Ги де Мопассан - Полное собрание сочинений и письма в 15т., т.3
Книгоиздательское товарищество "Просвещение", С.-Петербург, 1908 г.
Переводчик: С.Б.
OCR, spell check и перевод в современную орфографию: Старик и море
"Мой друг, ты просил меня написать о моих впечатлениях, приключениях и особенно о любовных похождениях в этой африканской стране, привлекавшей меня уже давно. Ты заранее уже смеялся над "черными ласками", как ты их называл, и видел меня возвращающимся в сопровождении огромной черной женщины, с головой, закутанной в желтый фуляр, плавно выступающей в своих ярких одеждах.
Очередь негритянок, вероятно, тоже наступит, ибо я видел уже нескольких, вызвавших у меня желание окунуться в эти чернила; но для первого раза я напал на нечто лучшее и необыкновенно оригинальное.
В последнем твоем письме ты говоришь: "когда мне известно, как любят в стране, я могу уже описать эту страну, хотя никогда и не видел ее". Знай, что здесь любят безумно. С первых же дней чувствуешь какой-то трепетный жар, подъем, внезапное напряжение желаний, расслабленность во всем теле, которая возбуждает и раздражает нашу способность любить и силу физических ощущений; простого прикосновения руки довольно, чтобы вызвать страсть, заставляющую нас проделывать столько глупостей.
Сговоримся сначала. Не знаю, что называете вы любовью сердца, любовью душ, и может ли на земле существовать сентиментальный идеализм, или вернее -- платонизм. Я лично сомневаюсь в этом. Но другая любовь, любовь чувственная, заключающая в себе много хорошего и даже очень много, в этом климате действительно ужасна. Жара, этот раскаленный воздух, заражающий вас лихорадкой, эти удушливые южные ветры, эти приливы огня из близко лежащей великой пустыни, тяжелый сирокко, более опустошительный и иссушающий, чем пламя, этот вечный пожар целого континента, сожженного до самых камней огромным, убийственным солнцем, зажигает кровь, сводит с ума тело, обращает человека в зверя.
Но возвращаюсь к моей истории. Я ничего не скажу тебе о первых днях моего пребывания в Алжире. Посетив Бону, Константину, Бисару и Сетиф, я приехал в Буджу через ущелье Шабета, по несравненной дороге среди кабульских лесов, вдоль берега моря, возвышающихся над ним на двести метров. Следуя направлению гор, эта дорога змеится по их вершинам, до чудного Буджийского залива, такого прекрасного, как Неаполитанский, как залив у Аяччио и у Дуарненеца, самого очаровательного, какой я видел. В моем сравнении я исключаю фантастический залив Порто, опоясанный красным гранитом, с возвышающимися посередине чудовищными кроваво-красными каменными гигантами, называемыми Calanche de Piana, на западном берегу Корсики.
Еще далеко -- издали, раньше, чем огибаешь огромный бассейн мирно спящих вод, замечаешь Буджу. Она расположена на крутом склоне очень высокой и лесистой на вершине горы и представляет белое пятно на этом зеленом склоне, точно пена водопада, падающая в море.
Как только я вступил в этот маленький и очаровательный городок, я понял, что останусь в нем надолго. Со всех сторон взор упирается в правильный круг извилистых зубчатых вершин, рогатых и причудливых, до такой степени замкнутых, что едва замечаешь выход в открытое море, я залив кажется озером, Голубая вода с молочным отливом удивительно прозрачна. А темно-синее небо, окрашенное точно двойным слоем лазури, раскинулось сверху в своей божественной красоте. Море и небо точно отражаются друг в друге и посылают друг другу свои отблески.
Буджа -- город развалин. На набережной, у пристани лежат такие великолепные обломки, точно они взяты из какой-нибудь оперной декорации. Это древние сарацинские ворота, густо обвитые плющом. И в лесистых горах, окружающих городок, также много руин, обломков римских стен и сарацинских памятников, остатков арабских сооружений.
Я нанял маленький мавританский домик в верхней части города. Тебе знакомы эти так много раз описанные жилища. Снаружи у них нет окон; но сверху донизу их освещает внутренний двор. В первом этаже расположена большая, прохладная зала, где проводишь время днем, а на крыше устроена терраса, где проводишь ночь.
Я тотчас же проникся обычаем жарких стран отдыхать после завтрака. В этот удушливый африканский час, час, когда совершенно невозможно дышать, улицы, долины и бесконечные ослепительные дороги совершенно пусты; жители все спят, по крайней мере, пытаются спать, имея на себе насколько возможно меньше одежд.
В моем салоне с колонками в арабском стиле я поставил большой мягкий диван, покрытый ковром из Джебел-Амура. Я растянулся на нем почти в костюме Ассана, но не мог отдохнуть, мучимый своим воздержанием.
Да, мой друг! Есть на земле две муки, и я не желаю тебе испытать их: это -- отсутствие воды и отсутствие женщин. Какая ужаснее? Не знаю. В пустыне за стакан холодной, прозрачной воды готов идти на всякую подлость. Чего не сделал бы в некоторых приморских городках за красивую, свежую и здоровую девушку? Потому что молодых девушек в Африке не мало! Напротив, их избыток; но, чтобы продолжить мои сравнения, скажу, что все они противны и гнилы, как жидкий ил на дне колодцев Сахары.
Однажды, возбужденный более обыкновенного, я тщетно пытался сомкнуть глаза. Ноги мои дрожали, точно изнутри их кто-то колол. Какая- то тревожная тоска заставляла меня каждую минуту переворачиваться на моих коврах. Наконец, потеряв терпение, я встал и вышел из дому.
То было в июле в палящий полуденный зной. Камни мостовой были так горячи, так раскалены, что на них можно было испечь хлеб. Рубашка тотчас же промокла и прилипла к телу. На горизонте носился легкий, белый пар, жгучий пар сирокко, кажущийся воплощенным жаром.
Я спустился к морю и, обогнув пристань, направился вдоль очаровательного залива к купальням. Крутая гора, обнимающая этот залив, густо покрыта высокими сильно пахнущими растениями и спускается в море огромными черными скалами.
Никого вокруг; всё неподвижно; ни крика животного, ни полета птицы, ни шума, ни даже всплеска воды: море неподвижно, как бы оцепеневшее под солнцем. Но в палящем воздухе я, казалось, улавливал какой-то пламенный трепет.
Вдруг, за одной из скал, наполовину погруженных в безмолвные волны, я уловил легкое движение и, обернувшись, увидел высокую голую девушку, погрузившуюся в море по грудь. Она думала, что никто её не видит и купалась. Слегка подпрыгивая, она обернулась лицом к морю и не замечала меня.
Нельзя себе представить ничего удивительнее этой картины: прекрасная женщина, в этой прозрачной, как стекло, воде, под ослепительными лучами солнца. Ибо эта женщина была прекрасна: высокая, с чудными формами, как у статуи.
Она обернулась, вскрикнула и, наполовину вплавь и наполовину бегом, скрылась за своей скалой.
Так как она непременно должна была выйти оттуда, то я уселся на берегу и стал ждать.
Через несколько времени она осторожно высунула голову, украшенную густыми, причудливо причесанными волосами, У неё был большой рот, с толстыми, раскрытыми губами, огромные навыкат глаза; и всё её тело, слегка сожженное негритянским солнцем, казалось выточенным из старой нежной, но крепкой слоновой кости.
-- Уходите! -- закричала она мне. Её низкий, несколько грубый голос имел гортанный оттенок.
Я не двигался.
-- С вашей стороны очень нехорошо оставаться здесь, милостивый государь! -- продолжала она. Буква "р" перекатывалась у неё в горле как колеса телеги.
Я по-прежнему продолжал сидеть. Голова исчезла.
Прошло несколько минут и волосы, лоб, затем глаза осторожно и медленно опять высунулись, как это делают дети в игре в жмурки, когда наблюдают за тем, кто их ищет.
На этот раз она пылала гневом.
-- Вы заставите меня заболеть! -- закричала она. -- Я не выйду, пока вы будете сидеть здесь.
Тогда я встал и ушел, часто оглядываясь. Когда она рассчитала, что я должен был уже удалиться на достаточное расстояние, она, полусогнувшись, вышла из воды, повернувшись ко мне спиной. Она скрылась в трещине скалы, за юбкой, повешенной у входа в расселину.
На другой день я пришел опять. Она еще купалась, но была в купальном костюме. Она расхохоталась, показывая мне свои сверкающие зубы.
Неделю спустя мы были друзьями. Еще через неделю мы подружились еще более.
Она звала себя Маррока, очевидно, прозвище, и произносила она это слово так, будто в нем заключалось пятнадцать "р". Она была дочерью испанского колониста и замужем за французом, по имени Понтабез. Муж её был чиновник. Я никогда не мог точно понять, какая у него служба. Я знал, что он вечно был очень занят и много о нем не расспрашивал.
Она изменила часы своего купанья и каждый день после моего завтрака, приходила ко мне отдыхать. Какой отдых! Это ли значит отдыхать?
Это действительно была удивительная женщина, несколько грубого типа, но очаровательная. Глаза её, казалось, всегда горели страстью. Её полуоткрытый рот, острые зубы, даже улыбка отражали в себе нечто животно-чувственное, а странные удлиненные и прямые груди, острые, грушевидной формы, упругие, точно в них были стальные пружины, придавали её телу что-то животное, делали ее чем-то вроде низшего очаровательного существа, предназначенного для необузданной любви, и вызывала во мне представление о древнем распутстве богов, предававшихся своим ласкам посреди зелени и цветов.
Ни одна женщина в мире не носила в себе столько неукротимых желаний. За страстными ласками, бешеными объятиями со скрежетом зубов, конвульсиями и укусами, почти тотчас же следовал глубокий, точно мертвый сон. Но внезапно она пробуждалась в моих объятиях и готова была вновь отдаться, вся переполненная новой страстью.
Ум её, впрочем, был так же бесхитростен, как дважды два--четыре, а звонкий смех заменял ей мысль.
Инстинктивно гордясь своей красотой, она ненавидела даже самые легкие покровы; и ходила, прыгала и бегала по моему дому с бессознательным и дерзким бесстыдством. Когда она, наконец, насыщалась любовью, обессилев от криков и движенья, она засыпала возле меня глубоким и мирным сном; невыносимый зной испещрял её смуглое тело крошечными капельками пота, и от её рук, закинутых за голову, от всех скрытых складок её тела несся тот животный запах, что так нравится самцам.
Иногда она приходила ко мне вечером, когда её муж дежурил где-то. Тогда мы располагались на земле, едва прикрытые легкими, развевающимися восточными тканями.
Когда огромная, яркая луна тропических стран выплывала на синее небо, освещая город и валив в рамке окружающих гор, мы замечали на всех террасах целую армию молчаливых призраков, порою подымавшихся со своего ложа, менявших места и вновь ложившихся под томной прохладой остывшего неба.
Несмотря на яркий свет африканских вечеров, Маррока упорно оставалась голая при лунном освещении. Она не обращала никакого внимания на то, что ее могли видеть, и часто, не взирая на мои опасения и просьбы, она испускала ночью протяжные, вибрирующие крики, заставлявшие собак завывать вдали.
Однажды, когда я дремал под обширным усеянным звездами небом, она опустилась на колени передо мной на ковре и, приблизив к моему рту свои открытые толстые губы, сказала:
-- Я хочу, чтоб ты пришел ко мне ночевать.
Я сразу не понял и спросил:
-- Как, к тебе?
-- Да, когда мой муж уйдет, ты придешь и ляжешь на его место.
Я не мог не расхохотаться.
-- Зачем же это, когда ты можешь прийти сюда?
И обдавая меня своим дыханием, почти прильнув к моему рту, она продолжала:
-- Для того, чтобы у меня осталась память о тебе.
Я всё никак не мог ухватить её мысли. Она обвила мою шею руками.
-- Когда ты уедешь, я буду думать о тебе. И когда буду целовать мужа, я буду думать, что это ты.
-- Да ты с ума сошла, -- прошептал я, тронутый и развеселившийся. -- Я предпочитаю оставаться дома. Я, действительно, не очень-то люблю устраивать свидания под супружеским кровом. Это-то и есть те мышеловки, куда влетают дураки. Но она просила, умоляла меня и даже плакала, приговаривая:
-- Увидишь, как я тебя буду любить!
Её желание казалось мне таким странным, что я не мог его себе объяснить. Потом, подумав, я сделал предположение, что она ненавидит своего мужа, хочет отплатить тайной местью женщины, с наслаждением обманывающей ненавистного человека под его кровом, в его собственной постели.
-- Твой муж дурно обращался с тобой? -- спросил я.
-- О, нет, он очень добрый, -- отвечала она раздраженно.
-- Но ты его не любишь?
Она уставилась на меня своими большими, удивленными глазами.
-- Наоборот, я очень его люблю. Очень, очень, но не так, как тебя, мое сердце.
Я ровно ничего не понимал, и пока стоял, теряясь в догадках, она запечатлела на моих устах один из тех поцелуев, силу которых знала, и сказала шепотом:
-- Скажи, придешь?
Но я не поддался. Тогда она поспешно оделась и ушла.
Она не являлась целую неделю. На девятый день она пришла, сурово остановилась на пороге моей комнаты и спросила:
-- Придешь сегодня ночью ко мне ночевать? Если нет, то я уйду.
Неделя -- это очень долго, мой друг, а в Африке эта неделя стоит месяца.
-- Да! -- закричал я и открыл объятия. Она бросилась ко мне.
Ночью она ждала меня в соседней улице и повела.
Они жили у пристани в маленьком низеньком домике. Я прошел через кухню, где супруги совершали трапезу, и вошел в чистую, выбеленную известкой комнату с фотографиями родственников по стенам и с бумажными букетами под стеклянными колпаками. Маррока, казалось, с ума сошла от радости. Она прыгала, повторяя:
-- Вот ты у нас, вот ты у себя.
Действительно, я вел себя, как дома.
Признаюсь, я был смущен, сначала даже беспокоен. В то время, как я колебался расстаться в этом незнакомом жилище с некоторой частью туалета, без коей мужчина, застигнутый врасплох, становится столь же смешным, сколько неловким и не способным на какое бы то ни было действие, она насильно сорвала ее с меня и унесла в другую комнату со всеми прочими моими пожитками.
Наконец, самообладание вернулось ко мне, и я всеми силами старался доказать это Марроке. Прошло два часа, но мы и не думали о сне, как вдруг сильные удары в дверь заставили нас затрепетать.
Громкий мужской голос закричал:
-- Маррока, это я.
Она вскочила в одно мгновение:
-- Мой муж! Скорей спрячься под кровать.
Я растерянно искал свои панталоны. Но она, задыхаясь, толкала меня.
-- Иди же, иди.
Я лег на живот и подлез безропотно под кровать, на которой мне было так хорошо.
Она ушла в кухню. Я слышал, как она открыла шкаф, потом затворила его и вернулась, неся что-то в руке, чего я не мог разглядеть, и быстро спрятала это куда-то. Супруг в это время стал терять уже терпение, а она спокойно и твердо ответила ему:
-- Я не могу отыскать спичек.
Потом вдруг сказала:
-- Ну, вот нашла, сейчас тебе отопру.
Она отворила дверь, и он вошел. Я видел только его огромные ноги. Если всё остальное соответствует им, то это должен быть колосс.
Я услышал поцелуи, шлепок по голому телу, смех. Потом он сказал с марсельским выговором:
-- Я забыл кошелек и должен был вернуться... А ты, как видно, спала крепким сном.
Он подошел к комоду и долго искал, что ему нужно. Маррока растянулась на кровати, как бы падая от усталости. Он подошел к ней и должно быть попробовал ее приласкать, потому что она сердито отвечала ему отрывистыми фразами.
Его ноги были так близко, что меня охватило безумное, дурацкое, необъяснимое желание притронуться к ним потихоньку, Я удержался.
Так как его намерения не удались, он рассердился.
-- Ты сегодня презлющая, -- сказал он, но примирился с этим и прибавил:
-- Прощай, малютка! -- и снова раздался поцелуй. Потом большие ноги повернулись, удаляясь, показали мне свои толстые гвозди и прошли в соседнюю комнату. Затем захлопнулась выходная дверь. Я был спасен!
Я медленно выполз из своего убежища, униженный и жалкий, и в то время, как Маррока, по-прежнему голая, плясала, смеясь, вокруг меня и, хохоча во всё горло, хлопала в ладоши, я тяжело упал на стул. Но я вскочил, как ужаленный. Подо мною лежало что-то холодное, и так как я был одет не лучше моей сообщницы, то прикосновение к нему ужалило меня. Я оглянулся.
Оказалось, я сел на маленький топорик, каким щеплят лучину, остро отточенный, как нож. Как он попал сюда? Войдя в комнату, я его не заметил.
Маррока, увидев мой скачок, почти задохнулась от приступа смеха, кричала, кашляла, держась обеими руками за живот. Я находил эту веселость неуместной, неприличной. У меня до сих пор еще холод пробегал по спине, и этот безумный смех меня несколько оскорблял.
-- А если бы твой муж увидел меня? -- спросил я ее.
-- В этом не было никакой опасности, -- отвечала она.
-- Как не было опасности? Ведь этакая упрямица! Ему стоило только нагнуться, и он нашел бы меня.
Она больше не смеялась. Она улыбалась только пристально смотревшими на меня большими глазами, где сверкало вновь вспыхнувшее желание.
-- Он бы не нагнулся.
-- Еще бы! -- настаивал я. -- Стоило ему уронить шляпу. Пришлось бы ему поднять и... хорош бы я был в таком виде.
Она положила свои полные и сильные руки мне на плечи и, понизив голос, как делала, когда говорила: "я тебя обожаю", прошептала:
-- Тогда он не разогнулся бы более.
Я ничего не понял:
-- Почему же?
Она хитро прищурила глаза и протянула руку к стулу, где я только что сидел. И её протянутый палец, и складка щеки, и полуоткрытые губы, острые зубы, ослепительные и хищные, -- всё указывало мне на топорик для лучины с остро отточенным блестящим лезвием.
Она сделала движение, чтобы взять его. Потом, притянув меня совсем к себе левой рукой, прильнувши своим телом к моему, она правой рукой сделала движение, как бы отрубая голову человеку, стоящему на коленях...
Вот как, мой друг, понимают здесь супружеский долг, любовь и гостеприимство.