Мопассан Ги_Де
Под солнцем

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Au soleil)
              Под солнцем
              Море
              Город Алжир
              Провинция Оран
              Бу-Амама
              Провинция Алжир
              Зар'эш
              Из Кабилии в Бужи
              Константина
    На водах. Дневник маркиза де Розевейра
    В Бретани
    Ле-Крёзо.
    Перевод Н. Н. Соколовой (1958)


Ги де Мопассан.
Под солнцем

Перевод Н. Н. Соколовой

Полю Арно

Под солнцем

   Жизнь, такая краткая, такая долгая, становится подчас невыносимой. Ее течение всегда одно и то же, и в конце всего -- смерть. Жизни не остановишь, не изменишь, не поймешь. И часто нас охватывает возмущение и негодование перед тщетностью наших усилий. Что бы мы ни делали, мы умрем! Во что бы мы ни веровали, как бы ни мыслили, что бы ни пытались делать -- мы умрем. И кажется, что умрешь завтра, так ничего больше не узнав и уже питая отвращение ко всему, что знаешь. И чувствуешь себя подавленным от сознания "извечного ничтожества вещей", бессилия человека и однообразия его действий.
   Встанешь с места, походишь по комнате, облокотишься на подоконник. Люди в доме напротив -- отец, мать, четверо детей -- обедают, как они обедали вчера, как будут обедать завтра. Еще три года тому назад была с ними бабушка. Теперь ее больше нет. Отец, с тех пор как мы стали соседями, сильно изменился. Он этого не замечает, он кажется довольным, он кажется счастливым. Глупец!
   Они говорят о чьем-то браке, потом о чьей-то смерти, потом о нежном мясе поданного цыпленка, потом о своей служанке, которая нечиста на руку. Они беспокоятся о тысяче вещей, ненужных и бессмысленных. Глупцы!
   Вид квартиры, где они живут вот уже восемнадцать лет, вызывает во мне отвращение, негодование. И это жизнь! Четыре стены, две двери, окно, кровать, стулья, стол -- и все! Тюрьма, тюрьма! Любое жилище становится тюрьмой, если живешь в нем долго! О, бежать, уехать, бежать от примелькавшихся мест, от людей, от все тех же движений в одни и те же часы и -- главное -- от все одних и тех же мыслей!
   Когда чувствуешь, что все надоело, так надоело, что хочется плакать с утра до ночи, так надоело, что нет больше сил встать и выпить стакан воды; когда чувствуешь, что тебе надоели дружеские лица, которые слишком часто попадаются на глаза и начинают вызывать раздражение, твои противные и благодушные соседи, привычные и однообразные вещи, твой дом, твоя улица, твоя служанка, которая входит с вопросом: "Что прикажете, барин, к обеду?" -- и удаляется своей отвратительной походкой, вскидывая каблуком при каждом шаге обтрепанный подол грязной юбки; когда тебе надоел твой слишком верный пес, надоели постоянные пятна на обоях, регулярность трапез, сон в той же постели, повседневное повторение тех же поступков; когда тебе надоел ты сам, твой голос, все то, что ты беспрестанно повторяешь, узкий круг твоих мыслей; когда надоело собственное отражение в зеркале, гримасы, которые ты делаешь, бреясь и причесываясь, -- тогда надо уехать и начать новую жизнь, полную разнообразных впечатлений.
   Путешествие -- это своего рода дверь, через которую выходишь из знакомой действительности, чтоб перейти в действительность неизведанную, кажущуюся сном.
   Вокзал! Пристань! Поезд, который свистит и выплевывает первую струю пара! Огромный пароход, медленно пробирающийся вдоль мола, задыхаясь от нетерпения, и готовый устремиться туда, к горизонту, к иным берегам! Кто может смотреть на это, не дрогнув от зависти, не почувствовав, как просыпается в душе трепетное желание долгих странствий?
   Люди обычно мечтают о какой-нибудь излюбленной стране: один -- о Швеции, другой -- об Индии, этот -- о Греции, тот -- о Японии. Меня же влекло к Африке, это была властная потребность, тоска по неведомой пустыне, как бы предчувствие зарождающейся страсти.
   Я покинул Париж 6 июля 1881 года. Я хотел увидеть эту страну солнца и песка в разгаре лета, в тяжком зное, при ярком, ослепительном свете.
   Все знают прекрасное стихотворение великого поэта Леконта де Лиля:
   
   Вот полдень, лета царь, покровом сребротканым
   Пал на пустынный мир под горней синевой.
   Пылает воздух сам в молчанье бездыханном;
   Земля затихла, спит в одежде огневой.
   [Перевод Наталии Соколовой.]
   
   Этот-то полдень пустыни, полдень, распростертый над морем песка, недвижным и беспредельным, и заставил меня покинуть цветущие берега Сены, воспетые мадам Дезульер, освежительное купание по утрам и зеленую сень лесов, чтобы держать путь сквозь раскаленные пространства пустынь.
   Еще одно обстоятельство придавало в ту пору Алжиру особенный интерес. Неуловимый Бу-Амама вел тогда фантастическую войну, по поводу которой было сказано, написано и совершено столько глупостей. Утверждали также, что мусульманские племена подготовляют всеобщее восстание, что они решились на последнее усилие и что сейчас же после Рамадана война вспыхнет сразу по всему Алжиру. Было крайне любопытно увидеть арабов именно в такой момент, попытаться понять их душу -- то, чем колонизаторы вовсе не интересуются.
   Флобер говорил, бывало: "Можно представить себе пустыню, пирамиды, сфинкса, еще не видев их, но чего никак нельзя вообразить, -- это голову турецкого цирюльника, сидящего на корточках у порога своей двери".
   И тем более занятно узнать, что происходит в этой голове.

Море

   Марсель трепещет под веселым солнцем летнего дня. Кажется, что все здесь смеется: и большие разукрашенные кафе, и лошади в соломенных шляпах, как на каком-то маскараде, и его деловитый и шумный люд. Город словно навеселе -- так певуче, так подчеркнуто, с таким вызовом звучит на улицах его говор. В другом месте марселец забавен: он похож на иностранца, коверкающего французский язык; в Марселе же, где все марсельцы собрались вместе, их акцент становится таким преувеличенным, что принимает характер фарса. Когда все говорят так, -- это уж слишком, черт возьми!
   Марсель потеет на солнце, как красивая неопрятная девка, от которой, от негодницы, несет чесноком да и кое-чем еще. От него несет всей той неописуемой снедью, которую жуют негры, турки, греки, итальянцы, мальтийцы, испанцы, англичане, корсиканцы и сами марсельцы -- все те, что лежат, сидят, ворочаются с боку на бок и валяются на набережных.
   В доке Жольет, повернувшись носом к выходу из гавани, разводят пары тяжеловесные суда, усеянные людьми, которые грузят на них какие-то тюки и товары.
   Один из пароходов, Абд-эль-Кадир, неожиданно испускает рев; теперь ведь свистки упразднены; их заменяет нечто вроде звериного крика, ужасный вопль из дымящейся утробы чудовища.
   Большое судно отчаливает, медленно пробирается между своими еще неподвижными собратьями, выходит из порта, и как только капитан выкрикнул в рупор команду: "Полный вперед!", -- проникающую до самых недр судна, оно могучим порывом устремляется в открытое море, оставляя за собой длинную борозду, в то время как берега убегают и Марсель удаляется к горизонту.
   На судне наступает время обеда. Народу немного. В Африку не ездят в июле. За столом -- полковник, инженер, врач, два алжирских буржуа с женами.
   Разговор идет о стране, куда мы направляемся, о том административном устройстве, которое для нее необходимо.
   Полковник настойчиво требует назначения военного губернатора, говорит о военной тактике в условиях пустыни и объявляет, что для армии телеграф бесполезен и даже опасен. Этот штаб-офицер, видимо, испытал по вине телеграфа какую-нибудь неприятность в военное время.
   Инженер хотел бы вверить колонию генеральному инспектору путей сообщения, дабы последний строил каналы, плотины, дороги и тому подобное.
   Капитан парохода остроумно замечает, что моряк был бы там гораздо более на месте, так как Алжир доступен только с моря.
   Оба буржуа указывают на грубые оплошности губернатора, и все смеются, удивляясь, как можно быть таким неловким.
   Потом пассажиры снова поднимаются на палубу. Кругом одно только море, спокойное море, без малейшей ряби, позлащенное луной. Тяжелый пароход словно скользит по водной глади, оставляя за собой длинную кипящую борозду, где вспененная вода кажется жидким огнем.
   Над нашей головой простирается небо, иссиня-черное, усеянное звездами, которые время от времени заволакиваются громадным султаном дыма, изрыгаемым пароходною трубою; фонарик наверху мачты кажется крупной звездой, странствующей среди других звезд. Слышен только шум винта в недрах парохода. Как очаровательны эти мирные вечерние часы на палубе бегущего судна!
   Весь следующий день вы предаетесь думам, лежа под тентом, и океан окружает вас со всех сторон. А потом снова приходит ночь и снова настает день. Спали вы в тесной каюте, где койка похожа на гроб. Пора вставать, четыре часа утра.
   Какое пробуждение! Длинная полоса берега, и там прямо перед вами растущее белое пятно -- Алжир!

Город Алжир

   Волшебная картина, неожиданная, чарующая душу! Алжир превзошел мои ожидания. Как прелестен этот белоснежный город при ярком дневном свете! Вдоль пристани тянется громадная терраса, поддерживаемая изящными аркадами. Над нею высятся большие европейские гостиницы и французский квартал, а еще выше взбирается по уступам арабский город -- нагромождение причудливых белых домиков, прилепившихся друг к другу и разделенных улицами, похожими на светлые подземные ходы. Верхний этаж каждого здания подпирают ряды столбов, выкрашенных в белый цвет; крыши соприкасаются. Неожиданные спуски открывают доступ к жилым подвалам, таинственные лестницы ведут к жилищам, похожим на норы и густонаселенным арабскими семьями. Мимо величаво проходит закутанная в покрывало женщина с голыми лодыжками -- не очень соблазнительными, черными от пыли, налипшей на потную кожу.
   Вид на город с мола восхитительный. Восторженно любуешься сверкающим водопадом домов, словно скатывающихся друг на друга с вершины горы до самого моря. Кажется, что это пенистый поток, где пена какой-то сумасшедшей белизны; но вот пена как бы еще более сгущается -- то горит на солнце ослепительная мечеть.
   Поразительный народ кишит здесь повсюду. Бродят бесчисленные нищие, кто в одной рубахе или в одеянии из двух ковров, сшитых вместе, наподобие ризы, кто в старом мешке с отверстиями для головы и рук; всегда босые и с голыми икрами, они бранятся друг с другом, дерутся вшивые, ободранные, вымазанные в грязи, пахнущие зверем.
   Тартарен сказал бы, что от них несет "тэрком" (турком), и тут несет тэрком повсюду.
   Затем здесь шныряет множество чернокожих ребят, помесь кабилов, арабов, негров и белых, настоящий муравейник чистильщиков сапог, которые липнут к вам, как мухи: вороватые, дерзкие, порочные уже с трехлетнего возраста, хитрые, как обезьяны, они осыпают вас арабскими ругательствами и вечно пристают к вам со своим французским "cie mosieu". {Испорченное французское выражение "cirer, monsieur?" -- "почистить, сударь?"} Они обращаются к вам на "ты", и к ним обращаются на "ты". Все здесь, впрочем, говорят друг другу "ты". Извозчик, которого вы останавливаете на улице, спрашивает вас: "Куда тебя везти?" Отмечаю это к сведению парижских извозчиков; по части фамильярности их здесь превзошли.
   В день приезда я наблюдал один маленький эпизод, незначительный сам по себе, но который, однако, как бы суммирует историю Алжира и колонизации.
   Когда я сидел в кафе, какой-то темнокожий мальчишка насильно завладел моими ногами и с бешеной энергией принялся чистить мне башмаки. После того как он тер их с четверть часа, придав им более чем зеркальный блеск, я дал ему два су. Он произнес: "Meci mosieu", {Испорченное французское выражение "merci, monsieur" -- "спасибо, сударь".} но не тронулся с места. Он продолжал неподвижно сидеть на корточках у моих ног, ворочая глазами, как будто в припадке. "Убирайся же, черномазый", -- сказал я ему. Он не ответил ни слова, не шевельнулся, но затем вдруг прижал к груди свой ящик со щетками и пустился бежать со всех ног. И я увидел, как рослый негр лет шестнадцати показался из-за двери, за которой он прятался, и бросился за моим чистильщиком. В несколько прыжков он настиг его, дал ему затрещину, обыскал его, отобрал два су, положил их себе в карман и преспокойно удалился, посмеиваясь, между тем как ограбленный бедняга выл самым отчаянным образом.
   Я был возмущен. Сосед по столу, офицер африканской службы, мой приятель, сказал мне:
   -- Полноте, здесь попросту создается своя иерархия. Пока люди недостаточно сильны, чтобы отнимать су у других, они чистят сапоги. Но как только они чувствуют себя в состоянии обирать более слабых, они бросают всякую работу, подстерегают чистильщиков и грабят их.
   Мой собеседник, смеясь, прибавил:
   -- Почти все здесь поступают таким же образом.
   Европейский квартал Алжира, красивый издали, вблизи производит впечатление нового города, выросшего в совершенно неподходящем для него климате. У пристани вам бросается в глаза вывеска: "Алжирский скетинг-ринг"; с первых же шагов вас поражает, вас смущает ощущение плохо примененного к этой стране прогресса, грубой, неуклюжей цивилизации, мало вяжущейся с местными нравами, с здешним небом и с людьми. Скорее мы сами кажемся варварами среди этих варваров, правда, грубых, но живущих у себя дома и выработавших вековые обычаи, смысла которых мы, видимо, до сих пор еще не усвоили.
   Наполеон III сделал как-то разумное замечание (может быть, подсказанное кем-нибудь из министров): "В Алжире нужны не завоеватели, а просветители". Мы же продолжаем оставаться грубыми, неуклюжими завоевателями и чваниться своими готовыми истинами. Навязанные нами нравы, наши парижские дома, наши обычаи шокируют в этой стране, как грубые промахи, противоречащие требованиям эстетики, благоразумия, здравого смысла. Все, что мы ни делаем, кажется какою-то нелепостью, каким-то вызовом, бросаемым этой стране, и не столько даже ее коренному населению, сколько самой земле.
   Спустя несколько дней по приезде я наблюдал в квартале Мустафа бал под открытым небом. Это был совершенно такой же праздник, как в Нёйи. Те же лавки с пряниками, тиры, лотереи, кукольный театр, упражнения с ножами, ясновидящие, женщины-рыбы, приказчики, танцующие с продавщицами заправские кадрили, словно в Бюлье; между тем как за оградой, в которую пускали только за плату, на широком песчаном поле, служащем для военного учения, сотни арабов, неподвижно лежа в своих белых лохмотьях под лунным сиянием, сосредоточенно прислушивались к рефренам кабацких танцев, отплясываемых французами.

Провинция Оран

   От Алжира до Орана день езды по железной дороге. Сначала проезжаешь плодородную, тенистую, густонаселенную равнину Митиджи. Это как раз то место, которое показывают новоприбывшему, чтоб убедить его в процветании нашей колонии. Без сомнения, Митиджа и Кабилия -- прекрасные места. Но ведь в настоящее время Кабилия более населена, чем департамент Па-де-Кале (из расчета на квадратный километр), а Митиджа скоро ее догонит. Что же еще собираются колонизировать здесь? Но к этому вопросу я еще вернусь позже.
   Поезд бежит вперед и вперед; возделанные поля исчезают; земля становится голой и красной, настоящей африканской землей. Горизонт ширится -- бесплодный, пылающий горизонт. Мы следуем вдоль громадной долины Шелиффа, сжатой со всех сторон мрачными, серыми, обожженными горами, на склонах которых нет ни единого деревца, ни единой травинки. Местами линия холмов уходит вниз, разрывается как бы для того, чтобы лучше показать ужасную скудость почвы, изъеденной солнцем. Вот перед нами огромная равнина, совершенно плоская, ограниченная вдали еле видимой цепью возвышенностей, теряющихся в дымке. А там, на диких скалах, виднеются время от времени большие белые точки, круглые, словно яйца, снесенные здесь гигантскими птицами. Это часовни марабутов, воздвигнутые во славу аллаха.
   На желтой бесконечной равнине попадается иногда купа деревьев, стоят люди, рослые загорелые европейцы, глядя на убегающий поезд, а неподалеку от них видны маленькие, похожие на грибы палатки, откуда выходят бородатые солдаты. Это земледельческий поселок, охраняемый сторожевым отрядом.
   Дальше на бесплодной и пыльной равнине можно разглядеть как бы дымок, такой далекий, что он еле виден, легкое облачко, которое тянется ввысь и точно бежит по земле. Это всадник поднимает бегом своего коня тонкую, жгучую пыль. И каждое такое облачко на равнине говорит о присутствии человека, едва заметный светлый бурнус которого вы понемногу научаетесь узнавать.
   Местами попадаются лагеря туземцев. С трудом различаешь эти дуары на берегу пересохшего ручья, где дети пасут несколько коз, овец или коров (слово "пасут" в данном случае звучит бесконечной насмешкой). Бурые полотняные палатки, окруженные сухим кустарником, сливаются с однообразным цветом почвы. На железнодорожной насыпи чернокожий человек -- ноги у него голые, жилистые и без икр, -- закутанный в белесые лохмотья, степенно разглядывает несущегося мимо него чугунного зверя.
   Еще дальше группа кочевников в пути. Караван движется, оставляя за собою облако пыли. Женщины и дети -- верхом на ослах или на маленьких лошадках; несколько всадников с необыкновенно благородной осанкой важно едут впереди.
   И так повсюду. На остановках поезда иногда видишь европейскую деревню: несколько домов, похожих на дома Нантера или Рюэй, вокруг нескольких опаленных деревьев, и к одному из них прикреплены трехцветные флаги по случаю четырнадцатого июля; у входа на вокзал -- важный жандарм, тоже похожий на жандарма из Рюэй или Нантера.
   Жара невыносимая. Нельзя дотронуться до металлических предметов даже в вагоне. Вода из фляжек обжигает рот. Воздух, врывающийся в вагон через дверь, пышет, как из печи. В Орлеанвиле на вокзале градусник показывает сорок девять градусов в тени!
   К обеду приезжаем в Оран.
   Оран -- настоящий европейский коммерческий город, скорее испанский, чем французский, и не представляет большого интереса. На улицах можно встретить красивых черноглазых девушек с матовой кожей и сверкающими зубами. Говорят, что при ясной погоде на горизонте видны берега Испании, их родины.
   Едва ступишь на эту африканскую землю, как тебя охватывает странное желание ехать все дальше к югу.
   Поэтому я взял билет в Сайду и сел в поезд небольшой узкоколейной дороги, которая взбирается на высокие плато. Вокруг этого города рыщет со своими всадниками неуловимый Бу-Амама.
   После нескольких часов пути вы достигаете первых склонов Атласа. Поезд подымается в гору, пыхтит, еле движется, извивается по склонам пустынных возвышенностей, проходит мимо огромного озера, образовавшегося путем слияния трех рек; воды его разлились по трем долинам и запружены знаменитой плотиной на реке Хабра. Гигантская стена в пятьсот метров длины сдерживает над бескрайней равниной четырнадцать миллионов кубометров воды.
   (Плотина эта рухнула в следующем году, потопив сотни людей, разорив целую страну. Это случилось как раз в момент большой национальной подписки в пользу пострадавших от наводнения венгерцев или испанцев. Но никто не обратил внимания на бедствие французов.)
   Потом мы проезжаем узкими ущельями, между двух гор, которые выглядят как после недавнего пожара, до такой степени красна и оголена их поверхность; мы огибаем вершины, мчимся вдоль склонов, делаем объезды в десять километров, чтобы избежать препятствий, а потом несемся на всех парах по равнине, но все еще слегка петляем, как бы по привычке.
   Вагоны крохотные. Паровоз, не больше паровичка городской железной дороги, изнемогает, задыхается, стонет, впадает в ярость, плетется так медленно, что его можно догнать пешком, и вдруг опять мчится с бешеной прытью.
   Вся страна сплошь пустынна и безотрадна. Царь Африки, Солнце, великий и лютый хищник, пожрал всю живую плоть с этих долин, оставив лишь камни и красную пыль, где ничто не может зародиться.
   Сайда! Это маленький городок французского типа, в котором как будто живут одни генералы. Их там по меньшей мере человек десять или двенадцать, и они как будто постоянно держат военный совет. Так и хочется крикнуть:
   -- Генерал! А где сегодня Бу-Амама?
   Гражданское население не питает никакого уважения к мундиру.
   Местная гостиница оставляет желать лучшего. Комната выбелена известкой. Я ложусь спать на соломенный тюфяк. Жара невыносимая. Закрываю глаза, собираясь заснуть. Увы!
   Мое окно открыто и выходит на маленький дворик. Слышен лай собак. Они далеко, очень далеко и лают по очереди, словно перекликаясь.
   Но скоро они приближаются, подступают; вот они уже здесь, около домов, в виноградниках, на улицах. Они уже здесь, и их сотен пять, а то и вся тысяча, этих голодных, свирепых псов, охранявших на высоких плато лагери испанцев. Когда хозяева их были перебиты или уехали, собаки стали бродяжить, подыхая от голода; затем они набрели на город и обложили его, как вражеская армия. Днем они спят в оврагах, под скалами, в горных лощинах, но чуть только наступает ночь, они являются в Сайду в поисках пропитания.
   Человек, возвращаясь поздно домой, идет с револьвером в руке, а его провожают по пятам и обнюхивают два-три десятка желтых собак, похожих на лисиц.
   Сейчас они лают беспрерывно, страшно; можно сойти с ума от этого лая. Потом возникает другой звук -- пронзительный визг: это явились шакалы; иногда же слышен только один голос, более сильный и не похожий на прочие: голос гиены, подражающей лаю собаки, чтобы приманить ее и растерзать.
   Этот ужасный гам длится до самого утра.
   До французской оккупации Сайда охранялась маленькой крепостью, сооруженной Абд-эль-Кадиром.
   Новый город лежит в небольшой долине и окружен голыми горами. Узенькая речка, через которую почти можно перепрыгнуть, орошает окрестные поля, где произрастает прекрасный виноград.
   К югу горы образуют как бы стену; это последние ступени, ведущие на высокие плато.
   По левую руку поднимается ярко-красная скала метров в пятьдесят высоты с развалинами нескольких каменных зданий на самой вершине. Это все, что осталось от Сайды Абд-эль-Кадира. Издали кажется, что эта скала прилепилась к горному отрогу, но когда вы взберетесь на нее, вас охватывает удивление и восторг. Глубокий ров, вырытый между отвесными стенами, отделяет старое укрепление эмира от ближайшего склона. Этот склон из пурпурного камня изрыт кое-где лощинами, куда устремляются зимние дожди. В глубине рва среди олеандровой рощи течет река. Если смотреть сверху, то перед нами как будто восточный ковер, разостланный по коридору. Покров из цветов кажется сплошным; лишь кое-где вкраплены пятна зеленой листвы.
   В это ущелье спускаются по тропинке, годной разве что для коз.
   Речка -- по местным представлениям, река (уэд Сайда), по-нашему, ручей -- извивается по камням под большими цветущими кустами, падает со скал, пенится, струится и журчит. Вода теплая, почти горячая. Громадные крабы с необыкновенной быстротой бегают по берегу, подымая клешни при моем приближении. Большие зеленые ящерицы исчезают в листве. Подчас скользнет между камнями змея.
   Ущелье суживается, как будто оно вот-вот сомкнётся. Я вздрагиваю от сильного шума над головой. Это улетает из своего убежища вспугнутый орел; он взмывает вверх, к синему небу, и поднимается медленными, мощными ударами крыльев, таких широких, что, кажется, они задевают за стены ущелья.
   Спустя час выходишь на дорогу, которая ведет в Айн-эль-Хаджар, поднимаясь по пыльному склону.
   Какая-то женщина, старуха, в черной юбке и белом чепце плетется, согнувшись, впереди меня с корзинкой через левую руку, держа в другой руке вместо зонтика от солнца огромный красный дождевой зонт. Как, здесь женщина! Крестьянка в этой угрюмой стране, где можно встретить разве только высокую, статную негритянку с лоснящейся кожей, выряженную в желтые, красные или синие ткани и оставляющую за собой запах человеческого тела, способный вызвать тошноту у самых выносливых людей!
   Старуха садится в пыли, изнемогая, задыхаясь от тропического зноя. Ее лицо покрыто бесчисленными мелкими морщинами, как измятый в руках лоскут; вид у нее усталый, подавленный, полный отчаяния.
   Я заговорил с ней. Это была эльзаска, которую после войны переселили с четырьмя сыновьями в эти безотрадные края. Она спросила;
   -- Вы приехали оттуда?
   При этом "оттуда" у меня сжалось сердце.
   -- Да.
   И она заплакала. Потом рассказала мне свою незамысловатую историю.
   Им обещали землю. Они приехали -- она и дети, Троих сыновей погубил этот убийственный климат. Остался один, и тоже больной. Их поля, хотя и большие, ничего не приносят, оттого что нет ни капли воды. И старуха твердила: "Сущая зола, сударь, пережженная зола; ни кочна капусты не вырастишь, ни кочна, ни кочна", -- заладив про капусту, видно, воплощавшую для нее все земное счастье.
   Я никогда не видел ничего более жалкого, чем эта простая женщина из Эльзаса, попавшая на здешнюю раскаленную почву, где не вырастить ни одного кочна. Как часто, должно быть, бедная старуха вспоминала об утраченной родине, о зеленой стране своей молодости!
   Прощаясь со мной, она спросила:
   -- Не знаете, не будут ли давать землю в Тунисе? Говорят, там хорошо. Все будет лучше, чем здесь. И, может быть, там я выходила бы своего мальчика.
   Все наши поселенцы по ту сторону Телля могли бы сказать приблизительно то же самое.
   Меня тянуло ехать все дальше и дальше. Но так как вся страна была охвачена войной, я не отважился ехать один. Помог случай: отправлялся поезд с провиантом для войск, стоящих в районе шоттов.
   В этот день дул сирокко. С утра поднялся южный ветер, иссушая землю своим тяжелым, изнуряющим, губительным дыханием. В семь часов маленький поезд отправился в путь, увозя два отряда пехоты под командованием офицеров, три вагона-цистерны с водой и инженеров Франко-Алжирской компании: ведь уже три недели, как ни один поезд не доходил до конца железнодорожной линии, и она, возможно, была разрушена арабами.
   Паровоз "Гиена" с шумом трогается в путь, устремляясь к горе направо, как будто желает врезаться в нее. Затем внезапно он сворачивает в узкое ущелье, делает петлю и снова показывается в пятидесяти метрах выше того места, где только что был. Опять сворачивает, описывает дуги, одну над другой, и, поднимаясь зигзагами, как бы разматывает длинную ленту, которая достигает вершины горы.
   Вот большие здания, фабричные трубы, нечто вроде покинутого города. Это великолепные заводы Франко-Алжирской компании. Здесь до избиения испанцев обрабатывали альфу. Это место называется Айн-эль-Хаджар.
   Мы все еще поднимаемся. Локомотив пыхтит, хрипит, замедляет ход, останавливается. Три раза пытается он двинуться в путь и три раза не может тронуться с места. Он дает задний ход для разбега, но не в силах одолеть слишком крутой подъем.
   Офицеры приказывают солдатам вылезти, и те, рассыпавшись вдоль поезда, принимаются толкать его. Мы снова едем, но медленно, со скоростью пешехода. Раздаются смех и шутки; пехотинцы подтрунивают над машиной. Но вот наконец мы на высоком плато.
   Машинист, высунувшись всем корпусом наружу, беспрестанно смотрит на путь, который может быть перерезан неприятелем, а мы напряженно вглядываемся в горизонт, настораживаясь всякий раз, как вдалеке полоска пыли указывает на присутствие всадника, пока еще не видимого. Мы вооружены ружьями и револьверами.
   Иногда мимо нас пробежит шакал или взлетит громадный ястреб, покидая скелет верблюда, почти начисто обглоданный. Карфагенские куры, очень похожие на куропаток, спасаются в рощицы карликовых пальм.
   На маленькой станции Тафрауа стоят две пехотных роты. Здесь было перебито много испанцев.
   В Кральфаллах наскоро укрепляется рота зуавов, сооружая себе прикрытия из рельсов, балок, телеграфных столбов, тюков альфы -- изо всего, что попадается под руку. Мы завтракаем. Три офицера, все трое молодые и веселые, -- капитан, лейтенант и младший лейтенант -- угощают нас кофе.
   Поезд снова трогается. Он бежит, не останавливаясь, по безграничной равнине, похожей благодаря зарослям альфы на спокойное море. Посылая нам в лицо раскаленный воздух пустыни, сирокко становится невыносимым. Иногда на горизонте обрисовываются какие-то неясные очертания. То они кажутся озером, то островом, то скалами в воде. Это мираж. На скате холма обожженные камни и человеческие кости -- останки какого-нибудь испанца. А дальше опять павшие верблюды, ободранные ястребами.
   Проезжаем через лес. Ну и лес! Океан песка, где редкие кусты можжевельника напоминают пучки салата на гигантском огороде! Но, начиная отсюда, уже никакой зелени, кроме альфы, особого рода зеленовато-голубого камыша, который растет круглыми кустами и покрывает всю землю, насколько можно охватить взглядом.
   По временам вдали как будто появляется всадник. Но он исчезает; быть может, он нам только померещился.
   Приезжаем в Уэд-Фаллет, лежащий среди унылой и голой пустыни. Я иду пройтись с двумя спутниками дальше к югу. В удушающем зное мы взбираемся на высокий холм. Сирокко пышет огнем, высушивает пот на лице, едва только он выступит, обжигает губы, глаза, горло. Под каждым камнем можно увидеть скорпиона.
   Вокруг стоящего поезда, который издали выглядит большим черным зверем, растянувшимся на сухой земле, солдаты нагружают повозки, присланные из соседних лагерей.
   Потом они уходят, в пыли, медленно, усталым шагом, под палящим солнцем. Долго-долго видно, как они идут туда, налево, а потом уж не различаешь больше ничего, кроме поднимаемых ими серых облаков пыли.
   Нас осталось теперь всего шестеро около поезда. Ни к чему не прикоснешься, все пылает. Медные части в вагонах кажутся раскаленными докрасна. Невольно вскрикнешь, если коснешься рукой стали оружия.
   Несколько дней тому назад племя резайна, примкнув к мятежникам, прошло через шотт, до которого мы не добрались, потому что пора было возвращаться. Во время перехода через это пересохшее болото жара была такая, что бегущее племя потеряло всех своих ослов, павших от жажды, и даже шестнадцать человек детей, умерших на руках у матерей.
   Локомотив свистит. Мы покидаем Уэд-Фаллет. Замечательный случай из военной жизни сделал это место известным по всей стране.
   Здесь стояла колонна солдат под прикрытием 15-го линейного полка. Однажды ночью два туземца-разведчика появляются у передового поста, проехав десять часов в седле, чтобы передать спешное распоряжение от командующего из Сайды. Как полагается, они машут факелом, чтоб их признали. Часовой -- рекрут из Франции, -- не зная обычаев и правил службы, принятых во время южной кампании, и не предупрежденный своими офицерами, стреляет в курьеров. Бедняги все же продолжают подвигаться вперед; солдаты на посту берутся за оружие, занимают позиции, и начинается отчаянная стрельба. Выстояв под выстрелами -- их было сделано не менее полутораста, -- оба араба наконец удаляются, и один из них с пулей в плече. На следующий день они возвратились в ставку, привезя обратно свои депеши.

Бу-Амама

   Мудрено сказать, даже в настоящее время, кто такой был Бу-Амама. Этот неуловимый шутник, сбивший с толку нашу африканскую армию, исчез так бесследно, что начинаешь сомневаться, уж впрямь ли он существовал.
   Заслуживающие доверия офицеры, которые, по их словам, встречались с ним, описывали мне его по одному, но другие, не менее положительные лица, уверенные в том, что видели Бу-Амаму, изображают его совсем по-иному.
   Во всяком случае, этот разбойник был только предводителем немногочисленной шайки, которую, по-видимому, побудила к восстанию нужда. Эти люди дрались лишь для того, чтобы опустошать хлебные склады или грабить поезда. Они действовали, очевидно, не из чувства ненависти или религиозного фанатизма, но под влиянием голода. При нашей системе колонизации, которая состоит в том, чтобы разорять арабов, неустанно обирать их, безжалостно преследовать и доводить до крайней степени нищеты, нам придется увидеть еще не одно восстание.
   Другим поводом для этой войны, возможно, было появление на высоких плато испанцев, торговцев альфой.
   В этом океане альфы, на этом безотрадном, зеленоватом, безжизненном пространстве под палящим небом, жил целый народ, орды смуглых людей, авантюристов, покинувших родную страну из-за нужды или по какой-нибудь иной причине. Более дикие, чем арабы, и куда более опасные, отрезанные от мира, живущие вдали от города, от всякого закона, от всякой власти, они вели себя, как их предки на новооткрытых землях: они были грубы, кровожадны, неистово жестоки по отношению к туземцам.
   Месть арабов была ужасна.
   Вот в нескольких словах внешний повод к восстанию.
   Два марабута открыто проповедовали мятеж среди одного южного племени. Лейтенант Вейнбреннер был послан с поручением арестовать каида этого племени. Французскому офицеру дано было в качестве охраны четыре человека. Его убили.
   Полковнику Инноченти было поручено отомстить за эту смерть, и на помощь ему послали саидского агу.
   Но вот гум саидского аги встретился по дороге с отрядом племени трафи, тоже направлявшимся в распоряжение полковника Инноченти. Между двумя племенами возникла ссора; трафи отложились и перешли на сторону Бу-Амамы. Тут-то и произошло дело при Шеллале, о котором говорилось уже сотни раз. После того как обоз полковника Инноченти был разграблен, полковник, к которому общественное мнение отнеслось, кажется, чрезвычайно снисходительно, отправился форсированным маршем по направлению к Крейдеру, чтоб пополнить свою колонну; этим он совершенно открыл дорогу врагу, чем последний и воспользовался.
   Отметим любопытный факт. В один и тот же день и в один и тот же час официальные депеши извещали о пребывании Бу-Амамы в двух местах, отстоящих друг от друга на полтораста километров.
   Пользуясь предоставленной ему полной свободой, этот предводитель проследовал в двенадцати километрах от Жеривиля, убив по дороге бригадира Бренжара, посланного в сопровождении всего нескольких человек наладить телеграфную связь в охваченной восстанием местности; затем он вернулся на север.
   После этого он прошел через территорию племен хасассен и харрар и, по всей вероятности, отдал им приказ о поголовном истреблении испанцев, что и было в скором времени приведено ими в исполнение.
   Наконец он прибыл в Айн-Кетифу и два дня спустя расположился лагерем у Хаси-Тирсина, всего лишь в двадцати двух километрах от Сайды.
   Военные власти, почувствовав наконец беспокойство, предупредили вечером десятого июня Франко-Алжирскую компанию о необходимости ввиду волнения в стране отозвать всех своих агентов. Всю ночь напролет циркулировали поезда до конечной станции железнодорожного пути, но в течение нескольких часов невозможно было вывезти все конторы, рассеянные на площади в полтораста квадратных километров. И на рассвете одиннадцатого началась резня.
   Ее производили главным образом два племени -- хасассены и харрары, -- полные смертельной ненависти к испанцам, живущим на их земле.
   И все же из боязни восстания эти племена оставили в покое, хотя они вырезали около трехсот человек мужчин, женщин и детей. Арабские всадники, задержанные с награбленным добром, с платьем испанок, спрятанным под седлами, были, говорят, отпущены на свободу якобы за недостатком улик.
   Итак, десятого вечером Бу-Амама стоял лагерем в Хаси-Тирсине, в двадцати двух километрах от Сайды. А в это самое время генерал Серез телеграфировал губернатору, что мятежный предводитель пытается пройти на юг.
   В последующие дни смелый марабут разграбил селения Тафрауа и Кральфаллах и нагрузил всех своих верблюдов добычей, захватив на несколько миллионов товаров и продовольствия.
   Он снова вернулся в Хаси-Тирсин, чтоб пополнить свои силы; затем разделил своих людей на два отряда, один из которых отправился в Айн-Кетифу. Здесь он был задержан и разбит гумом шаррауи (колонна Брюнетьера).
   Другой отряд, под. командованием самого Бу-Амамы, оказался запертым между колонной генерала Детри, стоящей у Эль-Майя, и колонной полковника Маларе, расположившейся близ Крейдера, в Ксар-эль-Крелифе. Ему надлежало пройти между ними, что было нелегко. Тогда Бу-Амама послал своих всадников к лагерю генерала Детри, который бросился со всей колонной преследовать их до Айн-Сфисифы, далеко за шотт, будучи убежден, что настигает самого марабута. Хитрость удалась. Путь был свободен. На другой день после отъезда генерала мятежный предводитель занял его лагерь. Это было четырнадцатого июня.
   Со своей стороны полковник Маларе, вместо того чтобы охранять Крейдерский проход, стал лагерем у Ксар-эль-Крелифы, в четырех километрах в сторону от него. Бу-Амама тотчас же послал сильный отряд всадников с тем, чтобы он проскакал мимо лагеря полковника, который дал по ним лишь шесть пушечных залпов. А в это время караван нагруженных верблюдов преспокойно проследовал через шотт вблизи Крейдера, в единственном месте, где проход не был затруднен. Оттуда марабут должен был переправить свои запасы на хранение к мограрам, своему племени, в четырехстах километрах к югу от Жеривиля.
   Откуда, спросят у меня, такие точные сведения? Да отовсюду. Они, конечно, будут оспариваться некоторыми лицами по одному поводу, другими -- по другому. Я ничего не могу утверждать, так как только собрал объяснения, показавшиеся мне наиболее правдоподобными. В такой стране, как Алжир, вообще невозможно добиться точной справки о том, что происходит или происходило на расстоянии трех километров от того места, где вы находитесь. Что касается военных известий, то в течение всей этой кампании они словно доставлялись нам каким-нибудь злым шутником. В один и тот же день Бу-Амама бывал обнаружен в шести различных местах шестью корпусными командирами, которые были убеждены, что он у них в руках. Если бы к полной коллекции официальных депеш добавить кое-какие сообщения телеграфных агентств, получился бы презабавный сборник. Некоторые депеши, невероятность которых была слишком очевидна, были, впрочем, задержаны алжирской администрацией.
   Остроумная карикатура, нарисованная одним колонистом, довольно хорошо, как мне показалось, объясняет положение. На ней изображен старый генерал, толстый, усатый, в расшитом мундире, стоящий лицом к пустыне. Он обозревает недоумевающим взором громадную, голую, холмистую равнину, границы которой теряются вдали, и бормочет: "Они здесь!.. Где-нибудь здесь!" Потом, обращаясь к адъютанту, неподвижно стоящему за его спиной, возглашает решительно:
   -- Телеграфируйте правительству, что враг передо мной и я отправляюсь его преследовать.
   Единственные сколько-нибудь достоверные сведения, которые можно было получить, исходили от испанских пленных, бежавших от Бу-Амамы. Я имел возможность говорить через переводчика с одним из этих людей, и вот что он мне рассказал.
   Его звали Блас Рохо Пелисайре. Десятого июня вечером, когда он с товарищами сопровождал обоз из семи повозок, они обнаружили по дороге какие-то изломанные телеги, а между колесами -- зарезанных возчиков. Один из них еще был жив. В то время как они оказывали ему помощь, на них напал отряд арабов. У испанцев было только одно ружье; они сдались, но тем не менее были все перерезаны, за исключением Блас Рохо, которого, видимо, помиловали за молодость и приятную внешность. Как известно, арабы очень неравнодушны к мужской красоте. Его отправили в лагерь, где он нашел других пленных. В полночь одного из них убили без всякой причины. Это был "машинист" (один из возчиков, которому было поручено наблюдение за тормозами повозок) по имени Доминго.
   На следующий день, одиннадцатого, Блас узнал, что ночью было убито еще несколько пленных. Это был день большой резни. Лагерь оставался на том же месте; вечером арабы привели двух женщин и ребенка.
   Двенадцатого все снялись с лагеря и шли весь день.
   Вечером тринадцатого остановились в Дайят-Кереб.
   Четырнадцатого продолжали путь по направлению к Ксар-эль-Крелифе. Это был день сражения с полковником Маларе. Пленный не слышал пушечных выстрелов. Последнее заставляет предполагать, что Бу-Амама послал только часть своих всадников проскакать мимо французского экспедиционного корпуса, между тем как обоз с добычей, при котором находился Блас, проходил через шотт на расстоянии нескольких километров, в полной безопасности.
   В течение недели шли зигзагами. Придя в Тис-Мулен, не ладившие друг с другом гумы разделились, и каждый взял с собой своих пленных.
   Бу-Амама оказался милостивым к пленным, особенно к женщинам, которые, по его приказанию, ночевали в отдельной палатке и охранялись стражей.
   Одна из пленниц, красивая восемнадцатилетняя девушка, стала во время пути наложницей одного из вождей племени трафи, который угрожал ей смертью в случае сопротивления. Но марабут отказался благословить их союз.
   Блас Рохо был приставлен к Бу-Амаме, но он так его и не увидел. Он видел только сына марабута, руководившего военными операциями; на вид ему было лет около тридцати. Это был высокий молодой человек, бледный, худощавый брюнет с большими глазами, носивший маленькую бородку.
   У него было два рыжих коня, из которых один, французской породы, принадлежал ранее, как говорят, майору Жаке.
   Пленный ничего не знал о деле под Крейдером.
   Неподалеку от Ба-Яла Блас Рохо бежал, но, не зная местности, он был принужден идти берегом пересохших рек и после трех дней и трех ночей пути пришел в Мархум. Бу-Амама имел с собой пятьсот всадников и триста пехотинцев да еще караван верблюдов для перевозки добычи.
   В течение двух недель после избиения европейцев поезда день и ночь сновали взад и вперед по маленькой железнодорожной линии шоттов, то и дело подбирая несчастных, изувеченных испанцев и высоких красивых девушек, обнаженных, изнасилованных и окровавленных. По единодушному признанию населения, военные власти могли бы предотвратить эту бойню, если бы были хоть немного предусмотрительнее. Но они так и не справились с кучкой повстанцев. В чем же причины этого бессилия нашего усовершенствованного оружия против арабских самострелов и мушкетов? Пусть это расследуют и объяснят другие.
   Во всяком случае, арабы имеют перед нами одно преимущество, против которого мы напрасно стараемся бороться. Они дети своей страны. Обходясь несколькими финиками и щепоткой муки, не зная усталости в этом климате, который изнуряет северян, всегда верхом на лошади, неприхотливой, как они сами, и, подобно им, не чувствительной к зною, они делают за день сто -- сто тридцать километров. У них нет необходимости тащить за собой снаряжение, обоз или провиант, и они передвигаются с необыкновенной быстротой, проходят между двух расположившихся лагерем отрядов, чтобы захватить и ограбить деревушку, считающую себя в полной безопасности, после чего бесследно исчезают, а затем внезапно возвращаются, когда, по общему мнению, они должны быть далеко.
   В европейской войне, как быстро ни передвигалась бы армия, она все же не может пройти незамеченной. Обилие снаряжения роковым образом замедляет ее переходы и всегда обнаруживает выбранную дорогу. Арабский отряд, наоборот, оставляет за собой не больше следов, чем птичья стая. Эти странствующие всадники носятся вокруг нас так же быстро и с такими же неожиданными поворотами, как ласточки.
   Когда арабы сами бросаются в атаку, их можно победить, и они почти всегда бывают разбиты, несмотря на свою отвагу, но преследовать всадников невозможно: никогда не удается догнать их во время бегства. Потому-то они тщательно избегают встречи в бою и довольствуются обыкновенно короткими нападениями, изматывающими наши войска. Они стремительно, бешено налетают на своих поджарых конях, как ураган белых плащей и пыли.
   Несясь во весь опор, они стреляют из своих длинных ружей с серебряными насечками, а потом резко повернув, удаляются во весь дух так же, как и появились, только на земле остается лежать там и сям конвульсивно вздрагивающий белый комок, упавший, точно раненая птица с окровавленными перьями.

Провинция Алжир

   Французы, постоянно живущие в Алжире, знают из всей этой страны только равнину Митиджи. Они безмятежно живут в одном из самых очаровательных городов мира, заявляя, что арабы -- народ, не поддающийся никакому управлению и годный лишь на то, чтобы его истреблять или изгонять в пустыню.
   Из арабов они, впрочем, видели только оборванцев с юга, которыми кишат улицы Алжира. В кафе говорят о Лагуате, о Бу-Сааде, о Сайде как о местностях, находящихся на краю света. Редко встретишь даже офицера, который знал бы эти три провинции. Он ведь обычно не выезжает из своего округа до самого возвращения во Францию.
   Следует, впрочем, прибавить, что если вы отклоняетесь от крупных проезжих дорог, путешествовать на юге становится очень опасно. Такое путешествие возможно только с помощью и при содействии военных властей. Начальники пограничных округов считают себя прямо-таки самодержавными монархами, и всякое новое лицо, отважившееся проникнуть на их землю, рискует сильно потерпеть... от арабов. Всякий одинокий путешественник будет немедленно задержан каидами, отправлен под конвоем к ближайшему офицеру и отведен в сопровождении двух спаги на гражданскую территорию.
   Но если представить хоть какую-нибудь рекомендацию, вы встретите со стороны офицеров из бюро по арабским делам самый любезный прием, какой только можно себе представить. Офицеры живут уединенно, далеко от европейцев и принимают путешественника радушнейшим образом; живя уединенно, они много читали, они образованны, интеллигентны, и побеседовать для них наслаждение; живя уединенно в этой обширной безотрадной стране с ее безграничными просторами, они привыкли мыслить, как мыслят одинокие труженики. Я уехал из Франции предубежденным, как и все французы, против этих бюро, а вернулся, совершенно переменив мнение.
   Именно благодаря содействию некоторых из этих офицеров я и мог совершить большую экскурсию вне проторенных путей, переходя от одного племени к другому.
   Рамадан только что начался. В колонии настроение было неспокойное, так как боялись общего восстания по окончании этого магометанского поста.
 []
   Рамадан длится тридцать дней. В течение этого времени ни один слуга Магомета не должен ни пить, ни есть, ни курить с того утреннего часа, когда солнце восходит, до того часа, когда глаз уже не отличит белой нитки от красной. Это суровое предписание не всегда выполняется буквально: вспыхивает не одна сигарета, едва лишь огненное светило скроется за горизонтом и прежде чем глаз перестанет различать красный или белый цвет нитки.
   За исключением этой поспешности ни один араб не преступает строгого закона поста, закона полного воздержания. Мужчины, женщины, мальчики с пятнадцати лет, девочки, достигшие брачного возраста, то есть между одиннадцатью и тринадцатью годами, круглый день остаются без пищи и питья. Голодать еще не так трудно, но воздерживаться от питья в такую мучительную жару ужасно. Никаких поблажек во время поста не полагается. Никто, впрочем, не посмеет и просить об этом; даже публичные женщины, улад-найль, которыми кишат арабские центры и большие оазисы, постятся, как марабуты, может быть, даже строже, чем они. А те арабы, которые считаются цивилизованными и в обычное время готовы, казалось бы, следовать нашим обычаям, разделять наши взгляды, помогать нашему делу, с наступлением Рамадана опять становятся дико фанатичными и набожными до одури.
   Легко себе представить, до какой степени доходит экзальтация этих ограниченных и упрямых людей при соблюдении такого сурового религиозного обряда. Весь день эти несчастные, у которых от голода подводит живот, предаются размышлениям, глядя, как победители руми у них на глазах едят, пьют и курят. И арабы твердят про себя, что если убить одного из этих руми во время Рамадана, то попадешь прямо на небо и что срок нашего владычества приходит к концу: ведь марабуты непрестанно им обещают, что мы все будем сброшены в море ударами их дубин.
   Именно во время Рамадана развивают свою деятельность айсауа -- глотатели скорпионов, пожиратели змей и религиозные фокусники; они одни, да еще, быть может, некоторые иноверцы и кое-кто из представителей благородных семейств не проявляют религиозного фанатизма.
   Эти исключения необыкновенно редки, я мог бы привести только одно.
   Некий офицер из округа Богар, отправляясь в двадцатидневный поход на юг, просил трех сопровождавших его спаги не соблюдать Рамадана, так как он понимал, что ничего нельзя требовать от людей, измученных постом. Два солдата отказались, третий ответил:
   -- Господин лейтенант, я не соблюдаю Рамадана; я ведь не марабут, я благородного происхождения.
   Он действительно происходил из большого шатра, был потомком одного из самых древних и самых знатных родов в пустыне.
   До сего времени существует странный обычай, который возник со времени оккупации и представляется совершенно нелепым, если подумать о чудовищных последствиях, какие может иметь для нас Рамадан. Так как вначале надо было расположить к себе побежденных, а уважение к мусульманской религии -- лучший способ их задобрить, было решено, что во время священных дней поста французская пушка будет ежедневно оповещать о начале и о конце воздержания. Итак, по утрам, при первом румянце зари, пушечный выстрел возвещает о начале поста, и каждый вечер, минут через двадцать после заката солнца, во всех городах, во всех фортах и во всех военных селениях раздается другой пушечный выстрел, по сигналу которого зажигаются тысячи сигарет, осушаются тысячи глиняных кувшинов и по всему Алжиру приготовляется неисчислимое количество блюд кус-куса.
   Мне привелось присутствовать в большой мечети столицы Алжира на религиозной церемонии, которой начинается Рамадан.
   Здание это совсем простое, с выбеленными известью стенами, с толстым ковром на полу. Арабы входят поспешно, босиком, держа в руках обувь. Они становятся длинными правильными рядами, ровными, как ряды солдат на учении, и разделенными большими промежутками, кладут на пол башмаки и все взятые с собой мелкие вещи, а затем замирают неподвижно, как статуи, обратясь лицом к маленькой часовне, указывающей направление в сторону Мекки.
   В этой часовне богослужение совершается муфтием. Голос его, старческий, слабый, блеющий и очень монотонный, тянет нечто вроде печальной песни, которую, раз услыхав, никогда уже не забудешь. Интонация часто меняется, и тогда все присутствующие одним ритмическим движением безмолвно и поспешно падают ниц, касаясь лбом земли, несколько секунд лежат распростертыми, а затем подымаются без всякого шума, ни на секунду не заглушая дрожащего, тихого напева муфтия. И таким образом все присутствующие беспрестанно склоняются и выпрямляются фантастически быстро, бесшумно и равномерно. Здесь вы не услышите ни стука отодвигаемых стульев, ни кашля, ни перешептывания, как в католической церкви. Чувствуется, что первобытная вера витает вокруг, преисполняя этих людей, сгибая их и выпрямляя, как картонных плясунов, та молчаливая и властная вера, которая порабощает тело, заставляет каменеть лица и сжиматься сердца. Невыразимое чувство уважения, смешанное с жалостью, охватывает вас при виде этих исхудалых фанатиков: живот уж никак не помешает им класть земной поклон, и они исполняют религиозные обряды с механичной отчетливостью прусских солдат на маневрах.
   Стены белые, ковры на полу красные; человеческие фигуры белые, синие или красные, а иногда и других цветов, в зависимости от причудливого праздничного одеяния, но все люди закутаны в широкие плащи и сохраняют гордую осанку; на их голову и плечи льется мягкое сияние светильников.
   Группа марабутов расположилась на возвышении, все они отвечают муфтию на таких же высоких нотах. И это продолжается без конца.
   Касбу надо осматривать вечером, во время Рамадана. Словом "касба", означающим "крепость", в конце концов стали называть весь арабский город. Так как в течение дня постятся и спят, то питаются и живут ночью. Тогда эти узкие улочки, крутые, как горные тропинки, тесные и извилистые, точно прорытые зверями ходы, которые беспрестанно петляют, пересекаются, сливаются, столь таинственные, что там невольно говоришь вполголоса, наполняются толпой из Тысячи и одной ночи. Такое именно впечатление выносишь оттуда. Совершаешь прогулку по стране, о которой рассказывала султанша Шахразада. Вот низкие двери, толстые, как стены тюрьмы, и с восхитительным искусством окованные железом; вот женщины в покрывалах; вот промелькнувшие на мгновение лица в глубине приоткрытых двориков, а вот и все неясные звуки, доносящиеся из недр этих домов, запертых, как сундуки с потайным замком. На пороге нередко лежат мужчины, едят и пьют. Подчас эти группы распростертых тел загораживают весь узкий проход. Шагаешь через голые икры, задеваешь чьи-то руки, ищешь местечко, куда ступить среди груды белых тканей, из которой торчат головы, руки и ноги.
   Евреи не запирают своих берлог, служащих им лавками. Тайные дома разврата, полные шума, так многочисленны, что через каждые пять минут ходьбы встречаешь их два или три.
   В арабских кафе вереницы мужчин, теснясь друг к другу, расположились, поджав ноги, на скамье у самой стены или просто на полу и пьют кофе из микроскопических чашечек. Неподвижные и молчаливые, они держат в руке чашку, иногда поднося ее к губам медлительным жестом, и сидят до того скученно, что двадцать человек умещается там, где у нас было бы тесно и десятерым.
   А фанатики со спокойным видом расхаживают среди этих мирных потребителей кофе, проповедуя восстание и возвещая конец порабощению.
   Говорят, что предвестники крупных восстаний появляются всегда в ксаре (арабская деревня) Бухрари.
   Если смотреть на Атласские горы с огромной равнины Митиджи, то видишь гигантскую расселину, которая раскалывает хребет в южном направлении: он как будто разрублен ударом топора. Эта трещина называется ущельем Шиффа. Здесь-то и проходит дорога в Медеа, Бухрари и Лагуат.
   Входишь в расселину горы, следуешь вдоль мелководной речки Шиффа, углубляешься в узкое ущелье, дикое и лесистое.
   Повсюду источники. Деревья карабкаются по крутым склонам, цепляясь за что попало, точно идут на приступ.
   Проход становится все теснее. Всюду на вас угрожающе смотрят отвесные скалы; между их вершинами голубой лентой тянется небо; затем вдруг за крутым поворотом показывается маленький постоялый дворик над обрывом, заросшим деревьями. Это постоялый двор Обезьяньего ручья.
   У входа поет в водоеме вода; она струится, падает, наполняет свежестью этот уголок, напоминая о мирных швейцарских долинах. Здесь вы отдыхаете, в тени вас одолевает дремота; но вот над вашей головой зашевелилась ветка, вы вскакиваете -- и в самой гуще деревьев начинается стремительное бегство обезьян, прыжки, скачки, кувырканье и крики.
   Среди обезьян есть громадные, есть и совсем маленькие; их здесь сотни, может быть, тысячи. Лес ими населен, переполнен, кишит, как муравейник, Некоторые из них, пойманные хозяевами харчевни, ласковы и спокойны. Одна совсем молоденькая, изловленная на прошлой неделе, еще немного дичится.
   Если вы сидите неподвижно, они подходят, следят, наблюдают за вами. Можно сказать, что путешественник является большим развлечением для обезьян -- обитателей этой долины. Бывают, однако, дни, когда их совсем не видно.
   За постоялым двором Обезьяньего ручья долина становится еще теснее; и вдруг слева -- два больших водопада. Они несутся вниз почти с самой вершины горы, два светлых водопада, две серебряные ленты. Если бы вы знали, как радостно видеть водопад на этой африканской земле! Долго-долго подымаешься в гору. Ущелье становится менее глубоким, менее лесистым. Взбираешься выше; гора постепенно оголяется. Теперь кругом луга; когда же достигаешь вершины, видишь дубы, ивы, вязы, деревья нашей родины. Ночуешь в Медеа, в маленьком белом городке, в точности похожем на провинциальный городок Франции.
   После Медеа на нас опять обрушивается неумолимая ярость солнца. Впрочем, мы пересекаем лес, но что за лес -- тощий, редкий, где повсюду обнажается опаленная поверхность земли, которая вскоре будет совсем сожжена. А дальше вокруг нас уже нет никакой жизни.
   По левую руку открывается долина, бесплодная и красная, без единой травинки. Она уходит вдаль и похожа на таз, полный песка. Вдруг ее медленно пересекает от одного края до другого большая тень, скользя беглым пятном по голой почве. Она, эта тень, единственная настоящая обитательница здешних унылых и мертвых мест. Она точно царствует здесь подобно таинственному и мрачному духу.
   Я поднимаю глаза и вижу, как улетает, широко раскрыв крылья, великий пожиратель падали, тощий ястреб, который парит над своими владениями, под другим властителем и убийцей обширной страны -- под солнцем, этим жестоким солнцем.
   Когда спускаешься к Бухрари, перед тобой, насколько видит глаз, открывается бесконечная долина Шелиффа. Это сама нищета, желтая нищета земли во всем своем безобразии. Долина эта, которую пересекает грязное русло безводной реки, выпитой до дна небесным огнем, кажется ободранной, как старый нищий араб. Огонь, заменяющий здесь самый воздух, наполняющий ее до краев, на этот раз все победил, все пожрал, все испепелил, все уничтожил.
   Что-то касается вашего лба; в другом месте это был бы ветер, здесь же это огонь. Что-то колышется там на каменистых кряжах; в другой стране это был бы туман, здесь же это огонь или, вернее, видимый глазом зной. Не будь земля выжжена до основания, эта странная дымка напоминала бы пар, поднимающийся от живого тела, прижигаемого раскаленным докрасна железом. И все здесь странного цвета, ослепляющего и вместе с тем бархатистого, цвета горячего песка, к которому примешивается как бы лиловатый оттенок, бросаемый расплавленным небом.
   Насекомые не водятся на этой пыльной земле, разве кой-где крупные муравьи. Тысячи маленьких существ, которых видишь у нас, не могут существовать в этом пекле. В некоторые особенно знойные дни мухи мрут, как при наступлении холодов на севере. Только с большим трудом можно разводить здесь кур. Бедняжки бродят с раскрытым клювом и растопыренными крыльями; вид у них жалкий и смешной.
   Уже три года, как иссякают последние источники. И всемогущее солнце точно торжествует великую победу.
   Но вот несколько деревьев, несколько чахлых деревьев. Там, направо, на вершине запыленного холма, -- Богар.
   Налево, в скалистой впадине, вырисовывается на фоне неба большая деревня, венчающая холм и едва отличаемая от почвы, настолько она приняла ее однообразную окраску. Это ксар Бухрари.
   У подножия пыльного холма, на котором расположилось это обширное арабское селение, приютилось несколько домов; они образуют смешанную общину.
   Ксар Бухрари -- одно из самых замечательных арабских селений Алжира. Оно расположено как раз на южной границе этой области, недалеко от горного хребта Телль, между европеизированными областями и большой пустыней. Местоположение ксара Бухрари придает ему исключительную политическую важность, так как он является чем-то вроде соединительного звена между арабами, живущими в прибрежных областях, и арабами Сахары. Вот почему там издавна бился пульс всех восстаний. Сюда приходят приказы, и отсюда они передаются дальше. Самые отдаленные племена посылают своих людей узнать, что делается в Бухрари, Со всех концов Алжира обращены сюда внимательные взоры.
   Одна лишь французская администрация не интересуется тем, что затевают в Бухрари. Она обратила его в полноправную общину, наподобие тех общин во Франции, которые управляются мэром, старым заспанным крестьянином, с помощью полевого сторожа. Входи и выходи кто хочет. Арабы, приехавшие неизвестно откуда, могут разгуливать повсюду, вести разговоры, строить какие угодно козни без всякого стеснения.
   Смешанная община, находящаяся у подножия ксара, на расстоянии двухсот -- трехсот метров от него, управляется гражданским администратором, располагающим самыми широкими полномочиями на этой безлюдной территории, наблюдать за которой почти бесполезно. Он не вправе, однако, посягать на компетенцию своего соседа мэра.
   Напротив, на горе, расположен Богар, где живет командующий военным округом. У него в руках все средства власти и притом самые действенные, но он не имеет никакого влияния в ксаре, полноправной общине. Ведь ксар населен одними арабами. К этому опасному пункту относятся почтительно, тогда как за окрестностями наблюдают с большой тщательностью. Лечат проявления болезни, не заботясь о ее причине.
   Что же происходит? Командующий военным округом и гражданский администратор по взаимному соглашению организуют без ведома мэра нечто вроде негласной полиции, которая тайно осведомляет их о всем происходящем.
   Не странно ли, что этот арабский центр, всеми признанный опасным, располагает большею свободой, чем любой город во Франции, между тем как ни одному французу, если только он не заручился содействием влиятельного лица, нельзя проникнуть на военную территорию отдаленных южных округов и передвигаться по ней?
   В смешанной общине есть гостиница. Я провел там ночь; это была ночь в жаркой бане. Воздух казался объятым пламенем Страшного суда. В нем не было ни малейшего движения, от зноя он как бы застыл.
   При первых лучах зари я встал. Взошло солнце, неумолимое, все испепеляющее. Под моим открытым окном, откуда была видна безмолвная и уже пышущая зноем даль, ждал маленький распряженный дилижанс. На желтой табличке можно было прочесть: "Курьер Юга".
   Курьер Юга! Неужели же можно ехать дальше на юг в этом ужасном августе месяце! Юг -- какое короткое, обжигающее слово! Юг! Огонь! Там, на Севере, упоминая о странах, где тепло, говорят: "Полуденные края". Здесь говорят: "Юг".
   Я всматривался в это слово, такое краткое и представлявшееся мне удивительным, как будто я никогда его не видел. Казалось, я открывал в нем таинственный смысл. Ведь самые знакомые слова, так же как и лица, на которые часто смотришь, имеют тайное значение, которое нам открывается вдруг, в один прекрасный день, неизвестно почему.
   Юг! Пустыня, кочевники, неизведанные края, а дальше чернокожие, целый новый мир, нечто вроде начала вселенной! Юг! Как властно звучит это слово на границе Сахары!
   После полудня я пошел осмотреть ксар.
   Бухрари -- первое селение, где можно встретить улад-найль. Вас охватывает изумление при виде этих куртизанок пустыни.
   Многолюдные улицы полны арабов, которые лежат на порогах, поперек дороги, сидят на корточках, тихо разговаривают или спят. Их развевающиеся белые одежды точно подчеркивают ровную белизну домов. Ни одного темного пятна, все бело; и вдруг где-нибудь в дверях появляется во весь рост женщина, волосы ее высоко уложены, очевидно, по примеру ассирийских женщин, и увенчаны огромной золотой диадемой.
   На ней ярко-красное длинное платье. Руки и ноги украшены сверкающими браслетами, а правильное лицо татуировано голубыми звездами.
   А вот и другие, множество других куртизанок с такими же монументальными прическами, похожими на четырехугольную гору, по бокам которой спущены толстые косы, закрывающие все ухо, затем подобранные на затылке и снова теряющиеся в густой массе волос. Эти женщины всегда носят диадемы, подчас очень дорогие. Грудь покрыта ожерельями, медалями, тяжелыми украшениями; на двух массивных серебряных цепочках, спускающихся до низа живота, висит большой замок из того же металла, искусной ажурной чеканки; ключ от него висит на другой цепочке.
   На некоторых из этих женщин только узкие браслеты. Это начинающие. Другие, давно занимающиеся этим ремеслом, иногда носят на себе на десять -- пятнадцать тысяч драгоценностей. Я видел одну, на которой было ожерелье из восьми рядов двадцатифранковых монет. Так хранят они свой капитал, свои сбережения, добытые с таким трудом. У них на ногах массивные, очень тяжёлые серебряные обручи. Действительно, как только у куртизанки наберется на двести -- триста франков серебряных монет, она отдает их в переплавку мозабиту-ювелиру, который возвращает их в виде чеканных колец, символических замков, цепочек или широких браслетов. Диадемы на голове того же происхождения.
   Монументальная прическа куртизанок, искусное и сложное переплетение кос, требует почти целого дня работы и невероятного количества масла. Поэтому они причесываются только раз в месяц, а когда занимаются своими любовными делами, заботливо оберегают это высокое и замысловатое сооружение из волос, которое спустя короткое время начинает издавать нестерпимый запах.
   Улад-найль надо видеть вечером, когда они пляшут в мавританском кафе.
   Все тихо в селении. Белые фигуры лежат, растянувшись вдоль домов. Жаркая ночь, небо усеяно звездами, и эти африканские звезды горят таким светом, которого я раньше никогда не видел у звезд, -- светом огненных алмазов, трепетным, живым, резким.
   Вдруг за поворотом улицы вас поражает шум, дикая, стремительная музыка: отрывистый звон бубен и непрерывный, пронзительный, оглушающий, неистовый визг флейты, на которой без устали играет рослый детина цвета черного дерева, хозяин заведения.
   У дверей куча бурнусов -- это арабы; они смотрят, не входя вовнутрь, и образуют большое яркое пятно, освещенное светом, вырывающимся из помещения кафе.
   Внутри ряд неподвижных белых фигур, сидящих на досках вдоль белых стен под очень низким потолком. А на полу на корточках в своих, как жар горящих, одеждах, сверкающие драгоценностями, с татуированными лицами и высокими прическами, украшенными диадемами, расположились в ожидании улад-найль, напоминая египетские барельефы.
   Мы входим. Никто не двигается с места. Тогда, чтобы усадить нас, арабов по обыкновению хватают, расталкивают, сбрасывают со скамей, и они невозмутимо отходят. Другие теснятся, чтобы дать им место.
   В глубине на эстраде четыре музыканта в экстатических позах неистово бьют по туго натянутой коже тамбуринов, а хозяин, рослый негр, величаво прохаживается и продолжает отчаянно и беспрестанно дуть в свою неугомонную флейту, ни на секунду не давая себе передохнуть.
   И вот две улад-найль поднимаются, становятся на противоположных концах свободного пространства между скамьями и начинают пляску. Их танец -- плавное хождение, ритм которого отмечается ударами пятки, от чего на ногах звенят все кольца. При каждом ударе все тело изгибается, как бы прихрамывая; руки, поднятые кверху и вытянутые на высоте глаз, при каждом покачивании медленно поворачиваются, а пальцы быстро и нервно вздрагивают. Лица, немного повернутые вбок, строгие, невозмутимые, застывшие, остаются поразительно неподвижными, как лица сфинксов, а взгляд все время искоса устремлен на руки, словно зачарованный их плавной игрой, которая беспрестанно прерывается судорожным движением пальцев.
   Так идут улад-найль одна навстречу другой. Подойдя друг к другу, они берутся за руки, и тело их как будто пронизывает дрожь; женщины откидываются назад, волоча по полу длинное кружевное покрывало, ниспадающее с головы до пят. Они соприкасаются, выгнувшись назад, как в истоме, прелестным движением влюбленных голубок. Большое покрывало бьется, как крыло. Затем, внезапно выпрямившись и вновь обретя бесстрастность, они расходятся, и каждая продолжает свое медлительное прихрамывающее скольжение до рядов зрителей.
   Они далеко не все красивы, но все оригинальны. И ни с чем не сравнимы сидящие на корточках арабы, среди которых проходят своей спокойной, отбивающей такт поступью эти женщины, покрытые золотом и огненно-красными тканями.
   Движения своего танца они иногда немного разнообразят.
   Раньше эти проститутки были все из одного племени -- улад-найль. Они собирали таким способом приданое и, сколотив состояние, возвращались на родину, чтобы выйти замуж. Племя уважало их не меньше, чем других женщин; таков был обычай. Хотя в настоящее время по-прежнему принято, чтобы девушки племени улад-найль составляли себе состояние таким способом, но и все другие племена также поставляют куртизанок в арабские центры.
   Хозяин кафе, в котором они себя показывают и предлагают, -- всегда какой-нибудь негр. Завидев входящих иностранцев, этот предприниматель сейчас же налепляет себе на лоб серебряный пятифранковик, который неизвестно каким образом держится у него на коже, и прохаживается по заведению, яростно дуя в свою примитивную флейту и настойчиво показывая монету, которой себя украсил, в виде приглашения посетителю платить ему в этом же размере.
   Те из улад-найль, которые происходят из "большого шатра", проявляют в обращении с гостями, согласно своему происхождению, щедрость и деликатность. Стоит только залюбоваться на секунду густым ковром, который служит постелью, и не успеет случайный любовник прийти к себе на квартиру, как слуга благородной проститутки уже несет ему эту вещь, вызвавшую его восхищение.
   Так же, как и у подобных женщин во Франции, у них имеются любовники, живущие за счет их трудов. Случается, что утром где-нибудь во рву находят одну из них с перерезанным горлом, без единого украшения. Человек, которого она любила, исчезает бесследно и никогда больше не возвращается.
   Помещение, где они принимают гостей, представляет собой узенькую комнатку с глиняными стенами. В оазисах потолок заменяют просто наваленные друг на друга камыши, в которых живут целые полчища скорпионов. Постелью служат несколько ковров, положенных один на другой.
   Когда богатые арабы или французы хотят устроить ночью роскошную оргию, они снимают до утра мавританскую баню со всей прислугой. Они едят и пьют в банных помещениях, а диванами, предназначенными для отдыха, пользуются для других целей.
   Вопрос о нравах заставляет меня коснуться весьма рискованной темы.
   Наши понятия, наши обычаи, наши чувства так резко отличаются от всего, с чем сталкиваешься в Алжире, что мы почти не смеем упоминать у нас о пороке, настолько распространенном в этой стране, что даже тамошние европейцы перестали удивляться ему или возмущаться. В конце концов вместо негодования он вызывает только смех. Это очень щекотливый вопрос, но умолчать о нем нельзя, если хочешь рассказать о жизни арабов и дать представление о своеобразном характере этого народа.
   На каждом шагу встречаешь здесь ту противоестественную любовь между лицами одного пола, которую проповедовал Сократ, друг Алкивиада.
   Часто в истории мы находим примеры этой странной и нечистоплотной страсти, которой предавался Цезарь, которая была широко распространена среди римлян и греков, которую Генрих III ввел в моду во Франции и в которой подозревали многих великих людей. Но эти примеры только исключения, тем более заметные, что они довольно редки. В Африке же эта ненормальная любовь так глубоко вошла в быт, что арабы, кажется, считают ее столь же естественной, как и обычную.
   Откуда это извращение? Оно зависит, конечно, от многих причин. Самая очевидная -- это недостаток женщин, захваченных богачами, владеющими четырьмя законными женами и столькими наложницами, скольких они могут прокормить. Может быть, также и знойный климат, обостряющий чувственные желания, притупил у этих людей с их неистовым темпераментом тонкость и благородство чувств, духовную чистоплотность, которые ограждают нас от отвратительных привычек и отношений.
   Может быть, наконец, здесь играет роль нечто вроде традиции нравов Содома, порочная наследственность у здешнего кочевого народа, полудикого, почти лишенного цивилизации, остающегося и посейчас таким же, каким он был в библейские времена.
   Осмелюсь привести несколько примеров, недавно имевших место и прекрасно характеризующих силу этой страсти у арабов.
   У Хаммама, когда он только начинал свою карьеру, служил одним из банщиков мальчик-негр из Алжира. Пробыв некоторое время в Париже, этот молодой человек вернулся к себе в Африку. И вот однажды утром в казарме нашли двух убитых солдат. Розыски вскоре показали, что убийцей был не кто иной, как бывший служащий Хаммама, разом умертвивший двух своих любовников. Между этими людьми, познакомившимися через него, установились интимные отношения, а он, узнав об их связи и ревнуя обоих, зарезал того и другого.
   Такие случаи встречаются очень часто.
   Вот еще другая драматическая история.
   Один молодой араб, происходящий из "большого шатра", славился по всей области своими любовными похождениями, причем он бесчестно конкурировал с куртизанками улад-найль.
   Братья много раз упрекали его, но не за то, что он распутничал, а за то, что он продавался. Так как он ни в чем не изменял своего поведения, они дали ему неделю сроку, чтобы он отказался от своего ремесла. Он не обратил внимания на это предупреждение.
   На девятый день утром его нашли на арабском кладбище мертвым, задушенным, обнаженным, с закутанной головой. Когда открыли его лицо, то увидали на лбу монету, вдавленную сильным ударом каблука, и на этой монете маленький черный камень.
   А вот рядом с драмой и комедия.
   Один офицер-спаги безуспешно искал себе денщика. Все солдаты, которых он к себе брал, были плохо одеты, грязны, неряшливы и совершенно не подходили для этой службы. В одно прекрасное утро является к нему молодой кавалерист-араб, очень красивый, сообразительный, с хорошей выправкой. Лейтенант взял его на пробу. Малый оказался просто находкой: расторопный, чистоплотный, молчаливый, внимательный и ловкий. Все шло прекрасно в течение недели. Затем утром, придя домой с обычной прогулки, лейтенант увидел у двери старого спаги, занятого чисткой его сапог. Лейтенант вошел в переднюю; другой спаги подметал пол. В комнате третий убирал постель. Четвертый распевал песни на конюшне. Денщик же, молодой Мохаммед, курил в это время папиросы, лежа на ковре.
   Ошеломленный лейтенант подозвал одного из неожиданных заместителей своего денщика и спросил его, показывая на остальных:
   -- Что вы все тут делаете, черт вас возьми?
   Араб сейчас же пояснил:
   -- Господин лейтенант, мы присланы туземным лейтенантом.
   Действительно, у каждого французского офицера всегда есть соответствующий туземный офицер, который ему подчинен.
   -- А, туземным лейтенантом! Зачем же?
   Солдат продолжал:
   -- Господин лейтенант нам сказал: "Ступайте к французскому офицеру и сделайте за Мохаммеда всю работу. Мохаммед не должен работать: он жена нашего офицера".
   Такая утонченная предупредительность стоила туземному офицеру двух месяцев ареста.
   Этот порок настолько укоренился в арабских нравах, что каждый пленный, попавший арабам в руки, немедленно бывает использован ими для наслаждения. Если мучителей много, несчастный может умереть под этой пыткой сладострастия. Судебные власти, призванные констатировать убийство, часто устанавливают также, что тело убитого после смерти было изнасиловано убийцей.
   Имеются и другие случаи, весьма обычные и до такой степени отвратительные, что я не могу привести их здесь.
   Спускаясь однажды вечером из Бухрари незадолго до заката солнца, я увидел трех улад-найль, двух в красном и одну в синем, стоявших сред" группы мужчин, которые сидели по-восточному или лежали на земле. Женщины были похожи на дикарские божества, возвышающиеся над распростертым ниц народом.
   Глаза всех были устремлены на форт Богар, туда, на высокий холм в противоположном конце пыльной долины. Все были неподвижны и внимательны, словно ожидали какого-нибудь необычайного события. У всех в руках была еще не закуренная, только что свернутая сигарета.
   Вдруг над крепостью взвился белый дымок, земля слегка содрогнулась от глухого отдаленного гула, и мгновенно каждая сигарета оказалась во рту. Это французская пушка извещала побежденный народ о конце ежедневного воздержания.

Зар'эш

   Однажды утром я завтракал в форте Богар у капитана из бюро по арабским делам, у одного из самых обязательных и способных офицеров, когда-либо служивших на юге, как говорили мне сведущие люди; разговор зашел о поручении, которое должны были в ближайшее время выполнить два молодых лейтенанта. Надо было объехать большую территорию по округам Богар, Джельфа и Бу-Саада, чтобы определить местонахождение водных пространств. Опасались всеобщего восстания после Рамадана и хотели подготовить путь для экспедиционной колонны через земли племен, населяющих эту часть страны.
   Точной карты этих областей еще не имеется. Существуют только общие топографические съемки, сделанные проезжавшими здесь изредка офицерами, приблизительные обозначения источников и колодцев, заметки, нацарапанные на седельной луке, и беглые зарисовки, сделанные на глаз без каких-либо приборов.
   Я тотчас же попросил разрешения примкнуть к маленькой экспедиции. Оно было дано мне с величайшей любезностью.
   Мы выехали два дня спустя.
   Было три часа утра, когда спаги принялся стучать в дверь нищей гостиницы Бухрари, чтобы разбудить меня.
   Когда я открыл дверь, передо мной предстал человек в красной куртке с черной вышивкой, в широких сборчатых шароварах, доходивших до колен, где начинались алые кожаные чулки, какие носят всадники пустыни. Это был араб среднего роста. Его горбатый нос был рассечен ударом сабли, и левая ноздря совершенно изуродована. Его звали Бу-Абдаллах. Он сказал мне:
   -- Мосье, твоя лошадь готовая.
   Я спросил:
   -- Лейтенант приехал?
   Он ответил:
   -- Он сейчас приехать.
   Вскоре из темной и голой долины донесся отдаленный шум, затем появились и исчезли чьи-то тени и силуэты. Я различил только странные фигуры трех верблюдов, нагруженных чемоданами, походными кроватями и кой-какими предметами, которые мы взяли с собою для двадцатидневного путешествия по пустынным краям, малознакомым даже офицерам.
   Немного погодя -- и опять со стороны форта Богар -- послышался стремительный галоп группы всадников, и оба лейтенанта, отправляющиеся в экспедицию, показались со своей охраной, которая состояла еще из одного спаги и одного арабского всадника по имени Деллис, происходившего из "большого шатра" и принадлежащего к знатному туземному роду.
   Я немедленно вскочил на коня, и мы отправились в путь.
   Была еще ночь, глубокая, тихая, как бы неподвижная. Проехав некоторое время в северном направлении, по долине Шелиффа, мы на рассвете свернули направо в небольшую ложбину.
   В здешних краях нет ни вечерних, ни утренних сумерек. Почти никогда не увидишь медленно ползущих красивых облаков, горящих пурпуром, изрезанных по краям, причудливых, разноцветных, кровавых или огневых, которые оживляют, окрашивают наш северный небосклон в час, когда солнце встает, и в час, когда солнце заходит.
   Здесь появляется сначала какой-то неясный свет, который затем усиливается, распространяется и в несколько мгновений заливает все пространство.. Потом вдруг, сразу у вершины горы или у края бесконечной равнины показывается солнце -- уже такое, каким оно бывает высоко в небе, а не раскрасневшееся и будто еще не выспавшееся, как при восходе в наших туманных краях.
   Но что всего необычайнее для утренней зари в пустыне, -- это тишина.
   Кому не знаком у нас первый птичий крик задолго до рассвета, когда небо только еще начинает бледнеть, затем другой, ответный крик с соседнего дерева и, наконец, непрерывная разноголосица свиста, перекликающихся трелей, щебетания и отдаленное, протяжное пение петухов -- все это шумное пробуждение живых существ, этот веселый гомон в листве?
   Здесь -- ничего похожего. Огромное солнце встает над этой опустошенной им землею и уже будто смотрит на нее хозяйским глазом, как бы проверяя, не уцелело ли на ней что-нибудь живое. Не слышно ни единого крика животных -- разве что лошадиное ржание; не видно ни единого признака жизни -- разве что долгое, медленное и молчаливое следование стад на водопой в часы нашего привала у колодца.
   Сразу же наступает палящий зной. Поверх фланелевого капюшона и белой каски мы надеваем громадный "медоль" -- соломенную шляпу с необъятными полями.
   Мы медленно ехали по долине. Насколько мог видеть глаз, все было голо, все было желтовато-серого, пламенного, великолепного цвета. Иногда в пересохшем русле реки, на обмелевшем дне, где мутнеет остаток воды, несколько зеленых тростников выделялись резким маленьким пятнышком; иногда в какой-нибудь горной лощине два-три дерева указывали на присутствие родника. Мы еще не вступили в изнуренную жаждой страну, через которую нам вскоре предстояло направить свой путь.
   Подъем был бесконечно долог. Другие небольшие долины ответвлялись от нашей. И чем ближе время подходило к полудню, тем все более скрывались дали за легкой дымкой зноя, за испарениями разогретой земли, принимая то голубую, то розовую, то белую окраску; все эти оттенки казались такими мягкими, такими нежными, такими бесконечно привлекательными по сравнению с ослепительной яркостью окружающего нас пейзажа.
   Наконец мы достигли вершины горы и увидели выехавшего нам навстречу в сопровождении нескольких всадников каида Эль-Ахедар-бен-Яхья, у которого мы должны были остановиться. Это был араб знатной крови, сын бах-аги Яхья-бен-Айса, прозванного "бах-ага-деревянная нога".
   Он проводил нас к лагерю, раскинутому у ручья, под сенью четырех деревьев-великанов, подножия которых омывает вода; они представляли собою единственную растительность на всем протяжении кряжистых и голых вершин, которые тянулись до самого горизонта.
   Сейчас же был устроен завтрак. Каиду нельзя было принять в нем участие из-за Рамадана, но, желая убедиться, что мы ни в чем не терпим недостатка, он уселся против нас, рядом со своим братом Эль-Хауэс-бен-Яхья, каидом племени улад-алан-бершие. К нам подошел мальчик лет двенадцати, несколько хрупкого сложения, но полный гордой и пленительной грации, которого я заметил уже раньше, несколько дней тому назад, среди улад-найль в мавританском кафе Бухрари.
   Я был удивлен изяществом и сверкающей белизной одежд этого тоненького арабского мальчугана, его благородными манерами и почтением, какое все к нему, казалось, проявляли. И когда я выразил недоумение, как ему в таком возрасте позволяли проводить время среди куртизанок, мне ответили:
   -- Это младший сын бах-аги. Он приходит туда изучать жизнь и знакомиться с женщинами.
   Как далеки мы здесь от наших французских нравов!
   Мальчик также узнал меня и степенно подошел пожать мне руку. Потом, имея еще право, по молодости лет, не соблюдать поста, он сел с нами и принялся обдирать кусок жареной баранины тонкими, худыми пальчиками. И мне показалось, что его старшие братья, каиды, которым было, я думаю, лет под сорок, подтрунивали над поездкой мальчугана в ксар, допытываясь, откуда у него шелковый шарф на шее, уж не подарок ли это какой-нибудь женщины.
   В этот день мы отдохнули наконец днем под тенью деревьев. Я проснулся, когда начало уже вечереть, и взошел на соседний холм, чтобы окинуть взглядом весь горизонт.
   Солнце, вот-вот готовое закатиться, отливало красным цветом на оранжевом небе. И повсюду, от севера к югу, от востока к западу, горные цепи, которые простирались перед моим взором, сколько видел глаз, были необычайного розового цвета, цвета перьев фламинго. Это напоминало феерический оперный апофеоз в странном и неправдоподобном освещении, что-то нарочитое, надуманное, неестественное и вместе с тем полное неизъяснимого очарования.
   На следующий день мы спустились в равнину по ту сторону горы, в бесконечную равнину, пересечь которую нам стоило трех дней пути, хотя замыкавшая ее с противоположной стороны горная цепь Джебель-Гада ясно обрисовывалась перед нами.
   Мы попадали то в унылую полосу песков, или, вернее, земляной пыли, то в целый океан кустиков альфы, в беспорядке разбросанных по равнине, из-за которых нашим лошадям приходилось все время петлять.
   Поразительны эти африканские равнины.
   Они кажутся голыми и плоскими, как паркет, а между тем их поверхность волниста, как море после бури, которое издали кажется совершенно спокойным и гладким, хотя по нему идут друг за другом широкие ровные валы. Песчаные волны почти неприметны, никогда не теряешь из виду гор на горизонте, но в двух километрах от вас, за параллельной складкой, могла бы укрыться целая армия, и вы не заметили бы ее.
   Вот почему так трудно преследовать Бу-Амаму на заросших альфою плоскогорьях Южного Орана.
   Каждое утро с зарею отправляемся в путь через эти бесконечные суровые просторы и каждый вечер встречаем группу всадников, закутанных в белое, которые отводят нас в заплатанные устланные коврами палатки. Изо дня в день ешь одно и то же, перекидываешься двумя-тремя словами, а затем спишь или мечтаешь.
   И если бы вы знали, как далеко-далеко чувствуешь себя от мира, от жизни, от всего на свете под этим маленьким низким шатром, где сквозь дыры видны звезды, а из-под приподнятых краев -- огромные пространства бесплодных песков.
   Она однообразна, всегда неизменно та же, всегда сожжена и мертва, эта земля. И, однако, там ничего не желаешь, ни о чем не сожалеешь, ни к чему не стремишься. Этот спокойный, струящийся светом безрадостный пейзаж удовлетворяет зрение, ум, утоляет чувства и мечты, потому что он завершен, абсолютен, потому что по-иному его нельзя себе представить. Даже скупая зелень там кажется неуместной, как нечто фальшивое, раздражающее, грубое.
   Каждый день в те же часы то же зрелище: пламя, пожирающее мир. И как только зайдет солнце, над безбрежной пустыней встает луна. Но с каждым днем молчание пустыни мало-помалу покоряет вас, проникает в вашу душу, подобно тому, как неумолимое солнце сжигает вам кожу; и хочется стать кочевником, таким же, как эти люди, которые меняют место, никогда не покидая родины, и бродят среди этих бесконечных и почти одинаковых просторов.
   Ежедневно офицер, объезжающий военный округ, посылает вперед туземного всадника предупредить каида, у которого он завтра будет есть и ночевать, чтобы тот мог заранее заготовить в своем племени провиант для людей и корм для животных. Это обычай, соответствующий во Франции постою у городских жителей, становится довольно разорительным для туземцев в том виде, как он проводится в жизнь.
   Сказать "араб" -- все равно, что сказать "вор"; исключений нет. И вот как происходит тут дело. Каид обращается к предводителю какого-нибудь колена своего племени и требует от его людей выполнения этой повинности.
   Чтоб избавиться от таких налогов и тягот, предводитель откупается. Каид прикарманивает выкуп и обращается к другому предводителю, который зачастую отделывается таким же способом. Но в конце концов кому-нибудь нужно же исполнить приказание.
   Если у каида есть враг, то повинность падает на него, и тот поступает с простыми арабами точно так же, как каид с шейхами.
   Таким образом, налог, который выразился бы в двадцати -- тридцати франках на каждое племя, неизменно обходится ему в четыреста -- пятьсот франков.
   Пока еще невозможно изменить все это по множеству причин, о которых здесь было бы слишком долго распространяться.
   Как только вы подъезжаете к привалу, вдали показывается приближающаяся к вам группа всадников. Один из них движется впереди, отдельно от других. Все едут шагом или рысью. Затем вдруг они пускаются в галоп, в такой бешеный галоп, которого наши северные лошади не вынесли бы более двух минут. Это галоп скаковых лошадей, не уступающий в скорости экспрессу. Араб при этом сидит почти прямо в седле, его белые одежды развеваются. И вдруг на всем скаку он осаживает коня, который оседает на ноги. Одним прыжком араб соскакивает на землю и, почтительно подойдя к офицеру, целует ему руку.
   Каково бы ни было звание араба, его происхождение, могущество и состояние, он почти всегда при встрече с офицерами целует им руку.
   Затем каид опять садится в седло и провожает путников к шатру, который он велел для них приготовить. Принято думать, что арабские шатры -- белые, сверкающие на солнце. На самом деле они грязно-коричневого цвета с желтыми полосами. Ткань, из которой они сделаны, -- очень плотная, из верблюжьей или козьей шерсти, -- выглядит грубой. Шатер низок (в нем с трудом можно стоять во весь рост) и очень широк. Он притянут к кольям довольно неровно, и края его приподняты, так что воздух со всех сторон проникает внутрь.
   Несмотря на эти предосторожности, днем в этих матерчатых жилищах удушливая жара; зато ночью в них превосходно, и чудесно спишь на мягких роскошных коврах Джебель-Амура, хотя они и кишат насекомыми.
   Ковры составляют единственную роскошь богатых арабов. Их накладывают один на другой, нагромождают целыми грудами и относятся к ним с величайшей бережливостью; поэтому, когда надо пройти по ковру, все снимают обувь, словно у дверей мечети.
   Как только гости рассядутся, или, вернее, разлягутся на земле, каид приказывает подать кофе. Этот кофе удивительно вкусен. Между тем способ его приготовления несложен. Его не мелют, а толкут, затем прибавляют изрядное количество амбры и кипятят в воде.
   Нет ничего забавнее арабской посуды. Когда вас принимает у себя богатый каид, его шатер украшен бесценными тканями, великолепными подушками, роскошными коврами, -- и вот подается старый жестяной поднос, а на нем четыре надбитых, треснутых, отвратительных чашки, словно их купили в плохонькой лавчонке на окраине Парижа. Чашки все разнокалиберные -- и английский фарфор, и имитация под японский, и рыночная крейльская посуда, самый безобразный грубый фаянс, когда-либо производившийся на свете.
   Кофе подают в старом чугуне, или в солдатском котелке, или, наконец, в неописуемом оловянном кофейнике, искалеченном, помятом, видавшем виды на своем веку.
   Странный это народ, ребячливый и до сих пор еще примитивный, как в первобытные времена. Он проходит свой земной путь, не привязываясь ни к чему, не стараясь обосноваться поудобнее. Вместо жилья у него тряпье, натянутое на палки; нет даже самых нужных вещей, без которых мы, кажется, не могли бы существовать. Ни кроватей, ни простынь, ни столов, ни стульев, ни одной из тех необходимых мелочей, которые доставляют удобства в жизни. Нет ни мебели для хранения имущества, нет ни ремесла, ни искусства, ни каких бы то ни было навыков. Арабы едва способны сшить из козьих кож мехи для воды и во всех случаях жизни прибегают к таким примитивным приемам, что приходится только поражаться.
   Они не умеют даже починить свой шатер, изорванный ветром; бурая ткань его вся в дырках, сквозь которые беспрепятственно льет дождь. Эти кочевники словно не чувствуют привязанности ни к земле, ни к жизни и отмечают место, где покоятся их мертвецы, просто каким-нибудь камнем, большим камнем, принесенным с соседней горы. Их кладбище напоминает поле, где некогда обрушилось здание европейского типа.
   У негров есть хижины, у лапландцев землянки, у эскимосов юрты, у самых диких из дикарей есть какое-нибудь жилище, вырытое в земле или кое-как сколоченное на ее поверхности. Они привязаны к своей матери-земле. Арабы нигде не оседают, вечно странствуют, не чувствуя ни привычки, ни нежности к этой земле, которую мы себе подчиняем, оплодотворяем, которую мы любим всеми фибрами души, всем нашим человеческим сердцем; они не приспособлены к нашему труду, равнодушны к тому, о чем мы привыкли заботиться, и вечно скачут галопом на своих лошадях, как будто стремясь куда-то, куда им никогда не доехать. Их обычаи все так же первобытны. Наша культура скользит по ним, не оставляя следа.
   Они пьют прямо из козьего меха, но иностранцам подают воду в целой коллекции невообразимых сосудов. Тут имеется все -- от жестяной кастрюльки до продавленного бидона. Если бы при каком-нибудь набеге среди добычи им попался парижский цилиндр, они, наверное, сохранили бы его и подали бы в нем воду первому же генералу, проезжающему по их землям.
   Их кухня состоит всего из четырех-пяти блюд. Порядок их следования всегда один и тот же.
   Сначала подают барашка, зажаренного на костре. Его приносят целиком на плече, прихватив острием деревянного кола, который служит вертелом; вид этой ободранной, висящей туши невольно вызывает мысль о какой-то средневековой казни. Вечером на фоне красного неба эта туша и несущий ее суровый человек в белом производят впечатление зловещей и шутовской нелепости.
   Барана кладут в плоскую, плетенную из альфы корзину, вокруг которой, поджав по-турецки ноги, располагаются едоки. Вилок нет и в помине; мясо рвут прямо руками или отрезают маленьким туземным ножом с роговой ручкой. Поджаренная, подрумяненная на огне, хрустящая кожа считается самым тонким яством. Ее отдирают длинными пластами и жуют, запивая или водой, всегда мутной, или верблюжьим молоком пополам с водою, или кислым молоком, перебродившим в козьем мехе, что придает ему сильный привкус мускуса. Этот посредственный напиток арабы называют "лебен".
   За первым блюдом подается в миске, или в умывальном тазу, или в старой лоханке нечто вроде похлебки с вермишелью. Основу этого варева составляет желтоватый сок, с примесью индийского и красного перца; в этом соку плавают сухие абрикосы и финики. Не рекомендую гурманам подобного бульона.
   Если угощающий вас каид в достаточной мере гостеприимен, то затем подают хамис: это замечательное блюдо. Я, может быть, доставлю кому-нибудь удовольствие, приведя здесь способ его приготовления.
   Оно изготовляется из кур или баранины. Нарезав мясо на мелкие куски, его поджаривают в масле. Вслед за этим обдают мясо горячей водой и сливают полученный таким образом жиденький бульон (мне кажется, что лучше было бы употреблять для этого дела слабый бульон, приготовленный заранее). Наконец кладут в бульон много красного перца, чуточку индийского, небольшое количество обыкновенного перца, соли, луку, фиников, сухих абрикосов и все это варят до тех пор, пока абрикосы и финики не разварятся совершенно. Тогда этим соусом заливают мясо. Получается восхитительное блюдо.
   Обед заканчивается неизменным национальным блюдом кус-кус, или кус-кусу. Арабы приготовляют кус-кус из крошечных шариков теста величиной с дробинку, которые они скатывают руками. Эти шарики варят особым способом и обливают каким-то специальным бульоном. Но я воздержусь от дальнейшей передачи рецептов, иначе меня обвинят в том, что я говорю только о кухне.
   Иногда подают еще медовые слоеные пирожки, чрезвычайно вкусные.
   Всякий раз, когда вы пьете, хозяин каид говорит вам: "Saa!" ("на здоровье"). Ему следует отвечать: "Allah у selmeck!", что соответствует нашему "благослови вас бог". Эти формулы повторяются за обедом раз десять.
   Каждый вечер около четырех часов мы располагаемся в новом шатре, то у подошвы горы, то среди безграничной равнины.
   Но весть о нашем приезде уже разнеслась по всему племени, и вскоре повсюду на бесплодных равнинах и на холмах появляются вдали белые точки, которые движутся по направлению к нам. Это арабы спешат лицезреть офицера и предъявить ему свои жалобы и требования. Почти все верхом, но есть среди них и пешие; многие на маленьких осликах. Они сидят верхом на крупе, у самого хвоста животного, которое трусит мелкой рысью; длинные голые ноги седока волочатся с обеих сторон по земле.
   Спрыгнув на землю, они тотчас же подходят и садятся на корточки вокруг шатра, а затем застывают в неподвижности, устремив глаза в одну точку и дожидаясь. Наконец каид делает знак, и прием посетителей начинается. Ведь каждый совершающий объезд офицер чинит суд, как полновластный правитель.
   Жалобы подают самые невероятные, потому что ни у одного народа нет такого сутяжничества, склочничества, крючкотворства и мстительности, как у арабов. О том, чтобы добиться истины, рассудить по справедливости, нечего и думать. Каждая сторона приводит с собой фантастическое количество лжесвидетелей, которые клянутся прахом своих отцов и матерей и утверждают под присягой самую наглую ложь.
   Вот несколько примеров.
   Кади (корыстолюбие этих мусульманских чиновников заслуженно вошло в пословицу) призывает какого-нибудь араба и делает ему следующее предложение:
   -- Ты дашь мне двадцать пять дуро и приведешь семь свидетелей, которые подтвердят в письменном виде, что Икс должен тебе семьдесят пять дуро. Ты их получишь.
   Араб приводит свидетелей, которые дают это показание и подписывают его. Тогда кади вызывает Икса и говорит ему:
   -- Ты дашь мне пятьдесят дуро и приведешь ко мне девять свидетелей, которые покажут, что Б. (первый араб) должен тебе сто двадцать пять дуро. Ты их получишь.
   Второй араб приводит своих свидетелей.
   Тогда кади вызывает первого араба и на основании показаний семерых свидетелей приказывает второму выплатить ему семьдесят пять дуро. Но второй араб, в свою очередь, предъявляет свои требования, и кади на основании показаний его девяти свидетелей заставляет первого араба заплатить сто двадцать пять дуро.
   Доля чиновника в этом деле равна, таким образом, семидесяти пяти дуро (тремстам семидесяти пяти франкам), полученным с обеих его жертв.
   Это достоверный факт.
   И, несмотря на это, арабы почти никогда не обращаются к судье-французу -- его ведь нельзя подкупить, -- между тем как кади за деньги готов на все что угодно.
   Кроме того, они испытывают непреодолимое отвращение к сложным формам нашего судопроизводства. Всякая письменная процедура приводит их в ужас, так как в них до крайности развит суеверный страх перед бумагой, на которой может быть начертано имя бога или же какие-нибудь колдовские знаки.
   В начале французского господства, когда мусульманам случалось находить какую-нибудь исписанную бумажку, они набожно прикладывались к ней губами, зарывали ее в землю или засовывали в какую-нибудь дыру в стене или в стволе дерева. Это обыкновение приводило так часто к неприятным неожиданностям, что арабы очень скоро от него избавились.
   Вот еще пример арабского мошенничества.
   Вблизи Богара в одном племени совершено убийство. Подозрение падает на чужака-араба, но прямых улик против него нет. Действительно, среди этого племени находился в то время один бедняк, недавно пришедший из соседнего племени по своим денежным делам. Какой-то свидетель обвиняет его в убийстве. За ним другой, потом третий. Их набирается девяносто человек, дающих самые точные показания. Человек из чужого племени приговорен к смерти и обезглавлен. Спустя немного времени устанавливают полную невиновность казненного. Арабы просто-напросто хотели отделаться от стеснявшего их иноплеменника и помешать тому, чтобы человек их племени оказался опороченным!
   Тяжбы длятся годами, причем решительно нет возможности пролить свет на истинное положение дела из-за показаний лжесвидетелей. Тогда прибегают к очень простому средству: представителей тяжущихся семейств, равно как и всех свидетелей, сажают в тюрьму. Затем, по истечении нескольких месяцев, их выпускают, и обычно они успокаиваются примерно на год. Потом все начинается сначала.
   У племени улад-алан, которое мы встретили на своем пути, есть одна тяжба, которая длится уже три года без какой-нибудь надежды на окончание. Оба истца время от времени садятся ненадолго под замок, а потом принимаются за прежнее.
   Впрочем, арабы всю жизнь обворовывают, обманывают и убивают друг друга. Но они самым тщательным образом скрывают от нас все дела, от которых пахнет порохом.
   В племени улад-мохтар к нам приходит высокого роста человек и просит, чтобы его взяли на излечение во французский госпиталь.
   Офицер расспрашивает его о болезни. Тогда араб распахивает одежду, и мы видим глубокую рану в области печени, уже застаревшую и гноящуюся. Попросив раненого повернуться, мы увидели другую рану на спине, на том же уровне, окруженную опухолью величиной с детскую голову. При надавливании по краям из нее вышли обломки костей. Этот человек, очевидно, был ранен выстрелом из ружья, причем пуля, пробив грудь, вышла через спину, раздробив два-три ребра. Но он решительно отрицал это, упорствовал и клялся, что болезнь его -- "дело божье".
   Впрочем, в этой стране с ее сухим климатом рамы никогда не бывают особенно опасны. Гнилостные и воспалительные процессы, вызванные микробами, здесь не имеют места, так как эти микроскопические организмы водятся только во влажном климате. От ран здесь всегда излечиваются, конечно, если выстрел не убивает наповал или не поражает какой-нибудь важный орган.
   На следующий день мы приехали к каиду Абд-эль-Кадир-бель-Хуту. Он из выслужившихся арабов. Племя, которым он мудро управляет, менее воровато и менее других заражено сутяжничеством. Существует, быть может, особая причина этого относительного спокойствия.
   Так как водные источники имеются только на южном, совершенно необитаемом склоне Джебель-Гада, то естественно, что вода поступает из водоемов, составляющих общую собственность всего племени. Поэтому здесь не могут иметь места отводы источников, что является главной причиной ссор и вражды по всему югу.
   Здесь к нам опять обратился туземец, желающий попасть во французский госпиталь. Когда его спросили, какой болезнью он страдает, он поднял полы "гандура" и показал свои ноги. Они были испещрены синими пятнами, слабы, вялы, дряблы, как перезревший плод, и так отекли, что палец погружался в тело, как в тесто, надолго оставляя маленькую вдавлину. Словом, у бедняги были все признаки ужасающего сифилиса. На вопрос, каким образом он получил эту болезнь, араб поднял руку и поклялся памятью своих предков, что это -- "дело божье".
   Поистине бог у арабов совершает весьма своеобразные дела.
   Выслушав все заявления, мы пробуем уснуть немного в ужасной духоте Шатра.
   Затем наступает вечер; мы ужинаем. Глубокая тишина нисходит на раскаленную землю. Вдали в дуарах начинают выть собаки, им отвечают шакалы.
   Мы располагаемся на ковре под открытым небом, усеянным звездами, которые блестят так трепетно, что кажутся влажными; и вот начинается долгая-долгая беседа. Нас обступают воспоминания, сладкие, отчетливые, которые так и просятся на язык в эти теплые звездные ночи. Вокруг офицерской палатки лежат на земле арабы, а в стороне, в один ряд, стоят стреноженные лошади, и каждую охраняет караульный.
   Лошадь не должна ложиться, она всегда должна быть на ногах: ведь конь начальника не может устать, Как только лошадь собирается лечь, араб сейчас же заставляет ее подняться.
   Ночь все темнеет. Мы укладываемся на пышных шерстяных коврах и, проснувшись иногда, видим вокруг на голой земле спящие белые фигуры, похожие на трупы в саванах.
   Однажды, после десятичасового перехода по раскаленной пыли, когда мы только что прибыли на привал у колодца с мутной и солоноватой водой, которая показалась нам, тем не менее, восхитительной, я было собрался улечься в шатре, как вдруг лейтенант схватил меня за плечи и спросил, показывая на южный край горизонта:
   -- Вы там ничего не видите?
   Вглядевшись, я ответил:
   -- Серенькое облачко.
   Лейтенант улыбнулся.
   -- Так вот, сядьте и последите за этим облачком.
   Удивленный, я спросил, зачем это. Мой спутник объяснил:
   -- Если не ошибаюсь, надвигается песчаный ураган.
   Было около четырех часов дня, и жара в шатре держалась еще на сорока восьми градусах. Воздух точно заснул под косыми нестерпимыми лучами палящего солнца. Ни дуновения, ни звука; только слышно, как жуют ячмень наши стреноженные лошади да доносится неясный шепот арабов, которые в каких-нибудь ста шагах дальше готовят нам обед.
   Казалось, однако, что вокруг нас сгущается зной иного свойства, чем обычная жара, зной, более тяжелый, более удушливый, вроде того, какой стесняет дыхание, когда находишься вблизи большого пожара. Это не было горячее, резкое, порывистое дуновение, огненная ласка, предвещающая приближение сирокко: это было какое-то таинственное накаливание всего сущего до последнего атома.
   Я смотрел на облако, которое быстро росло, но имело вид самого обыкновенного облака. Теперь оно было грязно-бурого цвета и поднималось очень высоко над горизонтом. Потом оно растянулось вширь, как грозовые тучи у нас на севере. Право, я не замечал в нем решительно ничего особенного.
   Наконец облако заволокло всю южную сторону. Нижняя его часть стала иссера-черной, а вершина медно-красного цвета казалась прозрачной.
   Я услышал шум у себя за спиной и обернулся. Арабы закрывали вход в наш шатер и накладывали на его края тяжелые камни. Все бегали, звали друг друга и суетились, как это бывает на войне перед началом атаки.
   Мне вдруг показалось, что стало темнеть. Я взглянул на солнце. Оно подернулось желтой дымкой и стало лишь бледным, круглым пятном, которое все тускнело и тускнело.
   И я увидел поразительное зрелище. Вся южная сторона небосвода исчезла, и туманная масса, поднявшись до самого зенита, надвигалась на нас, поглощая предметы, с каждым мгновением уменьшая поле зрения и все собой закрывая.
   Я инстинктивно отступил к шатру. И как раз вовремя. Ураган приближался к нам желтой громадной стеной, он несся с быстротой поезда, и вдруг нас втянуло в яростный вихрь песка и ветра, в свирепую бурю взметенных, невесомых частиц земли, обжигающую, слепящую, оглушающую и удушливую.
   Наш шатер, укрепленный огромными камнями, трепало, как парус в бурю, но он все-таки устоял. А шатер наших спаги, укрепленный хуже, вздрагивал несколько секунд под порывами ветра, вздувавшего ткань, и вдруг сорвался с земли и улетел, тотчас же исчезнув во мраке окружавших нас облаков пыли.
   В десяти шагах уже ничего не было видно сквозь эту песчаную ночь. Песком дышали, песок пили, песок ели. Он наполнял глаза, засыпал волосы, попадал за воротник, в рукава, даже в обувь.
   Так продолжалось всю ночь. Нас мучила жгучая жажда. Но вода, молоко, кофе -- все было полно песка, хрустевшего на зубах. Жареный барашек был посыпан им, как перцем; кус-кус казался сваренным из одного мелкого песка; мука превратилась в мелко истолченный камень.
   К нам в гости явился большой скорпион. Такая погода по вкусу этим животным, и все они выползают наружу. Собаки в соседнем дуаре не выли в эту ночь.
   Затем к утру все кончилось, и солнце, великий смертоносный тиран Африки, встало во всем своем великолепии на ясном небе.
   Тронулись в путь довольно поздно, так как это песчаное наводнение помешало нам выспаться.
   Перед нами возвышалась горная цепь Джебель-Гада, через которую предстояло перейти. С правой стороны открывалось ущелье; мы шли вдоль хребта, пока не достигли прохода. Тут мы опять наткнулись на заросли альфы, ужасной альфы. Вдруг мне показалось, что я набрел на стершийся след дороги, на дорожную колею. Я остановился удивленный. Дорога? Здесь? Что за чудо! Мне тут же дали объяснение. Бывший каид этого племени, заразившись примером европейцев, живущих в Алжире, захотел побаловать себя в пустыне роскошью -- каретой. Но чтобы ездить в карете, необходимы дороги, и потому сей мудрый правитель заставил в течение многих месяцев всех своих подданных трудиться над прокладкой пути. Несчастные арабы, работая без заступов, без лопат, без всяких орудий, рыли землю почти исключительно руками и, тем не менее, проложили дорогу длиною в несколько километров. Этого было достаточно для их владыки, и он стал кататься по Сахаре в необычайном экипаже вместе с туземными красавицами, за которыми он посылал в Джельфу своего фаворита, арабского юношу лет шестнадцати.
   Надо видеть Алжир -- страну обнищавшую, голую, разутую, надо знать арабов с их невозмутимой важностью, чтобы понять всю смехотворность этой картины: развратник и щеголь с ястребиным профилем катает по пустыне босоногих кокоток, усадив их в грубую деревянную повозку на разнокалиберных колесах, которую пустил во весь опор... его возлюбленный в роли кучера. Это щегольство под тропиками, этот разврат среди Сахары, этот шик в глубине Африки поразили меня своим незабываемым комизмом.
   Наш отряд в то утро был многочислен. Кроме каида с сыном, нас сопровождали два всадника-туземца и худощавый старик с остроконечной бородой, крючковатым носом, крысиной физиономией, подобострастными манерами, согбенной фигурой и лживым взглядом. Это был тоже каид, прежний каид этого племени, смещенный за лихоимство. Он должен был служить нам проводником на следующий день, так как предстоящая нам дорога малоизвестна даже арабам.
   Между тем мы понемногу приближались к выходу из ущелья. Отвесная скала закрывала вид, но как только мы ее обогнули, я остановился, пораженный неожиданностью, несомненно, самой сильной из всех испытанных мною за это путешествие.
   Перед нами расстилалась широкая равнина, а за нею ослепительно сверкало под солнечными лучами озеро, огромное озеро, противоположный берег которого не был виден, уходя куда-то влево, а ближайший западный берег был почти прямо передо мною. Озеро в этой стороне, посреди Сахары? Озеро, о котором никто не сказал мне ни слова, о котором не упоминал ни один путешественник? Не сошел ли я с ума?
   Я обратился к лейтенанту.
   -- Что это за озеро? -- спросил я его.
   Он засмеялся и ответил:
   -- Да это не вода, это соль. Впрочем, всякий ошибся бы, до того обманчив ее вид. Это озеро Себкра; его здесь называют Зар'эш (Зар'эш-Шерги), и оно имеет около пятидесяти -- шестидесяти километров длины на двадцать, тридцать или сорок ширины в зависимости от места. Цифры, разумеется, приблизительные, так как через эту страну проезжают очень редко и второпях, как, например, мы сейчас. От соляных озер (их два, другое дальше на западе) получил название и весь этот край, который зовут здесь Зар'эш. Начиная от Бу-Саады равнина носит название Ходна, по имени соляного озера, находящегося у Мсилы.
   Я смотрел, удивленный, зачарованный, на громадную соляную скатерть, сверкавшую под яростным африканским солнцем. Вся эта ровная кристаллическая поверхность блестела, как зеркало необъятной величины, как кусок стали; для воспаленных глаз невыносим был блеск этого необычайного озера, хотя оно еще отстояло от нас километров на двадцать, чему с трудом можно было поверить, до того оно казалось мне близким.
   Мы спустились по ту сторону Джебель-Гада и приблизились к заброшенной крепости под названием "Пост у источника" (Бордж-эль-Хаммам), где должны были сделать привал, так как переход против обыкновения был на этот раз очень короткий.
   Крепость с зубчатыми стенами, построенная в начале покорения страны, чтобы можно было занять эту пустынную местность в случае восстания и разместить там отряд в относительной безопасности, ныне пришла в совершенный упадок. Сравнительно хорошо сохранилась, впрочем, крепостная стена, да несколько комнат поддерживались в годном для жилья виде.
   Как и в предыдущие дни, к нам до самого вечера шли вереницы арабов, излагавших офицеру свои необыкновенно запутанные дела и воображаемые обиды единственно из желания поговорить с французским начальником.
   Вокруг нас все время бродила какая-то сумасшедшая женщина; неизвестно было, откуда она взялась и каким образом существовала в этой безотрадной пустыне. Выходя из дома, мы всякий раз натыкались на ее полуголую, скорченную в странной позе, отталкивающую фигуру.
   Поэтически настроенные путешественники много рассказывали об уважении, которым арабы окружают сумасшедших. Так вот вам пример такого уважения: сумасшедших убивают... их же родственники! В этом признались нам многие каиды, прижатые к стене нашими расспросами. Иногда, действительно, какой-нибудь из этих несчастных и почитается за святого именно в силу своего слабоумия. Такие случаи не составляют исключения в Африке. Обычно же семья старается поскорее освободиться от сумасшедшего. А так как жизнь племени, управляемая туземными начальниками, остается скрытым от нас миром, мы чаще всего и не подозреваем о таких исчезновениях.
   Днем я был в пути недолго и потому часть ночи провел за писанием. Было очень жарко, и около одиннадцати часов я вышел, чтобы разостлать ковер у двери и поспать под открытым небом.
   Полная луна заливала пространство сияющим светом, от которого блестели, точно лакированные, все озаренные ею предметы. Горы, желтые и при свете солнца, желтые пески, желтый горизонт, были еще желтее под ласковым шафрановым сиянием ночного светила.
   Там, передо мною, Зар'эш, обширное озеро окаменевшей соли, казалось раскаленным добела. От него словно исходил фантастический, фосфоресцирующий свет, который зыбился сверкающей сказочной дымкой; это зрелище было так необычайно, так нежно, так пленительно для глаз и воображения, что я больше часу любовался им, не решаясь закрыть глаза.
   А повсюду вокруг меня бурнусы уснувших арабов тоже сверкали под лаской луны и казались громадными хлопьями белого снега.
   На рассвете мы тронулись в путь.
   Равнина по дороге в Себкру была слегка полога и усеяна худосочными, ржавыми кустиками альфы. Старый араб с крысиным лицом шел впереди, мы следовали за ним скорым шагом. Чем ближе мы подходили к соленому озеру, тем полнее была иллюзия. Разве это не вода, не огромная водная поверхность? С левой стороны она занимала в ширину все пространство между двумя горами, то есть от тридцати до сорока километров. Мы шли прямо к озеру, так как намеревались пересечь его в самом узком месте.
   По другую сторону Зар'эша я различал нечто вроде золотисто-желтого холма, или, вернее, вала, который как бы отделял озеро от горы. По левую руку от нас эта линия тянулась вдоль белой полосы соли до самого горизонта; по правую руку, где расстилалась бесконечная, голая, зажатая между двумя горами равнина, я видел ту же желтую черту, теряющуюся вдали. Лейтенант сказал мне:
   -- Это дюны. Эта песчаная полоса тянется больше чем на двести километров, причем ширина ее все время меняется. Мы завтра перейдем ее.
   Почва становилась какой-то странной и была покрыта корочкой селитры, которую разбивали копыта лошадей. Стали попадаться травы, тростники; чувствовалось, что где-то невдалеке расстилается водная гладь. Эта равнина, замкнутая горами, впитывающая четыре реки (пересыхающие реки), служащая стоком для неистовых зимних ливней, превратилась бы в огромное болото, если б не свирепое солнце, иссушающее, несмотря ни на что, ее поверхность. Иногда в углублении почвы виднелись мутные лужи солоноватой воды, и гаршнепы взлетали перед нами, быстро описывая характерные для них петли.
   Вдруг мы очутились на самом берегу Себкры и двинулись по этому высохшему океану.
   Все белело снежно-серебристой, воздушно-легкой, переливчатой белизной. И даже продвигаясь по кристаллической поверхности, занесенной, точно легким снегом, соленою пылью, поддающейся под ногами лошадей, как рыхлый лед, мы все еще не могли отделаться от странного впечатления, что перед нами водная гладь. Одно только разве доказывало опытному глазу, что это не водная поверхность: горизонт. Обычно черта, отделяющая воду от неба, ясно видна, так как цвет воды бывает несколько темнее. Правда, подчас все как будто стушевывается; море приобретает тогда окраску и неопределенность тающей голубой дымки, которая теряется в бледнеющей синеве бездонного неба. Но стоит приглядеться внимательно в течение нескольких мгновений, чтобы все же различить линию раздела, как она ни бледна и ни затуманена. Здесь же ничего нельзя было увидеть: горизонт был скрыт белым туманом, каким-то молочным паром, непередаваемо легким, ласкающим взор, и мы искали земную грань в воздушном пространстве или она чудилась нам гораздо ниже, посреди соляной пустыни, над которой колыхались эти белесые странные облака.
   Пока мы были над Зар'эшом, у нас оставалось точное представление о расстояниях и предметах, но как только очутились внизу, наши зрительные впечатления потеряли всякую отчетливость; нас внезапно окутала фантасмагория миража.
   Порою горизонт, казалось, отходил от нас необычайно далеко, и посреди застывшего озера, которое только что представлялось нам ровным, гладким и плоским, как зеркало, вырастали причудливые громадные скалы, непомерно большие тростники, острова с утесистыми берегами. Затем, по мере того как мы приближались, эти странные видения разом исчезали, точно театральная декорация, а на месте нагроможденных скал обнаруживалось несколько мелких камешков. Тростники при ближайшем рассмотрении превращались в засохшие травы, вышиною с вершок, выросшие до невероятной величины благодаря любопытному оптическому обману. Крутые берега становились небольшими буграми соляной коры, а горизонт, который, казалось, лежал на расстоянии тридцати километров, затягивался не дальше как в ста метрах завесою зыбкого тумана, поднимавшегося над раскаленными пластами соли под действием жестокого солнца пустыни.
   Так продолжалось около часа, потом мы достигли другого берега.
   Сначала мы пересекли небольшую поляну, изрытую дождевыми потоками, покрытую корой пересохшей глины с примесью селитры.
   Мы ехали по едва ощутимому склону. Показались травы, за ними нечто вроде камышей, потом мелкие голубые, напоминающие полевую незабудку цветочки на высоких тоненьких, как нити, стебельках, такие душистые, что все кругом благоухало. Этот нежный запах произвел на меня впечатление освежающей ванны. Мы глубоко вдыхали его, и грудь точно расширялась, впивая этот упоительный аромат.
   Наконец перед нами предстал ряд тополей, целая тростниковая роща, дальше -- другие деревья, а за ними наши шатры, раскинутые на границе зыбучих песков, неровные волны которых, вздыбившись, застыли на высоте восьми -- десяти метров.
   Зной становился невыносимым, усиливаясь, без сомнения, от отраженных Себкрой лучей. В шатрах, душных, как баня, оставаться было невозможно, и, едва сойдя с лошади, мы отправились искать тени под деревьями. Сначала надо было пройти сквозь рощу тростников. Я шел впереди и вдруг пустился в пляс, испуская радостные крики. Я увидел перед собой виноградные лозы, абрикосовые, финиковые, гранатовые деревья, усыпанные плодами, ряд фруктовых садов, некогда цветущих, а теперь занесенных песком; они принадлежали джельфскому аге. Завтрак без жареной баранины! Какое счастье! Без кус-куса! Какое блаженство! Виноград! винные ягоды! абрикосы! Все это не вполне созрело, но что за беда, -- это была настоящая оргия, сошедшая, помнится, не вполне безболезненно. Что касается воды, то она оставляла желать многого. Это была жидкая грязь, в которой плавали личинки. Ее, конечно, совсем не пили.
   Все забрались в тростник и заснули. Внезапно я вскочил от ощущения холода: громадная лягушка пустила мне в лицо струю воды. В этих краях следует быть начеку и неблагоразумно спать таким вот образом в редко встречающихся зарослях, особенно вблизи песков, где во множестве водится лефа, прозванная рогатой гадюкой, укус которой смертелен и действует почти мгновенно. Агония в большинстве случаев не длится и часа. Впрочем, эта змея сама по себе очень ленива и становится опасной, только если на нее случайно наступить или лечь поблизости. Найдя ее на дороге, можно даже при некотором навыке и осторожности взять ее в руки, быстро схватив за голову позади ушей.
   Я лично воздержался от такого эксперимента.
   Это маленькое страшное животное живет и в альфе и среди камней -- всюду, где может найти себе приют. Когда впервые ложишься спать на земле, мысль об этом пресмыкающемся сильно тревожит, но потом о нем думаешь меньше, а под конец и совсем забываешь. Что касается скорпионов, то к ним относятся с полным пренебрежением. Они там так же обычны, как у нас науки. Когда скорпиона обнаруживали около нашей стоянки, его обкладывали сухой травой и поджигали. Обезумевшее насекомое, чувствуя близкую гибель, поднимало хвост, загибало его над головой и само наносило себе смертельный укол. По крайней мере, меня уверяли, что скорпион себя убивает, я же видел лишь, как он погибал в пламени.
   Вот при каких обстоятельствах я впервые увидел рогатую гадюку.
   Однажды в полдень, когда мы проезжали через огромную равнину, заросшую альфой, моя лошадь стала вдруг проявлять явные признаки беспокойства. Она опускала голову, фыркала, останавливалась, косилась на каждый куст. Признаюсь, я очень плохой наездник, а от этих внезапных остановок я не только всякий раз натыкался животом на огромную острую луку арабского седла, но и боялся окончательно потерять равновесие. Лейтенант, мой спутник, хохотал от души. Вдруг лошадь моя сделала скачок и уперлась на месте, разглядывая на земле что-то такое, чего я не мог различить. Предчувствуя катастрофу, я предпочел слезть и стал искать причину ее испуга. Передо мной был тощий куст альфы. Я на всякий случай ударил по нему палкой; оттуда выползла какая-то змейка и исчезла в соседнем кусте.
   Это была лефа.
   В тот же вечер на скалистой и голой равнине лошадь моя снова шарахнулась в сторону. Я спрыгнул на землю в уверенности, что увижу опять рогатую гадюку. Но ничего не нашел. Когда же я сдвинул с места ближайший камень, из-под него выбежал длинноногий наук песочного цвета, ловкий и необыкновенно проворный, и исчез под скалой, прежде чем я успел его поймать. Подошедший ко мне спаги назвал его "ветровым скорпионом" -- образный термин, подчеркивающий его прыть. По-моему, это был тарантул.
   Как-то раз, ночью, во время сна, что-то леденящее коснулось моего лица. Я вскочил в испуге: но песок, шатер -- все терялось во мраке, и я различал только большие белые пятна -- арабов, спавших вокруг нас. Не укусила ли меня лефа, проползшая мимо меня? Или, быть может, скорпион? Откуда это холодное прикосновение? Взволнованный, я зажег фонарь и стал оглядывать землю, подняв ногу для удара; тут я увидел перед собой безобразную жабу, одну из тех фантастических белых жаб, что водятся в пустыне: она смотрела на меня, раздув брюхо и расставя лапы. Отвратительная тварь, видимо, пробиралась своей обычной дорогой и случайно задела меня по щеке.
   В отместку я заставил ее выкурить папиросу, от чего она тут же околела. Вот как это делается: насильно открывают ее узкую пасть, суют в нее конец скрученной тонкой бумаги, набитой табаком, и зажигают сигарету с другого конца. Жаба, задыхаясь, пыхтит изо всей силы, чтобы избавиться от этого орудия пытки, но волей-неволей ей приходится втянуть в себя воздух. Тогда животное опять начинает пыхтеть, раздуваясь, уморительно задыхаясь; но ему приходится выкурить сигарету до конца, разве что над ним сжалятся. Обыкновенно жаба околевает от удушья, раздувшись, как шар.
   В качестве особого вида спорта, который можно наблюдать в Сахаре, иностранцам часто показывают поединок между лефой и вараном.
   Кто из нас не встречал на юге Франции маленьких бесхвостых ящериц, бегающих вдоль старых каменных стен? Прежде всего спрашиваешь себя: в чем тут секрет, почему они без хвоста? Но вот однажды вы читаете в тени изгороди и вдруг видите, что из расщелины стены выползает уж и бросается на безвредного милого зверька, греющегося на камне. Ящерица спасается бегством, но уж, более проворный, хватает ее за хвост, за длинный извивающийся хвост, и половина его остается в острых зубах врага, а изуродованное животное исчезает в какой-нибудь щели.
   Так вот варан, тот самый земноводный крокодил, о котором упоминается у Геродота, разновидность большой ящерицы, живущей в Сахаре, мстит за свою породу страшной лефе.
   Бой между этими животными чрезвычайно интересен. Его устраивают обычно в старом ящике из-под мыла. Туда сажают варана, который начинает метаться с необыкновенной быстротой, ища выхода, но как только в ящик вытряхнут из мешочка змею, он затихает. Лишь глаза его так и бегают. Потом он делает несколько проворных движений, как бы скользя навстречу неприятелю, затем снова выжидает. Лефа со своей стороны наблюдает за ящерицей, чует опасность и готовится к бою; потом одним броском кидается на врага. Но варан уже далеко, он несется, как стрела, за ним едва можно уследить. Теперь настает его очередь, и, метнувшись назад, он нападает с поразительной быстротой. Лефа оборачивается и протягивает маленькую раскрытую пасть, готовясь поразить его своим смертоносным укусом. Но враг, задев змею, уже ускользнул на недосягаемое расстояние в противоположный конец ящика и снова смотрит на нее оттуда.
   И так продолжается четверть часа, двадцать минут, иногда и дольше. Лефа, вне себя, свирепеет, подползает к варану, который постоянно убегает, так проворно, что за ним и глазом не поспеешь, или возвращается, кружится, останавливается и ускользает вновь, доводя своего опасного противника до потери сил, до бешенства. Затем вдруг, выбрав минуту, он стремительно бросается на лефу, и видишь уже только, как корчится змея, схваченная сильной треугольной челюстью ящерицы за шею позади ушей, как раз за то место, за которое ее берут арабы.
   Глядя на борьбу этих маленьких животных на дне ящика из-под мыла, невольно думаешь о бое быков в Испании в величественных цирках. Однако опаснее было бы потревожить этих ничтожных на вид бойцов, чем столкнуться с яростью громадного ревущего животного, вооруженного острыми рогами.
   В Сахаре часто можно встретить змею отвратительного вида, длиной нередко больше метра и не толще мизинца. В окрестностях Бу-Саады это безобидное пресмыкающееся внушает арабам суеверный ужас. По их уверениям, эта змея, как пуля, пробивает самое твердое тело, и ничто не может устоять перед ней, когда она прыгнет, завидев какой-нибудь блестящий предмет. Один араб рассказывал мне, что брат его был пронзен такой змеею, которая заодно погнула и его стремя. Очевидно, этот человек был прострелен пулей в ту самую минуту, когда увидел вблизи гадину.
   В окрестностях же Лагуата такие змеи, напротив, не внушают никакого страха, и дети ловят их руками.
   Мысль об этих ужасных обитателях пустыни некоторое время мешала мне спать в тростниковых зарослях Райян-Шерги. Услышав малейший шорох, я тут же вскакивал.
   Приближался вечер; я разбудил своих спутников, чтобы прогуляться по дюнам и попробовать отыскать лефу или же песочную рыбу.
   Животное, именуемое песочной рыбой и прозванное арабами dwb (произносится "доб"), -- другая разновидность большой ящерицы. Она живет в песке, вырывает в нем себе нору и, говорят, довольно приятна на вкус. Мы часто нападали на ее след, но поймать её так и не удавалось. В песке водится еще одно крошечное насекомое, отличающееся очень своеобразным нравом, -- муравьиный лев. Он роет воронку чуть пошире монеты в сто су и соответствующей глубины, а затем садится на дно в засаду. Едва только какое-нибудь насекомое -- паук, личинка или другая букашка -- подползет к обрывистому краю его норы, он забрасывает свою жертву песком, оглушает, ослепляет ее, и она скатывается на дно воронки. Тут он схватывает ее и поедает.
   В этот день муравьиный лев был нашим главным развлечением. Вечером, по обыкновению, последовали жареный барашек, кус-кус и кислое молоко. Теперь, когда наступает время обеда, я часто мечтаю об Английском кафе.
   Затем мы улеглись на коврах перед шатрами, так как из-за жары оставаться внутри было невозможно. И мы наблюдали странное соседство двух явлений: зыбких, подобно волнующемуся морю, песков впереди нас и гладкой, подобно спокойному морю, поверхности соли позади.
   На следующий день мы перешли через дюны. Казалось, что это океан, воды которого в разгар урагана обратились в песчаную пыль; казалось, что это -- безмолвное бушевание громадных неподвижных волн желтого песка. Они высоки, как холмы, эти волны, неровные, непохожие одна на другую; они вздымаются, совсем как бушующие валы, но еще выше их, и отливают муаром. А на это разъяренное, немое и недвижное море льет свой безжалостный, неотразимый огонь всепожирающее южное солнце.
   Надо взбираться по этим холмам золотого пепла, скатываться вниз, взбираться снова, взбираться неустанно, не зная отдыха и нигде не находя тени. Лошади тяжело дышат, проваливаются по колено или скользят, спускаясь по склонам этих удивительных гор.
   Мы молчали, измученные зноем и жаждой, как сама знойная пустыня.
   Иногда, говорят, среди этих песчаных холмов вас поражает необъяснимое явление, которое арабы считают верным предзнаменованием смерти.
   Подле вас, неизвестно где, бьет барабан, таинственный барабан дюн. Он бьет отчетливо, то громче, то тише, то замолкая, то опять возобновляя свой фантастический грохот.
   Причины этого поразительного шума никто, кажется, не знает. Его приписывают эху, которое усиливает, многократно повторяет и непомерно увеличивает благодаря волнистой поверхности дюн шорох песчинок, уносимых ветром и ударяющихся о заросли высохших трав; и действительно, это явление неизменно повторяется по соседству с сожженными на солнце растениями, затвердевшими, как пергамент.
   Следовательно, этот барабанный бой не что иное, как своего рода звуковой мираж.
   Выйдя из полосы дюн, мы увидели трех всадников, скачущих нам навстречу. На расстоянии ста шагов первый из них спешился и подошел к нам, немного прихрамывая. Это был человек лет шестидесяти, довольно полный (что редкость в этих краях), с резкими чертами, суровым, почти свирепым лицом арабского типа, изборожденным морщинами. Он носил орден Почетного легиона. Его звали Си-Шерид-бен-Вабейци, каид племени улад-диа.
   Он произнес длинную речь, сердито приглашая нас войти к нему в шатер и подкрепиться.
   Впервые пришлось мне проникнуть в жилище вождя кочевников.
   Груда богатых пышных ковров устилала пол. Другие ковры висели, прикрывая голые матерчатые стены; третьи, натянутые над головой, образовали плотный непроницаемый потолок. Сиденья вроде диванов или, скорее, тронов тоже были покрыты восхитительными тканями; перегородка из восточной материи, делившая шатер пополам, отгораживала нас от половины, занимаемой женщинами, и порой было слышно, как они перешептывались.
   Мы уселись. Двое сыновей каида расположились рядом с отцом; по временам он вставал, кратко обращался к кому-то поверх перегородки, и невидимая рука передавала ему дымящееся блюдо, которое вождь тотчас же ставил перед нами.
   Слышно было, как маленькие дети играли и кричали около матерей. Что это были за женщины? Они, должно быть, рассматривали нас сквозь незаметные щели, но мы не могли их видеть.
   Арабские женщины в большинстве случаев маленького роста, кожа у них молочно-белая, а лицо смиренной овечки. Они стыдливы только в отношении своего лица. Часто встречаешь женщин из народа, идущих на работу с тщательно закутанными лицами, но тело у них покрыто только двумя шерстяными полотнищами, которые висят одно спереди, другое сзади и позволяют видеть сбоку всю фигуру.
   В пятнадцать лет эти бедняжки, которые могли бы быть красавицами, уже обезображены, изнурены тяжелым трудом. С утра до ночи трудятся они не покладая рук и ходят за водой с ребенком на спине за несколько километров. В двадцать пять лет они выглядят старухами.
   Лицо у них, которое удается иногда увидеть, татуировано голубыми звездами на лбу, на щеках и на подбородке. Волосы на теле уничтожаются ради опрятности. Видеть жен богатых арабов удается очень редко.
   Подкрепившись, мы сейчас же отправились в путь и вечером уже были у соляной скалы Ханг-эль-Мелах.
   Это нечто вроде горы, не то серой, не то зеленой, не то голубой, с металлическим отблеском, очень оригинальной формы. Гора из соли! У ее подножия бьют источники, более соленые, чем вода в океане, и, испаряясь от безумного солнечного зноя, оставляют на земле белую накипь, соляной налет, похожий на пену морской волны. Самой земли не видно, она скрыта под тонким порошком, словно какой-нибудь великан шутки ради стал тереть гору на терке и рассыпал этот порошок повсюду вокруг. Во впадинах валяются большие оторвавшиеся глыбы, глыбы соли!
   Под этой необычайной скалой, говорят, образовались очень глубокие колодцы, в которых живет множество голубей.
   На следующий день мы были в Джельфе.
   Джельфа -- скверненький городишко французского типа, но он служит местом жительства симпатичнейшим офицерам, и благодаря им там можно отлично провести время.
   После короткого отдыха мы опять пустились в путь.
   Мы снова возобновили наше длинное путешествие по длинным голым равнинам. Время от времени нам попадались навстречу стада. То это были целые полчища овец песочного цвета, то вдруг на горизонте вырисовывались странные животные, которые издали казались маленькими; их можно было принять по горбатым спинам, по длинным изогнутым шеям и по медленной походке за стаю крупных индюков. Затем, подойдя ближе, мы узнавали верблюдов, животы которых, раздувшиеся, как двойной пузырь, как огромные мехи, вмещают до шестидесяти литров воды. Верблюды тоже цвета пустыни, как и все существа, рожденные в этих желтых просторах. Лев, гиена, шакал, жаба, ящерица, скорпион, даже сам человек принимают здесь разные оттенки раскаленной почвы, от огненно-рыжего цвета движущихся дюн до каменной серости гор. А маленький жаворонок пустыни до того сходен по цвету с пыльной землей, что его видно только тогда, когда он взлетает.
   Чем живут в этих бесплодных краях животные? Ведь они все-таки живут.
   В период дождей здешние равнины покрываются за несколько недель травами, затем солнце за несколько дней иссушает, выжигает всю эту скороспелую растительность. Тогда растения сами приобретают цвет почвы; они ломаются, крошатся, рассыпаются по земле, похожие на мелко изрубленную солому. Но стада умеют находить этот корм и питаются им. Они бродят повсюду, разыскивая порошок из сухих трав. Может показаться, что они гложут камни.
   Что подумал бы нормандский фермер при виде столь своеобразного пастбища?
   Затем мы прошли через такую область, где даже не встретишь птиц. Источников уже нельзя было найти.
   Мы наблюдали, как вдали двигались странные маленькие столбы пыли, похожие на дым, то вертикальные, то наклонные, то спиральные, вышиной в несколько метров, широкие сверху и узкие у основания, быстро бегущие по земле.
   Движение воздуха, образуя воронки, поднимает и мчит эти прозрачные, прямо-таки фантастические облака пыли, которые одни лишь вносят оживление в безнадежно пустынные равнины.
   В пятистах метрах впереди нашего маленького отряда ехал всадник, наш проводник, который вел нас по угрюмой и голой пустыне. Минут десять он ехал шагом, неподвижно сидя в седле, распевая на своем языке тягучую песню, очень своеобразную по ритму. Мы ехали тем же аллюром. Потом вдруг он пускался рысью, чуть подскакивая в седле в своем развевающемся бурнусе, выпрямивши корпус, стоя на стременах. И мы пускались за ним, пока он не останавливался, чтобы перейти на более медленный ход.
   Я спросил соседа:
   -- Как может проводник вести нас через эту пустыню, где нет никаких знаков, указывающих дорогу?
   Он мне ответил:
   -- Были бы только кости верблюдов.
   И действительно, почти через каждые четверть часа мы натыкались на кучу громадных костей, обглоданных зверями, обожженных солнцем, выделявшихся белым пятном на песке. Иногда это была часть ноги, иногда часть челюсти, иногда кусок позвоночника.
   -- Откуда все эти останки? -- спросил я.
   Мой собеседник ответил:
   -- Караваны бросают по дороге животных, которые не в силах идти дальше, а шакалы растаскивают не все кости.
   В течение нескольких дней мы продолжали это однообразное путешествие, следуя за тем же арабом, в том же порядке, все время верхом, почти не разговаривая.
   И вот однажды после полудня, в тот день, когда мы должны были добраться до Бу-Саада, я увидел далеко впереди нас коричневую тушу, впрочем, сильно увеличенную миражем, форма которой меня удивила. При нашем приближении с нее взлетели два ястреба. Это была падаль, осклизлая, несмотря на жару, покрытая блестевшей на солнце запекшейся кровью. Оставалось одно туловище: конечности, видимо, были унесены прожорливыми истребителями мертвечины.
   -- Впереди нас едут путешественники, -- сказал лейтенант.
   Несколько часов спустя мы вошли в нечто вроде глубокого оврага или ущелья -- в ужасающее пекло между рядами скал, зубчатых, как пила, острых, угрожающих, возмутившихся, казалось, против немилосердно жестокого неба. Здесь опять валялся труп. Глодавший его шакал убежал при нашем приближении.
   Затем, когда мы опять выходили на равнину, какая-то серая масса, лежащая впереди, зашевелилась, и я увидел, как голова издыхающего верблюда медленно приподнялась на непомерно длинной шее. Вероятно, он валялся здесь уже дня три-четыре, погибая от усталости и жажды. Его длинные ноги, как будто переломленные, безжизненные, разбитые, неподвижно лежали на огненной почве. Заслышав наше приближение, он поднял голову, как сигнальный фонарь. Его лоб, спаленный безжалостным солнцем, обратился в сплошную кровоточащую рану. Верблюд проводил нас покорным взглядом. Он не издал ни звука, не сделал ни одного усилия, чтобы подняться. Казалось, он все понимал и, помня, как умирали подобным же образом многие из его братьев в своих странствиях по пустыням, хорошо знал бессердечие людей. Теперь его черед -- вот и все. Мы прошли мимо.
   И, спустя долгое время, обернувшись назад, я все еще различал поднимавшуюся над песком длинную шею покинутого животного, следившего, как исчезают на горизонте последние живые существа, которых ему суждено было видеть. А еще через час мы заметили прижавшуюся к скале собаку, с открытой пастью, с оскаленными зубами; она не могла пошевелить даже лапой, и взгляд ее был прикован к двум ястребам, которые невдалеке чистили себе перья в ожидании ее смерти. Она была охвачена таким ужасом перед терпеливыми птицами, жадными до ее мяса, что не повернула даже головы и не заметила камней, которые бросал в нее один из спаги, проезжая мимо.
   И вдруг по выходе из следующего ущелья я увидел перед собой оазис.
   Это была незабываемая картина. Вы только что прошли через бесконечные равнины, пробирались по островерхим, оголенным, выжженным горам, не встретив ни единого дерева, ни единого растения, ни единого зеленого листка, -- и вот перед вами, у ваших ног, сплошная масса темной зелени, словно озеро почти черной листвы, раскинувшееся среди песков. А дальше, за этим большим пятном, опять начинается пустыня, уходя в бесконечную даль, к неуловимой линии горизонта, где она сливается с небом.
   Город спускается по склону до самых садов.
   Ну и города же -- эти поселения в Сахаре! Какое-то нагромождение кубиков грязи, высушенных солнцем. Все эти четырехугольные лачуги из затвердевшего месива лепятся одна к другой, так что между их прихотливыми рядами едва остается нечто вроде узких галерей, и эти улицы подобны тем ходам, какие прокладывают животные, утаптывая землю там, где они постоянно пробираются.
   Да, впрочем, и все эти поселения, жалкие, слепленные из глины, похожи на постройки каких-то животных, на жилища бобров, на бесформенные сооружения, сработанные без инструментов, теми способами, которые природа предоставляет существам низшего порядка.
   То здесь, то там великолепная пальма распускает свою верхушку метрах в двадцати над землей. Потом вдруг попадаешь в лес, аллеи которого заключены между двумя высокими глиняными стенами. Направо и налево множество финиковых пальм раскрывают свои широкие зонтики над садом, защищая их густой и свежей листвой нежные плодовые деревья. Под прикрытием этих гигантских пальм, колышимых ветром, как огромные опахала, произрастают абрикосовые, фиговые, гранатовые деревья, виноград и превосходные овощи.
   Речная вода, собираемая в глубоких водохранилищах, распределяется среди обитателей, как газ в наших краях. Строгая администрация ведет учет воды на каждого жителя, который пользуется источником при помощи желобов в течение одного или двух часов в неделю, в зависимости от размеров своего владения.
   Богатство каждого определяется количеством пальм. Эти деревья, хранители жизни, защитники влаги, подножием своим постоянно погружены в воду, тогда как чело их купается в пламени.
   Долина Бу-Саада, по которой река протекает к садам, прекрасна, как пейзажи сновидений. Заросшая финиковыми пальмами, фиговыми деревьями, великолепными мощными растениями, она расстилается между двух гор с красными вершинами. Всюду вдоль быстрой речки арабские женщины с покрытыми лицами и голыми ногами стирают белье, приплясывая на нем. Они сваливают его в кучу в воде и топчут ногами, грациозно покачиваясь.
   Река течет быстро и шумит на всем протяжении долины. По выходе из оазиса она еще полноводна; но пустыня, которая ее подстерегает, желтая и томимая жаждой пустыня, выпивает всю воду сразу тут же за оградой садов, внезапно поглощая речку своими бесплодными песками.
   Когда при закате солнца взбираешься на мечеть, чтобы полюбоваться общим видом города, открывается одна из самых необычайных картин. Плоские четырехугольные крыши образуют как бы лестницу слепленных из глины шахматных досок или грязных платков. На крышах лачуг кишит все население, которое вылезает на них, как только наступает вечер. На улицах никого не видно, ничего не слышно; но стоит вам взглянуть сверху на крыши -- и перед вами откроется необыкновенно оживленное зрелище. Готовят ужин. Кучи ребят в белых лохмотьях копошатся во всех углах; арабские женщины из народа, похожие на бесформенные свертки грязного тряпья, варят кус-кус или заняты какой-нибудь другой домашней работой.
   Наступает ночь. Тогда на крыше расстилают джебельамурские ковры, тщательно очистив ее от скорпионов, которые во множестве плодятся в таких лачугах; затем вся семья засыпает на открытом воздухе под мириадами сверкающих звезд.
   Оазис Бу-Саада хотя и небольшой, но один из самых очаровательных в Алжире. В окрестностях можно охотиться на газелей, которые водятся там во множестве. Часто попадается также страшная лефа и даже отвратительный длинноногий тарантул, огромную бегущую тень которого по вечерам можно увидеть на стенах хижин.
   В этом ксаре ведется довольно значительная торговля, так как неподалеку проходит мзабская дорога.
   Мозабиты и евреи -- единственные торговцы, единственные купцы, единственные промышленники во всей этой части Африки.
   Путешествуя по югу страны, наблюдаешь евреев в такой отвратительной роли, что становятся понятны и жестокая ненависть к этим людям со стороны некоторых народов и даже недавние избиения. Европейские евреи, евреи, живущие в столице Алжира, евреи, которых мы знаем, с которыми встречаемся каждый день, наши соседи и друзья, -- люди культурные, образованные, интеллигентные, часто обаятельные. И мы страстно возмущаемся, когда узнаем, что жители какого-нибудь неизвестного, отдаленного городка перерезали и утопили несколько сот детей Израиля. Теперь я больше не удивляюсь этому, так как наши евреи ничуть не похожи на тамошних.
   В Бу-Сааде можно видеть, как они сидят на корточках в грязных лачугах, заплывшие жиром, зловещие, подстерегая араба, как паук муху. Они зазывают его к себе и навязывают ему взаймы сто су под расписку. Араб сознает опасность, колеблется, отказывается, но его терзает желание выпить и еще другие желания. Для него эти сто су таят в себе столько наслаждений.
   В конце концов он сдается, берет серебряную монету и подписывается на засаленной бумажке.
   Через три месяца он будет должен заимодавцу десять франков, через год -- сто франков, через три года -- двести франков. Тогда еврей продаст его землю, если таковая есть, а если нет, то верблюда, лошадь, осла -- словом, все его имущество.
   Начальники, каиды, аги и бах-аги -- тоже попадают в когти этих хищников, которые являются бичом, язвой нашей колонии, большой помехой для проникновения цивилизации и для благосостояния арабов.
   Когда французские войска отправляются усмирять какое-нибудь непокорное племя, множество евреев следует за ними, покупая за бесценок отобранное добро и перепродавая его арабам, как только удалится военный отряд.
   Если случается, например, захватить в какой-нибудь области тысяч шесть овец, что делать с животными? Гнать их в города? Они передохнут в пути. Да и чем их кормить, чем поить на предстоящем перегоне в двести -- триста километров по бесплодной земле? И потом, чтобы гнать и охранять такой караван, потребовалось бы людей вдвое больше, чем в самом отряде.
   В таком случае убивать их? Бесполезное избиение и какой убыток! И вот евреи уже тут как тут, они предлагают скупить по два франка за штуку овец, стоящих по двадцати. Что ж, "все-таки казна выручит хотя бы двенадцать тысяч франков. На продажу соглашаются.
   Неделю спустя прежние владельцы опять приобретают своих овец по три франка за штуку. Месть французов недорого стоит.
   Евреи -- хозяева всего юга Алжира. И действительно, нет араба, у которого не было бы долгов, так как арабы не любят возвращать занятых денег. Они предпочитают переписать вексель из расчета ста и даже двухсот процентов. Арабу кажется, что он спасается, оттягивая время. Нужен был бы специальный закон, чтобы изменить это плачевное положение.
   Впрочем, всюду на юге евреи заняты исключительно ростовщичеством в самых бесчестных формах, какие только возможны; настоящие же коммерсанты -- это мозабиты.
   Когда приезжаешь в какое-нибудь селение в Сахаре, сразу же замечаешь там особую породу людей, захвативших в свои руки все местные дела. Лавки держат только они; они торгуют и европейскими товарами и товарами местного производства; они смышлены, деятельны, коммерсанты по духу. Это бени-мзаб, или мозабиты. Их прозвали "евреями пустыни".
   Араб, настоящий араб, житель шатра, считающий всякий труд позорным, презирает коммерсанта-мозабита, но в определенные сроки приходит за запасами к нему в лавку, а также поручает ему на хранение ценные вещи, которые не может брать с собою во время кочевья. Между ними существует своего рода постоянный договор.
   Мозабиты захватили всю торговлю Северной Африки. Их встречаешь как в наших городах, так и в селениях Сахары. Накопив состояние, купец возвращается в Мзаб, где должен подвергнуться своего рода очищению, чтобы быть восстановленным в своих политических правах.
   Эти арабы, которых можно распознать по их фигуре, более низкорослой и коренастой, чем у других арабских племен, по их лицу, большею частью плоскому и очень широкому, по толстым губам и по глазам, обычно глубоко сидящим под прямыми и очень густыми бровями, являются схизматиками мусульманства. Они принадлежали к одной из трех диссидентских сект Северной Африки и, по мнению некоторых ученых, являются потомками последних приверженцев хариджизма.
   Страна этого народа -- может быть, самая своеобразная на всей африканской земле.
   Отцы их, изгнанные из Сирии мечом пророка, переселились в Джебель-Нефусу, к западу от берберийского Триполи.
   Но последовательно вытесненные изо всех мест, где бы они ни устраивались, вызывая повсюду зависть своей смышленостью и ловкостью, окруженные подозрительностью, как иноверцы, мозабиты обосновались наконец в самом бесплодном, в самом знойном, в самом ужасном крае. Он называется по-арабски Хаммада (раскаленный) и Шебка (сеть), потому что похож на огромную сеть из скал и черных камней.
   Страна мозабитов находится километрах в полутораста от Лагуата.
   Вот как майор Коин, человек, превосходно знающий весь южный Алжир, описывает в интереснейшей брошюре свой приезд в Мзаб:
   "Приблизительно по средине Шебки находится нечто вроде котловины, ограниченной цепью блестящих известняковых скал с почти отвесными внутренними склонами. С двух сторон, с северо-запада и с юга, имеются две расщелины, через которые протекает уэд Мзаб. В этой котловине, длиною километров в восемнадцать и шириной не больше двух, лежат пять городов округа Мзаб и земли, возделываемые жителями этой долины исключительно под сады.
   "Извне, с северной и восточной стороны, этот скалистый пояс выглядит беспорядочным многоярусным нагромождением четырехугольных надгробных камней, словно громадный арабский некрополь. Сама природа кажется мертвой. Нет никакой растительности, которая бы радовала взор: хищные птицы -- и те, казалось, избегают эти безотрадные места. Только лучи неумолимого солнца, озаряя серовато-белую поверхность скал, отбрасывают тени самых причудливых очертаний.
   "Каково же должно быть удивление, -- я бы сказал, даже восторг, -- путешественника, когда, взобравшись на гребень этой гряды утесов, он обнаруживает внутри нее пять многолюдных городов, окруженных садами с пышной растительностью, выделяющихся своей темно-зеленой окраской на красноватом фоне уэд-мзабского русла.
   "Вокруг котловины -- голая пустыня, смерть; внутри ее, у подножия скал, -- жизнь и явные признаки развитой цивилизации".
   Мзаб -- это республика или, вернее, коммуна, вроде той, которую пытались основать в 1871 году парижские революционеры.
   Никто во Мзабе не имеет права оставаться без дела: ребенок, как только он может ходить и нести что-нибудь, уже помогает отцу в поливке садов, составляющей постоянное и важнейшее занятие жителей. С утра до вечера мул или верблюд вытягивает в кожаном ведре воду, которую затем выливают в желоб, искусно устроенный таким образом, что не пропадает ни одна капля драгоценной влаги.
   В Мзабе, кроме того, насчитывается значительное количество запруд для собирания дождевой воды. Эта республика, стало быть, бесконечно далеко опередила наш Алжир.
   Дождь! Для мозабитов это счастье, источник благополучия, спасение урожая. Поэтому, как только начинаются ливни, жителей охватывает какое-то безумие. Они высыпают на улицы, стреляют из ружей, поют, бегут в сады, к реке, вновь начинающей течь, и к плотинам, забота о которых лежит на обязанности всех граждан. Как только какой-нибудь плотине угрожает опасность, все население должно немедленно туда бежать.
   Неустанный труд людей, их разум, их мастерство превратили самую дикую и безотрадную часть Сахары в цветущий край, где возделанные земли ожили и семь богатых городов раскинулись под лучами солнца.
   Поэтому мозабиты ревниво сберегают свою родину и по мере возможности запрещают европейцам туда проникать. В некоторых городах, как, например, Бени-Исгеме, иностранец не имеет права даже переночевать.
   Полицейские обязанности исполняются здесь всеми. В случае необходимости никто не откажется оказать вооруженную помощь. В этой стране нет ни бедных, ни нищих. Нуждающиеся получают поддержку от своих фракций.
   Почти все умеют читать и писать.
   Повсюду здесь видишь школы, крупные коммунальные постройки. И многие мозабиты, прожив некоторое время в наших городах, возвращаются к себе со знанием французского, итальянского и испанского языков.
   Брошюра майора Коина содержит множество поразительных подробностей об этом любопытном народе.
   В Бу-Сааде, как и по всем оазисам и городам, в руках мозабитов находится торговля и обмен, они держат всевозможные лавки и занимаются всякого рода профессиями.
   Пробыв четыре дня в этом городке Сахары, я пустился в обратный путь по направлению к побережью.
   Горы, встречающиеся по дороге к морю, имеют необычайный вид. Они напоминают чудовищные крепости, зубчатые стены которых тянутся на целые километры. Это правильной формы параллелепипеды, высеченные с математической точностью. Самая высокая из них -- с плоской вершиной и кажется недоступной. За свою форму она прозвана "Бильярдом". Незадолго до моего приезда двум офицерам впервые удалось на нее взобраться. На вершине они обнаружили два громадных римских водоема.

Из Кабилии в Бужи

   Вот мы и в самой богатой и самой населенной части Алжира. Страна кабилов гориста, покрыта лесом и полями.
   Выехав из Омаля, спускаешься к большой долине Сахель.
   Там вырастает громадная возвышенность Джуржура. Самые высокие ее вершины серого цвета, как будто покрыты пеплом.
   Повсюду на менее высоких вершинах виднеются селения, похожие издали на кучи белых камней. Другие лепятся по склонам. Во всей этой плодородной области между европейцами и туземцами идет жестокая борьба за землю. Плотность населения в Кабилии больше, чем в самом населенном из французских департаментов. Кабилы не кочевники, они домоседы и труженики. А французы только о том и думают, как бы их ограбить.
   Вот различные способы, которые применяются, чтобы согнать с места и обобрать несчастных туземных землевладельцев.
   Какое-нибудь частное лицо, покидая Францию, является в бюро по распределению земель и просит отвести ему землю в Алжире. Будущему колонисту предлагают шляпу с билетиками, и он вытягивает номер, соответствующий тому или иному участку земли. С этого момента участок делается его собственностью.
   Он уезжает. А там, в туземном селении, он застает целую семью, обосновавшуюся на его наделе. Члены семьи расчистили новь и добились того, что земля на участке стала приносить урожай. Это их единственное достояние. Иностранец выгоняет их. Они покоряются, потому что таков французский закон. Но эти люди, потеряв все, что у них было, уходят в пустыню и превращаются в мятежников.
   Иногда стороны приходят к соглашению. Европейский колонист, испугавшись жары и сурового вида страны, вступает в переговоры с туземцем, который становится его фермером.
   И туземец, оставшись на своей земле, посылает ежегодно, смотря по урожаю, тысячу, полторы, а то и две европейцу, вернувшемуся во Францию.
   Такой участок приносит не меньше дохода, чем взятая на откуп табачная лавка.
   А вот и другой метод.
   Палата голосует за кредит в сорок или пятьдесят миллионов на колонизацию Алжира.
 []
   На что пойдут эти деньги? Без сомнения, на постройку плотин, на посадку лесов, чтобы задерживать влагу в почве, на удобрение бесплодных земель?
   Ничего подобного! На обирание арабов. Дело в том, что земля в Кабилии приобрела значительную ценность. В лучших местах она доходит до тысячи шестисот франков за гектар, а обычно стоит восемьсот.
   Кабилы-землевладельцы спокойно живут на обрабатываемых участках. Имея хороший достаток, они не восстают, им ничего не нужно, лишь бы только их оставили в покое.
   Что же происходит? В наличии имеется пятьдесят миллионов. Кабилия -- самая прекрасная из областей Алжира. И вот кабилов обирают в пользу неведомо откуда явившихся колонистов.
   Как же их сбирают? Им платят сорок франков за гектар, который стоит по крайней мере восемьсот франков.
   И глава семьи уходит, не говоря ни слова (таков закон), уходит куда глаза глядят со своими домочадцами -- мужчинами, лишившимися работы, женщинами и детьми.
   У этого народа нет ни торговцев, ни промышленников, одни только земледельцы.
   Стало быть, семья может существовать только до тех пор, пока остается хоть что-нибудь от смехотворно ничтожной суммы, которую ей выплатили. Потом наступает нищета. Мужчины берут ружья и идут за каким-нибудь Бу-Амамой, словно подтверждая этим, что Алжиром может управлять только военная сила.
   Рассуждают так: мы оставляем туземцев в плодородных областях, пока у нас не хватает там европейцев; когда же они появляются, мы выгоняем первых насельников. Очень хорошо. Но если у вас не останется больше плодородных земель, что вы станете делать? Мы будем удобрять неплодородные, черт возьми! Ну, так почему же вы не приметесь за удобрение теперь же, когда у вас имеется пятьдесят миллионов?
   Как! Вы видите, что частные компании возводят гигантские плотины, обеспечивая водой целые области; вы знаете по замечательным трудам талантливых инженеров, что довольно было бы посадить леса на некоторых горных вершинах, чтобы отвоевать для земледелия целые километры земель, лежащих ниже, -- и вы не находите другого способа, кроме изгнания кабилов?!
   Справедливости ради следует отметить, что сейчас же за Теллем почва становится голой, почти непригодной для обработки. Только арабы, питающиеся двумя горстями муки в день и несколькими винными ягодами, могут существовать в этом выжженном крае. Европеец не сможет там прожить. Так что действительно остаются лишь весьма ограниченные пространства для поселения колонистов, и приходится... выгонять туземцев, что и делается.
   Таким образом, колонисты бедствуют, за исключением счастливых землевладельцев в равнине Митиджи и тех, кто приобрел землю в Кабилии одним из описанных выше способов, а также за исключением всех поселившихся вдоль моря на узкой полосе земли, отграниченной Атласом. Вот почему в Алжир можно еще переселить очень незначительное количество новоселов. В противном случае там не прокормиться.
   К тому же эта колония чрезвычайно трудна для управления, и по вполне понятным причинам.
   Алжир равен по величине европейскому государству и состоит из весьма разнородных областей, население которых существенно отличается друг от друга. Этого до сих пор не могло, кажется, понять ни одно правительство.
   Нужно глубоко изучить каждую из областей, прежде чем браться управлять ею, так как каждая из них нуждается в совершенно особых законах, постановлениях, характере управления и мерах предосторожности. Между тем губернатор, как правило, совершенно незнаком с местными обычаями и бытовыми условиями и, значит, может опираться только на чиновников, действующих в качестве его представителей.
   Кто эти чиновники? Колонисты? Люди, выросшие в стране, осведомленные обо всех ее нуждах? Ничуть! Это просто молодые люди, приехавшие из Парижа в свите вице-короля.
   И вот один из таких молодых невежд управляет пятьюдесятью или ста тысячами человек. Он делает глупость за глупостью и разоряет страну. И это в порядке вещей.
   Бывают исключения. Иногда всемогущий представитель губернатора трудится, учится, старается понять. Ему понадобилось бы десять лет, чтобы немного освоиться с делом. Через полгода его сменяют. По причинам семейного характера, по личным или иным обстоятельствам его переводят с тунисской границы на марокканскую, и там он принимается управлять теми же способами, к каким прибегал здесь, доверчиво полагаясь на свой небольшой опыт, применяя к совершенно различным народностям одни и те же правила и приемы.
   Следовательно, нужен прежде всего не отличный губернатор, а отличные сотрудники губернатора.
   Чтобы исправить это плачевное положение, эти гибельные порядки, пытались создать школу администраторов, где целому контингенту молодых людей преподавались бы элементарные знания, необходимые для управления данной страной. Дело не удалось. Приближенные г-на Альбера Греви провалили это начинание. Система фаворитизма победила и на этот раз.
   Итак, административный персонал набирается самым странным способом. Правда, среди него попадаются люди интеллигентные и работящие. Наконец ввиду недостатка подходящих кандидатов правительство обращается с предложениями к бывшим офицерам из бюро по арабским делам. Эти-то по крайней мере хорошо знают туземцев; но трудно допустить, что с переменой одежды они сразу изменят свои административные методы, да и незачем было в таком случае безжалостно увольнять их, пока они носили мундир, чтобы принять обратно, как только они переоделись в сюртук.
   Раз я уже коснулся сложной проблемы управления Алжира, мне хочется сказать еще несколько слов по поводу чрезвычайно важного вопроса, требующего немедленного разрешения: речь идет о крупнейших туземных вождях, которые в действительности являются единственными правителями, всемогущими правителями части нашей колонии, лежащей между Теллем и пустыней..
   В начале французской оккупации наиболее надежных вождей -- аги и бах-аги -- облекли весьма широкой властью над племенами на значительной части территории. Наше воздействие грозило оказаться бессильным; мы заменили его воздействием арабских вождей, перешедших на нашу сторону, хотя заранее приготовились к возможным изменам; да они и были нередки. Эта мера была политически разумной и в общем дала отличные результаты. Некоторые аги нам значительно помогли, и благодаря им была сохранена жизнь многих тысяч французских солдат.
   Но из того, что эта мера была превосходна в свое время, не следует, что она остается совершенной, несмотря на все изменения, возникающие в стране с дальнейшим развитием колонизации.
   В настоящее время наличие этих владык, -- единственно пользующихся среди племен влиянием и почетом, -- служит источником постоянной опасности для нас и непреодолимым препятствием для развития цивилизации среди арабов. Однако военная партия, по-видимому, энергично защищает институт туземных вождей от попыток гражданской партии его уничтожить.
   Я не могу обсуждать этот важный вопрос, но достаточно совершить поездку по Алжиру и познакомиться с различными племенами, как это сделал я, чтобы убедиться в громадных недочетах существующего положения вещей. Я ограничусь простой передачей нескольких фактов.
   Длительное сопротивление Бу-Амамы объясняется почти исключительно действиями саидского аги.
   В начале восстания этот ага собирался присоединиться с подчиненными ему племенами к французскому войску. Он встретил по пути отряд трафи, двигавшийся с той же целью, и соединился с ним.
   Но саидский ага обременен долгами, которых он не в состоянии выплатить. И вот, вероятно, ночью ему пришла мысль совершить нападение: он собрал свои гумы и напал на трафи. Разбитые в первой схватке, те все же одержали затем победу, и саидский ага принужден был бежать со своими людьми.
   Ну, а так как саидский ага -- наш союзник, наш друг, наш наместник, ибо он является представителем французской власти, трафи решили, что в этом деле не обошлось без нашего участия, и вместо того, чтобы присоединиться к французскому войску, они перешли на другую сторону и немедленно отправились к Бу-Амаме, которого с тех пор уже не покидали, составляя его главную силу.
   Пример характерный, не правда ли? А саидский ага остался нашим верным другом. Он служит под нашими знаменами!
   Рассказывают также об одном знаменитом аге, которому наши военачальники оказывают большое уважение, так как он пользуется значительным влиянием среди многих племен.
   Он то помогает нам, то предает нас, смотря по тому, что выгоднее. Открыто выдавая себя за союзника французов, которые поддерживают его авторитет, он втайне содействует всем восстаниям. Но, сказать по правде, он в равной мере изменяет тем и другим, если представляется возможность пограбить.
   Он принимал несомненное участие в убийстве полковника Бопретра, но это не мешает ему быть в настоящее время с нами. Имеются сильные подозрения, что целый ряд понесенных нами неудач не обошелся без его участия.
   Наш неизменный союзник, френдский ага, не раз предупреждал нас о двойной игре этого властителя. Но мы пропускали все это мимо ушей, потому что саидский ага, когда это ему выгодно, оказывает услуги военным властям, хотя одновременно он помогает и нашим врагам.
   Особое положение этого вождя, открытое покровительство, которым он пользуется у нас, обеспечивает ему безнаказанность за множество преступлений, совершаемых изо дня в день.
   Вот что происходит.
   Арабы по всему Алжиру обворовывают друг друга. Не проходит ночи, чтоб нам не сообщали о покраже двадцати верблюдов здесь, сотни баранов там, об угоне быков под Бискрой, лошадей под Джельфой. Воров никогда не удается обнаружить. А между тем нет ни одного офицера из бюро по арабским делам, который не знал бы, куда девался краденый скот! Его переправляют к этому аге, который служит укрывателем краденого для всех разбойников пустыни. Похищенных животных присоединяют к его огромным стадам; часть их он оставляет себе в уплату за свою любезность, а остальное возвращает по прошествии некоторого времени, когда опасность преследования уже миновала.
   На юге это всем известно.
   Но этот ага, получивший при нашей помощи такое огромное влияние, вдобавок увеличивающееся изо дня в день благодаря покровительству, которое он оказывает всем грабителям, остается нужным человеком, и на него смотрят сквозь пальцы.
   Вот почему этот вождь несметно богат, между тем как ага Джельфы, например, наполовину разорился, служа интересам колонизации, устраивая фермы, расчищая под пашни новые земли и т. д.
   Помимо всего прочего, существование туземных владык, управляющих племенами, порождает ряд других, еще более серьезных затруднений. Чтобы дать себе в этом ясный отчет, нужно иметь точное представление о современном Алжире.
   Территория и население нашей колонии делятся на четко разграниченные части.
   Это прежде всего приморские города, имеющие с внутренним Алжиром не больше связи, чем города самой Франции.
   Жители приморских алжирских городов безвыездно сидят на месте. События, происходящие внутри страны, доходят до них лишь в виде отголосков, и их влияние на арабское население совершенно ничтожно.
   Вторая зона -- Телль -- частично занята европейскими колонистами. Колонист же усматривает в арабе только врага, у которого надо оттягать землю. Он ненавидит его всеми фибрами души, постоянно преследует и при каждой возможности обирает. Араб платит ему тем же.
   Открытая вражда арабов и колонистов мешает таким образом первым поддаваться цивилизаторскому влиянию вторых. В зоне Телль это еще полбеды. Ввиду того, что европейцы постоянно стремятся вытеснить туземцев, не потребуется долгого времени, чтобы разорившиеся или лишенные своих владений арабы отступили дальше к югу.
   Но ведь необходимо, чтобы эти побежденные соседи всегда сохраняли спокойствие. Для этого нужно постоянно поддерживать среди них наш авторитет, держать их под постоянным наблюдением и прежде всего пользоваться среди них безраздельным влиянием.
   Что же происходит в настоящее время?
   К племенам, рассеянным на огромной территории страны, европейцы и не заглядывают. Только офицеры из бюро по арабским делам время от времени совершают инспекторские поездки и довольствуются расспросами у каидов о том, что делается в племени.
   Но каид подчинен туземному вождю -- аге или бах-аге.
   Если этот вождь происходит из "большого шатра", из знатного рода, пользующегося уважением в пустыне, то его влияние безгранично. Все каиды ему повинуются, как они это делали бы, не будь французской оккупации; и, что бы ни происходило, ничто не доходит до сведения военных властей.
   Ведь племя -- особый мир, совершенно замкнутый в своем уважении и страхе перед агой, который, следуя обычаям своих предков, обкладывает всяческими поборами своих подданных арабов. Он господин, он забирает, что ему угодно: то сотню овец, то две сотни, -- словом, ведет себя, как маленький тиран. И так как его власть нами поддерживается, все это является продолжением старого арабского режима под покровительством французского правительства, иерархическим грабежом и т. д., не считая того, что мы не пользуемся среди племен никаким влиянием и совершенно ничего не знаем о состоянии страны.
   Только благодаря этому положению мы не подозреваем о готовящемся восстании до тех пор, пока оно не вспыхнет.
   Следовательно, власть крупных туземных вождей препятствует подлинному и непосредственному влиянию французской администрации на племена, которые так и остаются для нас замкнутым миром.
   Чем тут можно помочь? А вот чем. Почти все вожди, за исключением двух или трех, нуждаются в деньгах. Им следует предоставить десять, двадцать, тридцать тысяч ливров годового дохода, принимая во внимание их влияние и некогда оказанные нам услуги, и заставить поселиться либо в столице Алжира, либо в каком-нибудь другом приморском городе. Некоторые военные утверждают, что эта мера вызвала бы недовольство. На это у них свои доводы... всем известные. Другие офицеры, живущие внутри страны, наоборот, утверждают, что это привело бы к умиротворению.
   Это еще не все. Туземных владык следовало бы заместить гражданскими чиновниками, которые постоянно жили бы среди племен и были бы непосредственными начальниками над каидами. После того как это важное препятствие будет устранено, цивилизация постепенно проникнет и в эти области.
   Но полезные реформы заставляют себя долго ждать как в Алжире, так и во Франции.
   Проезжая по Кабилии, я удостоверился в полном бессилии нашего правления, даже когда дело касается племен, живущих среди европейцев.
   Я ехал к морю по длинной долине, ведущей из Бени-Мансур в Бужи. Вдали перед нами страшное густое облако закрывало горизонт. Небо над головой было молочно-голубое, каким оно бывает иногда летом в. этих жарких странах. Но вдалеке бурое облако с желтоватыми отблесками, не похожее ни на грозовую тучу, ни на туман, ни на один из тех густых песчаных вихрей, которые проносятся с яростью урагана, отбрасывало на всю местность серую тень. Это плотное облако, тяжелое, почти черное внизу и несколько более прозрачное в вышине, заслоняло, точно стеной, всю широкую долину. Затем вдруг в неподвижном воздухе потянуло чуть слышным запахом гари. Но какой гигантский пожар мог вызвать эту массу дыма?
   То был действительно дым. Горели все кабульские леса.
   Вскоре мы вступили в удушливый полумрак. В ста метрах ничего не было видно. Лошади тяжело дышали. Казалось, наступил вечер; едва ощутимый бриз, один аз тех слабых бризов, от которых чуть шевелится листва, гнал к морю эту зыбкую ночь.
   Два часа простояли мы в деревне, ожидая известий; наша маленькая повозка тронулась в путь, лишь когда настоящая ночь, в свою очередь, раскинулась над землей.
   Неясный, еще отдаленный свет горел, подобно небесному пожару. Он все усиливался, поднимался над горизонтом, скорее кроваво-красный, чем огненный. Но внезапно при крутом повороте долины я очутился словно перед огромным освещенным городом. Это была целая обгоревшая гора, где кустарники уже почернели, а множество дубов и оливковых деревьев продолжали тлеть, торча, как огромные головни; они больше не дымились и, словно колоссальные светильники, вытянувшиеся в ряд или причудливо разбросанные, создавали впечатление нескончаемых бульваров, огромных площадей, извилистых улиц, случайного беспорядка или преднамеренной стройности, которые видишь, глядя издали ночью на освещенный город.
   Мы подъезжаем все ближе к громадному пожару, и свет становится ослепительным. В течение одного этого дня огонь охватил двадцать километров леса.
   Когда передо мной открылась полоса пламени, я остановился в ужасе и в восторге перед этим зрелищем, самым страшным и самым захватывающим, какое я когда-либо видел. Пожар подвигался, как волна, по неизмеримому пространству. Наступая быстро и безостановочно, он оголял землю на своем пути. Кустарники пылали и гасли. Подобно факелам, медленно горели большие деревья, качая высокими огненными султанами, а впереди по зарослям бежали мелкие языки пламени.
   Всю ночь шли мы по следам чудовищного пожара. С наступлением дня мы достигли моря.
   Замкнутый поясом причудливых гор с красивыми зубчатыми гребнями и лесистыми склонами, Бужийский залив, голубеющий молочной голубизною и вместе с тем светлый, невероятно прозрачный, раскинулся под небом, сияющим лазурью, той неизменной лазурью, которая кажется как бы застывшей.
   В конце побережья, налево, по крутому склону горы, устланному зеленью, город сбегает к морю потоком белых домов.
   Когда вы попадаете в самый город, он производит впечатление прелестной и неправдоподобной оперной декорации, какие мерещатся иногда в разгоряченной мечте о волшебных странах.
   Здесь и мавританские дома, и французские, и руины, вроде тех, которые видишь на первом плане театральных декораций рядом с картонным дворцом.
   При въезде в город у самого моря, на набережной, где пристают океанские пароходы и привязаны местные рыбацкие лодки с парусами, похожими на крыло, стоят посреди сказочного пейзажа такие великолепные развалины, что они кажутся искусственными. Это древние сарацинские ворота, увитые плющом.
   И вокруг города, на лесистых склонах -- повсюду руины, обломки римских стен, части сарацинских зданий, остатки арабских сооружений.
   Кончился безветренный и жгучий день; наступила ночь. И вокруг залива открылось поразительное зрелище. По мере того как сгущались тени, другой свет, уже не дневной, охватывал горизонт. Пожар, как осаждающее войско, окружал город и кольцом стягивался вокруг него. Новые очаги, зажженные кабилами, вспыхивали один за другим, чудесно отражаясь в спокойных водах широкого залива, окаймленного пылающими горами. Огонь то походил на гирлянду венецианских фонарей, то на змею из огненных колец, извивающуюся, ползущую по горным склонам, то рвался вверх, напоминая извержение вулкана, ослепительное у основания или же с огромным султаном красного дыма -- в зависимости от того, пожирал ли огонь густой кустарник или высокоствольный лес.
   Я пробыл шесть дней в этой пылающей местности, а потом отправился по несравненной дороге, которая огибает залив и идет по склонам горной цепи, где над нею тянутся леса, а под нею другие леса и бесконечные пески, золотые пески, омываемые спокойными волнами Средиземного моря.
   Иногда пожар подходил к самой дороге. Приходилось выскакивать из экипажа, чтобы оттащить горящие деревья, упавшие поперек нашего пути; иногда мы мчались, гоня галопом четверку лошадей, между двумя волнами огня, из которых одна спускалась на дно оврага, где протекал быстрый поток, а другая взбиралась до горных вершин, обгладывая и оголяя их порыжелую поверхность. Обгоревшие берега, уже потухшие и остывшие, казалось, были покрыты черным, траурным покрывалом.
   Нам случалось проезжать по местности, еще не тронутой пожаром. Обеспокоенные колонисты, стоя у дверей домов, расспрашивали нас о пожаре, как во Франции во время прусской войны оправлялись о движении неприятеля.
   Мы видели шакалов, гиен, лисиц, зайцев, сотни разных зверей, бегущих от бедствия, обезумевших от страха перед огнем.
   На повороте одной долины я заметил вдруг пять телеграфных проводов, которые были до такой степени усеяны ласточками, что прогнулись под их тяжестью, образуя между каждыми двумя столбами пять птичьих гирлянд.
   Но вот возница щелкнул длинным бичом. Целая туча птиц взвилась, разлетелась в разные стороны, и толстые металлические провода, внезапно освобожденные от тяжести, вздрогнули и натянулись, как тетива лука. И они еще долго дрожали, словно по ним проходили длинные, постепенно стихающие волны.
   Скоро мы углубились в ущелье Шабет-эль-Акра. Оставляя по левую руку море, проникаешь в открывшийся горный проход. Это ущелье -- одно из самых величественных, какие существуют. Расстояние между горами часто суживается; гранитные обнаженные кручи, красноватые, коричневые или синие, сближаются, едва оставляя у подножия маленький промежуток для стока воды, а дорога превращается в узкий карниз, высеченный в скале над несущимся потоком.
   Вид этого мрачного, дикого и великолепного ущелья меняется каждое мгновение. Две стены, между которыми оно зажато, достигают иногда в высоту двух тысяч метров; солнце проникает в этот глубокий колодец, только когда стоит прямо над ним.
   В другом конце, по выходе из ущелья, лежит деревня Керрата. Жители ее в течение недели наблюдали, как черный дым пожара валил из темной расщелины, точно из гигантской трубы.
   Алжирские власти впоследствии утверждали, что в этом бедствии, которое им было бы легко предотвратить, проявив хоть немного предусмотрительности и энергии, кабилы не были виновны. Говорили тоже, что сгоревшего леса было не больше пятидесяти тысяч гектаров.
   
   Вот прежде всего донесение супрефекта Филиппвиля:
   
   "Мэр и администратор уведомили меня из Джемапы, что все лесные участки колонистов уничтожены и что пожар опустошил все дуары смешанной общины. Селения Гасту, Айн-Шершар, Джендель были под угрозой.
   В Филиппвиле сгорели все лесные массивы.
   Стора, Сент-Антуан, Вале, Дамремон едва не сделались добычей огня.
   В Эль-Арруше особых потерь нет, если не считать пятисот гектаров земель, выжженных в дуарах племен улад-мессауд, хазабра и эль-гедир.
   В Сен-Шарле выжжено около шестисот гектаров земель между уэдом Деб и уэдом Гуди и около восьмисот гектаров в северо-восточном и юго-восточном направлениях. Корма и арабские хижины уничтожены.
   В смешанной общине Колло и в Аттии огонь опустошил все.
   Погибли целиком или частично владения колонистов Тейсье, Лессепс, Лева, Лефебр, Сидер, Бессер и др. Более сорока тысяч гектаров казенного леса, фермы и дома в Зерибане были охвачены пламенем. Насчитывают много человеческих жертв.
   Сегодня утром мы похоронили трех зуавов, павших жертвой своей самоотверженности у Вале.
   Потери неисчислимы и не могут быть определены даже приблизительно.
   Опасность прекратилась главным образом вследствие уничтожения всех лесов. Ветер тоже изменил направление, и я думаю, что можно будет справиться с последними очагами пожара во владениях Бессон, Колло и в Эстайе около Робервиля.
   Вчера я отправил полтораста человек солдат в Колло, реквизировав бросивший здесь якорь океанский пароход".
   
   К этому прибавим еще лесные пожары Зерамны, Фйль-Филы, Фендека и др.
   Г-н Бизерн, в течение четырнадцати лет работающий распределителем поставок в лесах Эль-Милия, писал следующее:
   
   "Мой персонал проявил величайшую энергию; пренебрегая серьезной опасностью, мы дважды справились с огнем, но все это было совершенно бесполезно. Пока мы боролись с ним на одном конце, арабы поджигали на другом и вообще во многих местах".
   
   Вот письмо одного землевладельца:
   
   "Имею честь доложить вам, что в середине ночи с воскресенья на понедельник фермер Рипейр, стороживший мое владение, расположенное над полигоном, был свидетелем четырех поджогов:, двух на общинной земле, в нескольких сотнях метров от моего владения, еще одного над Дамремоном и четвертого над Вале. За отсутствием ветра огонь не распространился".
   
   Вот еще телеграмма, из Джиджелли:
   

"Джиджелли, 23 августа, 3 час. 16 мин. дня.

   Огонь опустошает лесной участок Бени-Амрам, принадлежащий г-ну Эдуарду Карпантье из Джиджелли.
   В прошлую ночь владение было подожжено в двадцати разных местах. Дорожный рабочий, шедший из рудника Ковальо, явственно видел все очаги пламени.
   Сегодня утром почти что на глазах каида Амар-бен-Хабиле из племени бени-фугал был сделан поджог в кантоне Мезреш; а четверть часа спустя огонь появился в другой части кантона, тогда как ветер дул в обратном направлении.
   Наконец, одновременно, в четырехстах шагах от группы людей -- каида и полсотни арабов из его племени, вспыхнул новый очаг пожара все с той же подветренной стороны.
   Не подлежит сомнению, следовательно, что поджоги производились туземцами, выполнявшими при этом чей-то приказ".
   
   Могу прибавить, что и я сам, проведя шесть дней в охваченной пожаром области, видел, видел собственными глазами, как в течение одной ночи пламя внезапно вспыхивало в восьми различных местах посреди леса, километров за десять от какого бы то "и было жилья.
   Несомненно, будь с нашей стороны более убедительный надзор над племенами, эти бедствия, повторяющиеся почти каждые четыре -- пять лет, не имели бы места.
   Правительство считает, что сделало все необходимое, возобновив в связи с приближением периода сильного зноя свои инструкции об установке сторожевых постов, учрежденных согласно статье четвертой закона от 17 июля 1874 года. Эта статья гласит:
   "Туземцы лесных областей в период с 1 июля по 1 ноября обязуются под страхом применения к ним мер, указанных в статье восьмой, нести охранную службу, установленную генерал-губернатором".
   Туземцев подозревают в поджогах лесов и... им же самим поручают охрану!
   Вот поразительная наивность, не правда ли? Эта статья, наверное, была исполнена в точности. Каждый туземец стоял на своем посту. И... поджигал.
   Другая статья, правда, предписывает особую охрану, которая должна проводиться в жизнь под наблюдением офицера, назначаемого ежегодно генерал-губернатором.
   Статья эта никогда или почти никогда не приводится в исполнение.
   Прибавим к этому, что лесное ведомство, самое нелепое, быть может, из всех ведомств Алжира, делает вообще все от него зависящее, чтобы раздражать туземцев.
   Словом, если подвести итог по вопросу о колонизации, то правительство, содействуя устройству европейцев, применяет совершенно несправедливые меры по отношению к арабам. Как же колонистам не следовать примеру, который так хорошо согласуется с их интересами?
   Надо все же признать, что вот уже несколько лет, как некоторые весьма способные люди, чрезвычайно сведущие во всех вопросах обработки земли, по-видимому, стали направлять колонию по пути значительного улучшения. Благодаря стараниям новых поселенцев Алжир становится производящей страной. Пришлое население работает уже не только ради личных выгод, но и ради интересов Франции.
   Вполне очевидно, что в руках этих людей земля будет приносить столько, сколько она никогда не приносила в руках арабов; вполне очевидно также, что коренное население постепенно исчезнет. Несомненно, это исчезновение принесет большую пользу Алжиру, но возмутительно, что оно осуществляется подобными методами.

Константина

   От Шабета до Сетифа вы едете, кажется вам, по золотой стране. Хлеба, срезанные высоко, а не под корень, как во Франции, истоптанные стадами, примешивают свою светлую соломенную желтизну к темно-красному цвету почвы, придавая земле теплый и богатый тон старой позолоты.
   Сетиф -- один из самых безобразных городов, какие только можно видеть.
   Потом до самой Константины проезжаешь бесконечными равнинами. Зеленые рощицы, разбросанные там и сям, придают им вид еловой доски, на которой расставлены нюрнбергские игрушечные деревья.
   Но вот, наконец, чудо-город, город-сказка, Константина, которую, как свернувшийся у ее ног змей, стережет Румель, фантастический Румель, река из поэмы, словно созданная мечтою Данте, река ада, текущая в глубине красной, будто обожженной вечным огнем пропасти. Этот ревнивый и удивительный поток обращает город в остров, окружая его страшной извилистой пропастью с причудливыми и сверкающими скалами, с отвесными зубчатыми стенами.
   Самый город, по словам арабов, похож на разостланный бурнус. Они называют его Белад-эль-Хауа -- город воздуха, город пропасти, город страстей. Он высится над прелестными долинами, где множество римских развалин, акведуков с гигантскими арками роскошной растительности. Над ним же высятся вершины Мансура и Сиди-Месид.
   Константина стоит на скале, охраняемая своим потоком, как королева. Ее прославляет старинная народная поговорка. "Благословляйте, -- говорит она обитателям города, -- память ваших предков, построивших этот город на скале. Обычно вороны испражняются на людей, здесь же вы испражняетесь на воронов".
   Многолюдные улицы Константины оживленнее улиц Алжира, они кипят жизнью, по ним то и дело снует самый разнообразный люд: арабы, кабилы, бискры, мозабиты, негры, закутанные в покрывала мавританские женщины, красные спаги, синие тюркосы, важные кади, блестящие офицеры. Торговцы погоняют ослов, маленьких африканских осликов ростом с собаку, погоняют лошадей, медлительных и величавых верблюдов.
   Привет еврейкам Константины! Они прекрасны здесь величавой, строгой и обаятельной красотой. Они проходят скорее задрапированные, чем одетые, в свои яркие ткани, поражая вас несравненным вкусом, умением подобрать тона и подчеркнуть свою красоту. Они ходят с обнаженными по плечо руками -- руками, достойными статуй, и смело подставляют их солнцу, как и свои спокойные лица с правильными и чистыми чертами. И само солнце, кажется, не в силах уязвить их гладкую кожу.
   Но радость Константины -- это прелестное племя девчушек, совсем еще маленьких. Наряженные, как для маскарада, в длинные волочащиеся по земле платья из голубого или красного шелка, с золотыми или серебряными покрывалами на голове, с наведенными дугообразными бровями, с крашеными ногтями, подчас с нататуированными звездами на щеках и на лбу, они идут мелкими шажками за руку с каким-нибудь высоким слугой-арабом и, чувствительные к вызываемому ими восхищению, бросают прохожим смелые и уже манящие взгляды.
   Так и кажется, что это какое-то волшебное, сказочное племя, племя маленьких легкомысленных женщин; ведь они, эти девочки, действительно выглядят женщинами -- такой вид придает им костюм, уже пробудившееся кокетство, подкрашенные лица. У них зовущий взгляд, как у взрослых; они очаровывают, волнуют и возбуждают, как что-то прелестное и неестественное. Так и кажется, что это пансион десятилетних куртизанок, едва успевших созреть для любви.
   Но вот перед нами дворец Хаджи-Ахмеда, один из характернейших, как утверждают, образцов арабской архитектуры. Все путешественники восхваляли его и сравнивали с чертогами из Тысячи и одной ночи.
   В нем не было бы ничего исключительного, если бы не внутренние сады, придающие ему красивый восточный характер. И понадобилась бы целая книга, чтобы рассказать о жестокостях, о казнокрадстве, о всех низостях тех, кто его построил из драгоценных материалов, награбленных, похищенных в богатых жилищах города и окрестностей.
   Арабский квартал Константины занимает половину города. Крутые улочки, еще более кривые и узкие, чем улицы Алжира, спускаются до самого края обрыва, на дне которого течет уэд Румель.
   Восемь мостов были некогда перекинуты через эту пропасть. Шесть из них в настоящее время разрушены. Один только мост, еще воздвигнутый римлянами, может дать представление о том, каким он был раньше. Румель порою исчезает под гигантскими арками, прорытыми им самим. На одной из них и был построен этот мост. Естественный свод, под которым бежит река, имеет в высоту сорок один метр, а толщина его равна восемнадцати метрам; следовательно, фундамент римского сооружения заложен на высоте пятидесяти девяти метров над водой: мост построен в два этажа, с двумя рядами арок, воздвигнутых поверх гигантской арки, созданной самой природой.
   В настоящее время для въезда в Константину служит железный мост в один только пролет.
   Но пора отправляться в путь, надо ехать в Бон, живописный белый город, напоминающий города французского побережья Средиземного моря.
   У пристани Клебер разводит пары. Шесть часов. Когда пароход отчаливает, солнце уже садится там, за пустыней.
   И я остаюсь на палубе до наступления ночи, взор мой прикован к земле, которая исчезает в пурпурном облаке, в апофеозе заката, в золотисто-розовом пепле, рассыпанном по широкой лазурной мантии спокойного неба.

На водах

Дневник маркиза де Розевейра

   12 июня 1880 года. В Лоэш! Меня хотят отправить на месяц в Лоэш! Помилосердствуйте! На целый месяц в этот городишко, который считается самым скучным, самым мертвым, самым несносным из курортных городов. Да что я говорю, разве это город? Это просто дыра, которую едва ли можно назвать и деревней. Словом, меня приговорили к месяцу ссылки.
   13 июня. Всю ночь думал об этом путешествии, которое приводит меня в ужас. Единственное, что мне остается, это взять с собой женщину! Быть может, это меня хоть немного развлечет. И потом, я испытаю таким образом, достаточно ли я созрел для брачной жизни.
   Целый месяц совместного пребывания, месяц общей жизни с другим существом, жизни вдвоем в полном смысле слова, разговоров в любой час, днем и ночью. Черт возьми!
   Взять женщину на месяц -- это, правда, не так серьезно, как взять ее на всю жизнь; но это уже гораздо сложнее, чем взять ее только на один вечер. Я знаю, что могу ее отправить обратно с сотней -- другой луидоров, но тогда я останусь в Лоэше один, а это вовсе не весело.
   Выбор -- дело не легкое. Я не хочу ни кокетки, ни дуры. Не надо, чтобы она ставила меня в смешное положение, заставляла стыдиться ее. Я хочу, чтобы говорили: "Маркизу де Розевейру повезло", -- но не хочу, чтоб за моей спиной шушукались: "Бедняга маркиз де Розевейр!"
   Словом, моя случайная подруга должна обладать теми качествами, которые я желал бы найти в подруге всей моей жизни. Единственное допустимое различие между ними -- это то, которое существует между новой вещью и вещью, купленной по случаю. Баста! Я найду, надо заняться этим!
   14 июня. Берта!.. Вот как раз то, что мне нужно. Двадцать лет, хорошенькая, кончила консерваторию, ждет предоставления роли, будущая звезда. Хорошие манеры, чувство собственного достоинства, ум и... любовь. Вещь, приобретенная по случаю, но сойдет за новую.
   15 июня. Она свободна. Не связанная ангажементом, ни деловым, ни сердечным, она согласна; я сам заказал все ее платья, чтобы она не была похожа на содержанку.
   20 июня. Базель. Она спит. Начну свои путевые заметки.
   Она совершенно очаровательна. Когда мы встретились на вокзале, я почти не узнал ее, -- это была настоящая светская женщина. Конечно, эту девочку ждет блестящее будущее... в театре.
   Мне показалось, что у нее стали другие манеры, походка, позы, жесты, улыбка, голос -- словом, все безупречно. А прическа! О, прическа восхитительная, очаровательная и простая, как у женщины, которой не надо больше привлекать к себе внимание, не надо больше нравиться всем, роль которой уже не в том, чтобы с первого взгляда кружить голову каждому, кто ее видит, но которая хочет нравиться одному, тайно от всех, только одному. И это сквозило во всех ее движениях. Это выражалось так тонко и так несомненно, превращение показалось мне настолько полным и искусным, что я предложил ей руку, как предложил бы своей жене. И она непринужденно взяла меня под руку, будто и в самом деле была моей женой.
   В купе, с глазу на глаз, мы сначала сидели неподвижно и молча. Потом она приподняла вуалетку и улыбнулась. И только. Улыбка хорошего тона. О, я опасался поцелуев, комедий нежности, неизбежной и пошлой игры кокотки, но нет, она воздержалась. Она с характером.
   Потом мы болтали, не то как молодожены, не то как чужие. Это было прелестно. Она часто улыбалась, глядя на меня. Теперь уже мне самому хотелось расцеловать ее. Но я сохранил спокойствие.
   На границе чиновник в галунах внезапно открыл дверцу и спросил меня:
   -- Ваше имя, сударь?
   Я был удивлен и ответил:
   -- Маркиз де Розевейр.
   -- Куда вы едете?
   -- На воды в Лоэш, в Валэ.
   Чиновник записывал. Он продолжал:
   -- Эта дама... ваша жена?
   Что делать? Как ответить? Я посмотрел на нее в замешательстве. Она была бледна и глядела куда-то вдаль... Я почувствовал, что сейчас нанесу ей незаслуженное оскорбление. И в конце концов я же взял ее себе в подруги на целый месяц!
   Я произнес:
   -- Да, сударь.
   Я видел, как она сразу покраснела. Я почувствовал себя счастливым.
   Но и здесь, в отеле, когда мы приехали, хозяин подал ей книгу для приезжающих. Она сейчас же передала ее мне; и я знал, она смотрит, что я напишу. Это был наш первый интимный вечер!.. Ну, кто там станет читать эту книгу? Страница перевернута -- и дело с концом. Я начертал: "Маркиз и маркиза де Розевейр, проездом в Лоэш".
   21 июня. Шесть часов утра. Базель. Мы едем в Берн. Мне решительно повезло!
   21 июня. Десять часов вечера. Странный день. Я немного взволнован. Это глупо и смешно.
   Дорогой мы мало говорили. Она встала слишком рано, казалась утомленной, дремала.
   Приехав в Берн, мы сейчас же решили полюбоваться на альпийскую панораму, которой я никогда еще не видел, и отправились по городу как молодожены.
   Вдруг мы увидели необозримую равнину, а там, далеко-далеко, ледяные вершины. Так, издали, они не казались громадными, и, однако, от этого зрелища у меня захватило дыхание. Нас заливали лучи заходящего солнца, жара была ужасная. Они же стояли холодные и белые, эти ледяные глыбы. Юнгфрау, Девственница, возвышалась над своими братьями, являя взору широкие снеговые склоны, и вокруг нее, насколько мог видеть глаз, толпились белоголовые великаны, вечные ледяные вершины, посветлевшие, словно посеребренные в свете угасающего дня, на темной лазури неба.
   Их исполинское недвижное нагромождение вызывало мысль о начале какого-то чудесного нового мира, мертвой утесистой страны, оледеневшей, но исполненной таинственного очарования и манящей, как море. Воздух, который ласкал эти покрытые вечными: снегами вершины, казалось, долетал к нам по узким цветущим лугам совсем иным, чем воздух, животворно веющий над долинами. В нем было нечто терпкое, сильное и бесплодное, как бы очарование недосягаемых просторов.
   Берта смотрела, потрясенная, и не могла произнести ни слова.
   Она взяла мою руку и крепко сжала ее. Я и сам был охвачен тем лихорадочным трепетом, тем чувством восторга, которое мы испытываем иногда при виде неожиданного зрелища. Я взял эту дрожащую ручку и поднес к губам. И, право же, я поцеловал ее с любовью.
   Я был немного взволнован. Чем же? Бертой или ледниками?
   24 июня. Лоэш, десять часов вечера.
   Все путешествие было восхитительным. Мы провели полдня в Туне, любуясь суровой цепью гор, через которую нам надлежало перейти на другой день.
   С восходом солнца мы переехали через озеро, может быть, самое красивое во всей Швейцарии. Мулы уже ожидали нас. Мы уселись верхом и отправились в путь. Позавтракав в маленьком городке, мы начали восхождение, медленно поднимаясь по лесистому ущелью, все время уходившему вверх под сенью высоких гор. Местами на склонах, которые спускаются точно с самого неба, видны были разбросанные белые точки -- швейцарские хижины, попавшие туда неведомо как. Мы переправлялись через горные потоки и видели иногда, между двумя высокими, поросшими елью утесами, огромные снежные пирамиды, казавшиеся совсем близкими; можно было поклясться, что доберешься туда в двадцать минут, а до них, пожалуй, не дойти и за двадцать четыре часа.
   Иногда мы перебирались через какой-то хаос камней, через узкие долины, загроможденные сорвавшимися глыбами, -- как будто две горы столкнулись в поединке на этом ристалище, усеяв место битвы обломками своих гранитных тел.
   Берта в изнеможении дремала в седле, по временам открывая глаза, чтобы поглядеть еще раз. В конце концов она заснула, и я поддерживал ее одной рукой, счастливый этой близостью, чувствуя сквозь платье нежную теплоту ее тела. Настала ночь, а мы все продолжали подниматься. Остановились у двери маленькой гостиницы, затерянной в горах.
   И мы заснули. Как мы спали!
   На рассвете я подбежал к окну и вскрикнул. Берта подошла ко мне и остановилась в изумлении и восторге. Мы провели ночь среди снегов.
   Повсюду нас окружали громадные и бесплодные горы в белых мантиях, из-под которых торчали серые ребра скал, горы без единой сосны, угрюмые и оледенелые; они вздымались так высоко, что казались недосягаемыми.
   Через час после того, как мы снова двинулись в путь, мы увидели в глубине воронки из гранита и снега черное, мрачное озеро, совершенно гладкое, без малейшей ряби; мы долго ехали по его берегу. Проводник принес нам несколько эдельвейсов, бледных цветов, растущих вблизи ледника. Берта приколола их букетиком к корсажу.
   Вдруг скалистое ущелье расступилось перед нами, открывая необычайную панораму: всю цепь Пьемонтских Альп по ту сторону долины Роны.
   Там и сям над множеством меньших гор поднимались высокие вершины. Это были Мон-Роза, величавая и грузная, Сервен -- правильная пирамида, на которой погибло столько людей, Дан-дю-Миди и сотни других белых вершин, блестевших на солнце, как алмазные.
   Тропинка, по которой мы ехали, внезапно оборвалась у края пропасти, и в самой бездне, на дне черного колодца глубиной в две тысячи метров, мы увидели между отвесных бурых и диких скал ковер зеленой травы с несколькими белыми точками, напоминающими барашков на лугу. Это были дома Лоэша.
   Пришлось сойти с мулов, так как дорога становилась опасной. Тропинка спускается по скале, вьется, кружит, бежит вперед, возвращается, но все время тянется над пропастью и над лежащей в ней деревней, которая все увеличивается по мере приближения. Это-то и есть так называемый перевал Жемми, если и не самый красивый в Альпах, то все же один из красивейших.
   Берта опиралась на меня, вскрикивала от радости, вскрикивала от страха, радостная и пугливая, как дитя. Когда мы отстали на несколько шагов от проводника, скрывшегося за выступом скалы, она поцеловала меня. Я обнял ее...
   Я сказал себе: "В Лоэше я обязательно дам понять, что она мне вовсе не жена".
   Но ведь всюду я обращался с ней, как с женой, всюду я выдавал ее за маркизу де Розевейр. Не мог же я теперь записать ее под другим именем! И вдобавок я этим смертельно оскорбил бы ее, а она такая очаровательная. Я сказал ей:
   -- Дорогая, ты носишь мое имя, меня считают твоим мужем; надеюсь, ты будешь вести себя крайне осторожно и крайне сдержанно. Никаких знакомств, никакой болтовни, никаких отношений. Пусть тебя считают гордой, но веди себя так, чтобы мне никогда не пришлось раскаиваться в том, что я сделал.
   Она ответила:
   -- Не беспокойся, мой милый Рене.
   26 июня. Лоэш вовсе не скучное местечко. Нет. Дико, но очень красиво. Эти скалистые стены вышиною в две тысячи метров, по которым, подобно струйкам серебра, бегут сотни горных потоков, этот вечный шум текущей воды, затерявшаяся в альпийских горах деревушка, откуда, как со дна колодца, смотришь на движущееся по небу далекое солнце, на соседний ледник, весь белый в расщелине горы, эта спускающаяся к Роне, изрезанная ручейками долина, где столько деревьев, свежести и жизни, и, наконец, этот вид на далекие снеговые вершины Пьемонта -- все здесь меня прельщает и приводит в восторг. А может быть... если бы Берты не было здесь...
   Это милое дитя -- совершенство; она сдержанна и изящна, как никто. Я постоянно слышу:
   -- Как мила эта молоденькая маркиза!..
   27 июня. Первая ванна. Прямо из спальни спускаешься в бассейн, где мокнет человек двадцать купальщиков, уже закутанных в длинные шерстяные халаты, мужчины и женщины вместе. Кто ест, кто читает, кто разговаривает. Перед каждым -- маленький плавучий столик, который можно толкать перед собой. Иногда затевается игра в веревочку, что не всегда прилично. С высоты галереи, окружающей купальню, мы похожи на больших жаб в лоханке.
   Берта пришла в эту галерею поболтать со мной. Она обратила на себя всеобщее внимание.
   28 июня. Вторая ванна. Четыре часа в воде. Через неделю я буду сидеть по восемь часов. Мои товарищи по купанию -- князь Ванорис (Италия), граф Левенберг (Австрия), барон Самуил Вернэ (Венгрия), или что-то в этом роде, плюс десятка полтора менее значительных особ, но все дворяне. На этих курортах только и встречаешь, что дворян.
   Все они один за другим просят представить их Берте. Я отвечаю: "Да" -- и уклоняюсь. Прослыл ревнивцем, вот глупая история!
   29 июня. Черт возьми! черт возьми! Когда мы возвращались в гостиницу, княгиня Ванорис сама подошла ко мне, желая познакомиться с моей женой. Я представил Берту, но попросил ее тщательно избегать встреч с этой дамой.
   2 июля. Вчера князь затащил нас к себе: у него собралась за чаем вся курортная знать. Без сомнения, Берта была лучше всех женщин. Как же быть?
   9 июля. Эх, будь что будет! Ведь из этих тридцати аристократов, по крайней мере, десять вымышленных. Из шестнадцати -- семнадцати женщин найдется ли больше двенадцати по-настоящему замужних, а из этих двенадцати хотя бы больше половины безупречных? Тем хуже для них! Сами виноваты!
   10 июля. Берта -- королева Лоэша! Все без ума от нее, ее чествуют, балуют, обожают! Она действительно способна восхищать своей грацией и прекрасными манерами. Мне завидуют.
   Княгиня Ванорис спросила меня:
   -- Ах, маркиз, где вы нашли такое сокровище!
   Мне так и хотелось ответить: "Берта получила первую награду в консерватории, по классу комедии, приглашена в Одеон, свободна с пятого августа тысяча восемьсот восьмидесятого года".
   Вот бы гримасу скорчила княгиня Ванорис! Боже милосердный!
   20 июля. Берта прямо-таки удивительна. Ни одной бестактности, ни одного промаха. Чудо!
   10 августа. Париж... Все кончено. На сердце тяжело. Накануне отъезда я думал, что все расплачутся.
   Решили посмотреть восход солнца на Торенгорне и вернуться обратно к нашему отъезду. В путь отправились около полуночи верхом на мулах. Проводники держали в руках фонари, и длинный караван тянулся по извилистым дорогам соснового леса. Потом проехали пастбище, где пасутся на воле стада коров. Потом достигли каменистой области, где даже трава, и та не растет.
   Иногда во мраке мы различали то по одну, то по другую сторону дороги белые груды -- залежи снега в расселинах горы.
   Холод становился резким, пощипывал лицо, шею. С гор дул сухой ветер; он обжигал горло, принося с собой морозное дыхание стомильной гряды ледяных круч.
   Была еще ночь, когда мы достигли вершины. Распаковали провизию, чтобы выпить шампанского при восходе солнца.
   Небо над головою бледнело. У самых ног мы уже различали пропасть, а там, в нескольких сотнях метров, другой горный кряж.
   Весь небосклон казался синевато-бледным, но еще ничего не было видно вдали.
   Вскоре мы разглядели слева огромную вершину, Юнгфрау, потом другую, потом третью. Они появлялись мало-помалу, как будто вставая вместе с рассветом. С изумлением видели мы себя в кругу этих колоссов, в этой безотрадной стране вечных снегов. И вдруг развернулась гигантская цепь Пьемонтских Альп. Другие вершины показались на севере. Да, перед нами действительно была необъятная страна великих гор с обледенелым челом, от Ринденгорна, тяжеловесного, как и его имя, до едва различимого призрака -- альпийского патриарха Монблана.
   Одни были гордые и стройные, другие приземистые, иные бесформенные, но все одинаково белые, как будто некий бог раскинул по бугристой земле незапятнанно-чистое покрывало.
   Некоторые казались в такой близи, как будто можно было вспрыгнуть на них, другие были так далеко, что их едва можно было различить.
   Небо стало красным, и горы все стали красными.
   Облака как бы источали на них свою кровь. Это было великолепно, почти страшно.
   Но вскоре пламенеющие облака побледнели, и вся рать горных вершин постепенно стала розовой, нежно-розовой, как платье молодой девушки.
   И над покровом снегов появилось солнце. Тогда вся семья ледяных вершин побелела, заискрилась, словно множество серебряных куполов поднялось над горизонтом.
   Женщины смотрели в восторге.
   Вдруг они вздрогнули: хлопнула пробка от шампанского, и князь Ванорис, протягивая бокал Берте, воскликнул:
   -- За здоровье маркизы де Розевейр!
   Все закричали:
   -- За здоровье маркизы де Розевейр!
   Она встала на стременах и ответила:
   -- За здоровье всех моих друзей!
   Три часа спустя мы были в долине Роны и садились в женевский поезд.
   Едва мы остались одни, Берта, только что такая счастливая и такая веселая, закрыла лицо руками и разрыдалась.
   Я бросился к ее ногам:
   -- Что с тобой? Что с тобой? Скажи, что с тобой?
   Она пролепетала сквозь слезы
   -- Вот и... вот и... вот и покончено с жизнью порядочной женщины!
   Право, в эту минуту я готов был сделать глупость, большую глупость!.. Но я ее не сделал.
   Как только мы приехали в Париж, я расстался с Бертой. Позднее, может быть, у меня не хватило бы на это сил.
   (Дневник маркиза де Розевейра не представляет никакого интереса в течение двух последующих лет. Но под датой 20 июля 1883 года мы находим следующую запись.)
   20 июля 1883 года. Флоренция. Недавно -- грустное воспоминание. Я гулял по парку Кашины, когда какая-то женщина остановила коляску и подозвала меня. Это была княгиня Ванорис. Не успел я подойти к коляске, как она заговорила:
   -- О маркиз, дорогой маркиз, как я рада, что встретила вас! Скорее, скорее расскажите мне про вашу жену. Это, право, самая очаровательная из всех женщин, каких я только знавала в жизни.
   Я был смущен, не знал, что сказать, пораженный в самое сердце. Я пробормотал:
   -- Никогда не напоминайте мне о ней, княгиня, вот уже три года, как я потерял ее.
   Она взяла меня за руку.
   -- О, как мне жаль вас, друг мой!
   Мы расстались. Я вернулся домой грустный, недовольный, думая о Берте, как будто мы с ней только что разлучились.
   Судьба часто совершает ошибки!
   Сколько порядочных женщин родилось на свет, чтобы быть кокотками, и они доказывают это на каждом шагу.
   Бедная Берта! Сколько других родилось, чтобы быть порядочными. И она... может быть... больше, чем кто бы то ни было... Но что поделаешь!.. Не надо об этом думать...

В Бретани

Июль 1882 года

   Вот и пора путешествий, пора ясных дней, когда влечет к новым горизонтам, к широким просторам синего моря, где отдыхает глаз, где успокаивается мысль, к лесистым и свежим долинам, где часто чувствуешь себя растроганным неведомо чем, сидя под вечереющим небом у дороги, на бархатно-зеленом откосе и глядя на отражения заходящего солнца в лужице бурой стоячей воды у самых твоих ног, в колее, вдавленной колесами двуколок.
   Я люблю до безумия эти странствия по свету, который как бы заново открываешь, удивляясь нравам, о которых и не подозревал, люблю свою пробудившуюся жадную любознательность, новые виды, радующие глаз, неослабную работу мысли!
   Только одно портит мне прелесть исследования незнакомых мест -- это чтение путеводителей. Написанные коммивояжерами сих дел, полные пошлых и всегда лживых описаний, неизменно ошибочных справок, чистейшего вымысла в указаниях дороги, все они, за исключением одного превосходного немецкого путеводителя, могут еще, пожалуй, служить утехой лавочникам, предпринимающим увеселительные железнодорожные поездки и знакомящимся со страной по Жоанну, но приводят в отчаяние настоящих туристов, шагающих с мешком на спине и палкой в руке по тропинкам, по оврагам и по берегу моря.
   Путеводители лгут, ничего не знают, ничего не понимают и уродуют своей напыщенной и дурацкой прозой самые живописные местности; они осведомлены только о главных проезжих дорогах и, право, стоят так называемых карт генерального штаба, на которых до сих пор не помечены плотины Сены, сооруженные вот уже почти тридцать лет.
   А между тем как приятно во время путешествия познакомиться заранее с той местностью, куда направляешься! Какое удовольствие найти книгу, где какой-нибудь скиталец набросал свои мимолетные впечатления! Это только введение, оно лишь подготовляет вас к знакомству со страной. Но иногда это нечто большее. Когда, путешествуя по Алжиру, углубляешься до оазиса Лагуат, надо ежедневно, ежечасно читать чудесную книгу Фромантена Лето в Сахаре. Она открывает вам глаза, пробуждает мысль, как бы еще ярче освещает эти равнины, эти горы, эти огненные безлюдные пространства, она показывает вам самую душу пустыни.
   Во Франции повсюду найдутся уголки, почти неизвестные и очаровательные. Не притязая на составление нового путеводителя, я хотел бы только время от времени рассказывать о некоторых коротких экскурсиях, о путешествиях в течение десяти -- пятнадцати дней, постоянно совершаемых любителями, но совсем неведомых домоседам.
   Никогда не следовать по большим дорогам, а всегда лишь по тропинкам, ночевать в ригах, если вблизи нет гостиницы, питаться хлебом и водой, когда негде найти другой пищи, не бояться ни дождя, ни расстояния, ни долгих часов непрерывной ходьбы -- вот что нужно, чтобы познакомиться со страной, проникнуть в самое ее сердце, чтобы обнаружить уже неподалеку от городов, так хорошо знакомых туристам, тысячу вещей, о которых раньше и не подозревал.
   Среди старых провинций Франции одна из самых любопытных -- это Бретань. Достаточно десяти дней, чтобы ознакомиться с нею, чтобы изучить ее характер; ведь у каждой страны, как и у каждого человека, есть свой собственный характер.
   Бросим на нее беглый взгляд. Пройдем хотя бы только из Ванна до Дуарненеза вдоль берега, настоящего бретонского берега, пустынного и плоского, усеянного рифами, где постоянно рокочут волны, точно отвечая на свист ветра в ланде.
   Морбиан -- нечто вроде внутреннего моря, поднимающегося и опускающегося под действием приливов и отливов в океане, -- простирается перед ваннской пристанью. Его надо пересечь, чтобы выйти в открытое море.
   На нем множество островов, друидических островов, таинственных, словно посещаемых привидениями. На этих островах могильные насыпи, менгиры и долмены, все те странные камни, которым поклонялись некогда почти как богам. По словам бретонцев, этих островков столько, сколько дней в году. Морбиан -- море, полное символов и суеверий.
   И в этом -- главное очарование страны; она родина легенд. Старые верования, уже умершие повсюду, продолжают корениться в ее гранитной почве. Старинные сказания тоже сохранились здесь в полной неприкосновенности, и какой-нибудь крестьянин так расскажет вам о событиях, происшедших пятнадцать веков назад, будто они совершились вчера, будто его отец или дед были их очевидцами.
   Бывают подземелья, где тело мертвеца сохраняется нетронутым, в том виде, в каком его сковала смерть, и только высыхает оттого, что кровь остановилась в жилах. Так и воспоминания вечно живут в этом уголке Франции, воспоминания и даже образ мыслей предков.
   Я вышел из Ванна в самый день прибытия туда, чтобы осмотреть исторический замок Сюсиньо, а оттуда отправиться в Локмарьакер, потом в Карнак и дальше по берегу, в Пон-л'Аббе, Пенмар, на мыс Ра и в Дуарненез.
   Дорога шла сначала вдоль Морбиана, потом по бесконечной ланде, изрезанной канавами с водой, без единого дома, без единого деревца, без единого живого существа, сплошь заросшей утесником, который со свистом качался от яростного ветра, гнавшего по небу обрывки как. бы стонущих туч.
   Потом я прошел через маленькую деревушку, где бродили босиком три грязных крестьянина и девушка лет двадцати с черными от навоза ногами, а дальше -- опять ланда, пустынная, голая, болотистая; она тянулась до самого океана, серая полоса которого уходила за горизонт, сверкая кое-где барашками пены.
   Посреди этих диких просторов возвышались развалины: квадратный замок с башнями по бокам, одинокий между двумя пустынями -- морем и ландой.
   Старый замок Сюсиньо, построенный в тринадцатом веке, знаменит. Здесь родился великий коннетабль де Ришмон, который отвоевал Францию у англичан.
   Ворот уже нет. Я вошел на широкий пустой двор, где лежат кучи камня от рухнувших башенок. И, подымаясь по остаткам лестниц, взбираясь по развороченным стенам, хватаясь за плющ, за гранитные наполовину вывалившиеся глыбы, за все, что попадалось под руку, я добрался, наконец, до верхушки башни, откуда стал смотреть на Бретань.
   Прямо против меня, за невозделанной равниной -- океан, мутный, шумящий под черным небом, а всюду кругом -- ланда! Далее, направо, Морбиан с его изрезанными берегами, а еще дальше едва видимая белая полоска земли -- Ванн, озаренный лучом солнца, не знаю как пробравшимся между тучами. А там, совсем уж далеко, огромный мыс -- Киберон!
   И все такое грустное, меланхоличное, унылое. Ветер плакал, пробегая по этим мрачным пространствам; я действительно находился в стране призраков; в этих стенах среди низкорослого, свистящего утесника, в этих ямах со стоячей водой, -- я чувствовал, -- витали легенды.
   На следующий день я прошел через Сен-Жильдас, где словно бродит тень Абеляра. В Пор-Навало матрос, перевозивший меня через пролив, рассказывал мне о своем отце-шуане, о старшем брате-шуане, о дяде-священнике, тоже шуане. Все трое погибли... Его вытянутая рука показывала на Киберон.
   В Локмарьакере я вступил на родину друидов. Один бретонец показал мне стол Цезаря, гранитное чудище, поддерживаемое колоссами; потом он заговорил со мной о Цезаре, словно о каком-то старике, которого знавал лично.
   Продолжая свой путь вдоль берега между ландой и океаном, к вечеру с вершины кургана я увидел перед собой усеянные камнями поля Карнака.
   Они казались живыми, эти выстроившиеся нескончаемыми рядами камни, то исполинские, то крошечные, четырехугольные, продолговатые, плоские, похожие на тощие или пузатые тела. Если долго на них смотреть, начинает казаться, что они шевелятся, наклоняются, живут!
   Среди них можно заблудиться. Иногда эту гранитную толпу разделяет стена; обойдешь ее, а там опять те же странные фигуры, похожие то на ряды деревьев по бокам аллей, то на солдат в строю, то на страшные привидения.
   Сердце начинает биться, вас охватывает волнение, вы уноситесь мысленно в прошлое, предаетесь суеверным настроениям.
   Я стоял неподвижно, изумленный и очарованный, как вдруг меня испугал внезапный шум за спиною, и я мгновенно обернулся. Старик, одетый в черное, с книгой под мышкой, поклонившись, сказал мне:
   -- Так вы, сударь, осматриваете наш Карнак?
   Я поделился с ним своим восхищением и признался, что он напугал меня. Он продолжал:
   -- Здесь, сударь, самый воздух так насыщен поверьями, что все боятся сами не зная чего. Вот уж пять лет, как я произвожу раскопки под этими камнями: почти каждый из них скрывает какую-нибудь тайну, и подчас мне думается, что у них у всех есть душа. Попадая на парижские бульвары, я посмеиваюсь над своей глупостью, но стоит мне вернуться в Карнак, -- и я опять верующий; я верую бессознательно, у меня нет определенной религии, но я принимаю их все.
   И, ударив ногой о землю, он добавил:
   -- Религия владеет этой землей. Никогда не надо шутить над угасшими верованиями, ибо ничто не умирает. Мы, сударь, находимся с вами у друидов, будем же уважать их веру.
   Солнце опустилось в море, но небо еще хранило красный отблеск, отливавший кровью на больших камнях вокруг нас.
   Старик улыбнулся.
   -- Представьте себе, эти ужасные верования так сильны здесь, что у меня вот на этом самом месте было видение! Да что там -- мне явился настоящий призрак! Вот здесь, на этом долмене, однажды вечером, в этот самый час, я ясно увидел волшебницу Коридвен, варившую чудодейственное снадобье.
   Я прервал его вопросом, кто такая волшебница Коридвен.
   Он возмутился:
   -- Как, вы не знаете жены бога Гю и матери корриганов?
   -- Нет, признаюсь. Если это легенда, расскажите мне ее.
   Я уселся рядом с ним на менгир.
   Он начал:
   -- У бога Гю, отца друидов, была жена, волшебница Коридвен. Она родила ему троих детей: Мор-Вро, Крейз-Виу, самую прекрасную на свете девушку, и Аравик-Дю, отвратительнейшее из живых существ.
   Коридвен, по материнской любви своей, захотела хоть чем-нибудь одарить этого безобразного сына и решила напоить его зельем, от которого он получит дар прорицания.
   Снадобье должно было вариться целый год. Волшебница поручила охрану сосуда с напитком слепому, по имени Морда, и карлику Гвиу.
   Когда год подходил к концу, у сторожей ослабело усердие; немного драгоценной влаги пролилось, и три капли упали на палец карлика, который, поднеся его к губам, тут же получил дар провидения. Сосуд тотчас сам собой разбился, а появившаяся Коридвен бросилась на Гвиу, который пустился бежать.
   Погоня уже настигала его, и, чтобы бежать быстрее, он обернулся зайцем; но волшебница тотчас превратилась в гончую собаку и понеслась за ним. Она чуть не схватила его на берегу реки, но, обернувшись рыбой, он нырнул в воду. Тогда появилась громадная выдра, которая совсем было нагнала его, так что ему удалось спастись, только превратясь в птицу. Но вот с высоты небес ринулся большой ястреб, раскинул крылья, раскрыл клюв: это была все та же Коридвен, и Гвиу, содрогаясь от страха, упал хлебным зернышком на кучу пшеницы.
   Тогда прибежала большая черная курица и проглотила его. Отомщенная Коридвен отдыхала, когда вдруг почувствовала, что будет снова матерью.
   Хлебное зерно проросло в ней, и родился ребенок, которого Гю пустил по воде в камышовой люльке. Но ребенок, спасенный сыном короля, Гуидно, стал гением, духом ланды, корриганом. Таким образом, все маленькие сказочные существа, карлики, блуждающие духи, которые, водятся в этих камнях, произошли от Коридвен. Говорят, что они живут под землей, в ямках, и по вечерам выходят побегать в утеснике. Посидите здесь подольше, сударь, среди этих зачарованных памятников; всмотритесь попристальней в какой-нибудь лежащий на земле долмен, и скоро вы услышите шорох, увидите, как шевелится камень, и задрожите от страха, разглядев лицо корригана, который смотрит на вас из-под гранитной глыбы, приподняв ее головой. А теперь пойдемте обедать.
   Наступила ночь, безлунная, совершенно черная, наполненная шумом ветра. Протянув руки, я шел ощупью, натыкаясь на высокие камни; выслушанный рассказ, эта местность, мои мысли -- все приняло такую сверхъестественную окраску, что я совсем бы не удивился, если бы вдруг какой-нибудь корриган прошмыгнул у меня под ногами.
   На другой день я возобновил свой путь через ланды, деревушки и города -- Лориен, Кемперле, такой красивый на фоне долины, и Кемпер!
   От Кемпера большая дорога идет берегом, пересекает долины, проходит мимо угрюмого, заросшего травой озера и приводит наконец в Пон-л'Аббе, маленький городок, самый что ни на есть бретонский среди всей этой старозаветнобретонской Бретани, которая тянется от Морбиана до мыса Ра.
   При входе в город стоит старинный замок с башнями, купающий подножие своих стен в унылом-унылом пруду, над которым летают дикие птицы. Здесь берет начало река, по которой мелкие суденышки могут подыматься до города. По узким улицам с вековыми домами проходят мужчины в громадных широкополых шляпах, в роскошно расшитых жилетах и в четырех куртках, надетых одна на другую: верхняя, величиной с ладонь, едва закрывает лопатки, а нижняя спускается чуть ли не до колен.
   У девушек, рослых, красивых, свежих, суконный лиф стягивает стан наподобие лат и так уродует грудь, что и не догадываешься о пышных формах бретонок. На головах у них чрезвычайно странные уборы. Две расшитые пестрые розетки на висках обрамляют лицо и придерживают волосы, которые спущены вниз, а потом подобраны на макушке под своеобразный чепец, нередко затканный золотом и серебром.
   Дорога снова выходит из этого маленького позабытого здесь средневекового городка. Она идет через ланду, кое-где поросшую утесником. Там и сям пасутся у дороги три -- четыре коровы, всегда вместе с бараном. Вот уже несколько дней вы спрашиваете себя, почему коров непременно сопровождает баран. Этот вопрос надоедливо встает перед вами, донимает вас, становится навязчивой мыслью. Вы ищете человека, который мог бы дать объяснение. Найти его не просто, так как случается, что, бродя целую неделю по деревням, вы не встретите никого, кто бы знал хоть слово по-французски. Наконец какой-нибудь кюре, идущий размеренным шагом с требником в руках, вежливо объяснит вам, что этот баран является долей, предназначенной для волка.
   Баран стоит меньше коровы, а так как схватить его можно, не подвергаясь опасности, волк всегда его и предпочитает. Но часто случается, что храбрые коровы образуют каре вокруг своего невинного товарища и принимают на острые рога воющего зверя, пожелавшего отведать свежатины.
   Волк! Здесь вы услышите и о том легендарном волке, которым нас всех пугали в детстве, о белом волке, большом белом волке, которого видел каждый охотник, но никто никогда не убивал.
   По утрам его не встречают. Он появляется зимой около пяти часов, на закате солнца, бежит по оголенной вершине холма, скользит длинной тенью на фоне неба и исчезает.
   Почему никто не убил его до сих пор? А вот почему. Впрочем, это только догадка. Плотные охотничьи завтраки начинаются около часу дня и кончаются в четыре. Пьют много, толкуют о белом волке. Не мудрено, что, выйдя из-за стола, охотники его нередко видят. И удивительно ли, что его не убивают?
   Я шел все вперед по серой, окованной гранитом дороге, блестевшей под лучами солнца. По обеим сторонам плоская, кое-где поросшая утесником равнина. При взгляде на большие повалившиеся камни в памяти оживает воспоминание о друидах, а ветер, дующий понизу, свистит в колючем кустарнике. Иногда земля вздрагивает от глухого шума, как бы от далекого пушечного выстрела: это значит, что я уже близко от Пенмара, где море плещется в гулких пещерах. Обрушиваясь в эти провалы, волны сотрясают весь берег, и в бурную погоду грохот их слышен даже в Кемпере.
   Давно уже стала видна широкая полоса серых волн, которые словно высятся над этой низкой и голой местностью. Скалы, груды подводных острых камней, разбивая волны, повсюду высовывают из воды свои черные головы, окруженные кольцом пены и как будто истекающие слюною; а дальше, у самой воды, несколько продрогших домиков стараются укрыться за небольшими кучами камней от вечного урагана водных просторов и от соленых брызг океана.
   Высокий маяк, вздрагивающий на своем скалистом подножии, врезывается в самые волны, и сторожа рассказывают, что иногда, в неспокойные ночи, его высокий гранитный столб качает, как корабль, башенные часы плашмя летят на землю, и все висящие на стенах предметы срываются, падают и разбиваются.
   От маяка до Конкета тянется полоса кораблекрушений. Здесь, точно в засаде, притаилась смерть, ужасная морская смерть, Утопительница. Ни один берег не представляет большей опасности, не внушает больших страхов, не пожирает столько человеческих жизней.
   В низеньких рыбацких домиках, в грязи, вместе со свиньями, ютятся старуха-мать, взрослые дочери с голыми и грязными ногами и сыновья, из которых старшему не более тридцати. Почти никогда вы не увидите здесь отца, редко -- старшего сына. Не спрашивайте, где они, так как старуха протянет руку к бушующему, вздувшемуся морю, точно всегда готовому обрушиться на этот берег.
   Не только коварное море пожирает здесь людей. У него есть всемогущий, еще более коварный союзник, который помогает ему каждую ночь в прожорливых поисках человеческого мяса, -- алкоголь. Рыбаки знают это, сознаются в этом. "Когда бутылка полна, -- говорят они, -- видны подводные камни; но когда бутылка опустеет, их больше не видать".
   Берег Пенмара страшен. Сюда-то, должно быть, морские разбойники и заманивали сбившиеся с пути корабли: надев корове путы, чтобы она хромала, они прикрепляли к ее рогам фонарь, внушавший обманчивую мысль, будто с этой стороны идет какой-то другой корабль.
   А вот, немного правее, скала, получившая известность после ужасающей драмы. Жена одного из последних префектов Морбиана сидела на этом камне, держа на коленях маленькую дочку. Море, в нескольких метрах у ее ног, казалось спокойным, безобидным, спящим.
   Вдруг одна из тех странных волн, которые носят название одиночных, поднялась из глубины, бесшумно подкралась, вздулась хребтом, вползла на утес и, как коварный злодей, унесла обеих, поглотив их в одно мгновение. Таможники, проходившие вдалеке, видели только розовый зонтик, мирно плывущий по морю, уже утихшему, да высокую голую скалу, по которой струилась вода.
   В течение года врачи и адвокаты спорили, доказывали, препирались, чтобы определить, кто из двух, мать или ребенок, унесенные волной, умер раньше. Топили кошек с котятами, сук со щенками, крольчих с крольчатами, чтоб устранить всякое сомнение, ибо от этого зависел вопрос о крупном наследстве. Состояние должно было перейти к той или другой семье, в зависимости от того, в маленьком тельце или в теле взрослой женщины предсмертные судороги кончились позднее.
   Почти против этого рокового места стоит гранитный холм с крестом, распятие, какие встречаешь на каждом шагу в этом благочестивом крае, где кресты, очень древние, так же многочисленны, как еще более древние долмены. Но это распятие возвышается над удивительным барельефом, изображающим в грубом и смешном виде разрешение девы Марии от бремени. Один приезжий англичанин пришел в восторг от столь наивной скульптуры и велел установить над памятником навес, чтобы предохранить его от непогоды в этом суровом климате.
   Далее вы следуете берегом, бесконечным берегом, вдоль всего залива Одьерн. Надо перебраться вброд или вплавь через две небольшие речушки, тащиться по глубокому песку или по залежам сухих водорослей, идти все время между двумя пустынями, одной движущейся, другой неподвижной, между морем и ландой.
   Вот и Одьерн, маленькая унылая пристань; ее оживляют только пристающие и отчаливающие лодки, занятые ловлей сардин.
   Утром перед уходом вместо обычного кофе с молоком вы завтракаете маленькими свежими рыбками, чуть посыпанными солью, нежными и душистыми, настоящими морскими фиалками. И вы отправляетесь на мыс Ра, этот край света, эту конечную точку Европы.
   Вы поднимаетесь все выше и выше и вдруг видите перед собой два моря -- налево океан, направо Ла-манш.
   Здесь идет беспрестанная борьба, сталкиваются два течения и волны, всегда грозные, опрокидывают корабли, глотают их, как мелкие конфеты.
   
   О волны, сколько тайн зловещих вам известно!
   Вы ниц повергнутых страшите матерей...
   
   На далеко выступающем мысу нет ни единого дерева, ничего, кроме кустиков травы. На самом конце его -- два маяка, и вдали на скалах повсюду торчат другие маяки. Один из них никак не удается достроить вот уже десять лет. Ярость моря разрушает упорную работу людей, по мере того, как она подвигается.
   Там, напротив, остров Сен, священный остров, глядит на горизонт, туда, где за Брестским рейдом вырастает из воды его опасный товарищ -- остров Уэссан.
   
   Уэссан увидать --
   Свою кровь проливать, --
   
   говорят матросы. Остров Уэссан самый неприступный из всех бретонских островов, и. моряки приближаются к нему с содроганием.
   Высокий мыс сразу обрывается, его берег отвесно спускается в море, где бьются друг с другом волны. Но его все же огибает узенькая тропа; то она ползет по наклонным гранитным глыбам, то извивается по их гребню шириной в ладонь.
   Вдруг под вами раскрывается ужасная пропасть, по стенам которой, черным, точно вымазанным чернилами, гулко передается ожесточенный шум битвы морей, происходящей внизу, в глубине этой бездны, прозванной Адом.
   Хотя я стоял в ста метрах над морем, до меня долетали плевки пены, и, наклонясь над пропастью, я любовался этим бушеванием волн, как бы вздымаемых непонятной яростью.
   Это был действительно ад, не описанный ни одним поэтом. И ужас охватывал меня при мысли о людях, которые низвергались туда, которых кидало волнами, кружило водоворотом, втягивало в эту бурю между четырьмя каменными стенами, швыряло на выступ утеса, опять подхватывало прибоем и снова выбрасывало кипучими чудовищными валами.
   И я продолжал путь, преследуемый этими образами, измученный сильным ветром, хлеставшим одинокий мыс.
   Минут через двадцать я был в маленькой деревушке. Старый священник, читавший требник под сенью каменной стены, поклонился мне. Я спросил его, где можно переночевать; он предложил мне ночлег у себя.
   Час спустя, когда мы сидели вдвоем у порога его дома и говорили об этой унылой стране, наводящей тоску, мимо нас прошел мальчик-бретонец, босой, с развевающимися по ветру длинными белокурыми волосами.
   Священник окликнул его на местном наречии, и малыш подошел к нам; вдруг оробев, он потупил глаза и неловко опустил руки.
   -- Он прочтет нам наизусть духовную песню, -- сказал мне священник. -- Парнишка одарен большой памятью; надеюсь, из него будет толк.
   И ребенок начал лепетать непонятные слова тем жалобным голосом, каким маленькие девочки читают заученные басни. Он говорил, не останавливаясь на точках и запятых, слитно произносил слога, точно весь отрывок состоял из одного бесконечного слова, останавливался на секунду, чтобы перевести дух, и снова принимался быстро и невнятно бормотать.
   Вдруг он умолк. Он кончил. Священник ласково потрепал его по щеке.
   -- Хорошо, ступай.
   И мальчуган убежал.
   -- Он прочел вам старинную духовную песню, сложенную в этой стране, -- сказал мой хозяин.
   -- Старинную песню? -- спросил я. -- Известна ли она?
   -- О, нет! Если хотите, я вам ее переведу.
   И старик громким голосом, оживляясь, как будто он произносил проповедь, угрожающе подняв руку и отчеканивая слова, прочел эту наивную и прекрасную духовную песню, слова которой я записал под его диктовку:

БРЕТОНСКАЯ ДУХОВНАЯ ПЕСНЯ

   Ад, ад! Знаете ли вы, грешники, что такое ад?
   
   Это печь огненная, где воет пламя, печь, рядом с которой огонь кузнечного горна, огонь, докрасна раскаляющий печные плиты, не более, как дым!
   
   Там никогда не увидишь света! Огонь пылает невидимо, как лихорадка. Туда никогда не войдет надежда, ибо двери запечатлены божьим гневом.
   
   Пламя над головами вашими, пламя вокруг вас! Вы голодны? Ешьте огонь! Вас мучит жажда? Пейте из этой реки, где расплавлено железо и сера.
   
   Вы будете плакать целую вечность, слезы ваши сольются в целое море, и это море будет для ада ничтожнее капли воды! Ваши слезы лишь будут поддерживать пламя, а не угашать его, и вы почувствуете, как кипит мозг ваших костей.
   
   Потом снимут вам головы с плеч, и все же вы будете жить! Демоны станут играть вашими головами, словно мячом, поджаривать ваши тела на горящих углях, вы почувствуете, как обугливается ваша плоть, и все же будете жить.
   
   И будут там еще иные муки. Вы услышите упреки, проклятия, хулу.
   
   Отец скажет сыну своему: "Будь проклят, сын от плоти моей, ибо это для тебя я собирал богатства хищением!"
   
   И сын ответит: "Будь проклят, проклят, отец мой, ибо это ты вселил в меня гордыню и привел меня сюда".
   
   И дочь скажет матери своей: "Горе тебе тысячу раз, мать моя! Горе тебе, вместилище порока, ибо ты предоставила мне свободу, и я отреклась от бога!"
   
   Мать больше не узнает детей своих, и она ответит: "Да будет проклятье на дочерях моих и на сыновьях моих, проклятье на сыновьях дочерей моих и на дочерях сыновей моих!"
   
   И вопли ее будут раздаваться вечно. И муки ее пребудут без конца. А этот огонь!.. Этот огонь!.. Божий гнев зажег его, этот огонь!.. Он вечно будет гореть, неугасимый, бездымный; не ослабевая, будет проникать он до глубины ваших костей.
   
   Вечность!.. Горе!.. Никогда не перестанешь умирать, никогда не перестанешь тонуть в океане мучений.
   
   О никогда! -- это слово необъятно, как море. О никогда! Сколько в тебе воплей, слез и отчаяния. Никогда! Как ты безжалостно! Страх вселяешь ты!
   
   Старик-священник умолк.
   -- Не правда ли, это ужасно? -- спросил он, помолчав.
   Издали до нас доносился неумолчный шум волн, остервенело бивших о мрачный скалистый берег. Я вспомнил зловещую ревущую бездну, полную кипящей пены, настоящее пристанище смерти, и чувство, близкое к мистическому страху, от которого содрогаются богомольцы, сдавило мне сердце.
   С восходом солнца я отправился дальше, рассчитывая до наступления ночи достигнуть Дуарненеза.
   Когда я разыскивал тропинку таможенников, ко мне подошел какой-то человек, говоривший по-французски, -- он в течение четырнадцати лет плавал на судах государственного флота, -- и мы спустились вместе к бухте Мертвых, ограниченной с одной стороны мысом Ра.
   Вид на этот огромный песчаный амфитеатр незабываемо грустен, тревожен, печален; он вселяет в вас непобедимое желание уйти, отправиться дальше. Голая, поросшая мелким утесником долина с мрачным озером, с озером, которое кажется мертвым, прилегает к жуткому песчаному берегу.
   Все это выглядит подлинным преддверием адской обители. Желтый песок тянется унылой и ровной полосой до длинного, расположенного напротив Ра гранитного мыса, о который разбиваются бешеные волны.
   Издали мы увидели трех мужчин, неподвижно стоящих на песке. Мой спутник казался удивленным, потому что никто никогда не посещает эту мрачную бухту. Но, подойдя ближе, мы увидели, что рядом с ними лежит что-то длинное, будто врытое в прибрежный песок; иногда они наклонялись, дотрагивались до этого предмета и опять выпрямлялись.
   Это был мертвец, утопленник, матрос из Дуарненеза, пропавший на прошлой неделе с четырьмя товарищами. С неделю их ждали у этого места, куда течение приносит трупы. Он первым из четырех прибыл на последнее свидание.
   Но моего проводника занимало другое; утопленники не редкость в этом краю. Он повел меня к унылому озеру и, предложив наклониться над водой, показал мне стены города Ис. Это были едва различаемые обломки каких-то древних каменных построек. Потом я напился из родника, бежавшего тоненькой струйкой, -- по его словам, это была лучшая вода во всем крае. Потом он рассказал мне историю исчезнувшего города, как будто это событие случилось не так давно и произошло по крайней мере на глазах его деда.
   У одного доброго и слабохарактерного короля была дочь, порочная и прекрасная, столь прекрасная, что все мужчины, увидав ее, сходили по ней с ума, и столь порочная, что она отдавалась всем, а потом приказывала убивать своих любовников, сбрасывать их в море с вершины соседних скал.
   Ее необузданные страсти были, говорят, неистовей бешеных морских волн и неутолимей их. Ее тело было, точно очаг, на котором сгорали души, уносимые потом сатаной.
   Бог потерял терпение и открыл свою волю святому старцу, жившему в этой стране. Святой поведал об этом королю; тот не решился наказать и запереть свою любимую дочь, но предупредил ее о божьем гневе. Она оставила его слова без внимания и, наоборот, стала предаваться такому распутству, что весь город, подражая ей, превратился в город сладострастия, откуда были изгнаны всякий стыд и добродетель.
   Однажды ночью бог разбудил святого, чтобы возвестить ему о наступившем часе возмездия: Святой поспешил к королю, который один во всей стране оставался добродетельным. Король велел оседлать коня, а другого дал святому, и тот сел на него. Послышался сильный шум, и испуганные всадники увидели море, которое, бушуя и рокоча, все ближе надвигалось на берег. Тогда королевская дочь показалась в своем окошечке, взывая: "Отец мой, ужели вы допустите мою гибель?" И король посадил ее на лошадь позади себя и умчался через одни городские ворота, в то время как море вливалось в другие.
   Они скакали в ночном мраке, но волны догоняли их с ревом и страшным грохотом. Вот уже скользкая пена стала касаться лошадиных копыт, и святой старец сказал королю:
   -- Государь, сбросьте дочь вашу с седла, иначе вы погибнете.
   А дочь кричала:
   -- Отец, отец, не покидайте меня!
   Но святой привстал на стременах, голос его загремел, как гром, и он возвестил:
   -- Это господняя воля!
   Тогда король оттолкнул от себя дочь, которая цеплялась за него, и сбросил ее с крупа коня. Волны тотчас же подхватили ее и затем обратились вспять.
   А печальное озеро, в которое погружены эти развалины, -- это воды, затопившие некогда оскверненный и разрушенный город.
   Эта легенда, как видите, похожа на историю Содома в переделке для дам.
   Событие же, о котором говорится точно о случившемся вчера, произошло, кажется, в четвертом веке после рождества Христова.
   К вечеру я пришел в Дуарненез.
   Это рыбацкий городишко, который был бы самым знаменитым из морских курортов Франции, если бы не его уединенное местоположение.
   Что составляет всю красоту и прелесть Дуарненеза, это залив. Город расположен в глубине его и как будто любуется на мягкие волнистые очертания берегов: изгибы их очаровательны, а вдалеке гребни скал тонут в бело-голубых легких и прозрачных туманах, которые наплывают с моря.
   На другой день я отправился в Кемпер, а ночевал уже в Бресте, чтобы на рассвете вернуться поездом в Париж.

Ле-Крёзо

   Небо синее, совершенно синее, залитое солнцем. Поезд только что проехал Моншанен. Вдали перед нами поднимается сплошное черное облако, которое точно выползает из-под земли и затемняет ясную дневную лазурь, -- тяжелое, неподвижное облако. Это дым Ле-Крёзо. Мы приближаемся и видим город отчетливее. Множество гигантских труб извергает змеящиеся струи дыма; другие трубы, менее высокие, пыхтя, выплевывают клубы пара; все это смешивается, стелется, плавает в воздухе, окутывает город, наполняет улицы, скрывает небо, гасит солнце. Здесь почти темно. Угольная пыль проникает всюду, щиплет глаза, чернит кожу, пачкает белье. Дома черны, как будто вымазаны сажей, мостовые черны, оконные стекла запорошены угольной пылью. В воздухе носится запах дыма, смолы, каменного угля, от него саднит горло, стесняет грудь; в терпком смраде железа, кузницы, раскаленного металла, пылающего горна иной раз так спирает дыхание, что вы невольно поднимаете глаза в поисках ясного неба, вам хочется глотнуть чистого, вольного, здорового воздуха, а над вами нависла густая и темная туча, а вокруг летают мелкие осколки каменного угля, от которых рябит в глазах.
   Это Ле-Крёзо.
   Глухой несмолкаемый шум сотрясает землю, шум, слившийся из тысячи шумов и прерываемый время от времени громовым ударом, толчком, от которого содрогается весь город.
   Войдем на завод господ Шнейдер.
   Какая волшебная картина! Это царство Железа, где властвует его величество Огонь!
   Огонь! Он везде. Насколько может охватить взор, выстроились в ряд огромные здания, высокие, как горы; они доверху уставлены машинами; здесь что-то вертится, опускается, поднимается, пыхтит, свистит, стонет, скрипит. И всеми машинами движет огонь.
   Здесь -- пылающий уголь, там -- фонтаны пламени; дальше железные раскаленные глыбы, которые движутся, катятся, выходят из печи, попадают в прокатные станы, вновь выходят оттуда, сотни раз возвращаются обратно, меняя форму, все так же раскаленные докрасна. Прожорливые машины поглощают этот огонь/это пылающее железо, дробят его, режут, пилят, сплющивают, вытягивают в проволоку, скручивают, делают из него локомотивы, пароходы, пушки, тысячу разнообразных вещей, тонких, как чеканка художника, чудовищных, как создания великанов, вещей сложных, хрупких, грубых, массивных.
   Постараемся увидеть и понять.
   Мы входим направо в обширный цех, где стоят четыре громадных машины. Они работают медленно, двигая своими колесами, поршнями, рычагами. Что же они делают? Они заняты не чем иным, как подачей воздуха в плавильные печи, где кипит расплавленный металл. Это -- чудовищные легкие исполинских реторт, которые мы сейчас увидим. Они дышат -- и только; они поддерживают жизнь и пищеварение чудовищ.
   А вот и реторты. Их две, на двух противоположных концах цеха; массивные, как башни, пузатые, ревущие, они выплевывают такую струю огня, что на расстоянии ста метров глаза ослеплены, кожа горит, и вы дышите, как в жарко натопленной бане.
   Это похоже на неистовый вулкан. Из жерла реторты вырывается белый огонь, невыносимый для зрения, и бьет с такой силой, с таким шумом, что трудно себе представить.
   Здесь кипит бессемеровская сталь, из которой делают рельсы. Красивый, молодой, сильный, серьезный человек в большой черной фетровой шляпе внимательно следит за этим ужасным дыханием. Он сидит перед колесом, похожим на рулевое колесо парохода, и по временам, подобно лоцману, поворачивает его. Гнев реторты еще больше распаляется, и она извергает ураган пламени; это значит, что главный плавильщик усилил пронизывающий ее чудовищный сквозняк.
   И, подобно капитану корабля, человек этот беспрестанно подносит к глазам бинокль, чтобы рассмотреть цвет огня. Он подает знак, подкатывается вагонетка и вливает в ревущее раскаленное жерло другие металлы. Плавильщик опять проверяет оттенки бушующего пламени, ища нужных показателей, и, внезапно повернув другое, совсем маленькое, колесо, накреняет гигантский ковш. Тот медленно поворачивается, выбрасывая до самой крыши цеха ужасающий сноп искр, и осторожно, как слон, старающийся быть грациозным, льет несколько капель пылающей жидкости в подставленную отливочную форму, после чего с ревом выпрямляется.
   Другой человек увозит вылившийся из ковша огонь. Теперь это только красный слиток, который кладут под молот, приводимый в движение паром. Молот ударяет, сплющивает, превращает раскаленный металл в тонкий лист, который тотчас же охлаждают в воде. Щипцы подхватывают его, ломают, мастер внимательно проверяет зернистость металла и дает приказание:
   -- Лейте!
   Ковш сейчас же наклоняется снова и, как слуга, наполняющий на столе стаканы, разливает по расставленным вокруг него формам пылающую струю стали, кипящую в его недрах.
   Ковш перемещается просто, как бы сам собою, словно он одушевленное существо. Ведь чтобы привести в движение эти фантастические механизмы, чтобы заставить их выполнять нужную работу, -- перемещаться туда и обратно, падать, подниматься, повертываться вбок, возвращаться, -- достаточно дотронуться до рычагов толщиною с тросточку и нажать на кнопки, вроде тех, что бывают у электрических звонков. Здесь точно витает какая-то сверхъестественная сила, какой-то дух, управляющий тяжеловесными и плавными движениями этих изумительных аппаратов.
   Мы выходим с распаренными лицами, с покрасневшими глазами.
   Вот две кирпичные башни на открытом воздухе, -- они слишком велики, чтобы поместиться под крышей. От них пышет невыносимым жаром. Человек, вооруженный железным ломом, ударяет по подножию башен, откалывает сначала нечто вроде штукатурки, ломает глубже, и вскоре появляется свет, огненная точка. Еще два удара, и целый ручей, целый поток огня вырывается наружу, струится по прорытым в земле каналам, течет, бежит без конца. Это чугун, расплавленный чугун в неочищенном виде. Можно задохнуться, стоя у этой страшной реки; мы убегаем, входим в высокое здание, где строят локомотивы и большие машины для военных судов.
   Здесь вы уже ничего не различаете, ничего не понимаете, теряете голову. Лабиринт станков, маховиков, ремней, зубчатых колес, и все это в движении. На каждом шагу -- чудовище, работающее над докрасна раскаленным или темным железом. Здесь -- пилы, перерезающие пласты толщиною в человеческое тело; там -- острия, что вонзаются в расплавленные глыбы и проходят их насквозь, как игла, прошивающая сукно; еще дальше -- другое приспособление режет стальные листы, как ножницы лист бумаги. Все это работает одновременно, хоть и движется вразнобой -- сказочное скопище злых и рычащих животных. И все время пылает огонь, огонь под молотами, огонь в печах, огонь повсюду, повсюду огонь. И постоянно все тот же оглушительный и равномерный удар, перекрывающий шум колес, котлов, наковален и всякого рода механизмов, сотрясает землю. Это бьет большой паровой молот Ле-Крёзо.
   Он помещается в конце громадного здания, в котором находится еще десять или двенадцать молотов. Все они ударяют поминутно по раскаленной добела глыбе, которая брызжет целым дождем искр и мало-помалу сплющивается, сжимается, принимает, в зависимости от желания человека, изогнутую, вытянутую или плоскую форму.
   Он же, самый большой, весит сто тысяч кило и обрушивается, как гора, на глыбу красной стали, еще более огромную, чем он сам. С каждым ударом ураган огня вырывается со всех сторон, и видно, как уменьшаются размеры массы, над которой работает чудовище.
   Он поднимается и опускается беспрестанно; управляет им изящно и легко человек, осторожно нажимающий на хрупкий рычаг, и невольно вспоминаешь тех чудовищных зверей, которых некогда укрощали дети, как повествуется в сказках.
   Мы входим в цех прокатных станов. Это еще более необычайное зрелище. Красные змеи ползут по полу, одни -- тонкие, как веревки, а другие -- толстые, как канаты. Одни, вот здесь, похожи на земляных червей непомерной длины, другие, вон там, -- на ужасающих удавов. Здесь изготовляется проволока, там -- рельсы для железных дорог.
   Люди с металлической сеткой на лице, в кожаных перчатках и высоких сапогах, то и дело бросают в пасть машины кусок раскаленного железа. Машина хватает его, тянет, вытягивает, еще тянет, бросает, хватает вновь, делает все тоньше и тоньше. Железо извивается, как раненая змея, словно борется, но в конце концов уступает и все растягивается и растягивается, а стальная челюсть все время то выбрасывает его, то хватает.
   Вот рельсы. Не имея сил сопротивляться, четырехугольная плотная масса бессемеровской стали, раскаленная докрасна, вытягивается под действием машин и за несколько секунд превращается в рельс. Гигантская пила обрезает его до нужного размера, а вслед идут другие, и так без конца -- и ничто не останавливает, не замедляет этой чудовищной работы.
   Мы выходим наконец на улицу черные, как кочегары, измученные, ослепленные. И над нашими головами висит пустое облако угля и дыма, подымающееся до самых небес.
   О, только бы увидеть немного цветов, поляну, ручей и траву, где можно прилечь, не думая ни о чем, не слыша ничего вокруг, кроме журчания воды или далекого пения петуха!

Историко-литературная справка

   Четвертый том настоящего издания объединяет книги Мопассана, выходившие в 1884--1885 годах: сборники "Под солнцем", "Иветта", "Сказки дня и ночи".
   Сборник "Под солнцем" был выпущен Виктором Аваром в 1884 году и много раз переиздавался без изменений. Книга эта знакомит читателя с Мопассаном как мастером путевого очерка. Основное место в ней занимают очерки о путешествии писателя в 1881 году по Алжиру. Для доведения сборника "Под солнцем" до нужного объема, но стараясь сохранить его жанровое единство, Мопассан дополнил цикл указанных очерков новеллой очеркового характера "На водах" и очерками "В Бретани" и "Ле-Крезо"
   Начало своего алжирского путешествия Мопассан пометил 6 июля 1881 года, днем отъезда из Парижа. В течение всего путешествия или только частично писателя сопровождал его друг Гарри Алис (ему посвящена новелла "Веревочка", см. III том).
   Путешествие Мопассана продолжалось свыше трех месяцев. Писатель стремился основательно познакомиться с жизнью пустыни и туземного населения и, несмотря на происходившие в эту пору восстания некоторых арабских племен против французского колониального гнета, побывал в довольно отдаленных областях Алжира, проделав часть пути верхом.
   Мопассан посетил Алжир, желая отдать себе отчет в причинах нескончаемой войны туземного населения против французского господства, не прекращавшейся с самого 1830 года, когда часть Алжира впервые стала французской колонией. Упорная борьба арабских племен за свою национальную независимость, возглавлявшаяся до 1847 года Абд-Эль-Кадиром, продолжалась и в последующие годы. К 1848 году французами был завоеван весь Алжир, исключая Кабилию, где сопротивление арабов не было сломлено до 1857 года. Во время франко-прусской войны 1870--1871 годов в Алжире вспыхнуло новое крупное восстание, центром которого были область Кабилия и провинция Константина. Восстание было жестоко подавлено, и его участники встретились в тюрьмах Франции с коммунарами, полными сочувствия' к ним. Небольшие мятежи продолжались и впоследствии, в частности в начале 80-х годов, и Мопассан точно уяснил себе их экономическую причину. Героическая борьба свободолюбивого арабского населения Алжира против колониального гнета происходит и в наши дни.
   Свои впечатления Мопассан старался по мере возможности записывать уже во время путешествия. "Днем я недолго был в пути, а потому часть ночи провел за писанием", -- отмечает он в одном месте. Но это были еще только беглые заметки в записной книжке, а самые очерки Мопассан написал уже после возвращения во Францию. Работа над подготовкой очерков к печати замедлялась из-за необходимости завершить сначала другие незаконченные произведения (в частности роман "Жизнь"). Цикл очерков "Под солнцем" появился в "Синем обозрении" только па рубеже 1883--1884 годов (в номерах от 17 ноября, 1 декабря, 15 декабря 1883 года и от 5 января 1884 года).
   Впечатления алжирского путешествия 1881 года отразились и в некоторых рассказах Мопассана: в "Марроке" (т. II), в "Страхе" (т. II), в "Махмеде-Продувном" (т. IV), в "Ужасе" (т. X).
   Новелла "На водах" представляет собою попытку Мопассана сюжетно оформить очерковый материал, связанный с его поездкой для лечения в Швейцарию в 1877 году. Очерк "В Бретани" суммирует впечатления от двух путешествий Мопассана по Бретани: в сентябре 1879 года и летом 1882 года; часть этого очерка появилась в печати уже в 1880 году. Очерк "Ле-Крезо" написан после посещения Мопассаном известных заводов в Ле-Крезо; когда ездил туда писатель, пока не установлено.

Примечания

Под солнцем

   Поль Арно -- французский писатель из числа друзей Мопассана.
   Стр. 7. Леконт де Лиль (1818--1894) -- французский поэт, глава парнасской школы.
   Мадам Дезульер (1638--1694) -- французская поэтесса, автор слащавых эклог и идиллий.
   Бу-Амама (род. в 1840) -- организатор антифранцузской борьбы в Алжире в 70--80-е годы. С 1875 года вел пропаганду восстания, в 1878 году был отдан приказ об его аресте. В 1881 году к Бу-Амаме присоединилось множество кочевых племен, и в апреле этого года он возглавил восстание в Южном Оране. Разбитый французскими войсками, Бу-Амама бежал в Марокко.
   Стр. 8. Абд-Эль-Кадир (1807--1883) -- знаменитый арабский эмир, успешно боровшийся в 1830--1840 годах против Франции, за независимость Алжира. Потерпев окончательное поражение в 1847 году, пробыл шесть лет в плену, после чего присягнул на верность Франции.
   Стр. 12. Тартарен -- намек на комического героя повести Альфонса Доде "Тартарен из Тараскона" (1872).
   Стр. 14. Нейи -- одно из предместий Парижа.
   Бюлье -- зала в Париже, служащая для собраний, митингов и публичных балов.
   Стр. 15. Марабут -- мусульманский святой, а также вообще религиозный мусульманин, ведущий аскетическую жизнь.
   Стр. 16. Нантер или Рюэй -- дачные местности под Парижем.
   По случаю четырнадцатого июля. -- Имеется в виду день французского национального празднества в память свержения Бастилии 14 июля 1789 года.
   Стр. 20. После войны -- после франко-прусской войны 1870--1871 годов, завершившейся для Франции потерей Эльзаса и Лотарингии.
   Стр. 21. ...вся страна была охвачена войной. -- В мае 1881 года вспыхнуло восстание туземного населения Туниса -- тотчас после того, как тунисского бея принудили подписать договор о признании французского протектората (12 мая 1881 года); одновременно начались восстания и в Алжире, главным образом из-за обнищания арабов, вызванного французской колониальной системой, а отчасти вследствие вторжения из Туниса пограничных кабильских мятежных племен.
   Шотт -- соляное озеро в Алжире.
   ...до избиения испанцев. -- Восстания туземных племен Алжира и Туниса в 1881 году иногда, особенно под влиянием религиозного фанатизма, выливались в форму поголовного истребления европейцев, в частности испанского населения. Но Мопассан далее указывает и на экономическую подоплеку ненависти к испанским колонистам-плантаторам, которые сосредоточили в своих руках плантации альфы и вызывающе вели себя по отношению к туземному населению.
   Альфа -- растение, стебли которого употребляются на выработку бумаги, ковров, обуви.
   Стр. 25. Каид -- туземный чиновник в Алжире и Тунисе, выполняющий обязанности военачальника, администратора, судьи, ведающий сбором податей и пр.
   Гум -- вооруженный отряд, выделяемый туземным племенем и обыкновенно находящийся под командой французского офицера.
   Стр. 33. Руми -- имя, которым арабы обозначают христиан-европейцев.
   Стр. 34. Муфтий -- мусульманский священник.
   Стр. 54. Шейх -- вождь племени у арабов.
   Стр. 55. Крейльская посуда -- фаянсовая посуда; производится во французском городе Крей (департамент Уазы).
   Стр. 58. Кади -- мусульманский судья, отправляющий гражданские и религиозные функции.
   Дуро -- испанская серебряная монета стоимостью несколько более пяти франков.
   Стр. 75. ...таинственный барабан дюн. -- Это физическое явление послужило Мопассану темой для его рассказа "Страх" (т. II).
   Стр. 84. Хариджизм -- одно из мусульманских сектантских течений, последователи которого боролись начиная с VII века н. э. за выборность халифа (в связи с чем было множество восстаний) и стремились сохранить догматику и обрядность начального ислама, не признавая культа святых, монашества и т. д. Последователи хариджизма сохранились в XIX веке в Мзабе под именем ибадитов (см. о них в "Бродячей жизни", т. IX, глава "На пути в Кайруан", конец эпизода "15 декабря").
   Стр. 85. Майор Коин. -- Мопассан имеет в виду брошюру Capitaine A. Coyn. Le Mzab, Alger, 1879. Брошюра знакомит с почвой, климатом, флорой и фауной Мзаба, с общественной жизнью и торговлей местных жителей и с историей мусульманских сект, к которым они принадлежат.
   Стр. 86. Мзаб -- это республика или, вернее, коммуна. -- Этот мотив нашел свою разработку во II главе первой части "Милого друга" (разговор Норбера де Варена с Дюруа в салоне Вальтера).
   Стр. 92. Альбер Греви (1824--1899) -- французский политический деятель, браг Жюля Греви (президента Третьей республики с 1879 по 1887 год). В 1879 году Альбер Греви был избран вице-президентом палаты депутатов и назначен гражданским губернатором Алжира. Колониальная политика Альбера Греви, изобиловавшая всевозможными злоупотреблениями, не раз подвергалась резкому осуждению в палате депутатов; в ноябре 1881 года он вынужден был подать в отставку.
   Стр. 104. ...река из поэмы. -- Намек на реку Ахерон, которую описывает в "Аде" (первой части "Божественной комедии") великий итальянский поэт Данте Алигьери (1265--1321).
   Стр. 106. Клебер. -- Пароход назван по имени французского генерала (1753--1800), одного из полководцев революции XVIII века.
   

На водах

   Новелла впервые напечатана в "Голуа" 24 июля 1883 года.
   

В Бретани

   Очерк напечатан полностью в "Нувель ревю" 1 января 1884 года. Часть его, под заглавием "Страна корриганов", появилась в "Голуа" 10 декабря 1880 года.
   
   Стр. 117. Жоанн (1813--1881) -- французский географ, автор популярных путеводителей.
   Стр. 118. Фромантен (1820--1876) -- французский писатель и живописец-ориенталист.
   Стр. 119. Менгиры и долмены -- культовые камни древних кельтов. Менгир -- одиноко стоящий вертикальный камень; долмен -- столообразное сооружение из нескольких больших камней, внутри которого обычно находилось место погребения умерших.
   Стр. 120. ...коннетабль де Ришмон (1393--1457) -- французский полководец.
   ...Сен-Жильдас, где словно бродит тень Абеляра. -- Здесь упомянут знаменитый французский философ и теолог Пьер Абеляр (1079--1142), который после осуждения на Суассонском соборе за вольнодумство и ересь был аббатом в бретонском монастыре Сен-Жильдас.
   ...рука показывала на Киберон. -- В 1795 году французские эмигранты собрали небольшую армию и решили высадить ее во Франции, на мысе Киберон, где отсталое бретонское крестьянство ("шуаны") под влиянием роялистов и духовенства выступило против Конвента. Войска Конвента, руководимые генералом Гошем, разгромили эмигрантскую армию, едва успевшую высадиться.
   Стр. 124. ...не встретите никого, кто бы хоть знал слово по-французски. -- Сельское население Бретани говорит на бретонском наречии.
   Стр. 127. О, волны, сколько тайн, и т. д. -- двустишие из стихотворения Гюго "Oceano nox"
   

Ле-Крезо

   Очерк напечатан в "Жиль Блас" 28 августа 1883 года под псевдонимом Мофриньёз.

-------------------------------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Ги де Мопассан. Полное собрание сочинений в 12 т. -- Москва: "Правда", 1958 (библиотека "Огонек"). Том 4, с. 3-138.
   OCR; sad369 (15.05.2007)
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru