всего хуже, я чувствовал, что она права, что все то серое, мучительное, которое тянется день за днём, как бесконечная нить, -- уже не жизнь, а мутный хаос изжитых чувств и ядовитых мыслей в минуты отрезвленья.
И в миг этого ужаса то далёкое, что мы пережили когда-то, яркое и нежное, прошло по душе режущим, как боль, воспоминанием...
Последним усилием я уцепился за него, как безумный.
-- Возьми мою жизнь, всё, что осталось во мне, -- говорил я, -- но только не будь такой холодной и жестокой. Я создам тебе новое, где дни не будут походить один на другой. Мы обманем ту тьму, что поглотила и тебя, и меня, и опять будем счастливы...
Я лгал, но эта ложь согревала меня, она рассеивала страх и тоску, и я сам верил в свои слова.
С трусливой мольбой я заглянул ей в глаза, и в них не было ни радости, ни тоски, ни сожаленья. Она смотрела прямо и спокойно.
-- Завтра ты будешь смеяться над собой, -- сказала она.
И я понял, что она права ещё раз, и тогда в душе порвалась последняя нить.
-- Прощай, -- сказал я и, бросив на стол какую-то золотую монету, вышел из залы.
Потом я шёл один в темноте. Фонарь ресторана остался позади. Маленькие снежинки, острые, как иглы, кололи мне лицо и попадали за воротник. Ветер сбивал меня с ног. А я всё шёл вперёд, пошатываясь, как пьяный. Слёзы застилали мне глаза и твёрдыми каплями застывали на ресницах. В голове не было ни одной целой мысли, и даже самая боль пути была какая-то неопределённая, точно что-то огромное и жестокое раздробилось на тысячи колючих кусков, и каждый из них впивался в сердце, как тонкое ядовитое жало.
В этом вихре неясных ощущений была какая-то одна страшная нота, и мне казалось, что, если я пойму её, то умру от ужаса и горя, но в тот миг, когда всё как будто становилось ясным, в ушах начинал звучать мотив вальса, который играли на эстраде, и я напевал его, улыбаясь светлой улыбкой сумасшедшего.
Так шёл я один, увязая в снегу, по тёмной дороге, убитый, раздавленный и несчастный.
Я был один в целом мире. В голове моей бились тысячи мучительных вопросов. Ни впереди, ни в прошлом не было ничего. И ни там, в большой белой зале, где люди искали опьяненья, ни в городе, огоньки которого уже брезжили из мрака, не было никого, кто бы откликнулся на мою боль и понял, что я гибну.
Потом я смеялся над своими мыслями.
А до города было ещё далеко. Вправо по дороге, звеня бубенчиками, летели тройки, я слышал чьи-то весёлые голоса и, в бешенстве сжимая кулаки, я проклинал кого-то и грозил туда, в пространство, откуда неслись весёлые звуки чуждой и далёкой жизни. И я шёл опять, пока не наткнулся на какое-то низкое освещённое здание, откуда вырывались звуки гармоники и пьяные голоса.
Несколько мгновений я постоял перед полуразбитым фонарём, в котором, мигая от ветра, горела тусклая лампа. Потом, не раздумывая, толкнул низкую промёрзшую дверь.
С минуту я не различал ничего. Потом из-за сизой мглы табачного дыма я рассмотрел каких-то людей с потными красными лицами и, оглушённый диким гулом голосов, почти не соображая ничего, сбросил шапку и сел к маленькому грязному столу. Потом я спросил водки и залпом выпил большой чайный стакан.
Около меня совсем близко за пустой бутылкой сидел какой-то молодой голубоглазый парень. Я налил ещё стакан и протянул ему. Он улыбнулся бессмысленно-ласковой пьяной улыбкой и подсел ко мне. Тогда мы стали пить вместе.
Говорили ли мы, -- я не помню. Всё, что мучило меня, медленно тонуло в волне мутного тяжёлого угара. Комната плясала и кружилась, голубоглазый парень орал какую-то песню, и дикий рой видений, страшных, как кошмар, вихрем проносился в голове.
Звуки гармоники и вопли пьяных голосов в моих ушах сливались с мотивом грустного вальса, который я слышал с эстрады, и во всём этом было что-то стихийное, и новое, и страшное, и чарующее.
Всё смешалось... Только далеко в воображении плыли картины чего-то дорогого, забытого, от которых мне делалось больно, и глаза наполнялись слезами.
Тогда я принимался петь, громко кричать, стуча кулаками по шаткому столу, и дикий хаос звуков заглушал мою боль. И вместе с комнатой, наполненной людьми, я летел в какую-то бездонную пропасть.
А потом меня кто-то целовал мягкими липкими губами, и мокрые жёсткие усы щекотали мои щёки.
И на душе у меня делалось радостно и тепло.
Мне казалось, что кто-то нежный и печальный, как было давно, склонялся надо мной, и сердце рвалось к нему навстречу.
А потом было пробуждение -- страшное, белое утро...
Но я ещё живу и буду жить, пока прежде, чем я, не умрёт во мне слепая, животная жажда жизни.