Я давно уже не люблю осени. Может быть, с тех дней, когда иссякло безумно-юное опьяненье души, которое мы переживаем раз в жизни, только раз в жизни. Но как это случилось, -- не помню.
Вот однажды заснул, еще опьяненный, во сне дышал сладко и жадно, а утром открыл глаза -- они были тусклы и не хотели света, и я понял, что все позади.
Может быть, это произошло в осеннее утро. Той ночью в первый раз кристальный налет инея лунными пятнами лежал на крышах, и деревья трепетали от холода мелкой мучительной дрожью. А день был тихий и жаркий, с страстными оттенками золота и крови. Только в его голубом взгляде залегла стеклянная неподвижность -- вечная память о жестокой ночи.
Вы замечали, как осенью звонят колокола? Совсем особенно, точно сзывают мир на большой прощальный праздник. Этот пронзительно-грустный звон плывет над улицами тяжелой певучей волной. Его слышишь везде -- на бульварах, в кафе, в ресторанах.
В комнате через закрытые окна проникает он, заглушенный музыкой чьей-то неутешной грусти. От него хочется стиснуть зубы и заломить руки.
На улицах в этот час особенно шумно. Но они уже вечерние и призрачные, и обыденные фигуры людей от сумерек и мглы кажутся нарисованными на плоскости -- черными печальными тенями.
В один из таких вечеров за огромным гладким стеклом цветочного магазина появляется первая тубероза -- тонкий бледно-зеленый стебель, измученный и хрупкий, два-три распустившихся мертвенно белых цветка. В густом опьяняющем запахе сладкая отрава тленья и смерти. Может быть, так пахнет в комнате чьей-то мертвой невесты, и так же, как длинные белые бутоны, влажно-холодны и тяжелы неподвижные пальцы сложенных рук.
Они всегда появляются осенью -- эти страшные сладкие цветы. Их запах -- одна из нот её мелодий, один из звуков её похоронного напева, который поют вечерние колокола, бледно-золотые закаты и неведомо о чем загрустившие человеческие души.
* * *
Вечер. Колокола звонят, медленные сумерки острой тоской ложатся на грудь. Все позади, все ушло.
Странное Существо, твое лицо бледней лепестка туберозы, -- почему ты сегодня со мной?
Третьего дня я увидал тебя в первый раз. Ты понимаешь, -- длинная, длинная жизнь без тебя. Там было другое лицо и другие глаза. Они еще смотрят на меня иногда бессильным погасшим взглядом, но холодная осень сковала губы и с них не срывается зов.
Она смотрит без удивленья, без укора, будто издали, будто сквозь дымно-белый холодный туман и говорит: -- Разве мы что-нибудь знаем? Помнишь тогда вечером -- я почувствовала тебя среди других.
Ты передал мне через стол стакан вина, и от твоего невольного прикосновенья у меня задрожали пальцы. А потом ты поцеловал меня взглядом и позвал.
Склоненный профиль правильно тонким рисунком выступает из пепельной мглы -- бездумный и нежный.
Такие лица бывают у мертвых, когда еще близкие, но уже навсегда простившиеся с землей, они улыбаются с погребальных подушек неизъяснимо-сладкой улыбкой сомкнутых губ.
Где я видел тебя? Может быть, это о тебе грезил Метерлинк в своих рассказах о странной бесстрастной любви, за плечами которой всегда дышит прекрасная нежная смерть?
Может быть, это отблеск твоей улыбки сияет в бессмертных виденьях Леонардо-да-Винчи?
Отчего ты так странно печальна?
-- Я не печальна, -- отвечает она, улыбаясь еле заметным трепетом губ. Я не умею и не знаю, зачем говорить. А разве ты боишься молчанья?
Она откидывает голову. Тускло-черные кудри упали на спинку кресла. Нежное мертвое лицо с восковой белизной на висках, с синей тенью ресниц на холодных щеках выпуклым рисунком выступает из траурной рамы.
Что я знаю о ней? Что могу я сказать? Это сон осенней безрадостной ночи. Это туберозы за черными стеклами витрин немым цветочным языком рассказывают странную волнующую сказку о мертвой невесте.
-- Тебя не будет завтра?
-- Да, -- отвечает она тихо. -- Но сегодня я буду с тобой. Мне хорошо.
Сгущается мрак. Едва вижу белую линию лба и темные глаза -- открытые или закрытые -- не знаю. Холодные тонкие пальцы чуть касаются моей руки, и она молчит.
Я слышу ровное дыханье, вижу бледные кисти слабых рук и тихо качаюсь в прекрасном тоскующем сне.
Склоняемся нежно и близко. Но где же мы, где мы?
-- От твоих губ пахнет листьями, -- говорит она улыбаясь.
-- Какими листьями?
-- Не знаю. Точно в лесу. Я люблю тебя.
Окна открыты. Синие глаза фонарей острыми точками вспыхнули во тьме.
Исчез из глаз знакомый каменный рисунок. В его узоре, спутанном ночью, -- какие-то арки, мосты и аллеи. Их не было днем. Все другое, все непохоже на правду.
-- А завтра тебя не будет.
Она прикладывает пальцы к моим губам капризно -- детским движеньем И говорит: -- Зачем ты о завтра? Неужели ушла всеблагая легкость и радость, улыбка в любви и страданьях? Я не люблю тяжелого, надрывного, я знаю только ясную радость сближений -- светлые сны моей души.
Покорно целую похолодевшие пальцы. Да, это сказка о мертвой невесте.
Должно быть, поздно. Весь дом затих и не грохочут пролетки.
А может быть, умер весь мир? Может быть, мертвы мы оба и где-то в глухой изначальной тьме доживаем последние трепеты земных волнующих чувств?
Её голова у меня на коленях. Руки спокойно лежит на груди.
-- Ты хочешь спать, спрашиваю я, и сам удивляюсь вопросу -- спать в эту ночь!
Да, -- отвечает она, улыбаясь, как сонный ребенок. Снимает платье и стоит в белой рубашке, тонкая, невинная с печальным лицом.
-- До тебя меня не ласкал никто, говорит она серьезно. Тебя это радует или печалит?
Ложимся близко. Нежные руки обвили мне шею душным кольцом. Останься так -- шепчет она, засыпая. Засни около меня. Мы близки давно, точно с детства я знала тебя.
Я засыпаю и просыпаюсь. У меня на плече её волосы и близко ровное дыханье.
Иногда мне казалось, что я уже умер -- так далека была жизнь, так немо и холодно тело.
Проснулся я первый на рассвете. Кто-то злой уколол меня в грудь заостренной и тонкой иглой. Я открыл глаза и понял -- навсегда. Наклоняюсь над ней, целую бледный лоб и спутанные кудри, узкие кисти рук, сложенные на груди, целую с благодарностью и изумленьем.
Она открывает глаза. Утро уже бросило в них суровые синие тени.
Не смотри так. Я знаю, не нужно ни слез, ни тоски.
* * *
Потом все было просто. Она одевалась и казалась маленькой гимназисткой, спешащей на урок. Потом я шел за ней по лестнице и нес черный кожаный сак.
Помню блестящие медные гвоздики -- по три у каждого ремешка. Помню пустую утреннюю улицу и липкий мокрый асфальт. Ехали молча. Седой туман ложился на её щеки, и непроницаемо смотрели её дневные суровые глаза.
На вокзале почему-то пили чай. Рядом за столиком шумели инженеры, а в глаза, мне тупо и прямо смотрело белое лицо вокзальных часов. Только прощаясь, я увидел еще её улыбку -- истомленный трепет побледневших детских губ. Вот и все. Когда поезд медленно отходил от платформы, я бросился за её вагоном. Надо было догнать, надо было сказать... Но огромная пустая телега для багажа загородила мне дорогу. Кто-то грубо схватил меня за плечо, и я очнулся.
И все было грубо и просто в это мокрое осеннее утро.