Моммзен Теодор
История Рима. Том 1

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Römische Geschichte)
    До битвы при Пидне.
    Книга первая. До упразднения царской власти.
    Книга вторая. От упразднения царской власти до объединения Италии.
    Книга третья. От объединения Италии до покорения Карфагена и греческих государств.


Теодор Моммзен.
История Рима

   Воспроизведение перевода "Римской истории" (1939--1949 гг.) под научной редакцией С. И. Ковалева и Н. А. Машкина.
    
   

Книга первая.
До упразднения царской власти

Τα παλαιότερα ΣαφῶΣ μέν εὑρεῖν διὰ χρόνου πλῆθοΣ ἀδύνατα ἧν ἐχ δὲ τεχμηρίων ὧν ἐπι μαχρότατον Σχοποῢντί μοι πιΣτεῢΣαι ξυμβαίνει οὐ μεγάλα νομίξω γενέΣται, οὖτε κατὰ τοὺΣ πολέμουΣ οὖτε ἐΣ τὰ ἄλλα.
(Более древние события было невозможно достоверно исследовать по давности времени, но по долгом размышлении над теми памятниками, которым можно довериться, я полагаю, что не было совершено никаких великих дел: ни военных, ни каких-либо других.)
Фукидид

Глава I.
Введение

   На извилистых берегах Средиземного моря, которое, глубоко врезываясь в материк, образует самый большой из заливов океана и, то суживаясь от рассеянных на нем островов и от выступов твердой земли, то снова разливаясь на значительное пространство, разделяет и соединяет три части Старого Света, с незапамятных времен поселились народы, принадлежащие в этнографическом и лингвистическом отношениях к различным расам, но в историческом отношении составлявшие одно целое. Это историческое целое и составляет именно то, что принято не совсем правильно называть историей древнего мира; в сущности это не что иное, как история культуры тех народов, которые жили вокруг Средиземного моря. В четырех главных стадиях своего развития эта история представляет собою историю коптского, или египетского, племени, жившего на южном побережье, историю арамейской, или сирийской, нации, занимавшей восточные берега и проникнувшей глубоко внутрь Азии до берегов Евфрата и Тигра, и историю народов-близнецов, эллинов и италиков, которым достались в удел европейские берега Средиземного моря. Хотя каждая из этих историй в своем начале связана с иным кругом представлений и с иными сферами исторической жизни, тем не менее каждая из них скоро принимает свое особое направление. Однако, хотя жившие вокруг этой обширной сферы разнородные или даже родственные по происхождению племена -- берберы и негры Африки, арабы, персы и индийцы Азии, кельты и германцы Европы -- и приходили в частные соприкосновения с теми обитателями берегов Средиземного моря, они не имели значительного влияния на культуру этих обитателей и сами мало подчинялись постороннему влиянию, поскольку возможно вообще разграничение культурных кругов, поскольку должен считаться единым культурным кругом тот, вершинами которого являлись Фивы, Карфаген, Афины и Рим. После того как каждая из этих четырех наций достигла самостоятельным путем самобытной и величественной цивилизации, они вступили в самые разнообразные взаимные отношения и придали яркую и богатую окраску всем элементам человеческой природы, пока наполнился и этот круг и пока новые народности, до тех пор лишь подобно волнам обтекавшие окраину средиземноморских государств, разлились по обоим берегам и, отделив в историческом отношении южный берег от северного, перенесли центр цивилизации с берегов Средиземного моря на берега Атлантического океана. Таким образом древняя история отделяется от новой не случайно и не хронологически. То, что мы называем новой историей, в сущности есть образование нового культурного круга, который соприкасается во многих эпохах своего развития с уходящей или с уже ушедшей цивилизацией средиземноморских государств, подобно тому как эта последняя примыкает к более древней, индо-германской, но которой также суждено идти ее собственным путем и до дна испить чашу и народного счастья и народных страданий. Ей также суждено пережить эпохи возмужания, зрелости и старости, благодатные усилия творчества в области религии государственных учреждений и искусств, безмятежное пользование приобретенным материальным и духовным богатством и, быть может, со временем истощение творческих сил в пресыщенной удовлетворенности достигнутой целью. Но и эта цель представляет собою лишь нечто преходящее; самая величественная система цивилизации имеет свои пределы, внутри которых способна выполнить свое назначение, но человечество не выполнит его никогда. Как только оно, казалось, уже достигает цели, ему снова приходится разрешать старую задачу на более широком поприще и в более высоком смысле.
   Наша задача заключается в описании последнего акта того великого всемирно-исторического зрелища древней истории среднего из трех полуостровов, которые выдвинулись из северного материка в глубь Средиземного моря. Его образует та ветвь западных Альп, которая направляется к югу. Апеннины тянутся сначала в юго-восточном направлении между более широким западным заливом Средиземного моря и узким восточным заливом и, приближаясь к этому последнему, достигают в Абруццах своей наибольшей высоты, которая, впрочем, едва доходит до линии вечных снегов. От Абруцц горная цепь принимает южное направление сначала без разветвлений и не утрачивая значительной высоты, но за котловиной, образующей гористую местность, она разделяется на более пологий юго-восточный кряж и на более крутой южный и кончается в обоих направлениях тем, что образует два узких полуострова. Низменность, которая тянется на севере между Альпами и Апеннинами, расширяясь в направлении к Абруццам, не принадлежит ни в географическом отношении, ни -- до позднейшего времени -- в историческом отношении к той гористой и холмистой южной Италии, историю которой мы намереваемся изложить. Прибрежная страна от Синигальи до Римини была включена в состав Италии только в седьмом столетии от основания Рима, а долина реки По только в восьмом; стало быть, древней северной границей служили для Италии не Альпы, а Апеннины. Эти последние не тянутся ни в одном направлении крутой горной цепью, а расплываются по всей стране. Они заключают в себе много долин и плоскогорий, соединенных между собою довольно удобными горными проходами, и представляют годную для заселения почву, в особенности на тех склонах и побережьях, которые примыкают к ним с востока, юга и запада. Правда, вдоль восточного побережья тянется замыкаемая с севера кряжем Абруцц и прерываемая только утесистыми выступами Гарганских гор Апулийская равнина, которая представляет однообразную плоскость со слабо очерченными береговыми линиями и с плохим орошением. Но на южном берегу, между обоими полуостровами, которыми оканчиваются Апеннины, примыкает к внутренней гористой местности обширная низменность, которая хотя и бедна гаванями, но обильна водой и плодородна. Наконец западный берег представляет обширную страну, по которой протекают значительные реки, особенно Тибр, и в которой действие вод и когда-то многочисленных вулканов образовало самые разнообразные формы долин и горных возвышенностей, гаваней и островов, а находящиеся там области -- Этрурия, Лациум и Кампания -- были сердцевиной италийской земли. К югу от Кампании предгорье мало-помалу исчезает, и горная цепь почти непосредственно омывается у своей подошвы Тирренским морем. Сверх того, к Италии примыкает, точно так же как Пелопоннес к Греции, самый красивый и самый большой из островов Средиземного моря -- Сицилия, в которой гористая и частью пустынная середина опоясана, в особенности с восточной и южной сторон, широкой полосой прекрасного, большею частью вулканического побережья. Так же как в географическом отношении Сицилийские горы составляют продолжение Апеннин, прерванное лишь небольшой "скважиной" (Ρήγιον) морского пролива, так и в историческом отношении Сицилия составляла в древние времена неоспоримую часть Италии, подобно тому как Пелопоннес составлял часть Греции. Сицилия была театром столкновения тех же племен, которые сталкивались в Италии, и была вместе с последней центром такой же высокой цивилизации. Италийский полуостров пользуется наравне с греческим умеренною температурой и здоровым воздухом на склонах своих не очень высоких гор, в своих долинах и равнинах. Береговая линия развита слабее, чем в Греции; Италии в особенности недостает усеянного островами моря, благодаря которому эллины сделались нацией мореплавателей. Зато Италия превосходит свою соседку богатством орошаемых реками равнин и плодородием покрытых кормовыми травами горных склонов, т. е. тем, что нужно для земледелия и скотоводства. Она, так же как и Греция, прелестная страна, в которой человеческая деятельность находит для себя и поощрение и награду и в которой одинаковым образом для беспокойных стремлений открываются пути в даль, а для спокойных -- возможность мирных приобретений на родине. Но греческий полуостров обращен лицом к востоку, а италийский -- к западу. Как для Эллады эпиротское и акарнанское побережья, так и для Италии побережья апулийское и мессапское имеют второстепенное значение, и между тем как в Элладе смотрят на восток Аттика и Македония, т. е. те области, которые служили фундаментом для ее исторического развития, в Италии смотрят на запад и Этрурия, и Лациум, и Кампания. Таким образом, несмотря на то, что эти два полуострова находятся в таком близком соседстве и что они связаны почти братскими узами, они как бы отворачиваются один от другого. Хотя из Отранто можно видеть невооруженным глазом Акрокеранские горы, однако италики и эллины сходились на всех других путях и раньше и теснее, чем на самом ближайшем пути, который идет через Адриатическое море. В этом случае -- как это нередко бывает и при других географических условиях -- заранее было предопределено историческое призвание народов: из двух великих племен, вырастивших цивилизацию древнего мира, одно бросило свою тень и свое семя на восток, а другое на запад.
   Здесь будет изложена история Италии, а не история города Рима. По формальному государственному праву именно римская городская община завладела сначала Италией, а потом целым миром, но этого никак нельзя утверждать в высоком историческом смысле, и то, что обыкновенно называют завоеванием Италии римлянами, было скорее соединением в одно государство всего италийского племени, в котором римляне были лишь ветвью, хотя и самою могущественною. История Италии распадается на два главных отдела: на внутреннюю историю Италии до ее объединения под верховенством латинского племени и на историю италийского мирового владычества. Нам предстоит рассказать о поселении италийского племени на полуострове; об опасностях, угрожавших его национальному и политическому существованию; о покорении некоторых его частей народами иного происхождения и более древней цивилизации -- греками и этрусками; о восстании италиков против чужеземцев и об истреблении или покорении этих последних; наконец о борьбе двух главных италийских племен -- латинов и самнитов -- за гегемонию на полуострове и о победе латинов в конце IV века до Р. Х., или V века от основания Рима. Это будет составлять содержание двух первых книг. Второй отдел начинается пуническими войнами; он обнимает стремительно быстрое расширение римского государства до естественных границ Италии и за пределы этих границ, продолжительный status quo Римской империи и распадение громадного государства. Это будет изложено в третьей книге и в тех, которые за нею следуют.

Глава II.
Древнейшие переселения в Италию

   О первом переселении человеческого рода в Италию нет не только никаких сведений, но и никаких преданий; в древности даже существовало общее убеждение, что там, как и повсюду, первые жители были коренным местным населением. Впрочем, разрешение вопросов происхождения различных рас и их генетических отношений к различным климатам принадлежит по праву натуралистам, а для историка и невозможно и неважно разрешение вопроса, были ли древнейшие из известных ему обитателей какой-либо страны исконными или пришлыми. Но историк конечно обязан выяснить последовательное наслоение народностей в данной стране, для того чтобы можно было проследить с отдаленнейших по возможности времен, как совершался переход от низшей культуры к высшей и как менее способные к культуре или менее развитые племена были подавлены стоявшими выше в культурном отношении. Впрочем, Италия чрезвычайно бедна памятниками первобытной эпохи и представляет в этом отношении достойную внимания противоположность другим культурным областям. Из добытых изучением германской древности данных можно судить, что до того, как индо-германские племена поселились в Англии, Франции, северной Германии и Скандинавии, в Италии жил или, скорее, бродил народ, быть может, чудской расы, которой снискивал средства существования охотой и рыбной ловлей, делал свою утварь из камня, глины или костей и украшал себя звериными зубами и янтарем, но не был знаком ни с земледелием, ни с употреблением металлов. Точно так же в Индии менее способное к культуре темнокожее население предшествовало индо-германскому. Но в Италии мы не встречаем таких следов вытесненного народа, какими в кельто-германской области являются финны и лопари и в индийских горах -- чернокожие племена. В Италии до сих пор еще не найдено такого наследия от безвестно исчезнувшего исконного населения, каким, по-видимому, можно считать своеобразные скелеты, обеденные места и могилы, принадлежавшие к так называемой каменной эпохе германской древности. Там до сих пор не найдено ничего такого, что давало бы право допустить существование человеческого рода, предшествовавшее обработке полей и плавке металлов, и если действительно когда-то жили в пределах Италии люди, стоявшие на той первоначальной ступени культуры, которую мы обыкновенно называем диким состоянием, то от них не осталось никаких следов.
   Элементами древнейшей истории являются отдельные народные индивиды -- племена. Для некоторых из племен, которые мы встречаем в более позднюю пору в Италии, исторически доказана иммиграция, как для эллинов, другие же, как бреттии и обитатели сабинской земли, утратили свою национальность. Кроме этих двух категорий есть еще много других племен, переселение которых может быть доказано не историческими свидетельствами, а путем априорных доказательств и национальность которых, по-видимому, не подвергалась резкими переменам под гнетом внешнего влияния. Их-то национальная индивидуальность и должна быть прежде всего установлена путем исторического исследования. Но нам пришлось бы отклонить от себя эту задачу как безнадежную, если бы мы должны были довольствоваться кучей путаных названий народов и мнимо историческими, бессвязными преданиями, которые складывались из немногих годных наблюдений, добытых просвещенными путешественниками, и из множества большею частью скудных по своему содержанию преданий -- складывались обыкновенно без всякого понимания настоящего смысла преданий и истории -- и которые записывались чисто формально. Однако и для нас существует один источник сведений, из которого мы можем черпать, правда, отрывочные, но достоверные указания, -- это туземные наречия, на которых говорили племена, жившие в Италии с незапамятных времен. Они возникли вместе с самим народом, и отпечаток их происхождения врезался в них так глубоко, что его не могла совершенно изгладить возникшая впоследствии культура. Если только один из италийских языков знаком нам вполне, то от многих других до нас дошло все-таки достаточно остатков, по которым историк в состоянии определить степень родового различия или сходства между отдельными языками и народностями. Таким образом, языковедение научает нас различать три основных италийских корня -- япигский, этрусский и (как мы позволим себе его назвать) италийский, из которых последний разделяется на две главные ветви -- на латинское наречие и на то, к которому принадлежат диалекты умбров, вольсков, марсов и самнитов.
   О япигском племени мы имеем лишь немного сведений. На крайнем юго-востоке Италии, на Мессапском или Калабрийском полуостровах, найдены в значительном числе надписи на своеобразном и бесследно исчезнувшем языке[1]; это без всякого сомнения остаток языка япигов, которых и предание очень определенно отличает от латинских и самнитских племен; правдоподобные данные и многочисленные следы приводят нас к заключению, что и в Апулии когда-то говорили на таком же языке и когда-то жило такое же племя. То, что мы теперь знаем об этом народе, хотя и достаточно для того, чтобы мы определенно отличали его от остальных италиков, но недостаточно для того, чтобы мы отвели этому языку и этому народу какое-нибудь определенное место в истории человеческого рода. Надписи еще не расшифрованы, и едва ли можно надеяться, чтобы попытки такого рода когда-либо увенчались успехом. На то, что диалект япигов должен быть отнесен к числу индо-германских, как будто указывают формы родительного падежа aihi и ihi, соответствующие санскритскому asya и греческому No?No. Другие признаки, как например употребление придыхательных согласных и стремление избегать букв m и t в конце слов, указывают на существенное отличие этого языка от италийского и на то, что он имел некоторые совпадения с греческими диалектами. Допущение очень близкого родства япигской нации с эллинами находит дальнейшее подтверждение в том, что в надписях часто встречаются имена греческих богов и что япиги эллинизировались с поразительной легкостью, которая резко отличалась от неподатливости остальных италийских племен. Апулия, о которой даже во времена Тимея (в 400 г. от основания Рима -- 350 г. до н. э.) говорили как о варварской стране, сделалась в шестом столетии от основания Рима совершенно греческой страной, несмотря на то, что греки не предпринимали там никакой непосредственной колонизации. Даже у более грубого племени мессапов заметны многократные попытки аналогичного развития. Однако это родство или свойство япигов с эллинами вовсе не заходит так далеко, чтобы дать нам право считать язык япигов за грубый диалект эллинского, и на этом пока должны остановится исследования историка по меньшей мере до тех пор, пока не будут достигнуты более яркие и более достоверные результаты[2]. Впрочем, этот пробел не очень чувствителен, так как племя япигов уже приходило в упадок в начале нашей истории и появляется перед нами уже отступающим и исчезающим. Мало способный к сопротивлению характер япигского племени и легкость, с которою он растворялся среди других национальностей, подтверждают предположение, что это были исторические автахтоны, или коренные жители Италии, а их географическое положение делает это предположение правдоподобным. Не подлежит сомнению, что все древнейшие переселения народов совершались сухим путем, в особенности же переселения народов, направлявшихся в Италию, так как ее берега доступны с моря только для опытных мореплавателей и потому были совершенно неизвестны эллинам еще во времена Гомера. Если же первые переселенцы пришли из-за Апеннин, то, как геолог делает заключение о времени возникновения гор по их наслоениям, так и историк может отважиться на догадку, что племена, дальше всех других передвинувшиеся на юг, были древнейшими жителями Италии. А япигскую нацию мы находим именно на самой крайней юго-восточной окраине Италии.
   В те времена, о которых до нас дошли достоверные предания, в средней части полуострова жили два народа или, скорее, два племени одного и того же народа, положение которого в индо-германской семье народов мы в состоянии определить с большею точностью, чем положение япигской нации. Мы имеем право называть этот народ италийским, так как ему был обязан полуостров своим историческим значением. Италийский народ делится на два племени -- на латинов и умбров с их южными отпрысками -- марсами и самнитами -- и с теми народностями, которые отделились от самнитов уже в историческую эпоху. Лингвистический анализ наречий, на которых говорили эти племена, показал, что все они вместе взятые составляли одно звено в цепи индо-германских языков и что эпоха их объединения была сравнительно поздней. В звуковой системе этих племен появляются своеобразные придыхательные f , в чем они сходятся с этрусками, но резко отличаются от всех эллинских и эллино-варварских племен, равно как и от санскрита. Напротив того, придыхательные, которые были все без исключения удержаны греками и из которых самые жесткие сохранились у этрусков, были первоначально чужды италикам и заменялись у них каким-нибудь из своих элементов -- или звонкими звуками или одним придыханием f ; или h . Более тонкие придыхательные звуки s , w , j , которых греки избегают, насколько это возможно, удержались в италийских языках с незначительными изменениями и даже иногда получали дальнейшее развитие. Отступающее ударение и происходящее отсюда разрушение окончаний встречаются как у италиков, так и у некоторых греческих племен, равно как и у этрусков. Однако у италиков это заметно в более сильной степени, чем у греческих племен, и в более слабой степени, чем у этрусков; неумеренное разрушение окончаний в языке умбров конечно не истекало из коренного духа этого языка, а было позднейшей порчей, которая также обнаружилась в Риме в том же направлении, хотя и в более слабой степени. Поэтому в италийских языках короткие гласные в конце слов отпадают постоянно, а длинные -- часто. Заключительные согласные, наоборот, упорно удерживаются в латинском языке и еще более упорно в самнитском, между тем как в умбрском языке и они отпадают. С этим находится в связи тот факт, что образование среднего залога оставило в италийских языках лишь незначительные следы и что вместо него появляется своеобразный пассив, образуемый прибавлением буквы r . Далее мы находим, что для обозначения времени большею частью прибавляются к корням es и fu , между тем как глагольный префикс и еще более богатое чередование гласных большей частью избавляли греков от необходимости употреблять вспомогательные глаголы. Италийские языки, точно так же как и эолийский диалект, отказавшись от двойственного числа, полностью удержали творительный падеж, исчезнувший у греков. Большинство их удержало также предложный падеж. Строгая логика италиков, по-видимому, не могла допустить, чтобы понятие множества делилось на понятия двойственности и множественности. Одновременно она сохранила с большей определенностью склонения и спряжения, которыми выражаются взаимоотношения между словами. Употребление глаголов в смысле существительных, которое совершается при помощи герундиев и супинов, здесь гораздо полнее, чем в каком-либо другом языке, и составляет отличительную особенность италийского языка, чуждую даже санскриту.
   Этих примеров, выбранных из множества других подобного рода фактов, достаточно, для того чтобы доказать индивидуальность италийского языка среди всех других индо-германских наречий и близкое племенное родство италиков с греками как в географическом отношении, так и в лингвистическом; грек и италик -- родные братья, а кельт, германец и славянин -- их двоюродные братья. Обе великие нации, как кажется, рано пришли к ясному сознанию единства как всех греческих, так и всех италийских наречий и племен. Это видно из того, что в римском языке имеется очень древнее загадочного происхождения слово graius или graicus , которым называли всякого эллина, у греков же также имеется соответственное этому слово название ὈπικόΣ, под которым разумелись все латинские и самнитские племена, знакомые грекам в самые древние времена, но под которое не подходили ни япиги, ни этруски.
   Но и в сфере италийских языков латинский находится в резком противоречии с умбро-самнитскими диалектами. Впрочем, из этих последних нам известны только два диалекта -- умбрский и самнитский, или оскский, и то лишь в крайне неполном виде и очень неточно. Из остальных диалектов некоторые, как например вольский и марсийский, дошли до нас в таких ничтожных остатках, что мы не может составить себе понятие об их индивидуальных особенностях и даже не в состоянии с достоверностью и с точностью распределить их по говорам. Другие же, как например сабинский, совершенно исчезли, оставив после себя лишь незначительные следы, сохранившиеся в виде диалектических особенностей провинциального латинского языка. Однако сопоставление языковых и исторических фактов не позволяет сомневаться в том, что все эти диалекты принадлежали к умбро-самнитской ветви великого италийского корня и что, хотя этот последний находится в гораздо более близком родстве с латинским корнем, чем с греческим, он все-таки самым определенным образом отличается от латинского. В местоимениях и в иных случаях самниты и умбры часто употребляли p там, где римляне употребляли q, -- так, например, они говорили pis вместо quis . Точно такие же различия встречаются и между другими языками, находящимися в близком между собою родстве, так, например, в Бретани и в Уэльсе кельтскому языку свойственно p там, где на гальском и ирландском употребляется k. В латинском языке и вообще в северных диалектах дифтонги сильно разрушены, а в южных италийских диалектах они мало пострадали. В связи с этим находится и тот факт, что римляне ослабляют коренную гласную в ее сочетаниях, между тем как крепко держатся за нее во всех других случаях, что не замечается в родственной группе языков. В этой группе, точно так же как и у греков, слова, кончающиеся на a , оканчиваются в родительном падеже на as , в развитом же языке римлян на ae ; слова, кончающиеся на us , получают в родительном падеже на самнитском языке окончание eis , в умбрском es , а у римлян ei ; в языке этих последних предложный падеж исчезает, между тем как в других италийских диалектах он оставался в полном употреблении; дательный падеж множественного числа на bus встречается только в латинском языке. Умбро-самнитское неопределенное наклонение с окончанием на um чуждо римлянам, между тем как оско-умбрское будущее, образовавшееся по греческому образцу из корня es (herest как μέγΣω), почти совершенно, а может быть и совсем, исчезло у римлян и заменено желательным наклонением простого глагола или аналогичными образованиями, производными от fuo (ama-bo ). Впрочем, во многих из этих случаев, как например в формах падежей, различия имеются налицо только в развитых языках, между тем как первобытные формы совпадают одни с другими. Поэтому хотя италийский язык и занимает наряду с греческим самостоятельное положение, но латинский говор относится к умбро-самнитскому приблизительно так же, как ионийский к дорийскому, а различия между оскским, умбрским и другими родственными диалектами можно сравнивать с теми различиями, которые существуют между доризмом в Сицилии и в Спарте.
   Каждое из этих языковых явлений является результатом и доказательством некоего исторического процесса. Из них можно с полной уверенностью заключить, что из общего материнского лона всех народов и всех языков выделилось племя, к которому принадлежали общие предки и греков и италиков, что потом из этого племени выделились италики, которые снова разделились на племена западные и восточные, а это восточное племя впоследствии разделилось на умбров и осков. Языковедение, конечно, не в состоянии объяснить нам, где и когда совершались эти разделения, и самый отважный ум едва ли попытается ощупью следить за этими переворотами, из которых самые ранние совершались, без сомнения, задолго до того времени, когда предки италиков перешли через Апеннины. Если же мы будем правильно и осмотрительно пользоваться сравнением языков, оно может дать нам приблизительное понятие о степени культурного развития, на которой находился народ в то время, когда начались разделения племен. Этим путем мы можем ознакомиться с зачатками истории, которая есть не что иное, как развитие цивилизации. Ведь именно в эпоху своего образования язык служит верным изображением и органом достигнутой ступени культуры; великие технические и нравственные перевороты сохраняются в нем, как в архиве, из которого будущие поколения непременно будут черпать документальные сведения о тех временах, о которых молчит всякое непосредственное предание.
   Когда разделенные теперь индо-германские народы еще составляли одно нераздельное племя, говорившее на одном языке, они достигли известной степени культуры и создали соответствовавший этой степени запас слов.
   Народы же, впоследствии выделившиеся из этого племени, получили этот запас как общее достояние в его традиционно установленном употреблении и стали самостоятельно строить на этом фундаменте. Мы находим в этом запасе слов не только самые простые обозначения бытия, деятельности и восприятий, как например sum , do , pater , т. е. первоначальные отзвуки тех впечатлений, которые производит на человека внешний мир, но также такие слова, которые принадлежат к числу культурных не только по своим корням, но и по своей ясно выраженной обиходной форме; они составляют общее достояние индо-германского племени, и их нельзя объяснить ни равномерностью развития, ни позднейшим заимствованием. Так, например, о развитии в те отдаленные времена пастушеской жизни свидетельствуют неизменно установившиеся названия домашних животных: санскритское gaûs по-латыни bos , по-гречески βοῦΣ; санскритское avis по-латыни ovis , по-гречески ὄϊΣ; санскритское açvas по-латыни equus , по гречески ἵπποΣ; санскритское hansas по-латыни anser , по-гречески χήν; санскритское âtis по-гречески νήΣΣα; по-латыни anas , точно так и pecus , sus , porcus , taurus , canis -- санскритские слова. Стало быть, в эту отдаленнейшую эпоху то племя, которое со времен Гомера до настоящего времени было представителем духовного развития человечества, уже пережило самую низшую культурную ступень, эпоху охоты и рыболовства, и уже достигло по меньшей мере относительной оседлости. Наоборот, мы до сих пор не имеем положительных доказательств того, что оно уже в то время занималось земледелием. Язык свидетельствует скорее против, чем в пользу этого. Между латинско-греческими названиями хлебных растений ни одно не встречается на санскритском языке, за исключением одного только слова ζεά, которое соответствует санскритскому yavas и вообще означает по-индийски ячмень, а по-гречески полбу. Конечно, нельзя не согласиться с тем, что это различие в названиях культурных растений, так резко отличающееся от совпадения в названиях домашних животных, еще не может считаться доказательством того, что вовсе не существовало общего для всех племен земледелия. При первобытных условиях жизни труднее переселять и акклиматизировать растения, чем животных, и возделывание риса у индусов, пшеницы и полбы у греков и римлян, ржи и овса у германцев и кельтов может само по себе быть приписано существованию какого-нибудь первоначального общего вида земледелия. Но, с другой стороны, одинаковое у греков и у индусов название одного злака служит доказательством только того, что до разделения племен собирались и употреблялись в пищу растущие в Месопотамии в диком виде ячмень и полба[3], но вовсе не того, что уже в ту пору возделывался хлеб. Если мы здесь не приходим ни к какому решительному выводу ни в ту, ни в другую сторону, то немного дальше подвигает нас наблюдение, что некоторые из относящихся к этому предмету самых важных культурных слов встречаются, правда, в санскритском языке, но всегда в их общем значении; agras означает у индусов поле вообще; kûrnu -- то, что растерто; aritram -- весло и корабль; venas -- вообще все, что приятно, и в особенности приятный напиток. Стало быть, эти слова очень древни; но их определенные отношения к пашне (ager ), к зерновому хлебу, который должен быть смолот (granum ), к орудию, которое бороздит землю, как ладья бороздит поверхность моря (aratrum ), к соку виноградных лоз (vinum ) еще не были выработаны во время древнейшего разделения племен; поэтому нет ничего удивительного в том, что эти отношения установились частью очень различно; так например, от санскритского kurnu получили свое название как зерно, которое должно быть смолото, так и мельница, которая его мелет, по-готски quairnus , по-литовски girnТs . Поэтому мы можем считать вероятным, что древний индо-германский народ еще не был знаком с земледелием, и неоспоримым, что если он и был знаком с земледелием, то все же стоял в хозяйственном отношении на низкой ступени развития. Ведь если бы земледелие уже находилось в ту пору в таком положении, в каком мы впоследствии находим его у греков и римлян, то оно отпечатлелось бы на языке глубже, чем это случилось на самом деле. Напротив того, о постройке домов и хижин у индо-германцев свидетельствуют санскритское dam(os ), латинское domus , греческое δόμοΣ; санскритское vêças, латинское vicus , греческое οἶκοΣ; санскритское dvaras , латинское fores , греческое θύρα; далее касательно постройки гребных судов: название ладьи -- санскритское nâus, греческое ναῦΣ, латинское navis , и названия весел -- санскритское aritram , греческое ἐρετμΣ, латинские remus , tri-resmis , об употреблении повозок и приучении животных к упряжи и к езде -- санскритское akshas (ось и кузов), латинское axis , греческие ἄξῶν, ἅ, санскритское iugam , латинское iugum , греческое ξυγόν названия одежды -- санскритское vastra , латинское vestis , греческое -- ἐΣθῄΣ, равно как названия шитья и пряжи, -- санскритское siv , латинское suo , санскритское nah , латинское neo , греческое νήθωbsp;-- одинаковы во всех индо-германских наречиях. Нельзя того же сказать о более высоком искусстве тканья[4]. Уменье же пользоваться огнем для приготовления пищи и солью для ее приправы было древнейшим наследственным достоянием индо-германских народов, и то же можно сказать об их знакомстве с теми металлами, из которых издревле изготовлялись людьми орудия и украшения. По крайней мере в санскритском языке встречаются названия меди (aes), серебра (argentum ) и, быть может, также золота, а они едва ли могли возникнуть, прежде чем люди научились отличать одну руду от другой и применять их; действительно, санскритское asis , соответствующее латинскому ensis , свидетельствует об очень древнем употреблении металлического оружия. К тому же времени восходят те основные понятия, которые в конце концов послужили опорой для развития всех индо-германских государств: взаимные отношения мужа и жены, родовой строй, жреческие достоинства отца семейства и отсутствие особого жреческого сословия, равно как отсутствие вообще всякого разделения на касты, рабство как правовое учреждение и судебные собрания общин в дни новолуния и полнолуния. Определенное же устройство общинного быта, разрешение столкновений между царской властью и верховенством общины, между наследственными преимуществами царских и знатных родов и безусловной равноправностью граждан -- все это должно быть отнесено повсюду к более поздним временам. Даже элементы науки и религии носят на себе следы первоначальной общности. Числа до ста одни и те же (по-санскритски çatam, êkaçatam ) по-латыни centum , по-гречески ἑκατον, по-готски hund , месяц назвали так на всех языках потому, что им измеряется время (mensis ). Как понятие о самом божестве (по-санскритски dêvas , по-латыни deus , по-гречески θεόΣ, так и многие из древнейших религиозных представлений и картин природы составляют общее достояние народов. Например, понятие о небе как об отце, а о земле как о матери всего живущего, торжественные шествия богов, переезжающих с одного места на другое в собственных колесницах по тщательно выровненным колеям, и не прекращающееся после смерти существование душ в виде теней -- все это основные идеи как индусской мифологии, так и греческой и римской. Некоторые из богов, которым поклонялись на берегах Ганга, похожи на тех, которым поклонялись на берегах Илисса и Тибра, даже своими именами: так, например, чтимый греками Уран то же, что упоминаемый в Ведах Варуна, а Зевс -- Jovis pater , Diespiter -- то же, что упоминаемый в Ведах Djâus pyta . Немало загадочных образов эллинской мифологии осветилось неожиданным светом благодаря новейшим исследованиям древнейшего индусского богоучения. Таинственные образы эринний в седой древности не принадлежали греческой фантазии, а были перенесены с востока самыми древними переселенцами. Божественная борзая собака SaramБ , которая стережет у владыки небес золотое стадо звезд и солнечных лучей и загоняет для доения небесных коров -- питающие землю дождевые облака, -- но вместе с тем заботливо провожает благочестивых мертвецов в мир блаженных, превратилась у греков в сына Сарамы -- Saramêyas или Hermeias (Гермеса); таким образом, оказывается, что загадочный греческий рассказ о похищении быков у Гелиоса, без сомнения находящийся в связи с римским сказанием о Какусе, был не чем иным, как последним непонятным отголоском той древней и полной смысла фантастической картины природы.
   Если определение той степени культуры, которой достигли индо-германцы до разделения на племена, составляет скорее задачу всеобщей истории древнего мира, то разрешение по мере возможности вопроса, в каком положении находилась греко-италийская нация во время отделения эллинов от италиков, составляет прямую задачу того, кто пишет историю Италии. И этот труд не будет излишним, так как этим путем мы отыщем исходную точку италийской цивилизации и вместе с тем исходную точку национальной истории.
   Все свидетельствует о том, что германцы вели пастушеский образ жизни и были знакомы разве только с одними дикими хлебными растениями, между тем как греко-италики по всем признакам были хлебопашцами и, быть может, даже виноделами. Об этом свидетельствует вовсе не общий характер земледелия у этих двух наций, так как он вообще не дает права делать заключение о древней общности народов. Едва ли можно оспаривать историческую связь индо-германского земледелия с земледелием китайских, арамейских и египетских племен, однако эти племена или не находятся ни в какой родственной связи с индо-германцами, или отделились от этих последних в такое время, когда бесспорно еще не было никакого земледелия. Скорее можно предполагать, что стоявшие на более высокой ступени развития племена в старину постоянно обменивались орудиями культуры и культурными растениями, точно так же как это делается в наше время, а когда китайские летописи ведут начало китайского земледелия от введения пяти родов хлеба при определенном царе и в определенный год, то этот рассказ, по крайней мере в своих общих чертах, рисует с несомненной верностью положение культуры в самую древнюю ее эпоху. Общность земледелия, точно так же как и общее употребление азбуки, боевых колесниц, пурпура и других орудий и украшений, дозволяют делать заключения гораздо чаще о древних сношениях между народами, чем о коренном единстве народов. Но в том, что касается греков и италиков, довольно хорошо известные нам их взаимные отношения заставляют нас считать совершенно недопустимым предположение, будто земледелие было впервые занесено в Италию, точно так же как письменность и монета, -- эллинами. С другой стороны, о самой тесной взаимной связи их земледелия свидетельствует сходство всех самых древних, относящихся к этому предмету, выражений: ager (αγρόΣ), aro aratrum (αρόω ἄροτρον); ligo (λαχαίνω); hortus (χορτοΣ); hordeum (ριθή); milium (μελίνη); rapa (ραφανίΣ); malva (μαλάχη); vinum (οἶνοΣ); о том же свидетельствуют сходство греческого и италийского земледелия, выражающееся в форме плуга, который изображался совершенно одинаково и на древнеаттических памятниках и на римских; выбор древнейших родов зернового хлеба -- пшена, ячменя и полбы; обыкновение срезывать колосья серпом и заставлять рогатый скот растаптывать их ногами на гладко выровненном току; наконец способ приготовления зерна в пищу: puls (πόλτοΣ), pinso (πτίΣΣω); mola (μύλη); печение вошло в обычай в более позднюю пору, и потому в римских религиозных обрядах постоянно употребляли вместо хлеба тесто или жидкую кашу. О том, что и виноделие существовало в Италии до прибытия самых ранних греческих переселенцев, свидетельствует название "виноградная страна" Οινωτριχ), которое может быть, по-видимому, отнесено ко времени древнейших греческих поселенцев. Поэтому следует полагать, что переход от пастушеского образа жизни к земледелию или, выражаясь точнее, соединение землепашества с более древним луговым хозяйством, совершилось после того, как индусы выделились из общего лона народов, но прежде чем было уничтожено старое единство эллинов и италиков. Впрочем, в то время, когда возникло земледелие, эллины и италики, как кажется, составляли одно народное целое не только между собой, но и с другими членами великой семьи; по крайней мере несомненно, что хотя самые важные из вышеприведенных культурных слов не были знакомы азиатским членам индо-германской семьи народов, но уже употреблялись как у римлян и греков, так и у племен кельтских, германских, славянских и латышских[5]. Отделение общего наследственного достояния от благоприобретенной собственности каждого отдельного народа в отношении нравов и языка до сих пор еще не произведено вполне и с такой многосторонностью, которая соответствовала бы всем разветвлениям народов и всем степеням их развития; изучение языков в этом отношении едва начато, а историография до сих пор еще черпает свои сведения о самых древних временах преимущественно из неясных окаменелых преданий, а не из богатого родника языков. Поэтому нам приходится пока довольствоваться указанием различия между культурой индо-германской народной семьи в самые древние времена ее единства и культурой той эпохи, когда греко-италики еще жили нераздельной жизнью. Разобраться же в культурных результатах, чуждых азиатским членам этой семьи, а затем отделить успехи, достигнутые отдельными европейскими группами, как например греко-италийской и германо-славянской, если и будет когда-либо возможно, то во всяком случае лишь тогда, когда подвинется вперед изучение языков и вещественных памятников. Бесспорно, однако, что земледелие сделалось для греко-италийской народности, точно так же как и для всех других народов, зародышем и сердцевиной народной и частной жизни и что оно осталось таковым в народном сознании. Дом и постоянный очаг, которые заводятся земледельцем взамен легкой хижины и менявшегося места для очага у пастухов, изображаются и идеализируются в богине Весте, или ἘΣτια, -- почти единственной, которая не была индо-германского происхождения, а между тем искони была общей для обеих наций. Одно из древнейших сказаний италийского племени приписывает царю Италу, или -- как должны были выговаривать это имя италики -- Виталу, или Витулу, переход народа от пастушеской жизни к земледелию и очень осмысленно связывает с этим переходом начало италийского законодательства; то же сказание повторялось, но только в иной форме, когда легенда самнитского племени называла пахотного быка вожаком первых поселенцев или когда древнейшие латинские имена называют народ жнецами (siculi или sicani ) или земледельцами (opsci ). Так называемое сказание о происхождении Рима уже потому не есть настоящее народное сказание, что в нем народ, который ведет пастушеский образ жизни и занимается охотой, является вместе с тем основателем города; у италиков, точно так же как у эллинов, сказания и религия, законы и обычаи были всецело связаны с земледелием[6].
   Измерение площадей и способ их межевания, точно так же как и земледелие, были основаны у обоих народов на одинаковых началах; ведь обработка земли немыслима без какого-либо, хотя и и грубого, способа измерения. Оскский и умбрский ворс (vorsus ), имеющий 100 футов в квадрате, в точности соответствует греческому плетрону. И принцип межевания одинаков. Землемер становится лицом к какой-нибудь стороне света и прежде всего проводит две линии -- с севера на юг и с востока на запад, -- в точке пересечения которых (templum , τέμενοΣ от τέμνω) он сам находится; затем на неизменно установленном расстоянии от главных пересекающихся линий он проводит параллельные с ними линии, вследствие чего образуется ряд прямоугольных участков, на углах которых ставятся межевые столбы (termini , в сицилийских надписях τερμονεΣ, обычно ὃροι). Хотя этот способ межевания и был в употреблении у этрусков, но едва ли был этрусского происхождения; мы находим его у римлян, у умбров, у самнитов и также в очень древних документах тарентинских гераклеотов, которые, вероятнее всего, не заимствовали его у италиков, точно так же как и эти последние не заимствовали его у тарентинцев, так как он издревле составлял их общее достояние. Чисто римской и характерной особенностью было лишь своеобразное развитие принципа квадратов, доходившее до того, что даже там, где река и море составляли естественную границу, на них не обращали внимания, и они включались в участок для составления полного квадрата.
   Но чрезвычайно тесная родственная связь греков с италиками несомненно обнаруживается не в одном земледелии, но и во всех остальных сферах древнейшей человеческой деятельности. Греческий дом, в том виде, как его описывает Гомер, немногим отличается от тех построек, которые постоянно возводились в Италии; главной комнатой, а первоначально и всем внутренним жилым пространством латинского дома был атриум, т. е. черный покой с домашним алтарем, с брачной постелью, с обеденным столом и с очагом: не чем иным был и гомеровский мегарон с его домашним алтарем, очагом и почерневшим от копоти потолком. Нельзя того же сказать о судостроении. Гребная ладья была издревле общим достоянием индо-германцев; но переход к парусным судам едва ли может быть отнесен к греко-италийскому периоду, так как мы не находим морских названий, которые не были бы общими для индо-германцев, а появились бы впервые у греков и у италиков. Напротив того, Аристотель сравнивает с критскими сисситиями очень древний обычай италийских крестьян обедать за общим столом, а мифические сказания связывают происхождение таких общих трапез с введением земледелия. Древние римляне сходились с критянами и лаконцами также в том, что ели сидя, а не лежа на скамье, как это впоследствии вошло в обыкновение у обоих народов. Добывание огня посредством трения двух кусков разнородного дерева было общим у всех народов, но конечно не случайно сходятся греки и италики в названии двух кусков дерева -- трущего (τρύπανον, terebra ) и подложенного ΣτόρευΣ, ἐΣχάρα, tabula , конечно от tendere , τέταμαι). Точно так же и одежда была в сущности одинакова у обоих народов, так как туника вполне соответствует хитону, а тога -- не что иное, как более широкий гиматион; даже относительно столь изменчивого предмета, как оружие, оба народа сходятся по меньшей мере в том, что метательное копье и лук служат для них главными орудиями нападения; у римлян это ясно обнаруживается в самых древних названиях воинов (pilumni -- arquites ) и в том[7], что их оружие было приспособлено к самым древним боевым приемам, не рассчитанным собственно на рукопашные схватки. Таким образом, все, что касается материальных основ человеческого существования, восходит в языке и в нравах греков и италиков к одним и тем же элементам, и те самые древние задачи, которые земля задает человеку, были сообща разрешены обоими народами в то время, как они еще составляли одну нацию.
   Не то было в духовной области. Великая задача жить в сознательной гармонии с самим собой, с себе подобными и со всем человечеством допускает столько же решений, сколько областей в царстве божьем, и именно в этой области, а не в материальной, обнаруживается различие в характерах как отдельных личностей, так и целых народов. В греко-италийском периоде, как следует полагать, еще не было поводов, по которым могла бы обнаружиться эта внутренняя противоположность; только между эллинами и италиками впервые проявилось то глубокое духовное различие, влияние которого не прекращается до настоящего времени. Семья и государство, религия и искусство были как в Италии, так и в Греции до такой степени своеобразны и развились в таком чисто национальном духе, что общая основа, на которую опирались в этом отношении оба народа, была обоими превзойдена и почти совершенно скрылась от наших взоров. Сущность эллинского духа заключалась в том, что целое приносилось в жертву отдельной личности, нация -- общине, община -- гражданину; его идеалом была прекрасная и нравственная жизнь и слишком уже часто приятная праздность; его политическое развитие заключалось в углублении первоначальной обособленности отдельных областей и позднее даже во внутреннем разложении общинной власти; его религиозное воззрение сначала сделало из богов людей, потом отвергло богов, дало свободу членам тела в публичных играх нагих юношей и полную волю мысли во всем ее величии и во всей ее плодовитости. Сущность же римского духа выражалась в том, что он держал сына в страхе перед отцом, гражданина в страхе перед его повелителем, а всех их в страхе перед богами; он ничего не требовал и ничего не уважал кроме полезной деятельности и заставлял каждого гражданина наполнять каждое мгновение короткой жизни неусыпным трудом; даже мальчикам он ставил в обязанность стыдливо прикрывать их тело, а тех, кто не хотел следовать примеру своих товарищей, относил к разряду дурных граждан; для него государство было все, а расширение государства было единственным незапретным высоким стремлением. Кто бы мог мысленно подвести эти резкие противоположности под то первоначальное единство, которое когда-то заключало их в себе и которое подготовило их и породило? Пытаться приподнять эту завесу было бы и безрассудно и слишком дерзко; поэтому мы попытаемся обозначить начало италийской национальности и ее связь с более древней эпохой только легкими штрихами: наша цель заключается не в том, чтобы выражать словами догадки проницательного читателя, а в том, чтобы навести его на настоящий путь.
   Все, что может быть названо в государстве патриархальным элементом, было основано и в Греции, и в Италии на одном и том же фундаменте. Сюда прежде всего следует отнести нравственный и благопристойный характер общественной жизни[8], который ставит в обязанность мужчине одноженство, а женщину строго наказывает за прелюбодеяние и который утверждает равенство лиц обоих полов и святость брака, отводя матери высокое положение в домашнем кругу. Наоборот, сильное и не обращающее никакого внимания на права личности развитие власти мужа, и в особенности отца, было чуждо грекам, но было свойственно италикам, а нравственная подчиненность впервые превратилась в Италии в установленное законом рабство. Точно так же и составляющее самую сущность рабства полное бесправие раба поддерживалось римлянами с безжалостной строгостью и было развито во всех своих последствиях, между тем как у греков рано появились фактические и правовые смягчения, так например брак между рабами был признан законной связью. На доме зиждется род, т. е. общность потомков одного и того же родоначальника, и родовой быт переходит и у греков, и у италиков в государственное устройство. Но при более слабом политическом развитии Греции родовой союз долго сохранял наряду с государством свою корпоративную силу даже в историческую эпоху, между тем как италийское государство скоро до такой степени окрепло, что роды совершенно стерлись перед ним, и оно представляло не соединение родов, а соединение граждан. А тот противоположный факт, что в Греции отдельная личность достигла в противовес роду внутренней свободы и своеобразного развития ранее и полнее, чем в Риме, ясно отразился в совершенно различном у обоих народов развитии собственных имен, которые, однако, были первоначально однородными. В более древних греческих собственных именах родовое имя очень часто присоединяется к индивидуальному имени в виде прилагательного, и наоборот, еще римским ученым было известно, что их предки первоначально носили только одно имя -- то, которое впоследствии сделалось собственным. Но между тем как в Греции прилагательное родовое имя рано исчезает, у италиков, и притом не у одних только римлян, оно делается главным, так что настоящее индивидуальное имя занимает подле него второстепенное место. Даже можно сказать, что небольшое и постоянно уменьшающееся число, равно как и незначительность италийских и в особенности римских индивидуальных имен в сравнении с роскошным и поэтическим изобилием греческих, наглядно объясняет нам, в какой мере в духе римлян было нивелирование человеческой личности, а в духе греков -- ее свободное развитие.
   Совместная жизнь в семейных общинах под властью начальника племени, какою она, вероятно, была в греко-италийскую эпоху, как ни непохожа она была на позднейшее государственное устройство греков и италиков, тем не менее она уже должна была заключать в себе зачатки юридического развития и тех и других. "Законы царя Итала", действовавшие еще во времена Аристотеля, быть может, обозначают именно эти общие обеим нациям постановления. В том, что касалось внутренних дел общины, -- спокойствие и соблюдение законов, в том, что касалось ее внешних дел, -- военные силы и воинский устав, затем власть начальника племени, совет старшин, собрания способных носить оружие свободных людей, известное государственное устройство -- вот что служило содержанием этих законов. Преступление (crimen, κρίνειν), пеня (poena , ποίνη), возмездие (talio, ταλάω, τλῆναι) -- греко-италийские понятия. Строгость долгового права, по которому должник отвечал за неуплату долга прежде всего своим телом, существовала у всех италиков, как например даже у терентинских гераклеотов. Основы римского государственного устройства -- царская власть, сенат и народное собрание, имевшее право лишь утверждать или отвергать предложения, внесенные царем и сенатом, -- едва ли где-нибудь описаны так ясно, как в аристотелевом сообщении о древнем государственном устройстве Крита. Точно так же у обеих наций мы находим зачатки больших обширных государственных союзов, возникавших вследствие братских соглашений между отдельными государствами или даже вследствие слияния нескольких племен, живших до того времени самостоятельно (симахия, синойкизм). Сходству этих основ эллинского и италийского государственного устройства следует придавать тем большую важность, что оно не распространяется на остальные индо-германские племена; так, например, германское общинное устройство отличалось от общинного устройства греков и италиков тем, что не исходило от власти избираемого царя. Впрочем, из дальнейшего изложения будет видно, в какой мере были несходны государственные учреждения, построенные в Италии и в Греции на одинаковом фундаменте, и как политическое развитие каждой из этих двух наций совершалось вполне самостоятельно[9].
   Не иначе было и в области религии. Конечно и в Италии, точно так же как в Элладе, в основе народных верований лежал один и тот же запас символических и аллегорических воззрений на природу, который и был причиной аналогии между римским миром богов и духов и греческим, аналогии, получившей столь важное значение в позднейших стадиях своего развития. И во многих отдельных представлениях, как например в вышеупомянутых образах Зевса-Диониса и Гестии-Весты, в понятии о священном пространстве (τεμενοΣ, templum ), в некоторых жертвоприношениях и религиозных обрядах обе культуры не случайно только сходны между собою. Но тем не менее и в Элладе, и в Италии эти представления получили такое вполне национальное и своеобразное развитие, что лишь небольшая часть их старого наследственного достояния сохранилась в них заметным образом, да и та была большею частью или вовсе не понята или понята в ложном смысле. Иначе и быть не могло; подобно тому как у самих народов выделились те резкие противоположности, которые совмещались в греко-италийском периоде в своем непосредственном виде, так и в их религии отделились понятия и образы, до тех пор составлявшие в их душе одно целое. Видя, как мчатся по небу облака, старинный земледелец мог выражать свои впечатления в такой форме, что гончая богов загоняет разбежавшихся от страха коров в одно стадо; а грек забыл, что под коровами разумелись облака, и из придуманного со специальной целью сына божественной гончей сделал готового на всякие услуги, ловкого вестника богов. Когда раздавались в горах раскаты грома, он видел, как Зевс метал с Олимпа громовые стрелы; когда ему снова улыбалось синее небо, он смотрел в блестящие очи зевсовой дочери Афины. И эти образы, которые он сам для себя создавал, были так полны жизни, что он скоро стал видеть в них не что иное как озаренных блеском могучей природы людей и свободно создавал и переделывал их сообразно с законами красоты. Совершенно иначе, но не слабее выражалась задушевная религиозность италийского племени, которое крепко держалось за отвлеченные идеи и не допускало, чтобы их затемняли внешними формами. Во время приношения жертвы грек подымал глаза к небу, а римлянин покрывал свою голову, потому что та молитва была созерцанием, а эта -- мышлением. В природе римлянин чтил все, что духовно и всеобще; всякому бытию -- как человеку, так и дереву, как государству, так и кладовой -- он придавал вместе с ним возникающую и вместе с ним исчезающую душу, которая была отображением физического мира в духовной сфере; мужчине соответствовал мужеский гений, женщине -- женственная Юнона, меже -- Термин, лесу -- Сильван, годичному обороту -- Вертумн и т. д. -- всякому по его свойствам. В человеческой деятельности одухотворяются даже ее отдельные моменты. Так, например, в молитве хлебопашца делаются воззвания к гениям оставленной под пар пашни, вспаханного поля, посева, прикрышки, бороненья и т. д. вплоть до свозки и укладки в амбар и открытия дверей в житницу; точно таким же образом освящаются брак, рождение и все другие естественные явления. Но, чем шире сфера, в которой вращаются отвлеченные идеи, тем выше значение божества и тем сильнее благоговение, внушаемое этим божеством человеку; так, например, Юпитер и Юнона олицетворяют отвлеченные понятия о мужестве и женственности, Dea Dia, или Церера, -- творческую силу, Минерва -- напоминающую силу, Dea bona, или, как она называлась у самнитов, Dea cupra -- доброе божество. Между тем как грекам все представлялось в конкретной и осязательной форме, римлян могли удовлетворять только отвлеченные, совершенно прозрачные формулы, и если грек большей частью отвергал старинный запас самых древних легенд, потому что в созданных этими легендами образах слишком ясно просвечивало понятие, то римлянин был еще менее расположен сохранять их, так как в его глазах даже самый легкий аллегорический покров затемнял смысл священных идей. У римлян даже не сохранилось никаких следов от самых древних и общих мифов, как например от того уцелевшего у индусов, у греков и даже у семитов рассказа, что после большого потопа остался жив один человек, сделавшийся праотцом всего теперешнего человеческого рода. Их боги -- не так как греческие -- не могли жениться и производить на свет детей; они не блуждали незримыми между людьми и не нуждались в нектаре. Но о том, что их отвлеченность, кажущаяся вульгарной только при вульгарном на нее взгляде, овладевала сердцами сильно и, быть может, более сильно, чем созданные по образу и подобию человека боги Эллады, может служить свидетельством, даже в случае молчания истории, тот факт, что название веры Religio, т. е. привязанность, было и по своей форме, и по своему смыслу римским словом, а не эллинским. Как Индия и Иран развили из одного и того же наследственного достояния -- первая богатство своих священных эпосов, второй отвлеченные идеи Зендавесты, -- так в греческой мифологии господствует личность, а в римской -- понятие, в первой -- свобода, во второй -- необходимость.
   Наконец все, что нами замечено о серьезной стороне жизни, может быть отнесено и к ее воспроизведению в форме шуток и забав, которые повсюду, и в особенности в те древние времена, когда жизнь была цельной и несложной, не исключают этой серьезной стороны, а только прикрывают ее. Самые простые элементы искусства были вообще одинаковы и в Лациуме, и в Элладе, как то: почетный танец с оружием, "прыгание" (triumpus, θρίαμβοΣ, δι-θύραμβοΣ), маскарад "сытых людей" (Σάτοροι, satura ), которые, закутавшись в овечьи и козлиные шкуры, заканчивают праздник своими шутками, наконец флейта, мерные звуки которой служат руководством и аккомпанементом для плясок как торжественных, так и веселых. Едва ли сказывается в чем-либо другом так же ясно исключительно близкое родство эллинов с италиками, и однако развитие этих двух наций ни в каком другом отношении не разошлось так далеко. Образование юношества оставалось в Лациуме замкнутым в узких рамках семейного воспитания, а в Греции стремление к многостороннему, но вместе с тем гармоническому развитию человеческой души и тела создало науку гимнастики и воспитания, развитием которых и вся нация и отдельные лица дорожили как своим лучшим достоянием. По бедности своего художественного развития Лациум стоит почти на одном уровне с теми народами, у которых не было никакой культуры, а в Элладе с неимоверной быстротой развились из религиозных представлений миф, культура и из этих последних тот дивный мир поэзии и ваяния, равный которому история не может указать. В Лациуме, и в общественной жизни и в частной, признавалась исключительно власть ума, богатства и силы, а в удел эллинам досталась способность сознавать блаженное могущество красоты, быть в чувственно-идеальной мечтательности слугою прекрасного друга-отрока и снова находить в воинственных песнопениях божественного певца свое утраченное мужество. Таким образом, обе нации, в лице которых древность достигала своей высшей ступени, были столь же отличны одна от другой, как одинаковы по своему происхождению. Преимущества эллинов над италиками более ясно бросаются в глаза и оставили после себя более яркий отблеск; но в богатой сокровищнице италийской нации хранились глубокое понимание всеобщего в частном, способность отдельных личностей к самоотречению и серьезная вера в своих собственных богов. Оба народа развились односторонне, и потому оба развились так совершенно. Только узкое тупоумие способно порицать афинянина за неумение организовать его общину так, как она была организована Фабиями и Валериями, или римлянина за неуменье ваять, как Фидий и писать как Аристофан. Самой лучшей и самой своеобразной чертой в греческом народе и было именно то, что он не был в состоянии перейти от национального единства к политическому, не заменив вместе с тем свое государственное устройство деспотической формой правления. Идеальный мир прекрасного был для эллинов всем и даже до некоторой степени восполнял для них то, чего им в действительности недоставало; если в Элладе иногда и проявлялось стремление к национальному объединению, то оно всегда исходило не от непосредственных политических факторов, а от игр и искусств: только состязания на олимпийских играх, только песни Гомера, только трагедии Еврипида соединяли Элладу в одно целое. Напротив того, италик решительно отказывался от произвола ради свободы и научался повиноваться отцу, для того чтобы уметь повиноваться государству. Если при такой покорности могли пострадать отдельные личности и могли заглохнуть в людях их лучшие природные задатки, зато эти люди приобретали такое отечество и проникались такою к нему любовью, каких никогда не знали греки, зато между всеми культурными народами древности они достигли -- при основанном на самоуправлении государственном устройстве -- такого национального единства, которое в конце концов подчинило им и разрозненное эллинское племя и весь мир.

Глава III.
Поселения латинов

   Родиной индо-германского племени была западная часть Средней Азии; оттуда оно распространилось частью в юго-восточном направлении по Индии, частью в северо-западном по Европе. Трудно точнее определить первоначальное место жительства индо-германцев; во всяком случае следует полагать, что оно находилось внутри материка и вдалеке от моря, так как для названия моря нет слова, общего для азиатской и европейской ветвей этого племени. По некоторым признакам можно с известной точностью считать родиной индо-германского племени страны, лежащие вдоль берегов Евфрата. Замечательно, что первоначальные места жительства двух самых важных культурных племен -- индо-германского и арамейского -- почти совпадают в географическом отношении, а это служит подкреплением для предположения, что существует родство и между этими народами; это родство, однако, совершенно не может быть прослежено в культурном и языковом развитии. Более точное указание местности так же невозможно, как невозможно проследить дальнейшие переселения отдельных племен. Европейская ветвь вероятно, после выделения индусов еще долго жила в Персии и в Армении, так как эти страны были по всем признакам колыбелью земледелия и виноделия. Ячмень, полба и пшеница искони произрастали в Месопотамии, а виноградная лоза -- к югу от Кавказа и от Каспийского моря; там также находилось месторождение сливового, орехового и других легко пересаживаемых фруктовых деревьев. Достоин внимания и тот факт, что у большинства европейских племен, у латинов, кельтов, германцев и славян, море имело одинаковое название; отсюда следует заключить, что эти племена еще до своего разделения достигли берегов Черного моря или также Каспийского. Вопрос, каким путем италики добрались оттуда до цепи Альпов, и особенно, где именно жили они, еще будучи объединены с эллинами, может быть решен только тогда, когда будет выяснено, каким путем эллины достигли Греции -- через Малую Азию или через дунайские области. Во всяком случае можно считать доказанным, что италики, точно так же как и индусы, попали на свой полуостров с севера. До сих пор еще можно ясно проследить движение умбро-сабельского племени по среднему горному хребту Италии в направлении от севера к югу; последние же фазы этого движения относятся к вполне историческим временам. Не так легко различить путь, по которому совершилось переселение латинов. Оно, вероятно, происходило в том же направлении, вдоль западного берега, конечно задолго до того времени, когда двинулись со своего места первые сабельские племена; воды достигают во время разлива высоких мест лишь после того как низменность уже покрыта водой: потому только более ранним поселением латинских племен на берегу моря объясняется тот факт, что сабеллы удовлетворились более суровой нагорной местностью и лишь оттуда по мере возможности внедрялись в среду латинских племен.
   Общеизвестно, что от левого берега Тибра вплоть до Вольских гор жило латинское племя; но в этих горах, по-видимому, оставленных в пренебрежении во время первого переселения, когда еще были свободны равнины Лациума и Кампании, поселилось, как это доказывают вольские надписи, такое племя, которое было в более близком родстве с сабельским, чем с латинским. В Кампании, наоборот, до прибытия греческих и самнитских поселенцев, вероятно, жили латины, так как италийские названия Novla или Nola (новый город), Campani, Capua, Volturnus (от volvere, как Inturna от iuvare), Opsci (работники), как доказано, древнее самнитского нашествия и свидетельствуют о том, что во время основания Кум греками Кампанией владело италийское и, по всей вероятности, латинское племя авзоны. И коренные жители той местности, которая была впоследствии заселена луканами и бреттиями, т. е. собственно так называемые Itali (обитатели страны рогатого скота), причисляются лучшими исследователями не к япигскому, а к италийскому племени; ничто не мешает причислять их к латинскому племени, хотя совершившаяся еще до начала государственного развития Италии эллинизация этих стран и их позднейшее наводнение массами самнитов совершенно изгладили и там следы более древней национальности. И точно так же исчезнувшее племя сикулов ставится древними сказаниями в связь с Римом; так, например, самый древний из италийских историков Антиох Сиракузский рассказывает, что к царю Италии (т. е. Бреттийского полуострова) Моргесу явился беглец из Рима по имени Сикел, а эти рассказы, по всей вероятности, основаны на предположении писателей, что сикулы, жившие в Италии еще во времена Фукидида, были одного племени с латинским. Хотя поразительное сходство некоторых слов сицилийско-греческого диалекта с латинскими и объясняется скорее старинными торговыми сношениями Рима с сицилийскими греками, чем старинным сходством языков, на которых говорили сикулы и римляне, тем не менее все признаки указывают на то, что не только латинская, но, по всей вероятности, также кампанская и луканская земли, т. е. собственно Италия, между заливами Тарентским и Лаосским, равно как восточная половина Сицилии, были в глубокой древности заселены различным племенами латинской национальности.
   Участь этих племен была далеко не одинакова. Те из них, которые поселились в Сицилии, в Великой Греции и в Кампании, пришли в соприкосновение с греками в такую эпоху, когда еще не могли устоять против влияния греческой цивилизации, и потому или совершенно эллинизировались, как например в Сицилии, или так ослабели, что без большого сопротивления были подавлены свежими силами сабинских племен. Таким образом, ни сикулам, ни италийцам с моргетами, ни авзонам не пришлось играть деятельной роли в истории полуострова. Иначе было в Лациуме, где греки не заводили колоний и где местному населению удалось после упорной борьбы устоять и против сабинов и против северных соседей. Взглянем же на ту местность, которой было суждено приобрести в истории древнего мира такое значение, какого не имела никакая другая страна.
   Еще в самой глубокой древности равнина Лациума была театром громадных переворотов в недрах природы; медленно действующая преобразующая сила вод и взрывы грозных вулканов наваливали слой за слоем той почвы, на которой должен был разрешиться вопрос, какому народу будет принадлежать всемирное владычество. Эта равнина замыкается с востока горами сабинов и эквов, составляющими часть Апеннин; с юга -- вздымающимся до высоты 4 тысяч футов высоким горным хребтом вольсков, который отделяется от главной цепи Апеннин старинной областью герников -- плоскогорьем Сакко (Треруса, одного из притоков Лириса) и, направляясь от этой площади к западу, заканчивается Террачинским мысом; с запада -- морем, которое образует на этих берегах лишь немногочисленные и незначительные гавани; на севере расстилается широкая равнина, переходящая в далекую холмистую страну этрусков и орошаемая "горным потоком" Тибром, вытекающим из умбрских гор, и рекой Анио, вытекающей из сабинских гор. На ее поверхности разбросаны, подобно островам, частью крутые Сорактские известковые утесы с северо-востока, утесы Цирцейского мыса с юго-запада, равно как похожий на них, хотя и менее высокий, Яникул подле Рима, частью вулканические возвышенности с потухшими кратерами, которые превратились в озера, местами оставшиеся в своем прежнем виде и по наше время; самая значительная из этих возвышенностей -- альбанский горный кряж, который одиноко возвышается над равниной между вольскими горами и Тибром.
   Там поселилось то племя, которое известно в истории под именем латинов, или, как оно было впоследствии названо в отличие от латинских общин, основанных вне этой области, "древних латинов" (prisci Latini). Но занятый им округ Лациума составлял лишь небольшую часть среднеиталийской равнины. Вся страна к северу от Тибра была для латинов чужой и враждебной областью, с жителями которой был невозможен вечный союз или прочный мир, а перемирия, по-видимому, заключались лишь на короткий срок. Тибр с самой глубокой древности был северной границей, и ни в истории, ни в самых достоверных народных сказаниях не сохранилось воспоминаний о том, как и когда установилось это богатое последствиями разграничение владений. В то время, с которого начинается наша история, плоская и болотистая местность на юге от Альбанских гор находилась в руках умбро-сабельских племен рутулов и вольсков; даже Ардеа и Велитры не были коренными латинскими городами. Только средняя часть этой равнины, лежащая между Тибром, предгорьями Апеннин, Альбанскими высотами и морем и образующая площадь почти в 34 немецких квадратных мили, т. е. немного более обширную, чем теперешний Цюрихский кантон, составляла собственно так называемый Лациум, "равнину"[10], как она представляется нашим взорам с высот Монте-Каво. Там местность довольно ровная, но не плоская; за исключением песчаного морского берега, покрытого наносной землей частью из Тибра, она повсюду пересекается небольшими высотами и даже нередко довольно крутыми туфовыми холмами и глубокими расщелинами, а эти беспрестанные возвышения и понижения почвы образуют зимою в промежутках те болота, которые выделяют испарения во время летней жары и благодаря особенно гниющим в них органическим веществам распространяют злокачественную лихорадку, которая и в древности, как и теперь, была в летнюю пору настоящим бичом того края. Ошибаются те, которые полагают, что причиною этих миазмов был упадок, в который пришло земледелие от дурного управления в последний век республики и при папах; эту причину следует искать в недостаточном стоке вод, который и в настоящее время производит такое же действие, как и тысячи лет назад. Впрочем, не подлежит сомнению, что при интенсивной обработке почвы воздух до некоторой степени утрачивает свою вредоносность, а причина этого еще не вполне выяснена. Отчасти она должна заключаться в том, что обработка верхних слоев земли ускоряет высыхание стоячих вод. Все-таки для нас остается необъяснимым, как могло появиться густое земледельческое население в таких местностях, как латинская равнина и низменности Сибариса и Метапонта, где в настоящее время нельзя найти здоровых жителей и где путешественник неохотно остается на ночь. Но следует помнить, что народ, стоящий на низкой ступени культуры, вообще более чуток к требованиям природы, более способен применяться к этим требованиям и, быть может, также одарен более эластичной физической организацией, которая дает ему возможность уживаться с местными условиями. В Сардинии до сих пор занимаются земледелием при точно таких же природных условиях; там воздух так же вредоносен, но крестьянин спасается от его влияния осторожностью в одежде, пище и выборе самых удобных часов дня для своих работ. Ничто так не предохраняет от aria cattiva, как ношение шерсти на теле и пылающий огонь; этим и объясняется, почему римский поселянин постоянно носил толстые шерстяные одежды и никогда не гасил огня на своем очаге. Что касается всего остального, то эта местность должна была казаться привлекательной земледельческому народу, искавшему мест для поселения; почву легко возделывать при помощи кирки и мотыги, и она дает даже без всякого удобрения урожай, который, впрочем, не особенно велик по италийскому масштабу: пшеница вообще родится сам-пят[11]. В хорошей воде нет избытка, оттого-то каждый источник свежей воды и имел в глазах населения особую ценность и святость.
   До нас не дошло никаких рассказов о том, как латины заселили ту местность, которая с тех пор носила их имя, и все наши заключения об этом предмете могут быть только косвенными. Впрочем, некоторых указаний можно доискаться или можно до них добраться путем правдоподобных догадок.
   Римская территория разделялась в самые древние времена на несколько родовых участков, которыми впоследствии воспользовались, чтобы образовать из них самые древние "сельские округа" (tribus rusticae). О клавдиевой трибе нам известно из преданий, что она возникла вследствие поселения членов Клавдиева рода на берегах Анио; то же с достоверностью можно сказать относительно других участков древнейшего раздела, судя по их названиям. Эти названия давались не так, как названия присоединенных в более позднюю пору участков, не по местности, а исключительно по родовым именам; и роды, дававшие свои имена участкам древней римской территории, поскольку они не заглохли совершенно (как, например, Camilii, Galerii, Lemonii, Pollii, Pupinii, Voltinii), -- сплошь самые древние патрицианские семьи: Aemilii, Cornelii, Fabii, Horatii, Menenii, Papirii, Romilii, Sergii, Voturii. Достоин внимания тот факт, что между всеми этими родами нет ни одного, о котором можно было бы с достоверностью утверждать, что он переселился в Рим лишь в более позднюю пору. Подобно римскому округу каждый из италийских округов, и без сомнения также каждый из эллинских, исстари разделялся на несколько общин, связанных между собою и соседством, и родством; именно этот родовой поселок назывался у греков "домом" (οἰκία), из которого и там очень часто возникали подобные римским трибам комы или демы. Соответствующие италийские названия "дом" (vicus) или "округ" (pagus от pangere) также указывают на сожительство членов одного рода и понятным образом получают в обыденном употреблении значение деревушки или деревни. Как "дому" принадлежало известное поле, так родовому поселку или деревне принадлежал родовой земельный участок, который, как будет впоследствии доказано, довольно долго обрабатывался так же, как и домовый участок, т. е. по системе общинного полевого хозяйства. Развились ли в Лациуме родовые усадьбы в родовые поселки сами собою или же латины переселились в Лациум уже готовыми родовыми общинами -- это такой вопрос, на который мы не в состоянии дать ответа, точно так же как мы не в состоянии решить, в какой форме образовалось[12]в Лациуме совместное хозяйство, требуемое подобным распорядком, и в какой мере род состоял не только из людей, связанных единством происхождения, но и из примыкающих к роду, не связанных с ним кровным родством людей.
   Но эти родовые общины исстари считались не самостоятельными единицами, а составными частями политической общины (civitas, populus), которая первоначально представляется совокупностью некоторого числа родовых поселков, связанных между собою единством происхождения, языка и обычаев, обязанных подчиняться одним и тем же законам, разрешать мирным путем взаимные споры и помогать друг другу в обороне и нападении. И у такого округа, как и у родовой общины, конечно был какой-нибудь постоянный центральный пункт; но так как члены одного рода, т. е. члены округа, жили в своих деревнях, то центр округа не мог быть центром совместной оседлости, городом, а только местом общих собраний, где вершили суд и помещалась общественная святыня. Члены округа собирались там в каждый восьмой день для деловых сношений и для увеселений, и там же в случае неприятельского нашествия находили и для самих себя, и для своего скота более безопасное убежище, чем в деревушках. Обычно на этом сборном пункте или вовсе не было постоянных жителей, или их было очень мало. Точно такие же старинные убежища можно найти и в настоящее время в холмистых местах восточной Швейцарии на вершинах некоторых возвышенностей. Такие места назывались в Италии "вершинами" (capitolium -- то же, что у греков ἄκδα  -- вершина) или защитой (arx от arcere -- заграждать); это еще не город, но основа будущего города, так как к замку примыкают дома, которые впоследствии обносятся "кольцом" (слово urbs в родстве с urvus, curvus и, быть может, также с orbis). Внешнее различие между замком и городом заключается в числе ворот: замку их нужно как можно меньше, а городу как можно больше, поэтому в первом обыкновенно бывают только одни ворота, а во втором по меньшей мере трое. Эти укрепления служили опорой для того догородского волостного устройства Италии, следы которого можно довольно явственно различить там, где городской быт развился поздно и частью до сего времени еще не развился вполне, как например в стране марсов и в мелких округах Абруцц. В земле эквикулов, еще во времена империи живших не в городах, а в бесчисленных, ничем не защищенных деревушках, часто встречаются каменные стены с одним храмом внутри; эти огороженные места, считавшиеся за "опустелые города", возбуждали удивление как римских, так и новейших археологов, из которых первые принимали их за жилища "первобытных обитателей" (aborigines), а вторые за жилища пеласгов. Конечно, более правильно принимать эти развалины не за остатки обнесенных стенами городов, а за остатки тех убежищ, в которых укрывались обитатели одной территории и которых в древности, без сомнения, было много во всей Италии, хотя они и строились не особенно искусно. Понятно, что в ту же эпоху, когда перешедшие к городской оседлости племена стали обносить свои города каменными стенами, и те из них, которые продолжали жить в своих незащищенных деревушках, стали заменять каменными постройками земляные валы и частоколы своих укреплений. Когда же вполне обеспеченное внутреннее спокойствие сделало такие укрепления излишними, те убежища были заброшены и вскоре сделались загадкой для позднейших поколений.
   Итак, те округа, для которых служил центром замок и которые состояли из нескольких родовых общин, были в качестве первоначальных государственных единиц исходным пунктом истории Италии. Но вопрос о том, где именно и в каком объеме образовались такие округа внутри Лациума, не может быть разрешен с определенностью, да и не представляет особого исторического интереса. Пришельцами были, без сомнения, прежде всего заняты возвышающиеся особняком Альбанские горы, внутри которых переселенцы нашли самый здоровый воздух, самые свежие источники и самые безопасные убежища. Эти горы представляли собой естественную цитадель Лациума. Там, на узком плоскогорье, возвышающемся над Палаодуолой, в промежутке между Альбанским озером (lago di Castello) и Альбанской горой (Monte Cavo), лежала Альба, считавшаяся древнейшим местом жительства латинского племени и матерью как Рима, так и всех остальных древнелатинских общин; на склонах тех же гор находились самые древние латинские поселения Ланувий, Ариция и Тускул. Там же встречаются те очень древние сооружения, по которым обыкновенно можно судить о начале цивилизации и которые как бы свидетельствуют потомству о том, что, когда Паллада Афина появляется на свет, она действительно рождается взрослой; таков срез отвесной скалы ниже Альбы в направлении к Палаццуоле, который делает неприступною и с северной стороны местность, от природы защищенную с южной стороны крутыми уступами горы Монте-Каво, который оставляет открытыми для сообщения только два удобных для защиты узких прохода с востока и с запада; в особенности таково отверстие вышиною в человеческий рост, которое пробито в крепкой стене, образовавшейся из лавы и имеющей 6 тысяч футов в толщину, и через которое было спущено до его теперешней глубины озеро, образовавшееся в старом потухшем кратере Альбанских гор; этим способом было очищено на самой горе значительное пространство, годное для земледелия. Природными твердынями для латинской равнины служили также вершины последних выступов Сабинских гор, где впоследствии образовались из округовых замков значительные города: Тибур и Пренест, Лабики, Габии и Номент, стоявшие на равнине между Альбанскими и Сабинскими горами и Тибром, Рим на Тибре, Лаврен и Лавиний на берегу моря также были более или менее старинными центрами латинской колонизации, не говоря уже о множестве других, менее известных и частью бесследно исчезнувших. Все эти округа были в самой глубокой древности в политическом отношении суверенными; каждый из них управлялся своим князем при содействии совета старшин и собрания способных носить оружие мужчин. Тем не менее они все не только чувствовали свое единство по языку и по происхождению, но и в важных религиозных и государственных учреждениях -- в вечном союзе всех латинских округов. Первенство принадлежало первоначально -- как по италийскому, так и по эллинскому обыкновению -- тому округу, внутри которого находилось место союзных сборищ; таков был Альбанский округ, вообще считавшийся, как выше замечено, самым древним и самым важным из латинских округов. Полноправных общин первоначально было тридцать, и этой цифрой чрезвычайно часто обозначалась и в Италии, и в Греции сумма составных частей общественной организации. Какие местности первоначально принадлежали к числу тридцати древнелатинских общин, которые также могут быть названы тридцатью альбанскими колониями по их отношению к правам Альбы как метрополии, -- нам неизвестно из преданий и уже не может быть выяснено новыми исследованиями. Как для подобных союзов, например беотийцев и ионийцев, служили средоточием панбеотии и панионии, так и для латинского союза служил средоточием "латинский праздник" (feriae Latinae), во время которого на Альбанской горе (mons Albanus, Monte Cavo) в ежегодно назначавшийся властями день приносился в жертву "латинскому богу" (Iupiter Latiaris) бык от всего племени. Каждая из участвовавших в пиршестве общин должна была доставлять твердо установленное количество скота, молока и сыра для жертвенного пира и взамен того получала право на кусок жертвенного мяса. Эти обычаи сохранялись очень долго и всем хорошо известны, но в том, что касается самых важных правовых последствий такого союза, нам приходится довольствоваться почти одними догадками. К религиозному празднеству на Альбанской горе с древнейших времен примыкали собрания представителей отдельных общин, имевшие место на соседнем латинском сборном пункте у источника Ферентины (подле Марине), и вообще такой союз немыслим без высшего управления и без общих для всего края законов. Что союз ведал всеми нарушениями союзных постановлений и мог наказывать за них даже смертью, известно нам из преданий и вполне правдоподобно. Следует полагать, что интегральную часть древнейшего союзного законодательства составляли и более поздние, одинаковые для всех латинских общин постановления касательно гражданских прав и браков, так что каждый латин мог приживать с каждой латинкой законных детей, мог приобретать во всем Лациуме земельную собственность и заниматься торговлей. Далее, от союза, вероятно, зависело учреждение общего третейского суда для разрешения споров, возникавших между общинами, но нет возможности доказать, в какой мере союзная власть ограничивала верховные права каждой общины в вопросах о войне и мире. Не подлежит также никакому сомнению, что союзные учреждения давали возможность вести союзными силами не только оборонительные, но и наступательные войны, причем, конечно, был необходим и союзный главнокомандующий, вождь. Но мы не имеем никакого основания допустить, что в этих случаях закон обязывал каждую общину принимать деятельное участие в войне или, наоборот, что он не дозволял ей предпринимать на собственный страх войны даже с каким-нибудь из членов союза. Наоборот, есть указания на то, что во время латинского праздника, точно так же как и во время эллинских союзных празднеств, во всем Лациуме[13]был обязателен мир божий, а враждовавшие между собою племена, по всей вероятности, доставляли в это время одно другому надежный конвой. Еще менее возможно определить объем привилегий, предоставлявшихся первенствующему округу. Можно только утверждать, что нет никакого основания считать первенство Альбы за действительную политическую гегемонию в Лациуме и что первенство, по всей вероятности, не имело в Лациуме более важного значения, чем почетное первенство Элиды в Греции[14]. Вообще как объем, так и права этого латинского союза, вероятно, были неопределенны и изменчивы; тем не менее он был и оставался не случайным соединением различных более или менее чуждых друг другу общин, а правовым и необходимым выражением единства латинского племени. Если латинский союз и не всегда вмещал в себе все латинские общины, зато он никогда не принимал в свою среду нелатинских членов; стало быть, его подобием в Греции был союз беотийский или этолийский, а не дельфийская амфиктония.
   Этим общим очерком следует ограничиться, так как всякая попытка провести более резкие черты только исказила бы картину. Многообразный процесс того, как самые древние политические атомы -- округа в Лациуме -- то примыкали один к другому, то взаимно избегали друг друга, протекал без таких очевидцев, которые были бы способны его описать, и мы должны удовольствоваться только тем, что в нем есть цельного и прочного, тем, что эти округа, будучи соединены в общем центре, не пожертвовали, правда, своим единством, но зато сберегли в себе и усилили чувство национальной общности и тем подготовили прогресс от кантонального партикуляризма, с которого начинается и должна начаться история каждого народа, к тому национальному объединению, которым заканчивается или должна была бы заканчиваться история каждого народа.

Глава IV.
Начало Рима

   На расстоянии почти трех немецких миль от устьев Тибра тянутся по обоим берегам реки вверх по ее течению небольшие холмы, более высокие на правом берегу, чем на левом; с этими последними возвышенностями связано имя римлян в течение по меньшей мере двух с половиной тысячелетий. Конечно, нет никакой возможности определить, когда и откуда оно взялось; достоверно только то, что при известной нам самой древней форме этого имени члены общины назывались рамнами (Ramnes), но не римлянами, а этот переход звуков, часто встречающийся в первом периоде развития языков, но рано прекратившийся в латинском языке[15], служит ясным доказательством незапамятной древности самого имени. О происхождении названия нельзя сказать ничего достоверного, но весьма возможно, что рамны то же, что приречные жители.
   Но не одни они жили на холмах по берегам Тибра. В древнейшем делении римского гражданства сохранились следы его происхождения из слияния трех, по-видимому первоначально самостоятельных округов -- рамнов, тициев и луцеров, стало быть, из такого же синойкизма[16], из какого возникли в Аттике Афины. О глубокой древности такого тройного состава общины[17]всего яснее свидетельствует тот факт, что римляне, в особенности в том, что касалось государственного права, постоянно употребляли вместо слов "делить" и "часть" слова "троить" (tribuere) и "треть" (tribus), а эти выражения подобно нашему слову "квартал" рано утратили свое первоначальное числовое значение. Еще после своего соединения в одно целое каждая из этих трех когда-то самостоятельных общин, а теперь отделов, владела одной третью общин земельной собственности и в том же размере участвовала как в ополчении граждан, так и в совете старшин. Точно так же, вероятно, таким разделением на три объясняется делимое на три число членов почти всех древнейших жреческих коллегий, как-то: коллегий святых девственниц, плясунов, земледельческого братства, волчьей гильдии и птицегадателей. Эти три элемента, на которые распадалось древнейшее римское гражданство, послужили поводом для самых нелепых догадок; неосновательное предположение, будто римская нация была смесью различных народов, находится в связи с такими догадками; оно старается прийти различными путями к заключению, что три великих италийских расы были составными частями древнего Рима, и превращает в массу этрусских, сабинских, эллинских и даже, к сожалению пеласгийских обломков такой народ, у которого язык, государственные учреждения и религия развились в таком чисто национальном духе, который редко встречается у других народов. Откладывая в сторону частью нелепые, частью необоснованные гипотезы, мы скажем в немногих словах все, что может быть сказано о национальности составных элементов самого древнего римского общинного устройства. Что рамны были одним из латинских племен, не подлежит сомнению, так как, давая новому римскому объединению свое имя, они вместе с тем определяли и национальность объединившихся отдельных общин. О происхождении луцеров можно сказать только то, что ничто не мешает и их отнести, подобно рамнам, к латинскому племени. Напротив того, второй из этих общин единогласно приписывается сабинское происхождение, а для этого мнения может служить подтверждением по меньшей мере сохранявшееся в братстве тициев предание, что при вступлении тициев в объединившуюся общину эта священническая коллегия была учреждена для охранения особых обрядов сабинского богослужения. Возможно, стало быть, что в очень отдаленные времена, когда племена латинское и сабельское еще не отличались одно от другого по языку и нравам так резко, как впоследствии отличались римляне от самнитов, какая-нибудь сабельская община вступила в латинский окружной союз; это правдоподобно потому, что, по самым древним и достоверным преданиям, тиции постоянно удерживали первенство над рамнами, и стало быть, вступившие в общину тиции могли заставить древних рамнов подчиниться требованиям синойкизма. Во всяком случае тут также происходило смешение различных национальностей, но оно едва ли имело более глубокое влияние, чем, например, происшедшее несколькими столетиями позже переселение в Рим сабинского уроженца Атта Клауза или Аппия Клавдия вместе с его товарищами и клиентами. Как это принятие рода Клавдиев в среду римлян, так и более древнее принятие тициев в среду рамнов не дают права относить общину рамнов к числу таких, которые состояли из смеси различных народностей. За исключением, быть может, некоторых национальных установлений, перешедших в богослужебные обряды, в Риме незаметны никакие сабельские элементы. Для догадок этого рода нельзя найти решительно никаких подтверждений в латинском языке[18]. Действительно, было бы более чем удивительно, если бы от включения только одной общины из племени, находившегося в самом близком племенном родстве с латинским, сколько-нибудь заметным образом нарушилось единство латинской национальности; при этом прежде всего не следует забывать того факта, что, в то время когда тиции получили постоянную оседлость рядом с рамнами, не Рим, а Лациум служил основой для латинской национальности. Если новая трехчленная римская община и заключала в себе первоначально некоторую примесь сабельских элементов, она все-таки была тем же, чем была община рамнов, -- частью латинской нации.
   Задолго до того времени, когда на берегах Тибра возникло поселение, вышеупомянутые рамны, тиции и луцеры, вероятно, имели сначала порознь, а потом совокупно укрепленные убежища на римских холмах, а свои поля обрабатывали живя в окрестных деревнях. Дошедшим от этих древнейших времен преданием может считаться тот "волчий праздник", который справлялся на Палатинском холме родом Квинктиев; это был праздник крестьян и пастухов, отличавшийся, как никакой другой, патриархальным простодушием своих незатейливых забав и, что замечательно, сохранившийся даже в христианском Риме долее всех других языческих празднеств. Из этих поселений впоследствии возник Рим. Об основании города в том собственном смысле этого слова, который усвоен народными сказаниями, конечно не может быть и речи: Рим был построен не в один день. Но стоит внимательного рассмотрения вопрос, каким путем Рим так рано достиг в Лациуме выдающегося политического значения, между тем как, судя по его географическому положению, следовало бы скорее ожидать противного. Местность, в которой находится Рим, и менее здорова и менее плодородна, чем местность большинства древних латинских городов. В ближайших окрестностях Рима плохо растут виноград и смоковница, и в них мало обильных источников, так как ни превосходный в других отношениях родник Камен, находившийся перед Капенскими воротами, ни тот Капитолийский источник, который был впоследствии открыт в Туллиануме, не отличались изобилием воды. К этому присоединяются частые разливы реки, у которой русло недостаточно покато, так что она не успевает изливать в море массы воды, стремительно ниспадающие с гор в дождливую пору, и потому затопляет и обращает в болота лежащие между холмами долины и низменности. Для поселенцев такая местность не имеет ничего привлекательного; еще в древние времена высказывалось мнение, что первые переселенцы не могли выбрать в столь благодатном краю такую нездоровую и неплодородную местность и что только необходимость или какая-нибудь другая особая причина должны были побудить их к основанию там города. Уже легенда сознавала странность такого предприятия: сказание об основании Рима альбанскими выходцами под предводительством альбанских княжеских сыновей Ромула и Рема есть не что иное, как наивная попытка со стороны древней квазиистории объяснить странное возникновение города в столь неудобном месте и вместе с тем связать происхождение Рима с общей метрополией Лациума. История должна прежде всего отбросить такие басни, выдаваемые за настоящую историю, а в действительности принадлежащие к разряду не очень остроумных выдумок; но ей, быть может, удастся сделать еще один шаг вперед и, взвесив особые местные условия, высказать определенную догадку не об основании города, а о причинах его быстрого и поразительного развития и его исключительного положения в Лациуме. Рассмотрим прежде всего древнейшие границы римской области. К востоку от нее находились города Антемны, Фидены, Цэнина, Габии, частью удаленные от ворот Сервиева Рима менее чем на одну немецкую милю; стало быть, границы округов должны были находиться подле самых городских ворот. С южной стороны мы находим на расстоянии трех немецких миль от Рима могущественные общины Тускула и Альбы, поэтому римская городская область, как кажется, не могла заходить в этом направлении далее Клуилиева рва, находившегося в одной немецкой миле от Рима. Точно так же и в юго-западном направлении граница между Римом и Лавинием находилась у шестого милевого камня. Между тем как римская территория была заключена в самые тесные границы со стороны континента, она, напротив того, исстари свободно тянулась по обоим берегам Тибра в направлении к морю, не встречая на всем протяжении от Рима до морского берега ни какого-либо старинного центра другого округа, ни каких-либо следов старых округовых границ. Правда, народные сказания, которым известно происхождение чего бы то ни было, объясняют нам, что принадлежавшие римлянам на правом берегу Тибра "семь деревень" (septem pagi) и значительные соляные копи, находившиеся близ устьев реки, были отняты царем Ромулом у жителей города Вейи и что царь Анк возвел предмостное укрепление на правом берегу Тибра, на так называемом Янусовом холме (Janiculum), а на левом берегу построил римский Пирей -- портовый город при "устье" (Ostia). Но тому, что владения на этрусском берегу уже в глубокой древности входили в состав римской области, служит более веским доказательством находившаяся у четвертого милевого камня впоследствии проложенной к гавани дороги роща богини плодородия (Dea Dia), где в древности справлялся праздник римских земледельцев и где издавна же находился центр римского земледельческого братства; действительно, именно там с незапамятных времен жил род Ромилиев, бесспорно самый знатный среди всех римских родов; в то время Яникул был частью самого города, а Остия была колонией граждан, т. е. городским предместьем. И это не могло быть простой случайностью. Тибр был природным торговым путем Лациума, а его устье у бедного удобными гаванями прибрежья неизбежно должно было служить якорной стоянкой для мореплавателей. Сверх того, Тибр с древнейших времен служил для латинского племени оборонительной линией для защиты от нападений северных соседей. В качестве складочного места для занимавшихся речною и морскою торговлею латинов и в качестве приморской пограничной крепости Лациума Рим представлял такие выгоды, каких нельзя было найти ни в каком другом месте: он соединял в себе преимущества крепкой позиции и непосредственной близости к реке, господствовал над обоими берегами этой реки вплоть до ее устья, занимал положение одинаково удобное и для лодочников, спускавшихся вниз по Тибру или по Анио, и для мореплавателей (так как морские суда были в ту пору небольших размеров), а от морских разбойников доставлял более надежное убежище, чем города, расположенные непосредственно на берегу моря. Что Рим был обязан если не своим возникновением, то своим значением этим торговым и стратегическим преимуществам, ясно видно по многим другим указаниями, гораздо более веским, чем данные сказаний, которым придан вид исторической истины. Отсюда происходят очень древние сношения с городом Цере, который был для Этрурии тем же, чем был Рим для Лациума, а впоследствии сделался ближайшим соседом Рима и его собратом по торговле; отсюда объясняются и необыкновенное значение моста через Тибр и вообще та важность, которую придавали в римской общине постройке мостов; отсюда же понятно, почему галера была городским гербом. Отсюда вела свое начало старинная римская портовая пошлина, которая исстари взималась в Остийской гавани только с того, что привозилось для продажи (promercale), а не с того, что привозилось собственниками груза для его личного потребления (usuarium), и которая, стало быть, в сущности была налогом на торговлю. Отсюда, если мы заглянем вперед, объясняется сравнительно раннее появление в Риме чеканной монеты и торговых договоров с заморскими государствами. В этом смысле Рим действительно мог быть тем, за что его выдают народные сказания, -- скорее искусственно созданным, чем возникшим сам собою городом и скорее самым юным, чем самым старым из латинских городов. Не подлежит сомнению, что местность уже была отчасти обработана, и как на Альбанских горах, так и на многих других возвышенностях Кампании уже стояли укрепленные замки в то время, когда на берегах Тибра возник пограничный рынок латинов. О том, чем было вызвано основание Рима -- решением ли латинской федерации, гениальной ли прозорливостью всеми забытого основателя города, или естественным развитием торговых сношений, -- мы не в состоянии высказать даже простой догадки. Но к этому взгляду на Рим как на рынок Лациума примыкает другое соображение. На заре истории Рим противопоставляется союзу латинских общин как единый замкнутый город. Латинское обыкновение жить в незащищенных селениях и пользоваться общим укрепленным замком только для празднеств или для собраний или в случае опасности стало исчезать в римском округе, по всей вероятности, гораздо ранее, чем в каком-либо другом месте Лациума. Причиной этого было не то, что римлянин перестал сам заниматься своим крестьянским двором или считать свою усадьбу за свой родимый кров, а то, что нездоровый воздух Кампании заставлял его переселяться на городские холмы, где он находил больше прохлады и более здоровый воздух; рядом с этими крестьянами там, должно быть, исстари часто селилось также многочисленное неземледельческое население, состоявшее и из пришельцев, и из туземцев. Этим объясняется густота населения древней римской территории, которая заключала в себе самое большое 51/2 квадратных миль частью болотистой и песчаной почвы, а между тем уже по древнейшим городским уставам выставляла гражданское ополчение из 3 300 свободных мужчин и, стало быть, насчитывала, по меньшей мере, 10 тысяч свободных жителей. Но этого еще мало. Кто знает римлян и их историю, тому известно, что своеобразный характер их общественной и частной деятельности объясняется их городским и торговым бытом и что их противоположность остальным латинам и вообще италикам была преимущественно противоположностью горожан и крестьян. Впрочем, Рим не был таким же торговым городом, как Коринф или Карфаген, потому что Лациум, в сущности, земледельческая страна, а Рим и был и оставался прежде всего латинским городом. Но то, чем отличался Рим от множества других латинских городов, должно быть, без сомнения, приписано его торговому положению и обусловленному этим положением духу его гражданских учреждений. Так как Рим служил для латинских общин торговым складочным местом, понятно, что наряду с латинским сельским хозяйством и даже преимущественно перед ним там сильно и быстро развивалась городская жизнь, чем и была заложена основа для его особого положения. Гораздо интереснее и гораздо легче проследить это торговое и стратегическое развитие города Рима, чем браться за бесплодный химический анализ древних общин, которые и сами по себе незначительны и мало отличаются одна от другой. Это городское развитие мы можем распознать в некоторой мере по указаниям предания о постепенно возникавших вокруг Рима валах и укреплениях, сооружение которых, очевидно, шло рука об руку с превращением римского общинного быта в городской.
   Первоначальная городская основа, из которой в течение столетий вырастал Рим, обнимала, по достоверным свидетельствам, только Палатин, который в более позднюю пору назывался также четырехугольным Римом (Roma quadrata), потому что Палатинский холм имеет форму правильного четырехугольника. Ворота и стены этого первоначального городского кольца были видны еще во времена империи; даже нам хорошо известно, где находились двое из этих ворот -- Porta Romana подле S. Giorgio in Velabro и Porta Mugionis подле арки Тита, а палатинскую стену описал по личному осмотру Тацит по крайней мере с тех ее сторон, которые обращены к Авентину и к Целию. Многочисленные следы указывают на то, что именно здесь находились центр и первоначальная основа городского поселения. На Палатине находился священный символ этой основы -- так называемая "священная яма" (mundus), куда каждый из первых поселенцев клал запасы всего, что нужно в домашней жизни, и, сверх того, комок дорогой ему родной земли. Кроме того, там находилось здание, в котором собирались все курии -- каждая у своего собственного очага -- для богослужения и для других целей (curiae veteres). Там же находилось здание, в котором собирались "скакуны" (curia saliorum) и в котором хранились в то же время священные щиты Марса, святилище "волков" (lupercal) и жилище юпитерова жреца. На этом холме и подле него сосредоточивались все народные сказания об основании города; там представлялись взорам верующих в эти сказания: покрытое соломой жилище Ромула, пастушья хижина его приемного отца Фаустула, священная смоковница, к которой был прибит волнами короб с двумя близнецами, кизиловое дерево, которое выросло из древка копья, брошенного в городскую стену основателем города с Авентинского холма через лощину цирка, и другие такого же рода святыни. О храмах в настоящем смысле этого слова еще не имели понятия в ту пору, а потому и на Палатине не могло быть остатков от таких памятников древности. Но центры общинных сборищ не оставили после себя никаких следов по той причине, что были рано перенесены оттуда в другие места; можно только догадываться, что открытое место вокруг священной ямы (mundus), впоследствии названное площадью Аполлона, было самым древним сборным пунктом граждан и сената, а на поставленных над ним подмостках устраивались древнейшие пиршества римской общины. Напротив того, в "празднестве семи холмов" (septimontium) сохранилось воспоминание о более обширном поселении, постепенно образовавшемся вокруг Палатина; там появились одни вслед за другими новые предместья, из которых каждое было обнесено особой, хотя и не очень крепкой, оградой и примыкало к первоначальной городской стене Палатина точно так, как в топях к главной плотине примыкают другие, второстепенные. В число "семи холмов" входили: сам Палатин; Цермал -- склон Палатина к той низменности (velabrum), которая тянется по направлению к реке между Палатином и Капитолием; Велия -- хребет холма, соединяющий Палатин с Эсквилином и впоследствии почти совершенно застроенный императорами; Фагутал, Оппий и Циспий -- три возвышенности Эсквилина; наконец Сукуза, или Субура, -- крепость, заложенная ниже S. Pietro in Vincolis, на седловине между Эсквилином и Квириналом и вне земляного вала, защищавшего новый город на Каринах. По этим, очевидно, постепенно возникавшим пристройкам можно до некоторой степени ясно проследить самую древнюю историю палатинского Рима, в особенности если иметь при этом в виду сервиево разделение Рима на кварталы, основанное на этом более древнем разделении города на части. Палатин был первоначальным центром римской общины -- самой древней и первоначально единственной ее оградой; городское поселение возникло в Риме, как и повсюду, не внутри замка, а под его стенами; оттого-то самые древние из известных нам поселений, впоследствии составлявшие в сервиевом разделении города кварталы первый и второй, были расположены вокруг Палатина. Примером этого могут служить поселение, образовавшееся на склоне Цермала к Тускской дороге (в названии которой, вероятно, сохранилось воспоминание об оживленных торговых сношениях между церитами и римлянами, существовавших еще в ту пору, когда город занимал один Палатинский холм), и поселение на Велии; эти два пригорода впоследствии образовали в сервиевом городе вместе с крепостным холмом один квартал. В состав позднейшего второго квартала входили: предместье на Целийском холме, вероятно занимавшее лишь самый внешний выступ этого холма над Колизеем; предместье на Каринах, т. е. на том возвышении, которое образует склон Эсквилина к Палатину; наконец долина и передовое укрепление Субуры, от которой и весь квартал получил свое название. Эти два квартала и составляли первоначальный город, а его Субуранский квартал, тянувшийся под крепостным холмом примерно от арки Константина до S. Pietro in Vincolis и по лежащей внизу долине, был, как кажется, более значительным и, быть может, более древним, чем поселения, включенные Сервием в Палатинский округ, так как первый предшествует второму в списке кварталов. Замечательным памятником противоположности этих двух частей города служит один из самых древних священных обычаев позднейшего Рима, заключавшийся в том, что на Марсовом поле ежегодно приносили в жертву октябрьского коня: жители Субуры до очень поздней поры состязались на этом празднике с жителями священной улицы из-за лошадиной головы, и, смотря по тому, на какой стороне оставалась победа, эту голову прибивали гвоздями или к Мамилиевой башне (местонахождение которой неизвестно) в Субуре, или к царскому дому у подножья Палатина. В этом случае обе половины древнего города состязались между собою на равных правах. Стало быть, Эсквилии, название которых в сущности делало излишним употребление слова Карины, были на самом деле тем, чем назывались, т. е. внешними постройками (exquiliae подобно inquilinus от colere), или городским предместьем; при позднейшем разделении города они вошли в состав третьего квартала, который всегда считался менее значительным, чем субуранский и палатинский. Быть может, и другие соседние высоты, как например Капитолий и Авентин, были также заняты общиной семи холмов; это видно главным образом из того, что уже в ту пору существовал (чему служит вполне достаточным доказательством одно существование понтификальной коллегии) тот "мост на сваях" (pons sublicius), для которого служил естественным мостовым устоем тибрский остров; не следует оставлять без внимания и тот факт, что мостовое укрепление находилось на этрусском берегу, на возвышении Яникула; но община не включала этих мест в кольцо своих укреплений. Сохранившееся до поздней поры в богослужебном уставе правило, что мост должен быть сложен без железа, из одного дерева, очевидно имело первоначально ту практическую цель, что требовался летучий мост, который можно было во всякое время легко сломать или сжечь; отсюда видно, как долго римская община не могла рассчитывать на вполне обеспеченное и непрерывное обладание речной переправой. Мы не имеем никаких указаний на какую-либо связь между этими постепенно выраставшими городскими поселениями и теми тремя общинами, на которые римская община в государственно-правовом отношении распадалась с незапамятных времен. Так как рамны, тиции и луцеры, по-видимому, первоначально были самостоятельными общинами, то следует полагать, что каждая из них первоначально селилась самостоятельно. Но на семи холмах они конечно не отделялись одна от другой особыми оградами, а все, что было на этот счет выдумано в старину или в новое время, должно быть отвергнуто разумным исследователем наряду с забавными сказками о Тарпейской скале и о битве на Палатинском холме. Скорее можно предположить, что оба квартала древнейшего города -- Субура и Палатин, равно как тот квартал, который состоял из предместий, были разделены на три части между рамнами, тициями и луцерами; с этим можно было бы поставить в связь и тот факт, что в субуранской и палатинской частях города, равно как во всех позже образовавшихся его кварталах, находилось по три пары Аргейских храмов. Палатинский семихолмный город, быть может, имел свою историю, но до нас не дошло о нем никаких других сведений, кроме только того, что он действительно существовал. Но подобно тому как падающие с деревьев листья подготовляют почву к новой весне, хотя за их падением и не следит человеческий глаз, так и этот исчезнувший семихолмный город подготовил почву для исторического Рима.
   Но не один палатинский город издревле занимал то пространство, которое было впоследствии обнесено сервиевыми стенами; в непосредственном с ним соседстве стоял напротив другой город -- на Квиринале. "Древний замок" (Capitolium vetus) со святилищами Юпитера, Юноны и Минервы и с тем храмом богини "верного слова", в котором публично выставлялись государственные договоры, был ясным прототипом позднейшего Капитолия с его храмами в честь Юпитера, Юноны и Минервы и с его храмом римской "Верности", также игравшим роль дипломатического архива; этот замок служил бесспорным доказательством того, что и Квиринал когда-то был центром самостоятельной общины. То же видно из поклонения Марсу и на Палатине и на Квиринале, так как Марс был первообразом воина и самым древним высшим божеством италийских гражданских общин. С этим находится в связи и то, что служившие Марсу два очень древних братства -- "скакунов" (Salii) и "волков" (Luperci) -- существовали в позднейшем Риме в двойном комплекте так, что рядом с палатинскими скакунами существовали скакуны квиринальские, а рядом с квинктийскими волками Палатина -- Фабиева волчья гильдия, святилище которой находилось, по всей вероятности, на Квиринале[19]. Все эти указания вески сами по себе, но приобретают еще более важное значение, если мы припомним, что в точности известная нам окружность палатинского семихолмного города не вмещала в себе Квиринала и что в сервиевом Риме, который состоял из трех первых кварталов, соответствовавших прежнему объему палатинского города, был впоследствии сформирован четвертый квартал из Квиринала и из соседнего с ним Виминала. Отсюда объясняется и цель, для которой было возведено внешнее укрепление Субуры за городской стеной, в долине между Эсквилином и Квириналом: тут соприкасались границы двух территорий, и поселившиеся на этой низменности палатинцы нашли нужным построить тут крепость для защиты от обитателей Квиринала. Наконец не исчезло также и то название, которым жители Квиринала отличались от своих палатинских соседей. Палатинский город назывался городом "семи гор", и название его жителей происходило от слова гора (montani), под которым разумели преимущественно Палатин, но также и другие принадлежавшие к нему высоты; напротив того, вершина Квиринала (которая была не только не ниже вершины Палатина, но даже немного выше) вместе с принадлежавшим к ней Виминалом никогда не называлась иначе как холмом (collis); даже в актах, относящихся к религиозной области, Квиринал нередко называется просто "холмом", без прибавления какого-либо объяснительного слова. Точно так же и ворота при спуске с этой возвышенности обыкновенно называются воротами у холма (porta collina), живущие там священнослужители Марса -- священнослужителями с холма (salii collini) в отличие от палатинских (salii Palatini), а образовавшийся из этого округа четвертый Сервиев квартал -- кварталом на холме (tribus collina)[20]. Название "римляне", под которым первоначально разумели всех жителей той местности, могло быть усвоено как жителями холмов, так и обитателями горы, и первые из них могли называться римлянами на холмах (Romani collini). Нет ничего невозможного в том, что между жителями двух соседних городов существовало и племенное различие; но мы не имеем достаточных оснований, для того чтобы признать основанную на Квиринале общину за иноплеменную, точно так же как не имеем основания признать иноплеменной какую-либо из общин, основанных на латинской территории[21].
   Итак, жившие на Палатине нагорные римляне и жившие на Квиринале римляне с холмов стояли в ту пору во главе римского общинного устройства, составляя две отдельных общины, которые без сомнения часто враждовали между собою и в этом отношении имели некоторое сходство с теперешними римскими монтиджанами и трастеверинами. Что семигорная община исстари была могущественнее квиринальской, надежно доказывается и более широкими размерами ее новостроек и предместий и тем второстепенным положением, которым прежние римляне с холмов принуждены были довольствоваться в позднейшем сервиевом городском устройстве. Но и внутри палатинского города едва ли успели вполне объединяться его различные составные части. О том, как Субура и Палатин ежегодно состязались между собою из-за лошадиной головы, уже было упомянуто ранее; но и обитатели каждой возвышенности, даже члены каждой курии (в ту пору еще не было общего городского очага, а очаги у каждой курии были особые, хотя и стояли один подле другого), вероятно, сильнее сознавали свою обособленность, чем свое единство, так что Рим был скорее совокупностью городских поселений, чем цельным городом. По многим следам можно полагать, что даже жилища древних могущественных фамилий были укреплены так, что были способны защищаться от нападений, и, стало быть, нуждались в защите. Величественная стена, постройка которой приписывается царю Сервию Туллию, впервые окружила одной оградой не только два города, стоявшие на Палатине и на Квиринале, но и не входившие в черту этих городов возвышенности Капитолия и Авентина, и таким образом был создан новый Рим, Рим мировой истории. Но прежде чем столь грандиозное предприятие могло быть выполнено, должно было совершенно измениться положение Рима среди всего окрестного населения. В древнейшую эпоху истории латинского племени, когда торговые сношения отсутствуют и не совершается никаких событий, землепашец -- житель семи римских холмов -- ничем не отличался от землепашца любой другой части территории, занимаемой латинским племенем. Единственным зачатком более прочных поселений являлись тогда укрепленные убежища на вершинах гор, в обычное время пустовавшие. В более позднюю эпоху -- эпоху расцвета города, раскинувшегося на Палатине и внутри "семи оград", -- происходило освоение римской общиной устьев Тибра. В этот именно период латинское племя выходит на путь оживления торговых сношений и развития городской культуры, особенно в самом Риме. Эта эпоха отмечена также укреплением политических связей как внутри отдельных государств, так и в Латинском союзе в целом. Создание же единого крупного города -- появление укреплений царя Сервия -- соответствует той эпохе, когда город Рим начал свою борьбу за господство в Латинском союзе и в конце концов вышел из этой борьбы победителем.

Глава V.
Первоначальный строй Рима

   Отец и мать, сыновья и дочери, двор и жилища, слуги и утварь -- вот те естественные элементы, из которых слагается домашний быт повсюду, где полигамия не уничтожила настоящего значения матери семейства. Способные к более высокой культуре народы расходятся между собой в том, что сознают и регулируют эти естественные различия то поверхностнее, то глубже, то преимущественно с их нравственной стороны, то преимущественно с их юридической стороны, но ни один из них не может равняться с римлянами в ясном и неумолимо строгом проведении тех юридических основ, которые намечены самой природой.
   Семья, т. е. достигший за смертью отца полноправности свободный мужчина вместе с женой, которую торжественно сочетали с ним священнослужители для совместного пользования водой и огнем путем принесения в жертву хлеба с солью (confarreatio), также их сыновья и сыновья их сыновей вместе со своими законными женами, их незамужние дочери и дочери их сыновей, равно как все принадлежащее кому-либо из них имущество, -- было одним нераздельным целым, в которое не входили только дети дочерей, так как если эти дети были прижиты в браке, то принадлежали к семейству мужа, если же были прижиты вне брака, то не принадлежали ни к какому семейству. Собственный дом и дети являлись для римского гражданина целью и сутью жизни. Смерть не считалась несчастьем, потому что она неизбежна, но вымирание семейства или тем более вымирание целого рода считалось бедствием даже для общины, которая поэтому исстари доставляла бездетным людям возможность избегать такого горя посредством законного усыновления чужих детей. Римская семья исстари носила в себе условия высшей культуры благодаря тому, что взаимное положение ее членов было основано на нравственных началах. Главой семьи мог быть только мужчина; хотя женщина и не отставала от мужчины в том, что касалось приобретения собственности и денег (дочь получала одинаковую долю наследства с братьями, мать -- одинаковую долю наследства с детьми), но она всегда и неизбежно принадлежала дому, а не общине и в этом доме также неизбежно находилась в подчинении: дочь подчинялась отцу, жена -- мужу[22], лишившаяся отца незамужняя женщина -- своим ближайшим родственникам мужского пола и этим родственникам, а не царю была при случае подсудна. Но внутри дома жена была не служанкой, а госпожой. Освобожденная от перемалывания зернового хлеба и кухонной стряпни, которые, по римским понятиям, были делом челяди, она посвящала себя только надзору за служанками и своему веретену, которое было для женщины тем же, чем был плуг для мужчины[23]. Римский народ так же цельно и глубоко сознавал нравственные обязанности родителей к детям и считал преступным того отца, который не заботился о своих детях или развращал их, или даже только растрачивал им во вред свое состояние. Но в правовом отношении семьей безусловно руководила и управляла всемогущая воля отца семейства (pater familias). Перед ним было бесправно все, что входит в сферу домашнего быта: вол и невольник и нисколько не менее жена и дети. Как девушка становится законною женою мужчины по его свободному выбору, так точно от его свободной воли зависит воспитывать или не воспитывать детей, которых родит ему жена. Это воззрение не вытекает из равнодушия к семейству, напротив того, римский народ был проникнут глубоким и искренним убеждением, что обзаводиться своим домом и производить на свет детей -- нравственная обязанность и гражданский долг. Едва ли не единственным примером пособия, выдававшегося в Риме на общинный счет, было то постановление, что отец, у которого родилась тройня, имел право на вспомоществование; а как смотрели римляне на тех, кто бросал своих детей немедленно после их рождения, видно из того, что было запрещено бросать сыновей, за исключением родившихся уродами, и в крайнем случае лишь первую дочь. Но как бы ни казалось вредным для общества бросание только что родившихся детей, это запрещение скоро превратилось из угрозы наказания в угрозу религиозного проклятия, так как прежде всего существовало правило, что отец -- неограниченный властелин в своем доме. Отец семейства не только держал всех домашних в самом строгом повиновении, но также имел право и был обязан чинить над ними суд и расправу и по своему усмотрению подвергать их телесным наказаниям и смертной казни. Взрослый сын мог завести свое особое хозяйство или, как выражались римляне, получить от отца в собственность "свой скот" (peculium), но по закону все, что приобреталось членами семьи, собственным ли трудом или в виде подарка от постороннего лица, в отцовском доме или в своем собственном, составляло собственность отца, и, пока отец был жив, подчиненное ему лицо не могло приобретать собственности и потому не могло ничего отчуждать иначе как по поручению отца и никогда не могло получать никакого наследства. В этом отношении жена и дети стояли совершенно в одном ряду с рабами, которым также нередко дозволялось обзаводиться собственным хозяйством и которые также могли отчуждать по поручению господина. Отец даже мог передавать постороннему лицу в собственность как своего раба, так и своего сына; если покупатель был чужеземец, то проданный ему сын становился его рабом, если же он был римлянин, то этот сын по крайней мере заменял ему раба, так как римлянин не мог быть рабом другого римлянина. Власть отца и мужа была ограничена только тем, что некоторые из самых возмутительных ее злоупотреблений подвергались как установленному законом наказанию, так и религиозному проклятию; так, например, кроме упомянутого ранее ограничения отцовского права бросать новорожденных детей наказание угрожало тому, кто продавал свою законную жену или своего женатого сына, а семейным обычаем было установлено, что при отправлении домашнего правосудия отец и в особенности муж не могли выносить обвинительного приговора над своими детьми и над своей женой, не посоветовавшись предварительно как со своим ближайшими кровными родственниками, так и с родственниками своей жены. Но этот обычай не был правовым ограничением отцовской власти, так как призванные к участию в домашнем суде кровные родственники не разделяли судейских прав отца семейства, а только служили ему советниками. Власть главы семейства не только была по своей сущности неограниченной и неответственной ни перед кем на земле, но пока этот владыка дома был жив, она также была неизменной и несокрушимой. По греческим законам, точно так же как и по германским, взрослый и фактически самостоятельный сын считался и юридически независимым от своего отца; но власть римского отца семейства при его жизни не могли уничтожить ни его преклонные лета, ни его безумие, ни даже его собственная свободная воля. Могла только произойти замена одного властелина другим, так как ребенок мог перейти путем усыновления под власть другого отца, а вступившая в законный брак дочь переходила из-под власти отца под власть мужа, переходила от отцовского рода и из-под охраны богов отца в род мужа и под охрану его богов, поступая в такую же зависимость от мужа, в какой прежде находилась от отца. По римскому праву, рабу было легче освободиться из-под власти господина, чем сыну из-под власти отца. Освобождение первого было дозволено еще в раннюю пору и сопровождалось исполнением несложных формальностей, а освобождение второго сделалось возможным лишь гораздо позднее и притом далеким окольным путем. Даже в случае, если господин продал своего раба или отец своего сына, а покупатель отпустил того или другого на волю, раб получал свободу, а сын снова поступал под отцовскую власть. Таким образом, вследствие неумолимой последовательности, с которою римляне обставили власть отца и мужа, эта власть превратилась в настоящее право собственности. Однако, несмотря на то, что власть отца семейства над женою и детьми имела большое сходство с его властью над рабами и над домашним скотом, члены семьи все-таки резко отличались от семейной собственности не только фактически, но и юридически. Кроме того что власть главы семейства была действительной только внутри дома, она была сама по себе преходящей и имела в некоторой мере представительный характер. Жена и дети существовали не исключительно для отца семейства, как собственность существует только для собственника и как в деспотическом государстве подданные существуют только для монарха; они, правда, также были предметом права, но они вместе с тем имели и свои собственные права -- были лицами, а не вещами. Только их права оставались без практического применения, потому что для единства семьи было необходимо, чтобы она управлялась только одним представителем. Но, когда глава семейства умирал, сыновья становились само собой во главе своих семейств и в свою очередь получали над женами, детьми и имуществом такие же права, какие имел над ними самими их отец. Юридическое же положение раба нисколько не изменялось вследствие смерти его господина.
   Единство семьи было так крепко, что даже смерть главы не вполне его уничтожала. Потомки, сделавшиеся самостоятельными вследствие этой смерти, все-таки считали себя во многих отношениях за одно целое; это обнаруживалось в порядке наследования и во многих других случаях, в особенности при установлении положения вдовы и незамужних дочерей. Так как по самым древним римским понятиям женщина была неспособна пользоваться властью ни над другими, ни над самой собою, то власть над нею или -- по более мягкому выражению -- опека (tutela) над нею по-прежнему принадлежала ее семье и переходила от умершего главы семейства к ближайшим членам семьи мужского пола, т. е. власть над матерью переходила к ее сыновьям, власть над сестрами -- к их братьям. Таким образом, раз основанная семья не переставала существовать до тех пор, пока не вымирало мужское потомство ее основателя. Но связь одного поколения с другим конечно мало-помалу ослабевала, и в конце концов даже становилось невозможным доказать первоначальное единство их происхождения. На этом и только на этом основано отличие семьи от рода или, по римскому выражению, агнатов от родичей. Под этими обоими выражениями разумеется мужская линия. Но семья заключает в себе тех только индивидов, которые в состоянии доказать свое происхождение от одного общего родоначальника, восходя от одного поколения к другому, а род заключает в себе и тех, кто в состоянии доказать только свое происхождение от одного общего предка, но не в состоянии в точности указать всех промежуточных членов рода и, стало быть, степени родства. Это очень ясно выражается в римских именах, как например когда говорится: "Квинт, сын Квинта, внук Квинта и так далее... Квинтиев"; здесь семейная связь сохраняется, пока каждый из восходящих членов семейства обозначается отдельно, а с той минуты, как она прерывается, ее дополняет род, т. е. происхождение от одного общего предка, оставившего всем своим потомкам в наследство название детей Квинта.
   К этим крепко замкнутым и соединенным под властью одного господина семьям или же к происшедшим от их разложения семейным и родовым единицам также принадлежали и другие люди -- не гости, т. е. не члены других однородных обществ, временно пребывавшие в чужом доме, и не рабы, считавшиеся по закону не членами семейства, а его собственностью, но люди не менее зависимые (clientes от cluere), т. е. такие, которые, не будучи свободными гражданами какой-либо общины, тем не менее живут в общине и пользуются свободой благодаря чьему-либо покровительству. Сюда принадлежали частью люди, покинувшие свою родину и нашедшие убежище у какого-нибудь иноземного покровителя, частью те рабы, по отношению к которым их господин временно отказался от пользования своими правами и которым он даровал фактическую свободу. Эти отношения в их своеобразии не были такими же строго юридическими, как отношения к гостю; клиент оставался несвободным человеком, для которого неволя смягчалась данным ему честным словом и обычаями. Оттого-то домашние клиенты и составляли вместе с настоящими рабами домашнюю челядь (familia), зависевшую от произвола гражданина (patronus или patricius), оттого-то самые древние постановления предоставляли гражданину право отбирать имущество клиента частью или сполна, в случае надобности снова обращать клиента в рабство и даже наказывать его смертью; фактическое же различие между рабом и клиентом состояло в том, что этими правами господина не так легко было пользоваться во всем их объеме в отношении клиентов, как в отношении настоящих рабов, и что, с другой стороны, нравственная обязанность господина заботиться о его собственных людях и быть их заступником получила более важное значение по отношению к клиентам (фактически поставленным в положение более свободных людей), нежели по отношению к рабам. Фактическая свобода клиента должна была близко подходить к юридической, в особенности в том случае, когда отношения между клиентом и его патроном не прерывались в течение нескольких поколений: в самом деле, если отпустивший на волю и отпущенник оба умерли, то было бы вопиющей несправедливостью, если бы потомки первого потребовали права собственности над потомками второго. Таким образом, даже в доме римского отца семейства образовался особый круг зависимых свободных людей, которые отличались от рабов так же, как и от равноправных членов рода.
   Этот римский дом послужил основой для римского государства как в его составных элементах, так и в его внешней форме. Народная община образовалась из заметного и во всех других случаях соединения древних родов Ромилиев, Волтиниев, Фабиев и так далее, а римская территория образовалась из соединения принадлежавших этим родам земельных участков; римским гражданином был тот, кто принадлежал к какому-либо из этих родов. Всякий брак, заключенный в этой среде с соблюдением обычных формальностей, считался законным римским браком и сообщал детям право гражданства; а дети, родившиеся от незаконных браков или вне брака, исключались из общинного союза. Римские граждане называли себя "отцовскими детьми" (patricii) именно потому, что только они одни юридически имели отца. Роды вошли в состав государства такими, какими прежде были, со всеми принадлежавшими к ним семьями. Семейные и родовые круги не утратили своего существования и внутри государства, но положение, которое занимали в них отдельные лица, не имело значения перед государством, так что сын стоял в семействе ниже отца, а по своим политическим обязанностям и правам наравне с ним. Положение домочадцев естественно изменилось в том отношении, что вольноотпущенники и клиенты каждого патрона были терпимы ради него в целой общине; хотя и они считались состоявшими под покровительством того семейства, к которому принадлежали, но на самом деле оказывалось, что домочадцы членов общины не могли быть вполне устранены от богослужения и от общественных празднеств, несмотря на то, что они, конечно, не имели настоящих гражданских прав и не несли настоящих гражданских обязанностей. Это было еще более заметно на тех, кто состоял под покровительством всей общины. Таким образом, государство состояло, как и дом частного человека, из коренных и из пришлых людей, из граждан и из обитателей.
   Как элементами государства служили роды, основанные на семье, так и форма государственного устройства была как в частностях, так и в целом подражанием семейной. Сама природа дает семейству отца, с которым и начинается и кончается его существование. Но в народной общине, существованию которой не предвидится конца, такого естественного главы нет, и по крайней мере его не было в римской общине, которая состояла из свободных и равных между собою земледельцев по божией милости и не могла похвалиться никакою знатью. Поэтому кто-нибудь из ее среды становился ее царем (rex) и господином в доме римской общины. В более позднюю пору в его жилище или поблизости помещались вечно пылавший очаг и плотно запертая кладовая общины, римская Веста и римские Пенаты; таким образом, во всем, что принадлежало к этому высшему дому, наглядно выражалось единство всего Рима. Вступление царя в должность совершалось по закону немедленно вслед за освобождением этой должности и вслед за избранием преемника умершему царю. Но обязанность полного повиновения царю ложилась на общину только с той минуты, как царь созывал способных носить оружие свободных людей и формально принимал их в свое подданство. После того он имел в общине совершенно такую же власть, какая принадлежала в доме отцу семейства, и подобно этому последнему властвовал до конца своей жизни. Он имел дело с богами общины, которых вопрошал и умилостивлял (auspicia publica); он же назначал всех жрецов и жриц. Договоры, которые он заключал от имени общины с иноземцами, были обязательны для всего народа, хотя в других случаях ни для какого члена общины не считался обязательным договор, заключенный с лицом, не принадлежавшим к этой общине. Его власть (imperium) была всемогуща и в мирных делах и в военных; оттого-то повсюду, где он появлялся в своем официальном звании, впереди него шли вестники (lictores от licere -- приглашать) с секирами и прутьями. Он один имел право обращаться к гражданам с публичною речью, и в его руках находились ключи от общинного казнохранилища. Ему, точно так же как и отцу семейства, принадлежало право наказывать и отправлять правосудие. Он налагал исправительные наказания, а именно палочные удары, за нарушение обязанностей военной службы. Он был судьею по всем гражданским и уголовным делам и мог безусловно отнимать и жизнь и свободу, так что по его приказанию гражданин мог быть отдан своему согражданину в качестве раба и даже мог быть продан в действительное рабство -- стало быть, в чужие края; после того как он постановлял смертный приговор, он мог дозволять обращение к народу с просьбой о помиловании, но не был к тому обязан. Он собирал народ на войну и начальствовал над армией, но он также был обязан лично являться на место пожара, когда били в набат. Как отец семейства был не просто самым властным лицом в доме, но и единственным властелином в нем, так и царь был не просто первым, но и единственным властелином в государстве; он мог составлять коллегии специалистов из лиц, специально изучивших религиозные или общественные узаконения, и обращаться к ним за советами; чтобы облегчить себе бремя верховной власти, он мог возлагать на других некоторые из своих обязанностей, как например сношения правительства с гражданами, командование армией во время войны, разрешение менее важных тяжебных дел, расследование преступлений, а когда он был вынужден отлучиться из городского округа, мог оставлять там градоначальника (praefectus urbi) с неограниченными правами наместника; но всякая должностная власть при царской власти проистекала из этой последней, и каждое должностное лицо находилось при должности только по воле царя и пока это было ему угодно. Вообще должностные лица древнейшей эпохи, как временный градоначальник, так и начальники отрядов (tribuni от tribus -- часть) пехоты (milites) и конницы (celeres), были не кем иным, как уполномоченными царя, но ни в коем случае не магистратами в позднейшем смысле этого слова. Царская власть не имела никаких внешних правовых ограничений и не могла их иметь: глава общины так же мало был подсуден суду общины, как и глава дома у себя в доме. Его власть прекращалась только с его смертью. Избрание нового царя зависело от совета старейшин, к которому переходила власть на время междуцарствия (interregnum). Гражданство принимало формальное участие в избрании царя только после того, как он был назначен; юридически царская власть исходила из никогда не умиравшей коллегии отцов (patres), которая возводила нового царя в его пожизненное звание через посредство временного носителя царской власти. Таким образом, "высокое благословение богов, под которым был основан славный Рим", переходило в непрерывной последовательности от первого носителя царского звания к его преемникам, и единство государства сохранялось неизменным, несмотря на перемену повелителей. Это единство римского народа, наглядно изображавшееся в религиозной области римским Дионисом, юридически олицетворялось в царе, которому даны все атрибуты высшего божества. Колесница даже внутри города, где все обыкновенно ходили пешком, жезл из слоновой кости с орлом, румяна на лице, золотой венок из дубовых листьев -- таковы были знаки отличия как римского бога, так и римского царя. Но было бы большой ошибкой считать римское государственное устройство за теократию; понятия о боге и о царе никогда не сливались у италиков так, как они сливались у египтян и у восточных народов. Царь не был для народа богом, а скорее был собственником государства. Поэтому мы и не находим у римлян понятия об особой божьей благодати, ниспосланной на один род, или о какой-либо таинственной волшебной силе, благодаря которой царь считался бы созданным из иного материала, чем другие люди; знатное происхождение и родство с прежними правителями считались рекомендацией, но не были необходимым условием; напротив того, каждый здоровый душой и телом совершеннолетний римлянин мог по праву достигнуть царского звания[24]. Стало быть, царь был не более как обыкновенный гражданин, поставленный во главе равных ему, как землевладелец над земледельцами или воин над воинами за свои заслуги или благодаря удаче, но главным образом потому, что в каждом доме должен быть только один властелин. Как сын беспрекословно повиновался отцу, хотя и не считал себя ниже своего отца, так и гражданин подчинялся властелину, не считая его за более совершенное существо. В этом и заключалось нравственное и фактическое ограничение царской власти. Конечно, царь мог совершать много несправедливостей без прямого нарушения законов страны; он мог уменьшать ту долю добычи, на которую имели право его соратники, мог налагать слишком тяжелые барщинные работы или посягать на собственность граждан путем разных поборов; но, когда он это делал, он забывал, что его могущество исходит не от бога, а с божьего соизволения от народа, которому он служил представителем, а кто же защитил бы его в том случае, если бы этот народ забыл о принесенной ему присяге? Правовое ограничение царской власти заключалось в том, что царь был уполномочен только применять законы, а не изменять их и что всякое уклонение от закона предварительно должно было быть одобрено народным собранием и советом старшин или же оно считалось таким ничтожным и тираническим с его стороны деянием, которое не могло иметь никаких законных последствий. Стало быть, и в нравственном отношении, и в юридическом римская царская власть была в самом своем основании отлична от теперешнего самодержавия, и в современной жизни нет ничего похожего ни на римский дом, ни на римское государство.
   Разделение гражданского населения было основано на попечительстве (curia конечно одного происхождения с curare -- община coerare, κNo?а?ҐNoΣ); десять попечительств составляли общину; каждое попечительство выставляло сто пехотинцев (отсюда mil-es, как equ-es -- тысячный), десять всадников и десять советников. В соединенных общинах каждая из них естественно являлась частью (tribus) целой общины (на умбрском и оскском языках -- tota), и основная цифра внутреннего деления повторялась столько раз, сколько было таких частей. Хотя это деление первоначально относилось к личному составу гражданства, но оно также применялось к поземельной собственности в той мере, в какой эта собственность была вообще раздроблена. Не подлежит сомнению, что кроме такого разделения на части существовали и куриальные участки, так как в числе тех немногих, дошедших до нас по преданию названий курий, которые, по-видимому, были родовыми, как например Faucia, встречаются и местные, как например Veliensis; каждая из последних в эти древнейшие времена общинного землевладения охватывала известное число родовых участков, о которых уже говорилось ранее. Эта организация встречается в самом простом своем виде[25]в тех латинских или гражданских общинах, которые возникли под римским влиянием в более позднюю пору; в каждой из этих общин было по сто советников (centumviri). Те же нормы встречаются и в древнейших преданиях о том, что в разделенном на три части Риме было тридцать курий, триста всадников, триста сенаторов, три тысячи домов и столько же пехотных солдат.
   Нет ничего более достоверного, чем то, что эта древнейшая форма государственного устройства возникла не в Риме, а была исконным учреждением у всех латинов, быть может, даже до их разделения на племена. Достойная в подобных вопросах доверия римская конституционная традиция, у которой известно происхождение всех других делений гражданства, считала, что только куриальное деление возникло вместе с возникновением города; вполне согласуется с этим и то, что куриальная организация существовала не в одном Риме, а по открытой недавно схеме латинского общинного устройства была существенною принадлежностью латинского городского права. Основой этой схемы было и оставалось разделение на курии. Что "части" не имели в ней существенного значения, видно уже из того, что как их существование, так и их число были случайными; там, где они встречались, они, конечно, могли иметь только то значение, что в них сохранялось воспоминание о той эпохе, когда каждая из этих частей еще составляла особое целое[26]. Из преданий вовсе не видно, чтобы отдельная часть имела особое начальство и особые сходки, и очень вероятно, что в интересе единства общины вошедшим в ее состав частям никогда ничего подобного не предоставлялось. Даже в армии, хотя пехота имела столько же пар начальников, сколько было в общине частей, каждая из этих пар военных трибунов не начальствовала над ополчением одной только трибы, но как каждый из этих военных трибунов в отдельности, так и все они вместе взятые начальствовали над всей пехотой. Роды были разделены между отдельными куриями. Границы рода и дома устанавливаются природой. О том, что законодательная власть могла вводить в этой сфере изменения, могла разделять многочисленный род на части и считать его за два рода, или же соединять несколько немногочисленных родов в один и точно таким же образом уменьшать или увеличивать число и самых семейств, -- об этом в римском предании не сохранилось никаких известий; во всяком случае это происходило в столь ограниченных формах, что основной родственный характер рода от этого не менялся. Поэтому нельзя считать, что число родов и тем менее число домов было юридически фиксировано. Если курия должна была выставлять сто пехотинцев и десять всадников, то из преданий не видно и само по себе неправдоподобно, чтобы из каждого рода брали по одному всаднику, а из каждого дома по одному пехотинцу. В этом древнейшем государственном организме единственными деятельными членами являются курии, которые были в числе десяти, а там, где община состояла из нескольких частей, в числе десяти на каждую часть. Такое попечительство представляло действительное корпоративное единство, члены которого собирались по меньшей мере на общие торжества; во главе каждого из этих попечительств стоял особый попечитель (curio), и каждое из них имело особого жреца (flamen curialis); без сомнения, также по куриям производились наборы рекрутов и взимание повинностей, на сходках граждане собирались и подавали голоса также по куриям. Однако этот порядок не мог быть введен ради голосования, так как в противном случае наверное установили бы нечетное число частей.
   В противоположность резкому различию между гражданами и негражданами внутри самого гражданства существовала полная равноправность. Едва ли найдется какой-либо другой народ, у которого эти два принципа были проведены с такою же беспощадной последовательностью, как у римлян. Резкое различие граждан и неграждан, как кажется, ни в чем не выказалось у римлян так наглядно, как в практическом применении очень древних постановлений о почетном гражданстве, первоначально имевших целью сгладить это различие. Когда иноземец был по приговору общины принят в среду граждан, он мог или отказаться от своих прежних прав гражданина и вполне вступить в число членов новой общины или же присоединить к своему прежнему праву гражданства вновь приобретенное. Так было в самые древние времена и так всегда было в Элладе, где в более позднюю пору одно и то же лицо нередко бывало одновременно гражданином нескольких общин. Но более сильно развитое в Лациуме сознание общинной самостоятельности не допускало, чтобы одно и то же лицо могло быть одновременно гражданином двух общин, и потому -- в том случае, когда вновь избранный гражданин не желал отказываться от своих прежних прав, -- право номинального почетного гражданства имело значение лишь дружеского гостеприимства и покровительства, которые уже оказывались издавна даже иноземцам. Но с этими упорными усилиями римской гражданской общины огородить себя извне шло рука об руку безусловное устранение всякой неравноправности между ее членами. Уже ранее было упомянуто о том, что та неравноправность, которая существовала внутри семейства и, конечно, не могла быть устранена, по меньшей мере игнорировалась общиной и что тот, кто в качестве сына находился в безусловной зависимости от своего отца, мог сделаться его повелителем в качестве гражданина. Но сословных преимуществ вовсе не было, а тем, что тиции стали в очередном порядке выше рамнов и вместе с этими последними выше луцеров, нисколько не нарушалось их юридическое равноправие. Гражданская конница, в ту пору употреблявшаяся спешенной или верхом впереди боевой линии для рукопашных схваток и составлявшая скорее отборный или резервный отряд, чем войско специального назначения, заключала в себе самых состоятельных, наилучше вооруженных и наилучше обученных людей и потому, конечно, пользовалась бо льшим почетом, чем пехота; но и это различие было чисто фактическим, так как каждый патриций без сомнения мог поступать в конницу. Единственным источником правовых различий было юридическое разделение гражданства по разрядам; во всем остальном равноправность всех членов общины признавалась вполне, что находило себе выражение в их одежде. Правда, одежда отличала главу общины от ее членов, взрослого и обязанного нести военную службу мужчину от мальчика, еще неспособного к военной службе; но помимо этих отличий все богатые и знатные, точно так же как и бедные и незнатные, должны были являться публично не иначе как в простом плаще (toga) из белой шерстяной материи. Эта полная равноправность граждан без сомнения имела свой корень в индо-германском общинном устройстве; но в том тесном смысле, в каком ее понимали и применяли на практике римляне, она была самой выдающейся и самой богатой последствиями особенностью латинской нации; при этом не следует забывать, что в Италии латинские переселенцы не подчинили себе никакой расы, ранее их там поселившейся и менее их способной к цивилизации, и стало быть там не было того главного повода, по которому возникли в Индии касты, в Спарте, в Фессалии и вообще в Элладе -- знать и, возможно, в Германии -- разделение на сословия.
   Само собою разумеется, что гражданское население служило основой для государственного хозяйства. Самой важной из гражданских повинностей была воинская, так как только граждане имели право и были обязаны носить оружие. Граждане были в то же время и воинами (populus одного происхождения с populari -- опустошать); в древних молитвах этих воинов называли "вооруженным копьями ополчением" (pilumnus poplus) и призывали на них благословение Марса, и даже то имя, которым называл их царь, обращаясь к ним, -- квириты -- понимается как обозначение воина[27]. О том, как набиралась наступательная рать (legio -- сбор), уже было сказано ранее; в разделявшейся на три части римской общине она состояла из трех сотен (centuriae) всадников (celeres -- быстрых или flexuntes -- изворотливых), находившихся под начальством трех предводителей конных отрядов (tribuni celerum)[28], и из трех тысяч пехотинцев (milites), находившихся под начальством трех предводителей пехотных отрядов (tribuni militum); эти последние, по-видимому, были с самого начала ядром общинного ополчения. В состав этой армии, вероятно, также входили нестроевые, легко вооруженные воины, в особенности стрелки из лука[29]. Главнокомандующим обыкновенно был сам царь. Кроме военной службы на гражданине, вероятно, лежали и другие личные повинности, как например обязанность исполнять поручения царя и в военное и в мирное время, равно как барщина по возделыванию царских полей и по постройке общественных зданий; каким тяжелым бременем была для общины в особенности постройка городских стен, видно из того, что за крепостными валами осталось название барщин (moenia). Но постоянного обложения прямыми налогами вовсе не было, точно так же как не было и регулярных государственных расходов. Оно и не требовалось для покрытия общественных расходов, потому что государство не давало никакого вознаграждения ни за военную службу, ни за барщинные работы, ни вообще за какую-либо общественную службу, а если такое вознаграждение и давалось, то оно уплачивалось или тем участком, на котором лежала повинность, или тем лицом, которое само не могло или не желало нести службу. Необходимые для общественного богослужения жертвенные животные добывались путем взыскания судебных пошлин, так как тот, кто проиграл свое дело в суде, должен был уплатить государству "пеню скотом" (sacramentum) соразмерно с ценою предмета тяжбы. На то, чтобы граждане общины постоянно делали какие-либо дарственные приношения царю, нет никаких указаний. Напротив, царь получал портовые пошлины и доходы с коронных земель, а именно пастбищную пошлину (scriptura) со скота, который выгонялся на общинный луг, и часть урожая (vectigalia) взамен арендной платы от тех, кто пользовался государственными полями. К этому следует присовокупить прибыль от той пени, которая уплачивалась скотом, от конфискаций и от военной добычи. Наконец в случае крайней необходимости взыскивался налог (tributum), который, впрочем, считался принудительным займом и возвращался, когда наступали более счастливые времена; взыскивался ли он со всего оседлого населения без всякого различия между гражданами и негражданами или же только с одних граждан, трудно решить, но последнее предположение более правдоподобно. Царь управлял финансами, но государственная собственность не смешивалась с личной царской собственностью, которая, судя по рассказам об обширных земельных владениях последнего царского римского рода Тарквиниев, вероятно, всегда была очень значительна, а приобретенные войною земли, как кажется, всегда считались государственной собственностью. Невозможно теперь решить, была ли власть царя в управлении общественным достоянием ограничена какими-нибудь установленными обычаями и если была, то в какой мере; только позднейшее развитие показывает, что в делах этого рода никогда не спрашивалось мнение граждан; напротив того, вероятно существовал обычай совещаться с сенатом при установлении вышеупомянутого налога (tributum) и при разделении приобретенных войною пахотных полей.
   Но римское гражданское население выступает на сцену не в одной только роли исполнителя повинностей и служителя, оно участвовало и в общественном управлении. Все члены общины, за исключением женщин и еще неспособных носить оружие малолетних мужчин, стало быть, как гласит формула обращения к ним, все "копьеносцы" (quirites) сходились на место народных собраний, когда царь созывал их, для того чтобы сделать им какое-нибудь сообщение (conventio, contio), или же формально назначал им на третью неделю (in trinum noundinum) сходку (comitia), для того чтобы отобрать от них ответы по куриям. Такие собрания он формально созывал, по правилу, два раза в год, 24 марта и 24 мая, а сверх того, так часто, как находил это нужным; но граждане всегда созывались не для того, чтобы говорить, а для того, чтобы слушать, и не для того, чтобы задавать вопросы, а для того, чтобы отвечать на них. На собрании никто не говорил кроме царя или кроме того, кому царь считал нужным дать слово; граждане только отвечали на царский вопрос без комментариев, без объяснения мотивов, без оговорок и не разделяя вопроса на части. Тем не менее римская гражданская община, точно так же как германская и, возможно, древнейшая индо-германская, была настоящей и высшей представительницей идеи суверенного государства, хотя при обыкновенном ходе вещей эта суверенность заключалась или выражалась только в том, что граждане добровольно обязывались повиноваться своему главе. С целью вызвать такое обязательство царь обращался после своего вступления в должность к собравшимся куриям с вопросом: намерены ли они быть ему верными и покорными и признавать, по установленному обыкновению, и его собственную власть и власть его вестников (lictores), -- с вопросом, на который без сомнения нельзя было отвечать отрицательно, точно так же как при наследственной монархии нельзя отказаться от точно такого же изъявления покорности. Отсюда сам собою вытекал тот факт, что при нормальном ходе дел гражданское население не принимало в качестве суверена участия в управлении общественными делами. Пока общественная деятельность ограничивается применением существующих установлений, в нее не может и не должна вмешиваться верховная власть государства: управляет закон, а не законодатель. Другое дело, если являлась необходимость что-либо изменить в установленных законом порядках или только допустить уклонение от этих порядков в каком-нибудь отдельном случае; тогда и по римскому государственному устройству гражданство принимало на себя деятельную роль и пользовалось своею верховною властью при содействии царя или того, кто заменял царя на время междуцарствия. Подобно тому как правовые отношения между правителем и управляемыми освящались в форме договоров посредством словесных вопросом и ответов, так и всякий верховный акт общины совершался путем запроса (rogatio), с которым царь обращался к гражданам и который принимался большинством курий; в этом случае курии без сомнения могли и отказать в своем одобрении. Поэтому у римлян закон имел иное значение, чем мы это понимаем, -- это было не предписание, данное монархом членам общины, а договор, заключенный между руководящими органами государственной власти путем ответа, данного на вопрос[30]. Заключение такого законодательного договора было необходимо во всех тех случаях, когда приходилось вступать в противоречие с обычными правовыми порядками. Так, например, при обыкновенном применении права каждый мог беспрепятственно отдавать свою собственность кому пожелает только с тем условием, что немедленно передаст ее в другие руки; но по закону никто не мог без дозволения общины временно удерживать в своих руках собственность, которая должна перейти после его смерти к другому лицу, а такое дозволение община могла давать не только во время собрания на площади, но и во время приготовления к бою. Отсюда и произошли завещания. При обыкновенном применении права свободный человек не мог без одобрения общины ни утратить, ни уступить своего неотчуждаемого сокровища -- свободы, а потому и тот, кто не был подчинен никакому отцу семейства, не мог без разрешения общины вступить в какое-либо семейство взамен сына. Отсюда adrogatio -- усыновление. При обыкновенном применении права право гражданства может быть получено лишь путем рождения, и оно не может быть отнято; одна только община могла предоставить и отнять право патрициата, но и то и другое не могло иметь юридической силы без решения курий. При обыкновенном применении права преступника, признанного достойным казни, ожидала неизбежная смерть после того, как смертный приговор над ним уже был постановлен царем или заместителем царя; но так как царь мог только постановлять судебные приговоры, а не миловать, осужденный на казнь гражданин мог избежать смерти, если взывал к общине о помиловании и если судья позволял ему сделать такое воззвание.
   Отсюда ведет свое начало provocatio (апелляция), которая дозволялась преимущественно не тому преступнику, который не сознавался в своем преступлении, хотя и был в нем уличен, а тому, который сознался в преступлении и указал на обстоятельства, смягчающие его вину. При обыкновенных законных порядках нельзя было нарушать договора, заключенного на вечные времена с каким-нибудь из соседних государств, разве только в том случае, если гражданство вследствие нанесенного ему оскорбления признавало себя необязанным исполнять условия договора. Поэтому его разрешение было необходимо для наступательной войны, но не было необходимо ни для оборонительной, вызванной нарушением договора со стороны другого государства, ни для заключения мира; впрочем, для наступательной войны обращались за разрешением, как кажется, не к обыкновенному собранию граждан, а к войску. Наконец во всех тех случаях вообще, когда царь замышлял какое-нибудь нововведение или изменение существующего обычного права, он должен был испрашивать согласия граждан; стало быть, право издавать законы издревле принадлежало царю и общине, а не одному царю. В указанных выше случаях и во всех других им подобных царь не мог совершить без содействия общины ничего такого, что имело бы законные последствия. Кто получал звания патриция от одного только царя, оставался по-прежнему не гражданином, и этот не имевший юридической силы акт мог вести только к фактическим последствиям. Поэтому, как ни было общинное собрание с виду стесненным и связанным в своих действиях, оно издревле было основным элементом римского общинного устройства и по своим правам стояло скорее выше царя, чем наряду с ним.
   Кроме царя и собрания граждан появляется в древнейшей общинной организации еще третья основная власть, призвание которой заключалось не в том, чтобы распоряжаться как царь, и не в том, чтобы постановлять свои решения как собрание граждан, но которая тем не менее стояла наряду с ними, а в пределах своих прав стояла даже выше их. То был совет старшин, или senatus. Он без всякого сомнения вел свое начало из родового быта: древнее предание, что в первые времена Рима все отцы семейств входили в состав сената, верно с государственно-правовой точки зрения в том смысле, что каждый из римских родов, не принадлежавших к числу позднейших переселенцев, считал кого-нибудь из тех отцов семейств древнейшего Рима своим родоначальником и патриархом. Если, как это кажется вероятным, было такое время в Риме или также в Лациуме, когда и само государство и каждая из его самых незначительных составных частей, т. е. каждый род, были организованы монархически и находились под властью старшины, назначавшегося или по выбору родичей, или по выбору своего предшественника, или по праву наследования, то и сенат был в ту же эпоху не чем иным, как совокупностью этих родовых старшин; стало быть, он был в ту пору учреждением, не зависимым ни от царя, ни от собрания граждан, и отличался от этого последнего тем, что оно составлялось из всех граждан вообще, а он был чем-то вроде собрания народных представителей. Однако эта самостоятельность родов, имевшая некоторое сходство с самостоятельностью государственной, ослабела в латинском племени с незапамятной древности, и, вероятно, еще задолго до основания Рима был сделан в Лациуме первый и, быть может, самый трудный шаг к развитию общинного быта из родового -- были устранены родовые старшины. При нашем первом знакомстве с римским родом он является нам без видимого главы, существующего для представительства общего патриарха, бывшего или считавшегося общим родоначальником; поэтому даже тогда, когда к роду переходила по наследству какая-нибудь собственность или опекунская власть, и тою и другою пользовались члены рода совокупно. Но тем не менее к римскому сенату перешли от старинного совета старшин многие и важные права; короче говоря, значение сената, благодаря которому он был чем-то другим и чем-то более значительным, нежели простой государственный совет, нежели собрание доверенных лиц, с которыми царь находил нужным совещаться, было основано на том, что он когда-то был собранием вроде того, какое описано Гомером, -- собранием народных вождей и начальников, заседавших на совете вокруг царя. Пока сенат составлялся из совокупности глав родов, число его членов не могло быть твердым, так как и число родов не было таковым. Но в раннюю, может быть еще доримскую, эпоху число членов совета старшин было установлено для общины в сто, независимо от числа наличных к тому времени родов, так что благодаря слиянию трех коренных общин необходимым государственно-правовым следствием явилось увеличение числа сенаторских кресел до трехсот -- числа, ставшего с тех пор твердо установленной нормой. Члены сената во все времена были пожизненными; если же это пожизненное пребывание в сенаторском звании сделалось в более позднюю пору скорее фактическим, чем юридически обоснованным, а производившиеся от времени до времени пересмотры сенаторского списка доставляли случай устранять недостойных или чем-нибудь не угодивших членов, то все это вошло в обыкновение лишь с течением времени. Выбор сенаторов во все времена зависел от царя; иначе и быть не могло, с тех пор как не стало родовых старшин; но, пока народ еще живо сознавал индивидуальность каждого рода, царь, вероятно, держался правила назначать на место умершего сенатора какого-нибудь опытного и пожилого члена того же рода. Вероятно, с тех пор как народные общины стали плотнее соединяться в одно целое и достигли более прочного внутреннего объединения, это правило перестало служить руководством, и выбор сенаторов стал зависеть вполне от усмотрения царя, так что злоупотреблением с его стороны считалось лишь, если он оставлял вакантными освободившиеся места.
   Полномочия этого совета старшин основаны на том воззрении, что власть над общиною, составившейся из родов, по праву принадлежит собранию родовых старшин, хотя уже, по резко отпечатлевшемуся на семье монархическому принципу римлян, этим правом мог на деле пользоваться только один из тех старшин, т. е. царь. Стало быть, каждый из членов сената также был царем общины, только не на деле, а по праву; поэтому и внешние отличия его звания хотя не могут равняться с царскими, но совершенно с ними однородны. Он носит, подобно царю, красную обувь с той только разницей, что у царя выше и красивей, чем у сенатора. Отсюда происходит и то, что царская должность в римской общине, как уже было замечено ранее, не могла оставаться вакантной. Как только царь умирал, старшины немедленно занимали его место и пользовались правами царской власти. Но в силу того неизменного принципа, что в данный момент мог быть только один повелитель, царская власть переходила в руки только одного из старшин, и такой "временный царь" (interrex) отличался от пожизненного царя только кратковременным пребыванием у власти, а не ее объемом. Самый длинный срок междуцарствия был установлен для каждого заместителя в пять дней, и, пока не состоялось избрание пожизненного царя, власть переходила от одного сенатора к другому так, что ее временный обладатель передавал ее, следуя определенной жребием очереди, также на пять дней своему преемнику. Само собой разумеется, что интеррексу община не давала обета в верности. Но что касается всего остального, то интеррекс имел право и был обязан не только исполнять все, что входило в сферу царской служебной деятельности, но даже назначать пожизненного царя; этим последним правом не мог пользоваться в виде исключения только тот из интеррексов, который поступил в это звание прежде всех, -- не мог, вероятно, по той причине, что его назначение считалось не вполне правильным, так как он не был назначен своим предшественником. Таким образом, этот совет старшин является в римском общинном быту в конце концов носителем верховной власти (imperium) и покровительства богов (auspicia), и в нем заключался залог непрерывного существования государства и его монархического, но не наследственно-монархического порядка. Поэтому, когда в более позднюю пору греки принимали этот сенат за собрание царей, это было совершенно в порядке вещей, так как сенат первоначально был именно таким собранием.
   Но это собрание было существенным членом римского общинного управления не потому только, что в нем олицетворялось понятие о непрерывности царской власти. Хотя совет старшин не имел права вмешиваться в служебную деятельность царя, но когда этот последний был не в состоянии лично предводительствовать армией или разбирать тяжебные дела, он выбирал своих заместителей в среде сената -- оттого-то и впоследствии только сенаторы назначались на высшие военные должности и преимущественно они были присяжными. Но ни в делах военного управления, ни в судебных делах сенат никогда не призывался к участию во всем своем составе -- оттого-то и в позднейшем Риме мы не находим ни сенатского военного управления, ни сенатской судебной власти. Зато совет старшин считался признанным охранять существующий строй даже от царя и от граждан. Поэтому ему принадлежало право взвешивать каждую резолюцию, постановленную гражданами по предположению царя, и отказывать ей в своем одобрении, если она была в чем-либо не согласна с существующим правом, -- или, другими словами, он имел право произносить veto во всех тех случаях, когда по закону требовалось общинное постановление, т. е. при всяком изменении государственных учреждений, при приеме новых граждан и при объявлении наступательной войны. Однако из этого не следует заключать, что законодательная власть принадлежала совокупно гражданам и сенату, подобно тому как она принадлежит двум палатам в теперешних конституционных монархиях: сенат был скорее хранителем законов, чем законодателем, и мог кассировать постановление общины только в том случае, если община превысила свои права, т. е. если она нарушала своим постановлением или обязанности к богам, или обязанности к иностранным государствам, или органические законы страны. Но от этого не уменьшается важность того факта, что, после того, например, как римский царь предложил объявить войну, гражданство утвердило это предложение, а иноземная община отказала в требуемом удовлетворении, римский посол призывал богов в свидетели нанесенной обиды и заканчивал следующими словами: "а о том, как нам получить должное удовлетворение, мы обратимся к совету старшин"; только после того как совет старшин изъявил свое согласие, формально объявлялась война, решенная гражданами и одобренная сенатом. Конечно ни целью, ни последствием этих порядков не было такое постоянное вмешательство сената в приговоры граждан, которое могло бы под видом такой опеки отнять у граждан их верховную власть; но, подобно тому как в случае открытия вакансии на самую высшую должность сенат был порукой за прочность общинной организации, и в настоящем случае он является хранителем законного порядка даже перед верховною властью, т. е. перед общиной.
   Наконец с этим же находится в связи и то, по-видимому, очень древнее обыкновение, что все свои предложения, с которыми царь намеревался обратиться к народной общине, он предварительно сообщал совету старшин и спрашивал у каждого из членов этого совета его мнение. Так как сенату принадлежало право кассировать принятые решения, то царь, понятно, желал предварительно удостовериться, что он не встретит противодействия; вообще в римских нравах было обыкновение не принимать в важных делах никакого решения без предварительного совещания с другими лицами, да и по своему составу сенат был предназначен исполнять при правителе общины роль государственного совета. Из этого совещательного характера гораздо более, чем из ранее упомянутых прав, возникло будущее могущество сената; однако зачатки этого могущества едва заметны и в сущности заключались в праве сенаторов отвечать, когда к ним обращались с вопросами. Быть может, существовало обыкновение спрашивать мнение сената и в таких важных делах, которые не касались ни судебной части, ни военного дела, как например, -- не говоря уже о предложениях, вносимых на утверждение народного собрания, -- при обложении трудовыми повинностями и вообще какими-либо чрезвычайными налогами, при призыве граждан на военную службу и при распределении завоеванных земель; но, если такой предварительный опрос и был в обычае, он по закону не был обязательным. Царь созывает совет, когда ему заблагорассудится, и предлагает вопросы; неспрошенный член совета не имеет права высказывать свое мнение; тем менее совет имел право сходиться без зова, кроме того единственного случая, когда он собирался для замещения вакантной царской должности и установления по жребию очереди интеррексов. Что царь мог призывать на совещание кроме сенаторов и других внушавших ему доверие лиц, в высокой степени вероятно. Однако совет не значит приказание, и царь мог ему не подчиняться; тогда сенату не оставалось никакого другого средства дать своему мнению практическое применение кроме вышеупомянутого и не всегда применимого права кассации. "Я выбрал вас не для того, чтобы вы руководили мною, а для того, чтобы вами повелевать" -- эти слова, вложенные в уста царя Ромула одним из позднейших писателей, в сущности верно рисуют с этой стороны положение сената.
   Соединим все эти выводы в одно целое. Понятие о суверенитете было нераздельно с понятием о римской гражданской общине; но эта община никогда не имела права действовать сама собою, а могла действовать совместно с другими лицами только в тех случаях, когда предвиделось отступление от установленных порядков. Рядом с нею стояло собрание назначавшихся пожизненно общинных старшин, представлявшее нечто вроде коллегии должностных лиц, облеченной царской властью; это собрание замещало своими членами вакантную царскую должность до окончательного избрания нового царя и имело право кассировать противозаконные постановления общины. Царская власть была, как говорит Саллюстий, в одно и то же время и неограниченной, и связанной законами (imperium legitimum); она была неограниченной, поскольку всякое царское повеление, справедливое или несправедливое, должно было исполняться безусловно; она была ограниченной, поскольку всякое царское повеление, противоречившее обычаям и не одобренное настоящим сувереном -- народом, -- не вело ни к каким правовым последствиям. Поэтому древнейшее римское государственное устройство было в некоторой степени контрастом конституционной монархии. В этой последней монарх считается обладателем и представителем государственного полновластия, и вследствие этого, например, от него одного исходит помилование преступников; но государством управляют народные представители и ответственные перед ними должностные лица; а римская народная община была почти то же, что в Англии король, и как в Англии право помилования принадлежит исключительно королю, так в Риме оно принадлежало исключительно народной общине, между тем как все дела управления находились в руках главы общины. Наконец, если мы взглянем на отношения самого государства к его отдельным членам, мы найдем, что римское государство было одинаково далеко и от шаткости простого охранительного союза и от современной идеи о безусловном государственном полновластии. Правда, община распоряжалась личностью гражданина, облагая его общинными повинностями и наказывая его за проступки и преступления; но римляне всегда считали произвольным и несправедливым такой специальный закон, который подвергает только одно отдельное лицо наказанию или угрозе наказания за деяния, не воспрещенные для всех вообще, хотя бы при этом и были соблюдены все формальности. Еще гораздо более была стеснена община относительно права собственности и скорее совпадающих, чем сопряженных с ним, прав семейных; в Риме -- не так, как в ликурговском полицейском государстве, семейство не уничтожалось, для того чтобы на его счет возвысилась община. То было одним из самых бесспорных и самых замечательных принципов древнейшего римского государственного устройства, что государство могло заковать и казнить гражданина, но не могло отнять у него ни сына, ни пахотной земли и даже не могло облагать его постоянными налогами. В делах этого рода и в других ему подобных сама община была стеснена в своих отношениях к гражданам, и это ограничение ее прав не было отвлеченным понятием, а находило для себя выражение и практическое применение в конституционном veto сената, который без сомнения имел право и был обязан кассировать всякое общинное постановление, несогласное с вышеупомянутым основным принципом. Никакая другая община не была так полновластна у себя дома, как римская, но и ни в какой другой общине гражданин, чье поведение было безупречно, не был, так же как и в римской, обеспечен в своих правах по отношению к своим согражданам и к самому государству.
   Так управлялась римская община, свободный народ которой умел повиноваться при полном отречении от всяких мистических, жреческих мошенничеств, при безусловном равенстве перед законом и при равенстве граждан между собой и с резким отпечатком самобытной национальности, а в то же время, как это будет объяснено далее, он великодушно и разумно растворял настежь свои ворота для сношений с чужими странами. Это государственное устройство не было ни выдуманным, ни заимствованным, а выросло в римском народе и вместе с ним. Оно было, само собой понятно, основано на одних началах с более древним италийским государственным устройством, с греко-италийским и с индо-германским; но между теми формами государственного устройства, которые обрисованы в поэмах Гомера или в рассказах Тацита о Германии, и древнейшей организацией римской общины тянется необозримо длинная нить различных фаз государственного развития. В одобрительных возгласах эллинских народных собраний и в бряцании щитов на германских сходках, пожалуй, также выражалась верховная власть общины, но оттуда еще было далеко до установленной законом компетенции и до облеченных в установленную форму постановлений латинского куриального собрания. Нет ничего невозможного в том, что как римская царская власть заимствовала свою пурпуровую мантию и свой жезл из слоновой кости конечно от греков (но не от этрусков), так и двенадцать ликторов и другие принадлежности внешней обстановки были занесены преимущественно из чужих стран. Но как всецело принадлежало Риму или даже Лациуму развитие римского государственного права и как была невелика и незначительна в этом праве доля заимствований, доказывается постоянным выражением всех его понятий словами чисто латинскими. Этим государственным устройством и была фактически установлена на все времена основная идея римского государства, так как, несмотря на изменчивость внешних форм, пока существовала римская община, оставались неизменными и правила, что должностному лицу следует безусловно повиноваться, что совет старшин -- высшая в государстве власть и что всякое исключительное постановление нуждается в санкции суверена, т. е. народной общины.

Глава VI.
Неграждане и реформа государственного строя

   История каждой нации, а в особенности италийской, представляет собой великий синойкизм: уже тот очень древний Рим, о котором до нас дошли сведения, был триединым, а включение новых частей в его состав прекратилось лишь тогда, когда римский быт достиг полного окостенения. После того очень древнего объединения рамнов, тициев и луцеров, которое известно почти только как голый факт, самым древним явлением этого рода было поглощение жителей холмов жителями палатинского Рима. Устройство обеих общин перед их слиянием, вероятно, было в сущности однородным, и вызванная объединением задача, должно быть, заключалась в том, что предстояло выбирать одно из двух: или удержать двойственное устройство или, отменив одно, ввести другое во всей объединившейся общине. В том, что касается святилищ и жречества, был вообще избран первый путь. С тех пор в римской общине было два братства скакунов и два братства волков, равно как два Марса и два жреца этого бога, вследствие чего впоследствии обыкновенно называли палатинского жреца -- жрецом Марса, а коллинского -- жрецом Квирина. Весьма вероятно, хотя и не может быть положительно доказано, что в Риме все древнелатинские жреческие братства авгуров, понтификов, весталок и фециалов точно так же происходили от соединившихся жреческих коллегий обеих общин -- палатинской и квиринальской. Далее, в том, что касается разграничении местности, к трем кварталам палатинского города -- субур, палатин и пригород -- был присоединен в качестве четвертого квартала город на Квиринале. Но если при первоначальном синойкизме присоединившаяся община считалась и после своего присоединения по меньшей мере частью нового гражданства и, стало быть, в некоторой мере сохраняла свою политическую самостоятельность, то это уже не повторялось ни относительно римлян с холмов, ни при позднейших инкорпорациях. И после присоединения к ней нового гражданства римская община по-прежнему разделялась на три части по десяти попечительств в каждой, а римляне с холмов должны были войти в состав уже ранее существовавших частей и попечительств, все равно делились ли они сами до того времени на части или нет. Это, вероятно, устроилось так, что в каждую часть и в каждое попечительство вошло известное число новых граждан, но в этих частях новые граждане не слились со старыми до конца; напротив того, все части являются с тех пор двучленными, и тиции, равно как рамны и луцеры, снова делятся на первых и вторых (priores, posteriores). С этим, вероятно, находится в связи и то, что в органических учреждениях общины постоянно встречаются парные учреждения. Так, например, три пары священных дев прямо называются представительницами трех частей первого и второго разрядов; вероятно, такое же значение имела и чтимая на каждой улице пара Лар. Эти порядки всего яснее видны в военном устройстве: после объединения каждая получасть трехчленной общины выставляла сто всадников, так что римская гражданская конница дошла до шести сотен, а число ее предводителей, вероятно, также увеличилось с трех до шести. О соответственном увеличении пехоты мы ничего не знаем из преданий; но, конечно, в этом смысле следует понимать тот более поздний обычай, в силу которого легионы всегда созывались попарно, и, вероятно, также вследствие увеличения ополчения вдвое легионом командовали не три начальника частей, как было прежде, а шесть. Что в числе сенаторских мест не произошло соответствующего увеличения, нам известно положительно; напротив того, первоначальная цифра трехсот советников оставалась нормой вплоть до VII века; но вместе с этим, весьма вероятно, что некоторые из самых знатных членов вновь присоединенной общины были приняты в сенат палатинского города. Точно так же было поступлено и с магистратурой: во главе объединившейся общины стоял только один царь, и то же можно сказать о главных заместителях царя, в особенности о градоначальнике. Отсюда видно, что богослужебные учреждения Квиринала сохранились, а от удвоенного количества граждан, понятно, стали требовать двойного числа ратных людей, но во всем остальном присоединение квиринальского города к палатинскому было настоящим подчинением первого последнему. Есть основание полагать, что это различие между старыми палатинскими гражданами и новыми квиринальскими первоначально совпадало с различием между первыми и вторыми тициями, рамнами и луцерами, причем роды квиринальского города считались "вторыми" или "меньшими". Впрочем, это различие без сомнения заключалось скорее в почетных отличиях, чем в юридических привилегиях. При голосовании в сенате обыкновенно спрашивалось мнение тех членов, которые принадлежали к старинным родам, а потом уже мнение тех, которые принадлежали к "меньшим" родам. Точно так и коллинский квартал стоял по рангу даже ниже пригородного квартала палатинского города, жрец квиринальского Марса ниже жреца палатинского Марса, а квиринальские скакуны и волки -- ниже палатинских. Поэтому тот синойкизм, путем которого палатинская община приняла в себя квиринальскую, был промежуточной ступенью между древним объединением тициев, рамнов и луцеров и всеми позднейшими: хотя присоединившаяся община уже не составляла собой части во вновь организовавшемся целом, но она по меньшей мере составляла часть каждой из его частей, и не только дозволялось сохранять ее богослужебные учреждения, что случалось и впоследствии, как например после завладения Альбой, но эти учреждения возвышались до одного уровня с учреждениями соединенной общины, чему впоследствии уже не встречается примеров. Это слияние двух, в сущности, однородных общин было скорее количественным приращением римской общины, чем ее внутренним преобразованием. Первые зачатки другого рода инкорпорации, совершавшейся с гораздо большею постепенностью и имевшей гораздо более глубокие последствия, восходят к той же эпохе: я разумею слияние граждан с остальным населением.
   В римской общине издавна существовали рядом с гражданами подзащитные люди, которых называли "подвластными" (clientes), ввиду того что они принадлежали к какой-нибудь отдельной гражданской семье, или "толпой" (plebes от pleo, plenus) ввиду их политической неполноправности[31]. Еще в римском семействе существовали, как было ранее замечено, элементы для образования этой промежуточной ступени между свободными и несвободными; но в общине этот класс должен был по двум причинам достигнуть более важного значения и фактически и юридически. Во-первых, сама община могла владеть как рабами, так и полусвободными подвластными людьми (hЖvige); в особенности после завоевания какого-нибудь города и после уничтожения существовавшего там общинного устройства победившая община нередко находила целесообразным не продавать всех покоренных граждан формальным образом в рабство, а предоставлять им фактическое пользование свободой, так что они становились подобно вольноотпущенникам в положение клиентов общины, т. е. царя. Во-вторых, благодаря своей власти над каждым отдельным гражданином община имела возможность защищать и его клиентов от злоупотребления юридически сохранившимся правом опеки. В государственное право римлян вошло уже с незапамятных времен следующее основное правило, послужившее исходным пунктом для определения правового положения оседлых жителей: если владелец гласным или негласным образом отказался от своих прав над подневольным лицом по случаю какого-либо публичного юридического акта -- завещания, процесса или переписи, -- то ни он сам, ни его законные преемники не могли впоследствии никогда уничтожить сделанную уступку ни по отношению к отпущенному на волю человеку, ни по отношению к его потомкам. Однако подвластные люди и их потомки не пользовались ни правами гражданина, ни правами гостя, так как для приобретения гражданских прав требовалось их формальное пожалование общиной, а чтобы получить права гостя, нужно было пользоваться гражданскими правами в одной из общин, связанных с римской путем договора. На их долю выпало только обеспеченное законом пользование свободой при юридически непрекращавшейся неволе, оттого-то все их имущественные отношения, точно так же как и имущественные отношения рабов, считались делом их патрона; этот патрон по необходимости являлся их представителем в тяжебных делах, что и давало ему повод требовать от них денежных взносов и привлекать их к уголовной ответственности перед своим собственным судом. Но оседлое население постепенно вырастало из этих рамок: оно стало приобретать и отчуждать от своего собственного имени и стало отстаивать свои права в римских гражданских судах без формального посредничества своих патронов. Хотя в том, что касается браков и наследств, иноземцы достигли равноправия с гражданами ранее этих не принадлежавших ни к какой общине и в сущности несвободных людей, но и этим последним нельзя было запретить вступать в своем собственном кругу в браки и по примеру граждан устраивать связанные с этим правовые отношения, супружескую и отцовскую власти, связи агнатов и родичей, наследников и опекунов. Отчасти к точно таким же последствиям привело на практике право пользоваться гостеприимством, поскольку благодаря этому праву иноземцы могли поселяться в Риме на постоянное жительство и обзаводиться там своим хозяйством. В этом отношении в Риме, как кажется, издавна держались самых либеральных принципов. Римское право не признавало ни каких-либо особых преимуществ наследственной собственности, ни нераздельности недвижимой собственности; с одной стороны, оно предоставляло всякому правоспособному человеку в течение всей его жизни ничем не ограниченное право располагать его собственностью; с другой стороны, сколько нам известно, оно предоставляло всякому человеку, способному вступать в сношения с римскими гражданами, даже иноземцам и клиентам, ничем не ограниченное право приобретать в Риме движимое имущество, а с той поры, как недвижимое имущество могло поступать в частную собственность, -- и недвижимое имущество с некоторыми ограничениями. Рим был в сущности торговым городом; а так как он был сначала обязан своим значением международным сношениям, то он с великодушной щедростью дозволял у себя селиться всем детям, родившимся от неравных браков, всем отпущенным на волю рабам, всем чужестранцам, отказавшимся при переселении в Рим от прав, которыми они пользовались на своей родине.
   Стало быть, сначала граждане были фактически господами и покровителями, а неграждане состояли под их покровительством; но, как и во всех других общинах, открывавших свободный доступ для переселенцев, но не дававших этим переселенцам гражданских прав, в Риме было трудно и постоянно становилось труднее согласовать такие юридические порядки с фактическим положением дел. Даже в мирное время должно было не в меру увеличиваться число новых поселенцев вследствие развития торговых сношений, вследствие того, что латинский союз предоставлял всем латинам одинаковые с римлянами частные права, включая даже приобретение земель, и вследствие того, что с развитием благосостояния все чаще и чаще отпускались рабы на волю. К тому же большая часть населения покоренных и инкорпорированных Римом соседних городов обыкновенно меняла свое собственное гражданское право на право римских метеков и в том случае, когда она переселялась в Рим, и в том, когда она оставалась на своей прежней родине, превращенной в деревню. Наконец следует иметь в виду и то обстоятельство, что тягость войны лежала исключительно на прежних гражданах и постоянно разрежала ряды патрицианского потомства, между тем как новые поселенцы пользовались плодами победы, не расплачиваясь за них своею кровью. Можно только удивляться тому, что в таких условиях римский патрициат не убывал еще быстрее, чем это было на самом деле. Причину того, что он еще долго составлял многочисленную общину, едва ли можно искать в пожаловании прав римского гражданства некоторым знатным иноземным родам, покинувшим свою родину или переселившимся в Рим после покорения их города, так как пожалования этого рода, как кажется, были и сначала очень редки, а впоследствии становились все более и более редкими, по мере того как право римского гражданства росло в цене. Более важное значение, как кажется, имело введение гражданских браков, вследствие которого дети, прижитые патрициями в супружеской связи, которая не была освящена обрядом конфарреации, получали полное право гражданства наравне с детьми, прижитыми в браке с конфарреацией; по меньшей мере весьма вероятно, что гражданский брак, существовавший еще до введения законов "Двенадцати таблиц", но без сомнения не принадлежавший к числу исконных учреждений, был введен именно с целью помешать убыли патрициата[32]. Сюда же следует отнести и те мероприятия, посредством которых еще в самые древние времена община старалась обеспечить в отдельных семьях многочисленность их потомства. Тем не менее число новых поселенцев неизбежно должно было постоянно увеличиваться и не подвергаться никакой убыли, между тем как число граждан могло при самых благоприятных условиях только не сокращаться; поэтому понятно, что новые поселенцы незаметным путем достигли иного и притом более свободного положения. Неграждане состояли уже не из одних отпущенных на волю рабов и нуждавшихся в чужом покровительстве иноземцев; к их числу принадлежали бывшие граждане побежденных на войне латинских общин и главным образом латинские переселенцы, жившие в Риме не по милостивому дозволению царя или какого-либо другого гражданина, а на основании союзного права. Они могли без всяких стеснений приобретать в новом отечестве деньги и имущества и наравне с гражданами оставлять все, что имели, в наследство своим детям и внукам. И тяжелая зависимость от какого-нибудь из гражданских семейств мало-помалу ослабевала. Если отпущенный на волю раб или переселившийся в Рим иноземец и чувствовал себя совершенно одиноким в государстве, то этого уже нельзя было сказать о его детях и еще менее о его внуках, и вместе с этим отношения к патрону сами собой постоянно отступали на зданий план. В старину клиент мог искать законной защиты не иначе, как через посредство своего патрона; но чем более упрочивалось государство и чем более вместе с тем утрачивали свое значение родовые и семейные союзы, тем чаще клиент получал без посредничества патрона, прямо от царя, защиту в своих правах и удовлетворение за обиды. Множество неграждан и в особенности бывших членов тех латинских общин, которые утратили свое самостоятельное существование, вероятно, уже издавна, как было ранее замечено, не было клиентами царских и других знатных родов и повиновалось царю приблизительно так же, как и граждане. Власть царя над гражданами в конце концов зависела от их доброй воли, и ему конечно было выгодно образовать из его собственных клиентов новый класс таких людей, которые были связаны с ним более тесными узами. Таким образом, рядом с гражданством образовалась вторая римская община -- из клиентов возник plebs. Эта перемена названия очень знаменательна: в правовом отношении не было никакого различия между клиентом и плебеем, между подвластным человеком и человеком из простонародья, но фактическая между ними разница была очень велика, так как первое из этих названий указывало на подзащитное отношение к одному из политически полноправных членов общины, а второе указывало только на отсутствие политических прав. По мере того как в свободном поселенце слабело чувство личной зависимости, в нем просыпалось сознание его политического бесправия, и только власть царя, равномерно распространявшаяся на всех, не дозволяла вспыхнуть политической борьбе между полноправной общиной и общиной бесправной.
   Однако первый шаг к слиянию этих двух классов населения вряд ли был сделан таким революционным путем, какого можно было ожидать при таком разладе. Конституционная реформа, получившая свое название от царя Сервия Туллия, покрыта в своем историческом зародыше таким же мраком, как и все события этой эпохи, о которой все наши сведения добыты не из исторических преданий, а путем выводов из позднейших учреждений; но ее сущность свидетельствует о том, что она не могла быть вызвана требованиями плебеев, так как она наложила на них только обязанности и не дала им никаких прав. Ее можно скорее приписать мудрой предусмотрительности одного из римских царей или настоятельному требованию граждан освободить их от чрезмерного обременения повинностями и привлечь неграждан частью к уплате налогов, т. е. обязать их в случае нужды давать взаймы государству (tributum), и к трудовым повинностям, частью к военной службе. И то и другое включено в сервиеву конституцию, но едва ли одновременно было введено в жизнь.
   Привлечение неграждан началось, вероятно, вследствие экономических тягот: последние рано были распространены на людей зажиточных (locupletes) или "податных" (adsidui), и освобождены от них были только совершенно неимущие, "производители детей" (proletarii, capite censi). Затем последовало политически более важное привлечение неграждан к воинской повинности. Отныне эта последняя возлагалась уже не на граждан как таковых, а на землевладельцев (tribules), все равно были ли они гражданами или нет: воинская повинность превратилась из личной в имущественную. В своих подробностях эти порядки заключались в следующем. Военную службу обязаны были нести все оседлые жители с восемнадцатилетнего до шестидесятилетнего возраста, со включением их сыновей и без различия происхождения, так что даже отпущенный на волю раб должен был отбывать воинскую повинность, если ему удалось приобрести земельную собственность. Привлекались к военной службе также и землевладельцы-латины (прочим иностранцам приобретение римской земли не было разрешено), поскольку они жили на римской территории, а таких несомненно было большинство. Смотря по величине земельных участков, все люди, способные нести военную службу, разделялись на пять разрядов, но из них только принадлежавшие к первому разряду, или владевшие полным наделом, должны были являться вполне вооруженными и потому преимущественно составляли боевое войско (classis), между тем как люди следующих четырех разрядов, принадлежавшие к числу более мелких землевладельцев, а именно владевшие тремя четвертями, половиной, четвертью и восьмой долей полного крестьянского участка, хотя также были обязаны служить, но от них не требовалось полного вооружения, и потому они стояли в военном отношении ниже (intra classem). При тогдашнем разделении земель почти половина крестьянских участков была полными наделами; а владельцы трех четвертей, половины и четверти надела составляли едва по одной восьмой общего числа землевладельцев, владельцы же восьмой части надела -- с лишком восьмую общего числа; поэтому и было установлено, что на каждые восемьдесят пехотинцев, принадлежавших к разряду полнопашных, следует набирать по двадцати пехотинцев от следующих трех разрядов и двадцать восемь от последнего разряда. Точно такое же правило было установлено и для конницы: число ее частей было утроено, и сделано было отступление от общих правил только в том, что шесть уже ранее существовавших ее частей со старыми названиями (Tities, Ramnes, Luceres primi и secundi) были оставлены за патрициями, в то время как двенадцать новых были укомплектованы главным образом негражданами. Причину этого отступления от общих правил следует искать конечно в том, что в те времена пехотные войска заново формировались при каждом новом походе и по окончании войны распускались по домам, а всадники с их лошадьми, напротив того, удерживались по военным соображениям на службе даже в мирное время и постоянно занимались военными упражнениями, которые не прекращались до позднейшего времени под видом празднеств римского рыцарства[33]. Потому-то и при этой реформе были оставлены ранее организованным эскадронам их старинные названия. Чтобы сделать службу в коннице доступной каждому гражданину, имевшие земельную собственность незамужние женщины и несовершеннолетние сироты были обязаны взамен личной службы доставлять и кормить лошадей для одного всадника -- так как у каждого всадника было по две лошади. В общей сложности на девятерых пехотинцев приходилось по одному всаднику; но на действительной службе больше берегли конницу, чем пехоту. Люди, не имевшие постоянного местопребывания (adcensi -- люди, стоящие рядом со списком военнообязанных), должны были доставлять для армии рабочих и музыкантов, равно как и определенное число запасных, которые следовали за армией безоружными (velati) и, когда ее ряды начинали редеть на поле сражения, подбирали оружие больных и убитых и занимали в строю их место.
   Для набора рекрут в пехоту город был разделен вместе со своими окрестностями на следующие четыре "части" (tribus), чем было устранено старинное деление на три части, по крайней мере в его территориальном значении: на палатинскую, заключавшую в себе возвышенность того же названия, и Велию; Субуру, к которой принадлежала улица того же названия, Карины и Целий; эсквилинскую и, наконец, коллинскую, состоявшую из Квиринала и Виминала, т. е. из "холмов", так названных в противоположность "горам" -- Капитолию и Палатину. Уже ранее упомянуто и об организации этих округов, и о том, как они образовались из старинного двойного города -- палатинского и квиринальского. Нельзя сказать, каким образом было установлено правило, что постоянный житель должен был принадлежать к одной из городских частей, но дело обстояло именно так, и что все четыре округа имели почти одинаковое число жителей мужского пола, видно из того, что они должны были доставлять одинаковое число рекрут. Это разделение, относившееся к земле непосредственно, а к ее владельцам лишь косвенным образом, имело вообще чисто внешний характер и никогда не имело религиозного значения; хотя в каждом из городских округов и было по шести храмов загадочных Аргеев, их нельзя считать богослужебными округами, точно так же как нельзя считать богослужебными округами улицы, оттого что в каждой из них был воздвигнут алтарь, посвященный Ларам. Каждый из этих четырех призывных округов должен был доставлять рекрут для четвертой части как всего контингента, так и каждого из его отделений, так что в каждом легионе и в каждой центурии было по равному числу рекрут от каждого округа; это делалось, очевидно, с целью слить все дородовые и местные различия в одном всеобщем воинском призыве и, главным образом, слить новых поселенцев с гражданами в один народ при помощи того могущественного орудия, каким служит все нивелирующий солдатский дух.
   Годные к военной службе люди делились на два разряда: "младшие", т. е. люди с восемнадцатилетнего возраста до достижения сорока шести лет, употреблялись преимущественно для полевой службы, а "старшие" оставались дома, для того чтобы охранять городские стены. Боевой единицей был в пехоте удвоенный легион; это была фаланга, построенная и вооруженная совершенно по старинному дорийскому образцу и состоявшая из 6 тысяч человек; при шести рядах в глубину ее фронт состоял из тысячи тяжеловооруженных воинов; сверх того, при ней находились 2400 легковооруженных (velites). В первых четырех рядах фаланги в classis стояли вполне вооруженные гоплиты из полнопашных, а в пятом и шестом рядах -- не вполне вооруженные земледельцы второго и третьего разрядов; воины двух последних разрядов только примыкали к фаланге или сражались рядом в нею в качестве легковооруженных. Были приняты меры и для пополнения столь пагубной для фаланги убыли в ее рядах. Таким образом, в ее состав входили 84 центурии, или 8400 человек, в числе которых было 6 тысяч гоплитов, т. е. 4000 воинов первого разряда и по 1 тысяче людей второго и третьего разрядов и, сверх того, 2400 человек легкой пехоты, из которых 1 тысяча человек принадлежала к четвертому разряду, а 1400 -- к пятому; каждый призывной округ ставил в фалангу по 2100 человек, а в каждую центурию по 25. Эта фаланга предназначалась для выступления в поход, между тем как точно такая же боевая сила из более старых воинов оставалась дома для защиты города; таким образом, в нормальный состав пехоты входили 16 800 человек, т. е. 80 центурий первого разряда, по 20 центурий трех следующих разрядов и 28 -- последнего разряда; в этот счет не входили ни 2 центурии резерва, ни рабочие и музыканты. К этому следует прибавить конницу, состоявшую из 1800 всадников; но только одна ее треть обыкновенно присоединялась к выступавшей в поход армии. Стало быть, нормальный состав римской армии первого и второго призывов доходил приблизительно до 20 тысяч человек, а эта цифра без сомнения соответствовала числу тех способных носить оружие римлян, которые были налицо во время введения этой новой организации. При увеличении народонаселения число центурий не было увеличено, а были усилены добавочными воинами прежние кадры без изменения их прежнего нарицательного состава; точно так же и замкнутые по своему численному составу римские корпорации вообще нередко выходили из установленных рамок путем принятия сверхкомплектных членов.
   Вместе с этой новой военной организацией был введен более тщательный со стороны государства контроль над земельной собственностью. В ту пору или было впервые установлено, или было точнее определено ведение инвентарного списка, в который каждый землевладелец был обязан вносить сведения о своем полевом хозяйстве со всеми его принадлежностями и повинностями, равно как о числе рабов, упряжных и вьючных животных. Всякое отчуждение собственности, совершившееся негласно и не при свидетелях, было признано недействительным, и было предписано производить через каждые три года в четвертый ревизию поземельного списка, который был в то же время и призывным списком. Таким образом произошли от сервиевой военной организации "манципация" и "ценз".
   Все эти постановления, очевидно, имели в своем начале военный характер. Во всех этих обширных преобразованиях нельзя найти ни одной черты, которая указывала бы на какое-либо другое назначение центурий кроме чисто военного; а для того, кто привык вдумываться в подобные явления, достаточно уже этого одного факта, для того чтобы признать позднейшим нововведением приспособление центурий к политическим целям. Из центурий, по всей вероятности, с самого начала исключались люди, достигшие шестидесяти лет, а это исключение не имело бы никакого смысла, если бы центуриям было первоначально предназначено быть представительницами гражданской общины, подобно куриям и наряду с ними. С другой стороны, хотя устройство центурий было введено только для того, чтоб увеличить боевые силы гражданства путем привлечения поселенцев к военной службе (поэтому было бы совершенно ошибочно считать сервиеву конституцию за введение в Риме тимократии), однако новые воинские обязанности населения существенно повлияли и на его политическое положение. У того, кто обязан быть солдатом, нельзя отнять возможности сделаться офицером, если государство еще не сгнило; и в Риме с тех пор бесспорно могли достигать звания центурионов и военных трибунов также и плебеи. Сверх того, хотя старое гражданское население, представителями которого были курии, ничего не утратило из-за центуриальных учреждений в своем исключительном пользовании политическими правами, но те права, которыми оно пользовалось не в качестве куриального собрания, а в качестве гражданского ополчения, должны были перейти к новым центуриям, состоявшим как из граждан, так и из простых поселенцев. С этой поры у центурий испрашивает царь одобрения перед тем, как предпринять наступательную войну. Эти первые притязания центурий на участие в общественных делах должны быть ясно отмечены ввиду их позднейшего развития; однако приобретение таких прав центуриями совершалось вслед за тем само собою, без особых усилий с их стороны, и как прежде введения сервиевой реформы, так и после него собрание курий имело значение собственно гражданской общины, присяга которой царю была обязательна для всего народа. Рядом с этими новыми полноправными гражданами стояли оседлые иностранцы из союзного Лациума, участвовавшие в исполнении всех общественных обязанностей -- в уплате налогов и в трудовых повинностях (откуда и произошло название municipes), в то время как находившиеся вне триб, не имевшие недвижимости и лишенные как права голоса, так и права служить в армии были обязаны только платить подати (aerarii). Таким образом, вместо прежних двух классов общинных членов -- граждан и подзащитных людей -- теперь выступают на сцену эти три политических класса, которые в течение многих веков господствовали в римском государственном праве.
   О том, когда и как вступила в силу эта новая военная организация римской общины, можно высказывать только догадки. Она предполагает существование четырех кварталов -- стало быть, Сервиева городская стена была построена до ее введения. Но следует полагать, что и городская территория расширилась гораздо далее своих первоначальных границ, если она была в состоянии выставлять 8 тысяч воинов, владевших полными наделами, и столько же неполных или сыновей первых. Хотя нам неизвестен размер полной одноплуговой запашки римского земледельца, но он не может быть определен менее чем в 20 моргенов[34]; если принять за минимум 10 тысяч полных наделов, то придется предположить, что они занимали площадь пахотной земли величиной в 9 немецких квадратных миль; а если сюда присовокупить в самом умеренном размере луга, места, необходимые для усадеб, и песчаные пространства, непригодные для обработки, то мы придем к заключению, что в то время, когда совершалась реформа, римская территория заключала в себе по меньшей мере 20 квадратных миль, а по всей вероятности и гораздо больше. Если верить преданию, то пришлось бы допустить, что число оседлых и способных к военной службе граждан доходило до 84 тысяч, так как Сервий, как утверждают, насчитал именно столько по первому цензу. Чтобы убедиться, что эта цифра баснословна, достаточно взглянуть на географическую карту, к тому же она не указана преданиями, а высчитана по догадкам; если нормальный комплект пахоты в 16 800 человек помножить на 5, т. е. на ту цифру, которая обозначает среднее число душ в каждом семействе, то действительно получится цифра в 84 тысячи, а эта цифра была по ошибке принята за цифру годных для военной службы людей. Но и по нашему вычислению -- при территории, соответствующей приблизительно 16 тысячам плуговых пахотных участков, и при населении с 20 тысячами способных к военный службе людей и по меньшей мере с тройным числом женщин, детей, стариков, лиц, не имевших постоянного местопребывания, и рабов -- мы неизбежно должны прийти к заключению, что до введения сервиевой конституции римляне успели завоевать не только страну, лежащую между Тибром и Анио, но и альбанский округ; с этим согласны и народные сказания. Однако мы не в состоянии уяснить, как велико было в самом начале число поступивших в армию патрициев в сравнении с числом плебеев. Но в том, что касается основного характера сервиевых учреждений, для нас ясно то, что они не были результатом сословной борьбы, а носят на себе такой же отпечаток законодателя-реформатора, как и учреждения Ликурга, Солона и Залевка, и то, что они возникли под греческим влиянием. Отдельные сходные черты могут вводить в заблуждение, как например указанное еще древними писателями сходство в том, что и в Коринфе снабжение всадников лошадьми возлагалось на вдов и на сирот, но введение точно такой же системы вооружения и построения армии, какая существовала у греческих гоплитов, конечно не было делом случайного совпадения. Если же мы примем в соображение тот факт, что именно во втором столетии от основания Рима находившиеся в южной Италии греческие государства перешли от чисто родового государственного устройства к смешанному, переместившему центр тяжести в руки собственников[35], то мы догадаемся, что именно этот факт и послужил мотивом для введенной Сервием в Риме реформы, т. е. для такой организации, которая в сущности была основана на том же принципе и немного уклонилась от него в сторону только под влиянием строго монархической формы римского государственного устройства.

Глава VII.
Гегемония Рима в Лациуме.

   У храброго и темпераментного италийского племени никогда не было недостатка в поводах к внутренним распрям и к ссорам с соседями; с развитием благосостояния в стране и с ростом культуры эти распри мало-помалу перешли в войны, а грабежи -- в завоевания, и начали создаваться политические единицы. Но никакой италийский Гомер не оставил нам описания тех старинных раздоров и хищнических набегов, в которых характер народов складывается и проявляется, как в играх обнаруживается характер мужчины; из исторических преданий мы не в состоянии составить себе даже с приблизительной точностью понятия о внешнем развитии могущества отдельных латинских округов. Мы можем до некоторой степени проследить только развитие римского могущества и расширение римской территории. Те древнейшие границы объединившейся римской общины, которые нам положительно известны, уже были нами указаны; они заходили внутрь страны вообще не более как на расстояние одной немецкой мили от главного города округа и только в направлении к морскому берегу простирались до устьев Тибра (Ostia), т. е. с лишком на три немецких мили от Рима. Страбон говорит при описании древнего Рима, что "новый город был окружен крупными и мелкими племенами, из которых иные жили в независимых селениях и не подчинялись никакому племенному союзу". За счет этих родственных по происхождению соседей, по-видимому, и совершалось самое древнее расширение римской территории.
   Находившиеся на верхнем Тибре и между Тибром и Анио латинские общины Антемны, Крустумерий, Фикульнея, Медуллия, Ценина, Корникул, Камерия, Коллация прежде и сильнее всех других стали беспокоить Рим, и, по-видимому, еще в очень раннюю пору римское оружие лишило их независимости. В более позднюю пору мы находим в этом округе только одну независимую общину Номент, которая сохранила свою свободу, быть может, благодаря союзу с Римом; из-за обладания Фиденами, которые были предмостным укреплением этрусков на левом берегу Тибра, с переменным успехом боролись латины с этрусками, т. е. римляне с вейентами. С городом Габии, занимавшим равнину между Анио и Альбанскими горами, борьба тянулась долго без решительного перевеса на какой-либо стороне, вследствие чего до очень поздней поры габийская одежда была равнозначаща с воинским одеянием, а габийская территория считалась прототипом неприятельской страны[36]. Вследствие этих завоеваний римская территория могла достигнуть размеров почти в 9 квадратных миль.
   Но о другом очень древнем военном подвиге римлян остались более живые воспоминания, чем об этих бесследно минувших войнах, хотя он и был облечен в легендарную форму. Древняя священная метрополия Лациума Альба была взята римской ратью и разрушена. Как возникло это столкновение и как оно разрешилось, нам неизвестно из преданий; борьба трех римских братьев-близнецов с тремя альбанскими братьями-близнецами была не чем иным, как символическим олицетворением борьбы двух могущественных и находившихся между собою в близком родстве округов, из которых по меньшей мере римский был триединым. Нам в сущности ничего не известно кроме одного голого факта, что Альба была завоевана и разрушена римлянами[37]. В то самое время, как Рим утверждал свое владычество на берегах Анио и на Альбанских горах, -- Пренесте, впоследствии являющийся обладателем восьми соседних местечек, Тибур и некоторые другие латинские общины также расширяли свои владения и закладывали фундамент для своего будущего сравнительно значительного могущества; но все это нам известно только по догадкам.
   У нас не хватает не столько описаний войн, сколько точных сведений о юридическом характере и о юридических последствиях этих древнейших латинских завоеваний. В общих чертах не подлежит сомнению, что с завоеванными странами поступали по той же системе инкорпораций, из которой возникла трехчленная римская община; различие заключалось только в том, что округа, которые силою заставляли присоединиться, не сохраняли, подобно тем древнейшим трем, некоторой самостоятельности в качестве кварталов новой союзной общины, а вполне и бесследно исчезали в целом. Насколько простиралась власть латинского округа, он в самые древние времена не допускал существования какого-либо другого политического центра кроме своей собственной столицы, и еще менее был он расположен основывать независимые поселения, как это делали финикяне и греки, создавшие в своих колониях временных клиентов и будущих соперников метрополии. Особенно замечательно в этом отношении то, как обошелся Рим с Остией: фактическому возникновению в том месте города и не могли и не желали воспрепятствовать, но ему не дали никакой политической самостоятельности, а тем, кто в нем поселился, не дали местных гражданских прав, лишь оставив за ними общие римские гражданские права, если они уже прежде ими пользовались[38]. По этому основному правилу решалась участь и тех слабых округов, которые подпали под власть более сильных или вследствие того, что были завоеваны, или вследствие того, что добровольно покорились. В этих случаях крепость покорившегося округа срывали до основания, его территорию присоединяли к территории победителей, а для его жителей и их богов столица победителей становилась новой родиной. Впрочем, под этим не следует разуметь такого безусловно настоящего переселения побежденных в новую столицу, какое было в обыкновении при основании городов на востоке. Города Лациума были в ту пору не более чем крепостями и рынками, на которых еженедельно сходились земледельцы, поэтому было достаточно перенести в новую столицу центр торговых и деловых сделок. Что даже храмы оставлялись на своих прежних местах, видно на примере Альбы и Ценины, которые и после своего разрушения сохранили видимость религиозной самостоятельности. Даже там, где выгодное военное положение срытой до оснований крепости требовало переселения местных жителей, их нередко поселяли для земледельческих целей на их прежней территории в незащищенных хуторах. А о том, что побежденные все или частью нередко бывали вынуждены переселяться в их новую столицу, свидетельствует лучше всяких отрывочных повествований из легендарной эпохи Лациума то постановление римского государственного права, что городскую стену (pomerium) мог переносить далее только тот, кто расширил границы территории. Понятно, что все побежденные были принуждены переходить на права клиентов общины[39] -- все равно переселялись ли они в новую столицу или нет; только немногим отдельным родам предоставлялось право гражданства, т. е. патрициата. Даже во времена империи еще были известны некоторые из тех альбанских родов, которые поступили в ряды римских граждан после падения их родины; к этому числу принадлежали Юлии, Сервилии, Квинктилии, Клелии, Гегании, Куриации, Метилии; воспоминание об их происхождении поддерживалось их альбанскими фамильными святилищами, среди которых родовое святилище Юлиев в Бовиллах снова достигло большой известности во времена империи. Это сосредоточение многих мелких общин в одной крупной, понятно, не было специфически римской идеей. Не только историческое развитие Лациума и сабельских племен совершается вокруг контраста национальной централизации и кантональной самостоятельности, но и в историческом развитии эллинов находим мы то же самое. Из одинакового слияния многих округов в одно государство возникли в Лациуме Рим, в Аттике Афины, а мудрый Фалес советовал союзу ионийских городов прибегнуть именно к такому слиянию как к единственному средству выйти из затруднительного положения и сохранить их национальность. Но Рим проводил эту идею единства последовательнее, настойчивее и успешнее, чем какой-либо другой италийский округ, и как первенствующее положение Афин в Элладе было последствием их ранней централизации, так и Рим был обязан своим величием тому, что проводил ту же систему с гораздо большей энергией.
   Хотя завоевания Рима в Лациуме и представляются нам в своих главных чертах не чем иным, как однообразными и непосредственными расширениями его территории и его общины, но завоевание Альбы имело кроме того еще особое значение. Проблематическое величие этого города и его мнимое богатство были не единственными причинами того, что легенда остановилась на его покорении с таким предпочтительным вниманием. Альба была метрополией латинского союза и стояла во главе тридцати полноправных общин. Разрушение Альбы конечно не уничтожило самого союза, точно так же как и разрушение Фив не уничтожило беотийского союза[40]; наоборот, Рим действовал в этом случае в полном соответствии с частноправовым характером латинского военного права и заявил притязание на первенство в союзе в качестве наследника прав Альбы. Мы не в состоянии решить, совершилось ли признание такого первенства без всяких кризисов, а в противном случае -- какие перевороты предшествовали ему или были им вызваны; но в общем итоге римская гегемония над Лациумом была, как кажется, признана и скоро и повсеместно, хотя ей, быть может, временно и не подчинялись некоторые отдельные общины, как например Лабики и в особенности Габии. Вероятно, уже с той поры Рим был морской державой по сравнению с континентом Лациума, городом -- по сравнению с деревнями, цельным государством -- по сравнению с латинским союзом. Вероятно, уже тогда только с помощью Рима и при его содействии латины были в состоянии защищать свои берега от карфагенян, эллинов и этрусков, а также оберегать и расширять свою сухопутную границу в борьбе с своими беспокойными соседями -- сабельскими племенами. Нет возможности решить, увеличилось ли римское могущество от завоевания Альбы более, чем от завоевания Антемии или Коллатии; весьма вероятно, что Рим сделался самою могущественною из всех латинских общин не только после завладения Альбой. Еще задолго до того он имел такое первенствующее значение, но благодаря этому завоеванию он приобрел первенство на латинском празднике и вместе с тем опору для будущей гегемонии римской общины над всем латинским союзом. Все эти обстоятельства имели решающее значение, и потому их необходимо выяснить с такой точностью, какая только возможна.
   Римская гегемония над Лациумом имела в общих чертах характер равноправного союза между римской общиной, с одной стороны, и латинским союзом -- с другой, вследствие чего был утвержден вечный мир на всей территории и был заключен вечный союз как на случай наступательной войны, так и на случай оборонительной. "Между римлянами и всеми общинами латинов да будет мир, пока существуют небо и земля; они не должны вести между собою войн, не должны призывать врага внутрь страны и не должны давать врагу свободного пропуска; тому, кто подвергается нападению, следует помогать общими силами, а то, что будет приобретено на войне общими силами, делить равномерно". Скрепленное договором равноправие в торговых и других житейских сношениях, в долговых сделках и в правах наследства еще тысячами уз связало интересы союзной общины, и без того уже тесно сплоченной благодаря одному и тому же языку, тем же обычаям; этим было достигнуто нечто похожее на то, что достигнуто в наше время путем уничтожения таможенных преград. Впрочем, за каждой общиной было формально признано право жить по ее собственным законам; вплоть до Союзнической войны латинское право не было вполне тождественно с римским, так, например, давно отмененное в Риме обжалование брачных договоров все еще допускалось в латинских общинах. Однако безыскусственное и чисто народное развитие римского права и стремление по возможности поддерживать равноправие привели к тому, что частное право сделалось в сущности одинаковым во всем Лациуме и по содержанию, и по форме. Всего ярче обнаружилось это равноправие в постановлениях, касающихся утраты и восстановления свободы отдельными гражданами. По старинному, достойному уважения обычаю латинского племени, никакой гражданин не мог сделаться рабом или лишиться своих гражданских прав внутри того государства, в котором он жил свободным человеком; если же его присуждали в виде наказания к лишению свободы или -- что одно и то же -- к лишению гражданских прав, то его изгоняли из государства, и он поступал в рабство к иноземцам. Это установление было теперь распространено на всю союзную территорию; ни один член какого-либо из союзных государств не мог жить рабом внутри всей союзной территории. Практическое применение этого правила мы находим в том постановлении "Двенадцати таблиц", в котором говорится, что неоплатный должник мог быть продан заимодавцем не иначе как на той стороне Тибра, т. е. вне союзной территории, и в том параграфе мирного договора между Римом и Карфагеном, которым было постановлено, что взятый карфагенянами в плен римский союзник получал свободу, лишь только достигал одной из римских гаваней. Хотя, вероятно, внутри союза не существовало единого брачного права, однако заключение браков между гражданами различных общин часто имело место, как это уже выше было замечено. Само собою разумеется, что каждый из латинов мог пользоваться своими политическими правами только там, где он был действительным членом общины; напротив того, сущность равенства в частных правах заключалась в том, что каждый из латинов мог селиться на постоянное жительство на союзной земле повсюду, где ему вздумается, или -- по теперешней терминологии -- сверх особого права гражданства в той или другой общине существовало общее союзное право свободного выбора местожительства, и, с тех пор как плебей в Риме был признан гражданином, это право превратилось в полную свободу переселения. Понятно, что все это обратилось в пользу столицы, так как она одна во всем Лациуме представляла удобства городских сношений, городских заработков и городских удовольствий; поэтому, с тех пор как латинские страны стали жить в вечном мире с Римом, число столичных жителей стало возрастать с поразительной быстротой. В том, что касается политического устройства и администрации, не только каждая отдельная община оставалась самостоятельной и суверенной, поскольку этим не нарушались ее обязанности по отношению к союзу, но -- что еще важнее -- союз тридцати общин остался в своих отношениях к Риму автономным. Нас уверяют, что положение Альбы среди союзных общин было более высоким, чем положение Рима, и что эти общины приобрели автономию благодаря падению Альбы; это, пожалуй, можно допустить в том смысле, что Альба в сущности была членом союза, а Рим издавна скорее выделялся из союза как особое государство, чем входил в него как составная часть; но, подобно тому как государства Рейнского союза были формально суверенны, между тем как члены германской империи имели над собой властелина, быть может, и первенство Альбы было на самом деле тем же, чем было первенство германского императора -- почетным правом; римский же протекторат издревле был подобно наполеоновскому настоящим господством. Действительно, Альба, по-видимому, председательствовала в союзном совете, между тем как Рим дозволял латинским уполномоченным совещаться самостоятельно под руководством, как кажется, избиравшегося из их среды председателя и довольствовался почетным председательством на том празднестве, где приносилась союзная жертва за Рим и за Лациум; сверх того, он воздвигнул в Риме второе союзное святилище -- храм Дианы на Авентине, так что с тех пор союзные жертвоприношения совершались то на римской территории за Рим и за Лациум, то на латинской территории за Лациум и за Рим. Не менее клонилось к выгоде союза и то, что в своем договоре с Лациумом римляне обязались не заключать отдельных союзных договоров с какой-либо из латинских общин; отсюда ясно видно, что могущество руководящей общины внушало союзу сильные и конечно вполне основательные опасения. В военном устройстве всего яснее обрисовывалось положение Рима не внутри Лациума, а наряду с ним. Союзные боевые силы, как о том неоспоримо свидетельствует позднейший способ рекрутского набора, состояли из двух одинаково сильных армий -- римской и латинской. Главное начальство над ними раз навсегда принадлежало Риму. Ежегодно латинские вспомогательные войска должны были появляться у ворот Рима, приветствовать своими одобрительными возгласами избранного военачальника, после того как уполномоченные на то латинским союзным советом римляне убеждались по полету птиц, что боги одобряли их выбор. Все приобретенные в союзной войне земли и имущества делились между членами союза по усмотрению римлян. Нельзя утверждать с уверенностью, что во внешних делах только Рим был в эту эпоху представителем римско-латинской федерации. Союзный договор запрещал и Риму и Лациуму предпринимать наступательные войны по их собственному усмотрению, а если войну предпринимала сама федерация или вследствие союзного постановления, или вследствие неприятельского нападения, то латинский союзный совет по праву принимал деятельное участие и в ее руководстве и в ее развязке, фактически Рим конечно и в ту пору уже пользовался гегемонией, так как при всякой долговременной политической связи между тесно сплоченным государством и союзом государств перевес обыкновенно оказывается на стороне первого.
   Мы не в состоянии проследить, каким образом Рим расширял свои владения, после того как падение Альбы отдало в его власть сравнительно значительную территорию и, по всей вероятности, доставило ему преобладание в латинском союзе. Распри с этрусками и в особенности с вейентами из-за обладания Фиденами не прекращались; но римлянам, как кажется, не удалось прочно завладеть этим этрусским форпостом, находившимся на латинском берегу реки на расстоянии только одной немецкой мили от Рима, и не удалось вытеснить вейентов из этой базы их опасных нашествий. Напротив того, они, как кажется, без всякой борьбы завладели Яникулом и обоими берегами устьев Тибра. По отношению к сабинам и к эквам Рим находился в лучшем положении; сделавшийся впоследствии столь тесным союз римлян с жившими вдалеке от них герниками существовал уже в царском периоде, по крайней мере в зародыше, так что латины вместе с герниками с двух сторон окружали и сдерживали своих восточных соседей. Но постоянным театром военных действий была южная граница, т. е. страна рутулов и в особенности вольсков. В этом направлении латинская территория расширилась всего ранее, и здесь мы впервые встречаемся с общинами, основанными Римом и Лациумом в неприятельской стране и получившими организацию автономных членов латинской федерации, с так называемыми латинскими колониями, из которых самые древние, по-видимому, были основаны еще в эпоху царей. Тем не менее нет никакой возможности определить, как далеко заходило римское владычество в конце царского периода. О распрях с соседними латинскими и вольскими общинами говорится в римских летописях царской эпохи очень часто и даже слишком часто, но едва ли можно считать за источники исторических сведений такие отрывочные рассказы, как например рассказ о взятии Суэссы на помптинской равнине. В том, что царский период не только установил государственные основы Рима, но и заложил фундамент его внешнего могущества, не может быть никаких сомнений; уже в первые времена республики ясно видно, что город Рим не столько входил в состав латинского союза, сколько занимал самостоятельное положение по отношению к нему; это служит доказательством того, что уже в царском периоде внешнее могущество Рима получило сильное развитие. Конечно, при этом было совершено немало великих подвигов и было одержано немало блестящих побед, о которых не сохранилось никаких воспоминаний, но их блеск отразился на царской эпохе Рима, и в особенности на царском роде Тарквиниев, подобно дальнему багрянцу вечерней зари, в котором все очертания сливаются.
   Таким образом, латинское племя стало объединяться под предводительством Рима и вместе с тем стало расширять свои владения и к востоку, и к югу, а сам Рим превратился -- благодаря своей счастливой судьбе и мужеству своих граждан -- из оживленного центра торговой и сельской жизни в могущественную столицу цветущей страны. С этим внутренним изменением римского общинного быта находятся в самой тесной связи преобразование римской военной организации и скрывавшийся в этом преобразовании зародыш той политической реформы, которая известна нам под названием сервиевой конституции. Но и внешний характер города должен был измениться под влиянием стекавшихся в него богатств, увеличивавшихся потребностей и расширившегося политического горизонта. Слияние соседней квиринальской общины в то время, когда была введена Сервиева реформа; с той поры как эта реформа дала прочную и однородную организацию всем военным силам Рима, его граждане уже не могли по-старому довольствоваться обнесением окопами отдельных холмов, по мере того как они покрывались постройками, и, быть может, также занятием речного острова и высот на противоположном берегу, для того, чтобы господствовать над течением Тибра. Столице Лациума понадобилась иная, более целесообразная, оборонительная система, вот почему приступлено к постройке сервиевой городской стены. Новая непрерывная линия городских укреплений начиналась на берегу реки у подножия Авентина и огибала этот холм; там были недавно (1855 г.) найдены колоссальные остатки этих древних укреплений в двух местах -- на западном склоне холма по направлению к реке и на противоположном восточном склоне: это такие же высокие, как в Алатри и в Ферентино, обломки городской стены, состоящие из неправильно сложенных громадных квадратных туфовых глыб; они как будто восстали из земли, для того чтобы напомнить о великой эпохе, оставившей нам эти несокрушимые стены своих сооружений и еще более несокрушимые памятники своей духовной жизни, влиянию которых не будет конца. Далее стена огибала Целий и все пространство, занимаемое Эсквилином, Виминалом и Квириналом, где недавно (1862 г.) также найдены более обширные остатки сооружения, которое обложено извне глыбами пеперина и защищено снаружи рвом, а по направлению к городу представляет отлогую и до сих пор еще величественную земляную насыпь, восполнявшую с этой стороны недостаток других средств защиты; оттуда стена шла к Капитолию, входившему в состав постройки своим крутым обрывом, обращенным к Марсову полю, и снова примыкала к Тибру позади его острова. Остров на Тибре, мост на сваях и Яникул не входили в черту города, но возвышенность Яникула служила для него важным укреплением. На самом Палатине, который до той поры был замком, было разрешено возводить всякие постройки, а на Тарпейском холме, который открыт со всех сторон и при своих небольших размерах удобен для защиты, был построен новый замок (arx, capitolium)[41]с колодцем, с тщательно огороженным водоемом (tullianuin), с казнохранилищем (aerarium), с тюрьмою и с самым древним местом гражданских сходок (area Capitolina), на котором и в более позднюю пору публично возвещали периодически о лунных переменах. В более раннюю же пору не дозволялось возводить прочных частных построек[42], и все пространство между двумя вершинами холма, т. е. святилище злого бога (Vediovis), или -- как его называли в эпоху эллинского влияния -- убежище, было покрыто лесом и, вероятно, было предназначено для земледельцев и для их стад на тот случай, когда наводнение или война принуждали их покинуть равнину. Капитолий был и по своему названию и на самом деле Акрополем Рима; это был самостоятельный замок, способный защищаться даже после взятия города, а его ворота были по всей вероятности обращены в ту сторону, где впоследствии находился городской рынок[43]. И Авентин, как кажется, был также укреплен, хотя и не так сильно, и на нем также не разрешалось возводить прочных частных построек. С этим находится в связи и то, что для чисто городских удобств, как например для распределения проведенной воды, римское городское население делилось на так называемых собственно горожан (montani) и на тех, кто жил внутри общей городской стены и на таких участках, которые не входили в состав настоящих городских (pagani Aventinenses, Janiculenses, collegia Capitolinorum et Mercurialium)[44]. Стало быть, обнесенное новой городской стеной пространство заключало в себе кроме прежних городов -- палатинского и квиринальского -- также обе союзные крепости на Капитолии и на Авентине и кроме того Яникул[45]; Палатин, составлявший собственно город и самую древнюю его часть, был, стало быть, окружен, как венцом, теми высотами, которые были обнесены стеной, и с двух сторон опирался на цитадели. Но дело оставалось недоконченным, пока отгороженная с таким трудом от внешних врагов территория не была защищена и от воды, которая постоянно покрывала долину между Палатином и Капитолием, так что в том месте, может быть, ездили на пароме, а низменности между Капитолием и Велией, равно как между Палатином и Авентином, превратились в болота. Сохранившиеся до сих пор и сложенные из великолепных плит подземные водосточные трубы, которыми впоследствии восхищались, считая их удивительными сооружениями царского Рима, скорее принадлежат к следующей эпохе, так как на их устройство употреблялся травертин, а во времена республики часто упоминалось о новых постройках именно из такого материала; но начало этих работ без сомнения должно быть отнесено к эпохе царей, хотя к нему и было приступлено, вероятно, в более позднюю пору, чем к постройке городской стены и капитолийского замка. Благодаря этим работам образовались на освободившихся от воды или высохших местах публичные площади, в которых так нуждался разраставшийся город. Сборное место общины, находившееся до того времени на капитолийской площади в самом замке, было перенесено на равнину, которая тянулась в наклонном положении от замка к городу (comitium) и оттуда шла между Палатином и Каринами в направлении к Велии. Во время празднеств и народных собраний для членов совета и городских гостей отводились почетные места на той стороне замка, которая была обращена к месту сходки, и в той части ее, которая возвышалась над площадью в виде галереи; но скоро было построено недалеко оттуда особое здание, предназначенное для заседаний совета и названное позже "Гостилиевой курией". Эстрада для судейского кресла (tribunal) и кафедра (впоследствии называвшаяся rostra), с которой ораторы обращались к гражданам с речами, были воздвигнуты на самой площади. Продолжением этой последней в направлении к Велии был новый рынок (forum Romanum). На его конце, ниже Палатина, стояли общинный дом, заключавший в себе официальную резиденцию царя (regia), и общественный городской очаг -- кругообразный храм Весты; недалеко оттуда, на южной стороне рынка, было построено другое круглое здание, в котором находились кладовая общины, или храм Пенатов, сохранившийся и до настоящего времени в виде притвора церкви Santi Cosma e Damiano. Отличительной чертой этого нового города, объединившегося совершенно иначе, чем прежний семигорный город, служит то нововведение, что наряду с тридцатью куриальными очагами, соединением которых в одно здание довольствовался палатинский Рим, появился в сервиевом Риме один очаг, общий для всего города[46]. По обеим сторонам рынка тянулись ряды мясных и других лавок. В долине между Авентином и Палатином был огорожен круг для публичных игр; отсюда возник цирк. У самого берега реки был устроен рынок для рогатого скота, и эта местность скоро сделалась одним из самых густо населенных городских кварталов. На всех вершинах появились храмы и святилища -- прежде всего на Авентине союзное святилище Дианы и на вершине Капитолия видный на большом расстоянии храм отца Диониса, доставившего своему народу все это великолепие и, подобно тому как римляне торжествовали свою победу над соседними народами, также торжествовавшего свою победу над поверженными богами этих народов. Имена тех мужей, по почину которых были предприняты все эти громадные городские постройки, покрыты таким же мраком, как и имена вождей, начальствовавших над римлянами в самых древних битвах и победах. Правда, предание приписывает каждую из этих построек какому-нибудь из царей: сенатскую курию -- Туллу Гостилию, Яникул и деревянный мост -- Анку Марцию, большой канал для спуска нечистот (клоака), цирк и храм Юпитера -- Тарквинию Старшему, храм Дианы и городскую стену -- Сервию Туллию. Некоторые из этих предположений, быть может, основательны; так, например, едва ли можно объяснить одной случайностью тот факт, что постройка новой городской стены совпадает и по времени, и по имени своего строителя с новой военной организацией, так серьезно заботившейся о защите городских стен. Но вообще мы должны заимствовать из этих преданий только то, что уже ясно само собой -- что вторичное основание Рима было очень тесно связано с началом его гегемонии над Лациумом и с реформой войска и что, хотя оно вытекало из одной и той же великой мысли, оно не могло быть делом одного лица или одного поколения. Что это преобразование римского общинного быта произошло под сильным влиянием эллинов, не подлежит никакому сомнению, но мы не в состоянии определить ни характера, ни степени этого влияния. Уже ранее было замечено, что Сервиева военная организация была в сущности заимствована от эллинов, а то, что игры цирка были устроены по эллинскому образцу, доказано далее. И новое царское жилище с городским очагом совершенно похоже на греческий Пританей, а круглый, обращенный к востоку и даже не освященный авгурами храм Весты был построен во всех своих частях вовсе не по италийскому образцу, а по эллинскому. Поэтому, как кажется, нельзя назвать неправдоподобным то предание, что для римско-латинского союза служил в некоторой мере образцом ионийский союз в Малой Азии, вследствие чего и новое союзное святилище на Авентине было подражанием эфесскому Артемизиону.

Глава VIII.
Умбро-сабельские племена.
Древнейшая история самнитов.

   Переселение умбро-сабельских племен, по-видимому, началось позднее переселения латинов и подобно этому последнему направилось к югу, впрочем держась середины полуострова и немного уклоняясь к восточному берегу. Трудно говорить о таких вещах, потому что сведения о них долетают до нас, как звук колокола из потонувшего в море города. Земля, заселенная умбрами, еще по свидетельству Геродота, простиралась от Альп, и нет ничего неправдоподобного в том, что этот народ владел в древнейшие времена всей северной Италией до тех ее окраин, подле которых жили с восточной стороны иллирийские племена, а с западной -- лигуры; о борьбе этих соседей с умбрами свидетельствуют легенды, а о том, что они с древнейших времен распространились в южном направлении, можно догадаться по некоторым отдельным названиям, как например по сходству названия острова Ильвы (Эльбы) с названием лигурийских ильватов. Быть может, именно с этой эпохи величия умбров ведут свое начало очевидно италийские названия древнейших поселений в долине реки По: Атрия (Черный город) и Спина (Терновый город), равно как многочисленные следы, оставленные умбрами в южной Этрурии (река Умбро, Камарс -- старинное название Клузиума, Castrum Amerinum). Такого рода следы италийского населения, предшествовавшего этрусскому, встречаются всего чаще в южной части Этрурии между Цимнийским лесом (ниже Витербо) и Тибром. В Фалериях, городе, лежавшем на границе Этрурии со стороны Умбрии и Сабинской земли, говорили, по свидетельству Страбона, не по-этрусски, а на каком-то другом языке, и там недавно найдены надписи, в которых буквы и язык хотя и имеют некоторые общие черты с этрусским языком, но в целом сходны с латинским[47]. И в местном культе заметны черты сабельского характера; к той же сфере принадлежат очень древние и вместе с тем богослужебные отношения между Цере и Римом. По-видимому, этруски отняли у умбров эти южные страны много позднее, чем страны, лежащие к северу от Цимнийского леса, и умбрское население оставалось там и после завоевания их тусками. В этом, вероятно, и заключалась главная причина того, что после завоевания страны римлянами ее южные окраины латинизировались с поразительной скоростью, между тем как в северной Этрурии упорно сохранялись и местный язык и местные обычаи. Что умбры были после упорной борьбы оттеснены и с северной и с западной сторон в тот узкий гористый край между двумя отрогами Апеннин, в котором они впоследствии оставались, так же ясно видно из положения их страны, как в наше время ясно из географического положения Граубюндена и страны басков, что судьба их населения одинакова; и легенды рассказывают нам, что туски отняли у умбров триста городов, а -- что еще важнее -- в дошедших до нас национальных молитвах умбрских игувян этот народ проклинает в числе других врагов своего отечества прежде всего тусков. По всей вероятности, именно вследствие этого давления с севера умбры стремились на юг, вообще придерживаясь направления гор, так как равнины уже были заняты латинскими племенами; однако при этом они, без сомнения, нередко вторгались во владения своих соплеменников, в свою очередь оттесняя их и смешиваясь с ними тем легче, что разница в их языке и нравах еще не определилась в то время так резко, как в более позднюю пору. Сюда же относятся те народные сказания, в которых идет речь о вторжениях реатинов и сабинов в Лациум и об их войнах с римлянами; явления этого рода могли повторяться вдоль всего западного побережья. Вообще сабины удержались в горах -- в названной с тех пор их именем местности подле Лациума и в стране вольсков -- вероятно, потому, что там или вовсе не было латинского населения, или оно было негусто; напротив того, густозаселенные равнины были в состоянии оказать более упорное сопротивление, хотя и там местное население не всегда было в состоянии воспрепятствовать вторжению отдельных союзов, примером чего служат Тиции и впоследствии Клавдии в Риме. Итак, племена беспрепятственно перемешивались там одни с другими; этим и объясняется, почему вольски находились в частых сношениях с латинами и почему как этот край, так и Сабинская область могли быть так рано и так быстро латинизированы.
   Главная ветвь умбрского племени устремилась из Сабинской области к востоку в Абруццкие горы и в примыкающую к этим горам с южной стороны гористую местность; как на западном берегу, так и здесь умбры заняли гористую часть страны, где нашли редкое население, которое удалялось при их приближении или покорялось им; между тем издавна жившие на плоском апулийском побережье япиги удержались на прежних местах, хотя и вели постоянную борьбу на своей северной границе из-за Лацерии и Арпи. Когда происходили эти переселения, конечно нельзя определить с точностью; по всей вероятности, их можно отнести к той эпохе, когда Рим находился под управлением царей. Легенда рассказывает, что теснимые умбрами сабины "посулили богам весну", т. е. поклялись, что пожертвуют родившимися в год войны сыновьями и дочерьми, и после того как они вырастут, вышлют их за пределы страны, для того чтобы боги по своему усмотрению или погубили их, или доставили им новые места для поселения. Одну толпу повел бык Марса: это были сафины или самниты, которые сначала поселились на горах у реки Сагра, а впоследствии вышли оттуда, для того чтобы занять прекрасную равнину к востоку от Матеских гор близ устьев Тиферна, и как старое место своих общественных сходок подле Анионы, так и новое подле Бойяно назвали Бовианум в честь руководившего ими быка; вторую толпу вел дятел Марса: то были пиценты (дятельники), занявшие теперешний округ Анконы; третьих повел волк (hirpus) и привел в страну Беневента: то были гирпины. Таким же образом отделились от главного племени и другие мелкие племена: претуции, поселившиеся подле Терамо, вестины -- у Гран-Сассо, марруцины -- близ Киети, френтаны -- у апулийской границы, пелигны -- близ Мательских гор, наконец марсы -- близ озера Фучино; эти последние находились в соседстве с вольсками и с латинами. Все эти народы сохранили сознание своего племенного родства и общего происхождения из Сабинской земли, что ясно видно из упомянутых выше легенд. Между тем как умбры изнемогали в неравной борьбе, а принадлежавшие к тому же племени западные поселенцы сливались с латинским населением или с эллинским, сабельские племена процветали в своей замкнутой горной области, где им не приходилось сталкиваться ни с этрусками, ни с латинами, ни с греками. Городская жизнь у них или вовсе не развилась или развилась в незначительной степени; географическое положение их страны почти совершенно лишало их возможности заниматься торговлей, а для защиты от неприятеля им было достаточно их горных вершин и укрепленных мест, между тем как земледельцы жили или в ничем не защищенных деревнях, или там, куда их привлекал какой-нибудь источник, лес или луг. Вследствие того и их политическое устройство оставалось без изменений; как и у аркадцев, находившихся в Элладе точно в таком же положении, здесь дело не дошло до слияния общин, а только образовались более или менее слабо сплоченные союзы. В особенности в Абруццах вследствие уединенного положения горных долин отдельные кантоны жили строго замкнутою жизнью, не вступая ни в какие сношения ни между собою, ни с иноземцами; этим объясняется, почему они жили без прочной внутренней связи между собою, совершенно изолированно от остальной Италии и, несмотря на храбрость своего населения, участвовали в исторических событиях полуострова в меньшей степени, чем какая-либо другая составная часть италийской нации. Напротив того, самниты играли такую же выдающуюся роль в политическом развитии восточного италийского племени, какая принадлежала латинам в западном племени. С ранних пор, быть может даже со времен первого переселения, самнитская нация является связанной сравнительно прочными политическими узами, что и дало ей впоследствии возможность состязаться в равной борьбе с Римом из-за первого места в Италии. О том, когда и как возникла эта внутренняя связь, мы знаем так же мало, как и об ее организации; но для нас ясно, что в Самнии не преобладала никакая отдельная община, и еще более ясно, что там не было такого города, который мог бы сделаться таким же средоточием для самнитского племени, каким сделался Рим для латинского; вся сила страны заключалась в отдельных сельских общинах, а власть находилась в руках собрания, составленного из представителей этих общин; это же собрание назначало в случае надобности и союзного главнокомандующего. Этим объясняется, почему самнитский союз в противоположность римскому, не вел агрессивной политики, а ограничился защитой своих владений; только в объединившемся государстве силы так сосредоточены и увлечения так страстны, что может быть предпринято систематическое расширение территории. Оттого и вся история этих двух народов была как бы заранее предначертана диаметрально противоположными системами их колонизации. То, что приобретали римляне, приобреталось государством, а то, чем владели самниты, было завоевано отрядами добровольцев, которые порознь предпринимали захват чужих земель и которые как в счастье, так и в несчастье оставались брошенными на произвол судьбы. Впрочем, завоевания самнитов на берегах морей Тирренского и Ионического принадлежат к более поздней эпохе, а в то время как Рим находился под управлением царей, они, как кажется, только что успели завладеть теми землями, на которых мы их находим впоследствии. Единственное событие из круга этих народных передвижений, которое было вызвано самнитской колонизацией, -- это нападение тирренов от верхнего моря, умбров и давнов в 230 г. [524 г.] от основания Рима на греческий город Кумы; если можно ввериться весьма романтически окрашенным рассказам, притеснители и притесняемые -- как это обыкновенно бывает в подобных набегах -- соединились в одну армию; этруски соединились со своими врагами -- умбрами, а с этими последними -- оттесненные умбрскими поселенцами на юг япиги. Однако предприятие не удалось: благодаря превосходству эллинского военного искусства и храбрости тирана Аристодема нападение варваров на цветущий приморский город было отражено.

Глава IX.
Этруски

   Этруски, или, как они сами себя называли, разенны[48], представляют чрезвычайно резкую противоположность как латинским и сабельским италикам, так и грекам. Уже по одному телосложению эти народы не походили друг на друга: вместо стройной пропорциональности всех частей тела, которой отличались греки и италики, мы видим на этрусских изваяниях лишь маленьких приземистых людей с большими головами и толстыми руками. С другой стороны, все, что нам известно о нравах и обычаях этого народа, также свидетельствует о его глубоком коренном отличии от греко-италийских племен, и в особенности его религия: у тусков она имела мрачный, фантастический характер, полна мистическими сопоставлениями чисел и состоит из жестоких и диких воззрений и обычаев, которые имеют так же мало общего с ясным рационализмом римлян, как и с гуманно-светлым преклонением эллинов перед изображениями богов. Вывод, который можно отсюда сделать, подтверждается и самым веским доказательством национальности -- языком; как ни многочисленны дошедшие до нас остатки этого языка и как ни разнообразны находящиеся у нас под рукою средства для их расшифровки, все-таки язык этрусков является до такой степени изолированным, что до сих пор не удалось не только объяснить смысл его остатков, но и с достоверностью определить его место в классификации известных нам языков. В истории этого языка мы ясно различаем два периода. В самом древнем периоде вокализация проведена полностью и столкновение двух согласных избегается почти без исключений[49]. Но вследствие усечения гласных и согласных последних букв и вследствие ослабления или пропуска гласных этот мягкий и звучный язык мало-помалу превратился в невыносимо жесткий и грубый[50]; так, например, ramva образовалась из ramuvas, Tarchnas -- из Tarquinius, Menvra -- из Minerva, Menle, Pultuke, Elchsentre -- из Menelaos, Polydeukes, Alexandros. Как неблагозвучно и грубо было произношение, всего яснее видно из того, что этруски еще в очень раннюю пору перестали различать o от u , b от p , c от g , d от t . При этом и ударение, так же как в латинском языке и в самых грубых греческих диалектах, постоянно переносится на начальный слог. Точно так же было поступлено и с придыхательными согласными; между тем как италики отбрасывали их, за исключением придыхательной b или f , а греки, наоборот, удержали, за исключением этого звука, остальные -- ?, ф, χ, этруски совершенно отбрасывали самую мягкую и самую приятную для слуха ф (за исключением ее употребления в словах, заимствованных из других языков) и, наоборот, употребляют три остальные в самых широких размерах даже там, где они прежде вовсе не употреблялись; так, например, вместо Thetis у них выходит Thethis, вместо Telephus -- Thelaphe, вместо Odysseus -- Utuze или Uthuze. Немногие окончания и слова, смысл которых уже выяснен, в большинстве не имеют никакого сходства с греко-италийскими; сюда принадлежат все без исключения числительные имена; затем окончание al , которым обозначается родовое происхождение, нередко употребляется в знак того, что название дано по имени матери, как например в надписи, найденной в Кьюзи и сделанной на двух языках, слово Canial переведено словами Cainnia natus; окончание sa прибавляется к женским именам для обозначения того рода, в который женщина вступила, вышедши замуж; так, например, супруга некоего Лициния называлась Lecnesa. Так, cela или clan с падежом clensi значит сын; seχ -- дочь, ril -- год; бог Гермес называется Turms, Афродита -- Turan, Гефест -- Sethlans, Бахус -- Fufluns. Впрочем, рядом с этими своеобразными формами и звуками встречаются и некоторые аналогии между этрусским языком и италийскими наречиями. Собственные имена сложились в сущности по общему италийскому образцу; очень употребительное для обозначения родового происхождения окончание enas или ena то же[51], что окончание enus , которое так часто встречается в италийских и в особенности в сабельских родовых именах, как например этрусские собственные имена Maecenas и Spurinna в точности соответствуют римским Maecius и Spurius. Многие имена богов, встречающиеся на этрусских памятниках или считающиеся писателями за этрусские, так похожи на латинские и по своему корню и частью по своим окончаниям, что если они действительно были этрусского происхождения, то могут считаться за доказательство тесного родства двух языков, так, например, Usil (солнце и утренняя заря) в родстве со словами ausum, aurum, aurora, sol, Minerva (menervare), Lasa (lascivus), Neptunus, Voltumna. Однако эти аналогии смогли быть последствием возникших в более позднюю пору политических и религиозных отношений между этрусками и латинами и могли быть результатом происходивших после того подражаний и заимствований; поэтому они не могут служить опровержением для того, что язык тусков имел во всяком случае так же мало сходства со всеми греко-италийскими наречиями, как языки кельтский и славянский. По крайней мере таким он звучал в ушах римлян; они находили, что туски и галлы говорят на варварских языках, а оски и вольски на мужицких наречиях. Но хотя этрусский язык и не имел ничего общего с корнем греко-италийских наречий, все-таки до сих пор еще не удалось причислить его к какому-нибудь из известных нам коренных языков. В самых разнообразных наречиях ученые старались отыскать коренное родство с этрусским, но и поверхностные расследования и самые усиленные розыски все без исключения не привели ни к какому результату; не было найдено сходства даже с языком басков, к которому обращались прежде всех других из географических соображений. И в дошедших до нас незначительных остатках языка лигуров, которые сохранились в некоторых местных названиях и собственных именах, не найдено никакой связи с языком тусков. Даже без вести исчезнувший народ, который на островах Тускского моря и в особенности на острове Сардинии строил тысячи загадочных гробниц, которые названы "нурхагами", не мог иметь никакой связи с этрусками, так как на этрусской территории не найдено ни одного сооружения. Только по некоторым отрывочным и, как кажется, довольно надежным указаниям можно предполагать, что этрусков следует отнести к числу индо-германцев. Так, особенно mi в начале многих древнейших надписей без сомнения то же, что ἐμί, εἰμί, а форма родительного падежа коренных слов venerus, rafuvus встречается также в древнелатинском и соответствует древнему санскритскому окончанию as. Подобным же образом имя этрусского Зевса Tina, или Tinia, конечно находится в такой же связи с санскритским dina -- день, в какой ζαν находится с однозначащим diwan. Но даже при всем этом этрусский народ представлялся нам едва ли менее изолированным. Уже Дионисий говорил, что "этруски не похожи своим языком и обычаями ни на какой народ"; а к этому и нам нечего добавить.
   Так же трудно сказать что-либо определенное о том, откуда переселились этруски в Италию; но мы оттого не много теряем, так как это переселение во всяком случае принадлежит к периоду детства этого народа, а его историческое развитие и началось и закончилось в Италии. Однако едва ли найдется другой вопрос, на разрешение которого было бы потрачено больше усилий вследствие привычки археологов доискиваться преимущественно того, чего и невозможно и даже вовсе не нужно знать, как например "кто была мать Гекубы", по выражению императора Тиберия. Судя по тому, что древнейшие и значительнейшие этрусские города находились глубоко внутри материка, а на самом берегу моря не было ни одного сколько-нибудь выдающегося этрусского города, кроме Популонии, который, как нам положительно известно, не входил в древний Союз двенадцати городов, далее, судя по тому, что в историческую эпоху этруски подвигались с севера на юг, следует полагать, что они попали на полуостров сухим путем; к тому же мы застаем их на такой низкой ступени культуры, при которой переселение морским путем немыслимо. Через проливы народы перебирались и в древнейшие времена, как через реки; но высадка на западном берегу Италии предполагает совершенно другие условия. Поэтому древнейшее место жительства этрусков следует искать к западу или к северу от Италии. Нельзя назвать совершенно неправдоподобным предположение, что этруски перебирались в Италию через Ретийские Альпы, так как древнейшие из известных нам обитателей Граубюндена и Тироля -- реты -- говорили с самого начала исторической эпохи по-этрусски, и даже в их названии есть какое-то созвучие с названием разеннов; это, конечно, могли быть остатки этрусских поселений на берегах По, но по меньшей мере столько же правдоподобно и то, что это была часть народа, которая осталась на старых поселениях. Но этой простой и естественной догадке резко противоречит рассказ о том, что этруски были переселившиеся из Азии лидийцы. Этот рассказ принадлежит к числу очень древних. Он встречается уже у Геродота и потом повторяется у позднейших историков с бесчисленными изменениями и дополнениями, хотя некоторые осмотрительные исследователи, как например Дионисий, решительно восстают против такого мнения и при этом указывают на тот факт, что между лидийцами и этрусками не было ни малейшего сходства ни в религии, ни в законах, ни в обычаях, ни в языке. Конечно, могло случиться, что какая-нибудь кучка малоазиатских пиратов пробралась в Этрурию и что ее похождения вызвали появление таких сказок, но еще более правдоподобно, что весь этот рассказ основан на простом недоразумении. Италийские этруски, или Trus-ennae (так как эта форма названия, по-видимому, была первоначальной и лежала в основе греческого названия νρό-ηνοί, Τνῤῥηνοί, умбрского Turs-ci и обоих римских Tusci, Etrusci), в некоторой мере сходятся по названию с лидийским народом Τιῤῥηβοί или, как он также назывался, Τιῤῥηνοί по имени города Τύῤῥα а это очевидно случайное сходство названий, как кажется, и послужило единственным фундаментом как для упомянутой гипотезы, ничего не выигравшей от своей древности, так и для построенной на ней из разного исторического хлама вавилонской башни. Тогда стали отыскивать связь между ремеслом лидийских пиратов и древним мореплаванием этрусков и дошли до того (прежде всех, сколько нам известно, сделал это Фукидид), что основательно или неосновательно смешали торребских морских разбойников с грабившими и блуждавшими на всех морях пиратами-пеласгами; все это произвело самую безобразную путаницу в области исторических преданий. Под названием тиррены стали разуметь то лидийских торребов (как это видно из древнейших источников и из гимнов Гомера), то пеласгов (которых называли тирренами-пеласгами или просто тирренами), то италийских этрусков, несмотря на то, что эти последние никогда не вступали в близкие сношения ни с пеласгами, ни с торребами и даже не состояли в племенном родстве ни с теми, ни с другими.
   С другой стороны, в интересах истории необходимо с достоверностью доискаться, где находились древнейшие места жительства этрусков и как этот народ двигался оттуда далее. О том, что до великого нашествия кельтов этруски жили к северу от реки По (Padus), соприкасаясь с восточной стороны на берегах Эча с венетами, принадлежавшими к иллирийскому (альбанскому?) племени, а с западной с лигурами, есть немало указаний; об этом главным образом свидетельствует уже раннее упомянутый грубый этрусский диалект, на котором еще во времена Ливия говорило население Ретийских Альп, равно как остававшаяся до поздней поры тускским городом Мантуя. К югу от По и близ устьев этой реки этруски и умбры смешивались между собою -- первые в качестве господствующего племени, вторые в качестве древнейших обитателей страны, основавших старинные торговые города Атрию и Спину; однако Фельсина (Болонья) и Равенна, как кажется, были основаны тусками. Прошло много времени, прежде чем кельты перебрались через По; оттого-то этрусско-умбрский быт и пустил гораздо более глубокие корни на правом берегу этой реки, чем на ранее утраченном левом. Впрочем, все местности к северу от Апеннин так быстро переходили от одного народа к другому, что ни один из этих народов не мог достигнуть там прочного развития. Для истории гораздо более важно обширное поселение тусков в той стране, которая и в настоящее время носит их имя. Если там когда-нибудь и жили лигуры или умбры, то следы их пребывания были почти совершенно изглажены оккупацией и цивилизацией этрусков. В этой стране, простирающейся вдоль берегов моря от Пизы до Тарквиний и замкнутой с восточной стороны Апеннинами, этрусская нация нашла для себя прочную оседлость и с большей стойкостью продержалась там до времен империи. Северной границей собственно тускской страны была река Арно; земли, которые тянутся оттуда к северу вплоть до устьев Макры и до подножия Апеннин, были спорной территорией, находившейся то в руках лигуров, то в руках этрусков, и потому там не могло образоваться значительных поселений. С южной стороны, вероятно, были границей сначала Циминийский лес (цепь холмов к югу от Витербо), а потом Тибр; уже было замечено ранее, что страна между Циминийскими горами и Тибром с городами Сутрием, Непете, Фалериями, Вейями и Цере была занята этрусками гораздо позже, чем северные округа, быть может, не ранее второго столетия от основания Рима, и что коренное италийское население удержалось там на своих прежних местах, особенно в Фалериях, хотя и в зависимом положении. С тех пор как Тибр сделался границей Этрурии со стороны Умбрии и Лациума, там могло установиться довольно мирное положение дел, и, вероятно, не происходило никаких существенных изменений границ, по меньшей мере на границе с латинами. Как ни сильно было в римлянах сознание, что этруски были для них чужеземцами, а латины -- земляками, они, как кажется, опасались нападения не столько с правого берега реки, сколько со стороны своих соплеменников из Габий и из Альбы; это объясняется тем, что со стороны этрусков они были обеспечены не только естественной границей -- широкой рекой, но и тем благоприятным для их торгового и политического развития обстоятельством, что ни один из самых сильных этрусских городов не стоял так близко от реки, как близко стоял от нее на латинском берегу Рим. Ближе всех от Тибра жили вейенты, и с ними всего чаще вступали в серьезные столкновения Рим и Лациум из-за обладания Фиденами, которые служили для вейентов на левом берегу Тибра таким же предмостным укреплением, каким был для римлян на правом берегу Яникул, и которые переходили попеременно то в руки латинов, то в руки этрусков. Напротив того, с более отдаленным городом Цере отношения были гораздо более мирны и дружественны, чем вообще между соседями в те времена. Хотя до нас и дошли смутные и очень древние предания о борьбе между Лациумом и Цере и между прочим о том, как церитский царь Мезенций одержал над римлянами великие победы и обложил их данью вином, но гораздо определеннее, чем о той временной вражде, предания свидетельствуют о тесной связи между этими двумя самыми древними центрами торговли и мореплавания в Лациуме и Этрурии. Вообще нет никаких несомненных доказательств того, что этруски проникали сухим путем в страны, лежащие на другой стороне Тибра. Хотя в рассказе о многочисленной варварской армии, уничтоженной в 230 г. [524 г.] от основания Рима Аристодемом под стенами Кум, этруски и названы прежде всех других, но даже если допустить, что этот рассказ достоверен во всех своих подробностях, то из него можно будет сделать только тот вывод, что этруски принимали участие в большом хищническом нашествии. Гораздо важнее тот факт, что на юге от Тибра нельзя с достоверностью указать ни одного этрусского поселения, основанного на сухом пути, и особенно, что нет никаких указаний на то, что этруски теснили латинскую нацию. Обладание Яникулом и обоими берегами устьев Тибра оставалось, сколько нам известно, в руках римлян, и его никто у них не оспаривал. Что же касается переселений отдельных этрусских общин в Рим, то мы имеем о них только один отрывочный, извлеченный из тускских летописей рассказ, из которого видно, что одно сборище тусков, предводимое сначала уроженцем Вольсиний Целием Вибенной, а после его гибели -- его верным товарищем Мастарной, было приведено этим последним в Рим. В этом нет ничего неправдоподобного, но предположение, что по имени этого Целия был назван Целийский холм, очевидно принадлежит к разряду филологических вымыслов, а та прибавка к рассказу, что этот Мастарна сделался римским царем под именем Сервия Туллия, без сомнения не что иное, как неправдоподобная догадка тех археологов, которые занимаются выводами из сопоставления легенд. Сверх того, на существование этрусских поселений в Риме указывает "тускский квартал", находившийся у подножия Палатина. Также едва ли можно сомневаться в том, что последний из господствовавших в Риме царских родов -- род Тарквиниев -- был этрусского происхождения или из города Тарквинии, как гласит легенда, или из Цере, где был недавно найден фамильный склеп Тархнасов; даже вплетенное в легенду женское имя Танаквиль, или Танхвиль, -- не латинское, а, наоборот, очень употребительное в Этрурии. Но что касается рассказа, будто Тарквиний был сыном одного грека, переселившегося из Коринфа в Тарквинии и оттуда в качестве метека в Рим, то его нельзя назвать ни историческим, ни легендарным, и в нем историческая связь событий не только перепутана, но и совершенно оборвана. Из этой легенды едва ли можно что-нибудь извлечь кроме того голого и в сущности вовсе безразличного факта, что римский скипетр был под конец в руках царского рода тускского происхождения; к этому выводу можно присовокупить только то, что это господство одного человека тускского происхождения над Римом не должно быть принимаемо ни в смысле владычества тусков или какой-либо одной тускской общины над Римом, ни в смысле владычества Рима над южной Этрурией. Действительно, ни одна из этих двух гипотез не имеет достаточных оснований; история Тарквиниев разыгрывается в Лациуме, а не в Этрурии, которая, сколько нам известно, не имела в течение всего царского периода никакого существенного влияния на язык и обычаи римлян и вообще ничем не препятствовала правильному развитию государства или латинского союза. Причину таких пассивных отношений Этрурии к соседней латинской стране, по всей вероятности, следует искать частью в борьбе этрусков с кельтами на берегах По, через которую эти последние перешли, как кажется, лишь после изгнания из Рима царей, частью в стремлении этрусской нации к мореплаванию и к владычеству на морях и на приморском побережье, как это видно, например, по их поселениям в Кампании; но об этом будет идти речь в следующей главе.
   Тускское государственное устройство, точно так же как греческое и латинское, было основано на общине, превратившейся в город. Но ранняя наклонность этрусков к мореплаванию, торговле и промышленности создала у них городской быт, как кажется, ранее, чем в остальной Италии; в греческих исторических повествованиях город Цере упоминается ранее всех других италийских городов. Напротив того, этруски были и менее способны и менее склонны к военному делу, чем римляне и сабеллы; у них очень рано встречается вовсе не италийский обычай употреблять в дело наемные войска. Древнейшая организация этрусских общин, должно быть, имела в своих общих чертах сходство с римской; там властвовали цари, или лукумоны, у которых были такие же, как у римских царей, наружные знаки отличия, а потому, вероятно, и такая же полнота власти; между знатью и простонародьем существовала сильная вражда; за сходство родового строя ручается сходство в системе собственных имен, только с тем различием, что происхождение с материнской стороны имеет гораздо более значения у этрусков, чем в римском праве. Союзная организация, как кажется, была очень слабой. Она обнимала не всю нацию: этруски, жившие в северной части страны и в Кампании, составляли отдельные союзы, так же как и общины собственно Этрурии; каждый из этих союзов составлялся из двенадцати общин, которые имели одну метрополию преимущественно для богослужения и главу союза или, вернее, первосвященника, но в сущности были, кажется, равноправны и частью так могущественны, что там не могла возникнуть ничья гегемония и не могла развиться сильная центральная власть. Метрополией в собственно Этрурии были Вольсинии; из ее остальных двенадцати городов нам известны по достоверным преданиям только Перузия, Ветулоний, Вольци и Тарквинии. Но у этрусков так же редко что-либо предпринималось сообща, как, наоборот, членами латинского союза что-либо предпринималось порознь: война обыкновенно велась какой-нибудь отдельной общиной, старавшейся привлечь к участию своих соседей, а если в исключительных случаях сам союз предпринимал войну, то отдельные города очень часто не принимали в ней никакого участия, короче сказать, отсутствие сильной руководящей власти заметно в этрусских союзах еще более, чем в других, схожих с ними италийских племенных союзах.

Глава X.
Эллины в Италии.
Морское могущество этрусков и карфагенян

   История древних народов освещается дневным светом не сразу; в ней, как и повсюду, рассвет начинается с востока. В то время как италийский полуостров еще был погружен в глубокие сумерки, на берегах восточного бассейна Средиземного моря уже со всех сторон светила богато развитая культура, а участь большинства народов -- находить при первых шагах своего развития руководителя и наставника в каком-нибудь из равных с ними по происхождению братьев -- выпала в широком размере и на долю италийских племен. Но вследствие географических условий полуострова такое внешнее влияние не могло проникнуть в него сухим путем. Мы не имеем никаких указаний на то, чтобы в самые древние времена кто-либо пользовался тем труднопроходимым сухим путем, который ведет из Греции в Италию. В заальпийские страны без сомнения шли из Италии торговые пути еще с незапамятных времен: древнейший из них -- тот, по которому привозили янтарь, -- шел от берегов Балтийского моря и достигал берегов Средиземного моря близ устьев По, отчего дельта этой реки и называлась в греческих легендах родиной янтаря; к этому пути примыкал другой -- тот, который шел поперек полуострова через Апеннины в Пизу; но этим путем не могли быть занесены в Италию зачатки цивилизации. Все элементы чужеземной культуры, какие мы находим в раннюю пору в Италии, были занесены в нее занимавшимися мореплаванием восточными народами. Древнейший из живших на берегах Средиземного моря культурных народов -- египтяне -- еще не плавал по морю и потому не имел никакого влияния на Италию. Так же мало влияния имели финикийцы.
   Однако они прежде всех известных нам народов осмелились выйти из своей тесной родины, лежавшей на крайнем восточном пределе Средиземного моря, и пуститься в это море на плавучих домах сначала для рыбной ловли и для добывания раковин, а вскоре после того и для торговли; они прежде всех открыли морскую торговлю и неимоверно рано объехали берега Средиземного моря вплоть до его крайнего западного берега. Финикийские морские станции появляются ранее эллинских почти на всех берегах этого моря -- как в самой Элладе, на островах Крите и Кипре, в Египте, Ливии и Испании, так и на берегах италийского западного моря. Фукидид рассказывает, что, прежде чем греки появились в Сицилии или по меньшей мере прежде чем они поселились там в значительном числе, финикийцы уже успели завести там, на врезывающихся в море выступах и больших островах свои фактории для торговли с туземцами, а не с целью захвата чужой земли. Но не так было на италийском материке. Из основанных там финикийцами колоний нам до сих пор известна с некоторой достоверностью только одна -- пуническая фактория подле города Цере, воспоминание о которой сохранилось частью в названии Punicum, данном одному местечку на церитском берегу, частью во втором названии, данном самому городу Цере -- Агилла, которое вовсе не происходит от пеласгов, как это утверждают сочинители небылиц, а есть настоящее финикийское слово, означающее "круглый город", каким и представляется Цере с берега. Что эта станция -- точно так же как и другие ей подобные, если они были действительно заведены где-нибудь на берегах Италии, -- во всяком случае была незначительна и недолговечна, доказывается тем, что она исчезла почти бесследно; тем не менее нет ни малейшего основания считать ее более древней, чем однородные с нею эллинские поселения на тех же берегах. Немаловажным доказательством того, что по крайней мере Лациум познакомился с ханаанитами впервые через посредство эллинов, служит их латинское название Poeni, заимствованное из греческого языка. Вообще все древнейшие соприкосновения италиков с восточной цивилизацией решительно указывают на посредничество Греции, а чтобы объяснить возникновение финикийской фактории подле Цере, нет надобности относить его к доэллинскому периоду, так как оно просто объясняется позднейшими хорошо известными сношениями церитского торгового государства с Карфагеном. Достаточно припомнить, что древнейшее мореплавание было и оставалось в сущности плаванием вдоль берегов, чтобы понять, что едва ли какая-либо другая из омываемых Средиземным морем стран была так далека от финикийцев, как италийский континент. Они могли достигать этого континента или с западных берегов Греции, или из Сицилии, и весьма вероятно, что эллинское мореплавание расцвело достаточно рано, для того чтобы определить финикийцев как в плавании по Адриатическому морю, так и в плавании по Тирренскому морю. Поэтому нет никакого основания признавать исконное непосредственное влияние финикийцев на италиков. Что же касается более поздних сношений финикийцев с италийскими обитателями берегов Тирренского моря, которые возникали вследствие морского владычества финикийцев в западной части Средиземного моря, то о них будет идти речь в другом месте.
   Итак, из всех народов, живших на берегах восточного бассейна Средиземного моря, эллинские мореплаватели, по всей вероятности, прежде всех стали посещать берега Италии. Однако, если мы зададимся важными вопросами, из какой местности и в какое время попали туда греческие мореплаватели, мы будем в состоянии дать сколько-нибудь достоверный и обстоятельный ответ только на первый из них. Эллинское мореплавание получило широкое развитие впервые у эолийского и ионийского берегов Малой Азии, откуда грекам открылся доступ и внутрь Черного моря, и к берегам Италии.
   В названии Ионийского моря, до сих пор оставшемся за водным пространством между Эпиром и Сицилией, и в названии Ионийского залива, первоначально данном греками Адриатическому морю, сохранилось воспоминание о некогда открытых ионийскими мореплавателями и южных берегах Италии и восточных. Древнейшее греческое поселение в Италии -- Кумы -- было основано, как это видно и из его названия, и из преданий, городом того же имени, находившемся на анатолийском побережье. По заслуживающим доверия эллинским преданиям, первыми греками, объехавшими берега далекого западного моря, были малоазиатские фокейцы. По открытому малоазиатами пути скоро последовали и другие греки -- ионияне с острова Наксоса и из эвбейской Халкиды, ахеяне, локры, родосцы, коринфяне, мегарцы, мессенцы, спаря. Подобно тому как после открытия Америки цивилизованные европейские нации спешили предупредить одна другую в основании там колоний, а эти колонисты стали глубже сознавать солидарность европейской цивилизации среди варваров, чем в своем прежнем отечестве, -- плавание греков на запад и их поселения в западных странах не были исключительной принадлежностью какой-нибудь отдельной земли или какого-нибудь одного племени, а сделались общим достоянием всей эллинской нации; и подобно тому как североамериканские колонии были смесью английских поселений с французскими и голландских с немецкими -- в состав греческой Сицилии и "Великой Греции" вошли самые разнообразные эллинские племенные элементы, до такой степени слившиеся в одно целое, что их уже нельзя было различить одни от других. Однако за исключением нескольких стоявших особняком поселений, как например поселений локров с их выселками Гиппонионом и Медамой и поселения фокейцев в Гиэле (Velia, Elea), основанном уже в конце той эпохи, все эти колонии можно разделить на три главных группы. К первой группе принадлежат города по своему происхождению ионийские, но впоследствии известные под общим названием халкидских, как-то: в Италии Кумы, вместе с другими греческими поселениями у подошвы Везувия, и Регион, а в Сицилии Занкле (впоследствии Мессана), Наксос, Катана, Леонтины, Гимера; вторую -- ахейскую -- группу составляют Сибарис и большинство великогреческих городов; к третьей -- дорийской -- принадлежат: Сиракузы, Гела, Акрагант и большинство сицилийских колоний, а в Италии только Тарент (Tarentum) и его выселки Гераклея. Вообще главное участие в переселении принадлежало самому древнему из эллинских племен -- ионийцам -- и племенам, жившим в Пелопоннесе до переселения туда дорян; из числа этих последних самое деятельное участие в переселениях принимали общины со смешанным населением, как например Коринф и Мегара, а в более слабой степени -- чисто дорийские местности; это объясняется тем, что ионийцы издавна занимались торговлей и мореплаванием, а дорийские племена довольно поздно спустились с лежащих внутри страны гор в прибрежные страны и всегда держались в стороне от морской торговли. Эти различные группы переселенцев очень ясно различаются одна от другой своей монетной системой. Фокейские переселенцы чеканили свою монету по ходячему в Азии вавилонскому образцу. Халкидские города держались в самые древние времена эгинского образца, т. е. того, который первоначально преобладал во всей европейской Греции, и в особенности в том его измененном виде, который встречается на Эвбее. Ахейские общины чеканили по коринфскому образцу и, наконец, дорийские по тому, который был введен Солоном в Аттике в 160 г. от основания Рима [594 г.], с тем только различием, что Тарент и Гераклея следовали более примеру своих ахейских соседей, чем примеру сицилийских дорян.
   Вопрос о точном определении времени, когда происходили первые морские поездки и первые переселения, конечно всегда останется покрытым глубоким мраком. Однако и тут мы можем в некоторой мере доискаться преемственности событий. В древнейшем историческом памятнике греков, принадлежащем, как и самые древние сношения с западом, малоазиатским ионийцам, -- в гомеровских песнях -- горизонт не обнимает почти ничего кроме восточного бассейна Средиземного моря. Моряки, которых заносили в западное море бури, могли по возвращении в Малую Азию принести известие о существовании западного материка и кое-что рассказать о виденных ими водоворотах и об островах с огнедышащими горами; однако даже в тех греческих странах, которые ранее других завели сношения с западом, еще не было в эпоху гомеровских песнопений никаких достоверных сведений ни о Сицилии, ни об Италии; и восточные сказочники и поэты могли беспрепятственно населять пустые пространства запада своими воздушными фантазиями, подобно тому как западные поэты делали это по отношению к баснословному востоку. Контуры Италии и Сицилии более явственно обрисованы в поэтических произведениях Гесиода; там уже встречаются местные названия как сицилийских, так и италийских племен, гор и городов, но Италия еще считается за группу островов. Напротив того, во всей послегесиодовской литературе проглядывает знакомство эллинов не только с Сицилией, но и со всем италийским побережьем, по крайней мере в общих чертах. Можно определить с некоторой достоверностью и порядок, в котором постепенно возникали греческие поселения. Древнейшей и самой известной из основанных на западе колоний были, по мнению Фукидида, Кумы, и он, конечно, не ошибался. Хотя греческие мореплаватели могли укрываться во многих других, менее отдаленных пристанях, но ни одна из них не была так хорошо защищена от бурь и от варваров, как находившаяся на острове Искии, где и был первоначально основан город того же имени; а что именно такие соображения служили руководством при основании этого поселения, свидетельствует и самое место, впоследствии выбранное с той же целью на материке: это -- крутой, но хорошо защищенный утес, который и по сие время носит почтенное название анатолийской метрополии. Оттого-то никакая другая италийская местность не описана в малоазиатских сказках так подробно и так живо, как та, в которой находятся Кумы: самые ранние путешественники на западе впервые ступили там на ту сказочную землю, о которой они наслышались столько чудесных рассказов, и, воображая, что они попали в какой-то волшебный мир, оставили следы своего там пребывания в названии скал Сирен и в названии ведущего в преисподнюю Аорнского озера. Если же именно в Кумах греки впервые сделались соседями италиков, то этим очень легко объясняется тот факт, что они в течение многих столетий называли всех италиков опиками, т. е. именем того италийского племени, которое жило в самом близком соседстве с Кумами. Кроме того, нам известно из достоверных преданий, что заселение нижней Италии и Сицилии густыми толпами эллинов отделялось от основания Кум значительным промежутком времени, что оно было предпринято все теми же ионийцами из Халкиды и из Наксоса, что Наксос, находившийся в Сицилии, был древнейшим из всех греческих городов, основанных в Италии и в Сицилии путем настоящей колонизации, и наконец, что ахейцы и дорийцы приняли участие в колонизации лишь в более позднюю пору. Однако, по-видимому, нет никакой возможности хотя бы приблизительно определить годы всех этих событий. Основание ахейского города Сибариса в 33 г. [721 г.] и основание дорийского города Тарент в 46 г. от основания Рима [708 г.] -- самые древние в италийской истории события, время которых указано хотя бы с приблизительною точностью. Но о том, за сколько времени от этой эпохи были основаны более древние ионийские колонии, нам известно так же мало, как и о времени появления поэтических произведений Гесиода и даже Гомера. Если допустить, что Геродот верно определил время, в которое жил Гомер, то придется отсюда заключить, что за сто лет до основания Рима Италия еще была неизвестна грекам; но это указание, как и все другие, относящиеся ко времени жизни Гомера, отнюдь не прямое свидетельство, а лишь косвенный вывод; если же принять в соображение как историю италийских алфавитов, так и тот замечательный факт, что греческий народ был известен италикам, прежде чем вошло в употребление племенное название эллинов, и что италики давали эллинам название Grai или Graeci[52]по имени одного рано исчезнувшего в Элладе племени, то придется отнести самые ранние сношения италиков с греками к гораздо более древней эпохе.
   История италийских и сицилийских греков не входит, правда, в историю Италии как составная часть: поселившиеся на западе эллинские колонисты постоянно находились в самой тесной связи с своей родиной -- они принимали участие в национальных празднествах и пользовались правами эллинов. Тем не менее и при изложении истории Италии необходимо обрисовать разнообразный характер греческих поселений и указать во всяком случае на те самые выдающиеся их особенности, которыми обусловливалось разностороннее влияние греческой колонизации на Италию.
   Между всеми греческими колониями самой сосредоточенной в самой себе и самой замкнутой была та, из которой возник Ахейский союз городов; в состав его входили города Сирис, Пандозия, Метаб, или Метапонт, Сибарис со своими выселками Посидонией и Лаосом, Кротон, Каулония, Темеза, Терина и Пиксос. Эти колонисты большею часть принадлежали к тому греческому племени, которое упорно сохраняло и свой своеобразный диалект, находившийся в самом близком родстве с дорийским, и древне-национальную эллинскую письменность вместо вошедшего в общее употребление нового алфавита и которое благодаря своей прочной союзной организации охраняло свою особую национальность и от влияния варваров, и от влияния остальных греков. К этим италийским ахеянам также применимо то, что говорит Полибий об ахейской симмахии, образовавшейся в Пелопоннесе: "Они не только живут в союзном и дружественном общении между собою, но также имеют одинаковые законы, одинаковые весы, меры и монеты и одних и тех же правителей, сенаторов и судей". Этот Ахейский союз городов был своеобразным явлением колонизации. Города не имели гаваней (только у Кротона был сносный рейд) и сами не вели торговли; житель Сибариса мог похвастаться тем, что он прожил всю жизнь, не выходя за пределы мостов внутри построенного на лагунах города, в то время как торговлей вместо него занимались уроженцы Милета и этруски. Однако греки владели там не одной только береговой полосой земли, напротив того, они господствовали от моря до моря "в стране вина и быков" Οἰνωρία, Ἰταλία), или в "Великой Элладе", а местные земледельцы были обязаны обрабатывать для них землю и платить им оброк в качестве их клиентов или даже крепостных. Сибарис, бывший в свое время самым большим из италийских городов, владычествовал над четырьмя варварскими племенами, владел двадцатью пятью местечками и был в состоянии основать на берегах другого моря Лаос и Посидонию; чрезвычайно плодородные низменности Кратиса и Брадана доставляли сибаритам и метапонтийцам громадную прибыль, и там, вероятно, впервые стали обрабатывать землю для продажи зернового хлеба на вывоз. О высокой степени благосостояния, которой эти государства достигли в неимоверно короткое время, всего яснее свидетельствуют единственные из дошедших до нас художественные произведения этих италийских ахеян -- монеты: они отличаются строгой антично-изящной работой и являются вообще древнейшими памятниками искусства и письменности в Италии; их начали чеканить, как это доказано, уже в 174 г. от основания Рима [580 г.]. Эти монеты доказывают, что жившие на западе ахеяне не только принимали участие в развитии искусства ваяния, именно в ту пору достигшего в их отечестве блестящих успехов, но даже превзошли свое отечество в том, что касается техники: вместо отчеканенных только с одной стороны и всегда без всякой надписи толстых кусочков серебра, которые были в то время у потреблении в собственной Греции и у италийских дорян, италийские ахеяне стали чеканить весьма искусно и ловко большие, тонкие и всегда снабженные надписями серебряные монеты при помощи двух однородных клейм, частью выпуклых, частью с углублениями; этот способ чеканки свидетельствовал о благоустройстве цивилизованного государства, так как предохранял от подделки, которая состояла в том, что металлы низшего качества обволакивались тонкими серебряными листочками. Однако это быстрое процветание не принесло никаких плодов. В беззаботном существовании, не требовавшем ни упорной борьбы с туземцами, ни внутренней усиленной работы, греки отучились напрягать свои физические и умственные силы. Ни одно из блестящих имен греческих художников и писателей не прославило италийских ахеян, между тем как в Сицилии было бесчисленное множество таких имен, и даже в Италии халкидский Регион мог назвать Ивика, а дорийский Тарент -- Архита; у этого народа постоянно вращался у очага вертел и издавна процветали только кулачные бои. Тиранов там не допускала до владычества ревнивая аристократия, рано забравшая бразды правления в свои руки в отдельных общинах, а в случае надобности находившая надежную поддержку в союзной власти; однако правление лучших людей грозило превратиться в владычество немногих, в особенности когда роды, пользовавшиеся исключительными правами в различных общинах, соединялись между собою и служили поддержкой один другому. Такие тенденции преобладали в названной именем Пифагора лиге "друзей"; она предписывала чтить подобно богам господствующее сословие и обращаться с подчиненным сословием "как с животными". Такой теорией и практикой она вызвала страшную реакцию, окончившуюся уничтожением пифагорейской лиги "друзей" и восстановлением прежних союзных учреждений. Но яростные раздоры партий, восстания рабов целыми массами, общественные недуги всякого рода, применение на практике непрактичной политической философии, короче говоря, все недуги нравственно испорченной цивилизации не переставали свирепствовать в ахейских общинах до тех пор, пока не сокрушили политического могущества этих общин. Поэтому нет ничего удивительного в том, что поселившиеся в Италии ахеяне имели на ее цивилизацию менее благотворное влияние, чем все другие греческие колонии. Этим земледельцам было труднее, чем торговым общинам, распространять их влияние за пределы их владений, а внутри этих владений они закабалили туземцев и заглушили все зародыши национального развития, не проложив взамен того для италиков нового пути посредством их полной эллинизации. Вследствие этого в Сибарисе и в Метапонте, в Кротоне и в Посидонии исчез, и более скоро, и более бесследно, и более бесславно, чем в какой-либо другой стране, тот самый греческий быт, который повсюду сохранял свою живучесть, несмотря ни на какие политические неудачи, а те двуязычные смешанные народы, которые впоследствии образовались из остатков туземных италиков и ахеян и из примеси новейших переселенцев сабельского происхождения, также не достигли настоящего благосостояния. Впрочем, эта катастрофа принадлежит по времени к следующему периоду.
   Колонии всех остальных греков были иного рода и имели иное влияние на Италию. Они также не пренебрегали земледелием и приобретением земельной собственности; во всяком случае, с тех пор как греки вошли в силу, они не довольствовались, как довольствовались финикияне, основанием в варварских странах укрепленных факторий. Но все эти города основывались преимущественно с торговой целью и потому в противоположность ахейским находились обыкновенно у лучших гаваней и самых удобных мест для причала. Происхождение, мотивы и время этих поселений были очень неодинаковы; однако все они имели нечто общее одни с другими: так, например, во всех этих городах были в общем употреблении некоторые более новые формы алфавита[53]и дорийское наречие, рано проникнувшее даже в те города, где, как например в Кумах[54], был всегда в употреблении мягкий ионийский диалект.
   Для развития Италии эти колонии имели далеко не одинаковое значение; здесь достаточно будет упомянуть о тех из них, которые имели решительное влияние на судьбу италийских племен, о дорийском Таренте и об ионийских Кумах. Из всех эллинских поселений в Италии на долю тарентинцев выпала самая блестящая роль. Благодаря превосходной гавани -- единственной удобной на всем южном берегу -- их город сделался складочным местом для южно-италийской торговли и даже отчасти для той, которая велась на Адриатическом море. Два промысла, занесенные туда из малоазиатского Милета -- богатая рыбная ловля в заливе и выработка превосходной овечьей шерсти, равно как ее окрашивание соком тарентинской пурпуровой улитки, способной соперничать с тирскою -- занимали тысячи рук и прибавляли к внутренней торговле вывозную. Монеты, найденные там в гораздо большем числе, чем где-либо в греческой Италии, и нередко вычеканенные из золота, до сих пор служат красноречивым доказательством обширности и оживленности тарентинской торговли. Свои обширные торговые сношения Тарент, должно быть, завел еще в ту пору, когда он оспаривал у Сибариса первенство среди греческих городов нижней Италии; однако тарентинцам, по-видимому, никогда не удавалось в отличие от других ахейских городов сколько-нибудь значительно расширить свою территорию, закрепить ее за собой.
   Между тем как самая восточная из греческих колоний в Италии развивалась с такой быстротой и с таким блеском, самые северные из них, основанные у подошвы Везувия, достигли более скромного процветания. Жители Кум перебрались на материк с плодородного острова Энарии (Искии) и основали для себя вторую родину на возвышении у самого морского берега, а оттуда основали портовый город Дикеархию (позднейший Путеоли) и потом "Новый город" -- Неаполь. Они жили, как и все вообще халкидские города в Италии и в Сицилии, по законам, введенным уроженцем Катаны Харондом (около 100 г.) [650 г.] при демократической форме правления, которая, впрочем, ограничивалась высоким цензом и предоставляла власть избранному из самых богатых граждан совету; эти учреждения долго оставались в силе и предохранили все эти города как от узурпаторов, так и от деспотизма черни. О внешних сношениях этих поселившихся в Кампании греков мы имеем мало сведений. По необходимости или по доброй воле они еще более тарентинцев были замкнуты в узких рамках своей территории; так как они не обнаруживали намерения покорять и притеснять туземцев, а напротив того, вступали с ними в мирные и торговые сношения, то они удачно устроили свою судьбу и вместе с тем заняли первое место между миссионерами греческой цивилизации в Италии.
   На берегах Регинского пролива греки заняли, с одной стороны, весь южный и весь западный берега материка вплоть до Везувия, с другой -- большую часть восточной Сицилии. Совершенно иначе сложились обстоятельства на западных берегах Италии к северу от Везувия и на всех ее восточных берегах. На том италийском побережье, которое омывается Адриатическим морем, нигде не было греческих колоний, с чем, по-видимому, находились в связи сравнительно небольшое число и второстепенное значение таких колоний на противолежащем иллирийском берегу и на многочисленных, лежащих у этих берегов островах. Хотя в той части этого побережья, которая находится в самом близком расстоянии от Греции, и были основаны еще в эпоху римских царей два значительных торговых города -- Эпидамн, или Диррахий (теперешний Дураццо, 127 г. [627 г.]), и Аполлония (подле Авлоны, около 167 г. [587 г.]), но далее к северу нельзя указать ни одной старинной греческой колонии, за исключением незначительного поселения на черной Керкире (Курцола, около 174 г. [580 г.] ?). До сих пор еще не доказано с достаточной ясностью, почему греческая колонизация была так незначительна именно в этой стране, куда, казалось бы, сама природа указывала дорогу эллинам и куда с древнейших времен направлялось торговое движение из Коринфа и в особенности из основанного вскоре вслед за Римом (около 44 г. [710 г.]) поселения на Керкире (Корфу) -- торговое движение, для которого служили складочными местами на италийском берегу города близ устьев По -- Спина и Атрия. Для объяснения этого факта еще недостаточно указать на бури, свирепствовавшие на Адриатическом море, на негостеприимство иллирийских берегов и на дикость туземцев. Но для Италии имело чрезвычайно важные последствия то обстоятельство, что шедшие с востока элементы цивилизации были занесены в ее восточные страны не прямо, а окольным путем, через ее западные местности. Даже в торговле, которую вели там Коринф и Керкира, принимал некоторую долю участия самый восточный из торговых городов Великой Греции, дорийский Тарент, который господствовал над входом в Адриатическое море со стороны Италии благодаря тому, что владел Гидром (Отранто). Так как на всем восточном побережье в ту пору еще не было сколько-нибудь значительных торговых рынков, за исключением портовых городов близ устьев По (Анкона стала расцветать гораздо позже и еще позже стал известен Брундизий), то понятно, что судам, выходившим в море из Эпидамна и из Аполлонии, нередко приходилось разгружаться в Таренте. И сухим путем тарентинцы вели частые сношения с Апулией; ими было занесено в юго-восточную Италию все, чем она была обязана греческой цивилизации. Впрочем, к той поре относятся только первые зачатки этой цивилизации, так как эллинизация Апулии была делом более поздней эпохи.
   Напротив того, не подлежит никакому сомнению, что греки в самую древнюю пору посещали и те западные берега Италии, которые лежат к северу от Везувия, и что на тамошних мысах и островах существовали эллинские фактории. Конечно, самым древним доказательством таких посещений служит то, что берега Тирренского моря были избраны местом действия для сказаний об Одиссее[55]. Если среди Липарских островов были найдены Эоловы острова, если Лакинский мыс был принят за остров Калипсо, Мизенский -- за остров Сирен, Цирцейский -- за остров Цирцеи, если крутой Таррацинский мыс был принят за поставленную на высоте гробницу Эльпенора, если близ Каеты и близ Формии водятся лестригоны, если оба сына Одиссея и Цирцеи -- Агрий, т. е. дикий, и Латин -- владычествовали над тирренцами "в самом сокровенном уголке священных островов", или, по новейшему толкованию, Латин был сыном Одиссея и Цирцеи, а Авзон -- сыном Одиссея и Калипсо, то все это -- старинные сказки ионийских мореплавателей, вспоминавших на Тирренском море о своем дорогом отечестве; и та же восхитительная живость впечатлений, которую мы находим в ионийской легенде о странствованиях Одиссея, сказывается в перенесении той же легенды в местность подле Кум и во все те места, которые посещались кумскими моряками. Следы этих древних странствований также видны в греческом названии острова Эталии (Ильвы, Эльбы), который, как кажется, принадлежал к числу местностей, всего ранее занятых греками после Энарии, и, быть может, также в названии порта Телпмона в Этрурии; они видны и в двух поселениях на церитском берегу -- в Пирги (подле S. Severa) и в Альсионе (подле Palo), где несомненно указывают на греческое происхождение не только названия, но и своеобразная архитектура стен в Пирги, вовсе не схожая с архитектурой церитских и вообще этрусских городских стен. Эталия ("огненный остров") со своими богатыми медными и в особенности железными рудниками, вероятно, играла в торговых сношениях главную роль и служила центром как для иноземных поселенцев, так и для их сношений с туземцами; это тем более вероятно потому, что плавка руды на небольшом и нелесистом острове не могла производиться без торговых сношений с материком. И серебряные рудники в Популонии, на мысу, который лежит против Эльбы, быть может, также были знакомы грекам и разрабатывались ими. Так как в те времена чужеземные пришельцы обыкновенно занимались не одной торговлей, но также разбоями на море и на суше и конечно не пропускали случая обирать туземцев и уводить их в рабство, то и туземцы со своей стороны конечно пользовались правом возмездия; а что латины и тирренцы пользовались этим правом и с большей энергией, и с большим успехом, чем их южноиталийские соседи, видно не только из легенд, но главным образом также из достигнутых результатов. В этих странах италикам удалось защититься от чужеземных пришельцев и не только не уступить свои торговые и портовые города, но и вырвать их из их рук и остаться повелителями на своем собственном море. То же самое эллинское нашествие, которое поработило южноиталийские племена и уничтожило их национальность, приучило среднеиталийские народы к мореплаванию и к основанию новых городов -- конечно против воли наставников. Там италик впервые заменил свои плоты и челноки финикийскими и греческими гребными галерами. Там впервые встречаются большие торговые города, среди которых занимают первые места Цере в южной Этрурии и Рим на берегах Тибра, судя по италийским названиям этих городов и по тому, что они строились в некотором отдалении от морского берега, как и совершенно однородные с ними торговые города близ устьев По -- Спина и Атрия и далее к югу -- Аримин, следует полагать, что они были основаны не греками, а италиками. Мы, понятно, не в состоянии проследить исторический ход этой древнейшей реакции италийской национальности против нашествия иноземцев; однако мы в состоянии различить один факт, имевший чрезвычайно важное значение для дальнейшего развития Италии, -- то, что эта реакция приняла в Лациуме и в южной Этрурии иное направление, чем в собственно тускских странах и в тех, которые к ним примыкали.
   Знаменательно то, что даже легенда противопоставляет латина "дикому тирренцу", а мирное побережье близ устьев Тибра -- негостеприимному морскому берегу, на котором жили вольски. Впрочем этому сопоставлению не следует придавать того смысла, что греческая колонизация была терпима в некоторых местностях средней Италии, а в некоторых других не допускалась. В исторические времена к северу от Везувия нигде не было никакой независимой греческой общины, а если Пирги когда-нибудь и были такой общиной, то они конечно были возвращены италикам, т. е. церитам, еще до начала той эпохи, о которой до нас дошли предания. Не подлежит сомнению, что мирные сношения с иноземными торговцами находили покровительство и поощрение в южной Этрурии, и в Лациуме, и на восточных берегах, чего не было в других местах. Особенно замечательно положение города Цере. "Церитов, -- говорит Страбон, -- очень высоко ценили эллины за их храбрость, за их справедливость и за то, что, несмотря на свое могущество, они воздерживались от грабежа". Здесь разумеются не морские разбои, от которых церитские торговцы, как и всякие другие, не отказались бы при случае; но Цере был как для финикийцев, так и для греков чем-то вроде свободной гавани. Мы уже упоминали о той финикийской станции, которая впоследствии получила название Пуникум, равно как о двух эллинских -- Пиргах и Альсионе; от разграбления этих-то портовых городов и воздержались цериты, в чем без сомнения и заключалась причина того, что Цере, у которого был плохой рейд и не было поблизости никаких копей, так рано достиг высокого благосостояния и получил для древнейшей греческой торговли еще более важное значение, чем самой природой предназначенные для торговых портов италийские города, находившиеся вблизи устьев Тибра и По. Все названные здесь города с древнейших пор находились в религиозной связи с Грецией. Первый из всех варваров, принесший дары олимпийскому Зевсу, был тускский царь Аримн, быть может владевший Аримином. Спина и Цере имели в храме дельфийского Аполлона свои собственные казнохранилища наравне с другими общинами, находившимися в постоянных сношениях с этим святилищем, а в древнейших преданиях церитов и римлян играют видную роль как кумский оракул, так и дельфийское святилище. Эти города свободно посещались всеми италиками, для которых служили центрами дружественных сношений с иноземными торговцами; оттого-то они сделались ранее других богатыми и могущественными, а для эллинских товаров, как и для зачатков эллинской цивилизации, служили настоящими складочными местами.
   Иначе сложились обстоятельства у "диких тирренцев". Мы уже видели, какие причины предохранили от иноземного морского владычества население тех латинских и этрусских (или, вернее, находившихся под владычеством этрусков) стран, которые лежат на правом берегу Тибра и у низовьев реки По; но те же самые причины вызвали в собственной Этрурии занятие морскими разбоями и развитие собственного морского могущества под влиянием либо особых местных условий или вследствие того, что местное население питало врожденную склонность к насилиям и грабежу. Там уже не удовольствовались тем, что вытеснили греков из Эталии и Популонии; туда, как кажется, даже не впускали ни одного иноземного торгового судна, а этрусские каперы скоро стали пускаться далеко в море, и имя тирренцев стало наводить страх на греков -- недаром же эти последние считали абордажный крюк этрусским изобретением и назвали италийское западное море Тускским морем. Как быстро и как неудержимо стали эти дикие корсары владычествовать, особенно на Тирренском море, всего яснее видно из того, что они основали укрепленные пункты и на берегах Лациума и на берегах Кампании. Хотя в собственно Лациуме владычествовали латины, а у подошвы Везувия греки, но среди них и рядом с ними этруски владычествовали в Антии и в Сурренте. Вольски попали в зависимость от этрусков; эти последние добывали из их лесов кили для своих галер, а так как морские разбои антийцев прекратились только с занятием страны римлянами, то понятно, почему греческие мореплаватели называли южное побережье вольсков лестригонским. Этруски рано заняли высокий Соррентский мыс и еще более утесистый, но лишенный гаваней остров Капри, возвышающийся между заливами Неаполитанским и Салернским, как настоящая сторожевая башня, с которой пираты могли обозревать Тирренское море. Даже в Кампании они, как утверждают, учредили свой собственный союз из двенадцати городов, и уже в историческую эпоху встречаются там внутри материка общины, говорившие по-этрусски; эти поселения, вероятно, были обязаны своим существованием также владычеству этрусков в омывающем Кампанию море и их соперничеству с жившими у подошвы Везувия куманцами. Впрочем, этруски не ограничивались только разбоями и грабежами. Об их мирных сношениях с греческими городами свидетельствуют золотые и серебряные монеты, которые чеканились по меньшей мере с 200 г. от основания Рима [554 г.] в этрусских городах и в особенности в Популонии по греческому образцу и по греческой пробе; а то, что штемпель на этих монетах был не великогреческий, а скорее аттический или даже малоазиатский, служит указанием на недружелюбные отношения этрусков к италийским грекам. В сущности они находились в более благоприятном для торговли и гораздо более выгодном положении, чем жители Лациума. Занимая все пространство от одного моря до другого, они господствовали в западных водах над большим италийским вольным портом, в восточных -- над устьями По и тогдашней Венецией, сверх того, над большой сухопутной дорогой, которая с древних времен шла от Пизы на Тирренском море до Спины на Адриатическом, и наконец в южной Италии -- над богатыми равнинами Капуи и Нолы. Они обладали самыми важными в италийской вывозной торговле продуктами: железом из Эталии, медью из Волатерр и из Кампании, серебром из Популонии и даже янтарем, который им доставляли с берегов Балтийского моря. Под охраной их пиратской организации, игравшей в этом случае роль английского навигационного акта, но только в грубом виде, их собственная торговля конечно стала процветать, и нельзя удивляться ни тому, что этрусские торговцы могли соперничать в Сибарисе с милетскими, ни тому, что это сочетание каперства с оптовой торговлей породило ту безмерную и безрассудную роскошь, среди которой силы этрусков рано истощились.
   Оборонительное и отчасти враждебное положение, в которое стали по отношению к эллинам этруски и в более слабой степени латины, необходимо должно было отозваться и на том соперничестве, которое оказывало в ту пору самое сильное влияние на торговлю и на судоходство в Средиземном море -- на соперничестве финикийцев с эллинами. Здесь не место подробно описывать, как в эпоху римских царей эти две великих нации боролись из-за преобладания на всех берегах Средиземного моря -- в Греции и в самой Малой Азии, на Крите и на Кипре, на берегах африканских, испанских и кельтских; эта борьба не велась непосредственно на италийской почве, но ее последствия глубоко и долго чувствовались и в Италии. Свежая энергия и более многосторонние дарования младшего из двух соперников сначала доставляли ему повсюду перевес; эллины не только избавились от финикийских факторий, основанных как в их европейском, так и в их азиатском отечестве, но даже вытеснили финикийцев с Крита и Кипра, утвердились в Египте и в Кирене и завладели нижней Италией и большей частью восточной сицилийского острова. Мелкие финикийские торговые поселения повсюду должны были уступить место более энергичной греческой колонизации. Уже и в западной Сицилии были основаны Селин (126 г. [628 г.]) и Акрагант (174 г. [580 г.]); смелые малоазиатские фокейцы уже стали разъезжать по самому отдаленному западному морю, построили на кельтском побережье Массалию (около 150 г. [604 г.]) и стали знакомиться с берегами Испании. Но около половины II века развитие греческой колонизации внезапно приостановилось; причиной этой приостановки без сомнения было быстрое возрастание самого могущественного из основанных финикийцами в Ливии городов -- Карфагена, очевидно вызванное опасностью, которою стали угрожать эллины всему финикийскому племени. Хотя у той нации, которая положила начало морской торговле на Средиземном море, ее более юная соперница уже отняла исключительное господство над западным морем, обладание обоими путями, соединявшими восточный бассейн Средиземного моря с западным, и монополию торгового посредничества между востоком и западом, но финикийцы еще могли удержать за собою владычество по крайней мере над морем к западу от Сардинии и Сицилии; Карфаген взялся за это дело со всею свойственною арамейскому племени упорною и осмотрительною энергией. Как сопротивление финикийцев, так и их колонизации приняли совершенно иной характер. Древнейшие финикийские поселения, подобно тем, которые были основаны ими в Сицилии и были описаны Фукидидом, были купеческими факториями, а Карфаген подчинил себе обширные страны с многочисленными подданными и с сильными крепостями. До той поры финикийские поселения оборонялись от греков поодиночке, могущественный же ливийский город сосредоточил в себе все оборонительные силы своих соплеменников с такой непреклонной решимостью, равной которой не было в греческой истории.
   Но едва ли не самым важным моментом этой реакции оказалась для будущего та тесная связь, в которую вступили более слабые финикийцы для обороны от эллинов с туземным населением Сицилии и Италии. Когда книдяне и родосцы попытались около 175 г. [579 г.] утвердиться подле Лилибея, в самом центре финикийских поселений в Сицилии, их прогнали оттуда туземцы -- элимейцы из Сегеста и финикийцы. Когда фокейцы поселились около 217 г. [537 г.] в Алалии (Aleria) на острове Корсике, против Цере, чтобы выгнать их оттуда, появился союзный флот этрусков и карфагенян, состоявший из ста двадцати парусных судов; и хотя в происшедшей там морской битве -- одной из самых древних, с которыми знакома история, -- победу приписывал себе вдвое более слабый флот фокейцев, однако карфагеняне и этруски достигли цели своего нападения: фокейцы покинули Корсику и поселились на менее открытом для нападений берегу Лукании в Гиэле (Velia). Заключенный между Этрурией и Карфагеном договор не только установил правила относительно ввоза товаров и наказания за их нарушение, но был вместе с тем и военным союзом Σνμμακία), о важности которого свидетельствует вышеупомянутое сражение при Алалии. Характерно для положения церитов, что на площади в Цере они перебили камнями взятых в плен фокейцев и потом, чтобы загладить свое злодеяние, послали дары дельфийскому Аполлону. Лациум не принимал участия в этой борьбе с эллинами; напротив того, римляне находились в очень древние времена в дружественных сношениях с фокейцами -- как с теми, которые жили в Гиэле, так и с теми, которые жили в Массалии, а ардеаты, как утверждают, даже основали сообща с закинфянами в Испании город, впоследствии называвшийся Сагунтом. Но от латинов уже никак нельзя было ожидать, чтобы они приняли сторону эллинов; ручательством этого служит как тесная связь между Римом и Цере, так и следы старинных сношений латинов с карфагенянами. С племенем ханаанитов римляне познакомились через посредство эллинов, так как постоянно называли его греческим именем; но они не заимствовали от греков ни названия города Карфагена[56], ни народного названия Афров[57], тиррские товары назывались у древнейших римлян сарранскими[58], а это название, очевидно, не могло быть заимствовано от греков; как эти факты, так и позднейшие договоры свидетельствуют о древних и непосредственных торговых сношениях между Лациумом и Карфагеном. Италикам и финикийцам действительно в основном удалось соединенными силами удержать в своих руках западную часть Средиземного моря. В непосредственной или в косвенной зависимости от карфагенян оставалась северо-западная часть Сицилии с важными портовыми городами Солеисом и Панормом на северном берегу и с Мотией на мысу, обращенном к Африке. Во времена Кира и Креза, именно тогда, когда мудрый Биас убеждал ионян переселиться из Малой Азии в Сардинию (около 200 г. [554 г.]), их предупредил карфагенский полководец Малх, покоривший значительную часть этого важного острова, а через полстолетия после того все побережье Сардинии уже находилось в бесспорном владении карфагенской общины. Напротив того, Корсика, вместе с городами Алалией и Никеей, досталась этрускам, которые стали собирать с туземцев дань продуктами их бедного острова -- смолою, воском и медом. В Адриатическом море и на водах к западу от Сицилии и от Сардинии господствовали союзники -- этруски и карфагеняне. Правда, греки все еще не прекращали борьбы. Изгнанные из Лилибея родосцы и книдяне утвердились на островах между Сицилией и Италией и основали там город Липару (175 г. [579 г.]). Массалия стала процветать, несмотря на свое изолированное положение, и скоро захватила в свои руки торговлю на всем пространстве от Ниццы до Пиренеев. У самых Пиренеев была основана из Липары колония Рода (теперешний Розас); в Сагунте, как утверждают, поселились закинфяне, и даже в Тингисе (Тангер), в Мавритании, правили греческие династы. Но греки уже более не подвигались вперед; после основания Акраганта они уже не могли достигнуть сколько-нибудь значительного расширения своих владений ни в Адриатическом море, ни в западной части Средиземного моря, а доступ в испанские воды и в Атлантический океан был для них совершенно закрыт. Каждый год возобновлялась борьба липарцев с тускскими "морскими разбойниками" и карфагенян с массалиотами; с киренейцами и в особенности с греческими сицилийцами; но ни одна сторона не достигла прочных успехов, и результатом вековых распрей было только поддержание status quo. Таким образом, Италия была, хотя и косвенным образом, обязана финикийцам тем, что по крайней мере в своих средних и северных частях избегла колонизации и что там, в особенности в Этрурии, возникла национальная морская держава. Впрочем, нет недостатка в доказательствах того, что финикийцы относились если не к своим латинским союзникам, то по меньшей мере к более могущественным на море этрускам с той завистью, которая свойственна всем морским державам: достоверен или вымышлен рассказ о том, что карфагеняне помешали отправке этрусской колонии на Канарские острова, он во всяком случае доказывает, что и там сталкивались соперничавшие интересы.

Глава XI.
Право и суд

   История не в состоянии без посторонней помощи наглядно описать народную жизнь во всем ее бесконечном разнообразии; она должна довольствоваться описанием общего хода событий. В ее состав не входят дела и поступки, мысли и вымыслы отдельного лица, как бы они ни были проникнуты народным духом. Однако попытка обрисовать их хотя бы только в самых общих чертах по отношению к этим древнейшим временам, почти совершенно исчезнувшим для истории, кажется нам потому необходимой, что глубокая пропасть, которая лежит между нашим собственным строем мыслей и чувств и строем мыслей и чувств древних культурных народов, сколько-нибудь доступна для нашего понимания только в этой области. Дошедшие до нас предания с их перепутанными названиями народов и малопонятными для нас легендами -- то же, что высохшие листья, при виде которых с трудом верится, что они когда-то были зелены; вместо того чтобы прислушиваться к их наводящему тоску шелесту и распределять по разрядам такие ничтожные частички человеческого рода, как все эти хоны и ойнотры, сикулы и пеласги, не лучше ли заняться разрешением вопросов: как отпечатлелась реальная народная жизнь древней Италии на юридических отношениях, а идеальная -- на религии, как в то время люди хозяйничали и торговали, откуда получали они грамотность и дальнейшие зачатки цивилизации? Как ни бедны в этом отношении наши сведения о римлянах и в особенности о племенах сабельском и этрусском, все-таки, несмотря на краткость и неполноту нашего описания, читатель найдет в нем не мертвые имена, а живые образы или во всяком случае легкие очертания таких образов. В общем итоге всех исследований этого рода -- скажем, здесь же -- оказывается, что у италиков и в особенности у римлян сохранилось от древнего быта сравнительно меньше, чем у какого-либо другого индо-германского племени. Стрелы и лук, боевая колесница, отсутствие у женщины права владеть собственностью, покупка жены, первобытный обряд погребения, кровавая месть, борьба родовой организации с общинной властью, одухотворение природы -- все эти явления вместе с бесчисленным множеством других однородных, как следует предполагать, служили основой и для италийской цивилизации; но они уже бесследно исчезли в ту пору, с которой становится для нас заметно зарождение этой цивилизации, и мы убеждаемся, что они когда-то действительно существовали, только путем сравнения с родственными племенами. Поэтому история Италии начинается с гораздо более позднего периода цивилизации, чем, например, история Греции и Германии, и с самого начала носит сравнительно современный характер. Правовые установления, по которым жило большинство италийских племен, исчезли бесследно; только в латинском местном праве до нас дошли некоторые сведения из римских преданий.
   Вся судебная власть сосредоточилась в общине, т. е. в лице царя, который чинил суд или "приказ" (jus) в присутственные дни (dies fasti) на судном месте (tribunal), сборной площади, сидя на колесничном кресле (sella curulis[59]); подле него стояли его вестники (lictores), а перед ним -- обвиняемые или тяжущиеся (rei). Правда, над рабами был прежде всех судьею их господин, а над женщинами -- отец, муж или ближайший из их мужских родственников, но рабы и женщины не считались вначале настоящими членами общины. Даже над состоявшими под властью отца семейства сыновьями и внуками отцовская судебная власть соперничала с царской; но первая в сущности была не судебной властью, а просто проистекала из принадлежавшего отцу права собственности над детьми. Следов такой судебной власти, которая составляла бы принадлежность родов, или вообще такой, которая не проистекала бы из верховной судебной власти царя, мы не находим нигде. Что касается самоуправства и в особенности кровавой мести, то в древних легендах как будто слышится отголосок того первобытного принципа, что умерщвление убийцы или его укрывателя разрешается ближайшим родственникам убитого; но те же самые легенды отзываются об этом принципе как о достойном порицания[60]; поэтому следует полагать, что кровавая месть очень рано исчезла в Риме благодаря энергичному вмешательству общинной власти. В древнейшем римском праве также нет никаких следов того влияния на судебный приговор со стороны друзей подсудимого и окружающей его толпы, которое допускалось древнейшим германским правом; в нем нет и того, что так часто встречается у германцев -- что готовность и способность поддержать перед судом свои притязания с оружием в руках считались необходимыми или по меньшей мере позволительными. Судебный процесс мог быть или государственным, или частным, смотря по тому, возбуждал ли его царь по собственному почину или по просьбе обиженного.
   Первый вид процесса возникал только в том случае, если было нарушено общественное спокойствие, стало быть главным образом в случае государственной измены или сообщничества с неприятелем (proditio) или соединенного с насилием сопротивления властям (perduellio). Но нарушителями общественного спокойствия считались также злостный убийца (parricida), мужеложец, оскорбитель девичьей или женской чести, поджигатель, лжесвидетель, и кроме того, тот, кто магическими заклинаниями портил жатву или похищал в ночное время хлеб с полей, оставленных под охраной богов и народа, поэтому и с ними обходились как с государственными изменниками. Судебное разбирательство начиналось и производилось царем; он постановлял и приговор, предварительно выслушав мнение приглашенных им советников. Но после того, как царь приступал к судебному разбирательству, он мог предоставить дальнейшее производство дела и постановление приговора своему заместителю, который обыкновенно выбирался из членов совета; назначение позднейших чрезвычайных заместителей -- двух комиссаров для постановления приговора над бунтовщиками (duoviri perduellionis) и тех позднейших постоянных заместителей, или "следователей по делам об убийствах" (quaestores parricidii), на которых возлагалась обязанность разыскивать и задерживать убийц и которые, стало быть, были чем-то вроде полицейских агентов, -- не относится к царской эпохе, но, может быть, примыкает к некоторым ее учреждениям. Во время производства следствия обвиняемый обыкновенно подвергался аресту, но он мог быть освобожден из-под ареста на поруки. Только рабов подвергали пытке, чтобы вынудить сознание в преступлении. Кто был уличен в нарушении общественного спокойствия, всегда платился своею жизнью; смертная казнь была очень разнообразна: лжесвидетеля сбрасывали с крепостной скалы, похитителя жатвы казнили на виселице, а поджигателя -- на костре. Царь не имел права миловать; это право принадлежало только общине, но он мог разрешить или не разрешить обвиненному ходатайство о помиловании (provocatio). Сверх того, в римском праве допускалось помилование преступника богами: кто пал на колени перед жрецом Юпитера, того нельзя было сечь в тот же день розгами; с того, кто входил закованным в цепи в жилище этого жреца, следовало снимать оковы, и жизнь даровалась тому преступнику, который на пути к смертной казни случайно встречал одну из священных дев Весты.
   Взыскания со стороны государства за нарушение порядка и за полицейские проступки назначались по усмотрению царя, они состояли из определенного числа (отсюда название multa) быков и баранов. Царь мог также назначать наказание розгами. Во всех других случаях, когда было нарушено не общественное спокойствие, а спокойствие частных лиц, государство вступалось только по просьбе обиженного, который приглашал оскорбителя предстать вместе с ним перед царем, а в случае необходимости приводил его насильно. После того как обе стороны явились на суд и истец словесно изложил свое требование, а ответчик словесно же отказался его исполнить, царь мог или лично разобрать дело, или поручить заместителю разбирательство от своего имени. Обыкновенным способом удовлетворения по таким жалобам была мировая сделка между обидчиком и обиженным; вмешательство со стороны государства могло быть только дополнением к состоявшемуся решению в тех случаях, когда причинивший ущерб не давал достаточного удовлетворения (poena) пострадавшему, когда у кого-нибудь была задержана его собственность или когда чье-либо законное требование не было исполнено.
   Нет возможности решить, считалась ли в ту пору кража за преступление, и если считалась, то при каких условиях; также неизвестно, чего был в праве требовать обокраденный от вора; но обиженный, конечно, требовал от пойманного на деле вора более, нежели от вора, уличенного впоследствии, так как обида, которую следовало загладить, чувствовалась в первом случае сильнее, нежели во втором. Если же кража не могла быть заглажена или если вор не был в состоянии уплатить штраф, потребованный пострадавшим и признанный судьею правильным, то судья присуждал вора в личную собственность обокраденному.
   В случае легких телесных повреждений (injuria) или небольшой порчи каких-нибудь вещей пострадавший должен был безусловно довольствоваться материальным вознаграждением; если же при этом произошло увечье, то пострадавший мог требовать око за око и зуб за зуб.
   Так как пахотные земли долго находились у римлян в общинном владении и были разделены лишь в сравнительно позднюю пору, то у них развилась собственность не из обладания недвижимыми имуществами, а из обладания рабами и рогатым скотом (familia pecuniaque). Юридической основой для собственности служило вовсе не право сильного; напротив того, всякая собственность, по мнению римлян, уделялась общиной отдельным гражданам в исключительное владение и пользование, поэтому собственность могли иметь только граждане и те, кого община считала в этом отношении равноправными с гражданами. Всякую собственность можно было свободно передавать из одних рук в другие; римское право не устанавливало никакого существенного различия между движимыми и недвижимыми имуществами, в особенности с тех пор, как на эти последние также было распространено понятие о частной собственности, и не признавало никаких безусловных притязаний детей или других родственников на отцовское или семейное имущество. Между тем отец не мог самопроизвольно лишать детей наследства, так как, с одной стороны, он не мог отказаться от своей отцовской власти над детьми, а, с другой стороны, не мог составить завещания, иначе как с согласия всей общины, которая могла отказать ему в этом согласии и без сомнения часто отказывала. Хотя отец и мог при своей жизни делать невыгодные для своих детей распоряжения, так как закон был скуп на личные стеснения собственников и вообще предоставлял всякому взрослому мужчине свободно распоряжаться его собственностью, но то постановление, что отец, отчуждавший свое имущество в ущерб своим детям, признавался административным путем за умалишенного и отдавался под опекунский надзор, вероятно принадлежит еще к той эпохе, когда пахотные земли были в первый раз разделены и вместе с тем частная собственность приобрела более важное значение в общинном быту. Этим путем римское право по мере возможности согласовало два противоположных принципа -- неограниченное право распоряжаться своей собственностью и целой семейной собственности. Вещественных ограничений права собственности вообще не допускалось, за исключением тех прав пользования, которые особенно необходимы в сельском хозяйстве. Наследственная аренда и поземельная рента были юридически немыслимы; вместо также недопускаемого законами залога собственности можно было прямо передавать кредитору собственность в залог, как если бы он был ее покупателем; причем кредитор давал честное слово (fiducia), что до истечения условленного срока он не будет отчуждать заложенное имущество и возвратит его должнику после уплаты ссуды.
   Договоры, заключенные государством с кем-либо из граждан, в особенности с теми, кто ручался (praevides, praedes) за исполнение какой-либо государственной повинности, получали обязательную силу без всяких дальнейших формальностей. Напротив того, договоры между частными лицами по общему правилу не давали права на юридическую помощь со стороны государства; кредитор находил для себя охрану только в честном слове, которое пользовалось большим доверием в среде торговцев, и в том, что при заключении сделок нередко произносились клятвы, которые нельзя было нарушить без опасения вызвать мщение со стороны богов. Законом дозволялось предъявлять иски только по брачным договорам, в силу которых отец семейства был обязан заплатить штраф и вознаграждение за невыдачу обещанной невесты, и по договорам о купле (mancipatio) и о займе (nexum). Купля считалась совершенной законным порядком, если продавец передал проданную вещь в руки покупателя (mancipare) и если одновременно с этим покупатель вручил продавцу условленную плату в присутствии свидетелей, а с тех пор как медь сделалась мерилом ценности взамен овец и быков, купля совершалась посредством отвешивания условленного количества меди на весах, которые держало для этой цели беспристрастное постороннее лицо[61]. При этом продавец ручался за то, что проданная вещь действительно составляла его собственность, и как он сам, так и покупатель были обязаны исполнить все, в чем они между собою условились; в противном случае неисправная сторона была обязана уплатить другой стороне такой же штраф, какой взыскивался за кражу. Все-таки купля давала право иска только в том случае, если при ее совершении обе стороны пунктуально исполнили все формальности; покупка в кредит не давала и не отнимала права собственности и не давала никаких прав для предъявления иска. Точно так же совершалась и ссуда: кредитор отвешивал должнику при свидетелях условленное количество меди под обязательством (nexum) возврата. Должник был обязан уплатить кроме капитала и проценты, которые при обыкновенных обстоятельствах составляли не менее десяти за год[62]. С соблюдением таких же формальностей производилась в свое время уплата долга.
   Если должник не исполнял своего обязательства перед государством, то его продавали вместе со всем его имуществом; для удостоверения долга достаточно было того, что он взыскивался государством. Если же частный человек приносил царю жалобу на захват своей собственности (vindiciae) или если не уплачивался сделанный долг, то ход дела зависел от того, представлялась ли надобность в удостоверении факта (которое было всегда необходимо в тяжбах о праве собственности) или же факт был сам по себе ясен (в чем нетрудно было убедиться путем допроса свидетелей, если дело шло о неуплате долга). Удостоверение факта происходило в виде спора об заклад, причем каждая сторона вносила на случай неудачи залог (sacramentum); в значительных тяжбах, т. е. в таких, в которых стоимость иска превышала стоимость десяти быков, залог состоял из пяти быков, а в менее значительных -- из пяти овец. Судья решал, который из двух тяжущихся правильно бился об заклад; тогда залог проигравшей стороны доставался жрецам на совершение публичных жертвоприношений. Затем и тот, кто неправильно бился об заклад и не удовлетворил своего противника в течение тридцати дней, и тот, чье обязательство было с самого начала бесспорным, т. е. всякий должник, поскольку он не представил свидетелей в доказательство уплаты им долга, подвергался взысканию посредством наложения на него руки (manus iniectio); тогда истец хватал его повсюду, где мог найти, и приводил его в суд только для того, чтобы заставить его уплатить долг. Арестованный таким способом должник не имел права сам себя защищать; третье лицо могло вступиться за него и доказывать несправедливость совершенного насилия (vindex); в этом случае производство дела приостанавливалось; но такое посредничество налагало на посредника личную ответственность, поэтому пролетарий не мог выступать посредником гражданина, платившего налоги. Если не было произведено уплаты и никто не являлся в качестве посредника, то царь присуждал схваченного должника кредитору, который мог увести этого должника с собой и держать его у себя как раба. Если же затем протекало шестьдесят дней, в течение которых должника три раза выводили на рынок, громко спрашивали, не сжалится ли кто-нибудь над ним, и все это безуспешно, то кредиторы имели право убить его и разделить между собою его труп, или же продать его вместе с его детьми и имуществом в чужие страны в рабство, или, наконец, держать его при себе взамен раба -- так как, пока он находился на территории римской общины, он, по римским законам, не мог сделаться вполне рабом. С такой-то беспощадной строгостью были ограждены римской общиной собственность и имущество каждого от воровства и вредительства, равно как от самовольных захватов и от неуплаты долгов.
   Точно так же была ограждена собственность (тех, кто не был способен носить оружие и, стало быть, не был способен охранять свое собственное достояние, как-то: несовершеннолетних, умалишенных и главным образом женщин; их охрана возлагалась на их ближайших наследников.
   После смерти собственника его имущество переходило к его ближайшим наследникам, причем все одинаково близкие, не исключая и женщин, получали равные доли, а вдова получала одинаковую долю с каждым из детей. Законный переход наследства мог быть отменен только народным собранием, но, ввиду того что на имуществе могли лежать богослужебные повинности, в этом случае требовалось предварительное согласие жрецов; впрочем, разрешения такого рода, как кажется, и в раннюю пору давались часто, а в крайнем случае можно было обойтись и без них благодаря тому, что всякий мог свободно располагать своим имуществом в течение всей своей жизни: можно было передать все свое состояние одному из друзей, с тем чтобы после смерти собственника он разделил это состояние согласно желанию умершего. Древнее законодательство было незнакомо с отпущением рабов на волю.
   Владелец конечно мог, если хотел, не пользоваться своим правом собственности; но этим не изменялось основное правило, что никакие взаимные обязательства не могут существовать между господином и рабом, а этот последний не мог получить в общине прав гостя и, еще менее, гражданина. Поэтому отпущение рабов могло первоначально носить лишь фактический, но не юридический характер, и владелец никогда не лишался права снова обходиться с вольноотпущенником как со своим рабом. Но из этого правила стали делать отступления в тех случаях, когда владелец обязывался предоставить своему рабу свободу не только перед этим рабом, но и перед общиной. Особой юридической формы для такого обязательства установлено не было, что и служит лучшим доказательством того, что первоначально вовсе не было никакого отпущения рабов на волю, но можно было достигать той же цели другими законными путями -- путем завещания, тяжбы и ценза. Если владелец объявил раба свободным при совершении завещания перед народным собранием, или если он дозволил своему рабу предъявить против него в суде иск о свободе, или если он позволил рабу внести свое имя в список ценза, то хотя вольноотпущенник и не считался гражданином, но считался независимым как от своего прежнего господина, так и от его наследников и сначала поступал в число клиентов, а впоследствии в число плебеев. Освобождение сына было сопряжено с еще большими затруднениями, нежели освобождение раба, по той причине, что связь владельца с его рабом была делом случайности и потому могла быть добровольно разорвана, между тем как отец всегда оставался отцом для своего сына. Поэтому, чтобы освободиться из-под отцовской власти, сыновьям впоследствии приходилось сначала поступать в рабство и потом освобождаться из рабской зависимости; но в ту эпоху, о которой теперь идет речь, вообще еще не было никакой эмансипации.
   По этим законам жили в Риме граждане и клиенты, среди которых, сколько нам известно, с самого начала существовало полное равенство в их частных правах. Напротив того, иностранец, если он не поступал под защиту какого-нибудь римского патрона и не жил в качестве его клиента, был бесправен как лично, так и по отношению к своему имуществу. Все, что римский гражданин отбирал у него, считалось так же законно приобретенным, как и взятая с морского берега никому не принадлежащая раковина; только в том случае если римский гражданин приобретал землю, находящуюся вне римских границ, он мог быть ее фактическим владельцем, но не считался ее законным собственником, потому что расширять границы общины отдельный гражданин не имел права. Не так было во время войны: все движимое и недвижимое имущество, какое приобретал солдат, сражавшийся в рядах армии, доставалось не ему, а государству, от которого, стало быть, и в этом случае зависело передвинуть границу вперед или назад. Исключения из этих общих правил возникали вследствие особых государственных договоров, предоставлявших внутри римской общины особые права членам чужих общин. Так, прежде всего вечный союз между Римом и Лациумом признавал законную силу всех договоров, заключенных между римлянами и латинами, и вместе с тем устанавливал для них ускоренный способ гражданского процесса через присяжных "восстановителей" (reciperatores); наперекор римскому обыкновению возлагать решение всех тяжб только на одного судью этот суд состоял из многих лиц и в нечетном числе и представлял нечто вроде коммерческого и ярмарочного суда, состоявшего из судей обеих наций и одного председателя. Они разбирали дело в том месте, где был заключен договор, и были обязаны окончить разбирательство не более чем через десять дней. Формы, внутри которых вращались отношения между римлянами и латинами, конечно были общими для всех и точно такими, какие были установлены для сношений между патрициями и плебеями, так как манципация и заемное обязательство (nexum) первоначально были не формальными актами, а наглядными выражениями тех юридических понятий, которые господствовали по крайней мере повсюду, где был в употреблении латинский язык. Иначе и в другой форме велись сношения с заграничными странами. Как кажется, еще в раннюю пору были заключены с церитами и с другими дружественными народами договоры о торговых сношениях и юридических порядках, и было положено основание тому международному частному праву (ius gentium), которое мало-помалу развилось в Риме рядом с его гражданским правом. Это развитие правовых отношений оставило после себя следы в замечательном установлении так называемой "передачи" (mutuum от mutare, как dividuus от dividere) -- такой формы займа, которая не заключалась, как nexum, в ясно выраженном перед свидетелями признании долга со стороны должника, а состояла в простой передаче денег из рук в руки и, очевидно, была обязана своим происхождением торговле с иноземцами, между тем как nexum возникло из долговых сношений между туземцами. Поэтому достойно внимания и то, что это слово встречается в сицилийско-греческом языке в форме μοῖτον, с чем находится в связи и воспроизведение латинского carcer в сицилийском καρκαρον. Так как языкознание не позволяет сомневаться в том, что оба эти слова были по своему происхождению латинскими, то их появление в сицилийском местном наречии служит веским доказательством таких частых сношений латинских мореплавателей с жителями Сицилии, которые нередко заставляли этих мореплавателей занимать у туземцев деньги и подвергаться общему во всех древних законодательствах последствию неуплаты долга -- тюремному заключению. Напротив того, название сиракузской тюрьмы "каменоломня", или λατομὶαι, было издревле перенесено на расширенную римскую государственную тюрьму -- lautumiae.
   Все эти постановления в сущности были древнейшей кодификацией обычного римского права, состоявшейся лет через пятьдесят после упразднения царской власти, а их существование в эпоху царей, если и может быть оспариваемо в некоторых отдельных пунктах, не подлежит сомнению в целом; в своей совокупности они представляют нам законодательство уже сильно развившегося земледельческого и торгового города -- законодательство, отличавшееся и своим либеральным направлением, и своею строгою последовательностью. Здесь уже совершенно исчезли условные символические формы, какие встречаются, например, в германском законодательстве. Не подлежит сомнению, что такие формы когда-то были в употреблении и у италиков; ясным доказательством этого служат, например, форма домового обыска, при котором следователь, и по римскому и по германскому обычаю, должен был находиться без верхнего платья, в одной рубашке, и в особенности та очень древняя латинская формула для объявления войны, в которой встречаются два символа, бывшие в употреблении во всяком случае также у кельтов и у германцев, -- "чистая трава" (herba pura, на языке франков -- chrene chruda) как символ родной земли и опаленный огнем, покрытый кровью жезл как знак начала войны. Но за немногими исключениями, в которых исконные обычаи охраняются из религиозных мотивов (сюда принадлежат как объявление войны коллегией фециалов, так особенно и конфарреация), римское право, насколько оно нам известно, решительно и принципиально отвергает символ в его принципе и во всех случаях требует не более и не менее как полного и ясного выражения воли. Передача имущества, вызов к свидетельским показаниям и бракосочетание считаются совершенными, как только обе стороны ясно выразили свою волю; хотя и сохранилось обыкновение передавать имущество в руки нового собственника, дергать за ухо приглашенного в свидетели, покрывать голову новобрачной и вводить ее с торжественной процессией в дом мужа, но уже по самому древнему римскому законодательству все эти старинные обыкновения не имели никакого юридического значения. Подобно тому как из римской религии были отброшены все аллегории и вместе с тем всякие виды олицетворения, и из римского законодательства были отброшены все символы. Вместе с этим были совершенно устранены те более древние порядки, которые мы находим как в эллинских, так и в германских учреждениях и при которых общинная власть еще боролась с авторитетом поглощенных общиной более мелких родовых и окружных союзов; мы уже не находим внутри государства никаких дозволенных законом союзов, которые восполняли бы недостаточную государственную помощь, служа поддержкой один для другого, -- не находим ни резких следов кровавой мести, ни стесняющей волю отдельного лица семейной собственности. Однако все это конечно когда-то существовало и у италиков, а следы таких порядков еще можно найти в некоторых отдельных богослужебных постановлениях, как например в обязанности невольного убийцы приносить козла отпущения ближайшим родственникам убитого; но уже в том древнейшем периоде римской истории, который мы в состоянии мысленно обозреть, все это было давно пережитым моментом. Хотя и род, и семья по-прежнему существовали в римской общине, но они так же мало стесняли и идеальное и реальное полновластие государства в государственной сфере, как и та свобода, которую государство предоставляло и обеспечивало гражданам. Коренным основанием права повсюду является государство; свобода -- не что иное, как другое выражение для обозначения прав гражданства в их самом широком значении; всякая собственность основана на ясно выраженной или подразумеваемой передаче ее от общины отдельному лицу; договор имеет силу только после того, как община засвидетельствовала его через своих представителей; завещание действительно только в том случае, если оно было утверждено общиной. Сфера публичного права и сфера частного права резко отграничены одна от другой: преступление против государства подвергает виновного непосредственно государственному суду и всегда влечет за собою смертную казнь; преступление против согражданина или против гостя заглаживается прежде всего путем соглашения посредством пени или посредством удовлетворения обиженного; оно никогда не наказывается смертью и в худшем случае влечет за собою утрату свободы. Здесь идут рука об руку, с одной стороны, самый широкий либерализм во всем, что касается свободы сношений, с другой стороны, самый строгий способ взысканий -- точь-в-точь как в современных торговых государствах рядом с всеобщим правом обязываться векселями существует самый строгий порядок взыскания по таким обязательствам. Гражданин и клиент стоят -- в том, что касается деловых сношений, -- совершенно на равной ноге; государственные договоры предоставляют и гостям широкую равноправность; женщины поставлены по правоспособности совершенно наравне с мужчинами, хотя и стеснены в своей дееспособности; даже только что достигший совершеннолетия юноша получает самое широкое право распоряжаться своей собственностью, и вообще всякий, кто вправе располагать самим собою, так же полновластен в своей сфере, как полновластно государство в сфере общественной. В особенности характерна в этом отношении кредитная система: кредита под залог земельной собственности вовсе не существует, но вместо ипотечного долга сразу является то, чем в наше время оканчивается ипотечный процесс, -- переход собственности от должника к кредитору; напротив того, личный кредит гарантирован самым широким -- чтобы не сказать не в меру широким -- образом, так как законодатель дает кредитору право поступить с неоплатным должником как с вором, и то, что Шейлок выговаривает себе, полуиздеваясь у своего смертельного врага, дается здесь каждому должнику законодателем со всею законодательною серьезностью, даже пункт об излишне отрезанном оговорен более тщательно, чем у шекспировского еврея. Законодатель не мог более ясно выразить своего намерения соединить свободное от долгов земледельческое хозяйство с коммерческим кредитом и преследовать с беспощадной энергией всякую мнимую собственность и всякое нарушение данного слова. Если мы примем, сверх того, в соображение, что за всеми латинами было рано признано право выбирать постоянное местожительство и что так же рано была признана законность гражданских браков, то мы придем к убеждению, что это государство, требовавшее столь многого от своих граждан и дошедшее в понятии и подчиненности частных лиц целому так далеко, как никакое другое и до и после него, поступило так и могло так поступать только потому, что ниспровергло все преграды для сношений между людьми и в такой же степени сняло оковы со свободы, как и ограничило ее. И в тех случаях, когда римское законодательство что-либо разрешает, и в тех, когда оно что-либо воспрещает, оно всегда выражается без оговорок: если не имевший законного защитника чужеземец находился в положении дикого зверя, которого мог травить всякий, кто пожелает, то гость стоял зато на равной ноге с гражданином; договор обыкновенно не давал никакого права на предъявление иска, но в случае признания прав кредитора этот договор был так всесилен, что бедняк нигде не находил спасения, ни с чьей стороны не вызывал человеколюбивой и справедливой снисходительности, как будто бы законодатель находил наслаждение в том, что повсюду окружал себя самыми резкими противоречиями, выводил из принципов самые крайние последствия и насильственно навязывал даже самым тупоумным людям убеждение, что понятие о праве то же, что понятие о тирании. Римлянину были незнакомы те поэтические формы и та приятная наглядность, которые так привлекательны в германских уложениях; в его праве все ясно и точно, нет никаких символов и нет никаких лишних постановлений. Эти законы не жестоки; все необходимое совершается без сложных деталей, даже смертная казнь; что свободного человека нельзя подвергать пытке -- это основное положение римского права, к которому другие народы должны были стремиться в течение тысячелетий. Но это право было ужасно своей неумолимой строгостью, которая даже не смягчалась гуманной практикой, так как это было народное право: ужаснее свинцовых крыш и застенков было то погребение заживо, которое совершалось на глазах бедняков в долговых башнях зажиточных людей. Но в том-то и заключалось величие Рима, что в нем народ сам себе создал и сам на себе вынес такое законодательство, в котором господствовали и до сих пор еще господствуют без всякого искажения и без всякого смягчения вечные принципы свободы и зависимости, собственности и законности.

Глава XII.
Религия

   Римский мир богов, как уже было ранее замечено, возник из отражения земного Рима в высшей и идеальной сфере созерцания, в которой и малое и великое воспроизводились до мельчайших подробностей. В этом мире отражались государство и род, как всякое естественное явление, так и всякое проявление умственной деятельности; в нем отражались и каждый человек, и каждое место, и каждый предмет, и даже каждое действие, совершавшееся в области римского права; подобно тому как земные вещи находятся в состоянии постоянного движения, так же вместе с ними колеблются и боги. Гений -- хранитель отдельного какого-нибудь действия -- жил не дольше, чем само действие; гений -- хранитель отдельного человека -- жил и умирал вместе с самим человеком, и эти божественные существа можно считать бессмертными только в том смысле, что постоянно вновь нарождаются подобные действия и однородные люди, а вместе с ними и одинаковые гении. Как над римской общиной царили римские боги, так и над каждой из чужеземных общин царили ее собственные боги; но как ни резко было различие между гражданином и негражданином, между римским богом и чужеземным, все-таки и чужеземцы, и чужеземные боги могли приобретать в Риме права гражданства в силу общинного постановления, а когда граждане завоеванного города переселялись в Рим, то и их богов приглашали туда же перенести свое местопребывание.
   О древнейшей сфере римских богов -- в том виде, как она образовалась до знакомства римлян с греками, -- мы узнаем из списка публичных и носящих особые названия праздничных дней (feriae publicae) римской общины: он сохранился в календаре общины и бесспорно представляет самый древний из всех дошедших до нас документов о римской древности. Первое место в нем занимают боги Юпитер и Марс, равно как двойник этого последнего -- Квирин. Юпитеру посвящены все дни полнолуния (idus), сверх того, все праздники вина и многие другие, о которых будет упомянуто далее; его антагонисту, "злому Юпитеру" (Vediovis), было посвящено 21 мая (agonalia); Марсу принадлежали первый день нового года, 1 марта, и главным образом большое военное торжество, происходившее в течение этого месяца, названного по имени самого бога. Этому торжеству предшествовали 27 февраля конские состязания (equirria), а его главными днями в течение марта были: день ковки щитов (equirria, или Mamuralia, марта 14), день военной пляски на площади народных собраний (quinquatrus, марта 19) и день освящения военных труб (tubilustrium, марта 23). Подобно тому как войну начинали с этого праздника, так и осенью, после окончания похода, снова справляли праздник Марса -- день освящения оружия (armilustrium, октября 19). Наконец, второму Марсу, т. е. Квирину, принадлежало 17 февраля (Quirinalia). Между остальными праздниками первое место занимают те, которые относятся к земледелию и к виноделию, а рядом с ними праздники пастухов играют лишь второстепенную роль. Сюда прежде всего принадлежит длинный ряд весенних праздников в апреле; во время их приносились жертвы: 15-го числа Теллуру, т. е. кормилице-земле (fordicidia, приносилась в жертву стельная корова), 19-го Церере, т. е. богине растительного мира (Cerialia), 21-го плодотворной богине стад Палере (Parilia), 23-го Юпитеру как хранителю виноградных лоз и впервые откупориваемых в этот день бочек прошлогоднего сбора (Vinalia), 25-го злому врагу посевов -- рже (Robigus: Robigalia). По окончании полевых работ и после успешной уборки жатвы справлялся двойной праздник в честь бога уборки жатвы Конса (от condere) и в честь богини изобилия Опы: один раз -- непосредственно после окончания работы жнецов (августа 21, Consualia; августа 25, Opiconsiva), а второй раз -- в середине зимы, когда наполняющая амбары благодать может быть оценена по достоинству (декабря 15, Consualia; декабря 19, Oppalia), а чуткий здравый смысл древних распорядителей празднествами вставил между двух последних праздников праздник посева (Saturnalia от SaКturnus или Saturnus, декабря 17). Точно так и праздник виноградного сока, называвшийся также целебным (meditrinalia, октября 11), потому что свежему виноградному соку приписывали целебную силу, справлялся после окончания сбора винограда в честь Юпитера как бога вина; но первоначальное значение третьего праздника вина (Vinalia, августа 19) неясно. Затем следуют в конце года: волчий праздник (Lupercalia, февраля 17), который справляли пастухи в честь доброго бога Фавна, и праздник межевых камней (Terminalia, февраля 23), который справляли земледельцы; сверх того, справлялись: двухдневный летний праздник дубрав (Lucaria, июля 19, 21), который, вероятно, был посвящен лесным богам (Silvani), праздник источников (Fontinalia, октября 13) и праздник кратчайшего дня, после которого восходит новое солнце (An-geronalia, Divalia, декабря 21). В городе, который служил портом для всего Лациума, не менее важное значение имели: праздник моряков в честь морских богов (Neptunalia, июля 23), праздник пристани (Portunalia, августа 17) и праздник реки Тибра (Volturnalia, августа 27). Ремесла и искусства имели в этом кругу богов только двух заступников -- бога огня и кузнечного мастерства, Вулкана, которому кроме названного его именем дня (Volcanalia, августа 23) был посвящен еще праздник освящения труб (Tubilustrium, мая 23), и затем Карменту (Carmentulia, января 11, 15), которую сначала чтили как богиню волшебных заклинаний и песен, а впоследствии стали чтить как покровительницу рождений. Домашней и семейной жизни были посвящены: праздник богини дома -- Весты и праздник гениев кладовой -- Пенатов (Vestalia, июня 19), праздник богини рождения[63], (Matralia, июня 11), праздник благословения дома детьми, посвященный Либеру и Либере (Liberalia, марта 17), праздник умерших (Feralia, февраля 21) и трехдневный праздник привидений (Lemuria, мая 9, 11, 13). К кругу гражданских отношений принадлежали два непонятных для нас праздника: бегства царя (Regifugium, февраля 24) и бегства народа (Poplifugia, июля 5), из которых во всяком случае последний был посвящен Юпитеру, -- и кроме того, праздник семигорья (Agonia, или Septimontium, декабря 11). И богу "начала", Янусу, был посвящен особый день (Agonia, января 9). Значение некоторых других праздников для нас непонятно, таковы: праздник Фуррины (июля 25) и посвященный Юпитеру вместе с Аккой Ларенцией праздник Ларенталий, который, быть может, был праздником Лар (декабря 23). В этой табели вполне перечислены те дни общественных празднеств, которые были неизменно установлены, и хотя, без сомнения, исстари существовали, сверх того, и другие передвижные и случайные праздники, все-таки и то, что говорится в этой табели, и то, что в ней умалчивается, дает нам возможность заглянуть в такую древнюю эпоху, которая иначе почти совершенно пропала бы для нас. В то время, когда эта табель была составлена, уже совершилось слияние древней римской общины с римлянами с холмов, так как мы находим в ней рядом с Марсом и Квирина; но капитолийский храм еще не был в ту пору построен, так как в табели нет речи ни о Юноне, ни о Минерве; святилище Дианы на Авентине также еще не было воздвигнуто, и еще не было заимствовано от греков никаких религиозных воззрений. Пока италийское племя жило на полуострове, предоставленное самому себе, как римский, так и вообще италийский культ по всем признакам заключался главным образом в поклонении богу Маурсу, или Марсу; это был смертоубийственный бог[64]; его представляли себе преимущественно мечущим копья охранителем стад и божественным бойцом за граждан, низвергающим их врагов; само собой разумеется, что каждая община имела своего собственного Марса, которого считала самым могущественным и самым святым из всех; поэтому и всякое "посвященное весне" переселение, предпринятое с целью основания новой общины, совершалось под покровительством своего собственного Марса. Марсу посвящен первый месяц года как в римском месяцеслове, в котором помимо того вовсе не упоминается о богах, -- так, по всей вероятности, и в месяцесловах латинском и сабельском; между римскими собственными именами, также вообще не имеющими ничего общего с именами богов, исстари были самыми употребительными: Марк, Мамерк, Мамурий; с Марсом и с его священным дятлом находится в связи древнейшее италийское предсказание; священный зверь Марса -- волк -- служил для римских граждан чем-то вроде герба, и все священные легенды, какие только была в состоянии создать фантазия римлян, относятся исключительно к богу Марсу и к его двойнику Квирину. Впрочем, отец Дионис -- это более чистое и более гражданское, нежели воинственное, отражение существа римской общины -- занимает в списке праздников более широкое место, чем Марс, а жрец Юпитера стоял по рангу выше обоих жрецов бога войны; но и этот последний играл в том списке выдающуюся роль, и даже весьма вероятно, что в то время, когда были установлены праздничные дни, Юпитер занимал по отношению к Марсу такое же место, какое занимал Ормузд по отношению к Митре, и что в воинственной римской общине и тогда был настоящим средоточием богопочитания воинственный бог смерти с своим мартовским праздником; напротив, богом веселящего сердце вина в это время считался не внесенный впоследствии греками "облегчитель забот" Дионис, а сам отец Юпитер.
   В нашу задачу не входит описание римских богов во всех подробностях: но и в интересах истории необходимо обратить внимание на их своеобразный характер, в одно и то же время и низменный и задушевный. Отвлечение и олицетворение составляют сущность как римской, так и эллинской мифологии; эллинский бог также служил выражением для какого-нибудь явления природы или для какого-нибудь понятия, а то, что римлянину и греку каждое божество представлялось особою личностью, видно из воззрения на отдельных богов как на существа или мужского, или женского пола и из следующего воззвания к неизвестному божеству: "Бог ли ты или богиня, мужчина ты или женщина"; отсюда произошло и глубоко укоренившееся убеждение, что не следует громко произносить имя гения-хранителя общины из опасения, что неприятель, узнав это имя, станет призывать бога по имени и переманит его за предел общины. Остатки такого глубокого чувственного воззрения связаны именно с именем самого древнего и самого национального из италийских богов -- Марса. Но, между тем как лежащая в основе всякой религии абстракция повсюду стремится все к более и более широким представлениям, пытается все глубже и глубже проникнуть в самую сущность вещей, римские религиозные образы, напротив того, остаются на поразительно низкой ступени воззрений и понятий. Между тем как у греков сколько-нибудь значительный мотив быстро разрастается в целую группу образов, в целый цикл идей, у римлян, напротив, основная мысль остается окоченелой в своей первоначальной наготе. В римской религии нет ничего самобытно ею созданного, что можно было бы поставить наряду с нравственным преображением земной жизни в религии Аполлона, с божественным опьянением в поклонении Дионису, с глубокомысленным и таинственным культом хтонических (подземных) богов и с мистериями. Она, пожалуй, имеет понятие и о "другом злом боге" (Ve-diovis), о призраках и привидениях (lemures), а впоследствии также о божествах зловредного воздуха, лихорадки, болезней и, быть может, даже воровства (laverna), но она не была в состоянии возбуждать того священного трепета, к которому также влечет человеческое сердце; она не была в состоянии проникнуться тем, что есть непостижимого и даже злого в природе и в человеке, без чего не может обойтись религия, если человек целиком должен растворяться в ней. В римской религии едва ли было что-либо покрытое таинственностью, кроме названий городских богов Пенатов; но сущность и этих богов была для всякого понятна. Национальное римское богословие старалось выяснить для себя все сколько-нибудь значительные явления и их свойства и затем, дав каждому из них надлежащее название, распределить их по разрядам (согласно с той классификацией лиц и вещей, которая лежала в основе частного права), для того чтобы знать, к какому богу или разряду богов следует обращаться и каким способом, и для того чтобы указать этот правильный способ народу (indigitare). Римское богословие в сущности и состояло из таких поверхностно-отвлеченных понятий, отличавшихся чрезвычайной простотой и наполовину заслуживающих уважения, наполовину смешных; понятия о посеве (saeturnus) и полевых работах (ops), о почве (tellus) и о межевых камнях (terminus) олицетворялись в самых древних и в самых высокочтимых римских божествах. Едва ли не самым своеобразным между всеми римскими богами и конечно единственным, для которого была придумана чисто италийская форма поклонения, был двуглавый Янус; однако и в нем не олицетворяется ничего кроме выражающей боязливую римскую набожность идеи, что перед начинанием всякого дела следует обращаться с молитвой к "духу начала". Здесь также сказывается глубокое убеждение, что римские понятия о богах столь же необходимо должны были быть распределены по разрядам, сколь неизбежно было, чтобы каждый из эллинских богов, благодаря тому что был одарен более яркою индивидуальностью, стоял от всех других особняком[65]. Едва ли не самым интимным из всех римских верований было верование в гениев-хранителей, витавших и в доме, и над домом, и в кладовой; в публичном богослужении их чтили под именем Весты и Пенатов, в семейном -- под именем лесных и полевых богов Сильванов и главным образом под именем настоящих домашних богов Лазов или Лар, которым постоянно уделялась часть от поданных за семейным столом кушаний и поклониться которым каждый отец семейства считал еще во времена Катона Старшего своим первым долгом по возвращении из чужбины домой. Но в распределении богов по рангам эти домашние и полевые боги занимали скорее последнее, нежели первое, место; иначе и быть не могло при такой религии, которая отказывалась от идеализации: благочестивое сердце находило для себя самую обильную пищу в самых простых и самых индивидуальных абстракциях, а не в самых широких и всеобщих. Наряду с этой слабостью идеальных элементов ясно выступали наружу практические и утилитарные тенденции римской религии, которые хорошо заметны в вышеприведенной табели праздничных дней. Увеличения имущества и земных благ, доставляемых обработкой полей и разведением скота, мореплаванием и торговлей, -- вот чего ожидает римлянин от своих богов; поэтому у римлян быстро и повсеместно вошли в большой почет бог честного слова (deus fidius), богиня случайности и удачи (fors fortuna) и бог торговли (mercurius), которые зародились из ежедневных житейских сношений, хотя и не успели попасть в вышеприведенную древнюю табель праздничных дней. Римский характер отличался такой строгой бережливостью и склонностью к коммерческим спекуляциям, что они проникли в самую глубь его божественного отражения.
   О мире духов мы можем сказать лишь немногое. Души усопших -- "добрые" (manes) -- не переставали жить в виде теней в том самом месте, где покоилось тело (dii inferi), и принимали пищу и питье от переживших их людей. Однако они жили в подземных пространствах, а из подземного мира никакой мост не вел ни к ходившим по земле людям, ни к витавшим в высших сферах богам. Греческий культ героев был вовсе незнаком римлянам, а совершенно не римское превращение царя Ромула в бога Квирина ясно доказывает как поздно и как неудачно была сочинена легенда об основании Рима. Имя Нумы было самым древним и самым почтенным из всех, какие упоминались в римских сказаниях; однако этого царя никогда не боготворили в Риме подобно Тезею в Афинах.
   Древнейшие коллегии жрецов были учреждены для бога Марса; сюда принадлежат главным образом назначавшийся пожизненно жрец этого общинного бога -- "Марсов возжигатель" (flamen Martialis), называвшийся так потому, что он совершал обряд сжигания жертвы, и двенадцать скакунов (salii), т. е. юношей, исполнявших в марте военный танец в честь Марса и сопровождавших этот танец пением. О том, что слияние общины на холмах с палатинской имело последствием удвоение римского Марса и вместе с тем назначение второго Марсова жреца -- flamen Quirinalis -- и второго братства плясунов -- salii collini, -- уже было упомянуто ранее. Сверх того, существовали и другие общественные культы, частью сделавшиеся предметом поклонения еще задолго до основания Рима; для некоторых из них назначались особые жрецы, как например для Карменты, для Вулкана, для богов портового и речного, а служение некоторым другим поручалось от имени народа особым коллегиям или родам. К числу такого рода коллегий, видимо, принадлежала коллегия двенадцати "собратьев-земледельцев" (fratres arvales), обращавшихся в мае к "богине-производительнице" (dea dia) с молитвами о всходе посевов, хотя весьма сомнительно, чтобы эта коллегия уже в ту эпоху пользовалась таким же почетом, какой ей создавали во времена империи. Сюда же примыкали братство тициев, которому было поручено охранять и поддерживать особый культ римских сабинов, и состоявшие при очаге тридцати курий тридцать куриальных возжигателей (flamines curiales). Уже ранее упомянутый волчий праздник (Lupercalia) справляли в феврале для охранения стад в честь "благосклонного бога" (faunus) членами рода Квинктиев и присоединившимися к ним после инкорпорации римлян с холмов членами рода Фабиев; это был настоящий карнавал пастухов, во время которого "волки" (luperci) опоясывали свое голое тело козлиными шкурами и рыскали повсюду, стегая всякого встречного ремнями. И в других родовых культах община, вероятно, участвовала через своих представителей. К этому древнейшему богослужению римской общины мало-помалу присоединялись новые способы богопочитания. Самым важным из них был тот, который принадлежал объединившемуся городу, как бы заново основанному путем сооружения большой городской стены и крепости; в этом культе самый высший и самый лучший из богов -- Юпитер Капитолийский, в котором олицетворялся гений римского народа, -- был поставлен во главе всех римских богов, а состоявший при нем с тех пор возжигатель, Flamen Dialis, составил вместе с двумя жрецами Марса высший жреческий триумвират. В то же время возникли культ нового единого городского очага, или культ Весты, и принадлежавший к нему культ общинных Пенатов. Шесть целомудренных дев как бы в качестве шести дочерей римского народа несли службу при богине Весте и были обязаны постоянно поддерживать благотворный огонь на общинном очаге в пример и назидание гражданам. Это семейно-публичное богопочитание было в глазах римлян самым священным, и оно дольше всех языческих культов противилось в Риме христианству. Затем Авентин был отведен Диане как представительнице латинского союза; но именно потому, что она была представительницей этого союза, при ней не состояли особые римские жрецы; кроме того, римская община мало-помалу приучилась поклоняться многим другим богам, или справляя в их честь в установленной форме публичные празднества, или возлагая на жреческие коллегии обязанность чтить их от ее имени, а при некоторых из них, как например при богине цветов (Flora) и при богине земных плодов (Pomona), назначала особых возжигателей, так что число этих последних наконец возросло до пятнадцати. Но между этими возжигателями тщательно отличали тех трех flamines maiores, которые до позднейших времен выбирались только из среды древних гражданских родов. Точно так же древние коллегии палатинских и квиринальских скакунов постоянно сохраняли первенство над всеми другими жреческими коллегиями. Таким образом, необходимая и постоянная служба при богах общины была раз навсегда возложена государством на особые коллегии или на особых должностных лиц, а для покрытия, надо полагать, довольно значительных расходов на жертвоприношения были частью приписаны к некоторым храмам земли, частью назначены судебные пени. Не подлежит сомнению, что публичный культ остальных латинских и, вероятно, также сабельских общин в сущности был такой же; по крайней мере положительно доказано, что фламины, салии, луперки и весталки были не специально римскими, а общелатинскими учреждениями, и по меньшей мере три первых коллегии первоначально образовались в одноплеменных общинах, как кажется, не по римскому образцу. Наконец и каждый гражданин мог делать в кругу своих собственных богов то же, что делало государство в кругу государственных богов, мог не только приносить жертвы своим богам, но и посвящать им особые места и собственных служителей.
   Таким образом, в Риме было достаточно и жреческих коллегий, и жрецов; однако тот, у кого есть просьба к богу, обращается не к жрецу, а к богу. Всякий, кому было нужно о чем-нибудь попросить бога или о чем-нибудь его спросить, сам взывал к божеству -- община, конечно, устами царя, курия через куриона, всадничество через своих начальников, и никакое вмешательство жрецов не дерзало заслонять или затемнять этот первоначальный и простой путь к божеству. Однако вовсе не легко иметь дело с богом. У него есть своя особая манера выражаться, понятная только опытному человеку; но кто умеет взяться за дело, тот конечно сумеет не только узнать волю бога, но и склонить его в свою пользу, а в крайнем случае даже перехитрить и вынудить его содействие. Поэтому естественно, что поклонник бога обыкновенно прибегал к сведущим людям и спрашивал их совета, а отсюда возникли те религиозные коллегии сведущих людей, которые были чисто национальным италийским учреждением и которые имели на политическое развитие страны гораздо более сильное влияние, нежели отдельные жрецы и жреческие коллегии. Их нередко смешивали с этими последними, но это было ошибкой. На жреческие коллегии возлагалось служение какому-нибудь особому божеству, а коллегии сведущих людей сохраняли ненарушимыми традиции тех более всеобщих богослужебных порядков, точное соблюдение которых требовало некоторой опытности и было предметом забот со стороны государства, потому что было в его интересах. Оттого-то эти замкнутые коллегии, пополнявшиеся конечно из среды граждан, и сделались хранительницами богослужебных тонкостей и знаний.
   В римском и вообще в латинском общинном устройстве таких коллегий первоначально было только две: коллегия авгуров и коллегия понтификов[66]. Шесть "птицегадателей" (augures) умели объяснять язык богов по полету птиц; это искусство было предметом серьезного изучения и было доведено до такого совершенства, что имело вид научной системы. Шесть "мостостроителей" (pontifices) получили свое название от того, что заведовали священным, а вместе с тем и политически важным делом постройки и, в случае надобности, разрушения моста, который вел через Тибр. Это были римские инженеры, знакомые с тайнами меры и числа, вследствие чего на них также была возложена обязанность составлять государственный календарь, возвещать народу о наступлении дней новолуния, полнолуния и праздничных дней и наблюдать, чтобы каждое богослужебное действие и каждая судебная процедура совершались в надлежащие дни. Так как на них лежал преимущественно перед всеми другими надзор за всем, что касалось богослужения, то и в делах о браках, о завещаниях и об усыновлении к ним предварительно обращались в случае надобности с вопросом, не было ли задуманное дело в чем-нибудь несогласно с божественными законами. От них также зависело установление и обнародование тех общих богослужебных правил, которые известны под названием царских законов. Этим путем они сосредоточили в своих руках общий высший надзор над римским богослужением, хотя, как кажется, и не в таком широком размере, как после упразднения царской власти; вместе с тем они сделались верховными блюстителями всего, что находилось в связи с этим богослужением, -- а что же не находилось с ним в связи? Суть своей науки они сами определяли словами "знание божеских и человеческих вещей". В сущности именно из недр этой коллегии вышли зачатки как духовного и светского правоведения, так и историографии. Так как всякая историография находится в связи с календарем и с летописью и так как в римских судах вследствие их особого устройства не могла образоваться никакая традиция, то знание судебной процедуры и самых законов должно было сосредоточиться также в коллегии понтификов, которая одна была способна давать свои заключения о днях, какие должны считаться присутственными, и по юридическим вопросам, касавшимся религии. С этими двумя самыми древними и самыми почетными коллегиями знатоков религии следует поставить почти наряду коллегию двадцати государственных вестников (fetiales -- слово неизвестного происхождения), которая имела своим назначением хранить путем преданий, как в живом архиве, содержание договоров, заключенных с соседними общинами, высказывать свое мнение в случаях нарушения установленных договорами обязательств и в крайних случаях настаивать на требовании удовлетворения и на объявлении войны. В области международного права фециалы были тем же, чем были понтифики в области божественного права, и потому, подобно этим последним, имели право не постановлять решения, а указывать, в каком смысле решения должны быть постановлены. Но как ни был высок почет, которым всегда пользовались эти коллегии, и как ни были важны и обширны их права, все-таки римляне, в особенности самые высокопоставленные из римлян, никогда не забывали, что их назначение заключалось не в том, чтобы повелевать, а в том, чтобы давать дельные советы, и не в том, чтобы непосредственно испрашивать ответа богов, а в том, чтобы объяснить смысл ответов, полученных теми, кто обращался к богам с вопросами. Поэтому и самый высокопоставленный жрец не только стоял по своему сану ниже царя, но даже не смел без спроса давать царю советы. От царя зависело наблюдать или не наблюдать за полетом птиц и в первом случае назначать для того время; а птицегадатель только стоял подле царя и в случае надобности объяснял ему язык этих небесных вестников. Точно таким же образом фециал и понтифик могли вмешиваться в вопросы государственного и частного права, не иначе как по приглашению желающих, и римляне, несмотря на свою набожность, непреклонно держались правила, что жрецу не должна принадлежать в государстве никакая власть, что он не имеет права ничего приказывать и что он обязан наравне со всеми гражданами повиноваться самому низшему из должностных лиц.
   Римское богопочитание было в сущности основано на привязанности человека к земным благам и только второстепенным образом на страхе, который внушают необузданные силы природы; поэтому оно и заключалось преимущественно в выражениях радости, в пении поодиночке и хором, в играх и танцах, но главным образом в пиршествах. Как у всех земледельческих народов, питающихся растительной пищей, так и у италиков убой скота был в одно и то же время и домашним праздником и богослужебным актом; свинья считалась самой приятной для богов жертвой только потому, что жареная свинина была обыкновенно праздничным блюдом. Но всякая расточительность, точно так же как и всякое чрезмерное ликование, была несовместима со скромным бытом римлян. Бережливость по отношению к богам составляет одну из самых характерных особенностей самого древнего латинского культа; даже разгул фантазии сдерживала с железной строгостью та нравственная дисциплина, которую нация налагала на самое себя. Вследствие этого латины не были знакомы с теми нравственными недугами, которые порождает разнузданность фантазии. Впрочем, и в латинскую религию глубоко проникла нравственная наклонность людей связывать земные преступления и земные наказания с миром богов и первые считать преступлениями против божества, а вторые -- искуплением перед богами. Казнь приговоренного к смерти преступника считалась принесенной богам искупительной жертвой, точно так же как и умерщвление врага в справедливой войне; вор, похитивший в ночное время полевые плоды, расплачивался на виселице за свою вину перед Церерой, точно так же как враг расплачивался на поле сражения за свою вину перед матерью-землей и перед добрыми духами. Здесь даже встречается глубокая и грозная мысль замены виновных невинными: если боги разгневались на общину, но остается неизвестным, кто именно навлек на общину их гнев, то их может умилостивить тот, кто добровольно принесет себя им в жертву (devovere se); так, например, извергающая ядовитые испарения трещина в земле может замкнуться, а наполовину проигранное сражение может превратиться в победу, если какой-нибудь великодушный гражданин бросится в виде искупительной жертвы в пропасть или на копья врагов. На таком же воззрении был основан обычай священной весны, в силу которого обрекали в жертву богам весь рогатый скот и всех людей, которые родятся в данный промежуток времени. Если можно назвать приношениями в жертву людей, то конечно такие приношения принадлежали к числу основных элементов латинской религии; но следует добавить, что, как бы далеко ни проникал наш взор в прошлые времена, приношения в жертву живых людей ограничивались преступниками, виновность которых уже была доказана перед судом, и теми невинными людьми, которые добровольно обрекали себя на смерть. Человеческие жертвоприношения иного рода несовместимы с основной мыслью жертвоприношения; если же они и встречаются у индо-германских племен, то они должны быть отнесены к позднейшему периоду нравственного упадка и одичания. У римлян они никогда не входили в обыкновение, за исключением тех редких случаев, когда суеверие и отчаяние искали в отвратительных поступках спасения от неминуемой гибели. Следов веры в привидения, страха колдовства и культа мистерий мы находим у римлян сравнительно очень мало. Оракулы и предсказатели будущего никогда не имели в Италии такого же значения, какое они имели в Греции, и никогда не могли приобрести там серьезного влияния на частную и общественную жизнь. Но, с другой стороны, именно поэтому латинская религия и впала в невероятную трезвость и сухость и рано превратилась в мелочное и бездушное исполнение религиозных обрядов. Бог италика, как уже было ранее замечено, был прежде всего вспомогательным орудием для достижения самых реальных земных целей, а это влечение италиков к тому, что удобопонятно и реально, отпечатлелось на их религиозных воззрениях и не менее ясно заметно на теперешнем почитании итальянцами их святых. У них боги противопоставляются человеку, точно так же как кредитор должнику; каждый из этих богов имеет законно приобретенное право на известные обряды и приношения; но так как число богов так же велико, как и число различных моментов в земной жизни, а неисполнение или неточное исполнение обязанностей к каждому богу в надлежащий момент влекло за собою наказание, то уже одно запоминание всех религиозных обязанностей было делом трудным и требовавшим большой осмотрительности; этим и объясняется, почему понтифики, специально изучившие божественное право и умевшие объяснять его требования, достигали необыкновенного влияния. Безупречный человек исполняет установленные обряды богослужения с такой же купеческой аккуратностью, с какой исполняет свои земные обязательства, и даже делает лишнее, если и бог со своей стороны сделал что-нибудь лишнее. С богом даже пускаются на спекуляции: данный богу обет как по своей сущности, так и по своему названию не что иное, как заключенный между богом и человеком формальный договор, по которому этот последний обязывается уплатить первому за известные услуги соответствующее вознаграждение, а римское юридическое правило, что никакой договор не может быть заключен через заместителей, конечно было не последней причиной того, что в Лациуме устранялось всякое посредничество жрецов при обращении людей к богам с какими-либо просьбами. Подобно тому как римский торговец, несмотря на свою условную честность, был обязан исполнять условия договора только в их буквальном смысле, так и относительно богов, как учили римские богословы, можно было давать и принимать вместо самого предмета его изображение. Владыке небес подносили луковичные и маковые головки, для того чтобы на них, а не на человеческие головы, он направил свои молнии; в искупление жертвы, которой ежегодно требовал для себя отец Тибр, в волны реки ежегодно бросали тридцать сплетенных кукол[67]. Здесь понятия о божеском милосердии и об умиротворении бога смешиваются с благочестивым лукавством, которое пытается ввести грозного властелина в заблуждение и отделаться от него путем мнимого удовлетворения. Таким образом, хотя страх, который внушали римские боги, и имел сильное влияние на толпу, но он нисколько не был похож на тот тайный трепет перед всемогущей природой или перед всесильным божеством, который служил основой для пантеистических и монотеистических воззрений; на нем лежал земной отпечаток, и он в сущности немногим отличался от той робости, с которой римский должник приближался к своему правосудному, но очень пунктуальному и могущественному кредитору. Понятно, что такая религия не способствовала развитию художественных и философских наклонностей, а, напротив, подавляла их. Грек обрекал наивные идеи древнейших времен в человеческую плоть и кровь, вследствие чего его понятия о божестве не только обратились в элементы искусств изобразительного и поэтического, но достигали вместе с тем той всеобщности и той эластичности, которые составляют самую глубокую черту человеческой природы и именно потому служат основами для всех мировых религий. Благодаря таким свойствам греческой религии простое созерцание природы могло достигнуть глубины космогонических воззрений, а простое нравственное понятие -- глубины всеобъемлющих гуманитарных воззрений, и в течение долгого времени греческая религия была в состоянии вместить в себе все физические и метафизические представления нации, т. е. все идеальное развитие народа, и по мере возрастания содержания в глубину и ширину, прежде чем фантазия и отвлеченная мысль разрушили облекавшую их оболочку. Напротив того, в Лациуме воплощение понятий о божестве было таким совершенно прозрачным, что на нем не могли воспитаться ни художники, ни поэты; а латинская религия всегда чуждалась искусства и даже относилась к нему враждебно. Так как бог не был и не мог быть ничем иным, как одухотворением земного явления, то он находил и постоянное для себя местожительство (templum) и свое видимое изображение именно в этом земном явлении; созидаемые человеческими руками стены и идолы могли только исказить и затемнить духовное представление. Поэтому первоначальное римское богослужение не нуждалось ни в изображениях, ни в жилищах богов, и хотя в Лациуме -- вероятно, по примеру греков -- уже с ранних пор стали чтить бога в его изображении и построили для него домик (aedicula), но такое наглядное представление считалось несогласным с законами Нумы и вообще нечистым и чужеземным. Разве только за исключением двуглавого Януса, в римской религии не было ни одного созданного ею самой божеского изображения, и еще Варрон подсмеивался над толпой, требовавшей кукол и картинок. Отсутствие всякой творческой силы в римской религии было также главной причиной того, что римская поэзия и еще более римская философия никогда не возвышались над уровнем совершенного ничтожества. И в практической области обнаруживается то же различие. Римская община извлекала из своей религии ту практическую пользу, что жрецы и в особенности понтифики облекли в определенную форму нравственные законы, которые в ту эпоху, еще не знакомую с полицейской опекой государства над гражданами, с одной стороны, заменяли полицейский устав, а с другой -- предавали нарушителей нравственных обязанностей суду богов и налагали на них божеские кары. Кроме наложения религиозных кар на тех, кто не соблюдал святости праздничных дней, и кроме рациональной системы хлебопашества и виноделия, о которой будет идти речь далее, к постановлениям первого разряда принадлежат между прочим культ очага и Лар, отчасти связанный с санитарно-полицейскими соображениями, а главным образом сжигание трупов, которое было введено у римлян необыкновенно рано -- гораздо ранее, чем у греков, -- и которое предполагает такое рациональное воззрение на жизнь и на смерть, какого не знали в самые древние времена и до какого не дошли даже в наше время. Что латинская народная религия была способна осуществлять такие и другие им подобные нововведения, должно быть поставлено ей в немаловажную заслугу. Но еще важнее было ее нравственное влияние. Если муж продавал жену или отец женатого сына, если ребенок ударил отца или невестка свекра, если патрон нарушал долг чести по отношению к гостю или к клиенту, если сосед самовольно передвигал с места межевой камень или если вор похищал в ночное время жниво, которое оставляли без охраны, полагаясь на человеческую совесть, -- то божеское проклятие с той минуты тяготело над головою виновного. Это не значит, что навлекший на себя проклятие человек (sacer) был лишен покровительства законов: опала такого рода была бы противна всяким понятиям о гражданском порядке, и к ней прибегали в Риме лишь в исключительных случаях в эпоху сословных распрей для усиления религиозного проклятия. Исполнение такого приговора богов не являлось делом отдельного гражданина или же лишенных всякой власти жрецов. Проклятый должен был прежде всего подлежать божеской каре, а не той, которая налагается человеческим произволом, и уже одно благочестивое народное верование, на котором было основано такое проклятие, само по себе служило наказанием для легкомысленных и злых людей. Но результаты проклятия этим не ограничивались: царь имел право и был обязан привести его в действие, и после того, как по его добросовестному убеждению был удостоверен факт, достойный по закону проклятия, он должен был удовлетворить оскорбленное божество, убив проклятого, как убивают жертвенных животных (supplicium), и этим способом очистить общину от преступления, совершенного одним из ее членов. Если преступление принадлежало к разряду незначительных, то смертная казнь виновного заменялась принесением в жертву животного или каким-нибудь другим приношением. Таким образом, для всего уголовного права служило главной основой религиозное понятие об очистительных жертвах. Но религия Лациума больше ничего не сделала для поддержания гражданского порядка и нравственности. Эллада стояла в этом отношении неизмеримо выше Лациума, так как была обязана религии не только всем своим умственным развитием, но и своим национальным единством в той мере, в какой действительно достигла этого единства; все, что было великого в эллинской жизни, и все, что было в ней общим национальным достоянием, вращалось вокруг божественных прорицалищ и празднеств, вокруг Дельф, Олимпии и царства дочерей веры -- муз. Однако именно в этом отношении обнаруживаются те преимущества, которые имел Лациум над Элладой. Благодаря тому, что латинская религия была низведена на уровень обыденных воззрений, она была для всякого понятна и для всякого доступна, вследствие чего римская община и не утратила своего гражданского равенства, между тем как Эллада, в которой религия достигла одной высоты с мышлением лучших людей, с самой ранней поры испытала на себе все, что есть полезного и вредного в умственной аристократии. И латинская религия, подобно всем другим, возникла из бездонной глубины верований, а ее прозрачный мир духов может казаться пустым только поверхностному наблюдателю, способному принять прозрачность вод за доказательство их незначительной глубины. Такая искренняя вера конечно должна с течением времени исчезнуть так же неизбежно, как исчезает утренняя роса под лучами восходящего солнца, и латинская религия также впоследствии иссякла; но латины хранили в себе наивную способность веровать дольше почти всех других народов и в особенности дольше греков. Подобно тому как различные цвета создаются светом и вместе с тем изменяют его, так и искусство и наука являются не только созданиями веры, но и ее разрушителями; как ни всесильно властвует в сфере верований необходимость одновременного развития и разрушения, однако в силу беспристрастного закона природы и на долю эпохи наивных верований достаются такие результаты, которых следующие эпохи тщетно стараются достигнуть. Именно то сильное умственное развитие эллинов, которым было создано всегда остававшееся неполным их религиозное и литературное единство, отняло у них возможность достигнуть настоящего политического единства, лишив их того простодушия, той гибкости характера, того самоотвержения и той способности к слиянию, которые необходимы для всякого государственного объединения. Поэтому уже пора было бы отказаться от того ребяческого воззрения на историю, которое позволяет хвалить греков только в ущерб римлянам, а римлян только в ущерб грекам; как не следует отвергать достоинств дуба оттого, что рядом с ним цветет роза, так точно не следует ни хвалить, ни хулить эти два самых величественных организма, какие только были созданы древностью, а следует понять, что их обоюдные преимущества обусловливались их недостатками. Самая важная причина различия двух наций без сомнения заключалась в том, что Лациум вовсе не приходил в соприкосновение с Востоком в период своего развития, подобно тому как это было с Элладой; ни один из живущих на земле народов не был настолько велик, чтобы своими собственными силами создать такую удивительную цивилизацию, как эллинская или как позднейшая христианская; таких блестящих результатов история достигала там, где арамейские религиозные идеи проникали в индо-германскую почву. Но если именно потому Эллада была прототипом чисто гуманного развития, то Лациум будет навсегда служить прототипом национального развития, а мы в качестве их потомков должны чтить их обоих и должны учиться у них обоих.
   Таков был характер и таково было влияние римской религии в ее ничем не стесненном и чисто национальном развитии. Ее национальный характер ничего не утрачивал от того, что она с древнейших времен заимствовала от иноземцев и обряды и сущность богопочитания, точно так же как вследствие дарования гражданского права отдельным иноземцам римское государство не утрачивало своей национальности. Что римляне с древнейших времен обменивались с латинами как товарами, так и богами, разумеется само собой; гораздо более достойны внимания переселение иноплеменных богов и заимствование богослужебных обрядов от иноплеменников. Об особом сабинском культе тициев уже было упомянуто раньше. Но сомнительно, заимствовались ли божественные идеи также из Этрурии, так как древнейшее название гениев -- Лазы (от lascivus) и название богини памяти -- Минервы (mens, menervare) хотя обыкновенно считаются по происхождению этрусскими, но, судя по лингвистическим указаниям, должны быть причислены скорее к исконным в Лациуме. Во всяком случае достоверно и, сверх того, вполне согласно со всем, что мы знаем о римских сношениях с чужеземцами, что греческий культ нашел для себя доступ в Риме и ранее и в более широких размерах, чем какой-либо другой из иноземных культов. Древнейшим поводом для таких заимствований послужили греческие оракулы. Язык римских богов вообще ограничивался словами "да" и "нет" и самое большее выражением божественной воли при метании жребиев[68], которое, как кажется, было исконно италийского происхождения, между тем как уже с древнейших времен, но конечно лишь вследствие оказанного Востоком влияния, более словоохотливые греческие боги произносили целые изречения. Римляне рано стали запасаться такими советами на случай надобности, и потому копии с листочков пророчицы и жрицы Аполлона, кумской Сивиллы, были в их глазах очень ценным подарком от тех греков, которые приезжали к ним в гости из Кампании. Для чтения и объяснения этой волшебной книги была с древних пор учреждена особая коллегия из двух сведущих людей (duoviri sacris faciundis), стоявшая по своему рангу только ниже коллегии авгуров и понтификов, и к ней были прикомандированы на счет общины два знающих греческий язык раба; к этим хранителям прорицаний обращались в сомнительных случаях, когда для предотвращения какой-нибудь беды нужно совершить богослужебное действие, а между тем не знали, к какому богу и в какой форме следует обратиться. Даже к дельфийскому Аполлону рано стали обращаться римляне, нуждавшиеся в каком-нибудь совете; кроме ранее упомянутых легенд об этих сношениях свидетельствуют частью вошедшее во все известные нам италийские наречия и тесно связанное с дельфийским оракулом слово thesaurus, частью древнейшая римская форма имени Аполлона -- Aperta, т. е. открыватель; эта форма была искажением дорийского слова Apellon и обличала свою древность именно своим варварством. И греческого Геракла рано стали чтить в Италии под именем Herclus, Hercoles, Hercules; но там смотрели на него по-своему и сначала, как кажется, считали его богом рискованной наживы и чрезвычайного обогащения, вследствие чего на его главный алтарь (ara maxima), находившийся на скотном рынке, полководец обыкновенно клал десятую долю захваченной добычи, а торговец -- десятую долю барыша. Поэтому он вообще считался богом торговых сделок, которые часто заключались в самые древние времена у его алтаря и скреплялись присягой, и, стало быть, имел некоторое сходство с древним латинским богом "верности данному слову" (deus fidius). Поклонение Геркулесу рано сделалось одним из самых распространенных; по словам одного древнего писателя, его чтили во всех уголках Италии, и его алтари стояли как на городских улицах, так и на проселочных дорогах. Римлянам также издавна были знакомы боги мореплавателей Кастор и Полидевк, или по-римски Поллукс, бог торговли Гермес -- римский Меркурий, и бог врачевания Асклапий, или Эскулапий, хотя поклонение этим богам началось лишь в более позднюю пору. Название праздника "доброй богини" (bona-dea) damium, соответствующее греческому Є??NoҐ или Єў?NoҐ, быть может, также должно быть отнесено к этой эпохе. Старинным заимствованиям следует приписать и то, что старинный Liber pater римлян впоследствии считался "отцом-освободителем" и слился с греческим богом вина -- "разрешителем" (Lyöos), и то, что римский бог глубины стал называться "расточителем богатств" (Плутон -- Dis pater); однако название супруги этого последнего бога, Персефоны, перешло при помощи изменения гласных и перенесения смысла в римскую Прозерпину, т. е. произрастительницу. Даже богиня римско-латинского союза, авентинская Диана, как кажется, была копией союзной богини малоазиатских ионийцев, эфесской Артемиды; по крайней мере то резное ее изображение, которое находилось в римском храме, было сделано по эфесскому образцу. Арамейская религия имела в ту эпоху отдаленное и косвенное влияние на Италию только этим путем -- через посредство восточных представлений, которые рано проникли в мифы об Аполлоне, Дионисе, Плутоне, Геракле и Артемиде. При этом ясно заметно, что греческая религия проникла в Италию преимущественно путем торговых сношений и что торговцы и мореплаватели прежде всех принесли туда греческих богов. Однако эти частные позаимствования из чужих краев имели лишь второстепенное значение, а те остатки древнего обыкновения представлять в символах явления природы, к которым можно отнести и сказание о быках Какуса, исчезли почти бесследно, так что в целом можно считать римскую религию за органическое создание того народа, у которого мы ее находим.
   Богопочитание сабельское и умбрское, судя по тем немногим сведениям, какие дошли до нас, было основано на совершенно одинаковых воззрениях с латинским, отличаясь от этого последнего только местной окраской и внешними формами. О том, что оно отличалось от латинского, самым несомненным образом свидетельствует учреждение в Риме особого братства для соблюдения сабинских обрядов, но именно это учреждение и представляет поучительный пример того, в чем заключалось это различие. Наблюдение над полетом птиц было у обоих племен обыкновенным способом вопрошать богов; но тиции делали свои наблюдения над одними птицами, а рамнийские авгуры -- над другими. Повсюду, где мы находим данные для сопоставлений, обнаруживается один и тот же факт: у обоих племен боги суть отвлеченные понятия о том, что делается на земле, и по своей натуре безличны, но выражение такого понятия о богах и обряды различны. Понятно, что для тогдашнего культа эти отступления казались важными: если же действительно существовали более резкие различия, то мы уже не в состоянии их уловить.
   Но из дошедших до нас остатков этрусского богослужения веет иным духом. В них играют главную роль более мрачная, но тем не менее скучная мистика, случайное совпадение чисел, толкование примет и то торжественное возведение на пьедестал чистой бессмыслицы, которое находит поклонников во все времена. Этрусский культ знаком нам далеко не в такой же полноте и чистоте, как латинский; но если позднейшие нововведения и внесли в него некоторые новые черты, если предания познакомили нас именно с теми его установлениями, которые отличаются самым мрачным и самым фантастическим характером и более всех других уклоняются от латинского культа (а как в том, так и в другом нельзя сомневаться), то все же остается достаточно данных, для того чтобы считать мистику и варварство этого культа заложенными в самой сущности этрусского народного характера. Нет возможности с точностью определить, в чем заключалась внутренняя противоположность между недостаточно нам знакомым этрусским понятием о божестве и латинским; но можно положительно утверждать, что между этрусскими богами выступают на первый план злые и радующиеся чужому несчастью, что самый культ жесток и даже заключает в себе приношение в жертву военнопленных; так, например, в Цере были умерщвлены взятые в плен фокейцы, а в Тарквиниях -- взятые в плен римляне. Вместо созданного воображением латинов спокойного подземного мира усопших "добрых духов" здесь появляется настоящий ад, в котором путеводитель мертвых -- дикая, наполовину зверская фигура старца с крыльями и большим молотом -- загоняет несчастные души на пытку при помощи дубины и змей; впоследствии фигура этого старца послужила в Риме при кулачных боях моделью для костюма того, кто уносил с места борьбы трупы убитых. С этим миром теней была так неразрывно связана идея о мучениях, что даже был придуман способ избавиться от них: путем принесения некоторых таинственных жертв можно было переселить несчастную душу в мир высших богов. Замечательно то, что для населения своего подземного мира этруски рано заимствовали от греков их самые мрачные представления, как например учение об Ахероне и о Хароне, играющее важную роль в мудрости этрусков. Но всего более этруски занимались объяснением примет и чудесных знамений. Правда, и римляне распознавали в природе голос богов, но их птицегадатели понимали только простые знамения и умели делать только общие выводы о том, будет ли исход дела счастливый или несчастливый. Нарушение обыкновенного порядка в природе считалось у них предвестием несчастья и препятствовало исполнению задуманного дела; так, например, в случае грозы народное собрание расходилось; римляне даже старались устранять неестественные явления, так, например, у них как можно скорей убивали детей, родившихся уродами. Но этим не ограничивались на той стороне Тибра. Глубокомысленный этруск в молниях и во внутренностях жертвенных животных читал будущность человека до мельчайших подробностей, и чем страннее был язык богов, чем удивительнее были знамения и чудесные явления, тем с большею уверенностью объяснял он их значение и научал, как беду предотвратить. Таким образом, возникли наука о молниях, гадание по внутренностям животных, толкование чудесных знамений, и все это было выработано со всею мелочною точностью рассудка, витающего в мире абсурдов, а в особенности наука о молниях. Ее прежде всех преподал этрускам тотчас вслед за тем умерший Тагес, выкопанный из земли одним пахарем невдалеке от Тарквиний карлик с детской наружностью и с седыми волосами -- точно будто в лице этого карлика хотело само себя осмеять сочетание детской наружности с старческим бессилием. Ученики и преемники Тагеса объясняли, какие боги имеют обыкновение метать молнии; как узнавать по месту на небе и по цвету молнии, от какого бога она исходит; предвещает ли молния длительное состояние или единичное событие, а в этом последнем случае -- должно ли событие совершиться непременно в назначенный срок или же его можно на некоторое время отдалить при умении взяться за это дело; как упавшую молнию похоронить или как заставить упасть ту молнию, которая только грозит падением, -- и множество изумительных фокусов, в которых иногда проглядывает стремление к наживе. Что такое фокусничество было совершенно не в римском духе, видно из того, что даже впоследствии, когда к нему стали прибегать в Риме, не делалось никакой попытки ввести его в постоянное употребление; в ту эпоху римляне еще довольствовались своими собственными и греческими оракулами. Этрусская религия стоит выше римской в том отношении, что в ней появились по крайней мере зачатки облеченных в религиозные формы умозрений, которых вовсе незаметно в римской религии. Над этим миром с его богами царят другие невидимые боги, к которым обращается за указаниями даже этрусский Юпитер; но этот мир конечен; так как он имел начало, то ему настанет и конец по истечении известного периода времени, в котором отдельные моменты измеряются веками. Трудно судить о том, каково некогда было духовное содержание этой этрусской космогонии и философии; но как той, так и другой, по-видимому, были издревле свойственны нелепый фатализм и плоская игра цифр.

Глава XIII.
Земледелие, ремесла и торговля

   Земледелие и торговля так тесно связаны с внутренним устройством и внешней историей государств, что, говоря о последних, нам уже много раз приходилось принимать в соображение и первые. Здесь мы попытаемся описать в связи с прежними отрывочными замечаниями италийское и в особенности римское народное хозяйство в более полном виде.
   Уже было ранее замечено, что переход от лугового хозяйства к полевому совершился еще до переселения италиков на полуостров. Земледелие служило главной основой для всех италийских общин -- для сабельских и для этрусских не менее, чем для латинских; в историческую эпоху в Италии не было настоящих пастушеских племен, хотя ее племена, естественно, занимались наряду с земледелием и луговым хозяйством в меньших или больших размерах, смотря по местности. Как глубоко было сознание, что всякий общественный строй основан на земледелии, видно из прекрасного обычая при основании нового города проводить плугом борозду по тому месту, где предполагалось построить стену. Из сервиевой реформы всего яснее видно, что именно в Риме, об аграрных условиях которого только и можно говорить с некоторой определенностью, не только сельское население искони считалось главной опорой государства, но и постоянно имелось в виду сделать из оседлых жителей ядро общины. Когда значительная часть римской земельной собственности перешла с течением времени в руки неграждан и вследствие того для прав и обязанностей гражданства уже не могла служить основой оседлость, реформа государственного устройства устранила не на время, а навсегда и это неудобство и опасности, которыми оно могло угрожать в будущем. Реформа раз навсегда разделила всех жителей общины без всякого внимания к их политическому положению и возложила на оседлых обязанность участвовать в защите государства, что по естественному ходу вещей должно было повлечь и дарование им общих прав. Как государственное устройство, так и вся римская военная и завоевательная политика были основаны на оседлости; так как в государстве имел значение только оседлый житель, то и война имела целью увеличить число таких оседлых членов общины. Покоренная община или была вынуждена совершенно слиться с римским земледельческим населением, или -- если дело не доходило до такой крайности -- не облагалась ни военной контрибуцией, ни постоянной данью, а уступала часть (обыкновенно треть) своих полей, на которых потом обычно возникали жилища римских земледельцев. Были многие народы, умевшие так же побеждать и завоевывать, как римляне; но ни один из них не умел подобно римскому закрепить вновь приобретенную землю в поте своего лица и вторично завоевывать плугом то, что было завоевано копьем. Что приобретается войной, то может быть и отнято войной; но нельзя того же сказать о завоеваниях, сделанных плугом; если римляне, проигрывавшие немало сражений, почти никогда не делали при заключении мира территориальных уступок, то они были этим обязаны упорной привязанности крестьян к их полям и к их собственности. В господстве над землей проявляется сила и частного человека, и государства, а величие Рима было основано на самом широком и непосредственном владычестве граждан над землею и на тесно сомкнутом единстве такого прочно привязанного к земле населения.
   Уже было ранее замечено, что в древнейшие времена пахотные поля возделывались сообща, вероятно по отдельным родовым союзам, и что затем доход делился между отдельными, входившими в родовой союз семьями; действительно, между общественною запашкой и состоящей из родов общиной существует тесная связь, и даже в более позднюю пору очень часто встречаются в Риме совместное жительство и совместное хозяйство совладельцев[69]. Даже из римских юридических преданий видно, что имущество первоначально заключалось в рогатом скоте и в пользовании землей и что только впоследствии земля была разделена между гражданами в их личную собственность[70]Лучшим доказательством этого служит древнейшее название имущества -- "владение скотом" (pecunia) или "владение рабами и скотом" (familia pecuniaque) и название личного имущества домочадцев и рабов -- peculium; таким же доказательством служат древнейшая форма приобретения собственности путем взятия ее в руку (mancipatio), применимая только к движимости, и главным образом древнейшая мера земельной собственности (heredium от herus -- владелец) в два югера, или прусских моргена, очевидно относящаяся к садовой земле, а не к пахотной[71]Когда и как произошло разделение пахотной земли, уже нельзя определить с точностью. С исторической достоверностью известно только то, что древнейшее государственное устройство было основано не на земледельческой оседлости, а на заменявшем ее родовом союзе, между тем как сервиевы реформы предполагают уже состоявшееся разделение пахотных полей. Из тех же реформ видно, что земельная собственность состояла большею частью из участков среднего размера, которые доставляли одной семье возможность работать и жить и при которых было возможно держать рогатый скот и употреблять в дело плуг: обыкновенный размер такой полной плуговой запашки нам неизвестен в точности, но, как уже было замечено ранее, он едва ли был менее 20 моргенов.
   Сельское хозяйство заключалось главным образом в хлебопашестве; обыкновенно сеяли полбу (far)[72], но также усердно разводили стручковые плоды, репу и овощи. Что разведение винограда не было впервые занесено в Италию греческими переселенцами, видно из того, что в принадлежащем к догреческому периоду списке праздников римской общины значатся три винных праздника, посвященных "отцу Юпитеру", а не заимствованному впоследствии от греков богу вина, "отцу-освободителю". О том, как гордились латины своей превосходной лозою, возбуждающею зависть в соседях, свидетельствуют очень древняя легенда о том, что царствовавший в Цере царь Мезенций взимал с латинов или с рутулов дань вином, и различные варианты очень распространенного в Италии рассказа, что кельтов побудило перейти через Альпы их знакомство с прекрасными продуктами Италии и в особенности с ее виноградом и вином. Латинские жрецы рано и повсеместно стали поощрять тщательное разведение винограда. В Риме приступали к сбору винограда только после того, как высшее в общине лицо духовного звания -- жрец Юпитера -- давал свое разрешение и сам приступал к этой работе, а в Тускуле было запрещено предлагать в продажу новое вино, пока жрец не объявит о празднике открытия сосудов. Сюда же следует отнести как возлияние вина при жертвоприношениях, так и известное под названием закона царя Нумы предписание римских жрецов не употреблять при жертвоприношениях вина, добываемого из необрезанных лоз; точно так же, чтобы ввести в обыкновение столь полезную в хозяйстве просушку зерна, жрецы запрещали приносить его в жертву сырым. Разведение маслин не так древне и, без сомнения, было впервые занесено в Италию греками[73]Маслины, как следует полагать, были впервые разведены на западных берегах Средиземного моря в конце второго столетия от основания Рима; с этим предположением согласуется и тот факт, что масличная ветвь и маслина играли в римских богослужебных обрядах гораздо менее значительную роль, чем виноградный сок. Впрочем, о том, как высоко ценились оба эти растения у римлян, свидетельствовали виноградная лоза и маслина, выращенные на городской площади неподалеку от Курциева пруда. Из плодовых деревьев всего усерднее разводилась питательная смоковница, которая, по-видимому, была в Италии продуктом местной почвы, а вокруг тех старых смоковниц, которых было немало и на римском рынке и вблизи от него[74], легенда об основании города сплела свою самую густую ткань.
   Земледелец и его сыновья сами пахали землю и справляли все хозяйственные работы, и мало вероятно, чтобы в обыкновенных хозяйствах применялся часто труд рабов или свободных поденщиков. В плуг впрягали быка или корову, а вьючными животными были лошади, ослы и мулы. Самостоятельное скотоводство для получения мяса или молока не существовало по меньшей мере в то время, когда земля составляла собственность родов, а если и существовало, то в очень небольших размерах; впрочем, кроме мелкого скота, который кормился на общественных лугах, в дворовом хозяйстве разводили свиней и домашних птиц, в особенности гусей. Вообще пахали без устали по нескольку раз, и поле считалось плохо вспаханным, если борозды не были проведены на нем так часто, что его можно было вовсе не боронить; но работы производились скорее усердно, чем разумно, и все неудобства плуга, все неудовлетворительные приемы жатвы и молотьбы оставались без изменений. Причину этого следует искать не столько в упорной привязанности земледельца к установленным обычаям, сколько в недостаточном развитии рациональной механики. Практичному италику была незнакома сердечная привязанность к старому способу обработки, полученному им в наследство вместе с клочком пахотной земли, а такие очевидные улучшения в хозяйстве, как разведение кормовых трав и орошение полей, были им издавна заимствованы от соседних народов или введены путем самостоятельного развития. Недаром же и римская литература началась с теоретических рассуждений о хлебопашестве. За прилежной и разумной работой следовал приятный отдых; и в этом случае религия предъявила свои права, облегчая житейское бремя даже для простолюдинов тем, что устанавливала промежутки отдыха, во время которых люди могли двигаться и дышать свободно. Четыре раза в месяц, стало быть, круглым счетом через семь дней в восьмой (nonae), земледелец шел в город продавать, покупать и устраивать всякие другие дела. Но настоящим отдыхом от работы он пользовался только в особые праздничные дни, главным образом во время праздничного месяца после окончания зимних посевов (feriae sementivae); в это время покоился по воле богов плуг и отдыхали в праздничном бездействии не только землепашцы, но даже рабы и волы. Приблизительно так возделывался в древние времена обыкновенный земельный участок хлебопашца. От дурного ведения хозяйства у ближайших наследников не было никакой другой охраны, кроме права отдавать как сумасшедшего под опеку того, кто стал бы легкомысленно расточать наследственное имущество. Сверх того, женщины были в сущности лишены права свободно распоряжаться своим имуществом, и, когда они желали вступить в брак, им обыкновенно выбирали в мужья одного из членов того же рода, для того, чтобы имение не переходило в другой род. Законодательство старалось предотвратить обременение подземельной собственности долгами частью тем, что требовало предварительной передачи заложенного имения в собственность кредитору, частью тем, что ввело по простым займам такую строгую процедуру, которая быстро оканчивалась взысканием долга; впрочем, эта последняя мера, как мы увидим впоследствии, достигла своей цели далеко не вполне. Свободное раздробление собственности не было ограничено никакими законами. Как ни было желательно, чтобы сонаследники не переставали владеть наследственным имением нераздельно, однако даже самое древнее римское законодательство заботилось о том, чтобы каждый из членов такого сообщества мог выделиться во всякое время: конечно хорошо, если братья мирно живут вместе, но принуждать их к этому было бы несогласно с либеральным духом римского права. И из сервиевых реформ видно, что в Риме и при царях было немало людей, которые не владели землей, а владели садовыми участками и потому употребляли не плуг, а мотыгу. Обычаям и здравому смыслу населения было предоставлено полагать предел чрезмерному раздроблению земельной собственности, а что этот расчет оправдался и что поместья остались большею частью в целости, видно из распространенного у римлян обыкновения называть поместья постоянно за ними остававшимися собственными именами. Община участвовала в этом лишь косвенным образом -- тем, что высылала колонии, так как последствием этого было заведение новых полных плуговых запашек и, кроме того, нередко уничтожение мелких земельных участков, владельцев которых выселяли в качестве колонистов.
   Гораздо труднее выяснить положение крупной земельной собственности. Что такая собственность действительно существовала в немалых размерах, ясно видно из раннего развития сословия всадников; это объясняется частью раздроблением родовых земель, которое неизбежно должно было создать сословие крупных землевладельцев в тех случаях, когда число участников дележа было незначительно, частью огромным количеством стекавшихся в Рим купеческих капиталов. Но в эту эпоху еще не могло существовать таких настоящих крупных хозяйств, которые были бы основаны на труде многочисленных рабов и которые встречаются у римлян в более позднюю пору. Скорее сюда нужно отнести старое определение, по которому сенаторы назывались отцами, потому что раздавали мелким людям земли, как отцы детям; действительно, в старину существовало и до сих пор еще часто встречающееся в Италии обыкновение делить на небольшие участки между зависимыми людьми или ту часть поместья, которую владелец не в состоянии сам обрабатывать, или даже все поместье. Временным владельцем мог быть один из домочадцев или из рабов собственника; если же он был свободным человеком, то его владение напоминало то, которое впоследствии носило название прекариум (precarium). Получатель владел своим участком, пока это было угодно собственнику, и не имел никакого законного способа оградить свое владение от этого собственника; этот последний даже мог прогнать его во всякое время по своему произволу. Вознаграждение за такое пользование чужой землей не было необходимым условием отношений этого рода, но оно без сомнения часто уплачивалось и могло заключаться в какой-нибудь доле продуктов; в этом отношении положение временного владельца имело сходство с положением позднейших арендаторов, отличаясь от него частью отсутствием какого-либо срока пользования, частью обоюдным лишением права предъявлять какие-либо иски и наконец тем, что взнос аренды гарантировался только правом собственника выгнать арендатора. Ясно, что это была в сущности такая сделка, которая была основана на честном слове и не могла состояться без поддержки могущественного, освященного религией, обычая; и действительно, такой обычай существовал. Клиентура, вообще отличавшаяся своим нравственно-религиозным характером, без сомнения была основана главным образом на такой отдаче земель в пользование. И нельзя сказать, чтобы такой вид пользования сделался возможным лишь после отмены общинного полевого хозяйства: как после этой отмены всякий выделившийся землевладелец мог отдавать свою землю в пользование зависимым от него людям, так и до ее отмены мог делать то же самое род; с этим без сомнения находится в связи и тот факт, что у римлян зависимость клиента не была личной и что клиент вместе со своим родом всегда вверял себя покровительству и защите патрона и его рода. Этот древнейший строй римского полевого хозяйства объясняет нам, почему в среде крупных римских землевладельцев возникла сельская аристократия, а не городская. Так как у римлян вовсе не существовал вредный класс посредников, то римский помещик был прикован к своему поместью не меньше арендатора и крестьянина; он сам за всем присматривал и сам во все входил, так что даже богатый римлянин считал за высшую для себя похвалу, если его называли хорошим сельским хозяином. Его дом находился в его имении, а в городе он имел только квартиру, куда приезжал по делам или для того, чтобы подышать в жаркую пору более чистым воздухом. Но в этих порядках всего важнее было то, что они доставляли нравственную основу для отношений между знатью и мелким людом и тем очень уменьшали опасность этих отношений. Свободные прекарные владельцы, происходившие из обедневших крестьянских семейств, из подначальных людей и вольноотпущенников, составляли огромную массу пролетариата, а их зависимость от помещика была сильнее той, в которой мелкий арендатор неизбежно находится от крупного землевладельца. Рабы, возделывавшие землю для господина, без сомнения были гораздо менее многочисленны, чем свободные арендаторы. Повсюду, где переселенцы не поработили сразу все местное население, рабство сначала существовало, по-видимому, в очень небольших размерах, а вследствие того вольный работник играл в государстве совершенно иную роль, чем в более поздние времена. И в Греции мы находим в ее древнейшую эпоху "поденщиков" (ϴῆτεΣ), исполнявших то, что впоследствии делали рабы, а в некоторых отдельных общинах, как например у локров, вовсе не было рабства вплоть до начала их исторической эпохи. Даже сами рабы были обыкновенно италийскими уроженцами; военнопленные вольски, сабины и этруски конечно находились в иных отношениях к своим господам, чем в более позднюю пору сирийцы и кельты. К тому же раб-арендатор имел, хотя и не легально, а только фактически, землю и скот, жену и детей, точно так же как и сам помещик, а с тех пор как возникло отпущение рабов на волю, для него открылась возможность приобрести работой свободу. При таком положении крупного землевладения в древнейшую эпоху оно вовсе не было зияющей раной в общинном быту, а было для него чрезвычайно полезно. Оно доставляло, хотя в общем более скромные средства существования такому же числу семейств, как мелкое и среднее землевладение; кроме того, из более высокопоставленных и более свободных землевладельцев образовались естественные руководители и правители общины, а из занимавшихся хлебопашеством и лишенных собственности прекарных владельцев образовался прекрасный материал для римской колонизационной политики, которая без него никогда не была бы успешной, так как государство конечно может наделить землей безземельных людей, но тому, кто не знаком с земледелием, оно не может дать необходимые для управления плугом энергию и физическую силу.
   Раздел земли не затронул пастбищ. Они считались собственностью не родовых общин, а государства, которое частью прикармливало на них свои собственные стада, назначенные для жертвоприношений и для иных целей и постоянно пополнявшиеся теми судебными пенями, которые уплачивались скотом, частью отдавало их за умеренную плату (scriptura) в пользование скотовладельцам. Право пасти свой скот на общественном выгоне, быть может, первоначально и имело некоторую фактическую связь с землевладением, но владение отдельным пахотным участком никогда не могло быть юридически связано у римлян с правом пользоваться какой-либо частью общественных лугов уже потому, что недвижимую собственность могли приобрести все жители, а право пользования выгонами всегда было привилегией граждан и предоставлялось обыкновенному жителю лишь в виде исключения по особой царской милости. Впрочем, в эту эпоху общественные земли играли в народном хозяйстве, как кажется, вообще второстепенную роль, так как общественные выгоны сначала были не очень обширны, а завоеванные земли большею частью немедленно делились между родовыми общинами или же в более позднюю пору раздавались отдельным лицам под пашню.
   Раннее развитие городской жизни в главном центре латинской торговли уже само по себе служит доказательством того, что хотя земледелие и было в Риме главным и самым обширным промыслом, но рядом с ним должны были существовать и другие отрасли промышленности. Действительно, в учреждениях царя Нумы, т. е. в числе учреждений, существовавших в Риме с незапамятных времен, названы восемь ремесленных цехов: флейтисты, золотых дел мастера, медники, плотники, валяльщики, красильщики, горшечники и башмачники; этим в сущности исчерпывались все виды ремесленных работ по заказу, существовавшие в ту древнюю пору, когда еще не известно было хлебопечение, еще не занимались лекарским искусством как ремеслом и когда женщины сами пряли шерсть для своих платьев. Достоин внимания тот факт, что не было особого цеха работников, занимающихся выделкой железа; он служит новым доказательством того, что в Лациуме стали обрабатывать железо сравнительно поздно; этим объясняется и то, почему такие богослужебные орудия, как священный плуг и жреческий нож, делались до очень поздней поры обыкновенно из меди. В городской жизни Рима при его положении среди латинских стран эти ремесла должны были иметь в древности большое значение, о котором нельзя составить себе верного понятия по униженному положению римских ремесел в более позднюю пору, когда за них взялась масса невольников, работавших на своих господ или бывших на оброке, и когда процветанию этих ремесел препятствовал усилившийся ввоз предметов роскоши. Древнейшие песни римлян прославляли не только могучего бога брани Мамерса, но также искусного оружейника Мамурия, сумевшего приготовить для своих сограждан щиты по образцу того божественного щита, который был ниспослан с небес, а бог огня и кузнечного горна Вулкан упоминается уже в самом древнем списке римских праздников. Стало быть, и в древнейшем Риме, как повсюду, уменье изготовлять из металлов плуг и меч шло рука об руку с уменьем ими владеть и вовсе не заметно того высокомерного пренебреженья к ремеслам, которое мы находим там впоследствии. Но, после того как Сервиева реформа возложила воинскую повинность исключительно на оседлое население, ремесленники были устранены от военной службы, -- правда, не законом, а фактически, -- вследствие того что не имели постоянной оседлости; исключение составляли только плотники, медники и некоторые разряды музыкантов, придававшиеся к армии в виде организованных по-военному отрядов; это, быть может, и послужило началом для позднейшего нравственного пренебрежения и политической приниженности ремесел. Учреждение цехов имело без сомнения такую же цель, как и учреждение сходных с ними по названию жреческих коллегий: опытные в деле люди соединялись, для того чтобы общими силами вернее сохранять традиции. Что люди несведущие устранялись каким-нибудь способом, весьма вероятно; однако не видно никаких следов старания установить монополию или принять какие-либо охранительные меры против дурной фабрикации; впрочем, ни о какой другой стороне римской народной жизни до нас не дошло так мало сведений, как о ремесленных цехах.
   Что италийская торговля ограничивалась в древнейшую эпоху взаимными сношениями италиков, разумеется само собою. Ярмарки (mercatus), которые следует отличать от обыкновенных еженедельных сборищ на рынках (nundinae), существовали в Лациуме издавна. Они, быть может, совпадали с международными сборищами и празднествами, как например с праздником, который справлялся в Риме, на Авентине в союзном храме; латины, ежегодно приходившие по этому поводу в Рим 13 августа, могли пользоваться этим удобным случаем, чтобы устраивать в Риме свои дела и закупать там все нужное. Такое же и, быть может, еще более важное значение имело для Этрурии то ежегодное собрание в храме Вольтумны (быть может, подле Монтефиасконе), на территории Вольсиний, которое вместе с тем служило ярмаркой и постоянно посещалось римскими торговцами. Но самой важной из всех италийских ярмарок был та, которая происходила у Соракте, в роще Феронии, в самом удобном месте для обмена товаров между тремя большими племенами. Высокая уединенная гора, как бы самой природой поставленная в долине Тибра для того, чтобы служить целью для путешественников, стоит на самой границе между территориями этрусской и сабинской (к которой, по-видимому, преимущественно принадлежала), и к ней был легок доступ и из Лациума, и из Умбрии; туда постоянно отправлялись римские торговцы, а оскорбления, которым они подвергались, часто бывали причиной распрей с сабинами. На этих ярмарках торговали и обменивались товарами, без сомнения, еще задолго до того времени, когда в западном море появился первый греческий или финикийский корабль. Там в случае неурожая одна местность снабжала другую своим хлебом; там обменивались скотом, рабами, металлами и вообще всем, что в те древнейшие времена считалось необходимым или приятным. Древнейшим орудием мены были быки и овцы, причем бык стоил то же, что и десять баранов. Признание этих предметов законными и всеобщими мерилами ценностей или настоящей монетой, равно как сравнительная стоимость крупного и мелкого скота[75] (как это доказывает повторение тех же фактов у германцев) относятся не только к эпохе греко-италийского скотоводства, но и к более древней эпохе чисто скотоводческого хозяйства. К тому же Италия нуждалась в значительном количестве металла для обработки полей и для выделки оружия, но лишь немногие местности находили его у себя дома; поэтому медь (aes) очень рано сделалась вторым орудием мены, вследствие чего у бедных медью латинов даже оценка называлась "переводом на медь" (aestimatio).
   В этом признании меди за общее для всего полуострова мерило ценностей, равно как и в самых простых численных знаках италийского изобретения (о которых будет сказано более подробно ниже) и в италийской двенадцатиричной системе счисления сохранялись следы самых древних международных сношений италиков, еще предоставленных самим себе.
   Уже ранее было указано в общих чертах, какого рода влияние имела заморская торговля на оставшихся независимыми италиков. Это влияние почти вовсе не коснулось сабельских племен, у которых береговая линия была и не длинна и без удобных пристаней и у которых все, что было заимствовано от чужеземцев, как например алфавит, было приобретено через посредство тусков или латинов, чем и объясняется отсутствие у них городского развития. Даже торговля Тарента с апулийцами и с мессапами, по-видимому, была в ту пору незначительна. Иначе было на западных берегах: греки мирно жили в Кампании рядом с италиками, а в Лациуме и в особенности в Этрурии велась обширная и постоянная меновая торговля. О том, что именно было предметом ввоза, дают нам понятие частью находки, сделанные в очень древних, преимущественно церитских, могилах, частью указания, сохранившиеся в языке и в учреждениях римлян, частью и даже преимущественно успехи, достигнутые италийским ремеслом под иноземным влиянием, так как италики, конечно, долго покупали чужеземные продукты, прежде чем сами стали им подражать. Впрочем, мы не в состоянии решить, какой степени развития достигли ремесла до разделения племен и в том периоде, когда Италия еще была предоставлена сама себе; поэтому мы оставим в стороне вопрос, в какой мере италийские валяльщики, красильщики, кожевники и горшечники были обязаны влиянию греков и финикийцев и в какой мере они достигли самостоятельных успехов. Но ремесло золотых дел мастеров, существовавшее в Риме с незапамятных времен, могло возникнуть только после того, как началась заморская торговля, и после того, как успело распространиться между жителями полуострова обыкновение носить золотые украшения. Так, например, мы находим в древнейших могильных склепах в Цере и в Вульчи в Этрурии и в Пренесте в Лациуме золотые пластинки с вычеканенными на них крылатыми львами и другими украшениями вавилонской работы. Об отдельных находках, конечно, нельзя положительно сказать, были ли они привезены из чужих краев или же были местным подражанием, но в общем итоге не подлежит сомнению, что в древнейшие времена весь западный берег Италии получал металлические изделия с Востока. Впоследствии, когда будет идти речь о произведениях искусства, станет еще более ясно, что архитектура и скульптура из глины и металла рано там развились под могущественным влиянием греков -- другими словами, что древнейшие орудия таких производств и древнейшие образцы получались из Греции. В только что упомянутых могильных склепах были найдены кроме золотых украшений: сосуды из голубой эмали или из зеленоватой глины, которые судя по их материалу и стилю и по оттиснутым на них иероглифам, были египетского происхождения[76]; сделанные из восточного алебастра сосуды для масла, между которыми многие имели форму статуи Изиды; страусовые яйца с нарисованными или вырезанными на них сфинксами и грифонами; стеклянные и янтарные бусы. Эти последние могли быть привезены с Севера сухим путем, но все остальные предметы доказывают, что с Востока привозились благовонные мази и разного рода украшения. Оттуда же привозились полотна и пурпур, слоновая кость и ладан: это доказывает, с одной стороны, раннее употребление полотняных повязок, царского пурпурового одеяния, царского из слоновой кости скипетра и ладана при жертвоприношениях, а с другой стороны, очень древнее употребление заимствованных от иноземцев названий этих предметов (λῖνον  -- linum: πορφύρα  -- purpura; Σκῆπρον Σκίπων -- scipio, пожалуй также ἐλέφαΣ  -- ebur, υίλοΣ  -- thus). Сюда же следует отнести заимствованные названия некоторых предметов, относящихся к пище и к питью, а именно названия оливкового масла, кувшина (ἀμφορεύΣ -- amp(h)ora ampulla; κρατήρ  -- cratera), пира κομάεω  -- comissari), лакомого блюда (ὸψώνιον  -- opsonium), теста (μᾶεα  -- massa), также названия различных пирогов (γλυκ υΣ -- lucrius; πλακῦΣ  -- placenta; τυροῦΣ  -- turunda); напротив того, латинские названия блюда (patina -- πατάνη) и свиного сала (arvina -- ὰρβίνη) вошли в сицилийско-греческое наречие. Позднейшее обыкновение класть вместе с умершими в могилу изящные сосуды, приготовлявшиеся в Аттике, Керкире и Кампании, свидетельствует не менее вышеприведенных лингвистических указаний о том, что греческая глиняная посуда издавна ввозилась в Италию. Что греческие кожаные изделия ввозились в Лациум во всяком случае вместе с воинскими доспехами, видно из того, что греческое название кожи (ΣκῦτοΣ) обратилось у латинов в название щита (scutum, точно так же как lorica от lorum). Сюда же принадлежит множество заимствованных из греческого языка слов, относящихся к мореплаванию (хотя, как это не удивительно, слова, относящиеся к парусным судам -- парус, мачта, рея, -- чисто латинского происхождения[77]; далее, греческие названия письма (έπιΣτολη, epistula), марок или дощечек (tessera от τέΣΣαρΣ), весов[78], (Στατήρ, statera) и задатка (ἀρραβών, arrabo, arra) перешли в латинский язык; напротив того, италийские юридические выражения перешли в сицилийско-греческий язык; предметом таких же обоюдных заимствований были монеты, вес, мера и соответствующие этим предметам названия, о которых будет идти речь далее. Варварский отпечаток, который лежит на всех этих заимствованиях, а главным образом характерное образование именительного падежа из винительного (placenta = πλακοῦντα; ampora = ἀμφορέα; statera = Στατῆρα) служат самым ясным доказательством их глубокой древности. И поклонение богу торговли (Mercurius) возникло под влиянием греческих понятий; даже ежегодный праздник этого бога был назначен в майские иды, потому что эллинские поэты чествовали Меркурия как сына прекрасной Майи. Таким образом, оказывается, что древняя Италия, точно так же как и императорский Рим, получала предметы роскоши с Востока, прежде чем попыталась сама их выделывать по полученным оттуда образцам; но в обмен за эти товары она могла предложить только свои сырые продукты, стало быть сначала медь, серебро и железо, а потом рабов, корабельный лес, янтарь с Балтийского моря и, в случае неурожая за границей, свой зерновой хлеб.
   Уже ранее было замечено, что италийская торговля получила совершенно различный характер в Лациуме и в Этрурии именно вследствие такого соотношения между спросом на товары и тем, что предлагалось за них в качестве эквивалента. Так как у латинов не было ни одного из главных предметов вывозной торговли, то им приходилось довольствоваться только пассивной торговлей и с древнейших времен выменивать у этрусков необходимую для них медь на скот и на рабов, о древнем сбыте которых на правый берег Тибра уже было ранее упомянуто; напротив того, торговый баланс тусков как в Цере, так и в Популонии, как в Капуе, так и в Спине несомненно был благоприятен для местной торговли. Этим объясняются быстрое развитие благосостояния в этих странах и их мощное положение в торговле, между тем как Лациум оставался преимущественно земледельческой страной. То же замечается и во всех других отношениях: в Цере встречаются очень древние гробницы, построенные в греческом вкусе, хотя и не со свойственной грекам роскошью, между тем как в латинских странах встречаются лишь незначительные надгробные украшения иностранного происхождения и не найдено ни одной древней и действительно роскошной гробницы, за исключением находящейся в городе Пренесте, который, как кажется, был в исключительном положении и в особенно близких сношениях с Фалериями и с южной Этрурией; напротив того, латины, точно так же как и Сабеллы, вообще довольствовались тем, что покрывали могилы простым дерном. Самые древние монеты -- почти столь же древние, как и великоградские, -- находятся в Этрурии и преимущественно в Популонии, а Лациум в течение всего царского периода только употреблял медь на вес и даже не ввозил к себе чужих монет, так как подобные монеты находились там чрезвычайно редко -- например, в Посидонии была найдена только одна. Архитектура, пластика и скульптура находились и в Этрурии и в Лациуме под одинаковым внешним влиянием, но в Этрурии к ним являлся на помощь капитал, который усиливает производство и вводит усовершенствованную технику. Хотя в Лациуме и Этрурии выделывались, покупались и продавались одни и те же товары, но по обширности торговли южные страны стояли далеко позади северных соседей. Оттого-то изготовлявшиеся в Этрурии по греческим образцам предметы роскоши находили для себя сбыт не только в Лациуме (в особенности в Пренесте), но и в самой Греции, между тем как из Лациума едва ли когда-либо вывозились такие товары.
   Не менее замечательное различие между торговлей латинов и торговлей этрусков заключается в том, какими путями велись та и другая. О древнейшей торговле этрусков в Адриатическом море мы можем высказать только догадку, что она, вероятно, велась из Спины и Атрии преимущественно с Керкирой. О том, как смело пускались этруски, жившие на западе, в восточные моря и торговали не только с Сицилией, но и с собственно Грецией, уже сказано раньше. О древних сношениях с Аттикой свидетельствуют аттические глиняные сосуды, которые очень часто находятся в позднейших этрусских гробницах и уже в ту эпоху, как было нами замечено, ввозились и для иных целей кроме украшения гробниц; с другой стороны, и в Аттике были предметом спроса тирренские бронзовые светильники и золотые чаши, а в особенности монеты. Серебряные монеты Популонии чеканились по очень древнему образцу, экземпляры которого найдены в Афинах и в окрестностях Познани на том старинном пути, по которому привозили с севера янтарь; это -- кусочки серебра с вычеканенною на одной стороне головою Горгоны, а с другой стороны только с квадратными углублением; это была, по-видимому, точно такая же монета, какая чеканилась в Афинах по распоряжению Солона. О том, что этруски вели торговлю с карфагенянами, в особенности с тех пор как эти два народа вступили между собою в морской союз, также было упомянуто ранее; достойно внимания, что в Цере в самых древних гробницах находятся кроме туземной бронзовой и серебряной утвари преимущественно восточные произведения, которые, конечно, могли быть привозимы греческими торговцами, но вероятнее всего доставлялись финикийскими купцами. Впрочем, этой торговле с финикийцами не следует придавать слишком большого значения и в особенности не следует забывать, что как алфавит, так и другие улучшения в местной культуре были занесены в Этрурию греками, а не финикийцами. Совершенно другое направление приняла латинская торговля. Хотя нам редко представляется случай сравнивать, как усваивались эллинские элементы римлянами и как они усваивались этрусками, однако всякий раз как такое сравнение возможно, оно доказывает, что эти два народа были совершенно независимы один от другого. Всего яснее это видно на алфавите: греческий алфавит, который этруски получили от халкидско-дорийских колоний, основанных в Сицилии или в Кампании, имеет некоторые существенные отличия от того, который оттуда же получили латины; стало быть, хотя эти два народа и черпали из одного и того же источника, но в разное время и из разных мест. То же заметно и на отдельных словах: и в римском Pollux и в тускском Pultuke мы находим самостоятельное извращение греческого Polydukes; тускский Utuze, или Uthuze, произошел от Odysseus; римский Ulixes в точности воспроизводит употребительную в Сицилии форму этого имени; точно так и тускский Aivas соответствует древнегреческой форме этого имени, а римский Aiax -- производной и конечно так же сицилийской форме; римский Aperta, или Apello, и самнитский Appellun произошли от дорийского Apellon, а тускский Apulu от Apollon. Таким образом, и язык и письменность Лациума свидетельствуют исключительно о том, что латинская торговля велась с куманцами и с сицилийцами; к тому же заключению приводят нас и все другие следы, уцелевшие от той отдаленной эпохи: найденная в Лациуме монета из Посидонии, то, что римляне в случае неурожая закупали хлеб у вольсков, у куманцев, у сицилийцев и конечно, само собой разумеется, также у этрусков, а главным образом связь латинской денежной системы с сицилийской. Как местное дорийско-халкидское название серебряной монеты Ґл?NoΣ и сицилийская мера !??Ґ? перешла в Лациум с тем же значением в виде nummus и hemina, так, наоборот, и италийские названия веса libra, triens, quadrans, sextans, uncia, образовавшиеся в Лациуме для измерения количества меди, заменявшей деньги, вошли уже в III веке от основания Рима в Сицилии в общее употребление как искаженные и гибридные формы λίτρα, τριᾶΣ, τετρᾶΣ, ἑξᾶΣ, οὐγκία. Даже можно сказать, что из всех греческих систем монеты и веса только одна сицилийская была приведена в определенное соотношение с италийской медной системой, так как не только была установлена условная, а может быть и законная ценность серебра, превышающая в двести пятьдесят раз ценность меди, но даже с давних пор в этой пропорции чеканилась в Сиракузах серебряная монета (λίτρα ἀργυρΐου, т. е. "фунт меди на серебро"), соответствовавшая сицилийскому фунту меди (1/120 аттического таланта, 2/3 римского фунта). Поэтому не подлежит сомнению, что италийские слитки меди принимались и в Сицилии вместо денег, а этот факт вполне согласуется с тем, что торговля латинов с Сицилией была пассивна, вследствие чего латинские деньги уходили в Сицилию. О некоторых других доказательствах древних торговых сношений между Сицилией и Италией, а именно о перешедших в сицилийский диалект италийских названиях торговой ссуды, тюрьмы и миски и, наоборот, о сицилийских выражениях, перешедших в Италию, уже говорилось раньше. О древних торговых сношениях латинов с халкидскими городами нижней Италии -- Кумами и Неаполем -- и с фокейцами в Элее и в Массалии также встречаются некоторые отрывочные и менее точные указания. Но что эти сношения были гораздо менее оживленны, чем сношения с сицилийцами, видно из того хорошо известного факта, что все с древних пор проникшие в Лациум греческие слова (достаточно указать на слова Aesculapius, Latona, Aperta, machina) имели дорийскую форму. Если бы торговля с такими искони ионийскими городами, какими были Кумы и фокейские колонии, стояла хотя приблизительно на одном уровне с торговлей, которая велась с сицилийскими дорянами, то ионийские формы заимствованных слов появились бы по меньшей мере рядом с дорийскими; впрочем, доризм рано проник и в эти ионийские колонии, так что их диалект во многом изменился. Итак, все свидетельствует об оживленных торговых сношениях латинов вообще с посещавшими западное море греками и в особенности с теми, которые поселились в Сицилии. Между тем едва ли можно утверждать, что существовали непосредственные торговые сношения с азиатскими финикийцами; что касается сношений финикийцев с поселившимися в Африке, на которые ясно указывают письменные и другие памятники, то их влияние на культуру Лациума имело лишь второстепенное значение; это видно всего лучше из того, что за исключением нескольких местных названий мы не находим в языке латинов никаких указаний на их старинные сношения с народами, говорившими на арамейских наречиях[79]Если же мы спросим, как преимущественно велась эта торговля -- италийскими ли купцами в чужих краях или иноземными купцами в Италии, то первое предположение будет самым правдоподобным; по крайней мере что касается Лациума, то едва ли можно допустить, чтобы латинские названия заменявшего деньги металла и торговой ссуды могли войти у жителей сицилийского острова в общее употребление только вследствие того, что сицилийские торговцы посещали Остию и обменивали свои украшения на медь. Наконец, что касается лиц и сословий, занимавшихся в Италии этой торговлей, то в Риме не образовалось никакого высшего купеческого сословия, которое стояло бы особняком от землевладельцев. Причиной этого бросающегося в глаза явления было то, что оптовая торговля Лациума с самого начала находилась в руках крупных землевладельцев, -- а этот факт вовсе не так удивителен, как кажется с первого взгляда. Что крупный землевладелец, получавший от своих арендаторов плату сельскими продуктами и живший в стране, по которой протекало несколько судоходных рек, рано обзавелся барками, совершенно естественно и несомненно доказано; поэтому заморская торговля должна была попасть в руки землевладельца уже потому, что он один имел земледельческие продукты, товары для вывоза, и один имел суда для перевозки этих продуктов. Действительно, древним римлянам вовсе не было знакомо различие между земельной аристократией и денежной, так как крупные землевладельцы всегда были вместе с тем спекулянтами и капиталистами. Такое соединение двух различных видов деятельности конечно не могло бы долго существовать при более обширной торговле; но, как уже видно из всего ранее сказанного, торговое значение Рима определялось тем, что в нем сосредоточивалась торговля всей латинской земли, однако он не был настоящим торговым городом, как Цере или как Тарент, а был и оставался центром земледельческой общины.

Глава XIV.
Мера и письмо

   Уменье измерять подчиняет человеку мир; благодаря его уменью писать его познания не так бренны, как он сам; а эти два искусства доставляют ему то, в чем ему отказала природа -- всемогущество и вечность. История и вправе и обязана следить за народами и на этих путях.
   Чтобы можно было мерить, должны предварительно развиться понятие о единицах времени, пространства и веса и о состоящем из равных частей целом, т. е. о числах и числовой системе. Для этого природа представляет следующие точки опоры: для времени -- периодическое появление солнца и луны, т. е. сутки и месяц; для пространства -- длину человеческой ступни, которую легче измерить, чем руку; для тяжести -- тот груз, который человек может взвешивать (librare) вытянутой вперед рукой, или вес (libra). Точкой опоры для понятия о состоящем из равных частиц целом может служить прежде всего рука с своими пятью пальцами или обе руки с своими десятью пальцами, и на этом основана десятичная система. Ранее уже было замечено, что эти элементы всякого счета и измерения восходят не только ко временам, предшествовавшим разделению греческого и латинского племен, но и к самой глубокой древности. Каким древним является особенно измерение времени по луне, доказывает язык; даже обыкновение считать дни не от последней фазы луны вперед, а от ожидаемой фазы назад по меньшей мере древнее той эпохи, когда греки отделились от латинов.
   Самым несомненным доказательством того, что десятичная система издавна была у индо-германцев в исключительном употреблении, служит хорошо известное повторение во всех индо-германских языках одних и тех же числительных имен до ста включительно. Что касается Италии, то во всех ее древнейших взаимоотношениях налицо употребление десятичной системы; достаточно будет напомнить о столь часто встречающихся в числе десяти свидетелях, поручителях, послах, должностных лицах, о юридическом установлении равноценности быка с десятью баранами, о разделении округа на десять курий и вообще о применении десятичной системы повсюду, о межевании, о десятой доле жертв и пахотных полей, о наказании десятого из виновных и о прозвище Decimus. Самыми замечательными практическими применениями этой древнейшей десятичной системы к изменению и письменности служат италийские цифры. Во время отделения греков от италиков, очевидно, еще не существовало традиционных численных знаков. Зато мы находим для изображения трех самых древних и самых необходимых цифр -- для единицы, для пяти и для десяти -- три знака I, V, или λ, и X, которые, очевидно, изображали вытянутый палец, раскрытую руку и двойную руку и которые не были заимствованы ни от эллинов, ни от финикийцев, но были одинаковыми и у римлян, и у сабеллов, и у этрусков. Это были первые шаги к образованию национальной италийской письменности и вместе с тем доказательство тех оживленных внутренних сношений между италиками, которые предшествовали заморским сношениям; но мы конечно не в состоянии решить, которое из италийских племен изобрело эти численные знаки и кто у кого их заимствовал. Другие следы десятичной системы встречаются в этой области редко; сюда принадлежат: Vorsus, мера площади у сабеллов, имевшая 100 квадратных футов, и римский десятимесячный год.
   Но в тех италийских мерах, которые не имеют связи с греческими и появились у италиков, вероятно, до их соприкосновения с греками, преобладает разделение целого (as) на двенадцать единиц (unciae). По этой двенадцатиричной системе были организованы древнейшие латинские священные братства, как например коллегии салиев и арвалов, равно как этрусские городские союзы. Число двенадцать господствует в римской системе весов и в линейных мерах: в первой фунт (libra), а во второй фут (pes) обыкновенно делятся на двенадцать частей; единицей римских мер поверхности был actus, который имел 120 футов в квадрате[80]и совмещал в себе обе системы -- десятиричную и двенадцатиричную. Быть может, по такой же системе определялись меры емкости, но от них не осталось никакого следа. Если мы пожелаем доискаться, на чем основана двенадцатиричная система, т. е. почему из ряда чисел так рано выдвинулось рядом с числом десять число двенадцать, то причину этого мы можем найти только в сравнении солнечного оборота с лунным. Солнечный оборот из приблизительно двенадцати лунных оборотов должен был еще скорее, чем две руки с десятью пальцами, дать человеку глубокомысленное представление о целом, состоящем из равных единиц, и вместе с тем понятие о числовой системе, этом первом зачатке математического мышления. Последовательное развитие двенадцатиричной системы, как кажется, было делом италийской нации и предшествовало первому соприкосновению италиков с эллинами.
   Но когда эллинские торговцы нашли дорогу к западным берегам Италии, новые международные сношения повлияли не на меры поверхности, а на линейные меры, на меры веса и главным образом на меры объема, т. е. на те, без которых невозможны ни торговля, ни мена. Размеры древнейшего римского фута нам неизвестны; тот, который нам известен и который был в употреблении у римлян в самую раннюю эпоху, заимствован из Греции. И наряду со своим новым делением на двенадцать частей он стал делиться (сверх своего римского деления на двенадцать двенадцатых) по греческому образцу на четыре ладони (palmus) и шестнадцать пальцев (digitus). Сверх того римский вес был приведен в неизменное соотношение с аттическим, преобладавшим во всей Сицилии, но не в Кумах, -- а это служит новым красноречивым доказательством того, что латинская торговля велась преимущественно с Сицилией; четыре римских фунта были признаны равными трем аттическим "минам", или, вернее, римский фунт был признан равным полутора сицилийским "литрам", или "полуминам". Но самый странный и самый пестрый вид получили римские меры объема как по своим названиям, так и по своему сравнительному значению; их названия были заимствованы из греческого языка и были частью извращением греческих названий (amphora, modius от μέδιμνοΣ; congius от χοεύΣ, hemina, cyathus), частью переводами (acetabulum от ὀἐύβαφον), между тем как, наоборот, ἐέΣτηΣ было извращением слова sextarius. Не все меры были тождественны, а только самые обыкновенные: для жидкостей конгиус или хус, секстариус, циатус; эти две последние употреблялись и для сухих товаров; римская amphora была приравнена по весу воды к аттическому таланту и относилась к греческому "метрету", как 3 : 2, а к греческому "медимну", как 2 : 1. Для того, кто умеет разбирать такого рода письмо, в этих названиях и цифрах изображены сицилийско-латинские торговые сношения во всей их оживленной деятельности и во всем их значении. Греческих численных знаков римляне не усвоили, но воспользовавшись из греческого алфавита ненужными для них изображениями трех гортанных букв, для того чтобы образовать из них цифры 50 и 1000, а может быть, также и 100. В Этрурии, как кажется, именно таким путем приобрели знак во всяком случае для цифры 100. Впоследствии цифровая система двух соседних народов по обыкновению стала общей, и римская система была в своих главных чертах усвоена в Этрурии.
   Точно таким же образом римский и, по-видимому, вообще италийский календарь начал развиваться самостоятельно, а потом подчинился греческому влиянию. В том, что касается разделения времени, человеческое внимание останавливается прежде всего на регулярно следующих одни за другими восходах и заходах солнца, новолунии и полнолунии; поэтому время долго измерялось только сутками и месяцами не по циклическому вычислению, а по непосредственному наблюдению. О восходе и закате солнца до очень поздней поры возвещали на римском рынке публичные глашатаи; и как будто так же некогда возвещали жрецы при наступлении каждого из четырех лунных периодов о том, сколько пройдет дней до наступления следующего периода. Стало быть, в Лациуме, и вероятно, не только у сабеллов, но и у этрусков, счет вели по суткам и, как уже было ранее замечено, не вперед от последнего истекшего лунного периода, а назад от первого ожидаемого периода; этот счет вели по лунным неделям, которые при средней продолжительности в 73/8 суток имели то семь, то восемь дней, и по лунным месяцам, которые при средней продолжительности синодического месяца в 29 суток 12 часов 44 минуты имели то двадцать девять дней, то тридцать. В течение некоторого времени сутки были для италиков самой мелкой единицей времени, а месяц самой крупной. Только в более позднюю пору они стали делить день и ночь на четыре части, а еще много позднее стали употреблять разделение времени по часам; этим объясняется, почему даже самые близкие между собою по происхождению племена расходились при определении начала суток: римляне считали это начало с полуночи, а сабеллы и этруски с полудня. И год еще не был распределен по календарю во всяком случае в ту пору, когда греки отделились от италиков, так как названия года и времен года образовались у греков и у италиков вполне самостоятельно. Однако италики, как кажется, еще в доэллинскую эпоху успели достигнуть если не неизменно установленного календарного порядка, то по меньшей мере установления двух самых крупных единиц времени. Обычный у римлян упрощенный счет по лунным месяцам с применением десятичной системы и наименование десятимесячного периода времени кольцом (annus), или годовым оборотом, носят на себе все признаки глубочайшей древности. Впоследствии, но все-таки в очень раннюю пору и без сомнения также до эпохи греческого влияния, в Италии образовалась, как уже было ранее замечено, двенадцатиричная система; а так как эта система возникла из наблюдения, что солнечный оборот равняется двенадцати лунным, то она, конечно, и была прежде всего применена к счислению времени; с этим находится в связи и тот факт, что названия месяцев (возникшие, конечно, лишь после того, как месяцы стали считаться частями солнечного года), в особенности названия марта и мая, одинаковы не у италиков и греков, а у всех италиков. Поэтому весьма вероятно, что задача ввести практический календарь, соответствующий и лунным и солнечным периодам, -- задача, которая в некотором отношении похожа на квадратуру круга и которая была признана неразрешимой и отложена в сторону только после того, как над ней трудились в течение многих столетий, -- занимала в Италии умы еще до начала той эпохи, когда возникли сношения с греками; впрочем, от этих чисто национальных попыток разрешить ее не осталось никаких следов.
   Все, что нам известно о самом древнем римском календаре и о календарях некоторых латинских городов (о том, как измеряли время сабеллы и этруски, до нас не дошло никаких указаний), положительно основано на древнейшем греческом распределении года; это распределение старалось придерживаться в одно и то же время и лунных фаз и времен солнечного года и было построено на предположении, что лунный оборот имеет 291/2 дней, солнечный оборот -- 121/2 лунных месяцев или 368¾ дня и что происходит постоянное чередование полных, или тридцатидневных, месяцев с неполными, или двадцатидевятидневными, месяцами и двенадцатимесячных годов с тринадцатимесячными, а чтобы согласовать эту систему с действительным ходом небесных явлений, были сделаны произвольные добавки и исключения. Весьма возможно, что это греческое распределение года сначала вошло у латинов в употребление без всяких изменений; но самая древняя форма римского года, какая нам исторически известна, уклоняется от своего образца не в циклических выводах и не в чередовании двенадцатимесячных годов с тринадцатимесячными, а в названиях и в продолжительности отдельных месяцев. Римский год начинается с началом весны; его первый месяц и вместе с тем единственный, который носит божеское имя, назван по имени Марса (Martius); три следующих получили свои названия от появления молодых ростков (aprilis), от вырастания (maius) и от процветания (iunius); месяцы с пятого до десятого названы по своему числовому порядку (quinctilis, sextilis, september, october, november, december); одиннадцатый получил свое название от слова "начинание" (ianuarius), причем, вероятно, делался намек на возобновление полевых работ после отдыха, кончавшегося в половине зимы; название двенадцатого и последнего месяца происходит от слова очищать (februarius). К этой регулярной смене одних месяцев другими прибавлялся в високосных годах еще безымянный "рабочий месяц" (mercedonius), который был последним и, стало быть, следовал за февралем. В определении длины месяцев римский календарь так же самостоятелен, как и в усвоенных им, вероятно, древненациональных названиях месяцев: вместо четырех лет греческого цикла (354 + 384 + 354 + 383 = 1475 дней), из которых каждый состоял из шести тридцатидневных месяцев и из шести двадцатидевятидневных, и вместо прибавки раз в два года високосного тринадцатого месяца, состоявшего то из тридцати, то из двадцати девяти дней, в римском календаре были установлены четыре года, каждый из четырех тридцатиоднодневных месяцев (первого, третьего, пятого и восьмого), из семи двадцатидевятидневных месяцев, из месяца февраля, который имел три года сряду по двадцать восемь дней, а в каждый четвертый год имел двадцать девять дней, и наконец из прибавлявшегося через каждый год двадцатисемидневного високосного месяца (355 + 383 + 355 + 382 = 1475 дней). Этот календарь также уклонялся от первоначального разделения месяца на четыре то семидневные, то восьмидневные недели; он, не обращая внимания на прочие календарные отношения, предоставил восьмидневной неделе постоянное значение, как нашим воскресеньям, и на ее начальные дни (noundinae) назначил еженедельные рынки. Наряду с этим он установил раз навсегда первую четверть в тридцатиоднодневных месяцах на седьмой день, в двадцатидевятидневных месяцах на пятый день, полнолуние в первых -- на пятнадцатый день, а во вторых -- на тринадцатый. При таком твердо установленном течении месяцев приходилось отныне возвещать только о числе дней, лежащих между новолунием и первою четвертью новолуния; отсюда первый день новолуния и получил название "возвещенного дня" (kalendae). Первый день второй недели, всегда состоявшей из восьми дней, был назван девятым (nonae) вследствие римского обыкновения включать в счет срока и срочный день. День полнолуния сохранил свое прежнее название idus (быть может, раздельный день). Главным мотивом такого странного преобразования календаря, как кажется, была вера в благотворное влияние нечетных чисел[81], и хотя он вообще придерживается древнейшей формы греческого года, но в его уклонениях от нее ясно обнаруживается влияние пифагорейского учения, которое преобладало в ту пору в нижней Италии и вращалось в сфере числовой мистики. Но последствием этого было то, что этот римский календарь, несмотря на свое очевидное старание сообразоваться с течением луны и солнца, на самом деле не соответствует лунным периодам по крайней мере с такой же точностью, как им соответствует в общих чертах его греческий образец; а с солнечными периодами римский календарь, подобно древнейшему греческому, сообразовался только при помощи частных и произвольных исключений и, по всей вероятности, сообразовался далеко не вполне, так как при практическом применении календаря едва ли проявлялось более здравого смысла, чем при его составлении. И в удержании старого счисления по месяцам или, что одно и то же, по десятимесячным годам кроется безмолвное, но недвусмысленное сознание неправильности и ненадежности древнейшего римского солнечного года. В своих главных чертах этот римский календарь может считаться по меньшей мере за общелатинский. При повсеместной неустойчивости начала года и названий месяцев более мелкие уклонения в нумерации и в названиях не противоречат тому, что у всех латинов была одна основа для измерения времени; точно так и при своей календарной системе, в сущности вовсе не сообразовавшейся с месячными периодами, латины легко могли дойти до того, что стали определять длину месяцев совершенно произвольно, нередко заканчивая их годовыми праздниками; так, например, в Альбе продолжительность месяцев колебалась между 16 и 36 днями. Поэтому правдоподобно, что греческая триэтера была рано занесена из нижней Италии во всяком случае в Лациум, а быть может, и к другим италийским племенам и затем подверглась дальнейшим менее важным изменениям в различных городских календарях. Для измерения многолетних периодов времени можно было пользоваться годами правления царей; но сомнительно, чтобы в Греции и в Италии прибегали в древнейшие времена к этому столь употребительному на Востоке способу измерять время. Напротив того, четырехлетний високосный период и связанные с ним ценз и жертвенное очищение общины, как кажется, привели к счислению времени по люстрам, которое по своей основной идее имеет сходство с греческим счислением времени по олимпиадам; но оно скоро утратило свое хронологическое значение вследствие неправильностей, вкравшихся в него от задержек при переписи.
   Искусство изображения звуков на письме моложе, чем искусство измерения. Италики, точно так же как и эллины, дошли до него не самостоятельно, хотя зачатки такого изобретения можно усмотреть в италийских численных знаках и в не заимствованном от греков древнем италийском обыкновении вынимать жребий по деревянным табличкам. Какой нужен труд для первого выделения звуков, являющихся в столь многоразличных сочетаниях, всего лучше видно из того факта, что для всей арамейской, индусской, греко-римской и теперешней цивилизации было достаточно и до сих пор еще достаточно одного алфавита, переходившего от одного народа к другому и из одного рода в другой, и это важное произведение человеческого ума было плодом совокупных усилий арамейцев и индо-германцев. Семитская ветвь языков, в которой гласные играют второстепенную роль и никогда не могут стоять в начале слов, именно тем и облегчила выделение согласных; стало быть, там и был изобретен первый алфавит, еще лишенный гласных букв. Индийцы и греки прежде всех и независимо одни от других, но совершенно различным способом создали полный алфавит, прибавив гласные буквы к дошедшей до них торговым путем арамейской письменности, состоявшей из одних согласных: для обозначения гласных они употребили четыре буквы a, e, i, o, не нужные грекам для обозначения согласных, придумали особый знак для u и ввели в письмо слоги взамен только согласных, или, как выражается Паламед у Еврипида:
    
   Отыскивая спасительное средство от забвения,
   Я соединял в слоге безгласные буквы с гласными
   И изобрел для смертных искусство письма.
    
   Этот арамейско-эллинский алфавит был сообщен италикам жившими в Италии эллинами, он пришел не из земледельческих колоний Великой Греции, а через посредство куманских или тарентинских торговцев, которые завезли его прежде всего в самые древние центры международных сношений Лациума и Этрурии -- в Рим и в Цере. Впрочем, тот алфавит, который получили италики, вовсе не был древнейшим эллинским, он уже подвергся разным изменениям, а именно к нему были прибавлены три буквы , ф и χ, и изменены знаки для ?, γ, λ[82]. Алфавиты этрусский и латинский, как уже было ранее отмечено, произошли не один от другого, а каждый из них произошел непосредственно от греческого; даже и этот греческий алфавит дошел до Этрурии и до Лациума в существенно измененном виде. Этрусский алфавит имел двойное s (сигма s и сан sch ) и только одно k [83], а от r только его древнейшую форму P ; латинский алфавит имел, сколько нам известно, только одно s и, напротив того, двойное k (каппа k и коппа q), а от r только его позднейшую форму R . Древнейшая этрусская письменность еще не знала строк и извивалась, как змея, а новейшая употребляет параллельные строки, которые идут справа налево; латинская письменность, сколько нам известно из ее древнейших памятников, знакома лишь с последним способом -- с правильными строками, которые первоначально шли по произволу пишущего, слева направо и справа налево, но потом шли у римлян в первом направлении, а у фалисков во втором. Занесенный в Этрурию образцовый алфавит, даже при своем сравнительно обновленном виде, должен был принадлежать к очень древнему времени, хотя и нет возможности с точностью определить это время; это видно из того, что сигма и сан постоянно употреблялись у этрусков рядом одна с другой как два различных звука, стало быть и в дошедшем до них греческом алфавите эти буквы еще имели самостоятельное значение; но из всех дошедших до нас памятников греческой письменности не видно, чтобы сигма и сан употреблялись у греков одна рядом с другой. Наоборот, насколько нам известно, латинский алфавит вообще носит на себе более новый характер; впрочем, нет ничего неправдоподобного в том, что в Лациуме не так, как в Этрурии, алфавит не был усвоен сразу, но что латины вследствие оживленных сношений с своими греческими соседями долгое время применялись к бывшему в употреблении у греков алфавиту и следили за всеми его изменениями. Так, например, мы находим, что формы , ? [84]и Σ не были незнакомы римлянам, но были заменены в общем употреблении более новыми формами , R и , а это можно объяснить только тем, что латины долгое время пользовались греческим алфавитом для письма и на греческом и на своем родном языке. Поэтому из сравнительно более нового характера того греческого алфавита, который мы находим в Риме, и из более древнего характера того, который был заимствован Этрурией, едва ли можно делать заключение, что в Этрурии стали писать раньше, чем в Риме. О том, какое сильное впечатление произвели на заимствовавших алфавит его изобретатели и как живо они почувствовали могущество, скрытое в этих с виду ничтожных знаках, свидетельствует замечательный сосуд, который был найден в городе Цере в одной из древнейших гробниц, сооруженных еще до изобретения сводов. На сосуде написан алфавит по древнегреческому образцу в том виде, в каком его получила Этрурия, а рядом с этим алфавитом помещен составленный по нему этрусский силлабарий, похожий на тот, о котором вел речь Паламед; это, очевидно, был священный памятник, увековечивавший воспоминание о введении в Этрурии буквенного письма.
   Не менее этого заимствования алфавита важно для истории его дальнейшее развитие на италийской почве -- быть может, даже более важно, так как оно бросает луч света на взаимные внутренние сношения италиков, покрытые гораздо более густым мраком, чем сношения на берегах с чужеземцами. В древнейшую эпоху этрусской письменности, когда заимствованный алфавит был в употреблении почти без всяких изменений, им пользовались, как кажется, только этруски, жившие на берегах По и в теперешней Тоскане. Потом этот алфавит проник, очевидно, из Атрии и Спины на юг вдоль восточного берега вплоть до Абруцц, на север к венетам и в более позднюю пору к кельтам, жившим по эту сторону Альп и среди Альп, и даже к тем, которые жили за Альпами, так что его последние отпрыски достигли Тироля и Штирии. Позднейшая эпоха этого развития начинается с преобразования алфавита, которое заключалось главным образом в введении отставленных одна от другой параллельных строк, в уничтожении звука o , который уже нельзя было отличить в произношении от u , и в введении нового звука f , для которого не было соответствующего знака в традиционном алфавите. Это преобразование было совершено, очевидно, западными этрусками; оно не нашло для себя доступа на той стороне Апеннин, но было усвоено всеми сабельскими племенами и прежде всех умбрами; затем, при дальнейшем развитии алфавита, его судьба была различна у каждого отдельного племени -- у этрусков, живших на берегах Арно и подле Капуи, у умбров и у самнитов; в иных местах он вполне или частью утрачивал средние звуки, в других приобретал новые гласные и согласные. Но это западно-этрусское преобразование алфавита не только так же старо, как самые древние из найденных в Этрурии гробниц, но еще гораздо старше, так как вышеупомянутый силлабарий, вероятно найденный в одной из тех гробниц, изображает преобразованную азбуку уже в существенно измененном и модернизированном виде; а так как и сам преобразованный и модернизированный алфавит относительно молод в сравнении с первоначальным, то мысль вынуждена почти совершенно отказаться от попытки проникнуть в ту отдаленную эпоху, когда этот первоначальный алфавит появился в Италии. Между тем как этруски являются распространителями алфавита на севере, востоке и юге полуострова, латинский алфавит, напротив того, ограничивался одним Лациумом и там в общем итоге сохранился с незначительными изменениями; только γ мало-помалу в звуковом отношении совпало с κ, а ζ с Σ, последствием чего было то, что по одному из каждых двух равнозвучных знаков (κ, ζ) исчезло из употребления. В Риме, как это несомненно доказано, эти знаки были устранены еще прежде конца четвертого столетия от основания города[85], и с ними незнакомы все дошедшие до нас письменные и другие памятники за исключением только одного[86]Если же принять в соображение, что в древнейших сокращениях постоянно соблюдается различие между γ и c , между χ и k [87], что, стало быть, период времени, когда эти буквы в звуковом отношении совпали, и более ранний период времени, когда сокращения были фиксированы, были гораздо древнее начала самнитских войн и, наконец, что между введением письменности и установлением условной системы сокращений непременно прошел значительный промежуток времени, то придется отнести начало письменности как в Этрурии, так и в Лациуме к такой эпохе, которая ближе к первому наступлению египетского сириусова периода в историческое время, т. е. к 1321 г. до Р. Х., чем к 776 г., с которого начинается в Греции счисление времени по олимпиадам[88]. О глубокой древности письменного искусства в Риме свидетельствуют и многие другие ясные указания. Существование письменных памятников из эпохи царей доказано с достаточной достоверностью; сюда принадлежат: особый договор, который был заключен между Габиями и Римом царем Тарквинием, но вряд ли последним носившим это имя (он был написан на шкуре принесенного по этому случаю в жертву быка и хранился в богатом древними памятниками уцелевшем от сожжения Рима галлами, храме Санка на Квиринале), и союзный договор, который был заключен царем Сервием Туллием с Лациумом (его видел Дионисий на медной доске в храме Дианы, на Авентине, -- конечно в копии, составленной после пожара при помощи латинского экземпляра, так как нельзя допустить, чтобы в эпоху царей уже существовала в Риме резьба на металле). На учредительную грамоту этого храма ссылались учредительные грамоты времен империи как на самый древний из римских документов этого рода и как на образец для всех других. Но уже в ту пору чертили (exarare, scribere -- одного происхождения со scrobes)[89]или рисовали (linere, отсюда littera) на листах (folium), на лыке (liber) или на деревянных дощечках (tabula, album), а впоследствии также на коже и на холсте. На холщевых свитках были написаны священные грамоты самнитов и анагинской жреческой коллегии, равно как самые древние списки римских магистратов, хранившиеся в храме богини воспоминания (Juno moneta) в Капитолии. Едва ли нужно еще напоминать об очень древнем обыкновении метить пасущийся скот (scriptura), о словах: "отцы приписанные" (patres conscripti), с которыми обращались к сенату, и о глубокой древности оракульских книг, родовых списков и календарей альбанского и римского. Когда римское предание из ранних времен республики рассказывает нам об устроенных на рынке залах, в которых мальчики и девочки знатного происхождения учились читать и писать, то этот рассказ, быть может, был вымыслом, но нельзя этого положительно утверждать. Причина нашего недостаточного знакомства с самой древней римской историей заключается не в неумении римлян писать и даже, быть может, не в недостатке письменных памятников, а в неспособности позднейших историков разрабатывать архивные материалы. Эти историки ошибочно искали в предании изображение мотивов, характеров, сражений и революций, и, занимаясь этим, пренебрегали тем, в чем и предания не отказали бы серьезному и самоотверженному исследователю.
   Итак, история италийской письменности свидетельствует прежде всего о том, что эллинский быт имел на сабеллов более слабое и менее непосредственное влияние, чем на западные италийские племена. Что сабеллы получили алфавит от этрусков, а не от римлян, объясняется, по-видимому, тем, что у них уже был алфавит в то время, как они начали двигаться вдоль хребта Апеннин; стало быть, как сабины, так и самниты получили алфавит до выхода из своей родины на новые места. С другой стороны, эта история письменности заключает в себе полезное предостережение от гипотезы, которую пустило в ход позднейшее римское просвещение, так легко увлекавшееся этрусской мистикой и всякой антикварной трухой, и которую беспрекословно повторяли и более новые и самые новые исследователи, будто римская цивилизация получила свое начало и все основное из Этрурии. Если бы это была правда, то именно в этой сфере должны бы были прежде всего отыскаться ее следы; но, наоборот, оказывается, что зародыш латинской письменности был греческий, а ее развитие было настолько национальным, что она даже не усвоила столь полезного этрусского знака для f [90]. Даже там, где заметны признаки заимствования, как например в числительных знаках, оказывается, что скорей этруски подражали римлянам; по меньшей мере известно, что они взяли от римлян знак для цифры 50. Наконец характерен тот факт, что у всех италийских племен развитие греческого алфавита заключалось главным образом в его порче.
   Так, например, во всех этрусских наречиях исчезали средние звуки, между тем как у умбров исчезли γ, d, у самнитов d, у римлян γ, а у этих последних, кроме того, грозили слиться d и r . У этрусков очень рано совпали o и u ; у латинов также заметна наклонность к такой же порче языка. Почти совершенно противоположное заметно по отношению к шипящим буквам; между тем как этруски удержали три знака z, s, sch , а умбры отбросили последний из них и вместо него ввели в употребление две новых шипящих, самниты и фалиски довольствовались, подобно грекам, звуками s и z , а позднейшие римляне даже одним s . Отсюда видно, что вводители алфавита как люди образованные и хорошо владевшие обоими языками чувствовали все самые тонкие различия звуков; но, после того как национальная письменность окончательно отрешилась от эллинского алфавитного образца, средние и слабые звуки стали мало-помалу совпадать со своими ближайшими звуками, а шипящие и гласные стали портиться, в особенности первое из этих перемещений, или, вернее, порча звуков, вовсе несвойственно греческому языку. С этой порчей звуков идет рука об руку разрушение флексий и производных слов. Причина такой вариации языка заключается в основном в том, что всякий язык постоянно подвергается искажению, если не встречает литературных и рациональных препятствий; разница только в том, что в настоящем случае звуковое письмо сохранило на себе следы того, что обыкновенно исчезает бесследно. Тот факт, что варваризация языка заметна у этрусков в более сильной степени, чем у какого-либо другого из италийских племен, принадлежит к многочисленным доказательствам их низших культурных способностей; если же такая порча языка заметна между италиками всего более у умбров, гораздо менее у римлян, а всего менее у южных сабеллов, то объяснением этого могут отчасти служить более оживленные сношения первых с этрусками, последних с греками.

Глава XV.
Искусство

   Поэзия есть страстная речь, а ее изменчивые тона создают мелодию; в этом смысле поэзия и музыка существуют у каждого народа. Однако население Италии не принадлежало и не принадлежит к числу народов, отличающихся особыми поэтическими дарованиями; у него нет сердечной страстности, нет стремления идеализировать все человеческое и влагать человеческую душу во все, что безжизненно, -- стало быть, у него нет именно того, в чем заключается святая святых поэтического искусства. Его зоркой наблюдательности, его привлекательной развязности отлично удаются ирония и легкий повествовательный тон, какие мы находим у Горация и Боккаччо, веселые любовные шуточки вроде катулловских и приятные народные песенки вроде тех, которые поются в Неаполе, но всего лучше удаются народная комедия и фарс. На италийской почве выросли в древности шутливое подражание трагедии, а в новое время -- шутливое подражание эпопее. В особенности по части риторики и сценического искусства ни один народ не мог и не может равняться с народом Италии. Но в высших родах искусства он едва ли заходил далее ловкости, и ни одна из его литературных эпох не произвела ни настоящего эпоса, ни настоящей драмы. Даже лучшие из литературных произведений Италии -- "Божественная комедия" Данте и исторические труды Саллюстия и Макиавелли, Тацита и Коллетты -- проникнуты более риторическою, чем наивною страстью. Даже в музыке как в старое, так и в новое время выступает наружу не столько настоящая творческая даровитость, сколько ловкость, которая быстро доходит до виртуозности и возводит на трон вместо настоящего, дышащего внутренней теплотой искусства пустой, иссушающий сердце идол. Настоящая сфера итальянца -- не внутренний мир, насколько вообще возможно в искусстве разделять внутреннее и внешнее: для того чтобы могущество красоты вполне им овладело, нужно, чтобы она явилась перед его глазами в чувственном образе, а не предстала перед его душой в виде идеала. Оттого-то он как бы у себя дома в строительных и изобразительных искусствах, и тут он был в древнюю культурную эпоху лучшим учеником эллина, а в новейшее время -- наставником всех народов. Дошедшие до нас предания так скудны, что мы не в состоянии проследить развитие понятий об искусстве у каждой из отдельных народных групп, населявших Италию, и принуждены говорить не о римской поэзии, а только о поэзии Лациума.
   Латинское поэтическое искусство, как и всякое другое, возникло из лирики или, вернее, из тех самых древних праздничных ликований, в которых танцы, музыка и пение еще сливались в одно нераздельное целое. При этом следует заметить, что в древнейших религиозных обрядах танцы и затем музыка занимали гораздо более видное место, чем пение. В большом торжественном шествии, которым начинались римские победные празднества, главную роль после изображений богов и после бойцов играли танцовщики, серьезные и веселые: первые делились на три группы -- на взрослых мужчин, юношей и мальчиков; все они были одеты в красные платья с медными поясами и имели при себе мечи и коротенькие копья, а взрослые сверх того были в шлемах и вообще в полном вооружении; вторые делились на две группы -- на "овец", одетых в овчинные шубы и пестрые плащи, и на "козлов", голых до пояса и закутанных в козьи меха. "Скакуны" были едва ли не самым древним и самым священным из всех религиозных братств, и без плясунов (ludii, ludiones) не могло обойтись никакое публичное шествие и в особенности никакое погребение, вследствие чего танцы уже в старину были очень обыкновенным ремеслом. Но там, где появляются плясуны, необходимо появляются и музыканты или -- что в древности было одно и то же -- флейтисты. И без этих последних не могли обойтись ни жертвоприношение, ни свадьба, ни погребение, и рядом с очень древним публичным братством скакунов существовала также древняя, хотя по рангу и гораздо менее важная, коллегия флейтистов (collegium tibicinum); что это были настоящие странствующие музыканты, видно из того, что наперекор строгой римской полиции они сохранили за собой древнюю привилегию бродить в день своего годового праздника по улицам, надевши на себя маски и напившись допьяна. Таким образом, пляска была почетным занятием, музыка была занятием хотя и подчиненным, но необходимым, отчего для той и для другой и были учреждены публичные братства; но поэзия была занятием более нежели случайным и до известной степени безразличным, все равно была ли она самостоятельной или служила аккомпанементом для прыжков плясунов. Для римлян была самой древней песней та, которую себе поют сами для себя листья в зеленом лесном уединении. Кто получил свыше дар подслушивать, что шепчет и напевает в роще "благословенный дух" (faunus от favere), тот передает слышанное людям в ритмически размеренной речи (casmen, позднее carmen от canere). Этим пророческим песнопениям одержимых богом мужчин и женщин (vates) приходятся сродни и настоящие магические изречения -- формулы заговора против болезней и иных напастей -- и заклинания, посредством которых устраняют дождь, отводят молнию или переманивают посев с одного поля на другое; разница только в том, что в этих последних издавна появляются рядом с словесными формулами и чисто вокальные[91]В более точном виде дошли до нас столь же древние религиозные жалобные песни, которые пелись скакунами и другими жреческими братствами и сопровождались танцами; одна из них дошла до нас; это, по всей вероятности, сочиненная для поочередного пения плясовая песня Земледельческого братства во славу Марса. Она стоит того, чтобы мы привели ее целиком:
    
   Enos, Lases, iuvate!
   Ne velue rue, Mannar, sins incurre in pleores!
   Satur fu, fere Mars! limen sali! sta! berber!
   Semunis alternei advocapit conctos!
   Enos, Marmar, iuvato!
   Triumpe![92]
    
   К богам
    
   Помогите нам, Лары!
   Марс, Марс, не допускай, чтобы смерть и гибель обрушились на многих!
   Утоли свой голод, свирепый Марс!
    
   К отдельным братьям
    
   Вскочи на порог! стой! топчи его!
    
   Ко всем братьям
    
   К семунам взывайте вы прежде, вы прежде,
   вы потом, -- ко всем!
    
   К богу
    
   Марс, Марс, помоги нам!
    
   К отдельным братьям
    
   Скачи!
    
   Латинский язык этой песни и однородных с нею отрывков салийских песен, слывших еще у филологов августовского времени за древнейшие памятники их родного языка, относится к латинскому языку "Двенадцати таблиц" почти так же, как язык Нибелунгов к языку Лютера, и как по языку, так и по содержанию эти почтенные песнопения можно сравнить с индийскими Ведами.
   Хвалебные и бранные песни принадлежат уже к более поздней эпохе. О том, что сатиры были в большом ходу в Лациуме еще в древние времена, можно было бы догадаться по характеру италийского народа, если бы даже это не было положительно доказано полицейскими мерами, которые принимались против сатириков в очень древнюю пору. Но более важное значение имели хвалебные песни. Когда несли хоронить какого-нибудь гражданина, за его погребальными носилками шла одна из его родственниц или приятельниц и пела в честь его похоронную песнь (nenia) с аккомпанементом флейтиста. Точно так же и за зваными обедами мальчики, сопровождавшие по тогдашним обычаям своих отцов повсюду и даже на пирушки, пели хвалебные песни предкам попеременно то с аккомпанементом флейты, то без аккомпанемента, только произнося слова (assa voce canere). Взрослые мужчины также поочередно пели за пирушками, но это было более поздним обычаем, заимствованным, вероятно, от греков. Об этих песнопениях в честь предков мы не имеем более подробных сведений, но само собой разумеется, что они состояли из описаний и рассказов и потому развивали из лирических элементов поэзии и эпические. Другие элементы поэзии проявлялись в несомненно очень древнем веселом танце, или "сатуре"; это было нечто вроде народного карнавала, который праздновался без сомнения еще до разделения племен. При этом, конечно, никогда не обходилось без пения; но так как этим забавам предавались преимущественно на общественных празднествах и на свадьбах и главным образом, конечно, с целью весело провести время, то легко могло случиться, что танцовщики или целые группы танцовщиков смешивались между собою и пение сопровождалось чем-то вроде сценического действия, которое естественно отличалось шутливостью и нередко даже разнузданною веселостью. Таким путем из переменного пения двух певцов возникли не только песни, впоследствии известные под названием фесценнинских, но и зачатки народной комедии, которые нашли для себя прекрасно приспособленную почву благодаря особой чуткости итальянцев к внешнему и комическому впечатлению и благодаря тому, что они любят жестикулировать и маскироваться. От этих старинных начатков римского эпоса и римской драмы до нас ничего не дошло. Что песни в честь предков сохранились путем преданий, само собой разумеется и сверх того ясно доказывается тем, что их обыкновенно пели дети; но от них уже не осталось никаких следов во времена Катона Старшего. А комедии -- если их можно называть этим именем -- обыкновенно импровизировались и в ту пору и еще долго после того. Таким образом, от этой народной поэзии и от этой народной мелодии ничто не могло перейти к потомству кроме размера, музыкального и хорового аккомпанемента и, быть может, также и масок. В древние времена едва ли существовало у латинов то, что мы называем стихотворным размером; жалобные песни Арвальского братства едва ли подчинялись какой-нибудь неизменно установленной метрической системе и, как кажется, были скорей похожи на оживленный речитатив. Но в более позднюю пору мы находим так называемый сатурнийский[93], или фавновский, древнейший размер, который не был известен грекам и возник, вероятно, в одно время с древнейшими произведениями латинской народной поэзии. О нем можно составить себе некоторое понятие по следующему стихотворению, хотя оно и принадлежит к гораздо более поздней эпохе:
    
    Quod ré suá difeídens - ásperé afleícta.
    Paréns timéns heic vóvit - vóto hóc solúto
    De͡cumá factá poloúcta - leíbereís lubéntes
    Donú danúnt Hérco͡lei - máxsumé ͜mére͡to
    Semól te ͡oránt se vóti - crébro cón ͜démnes
    
    
   Что из страха напасти и в горьком положении
   Заботливо пообещал прародитель, давший обет
   Принести в жертву и в угощение десятую часть, то охотно приносят дети
   В дар Геркулесу высокодостойному;
   Они также тебя просят часто внимать их мольбам.
    
   И хвалебные и шутливые песни, как кажется, пелись одним и тем же сатурнийским размером, конечно под звуки флейты и, вероятно, так, что цезура была сильно намечена в каждой строке, а при переменном пении второй певец подхватывал и допевал стих. Этот сатурнийский размер, как и все другие, встречающиеся в римской и греческой древности, принадлежит к разряду количественных; но из всех античных стихотворных размеров он был наименее развитым, так как помимо многих других вольностей он дозволял себе пропуск коротких слогов в самом обширном размере; сверх того, он и по своей конструкции был самым несовершенным, так как из противопоставленных одни другим полустрок ямбов и трохеев едва ли мог развиться ритмический размер, годный для высших поэтических произведений.
   Бесследно исчезли и основные элементы народной музыки и хорового пения, которые, вероятно, также приняли в ту пору в Лациуме определенную форму; до нас дошли сведения только о том, что латинская флейта была коротеньким и тоненьким музыкальным инструментом, в котором было только четыре отверстия и который изготовлялся, как доказывает и его название, из легких бедренных костей животных. Мы не в состоянии положительно доказать, что к продуктам древнейшего латинского искусства принадлежат также маски, под которыми впоследствии неизменно появлялись типичные личности латинской народной комедии, или так называемых ателлан: Макк -- арлекин, Букко -- обжора, Паппус -- добрый папаша -- и мудрый Доссенн (которых так остроумно и так метко сравнивали с обоими слугами -- Панталоном и Доктором, появившимися в итальянской комедии Пульчинеллы); но если мы примем в соображение, что употребление масок на национальной сцене в Лациуме относится к незапамятной древности, между тем как оно было усвоено греческой сценой в Риме лишь через сто лет после ее основания, что ателланские маски были бесспорно италийского происхождения и, наконец, что едва ли могли бы возникнуть и исполняться на сцене импровизированные пьесы без неизменных масок, раз навсегда указывающих актеру, какова его роль в пьесе, то мы должны будем отнести неизменные маски к зачаткам римских драматических представлений или, скорее, считать их именно за такие зачатки.
   Если до нас дошли такие скудные сведения о древнейшей цивилизации Лациума и об его искусствах, то понятно, что мы имеем еще более скудные сведения о первоначальных стимулах, полученных римлянами извне. Сюда, конечно, можно отнести в известном смысле знание иностранных языков и в особенности греческого, с которым латины, конечно, не были вообще знакомы (как это уже видно из учреждения особой коллегии для объяснения прорицаний Сивиллы), но на котором нередко умели объясняться торговцы; то же можно сказать и о тесно связанном со знанием греческого языка уменье читать и писать. Впрочем, просвещение античного мира не было основано на изучении иностранных языков или элементарных технических навыках; для развития Лациума имели более важное значение те художественные элементы, которые он уже в самую раннюю пору заимствовал от эллинов. Только одни эллины, но не финикийцы и не этруски, имели в этом отношении влияние на италиков; у этих последних мы вовсе не находим таких следов художественного влияния, которые указывали бы на Карфаген или на Цере, и вообще мы должны отнести цивилизацию финикийцев и этрусков к числу тех ублюдков, которые бесплодны в своем развитии[94]. Но греческое влияние не осталось бесплодным. Греческая семиструнная лира (струны -- fides от Σф?ЄЇ) -- кишка; также barbitus -- ??а??дNoΣ) не была, как флейта, туземным продуктом в Лациуме и всегда считалась там чужеземным инструментом; а о том, с каких древних времен она была там освоена, свидетельствуют частью варварское искажение ее греческого названия, частью ее употребление даже при совершении священных обрядов[95]Что уже в ту эпоху Лациум пользовался сокровищницей греческих легенд, видно из того, что он так охотно принимал скульптурные произведения греков, возникшие из представлений, всецело принадлежавших к поэтическим сокровищам греческой нации; и древнелатинские извращения Персефоны в Прозерпину, Беллерофонта в Мелерпанту, Киклопса в Коклеса, Лаомедона в Алюмента, Ганимеда в Катамита, Нейлоса в Мелуса, Семелы в Стимулу доказывают, в какие древние времена такие рассказы доходили до латинов и повторялись ими. Наконец главный городской римский праздник (ludi maximi Romani) был особенно обязан если не своим происхождением, то своим позднейшим устройством не чему иному, как греческому влиянию. Это было чрезвычайное торжество, на котором воздавалась благодарность богам. Оно обыкновенно устраивалось вследствие обета, данного полководцем перед битвой, и потому справлялось осенью, по возвращении гражданского ополчения из похода, в честь капитолийского Юпитера и находившихся при нем богов. Торжественная процессия направлялась к ристалищу, находившемуся между Палатином и Авентином и состоявшему из арены и из амфитеатра для зрителей; впереди шло все римское юношество, выстроенное по отделениям гражданской конницы и пехоты; затем шли бойцы и ранее описанные группы плясунов, каждая со своей особой музыкой; далее шли служители богов с кадильницами и с другой священной утварью; наконец несли носилки с изображениями самих богов. Все зрелище было подобием войны в том виде, как она производилась в древности, -- оно заключалось в борьбе на колесницах, верхом и в пешем строю. Сначала происходил бег боевых колесниц, на каждой из которых находилось по одному вознице и по одному бойцу, совершенно так, как описал Гомер; потом выступали на сцену соскочившие с колесниц бойцы и всадники, из которых каждый имел по римскому обыкновению двух коней -- одного под собой, а другого на поводу (desultor); в заключение бойцы появлялись пешими и почти нагими (только с поясом вокруг бедер) и состязались между собою в беге, в борьбе и в кулачном бою. По каждому роду состязания борьба происходила только один раз и только между двумя соперниками. Победителя награждали венком, а как высоко ценился этот сплетенный из простых листьев венок, видно из того, что закон разрешал его класть после смерти победителя на погребальные носилки. Празднество длилось только один день, а различные состязания, должно быть, оставляли достаточно времени для собственно карнавала, причем группы плясунов, вероятно, занимали зрителей своим искусством и еще более своими фарсами, и, кроме того, происходили разные другие представления, как например военные игры детской конницы[96]. Но и приобретенные в настоящей войне отличия играли роль на этом празднестве: храбрый воин выставлял в этот день напоказ доспехи убитого им врага, а благодарная община украшала его голову таким же венком, как и голову победителя на ристалище. Таков был римский победный, или городской, праздник, а другие публичные римские празднества, должно быть, были в том же роде, хотя и имели более скромные размеры. На публичных похоронах обыкновенно появлялись плясуны, а если нужно было придать похоронам больше торжественности, происходили и скачки; в таком случае граждан заблаговременно приглашали на похороны публичные глашатаи. Но этот так тесно сросшийся с римскими нравами и обычаями городской праздник в сущности имел сходство с эллинскими народными праздниками: главным образом по своей основной идее, соединяющей религиозное празднество с воинственными состязаниями в борьбе; по выбору отдельных физических упражнений, с древних пор состоявших, по свидетельству Пиндара, и на олимпийском празднестве из бегания взапуски, из борьбы, из кулачного боя, из скачек на колесницах и из метания копий и камней; по скромной награде победителя, состоявшей и в Риме и на национальных греческих празднествах из венка, который и тут и там давали не вознице, а владельцу лошадей, и наконец потому, что и тут и там присоединялись к общему народному празднеству награды за патриотические подвиги. Это сходство не могло быть случайным; оно было или остатком коренного единства двух народов, или последствием самых древних международных сношений, а это последнее предположение наиболее правдоподобно. Городской праздник в том виде, в каком он нам известен, вовсе не может быть отнесен к числу самых древних римских установлений, так как место, на котором происходили состязания, принадлежало к числу сооружений позднейшей эпохи царского периода; подобно тому как государственная реформа была совершена в ту пору под греческим влиянием, так и на городском празднике могли быть одновременно введены греческие состязания, которые в некоторой мере вытеснили более древние забавы -- скаканье (triumpus) и качанье на качелях, существовавшие в Италии с незапамятных времен и очень долго бывшие в употреблении на празднике Альбанской горы. Кроме того следы серьезного употребления в дело боевых колесниц встречаются в Элладе, а не в Лациуме. Наконец греческий "стадион" (по-дорийски Σю?Є?NoҐ) очень рано перешел в латинский язык в форме spatium и с тем же значением; это служит красноречивым доказательством того, что римляне заимствовали конские скачки и бег колесниц от туринцев, хотя и существует другое предположение, что эти забавы были заимствованы из Этрурии. Итак, по всему можно заключить, что римляне были обязаны эллинам не только музыкальным и поэтическим творчеством, но и плодотворной мыслью о гимнастических состязаниях.
   Итак, в Лациуме не только существовали те же самые основы, на которых развились эллинское образование и эллинское искусство, но с очень ранних пор обнаруживалось сильное влияние и этого образования и этого искусства. У латинов существовали зачатки гимнастики не в том только смысле, что римский мальчик, как и всякий крестьянский сын, учился управлять лошадьми и колесницей и владеть охотничьим копьем и что в Риме каждый член общины был в то же время и солдатом; танцевальное искусство также было издревле предметом общественного попечения, а введение эллинских игр рано внесло в эту сферу сильное оживление. В поэзии эллинская лирика и трагедия развились из таких же песен, какие пелись на римских празднествах; латинские песни в честь предков заключали в себе зародыши эпоса, а маскарадные фарсы -- зародыши комедии, но и здесь дело не обошлось без греческого влияния. Тем более замечателен тот факт, что все эти семена или вовсе не взошли, или зачахли. Физическое воспитание латинского юношества было крепким и здоровым, но оно было далеко от того художественного развития тела, к которому стремилась эллинская гимнастика. Публичные состязания эллинов изменили в Италии не столько свои правила, сколько свою сущность. В них должны были участвовать только граждане, и это правило, без сомнения, сначала соблюдалось и в Риме, но потом они превратились в состязание между берейторами и мастерами фехтовального искусства; между тем как доказательство свободного и эллинского происхождения было первым условием для участия в греческих праздничных играх, римские игры скоро перешли в руки вольноотпущенников, чужеземцев и даже несвободных людей. Последствием этого было то, что соперники-бойцы превратились в зрителей, а о венке победителей, который был по справедливости назван гербом Эллады, впоследствии уже не было и помину в Риме. То же случилось с поэзией и ее сестрами. Только у греков и немцев есть такой источник песнопений, который сам бьет ключом, а на девственную почву Италии упало лишь немного капель из золотой чаши муз. Здесь дело не дошло до создания настоящих легенд. Италийские боги были и оставались абстракциями и никогда не возвышались или, пожалуй, никогда не унижались до настоящего воплощения. Подобно этому и люди, даже самые великие и самые благородные, оставались все без исключения в глазах италиков простыми смертными и не превращались в мнении народной массы в таких же богоподобных героев, какие создавались в Греции страстною привязанностью к ее прошедшему и любовно оберегавшимися преданиями. Но важнее всего было то, что в Лациуме никогда не могла развиваться национальная поэзия. В том-то и заключается самое глубокое и самое благотворное влияние изящных искусств и в особенности поэзии, что они раздвигают границы гражданских общин и создают из племен один народ, а из народов -- единый мир. Как в наше время контрасты цивилизованных наций стушевываются в нашей всемирной литературе и благодаря именно ей, так и греческая поэзия превратила узкое и эгоистическое сознание племенного родства в сознание единства эллинской народности, а это последнее -- в гуманизм. Но в Лациуме не было ничего подобного; в Альбе и Риме также были поэты, но не было латинского эпоса и даже не было того, чего можно было скорее всего ожидать -- латинского крестьянского катехизиса вроде гесиодовских "Трудов и дней". Латинский союзный праздник, конечно, мог бы сделаться таким же народным празднеством муз, какими были у греков олимпийские и истмийские игры. К падению Альбы, конечно, мог бы примкнуть такой же ряд легенд, какой образовался по случаю завоевания Илиона, и как каждая латинская община, так и каждый знатный латинский род могли бы отыскивать в нем или приплетать к нему свое происхождение. Но не случилось ни того, ни другого, и Италия осталась без национальной поэзии и без национального искусства. Из всего сказанного следует заключить, что развитие изящных искусство в Лациуме было скорее увяданием, чем расцветом, а этот вывод несомненно подтверждается и дошедшими до нас преданиями. Начало поэзии повсюду более связано с творчеством женщин, чем мужчин; первым по преимуществу принадлежат волшебные заговоры и похоронные песни, и не без основания: духи пения -- Касмены, или Камены, и Карменты Лациума -- изображались, как и музы Эллады, в виде женщин. Но в Элладе настала и такая пора, когда поэт заменил песенницу и Аполлон стал во главе муз; а в Лациуме вовсе не было национального бога песнопений и даже не было в древнем латинском языке такого слова, которое имело бы значение слова поэт[97]. Там могущество пения проявлялось несравненно слабее и скоро заглохло. Занятие изящными искусствами там с ранних пор сделалось достоянием частью женщин и детей, частью цеховых и нецеховых ремесленников. О том, что жалобные песни пелись женщинами, а застольные мальчиками, уже было замечено ранее; и религиозное молитвенное пение исполнялось преимущественно детьми. Музыканты принадлежали к цеховому ремеслу, а плясуны и плакальщицы (praeficae) -- к нецеховому. Между тем как танцы, музыка и пенье постоянно оставались в Элладе тем же, чем они были первоначально и в Лациуме -- занятиями почетными и служившими украшением как для гражданина, так и для его общины, -- в Лациуме в этот период лучшая часть гражданства все более и более устранялась от этих суетных искусств, и устранялась тем настойчивее, чем публичнее проявлялось искусство и чем более оно проникалось живительным влиянием чужеземцев. К туземной флейте еще относились снисходительно, но лира оставалась в опале, а когда завелись свои маскарадные забавы, к иноземным играм стали относиться с равнодушием и даже стали считать их постыдными. Между тем как в Греции изящные искусства все более и более приобретали характер общего достояния всякого эллина в отдельности и всех эллинов вместе, вследствие чего из них развилось общее образование, в Лациуме, наоборот, они мало-помалу исчезают из общего народного сознания и, делаясь достоянием мелких ремесленников, даже не внушают мысли о необходимости дать юношеству общее национальное образование. Воспитание этого юношества не выходило из самых узких рамок домашней жизни. Мальчик не отходил от своего отца и сопровождал его не только в поле с плугом и с серпом, но и в дом приятеля и в залу публичных заседаний, когда отец бывал приглашен в гости или шел на совещание. Это домашнее воспитание, конечно, хорошо приспособлялось к тому, чтобы сберегать человека вполне для семейства и для государства; на постоянном общении отца с сыном и на взаимном уважении, с которым относятся друг к другу зрелый муж и невинный юноша, были основаны прочность семейных и государственных традиций, интимный характер семейных уз, вообще суровая важность (gravitas), нравственный и полный достоинства характер римской жизни. Конечно, и это воспитание юношества было одним из тех произведений безыскусственной и почти бессознательной мудрости, в которых столько же простоты, сколько глубокомыслия; но, восхищаясь им, не следует забывать, что оно могло развиваться и на самом деле развилось, только принеся в жертву настоящее индивидуальное развитие и при полном отречении от столько же привлекательных, сколько опасных даров муз.
   О развитии изящных искусств у этрусков и у сабеллов мы не имеем почти никаких сведений[98]. Мы можем только заметить, что и в Этрурии плясуны (histri, histriones) и флейтисты (subulones) сделали из своего искусства ремесло в раннюю пору, и по всей вероятности еще ранее римлян, и что как у себя дома, так и в Риме они получали ничтожное вознаграждение и не пользовались никаким публичным почетом. Еще более замечательно то, что на национальном празднике этрусков, который справлялся всеми двенадцатью городами через посредство одного союзного жреца, устраивались точно такие же игры, как и на римском городском празднике; но мы не в состоянии ответить на естественно возникающий отсюда вопрос, в какой мере этруски опередили латинов в развитии такого национального искусства, которое стояло бы выше самобытности отдельных общин. С другой стороны, в Этрурии, как кажется, стали с ранних пор заниматься бессмысленным накоплением того ученого, в особенности богословского и астрологического хлама, который в эпоху всеобщего упадка цивилизации и процветания дутой учености считался коренным источником божественной мудрости и доставил тускам такой же почет, каким пользовались иудеи, халдеи и египтяне. О сабельском искусстве наши сведения даже еще более скудны, из чего, впрочем, вовсе не следует, что оно находилось на более низкой ступени, чем у соседних племен. Судя по тому, что нам известно о характере трех главных италийских племен, даже можно предполагать, что по врожденным художественным способностям самниты имели более всех общего с эллинами, а этруски менее всех; для этой догадки может служить в некоторой мере подтверждением тот факт, что самые замечательные и самые самобытные из римских поэтов, как например Невий, Энний, Луцилий, Гораций, были самнитскими уроженцами, между тем как Этрурия не имеет в римской литературе почти ни одного представителя, кроме самого несносного из всех бездушных и вычурных придворных поэтов аретинца Мецената и кроме уроженца Волатерры Персия, который может служить прототипом тщеславного и бездушного юноши, ревностно занимающегося поэзией.
   Первые зачатки строительного искусства, как уже было нами замечено, искони были общим достоянием племен. Для всякой архитектуры началом служит постройка жилища, а это жилище было одинаково у греков и у италиков. Оно строилось из дерева с остроконечной соломенной или гонтовой крышей и заключало в себе четырехугольную комнату с отверстием в потолке (cavum aedium), через которое выходил дым и проникал в комнату свет, и с отверстием на полу, в которое стекал дождь. Под этим "черным потолком" (atrium) приготовлялась и съедалась пища; здесь совершалось поклонение домашним богам и ставились как брачное ложе, так и смертный одр; здесь муж принимал гостей, а жена сидела за пряжей среди своей женской прислуги. В доме не было сеней, если не считать за сени то непокрытое пространство между входной дверью и улицей, которое получило название vestibulum, т. е. одевальни, оттого что внутри дома обыкновенно ходили в одном нижнем платье и только при выходе из дома закутывались в тогу. Не было и разделения на комнаты, кроме того что вокруг жилого пространства, быть может, пристраивались спальня и кладовая; о лестницах и о нескольких этажах конечно не могло быть и речи. Трудно решить, развилась ли из этих зачатков национальная италийская архитектура и если развилась, то в какой мере, так как греческое влияние было в этой сфере с самых ранних пор всесильно и почти совершенно заглушило всякие национальные поползновения. Уже самое древнее италийское зодчество, какое нам известно, находилось под греческим влиянием, не в меньшей степени, чем архитектура августовского времени.
   Найденные в Цере и в Альсиуме очень древние гробницы и, по всей вероятности, также самая древняя из гробниц, недавно найденных в Пренесте, совершенно похожи на сокровищницы в Орхомене и в Микенах: это -- ряды камней, наложенные одни на другие мало-помалу вдающимися уступами и заканчивающиеся наверху одним большим камнем. Такова же покрышка у одного очень старинного здания подле городской стены Тускула, и точно так же был некогда покрыт колодезь (tullianum) у подножия Капитолия, пока его верхушка не была снята, для того чтобы очистить место новому зданию. Построенные по той же системе в Арпине и в Микенах ворота совершенно похожи одни на другие. Водоспуск Альбанского озера имеет чрезвычайно большое сходство с водоспуском Копаудского озера. Так называемые циклопические стены, часто встречающиеся в Италии, преимущественно в Этрурии, Умбрии, Лациуме и Сабинской области, определенно принадлежат по своему устройству к самым древним италийским сооружениям, хотя большая часть из уцелевших до настоящего времени, по всей вероятности, принадлежит к позднейшей эпохе, а некоторые из них были возведены, несомненно, лишь в седьмом столетии от основания Рима. Эти стены подобно греческим частью грубо сложены из больших неотесанных каменных глыб с всунутыми в промежутках более мелкими камнями, частью состоят из сложенных горизонтально квадратных брусьев[99], частью сделаны из глыб, обтесанных в форме многоугольников, которые плотно складываются одни с другими; выбор какой-либо из этих систем зависел обычно от материала, поэтому в Риме, где в древнейшие времена употреблялся только туф, вовсе не встречается многоугольная кладка. Сходство двух первых простейших систем может быть объяснено сходством строительного материала и цели построек, но едва ли можно приписывать простой случайности тот факт, что как в италийских, так и в греческих крепостях стены искусно складывались из многоугольных камней, а к их воротам вела дорога, обыкновенно заворачивавшая влево и тем доставлявшая осажденным возможность нападать на ничем не прикрытый правый фланг неприятеля. Не лишено значения и то, что настоящая полигональная постройка стен была в употреблении в той части Италии, которая хотя и не была покорена эллинами, но находилась в оживленных с ними сношениях, и что такого рода постройки встречаются в Этрурии только в Пирги и в лежащих недалеко оттуда городах Козе и Сатурнии, а так как система, по которой были построены стены в Пирги, вместе с знаменательным именем этого города ("Башни") могут так же несомненно быть приписаны грекам, как и постройка стен в Тиринфе, то в высшей степени вероятно, что это была еще одна из тех моделей, по которым италики учились строить стены. Наконец и самый храм, называвшийся во времени империи тускским и считавшийся по своему архитектурному стилю однородным с различными греческими храмовыми сооружениями, был вообще похож на греческий, так как заключал в себе по обыкновению четырехугольное обнесенное стеной пространство (cella) с наклонной крышей, которая вздымалась высоко, опираясь на стены и на колонны; и по своим частностям, в особенности по форме самых колонн и по их архитектурным деталям, этот храм вообще находился в зависимости от греческой схемы. Ввиду всего сказанного весьма вероятно и само по себе правдоподобно, что италийское зодчество ограничивалось, до соприкосновения с эллинским, деревянными хижинами, засеками и земляными или каменными насыпями, а каменные постройки появились по примеру, поданному греками, и благодаря их улучшенным орудиям. Едва ли можно сомневаться в том, что именно у греков италики научились употреблять железо и заимствовали приготовление цемента (cal(e)x, calecare от χάλνξ), военную машину (machina, μηχανἠ), землемерный шест (groma -- извращение слова γνώμων, γνῶμα) и искусственный затвор (clatri, κλῆθρον). Поэтому едва ли может идти речь о национальной италийской архитектуре; исключением может служить только то, что в постройке италийских деревянных жилищ, наряду с разными нововведениями, вызванными греческим влиянием, все-таки сохранились или впервые развились некоторые оригинальные особенности, впоследствии повлиявшие и на сооружение италийских храмов. Но архитектоническое развитие жилища исходило в Италии от этрусков. Латины и даже сабеллы еще упорно придерживались унаследованной формы деревянных хижин и доброго старинного обыкновения отводить и богу и духу не посвященное им жилище, а только посвященное им пространство, между тем как этруски уже начали художественно перестраивать свои дома и воздвигать по образцу человеческих жилищ для бога храм, а для духа -- могильную комнату. Что в Лациуме приступили к таким роскошным постройкам под влиянием этрусков, доказывается тем, что древнейшая архитектура храмов и домов называлась тускской[100]. Что касается характера этого заимствования, то, пожалуй, и греческий храм подражал внешним очертаниям палатки или дома; но он строился из каменных плит и покрывался черепицей, а из того правила, что при его постройке следовало употреблять в дело камень и обожженную глину, развились для него законы необходимости и красоты. Напротив того, этруски никогда не усваивали резкой греческой противоположности между человеческим жилищем, которое должно быть построено из дерева, и жилищем богов, которое должно быть построено из камня. Отличительными особенностями тускского храма были: основной план, более приближающийся к форме квадрата; более высокий фронтон; более широкие промежуточные пространства между колоннами; в особенности более высокие откосы и концы кровельных балок, далеко выдвигающиеся над колоннами, которые поддерживают крышу; все это происходило от более близкого сходства храмов с человеческими жилищами и от особенных условий деревянных построек.
   Изобразительные и графические искусства моложе архитектуры; надо прежде всего построить дом, а потом уже украшать его фронтон и стены. Трудно поверить, чтобы эти искусства пошли в ход в Италии уже в эпоху римских царей; только в Этрурии, где торговля и морские разбои рано сконцентрировали большие богатства, могло в более раннюю пору появиться искусство, или, если угодно, художественное ремесло. Пересаженное в Этрурию греческое искусство -- как это доказывает его копия -- еще стояло на самой первоначальной ступени, и весьма вероятно, что этруски научились у греков приготовлять изделия из глины и из металлов немного времени спустя после того, как заимствовали от них же алфавит. О мастерстве этрусков в эту эпоху дают нам не очень высокое понятие серебряные монеты Популонии -- эти едва ли не единственные произведения, которые можно отнести к тем временам с некоторой достоверностью; однако нет ничего невозможного в том, что именно к этой древней эпохе принадлежат те бронзовые изделия этрусков, которые так высоко ценились позднейшими знатоками; и этрусские терракоты конечно не были плохи, так как в Вейях заказывались стоявшие в римских храмах древние скульптурные вещи из обожженной глины, как например статуя капитолийского Юпитера и четверка лошадей на крыше того же храма; и вообще все подобного рода произведения, украшавшие крыши храмов, считались у позднейших римлян "тускскими изделиями". Напротив того, у италиков -- и не только у сабельских племен, но даже у латинских -- только что зарождались в то время настоящее ваяние и живопись. Их лучшие художественные произведения, как кажется, изготовлялись в чужих краях. О глиняных статуях, как полагают, сделанных в Вейях, только что было упомянуто, а новейшие раскопки доказали, что бронзовые изделия, изготовлявшиеся в Этрурии и носившие на себе этрусские надписи, были в ходу если не во всем Лациуме, то по крайней мере в Пренесте. Статуя Дианы, стоявшая в римско-латинском союзном храме на Авентине и считавшаяся в Риме самым древним из всех изображений богов[101], имела очень близкое сходство с находившейся в Массалии статуей эфесской Артемиды и, вероятно, была сделана в Элее или Массалии. Только с древних пор существовавшие в Риме цехи горшечников, медников и золотых дел мастеров свидетельствуют о существовании у римлян собственного ваяния и живописи, но об искусстве этих мастеров мы уже не можем получить конкретного представления.
   Если мы попытаемся сделать исторические выводы из этого запаса сведений о древнем искусстве и о его практическом применении, то для нас прежде всего будет ясно, что италийское искусство, точно так же как италийские меры и италийская письменность, развилось не под финикийским влиянием, а исключительно под эллинским. Среди всех направлений италийского искусства нет ни одного, которое не имело бы своего ясно определенного образца в древнем греческом искусстве; в этом отношении совершенно согласно с истиной народное сказание, которое приписывает изготовление раскрашенных глиняных изваяний -- этот без сомнения самый древний вид италийского искусства -- трем греческим художникам -- "скульптору", "устроителю" и "рисовальщику" -- Эвхейру, Диопу и Эвграмму, хотя и более чем сомнительно, чтобы это искусство было занесено первоначально из Коринфа и прежде всего в город Тарквинии. На непосредственное подражание восточным образцам так же мало указаний, как и на существование самостоятельно развившихся художественных форм; хотя этрусские резчики на камне держались древнейшей египетской формы жуков-скарабеев, но скарабеи с ранних пор вырезывались и в Греции (в Эгине был найден такой вырезанный на камне жук с очень древней греческой надписью) и, стало быть, легко могли быть занесены к этрускам греками. У финикийцев можно было покупать, но учились только у греков. На возникающий за этим вопрос, от которого из греческих племен этруски прежде всего получили свои художественные образцы, мы не в состоянии дать категорического ответа; однако между этрусским искусством и древнейшим аттическим существуют замечательные соотношения. Три вида искусства, которые в Этрурии, по крайней мере в более позднюю пору, были в большом ходу, а в Греции были в очень ограниченном употреблении -- раскрашивание надгробных памятников, рисование на зеркалах и резьба на камне, -- до сих пор встречались на греческой почве только в Афинах и в Эгине. Тускский храм не соответствует в точности ни дорийскому, ни ионийскому; но этрусский стиль подходит к более новому, ионийскому, в своих самых важных отличительных особенностях -- в том, что место в храме, где ставились статуи богов (cella), обносилось рядом колонн, и в том, что под каждой из этих колонн был особый пьедестал; даже окрашенный примесью дорийского элемента ионийско-аттический архитектурный стиль подходит в своих общих чертах к этрусскому стилю более, чем какой-либо другой греческий. О художественных соприкосновениях Лациума с чужеземцами нет почти никаких достоверных исторических указаний; но так как уже само по себе ясно, что заимствование художественных образцов находится в зависимости вообще от торговых и других сношений, то можно с уверенностью утверждать, что жившие в Кампании и Сицилии эллины были наставниками латинов и в алфавите, и в искусствах, а сходство авентинской Дианы с эфесской Артемидой по крайней мере этому не противоречит. Кроме того, древнее этрусское искусство естественно служило образцом и для Лациума, а что касается сабельских племен, то если к ним и дошли греческое зодчество и ваяние, то подобно греческому алфавиту не иначе как через посредство более западных италийских племен. Наконец, если бы было нужно определить степень артистических способностей, которыми были одарены различные италийские племена, то мы могли бы уже теперь считать несомненно доказанным тот факт, который становится еще гораздо более ясным в позднейших фазах истории искусства, что хотя этруски стали ранее других заниматься искусствами и превосходили других количеством и богатством своих изделий, но их изделия были ниже латинских и сабельских как по своей практической пригодности и пользе, так и по своей мысли и красоте. До сих пор это обнаруживалось только в архитектуре. Целесообразная и красивая полигональная кладка стен часто встречается в Лациуме и в лежащих за Лациумом внутренних странах, а в Этрурии она встречается редко, и даже стены города Цере не сложены из многоугольных камней. Даже в том религиозном уважении, которое питали в Лациуме к арке и к мосту и которое достойно внимания даже с точки зрения истории искусств, мы вправе усматривать зачатки позднейших римских водопроводов и консульских дорог. Напротив того, этруски, воспроизводя стиль великолепных эллинских построек, испортили его, так как не совсем искусно применили к деревянным постройкам правила, установленные для построек каменных, а, вводя нависшие крыши и широкие промежутки между колоннами, придали своим храмам, по выражению одного древнего архитектора, вид "широких, низеньких, сплюснутых и неуклюжих" зданий. Латины нашли в богатом запасе греческого искусства лишь очень немного такого материала, который был бы конгениален их ярко выраженному реализму; но то, что они оттуда заимствовали, было ими усвоено в своей основной идее вполне, а в развитии полигональной кладки стен они как будто даже превзошли своих наставников; но этрусское искусство представляет замечательный образчик той ловкости, которая и была приобретена и поддерживалась как ремесло и которая так же мало, как искусство китайцев, свидетельствует об их гениальной восприимчивости. Давно уже перестали считать этрусское искусство за источник происхождения греческого искусства; придется волей-неволей согласиться и с тем, что в истории италийского искусства этруски должны занимать не первое место, а последнее.
    
    

Книга вторая.
От упразднения царской власти до объединения Италии.

Є?ж NoVκ κюλўдд??Ґ дNoҐ Σеγγа?фґ? д?а?д?ел??ҐNoҐ Є?p дфΣ 1ΣдNoа??Σ дNozΣ Ґдеγχ?ҐNoҐд?Σ.
(Историк не должен изумлять своих читателей рассказами о необычайных событиях.)
Полибий

Глава I.
Изменение государственного строя.
Ограничение власти магистратов

   Строгое понятие о единстве и полновластии общины во всех общественных делах, служившее центром тяжести для италийских государственных учреждений, сосредоточило в руках одного пожизненно избранного главы такую страшную власть, которая конечно давала себя чувствовать врагам государства, но была не менее тяжела и для граждан. Дело не могло обойтись без злоупотреблений и притеснений, а отсюда неизбежно возникло старание уменьшить эту власть. Но в том-то и заключается величие этих римских попыток реформы и революции, что никогда не имелось в виду ограничить права самой общины или лишить ее необходимых органов ее власти, никогда не было намерения отстаивать против общины так называемые естественные права отдельных лиц, а вся буря возникала из-за формы общинного представительства. Со времен Тарквиниев и до времен Гракхов призывным кличем римской партии прогресса было не ограничение государственной власти, а ограничение власти должностных лиц, и при этом никогда не терялось из виду, что народ должен не управлять, а быть управляемым.
   Эта борьба велась среди граждан. Рядом с нею возникло другое политическое движение -- стремление неграждан к политической равноправности. Сюда принадлежат волнения среди плебеев, латинов, италиков, вольноотпущенников; все они -- все равно, назывались ли они гражданами, как плебеи и вольноотпущенники, или не назывались, как латины и италики, -- нуждались в политическом равенстве и домогались его.
   Третье противоречие носило еще более общий характер -- это было противоречие между богатыми и бедными, в особенности теми бедными, которые были вытеснены из своего владения или которым угрожала опасность быть вытесненными. Юридические и политические отношения в Риме были причиной возникновения многочисленных крестьянских хозяйств -- частью среди мелких собственников, зависевших от произвола капиталистов, частью среди мелких арендаторов, зависевших от произвола землевладельцев, -- и нередко обезземеливали не только частных людей, но и целые общины, не посягая на личную свободу. Оттого-то земледельческий пролетариат и приобрел с ранних пор такую силу, что мог иметь существенное влияние на судьбу общины. Городской пролетариат приобрел политическое значение лишь гораздо позже.
   Среди этих противоречий двигалась внутренняя история Рима и, вероятно, также совершенно для нас утраченная история всех других италийских общин. Политическое движение среди полноправных граждан, борьба между исключенными и теми, кто их исключил, социальные столкновения между владеющими и неимущими в сущности совершенно различны между собою, несмотря на то, что они многоразличным образом смешиваются и переплетаются, часто вызывая заключение очень странных союзов. Так как сервиева реформа, поставившая оседлого жителя в военном отношении наравне с гражданином, была вызвана, по-видимому, скорее административными соображениями, чем политическими тенденциями одной партии, то главным из тех контрастов, которые привели к внутренним потрясениям и изменению государственных учреждений, должен считаться тот, который подготовил ограничение власти должностных лиц. Самый ранний успех этой древнейшей римской оппозиции заключался в упразднении пожизненного главы общины, т. е. в упразднении царской власти. В какой мере естественный ход дел необходимо требовал такой перемены, всего яснее видно из того факта, что одно и то же изменение государственных учреждений совершилось во всем греко-италийском мире одинаково. Прежние пожизненные правители были с течением времени заменены новыми, выбиравшимися на год не только в Риме, но и у всех остальных латинов, равно как у сабеллов, у этрусков, у апулийцев и вообще как во всех италийских, так и в греческих общинах. Относительно луканского округа положительно доказано, что в мирное время он управлялся демократически и только на время войны должностные лица назначали царя, т. е. правительственное лицо, имевшее сходство с римскими диктаторами; сабельские городские общины, как например Капуя и Помпея, также повиновались впоследствии ежегодно сменявшемуся "общинному попечителю" (medix tuticus), и мы может предположить, что такие же порядки существовали в Италии в ее остальных народных и городских общинах. Поэтому уже не представляется надобности объяснять, по каким причинам консулы заменили в Риме царей; из организма древних греческих и италийских государств как бы сама собою возникла необходимость ограничить власть общинного правителя более коротким, большей часть годовым сроком. Однако, как ни была естественна причина такого преобразования, оно могло совершиться различными способами: можно было постановить после смерти пожизненного правителя, что впредь не будут избирать таких правителей, что и попытался сделать, как рассказывают, римский сенат после смерти Ромула; или сам правитель мог добровольно отречься от своего звания, что будто бы и намеревался сделать царь Сервий Тулий; или же народ мог восстать против жестокого правителя и выгнать его, чем в действительности и был положен конец римской царской власти.
   Несмотря на то, что в историю изгнания последнего Тарквиния, прозванного "Гордым", вплетено множество анекдотов и что на эту тему было сочинено множество рассказов, все-таки эта история достоверна в своих главных чертах. Предание совершенно правдоподобно указывает следующие причины восстания: что царь не совещался с сенатом и не пополнял его личного состава, что он постановлял приговоры о смертной казни и о конфискации, не спросивши мнения советников, что он наполнил свои амбары огромными запасами зернового хлеба и что он не в меру обременял граждан военной службой и трудовыми повинностями; о том, как был озлоблен народ, свидетельствуют: формальный обет, данный всеми и каждым за себя и за своих потомков, не терпеть впредь более царя, слепая ненависть, с которою с тех пор относились к слову "царь", и главным образом постановление, что "жертвенный царь" (должность которого сочли нужным создать, для того чтобы боги не оставались без обычного посредника между ними и народом) не может занимать никакой другой должности, так что этот сановник сделался первым лицом в римском общинном быту, но вместе с тем и самым бессильным. Вместе с последним царем был изгнан и весь его род, что доказывает, как еще крепки были в ту пору родовые связи. Тарквинии переселились после того в город Цере, который, вероятно, был их старой родиной, так как там недавно был найден их родовой могильный склеп, а во главе римской общины были поставлены два выбиравшихся ежегодно правителя вместо одного пожизненного. Вот все те сведения об этом важном событии, которые можно считать исторически достоверными[102]. Понятно, что в такой крупной и властвовавшей над столь обширной территорией общине, как римская, царская власть -- в особенности если она находилась в течение нескольких поколений в руках одного и того же рода, была более способна к сопротивлению, чем в более мелких государствах, а потому и борьба с нею, вероятно, была более упорной; но на вмешательство иноземцев в эту борьбу нет никаких надежных указаний. Большая война с Этрурией (эта война вдобавок считалась столь близкой ко времени изгнания Тарквиниев только вследствие хронологической путаницы в римских летописях) не может считаться заступничеством Этрурии за обиженного в Риме соотечественника по тому очень достаточному основанию, что, несмотря на решительную победу, этруски не восстановили в Риме царской власти и даже не вернули туда Тарквиниев.
   Если для нас покрыта мраком историческая связь между подробностями этого важного события, зато для нас ясно, в чем именно заключалась перемена формы правления. Царская власть вовсе не была упразднена, как это доказывается уже тем, что на время междуцарствия по-прежнему назначался интеррекс; разница заключалась только в том, что вместо одного пожизненного царя назначались два на год, которые назывались полководцами (praetores) или судьями (iudices), или просто сотоварищами (consules)[103]. Республику от монархии отличали только принципы коллегиальности и ежегодной смены, с которыми мы здесь и встречаемся в первый раз. Принцип коллегиальности, от которого и было заимствовано название годовых царей, сделавшееся впоследствии самым употребительным, является здесь в совершенно своеобразной форме. Верховная власть была возложена не на обоих должностных лиц в совокупности: каждый из консулов имел ее и пользовался ею совершенно так же, как некогда царь. Это заходило так далеко, что, например, нельзя было поручить одному из коллег судебную власть, а другому командование армией, но оба они одновременно творили в городе суд и одновременно отправлялись в армию; в случае столкновения решала очередь, измерявшаяся месяцами или днями. Впрочем, по крайней мере в том, что касается командования армией, сначала, быть может, и существовало некоторое разделение обязанностей, так, например, один консул мог выступить в поход против эквов, а другой против вольсков, но такое разделение не имело никакой обязательной силы, и каждый из двух соправителей имел право во всякое время вмешиваться в сферу деятельности своего коллеги. Поэтому в тех случаях, когда верховная власть сталкивалась с верховною же властью и один из соправителей запрещал делать то, что приказывал другой, всесильные консульские повеления отменялись одно другим. Это своеобразное -- если не римское, то конечно латинское -- учреждение двух конкурирующих между собою верховных властей в общем оправдало себя на практике в римском общинном быту; но ему трудно найти параллель в других более обширных государствах, оно, очевидно, было вызвано желанием сохранить царскую власть во всей юридической полноте и потому не раздроблять царскую должность и не переносить ее с одного лица на коллегию, а просто удвоить число ее носителей, чтобы в случае нужды они уничтожили власть друг друга. Для назначения срока послужило юридической точкой опоры прежнее пятидневное междуцарствие. Обычные начальники общины обязывались оставаться в должности не более одного года со дня своего вступления в нее[104], и по истечении этого срока их власть в силу закона прекращалась, точно так же как прекращалась власть интеррекса по истечении пяти дней. Вследствие такого срочного пребывания в должности консул лишался фактической безответственности царя. Хотя и царь никогда не стоял в римском общинном быту выше закона, но так как верховный судья не мог быть, по римским понятиям, призван к своему собственному суду, то царь мог совершать преступления, а суда и наказания для него не существовало. Напротив того, консула, провинившегося в убийстве или в государственной измене, охраняла его должность, только пока он в ней состоял; после того как он слагал с себя консульское звание, он подлежал обыкновенному уголовному суду наравне со всеми другими гражданами.
   К этим главным и основным переменам присоединялись другие, второстепенные, ограничения, имевшие более внешний характер, тем не менее некоторые из них имели существенное значение. Вместе с отменой пожизненного пребывания у власти сами собою исчезали и право царя возлагать обработку его пахотных полей на граждан, и те особые отношения, в которых он находился к оседлым жителям в качестве их патрона. Кроме того, в уголовных процессах равно как при наложении штрафов и телесных наказаний, царь не только имел право производить расследование и постановлять решение, но также мог разрешать или не разрешать ходатайство осужденных о помиловании; а теперь было постановлено Валериевым законом (245 г. от основания Рима [500 г.]), что консул обязан подыскать апелляцию осужденного, если приговор о смертной казни или о телесном наказании постановлен не по военным законам; другим, позднейшим, законом (неизвестно, когда состоявшимся, но изданным до 303 г. [451 г.]) это правило было распространено и на тяжелые денежные пени. Оттого-то всякий раз, когда консул действовал в качестве судьи, а не в качестве начальника армии, его ликторы откладывали в сторону свои секиры, до тех пор служившие символом того, что их повелитель имел право карать смертью. Однако тому должностному лицу, которое не дало бы хода апелляции, закон угрожал только бесчестием, которое было при тогдашних порядках в сущности не чем иным, как нравственным пятном, и самое большее вело лишь к тому, что свидетельское показание такого лишенного чести человека считалось недействительным. И здесь лежало в основе все то же воззрение, что прежнюю царскую власть невозможно ограничить юридическим путем и что стеснения, наложенные вследствие революции на того, в чьих руках находится верховная власть общины, имеют, строго говоря, только фактическое и нравственное значение. Поэтому и консул, действовавший в пределах прежней царской компетенции, мог совершить в приведенном случае несправедливость, а не преступление и за это не подвергался уголовному суду. Сходное с этим по своей тенденции ограничение было введено и в гражданское судопроизводство, так как у консулов было, по-видимому, отнято -- с самого учреждения их должности -- право разрешать по их усмотрению тяжбы между частными лицами. Преобразование уголовного и гражданского судопроизводств находилось в связи с общим постановлением относительно передачи должностной власти заместителю или преемнику. Царю принадлежало неограниченное право назначать заместителей, но он никогда не был обязан это делать, а консулы пользовались совершенно иначе правом передавать другим свою власть. Правда, прежнее правило, что уезжавшее из города высшее должностное лицо должно назначить для отправления правосудия наместника, осталось обязательным и для консулов и при этом даже не был применен к заместительству коллегиальный принцип, так как назначать заместителя должен был тот консул, который покидал город после своего соправителя. Но право передавать свою власть во время пребывания консулов в городе было, вероятно, при самом учреждении их должности ограничено тем, что в известных случаях передача власти была поставлена консулу в обязанность, а во всех других воспрещена. На основании этого правила, как уже было замечено, совершилось преобразование всего судопроизводства. Консул конечно мог постановлять приговоры и по таким уголовным преступлениям, которые влекли за собой смертную казнь, но его приговор представлялся общине, которая могла утвердить его или отвергнуть; впрочем, сколько нам известно, консул никогда не пользовался этим правом, а быть может, даже скоро стал бояться им пользоваться и, вероятно, постановлял уголовные приговоры только в тех случаях, когда обращение к общине по каким-нибудь причинам исключалось. Во избежание непосредственных столкновений между высшим должностным лицом общины и самой общиной уголовная процедура была организована так, что высший общинный сановник оставался компетентным только в принципе, а действовал всегда через делегатов, назначать которых был обязан, хотя и выбирал их по собственному усмотрению. К числу таких делегатов принадлежали оба нештатных судьи по делам о восстаниях и о государственной измене (duoviri perduellionis) и оба штатных следователя по делам об убийствах (quaestores parricidii). Быть может, нечто подобное существовало и в эпоху царей на тот случай, когда царь поручал рассмотрение таких процессов своим заместителям; но постоянный характер последнего из вышеупомянутых учреждений и проведенный в них обоих принцип коллегиальности во всяком случае относятся ко временам республики. Последнее учреждение очень важно еще потому, что оно в первый раз дало двум штатным высшим правителям двух помощников, которых назначал каждый из этих правителей при своем вступлении в должность и которые, само собой разумеется, покидали свои места с его удалением; стало быть их официальное положение, как и положение высшего должностного лица, было регулировано по принципам несменяемости, коллегиальности и годичного срока службы. Конечно, это еще не была настоящая низшая магистратура в том смысле, в каком ее понимала республика, так как комиссары назначались не по выбору общины, но это уже был исходный пункт для учреждения тех низших служебных должностей, которые впоследствии получили столь многостороннее развитие. В том же смысле следует понимать отнятие у высших правителей права разрешать частные тяжбы, так как право царя поручать решение какой-нибудь отдельной тяжбы заместителю было превращено в обязанность консула удостовериться в личности тяжущихся, выяснить сущность иска и затем передать дело на решение им избранного и действующего по его указаниям частного лица. Точно так же и важное дело заведования государственной казной и государственным архивом хотя и было предоставлено консулам, но к ним были назначены штатные помощники если не тотчас вслед за учреждением их должности, то во всяком случае очень рано; этими помощниками были все те же два квестора, которые конечно должны были повиноваться консулам безусловно, однако без их ведома и содействия консулы не могли сделать ни шагу. Напротив того, в тех случаях, на которые не было установлено подобных правил, находившийся в столице глава общины был обязан действовать лично; так, например, при открытии процесса он ни в коем случае не мог назначить вместо себя заместителя.
   Это двоякое ограничение консульского права действовать через заместителей было введено в сфере городской администрации и прежде всего по судопроизводству и по заведованию государственной казной. В качестве же главнокомандующего консул сохранил право возлагать на других или все свои занятия, или часть их. Это различие между правом передачи гражданской власти и правом передачи власти военной сделалось причиной того, что в области собственно общинного римского управления заместительство (pro magistratu) сделалось невозможным для должностной власти и чисто городские должностные лица никогда не заменялись недолжностными, между тем как военные заместители (pro consule, pro praetore, pro quaestore) были устранены от всякой деятельности внутри самой общины.
   Право назначать преемника принадлежало не царю, а только интеррексу. Наравне с этим последним был поставлен в этом отношении и консул; однако в случае если он не воспользовался своим правом, то, как и прежде, вступал в должность интеррекс, так что необходимая непрерывность верховной должности неослабно поддерживалась и при республиканской форме правления. Однако это право консулов подверглось существенному ограничению к выгоде гражданства, так как консул был обязан получать от общины согласие на назначение намеченных им преемников, а затем назначать только тех, на кого указывала община. Вследствие этого стеснительного права общины предлагать кандидата в ее руки до некоторой степени перешло и назначение обычных высших должностных лиц; тем не менее на практике все еще существовало значительное различие между правом предлагать и правом формально назначать. Руководящий избранием консул не был простым распорядителем на выборах, а мог в силу своего старинного царского права, например, устранить некоторых кандидатов, мог оставить без внимания поданные за них голоса, а сначала даже мог ограничить выборы списком кандидатов, который был им самим составлен; но еще важнее тот факт, что когда представлялась надобность пополнить личный состав консульской коллегии вследствие избирания одного из консулов в диктаторы (о чем сейчас будет идти речь), то у общины не спрашивали ее мнения, и консул назначал своего соправителя, так же ничем не стесняясь, как интеррекс когда-то ничем не стеснялся в назначении царя. Принадлежавшее царю право назначать жрецов не перешло к консулам, а было заменено для мужских коллегий самопополнением, а для весталок и для отдельных жрецов назначениями от понтификальной коллегии, к которой перешла и похожая на семейный отцовский суд юрисдикция общины над жрицами Весты. Так как деятельность этого рода более удобна при ее сосредоточении в руках одного лица, то понтификальная коллегия, вероятно, впервые в ту пору поставила над собой председателя (pontifex maximus). Это отделение верховной культовой власти от гражданской (причем к упомянутому ранее "жертвенному царю" не перешла ни светская, ни духовная власть прежних царей, а перешел только титул), равно как совершенно не соответствующее общему характеру римского жречества выдающееся положение нового верховного жреца, отчасти похожее на положение должностного лица, составляют одну из самых замечательных и самых богатых последствиями особенностей государственного переворота, целью которого было ограничение власти должностных лиц в пользу аристократии. Уже ранее было упомянуто о том, что и во внешнем отношении консул далеко уступал царю, внушавшему своим появлением почтение и страх, что консул был лишен царского титула и жреческого посвящения и что у его служителей был отнят топор; к этому следует присовокупить, что консула отличала от обыкновенного гражданина уже не царская пурпуровая мантия, а только пурпуровая кайма на плаще и что царь, быть может, никогда не появлялся публично иначе как на колеснице, между тем как консул был обязан следовать общему обыкновению и, подобно всем другим гражданам, ходить внутри города пешком. Однако все эти обычаи власти в сущности относились только к ординарным правителям общины.
   Наряду с двумя избранными общиною начальниками и в некотором отношении даже взамен их появлялся в чрезвычайных случаях только один правитель или военачальник (magister populi), обыкновенно называвшийся диктатором . На выбор диктатора община не имела никакого влияния; он исходил из свободного решения одного из временных консулов, которому не могли в этом помешать ни его коллега, ни какая-либо другая общественная власть; против диктатора допускалась и апелляция, но, точно так же как против царя, если он добровольно ее допускал; лишь только он был назначен, все другие должностные лица становились в силу закона его подчиненными. Нахождение диктатора в должности было ограничено двойным сроком: во-первых, в качестве сослуживца тех консулов, один из которых его выбрал, он не мог оставаться в должности долее их; во-вторых, было безусловно принято за правило, что диктатор не мог оставаться в своем звании долее шести месяцев. Далее, относительно диктатора существовало то своеобразное постановление, что этот "военачальник" был обязан немедленно назначить "начальника конницы" (magister equitum), который состоял при нем в качестве подчиненного ему помощника (вроде того, как квестор состоял при консуле) и вместе с ним складывал с себя свое звание; это постановление, без сомнения, находилось в связи с тем, что военачальнику, по всей вероятности как вождю пехоты, было запрещено садиться на коня. Поэтому на диктатуру следует смотреть как на возникшее одновременно с консулатом учреждение, главною целью которого было устранить на время войны неудобства раздельной власти и временно снова вызвать к жизни царскую власть. Именно во время войны равноправие консулов должно было внушать опасения, а о том, что первоначальная диктатура имела по преимуществу военное значение, свидетельствуют не только положительные указания, но также древнейшие названия этого должностного лица и его помощника, равно как ограничение его службы продолжительностью летнего похода и устранением апелляции. Стало быть, в общем итоге и консулы оставались тем же, чем были цари -- высшими правителями, судьями и военачальниками, -- и даже в том, что касается религии, не "жертвенный царь", назначенный только для сохранения царского титула, а консул молился за общину, совершал за нее жертвоприношения и от ее имени узнавал волю богов при помощи сведущих людей. Сверх того на случай надобности была удержана возможность во всякое время восстановить вполне неограниченную царскую власть, не испрашивая на то предварительного согласия общины, и вместе с тем устранить стеснения, наложенные коллегиальностью и особыми ограничениями консульской компетенции. Таким образом, те безымянные государственные люди, которые совершили эту революцию, разрешили чисто по-римски, столь же ясно, сколь и просто, задачу сохранения царской власти в юридическом отношении при фактическом ее ограничении.
   Таким образом, община приобрела вследствие перемены формы правления чрезвычайно важные права: право ежегодно указывать, кого она желает иметь правителем, и право пересматривать в последней инстанции смертные приговоры над гражданами. Но община уже не могла оставаться такой, какой была прежде, -- не могла состоять только из превратившегося фактически в аристократию патрициата. Сила народа заключалась в массе, в рядах которой уже было немало именитых и зажиточных людей. Эта масса, исключенная из общинного собрания, несмотря на то что несла повинности наравне со всеми другими, могла выносить свое положение, пока само общинное собрание почти вовсе не вмешивалось в отправления государственного механизма и пока царская власть благодаря своему высокому и ничем не стесняемому положению была страшна для граждан немногим менее, чем для оседлых жителей, и тем поддерживала равноправие в народе. Но это положение не могло оставаться неизменным, с тех пор как сама община была призвана к постоянному участию в выборах и в постановлении приговоров, а ее начальник был фактически низведен из ее повелителя на степень ее временного уполномоченного; тем более когда приходилось перестраивать государство на другой день после революции, которую возможно было произвести только совокупными усилиями патрициев и оседлого населения. Расширение этой общины было неизбежным, и оно совершилось в самых широких размерах, так как в состав курий было принято все плебейство, т. е. все те неграждане, которые не принадлежали ни к числу рабов, ни к числу живших на правах гостей граждан иноземных общин. В то же время были отняты почти все политические права у куриального собрания старых граждан, до тех пор бывшего и юридически и фактически высшею властью в государстве; оно удержало в своих руках из своей прежней деятельности только чисто формальные или касавшиеся родовых отношений акты, как например принесение консулу или диктатору при их вступлении в должность такого же обета верности, какой прежде приносился царю, и выдачу законных разрешений на усыновления и на совершение завещаний; но оно уже впредь не могло постановлять никаких настоящих политических решений. Вскоре даже плебеи получили право голоса в куриях, и тем самым старые граждане лишились права собираться и постановлять сообща решения. Вследствие перемены формы правления куриальная организация была как бы вырвана с корнем, так как она была основана на родовом строе, который существовал во всей своей чистоте только у прежних граждан. Когда плебеи были допущены в курии, конечно и им было юридически разрешено то, что до тех пор могло существовать в их быту только фактически, и им дозволили организовать семьи и роды; но нам положительно известно из преданий и сверх того понятно само собой, что только часть плебеев приступила к родовой организации; поэтому в новое куриальное собрание -- совершенно наперекор его первоначальному основному характеру -- поступило немало таких членов, которые не принадлежали ни к какому роду. Все политические права общинного собрания -- как разрешение апелляций в уголовном процессе, который был преимущественно политическим процессом, так и назначение должностных лиц, равно как утверждение или неутверждение законов, -- были переданы или вновь дарованы собранию людей, обязанных нести военную службу, так что центурии приобрели с тех пор общественные права, соответствовавшие лежавшим на них общественным повинностям. Таким образом, положенные в основу сервиевой конституции небольшие зачатки реформ -- как, например, предоставленное армии право высказывать свое мнение перед объявлением наступательной войны -- достигли такого широкого развития, что центуриальные собрания совершенно и навсегда затмили значение курий и на них стали смотреть как на собрания суверенного народа. И там прения происходили только в том случае, когда председательствовавшее должностное лицо само заводило о чем-нибудь речь или предоставляло другим право говорить; только когда дело шло об апелляции, естественно, приходилось выслушивать обе стороны; решения постановлялись в центуриях простым большинством голосов. Так как в куриальном собрании все имевшие право голоса стояли на совершенно равной ноге, то с допущением всех плебеев в курии дело дошло бы до развернутой демократии, и поэтому понятно, что голосование по политическим вопросам было отнято у курий; напротив того, центуриальное собрание переносило центр тяжести хотя и не в руки знати, но в руки зажиточных людей, а важную прерогативу голосования в первой очереди, нередко фактически предрешавшую окончательный результат выборов, предоставляло всадникам, т. е. богатым.
   На сенате реформа отразилась иначе, чем на общине. Существовавшая раньше коллегия старшин не только осталась по-прежнему исключительно патрицианской, но и сохранила свои главные прерогативы -- право поставлять интеррекса и право утверждать постановленные общиной решения, если они были согласны с существующими законами, или отвергать их, если они противоречили этим законам. Реформа даже увеличила эти привилегии, предоставив патрицианскому сенату право утверждать или не утверждать как назначение общинных должностных лиц, так и выбор, сделанный общиной; только для апелляции, сколько нам известно, никогда не испрашивалось его утверждение, так как тут дело шло о помиловании виновного, а когда помилование уже было даровано суверенным народным собранием, то было бы неуместно заводить речь об отмене такого акта. Хотя с упразднением царской власти конституционные права сената скорее увеличились, чем уменьшились, однако, как гласит предание, немедленно вслед за этим упразднением личный состав сената был расширен допущением в него плебеев для рассмотрения таких дел, при обсуждении которых допускалось более свободы, а это привело впоследствии к совершенному преобразованию всей корпорации. Сенат с древнейших времен также исполнял -- хотя не исключительно и не предпочтительно -- роль государственного совета; а если, что кажется вероятным, даже в эпоху царей не считалось в подобных случаях противозаконным допускать и несенаторов к участию в сенатских собраниях, то теперь было положительно установлено, что для рассмотрения подобного рода дел следует вводить в патрицианский сенат (patres) известное число "приписанных" (conscripti) непатрициев. Это конечно отнюдь не было уравнением в правах: присутствовавшие в сенате плебеи не делались от того сенаторами, а оставались членами всаднического сословия; назывались они не "отцами", а "приписанными" и не имели права на внешние отличия сенаторского звания -- на ношение красной обуви. Сверх того они не только были безусловно устранены от пользования предоставленною сенату верховною властью (auctoritas), но даже в тех случаях, когда нужно было только дать совет (consilium), они должны были молча выслушивать обращенный к патрициям вопрос и только при разделении голосов выражать свое мнение простым переходом на ту или другую сторону -- "голосовать ногами" (pedibus in sententiam ire, pedarii), как выражались гордые аристократы; тем не менее плебеи проложили себе благодаря реформе дорогу не только в те собрания, которые происходили на форуме, но и в сенат, и, таким образом, при новом устройстве был сделан первый и самый трудный шаг к уравнению в правах. Во всем остальном организация сената не подвергалась никаким существенным изменениям. В среде патрицианских членов вскоре возникло, особенно при отбирании мнений, различие рангов, заключавшееся в том, что лица, предназначенные к занятию высшей общинной должности или уже прежде занимавшие ее, ставились во главе списка и прежде всех подавали голос, а положение первого из них (princeps senatus) скоро сделалось весьма завидным почетным званием. Напротив того, состоявший в должности консул, точно так же как и царь, не считался членом сената, и потому его собственный голос не шел в счет. Избрание членов в более узкий патрицианский сенат, как и в число приписанных, производилось консулом, точно так же как прежде производилось царем; но само собой разумеется, что царь еще, может быть, и имел иногда в виду замещение вакантных мест представителями отдельных родов, а по отношению к плебеям, у которых родовой строй был развит не вполне, такое соображение совершенно отпадало, и, таким образом, связь сената с родовым строем все более и более ослабевала. О том, что право консулов назначать плебеев в сенат было ограничено каким-нибудь определенным числом, нам ничего неизвестно; впрочем, в таком ограничении прав не представлялось и надобности, потому что сами консулы принадлежали к аристократии. Напротив того, консул, по условиям своего положения, вероятно, был с самого начала фактически менее свободен в назначении сенаторов и гораздо более связан сословными интересами и установившимися обычаями, чем царь. Так, например, с ранних пор получил обязательную силу обычай, что вступление в звание консула необходимо влекло за собою вступление в пожизненное звание сенатора, если консул еще не был сенатором во время своего избрания, -- а это еще иногда случалось в ту пору. Точно так же, как кажется, с ранних пор установилось обыкновение не тотчас замещать вакантные сенаторские места, а пересматривать и пополнять сенаторские списки при новом цензе, т. е. через каждые три года в четвертый, в чем также заключалось немаловажное ограничение власти тех, кому было предоставлено право выбора. Общее число сенаторов оставалось неизменным, хотя в этот счет были включены и приписанные, из чего мы вправе заключить, что численный состав патрициата уменьшился[105].
   С превращением монархии в республику в римском общинном быту, как видно, почти все осталось по-старому; эта революция была консервативна, насколько вообще может быть консервативен государственный переворот, и она, в сущности, не уничтожила ни одной из главных основ общинного быта. В этом заключался отличительный характер всего движения. Изгнание Тарквиниев не было делом народа, увлекшегося чувством сострадания и любовью к свободе, как его описывают сентиментальные и совершенно несогласные с истиной старинные рассказы; оно было делом двух больших политических партий, уже ранее того вступивших между собою в борьбу и ясно сознавших, что этой борьбе не будет конца, -- делом старых граждан и оседлых жителей, которые ввиду угрожавшей им общей опасности, что общинное управление будет заменено личным произволом одного властителя, стали, как английские тори и виги в 1688 г., действовать заодно, для того чтобы потом снова разойтись. Старое гражданство не было в состоянии освободиться от царской власти без содействия новых граждан, а эти последние не были достаточно сильны для того, чтобы одним ударом вырвать у первых из рук власть. В подобных сделках партии по необходимости довольствуются самым меньшим размером обоюдных уступок, выторгованных путем утомительных переговоров, и будущее разрешает вопрос о дальнейшем равновесии основных элементов, об их взаимодействии или противодействии. Поэтому мы составили бы себе неверное понятие о первой римской революции, если бы видели в ней только введение некоторых новых порядков, как например ограничение срока верховной магистратуры; ее косвенные последствия были несравненно более важны и даже превзошли все, чего могли ожидать ее виновники.
   Это была, одним словом, именно та пора, когда возникло римское гражданство в позднейшем значении этого слова. Плебеи были до того времени оседлыми жителями, которые хотя и были привлечены к уплате налогов и к отбыванию повинностей, но в глазах закона были не более как терпимыми в общине пришельцами, так что едва ли считалось нужным резко отделять их от настоящих иноземцев. Теперь же они были внесены в качестве военнообязанных граждан в куриальные списки, и хотя им было еще далеко до равноправия -- старые граждане все еще удерживали исключительно в своих руках предоставленные совету старшин верховные права, так как только из их среды выбирались гражданские должностные лица и члены жреческих коллегий и даже только они одни могли пользоваться такими гражданскими льготами, как право выгонять свой скот на общинные пастбища, -- тем не менее уже был сделан первый и самый трудный шаг к полному уравнению прав, с тех пор как плебеи стали не только служить в общинном ополчении, но даже подавать свои голоса в общинном собрании и в общинном совете (когда дело шло только о выражении мнения) и с тех пор как голова и спина даже самого бедного из оседлых жителей были так же хорошо защищены правом апелляции, как голова и спина самого знатного из старинных граждан. Одним из последствий такого слияния патрициев и плебеев в новое общее римское гражданство было превращение старого гражданства в родовую знать, которая даже не могла пополнять своего состава, потому что ее члены утратили право постановлять на общих собраниях решения, а принятие в это сословие новых семейств путем общинного приговора стало еще менее возможным. При царях римская знать не знала такой замкнутости, и поступление в нее новых родов было не очень редким явлением; теперь же этот отличительный признак юнкерства сделался несомненным предвестником предстоявшей утраты как политических прерогатив знати, так и ее исключительного преобладания в общине. Сверх того, патрициат наложил на себя отпечаток исключительного и бессмысленно привилегированного дворянства тем, что плебеи были устранены от всех общинных и жреческих должностей, между тем как они могли быть и офицерами и членами совета, и тем, что с безрассудным упорством отстаивалась юридическая невозможность брачных союзов между старыми гражданами и плебеями. Вторым последствием нового гражданского объединения неизбежно было более точное регулирование права селиться на постоянное жительство как для латинских союзников, так и для граждан других государств. Не столько ввиду принадлежавшего только оседлым жителям права голоса в центуриях, сколько ввиду права апелляции, приобретенного плебеями, а не жившими временно или постоянно в Риме иноземцами, оказалось необходимым точнее формулировать условия для приобретения плебейских прав и закрыть для новых неграждан доступ в расширившееся гражданство. Стало быть, к этой эпохе следует отнести как начало возникшей в народе ненависти к различию между патрициями и плебеями, так и внушенное гордостью старание отделить так называемых cives romani резкой чертой от иноземцев. Та местная противоположность имела более временный характер, но эта политическая противоположность была более устойчива, сознание государственного единства и зарождавшегося могущества в умах римлян оказалось достаточно сильным, чтобы сначала подкопать, а затем унести в могучем порыве мелкие различия.
   Сверх того, это было то самое время, когда ясно установилось различие между законом и приказом. Это различие коренилось в исконных основах римского государственного устройства, так как и царская власть стояла в Риме под гражданским законом, а не выше его. Но глубокое и практическое уважение к принципу власти, которое мы находим у римлян, как и у всякого другого политически одаренного народа, привело к тому замечательному постановлению римского публичного и частного права, что всякое, не основанное на законе, приказание должностного лица имеет обязательную силу, по меньшей мере, пока срок пребывания этого лица в должности не истек -- хотя бы потом оно и было признано не подлежащим исполнению. Понятно, что, пока выбирались пожизненные правители, различие между законом и приказом должно было фактически почти совершенно исчезнуть, а законодательная деятельность общинного собрания не могла получить никакого дальнейшего развития. Наоборот, для нее открылось широкое поприще, с тех пор как правители стали ежегодно меняться; тогда уже нельзя было отказывать в практическом значении тому факту, что если консул при решении процесса постановлял несогласный с законами приговор, то его преемник мог назначить пересмотр дела.
   Наконец, это было то время, когда власти гражданская и военная отделились одна от другой. В гражданской сфере господствовал закон, а в военной -- топор; там были в силе конституционные ограничения в виде апелляции и ясно определенных полномочий[106], а здесь полководец был так же неограничен, как и царь. Поэтому было установлено, что по общему правилу полководец и армия не могут как таковые вступать в город. Не в букве, а в духе законов лежал тот принцип, что органические и имеющие постоянную обязательную силу постановления могут состояться только под господством гражданской власти; конечно, могло случиться, что наперекор этому правилу полководец созывал свое войско в лагере на гражданский сход, а постановленное там решение не считалось лишенным законной силы, но обычай не одобрял таких приемов, и они скоро прекратились, как будто бы были запрещены. Противоположность между квиритами и солдатами все глубже и глубже проникала в сознание граждан.
   Однако для того, чтобы эти последствия нового республиканского государственного устройства могли вполне обнаружиться, нужно было время; как ни живо сознавало их потомство, для современников революция могла представляться в ином свете. Хотя неграждане и приобрели благодаря ей гражданские права, а новое гражданство приобрело в общинном собрании широкие права, но патрицианский сенат при своей плотной замкнутости был для тех комиций чем-то вроде верхней палаты; он на основании закона стеснял комицию в самых важных для нее делах благодаря своему праву отвергать ее решения, и хотя не был в состоянии фактически парализовать твердую волю народной массы, но мог причинять ей помехи и затруднения. Знать, лишившаяся права считать себя единственной представительницей общины, по-видимому, утратила не слишком многое, а в других отношениях она решительно выиграла. Конечно, царь принадлежал, точно так же как и консул, к сословию патрициев; назначение членов сената было предоставлено как тому, так и другому; но первый из них стоял, по своему исключительному положению, настолько же выше патрициев, насколько был выше плебеев, и обстоятельства легко могли заставить его искать в народной массе опоры против знати; а пользовавшийся непродолжительною властью консул был и до того и после того не чем иным, как одним из представителей знати; он вовсе не выделялся из своего сословия, так как ему, может быть, пришлось бы завтра повиноваться одному из членов той же знати, которому сегодня он мог приказывать, поэтому тенденции аристократа брали в нем верх над сознанием его должностных обязанностей. Если же случайно призывался в правители какой-нибудь патриций, не сочувствовавший господству знати, то его официальное влияние находило для себя преграду частью в глубоко проникнутом аристократическими тенденциями жречестве, частью в его коллеге и, наконец, могло быть парализовано посредством назначения диктатора; но что еще важнее -- ему недоставало главного элемента политического могущества -- времени. Как бы ни была велика власть, предоставленная начальнику общины, он никогда не приобретет политического могущества, если не будет оставаться во главе управления более долгое время, так как необходимое условие всякого господства -- его продолжительность. Потому-то выгоды были на стороне общинного совета, состоявшего из пожизненных членов, -- не того совета, который состоял из одних патрициев, а того, в который имели доступ и плебеи. Благодаря преимущественно своему праву давать должностным лицам советы по всем делам, он приобрел такое влияние на годового правителя, что юридические между ними отношения совершенно перевернулись; общинный совет захватил в свои руки всю правительственную власть, а прежний правитель стал его председателем или исполнителем его воли. Хотя закон и не требовал, чтобы всякое постановление, поступившее на утверждение общины, предварительно представлялось на рассмотрение и одобрение полного собрания сената, но этот порядок был освящен обычаем, от которого делались отступления и с трудом, и неохотно. Такое одобрение считалось необходимым для важных государственных договоров, для дел, касавшихся управления и наделения общинной землей, и вообще для всякого акта, последствия которого простирались долее должностного года консулов; таким образом, консулу оставались только заведование текущими делами, открытие гражданских тяжб и командование армией в случае войны. Главным образом было обильно последствиями то нововведение, что ни консулу, ни пользовавшемуся во всем остальном неограниченною властью диктатору не дозволялось прикасаться к государственной казне, иначе как сообща с советом и с его согласия. Сенат вменил консулам в обязанность поручать заведование общинной кассой, которой царь заведовал или волен был заведовать сам, двум постоянным низшим должностным лицам, которые хотя и назначались консулами и были обязаны им повиноваться, но, само собою разумеется, зависели еще более самих консулов от сената; таким же способом сенат взял в свои руки заведование финансами, и его право разрешать выдачу из казны денег может быть по своим последствиям поставлено в параллель с правом утверждения налогов в новейших конституционных монархиях. Последствия этих перемен ясны сами собой. Первое и самое существенное условие для господства какой бы то ни было аристократии заключается в том, чтобы верховная государственная власть принадлежала не отдельному лицу, а корпорации; теперь же оказалось, что корпорация, состоявшая преимущественно из знати, стала во главе управления, причем исполнительная власть не только осталась в руках знати, но и была совершенно подчинена правящей корпорации. Хотя в совете и заседали в значительном числе люди незнатного происхождения, но они не могли ни занимать государственных должностей, ни участвовать в прениях, стало быть были устранены от всякого практического участия в управлении; поэтому они и в самом сенате играли второстепенную роль, сверх того и важное в экономическом отношении право пользования общинными пастбищами ставило их в денежную зависимость от корпорации. Мало-помалу возникавшее право патрицианских консулов пересматривать и исправлять списки членов сената, по меньшей мере через три года в четвертый, вероятно, нисколько не было опасным для знати, но могло быть употреблено в дело к ее выгоде, так как благодаря такому праву можно было не допускать неприятного для знати плебея в сенат или даже удалить его оттуда. Поэтому бесспорно верно, что непосредственным последствием революции было утверждение господства аристократии; но это еще не все. Если большинство современников и могло думать, что революция не дала плебеям ничего кроме еще более неподатливого деспотизма, то мы теперь усматриваем даже в этом деспотизме зачатки свободы. То, что выиграли патриции, было утрачено не общиной, а должностною властью; хотя сама община приобрела лишь немного незначительных прав, которые были гораздо менее практичны и менее очевидны, чем приобретения знати, и оценить которые не был в состоянии даже один из тысячи, но в них заключался залог будущего. До сих пор оседлое население было в политическом отношении ничем, а старинное гражданство -- всем, но с той минуты, как первое стало общиной, старое гражданство было побеждено; правда, до полного гражданского равенства еще было далеко, но ведь взятие крепости считается несомненным не тогда, когда заняты последние позиции, а когда пробита первая брешь. Поэтому римская община была права, когда вела начало своего политического существования с учреждения консульства. Несмотря на то, что республиканская революция прежде всего утвердила господство юнкерства, она справедливо может быть названа победой прежнего оседлого населения, или плебса, но в этом последнем значении революция вовсе не имела такого характера, который мы привыкли в наше время называть демократическим. Чисто личные заслуги, без помощи знатного происхождения и богатства, конечно могли, пожалуй, легче доставить влияние и почет при царской власти, чем при господстве патрициев. При царях доступ в сословие патрициев ни для кого не был юридически закрыт, а теперь высшая цель плебейского честолюбия стала заключаться в том, чтобы попасть в число безмолвных придаточных членов сената. К тому же было в порядке вещей, что правящее сословие, допуская в свою среду плебеев, дозволяло заседать рядом с собою в сенате не безусловно самым способным людям, а преимущественно таким, которые стояли во главе богатых и знатных плебейских фамилий; эти же фамилии стали ревниво оберегать доставшиеся им в сенате места. Между тем как в среде старого гражданства существовало полное равноправие, напротив того, новые граждане, или прежние оседлые жители, стали с самого начала делиться на несколько привилегированных фамилий и на оттесненную назад массу. Но при центуриальной организации силы общины сосредоточились в том классе, который со времени совершенного Сервием преобразования армии и податной системы преимущественно перед другими нес на себе гражданские повинности, -- в классе оседлых жителей, и преимущественно не на крупных и не на мелких землевладельцах, а на сословии землевладельцев средней руки; при этом преимущество было на стороне пожилых людей, потому что, несмотря на свою меньшую численность, они имели столько же голосов, сколько и молодежь. Поэтому старое гражданство со своей родовой знатью было подрезано в самом корне, а для нового гражданства был заложен фундамент, в этом последнем предпочтение отдавалось землевладению и возрасту, и уже появились зачатки образования новой знати, значение которой было основано прежде всего на фактическом влиянии известных фамилий будущего нобилитета. Основной консервативный характер римского общинного строя ни в чем не мог выразиться так же ясно, как в том, что республиканский государственный переворот наметил первые основы для нового порядка, тоже консервативного и тоже аристократического.

Глава II.
Народный трибунат и децемвиры

   Благодаря новому общинному устройству старое гражданство достигло законным путем полного обладания политическою властью. Патриции господствовали через посредство магистратуры, низведенной на степень их служанки. Они преобладали в общинном совете, имели в своих руках все должности и жреческие коллегии, были вооружены исключительным знанием божеских и человеческих дел и рутиной политической практики, были влиятельны в общинном собрании, благодаря тому что имели в своем распоряжении множество услужливых людей, привязанных к отдельным семьям, наконец имели право рассматривать и отвергать всякое общинное постановление -- одним словом, они могли еще долго удерживать в своих руках фактическое владычество именно потому, что своевременно отказались от единовластия по закону. Хотя плебеи с трудом выносили свое политически приниженное положение, но на первых порах аристократия могла не бояться чисто политической оппозиции, устраняя от политической борьбы толпу, которая нуждается только в хорошей администрации и в покровительстве своим материальным интересам. Действительно, в первые времена после изгнания царей мы встречаем мероприятия, направленные, или по крайней мере казавшиеся направленными, к тому, чтобы расположить простолюдинов к правлению аристократии преимущественно с его экономической стороны: портовые пошлины были понижены; ввиду высокой цены зернового хлеба его закупали в огромном количестве на счет государства и обратили торговлю солью в казенную монополию, для того чтобы продавать гражданам хлеб и соль по дешевым ценам; наконец народный праздник был продолжен на один день. Сюда же относится ранее упомянутое постановление относительно денежных пеней, которое не только имело в виду вообще ограничить опасное в руках должностных лиц правило налагать штрафы, но и было ясно направлено к охранению интересов мелкого люда. Действительно, когда должностным лицам было запрещено налагать в один и тот же день на одно и то же лицо без права апелляции штраф в размере, превышающем двух овец и тридцать быков, причину такого странного постановления можно найти только в том, что было признано необходимым назначать для того, кто владел только несколькими овцами, иной максимум штрафа, чем для богача, владевшего стадами быков, а наши новейшие законодательства могли бы отсюда поучиться, как следует соразмерять штрафы с богатством или с бедностью виновных. Однако эти мероприятия касались только внешней стороны народного быта, а главное течение стремилось скорее в противоположную сторону. С переменой формы правления началась всеобъемлющая революция в финансовом и экономическом положении римлян. Царский режим по своим принципам, как кажется, не благоприятствовал усилению влияния капиталистов и по мере возможности поощрял увеличение числа пахотных участков, а новый аристократический режим, напротив того, как кажется, с самого начала старался уничтожить средние классы, т. е. среднее и мелкое землевладение, поддерживая, с одной стороны, усиливавшееся влияние крупной поземельной собственности и капитала, а с другой -- возникновение земледельческого пролетариата.
   Даже такое популярное мероприятие, как понижение портовых пошлин, оказалось выгодным преимущественно для оптовых торговцев. Но еще гораздо более выгодной для капиталистов оказалась система откупов. Трудно решить, что послужило главным поводом для ее введения; но если она ведет свое начало с эпохи царей, то только со времени учреждения консульства усилилось значение посредничества частных лиц частью вследствие быстрой смены римских должностных лиц, частью вследствие расширения финансовой деятельности государственного казначейства на такие предприятия, как закупка и продажа хлеба и соли; этим было положено основание для той системы собирания государственных доходов через посредство откупщиков, которая в своем дальнейшем развитии оказала столь сильное и пагубное влияние на римское общинное устройство. Государство стало мало-помалу передавать все свои косвенные доходы и все сложные расчеты и сделки в руки посредников, которые уплачивали казне или получали от нее условленную сумму и затем уже хозяйничали на свой собственный риск. За такие предприятия могли браться, понятно, только крупные капиталисты и преимущественно крупные землевладельцы, потому что государство было очень требовательно насчет материального обеспечения; таким образом, возник тот класс откупщиков и ростовщиков, который имеет такое большое сходство с теперешними биржевыми спекулянтами и по своему поразительно быстрому обогащению, и по своей власти над государством, которому он, по-видимому, оказывал услуги, и наконец по нелепой и бесплодной основе своего денежного могущества.
   Но это стремление к управлению финансами при содействии посредников повлияло прежде всего и самым чувствительным образом и на распоряжение общинными землями, направленное прямо к материальному и нравственному уничтожению средних классов. Пользование общественными выгонами и вообще принадлежавшими государству землями принадлежало в сущности только гражданам; формальный закон воспрещал плебеям доступ к общественным выгонам. Однако помимо перехода земли в полную собственность или наделения земельными участками римское законодательство не признавало за отдельными гражданами таких прав на пользование общинной землей, которые следовало бы охранять наравне с правом собственности; поэтому, пока общинная земля оставалась на самом деле общинной, от произвола царя зависело допускать или не допускать других к участию в этом праве, и не подлежит никакому сомнению, что он нередко пользовался такой властью или своей силой к выгоде плебеев. Но с введением республиканской формы правления снова стали настаивать на точном соблюдении того правила, что пользование общинными выгонами принадлежит по закону только гражданам высшего разряда, т. е. патрициям, и хотя сенат по-прежнему допускал исключения в пользу тех богатых плебейских семейств, которые имели в нем своих представителей, но от пользования были устранены те мелкие плебейские землевладельцы и поденщики, которые более всех нуждались в пастбищах. Сверх того, за выкормленный на общинном выгоне скот до тех пор взыскивался пастбищный сбор, который хотя и был таким, что право пользоваться этими пастбищами все-таки считалось привилегией, однако доставлял государственной казне немаловажный доход. Выбранные из среды патрициев квесторы стали теперь взыскивать его вяло и небрежно и мало-помалу довели дело до того, что он совершенно вышел из обыкновения. До тех пор постоянно производилась раздача земель, в особенности в случае завоевания новой территории; при этом наделялись землей все самые бедные граждане и оседлые жители, и только те поля, которые не годились для хлебопашества, отводились под общинные пастбища. Хотя правительство и не осмелилось совершенно прекратить такую раздачу земель и тем более ограничить ее одними богатыми людьми, но оно стало производить наделы реже и в меньших размерах, а взамен их появилась пагубная система так называемой оккупации, состоящей в том, что казенные земли стали поступать не в собственность и не в настоящую срочную аренду, а в пользование тех, кто ими прежде всех завладел, и их законных наследников, с тем что государство могло во всякое время отобрать землю назад, а пользователь должен был уплачивать десятый сноп или пятую часть прибыли от масла и вина. Это было не что иное, как ранее описанное precarium в применении к казенным землям, и, может быть, уже прежде применялось к общинным землям в качестве временной меры до окончательного распределения наделов. Но теперь это временное пользование не только превратилось в постоянное, но, как и следовало ожидать, стало предоставляться только привилегированным лицам или их фаворитам, а десятая и пятая доли дохода стали взыскиваться с такой же небрежностью, как и пастбищный сбор. Таким образом, средним и мелким землевладельцам был нанесен тройной удар: они лишились права пользоваться общинными угодьями; бремя налогов стало для них более тяжелым, вследствие того что доходы с казенных земель стали поступать в государственную казну неаккуратно, и наконец приостановилась раздача земель, которая была для земледельческого пролетариата тем же, чем могла бы быть в наше время обширная и твердо регулированная система переселений, -- постоянным отводным каналом. К этому присоединилось, вероятно, уже в ту пору возникавшее крупное сельское хозяйство, вытеснявшее мелких клиентов-фермеров, взамен которых стали возделывать землю руками пахотных рабов; этот последний удар было труднее отвратить, чем все вышеупомянутые политические захваты, и он оказался самым пагубным. Тяжелые, частью неудачные войны и вызванное этими войнами обложение чрезмерными военными налогами и трудовыми повинностями довершили остальное, вытеснив землевладельца из дома и обратив его в слугу, если не в раба заимодавца, или же фактически низведя его как неоплатного должника в положение временного арендатора при его кредиторах. Капиталисты, перед которыми тогда открылось новое поприще для прибыльных, легких и безопасных спекуляций, частью увеличивали этим путем свою поземельную собственность, частью предоставляли название собственников и фактическое владение землей тем поселянам, личность и имущество которых находились в их руках на основании долгового законодательства. Этот последний прием был самым обыкновенным и самым пагубным: хотя он иных и спасал от крайнего разорения, но ставил поселянина в такое непрочное и всегда зависевшее от милости кредитора положение, что на долю поселянина не оставалось ничего, кроме отбывания повинностей, и что всему земледельческому сословию стала угрожать опасность совершенной деморализации и утраты всякого политического значения. Когда старое законодательство заменяло ипотечный заем немедленной передачей собственности в руки кредитора, то намерение законодателя было предотвратить обременение поземельной собственности долгами и взыскивать государственные повинности с действительных собственников земли; это правило было обойдено при помощи строгой системы личного кредита, которая могла быть пригодна для торговцев, но разоряла крестьян. Ничем не ограниченное право дробить земли уже и прежде грозило возникновением обремененного долгами земледельческого пролетариата; но при новых порядках, когда все налоги увеличились, а все пути к избавлению были закрыты, нужда и отчаяние со страшной быстротой охватили средний земледельческий класс.
   Возникшая отсюда вражда между богачами и бедняками отнюдь не совпадала с враждой между знатными родами и плебеями. Если патриции и были в огромном большинстве щедро наделены землей, зато и между плебеями было немало богатых и знатных семейств; а так как сенат, уже в ту пору, вероятно, состоявший большею частью из плебеев, взял в свои руки высшее управление финансами, устранив патрицианских должностных лиц, то понятно, что все экономические выгоды, ради которых употреблялись во зло политические привилегии знати, шли в пользу всех богатых вообще; таким образом, давивший простолюдина гнет становился еще более невыносимым оттого, что самые даровитые и самые способные к сопротивлению люди из класса угнетенных, поступая в сенат, переходили в класс угнетателей. Но вследствие того и политическое положение аристократии сделалось непрочным. Если бы она умела обуздать себя настолько, чтобы управлять справедливо и защищать среднее сословие, как это пытались делать некоторые консулы из ее среды, но безуспешно, вследствие приниженного положения магистратуры, то она могла бы еще долго удерживать за собой монополию государственных должностей. Если бы она полностью уравняла в правах самых богатых и самых знатных плебеев, например присоединив к вступлению в сенат приобретение патрициата, то патриции и плебеи еще долго безнаказанно могли бы вместе управлять и спекулировать. Но не случилось ни того, ни другого: бездушие и близорукость -- эти отличительные и неотъемлемые привилегии всякого настоящего юнкерства -- не изменили себе и в Риме: они истерзали могущественную общину в бесплодной, бесцельной и бесславной борьбе.
   Однако первый кризис был вызван не теми, кто страдал от сословной неравноправности, а терпевшим нужду крестьянством. Летописи в своем исправленном виде относят политическую революцию к 244 г. [510 г.], а социальную к 259 и 260 гг. [495 и 494 гг.]; во всяком случае эти перевороты, как кажется, быстро следовали один за другим, но промежуток между ними был, вероятно, более длительным. Строгое применение долгового законодательства, как гласит рассказ, возбудило раздражение среди всего крестьянства. Когда в 259 г. [495 г.] был сделан призыв к оружию ввиду предстоявших опасностей войны, военнообязанные отказались повиноваться. Затем, когда консул Публий Сервилий временно отменил обязательную силу долговых законов, приказав выпустить на свободу арестованных должников и прекратить дальнейшие аресты, крестьяне явились на призыв и помогли одержать победу. Но по возвращении с поля битвы домой они убедились, что с заключением мира, из-за которого они сражались, их ожидают прежняя тюрьма и прежние оковы; второй консул Аппий Клавдий стал с неумолимой строгостью применять долговые законы, а его коллега не посмел этому воспротивиться, несмотря на то, что его прежние солдаты взывали к нему о помощи. Казалось, будто коллегиальность была учреждена не для защиты народа, а в помощь вероломству и деспотизму; тем не менее пришлось выносить то, чего нельзя было изменить. Но, когда в следующем году война вновь возобновилась, приказания консула уже оказались бессильными. Крестьяне подчинились только приказаниям назначенного диктатором Мания Валерия, частью из почтения перед высшею властью, частью полагаясь на хорошую репутацию этого человека, так как Валерии принадлежали к одному из тех старинных знатных родов, для которых власть была правом и почетом, а не источником доходов. Победа снова осталась за римскими знаменами; но, когда победители возвратились домой, а диктатор внес в сенат свои проекты реформ, он встретил в сенате упорное сопротивление. Армия еще не была распущена и по обыкновению стояла у городских ворот; когда она узнала о случившемся, среди нее разразилась давно угрожавшая буря, а корпоративный дух армии и ее тесно сплоченная организация увлекли даже робких и равнодушных. Армия покинула полководца и лагерную стоянку и, удалившись в боевом порядке под предводительством легионных командиров, которые были если не все, то большею частью из плебейских военных трибунов, в окрестности Крустумерии, находившейся между Тибром и Анио, расположилась там на холме как будто с намерением основать новый плебейский город на этом самом плодородном участке римской городской территории. Тогда и самые упорные из притеснителей поняли, что гражданская война поведет к их собственному разорению, и сенат уступил. Диктатор взял на себя роль посредника при определении условий примирения; граждане вернулись в город, и внешнее единство было восстановлено. Народ стал с тех пор называть Мания Валерия "величайшим" (maximus), а гору на той стороне Анио -- "священной". Действительно, был нечто могучее и великое в этой революции, предпринятой самим народом без твердого руководителя, со случайными начальниками во главе и кончившейся без пролития крови; граждане потом охотно и с гордостью о ней вспоминали. Ее последствия сказывались в течение многих столетий; из нее возник и народный трибунат.
   Кроме некоторых временных мероприятий, клонившихся к облегчению бедственного положения должников и к обеспечению различных земледельцев посредством основания нескольких колоний, диктатор провел по инстанциям новый закон, который был по его требованию скреплен поголовной клятвой всех членов общины -- без сомнения для того, чтобы обеспечить им амнистию за нарушение ими военной присяги; затем диктатор приказал: положить этот закон в храме под надзором и охраной двух специально для того выбранных из среды плебеев должностных лиц или "домоначальников" (aediles). Этот закон постановлял, чтобы кроме двух патрицианских консулов было два плебейских трибуна, которых должны были выбирать плебеи, собравшись по куриям. Власть трибунов была бессильна перед военной властью (imperium), т. е. перед властью диктатора вообще и перед властью консула вне города; но от обыкновенной гражданской власти, какая принадлежала консулам, трибунская власть была независима, хотя и не произошло настоящего разделения власти. Трибуны получили такое же право, какое принадлежало консулу против консула и тем более против низших должностных лиц, т. е. право путем своевременно и лично заявленного протеста отменять всякое отданное должностным лицом приказание, которым кто-либо из граждан объявил себя обиженным, равно как право рассматривать всякое предложение, сделанное должностным лицом гражданству, и затем приостанавливать его или кассировать, т. е. право интерцессии, или так называемое трибунское veto.
   Таким образом, власть трибунов заключалась прежде всего в праве тормозить по своему произволу действия администрации и отправление правосудия, как например доставлять обязанному нести военную службу лицу возможность безнаказанно уклоняться от призыва, не допускать или прекращать преследование должников перед судом и исполнение над ними судебных приговоров, не допускать или прекращать возбуждение уголовных процессов и арест находящихся под следствием обвиняемых и т. п. Для того чтобы это заступничество не оказалось недействительным вследствие отсутствия заступника, было постановлено, что трибун не должен никогда ночевать вне города, а двери его дома должны оставаться открытыми и днем и ночью. Сверх того, народный трибун имел право одним своим словом парализовать постановленное общиной решение, так как иначе община могла бы, в силу своих суверенных прав, без всяких объяснений взять назад дарованные ею плебеям привилегии. Но эти права были бы бесполезны, если бы против тех, кто их не захочет признавать, и в особенности против должностных лиц, народный трибун не имел в своем распоряжении мгновенно действующей и непреодолимой принудительной власти. Эта власть заключалась в том, что было признано заслуживающим смертной казни всякое сопротивление трибуну, пользующемуся своими законными правами, и в особенности всякое покушение против его особы, которую все плебеи поголовно поклялись на священной горе за себя и за своих потомков всегда защищать от всякого посягательства, а заведование этой уголовной юстицией было возложено не на общинную магистратуру, а на плебейскую. В силу таких судейских прав трибун мог привлечь к ответственности всякого гражданина и главным образом состоящего в должности консула, а если бы этот последний не подчинился добровольно такому требованию, мог приказать схватить его, подвергнуть следственному аресту или отпустить на поруки и затем приговорить его к смертной казни или денежному штрафу. Для этой цели одновременно с назначением трибуна были назначены ему в служители и помощники два народных эдила, главным образом для производства арестов, почему и этим эдилам была гарантирована личная неприкосновенность поголовной клятвою плебеев. Сверх того, и сами эдилы были, подобно трибунам, наделены судейскою властью по менее значительным проступкам, наказуемым денежными пенями. Если на приговор трибуна или эдила была подана апелляция, то она поступала на рассмотрение не всего гражданства, сноситься с которым не имели права должностные лица плебеев, а всего плебейства, которое собиралось в этом случае по куриям и постановляло окончательное решение по большинству голосов. Такая процедура, конечно, походила скорее на акт насилия, чем на законный образ действий, в особенности, когда она применялась не к плебеям, как это, вероятно, большею частью и случалось. Ни с буквой, ни с духом государственных учреждений нельзя было согласовать того факта, что патриций призывался к ответу перед такими властями, которые стояли во главе не гражданства, а образовавшейся в среде гражданства ассоциации, и что он должен был апеллировать не к гражданству, а к этой же ассоциации. Бесспорно, это первоначально было не что иное, как суд Линча; но это самоуправство с самого начала заимствовало свои внешние формы у правосудия, а со времени законного утверждения народного трибуната оно считалось дозволенным законом. По своей основной идее эта новая юрисдикция трибунов и эдилов, вместе с проистекавшим из нее правом плебейского собрания постановлять решение по вопросам об апелляции, была, без сомнения, так же связана соблюдением законов, как юрисдикция консулов и квесторов и приговоры центурий по вопросам об апелляции, так как правовые понятия о преступлении против общины и о нарушении установленных в общине порядков были перенесены с общины и с ее должностных лиц на плебейство и на его представителей. Но эти понятия были так шатки, а установить их законные рамки было так трудно и даже невозможно, что отправление правосудия по этим категориям преступлений неизбежно должно было носить на себе отпечаток личного произвола. А с тех пор, как самое понятие о праве затемнилось среди сословных распрей, и с тех пор, как законные вожди обеих партий получили такие судейские права, что могли соперничать друг с другом, их юрисдикция неизбежно должна была все более и более походить на чисто полицейскую власть, основанную на произволе. Этот произвол был особенно чувствителен для должностных лиц, которые до тех пор не подлежали никакой судебной ответственности во время своего нахождения в должности, а если после сложения этой должности и могли быть привлекаемы к ответу за каждое из своих деяний, то подлежали суду лиц своего сословия и, в конце концов, самой общины, к которой также принадлежали эти последние. А теперь появилась в форме трибунской юрисдикции новая сила, которая, с одной стороны, могла быть направлена против высшего должностного лица даже во время его состояния в должности, а с другой стороны, действовала на знатных граждан исключительно через посредство лиц незнатного происхождения и была тем более тяжким гнетом, что ни преступления, ни наказания не были сформулированы законом. На деле оказывалось, что при параллельной юрисдикции плебейства и общины имущество, личность и жизнь граждан были предоставлены на произвол собраний враждовавших между собой партий. В гражданскую юрисдикцию плебейские учреждения проникли только в той степени, что в особенно важных для плебеев процессах об отстаивании свободы консулы лишились права назначать присяжных, а приговоры постановлялись особо для того назначенными "десятью судьями" (iudices decemviri, впоследствии decemviri litibus iudicandis).
   К конкуренции в области юрисдикции присоединилась и конкуренция в области законодательной инициативы. Право созывать сочленов и испрашивать их решение принадлежало трибунам уже потому, что без него немыслима никакая ассоциация. Но им было предоставлено это право в очень широком объеме, для того чтобы автономное право плебеев собираться и постановлять решения было законным образом ограждено от всякого посягательства со стороны общинных должностных лиц и даже самой общины. Впрочем, то было необходимым предварительным условием признания прав плебейства, чтобы никто не мог помешать трибунам предлагать на плебейском собрании избрание их преемников и испрашивать у этого собрания утверждения уголовных приговоров; это право было еще особо утверждено за ними ицилиевым законом (262 г. [492 г.]) с угрозою тяжкого наказания всякому, кто перебьет речь трибуна или прикажет народу расходиться. Само собой разумеется, что после этого уже нельзя было воспретить трибуну вносить в плебейское собрание и другие предложения, кроме избрания своего преемника и утверждения своих приговоров. Хотя такие "благоусмотрения массы" (plebiscita) не были настоящими законными народными решениями, а первоначально имели немного более значения, чем решения наших теперешних народных собраний, но различие между народными комициями и совещаниями массы было не более как формальным, поэтому плебеи немедленно стали требовать, чтобы их постановления признавались за автономные решения самой общины, и именно с этой целью был издан ицилиев закон. Таким образом, народный трибун назначался в покровители и в защитники отдельных лиц, в руководители и предводители всех вообще; он был наделен неограниченною судебною властью в уголовных делах, для того чтобы придать его повелениям обязательную силу; наконец его личность была объявлена неприкосновенной (sacrosanctus), так как всякий осмелившийся посягнуть на его особу или на его служителей считался провинившимся не только перед богами, но и перед людьми, достойным смертной казни, как если бы он был законным путем уличен в кощунстве.
   Трибуны народной массы (tribuni plebis) произошли от военных трибунов, от которых и получили свое название, но юридически не имели к ним никакого отношения. Напротив того, по своей власти народные трибуны стояли наравне с консулами. Апелляция от консула на трибуна и право протеста со стороны трибуна против консула были, как мы уже ранее заметили, однородны с апелляцией консула на консула и с протестом одного консула против другого и были не чем иным, как применением общего юридического принципа, что между двумя равноправными лицами запрещающему принадлежит первенство над повелевающим. Кроме того, между трибунами и консулами было сходство в том, что те и другие назначались первоначально в одинаковом числе (впрочем, число трибунов было скоро увеличено); те и другие назначались на один год (этот срок кончался для трибунов всегда 10 декабря), и для тех и других была общей та своеобразная коллегиальность, которая предоставляла каждому отдельному консулу и каждому отдельному трибуну всю принадлежавшую его должности власть во всей ее полноте, а в случае столкновений внутри коллегии не предоставляла решения большинству голосов, а отдавала предпочтение слову "нет" перед словом "да". Поэтому, когда трибун что-либо воспрещал, этот протест имел обязательную силу, несмотря на оппозицию товарищей; когда же, наоборот, он сам возбуждал ходатайство, каждый из его коллег мог воспрепятствовать ему. И консулам и трибунам принадлежала полная и конкурирующая уголовная юрисдикция, хотя первые пользовались ею через посредство других лиц, а последние -- непосредственно; как при первых состояли два квестора, так и при вторых состояли два эдила[107]. Консулы выбирались, конечно, из патрициев, трибуны -- из плебеев. Первым принадлежала более полная власть, вторым -- более неограниченная, так как запрещению и суду трибунов подчинялся консул, но запрещению и суду консулов не подчинялся трибун. Таким образом, трибунская власть является копией консульской власти, но тем не менее представляет совершенный с нею контраст. Власть консулов была по своей сущности положительной, а власть трибунов -- отрицательной. Только консулы были должностными лицами римского народа, а не трибуны, так как первых выбирало все гражданство, а вторых -- только плебейская ассоциация. В знак этого консул являлся публично с подобающими общинному должностному лицу обстановкой и свитой, а трибуны сидели на скамье вместо колесничного кресла и не имели ни официальной прислуги, ни пурпуровой каймы, ни вообще какого-либо внешнего отличия магистратуры; даже в общинном совете трибун не только не председательствовал, но даже вовсе не заседал. Это замечательное учреждение, как видно, самым резким образом противопоставляло безусловному приказанию безусловное запрещение, и распря как бы смягчилась оттого, что вражда между богатыми и бедными была облечена в законные формы и урегулирована.
   Но какая же была польза от того, что единство общины было уничтожено, что ее должностные лица были подчинены контролю такой нетвердой власти, которая зависела от всякой мгновенно вспыхивающей страсти, что в самую опасную минуту правительственная деятельность могла быть парализована одним словом какого-нибудь из восседавших на противоположном троне вождей оппозиции, что уголовное судопроизводство, предоставленное всем должностным лицам противных партий, было как бы законным порядком перенесено из области права в область политики и навсегда искажено? Правда, хотя трибунат и не оказал непосредственного содействия политическому уравнению сословий, он все-таки сделался могущественным орудием в руках плебеев, когда они стали добиваться доступа к общинным должностям. Но не в этом заключалось настоящее назначение трибуната. Он был учрежден благодаря победе не над политически привилегированным сословием, а над богатыми землевладельцами и капиталистами; он должен был доставить простолюдину дешевое правосудие и более соответствующее его интересам финансовое управление. Этой цели он не выполнил и не мог выполнить. Трибун мог воспрепятствовать некоторым отдельным актам несправедливости и вопиющей жестокости, но зло заключалось не в неточном исполнении справедливых законов, а в том, что сами законы были несправедливы, а как же мог бы трибун постоянно приостанавливать законное отправление правосудия? Если бы даже он и мог это делать, все-таки это не принесло бы большой пользы, пока не были устранены причины обеднения -- несправедливое обложение налогами, плохая кредитная система и бессовестный захват государственных земель. Но отважиться на это не смели, очевидно, по той причине, что богатые плебеи не меньше патрициев были заинтересованы в этих злоупотреблениях. Поэтому была создана такая магистратура, которая бросалась в глаза простолюдину тем, что могла оказать ему немедленную помощь, но которая не была в состоянии произвести необходимую экономическую реформу. Она вовсе не служила доказательством политической мудрости, а была плохим компромиссом между богатою знатью и не имевшей предводителей массой. Утверждали, будто народный трибунат предохранил Рим от тирании. Если бы это и было правдой, то все-таки это не имело бы важного значения; перемена формы правления сама по себе еще не составляет несчастия для народа, а для римлян несчастием было скорее то, что монархия была введена слишком поздно, т. е. после того как физические и душевные силы нации истощились. Это утверждение неосновательно уже и потому, что италийские государства так же постоянно были избавлены от тиранов, как было постоянно появление тиранов в эллинских государствах. Причина этого заключается просто в том, что тирания повсюду бывает последствием всеобщей подачи голосов, а италики дольше греков не допускали в общинные собрания граждан, не имевших оседлости; когда Рим отступил от этого правила, не замедлила появиться и монархия; ее появление даже находилось в связи с трибунской должностью. Никто не станет отрицать, что народный трибунат принес и некоторую пользу, так как он указал оппозиции законные пути и предохранил от многих несправедливостей; но даже тогда, когда он был полезен, он шел совсем не к той цели, для которой был учрежден. Смелая попытка предоставить вождям оппозиции конституционное veto и наделить их достаточной властью для исполнения их воли была сделана за неимением лучшего способа достигнуть цели; но она в политическом отношении выбила государство из его колеи и затянула социальную неурядицу посредством бесполезных паллиативных мер.
   Между тем организовали гражданскую войну, и она пошла своим путем. Партии стояли лицом к лицу, как перед битвой, каждая под командой своих вождей; одна сторона стремилась к ограничению консульской власти и к расширению трибунской, а другая -- к уничтожению трибуната. Для плебеев служили орудиями: обеспеченная законом безнаказанность неподчинения, отказ становиться в ряды армии для защиты отечества, иски о наложении штрафов и наказаний, в особенности на тех должностных лиц, которые нарушали права общины или только ей чем-либо не угодили; юнкерская партия со своей стороны прибегала к насилиям, к соглашению с врагами отечества, а при случае и к кинжалу убийц; на улицах дело доходило до рукопашных схваток, и обе стороны посягали на личную неприкосновенность должностных лиц. Немало гражданских семей, как рассказывают, эмигрировало, для того, чтобы искать в соседних общинах более покойного места жительства, и этому нетрудно поверить. О мощном гражданском духе народа свидетельствует не то, что он ввел у себя такое государственное устройство, а то, что он его вынес и что община осталась цела, несмотря на самые сильные внутренние потрясения.
   Самое известное событие из эпохи сословных распрей -- история храброго аристократа Гнея Марция, получившего свое прозвище от взятых им приступом Кориол. В 263 г. [491 г.], раздраженный отказом центурий возвести его в консулы, он предложил, по рассказу одних, прекратить продажу хлеба из государственных магазинов, пока измученный голодом народ не откажется от трибуната, по рассказу других -- прямо упразднить трибунат. Когда трибуны возбудили против него преследование, которое влекло за собою смертную казнь, он удалился из города, но только для того, чтобы возвратиться во главе армии вольсков; однако в ту минуту, как он замышлял завоевание своего родного города для врагов своего отечества, в нем заговорила совесть под влиянием горячих материнских увещаний, и таким образом он искупил одну измену другой, а обе -- своею смертью. Сколько в этом правды, трудно решить, но старо то предание, из которого наивная дерзость римских летописцев извлекла славу для своего отечества; во всяком случае, оно раскрывает перед нами глубокий нравственный и политический позор этих сословных распрей. В том же роде было нападение в 294 г. [460 г.] на Капитолий шайки политических беглецов под предводительством сабинца Аппия Гердония; они призвали рабов к оружию, и только после горячей борьбы и при помощи подоспевших тускуланцев удалось гражданскому ополчению одолеть эту шайку бунтовщиков. Такой же отпечаток фанатического ожесточения носят на себе другие события того же времени. Однако их историческое значение уже не может быть выяснено по лживым фамильным рассказам; сюда, например, следует отнести преобладание рода Фабиев, который поставил с 269 по 275 г. [с 485 по 479 г.] одного из двух консулов, реакцию против этого рода, выселение Фабиев из Рима и их истребление этрусками на берегах Кремеры (277) [477 г.]. Еще ужаснее было умерщвление народного трибуна Гнея Генуция, который осмелился призвать двух бывших консулов к ответу и утром назначенного для обвинения дня был найден мертвым в своей постели (281) [473 г.]. Непосредственным результатом этого злодеяния был закон Публилия -- самый богатый последствиями из всех, какие встречаются в римской истории. Два чрезвычайно важных нововведения -- организация плебейского собрания по трибам и пока что условное уравнение плебисцита с формально утвержденным всею общиною законом -- состоялись, первое несомненно, а второе вероятно, по предложению народного трибуна Волерона Публилия в 283 г. [471 г.] До этого времени плебеи выносили свои решения по куриям, и на этих специально плебейских сходках голоса частью подавались поголовно без всяких различий по богатству или по оседлости, частью же всеми клиентами знатных аристократических семейств вместе, вследствие того, что в куриальном собрании все члены одного и того же рода неизбежно действовали как один человек. И то и другое обстоятельства часто доставляли аристократам случай влиять на это собрание и в особенности направлять выбор трибунов по своему желанию; теперь и то и другое было отменено новым способом голосования по кварталам. Сервиева реформа организовала четыре квартала для нужд рекрутского набора; в них входили равномерно и городская земля и загородная. Впоследствии -- возможно, в 259 г. [495 г.] -- римская территория была разделена на двадцать округов, из которых первые четыре были прежние, заключавшие в себе город с его ближайшими окрестностями, а остальные шестнадцать были организованы на основе родовых округов из самых старинных римских пахотных участков. Затем, вероятно, после издания публилиевого закона и потому, что нечетное число участков более удобно при решении дел по голосам, был прибавлен двадцать первый округ, названный крустумерийским по имени того места, где плебеи положили начало своей внутренней организации и где был учрежден трибунат. После того особые собрания плебеев происходили уже не по куриям, а по трибам. В этих округах, организованных исключительно на основе поземельной собственности, подавали голоса только оседлые жители и притом без всякого различия между крупными и мелкими землевладельцами и в том порядке, в каком они жили по селам и деревням. Эти собрания по трибам, организованные во всем остальном по образцу собраний по куриям, очевидно, были в сущности собраниями независимого среднего сословия, из которых, с одной стороны, была исключена большая часть вольноотпущенников и клиентов, как не имевших постоянной оседлости, и в которых, с другой стороны, самые крупные землевладельцы не могли приобрести такого же сильного влияния, какое имели в центуриях. Такое "сборище массы" (concilium plebis) имело еще менее права считаться всеобщим собранием граждан, чем плебейские сходки по куриям, так как не только подобно этим последним исключало из своего состава всех патрициев, но исключало и не имевших оседлости плебеев; но народная масса была в состоянии настоять на том, чтобы ее решения считались юридически равносильными решениям центурий, если только были предварительно одобрены полным собранием сената. Что это последнее постановление вошло в законную силу еще до издания законов "Двенадцати таблиц", не подлежит сомнению; но теперь уже трудно решить, было ли оно введено именно путем публилиева плебисцита или же оно ранее того вошло в силу благодаря какому-нибудь бесследно забытому закону и было только включено в публилиев плебисцит. Точно так же остается не решенным, было ли число трибунов увеличено с двух до пяти именно законом Публилия или же это увеличение состоялось ранее. Но все эти мероприятия, вызванные взаимною враждою политических партий, были далеко не так целесообразны, как попытка Спурия Кассия сокрушить финансовое всемогущество богатых людей и тем уничтожить настоящий источник зла. Он был патриций, и в его сословии никто не стоял выше его по рангу и по славе. После двух триумфов, состоя в третий раз в должности консула (268) [486 г.], он предложил гражданской общине измерить общинные земли и частью сдать их в аренду в пользу государственной казны, частью разделить их между нуждающимися -- другими словами, он попытался вырвать из рук сената заведование государственными землями и, опираясь на гражданство, положить конец эгоистическому захвату земель. Он мог надеяться, что благодаря его личным качествам и благодаря справедливости и мудрости предложенной им меры эта последняя не потонет в волнах человеческих страстей и малодушия; но он ошибся. Знать восстала как один человек. Богатые плебеи приняли сторону Кассия, но простолюдины были недовольны тем, что он, сообразуясь с союзным правом и с справедливостью, хотел предоставить и латинским союзникам долю наделов. Кассий поплатился за свою попытку жизнью, и есть что-то похожее на правду в обвинении, что он хотел присвоить себе царскую власть, так как он действительно подобно царям попытался оградить свободных простолюдинов от своего собственного сословия. Предложенный им закон сошел вместе с ним в могилу, но призрак этого закона с тех пор постоянно мелькал перед глазами богачей и беспрестанно вставал из своей могилы, пока вызванные им распри не уничтожили общинного устройства в самой его основе.
   Была также сделана попытка упразднить трибунскую власть и предоставить простому народу равноправие более правильным и более целесообразным способом. Народный трибун Гай Терентилий Арса предложил в 292 г. [462 г.] назначить комиссию из пяти членов для составления проекта такого общего гражданского уложения, которым консулы были бы обязаны руководствоваться в своих судебных решениях. Но сенат отказал этому проекту в своем одобрении, и, прежде чем он осуществился, прошло десять лет, которые были эпохой самой горячей сословной борьбы, усиленной внешними войнами и внутренними беспорядками. Аристократическая партия постоянно с одинаковым упорством не допускала этот закон до сената, а община постоянно выбирала в трибуны все одних и тех же людей. Была сделана попытка ослабить нападение посредством других уступок; в 297 г. [457 г.] было разрешено увеличить число трибунов с пяти до десяти, что, конечно, было сомнительным выигрышем. В следующем году состоялся ицилиев плебисцит, который был принят в число скрепленных клятвой привилегий общины и который предоставил в наследственное владение беднейших граждан для возведения построек Авентин, до тех пор считавшийся храмовою рощей и незаселенный. Община приняла то, что ей было предложено, но тем не менее не переставала требовать гражданского уложения. Наконец в 300 г. [454 г.] состоялось соглашение; сенат уступил в том, что было важнее всего. Было решено приступить к составлению гражданского уложения и для этого выбрать экстраординарным образом через центурии десять человек, которые вместе с тем должны были в качестве высших должностных лиц исправлять должность консулов (decemviri consulari imperio legibus scribundis), а избирать в это звание было дозволено не только патрициев, но и плебеев. Эти последние были по этому случаю в первый раз признаны годными к избранию, хотя только на экстраординарную должность. Это был большой шаг вперед на пути к полному уравнению политических прав, и он был не слишком дорого куплен тем, что народный трибунат был уничтожен, право разрешать апелляции было прекращено на время существования децемвирата, а на децемвиров только была возложена обязанность не посягать на закрепленные клятвой общинные вольности. Однако прежде всего было отправлено в Грецию посольство с поручением привезти оттуда Солонов и другие греческие законы, и только после его возвращения были выбраны на 303 г. [451 г.] децемвиры. Несмотря на то, что было дозволено выбирать и плебеев, оказались выбранными исключительно патриции -- так сильна была в то время аристократия; только в 304 г. [450 г.], когда понадобились новые выборы, было, между прочим, выбрано и несколько плебеев, которые были первыми в римской общине должностными лицами незнатного происхождения. Взвешивая все эти меры в их совокупности, едва ли можно приписать им иную цель, кроме попытки заменить трибунское заступничество ограничением консульской власти посредством писаного закона. Обе стороны, по-видимому, пришли к убеждению, что не было возможности долее оставаться при прежних порядках и что провозглашение бессменной анархии губило общину, в сущности никому не принося пользы. Рассудительные люди, должно быть, поняли, что вмешательство трибунов в администрацию и их деятельность в качестве обвинителей были безусловно вредны и что единственная настоящая польза, которую принес трибунат простому народу, заключалась в защите от пристрастных судебных решений, благодаря тому, что трибунат был чем-то вроде кассационного суда, стеснявшего произвол магистратуры. Не подлежит сомнению, что когда плебеи стали требовать писаного земского уложения, патриции возражали им, что в таком случае оказалось бы излишним юридическое заступничество трибунов, а затем, как кажется, были сделаны обоюдные уступки. О том, что будет после издания гражданского уложения, быть может, прямо и не было определено; но нельзя сомневаться, что плебеи окончательно отказались от трибуната, так как вследствие учреждения децемвирата они могли бы восстановить трибунат не иначе как незаконным путем. Данное плебеям обещание, что скрепленные клятвой их вольности останутся неприкосновенными, могло относиться к таким правам плебеев, которые не зависели от существования трибуната, как например к праву апелляции и к обладанию Авентином. Как кажется, было предположено, что децемвиры при своей отставке предложат народу вновь выбрать консулов, которые будут впредь отправлять правосудие уже не по своему личному произволу, а по писаным законам.
   Этот проект можно было бы назвать мудрым, если бы он действительно мог осуществиться; все зависело оттого, пойдут ли на эту миролюбивую сделку обе партии, до крайности раздраженные друг против друга. Децемвиры 303 г. [451 г.] представили свое уложение народу. После утверждения народом оно было вырезано на десяти медных досках, которые были прибиты на форуме у ораторской трибуны перед зданием сената. Но так как понадобилось еще дополнение, то на 304 г. [450 г.] были снова выбраны децемвиры, прибившие еще две таблицы; таким образом было составлено первое и единственное римское гражданское уложение -- законы "Двенадцати таблиц". Оно было результатом компромисса и уже по одной этой причине не могло заключать в себе таких существенных изменений в прежнем законодательстве, которые заходили бы далее полицейских и вызванных временными потребностями мероприятий. Даже в области кредита не было сделано никакого другого смягчения прежних правил, кроме установления максимума процентов (10 %), по всей вероятности более низкого, чем прежде, и кроме угрозы ростовщику тяжелым наказанием, которое, что довольно характерно, было более тяжелым, чем наказание за воровство; строгое долговое судопроизводство осталось неизменным по меньшей мере в своих главных чертах. Конечно, еще менее могли иметься в виду какие-либо изменения сословных прав; наоборот, новыми законами были заново утверждены и различия в правах между налогоплательщиками и неимущими гражданами и незаконность брачных союзов между знатью и простыми гражданами, а для ограничения произвола должностных лиц и для защиты граждан было ясно постановлено, что позднейший закон всегда имеет преимущество перед прежним и что народ не может издавать постановлений против отдельных граждан. Всего замечательнее то, что в уголовных делах была отменена апелляция к собраниям по трибам, между тем как она была разрешена к собраниям по центуриям; отсюда видно, что уголовная юрисдикция была в действительности захвачена плебеями и их представителями и что вместе с трибунатом был уничтожен и трибунский уголовный суд, между тем как, быть может, существовало намерение сохранить суд эдилов, присуждавших только к денежным пеням. Действительное политическое значение новых законов заключалось не столько в их мудром содержании, сколько в формально возложенной на консулов обязанности отправлять правосудие не иначе, как по этим формам судопроизводства и по этим правилам, равно как в публичном выставлении написанных законов, так как это ставило суд под контроль общественного мнения и заставляло консула оказывать всем без различия равное и поистине общее правосудие.
   Конец децемвирата покрыт глубоким мраком. Децемвирам, как рассказывают, оставалось только опубликовать содержание двух последних таблиц и затем уступить свое место обычной магистратуре. Однако они медлили; под предлогом, что законы еще не готовы, они оставались в должности даже по истечении ее годового срока, а это было возможно тем более потому, что магистратура, призванная экстраординарным образом к пересмотру государственных учреждений, не могла быть -- по римскому государственному праву -- связана назначенным ей сроком. Умеренная фракция аристократии с Валериями и Горациями во главе, как рассказывают, попыталась в сенате вынудить у децемвиров отставку; но глава децемвиров Аппий Клавдий, который всегда был непреклонным аристократом, а теперь превратился в демагога и тирана, взял верх в сенате, и народ покорился. Набор двойной армии был совершен беспрепятственно, и были предприняты войны с вольсками и сабинами. Тогда был найден мертвым впереди лагеря бывший народный трибун Луций Сикций Дентат -- самый храбрый человек во всем Риме, побывавший в ста двадцати сражениях и носивший на теле рубцы от сорока пяти ран; он был, как рассказывали, предательски умерщвлен по наущению децемвиров. Мысль о необходимости революции бродила в умах, а поводом для ее взрыва послужил несправедливый приговор Аппия в деле о свободе дочери центуриона Луция Вергилия, которая была невестой бывшего народного трибуна Луция Ицилия. Этот приговор вырывал девушку из ее семьи, делая ее несвободной и бесправной, и побудил ее отца вонзить ей на публичной площади в сердце нож, для того чтобы избавить ее от неминуемого позора. В то время как народ, приведенный в ужас таким неслыханным делом, толпился вокруг трупа прекрасной девушки, децемвир дал своим полицейским служителям приказание привести к нему отца, а потом и жениха, для того чтобы немедленно подвергнуть их ответственности за сопротивление его власти. Тогда мера переполнилась. Под защитой разъяренной толпы отец и жених девушки спаслись от сыщиков деспота, и, в то время как сенат дрожал от страха и не знал на что решиться, они появились в обоих лагерях вместе с многочисленными свидетелями страшного происшествия. О неслыханном деле было всем рассказано, и перед взорами каждого раскрылась та пропасть, которую создало в гарантиях общественной безопасности отсутствие трибунского заступничества; тогда сыновья повторили то, что было некогда сделано их отцами. Войска снова покинули своих начальников и, пройдя в боевом порядке по городу, снова удалились на священную гору, где снова выбрали своих трибунов. Децемвиры все еще отказывались сложить с себя власть; тогда войска появились в городе вместе со своими трибунами и стали лагерем на Авентине. Наконец, когда гражданская война уже казалась неизбежной и ежечасно можно было ожидать уличной битвы, децемвиры отказались от своей незаконно присвоенной и опозоренной власти, а консулы Луций Валерий и Марк Гораций уладили вторичное соглашение, которым был восстановлен народный трибунат. Возбужденное против децемвиров уголовное преследование окончилось тем, что двое из них, которые были всех более виновны, -- Аппий Клавдий и Спурий Оппий -- сами лишили себя жизни в тюрьме; восемь остальных были отправлены в изгнание, а их имущество было конфисковано в пользу государства. Дальнейшее судебное преследование было прекращено благоразумным и умеренным народным трибуном Марком Дуилием, который своевременно употребил в дело свое veto.
   Так гласит рассказ, очевидно начертанный римскими аристократами; но, даже опуская некоторые побочные соображения, невозможно поверить, чтобы великий кризис, из которого возникли законы "Двенадцати таблиц", мог завершиться такими романтическими приключениями и политическими несообразностями. После упразднения царской власти и после учреждения народного трибуна учреждение децемвирата было третьей великой победой плебеев, а что противная партия питала ненависть и к этому нововведению и к главе децемвиров Аппию Клавдию, понятно само собой. Плебеи достигли этим способом пассивного права избрания в высшую общинную должность и общего земского уложения, и, конечно, не они имели основание восставать против новой магистратуры и с оружием в руках восстанавливать чисто аристократическое консульское правление. Только аристократическая партия могла преследовать такую цель, и когда выбранные частью из патрициев и частью из плебеев децемвиры попытались остаться в должности долее положенного срока, то против этого должна была прежде всех восстать конечно знать. При этом она без сомнения не преминула напомнить плебеям, что у них был отнят трибунат. Когда же знати удалось устранить децемвиров, то само собой понятно, что после их падения плебеи снова взялись за оружие, для того чтобы обеспечить за собою результаты как первой революции 260 г. [494 г.], так и более позднего народного движения; появление же валериевых и горациевых законов 305 г. [449 г.] можно объяснить только как компромисс, которым закончилось это столкновение. Сделка естественным образом была в пользу плебеев и еще раз значительно уменьшила власть знати. Что народный трибунат был восстановлен, что исторгнутое у аристократии городское право было окончательно введено в силу и что консулы были обязаны им руководствоваться, разумеется само собой. Впрочем, с введением этого права трибы лишились юрисдикции по уголовным делам, которую они себе незаконно присвоили; но трибуны получили ее обратно, так как был найден путь, дозволявший им вступать в подобных случаях в переговоры с центуриями. Да и оставленного за ними права назначать денежные пени в неограниченном размере и представлять свои приговоры на утверждение комиций по трибам было достаточно, для того чтобы уничтожить гражданское существование всякого противника из патрициев. Далее было постановлено центуриями, по предложению консулов, что впредь всякое должностное лицо, и стало быть также диктатор, должно допускать при своем назначении апелляцию, а кто назначил бы какое-нибудь должностное лицо вопреки этому постановлению, тот должен был поплатиться за это своей головой. В остальном власть диктатора оставалась такою же, какою была прежде, а именно трибун не мог кассировать его официальных постановлений так, как кассировал постановления консулов. Дальнейшее ограничение консульского полновластия заключалось в том, что заведывание военной кассой было поручено двум избираемым общиною казначеям (quaestores), которые были впервые назначены на 307 г. [447 г.] Назначение как обоих новых казначеев на военное время, так и обоих прежних должностных лиц, заведовавших городской кассой, было теперь предоставлено общине; за консулом же осталось вместо выбора лишь руководство выборами. Собрание, на котором выбирались казначеи, состояло из всех оседлых людей без различия -- патрициев и плебеев -- и подавало голоса по кварталам; это было новой уступкой в пользу плебейских земледельцев, влияние которых сказывалось гораздо сильнее на этих собраниях, чем на собраниях по центуриям. Еще богаче последствиями было то, что трибуны были допущены к участию в сенатских прениях. Впрочем, сенат считал для себя унижением допускать трибунов в самую залу заседаний, и потому им было отведено место на скамье у дверей, откуда они могли следить за прениями. Трибунское право интерцессий было распространено и на постановления сената в его полном составе, с тех пор, как сенат превратился из совещательного собрания в исполнительное, а эта перемена, без сомнения, в первый раз произошла тогда, когда плебисцит был признан обязательным для всей общины; естественно, что с тех пор трибунам было предоставлено некоторое участие в совещаниях курии. Наконец, чтобы предотвратить подлог и фальсификацию сенатских решений, от подлинности которых зависела и обязательная сила важнейших плебисцитов, было постановлено, что впредь они будут находиться на хранении не только у патрицианских городских квесторов в храме Сатурна, но и у плебейских эдилов в храме Цереры. Таким образом, эта борьба, предпринятая с целью упразднить власть народных трибунов, окончилась вторичным и на этот раз окончательным признанием их права кассировать по их усмотрению как отдельные административные акты по просьбе пострадавших от них лиц, так и решения высших государственных властей. Как личная неприкосновенность трибунов, так и непрерывное существование их коллегии в полном составе были снова обеспечены самыми священными клятвами и всем, что есть в религии внушающего благоговейный страх, равно как самыми ясными узаконениями. С тех пор в Риме уже никогда не делалось попытки упразднить эту должность.

Глава III.
Уравнение сословий и новая аристократия

   Волнения, которые привели к учреждению должности трибунов, по-видимому были последствием преимущественно социальной распри, а не политической, и есть основательные причины предполагать, что некоторая часть принятых в состав сената богатых плебеев относилась к ним не менее враждебно, чем патриции; это объясняется тем, что привилегии, против которых было главным образом направлено народное движение, были выгодны и для богатых плебеев; если же эти последние и считали себя в других отношениях униженными, то они, вероятно, полагали несвоевременным предъявлять свои притязания на участие в занятии должностей, когда финансовому могуществу всего сената угрожала опасность. Оттого-то в течение первых пятидесяти лет существования республики не было сделано ни одного шага, который клонился бы прямо к уравнению сословий в их политических правах. Однако в этом союзе патрициев с богатыми плебеями не было никаких задатков прочности. Некоторые из знатных плебейских семейств, без сомнения, с самого начала примкнули к революционной партии частью из сознания справедливости предъявленных плебеями требований, частью вследствие естественной связи между всеми, кто чувствует себя обиженным, частью из убеждения, что уступки в пользу народной массы были рано или поздно неизбежны и что, если воспользоваться этими уступками как следует, они приведут к уничтожению привилегий патрициата и вместе с тем доставят плебейской аристократии решительный перевес в государстве. Когда это убеждение, как и следовало ожидать, охватило более широкие круги и плебейская аристократия вступила во главе своего сословия в борьбу с родовою знатью, она уже имела в своих руках легальное орудие для гражданской войны в форме трибуната, а при содействии социальных недугов могла вести эту войну так, чтобы диктовать аристократам мирные условия и в качестве посредника между двумя партиями достигнуть доступа к общественным должностям. Такой поворот в положении партий наступил вслед за падением децемвиров. Тогда уже стало вполне ясно, что народный трибунат не может быть устранен; поэтому для плебейской аристократии не представлялось ничего лучшего, как взять в свои руки могущественный рычаг и воспользоваться им для устранения политической неполноправности их сословия.
   Насколько безоружна была родовая знать в своей борьбе с объединенными силами всего плебейства, всего яснее видно из того факта, что едва прошло четыре года после децемвиральной революции, как уже была одним ударом уничтожена главная основа аристократической замкнутости -- незаконность браков между аристократами и простыми гражданами. В 309 г. [445 г.] было постановлено канулеевым плебисцитом, что брак между аристократами и простыми гражданами будет считаться законным римским браком и что родившиеся от него дети будут принадлежать к сословию своего отца.
   Кроме того, было в то же время постановлено, что вместо консулов будут избираться центуриями военные трибуны с консульской властью[108]и на такой же срок, как прежние консулы; а так как военных трибунов было в армии в ту пору, т. е. до ее разделения на легионы, шесть, то с этим числом было согласовано и число этих новых должностных лиц. Ближайшей причиной этой перемены были военные соображения, так как ввиду частых войн требовалось более значительное число высших военачальников, чем сколько их имелось при консульском управлении, это нововведение имело существенную важность и для сословной борьбы, поэтому нет ничего невозможного в том, что военная цель была в этом случае скорее предлогом, чем главной побудительной причиной. Офицерского звания по прежним законам могли достигать все обязанные нести военную службу граждане или оседлые жители, а теперь все свободно рожденные граждане могли достигать высшей должности, доступ к которой был для них лишь временно открыт учреждением децемвирата. При этом возникает вопрос, какой интерес имела аристократия, уже отрекшаяся от исключительного занятия высшей должности и уступившая в том, что составляло самое главное, отказывать плебеям в титуле и допустить их к консульской должности в такой странной форме?[109]На это служит ответом то, что с занятием высшей общинной должности были связаны различные привилегии, частью личные, частью наследственные; так, например, право на триумф юридически обусловливалось занятием высшей общинной должности и им никогда не пользовался офицер, не занимавший ее; кроме того, потомки курульного сановника имели право выставлять изображение своего предка в своем фамильном зале, а в некоторых особых случаях даже публично, между тем как выставлять таким образом изображения других предков не дозволялось[110]. Так же легко объяснить, как трудно оправдать тот факт, что господствовавшее сословие всего упорнее отстаивало не самую власть, а связанные с ней почетные права, в особенности те, которые были наследственными; когда оно принуждено было разделить власть с плебеями, оно предоставило фактически высшему должностному лицу общины не положение лица, занимавшего курульное кресло, а положение простого штаб-офицера, отличия которого были чисто личными. Еще важнее, чем лишение права чтить предков и чем лишение почестей триумфа, было в политическом отношении то обстоятельство, что устранение заседавших в сенате плебеев от участия в прениях неизбежно должно было прекратиться для тех из них, которые в качестве назначенных или бывших консулов вступали в разряд тех сенаторов, у которых следовало спрашивать их мнение прежде всех других. Поэтому для аристократии было очень важно, чтобы плебеи допускались только до консульской должности, но не до консульского звания. Однако, несмотря на эти обидные оговорки, родовые привилегии были юридически устранены новым учреждением, поскольку они имели политическое значение, и если бы римская знать была достойна своего звания, она должна была бы тогда же прекратить борьбу. Но она этого не сделала. Хотя разумное и легальное сопротивление уже стало невозможным, все-таки еще было открыто широкое поле для упрямой оппозиции при помощи мелких уловок и придирок; как ни мало было в этом сопротивлении добросовестности и государственной мудрости, оно имело в некотором отношении успех. В конце концов, впрочем, оно сделало простолюдину такие уступки, которые было бы не легко вынудить от действовавшей соединенными силами римской аристократии, но оно также продлило гражданскую войну на целое столетие и, несмотря на вышеупомянутые законы, фактически сохранило в руках аристократии власть еще в течение ряда поколений. Средства, к которым прибегала аристократия, были так же разнообразны, как и ничтожны в политическом отношении. Вместо того, чтобы раз навсегда решить вопрос о допущении или недопущении плебеев к выбору в должности, аристократы соглашались только на то, чему не были в состоянии воспротивиться, и только до следующих выборов; поэтому ежегодно возобновлялась бесплодная борьба из-за того, следует ли выбрать из среды патрициев консула или же из среды обоих сословий военных трибунов с консульскою властью, а уменье одолевать противника утомлением и скукой было в руках аристократии вовсе не последним оружием. Затем аристократия раздробила бывшую до сих пор неделимой высшую власть, для того чтобы отдалить время неизбежного поражения, увеличив число позиций для нападения. Так, например, составление бюджета, равно как гражданских и податных списков, обыкновенно производившееся через каждые три года в четвертый, до той поры возлагалось на консулов, а в 319 г. [435 г.] было возложено на двух "оценщиков" (censores), назначавшихся центуриями из среды знати самое большее на восемнадцать месяцев. Эта новая должность мало-помалу сделалась оплотом аристократической партии не столько вследствие своего влияния на финансовое управление, сколько вследствие связанного с нею права замещать вакантные места в сенате и в сословии всадников и при составлении списков сенаторов, всадников и граждан исключать из них отдельных лиц. Впрочем, в ту эпоху цензорская должность еще не имела того высокого значения и нравственного полновластия, какие приобрела впоследствии. Зато важная перемена, произведенная в 333 г. [421 г.] в квестуре, с избытком вознаградила плебеев за этот успех аристократической партии. Патрицианско-плебейское собрание по кварталам постановило, что к выборам в квесторы будут допускаться и плебейские кандидаты, быть может основываясь на том, что в сущности оба военных казначея фактически были скорее офицерами, чем гражданскими должностными лицами, и что, стало быть, плебей способен занимать должность квестора точно так же, как и должность военного трибуна; этим плебеи в первый раз приобрели кроме права выбирать и право быть выбранными на одну из постоянных должностей. И не без основания одна сторона считала за важную победу, а другая за тяжелое поражение тот факт, что с тех пор и патриции и плебеи были признаны одинаково способными и выбирать и быть выбранными в должности как военных, так и городских казначеев. Несмотря на самое упорное сопротивление, аристократия терпела одно поражение за другим, а ее раздражение усиливалось, по мере того, как она утрачивала прежнее могущество. Однако она все еще пыталась отнять у общины права, обеспеченные за нею взаимным соглашением; но попытки такого рода были не столько хорошо обдуманными маневрами, сколько проявлениями бессильного озлобления. Таково было и судебное преследование против Мелия в том виде, как оно описано в дошедших до нас, не заслуживающих, впрочем, большого доверия, преданиях. Богатый плебей Спурий Мелий продавал во время тяжелой для народа дороговизны (315) [439 г.] хлеб по таким низким ценам, что этим пристыдил и оскорбил смотрителя магазинов (praefectus annonae) патриция Гая Минуция. Этот последний обвинил Мелия в стремлении к царской власти; мы конечно не в состоянии решить, было ли основательно такое обвинение, но едва ли можно поверить, чтобы человек, даже не бывший никогда трибуном, мог серьезно помышлять о тирании. Однако власти серьезно взялись за это дело, а обвинения в стремлении к царской власти всегда производили в Риме на народную толпу такое же действие, какое производили на английские народные массы обвинения в папизме. Избранный в шестой раз консулом, Тит Квинкций Капитолин назначил восьмидесятилетнего Луция Квинкция Цинцинната диктатором без апелляции -- в явное нарушение скрепленных клятвою законов. Вызванный к диктатору, Мелий сделал вид, будто не намерен подчиняться полученному приказанию; тогда его собственноручно убил начальник конницы диктатора Гай Сервилий Агала. Дом убитого был разрушен до основания, хлеб из его магазинов был роздан народу даром, а те, которые грозили отомстить за его смерть, были негласным образом удалены. Это позорное убийство невинного -- позорное еще более для легковерного и ослепленного народа, чем для коварной юнкерской партии, -- осталось безнаказанным; но если эта партия надеялась таким путем подкопаться под право апелляции, то она бесполезно нарушила законы и бесполезно пролила невинную кровь. Но более действительными, чем все другие средства, оказались в руках аристократии интриги на выборах и жреческие плутни. Как хитро велись интриги, всего лучше видно из того, что уже в 322 г. [432 г.] было признано необходимым издать особый закон против злоупотреблений на выборах, который, как и следовало ожидать, не принес никакой пользы. Если не удавалось повлиять на избирателей подкупом или угрозой, то за дело брались распорядители выборов: так, например, они допускали так много плебейских кандидатов, что голоса оппозиции разделялись между этими кандидатами и пропадали без всякой пользы, или же они устраняли из списка тех кандидатов, которых намеревалось выбрать большинство. Если же, несмотря на все усилия, исход выборов оказывался неудовлетворительным, то спрашивали жрецов, не случилось ли при птицегадании или при совершении каких-нибудь других религиозных обрядов чего-нибудь такого, что доказывало бы недействительность выборов, а жрецы всегда находили то, что от них требовалось. Не заботясь о последствиях своего образа действия и пренебрегая мудрым примером своих предков, аристократия довела дело до того, что мнение принадлежавших к жреческим коллегиям сведущих людей о предзнаменованиях птичьего полета, чудес и других подобных вещей сделалось юридически обязательным для должностных лиц и что эти сведущие люди могли признать недействительным в религиозном отношении и кассировать всякий государственный акт -- будь это освящение храма или какое-либо другое административное распоряжение, будь это закон или результат выборов. Такими же путями аристократия достигла того, что только в 345 г. [409 г.] был в первый раз выбран в звание квестора плебей, хотя право плебеев быть выбранными в это звание было законом установлено еще в 333 г. [421 г.] и с тех пор оставалось в юридической силе; точно так же и должность военных трибунов с консульскою властью почти исключительно занимали до 354 г. [400 г.] патриции. На деле оказалось, что отмена привилегий аристократии еще вовсе не сравняла плебейскую знать с родовой аристократией. Этому содействовали различные причины -- упорное сопротивление аристократии было легче сломить в момент горячего увлечения в каком-нибудь теоретическом вопросе, чем постоянно сдерживать при ежегодно возобновлявшихся выборах; но главной причиной было отсутствие единодушия между вождями плебейской аристократии и массой крестьянства. Голоса среднего сословия преобладали в комициях, но это сословие не находило основания поддерживать неродовую знать, пока его собственные требования встречали со стороны плебейской аристократии не менее сильное противодействие, чем со стороны патрициев.
   Социальные вопросы вообще не выдвигались во время этой политической борьбы или же затрагивались без особой энергии. С тех пор, как плебейская аристократия стала распоряжаться трибунатом для своих собственных целей, не было серьезной речи ни о государственных землях, ни о реформе кредитной системы, хотя немало было и вновь приобретенных земель и разорившихся крестьян. Хотя иногда и производилась раздача земельных участков во вновь завоеванных пограничных областях, как например, в 312 г. [442 г.] в Ардеатской, в 336 г. [418 г.] в Лабиканской, в 361 г. [393 г.] в Вейентской, но это делалось не столько с целью помочь крестьянину, сколько по военным соображениям и далеко не в достаточном размере. Правда, некоторые из трибунов пытались восстановить закон Кассия, так например Спурий Мецилий и Спурий Метилий предложили в 337 г. [417 г.] разделить все государственные земли; но -- что очень хорошо характеризует тогдашнее положение -- их попытки не имели успеха вследствие противодействия со стороны их собственных коллег, т. е. со стороны плебейской аристократии. И между патрициями были люди, пытавшиеся облегчить общую нужду, но имели так же мало успеха, как и Спурий Кассий. Марк Манлий, который был такой же патриций, как и Спурий Кассий, также славился военными подвигами и личной храбростью и был сверх того известен тем, что спас замок во время его осады галлами, выступил передовым бойцом за угнетенных, с которыми его связывали узы военного товарищества и глубокая ненависть к его сопернику, прославленному полководцу и вождю аристократической партии, Марку Фурию Камиллу. Когда один храбрый офицер был приговорен к заключению в долговую тюрьму, Манлий вступился за него и выкупил его на свой счет; вместе с тем он пустил свои земли в продажу, заявив во всеуслышание, что, пока будет владеть хоть одной пядью земли, не допустит таких несправедливостей. Этого было более чем достаточно, чтобы восстановить против опасного новатора всю правительственную партию -- как патрициев, так и плебеев. Судебное преследование за государственную измену и обвинение в намерении восстановить царскую власть подействовали на ослепленную народную толпу с такой же волшебной силой, какую обыкновенно имеют стереотипные фразы политических партий. Она сама осудила его на смерть, а его слава принесла ему только ту пользу, что народ был собран для постановления смертного приговора на таком месте, откуда не мог видеть утеса с замком, который мог бы ему напомнить о спасении отечества от крайней опасности тем самым человеком, которого теперь отдавали в руки палача (370) [384 г.]. Между тем как попытки реформ подавлялись в самом зародыше, неурядица становилась все более и более невыносимой, так как, с одной стороны, государственная земельная собственность все более и более увеличивалась благодаря удачным войнам, а с другой стороны, крестьянство все более и более обременялось долгами и беднело, в особенности вследствие тяжелой войны с вейентами (348--358) [406--396 гг.] и вследствие обращения столицы в пепел во время галльского нашествия (364) [390 г.]. Однако, когда оказалось необходимым для ведения войны с вейентами продлить срок солдатской службы и держать армию в сборе не в летнюю только пору, как это делалось прежде, а также в течение всей зимы, и когда крестьяне, предвидя совершенное разорение своих хозяйств, вознамерились отказать в своем согласии на объявление войны, сенат решился сделать важную уступку: он принял на счет казны, т. е. на счет доходов от косвенных налогов и с государственных земель, уплату солдатского жалованья, которая до сих пор производилась округами путем раскладки (348) [406 г.]. Только на случай если бы государственная касса была пуста и нечем было уплачивать жалованье, было решено обложить всех налогом (tributum), который, впрочем, считался принудительным займом, подлежащим возврату. Эта мера была и справедлива и разумна, но она не была основана на прочном фундаменте -- на действительном обращении государственных земель в пользу казны; поэтому к увеличившемуся бремени военной службы присоединилось частое обложение налогами, которые разоряли простолюдинов нисколько не менее оттого, что официально считались не налогами, а займами.
   При таком положении дел, когда плебейская аристократия была фактически лишена политического полноправия вследствие сопротивления родовой знати и равнодушия общины, а нуждающееся крестьянство не было в состоянии бороться с сомкнутыми рядами знати, пришлось прибегнуть к компромиссу. С этой целью народные трибуны Гай Лициний и Люций Секстий предложили общинному сходу, с одной стороны, упразднив трибунат с консульской властью, установить, что по меньшей мере один из консулов должен быть плебей, и затем открыть плебеям доступ в одну из трех главных жреческих коллегий -- в коллегию "хранителей оракулов" (duoviri, впоследствии decemviri sacris faciundis), в которой следовало увеличить число членов до десяти; с другой стороны, в том, что касается государственных земель, не дозволять никому из граждан пасти на общественных выгонах более ста быков и пятисот овец; никому не дозволять брать из свободных государственных земель во временное владение (occupatio) более пятисот югеров (494 прусских моргена); обязать землевладельцев употреблять для возделывания их полей определенное число свободных работников соразмерно с числом их пахотных рабов и наконец облегчить положение должников вычетом из капитала уплаченных процентов и рассрочкой уплаты остальной части долга. Тенденция этих постановлений очевидна сама собой. Они должны были отнять у родовой знати исключительное право занимать курульные должности и связанные с этим правом наследственные отличия; обращает на себя внимание то, что этой цели надеялись достигнуть только тем, что юридически устраняли знать от занятия второй консульской должности. Вследствие этого надеялись возвысить плебейских членов сената из их второстепенного положения безгласно присутствующих, так как по крайней мере те из них, которые раньше уже были консулами, получили право подавать свои мнения вместе с патрицианскими консулами прежде других патрицианских сенаторов. Далее предполагалось отнять у родовой знати исключительное обладание жреческими должностями; по легко понятным причинам, старинным гражданам предоставляли старые латинские жреческие коллегии авгуров и понтификов, но требовали допущения новых граждан в третью большую коллегию, которая возникла в более позднюю пору и первоначально принадлежала к иноземному культу. Наконец имелось в виду допустить мелкий люд к пользованию общинными угодьями, облегчить тяжелое положение должников и доставить занятие оставшимся без работы поденщикам. Упразднение привилегий, гражданское равенство и социальная реформа -- вот те три великие идеи, которые предполагалось осуществить на деле. Тщетно прибегала аристократия к самым крайним мерам в своем сопротивлении этим законопроектам; даже диктатура, даже престарелый герой Камилл были в состоянии только замедлить их утверждение, но не могли его предотвратить. И народ охотно стал бы поддерживать предложенные постановления: ему не было никакого дела ни до консулата, ни до должности охранителей оракулов, лишь бы только ему облегчили бремя долгов и допустили его к пользованию общественной землей. А плебейская знать недаром была популярна; она соединила все предложения в один законопроект, который после долгой, как говорят, одиннадцатилетней, борьбы наконец был утвержден сенатом и вступил в 387 г. [367 г.] в силу.
   Вместе с избранием первого плебейского консула, павшим на одного из виновников этой реформы, на бывшего народного трибуна Люция Секстия Латерана, родовая знать перестала существовать как римское политическое учреждение и фактически и юридически. Когда вслед за утверждением новых законов передовой боец родовой знати Марк Фурий Камилл воздвиг святилище "согласия" у подошвы Капитолия над старинным местом гражданских общественных трапез -- Комицием, где сенат по обыкновению часто собирался, то охотно можно поверить, что этим он хотел выразить уверенность в прекращении слишком долго тянувшейся распри. Религиозное освящение нового единства общины было последним официальным актом престарелого воина и государственного человека и достойным образом завершило его долголетнее и славное поприще. И он не вполне ошибся: самые прозорливые члены родовой знати с тех пор открыто признавали свои политические привилегии утраченными и были довольны тем, что разделяли правительственную власть с плебейской аристократией. Однако в среде большинства патрициев неисправимое юнкерство не изменило самому себе. В силу привилегии, которую во все времена присваивали себе передовые бойцы легитимизма, подчиняться только тем законам, которые были согласны с интересами их партии, римская знать еще не раз позволяла себе выбирать обоих консулов из среды патрициев в явное нарушение установленных соглашением правил; однако, когда в ответ на выборы такого рода, состоявшиеся в 411 г. [343 г.], община в следующем году формально постановила допустить назначение непатрициев на обе консульские должности, аристократия поняла заключавшуюся в этом постановлении угрозу и уже более не осмеливалась метить на вторую консульскую должность, хотя продолжала этого желать. Знать нанесла самой себе рану и тогда, когда попыталась -- по случаю проведения лициниевых законов -- сохранить хоть некоторые остатки своих прежних привилегий при помощи разных политических урезок и уловок. Под предлогом, что только одна знать обладает знанием законов, судебная часть была отделена от консульской должности, в то время как к занятию этой должности предполагалось допустить плебеев, и для отправления правосудия был назначен особый третий консул, обыкновенно носивший название претора. Точно так же надзор за рынками и связанное с ним полицейское судопроизводство, равно как распоряжение городским праздником, были возложены на двух вновь назначенных эдилов, которые вследствие их непрерывной юрисдикции и в отличие от плебейских эдилов были названы курульными (aediles curules). Однако звание курульных эдилов немедленно стало доступным и для плебеев, так как было установлено, что патрицианские эдилы должны ежегодно чередоваться с плебейскими. Кроме того, плебеям был открыт доступ: за год до издания лициниевых законов (386) [368 г.] к должности начальника конницы, в 398 г. [356 г.] -- к диктатуре, в 403 г. [351 г.] -- к цензорской должности, в 417 г. [337 г.] -- к преторской должности, и около того же времени (415) [339 г.] знать была устранена от занятия одной из цензорских должностей, как ранее того была устранена от занятия одной из консульских должностей. Ни к чему не привело и то, что один патрицианский авгур усмотрел в избрании плебейского диктатора (427) [327 г.] какие-то незаметные, недоступные для взоров непосвященного люда, неправильности, а патрицианский цензор не дозволял своему коллеге до окончания этого периода (474) [280 г.] совершать торжественное жертвоприношение, которым заканчивалась оценка имуществ; такие придирки только свидетельствовали об озлоблении юнкерства. Также не могли ничего изменить протесты патрицианских председателей сената против участия плебеев в сенатских прениях; напротив того, было принято за неизменное правило, что будет спрашиваться мнение не патрицианских членов сената, а тех, которые занимали одну из трех высших ординарных должностей -- должность консула, претора или курульного эдила -- и не иначе, как именно в этом порядке и без различия сословий, между тем как те сенаторы, которые не занимали ни одной из этих должностей, могли принимать участие только в подаче голосов. Наконец право патрицианского сената отвергать постановления общины как противозаконные -- право, которым он и без того уже едва осмелился бы часто пользоваться, -- было у него отнято в 415 г. [339 г.] публилиевым законом и изданным не ранее половины V века мениевым законом; законы эти обязали сенат, в случае если у него были конституционные возражения, указывать их уже при опубликовании списка кандидатов или при внесении законопроекта; на практике это вело к тому, что он постоянно заранее выражал свое одобрение. В этом виде чисто формального права утверждение народных постановлений оставалось за знатью до последних времен республики. Понятно, что родовая знать дольше удержала за собой свои религиозные привилегии; никто даже и не думал касаться некоторых из этих привилегий, вовсе не имевших политического значения, как например исключительного права патрициев занимать должности трех высших фламинов и жертвенного царя и быть членами братства скакунов. Но две коллегии понтификов и авгуров были так важны по своему значительному влиянию на суды и на комиции, что их нельзя было оставлять в исключительной власти патрициев; поэтому огульниев закон 454 г. [300 г.] открыл в них доступ для плебеев, увеличив число понтификов и число авгуров с шести до девяти и равномерно разделив в обеих коллегиях места между патрициями и плебеями. Последним актом двухсотлетней распри был вызванный опасным народным восстанием закон диктатора Гортензия (465--468) [289--286 гг.], установивший взамен прежнего условного безусловное равенство постановлений всей общины с плебисцитами. Итак, обоюдные отношения изменились настолько, что та часть гражданства, которая когда-то одна имела право голоса, уже совершенно не опрашивалась при обычной форме обязательных для всего гражданства решений по большинству голосов.
   С этих пор можно считать в сущности оконченной борьбу между римской родовой знатью и простым народом. Хотя знать и сохранила из прежних обширных привилегий фактическое обладание одною из консульских и одною из цензорских должностей, но она была юридически устранена от трибуната, от должности плебейских эдилов, от второй консульской и от второй цензорской должностей, равно как от участия в голосованиях плебса, поставленных законом наравне с голосованиями всего гражданства; в справедливое наказание патрициев за их своекорыстное и упрямое сопротивление они лишились стольких же прав, сколько раньше было у них привилегий. Но от того, что римская родовая знать сделалась бессодержательным названием, она отнюдь не исчезла. Чем более она утрачивала свое значение и силу, тем чище и исключительнее был развившийся в ней юнкерский дух. Высокомерие "рамнов" пережило несколькими столетиями последнюю из их сословных привилегий; после того как знать долго и упорно пыталась "вытащить консульскую должность из плебейской грязи" и наконец с горестью убедилась в невозможности достигнуть этой цели, она все-таки не переставала с затаенной злобой публично щеголять своей знатностью. Чтобы составить себе верный взгляд на историю Рима в V и VI веках, не следует терять из виду это напыщенное юнкерство; хотя оно и не могло ничего сделать кроме того, что оно досаждало себе и другим, но эту задачу оно выполняло по мере своих сил. Через несколько лет после издания закона Огульния (458) [296 г.] оно позволило себе очень характерную выходку в этом роде: одна патрицианка, вышедшая замуж за знатного и достигшего высших общественных должностей плебея, была исключена за этот неравный брак из аристократического дамского общества и не была допущена к участию в празднике "целомудрия"; последствием этого было то, что с тех пор стали чтить в Риме особую богиню аристократического целомудрия и особую богиню целомудрия гражданского. Конечно, выходки этого рода не имели большой важности, и лучшая часть родовой знати вообще держалась в стороне от такой беспокойной и раздражительной политики; тем не менее, они оставляли после себя в обеих партиях чувство глубокого неудовольствия, и между тем, как борьба общины с знатными родами была сама по себе политической и даже нравственной необходимостью, напротив того, эти остававшиеся от борьбы продолжительные судорожные волнения, эти бесцельные арьергардные схватки после окончившегося сражения и эти пустые препирательства из-за рангов и из-за сословных привилегий без нужды расстраивали и отравляли общественную и частную жизнь римской общины.
   Тем не менее, устранение патрициата, которое было одной из целей соглашения, состоявшегося в 387 г. [367 г.] между двумя составными частями плебейства, было во всем существенном вполне достигнуто. Спрашивается далее, в какой мере можно то же самое сказать о двух положительных тенденциях того же соглашения, т. е. действительно ли новый порядок вещей помог социальным недугам и ввел политическое равноправие? Эти две задачи были тесно связаны одна с другой, так как если бы бедственное экономическое положение довело средний класс до нищеты и разделило гражданство на меньшинство богатых людей и на бедствующий пролетариат, то этим было бы уничтожено гражданское равенство и было бы разрушено республиканское общинное устройство. Поэтому сохранение и умножение среднего сословия, в особенности крестьянства, было для всякого любившего свое отечество государственного человека не только важным вопросом, но и самым важным из всех. А так как вновь призванные к участию в государственном управлении плебеи были обязаны значительной долей своих новых политических прав терпевшему нужду и ожидавшему от них помощи пролетариату, то и с политической и с нравственной точки зрения они были обязаны оказать защиту этому классу, насколько вообще это было возможно, путем правительственных мероприятий.
   Прежде всего посмотрим, в какой мере относящиеся сюда законы 387 г. [367 г.] были действительным облегчением народной нужды. Что постановление, состоявшееся в пользу свободных поденщиков, не могло достигнуть своей цели -- не могло воспрепятствовать развитию крупных сельских хозяйств и возделыванию земли рабами и не могло обеспечить за свободными пролетариями хоть часть сельских работ, -- понятно само собой; но в этой области законодательство и не могло ничего сделать, не расшатав основы тогдашнего общественного строя таким способом, который заходил далеко за горизонт тогдашних воззрений. В вопросе о государственных землях, напротив того, законодатель мог бы произвести совершенную перемену; но то, что было сделано, очевидно было недостаточно. Новые порядки по этой части дозволяли пасти на общественных выгонах очень крупные стада и ограничивали очень высоким максимумом занятие государственных земель, не отошедших под пастбища; это предоставляло богатым очень большую и, быть может, вовсе несоразмерную долю пользования государственными землями, а последним распоряжением было дано нечто вроде юридической санкции как для пользования государственными землями (хотя, по закону, оно оставалось подчиненным уплате десятины и могло быть при желании отнято), так и для оккупации свободных земель. Еще более странным кажется то, что новое законодательство не заменило более действительными принудительными мерами явно неудовлетворительные способы взыскания пастбищного сбора и десятины, что оно не потребовало составления общей описи государственных земель и не назначило особых должностных лиц для наблюдения за исполнением новых законов. Раздел самовольно занятых государственных земель частью между их временными владельцами в границах справедливого максимума, частью между безземельными плебеями, но между теми и другими в полную собственность, запрещение впредь самовольно занимать государственные земли и назначение особых должностных лиц для немедленного раздела земель, которые будут впредь приобретены с расширением территории, -- вот те меры, которые были ясно указаны положением дел и которые не были приняты, конечно, не по недостатку предусмотрительности. При этом нельзя не заметить, что введение новых порядков было предложено плебейской аристократией, т. е. той частью класса, которая также пользовалась особыми привилегиями в отношении государственных земель, и что один из составителей законопроекта, Гай Лициний Столон, был из числа первых нарушителей аграрного максимума, подвергнутых за это осуждению; поэтому сам собою навязывается вопрос, действовал ли законодатель вполне добросовестно и не с намерением ли он уклонился от общеполезного разрешения злосчастного вопроса о государственных землях? Однако все-таки нет возможности отрицать того, что лициниевы законы даже в своем настоящем виде могли быть и действительно были полезны мелким крестьянам и поденщикам. Сверх того, следует заметить, что в первое время после издания этих законов должностные лица строго следили за исполнением их постановлений касательно максимума и нередко присуждали к тяжелым денежным штрафам как владельцев больших стад, так и тех, кто захватывал свободные земли. И в области податной и кредитной в ту пору старались исцелить недуги народного хозяйства с большей энергией, чем когда-либо прежде или после, и, насколько это было возможно, посредством законодательных мер. Предписанная в 397 г. [357 г.] уплата 5 % с цены отпускаемого на волю раба сдерживала нежелательное увеличение числа вольноотпущенников, но вместе с тем была первой римской податью, наложенной действительно на богатых людей. Точно так же старались ввести улучшения и в кредитной системе. Установленные уже "Двенадцатью таблицами" законы о росте были возобновлены и постепенно усилены; высший размер роста был снижен с 10 % (подтверждено в 397 г.) [357 г.] до 5 % (407) [347 г.] для 12-месячного года, а в 412 г. [342 г.] было совершенно запрещено взимать проценты. Этот последний закон, как он ни был нелеп, сохранял формальную силу; но он конечно не соблюдался, и, вероятно, уже в ту пору установился тот максимум дозволенных процентов, которого обыкновенно держались впоследствии, а именно 1 % за месяц, или 12 % за обыкновенный гражданский год; сравнительно с тогдашней ценой денег это почти равняется теперешним 5 или 6 %. Жалобы на неуплату более высоких процентов не допускались, и, быть может, даже было дозволено отыскивать судом излишне переплаченные проценты; сверх того, известные ростовщики нередко привлекались к народному суду и приговаривались к тяжелым штрафам. Еще важнее были изменения, введенные в долговом процессе петелиевым законом (428 или 441) [326 или 313 г.]; он, с одной стороны, позволил каждому должнику, клятвенно заявившему о своей несостоятельности, сохранить свою личную свободу посредством уступки своего имущества, а с другой стороны, отменил прежнюю короткую исполнительную процедуру по долговым взысканиям и постановил, что ни один римский гражданин не может быть отведен в рабство, иначе как по приговору присяжных. Само собой понятно, что все эти меры могли местами облегчить экономические недуги, но не могли их совершенно исцелить; о том, что народ находился по-прежнему в бедственном положении, свидетельствуют назначение банковской комиссии для регулирования долговых отношений и для выдачи ссуд из государственной казны в 402 г. [352 г.], установление законных сроков уплаты в 407 г. [347 г.] и главным образом опасное народное восстание 467 г. [287 г.], когда народ, не достигший новых облегчений по уплате долгов, ушел на Яникул и когда внутреннее спокойствие было восстановлено только кстати случившимся нападением внешнего врага и заключавшимися в законе Гортензия уступками. Однако было бы несправедливо считать нецелесообразными серьезные усилия, которые делались с целью предотвратить разорение среднего сословия; признание бесполезными всех частных и паллиативных мер против радикального зла оттого, что они помогают лишь отчасти, хотя и принадлежит к числу тех догматов, которые низость всегда с успехом проповедует простодушию, но оно не становится оттого менее нелепым. Наоборот, скорее можно было бы спросить, уж не завладела ли в ту пору этим вопросом демагогия дурного сорта и действительно ли требовалась, например, такая насильственная и опасная мера, как вычет из капитального долга уплаченных процентов. Источники наших сведений не дают нам возможности разобраться в этом вопросе. Но нам достаточно ясно, что оседлый средний класс все еще находился в опасном и затруднительном экономическом положении. Сверху неоднократно, но, конечно, безуспешно старались помочь ему запретительными законами и отсрочками в уплате долгов, но аристократическое правление было постоянно бессильно в борьбе со своими собственными членами и было слишком опутано эгоистическими сословными интересами, для того чтобы помочь среднему сословию единственной действительной мерой, какая находилась в его руках, -- безусловной отменой самовольного захвата государственных земель, -- и тем очистить правительство от упрека, что оно извлекает для себя выгоды из угнетенного положения народа. Более существенное пособие, чем то, какое желало или могло оказать правительство, было доставлено средним классам политическими успехами римской общины и мало-помалу упрочивавшимся владычеством римлян над Италией. Многочисленные и большие колонии, которые имели целью обеспечить положение именно этих средних классов и которые были основаны большей частью в пятом столетии, частью доставили земледельческому пролетариату собственные пахотные участки, частью же вызвали отлив населения и тем облегчили положение тех, кто оставался дома. Ввиду возрастания косвенных и экстраординарных доходов и вообще вследствие блестящего положения римских финансов редко представлялась надобность налагать на крестьянство контрибуции в форме принудительных займов. Если прежнее мелкое землевладение, по-видимому, исчезло окончательно, зато вследствие возраставшего среднего уровня благосостояния прежние крупные землевладельцы превращались в крестьян и тем увеличивали число членов среднего сословия. Знать спешила занимать преимущественно те обширные земли, которые вновь приобретались войной; богатства, массами стекавшиеся в Рим вследствие войн и торговых сношений, должны были понизить проценты по займам; увеличение столичного населения было прибыльно для земледельцев во всем Лациуме; благоразумная система инкорпорации слила воедино с римской общиной несколько пограничных общин, до тех пор находившихся в подданнической зависимости от Рима, и тем усилила в особенности среднее сословие; наконец, славные победы и их блестящие результаты зажали рот политическим партиям, и хотя тяжелое положение крестьянства отнюдь не прекратилось, хотя его причины вовсе не были устранены, все-таки не подлежит сомнению, что в конце этого периода римское среднее сословие находилось в гораздо менее бедственном положении, чем в первом столетии после изгнания царей.
   Наконец благодаря реформе 387 г. [367 г.] и ее неизбежным последствиям гражданское равенство было в некотором смысле достигнуто или, вернее, восстановлено. Как в то время, когда патриции в сущности составляли все гражданство, они были безусловно равны по правам и по обязанностям, так и теперь в среде расширившегося гражданства не существовало никаких произвольных различий перед лицом закона. Конечно, те общественные ступени, которые неизбежно создаются во всяком гражданском обществе возрастом, умом, образованием и богатством, оказывали свое влияние и на римское общинное устройство, но дух гражданства и политика правительства по возможности не позволяли этим различиям резко выступать наружу. Весь римский общественный быт клонился к тому, чтобы делать из граждан способных людей, стоящих на одном среднем уровне, но никак не давать хода гениальным личностям. Образование римлян не подвигалось вперед вместе с усилением могущества римской общины; а сверху его инстинктивно скорее сдерживали, нежели поощряли. Нельзя было помешать тому, чтобы наряду с богатыми существовали и бедные; но как в настоящей крестьянской общине и хозяин подобно поденщику сам пахал землю, так и богатые соблюдали наравне с бедными мудрое экономическое правило жить бережно и главным образом не держать при себе никакого мертвого капитала, поэтому в домах римлян не видно было в ту пору никакой серебряной посуды кроме солонки и жертвенного ковша. И это немаловажно. В блестящих внешних успехах, которые были достигнуты римскою общиною в течение ста лет, отделявших последнюю войну с вейентами от войны с Пирром, постоянно чувствуется, что юнкерство уступило свое место крестьянству: гибель принадлежавшего к высшей знати Фабия вся община стала бы оплакивать не больше и не меньше, чем оплакивали плебеи и патриции гибель плебея Деция; даже самому богатому юнкеру консульское звание не доставалось само собой, а бедный земледелец из сабинской земли Маний Курий мог одолеть царя Пирра на поле битвы и выгнать его из Италии, а затем по-прежнему остаться простым сабинским пахарем и по-прежнему возделывать свою пашню своими собственными руками.
   Однако, как ни кажется величественным это республиканское равенство, не следует упускать из виду того, что оно было в значительной степени только формальным и что не столько из него возникла, сколько в нем с самого начала таилась аристократия с очень явственным отпечатком своих особенностей. Богатые и влиятельные непатрицианские семьи уже давно выделились из народной массы; они вместе с патрициями пользовались сенаторскими правами и вместе с ними преследовали политические цели, не только не сходившиеся с целями массы, но даже нередко совершенно им противоположные. Законы Лициния уничтожили юридические различия, существовавшие в среде аристократии, и превратили устранявшие простолюдинов от управления преграды из юридически непреодолимого препятствия в такое, которое хотя и можно было преодолеть с точки зрения права, но почти невозможно было преодолеть на практике. И тем и другим путем проникла свежая кровь в жилы властвовавшего у римлян сословия, но их система правления осталась такою же, какой была прежде -- аристократической; в этом отношении и римская община осталась настоящей крестьянской общиной, в которой богатый полнопашный пахарь мало отличается внешним образом от малоземельного бедняка и обращается с ним как равный с равным, но в которой аристократия тем не менее так всесильно властвует, что небогатому человеку легче сделаться бургомистром в городе, чем старостой в своей деревне. Важное и благотворное последствие нового законодательства состояло в том, что даже самый бедный гражданин мог занимать высшую общественную должность; тем не менее, выбор в консулы человека из низших слоев населения был не только редким исключением[111], но, пожалуй, даже, по крайней мере к концу этого периода, только результатом усилий оппозиции. Всякая аристократическая система правления вызывает появление оппозиционной партии, а так как формальное уравнение сословий только видоизменило аристократию и новый господствующий класс не только наследовал старому патрициату, но привился к нему и самым тесным образом сросся с ним, то и оппозиция осталась по своим составным элементам точно такою же, какой была прежде. Так как обиженными были теперь уже не граждане, а простолюдины, то и новая оппозиция выступила с первых своих шагов в качестве представительницы мелкого люда и в особенности мелких крестьян, и подобно тому, как новая аристократия примкнула к патрициату, первые шаги этой новой оппозиции совпали с последними стадиями борьбы против патрицианских привилегий. В ряду этих новых вождей римского народа мы встречаем прежде всех других: Мания Курия (консула в 464, 479, 480 гг. [290, 275, 274 гг.]; цензора в 481 г. [273 г.]) и Гая Фабриция (консула в 472, 476, 481 гг. [282, 278, 273 гг.]; цензора в 479 г. [275 г.]); оба они были знатного происхождения и небогатые; оба они, несмотря на правило аристократии не допускать повторного избрания одного и того же лица на высшую общественную должность, были по три раза поставлены во главе общины по воле большинства граждан; оба они были в качестве трибунов, консулов и цензоров врагами патрицианских привилегий и защитниками мелкого крестьянства против зарождавшегося высокомерия знатных семейств. Будущие политические партии уже начинали обрисовываться, но их противоположные интересы еще заглушались интересами общественной пользы. Высокорожденный Аппий Клавдий и крестьянин Маний Курий, несмотря на сильную личную вражду, сообща одолели царя Пирра мудрыми советами и энергичным образом действий, а если Гай Фабриций в качестве цензора и оштрафовал Публия Корнелия Руфина за аристократические тенденции и за аристократический образ жизни, то это не помешало ему содействовать вторичному назначению того же Руфина в консулы ввиду его замечательных военных дарований. Противников уже разделял глубокий ров, но поверх этого рва они еще протягивали друг другу руки.
   Итак, мы уже видели, как окончилась борьба между старыми гражданами и новыми, какие делались многоразличные и сравнительно успешные попытки помочь среднему сословию и как при только что приобретенном гражданском равенстве уже появились зачатки образования новой аристократической партии и новой демократической. Нам остается описать, как сложились среди этих перемен новые формы правления и в какие отношения стали между собой, после политического устранения родовой знати, три элемента республиканского общинного устройства -- гражданство, магистратура и сенат.
   Гражданство осталось на своих обычных собраниях по-прежнему высшим авторитетом в общинном быту и законным сувереном; только было постановлено законом, что помимо раз навсегда предоставленных центуриям решений, в особенности выбора консулов и цензоров, голосование по округам так же действительно, как и голосование по центуриям; для собрания, в котором участвовали и патриции и плебеи, это правило было установлено валериевым и горациевым законами 305 г. [449 г.] и расширено публилиевым законом 415 г. [339 г.], а для особого плебейского собрания было введено законом Гортензия около 467 г. [287 г.]. Что вообще одни и те же лица имели право голоса на обоих собраниях, уже было указано выше; но помимо недопущения патрициев к участию в особых плебейских собраниях, все имевшие право голоса на общих собраниях по округам считались равными между собой, между тем как в центуриальных комициях значение поданных голосов делилось по степеням соразмерно с состоянием участвующих в голосовании; стало быть, первое из этих постановлений было нивелирующим и демократическим нововведением. Еще гораздо более важное значение имел тот факт, что в конце этого периода стало впервые под вопрос исконное условие для права голоса -- оседлость. Самый отважный из всех реформаторов, какие нам известны из римской истории, Аппий Клавдий, составил в бытность цензором (442) [312 г.], не спросясь ни сената, ни народа, список граждан так, что человек, не имевший никакой земельной оседлости, мог быть принят в любую трибу и затем мог быть принят в соответствующую размерам его имущества центурию. Но это нововведение так опережало дух того времени, что не могло установиться в своем полном объеме. Один из ближайших преемников Аппия, знаменитый победитель самнитов Квинт Фабий Руллиан, попытался в бытность цензором (450) [304 г.] провести если не полное устранение, то все же ограничение его такими пределами, при которых на собраниях граждан господство в действительности принадлежало оседлым и состоятельным. Всех безземельных он включил в четыре городских трибы, которые тогда сделались из первых по рангу последними. А сельские кварталы, число которых в промежутке между 367 и 513 гг. [387 и 241 гг.] постепенно возросло с семнадцати до тридцати одного и которые располагали большинством избирательных отделений, с самого начала сильно преобладавших и с течением времени все более и более увеличивавшихся, были юридически предоставлены всем оседлым гражданам. В центуриях сохранилось введенное Аппием равенство между оседлыми и неоседлыми гражданами. Таким образом достигли того, что в трибутных комициях преобладали оседлые жители, а в комициях центуриатных решающее значение приобрели зажиточные. Благодаря такому мудрому и умеренному решению человека, получившего заслуженное название Великого (Maximus) еще более за это мирное дело, чем за военные подвиги, с одной стороны, воинская повинность была, как и следовало, распространена и на неоседлых граждан, а с другой стороны, возраставшему в избирательных собраниях их влиянию, в особенности влиянию бывших рабов, не имевших крупных имений, была поставлена такая преграда, какая к сожалению, составляет неизбежную необходимость во всяком государстве, где существует рабство. Сверх того, своеобразный судебный надзор за нравами, мало-помалу возникший в связи с оценкой и с проверкой гражданских списков, исключил из среды гражданства всех заведомо недостойных людей и стал охранять его нравственную и политическую чистоту. В компетенции комиций заметно постепенное, хотя и очень медленное расширение. Сюда уже в некоторой мере относится увеличивавшееся число должностных лиц, избираемых народом; особенно замечательно то, что с 392 г. [362 г.] назначение военных трибунов одного легиона, а с 443 г. [311 г.] назначение по четыре трибуна в каждый из четырех первых легионов зависело не от главнокомандующего, а от гражданства. В администрацию гражданство вообще не вмешивалось в течение этого периода; оно только настойчиво удерживало за собой по справедливости ему принадлежащее право объявлять войну, которое было признано за ним и на тот случай, когда истекал срок продолжительного перемирия, заключенного вместо мира, и когда война возобновлялась если не законно, то фактически (327) [427 г.]. Но административные вопросы поступали на рассмотрение народа только в двух случаях: во-первых, если правительственные власти вступали между собою в столкновение и одна из них предоставляла спор разрешению народа, например, когда сенат отказал в заслуженном триумфе в 305 г. [449 г.] вождям умеренной партии в среде родовой знати, Луцию Валерию и Марку Горацию, и в 398 г. [356 г.] первому плебейскому диктатору Гаю Марцию Рутилу; когда консулы 459 г. [295 г.] не могли прийти к соглашению относительно своих взаимных прав; когда сенат решил в 364 г. [390 г.] выдать галлам нарушившего свои обязанности посла, а один консулярный трибун обратился по этому случаю с протестом к общине, -- это был первый пример кассированного народом сенатского решения, и за него дорого поплатилась община; во-вторых, когда правительство добровольно предоставляло народу решение трудных или неприятных вопросов; это случилось в первый раз, когда город Цере, после того как римский народ объявил ему войну, но война еще в действительности не началась, стал просить мира (401) [353 г.], и позже, когда сенат вознамерился отказать самнитам в их смиренной просьбе о мире (436) [318 г.]. Только в конце этого периода мы замечаем, что компетенция трибутных собраний значительно расширилась и в сфере правительственной деятельности; так, например, стали спрашивать их мнения при заключении мирных и союзных договоров; это обыкновение, по всей вероятности, вело свое начало со времени издания закона Гортензия (467) [287 г.]. Однако, несмотря на такое расширение компетенции гражданского собрания, его практическое влияние на государственные дела стало уменьшаться именно в конце этой эпохи. Главным образом расширение римских границ отняло у этого собрания его настоящую почву. В качестве собрания оседлых жителей общины оно прежде могло собираться в достаточном числе и могло хорошо знать, чего хотело, еще прежде чем приступало к прениям; но римское гражданство уже стало теперь скорее государством, чем общиной. Тот факт, что жившие вместе люди подавали голоса заодно, вносил в римские комиссии -- по крайней мере, когда голоса подавались по кварталам -- некоторую внутреннюю связь, а при подаче голосов -- энергию и самостоятельность; но вообще комиции как в своем составе, так и в своих постановлениях частью зависели от личности председателя и от случайности, частью находились во власти живших в столице граждан. Отсюда понятно, почему собрания граждан, имевшие важное и практическое значение в течение двух первых столетий республики, мало-помалу стали превращаться просто в орудие, которым распоряжалось председательствовавшее должностное лицо, и, конечно, в опасное орудие, так как должностных лиц, имевших право занимать председательское место, было немало, а всякое постановление общины считалось законным выражением народной воли в последней инстанции. Впрочем, в расширении конституционных прав гражданства и не представлялось особой надобности, потому что на самом деле это гражданство менее, чем когда-либо, было способно иметь свою волю и действовать по своему усмотрению, а настоящей демагогии еще не существовало в Риме в ту пору; если бы она и существовала, она попыталась бы не расширять компетенцию гражданства, а дать полную свободу политическим прениям в собрании граждан, между тем как в течение всего этого периода неизменно соблюдались старые правила, что только должностные лица имеют право созывать граждан на собрание и что они могут не допускать прений и поправок к предложенным решениям. Это начинавшееся разрушение конституции сказывалось в ту пору только в том, что старинные народные собрания, в сущности, относились ко всему пассивно и вообще не оказывали правительству ни содействия, ни противодействия.
   Что касается власти должностных лиц, то ее ограничение было не целью борьбы, которая велась между старыми и новыми гражданами, а одним из самых важных ее последствий. В начале сословных распрей, т. е. в начале борьбы из-за обладания консульскою властью, эта последняя была единой и нераздельною властью, в сущности походившею на царскую, и консул имел, подобно прежним царям, право назначать всех подчиненных ему должностных лиц по своему свободному личному выбору; а в конце этой борьбы самые важные отрасли управления -- судопроизводство, уличная полиция, выбор сенаторов и всадников, оценка и заведование государственной казной -- были выделены из сферы консульской деятельности и перешли к должностным лицам, которые, подобно консулу, назначались общиной и скорее стояли наравне с ним, чем были ему подчинены. Консульская должность, когда-то бывшая единственною постоянною общинною должностью, стала теперь даже не безусловно самой высшей: в ряду вновь учреждавшихся и распределявшихся по рангам должностей консулы хотя и стояли выше преторов, эдилов и квесторов, но были ниже цензоров, которые заведовали кроме самых важных финансовых дел также составлением гражданских, всаднических и сенаторских списков и вместе с тем имели в своих руках совершенно произвольный нравственный контроль над всей общиной и притом как над самым последним, так и над самым знатным из ее граждан. Понятие об ограниченной должностной власти или о компетенции, первоначально считавшееся, по римскому государственному праву, несовместимым с понятием о верховной должности, мало-помалу пробило себе дорогу и уничтожило более древнее понятие об едином и нераздельном полновластии (imperium). Началом этой перемены уже было учреждение других постоянных должностей, в особенности квестуры, а вполне ее осуществили законы Лициния (387) [367 г.], которые поручили двум первым из числа трех высших должностных лиц администрацию и военное дело, а третьему -- судопроизводство. Но этим дело не ограничилось. Хотя по закону консулы пользовались всегда и везде одинаковою властью, но на самом деле они издавна разделяли между собой различные области должностных занятий (provinciae). Первоначально это делалось путем добровольного соглашения или, в случае если бы соглашение не состоялось, путем вынимания жребия; но другие общинные власти стали постепенно вмешиваться в эти фактические разграничения консульской компетенции. Тогда установилось обыкновение, что сенат ежегодно разграничивал должностные сферы и хотя сам не распределял их между должностными лицами, но при помощи советов и просьб имел решительное влияние и на личные вопросы. В крайних случаях сенат испрашивал общинное постановление, окончательно разрешавшее вопрос о компетенции; впрочем, правительство очень редко прибегало к этому сомнительному средству. Кроме того, у консулов было отнято право решать самые важные дела, как например вопросы, касающиеся заключения мирных договоров; в этих случаях они были обязаны обращаться к сенату и действовать по его указаниям. Наконец, в крайнем случае сенат мог во всякое время устранить консула от должности, так как в силу обычая, который хотя никогда не был облечен в форму закона, но и никогда фактически не нарушался, назначение диктатуры зависело от решения сената и самое назначение на эту должность того или другого лица хотя и было предоставлено законом консулу, но на деле обыкновенно зависело от сената.
   Старинное единство и полнота власти сохранились в диктатуре долее, чем в консульстве; хотя диктатура в качестве экстраординарной магистратуры, естественно, всегда имела на практике какое-нибудь особое назначение, тем не менее диктатор был юридически гораздо менее ограничен в своей компетенции, нежели консул. Однако и в эту сферу мало-помалу проникло новое понятие о компетенции, возникшее в римском законодательстве. В 391 г. [363 г.] мы в первый раз находим диктатора, назначенного из-за богословских недоразумений исключительно для совершения одного религиозного обряда; и хотя этот самый диктатор -- вероятно, без формального нарушения конституции -- не стеснялся предоставленной ему компетенцией и наперекор ей вступил в командование армией, но такая оппозиция со стороны магистратуры уже не повторялась при позднейших подобных назначениях, которые начиная с 403 г. [351 г.] встречаются очень часто; с тех пор и диктаторы считали себя связанными своей особой компетенцией. Наконец, дальнейшие и очень значительные стеснения магистратуры заключались в изданном в 412 г. [342 г.] запрещении занимать одновременно несколько ординарных курульных должностей, в изданном в то же время предписании, что одно и то же лицо может занять прежнюю должность не иначе как после истечения десятилетнего промежутка времени, и в принадлежавшем к более поздней поре постановлении, что фактически самая высшая должность -- должность цензора -- не может быть вторично занята одним и тем же лицом (489) [265 г.]. Впрочем, правительство еще было достаточно сильно, для того чтобы не бояться своих полезных слуг и не оставлять самых способных между ними без дела; храбрые офицеры очень часто освобождались от обязанности соблюдать вышеприведенные правила[112]так, например, Квинт Фабий Руллиан был в течение двадцати восьми лет пять раз консулом, а Марк Валерий Корв (384--483) [370--271 г.], шесть раз занимавший консульскую должность -- в первый раз на двадцать третьем году своей жизни, а в последний раз на семьдесят втором, -- был при трех поколениях защитником для своих соотечественников и ужасом для их врагов, пока не сошел в могилу столетним старцем.
   Между тем римское должностное лицо все полнее и решительнее превращалось из неограниченного властелина в связанного законами поверенного и руководителя делами общины, и старинная контрмагистратура -- народный трибунат -- в то же время подвергалась однородному, более внутреннему, нежели внешнему, преобразованию. В общинном быту народный трибунат исполнял двойное назначение. Сначала он должен был охранять мелкий и слабый люд от насилий и высокомерия должностных лиц таким способом, который был в некоторой степени революционным (auxilium); впоследствии им пользовались для того, чтобы устранять установленную законом неравноправность простых граждан и привилегий родовой знати. Это последнее назначение он уже выполнил. А его первоначальная цель была сама по себе скорее демократическим идеалом, чем политической возможностью; к тому же этот идеал был так же ненавистен для плебейской аристократии, в руках которой должен был находиться и действительно находился трибунат, и так же непримирим с новой общинной организацией, возникшей из уравнения сословий и едва ли не более прежнего окрашенной аристократическими тенденциями, как он был ненавистен родовой знати и непримирим с находившеюся в руках патрициев консульскою властью. Но, вместо того, чтобы упразднить трибунат, сочли за лучшее превратить его из орудия оппозиции в органы правительства и включили в круг правительственной магистратуры тех самых народных трибунов, которые были искони устранены от всякого участия в управлении и не были ни должностными лицами, ни членами сената. Первоначально они стояли по своей юрисдикции наравне с консулами и еще на первых этапах сословной борьбы приобрели наравне с консулами право законодательной инициативы; а потом они были поставлены наравне с консулами и по отношению к фактически властвовавшему сенату, хотя нам и неизвестно в точности, когда именно это случилось: вероятно, при окончательном уравнении сословий или вскоре после него. До тех пор они присутствовали при сенатских прениях, сидя на скамье подле двери, а теперь они получили наравне и рядом с другими должностными лицами особые места в самом сенате, равно как право участвовать в прениях. Им, правда, не было предоставлено право голоса, но это делалось в силу общего основного положения римского государственного права, что советы подавал только тот, кто не был призван действовать, вследствие чего и все состоявшие на действительной службе должностные лица до истечения годового срока только присутствовали в общинном совете, но не имели права голоса. Но и на этом не остановились. Трибунам была предоставлена отличительная прерогатива высшей магистратуры, до тех пор принадлежавшая среди ординарных должностных лиц только консулам и преторам, -- право созывать сенат, обращаться к нему за указаниями и испрашивать его решения[113]. И это было в порядке вещей: с тех пор как управление перешло от родовой знати к соединенной аристократии, вожди плебейской аристократии должны были стоять в сенате на равной ноге с вождями аристократии патрицианской. Когда эта, первоначально устраненная от всякого участия в государственном управлении, оппозиционная коллегия сделалась второй высшей исполнительной властью, в особенности в специально городских делах, и одним из самых обыкновенных и самых полезных орудий правительства, т. е. сената, при управлении гражданством и при обуздании произвола магистратуры, тогда она совершенно уклонилась от своего первоначального назначения и политически перестала существовать. Впрочем, такой исход был результатом необходимости. Как ни бросались в глаза недостатки римской аристократии и как ни было тесно связано ее постоянно возраставшее преобладание с фактическим упразднением трибуната, все-таки нельзя не согласиться с тем, что не было возможности управлять в присутствии такой официальной власти, которая была не только бесцельна и рассчитана почти только на то, чтобы сдерживать страждущий пролетариат обманчивым призраком помощи, но в то же время была решительно революционной властью, наделенной в сущности анархическим правом парализовать власть должностных лиц и даже самого государства. Но вера в идеалы, из которой исходят как все могущество, так и все бессилие демократии, была теснейшим образом связана в умах римлян с народным трибунатом, и нет надобности напоминать о Кола Риенци, чтобы убедиться, что, как ни была ничтожна польза, доставленная этим учреждением народной массе, оно не могло быть уничтожено без страшного государственного переворота. Поэтому удовольствовались тем, что с чисто мещанской политической мудростью уничтожили сущность трибунской власти под такими внешними формами, которые могли как можно менее бросаться в глаза. В аристократически организованном общинном управлении осталось только название этой, в самом своем корне революционной магистратуры -- осталось пока что как явное противоречие, но в будущем могло обратиться в острое и опасное орудие в руках революционных партий. Впрочем, в ту пору и еще долго после того аристократия пользовалась таким безусловным могуществом и так крепко держала в своих руках трибунат, что мы не находим никаких следов коллегиальной оппозиции трибунов против сената, а если и случались какие-нибудь оппозиционные выходки отдельных трибунов, то правительство подавляло их без большого труда и обыкновенно посредством самого трибуната.
   В действительности общиной управлял сенат, а со времени уравнения сословий он управлял почти беспрепятственно. Самый его состав изменился. Произвол высших должностных лиц в назначении сенаторов в том виде, как он существовал после упадка старинного родового представительства, подвергся значительным ограничениям уже с упразднением звания пожизненных начальников общины. Дальнейший шаг к эмансипации сената от власти должностных лиц заключался в том, что составление сенаторских списков перешло от высших должностных лиц к второстепенным, от консулов к цензорам. Впрочем, уже в ту пору или вскоре после того было признано или, по крайней мере, было более ясно сформулировано право составлявших сенаторские списки должностных лиц пропускать имена отдельных сенаторов вследствие лежавшего на них нравственного пятна[114]и таким способом исключать их из сената, чем и было положено начало тому своеобразному суду над нравственностью, на котором было главным образом основано высокое значение цензоров. Впрочем, выражения такого порицания и по своему характеру и потому, что для них требовалось согласие обоих цензоров, могли вести к удалению из сената некоторых из его членов, не делавших ему чести или не подчинявшихся господствовавшему в нем настроению, но не могли поставить сенат в зависимость от магистратуры. Но право должностных лиц составлять списки сенаторов по своему усмотрению ограничил решительным образом овиниев закон, изданный в середине этой эпохи, по всей вероятности вскоре вслед за законами Лициния; он предоставлял всякому, кто был курульным эдилом, претором или консулом, предварительное право заседания и голоса в сенате, а первым вступавшим в свою должность цензорам вменял в обязанность или формально вносить этих кандидатов в сенаторский список, или же не вносить их по тем же самым основаниям, которые считались достаточными для исключения действительных членов сената. Конечно число этих бывших сановников было далеко недостаточно, для того чтобы сенат постоянно имел свой нормальный комплект трехсот членов, а неполным комплектом нельзя было довольствоваться в особенности потому, что список сенаторов был и списком присяжных. Поэтому для цензорского права выборов еще оставался значительный простор; но только в голосовании, а не в прениях было предоставлено право участия тем сенаторам, которые поступали в это звание не потому, что прежде занимали какую-нибудь высшую должность, а потому, что были выбраны цензором преимущественно из граждан, занимавших некурульные должности или отличавшихся личною храбростью, например, убивших в сражении врага или спасших жизнь одного из своих сограждан. Итак, личный состав большинства сената и той его части, в которой сосредоточивались государственное управление и администрация, в сущности зависел, по закону Овиния, не от произвола должностных лиц, а косвенным образом от народного избрания; таким путем римская община если и не дошла, то близко подошла к великому учреждению нового времени -- к представительному народному правлению. В то же время все не принимавшие участия в прениях сенаторы представляли компактную массу членов, способных и имеющих право выносить решения, но всегда безмолвствующих, присутствие которой так необходимо и так трудно осуществимо в коллегиальном управлении.
   Компетенция сената едва ли подверглась каким-нибудь формальным изменениям. Он воздерживался от всяких непопулярных преобразований или явных нарушений государственных постановлений, чтобы не доставить удобного предлога для оппозиции и для честолюбия; он даже не препятствовал, хотя и не содействовал, расширению компетенции гражданства в демократическом духе. Но если по форме власть принадлежала гражданству, то на деле ею пользовался сенат: ему принадлежало решающее влияние на законодательство и на выборы должностных лиц, а также руководство всем общинным управлением. Каждый новый законопроект поступал прежде всего на обсуждение сената, и едва ли случалось, чтобы какое-нибудь должностное лицо осмелилось обратиться к общине с предложением без одобрения сената или наперекор его мнению. Если же это случилось бы, то сенат находил в протесте против должностных лиц и в жреческой кассации целый ряд таких средств, с помощью которых мог затушить в зародыше или впоследствии устранить всякое неприятное для него предложение, а в крайнем случае мог в качестве высшей административной инстанции исполнять или не исполнять постановления общины. Кроме того, сенат присвоил себе с безмолвного согласия общины право в крайних случаях отменять обязательную силу законов с оговоркой, что его образ действия будет подлежать одобрению гражданства; но эта оговорка, и с самого начала не имевшая большого значения, мало-помалу превратилась в такую пустую формальность, что в более позднюю пору сенат даже не давал себе труда испрашивать одобрение общины. Что касается выборов, то они фактически перешли в руки сената в той мере, в какой зависели от должностных лиц и имели политическое значение; таким-то образом сенат, как уже было ранее замечено, приобрел право назначать диктатора. Впрочем, приходилось относиться с бо льшим против прежнего вниманием к общине: у нее нельзя было отнять право раздачи общинных должностей, но сенат -- что также было ранее замечено -- тщательно наблюдал за тем, чтобы эти выборы должностных лиц не переходили в отмежевание какой-нибудь особой компетенции, как, например, в назначение главнокомандующего ввиду предстоящей войны, частью фактически предоставленное сенату право освобождать от исполнения законов отдали в его руки раздачу значительного числа должностей. О влиянии, которое имел сенат на определение сферы деятельности должностных лиц и в особенности консулов, уже было сказано ранее. Одним из самых важных применений права приостанавливать действие законов было освобождение должностных лиц от обязанности не оставаться в должности долее законного срока; хотя такое освобождение было несогласно с основными законами общины и по римскому государственному праву не могло быть допущено собственно в городском округе, но вне этого округа было до такой степени терпимо, что консул и претор, которым хотели продлить срок нахождения в должности, оставались и после истечения этого срока на своих местах "за консула" или "за претора" (pro consule, pro praetore). Это важное право продления должности, в сущности равносильное с правом назначения на должность, конечно принадлежало по закону только общине, которая сначала одна им и пользовалась на практике; но уже с 447 г. [307 г.] и после того было достаточно одного сенатского постановления, чтобы продлить власть главнокомандующего. Ко всему сказанному следует присовокупить преобладающее и искусно сосредоточенное влияние аристократии на выборы, которое если не всегда, то в большинстве случаев склоняло результаты выборов в пользу приятных правительству кандидатов. Наконец, что касается государственного управления, то от сената зависели война, мир и заключение мирных договоров, основание колоний, раздача пахотных земель, общественные сооружения, вообще все дело постоянного и важного характера и главным образом все финансовое управление. Сенат ежегодно составлял инструкции, которыми устанавливал для должностных лиц сферу их служебной деятельности и определял число войск и количество денег, предоставлявшихся в их распоряжение. К нему обращались со всех сторон во всех случаях особенной важности: лица, заведовавшие государственной казной, не могли произвести выдачу денег ни одному должностному лицу, кроме консула, и никакому частному лицу, иначе как по предварительному постановлению сената. Высшая правительственная коллегия не вмешивалась только в текущие дела и в специальные сферы судебного и военного управления, так как у римской аристократии было достаточно здравого смысла и такта, для того, чтобы не превращать высшее заведование государственными делами в опеку над каждым отдельным должностным лицом, а каждое из орудий управления -- в машину. Что это новое сенатское управление, несмотря на старание соблюдать существующие формы, было совершенным извращением старого общинного устройства, ясно само собой; сверх того, оно утвердилось революционным путем и было насильственным захватом; так как свободная деятельность гражданства приостановилась и замерла, должностные лица снизошли на степень председателей собраний и исполняющих чужие приказания комиссаров, а чисто совещательная сенатская коллегия являлась преемницей обеих конституционных властей и сделалась -- хотя в самых скромных формах -- центральным правительством общины. Однако, если исключительные способности к управлению могут служить для всякой революции и для всякого насильственного захвата оправданием перед судом истории, то и самый строгий ее приговор должен признать, что эта корпорация сумела правильно понять и хорошо выполнить свою великую задачу. Сенаторы вступали в это звание не по праву рождения, а в сущности по свободному выбору нации; раз в каждые четыре года они утверждались в этом звании нравственным судом достойнейших людей; они назначались пожизненно, не завися ни от истечения срока своей должности, ни от изменчивой народной воли; со времени уравнения сословий они составляли тесно сплоченную и замкнутую коллегию, в состав которой входили все самые способные люди, обладавшие политическим кругозором и практическим знакомством с делами управления; они неограниченно распоряжались финансовыми делами и руководили внешней политикой, а исполнительная власть была совершенно в их руках благодаря тому, что должностные лица назначались на короткий срок, и тому, что после прекращения сословной распри трибунская интерцессия сделалась послушным орудием в руках сената. Таким образом, римский сенат был самым благородным выражением всей нации, а по своей последовательности и государственной мудрости, по своему единодушию и патриотизму, по своему полновластию и непоколебимому мужеству был первой из всех когда-либо существовавших политических корпораций, даже в ту пору был настоящим "собранием царей", умевшим соединять деспотическую энергию с республиканским самоотвержением. Никогда никакое государство не отстаивало своих интересов во внешних делах с такой твердостью и с таким достоинством, с какими их отстаивал в свои лучшие времена Рим через посредство своего сената. Конечно, нельзя отрицать того, что денежная и землевладельческая аристократия, из представителей которой преимущественно состоял сенат, действовала пристрастно в затрагивавших ее личные интересы делах внутреннего управления и что в этих случаях мудрость и энергия корпорации нередко тратились не на пользу государства. Но выработанный тяжелой борьбой принцип, что все римские граждане равны перед законом по правам и по обязанностям и что, стало быть, для всех них открыт свободный доступ к политической карьере, т. е. в сенат, поддерживал вместе с блеском военных и политических успехов государственное и национальное единство и отнял у сословных распрей те ожесточение и взаимную ненависть, которыми отличались борьба между патрициями и плебеями. Притом же удачный ход внешней политики в течение более столетия позволял богатым находить себе широкий простор для деятельности, не прибегая к угнетению среднего сословия. Так, при помощи сената римскому народу долее других народов удавалось осуществлять самое великое из всех человеческих творений -- мудрое и успешное самоуправление.

Глава IV.
Падение этрусского могущества

   После того как мы обрисовали развитие римских государственных учреждений в течение двух первых столетий республики, мы должны вернуться к началу той же эпохи, для того чтобы изложить внешнюю историю Рима и Италии. Около того времени, когда Тарквинии были изгнаны из Рима, могущество этрусков достигло своего апогея. В Тирренском море бесспорно властвовали туски и находившиеся в тесном с ними союзе карфагеняне. Хотя Массалия еще отстаивала свою независимость, несмотря на то, что ей приходилось вести непрерывную и тяжелую борьбу, зато во власти этрусков находились гавани Кампании и страны вольсков, а со времени битвы при Алалии также и Корсика. В Сардинии сыновья карфагенского полководца Магона положили начало величию своего рода и своего родного города полным завоеванием острова (около 260 г. [500 г.]), а в Сицилии -- тем временем как эллинские колонии были заняты внутренними раздорами, -- финикийцы успели без серьезного сопротивления завладеть западными гаванями острова. Корабли этрусков господствовали также на Адриатическом море, а их каперы наводили страх даже на восточных водах. И на суше их владычество, по-видимому, усиливалось.
   Обладание Лациумом имело огромную важность для Этрурии, которую только латины отделяли от находившихся под ее покровительством вольскских городов и от ее владений в Кампании. Надежный оплот римского могущества служил до той поры достаточной охраной для Лациума и с успехом защищал против этрусков тибрскую границу. Но когда римское государство ослабело от внутренних смут, возникших после изгнания Тарквиниев, весь этрусский союз поспешил воспользоваться этим благоприятным случаем и под предводительством царствовавшего в Клузии царя Ларса Порсены возобновил с усиленной энергией нападение, которое уже не встретило прежнего отпора; Рим капитулировал и по мирному договору (заключенному, как полагают, в 247 г. [507 г.]) не только уступил соседним тускским общинам все свои владения на правом берегу Тибра, отказываясь от своего исключительного владения этой рекой, но даже выдал победителям все свое оружие и обязался впредь употреблять железо только для плуга. По-видимому, уже было недалеко то время, когда Италия объединится под верховенством этрусков.
   Однако порабощение, которым грозила как грекам, так и италикам коалиция этрусков и карфагенян, было удачно предотвращено совокупными усилиями тех народов, которых связывали узы племенного родства и общая опасность. Этрусская армия, проникшая после падения Рима в Лациум, встретила на своем победоносном пути первое препятствие перед стенами Ариции благодаря своевременному прибытию подкреплений от куманцев (248) [506 г.]. Нам неизвестно, как кончилась эта война, и главным образом неизвестно, разорвал ли тогда Рим свой пагубный и позорный мирный договор; положительно известно только то, что и на этот раз тускам не удалось прочно утвердиться на левом берегу Тибра.
   Вскоре после того эллинской нации пришлось выдержать еще более серьезную и еще более решительную борьбу с варварами и на западе, и на востоке. То было время персидских войн. Положение, которое занимали жители Тира по отношению к великому царю, втянуло карфагенян в сферу персидской политики (даже существует правдоподобное предание о союзе, заключенном между карфагенянами и Ксерксом), а вместе с карфагенянами и этрусков.
   То была одна из самых грандиозных политических комбинаций, вследствие которой одновременно устремились азиатские полчища на Грецию, а финикийские на Сицилию, для того чтобы одним разом стереть с лица земли свободу и цивилизацию. Победа осталась за эллинами. Битва при Саламине (274) [480 г.] спасла собственно Элладу и отомстила за нее, и, как рассказывают, в тот же день владыки Сиракуз и Акраганта, Гелон и Ферон, нанесли громадной армии карфагенского полководца Гамилькара, сына Магона, такое решительное поражение при Гимере, что этим и кончилась война; финикийцы же, еще не стремившиеся в ту пору к завоеванию всей Сицилии для самих себя, снова стали держаться своей прежней оборонительной политики. До сих пор уцелело несколько больших серебряных монет, выбитых для этой войны из украшений супруги Гелона Дамареты и других знатных сиракузянок. Следующие поколения с признательностью вспоминали о кротком и храбром сиракузском царе и о воспетой Симонидом славной победе. Ближайшим последствием унижения Карфагена был упадок морского владычества его этрусских союзников. Владетель Региона и Занкле Анаксил запер их каперам Сицилийский пролив своим постоянным флотом (около 272 г. [482 г.]); вскоре после того куманцы и Гиерон Сиракузский одержали подле Кум (280) [474 г.] решительную победу над тирренским флотом, которому тщетно пытались помочь карфагеняне. Это была та самая победа, которую Пиндар воспел в первой пифийской оде. До сих пор сохранился этрусский шлем, который был послан Гиероном в Олимпию с надписью: "Гиерон, сын Диномена, и сиракузцы Зевсу Тирренское добро от Кум"[115]. В то время как благодаря этим необычайным победам над карфагенянами и этрусками Сиракузы стали во главе находившихся в Сицилии греческих городов, среди италийских эллинов бесспорно занял первое место дорийский Тарент, так как ахейский Сибарис пал около того времени, когда были изгнаны из Рима цари (243) [511 г.]; страшное поражение, которое было (280) [474 г.] нанесено тарентинцам япигами и которое было самым тяжелым из всех до тех пор нанесенных греческим армиям, лишь пробудило всю мощь народного духа, развернувшегося с чисто демократической энергией, точно так же как и в Элладе после персидского нашествия. С тех пор первую роль в италийских водах играют уже не карфагеняне и не этруски, а на морях Адриатическом и Ионическом тарентинцы, на Тирренском -- массалиоты и сиракузяне, причем эти последние все более и более стесняли морское разбойничество этрусков. После победы при Кумах Гиерон занял остров Энарию (Искию) и тем прервал сообщения между этрусками, жившими в Кампании, и теми, которые жили на севере. Чтобы решительно положить конец морским разбоям тусков, была отправлена около 302 г. [452 г.] из Сиракуз особая экспедиция; она опустошила остров Корсику и берега Этрурии и заняла остров Эталию (Эльбу). Хотя этим путем еще и не достигли окончательного уничтожения этрусско-карфагенских пиратов (так как каперство, по-видимому, существовало, как например в Анции, до начала пятого столетия от основания Рима), все-таки могущество Сиракуз сделалось надежным оплотом против соединенных тусков и финикийцев. Правда, был момент, когда казалось, что это могущество непременно будет сломлено афинянами, которые предприняли во время пелопоннесской войны (339--341) [415--413 гг.] морскую экспедицию против Сиракуз и получили от своих старых друзей этрусков подкрепление в виде трех пятидесятивесельных галер. Однако победа осталась, как известно, за дорянами и на западе, и на востоке. После постыдной неудачи афинской экспедиции Сиракузы сделались неоспоримо первой греческой морской державой, так что стоявшие во главе местного управления государственные люди стали помышлять о господстве над Сицилией и южной Италией и над обоими италийскими морями; с своей стороны карфагеняне, видя, что их владычеству в Сицилии стала грозить серьезная опасность, были вынуждены поставить и действительно поставили главной целью своей политики приобретение перевеса над сиракузянами и покорение всего острова. Здесь не место описывать, как эта борьба привела к упадку серединных сицилийских государств и к усилению карфагенского могущества, а что касается Этрурии, то новый владетель Сиракуз Дионисий (царствовавший 348--387 [406--367 гг.]) нанес ей очень чувствительные удары. Честолюбивый царь утвердил свое новое колониальное могущество прежде всего в италийском восточном море, в северных водах которого стала тогда впервые владычествовать греческая морская держава. Около 367 г. [387 г.] Дионисий занял и колонизировал на иллирийском берегу гавань Лисс и остров Иссу, а на италийском берегу пристани Анкону, Нуману и Атрию; воспоминания о сиракузском владычестве в этой отдаленной стране сохранились не в одних только "рвах Филиста", т. е. канале, который был прорыт близ устьев По без сомнения известным историком и другом Дионисия, жившим во время своего изгнания (368 г. и сл.) [386 г.] в Атрии. Вероятно, с этими же событиями находится в связи и изменение названия италийского восточного моря, которое с тех пор стало носить вместо прежнего названия Ионического залива и до сих пор употребительное название "моря Атрии"[116]. Но Дионисий не удовольствовался тем, что отнял у этрусков их владения в восточном море и пресек их торговые сообщения; он нанес их могуществу решительный удар тем, что взял приступом и разграбил церитский портовый город Пирги (369) [385 г.]. От этого удара этруски уже никогда не могли оправиться. Беспорядки, возникшие в Сиракузах после смерти Дионисия, открыли для карфагенян более широкий простор, и их флот снова приобрел в Тирренском море преобладание, которое с тех пор сохранял за собой с небольшими промежутками; но этруски страдали от этого не менее греков, так что, когда Агафокл Сиракузский стал в 444 г. [310 г.] готовиться к войне с Карфагеном, к его флоту присоединились восемнадцать этрусских военных кораблей. Этруски могли бояться за Корсику, которая, по всей вероятности, еще находилась в ту пору под их властью; старинная этрусско-финикийская симмахия, существовавшая еще во времена Аристотеля (370--432) [384--322 гг.], таким образом, распалась, но своего морского могущества этруски уже не могли восстановить.
   Этот быстрый упадок морского могущества этрусков был бы необъясним, если бы им не было нанесено со всех сторон самых тяжелых ударов и на суше в то самое время, когда сицилийские греки нападали на них на море. По словам римских летописей, около того времени, когда происходили битвы при Саламине, Гимере и Кумах, велась многолетняя и тяжелая война между Римом и Вейями (271--280) [483--474 гг.]. Римляне понесли тяжелые поражения; в воспоминаниях сохранилась катастрофа Фабиев (277) [477 г.], которые вследствие внутренних смут покинули столицу добровольными изгнанниками и взялись защищать против этрусков границу, но подле ручья Кремеры были изрублены все до последнего человека, способного носить оружие. Однако заключенное вместо мира перемирие на 400 месяцев, которым окончилась эта война, было выгодно для римлян в том отношении, что оно по крайней мере восстановило то положение дел, какое существовало во времена царей; этруски отказались от Фиден и от территории, приобретенной ими на правом берегу Тибра. Трудно решить, в какой мере эта римско-этрусская война находилась в непосредственной связи с войнами эллино-персидской и сицилийско-карфагенской, но все равно, были или не были римляне союзниками тех, кто победил при Саламине и при Гимере, выгоды и последствия войны были для тех и других во всяком случае одинаковы.
   Подобно латинами и самниты стали нападать на этрусков, и, лишь только поселения, заведенные этрусками в Кампании, были отрезаны от своего отечества вследствие битвы при Кумах, они оказались неспособными отражать нападения сабельских горцев. Главный город Капуя пал в 330 г. [424 г.], и этрусское население было там истреблено или оттуда изгнано вскоре после завоевания страны самнитами. Конечно, и жившие в Кампании греки должны были сильно пострадать от того же нашествия, потому что были разъединены и ослаблены; даже город Кумы был взят сабеллами в 334 г. [420 г.]. Однако греки удержались в Неаполе, быть может, при помощи сиракузян, между тем как даже имя этрусков совершенно исчезло в Кампании из исторических преданий; только несколько отдельных этрусских общин еще влачили там некоторое время жалкое и не оставившее после себя следов существование. Но около того же времени в северной Италии совершились события, еще более богатые своими последствиями. Новый народ стал стучаться в ворота Альп: то были кельты, а их первый натиск обрушился на этрусков.
   Кельтская, иначе галатская или галльская, нация была наделена общей матерью иначе, чем ее сестры -- италийская, германская и эллинская. При многих прекрасных и даже более блестящих качествах ей недостает той глубокой нравственной и государственной основы, на которой зиждется все, что есть хорошего и великого в человеческом развитии. Для свободных кельтов, говорит Цицерон, считалось постыдным возделывать землю собственными руками. Земледелию они предпочитали пастушеский образ жизни и даже на плодородных равнинах реки По занимались преимущественно разведением свиней, мясом которых питались и вместе с которыми проводили дни и ночи в дубовых рощах. Они не знали привязанности к родной пашне, которая свойственна италикам и германцам; напротив того, они любили селиться в городах и местечках, которые стали у них разрастаться и приобретать значение, как кажется, ранее, чем в Италии. Их гражданское устройство было несовершенно; не только их национальное единство имело лишь слабую внутреннюю связь -- что, впрочем, можно заметить у всех народов в начале их развития, -- но даже в их отдельных общинах не было единодушия и твердо организованной системы управления, не было серьезного духа гражданственности и последовательных стремлений к какой-нибудь определенной цели. Они подчинялись только военной организации, которая благодаря узам дисциплины освобождает от тяжелого труда владеть самим собой. "Выдающиеся особенности кельтской расы, -- говорит ее историк Тьерри, -- заключаются в личной храбрости, которой она превосходит все народы, в открытом, стремительном, доступном для всякого впечатления темпераменте, в больших умственных способностях, но вместе с тем в чрезвычайной живости, в недостатке выдержки, в отвращении к дисциплине и порядку, в хвастливости и нескончаемых раздорах, порождаемых безграничным тщеславием". Почти то же говорит в немногих словах Катон Старший: "Двум вещам кельты придают особую цену -- уменью сражаться и уменью красно говорить"[117]. Такие свойства хороших солдат и вместе с тем плохих граждан служат объяснением для того исторического факта, что кельты потрясли немало государств, но сами не основали ни одного. Всюду, где мы встречаемся с ними, они всегда готовы двинуться с места, т. е. выступить в поход, всегда отдают предпочтение перед земельною собственностью движимости и главным образом золоту, всегда занимаются военным делом как правильно организованным разбойничеством или даже как ремеслом за условную плату и притом так успешно, что даже римский историк Саллюстий признавал превосходство кельтов в военном деле над римлянами. Судя по их изображениям и по дошедшим до нас рассказам, это были настоящие ландскнехты древних времен: они были небольшого роста и некрепкого телосложения, с косматыми волосами на голове и с длинными усами, представляя совершенную противоположность грекам и римлянам, обстригавшим свои волосы и на голове и на верхней губе. Они носили пестрые, украшенные вышивками одежды, которые нередко сбрасывали с себя во время сражения, а на шею надевали широкие золотые кольца; они не употребляли ни шлема, ни какого-либо метательного оружия, но зато имели при себе громадный щит, длинный, плохо закаленный меч, кинжал и пику; все это было украшено золотом, так как они умели недурно обрабатывать металлы. Поводом для хвастовства служило все -- даже рана, которую нередко намеренно расширяли, для того чтобы похвастаться широким рубцом. Сражались они обыкновенно пешими; но у них были и конные отряды, в которых за каждым вольным человеком следовали два конных оруженосца; боевые колесницы были у них в раннюю эпоху в употреблении, точно так же как у ливийцев и у эллинов. Некоторые черты напоминают средневековое рыцарство, в особенности незнакомая ни римлянам, ни грекам привычка к поединкам. Не только на войне они имели обыкновение вызывать словами и телодвижениями врага на единоборство, но и в мирное время они бились между собою на жизнь и на смерть, одевшись в блестящие военные доспехи. Само собой разумеется, что за этим следовали попойки. Таким образом, постоянно сражаясь и совершая так называемые геройские подвиги то под собственным, то под чужим знаменем, они вели бродячий солдатский образ жизни, благодаря которому рассеялись на всем пространстве от Ирландии и Испании до Малой Азии; но все, что они совершали, расплывалось, как весенний снег, и они нигде не основали большого государства, нигде не создали своей собственной культуры.
   Так описывают нам эту нацию древние рассказы, а о ее происхождении мы можем высказывать только догадки. Она вела свое начало от того же корня, от которого произошли народности эллинская, италийская и германская[118]; подобно им и кельты перешли из общей восточной родины в Европу, где с древнейших времен достигли берегов западного моря, избрали своим главным местопребыванием теперешнюю Францию, потом перебрались к северу на Британские острова, к югу за Пиренеи и стали оспаривать у иберийских племен обладание их полуостровом. Во время этого первого большого передвижения кельты не пытались переходить через Альпы и только впоследствии стали предпринимать из западных стран небольшими отрядами и в противоположном направлении те походы, благодаря которым проникли за Альпы, за Гемус и даже за Босфор и в течение многих столетий наводили ужас на все древние цивилизованные нации, пока их могущество не было навсегда сломлено победами Цезаря и организованною Августом защитою римских границ. Туземные сказания об их странствованиях, сохранившиеся преимущественно в произведениях Ливия, следующим образом описывают эти позднейшие походы в обратном направлении[119]. Галльский племенной союз, во главе которого стоял в ту пору, как и во времена Цезаря, округ битуригов (около Буржа), выслал при царе Амбиате две больших армии под предводительством двух царских племянников, из которых один, по имени Сиговез, проник за Рейн в направлении к Шварцвальду, а другой, по имени Белловез, спустился через Грайские Альпы (Малый Сен-Бернар) в долину реки По. От первого ведет свое начало галльское поселение на среднем Дунае, от второго -- древнейшее поселение кельтов в теперешней Ломбардии, округ инсубров, с его главным городом Медиоланом (Миланом). Вслед за тем скоро появилось новое полчище кельтов, основавшее округ кеноманов с городами Бриксией (Брешией) и Вероной.
   После того поток переселенцев стал непрерывно спускаться через Альпы на цветущие равнины; кельтские племена толкали вперед и увлекали вслед за собой лигурийцев и вместе с ними стали отнимать у этрусков один пункт вслед за другим, пока весь левый берег реки По не перешел в их руки. После падения богатого этрусского города Мельпа (вероятно, в районе Милана), для завоевания которого уже осевшие в долине По кельты соединились с вновь пришедшими племенами (358?) [396 г.], эти последние перешли на правый берег реки и стали вытеснять умбров и этрусков из их древних мест поселения. То были преимущественно бойи, проникшие в Италию, как следует полагать, иным путем -- через Пенинские Альпы (Большой Сен-Бернар); они поселились в теперешней Романии, где старый город этрусков Фельсина стал их столицей, названной новыми повелителями Бононией. Наконец, пришли и сеноны, которые были последними из больших кельтских племен, перебравшихся через Альпы; они поселились на побережье Адриатического моря от Римини до Анконы. Но следует полагать, что отдельные толпы кельтских переселенцев проникали даже внутрь Умбрии, почти до самых границ собственно Этрурии, так как подле Тоди на верхнем Тибре были найдены на камнях надписи на кельтском языке. Границы Этрурии все более и более суживались с севера и с востока, так что около половины IV века тускская нация принуждена была довольствоваться той территорией, которая с тех пор носила и до сих пор носит ее имя.
   Этрусская нация, с такой замечательной энергией и быстротой утвердившая свое владычество в Лациуме, Кампании и на обоих италийских морях, еще быстрее пришла в упадок, когда на нее, как будто сговорившись, одновременно напали и сиракузяне, и латины, и самниты, и главным образом кельты. Она утратила свое морское могущество, а жившие в Кампании этруски утратили свою независимость именно в то время, когда инсубры и кеноманы поселились на берегах По, и около того же времени римское гражданство -- за несколько десятков лет перед тем глубоко униженное и почти порабощенное Порсеной -- снова стало действовать наступательно против Этрурии. Путем перемирия, заключенного с вейями в 280 г. [474 г.], оно получило обратно все, что было им утрачено, и в сущности восстановило отношения, существовавшие между двумя нациями во времена царей. Хотя после истечения срока этого перемирия в 309 г. [445 г.] распри и возобновились, но это были лишь пограничные схватки и хищнические набеги, не имевшие важных последствий ни для той, ни для другой стороны. Этрурия еще была в ту пору так могущественна, что Рим не мог помышлять о серьезном на нее нападении. Только после того как жители Фиден выгнали римский гарнизон, умертвили римских послов и подчинились царю вейентов, Ларсу Толумнию, вспыхнула более серьезная война, благополучно окончившаяся для римлян: царь Толумний был убит в сражении римским консулом Авлом Корнелием Коссом (326?) [428 г.], Фидены были взяты римлянами, и в 329 г. [425 г.] было заключено новое перемирие на 200 месяцев. Тем временем положение Этрурии делалось все более стесненным, и кельты начали нападать на оставшиеся до тех пор нетронутыми этрусские поселения на правом берегу По.
   Когда срок перемирия истек в 346 г. [408 г.], римляне решились предпринять против Этрурии завоевательную войну, которая на этот раз велась уже не только против города Вейи, но также из-за обладания этим городом. Рассказы о войне с вейентами, капенатами и фалисками и об осаде города Вейи, будто бы продолжавшейся, как и осада Трои, десять лет, не заслуживают большого доверия. Легенда и поэтическая фантазия завладели этим сюжетом, и не без основания, так как борьба велась с небывалым напряжением сил и победителей ожидала небывалая награда. По этому случаю римская армия в первый раз оставалась в походе лето и зиму в течение нескольких лет сряду, пока предположенная цель не была достигнута; в первый раз община платила войску жалованье из государственных средств. Но также в первый раз римляне попытались подчинить себе иноплеменную нацию и перенесли свое оружие за старинную северную границу латинской земли. Борьба была упорна, но ее исход едва ли мог быть сомнителен. Римляне нашли содействие со стороны латинов и герников, для которых падение грозного соседа было почти не менее приятно и выгодно, чем для самих римлян: напротив того, жители города Вейи были покинуты своими соотечественниками и получили подкрепления только от соседних городов -- от Капены, Фалерий и Тарквиний. Что северные общины не приняли участия в борьбе, уже достаточно объясняется необходимостью обороняться от кельтов; но, кроме того рассказывают -- и нет никакого основания не верить этим рассказам, -- что главной причиной такого бездействия со стороны остальных этрусков были внутренние раздоры в среде этрусского союза городов, а именно то, что города с аристократической формой правления были в оппозиции с вейентами, сохранившими у себя или восстановившими царское управление. Если бы вся этрусская нация могла или хотела принять участие в борьбе, то при крайне низком тогда уровне осадного искусства римская община едва ли была бы в состоянии довести до конца такое гигантское предприятие, как взятие большого и укрепленного города; но так как этот город был одинок и всеми покинут, то, несмотря на мужественное сопротивление, он не устоял (358) [396 г.] против стойкого геройства Марка Фурия Камилла, впервые открывшего своему народу блестящее и опасное поприще внешних завоеваний. Ликование, которое было вызвано в Риме этим великим успехом, оставило после себя отголосок в сохранившемся до поздних времен обыкновении римлян заканчивать праздничные игры "продажей вейентов"; при этом производилась шуточная продажа с аукциона мнимой военной добычи и в заключение пускался в продажу самый уродливый старый калека, какого только можно было отыскать; на него надевали пурпурную мантию и разные золотые украшения, так как он изображал "царя вейентов". Город был разрушен, а место, на котором он стоял, было обречено на вечное запустение. Фалерии и Капена поспешили заключить мир; могущественные Вольсинии, бездействовавшие со свойственным союзникам двоедушием во время агонии города Вейи и взявшиеся за оружие после его падения, также согласились через несколько лет (363) [391 г.] на заключение мира. Рассказ о том, что оба передовых оплота этрусской нации -- Мельп и Вейи -- были взяты в один и тот же день, первый кельтами, а второй римлянами, похож на грустную легенду, но в его основе лежит глубокая историческая истина. Двойное нападение с севера и с юга и падение обеих пограничных крепостей были началом конца великой этрусской нации.
   Однако на минуту могло показаться, что два народа, грозившие существованию Этрурии своим одновременным нападением, неизбежно должны столкнуться и что вновь расцветавшее могущество Рима будет уничтожено иноземными варварами. Такой оборот дел противоречил естественному течению политических событий, но его вызвали сами римляне своим высокомерием и недальновидностью. Толпы кельтов, перебравшиеся через реку после падения Мельпа, наводнили со стремительной быстротой северную Италию и не только равнины на правом берегу По и вдоль Адриатического моря, но также собственно Этрурию по сю сторону Апеннин. Через несколько лет после того (363) [391 г.] даже находившийся в самом центре Этрурии Клузий (Chiusi на границе Тосканы и папской области) был осажден кельтскими сенонами, а этруски так упали духом, что бедствовавший тускский город обратился за помощью к тем, кто разрушил Вейи. Римляне, быть может, поступили бы благоразумно, если бы не отказали в просимой помощи и разом поставили в зависимость от Рима галлов путем вооруженного вмешательства, а этрусков -- посредством оказанного им покровительства; но такая далеко задуманная интервенция, которая заставила бы римлян предпринять серьезную войну на северной границе Этрурии, не входила в кругозор их тогдашней политики. Поэтому не оставалось ничего другого, как воздержаться от всякого вмешательства. Но римляне совершили безрассудство, отказав одной стороне в помощи, а к другой отправив послов; эти послы оказались еще более безрассудными, так как вообразили, что могут повлиять на кельтов громкими словами, и, когда им это не удалось, вообразили, что, имея дело с варварами, могут безнаказанно нарушать международные обязательства: в рядах клузийцев они приняли участие в сражении с кельтами, и один из них сшиб галльского предводителя с коня. Варвары поступили в этом случае умеренно и осмотрительно. Они прежде всего обратились к римской общине с требованием выдать им нарушителей международного права, и римский сенат уже был готов удовлетворить это справедливое желание. Но в народной массе сострадание к соотечественникам одержало верх над справедливостью к иноземцам: гражданство отказало в требуемом удовлетворении, а, по некоторым известиям, храбрые передовые бойцы за родину даже были назначены консулярными трибунами на 364 год [390 г.][120], которому было суждено занять такое печальное место в римских летописях. Тогда Бренн, т. е. предводитель галлов, снял осаду Клузия, и все военные силы кельтов, состоявшие, как утверждают, из 70 тысяч человек, двинулись на Рим. Такие походы в неведомые и далекие страны были обыкновенным делом для галлов, которые шли вперед как вооруженные толпы переселенцев, не заботясь ни о прикрытии, ни об отступлении, а в Риме, очевидно, не сознавали, какою опасностью грозило такое стремительное и внезапное нашествие.
   Только тогда, когда галлы были недалеко от Рима, римская армия перешла через Тибр и загородила им дорогу. Две армии сошлись менее чем в трех немецких милях от городских ворот, там, где ручей Аллия впадает в Тибр, и дело дошло 18 июля 364 г. [390 г.] до битвы. Даже в эту минуту римляне шли на бой самоуверенно и безумно дерзко, как будто имели дело не с неприятельской армией, а с шайкой разбойников, и вождями у них были люди неопытные, так как сословные распри заставили Камилла удалиться от дела. Все воображали, что имеют дело с дикарями, а в таком случае -- какая надобность становиться лагерем и заботиться об отступлении? Но эти дикари были так мужественны, что не боялись смерти, а их боевые приемы оказались столь же новыми для италиков, сколько и пагубными: с обнаженными мечами в руках кельты бешено бросились на римскую фалангу и с первого натиска опрокинули ее. Поражение было полное, римляне сражались спиной к реке, и те из них, которые пытались обратно перейти через нее, большею частью находили в ней свою гибель; те, которым удалось спастись, бросились в сторону, в близлежащие Вейи. Победоносные кельты стояли между остатками разбитой армии и столицей. Таким образом, для Рима не было спасения; немногочисленного войска, которое в нем оставалось или укрылось от неприятеля, было недостаточно для защиты городских стен, и через три дня после битвы победители вошли в отворенные ворота Рима. Если бы они сделали это так скоро, как могли, то вместе с городом погибло бы и государство; но короткий промежуток времени между их победой и вступлением в Рим дал возможность увезти или зарыть в землю государственную святыню и, что еще важнее, занять крепость и на скорую руку снабдить ее съестными припасами. Тех, кто не был в состоянии носить оружие, не пускали в крепость, так как на всех недостало бы хлеба. Множество безоружных людей разбежалось по соседним городам, но многие -- и в особенности некоторые из именитых старцев -- не хотели пережить гибель города и ожидали в своих домах смерти от меча варваров. Эти варвары пришли, стали всех убивать и все грабить, а в заключение зажгли город со всех концов на глазах у стоявшего в Капитолии гарнизона. Но осадное искусство им не было знакомо, а блокада крутой крепостной стены потребовала бы и много времени, и много труда, так как съестные припасы для громадной армии можно было добывать только рассылкой вооруженных отрядов, на которые нередко с мужеством и с успехом нападали граждане соседних латинских городов, в особенности ардеаты. Однако кельты с беспримерной в их положении энергией простояли под скалою крепости семь месяцев; в одну темную ночь гарнизон был обязан своим спасением от неожиданного нападения гоготанию священных гусей в Капитолийском храме и случайному пробуждению храброго Марка Манлия; но съестные припасы в крепости уже были на исходе, когда кельты получили известие о вторжении венетов в недавно завоеванную ими Сенонскую область на берегах По и потому согласились принять предложенный им выкуп. Настоящее положение дел было очень верно обрисовано тем, что брошенный с презрительной насмешкой на весы галльский меч определил количество золота, которое должны были уплатить римляне. Железо варваров победило, но они продали свою победу и этим путем сами от нее отказались. Все подробности этого необычайного события -- страшная катастрофа поражения и пожара, день 18 июля и ручей Аллия, место, где была зарыта в землю городская святыня, и то место, где было отражено неожиданное нападение на крепость, -- перешли из воспоминаний современников в фантазию потомства, и даже теперь верится с трудом, что действительно протекли две тысячи лет, с тех пор как приобретшие всемирно-историческую известность гуси оказались более бдительными, чем римские сторожевые посты.
   Однако, несмотря на издание нового постановления, что впредь, в случае нашествия кельтов, никакие установленные законом привилегии не будут освобождать от обязанности нести военную службу, несмотря на то, что в Риме стали считать годы со времени взятия города галлами, несмотря на то, что это событие отозвалось на всем тогдашнем цивилизованном мире и проникло даже в греческие летописи, битву при Аллии и ее результаты едва ли можно отнести к числу богатых последствиями исторических событий. Она ничего не изменила в политических отношениях. Когда галлы удалились, унося свое золото (которое только, по словам позднейшей и неискусно придуманной легенды, было обратно привезено в Рим героем Камиллом), когда беглецы возвратились домой, а сумасбродное предложение некоторых трусливых политиков переселить всех граждан в Вейи было отвергнуто благодаря мужественному протесту Камилла, дома стали подыматься из своих развалин быстро и беспорядочно (этой эпохе обязаны своим происхождением узкие и кривые улицы Рима), и Рим снова занял свое прежнее господствующее положение; даже нет ничего неправдоподобного в том, что это событие, хотя и не в первую минуту, существенно содействовало смягчению антагонизма между Этрурией и Римом и в особенности скреплению уз, связывающих Лациум с Римом. Борьба галлов с римлянами не имела никакого сходства с борьбой между Римом и Этрурией или между Римом и Самнием; это не было столкновением между двумя государственными силами, обусловливающими одна другую; ее можно сравнить с теми катастрофами в природе, после которых организм -- если только он не совершенно разрушен -- тотчас опять приходит в свое нормальное состояние. Галлы еще не раз возвращались в Лациум: в 387 г. [367 г.] их разбил при Альбе Камилл -- и это была последняя победа седого героя, который был шесть раз консулярным военным трибуном, пять раз диктатором и четыре раза въезжал с триумфом в Капитолий; в 393 г. [361 г.] диктатор Тит Квинкций Пенн стал против них лагерем на расстоянии менее чем в одну милю от города у моста на Анио; но, прежде чем дошло дело до битвы, толпы галлов двинулись далее по направлению к Кампании; в 394 г. [360 г.] диктатор Квинт Сервилий Агала боролся у коллинских ворот с толпами галлов, возвращавшихся из Кампании; в 396 г. [358 г.] диктатор Гай Сульпиций Петик нанес им сильное поражение; в 404 г. [350 г.] они даже всю зиму простояли лагерем на Альбанской горе и дрались на берегу с греческими пиратами из-за добычи, пока не были прогнаны в следующем году сыном знаменитого полководца Луцием Фурием Камиллом; об этом событии слышал в Афинах его современник Аристотель (370--432) [384--322 г.]. Однако, как бы ни были страшны и отяготительны эти хищнические нашествия, они были скорее несчастными случайностями, чем политическими событиями, и главным их последствием было то, что на римлян все более и более приучались смотреть и в их собственной стране, и за границей как на оплот цивилизованных народов Италии против страшных варварских нашествий, что способствовало позднейшему всемирному значению Рима гораздо более, чем думают.
   Туски, воспользовавшись нападением кельтов на Рим, для того чтобы попытаться завладеть Вейями, ничего не добились, потому что выступили в поход с недостаточными военными силами; лишь только варвары удалились, тяжелая рука Лациума дала себя знать с такою же силой, как и прежде. После неоднократных поражений этрусков вся южная Этрурия вплоть до Циминийских высот перешла в руки римлян, которые учредили четыре новых гражданских округа на территории Вейев, Капены и Фалерий (367) [387 г.] и обеспечили свою северную границу постройкой крепостей Сутрия (371) [383 г.] и Непете (381) [373 г.]. Этот плодородный и усеянный римскими колониями край шел быстрыми шагами к полной романизации. Около 396 г. [358 г.] соседние этрусские города Тарквинии, Цере и Фалерии попытались воспротивиться римскому владычеству, а как сильно было раздражение, вызванное в Этрурии этим владычеством, видно из того факта, что все взятые в первую кампанию в плен римляне, в числе трехсот семи, были умерщвлены на торговой площади в Тарквиниях; но это было раздражением бессилия. Город Цере как самый близкий к римской территории поплатился за эту попытку дороже всех: по мирному договору (403) [351 г.] он уступил Риму половину своей территории, а с оставшейся у него урезанной территорией перешел из этрусского союза в такое же зависимое от Рима положение, в каком уже находились некоторые отдельные латинские общины. Однако казалось неблагоразумным предоставлять этой отдаленной и иноплеменной общине такую же общинную самостоятельность, какая была предоставлена общинам, подвластным Лациуму; поэтому церитской общине были даны права римского гражданства без активного и без пассивного участия в происходивших в Риме выборах; сверх того, она была лишена самоуправления, так что не местные, а римские должностные лица заведовали отправлением правосудия и переписью, и даже местная администрация находилась в руках заместителя (praefectus) римского претора; здесь в первый раз встречается такая форма зависимости, при которой государство, бывшее до того времени самостоятельным, превращается в общину, хотя и продолжающую законно существовать, но лишенную возможности что-либо делать по собственному усмотрению. Вскоре после того (411) [343 г.] и Фалерии, сохранившие свою коренную латинскую национальность и под владычеством тусков, вышли из этрусского союза и вступили в вечный союз с Римом; таким образом, вся южная Этрурия в той или в другой форме подчинилась римскому верховенству. Относительно Тарквиний и в особенности северной Этрурии римляне удовлетворились тем, что надолго связали их (403) [351 г.] мирным договором, заключенным на 400 месяцев.
   И в северной Италии племена, беспрестанно сталкивавшиеся между собою и стремившиеся к завоеваниям, мало-помалу уселись на своих местах прочнее прежнего и в более неизменных границах. Нашествия из-за Альп прекратились частью вследствие отчаянного сопротивления этрусков в пределах их сузившегося отечества и энергичного отпора со стороны могущественных римлян, частью вследствие неизвестных нам перемен, которые совершились на севере от Альп. Кельты сделались господствующей нацией на всем пространстве между Альпами и Апеннинами вплоть до Абруцц и в особенности обладателями равнин и богатых пастбищ; но их колонизационная политика была такой вялой и поверхностной, что их владычество не пустило глубоких корней во вновь приобретенных странах и вовсе не имело внешней формы исключительного господства. Наши недостаточные сведения о национальности позднейших альпийских народов не позволяют нам выяснить, что делалось в ту пору в Альпах и как кельтские поселенцы смешивались там с древнейшими этрусскими или другими племенами; только живших в теперешнем Граубюндене и Тироле ретов мы можем с некоторой достоверностью назвать этрусским племенем. Долины Апеннин остались во власти умбров, а северо-восточная часть долины По -- во власти говоривших на ином языке венетов; в западных горах удержались лигурийские племена, жившие между Пизой и Ареццо и отделявшие собственно кельтскую землю от Этрурии. Только в середине низменности хозяйничали кельты: к северу от По -- инсубры и кеноманы, к югу -- бойи, на берегах Адриатического моря от Аримина до Анконы, в так называемой "галльской стране" (ager Gallicus), -- сеноны, не говоря уже о других более мелких племенах. Но и там, как следует полагать, еще существовали этрусские поселения, например вроде того, как Эфес и Милет остались греческими городами и под персидским владычеством. По крайней мере Мантуя, которую охраняло ее географическое положение, похожее на положение острова, была тускским городом и во времена империи; и стоявшая на берегах По Атрия, в которой откопано так много этрусских ваз, как кажется, сохранила свой этрусский характер; еще в описании берегов, которое приписывают Скилаксу и которое было составлено в 418 г. [336 г.], страна вокруг Атрии и Спины названа этрусской страной. Только этим и объясняется, как этрусские корсары даже в V веке могли делать небезопасным плавание по Адриатическому морю и почему не только Дионисий Сиракузский усеял берега этого моря колониями, но даже Афины -- как это доказывает недавно найденный замечательный документ -- решили около 429 г. [325 г.] основать на берегах Адриатического моря колонию для защиты купеческих кораблей от тирренских каперов. Но как бы ни были значительны уцелевшие там остатки этрусской национальности, это были не более как отдельные обломки прежнего могущества; этрусской нации не принесло пользы то, что было там приобретено ее членами путем мирных торговых сношений или морских разбоев. Зато, по всей вероятности, именно от этих полусвободных этрусков исходили зачатки той цивилизации, которую мы впоследствии находим у кельтов и вообще у альпийских племен. Влиянию этрусков следует приписать и то, что поселившиеся на равнинах Ломбардии толпы кельтов отказались -- как утверждает так называемый Скилакс -- от военной жизни и прочно перешли к оседлому образу жизни; но, кроме того, зачатки ремесел и искусств, равно как алфавит, были получены именно от этрусков ломбардскими кельтами и даже племенами, жившими среди Альп вплоть до теперешней Штирии.
   Таким-то образом, после того как этруски утратили свои владения в Кампании и все страны на севере от Апеннин и к югу от Циминийского леса, в их руках осталась очень небольшая территория, для них безвозвратно миновала эпоха могущества и стремлений ввысь. С этим внешним упадком нации находится в самой тесной обоюдной связи и ее внутреннее разложение, причины которого возникли, конечно, в более раннюю пору. У греческих писателей того времени очень часто встречаются рассказы о чрезмерной роскоши, царствовавшей в этрусском образе жизни: южноиталийские поэты V века от основания Рима восхваляют тирренское вино, а современные историки Тимей и Феопомп рисуют такие картины нравов этрусских женщин и роскоши этрусского стола, которые не уступают описаниям самой крайней византийской и французской безнравственности. И хотя подробности этих рассказов очень недостоверны, все-таки, как кажется, не может подлежать сомнению, что именно у этрусков впервые вошло в обыкновение забавляться отвратительными боями гладиаторов, впоследствии сделавшимися язвой Рима и вообще последней эпохи древнего мира; во всяком случае, все эти факты несомненно свидетельствуют о том, что этрусская нация глубоко развратилась. Эта нравственная испорченность отозвалась и на политическом положении Этрурии. Насколько можно судить по нашим скудным сведениям, там преобладали такие же аристократические тенденции, как и в тогдашнем Риме, но были еще более резки и еще более пагубны. Упразднение царского звания, как кажется, уже совершившееся в эпоху осады Вейев во всех государствах Этрурии, вызвало в некоторых отдельных городах появление аристократического режима, для которого слабая федеральная связь была очень недостаточной уздой. Даже для защиты страны редко удавалось соединить все этрусские города, а номинальная гегемония Вольсиний не имела даже самого отдаленного сходства с той могучей силой, которую придавала латинской нации гегемония Рима. Борьба против притязаний старого гражданства на исключительное право занимать все общинные должности и пользоваться всеми общинными угодьями могла бы сделаться гибельной и для римского государства, если бы успешные внешние войны не доставили возможности в некоторой мере удовлетворить требования угнетенных пролетариев за счет иноземцев и открыть для честолюбия новые пути; а в Этрурии такая же борьба против политической и (что особенно заметно в Этрурии) против священнослужебной монополии знатных родов окончательно погубила страну и в политическом отношении, и в экономическом, и в нравственном. Громадные богатства, состоявшие преимущественно из земельной собственности, были сосредоточены в руках небольшого числа аристократов, между тем как массы все беднели; возникавшие отсюда социальные перевороты еще усиливали бедственное положение, которому они должны были помочь, а при бессилии центральной власти доведенным до крайности аристократам пришлось по необходимости (как, например, в Арреции в 453 г. [301 г.] и в Вольсиниях в 488 г. [266 г.]) обратиться за помощью к римлянам, которые тогда и положили конец как неурядице, так и остаткам независимости. Народные силы были сломлены со времени утраты городов Вейи и Мельпа; правда, еще несколько раз делались серьезные попытки избавиться от римского владычества, но в этих случаях этрусков толкало вперед другое италийское племя -- самниты.

Глава V.
Покорение латинов и кампанцев римлянами.

   Великим делом царской эпохи было владычество Рима над Лациумом в форме гегемонии. Само собой понятно и, кроме того, подтверждается преданиями, что изменение римского государственного устройства не осталось без сильного влияния как на отношения римской общины к Лациуму, так и на внутреннее устройство самих латинских общин; о колебаниях, которые возбудила в римско-латинском союзе происшедшая в Риме революция, свидетельствует блещущая необыкновенно яркими красками легенда о победе при Регильском озере, которую будто бы одержал над латинами при помощи диоскуров диктатор или консул Авл Постумий (255? 258?) [499? 496? г.]; еще положительнее о том же свидетельствует возобновление вечного союза между Римом и Лациумом через посредство Спурия Кассия во время его вторичного консульства (261) [493 г.]. Но эти рассказы дают нам всего менее сведений именно о том, что всего важнее -- о правовых отношениях новой римской республики к латинскому союзу; а все, что нам известно относительно этого из других источников, дошло до нас без хронологических указаний и может быть здесь рассказано только в той последовательности, которая кажется нам правдоподобной. Всякая гегемония мало-помалу переходит в господство только вследствие свойственного ей внутреннего тяготения, и римская гегемония над Лациумом не составляла исключения из этого общего правила.
   Она была основана на полном равноправии римского государства, с одной стороны, и латинского союза -- с другой; но именно этого равноправия нельзя было применять на практике, в особенности в военном деле и в разделе сделанных завоеваний, не уничтожая фактически самой гегемонии. По коренному смыслу союзной конституции, Риму и Лациуму было, вероятно, предоставлено право вести войны и заключать договоры с иностранными государствами, т. е. полная политическая самостоятельность; но когда союзу предстояла война, то и Рим и Лациум должны были выставлять военные силы в одинаковом размере: по установленному правилу каждая из двух сторон должна была выставлять армию в 8400 человек[121]и каждая поочередно должна была назначать главнокомандующего, который вслед за тем назначал по собственному выбору штаб-офицеров, т. е. начальников отрядов (tribuni militum). В случае победы как состоявшая из движимости добыча, так и завоеванная территория делились поровну между Римом и союзом, а если находили нужным построить на завоеванной территории крепости, то не только их гарнизоны и население составлялись частью из римских, частью из союзных переселенцев, но, кроме того, вновь основанная община принималась в латинский союз на правах суверенного союзного государства и получала место и голос в собрании его представителей. Если бы эти постановления в точности исполнялись, они уничтожили бы самую сущность гегемонии; даже в эпоху царей они могли иметь лишь ограниченное практическое значение, а во времена республики неизбежно должны были и формально измениться. Без сомнения, прежде всего союз лишался права вести войны и заключать договоры с иностранными государствами[122]; право объявлять войну, заключать договоры и назначать военачальника перешло раз навсегда к Риму. Штаб-офицерами латинских войск должны были быть в древнейшую эпоху точно так же латины; позже ими стали если не исключительно, то по преимуществу римские граждане[123]. Взамен этого от латинского союза не требовали, чтобы он выставлял более сильный контингент, чем тот, который выставляла римская община, и римский главнокомандующий был обязан не раздроблять латинский контингент, а оставлять присланные от каждой общины отряды нераздельными под командой назначенных общинами начальников[124]. Право латинского союза на равную долю движимой добычи и завоеванной территории оставалось формально в силе; но на деле существенные выгоды от войны без сомнения уже издавна доставались ведущему государству. Даже при основании союзных крепостей или так называемых латинских колоний туда переселялись, по всей вероятности, большею частью и нередко исключительно римляне, и, хотя эти переселенцы превращались из римских граждан в членов союзной общины, все-таки в новой общине конечно сохранялась предпочтительная и опасная для союза привязанность к ее настоящей метрополии. Напротив того, права, обеспеченные союзными договорами за отдельными гражданами всякой союзной общины в каждом союзном городе, не были ограничены. Сюда принадлежали: полное равноправие в приобретении недвижимой и движимой собственности, в торговых и деловых сношениях, в заключении браков и составлении духовных завещаний, равно как неограниченная свобода переселений, так что лицо, пользовавшееся правами гражданина в одном из союзных городов, не только имело право переселяться во всякий другой город, но сверх того, считалось и там равноправным (miniceps), за исключением права быть избираемым в должности; оно имело свою долю участия во всех частных и политических правах и обязанностях и даже пользовалось, хотя и в ограниченном смысле, правом голоса по меньшей мере в общинных собраниях по округам[125]. Так, по всей вероятности, установились в первые времена республики отношения римской общины к латинскому союзу, хотя и нет возможности с точностью указать, что в этих отношениях установилось в более раннюю пору и что было последствием пересмотра союзного договора в 261 г. [493 г.].
   С несколько большею достоверностью можно считать за нововведение преобразование устройства отдельных общин латинского союза по образцу римской консулярной конституции и можно поставить его в связь с этой последней. Хотя различные общины и могли прийти к отмене царской власти независимо одна от другой, но одинаковое название новых годовых царей как в римских общинных учреждениях, так и в учреждениях других латинских общин, равно как широкое применение столь своеобразного коллегиального принципа[126]очевидно указывают на внешнюю связь между этими явлениями; поэтому следует полагать, что по прошествии некоторого времени после изгнания Тарквиниев из Рима внутреннее устройство всех латинских общин преобразовалось по образцу консульского управления. Конечно, это приспособление латинских общинных учреждений к учреждениям первенствующего города могло совершиться и в более позднюю эпоху; однако весь ход событий позволяет предполагать, что, после того как римская знать достигла у себя дома отмены пожизненной царской власти, она вызвала такое же преобразование государственных учреждений в общинах латинского союза. В конце концов она ввела во всем Лациуме аристократическое управление, несмотря на серьезное, угрожавшее даже существованию римско-латинского союза сопротивление, которое она встретила частью со стороны изгнанных Тарквиниев, частью со стороны царских родов и преданных монархическому принципу политических партий в прочих латинских общинах. Относящееся к тому же времени широкое развитие этрусского могущества, непрерывные нашествия вейентов и экспедиция Порсены могли побудить латинскую нацию не уклоняться от однажды установленной формы объединения, т. е. от неизменного признания римского верховенства провести у себя в угоду Риму конституционную реформу, без сомнения уже различными путями подготовленную в недрах латинских общин, и даже, быть может, согласиться на расширение прав римской гегемонии.
   Прочно объединенная нация оказалась способной не только со всех сторон оберегать свое могущество, но и расширять его. Что этруски очень недолго удерживали в своих руках верховенство над Лациумом и что там скоро было восстановлено то же положение, какое существовало во времена царей, уже было указано выше; но расширение римских границ в эту сторону произошло не раньше чем по прошествии с лишком ста лет после изгнания царей из Рима.
   С сабинами, которые занимали центральную гористую местность от границ Умбрии до страны, лежащей между Тибром и Анио, и которые в эпоху возникновения Рима проникали с завоевательными целями даже до границ Лациума, римляне редко сталкивались, несмотря на то, что находились в непосредственном с ними соседстве. Что сабины принимали слабое участие в отчаянном сопротивлении своих восточных и южных соседей, ясно видно даже из летописных известий; но еще важнее то, что у них вовсе не встречалось укрепленных замков, которых было так много в стране вольсков. Этот факт, быть может, находился в связи с тем, что сабины, вероятно, именно в то время разлились по Нижней Италии; их манили туда удобства поселения на Тиферне и на Вольтурне, и потому они не принимали большого участия в борьбе, театром которой были страны к югу от Тибра.
   Гораздо упорнее и продолжительнее было сопротивление со стороны эквов, которые жили к востоку от Рима вплоть до долин Турано и Сальто и, усевшись на северной окраине Фуцинского озера, сделались соседями сабинов и марсов[127]и со стороны вольсков, которые жили к югу от поселившихся подле Ардеи рутулов и от достигавших Коры южных латинских поселений; они владели берегами почти вплоть до устьев Лириса и близлежащими островами, а внутри страны -- всей полосой земли вдоль течения этой реки. Здесь нет надобности упоминать о ежегодно возобновлявшихся с этими двумя народами распрях, которые описаны в римской хронике так, что самый незначительный набег почти совсем не отличается от богатой последствиями войны, а историческая связь событий совершенно откладывается в сторону; достаточно будет указать на прочные результаты. Мы ясно замечаем, что римляне и латины прежде всего старались отделить эквов от вольсков и овладеть их коммуникационными линиями; при этом латины стали сталкиваться с вольсками и даже селиться вперемежку с ними прежде всего в той местности, которая лежит между южным склоном Альбанских гор, горами вольсков и Помптинскими болотами[128]. В этой местности латины впервые переступили за границу своих владений и там впервые основали на чужой территории союзные крепости, или так называемые латинские колонии, на равнине Велитры (как полагают около 260 г. [494 г.]), находившиеся у самого подножья Альбанских гор, Суэссу -- в помптинской низменности, а среди гор -- Норбу (как полагают в 262 г. [492 г.]) и Сигнию (как уверяют, еще более прежнего укрепленную в 259 г. [495 г.]); эти две последние крепости стояли на соединительном пути между страною эквов и страною вольсков. Цель была еще полнее достигнута присоединением герников к римско-латинскому союзу (268) [486 г.], поставившим вольсков в совершенно изолированное положение и доставившим союзу передовой оплот против живших на юге и на востоке сабельских племен; отсюда понятно, почему этому маленькому народу было предоставлено полное равенство с римлянами и с латинами как на совещаниях о государственных делах, так и в дележе добычи. Более слабые эквы были с тех пор менее опасны; достаточно было от времени до времени предпринимать против них хищнические набеги. И рутулы, жившие на прибрежной равнине к югу от Лациума, были рано покорены; их город Ардея был превращен в латинскую колонию еще в 312 г. [442 г.][129]Более серьезное сопротивление оказали вольски. Первым замечательным успехом римлян после упомянутых ранее было очень странное основание в 361 г. [393 г.] города Цирцеи. С этим городом -- пока еще были свободны Анций и Таррацина -- Лациум мог иметь сообщения только водой. Чтобы овладеть Анцием, делались неоднократные попытки, и одна из них временно удалась в 287 г. [467 г.]; но в 295 г. [459 г.] город снова освободился, и только после сожжения Рима галлами удалось римлянам, после упорной тринадцатилетней войны (365--377) [389--377 гг.], решительно утвердить свое владычество над областями Анцийской и Помптинской. Латинская колония была поселена в 369 г. [385 г.] неподалеку от Анция, в Сатрике, и, вероятно, вскоре после того в самом Анцине и в Таррацине[130]; обладание Помптинской областью было упрочено постройкой крепости Сетии в 372 г. [382 г.], сильнее укрепленной в 375 г. [379 г.], а в 371 [383 г.] и в следующих годах эта область была разделена на пахотные участки и на гражданские округа. Хотя с тех пор вольски иногда и бунтовали, но уже более не вели с Римом войны.
   Но чем успешнее действовал союз римлян, латинов и герников против этрусков, эквов, вольсков и рутулов, тем более исчезало в его среде единодушие. Причина этого заключалась частью в усилении римской гегемонии, которая в силу внутренней необходимости развивалась из самого хода событий, но оттого не была менее обременительна для Лациума, частью в разных возмутительных несправедливостях со стороны господствовавшей общины. Сюда следует отнести главным образом позорное третейское решение в Ардее в 308 г. [446 г.] спора между жителями Ариций и рутулами: будучи приглашены постановить примирительное решение о спорной между этими двумя общинами пограничной области, римляне завладели этой областью, а когда в Ардее возникли по поводу такого решения внутренние раздоры -- народ хотел примкнуть к вольскам, а знать держала сторону римлян, -- Рим еще более позорным образом воспользовался этими распрями, для того чтобы прислать в богатый город ранее нами упомянутых римских колонистов, между которыми разделил земли приверженцев антиримской партии (312) [442 г.]. Но главной причиной внутреннего разложения союза было торжество над общими врагами; снисхождениям, с одной стороны, и покорности, с другой, настал конец с той минуты, как обе стороны перестали нуждаться одна в другой. Ближайшими поводами для открытого разрыва между латинами и герниками, с одной стороны, и римлянами, с другой -- послужили частью взятие Рима кельтами и происшедшее отсюда его временное ослабление, частью окончательное занятие и раздел Помптинской области; бывшие союзники скоро взялись за оружие друг против друга. Еще ранее того множество латинских добровольцев принимало участие в последнем отчаянном сопротивлении жителей Анция; теперь пришлось вооруженной силой покорять самые значительные из латинских городов: Ланувий (371) [383 г.], Пренесте (372--374, 400) [382--380, 354 гг.], Тускул (373) [381 г.], Тибур (394, 400) [360, 354 гг.] и даже некоторые из крепостей, построенных римско-латинским союзом в стране вольсков, как например Велитры и Цирцеи; даже тибуртинцы не постыдились действовать против Рима заодно с вновь вторгнувшимися толпами галлов. Впрочем, дело не дошло до общего восстания, и Рим без большого труда справился с отдельными городами; Тускул даже был принужден (373) [381 г.] отказаться от своей политической независимости и вступить в римский гражданский союз в качестве подчиненной общины (civitas sine suffragio); он сохранил свои городские стены и до некоторой степени ограниченное самоуправление и вследствие того -- своих собственных должностных лиц и свое собственное собрание граждан, но зато его граждане были лишены права активного и пассивного участия в выборах в Риме -- это был первый пример того, что гражданское население целого города было включено в состав римской общинной организации в качестве подчиненной общины. Более серьезна была борьба с герниками (392--396) [362--358 гг.], во время которой пал первый, назначенный из плебеев, консулярный главнокомандующий Луций Генуций; но и из этой войны римляне вышли победителями.
   Кризис окончился тем, что в 396 г. [358 г.] были возобновлены договоры между Римом и союзами латинов и герников. Их содержание нам неизвестно в точности, но по всему видно, что оба союза снова подчинились римской гегемонии и, вероятно, на более тяжелых против прежнего условиях. Состоявшееся в том же году учреждение в Помптинской области двух новых гражданских округов ясно доказывает, как быстро расширялось римское владычество.
   С этой переменой во взаимных отношениях между Римом и Лациумом, очевидно, находится в связи состоявшееся в 370 г. [384 г.] окончательное определение состава латинского союза[131], хотя и нельзя с уверенностью решить, было ли оно последствием или -- что более правдоподобно -- причиной только что описанного восстания Лациума против Рима. По существовавшему до того времени порядку всякий основанный Римом и Лациумом суверенный город вступал в число общин, имевших право участвовать в союзном празднестве и в союзном сейме; напротив того, всякая община, включенная в состав какого-либо другого города и, стало быть, лишившаяся самостоятельного государственного значения, исключалась из числа членов союза. Но при этом оставалась по латинскому обыкновению неизменной раз установленная цифра тридцати союзных общин, так что между участвовавшими в союзе городами число имевших право голоса никогда не было ни более ни менее тридцати, и этого права были лишены те общины, которые позже других вступили в союз или которые были отодвинуты на задний план по причине их незначительности или вследствие совершенных ими проступков. Затем состав союза установился в 370 г. [384 г.] следующим образом. Из числа старинных латинских поселений (кроме нескольких или бесследно исчезнувших или неизвестно где находившихся) еще пользовались автономией и имели право голоса: между Тибром и Анио -- Номент, между Анио и Альбанскими горами -- Тибур, Габин, Скапция, Лабики[132], Педум и Пренесте, подле Альбанских гор -- Корбио, Тускул, Бовиллы, Ариция, Кориоли и Ланувий, в горах вольсков -- Кора, на прилегавшей к берегу моря равнине -- Лаврент. Сюда же принадлежали колонии, основанные Римом и латинским союзом: в бывшей области рутулов Ардея и в области вольсков Сатрик, Велитры, Норба, Сигния, Сетия и Цирцеи. Сверх того, право участия в латинском празднестве без права голоса принадлежало семнадцати другим поселениям, названия которых неизвестны в точности. С тех пор латинский союз неизменно состоял из сорока семи членов, из которых тридцать имели право голоса, так что позднее основанные латинские общины, как например Сутрий, Непете Анций, Таррацина, Калес, не были включены в это число, а впоследствии лишенные автономии латинские общины, как например Тускул и Ланувий, не были из него исключены.
   С этим окончательным определением состава союза находится в связи и определение географических размеров Лациума. Пока доступ в латинский союз еще оставался открытым, и границы Лациума раздвигались вместе с основанием новых союзных городов; но позднейшие латинские колонии, не получившие права участвовать в альбанском празднестве, и географически не считались составными частями Лациума; поэтому к составу территории Лациума причислялись Ардея и Цирцеи, но не Сутрий и не Таррацина. Но, кроме того, основанные после 370 г. [384 г.] и наделенные латинским правом поселения были еще обособлены одно от другого в частноправовом отношении. Их гражданам дозволялось вступать в торговые и, вероятно, также в брачные отношения с гражданами Рима (commercium и conubium), но не с жителями остальных латинских общин, так что, например, гражданин Сутрий мог приобрести в полную собственность землю в Риме, но не мог ее приобрести в Пренесте, и мог прижить законных детей с римлянкой, но не с уроженкой Тибура[133]. Кроме того, внутри союза до тех пор допускалась довольно широкая свобода: так, например, шесть старинных латинских общин Ариция, Тускул, Тибур, Ланувий, Кора и Лаврент и две новых латинских общины Ардея и Суэсса Помеция сообща основали святилище арицийской Дианы. Конечно, не было простой случайностью, что впоследствии уже не встречается ни один пример подобного союза, грозившего опасностью римской гегемонии. К той же эпохе следует отнести дальнейшее преобразование латинских общинных учреждений и их полное уподобление римским учреждениям; так например, мы находим в составе латинской магистратуры наряду с двумя преторами и двух эдилов, заведовавших рыночною и уличною полицией с относящимися сюда отправлениями правосудия; такая же организация городской полиции была введена одновременно во всех союзных общинах и притом, очевидно, по настоянию руководящей общины, но, конечно, не ранее состоявшегося в 387 г. [367 г.] учреждения в Риме курульных эдилов, а по всей вероятности -- почти в то же время. Это нововведение, без сомнения, составляло лишь одно звено в длинном ряду мероприятий, с помощью которых организация союзных общин ставилась под римскую опеку и преобразовывалась в полицейско-аристократическом духе. После падения города Вейи и завоевания Помптинской области Рим, очевидно, уже чувствовал себя достаточно сильным, для того чтобы крепче затянуть узы гегемонии и чтобы поставить все латинские города в такое зависимое от себя положение, которое фактически обращало их в полное подданство. В это время (406) [348 г.] карфагеняне обязались, по заключенному с Римом торговому договору, не причинять никакого вреда тем латинам, которые были покорны Риму, а именно приморским городам Ардее, Анцию, Цирцеям, Таррацине; но если бы какой-либо из латинских городов отложился от римского союза, то финикийцы имели право напасть на него, а в случае если бы завладели им, должны были не разрушать его, а передать римлянам. Отсюда видно, какими цепями римская община привязывала к себе города, находившиеся под ее покровительством, и какое наказание навлекал на себя тот из этих городов, который осмелился бы выйти из-под опеки своих соотечественников. Хотя в ту пору если не союз герников, то по меньшей мере союз латинов еще сохранял свое формально признанное право на третью часть военной добычи и кое-какие другие остатки прежнего равноправия, однако тем, что было им утрачено, уже достаточно объясняется неприязнь, которую питали в то время латины к Риму. Не только повсюду, где Рим вел войны, многочисленные латинские добровольцы сражались под чужими знаменами против своей верховной общины, но латинское союзное собрание даже постановило в 405 г. [349 г.] не доставлять римлянам подкреплений. Судя по всем признакам, следовало в недалеком будущем ожидать нового восстания всего латинского союза, а между тем в то же время возникла опасность столкновения с другой италийской нацией, которая была в состоянии бороться со всеми соединенными силами латинского племени. После того как были побеждены северные вольски, римляне уже не встречали на юге никакого серьезного противника; их легионы неудержимо приближались к берегам Лириса. В 397 г. [357 г.] они с успехом боролись с привернатами, а в 409 г. [345 г.] заняли на верхнем Лирисе Сору. Таким образом, римские армии уже стояли у границы самнитов, а дружественный союз, который был заключен в 400 г. [354 г.] между этими двумя самыми храбрыми и самыми могущественными из италийских народов, был верным предвестником приближавшейся борьбы из-за преобладания в Италии -- борьбы, которая была особенно опасной при происходившем внутри латинской нации кризисе.
   В то время как Тарквинии были изгнаны из Рима, самнитская нация без сомнения уже давно владела той гористой страной, которая возвышается между равнинами Апулии и Кампании, господствуя над ними обеими; расширению владычества самнитов препятствовали, с одной стороны, давний (именно к этому времени относится могущество и процветание города Арпи), с другой стороны, греки и этруски. Но упадок этрусского могущества в конце III века [450 г.] и упадок греческих колоний в течение IV века [450--350 гг.] открыли им свободный выход на запад и на юг; тогда толпы самнитов потянулись одни вслед за другими и не только достигли морей, омывающих южные берега Италии, но даже проникли за эти моря. Они сначала появились на той лежащей подле залива равнине, с которой было связано имя кампанцев с начала IV века; жившие там этруски были подавлены, а греки были оттеснены; у первых самниты отняли Капую (330) [424 г.], у вторых Кумы (334) [420 г.]. Около того же времени или, быть может, еще ранее появились в Великой Греции луканцы, которые были заняты в начале четвертого столетия борьбой с теринеями и с туринцами и задолго до 364 г. [390 г.] утвердились в греческом Лаосе. В эту пору их армия состояла из 30 тысяч пехотинцев и 4 тысяч всадников. В конце IV века в первый раз упоминается особый союз бреттиев[134], которые отделились от луканцев не так, как обыкновенно отделялись сабельские племена -- не в качестве колонии, а вследствие войны, и затем смешались с разными иноземными народами. Жившие в нижней Италии греки, понятно, старались оградить себя от этого нашествия варваров; ахейский городской союз был восстановлен в 361 г. [393 г.], и было условлено, что, когда какой-нибудь из союзных городов подвергнется нападению луканцев, все остальные должны прийти к нему на помощь, а начальники тех вспомогательных отрядов, которые не придут на помощь, будут наказаны смертью. Но и дружные усилия Великой Греции оказались бесплодными, потому что владетель Сиракуз Дионисий Старший стал действовать заодно с италиками против своих соотечественников. Между тем как Дионисий отнимал у великогреческого флота господство на италийских морях, италики занимали или разрушали греческие города один вслед за другим; в невероятно короткое время целый ряд цветущих городов был частью разрушен, частью опустошен. Только немногим греческим поселениям, как например Неаполю, с трудом удалось сохранить свое существование и свою национальность -- и не столько силою оружия, сколько путем договоров; независимым и могущественным остался только Тарент, который устоял благодаря своему удаленному положению и благодаря тому, что вследствие непрерывной борьбы с мессапами постоянно держал свои военные силы наготове; однако и этот город должен был постоянно бороться с луканцами, чтобы сохранить свое существование, и был вынужден искать союзников и наемных солдат в своем греческом отечестве. Около того времени, когда Вейи и Помптинская равнина подпали под власть римлян, толпы самнитов уже овладели всей нижней Италией, за исключением немногих разбросанных греческих колоний и апулийско-мессапского побережья. Из составленного около 418 г. [336 г.] греческого описания берегов видно, что собственно самниты с их "пятью" языками жили от моря до моря; у Тирренского моря жили рядом с ними к северу кампанцы, а к югу луканцы, к которым причислялись как в этом случае, так и большей частью бреттии и которые уже занимали весь берег от Пестума на берегу Тирренского моря до Турий на берегу Ионийского моря. Если сравнить то, чего достигла каждая из двух великих италийских наций -- латинская и самнитская, -- прежде чем они столкнулись между собою, то завоевания самнитов покажутся гораздо более обширными и более блестящими, нежели завоевания римлян. Но характер тех и других завоеваний был неодинаков. Из прочного городского центра, каким был Рим для Лациума, владычество этого племени медленно распространяется во все стороны, хотя и не в очень широких границах, но всюду прочно утверждаясь или путем основания укрепленных городов по римскому образцу с зависимыми союзными учреждениями или путем романизации завоеванных стран. Иначе велось дело в Самниуме. Там не было никакой верховной общины и потому не было никакой завоевательной политики. Между тем как для Рима завоевание областей Вейентской и Помптинской было действительным расширением его могущества, Самниум скорее ослабел, чем окреп, вследствие возникновения кампанских городов и образования союзов луканского и бреттийского. Это случилось потому, что каждый отряд переселенцев, искавший и нашедший новые места для поселения, жил потом своей самостоятельной жизнью. Толпы самнитов расходятся по чрезмерно широкому пространству, на котором даже вовсе не стараются прочно утвердиться; хотя самые большие греческие города -- Тарент, Турии, Кротон, Метапонт, Гераклея, Регион, Неаполь -- ослабели и даже нередко утрачивали свою независимость, но все еще существовали; греки были терпимы даже на равнинах и в мелких городках; так, например, Кумы, Посидония, Лаос, Гиппонион оставались греческими городами и под самнитским владычеством, как о том свидетельствуют вышеупомянутое описание берегов и монеты. Таким путем образовались смешанные племена; так, например, двуязычные бреттии приняли в свою среду кроме самнитского элемента также греческий и даже остатки древних аборигенов; в Лукании и Кампании также происходили подобные смешения племен, но в менее значительных размерах. Опасных чар эллинской культуры не могла избежать и самнитская нация, по крайней мере в Кампании, где Неаполь с ранних пор завел дружеские сношения с пришельцами и где само небо гуманизировало варваров. Хотя Нола, Нуцерия, Теан имели чисто самнитское население, тем не менее они усвоили греческие нравы и греческое городское устройство; впрочем, их туземное устройство округов действительно не могло бы сжиться с новыми условиями существования. Самнитские города в Кампании начали чеканить монету частью с греческими надписями; благодаря торговле и земледелию Капуя сделалась по величине вторым городом Италии, а по роскоши и богатству -- первым. Глубокая нравственная испорченность, которою этот город превосходил, по свидетельству древних, все другие италийские города, сказалась главным образом в двух нововведениях, достигших процветания прежде всего в Капуе, -- в наборе наемных солдат и в устройстве гладиаторских игр. Вербовщики нигде не находили такого прилива добровольцев, как в этой метрополии безнравственной цивилизации; между тем как сама Капуя не была в состоянии обороняться от нападения самнитов, способная носить оружие молодежь Кампании массами стремилась в Сицилию под предводительством ею самою выбранных кондотьеров. Какое глубокое влияние имели на судьбы Италии эти походы ландскнехтов, будет объяснено впоследствии; они характеризуют нравы кампанцев так же хорошо, как и гладиаторские игры, также обязанные Капуе если не своим происхождением, то своим развитием. Там даже на званых обедах появлялись пары гладиаторов, и число этих пар соразмерялось с рангом гостей. Эта нравственная испорченность самого важного из самнитских городов, без сомнения находившаяся в тесной связи с уцелевшим влиянием этрусских нравов, грозила большой опасностью для всей нации; хотя кампанская знать и умела соединять с самым глубоким нравственным упадком рыцарскую храбрость и высокое умственное развитие, она все-таки никогда не могла сделаться для всей нации тем же, чем была римская знать для латинов. Влиянию эллинов подчинялись не одни кампанцы, но также -- хотя и не в такой сильной степени -- луканцы и бреттии. Производившиеся во всех этих странах раскопки гробниц вскрывают, как греческое искусство соединялось там с варварской роскошью; богатые золотые и янтарные украшения и покрытая роскошною живописью утварь, которые мы находим теперь в жилищах мертвых, заставляют нас догадываться, как далеко там уклонились от старых отцовских нравов. Другие указания сохранились в письменности: принесенная с севера древненациональная письменность была отброшена луканцами и бреттиями и заменена греческой, между тем как в Кампании национальный алфавит и даже национальный язык самостоятельно развивались под греческим влиянием, благодаря которому достигли большей чистоты и изящества. Встречаются даже отдельные следы влияния греческой философии. Только собственно страна самнитов осталась не затронутой этими нововведениями, которые хотя и были в иных отношениях изящны и естественны, однако все более и более ослабляли и без того уже непрочные узы национального единства. Влияние эллинских нравов произвело глубокий разлад в среде самнитского племени. Жившие в Кампании благовоспитанные "эллинофилы" привыкли подобно самим эллинам бояться живших в горах более грубых племен, которые со своей стороны беспрестанно вторгались в Кампанию и тревожили ее выродившихся древнейших поселенцев. Рим был замкнутым государством, имевшим в своем распоряжении военные силы всего Лациума; его подданные хотя и роптали, но повиновались. Самнитское племя было рассеяно и раздроблено, хотя образовавшийся в собственно Самниуме союз и сохранил незапятнанными нравы и мужество предков, но именно вследствие того он находился в полном разладе с остальными самнитскими племенами и общинами.
   В действительности именно этот разлад между самнитами, жившими на равнинах, и самнитами, жившими в горах, и привлек римлян на ту сторону Лириса.
   Жившие в Теане сидицины и жившие в Капуе кампанцы стали искать у римлян защиты против своих собственных соотечественников, беспрестанно разорявших край новыми нашествиями и грозивших прочно в нем утвердиться (411) [343 г.]. Когда в просимом союзе было отказано, кампанские послы предложили подчинить свой город римскому верховенству, а римляне не устояли против такого соблазна. Римские послы отправились к самнитам с извещением о новом приобретении и с требованием не посягать на территорию дружественной державы. Мы не в состоянии описать весь ход этих событий во всех их подробностях[135]; мы только видим, что вследствие ли войны или без всяких предварительных военных действий между Римом и Самниумом состоялось соглашение, в силу которого римлянам было предоставлено право распоряжаться в Капуе, самнитам -- в Теане, вольскам -- на верхнем Лирисе. Уступчивость самнитов объясняется тем, что именно в то время тарентинцы напрягали все свои усилия, чтобы избавиться от своих сабельских соседей; но и римляне имели серьезное основание торопиться с заключением миролюбивой сделки с самнитами, так как предстоявший переход в римское владение одного округа, лежавшего у южной границы Лациума, превратил в открытое восстание ту неприязнь, которую уже давно питали латины к Риму. Все коренные латинские города и даже принятые в римский гражданский союз тускуланцы -- за исключением одних лаврентинцев -- взялись за оружие против Рима; напротив того, из колоний, основанных вне границ Лациума, приняли участие в восстании только старинные города вольсков -- Велитры, Анций и Таррацина. Капуанцы, несмотря на добровольно заявленную ими незадолго перед тем готовность подчиниться Риму, воспользовались этим удобным случаем, чтобы снова освободиться от римского владычества; эта община стала действовать заодно с латинским союзом, несмотря на сопротивление знати, не желавшей нарушать заключенного с Римом договора, -- и это совершенно понятно; напротив того, еще сохранившие свою независимость вольские города, как например Фунди и Формии, равно как племя герников, не приняли подобно кампанской аристократии участия в этом восстании. Положение римлян было трудное: их легионы, перешедшие через Лирис и занявшие Кампанию, были отрезаны от своего отечества восстанием латинов, и только победа могла их спасти от гибели. Подле Трифана (между Минтурнами, Суэссой и Синуэссой) произошло решительное сражение (414) [340 г.]: консул Тит Манлий Империоз Торкват одержал решительную победу над соединенными силами латинов и кампанцев. Те отдельные города, которые еще оказывали сопротивление, были в течение двух следующих лет или взяты приступом, или сдались на капитуляцию, и вся страна была приведена в покорность.
   Последствием этой победы было упразднение латинского союза. Он превратился из самостоятельного политического союза просто в религиозно-праздничную ассоциацию; исстари установленные права союза на максимум набора войск и на долю в военной добыче сами собою исчезли, а если нечто похожее на них и встречалось впоследствии, то они уже носили на себе отпечаток оказанной милости. Взамен договора между Римом, с одной стороны, и латинским союзом, с другой, заключались в лучших случаях вечные союзные договоры между Римом и отдельными союзными городами. К заключению таких договоров были допущены из древнелатинских поселений кроме Лаврента также Тибур и Пренесте, которые, впрочем, были принуждены уступить Риму часть своей территории. Такое же право было предоставлено основанным вне Лациума общинам с латинским правом, если только они не принимали участия в войне. Таким образом, на всю латинскую нацию был распространен принцип изолирования одних общин от других, который был уже ранее того применен к поселениям, основанным после 370 г. [384 г.] В других отношениях отдельные поселения сохранили свои права и свою автономию. Все остальные древнелатинские общины, равно как отпавшие колонии, утратили свою самостоятельность и вступили в той или другой форме в римский гражданский союз. Два самых важных приморских города -- Анций (416) [338 г.] и Таррацина (425) [329 г.] -- были заняты, по примеру Остии, римскими полноправными гражданами, и каждый из них сохранил только узко коммунальную автономию: у бывших граждан была большею частью отнята их земельная собственность в пользу римских колонистов, а в той мере, в какой они сохранили эту собственность, они также были приняты в союз полноправных граждан. Ланувий, Ариция, Номент, Пед сделались римскими гражданскими общинами с общинным самоуправлением по образцу Тускула. Городские стены Велитр были срыты, все члены сената были изгнаны и поселены без права выезда в римской Этрурии, а самый город в качестве подвластной общины, вероятно, получил организацию по церитскому праву. Одна часть вновь приобретенных пахотных полей, как например земли велитернских сенаторов, была разделена между римскими гражданами; с этими отдельными раздачами земель находится в связи учреждение двух новых гражданских округов, состоявшееся в 422 г. [332 г.] Как глубоко сознавали в Риме громадную важность достигнутого успеха, видно из того, что на римской площади была поставлена колонна в честь победоносного консула 416 г. [338 г.], Гая Мения, и что стоявшая на той же площади ораторская трибуна была украшена корабельными носами, снятыми с тех анциатских галер, которые были найдены негодными к употреблению. Точно таким же образом было введено и упрочено римское владычество в стране южных вольсков и в Кампании. Фунди, Формии, Капуя, Кумы и несколько других менее важных городов обратились в зависимые от Рима общины с правом самоуправления, а для того чтобы упрочить обладание самым важным из этих городов -- Капуей, был искусственным образом усилен разлад между аристократией и народом, было преобразовано в римских интересах общинное устройство и ежегодно отправлялись в Кампанию римские должностные лица для контроля городского управления. Так же было поступлено через несколько лет после того с вольским городом Приверном; на долю его граждан выпала та честь, что, воспользовавшись содействием отважного фундинского партизана Витрувия Вакка, они вели последнюю борьбу за свободу своей страны; эта борьба кончилась тем, что город был взят приступом (425) [329 г.], а Вакк был казнен в римской тюрьме. С целью скорее населить эти страны настоящими римлянами, раздавались римским гражданам из приобретенных войной земель, в особенности в областях Привернской и Фалернской, полевые наделы в таком большом числе, что уже по прошествии нескольких лет (436) [318 г.] и там можно было учредить два новых гражданских округа. Обладание вновь приобретенной территорией было окончательно обеспечено постройкой двух крепостей на правах латинских колоний. То были: Калес (420) [334 г.], построенный на кампанской равнине, откуда можно было наблюдать за Теаном и Капуей, и Фрегеллы (426) [328 г.], господствовавшие над переправой через Лирис. Обе колонии были необычайно сильны и скоро достигли цветущего положения, несмотря на то, что сидицины старались воспрепятствовать основанию Калеса, а самниты -- основанию Фрегелл. И в Соре был поставлен римский гарнизон, против чего основательно, но тщетно протестовали самниты, которым этот округ был уступлен по договору. Рим неуклонно шел к своей цели, обнаруживая свою энергичную и честолюбивую политику не столько на полях сражения, сколько в уменье прочно утверждать свое владычество над завоеванными странами, которые он опутывал неразрывною сетью и политических, и военных мероприятий. Понятно, что самниты с неудовольствием смотрели на опасное для них расширение римского владычества; но хотя они старались создавать для римлян препятствия, они пропустили то время, когда могли бы при надлежащей энергии остановить римлян на пути к новым завоеваниям. Они, как кажется, заняли по договору с Римом Теан и сильно там укрепились; это видно из того, что Теан прежде искал в Капуе и в Риме защиты против Самниума, а в позднейших войнах он служил для самнитов оплотом с западной стороны. Но на верхнем Лирисе, несмотря на то, что они предпринимали там опустошительные набеги, они не спешили прочно утвердиться. Так, например, разрушив вольский город Фрегеллы, они этим только облегчили основание там только что упомянутой римской колонии, а два других вольских города -- Фабратерия (Ceccano) и Лука (неизвестно, где находившаяся) -- были так ими напуганы, что последовали примеру Капуи и добровольно отдались (424) [330 г.] во власть римлян. Самнитский союз тогда только оказал римлянам серьезное сопротивление, когда завоевание ими Кампании сделалось совершившимся фактом; причину этого следует искать частью в распрях, происходивших именно в ту пору между самнитской нацией и италийскими эллинами, частью также в вялой и непоследовательной политике союза.

Глава VI.
Италики в борьбе с Римом

   В то время как римляне воевали на берегах Лириса и Вольтурна, юго-восток полуострова потрясали другие войны. Богатой тарентинской купеческой республике грозила все более и более усиливавшаяся опасность со стороны луканских и мессапских полчищ; а так как она вполне основательно не полагалась на свой собственный меч, то привлекла со своей старой родины начальников наемных отрядов заманчивыми обещаниями и еще более заманчивым золотом.
   Спартанский царь Архидам, прибывший с сильным отрядом на помощь к своим соплеменникам, погиб в битве с луканцами (416) [338 г.] в тот самый день, когда Филипп одержал победу при Херонее, и, как полагали благочестивые греки, в наказание за то, что за девятнадцать лет перед тем принял со своим войском участие в разграблении дельфийского святилища. Его заменил более могущественный вождь Александр Молосский -- брат Олимпиады, матери Александра Великого. Кроме привезенных им с собою войск он соединил под своими знаменами вспомогательные отряды греческих городов, в особенности тарентские и метапонтийские, отряды педикулов (живших подле Руби, теперешнего Ruvo), так же как и греки, опасавшихся нашествий сабеллов; наконец он привел даже луканских изгнанников, свидетельствовавших своею многочисленностью о серьезных внутренних раздорах, происходивших в этом союзе. Таким образом он скоро стал сильнее своих противников. Консенция (Cosenza), которая, как кажется, служила союзным центром для поселившихся в Великой Греции сабеллов, подпала под его власть. Тщетно самниты спешили на помощь к луканцам; Александр разбил их соединенную армию подле Пестума и покорил живших подле Сипонта давниев и живших в юго-восточной части полуострова мессапов; он уже владычествовал от моря до моря и намеревался протянуть руку римлянам, для того чтобы общими силами напасть на самнитов в первоначальных местах их поселения. Но такие неожиданные успехи не нравились тарентинским купцам и наводили на них страх; дело дошло до войны между ними и их полководцем, который пришел к ним в качестве наемника, а теперь вел себя так, как будто намеревался основать на западе эллинское государство вроде того, какое было основано его племянником на востоке. Перевес был сначала на стороне Александра: он отнял у тарентинцев Гераклею, привел в прежнее положение Турин и, как кажется, приглашал остальных италийских греков соединиться под его покровительством против Тарента, между тем как в то же время пытался уладить мирное соглашение между ними и сабельскими племенами. Но его широкие замыслы нашли слабую поддержку со стороны выродившихся и упавших духом греков, а его вынужденный обстоятельствами переход на сторону противной партии оттолкнул от него прежних луканских приверженцев, и он пал подле Пандозии от руки одного луканского эмигранта (422) [332 г.][136]. С его смертью все опять пошло по-старому. Греческие города снова оказались разъединенными и снова вынужденными охранять свое существование поодиночке то заключением договоров, то уплатой дани, то воззванием к помощи чужеземцев: так, например, Кротон отразил около 430 г. [324 г.] нападение бреттиев при помощи Сиракуз. Самнитские племена опять взяли верх и могли, не обращая внимания на греков, снова обратить свои взоры на Кампанию и на Лациум.
   Но там произошел в короткий промежуток времени громадный переворот. Латинский союз был взорван и уничтожен, последнее сопротивление вольсков было сломлено, самая богатая и самая красивая из всех стран полуострова -- Кампания -- находилась в неоспоримом и прочно обеспеченном владении римлян, и второй по значению город Италии находился под римской опекой. В то время как греки и самниты боролись между собой, Рим почти беспрепятственно достиг такого могущества, которого уже не был в состоянии поколебать ни один из живших на полуострове народов и которое всем им грозило порабощением. Совокупными усилиями тех народов, которые не были в состоянии бороться с Римом поодиночке, пожалуй, еще можно бы было порвать цепь, прежде нежели она окончательно закрепилась; но у бесчисленных племен и городских общин, до тех пор живших большею частью во взаимной вражде или не имевших между собою ничего общего, не оказалось необходимых для такой коалиции качеств -- прозорливости, мужества и самоотвержения, а если такие качества и оказались, то уже тогда, когда было поздно.
   После падения этрусков и ослабления греческих республик самнитский союз был после Рима бесспорно самой значительной силой во всей Италии, и именно ему грозили самой скорой и непосредственной опасностью стремления римлян к завоеваниям. Поэтому ему следовало занять передовое положение и взять на себя самое тяжелое бремя в войне, которую приходилось вести италикам с Римом за свою свободу и национальность. Он мог рассчитывать на содействие небольших сабельских племен -- вестинов, френтанов, марруцинов и других еще более незначительных племен, которые жили уединенною жизнью крестьян среди своих гор, но тем не менее не оставались глухи, когда родственное племя призывало их к оружию для защиты общего достояния. Важнее было бы содействие живших в Кампании и Великой Греции эллинов (в особенности тарентинцев) и могущественных луканцев и бреттиев; но частью вялость и беспечность господствовавших в Таренте демагогов и вмешательство этого города в сицилийские дела, частью отсутствие единодушия в луканском союзе, частью и главным образом существовавшая в течение нескольких столетий глубокая вражда между жившими в нижней Италии эллинами и их луканскими притеснителями не позволяли надеяться, что Тарент и Лукания вместе примкнут к самнитам. От сабинов и марсов как от ближайших соседей Рима, давно уже живших с ними в мирных отношениях, едва ли можно было чего-либо ожидать кроме вялого сочувствия или нейтралитета, а апулийцы -- эти странные и ожесточенные враги сабеллов -- были естественными союзниками римлян. Напротив того, можно было ожидать, что дальние этруски примкнут к коалиции, лишь только она одержит первую победу: в этом смысле даже восстания в Лациуме и среди вольсков и герников могли быть приняты в расчет. Но самниты -- эти италийские этоляне, в которых врожденные народные силы еще были полны жизни, -- должны были прежде всего рассчитывать, что их собственная энергия и стойкость в неравной борьбе дадут другим народам время устыдиться своего бездействия, обдумать, что следует делать, и собраться с силами; тогда было бы достаточно одного успешного сражения, чтобы со всех сторон зажечь вокруг Рима пламя войны и восстания. История не может отказать этой благородной нации в свидетельстве, что она поняла свой долг и исполнила его.
   Уже в течение нескольких лет продолжался раздор между Римом и Самниумом, вследствие того что римляне беспрестанно делали захваты на Лирисе, между которыми последним и самым важным было основание Фрегелл (426) [328 г.]. Но повод для войны доставили жившие в Кампании греки. С тех пор, как Кумы и Капуя сделались римскими городами, римляне стали прежде всего стремиться завладеть греческим городом Неаполем, который господствовал над находившимися в заливе греческими островами и был в сфере римского владычества единственным еще не подчинившимся Риму городом. Узнав о намерении римлян завладеть этим городом, тарентинцы и самниты решили их предупредить, и если тарентинцы не могли привести в исполнение этого плана не столько по причине дальнего расстояния, сколько по причине своей нерешительности, то самниты успели занять город сильным гарнизоном. Римляне немедленно объявили войну (427) [327 г.] -- номинально неаполитанцам, а в действительности самнитам -- и приступили к осаде Неаполя. После того как эта осада тянулась несколько времени, кампанские греки стали тяготиться застоем торговли и присутствием чужого гарнизона, а римляне, напрягавшие все свои усилия к тому, чтобы посредством отдельных договоров отклонить второстепенные и третьестепенные государства от участия в составлявшейся коалиции, поспешили предложить изъявившим готовность вступить в переговоры грекам выгодные условия -- полное равноправие и освобождение от государственной службы, союз на равных правах и вечный мир. На этих условиях и был заключен (428) [326 г.] договор, после того как неаполитанцы хитростью отделались от присутствия гарнизона. Сабельские города, находившиеся к югу от Вольтурна -- Нола, Нуцерия, Геркуланум, Помпеи, -- были в начале войны на стороне самнитов; но частью вследствие своей неспособности сопротивляться, частью вследствие интриг римлян -- которые употребили в дело все средства, доставляемые лукавством и корыстолюбием, чтобы привлечь на свою сторону аристократическую партию в этих городах, и при этом нашли влиятельного адвоката в примере Капуи -- эти города вскоре после падения Неаполя или приняли сторону римлян, или объявили себя нейтральными. Еще более важного успеха достигли римляне в Лукании. Верный народный инстинкт и там внушал необходимость союза с самнитами; но так как этот союз повлек бы вслед за собой и заключение мира с Тарентом, а большая часть луканских правителей не намеревалась прекращать выгодные хищнические набеги, то римлянам удалось заключить с Луканией союз, который был неоценим в том отношении, что создавал затруднения для тарентинцев, а римлянам позволял употребить все их военные силы на борьбу с Самниумом.
   Таким образом, Самниум остался в полном одиночестве; ему прислали подкрепления только некоторые из восточных горных округов. В 428 г. [326 г.] военные действия начались на самой самнитской территории; некоторые из городов, расположенных на границе Кампании, как например Руфры (между Венафром и Теаном) и Аллифы, были заняты римлянами. В следующие годы римские войска прошли, сражаясь и грабя, через весь Самниум, вплоть до Вестинской области и даже до Апулии, где были приняты с распростертыми объятиями, и повсюду имели решительный перевес. Самниты упали духом, а самнитская народная община решила просить у неприятеля мира и, чтобы склонить его на менее тягостные условия, выдала ему самого храброго из своих военачальников; поэтому самниты возвратили римских военнопленных и вместе с ними прислали труп вождя военной партии Брутула Папия, который сам себя лишил жизни, чтобы не попасть в руки римских палачей. Но когда эта смиренная и почти жалобная просьба была отвергнута римской общиной (432) [322 г.], самниты стали готовиться к крайнему и отчаянному сопротивлению под начальством своего нового полководца Гавия Понтия. Римская армия, стоявшая лагерем подле Калации (между Казертой и Маддалони) под предводительством обоих консулов следующего года (433) [321 г.], Спурия Постумия и Тита Ветурия, получила известие, подтвержденное многочисленными пленниками, что самниты тесно обложили Луцерию и что этот важный город, от обладания которым зависело обладание Апулией, находился в большой опасности. Римляне поспешно выступили в поход. Единственный путь, которым можно было во время прийти на место, шел по самой середине неприятельской территории, там, где впоследствии было проведено от Капуи через Беневент на Апулию римское шоссе, служившее продолжением Аппиевой дороги.
   Этот путь шел между теперешними селениями Арпайя и Монтезаркио (Caudium) по сырой луговине, которая окружена высокими и крутыми лесистыми холмами и доступ к которой при входе и при выходе ведет только через глубокие ущелья. Самниты засели там так, что их присутствие не было заметно. Римляне беспрепятственно проникли в долину, но нашли, что выход из нее загорожен засеками и занят многочисленным неприятелем; возвращаясь назад, они увидели, что и вход в долину таким же образом загорожен, а между тем горные склоны кругом покрылись самнитскими когортами. Слишком поздно догадались они, что поддались на военную хитрость и что самниты ожидали их не под стенами Луцерии, а в роковых Кавдинских ущельях. Дрались они без всякой надежды на успех и без всякой определенной цели; римская армия была совершенно лишена возможности маневрировать и была без боя совершенно разбита. Римские генералы предложили капитуляцию. Только бессмысленные риторы могли утверждать, что самнитскому главнокомандующему не предстояло другого выбора, как отпустить римскую армию или истребить ее; напротив того, он не мог сделать ничего лучшего, как согласиться на предложенную капитуляцию и взять в плен вместе с ее двумя главнокомандующими всю неприятельскую армию, которая заключала в себе в ту минуту все наличные боевые силы римской общины; тогда для него открылся бы свободный путь в Кампанию и в Лациум, а так как его приняли бы в ту пору с открытыми объятиями и у вольсков, и у герников, и в большей части Лациума, то политическое существование Рима подверглось бы серьезной опасности. Но, вместо того чтобы избрать этот путь и заключить военную конвенцию, Гавий Понтий надеялся положить конец всем распрям заключением выгодного мирного договора -- потому ли, что он разделял с своими союзниками неблагоразумную жажду мира, ради которой был принесен в предшествовавшем году в жертву Брутул Папий, потому ли, что он не был в состоянии помешать утомленной войною партии уничтожить плоды его беспримерной победы. Предписанные им мирные условия были довольно умеренны: Рим обязался срыть построенные в нарушение договоров крепости Калес и Фрегеллы и возобновить равноправный союз с Самниумом. После того как римские военачальники согласились на эти условия, они выдали в обеспечение точного исполнения договора шестьсот выбранных из конницы заложников и, сверх того, связали самих себя и всех штаб-офицеров честным словом; тогда римская армия получила свободу, но была обесчещена, так как самнитская армия в опьянении от своего успеха не могла воздержаться от исполнения над ненавистным врагом позорных для него формальностей: она потребовала, чтобы римляне положили оружие и прошли под виселицей. Однако римский сенат, не обращая внимания ни на принесенную офицерами клятву, ни на ожидавшую заложников участь, кассировал договор и ограничился тем, что выдал врагу тех, кто его подписал, как лично ответственных за его исполнение. Для беспристрастной истории не имеет важного значения вопрос, отыскала ли в этом случае казуистика римских адвокатов и жрецов возможность не нарушать букву законов или же решение римского сената было нарушением этих законов; с человеческой и с политической точек зрения римляне не заслуживают в этом случае никакого порицания. Совершенно безразлично, был или не был римский главнокомандующий уполномочен формальным римским государственным правом заключать мир без предварительной ратификации общины, так как не подлежит сомнению, что по духу и по практическому применению римских государственных учреждений всякий не исключительно военный государственный договор подлежал ведению гражданских властей, а тот главнокомандующий, который заключал мирный договор не по поручению сената и гражданства, превышал свои полномочия. Самнитский главнокомандующий, предоставивший римским военачальникам на выбор гибель их армии или превышение их власти, сделал более крупную ошибку, чем римские военачальники, вина которых состояла в том, что они не имели достаточно величия души, чтобы безусловно отвергнуть предложенные им условия, а то, что римский сенат отверг такой договор, было и справедливо и неизбежно. Никакой великий народ не отказывается от того, чем владеет, иначе как под гнетом крайней необходимости; все договоры, по которым делаются какие-либо уступки владений, служат выражением сознания такой крайней необходимости, но не могут считаться за нравственные обязательства. А если всякая нация справедливо считает за долг чести уничтожение силою оружия позорных для нее трактатов, то мог ли долг чести требовать смиренного исполнения такого договора, как кавдинский, к заключению которого был нравственно вынужден потерпевший неудачу главнокомандующий, да к тому же в такое время, когда недавний позор еще вызывал краску стыда на лице, а физические силы еще не были сломлены?
   Таким образом, Кавдинский мирный договор принес не спокойствие, которого от него безрассудно ожидали в Самниуме приверженцы мира, а одну войну вслед за другой и ожесточение, усилившееся, с одной стороны, сожалением о пропущенной благоприятной минуте, а с другой -- сознанием, что было нарушено торжественно данное слово, что была запятнана воинская честь и что были принесены в жертву боевые товарищи. Самниты не приняли выданных им римских офицеров частью потому, что были слишком великодушны, чтобы вымещать свои неудачи на этих несчастных, частью потому, что этим путем они признали бы исполнение договора обязательным только для тех, кто скрепил его клятвой, а не для римского государства. Они великодушно пощадили даже заложников, подлежавших по военному праву смертной казни, и тотчас взялись за оружие. Они заняли Луцерию и взяли приступом Фрегеллы (434) [320 г.], прежде чем римляне успели заново организовать свою армию; а чего могли бы достигнуть самниты, если бы не выпустили из рук достигнутых результатов, видно из перехода на их сторону сатриканов[137]. Но силы Рима не были ослаблены, а только на минуту парализованы; под влиянием стыда и ожесточения там собрали всех людей и все средства, какие только находились под руками, и поставили во главе вновь организованной армии Луция Папирия Курсора, который был столь же испытанным в боях солдатом, сколь и славным полководцем. Эта армия разделилась: одна ее часть направилась через Сабинскую область и через адриатическое побережье к Луцерии; другая пошла туда же через самнитскую территорию, преследуя самнитскую армию, с которой успешно вступила в борьбу. Обе армии сошлись под стенами Луцерии, осаду которой римляне повели тем усерднее, что там содержались в плену римские всадники; апулийцы и в особенности арпанцы оказали в этом случае римлянам важное содействие, главным образом тем, что доставляли съестные припасы. Чтобы освободить город, самниты вступили в бой с римлянами, но были разбиты; тогда Луцерия сдалась римлянам (435) [319 г.], а Папирий имел двойное удовольствие -- он освободил уже считавшихся погибшими боевых товарищей и отплатил стоявшему в Луцерии самнитскому гарнизону за кавдинские виселицы. В течение следующих лет (435--437) [319--317 гг.] война велась не столько в Самниуме[138], сколько в соседних странах. Прежде всего римляне наказали самнитских союзников в областях Апулийской и Френтанской и заключили новые союзные договоры с апулийскими теанинцами и канузинцами. В то же время Сатрик был приведен в покорность и строго наказал за свое отпадение. Затем война была перенесена в Кампанию, где римляне завладели (438) [316 г.] стоявшей на границе Самниума Сатикулой (быть может, теперешней S. Agata de'Goti). Но там военное счастье, по-видимому, снова стало им изменять. Самниты привлекли на свою сторону жителей Нуцерии (438) [316 г.], а вскоре вслед затем и жителей Нолы; на верхнем Лирисе соранцы сами прогнали римский гарнизон (439) [315 г.]; авзоны готовились к восстанию и угрожали важному пункту -- Калесу; даже в Капуе стала деятельно работать антиримская партия. Самнитская армия вступила в Кампанию и стала лагерем под стенами Капуи в надежде, что ее приближение доставит перевес национальной партии (440) [314 г.]. Однако римляне немедленно напали на Сору и снова завладели этим городом, после того как разбили спешившую на выручку Соры самнитскую армию (440) [314 г.]. Движение среди авзонов было подавлено с беспощадной строгостью, прежде чем вспыхнуло восстание, и туда был назначен особый диктатор для возбуждения и решения политических процессов против вожаков самнитской партии в Капуе, так что самые влиятельные между ними сами лишили себя жизни, чтобы не попасть в руки римского палача (440) [314 г.]. Стоявшая подле Капуи самнитская армия была разбита и принуждена удалиться из Кампании; римляне преследовали ее по пятам, перешли через Матезе и зимой 440 г. [314 г.] стали лагерем под стенами столицы Самниума -- Бовиана. Нола была покинута союзниками, а римляне были так осмотрительны, что навсегда отделили этот город от самнитской партии, заключив с ним такой же выгодный для него союзный договор (441) [313 г.], какой заключили с неаполитанцами. Фрегеллы, находившиеся со времени кавдинской катастрофы в руках антиримской партии и служившие для нее главным укрепленным пунктом в области Лириса, наконец также были взяты на восьмом году после их занятия самнитами (441) [313 г.]; двести граждан из числа самых знатных членов национальной партии были отправлены в Рим и обезглавлены на открытой площади в предостережение повсюду сильно волновавшимся патриотам. Таким образом, Апулия и Кампания были совершенно во власти римлян. Чтобы окончательно обеспечить свое владычество над завоеванной территорией, римляне построили на ней в промежутке времени между 440 и 442 гг. [314--312 гг.] несколько новых крепостей: в Апулии Луцерию, в которой поставили постоянным гарнизоном пол-легиона ввиду ее изолированного и опасного положения; Понции (нынешние острова Понцы) для обеспечения своего владычества в омывающем Кампанию море; Сатикулу на границе Кампании и Самниума в качестве передового оплота против этого последнего; наконец Интерамну (подле Monte Cassino) и Суэссу Аурунку (Sessa) на дороге из Рима в Капую. Сверх того, были поставлены гарнизоны в Кайяции (Cajazzo), в Соре и в других важных в военном отношении пунктах. В довершение мер, принятых для защиты Кампании, была проведена из Рима в Капую та большая военная дорога, которую цензор Аппий Клавдий обратил в 442 г. [312 г.] в шоссе, оградив ее необходимыми плотинами при переходе через Понтийские болота. Замыслы римлян становились все более и более очевидными; дело шло о покорении Италии, которую с каждым годом все теснее охватывала цепь римских крепостей и дорог. Самниты уже были опутаны римлянами с двух сторон; непрерывный ряд владений от Рима до Луцерии отделял северную Италию от южной, точно так же, как крепости Норба и Сигния когда-то отделяли вольсков от эквов; и подобно тому, как в ту пору Рим опирался на герников, теперь он стал опираться на арпанцев. Италики наконец должны были бы понять, что с падением Самниума все они утратят свою свободу и что следует, не теряя времени, прийти соединенными силами на помощь к храбрым горцам, которые уже в течение пятнадцати лет одни выдерживали неравную борьбу с римлянами.
   Самниты, по-видимому, должны были бы найти союзников прежде всего в тарентинцах; но к числу неблагоприятно сложившихся для Самниума и Италии обстоятельств принадлежит именно то, что их судьба находилась в эту решительную минуту в руках этих италийских афинян. С тех пор как первоначальное государственное устройство Тарента, бывшее по древнедорийскому образцу строго аристократическим, превратилось в полнейшую демократию, в этом городе, населенном по преимуществу корабельщиками, рыбаками и фабрикантами, развилась невероятно интенсивная жизнь; не столько знатные, сколько богатые жители Тарента и в мыслях и на деле устраняли от себя всякие серьезные заботы, увлекаясь оживленным разнообразием обыденной жизни и переходя от благородной отваги самых гениальных замыслов к позорному легкомыслию и ребяческим сумасбродствам. Так как здесь речь идет о том, от чего зависело бытие или небытие высокоодаренных и исстари знаменитых наций, то уместно будет напомнить, что Платон, посетивший Тарент лет за шестьдесят перед тем [389 г.], нашел -- как он сам о том свидетельствует -- весь город пьяным на празднестве Диониса и что сценическая шутовская пародия, известная под названием "веселой трагедии", в первый раз появилась в Таренте именно в эпоху великой самнитской войны. К этому беспутному образу жизни тарентинских франтов и к этой беспутной поэзии тарентинских писак служила дополнением заносчивая и недальновидная политика тарентинских демагогов, постоянно вмешивавшихся в то, до чего им не было никакого дела, и оставлявших без внимания то, к чему их призывали самые существенные их интересы. Когда римляне и самниты стояли друг против друга в Апулии после кавдинской катастрофы, эти демагоги отправили туда послов, которые обратились к обеим сторонам с требованием положить оружие (434) [320 г.]. Это дипломатическое вмешательство в решительную для италиков борьбу понятно было не чем иным, как предуведомлением, что Тарент наконец решился выйти из своего прежнего пассивного положения. Он, без сомнения, имел достаточные для того основания; но вмешиваться в войну было для него и трудно и опасно, потому что демократическое развитие его государственного могущества опиралось на морские силы; и между тем как благодаря этим морским силам, опиравшимся на многочисленный торговый флот, Тарент занял первое место между великогреческими морскими державами, его сухопутные военные силы, которым теперь приходилось играть главную роль, состояли только из наемных солдат и находились в глубоком упадке. При таких условиях для тарентинской республики было вовсе не легкой задачей участие в войне, которая велась между Римом и Самниумом, даже если не принимать в расчет по меньшей мере стеснительной для Тарента вражды с луканцами, в которую его сумела втянуть римская политика. Однако твердая воля конечно была в состоянии преодолеть эти затруднения, и в этом смысле было понято обеими воюющими сторонами требование тарентинских послов о прекращении военных действий. Самниты как более слабые изъявили готовность исполнить это требование, а римляне отвечали на него тем, что выставили сигнал для боя. Разум и честь предписывали тарентинцам немедленно вслед за властным требованием их послов объявить войну Риму; но тарентинским правительством не руководили ни разум, ни честь, и оно, как оказалось на деле, ребячески относилось к весьма серьезным делам. Тарент не объявил Риму войны, а вместо того стал поддерживать в Сицилии олигархическую городскую партию против Агафокла Сиракузского, который когда-то состоял на службе у тарентинцев, но впал в немилость и был уволен; тогда тарентинцы, по примеру Спарты, отправили в Сицилию флот, который мог бы оказать им более полезные услуги у берегов Кампании (440) [314 г.].
   С большей энергией действовали народы северной и средней Италии, которых, как кажется, особенно встревожило основание крепости Луцерии. Прежде всех поднялись этруски (443) [311 г.], для которых уже за несколько лет перед тем истек срок перемирия, заключенного в 403 г. [351 г.] с Римом. Пограничной римской крепости Сутрию пришлось выдерживать двухлетнюю осаду, а в горячих сражениях, происходивших под стенами этого города, успех постоянно был не на стороне римлян; наконец испытанный в самнитских войнах полководец -- консул 444 г. [310 г.] Квинт Фабий Руллиан -- не только восстановил в римской Этрурии перевес римского оружия, но даже смело вторгся в собственно этрусскую территорию, до тех пор остававшуюся для римлян почти неизвестной страной по причине различий языка и неудобств путей сообщения. Переход через Циминийский лес, за который еще не проникала ни одна римская армия, и разграбление богатой страны, долго не подвергавшейся бедствиям войны, подняли всю Этрурию на ноги; римское правительство, сильно не одобрявшее эту безрассудно смелую экспедицию и слишком поздно запретившее отважному главнокомандующему переходить через границу, стало с крайней поспешностью собирать новые легионы, для того чтобы быть в состоянии отразить ожидаемый напор всех этрусских военных сил. Но своевременная и решительная победа Руллиана при Вадимонском озере, которая так долго сохранялась в народной памяти, закончила неосторожное предприятие славным геройским подвигом и сломила сопротивление этрусков. В противоположность самнитам, в течение восемнадцати лет не прекращавшим неравной борьбы, три самых сильных этрусских города -- Перузия, Кортона и Арреций -- уже после первого поражения согласились заключить отдельный мирный договор на триста месяцев (444) [310 г.], а когда римляне в следующем году снова разбили остальных этрусков при Перузии, тогда и жители Тарквиний заключили с ними мирный договор на четыреста месяцев (446) [308 г.]; после того и остальные города устранились от участия в борьбе, и в Этрурии на время прекратились военные действия. В то время как совершались эти события, война не прекращалась и в Самниуме. Экспедиция 443 г. [311 г.] ограничилась подобно предыдущим осадой и взятием отдельных самнитских городов, но в следующем году война приняла более оживленный характер. Опасное положение Руллиана в Этрурии и распространившиеся слухи об уничтожении северной римской армии поощрили самнитов к новым усилиям; римский консул Гай Марций Рутил был ими побежден и сам тяжело ранен. Но новый оборот дел в Этрурии разрушил возрождавшиеся надежды. Луций Папирий Курсор был снова поставлен во главе римских войск, посланных против самнитов, и снова вышел победителем из большого и решительного сражения (445) [309 г.], для которого союзники напрягли свои последние силы. Составлявшие цвет их армии солдаты в пестрых одеждах с золотыми щитами и солдаты в белых одеждах с серебряными щитами были при этом истреблены, а блестящие доспехи побежденных украшали с тех пор в торжественных случаях ряды лавок, тянувшиеся вдоль римского рынка. Бедственное положение самнитов все усиливалось, а борьба становилась для них все более безнадежной. В следующем году (446) [308 г.] этруски положили оружие, и в то же время сдался римлянам на выгодных условиях последний из городов Кампании, державших сторону самнитов, -- Нуцерия, на которую было сделано нападение и с моря и с суши. Хотя самниты нашли новых союзников в северной Италии в лице умбров, в средней Италии в лице марсов и пелигнов, и даже от герников вступило в их ряды много добровольцев, но все это могло бы доставить им решительный перевес над римлянами в то время, когда этруски еще не прекращали борьбы, а теперь лишь способствовало большему успеху римского оружия, не создав для Рима серьезных препятствий. Когда умбры сделали вид, будто намереваются идти на Рим, Руллиан, выступив со своей армией из Самниума, загородил им путь у верховьев Тибра, не встретив к этому препятствия со сторону ослабленных самнитов, и этого было достаточно, чтобы разогнать умбрское ополчение. После того театр войны был перенесен снова в среднюю Италию. Пелигны были побеждены; вслед за ними были побеждены и марсы; хотя остальные сабельские племена все еще номинально были врагами Рима, но на самом деле Самниум мало-помалу остался с этой стороны в совершенном одиночестве. Впрочем, он получил неожиданную помощь из области Тибра. Союз герников, у которых Рим потребовал объяснений по поводу того, что нашел их соотечественников между взятыми в плен самнитами, объявил Риму войну (448) [306 г.] -- правда, не столько по расчету, сколько с отчаяния. Некоторые из самых значительных герникских общин с самого начала отказались от всякого участия в войне, но самый важный из герникских городов, Анагния, привел объявление войны в исполнение. Однако это неожиданное восстание в тылу римской армии, занятой осадою самнитских крепостей, было в военном отношении крайне опасно для римлян. Военное счастье еще раз улыбнулось самнитам: Сора и Кайяция попали в их руки. Но анагнийцы были неожиданно скоро приведены в покорность посланными из Рима войсками; эти войска освободили и стоявшую в Самниуме армию; тогда все снова было потеряно. Самниты просили мира, но безуспешно, так как два противника не могли договориться насчет мирных условий. Только поход 449 г. [305 г.] привел к окончательной развязке. Две римские консульские армии вторглись в Самниум: одна из них под начальством Тиберия Минуция, а после его гибели под начальством Марка Фульвия, шла из Кампании через горные проходы; другая, под начальством Луция Постумия подымалась от берегов Адриатического моря вверх по течению Биферна; они сошлись под стенами самнитской столицы Бовиана, одержали решительную победу, захватили в плен самнитского полководца Стация Геллия и взяли Бовиан приступом. Падение главного центра самнитских военных сил положило конец двадцатидвухлетней войне. Самниты вывели свои гарнизоны из Соры и из Арпина и отправили в Рим послов с просьбой о мире; их примеру последовали сабельские племена -- марсы, марруцины, пелигны, френтаны, вестины, пиценты. Условия, на которые согласился Рим, были сносны; хотя и потребовались уступки некоторых земель, как например, территории пелигнов, но вообще они, как кажется, были не очень значительны. Равноправный союз между сабельскими штатами и Римом был возобновлен (450) [304 г.]. Вероятно, около того же времени и вследствие заключения мира с самнитами был заключен мир между Римом и Тарентом. Впрочем, эти два города не вступали в непосредственную борьбу между собой; с начала и до конца продолжительной войны между Римом и Самниумом тарентинцы были пассивными ее зрителями и только в союзе с саллентинцами не прекращали своих распрей с союзниками Рима -- луканцами. Но в последние годы самнитской войны они еще раз попытались выступить на сцену более энергичным образом. Частью вследствие того, что беспрестанные нападения луканцев ставили их самих в затруднительное положение, частью вследствие того, что они все яснее сознавали опасность, которой грозило их собственной независимости окончательное покорение Самниума, они решились еще раз вверить свою судьбу кондотьеру, несмотря на то, что обращение к Александру Молосскому не принесло в свое время утешительных результатов. На их призыв явился спартанский принц Клеоним с пятью тысячами наемников, к которым он присоединил набранный в Италии отряд такой же силы, вспомогательные войска мессапов и из некоторых менее значительных греческих городов, а главным образом -- двадцатидвухтысячную тарентинскую гражданскую милицию. Во главе этой значительной армии он принудил луканцев заключить мир с Тарентом и поставить во главе своего управления преданных Самниуму людей, взамен чего, впрочем, отдал им в жертву Метапонт. Когда это случилось, самниты еще не прекращали войны; ничто не мешало спартанцу прийти к ним на помощь и употребить свою сильную армию и свое военное искусство на защиту свободы италийских городов и народов. Но Тарент действовал не так, как стал бы действовать в подобном случае Рим, да и сам принц Клеоним далеко не был ни Александром, ни Пирром. Он не поторопился начинать войну, от которой можно было ожидать скорее неудач, чем наживы, а предпочел вместо того действовать заодно с луканцами против Метапонта и проводил приятно свое время в этом городе, поговаривая о походе против Агафокла Сиракузского и об освобождении сицилийских греков. Между тем самниты заключили мир, а когда римляне стали после того серьезнее интересоваться юго-восточною частью полуострова и, например, в 447 г. [307 г.] римский отряд опустошил территорию саллентинцев или, точнее, производил там рекогносцировки по приказанию свыше, тогда спартанский кондотьер сел со своими наемниками на суда и завладел врасплох островом Керкирой, откуда было удобно предпринимать хищнические морские набеги на Грецию и на Италию. Когда тарентинцы были, таким образом, покинуты своим полководцем и в то же время лишились своих союзников в средней Италии, тогда и им, и присоединившимся к ним луканцам и саллентинцам, конечно, не оставалось ничего другого, как искать мира, на который римляне и согласились, как кажется, на сносных условиях. Вскоре после того (451) [303 г.] нашествие Клеонима, высадившегося на территории саллентинцев и приступившего к осаде Урии, было даже отражено местными жителями при помощи римлян.
   Победа Рима была полная, и он ее использовал вполне. Если самнитам, тарентинцам и другим, еще более отдаленным от Рима племенам, были предписаны вообще очень умеренные мирные условия, то это было сделано не из великодушия, с которым римляне не были знакомы, а из умного и ясного расчета. Первая и главная задача римлян заключалась не столько в том, чтобы как можно скорее принудить южную Италию к формальному признанию римского верховенства, сколько в том, чтобы довести до конца покорение средней Италии (которое уже было подготовлено во время последней войны проведением военных дорог и основанием крепостей в Кампании и Апулии) и, таким образом, отрезав северную Италию от южной, лишить их всякой возможности действовать заодно в случае войны. К достижению этой цели были направлены с энергичной последовательностью и дальнейшие военные предприятия римлян. Прежде всего римляне воспользовались первым удобным случаем (быть может, ими же созданным), чтобы разом покончить с находившимися в области Тибра союзами эквов и герников, которые когда-то соперничали с римским единовластием и еще не были совершенно преодолены. В том же году, в котором был заключен мир с Самнием (450) [304 г.], консул Публий Семпроний Соф начал войну с эквами; сорок поселений покорились ему в течение пятидесяти дней; все владения эквов, за исключением той узкой ложбины, которая до сих пор носит свое старинное народное название (Cicolano), поступили под власть римлян; в следующем году была построена на северной окраине Фуцинского озера крепость Альба, в которой был поставлен шеститысячный гарнизон и которая, сделавшись передовым оплотом против воинственных марсов, вместе с тем упрочивала владычество римлян над средней Италией; через два года после того была основана на верхнем Турано, ближе к Риму, крепость Карсиоли; оба эти города были союзными общинами на правах латинов. Чтобы уничтожить старинную союзную связь между городами герников, был отыскан желанный повод в том факте, что если не все города герников, то по меньшей мере Анагния принимала участие в последних стадиях самнитской войны. Участь Анагнии, естественно, была гораздо более тяжелой, чем при предшествовавшем поколении участь латинских общин, находившихся точно в таком же положении. Она не только должна была довольствоваться подобно тем латинским общинам пассивным правом римского гражданства, но лишилась подобно церитам и самоуправления; сверх того, на одной части ее территории, на верхнем Трерусе (Sacco), был организован новый гражданский округ и одновременно был организован другой на нижнем Анио (455) [299 г.]. Римляне сожалели только о том, что три самых значительных после Анагнии герникских общины -- Алетрий, Верулы и Ферентин -- также не отложились от Рима; вследствие их вежливого отказа на предложение добровольно вступить в римский гражданский союз и вследствие отсутствия всякого благовидного предлога, чтобы принудить их к этому силой, пришлось по необходимости предоставить им не только автономию, но даже право созыва народного собрания и общности браков и таким образом сохранить тень того, что еще напоминало о старинном союзе герников. Соображения этого рода не стесняли римлян в той части территории вольсков, которой до того времени владели самниты. Там поступили в римское подданство города Арпин и Фрузино, а у этого последнего была отнята третья часть его территории; кроме того, на верхнем Лирисе вольский город Сора, уже ранее того занятый гарнизоном, был в придачу к Фрегеллам превращен в латинскую крепость и занят четырехтысячным легионом. Таким образом, древняя страна вольсков была вполне покорена и пошла быстрыми шагами к романизации. Через местность, отделявшую Самниум от Этрурии, были проведены две военных дороги и обе были защищены крепостями. Северная дорога, из которой впоследствии образовалась Фламиниева дорога, прикрывала линию Тибра; она шла через союзный с Римом Окрикул в Нарнию, которую римляне так переименовали из древней умбрийской крепости Неквина, в то время как основали там военную колонию (455) [299 г.]. Южная дорога, впоследствии называвшаяся Валериевой, вела к Фуцинскому озеру через вышеупомянутые крепости Карсиоли и Альбу. Мелкие племена, на территории которых предпринимались эти сооружения, -- умбры, упорно защищавшие Неквин, эквы, пытавшиеся снова завладеть Альбой, марсы, нападавшие на Карсиоли, -- не были в состоянии поставить Риму преграды на его пути; те две сильных крепости почти беспрепятственно вдвинулись между Самниумом и Этрурией. О громадных сооружениях дорог и крепостей, обеспечивавших владение Апулией и в особенности Кампанией, уже было ранее упомянуто; они окружили Самниум цепью римских крепостей с востока и с запада. О сравнительном бессилии Этрурии свидетельствует тот факт, что римляне не нашли нужным обеспечить свое господство над ущельями Циминийского леса посредством проведения шоссейной дороги и постройки крепостей. Сутрий, который был до того времени пограничною крепостью, и впоследствии оставался конечным пунктом римской военной линии; римляне удовольствовались тем, что возложили на близлежащие общины содержание в порядке той военной дороги, которая вела из Сутрия в Арреций[139].
   Благородная самнитская нация поняла, что такой мир был пагубнее самой несчастной войны, и стала действовать согласно с таким убеждением. Именно в то время кельты снова начинали после долгого бездействия шевелиться в северной Италии; кроме того, некоторые из северных этрусских общин все еще вели борьбу с римлянами, так что непродолжительное затишье чередовалось там с жаркими, но бесплодными схватками. Еще вся средняя Италия была в брожении и часть в открытом восстании; постройка крепостей еще была только начата, и сообщения между Этрурией и Самниумом еще не были совершенно прерваны. Быть может, еще было не поздно спасти свободу; но не следовало медлить: с каждым годом, проведенным в мирном бездействии, трудность нападения возрастала, а силы нападающих слабели. Прошло только пять лет со времени заключения мира, и еще не успели закрыться раны, нанесенные сельскому населению Самниума двадцатидвухлетней войной, когда самнитский союз возобновил в 456 г. [298 г.] борьбу. Благоприятный для римлян исход последней войны был в сущности последствием того, что луканцы были союзниками Рима, а вследствие того Тарент держался в стороне; пользуясь этим уроком, самниты прежде всего напали всеми своими силами на Луканию; им удалось поставить там во главе управления людей своей партии и заключить союз между Самниумом и Луканией. Понятно, что римляне немедленно объявили им войну; впрочем, в Самниуме хорошо знали, что иначе и быть не могло. Как были в ту пору настроены умы самнитов, видно из того, что самнитское правительство предупредило римских послов о невозможности поручиться за их личную безопасность, если они вступят на самнитскую территорию. Таким образом, война снова вспыхнула (456) [298 г.], и, между тем как одна римская армия действовала в Этрурии, главные военные силы Рима, пройдя через Самниум, принудили луканцев заключить мир и прислать в Рим заложников. В следующем году оба консула уже могли обратить свое оружие против Самниума; Руллиан одержал победу при Тиферне, а его верный боевой товарищ Публий Деций Мус -- при Малевенте, и две римских армии простояли лагерем пять месяцев в неприятельской стране. Это было возможно благодаря тому, что тускские государства стали поодиночке вступать в мирные переговоры с Римом. Самниты, без сомнения, с самого начала войны ясно видели, что победа был возможна только при том условии, чтобы вся Италия соединилась против Рима; поэтому они всеми силами старались предотвратить заключение сепаратного мира между Этрурией и Римом; когда же их полководец Геллий Эгнаций наконец предложил этрускам прислать им подкрепления в их собственную страну, тогда этрусский союзный совет решил не уступать и еще раз предоставить решение дела оружию.
   Самниум употребил крайние усилия на то, чтобы одновременно выставить в поле три армии, из которых одна предназначалась для защиты собственной территории, другая должна была вторгнуться в Кампанию, а третья, самая сильная, должна была идти в Этрурию; действительно, эта последняя без потерь достигла в 458 г. [296 г.] Этрурии под предводительством самого Эгнация, пройдя через территории марсов и умбров, где находила содействие со стороны местного населения. Тем временем римляне завладели несколькими укрепленными пунктами в Самниуме и уничтожили влияние самнитской партии в Лукании, но походу предводимой Эгнацием армии они не успели воспрепятствовать. Когда в Риме узнали, что самнитам удалось уничтожить все громадные усилия, потраченные на отделение южных италиков от северных, что появление самнитских войск в Этрурии послужило сигналом к почти повсеместному восстанию против Рима и что этрусские общины самым деятельным образом старались приготовить свои ополчения к войне и привлечь к себе толпы галльских наемников, тогда и Рим стал напрягать все свои силы и начал составлять когорты из вольноотпущенников и женатых людей -- одним словом, и тут и там сознавали, что приближается окончательная развязка. Однако 458 год [296 г.], как кажется, прошел в вооружениях и в передвижениях войск. На следующий год (459) [295 г.] римляне поставили двух лучших своих полководцев -- Публия Деция Муса и престарелого Квинта Фабия Руллиана -- во главе находившейся в Этрурии римской армии, которая была усилена всеми войсками, какие оказались ненужными в Кампании, и доходила, по крайней мере, до 60 тысяч человек, среди которых более трети было полноправных римских граждан; сверх того, были сформированы два резерва: один -- подле Фалерий, другой -- под стенами столицы. Сборным пунктом для италиков служила Умбрия, где сходились дороги из земель галльской, этрусской и сабельской; туда же и консулы двинули свои военные силы частью по левому, частью по правому берегу Тибра, между тем как первый резерв повернул в Этрурию с целью отвлечь этрусские войска от главного места военных действий для защиты их отечества. Первое сражение было неудачно для римлян: их авангард был разбит соединенными силами галлов и самнитов в округе Кьюзи. Но упомянутая выше диверсия достигла своей цели; между тем как самниты самоотверженно проходили мимо развалин своих городов, чтобы вовремя прибыть на назначенное им место, этрусский контингент, напротив того, большей частью отделился от союзной армии, лишь только узнал о вторжении римского резерва в Этрурию; вследствие этого ряды союзной армии сильно поредели в то время, как дело дошло до решительной битвы на восточном склоне Апеннин подле Сентина. Тем не менее, это был жаркий бой. На правом фланге римлян, где Руллиан боролся во главе двух легионов с самнитской армией, исход долго оставался нерешенным. На левом фланге, где командовал Публиций Деций, римскую конницу привели в расстройство галльские боевые колесницы, и легионы уже начинали подаваться назад. Тогда консул призвал к себе жреца Марка Ливия и приказал ему обречь в жертву подземным богам и голову римского главнокомандующего, и неприятельскую армию; вслед за тем он бросился в самые густые ряды галлов и нашел там смерть, которой искал. Это геройское самопожертвование человека высокой души и любимого военачальника не осталось бесплодным. Спасавшиеся бегством солдаты возвратились назад, самые храбрые устремились вслед за своим вождем на неприятельские ряды для того, чтобы отомстить за его смерть или умереть вместе с ним, и в ту же минуту прибыл на помощь расстроенному левому флангу присланный Руллианом консуляр Луций Сципион во главе римского резерва. Дело решила превосходная кампанская конница, напавшая на галлов с фланга и с тыла; галлы обратились в бегство, а вслед за ними пошатнулись и самниты, начальник которых, Эгнаций, пал у ворот лагеря. Девять тысяч римлян покрывали поле сражения; но купленная дорогой ценой победа стоила такой жертвы. Союзная армия распалась, а вместе с нею распалась и коалиция; Умбрия осталась во власти римлян, галлы разбежались, а остатки самнитской армии возвратились в стройном порядке через Абруццы в свое отечество. Кампания, которую самниты наводнили своими войсками во время этрусской войны, была по окончании этой войны снова занята римлянами без больших усилий. Этрурия просила в следующем году (460) [294 г.] мира; Вольсинии, Перузия, Арреций и вообще все города, примкнувшие к союзу против Рима, обязались соблюдать перемирие в течение четырехсот месяцев. Но у самнитов были иные намерения: они стали готовиться к безнадежному сопротивлению с тем мужеством свободных людей, которое хотя и не в силах повернуть на свою сторону счастье, но способно пристыдить его. Когда две консулярные армии вступили в 460 г. [294 г.] в Самниум, они повсюду встречали самое ожесточенное сопротивление; Марк Атилий даже потерпел неудачу подле Луцерии, а самниты успели проникнуть в Кампанию и опустошить территорию римской колонии Интерамны на Лирисе. В следующем году сын героя первой самнитской войны Луций Папирий Курсор и Спурий Карвилий вступили подле Аквилонии в решительный бой с самнитской армией, главные силы которой состояли из 16 тысяч одетых в белые одежды солдат, принесших священную клятву, что предпочтут бегству смерть. Но неумолимый рок не обращает внимания ни на клятвы, ни на отчаянные мольбы; римляне одержали победу и взяли приступом те крепости, в которых самниты укрылись со своим имуществом. Впрочем, и после этого тяжелого поражения союзники в течение нескольких лет оборонялись с беспримерным упорством в своих укрепленных замках и горах против превосходных неприятельских сил и местами даже одерживали небольшие победы; еще раз римлянам пришлось прибегнуть (462) [292 г.] к опытности престарелого Руллиана, а Гавий Понтий -- быть может, сын кавдинского победителя -- одержал последнюю самнитскую победу, за которую римляне впоследствии отомстили ему низким образом: когда он попался к ним в плен, они казнили его в тюрьме (463) [291 г.]. Но в Италии уже никто не шевелился, так как война, предпринятая в 461 г. [293 г.] Фалериями, едва ли заслуживает этого названия. Самниты, быть может, и поглядывали с томительным ожиданием на Тарент, который один был в состоянии помочь им, но помощи оттуда они не получили. Причины бездеятельности Тарента были те же, что и прежде, -- дурное управление и то, что луканцы снова перешли в 456 г. [298 г.] на сторону римлян; к этому присоединялись небезосновательные опасения, которые внушал тарентинцам Агафокл Сиракузский, именно в ту пору стоявший на вершине своего могущества и начинавший обращать свое внимание на Италию. Около 455 г. [299 г.] Агафокл утвердился на Керкире, откуда Клеоним был прогнан Димитрием Полиоркетом (получившим прозвище "завоевателя городов"); после того Агафокл стал угрожать тарентинцам и с Адриатического моря и с Ионийского. Хотя уступка Керкиры эпирскому царю Пирру и устранила в 459 г. [295 г.] большую часть возникших опасений, тем не менее, тарентинцы все еще интересовались положением дел в Керкире (так, например, они помогли в 464 г. [290 г.] царю Пирру отстоять этот остров от нападения Димитрия), а италийская политика Агафокла постоянно внушала им опасения. Когда Агафокл умер (465) [289 г.] и вместе с тем исчезло могущество сиракузян в Италии, было уже поздно; измученный тридцатисемилетней войной Самниум заключил за год перед тем (464) [290 г.] мир с римским консулом Манием Курием Дентатом и формальным образом возобновил союз с Римом. И на этот раз, как и при заключении мира в 450 г. [304 г.], римляне не предписали храброму народу никаких позорных или уничтожающих условий; они, как кажется, даже не потребовали никаких территориальных уступок. Римская государственная мудрость сочла за лучшее подвигаться вперед по старому пути и, прежде чем приступить к покорению внутренних стран, все прочнее и прочнее привязывать к Риму побережье Кампании и Адриатического моря. Хотя Кампания уже давно была покорена римлянами, однако дальновидная римская политика нашла нужным упрочить свое владычество на берегах Кампании посредством основания там двух приморских крепостей -- Минтурн и Синуэссы (459) [295 г.], а новым общинам этих городов были предоставлены права полного римского гражданства на основании общего правила, установленного для приморских колоний. Еще с большей энергией расширялось римское владычество в средней Италии. Как покорение эквов и герников было непосредственным последствием первой самнитской войны, так и покорение сабинов состоялось немедленно вслед за окончанием второй самнитской войны. Маний Курий -- тот самый полководец, который окончательно сломил сопротивление самнитов, -- принудил в том же году (464) [290 г.] сабинов прекратить их непродолжительное и бессильное сопротивление и безусловно подчиниться Риму. Большая часть покорившейся страны была взята победителями в непосредственное владение и разделена между римскими гражданами, а оставшиеся нетронутыми общины Коры, Реат, Амитерн, Нурсия были принуждены перейти на права римских подданных (civitas sine suffragio). Там вовсе не было основано равноправных союзных городов, а вся страна поступила под непосредственное владычество Рима, который таким образом расширил свои владения до Апеннин и до гор Умбрии. Но Рим уже не довольствовался владычеством по эту сторону гор; последняя война слишком ясно доказала ему, что римское господство над средней Италией будет прочно только тогда, когда оно будет простираться от моря до моря. Владычество римлян на той стороне Апеннин началось с основания в 465 г. [289 г.] сильной крепости Атрии (Atri) на северном склоне Абруцц к пиценской равнине; так как этот город не стоял у самого морского берега, то он получил латинское право гражданства, но он находился вблизи от моря и замыкал там ряд сильных укреплений, который вдвигался клином между северной Италией и южной. В том же роде, но еще более важным было основание Венузии (463) [291 г.], где были поселены колонисты в неслыханном числе двадцати тысяч; она была построена на рубеже Самния, Апулии и Лукании, на большой дороге между Тарентом и Самнием, на весьма хорошо укрепленном месте; ее назначение заключалось в том, чтобы служить опорой для владычества над соседними племенами, и главным образом в том, чтобы прервать сообщения между двумя самыми могущественными врагами Рима в южной Италии. Не подлежит сомнению, что южная дорога, проведенная Аппием Клавдием до Капуи, была в то же время продолжена оттуда до Венузии. Таким образом, после окончания самнитских войн сплошные римские владения, т. е. состоявшие почти исключительно из общин с римским или с латинским правом, простирались к северу до Циминийского леса, к востоку до Абруцц и до Адриатического моря, к югу до Капуи, между тем как два передовых поста, Луцерия и Венузия, поставленные к востоку и к югу на линиях сообщения противников, изолировали этих последних со всех сторон. Рим был уже не только первой, но и господствующей державой на полуострове, когда в конце V века от основания города начали сталкиваться между собою и в государственных делах, и на полях сражений те нации, которые были поставлены милостью богов и собственными достоинствами во главе окружавших их племен; подобно тому как победители в первой очереди на олимпийских играх готовились к вторичному и более серьезному состязанию, так и на более широкой международной арене тогда стали готовиться к последней и решительной борьбе Карфаген, Македония и Рим.

Глава VII.
Царь Пирр в борьбе С Римом

   Во времена бесспорного всемирного владычества Рима греки часто раздражали своих римских повелителей, выдавая за причину римского величия ту лихорадку, от которой Александр Македонский умер 11 июня 431 г. [323 г.] в Вавилоне. Так как воспоминания о том, что на самом деле случилось, были далеко не утешительны для греков, то они охотно предавались мечтаниям о том, что могло бы случиться, если бы великий царь привел в исполнение то, что замышлял незадолго до своей смерти, -- если бы он направил свое оружие против Запада и со своим флотом стал оспаривать у карфагенян владычество на море, а со своими фалангами -- у римлян владычество на суше. Нет ничего невозможного в том, что Александр действительно носился с такими замыслами. В кораблях и в войске не было у него недостатка, а с такими возможностями самодержцу трудно не искать повода к войне. Было бы достойно великого греческого царя, если бы он защитил сицилийцев от карфагенян, тарентинцев от римлян и прекратил морские разбои на обоих морях; италийские послы от бреттиев, луканцев и этрусков[140], появлявшиеся в Вавилоне в лице бесчисленных послов от разных других народов, доставляли Александру довольно много удобных случаев, чтобы познакомиться с положением дел в Италии и завязать там сношения. Карфаген, у которого было так много связей на Востоке, неизбежно должен был привлечь к себе внимание могущественного монарха, и Александр, по всей вероятности, имел намерение превратить номинальное владычество персидского царя над тирской колонией в фактическое; недаром же подосланный из Карфагена шпион находился между приближенными Александра. Но все равно, были ли это одни мечты или серьезные замыслы, царь умер, не занявшись делами Запада, а вместе с ним сошло в могилу и то, что было у него на уме. Лишь в течение немногих лет грек соединял в своих руках всю интеллектуальную силу эллинизма со всеми материальными силами Востока; хотя труд его жизни -- эллинизация Востока -- и не погиб с его смертью, но только что созданное им царство распалось, а возникавшие из этих развалин государства хотя и не отказывались от своего всемирно-исторического призвания распространять греческую культуру на Востоке, но среди непрерывных раздоров эта цель преследовалась слабо и заглохла. При таком положении дел ни греческие государства, ни азиатско-египетские не могли помышлять о том, чтобы стать твердой ногой на Западе и обратить свое оружие против римлян или против карфагенян. Восточная и западная системы государств существовали одна рядом с другой, не сталкиваясь между собою на политическом поприще; в особенности Рим оставался совершенно в стороне от смут эпохи диадохов. Устанавливались только экономические сношения; так, например, родосская республика -- главнейшая представительница нейтральной торговой политики в Греции и вследствие того всеобщая посредница в торговых сношениях той эпохи непрерывных войн -- заключила в 448 г. [306 г.] договор с Римом; но это был конечно торговый договор, весьма естественный между торговой нацией и владетелями берегов церитских и кампанских. Даже при доставке наемных отрядов, обыкновенно набиравшихся для Италии и в особенности для Тарента в тогдашнем главном центре таких вербовок -- Элладе, имели весьма незначительное влияние политические сношения вроде, например, тех, какие существовали между Тарентом и его метрополией Спартой; эти вербовки наемников вообще были не что иное, как торговые сделки, и хотя Спарта постоянно доставляла тарентинцам вождей для войн в Италии, она вовсе не была во вражде с италиками, точно так же как во время североамериканской войны за независимость германские государства вовсе не были во вражде с США, противникам которых продавали своих подданных.
   И эпирский царь Пирр был только отважным вождем военных отрядов; несмотря на то, что вел свою родословную от Эака и Ахилла и что при более миролюбивых наклонностях мог бы жить и умереть "царем" маленькой нации горцев, или под македонским верховенством, или в изолированном положении независимого владетеля, он был не более, как искатель приключений. Однако его сравнивали с Александром Македонским; и конечно замысел основать западно-эллинское государство, для которого служили бы ядром Эпир, Великая Греция и Сицилия, которое господствовало бы на обоих италийских морях и которое низвело бы римлян и карфагенян в разряд варварских племен, граничивших подобно кельтам и индийцам с системой эллинистических государств, -- этот замысел был столь же широк и смел, как и тот, который побудил македонского царя переправиться через Геллеспонт. Но не в одних только результатах заключается различие между экспедициями восточной и западной. Александр был в состоянии бороться с персидским царем, стоя во главе македонской армии, в которой был особенно хорош штаб; царь же Эпира, занимавшего рядом с Македонией такое же положение, какое занимает Гессен рядом с Пруссией, собрал значительную армию только из наемников и путем союзов, основанных лишь на случайных политических комбинациях. Александр вступил в персидские владения завоевателем, а Пирр появился в Италии в качестве главнокомандующего коалиции, состоявшей из второстепенных государств; Александр оставил свои наследственные владения вполне обеспеченными безусловной преданностью Греции и оставленной в ней сильной армией под начальством Антипатра, а порукой за целость владений Пирра служило лишь честное слово, данное соседом, на дружбу которого нельзя было вполне полагаться. В случае успеха наследственные владения того и другого завоевателя переставали бы служить центром тяжести для вновь образовавшихся государств; однако было бы легче перенести центр македонской военной монархии в Вавилон, чем основать солдатскую династию в Таренте или в Сиракузах. Несмотря на то, что демократия греческих республик находилась в постоянной агонии, ее нельзя было бы втиснуть в жесткие формы военного государства, и Филипп имел основательные причины к тому, чтобы не включать греческие республики в состав своего царства. На Востоке нельзя было ожидать национального сопротивления; господствовавшие там племена с давних пор жили рядом с племенами подвластными, и перемена деспота была для массы населения безразличной или даже желательной. На Западе, пожалуй, и можно было бы осилить римлян, самнитов и карфагенян, но никакой завоеватель не был бы в состоянии превратить италиков в египетских феллахов или из римских крестьян сделать плательщиков оброка в пользу эллинских баронов. Что бы мы ни принимали в соображение -- личное ли могущество завоевателей, число ли их союзников, силу ли противников, -- мы приходим все к одному и тому же убеждению, что замысел македонянина был исполним, а замысел эпирота был предприятием невозможным; первый был выполнением великой исторической задачи, второй был очевидным заблуждением; первый закладывал фундамент для новой системы государств и для новой фазы цивилизации, второй был историческим эпизодом. Дело Александра пережило своего творца, несмотря на его преждевременную смерть, а Пирр видел собственными глазами, как рухнули все его планы, прежде чем его постигла смерть. У них обоих была предприимчивая и широкая натура, но Пирр был не более, как замечательным полководцем, а Александр был прежде всего самым гениальным государственным человеком своего времени, и если уменье отличать то, что сбыточно, от того, что несбыточно, служит отличием героев от искателей приключений, то Пирр должен быть отнесен к числу этих последних и имеет так же мало права стоять наряду со своим более великим родственником, как Коннетабль Бурбонский наряду с Людовиком XI. Тем не менее с именем эпирота связано какое-то волшебное очарование, и оно внушает необыкновенное сочувствие частью благодаря рыцарской и привлекательной личности Пирра, частью и еще более потому, что он был первым греком, вступившим в борьбу с римлянами. С него начинаются те непосредственные сношения между Римом и Элладой, которые послужили основой для дальнейшего развития античной цивилизации и в значительной степени для развития цивилизации нового времени. Борьба между фалангами и когортами, между наемными войсками и народным ополчением, между военной монархией и сенаторским управлением, между личным талантом и национальной силой -- одним словом, борьба между Римом и эллинизмом впервые велась на полях сражений между Пирром и римскими полководцами; и, хотя побежденная сторона после того еще не раз апеллировала к силе оружия, каждая из позднейших битв подтверждала прежний приговор. Однако, хотя греки и были осилены как на полях сражений, так и в сфере государственной деятельности, все-таки их перевес оказался не менее решительным на всяком другом неполитическом поприще; даже по самому ходу этой борьбы можно было предугадать, что победа Рима над эллинами не будет похожа на те, которые он одерживал над галлами и над финикийцами, и что волшебные чары Афродиты начнут оказывать свое влияние только тогда, когда копье будет изломано, а щит и шлем будут отложены в сторону.
   Царь Пирр был сыном Эакида, повелителя молоссов (подле Янины), которого Александр щадил как родственника и верного вассала, но который был втянут после смерти македонского царя в водоворот македонской фамильной политики и при этом лишился сначала своих владений, а потом и жизни (441) [313 г.]. Его сын, бывший в ту пору шестилетним мальчиком, был обязан своим спасением правителю иллирийских тавлантиев Главкию; во время борьбы из-за обладания Македонией он, будучи еще ребенком, возвратился в свои наследственные владения при помощи Димитрия Полиоркета (447) [307 г.], но по прошествии нескольких лет был вытеснен оттуда влиянием враждебной партии (452) [302 г.] и в качестве изгнанного из своего отечества царского сына начал свою военную карьеру в свите македонских генералов. Его личные дарования скоро стали обращать на него внимание. Он участвовал в последних походах Антигона, и этот старый маршал Александра восхищался природными военными дарованиями Пирра, которому, по мнению престарелого военачальника, недоставало только зрелых лет, чтобы уже в ту пору сделаться первым полководцем своего времени. Вследствие неудачного сражения при Ипсе он был отправлен заложником в Александрию ко двору основателя династии Лагидов; своим смелым и резким обращением, своим солдатским нравом, презрительным отношением ко всему, что не имело связи с военным делом, он обратил на себя внимание искусного политика царя Птолемея, а своей мужественной красотой, ничего не терявшей от дикого выражения его лица и могучей поступи, он обратил на себя внимание царственных дам. Именно в то время отважный Димитрий основал для себя новое царство в Македонии, разумеется, с намерением предпринять оттуда восстановление александровой монархии. Нужно было задержать его там и создать для него домашние заботы; поэтому Лагид, отлично умевший пользоваться для своих тонких политических расчетов такими пламенными натурами, как эпирский юноша, не только исполнил желание своей супруги царицы Береники, но осуществил и свои собственные замыслы, выдав за молодого принца свою падчерицу принцессу Антигону и доставив своему дорогому "сыну" возможность возвратиться на родину как своим непосредственным содействием, так и своим могущественным влиянием (458) [296 г.]. Когда Пирр возвратился в отцовские владения, все стало ему подчиняться; храбрые эпироты -- эти албанцы древности -- привязались с наследственной преданностью и с новым воодушевлением к мужественному юноше -- к этому "орлу", как они его прозвали. Во время смут, возникших после смерти Кассандра (457) [297 г.] из-за наследственных прав на македонский престол, эпирот расширил свои владения; он мало-помалу захватил земли у Амбракийского залива с важным городом Амбракией, остров Керкиру, даже часть македонской территории и, к удивлению самих македонян, оказал сопротивление царю Димитрию, несмотря на то, что располагал гораздо менее значительными военными силами. А когда Димитрий вследствие собственного безрассудства был свергнут в Македонии с престола, там было решено предложить этот престол рыцарскому противнику Димитрия и родственнику Александридов (467) [287 г.]. Действительно, никто не был более Пирра достоин носить царскую корону Филиппа и Александра. В эпоху глубокого нравственному упадка, когда царственное происхождение и душевная низость становились почти однозначащими словами, особенно ярко выделялись личная безупречность и нравственная чистота Пирра. Для свободных крестьян коренной македонской земли, хотя уменьшившихся числом и обедневших, но не заразившихся тем упадком нравственности и мужества, который был последствием владычества Диадохов в Греции и в Азии, Пирр, по-видимому, был именно таким царем, какой был нужен: у себя дома и в кружке друзей он подобно Александру открывал для всех человеческих чувств доступ к своему сердцу, никогда не придерживался столь ненавистного в Македонии образа жизни восточных султанов и подобно Александру считался первым тактиком своего времени. Но царствованию эпирского царя скоро положили конец слишком напряженное чувство македонского патриотизма, предпочитавшее самого бездарного македонского уроженца самому даровитому иноземцу, и то безрассудное нежелание македонской армии подчиниться какому бы то ни было вождю не из македонян, жертвою которого пал величайший из полководцев александровской школы кардианец Эвмен. Сознавая невозможность управлять Македонией так, как желали македоняне, и будучи недостаточно сильным, а может быть и слишком великодушным, для того чтобы навязывать себя народу против его воли, Пирр после семимесячного царствования оставил страну на жертву ее внутренней неурядице и возвратился домой к своим верным эпиротам (467) [287 г.]. Но человек, который носил корону Александра, был шурином Димитрия, затем Лагида и Агафокла Сиракузского и высокообразованным стратегом, писавшим мемуары и ученые рассуждения о военном искусстве, не мог проводить свою жизнь только в том, чтобы проверять раз в год отчеты управляющего царским скотным двором, принимать от своих храбрых эпиротов обычные приношения быками и овцами, снова выслушивать от них у алтаря Зевса клятву в верности, со своей стороны повторять клятву о соблюдении законов и для большей прочности всех этих клятв проводить со своими подданными всю ночь за пирушкой. Если не было для него места на македонском троне, то ему было не место и на его родине; он мог быть первым и, стало быть, не мог быть вторым. Поэтому он устремил свои взоры вдаль. Хотя цари, оспаривавшие друг у друга обладание Македонией, не были согласны между собою в других случаях, но все они были готовы сообща содействовать добровольному удалению опасного соперника; а в том, что верные боевые товарищи пойдут за ним повсюду, куда он их поведет, он был вполне уверен. Именно в ту пору положение дел в Италии приняло такой оборот, что снова могло казаться исполнимым то, что замышлял за сорок лет перед тем родственник Пирра, двоюродный брат его отца, Александр Эпирский, и то, что замышлял незадолго до самого Пирра его тесть Агафокл; поэтому Пирр решился отказаться от своих македонских планов и основать на Западе новое царство и для себя и для эллинской нации.
   Спокойствие, доставленное Италии заключением в 464 г. [290 г.] мира с Самниумом, было непродолжительно; побуждение к образованию новой лиги против римского господства исходило на этот раз от луканцев. Так как во время самнитских войн этот народ, приняв сторону римлян, сдерживал тарентинцев и тем значительно содействовал развязке борьбы, то римляне предоставили ему в жертву все греческие города, находившиеся в районе его владений; поэтому, лишь только был заключен мир, луканцы стали сообща с бреттиями завоевывать эти города один вслед за другим. Турийцы, будучи доведены до крайности неоднократными нападениями луканского полководца Стения Статилия, обратились с просьбой о помощи к римскому сенату, точно так же как когда-то кампанцы просили у Рима защиты от самнитов и без сомнения также взамен отречения от своей свободы и самостоятельности. Так как после постройки крепости Венузии Рим уже мог обойтись без союза с луканцами, то римляне исполнили желание турийцев и потребовали от своих союзников удаления из города, который отдался во власть римлян. Когда луканцы и бреттии узнали, что их могущественный союзник хочет лишить их условленной доли из общей добычи, они завязали сношения с самнитско-тарентинской оппозиционной партией с целью организовать новую италийскую коалицию; а когда римляне отправили к ним послов с предостережениями, они задержали этих послов в плену и начали войну против Рима новым нападением на Турии (около 469) [285 г.], в то же время обратившись не только к самнитами и к тарентинцам, но также к северным италикам, этрускам, умбрам и галлам с приглашением присоединиться к ним в войне за свободу.
   Действительно, этрусский союз восстал и нанял многочисленные полчища галлов; римская армия, которую претор Луций Цецилий привел на помощь к оставшимся верными арретинцам, была уничтожена под стенами их города сенонскими наемниками этрусков, и сам военачальник был убит вместе с 13 тысячами своих солдат (470) [284 г.]. Так как сеноны принадлежали к числу римских союзников, то римляне отправили к ним послов с жалобой на доставку врагам Рима наемных солдат и с требованием безвозмездного возвращения пленников. Но по приказанию своего вождя Бритомара, желавшего отомстить римлянам за смерть своего отца, сеноны умертвили римских послов и открыто приняли сторону этрусков. Таким образом, против Рима взялась за оружие вся северная Италия, т. е. этруски, умбры и галлы, и можно было бы достигнуть важных результатов, если бы южные страны воспользовались этой благоприятной минутой и если бы восстали против Рима также и те из них, которые до того времени держались в стороне. Всегда готовые вступиться за свободу самниты действительно, как кажется, объявили римлянам войну; но они были так обессилены и так окружены со всех сторон, что не могли принести союзу большой пользы, а Тарент по своему обыкновению колебался. Между тем как противники заключали между собой союзы, устанавливали условия о субсидиях и набирали наемников, римляне действовали. Сенонам прежде всех пришлось испытать на себе, как опасно побеждать римлян. В их владения вступил с сильной армией консул Публий Корнелий Долабелла; все оставшиеся в живых сеноны были изгнаны из страны, и это племя было исключено из числа италийских наций (471) [283 г.]. Такое поголовное изгнание всего населения было возможно потому, что это племя жило преимущественно тем, что ему доставляли стада; эти изгнанные из Италии сеноны, по всей вероятности, способствовали образованию тех галльских отрядов, которые вскоре после того наводнили придунайские страны, Македонию, Грецию и Малую Азию. Ближайшие соседи и соплеменники сенонов, бойи, были так испуганы и ожесточены столь быстро совершившейся страшной катастрофой, что немедленно присоединились к этрускам, которые еще не прекращали войны, а служившие в рядах этрусков сенонские наемники стали сражаться с римлянами уже не из-за платы, а из желания отомстить за свое отечество. Сильная этрусско-галльская армия выступила против Рима с целью выместить на неприятельской столице истребление сенонского племени и стереть Рим с лица земли не так, как когда-то сделал вождь тех же самых сенонов, а окончательно. Но при переходе через Тибр, недалеко от Вадимонского озера, союзная армия была совершенно разбита римлянами (471) [283 г.]. После того как бойи еще раз попытались через год вступить в бой с римлянами и по-прежнему не имели успеха, они покинули своих союзников и заключили с Римом сепаратный мирный договор (472) [282 г.]. Таким образом, самый опасный из членов лиги, галльский народ был побежден отдельно от всех, прежде чем лига успела вполне образоваться, а это обстоятельство развязало римлянам руки для борьбы с нижней Италией, где война велась в 469--471 гг. [285--283 гг.] без большой энергии. До той поры слабая римская армия с трудом держалась в Туриях против луканцев и бреттиев, а теперь (472) [282 г.] перед этим городом появился консул Гай Фабриций Лусцин с сильной армией; он освободил Турии, разбил луканцев в большом сражении и взял их главнокомандующего Статилия в плен. Мелкие греческие города недорийского происхождения, смотревшие на римлян как на избавителей, добровольно отдавались в их руки, римские гарнизоны были оставлены в самых важных пунктах -- в Локрах, Кротоне, Туриях и в особенности в Регионе, на который, как кажется, имели виды и карфагеняне. Римляне повсюду имели решительный перевес. С истреблением сенонов осталась во власти римлян значительная часть Адриатического побережья, и римляне поспешили обеспечить свое владычество как над этими берегами, так и над Адриатическим морем без сомнения потому, что уже тлела под пеплом распря с Тарентом, а эпирот уже грозил нашествием. В портовый город Сену (Sinigaglia), бывший главный город сенонского округа, была отправлена в 471 г. [283 г.] гражданская колония, и в то же время римский флот отплыл из Тирренского моря в восточные воды, очевидно для того, чтобы стоять в Адриатическом море и охранять там римские владения.
   С тех пор как был заключен договор 450 г. [304 г.], тарентинцы жили в мире с Римом: они были свидетелями продолжительной агонии самнитов и быстрого истребления сенонов и допустили без всякого протеста основание Венузии, Атрии, Сены и занятие Турий и Региона. Но, когда римский флот на своем пути из Тирренского моря в Адриатическое достиг Тарента и стал на якоре в гавани этого дружественного города, давно назревавшее озлобление наконец вышло наружу; выступившие перед народом ораторы напомнили собранию граждан о старых договорах, воспрещавших римским военным судам проникать на восток от Лакинского мыса; толпа с яростью устремилась на римские военные корабли, которые не ожидали такого разбойничьего нападения и после горячей схватки были разбиты; пять кораблей были захвачены тарентинцами; их матросы были казнены или проданы в рабство, а римский адмирал был убит во время битвы. Это постыдное дело объясняется только крайним безрассудством и крайней бессовестностью, свойственными владычеству черни. Те договоры, о которых шла речь, принадлежали эпохе, уже давно пережитой и забытой; не подлежит сомнению, что они уже не имели никакого смысла, с тех пор как были основаны Атрия и Сена, и что римляне вошли в залив с полным доверием к существовавшему союзу: ведь из дальнейшего хода событий ясно видно, что в интересах римлян было не подавать тарентинцам никакого повода для объявления войны. Если государственные люди Тарента решились объявить Риму войну, то они сделали только то, что должны были бы давно сделать, а если они предпочли мотивировать объявление войны не настоящей его причиной, а формальным нарушением договора, то на это можно только заметить, что дипломатия во все времена считала для себя унизительным говорить простые вещи простым языком. Но напасть без всякого предупреждения на флот с оружием в руках, вместо того чтобы пригласить адмирала удалиться, и было в такой же мере безумием, в какой и варварством; это было одно из тех ужасных деяний, в которых нравственная дисциплина внезапно утрачивает свою обязательную силу и низость выступает перед нами во всей своей наготе, как бы для того, чтобы предостеречь нас от ребяческой уверенности, что цивилизация в состоянии с корнем вырвать зверство из человеческой натуры. И как будто этого еще было мало -- тарентинцы напали после этого геройского подвига на Турии (стоявший там римский гарнизон был захвачен врасплох и капитулировал зимой 472/473 г. [282/281 г.]) и жестоко наказали турийцев за их отпадение от эллинской партии и за их переход на сторону варваров -- тех самых турийцев, которых тарентинская политика отдала на произвол луканцев и тем принудила отдаться в руки римлян.
   Однако варвары поступили с умеренностью, которая при таком могуществе и после таких оскорблений возбуждает удивление. В интересах Рима было как можно долее пользоваться нейтралитетом Тарента; поэтому люди, руководившие решениями сената, отвергли предложение раздраженного меньшинства немедленно объявить тарентинцам войну. Со стороны Рима же была изъявлена готовность сохранить мир на самых умеренных условиях, какие только были возможны без унижения римского достоинства, с тем чтобы пленникам была возвращена свобода, чтобы Турии были отданы римлянам и чтобы им были выданы зачинщики нападения на флот. С этими предложениями были отправлены (473) [281 г.] в Тарент послы, а чтобы придать вес их словам, в то же время вступила в Самниум римская армия под предводительством консула Луция Эмилия. Тарент мог согласиться на эти условия без всякого ущерба для своей независимости, а ввиду того, что этот богатый торговый город всегда питал нерасположение к войнам, в Риме могли основательно надеяться, что соглашение еще возможно. Однако попытка сохранить мир оказалась безуспешной -- вследствие ли оппозиции тех тарентинцев, которые сознавали необходимость воспротивиться римским захватам и полагали, что чем ранее это будет сделано, тем лучше, вследствие ли неповиновения городской черни, которая со свойственным грекам своеволием позволила себе нанести личное оскорбление послу. Тогда консул вступил на тарентинскую территорию; но, вместо того чтобы немедленно начать военные действия, он еще раз предложил мир на прежних условиях; когда же и эта попытка осталась безуспешной, он хотя и стал опустошать пахотные поля и усадьбы, а городской милиции нанес поражение, но знатных пленников отпускал на свободу без выкупа и не терял надежды, что гнет войны доставит в городе перевес аристократической партии и этим путем приведет к заключению мира. Причиной таких проволочек было опасение римлян, что город будет вынужден отдаться в руки эпирского царя. Виды Пирра на Италию уже не были тайной. Тарентинские послы уже ездили к Пирру и возвратились, ни до чего не договорившись; царь требовал от них более того, на что они были уполномочены. Однако нужно было на что-нибудь решиться. Тарентинцы уже имели время вполне убедиться, что их ополчение умело только обращаться в бегство перед римлянами, поэтому им оставалось выбирать одно из двух -- или мир, на заключение которого римляне все еще соглашались при справедливых условиях, или договор с Пирром на таких условиях, какие предпишет царь, другими словами -- или римское владычество, или тиранию греческого солдата. Силы двух противоположных партий почти уравновешивались; в конце концов взяла верх национальная партия под влиянием того основательного соображения, что если необходимо кому-нибудь подчиниться, то лучше подчиниться греку, чем варварам; сверх того, демагоги опасались, что римляне, несмотря на свою вынужденную тогдашним положением дел умеренность, отомстят при первом удобном случае за гнусное поведение тарентинской черни. Итак, город вошел в соглашение с Пирром. Эпирскому царю было предоставлено главное командование войсками тарентинцев и другими италиками, готовыми вступить в борьбу с Римом; сверх того, ему было дано право держать в Таренте гарнизон. Что военные расходы взял на себя город, разумеется само собой. Со своей стороны, Пирр обещал не оставаться в Италии долее, чем нужно, -- по всей вероятности разумея это обещание в том смысле, что от его собственного усмотрения будет зависеть назначение срока, до которого его пребывание в Италии будет необходимо. Тем не менее, добыча его не ускользнула из его рук. В то время как тарентинские послы, без сомнения бывшие вожаками партии войны, находились в Эпире, настроение умов внезапно изменилось в городе, который сильно теснили римляне; главное начальство уже было возложено на сторонника римлян Агиса, когда возвращение послов с заключенным ими договором и в сопровождении доверенного Пирра, министра Кинеаса, снова отдало власть в руки сторонников войны. Но бразды правления скоро перешли в более твердые руки, которые положили конец этим колебаниям. Еще осенью 473 г. [281 г.] один из генералов Пирра, Милон, высадился с 3 тысячами эпиротов и занял городскую цитадель; затем в начале 474 г. [280 г.] прибыл и сам царь после бурного морского переезда, стоившего многих жертв. Он привез в Тарент значительную, но разношерстную армию, состоявшую частью из его собственных войск -- из молоссов, феспротов, хаониян, амбракийцев, -- частью из македонской пехоты и фессалийской конницы, предоставленных македонским царем Птолемеем по договору в распоряжение Пирра, частью из этолийских, акарнанских и афаманских наемников; в итоге насчитывалось 20 тысяч фалангитов, 2 тысячи стрелков из лука, 500 пращников, 3 тысячи всадников и 20 слонов; стало быть, эта армия была немного менее той, с которой Александр переправился через Геллеспонт на пятьдесят лет раньше. В то время, как прибыл царь, дела коалиции находились не в цветущем положении. Хотя римский консул отказался от нападения на Тарент и отступил в Апулию, лишь только ему пришлось иметь дело не с тарентинской милицией, а с солдатами Милона, но за исключением тарентинской территории почти вся Италия находилась во власти римлян. В нижней Италии коалиция нигде не могла выставить в поле армию, а в верхней Италии не прекращали борьбу одни этруски, которые в свою последнюю кампанию (473) [281 г.] постоянно терпели поражения. Перед тем как царь отплыл в Италию, союзники поручили ему главное начальство над всеми своими войсками и объявили, что будут в состоянии выставить армию из 350 тысяч пехоты и 20 тысяч конницы; но действительность представляла неутешительный контраст с этими громкими цифрами. Оказалось, что еще нужно создать ту армию, над которой было вверено начальство Пирру, а все средства к тому покуда заключались в собственных военных силах Тарента. Царь приказал набирать италийских наемников на тарентинские деньги и потребовал военной службы от способных носить оружие граждан. Но тарентинцы не так поняли договор, который они заключили с Пирром. Они воображали, что купили на свои деньги победу, точно так же как покупается всякий другой товар, и находили, что заставлять их самих одерживать победу было со стороны царя чем-то вроде нарушения договора. Чем более радовались граждане прибытию Милона, освободившего их от тяжелой службы на сторожевых постах, тем неохотнее становились они теперь под царские знамена; тем из них, которые медлили, пришлось угрожать смертной казнью. Этот результат служил в глазах каждого оправданием для сторонников мира, и, как кажется, уже тогда были завязаны сношения с Римом. Заранее приготовленный к такому сопротивлению Пирр стал с тех пор распоряжаться в Таренте, как в завоеванном городе: солдатам были отведены квартиры в домах; народные собрания и многочисленные общества (ΣеΣΣ?д??) были запрещены, театр был закрыт, вход на публичные гулянья был заперт, городские ворота были заняты эпиротской стражей. Некоторые из самых влиятельных людей были отправлены заложниками за море, некоторые другие избегли такой же участи бегством в Рим. Эти строгие мере были необходимы, потому что на тарентинцев нельзя было ни в чем полагаться, и только после того, как царь мог опереться на обладание этим важным городом, он приступил к военным действиям.
   И в Риме ясно сознавали важность предстоящей борьбы. С целью прежде всего упрочить верность союзников, т. е. подданных, в ненадежных городах были поставлены гарнизоны, а вожаки национальных партий -- как, например, некоторые из членов пренестинского сената -- были арестованы или казнены. Приготовления к войне делались с самыми напряженными усилиями: был введен военный налог; от всех подданных и союзников потребовали доставки полных контингентов; даже не обязанные нести военную службу пролетарии были призваны к оружию. В столице была оставлена римская армия в качестве резерва. Другая армия вступила под начальством консула Тиберия Корункания в Этрурию и усмирила города Вольци и Вольсинии. Главные военные силы, естественно, назначались для нижней Италии; их торопили с выступлением в поход, для того чтобы задержать Пирра на тарентинской территории и воспрепятствовать присоединению к его армии самнитов и других приготовившихся к войне с Римом южноиталийских ополчений. Временной преградой против успехов эпирского царя должны были служить римские гарнизоны, стоявшие в греческих городах нижней Италии. Однако бунт стоявших в Регионе войск лишил римлян этого важного города, не отдавши его и в руки Пирра. Взбунтовавшиеся войска состояли из одного легиона, набранного из живших в Кампании римских подданных и находившегося под начальством местного уроженца Деция. Хотя одной из причин бунта, без сомнения, была национальная ненависть кампанцев к римлянам, тем не менее Пирр, пришедший из-за моря для оказания защиты и покровительства эллинам, не мог принять в союзную армию войска, перерезавшие в Регионе своих хозяев в их собственных домах; поэтому взбунтовавшийся легион стал действовать сам по себе в тесном союзе со своими единоплеменниками и сообщниками по преступлению -- мамертинцами, т. е. кампанскими наемниками Агафокла, таким же способом завладевшими лежащей на противоположном берегу Мессаной; он стал грабить и опустошать на свой риск и для своей собственной пользы соседние греческие города, как например, Кротон, где перебил римский гарнизон, и Каулонию, которую разрушил. Зато достигшему луканской границы небольшому римскому отряду и стоявшему в Венузии гарнизону удалось воспрепятствовать присоединению луканцев и самнитов к армии Пирра, между тем, как главные военные силы, состоявшие, как кажется, из четырех легионов и, стало быть, насчитывавшие вместе с соответствующим числом союзных войск по меньшей мере 50 тысяч человек, двинулись под начальством консула Публия Левина против Пирра. Царь, желая прикрыть тарентинскую колонию Гераклею, занял позицию между этим городом и Пандозией[141], имея при себе и свои собственные войска и тарентинские (474) [280 г.]. Римляне переправились под прикрытием своей конницы через Сирис и начали сражение горячей и удачной кавалерийской атакой. Царь, сам предводивший своей конницей, упал с лошади, а приведенные в замешательство исчезновением своего вождя греческие всадники очистили поле перед неприятельскими эскадронами. Между тем, Пирр стал во главе своей пехоты и вступил в новый, более решительный бой с римлянами. Семь раз легионы сталкивались с фалангой, а исход сражения все еще оставался нерешенным. Между тем, один из лучших офицеров Пирра, Мегакл, был убит, а так как он носил в этот день царские доспехи, то армия вторично вообразила, что ее царь убит; тогда ее ряды поколебались, а Левин, будучи уверен, что победа уже несомненно на его стороне, направил всю свою кавалерию во фланг греков. Но Пирр воодушевлял упавших духом солдат, обходя с непокрытой головой ряды своей пехоты. Против конницы были выведены слоны, которых до той минуты еще не употребляли в дело; лошади пугались их, а солдаты, не знавшие, как поступить с громадными животными, обратились в бегство. Рассыпавшиеся кучки всадников и шедшие вслед за ними слоны наконец расстроили и сомкнутые ряды римской пехоты; а слоны вместе с превосходной фессалийской конницей стали страшно истреблять ряды бегущих. Если бы один храбрый римский солдат по имени Гай Минуций, служивший старшим гастатом в четвертом легионе, не нанес одному из слонов раны и тем не привел в замешательство преследовавшие войска, то римская армия была бы совершенно истреблена, а теперь ее остаткам удалось перебраться за Сирис. Ее потери были велики: победители нашли на поле сражения 7 тысяч убитых или раненых римлян и захватили 2 тысячи пленников; сами римляне определили свой урон в 15 тысяч человек, конечно включая в это число и унесенных с поля сражения раненых. Но и армия Пирра пострадала не намного менее; около 4 тысяч его лучших солдат легли на поле сражения, и он лишился многих из своих лучших высших офицеров. Он сам сознавал, что утраченных им старых опытных солдат гораздо труднее заместить, чем римских ополченцев, и что он был обязан своей победой только внезапному нападению слонов, которое не могло часто повторяться; поэтому понятно, что царь, будучи сведущим критиком по части стратегии, впоследствии называл эту победу похожей на поражение, хотя и не был так безрассуден, чтобы опубликовать эту критику на самого себя в надписи на выставленном им в Таренте жертвенном приношении -- как это было впоследствии выдумано на его счет римскими поэтами. В политическом отношении не имел важного значения вопрос о том, каких жертв стоила победа; во всяком случае, счастливый исход первого сражения с римлянами был для Пирра неоценимым успехом. Его дарования как полководца обнаружились блестящим образом на этом новом поле сражения, и если что-либо могло вдохнуть единодушие и энергию в захилевшую коалицию италиков, то это, конечно, была победа при Гераклее. Но и непосредственные последствия победы были значительны и прочны. Лукания была утрачена римлянами; Левин стянул к себе стоявшие там войска и отступил в Апулию. Бреттии, луканцы и самниты беспрепятственно присоединились к Пирру. За исключением Региона, томившегося под гнетом кампанских бунтовщиков, все греческие города подпали под власть царя, а Локры добровольно выдали ему римский гарнизон, так как были убеждены, и основательно убеждены, что он не отдаст их в жертву италикам. Сабеллы и греки перешли, следовательно, на сторону Пирра; впрочем, на этом остановились последствия его победы. Латины не обнаружили никакого желания освободиться при помощи иноземного династа от римского владычества, как ни было оно тягостно. Венузия, хотя и была со всех сторон окружена врагами, тем не менее непоколебимо стояла за Рим. Рыцарственный царь окружил самым большим почетом взятых им на Сирисе пленников за их храброе поведение и потом, по греческому обыкновению, предложил им поступить на службу в его армию; но тогда он узнал, что имел дело не с наемниками, а с народом. Ни один человек, ни из римлян, ни из латинов, не поступил к нему на службу.
   Пирр предложил римлянам мир. Он был слишком дальновидным воином, чтобы не сознавать невыгоду своего положения, и слишком искусным политиком, чтобы не воспользоваться своевременно для заключения мира такой минутой, когда он находился в самом благоприятном для него положении. Он надеялся, что под влиянием первого впечатления, произведенного великой битвой, ему удастся склонить Рим к признанию независимости греческих городов Италии и затем создать между этими городами и Римом ряд второстепенных и третьестепенных государств, которые были бы подвластными союзниками новой греческой державы; из этой мысли исходили предъявленные им требования: освобождение из-под римской зависимости всех греческих городов -- стало быть, именно тех, которые находились в Кампании и Лукании, -- и возвращение владений, отнятых у самнитов, давниев, луканцев и бреттиев, т. е. в особенности уступка Луцерии и Венузии. Если бы трудно было избежать новой войны с Римом, то все-таки было желательно начать ее только после того, как западные эллины будут соединены под властью одного повелителя, и после того, как будет завоевана Сицилия, а может быть и Африка. Пользовавшийся особым доверием Пирра, его министр, фессалиец Кинеас, был снабжен инструкциями в этом смысле и отправлен в Рим. Этому искусному парламентеру (которого современники сравнивали с Демосфеном, насколько возможно сравнение ритора с государственным человеком, царского слуги -- с народным вождем) было поручено всячески выставлять на вид уважение, которое победитель при Гераклее действительно питал к тем, кого победил, намекнуть на желание царя лично побывать в Риме, располагать умы в пользу царя при помощи столь приятных из уст врага похвал и лестных уверений, а при случае и подарков, одним словом, испробовать на римлянах все те хитрые уловки кабинетной политики, какие уже были испробованы при дворах александрийском и антиохийском. Сенат колебался; многие находили благоразумным сделать шаг назад и выждать, пока опасный противник побольше запутается или совсем сойдет со сцены. Тогда престарелый и слепой консуляр Аппий Клавдий (цензор 442 г. [312 г.], консул 447 и 458 гг. [307 и 296 гг.]), уже давно удалившийся от государственных дел, но в эту решительную минуту приказавший принести себя в сенат, пламенной речью вдохнул в сердца более юного поколения непоколебимую энергию своей мощной натуры. Царю дали тот гордый ответ, который был в этом случае произнесен в первый раз, а с тех пор сделался основным государственным принципом, -- что Рим не вступает в переговоры, пока чужеземные войска стоят на италийской территории, а в подтверждение этих слов послу было приказано немедленно выехать из города. Отправка посольства не достигла своей цели, а ловкий дипломат, вместо того чтобы произвести эффект своим красноречием, сам был озадачен таким непоколебимым мужеством после столь тяжелого поражения; по возвращении домой он рассказывал, что в этом городе каждый из граждан казался ему царем, и это понятно: ведь царедворцу в первый раз пришлось стоять лицом к лицу с свободным народом. Во время этих переговоров Пирр вступил в Кампанию, но лишь только узнал, что они прерваны, двинулся на Рим с целью протянуть руку этрускам, поколебать преданность римских союзников и угрожать самому городу. Но римлян было так же трудно запугать, как и задобрить. После сражения при Гераклее юношество стало толпами сходиться на приглашение глашатая "записываться в солдаты взамен павших"; Левин, ставший во главе двух вновь сформированных легионов и вызванных из Лукании войск, располагал еще более значительными силами, чем прежде, и шел вслед за царской армией; он прикрыл от Пирра Капую и сделал тщетной его попытку завести сношения с Неаполем. Римляне действовали с такой энергией, что за исключением нижнеиталийских греков ни одно из значительных союзных государств не осмелилось отпасть от союза с Римом. Тогда Пирр пошел прямо на Рим. Продвигаясь вперед по богатой стране, возбуждавшей в нем удивление своим цветущим состоянием, он достиг Фрегелл, которыми завладел врасплох; затем он с бою завладел переправой через Лирис и подступил к Анагнии, находившейся не более чем в восьми немецких милях от Рима. Никакая армия не спешила ему навстречу; но все города Лациума запирали перед ним свои ворота, и вслед за ним, не отставая, шел из Кампании Левин, между тем как консул Тиберий Корунканий, только что заключивший с этрусками своевременный мир, вел с севера другую армию, а в самом Риме приготовились к борьбе резервы под начальством диктатора Гнея Домиция Калвина. При таких условиях нельзя было рассчитывать на успех, и царю не оставалось ничего другого, как возвратиться назад. Он простоял несколько времени в бездействии в Кампании, имея перед собой соединенные армии обоих консулов; но ему не представилось никакого удобного случая нанести неприятелю решительный удар. Когда наступила зима, царь очистил неприятельскую территорию и разместил свои войска по дружественным городам, а сам поселился на зиму в Таренте. Тогда и римляне прекратили военные действия; их армия заняла зимние квартиры подле Фирма в Пиценской области, а разбитые на Сирисе легионы в виде наказания простояли, по приказанию сената, всю зиму в палатках.
   Так кончился поход 474 г. [280 г.] Впечатление, которое произвела победа при Гераклее, большею частью уравновешивалось тем, что Этрурия заключила в решительную минуту сепаратный мир с Римом и что неожиданное отступление царя совершенно разрушило пылкие надежды италийских союзников. Италики роптали на бремя войны, в особенности на слабую дисциплину размещенных у них по квартирам солдат, а царь, которому надоели препирательства из-за мелочей и столь же неполитичный, сколь невоинственный образ действий его союзников, начинал догадываться, что выпавшая на его долю задача, несмотря на успехи его военной тактики, невыполнима в политическом отношении. Прибытие римского посольства, состоявшего из трех консуляров, между которыми находился и одержавший победу при Туриях Гай Фабриций, на минуту снова пробудило в нем надежду на мир; но скоро оказалось, что эти послы были уполномочены только на ведение переговоров о выдаче или об обмене пленных. Пирр отказал в этом требовании, но отпустил для празднования Сатурналий всех пленников на честное слово; что эти пленники сдержали свое слово и что римский посол отклонил попытку подкупить его, было впоследствии предметом самых непристойных похвал, которые свидетельствовали не столько о честности тех древних времен, сколько о нечестности позднейшего времени. Весной 475 г. [279 г.] Пирр снова стал действовать наступательно и вступил в Апулию, куда двинулась ему навстречу и римская армия. В надежде, что одна решительная победа поколеблет римскую симмахию в этой стране, царь предложил римлянам вторичную битву, и они не отказались от нее. Две армии сошлись подле Авскула (Ascoli di Puglia). Под знаменами Пирра сражались, кроме его эпирских и македонских войск, италийские наемники, тарентинские ополченцы -- так называемые "белые щиты" -- и его союзники луканцы, бреттии и самниты -- всего 70 тысяч человек пехоты, в числе которых было 16 тысяч греков и эпиротов, с лишком 8 тысяч всадников и 19 слонов. На стороне римлян сражались в этот день латины, кампанцы, вольски, сабины, умбры, марруцины, пелигны, френтаны и арпаны; они также насчитывали более 70 тысяч человек пехоты, в числе которых было 20 тысяч римских граждан и 8 тысяч всадников. Обе стороны ввели перемены в своем военном устройстве. Пирр, с проницательностью воина сознавший преимущества римского манипулярного строя, заменил на флангах растянутый фронт своих фаланг новым построением в виде отдельных отрядов по образцу когорт; быть может, не менее по политическим, чем по военным, соображениям он поставил тарентинские и самнитские когорты между отрядами, состоявшими из его собственных солдат; в центре стояла только эпиротская фаланга в сомкнутом строю. Для отражения слонов римляне устроили нечто вроде боевых колесниц, из которых на железных копьях торчали жаровни и на которых были укреплены оканчивавшиеся железным острием подвижные мачты, устроенные так, что их можно было опускать вниз, -- это было нечто вроде тех абордажных мостов, которым пришлось играть такую важную роль в первую пуническую войну. По греческому описанию этой битвы, как кажется, менее пристрастному, чем дошедшее до нас римское описание, греки были в первый день в проигрыше, потому что на крутых и болотистых берегах реки, где они были вынуждены принять сражение, они не могли ни развернуть строя, ни употребить в дело конницу и слонов. Напротив, на второй день Пирр успел прежде римлян занять неровную местность и благодаря этому достиг без потерь равнины, где мог беспрепятственно развернуть фалангу. Отчаянное мужество римлян, бросившихся с мечами в руках на сариссы, оказалось бесплодным; фаланга непоколебимо выдерживала все нападения; однако и она не могла принудить римские легионы к отступлению. Но когда многочисленный отряд, прикрывавший слонов, прогнал сражавшихся на римских боевых колесницах солдат, осыпав их градом стрел и каменьев, когда он перерезал постромки у этих колесниц и затем пустил слонов в атаку на римскую боевую линию, эта последняя заколебалась. Отступление отряда, прикрывавшего римские колесницы, послужило сигналом к общему бегству, которое, впрочем, обошлось без больших потерь, так как беглецы могли укрыться в находившемся недалеко оттуда лагере. Только римское описание битвы упоминает о том, что отряд арпанов, действовавший отдельно от главных сил римской армии, напал во время сражений на слабо защищенный эпиротский лагерь и зажег его; но, если бы это и была правда, все-таки римляне не имели основания утверждать, что исход сражения был нерешителен. Наоборот, оба описания сходятся в том, что римская армия перешла обратно через реку и что поле сражения осталось в руках Пирра. По греческому рассказу, число убитых доходило со стороны римлян до 6 тысяч, со стороны греков до 3 505[142]; в числе раненых находился и сам царь, которому метательное копье пронзило руку в то время, как он, по своему обыкновению, сражался среди самой густой свалки. Пирр бесспорно одержал победу, но ее лавры были бесплодны; она делала честь царю как полководцу и как солдату, но достижению его политических целей она не способствовала. Пирру был нужен такой блестящий успех, который рассеял бы римскую армию и послужил для колеблющихся союзников поводом и стимулом к переходу на сторону царя; но так как и римская армия и римский союз устояли против его нападений, а греческая армия, ничего не значившая без своего полководца, была надолго обречена на бездействие вследствие полученной им раны, то его кампания оказалась неудавшейся, и он был вынужден возвратиться на зимние квартиры, которые на этот раз занял в Таренте, между тем как римляне заняли их в Апулии. Становилось все более и более очевидным, что военные ресурсы царя далеко уступали римским, точно так же как в политическом отношении слабая и непокорная коалиция не выдерживала сравнения с прочно организованной римской симмахией. Конечно, новые и энергичные приемы греческого способа ведения войны и гений полководца могли доставить еще одну такую же победу, как при Гераклее или Авскуле, но каждая новая победа истощала средства для дальнейших предприятий, а римляне, очевидно, уже в ту пору сознавали превосходство своих сил и с мужественным терпением выжидали той минуты, когда перевес будет на их стороне. Эта война не была той тонкой игрой в солдаты, какую обыкновенно вели и умели вести греческие полководцы; об упорную и мужественную энергию народного ополчения разбивались все стратегические комбинации. Пирр понимал настоящее положение дел; его победы ему прискучили, своих союзников он презирал; а если он все-таки не отказывался от своего предприятия, то делал это только потому, что военная честь не позволяла ему удалиться из Италии, прежде чем взятые им под свою защиту нации не будут ограждены от варваров. Ввиду его нетерпеливого характера и можно было заранее предсказать, что он воспользуется первым предлогом, чтобы сложить с себя эту тяжелую обязанность, а положение дел в Сицилии скоро доставило ему повод для удаления из Италии.
   После смерти Агафокла (465) [289 г.] сицилийские греки остались без всякого сильного руководства. Между тем как в отдельных эллинских городах неспособные демагоги и неспособные тираны сменяли одни других, старинные обладатели западной оконечности Сицилии -- карфагеняне -- беспрепятственно расширяли свое владычество. Когда им удалось завладеть Акрагантом, они полагали, что настало время, наконец, сделать последний шаг к достижению той цели, которую они постоянно имели в виду в течение нескольких столетий, и подчинить весь остров своему владычеству; поэтому они и предприняли нападение на Сиракузы.
   Этот город, когда-то оспаривавший и на суше и на море у карфагенян обладание Сицилией, был доведен внутренними раздорами и слабым управлением до такого глубокого упадка, что был принужден искать спасения в крепости своих стен и в помощи иноземцев -- а эту помощь мог доставить только царь Пирр. Пирр в качестве мужа Агафокловой дочери, а его шестнадцатилетний сын Александр в качестве Агафоклова внука были во всех отношениях естественными наследниками широких замыслов бывшего владетеля Сиракуз, а если свободе Сиракуз уже настал конец, то вознаграждением за нее могла служить перспектива со временем сделаться столицей западно-эллинского государства. Поэтому сиракузяне, подобно тарентинцам и на аналогичных условиях, добровольно предложили (около 475 г.) [279 г.] власть царю Пирру, и по странному стечению обстоятельств как будто все само собой клонилось к осуществлению грандиозных планов эпирского царя, основанных главным образом на обладании Тарентом и Сиракузами. Понятно, что ближайшим последствием этого соединения италийских и сицилийских греков под одною властью было то, что и их противники теснее соединились между собою. Тогда Карфаген и Рим заменили свои старые торговые договоры оборонительным и наступательным союзом против Пирра (475) [279 г.]; между ними было установлено, что если Пирр вступит на римскую или на карфагенскую территорию, то неатакованный союзник должен доставить атакованному подкрепления на территорию этого последнего и содержать вспомогательные войска на свой счет; что в этом случае Карфаген должен доставлять транспортные суда и оказывать римлянам содействие своим военным флотом, но что экипаж этого флота не обязан сражаться за римлян на суше; сверх того, оба государства обязались не заключать сепаратного мира с Пирром. При заключении этого договора римляне имели в виду облегчить для себя возможность нападения на Тарент и отрезать Пирра от его родины -- а ни того, ни другого нельзя было достигнуть без содействия пунического флота; со своей стороны, Карфаген имел в виду удержать царя в Италии, для того чтобы беспрепятственно осуществить свои виды на Сиракузы[143]. Поэтому в интересах обеих держав было прежде всего утверждение их владычества на море, отделяющем Италию от Сицилии. Сильный карфагенский флот из 120 парусных судов направился под начальством адмирала Магона в Сицилийский пролив из Остии, куда Магон прибыл, как кажется, именно для заключения вышеупомянутого договора. Мамертинцы, которым пришлось бы понести заслуженное наказание за их злодеяния над греческим населением Мессаны, в случае, если бы Пирр завладел Сицилией и Италией, тесно примкнули к римлянам и к карфагенянам и обеспечили для этих последних владычество на сицилийской стороне пролива. Союзникам очень хотелось завладеть и лежавшим на противоположном берегу Регионом; но Рим не мог простить того, что было сделано кампанским гарнизоном, а попытка соединенных римлян и карфагенян силою завладеть городом не удалась. Оттуда карфагенский флот отплыл к Сиракузам и блокировал этот город с моря, между тем как сильная финикийская армия приступила одновременно к его осаде с суши (476) [278 г.]. Давно уже пора было Пирру появиться в Сиракузах; но положение дел в Италии было вовсе не таково, чтобы там могли обойтись без его личного присутствия и без его войск. Два консула 476 г. [278 г.] -- Гай Фабриций Лусцин и Квинт Эмилий Пап, -- оба опытные полководцы, энергично начали новую кампанию, и хотя в этой войне римляне постоянно терпели поражения, однако не они, а победители чувствовали себя утомленными и желали мира. Пирр еще раз попытался достигнуть соглашения на сколько-нибудь сносных условиях. Консул Фабриций отослал царю обратно одного негодяя, который предложил консулу отравить царя за хорошее вознаграждение. В благодарность за это царь не только возвратил всем римским пленникам свободу, не требуя выкупа, но был так восхищен благородством своих храбрых противников, что был готов из признательности согласиться на мир на чрезвычайно удобных и выгодных для них условиях. Кинеас, как кажется, еще раз ездил в Рим, и Карфаген серьезно опасался, что Рим примет мирные предложения. Но сенат был непоколебим и повторил свой прежний ответ. Если царь не желал, чтобы Сиракузы попали в руки карфагенян и чтобы вместе с тем рухнули его широкие замыслы, то ему не оставалось ничего другого, как предоставить своих италийских союзников их собственной участи и пока ограничиться владычеством над важнейшими портовыми городами, в особенности над Тарентом и Локрами. Тщетно умоляли его луканцы и самниты не покидать их, тщетно требовали от него тарентинцы, чтобы он или исполнял обязанности полководца, или возвратил им их город. На жалобы и упреки царь отвечал или утешениями, что когда-нибудь настанут лучшие времена, или резким отказом; Милон остался в Таренте, царский сын Александр остался в Локрах, а сам Пирр еще весной 476 г. [278 г.] отплыл с главными силами из Тарента в Сиракузы.
   Удаление Пирра развязало римлянам руки в Италии, где уже никто не осмеливался вступать с ними в открытую борьбу, и их противники укрылись частью в своих крепостях, частью в лесах. Однако борьба не кончилась так скоро, как можно было бы ожидать; причиной этого были частью самый характер войны, которая заключалась в осаде крепостей или в борьбе среди гор, частью истощение римлян; о том, как были велики понесенные ими потери, свидетельствует тот факт, что список граждан уменьшился с 473 по 479 г. [с 281 по 275 гг.] на 17 тысяч человек. Еще в 476 г. [278 г.] удалось консулу Гаю Фабрицию склонить самую значительную из тарентинских колоний Гераклею к сепаратному миру, который был заключен на самых выгодных для нее условиях. Во время кампании 477 г. [277 г.] стычки происходили в разных местах Самниума, где римлянам стоило больших потерь легкомысленно предпринятое нападение на укрепленные высоты; затем война была перенесена на юг Италии, где были одержаны победы над луканцами и над бреттиями. С другой стороны, Милон, выйдя из Тарента, расстроил намерение римлян овладеть врасплох Кротоном; находившийся там эпиротский гарнизон даже сделал удачную вылазку против осаждающих. Тем не менее, консулу, наконец, удалось при помощи военной хитрости побудить этот гарнизон к отступлению и завладеть беззащитным городом (477) [277 г.]. Еще важнее было то, что локрийцы, которые раньше выдали царю римский гарнизон, теперь вырезали гарнизон эпирский, искупая одну измену другой; тогда весь южный берег, за исключением Региона и Тарента, оказался в руках римлян. Однако все эти успехи в сущности не принесли большой пользы. Нижняя Италия уже давно была неспособна сопротивляться; но Пирр еще не был побежден, пока в его руках находился Тарент, доставлявший ему возможность возобновить войну, когда ему вздумается, а об осаде этого города римляне не могли и помышлять.
   Помимо того, что при усовершенствованном Филиппом Македонским и Димитрием Полиоркетом способе защиты крепостей римляне находились бы в невыгодном положении, имея дело с опытным и отважным греческим комендантом, им было бы необходимо для осады Тарента содействие сильного флота, а хотя договор с Карфагеном и сулил римлянам морские подкрепления, но положение самих карфагенян в Сицилии было вовсе не таково, чтобы они могли доставить обещанную помощь. Высадка Пирра в Сицилии, совершившаяся беспрепятственно, несмотря на карфагенский флот, разом изменила там положение дел. Он тотчас освободил осажденные Сиракузы, в короткое время соединил под своею властью все свободные греческие города и, сделавшись главою сицилийской конфедерации, отнял у карфагенян почти все их владения. Эти последние при помощи своего флота, господствовавшего в ту пору без соперников на Средиземном море, с трудом удержались в Лилибее, а мамертинцы сохранили Мессану, но и то при беспрестанно возобновлявшихся неприятельских нападениях. При таком положении дел скорее на Риме лежала, в силу договора 475 г. [279 г.], обязанность помогать карфагенянам в Сицилии, чем на Карфагене -- обязанность помогать своим флотом римлянам для завоевания Тарента; но вообще ни та, ни другая стороны не обнаруживали расположения упрочивать или даже расширять владычество союзника. Карфаген предложил римлянам свое содействие только тогда, когда существенная опасность уже миновала, а римляне, со своей стороны, ничего не сделали, чтобы воспрепятствовать отъезду царя из Италии и падению карфагенского владычества в Сицилии. Карфаген, в явное нарушение договора, даже предлагал царю заключить с ним сепаратный мир и взамен бесспорного обладания Лилибеем отказаться от своих остальных владений в Сицилии; мало того, он даже предлагал царю снабдить его деньгами и военными кораблями, понятно, для того чтобы он переехал в Италию и возобновил войну с Римом. Между тем, не подлежало сомнению, что с удержанием в своей власти Лилибея и с удалением царя карфагеняне очутились бы в Сицилии почти в таком же положении, в каком находились до высадки Пирра, так как предоставленные самим себе греческие города не были в состоянии сопротивляться и карфагенянам было бы нетрудно снова завладеть утраченной территорией. Поэтому Пирр отверг предложения, которые были вероломны и по отношению к нему и по отношению к римлянам, и приступил к сооружению своего собственного военного флота. Только безрассудство и недальновидность могли впоследствии порицать это предприятие; оно было столь же необходимо, сколько легко исполнимо при тех средствах, которые имелись на острове. Помимо того что владетель Амбракии, Тарента и Сиракуз не мог обойтись без морских военных сил, флот был ему нужен для того, чтобы завладеть Лилибеем, чтобы охранять Тарент и чтобы нападать на собственную территорию Карфагена, как это делали с большим успехом и до и после него Агафокл, Регул и Сципион. Никогда еще не был Пирр так близок к своей цели, как летом 478 г. [276 г.], когда карфагеняне смирились перед ним, когда Сицилия была в его власти, когда, обладая Тарентом, он стоял твердой ногой в Италии и когда в Сиракузах стоял готовым к отплытию вновь созданный им флот, который должен был соединить в одно целое, упрочить и расширить все эти приобретения.
   Самой слабой стороной в положении Пирра была его ошибочная внутренняя политика. Он управлял Сицилией точно так же, как на его глазах управлял Египтом Птолемей; он не имел никакого уважения к общинным учреждениям, назначал на высшие городские должности своих доверенных людей, когда хотел и на какой срок хотел, возводил своих царедворцев в судьи взамен местных присяжных, присуждал по своему произволу к конфискации, к ссылке и к смертной казни даже тех, кто самым деятельным образом способствовал его приезду в Сицилию, ставил в городах гарнизоны и владычествовал над Сицилией не как глава национального союза, а как царь. Нет ничего невозможного в том, что по восточно-эллинским понятиям он считал себя добрым и мудрым правителем и действительно был таким; но греки выносили это пересаждение системы диадохов в Сиракузы с нетерпением народа, отвыкшего от всякой дисциплины во время продолжительной агонии его свободы; безрассудный народ очень скоро пришел к убеждению, что карфагенское иго легче выносить, чем новый солдатский режим. Самые значительные города завязывали сношения с карфагенянами и даже с мамертинцами; сильная карфагенская армия осмелилась снова появиться на острове и, повсюду находя содействие со стороны греков, стала делать стремительно быстрые успехи. Хотя в сражении, которое дал этой армии Пирр, счастье было по обыкновению на стороне "орла", но по этому случаю стало вполне ясно, на чьей стороне были симпатии населения и что могло и должно было бы случиться, если бы царь удалился из Сицилии.
   К этой первой важной ошибке Пирр прибавил вторую: вместо того, чтобы отправиться со своим флотом в Лилибей, он отправился в Тарент. Ввиду брожения умов среди сицилийцев он, прежде чем заняться положением дел в Италии, очевидно, должен был бы окончательно вытеснить карфагенян из Сицилии и тем отнять у недовольных последнюю опору; в Италию ему незачем было спешить, так как его власть в Таренте была достаточно прочна, а до других союзников, которых он когда-то сам покинул, ему тогда было мало дела. Понятно, что, будучи в душе воином, он желал своим блестящим возвращением загладить воспоминание о не делавшем ему большой чести отъезде 476 г. [278 г.] и что его сердце обливалось кровью, когда он выслушивал жалобы луканцев и самнитов. Но задачи вроде той, за которую взялся Пирр, могут быть разрешены только железными натурами, способными заглушить в себе не только чувство сострадания, но и голос чести, а натура Пирра не была такова.
   Роковое отплытие совершилось в конце 478 г. [276 г.]. Новому сиракузскому флоту пришлось выдержать на пути жаркую схватку с карфагенским флотом, причем он лишился значительного числа судов. Для падения сицилийской монархии было достаточно отъезда царя и известия об этой первой его неудаче; все города немедленно отказали отсутствующему царю в деньгах и в войсках, и это блестящее государство разрушилось еще быстрее, чем возникло, частью потому, что сам царь заглушил в сердцах своих подданных те чувства преданности и любви, на которых зиждется всякий общественный строй, частью потому, что у народа недостало самоотверженности, чтобы отказаться -- по всей вероятности, лишь на короткое время -- от свободы ради спасения своей национальной независимости. Таким образом, предприятие Пирра рухнуло, и ему пришлось проститься с тем, что было целью его жизни; с той минуты он обращается в искателя приключений, который сознает, что когда-то был велик, а теперь стал ничто, и который ведет войну уже не для достижения определенной цели, а для того, чтобы забыться в азартной игре и найти в разгаре сражения достойную солдата смерть.
   Высадившись на италийский берег, царь начал с того, что попытался завладеть Регионом; но кампанцы отразили это нападение при помощи мамертинцев, а во время происходившего подле города жаркого сражения сам царь был ранен в ту минуту, когда сшиб одного неприятельского офицера с коня. Зато он завладел врасплох Локрами, жители которых тяжело поплатились за избиение эпиротского гарнизона, и ограбил там богатую сокровищницу храма Персефоны, чтобы наполнить свою пустую казну. Таким образом он достиг Тарента, как утверждают, с 20 тысячами пехоты и 3 тысячами конницы. Но это уже не были прежние испытанные в боях ветераны, а италики уже не приветствовали в их лице своих избавителей; доверие и надежда, с которыми встречали царя за пять лет перед тем, исчезли, и у союзников не нашлось ни денег, ни солдат. Царь выступил весной 479 г. [275 г.] в поход на помощь сильно теснимым самнитам, на территории которых римляне провели зиму 478/479 г. [276/275 г.], и принудил консула Мания Курия принять сражение подле Беневента на Арузинийском поле, прежде чем Маний успел соединиться с шедшим к нему на помощь из Лукании товарищем. Но отряд, который должен был напасть на фланг римлян, заблудился при ночном переходе в лесах и остался в решительную минуту в бездействии; после горячей борьбы исход сражения снова решили слоны, но на этот раз в пользу римлян, так как эти животные были приведены в замешательство прикрывавшими лагерь стрелками и устремились на сопровождавшую их прислугу. Победители заняли лагерь; они захватили 1300 пленников, четырех слонов, которые были первыми слонами, виденными в Риме, и громадную добычу; на деньги, вырученные от продажи этой добычи, впоследствии был сооружен водопровод, по которому воды реки Анио направлялись из Тибура в Рим. Не имея ни войск для продолжения войны, ни денег, Пирр обратился к своим союзникам, к царям Македонии и Азии, помогавшим ему предпринять экспедицию в Италию; но на родине его уже перестали бояться и на его просьбу отвечали отказом. Утратив всякую надежду победить римлян и раздраженный полученными отказами, Пирр оставил гарнизон в Таренте и в том же году (479) [275 г.] возвратился в Грецию, где для отчаянного искателя приключений было более шансов на успех, чем при неизменном и правильном положении дел в Италии. Действительно, он не только скоро вернул все, что было оторвано от его владений, но еще раз и не без успеха предъявил свои притязания на македонский престол. Однако и его последние замыслы рушились по причине хладнокровной и осмотрительной политики Антигона Гоната и в особенности по причине его собственной горячности и его неспособности обуздывать свое высокомерие; он еще выигрывал сражения, но не достиг никакого прочного успеха и был убит в пелопоннесском Аргосе (482) [272 г.] во время ничтожной уличной схватки.
   С битвой при Беневенте окончилась война в Италии, и последние судорожные движения национальной партии стали мало-помалу замирать. Но пока еще был жив тот царственный воин, который осмелился своею мощной рукой остановить течение судьбы, он охранял тарентинскую твердыню от римлян даже в то время, когда находился в отсутствии. Несмотря на то, что после отъезда царя в городе взяла верх мирная партия, командовавший там от имени Пирра Милон отверг ее требования и дозволил расположенным к Риму горожанам, построившим для себя на тарентинской территории особый замок, заключить с римлянами мир на свой собственный риск, но все-таки не отпер городских ворот.
   Но когда после смерти Пирра карфагенский флот вступил в гавань и Милон узнал о намерении граждан отдать город во власть карфагенян, тогда он решился сдать укрепленный замок римскому консулу Луцию Папирию (482) [272 г.] и тем купить для себя и для своей армии право свободного отступления. Для римлян это было огромным счастьем. Судя по опыту, вынесенному Филиппом под Перинфом и Византией, Димитрием перед Родосом, Пирром перед Лилибеем, можно сомневаться в том, чтобы тогдашняя стратегия была в состоянии принудить к сдаче город, который был хорошо укреплен и защищен и к которому был открыт доступ с моря, а какой оборот приняли бы дела, если бы Тарент сделался для финикийцев в Италии тем же, чем был для них Лилибей в Сицилии! Но того, что случилось, уже нельзя было изменить. Когда карфагенский адмирал увидел, что укрепленный замок находится в руках римлян, он объявил, что прибыл в Тарент только для того, чтобы согласно договору оказать союзникам содействие при осаде города, и затем отплыл к Африке; а римское посольство, отправленное в Карфаген для требования объяснений и для заявления неудовольствия по поводу попытки завладеть Тарентом, возвратилось с формальным и клятвенным подтверждением дружественного намерения оказать содействие римлянам, чем эти последние временно удовольствовались. Тарентинцам, вероятно по ходатайству их эмигрантов, было возвращено римлянами право самоуправления, но они были принуждены выдать оружие и корабли, а их городские стены были срыты. В том же году, в котором Тарент подпал под власть римлян, им наконец подчинились самниты, луканцы и бреттии, причем эти последние были принуждены уступить половину доходного и важного для кораблестроения леса Силы. Наконец и в течение десяти лет распоряжавшаяся в Регионе шайка была наказана как за нарушение военной присяги, так и за избиение регионского гражданства и кротонского гарнизона. В этом случае Рим защищал против варваров и общие интересы всех эллинов; поэтому новый владетель Сиракуз Гиерон помогал стоявшим под стенами Региона римлянам присылкой съестных припасов и подкреплений и одновременно с римским нападением на Регион предпринял нападение на их единоплеменников и сообщников по злодеянию -- живших в Мессане мамертинцев. Осада этого последнего города затянулась надолго; но Регион, несмотря на упорное и продолжительное сопротивление тамошних мятежников, был взят в 484 г. [270 г.] римлянами приступом; все, которые уцелели от гарнизона, были высечены и обезглавлены в Риме на публичной площади, а прежние жители были приглашены возвратиться в город и были, по мере возможности, снова введены во владение своей прежней собственностью. Таким образом, вся Италия была покорена в 484 г. [270 г.] Только самые упорные из врагов Рима -- самниты, -- несмотря на официальное заключение мира, продолжали борьбу в качестве "разбойников", так что в 485 г. [269 г.] пришлось еще раз послать против них обоих консулов. Но и самое возвышенное народное мужество и самая отчаянная храбрость имеют свой конец; меч и виселица, наконец, восстановили спокойствие и среди самнитских гор. Для обеспечения этих громадных приобретений снова был основан ряд колоний: в Лукании -- Пест и Коза (481) [273 г.]; для господства над Самнием -- Беневент (486) [268 г.] и Эзерния (около 491) [263 г.]; в качестве передового поста против галлов -- Аримин (486) [268 г.]; в Пиценской области -- Фирм (около 490) [264 г.] и гражданская колония Castrum Novum; затем были сделаны приготовления к продолжению большой южной шоссейной дороги до гаваней Тарента и Брундизия, причем крепость Беневент должна была служить промежуточной станцией между Капуей и Венузией; кроме того, предполагалась колонизация Брундизия, который был избран римской политикой в соперники и в преемники тарентинского торгового рынка. Постройка новых крепостей и проведение новых дорог послужили поводом для войн с мелкими племенами, вследствие того лишившимися некоторой части своей территории, как-то: с пицентами (485--486) [269--268 гг.], которые были частью переселены в окрестности Салерна, с жившими вблизи от Брундизия саллентинцами (487--488) [267--266 гг.] и с умбрийскими сассинатами (487--488) [267--266 гг.], которые, как кажется, заняли после изгнания сенонов область Аримина. Эти крепости и дороги распространили владычество Рима на внутренние страны нижней Италии и на весь италийский восточный берег от Ионийского моря до кельтской границы.
   Прежде чем приступить к описанию политической системы, по которой управлялась из Рима объединенная Италия, мы должны еще обозреть положение морских держав в IV и V вв. Борьба из-за владычества в западных морях велась в ту пору в сущности между Сиракузами и Карфагеном, и, несмотря на значительные успехи, которые были временно достигнуты на море Дионисием (348--389) [406--365 гг.], Агафоклом (437--465) [317--289 гг.] и Пирром (476--478) [278--276 гг.], перевес остался в конце концов на стороне Карфагена, а Сиракузы все более и более спускались на степень морской державы второго разряда. Этрурия уже совершенно утратила свое значение морской державы; прежде принадлежавший этрускам остров Корсика поступил если не совершенно во владение карфагенян, то в зависимость от их морского могущества. Тарент, когда-то игравший некоторую роль, утратил всякое значение после занятия города римлянами. Храбрые массалиоты еще держались на своем узком водном пространстве, но не принимали серьезного участия в том, что делалось на омывающих Италию морях.
   Остальные приморские города едва ли стоили того, чтобы обращать на них серьезное внимание. И Рим не избег такой же участи; на его собственных водах также господствовал чужеземный флот. Однако он с древних пор был приморским городом и в эпоху своей цветущей молодости никогда не изменял своим старым традициям до такой степени, чтобы вовсе не заботиться о своем военном флоте, и никогда не был так безрассуден, чтобы довольствоваться ролью только континентальной державы. Лациум доставлял для судостроения великолепный лес, далеко превосходивший своими достоинствами знаменитые леса нижней Италии, и уже из постоянного существования в Риме доков ясно видно, что там никогда не отказывались от намерения иметь свой собственный флот. Однако во время опасных кризисов, вызванных в Риме изгнанием царей, внутренними раздорами в среде римско-латинского союза и неудачными войнами против этрусков и кельтов, римляне не могли сильно интересоваться тем, что делалось на Средиземном море, а при постоянно усиливавшемся стремлении римской политики к завоеванию италийского континента морские силы римлян пришли в совершенный упадок. До самого конца IV века [ок. 350 г.] вовсе не было речи о латинских военных кораблях за исключением того случая, когда на римском корабле был отправлен в Дельфы жертвенный дар из добычи, захваченной в Вейях (360) [394 г.]. Правда, анциаты все еще вели свою торговлю на военных судах, а при случае занимались и морскими разбоями, так что захваченный около 415 г. [339 г.] Тимолеоном "тирренский корсар" Постумий легко мог быть родом анциат; но Анциум едва ли считался в то время морской державой, и даже если бы считался, то при тогдашних отношениях Анциума к Риму это вовсе не послужило бы на пользу римлян. До какого упадка дошли около 400 г. [ок. 350 г.] морские силы римлян, видно из того факта, что греческий, и как можно догадываться, именно сицилийско-греческий военный флот опустошал в 405 г. [349 г.] берега Лациума, между тем как толпы кельтов в то же время собирали контрибуцию с внутренних латинских стран. Через год после того (406) [348 г.], и без сомнения под непосредственным влиянием этих печальных событий, римская община и карфагенские финикийцы заключили от своего имени и от имени подвластных им союзников договор о торговле и мореплавании; это самый древний римский документ, содержание которого дошло до нас, хотя, конечно, только в греческом переводе[144]. По этому договору римляне обязывались не плавать в водах "Красивого мыса" (Cap Bon) у берегов Ливии, иначе как в случае крайней необходимости; зато они получили наравне с туземцами право свободно заниматься торговлей в Сицилии в пределах карфагенского владычества, а в Африке и в Сардинии, по меньшей мере, право продавать свои товары по цене, установленной при участии карфагенских должностных лиц и при поручительстве карфагенской общины. Карфагенянам, как кажется, было предоставлено право свободной торговли во всяком случае в Риме, а быть может и во всем Лациуме, но только с обязательством не обижать подвластных Риму латинских общин; в случае, если бы они появились на латинской территории в качестве врагов, не оставаться там на ночлег, т. е. не распространять морских разбоев на внутренние страны и сверх того не строить на латинской территории крепостей. Вероятно, к тому же времени относится ранее упомянутый договор между Римом и Тарентом, о времени заключения которого известно только то, что он состоялся задолго до 472 г. [282 г.]; по этому договору римляне обязались, -- за какое вознаграждение со стороны Тарента, не сказано -- не плавать в водах к востоку от Лакинского мыса; этим вполне запирался для них доступ в восточный бассейн Средиземного моря. Это были такие же тяжелые поражения, как и поражение при Аллии; по-видимому, так смотрел на них и римский сенат, который воспользовался с большой энергией благоприятным для Рима оборотом дел в Италии, наступившим вскоре после заключения унизительных договоров с Карфагеном и с Тарентом, и поспешил улучшить стесненное положение римлян в отношении мореплавания. Самые значительные приморские города были населены римскими колонистами, а именно: гавань церитов Пирги, колонизация которой, по всей вероятности, относится к этому времени; на западном берегу Анциум в 415 г. [339 г.]; Таррацина в 425 г. [329 г.]; остров Понция в 441 г. [313 г.]; а так как в Ардее и в Цирцеях уже ранее были поселены колонисты, то оказывается, что все значительные приморские города на территории рутулов и вольсков сделались латинскими, или гражданскими, колониями; кроме того были населены колонистами на территории аврунков Минтурны и Синуэсса в 459 г. [295 г.], на луканской территории Пестум и Коза в 481 г. [273 г.] и на адриатическом побережье Sena Gallica и Castrum Novum около 471 г. [283 г.], Аримин в 486 г. [268 г.]; сюда же следует отнести и занятие Брундизия, состоявшееся тотчас вслед за окончанием войны с Пирром. В большей части этих мест, пользовавшихся правами гражданских, или приморских, колоний[145], молодежь была освобождена от службы в легионах и была обязана только охранять берега. В то же время было оказано вполне обдуманное предпочтение нижнеиталийским грекам перед их сабельскими соседями, а именно значительным общинам -- Неаполю, Региону, Локрам, Туриям, Гераклее, которые на тех же условиях также были освобождены от службы в ополчении; этим была доведена до конца римская цепь, протянутая вокруг берегов Италии. Но руководители римской общины обнаружили в этом случае такую политическую дальновидность, которая могла бы служить уроком для следующих поколений: они поняли, что укрепление и охрана берегов будут недостаточны, если военный флот не будет приведен в такое состояние, которое внушало бы к нему уважение. Основанием для заведения такого флота послужили после покорения Анциума (416) [338 г.] военные галеры, отведенные в римские доки. Однако одновременное распоряжение, запрещавшее анциатам вести какие-либо морские сношения[146], ясно доказывает, что римляне еще вполне сознавали в ту пору свое бессилие на море и что вся их морская политика ограничивалась занятием приморских укрепленных пунктов. Когда же под римский протекторат поступили южноиталийские греческие города и прежде всех других Неаполь (428) [326 г.], снова было положено начало для основания римского флота, так как каждый из этих городов обязался доставлять римлянам военные корабли в качестве союзного контингента. Потом, в 443 г. [311 г.], вследствие особого постановления гражданства были назначены два начальника морских сил (duoviri navales), и этот римский флот участвовал во время самнитской войны в осаде Нуцерии. Может быть, к тому же времени относится упоминаемая в написанной Теофрастом около 446 г. [308 г.] "Истории растений" замечательная отправка римского флота из 25 парусных судов для основания колонии на Корсике. Но о том, как были ничтожны достигнутые результаты, свидетельствует состоявшееся в 448 г. [306 г.] возобновление договора с Карфагеном. Между тем как были оставлены без изменения те статьи договора 406 г. [348 г.], которые касались Италии и Сицилии, римлянам было воспрещено кроме плавания в восточных водах и прежде дозволенное плавание по Адриатическому морю, равно как ведение торговых сношений с подданными Карфагена в Сардинии и в Африке и наконец, по всей вероятности, также основание поселений на Корсике[147], так что для их торговли остались открытыми только подвластная Карфагену часть Сицилии и сам Карфаген. В этом сказалась зависть господствовавшей на морях державы -- зависть, которая усиливалась, по мере того как расширялось римское владычество вдоль морских берегов. Карфаген заставил римлян подчиниться его запретительной системе и отказаться от посещения западных и восточных торговых рынков; с этим находится в связи и рассказ о публичной награде, присужденной тому финикийскому моряку, который пожертвовал своим собственным судном, для того чтобы загнать на мель римское судно, шедшее вслед за ним в Атлантическом океане; таким образом, мореплавание римлян было ограничено узким пространством западной части Средиземного моря, насколько это давало им возможность охранять их берега от грабежей и обеспечить их старинные и важные торговые сношения с Сицилией, римляне поневоле подчинились этим условиям, но они все-таки не переставали заботиться о приведении своих морских сил в лучшее положение. Решительным шагом к этой цели было назначение в 487 г. [267 г.] четырех флотских квесторов (quaestores classici): первый из них должен был жить в приморской гавани города Рима -- Остии; второй должен был наблюдать из бывшего в ту пору главным городом римской Кампании, Калеса, за портовыми городами Кампании и Великой Греции; третий должен был наблюдать из Аримина за гаванями, находившимися на той стороне Апеннин; сфера деятельности четвертого неизвестна. Эти новые постоянные должностные лица были назначены если не исключительно, то между прочим для того, чтобы надзирать за берегами и организовать для защиты этих берегов военный флот. Римский сенат, очевидно, замышлял восстановить независимость римского мореплавания и частью отрезать морские сообщения Тарента, частью запереть вход в Адриатическое море для приходивших из Эпира эскадр, частью освободиться от карфагенского владычества. Признаки этих замыслов обнаруживались уже в ранее описанных отношениях Рима к Карфагену во время последней италийской войны. Хотя царь Пирр еще раз, и притом в последний, вызвал заключение наступательного союза между двумя великими городами, но холодность и вероломство этих союзников, попытки карфагенян утвердиться в Регионе и в Таренте, занятие римлянами Брундизия немедленно вслед за окончанием войны явно доказывают, до какой степени уже в то время сталкивались интересы обеих сторон. Понятно, что Рим искал опоры против Карфагена в эллинских морских державах. Его старинные тесные дружеские сношения с Массалией поддерживались без перерывов. Жертвенный дар, отправленный из Рима в Дельфы после завоевания города Вейи, хранился там в сокровищнице массалиотов. После взятия Рима кельтами в Массалии делался в пользу погорельцев сбор пожертвований, в котором прежде всех приняла участие городская казна; в знак благодарности римский сенат представил массалиотским купцам некоторые льготы по торговле, а во время праздничных игр отводил массалиотам почетное место (graecostasid) на площади рядом с сенатской трибуной. Такое же значение имели торговые и дружественные договоры, заключенные римлянами около 448 г. [306 г.] с Родосом и вскоре после того со стоявшим на берегу Эпира значительным торговым городом Аполлонией, а в особенности очень неприятное для Карфагена сближение Рима с Сиракузами, состоявшееся немедленно вслед за окончанием войны с Пирром. Итак, хотя развитие римского могущества на море очень далеко отстало от огромного развития римских сухопутных сил и хотя римский военный флот далеко не соответствовал географическому и торговому положению государства, однако этот флот стал мало-помалу выходить из того полного ничтожества, до которого он дошел около 400 г. [354 г.], а при обильных ресурсах, которые доставляла Италия, понятно, что финикийцы следили с тревожной заботливостью за этими усилиями римлян.
   Кризис, касающийся господства на италийских водах, уже приближался, но на суше борьба уже закончилась победой. Италия была в первый раз соединена в одно государство под владычеством римской общины. Какие политические права были при этом отняты римской общиной у всех остальных италийских общин и удержаны ею исключительно за собой, т. е. какое понятие о государственном праве лежало в основе этого римского владычества, мы ниоткуда не видим с достаточной ясностью; для этого понятия даже не существовало общеупотребительного выражения, что очень знаменательно и свидетельствует о мудрой предусмотрительности[148]. Положительно известно, что к числу отнятых прав принадлежали объявление войны, заключение договоров и чеканка монеты, так что ни одна из италийских общин не смела объявлять войну иностранному государству или только вступать с ним в переговоры и не смела выпускать какую-либо ходячую монету; напротив того, всякое исходившее от римской общины объявление войны и всякий заключенный ею государственный договор были обязательны для всех остальных италийских общин, а римская серебряная монета была по закону ходячей монетой для всей Италии; далее этого, по всей вероятности, не шли ясно формулированные привилегии руководящей общины, но на практике с ними неизбежно соединялись гораздо более широкие верховные права. Отношения италиков к первенствующей общине были до крайности неодинаковы; в них следует различать, кроме прав полного римского гражданства, три различных разряда подданных.
   Даже права полного римского гражданства были расширены настолько, насколько это было возможно, не отнимая у римской общины значения городской республики. Старинная гражданская территория до того времени расширялась главным образом путем раздачи отдельных земельных участков; этим способом перешли в руки римских поселян южная Этрурия вплоть до Цере и до Фалерий, отнятые у герников земельные участки по берегам Сакко и Анио, большая часть Сабинской территории и значительная часть прежней территории вольсков, в особенности Помптинская равнина; для этих поселенцев были большею частью организованы новые гражданские округа. То же самое было сделано из уступленного Капуей фалернского округа на Вольтурне. Все эти поселившиеся вне Рима граждане не имели ни собственного общинного устройства, ни собственной администрации; на отведенной территории возникали самое большее местечки (fora et conciliabula). В таком же положении находились граждане, которые были отправлены в вышеупомянутые так называемые приморские колонии; они также сохраняли за собою права полного римского гражданства, и их самоуправление не имело значения. Напротив того, в конце этого периода римская община начала с того, что стала предоставлять права полного гражданства ближайшим общинам пассивных граждан, принадлежавших к одной с нею или к родственной национальности; это было сделано по всей вероятности и прежде всего для Тускула[149]и также для остальных находившихся в собственно Лациуме общин с пассивным гражданским правом, а затем, в конце второго периода (486) [268 г.], то же преимущество было распространено на сабинские города, которые в ту пору без сомнения уже вполне латинизировались, а во время последней тяжелой войны дали достаточные доказательства своей преданности. Эти города сохранили и после своего вступления в римский гражданский союз прежде принадлежавшее им право ограниченного самоуправления; таким образом, скорее среди полноправных римских граждан или в морских колониях стали впервые возникать особые общины, а из этого порядка вещей с течением времени развилось римское муниципальное устройство. Итак, страна, населенная полноправными римскими гражданами, простиралась в конце этой эпохи к северу до окрестностей Цере, к востоку до Апеннин, к югу до Таррацины; впрочем, о точном определении этих границ конечно здесь не может быть и речи, так как внутри их находилось несколько союзных городов, пользовавшихся латинским правом, как например Тибур, Пренесте, Сигния, Норба, Цирцеи, а вне их пользовались полными правами римского гражданства жители Минтурн, Синуэссы, Фалернской области, города Sena Gallica и некоторых других местностей, и уже в ту пору, вероятно, были рассеяны по всей Италии семьи римских крестьян, жившие поодиночке или целыми селениями. К подвластным общинам принадлежали пассивные граждане (cives sine suffragio), которые по своим правам и обязанностям стояли наравне с полноправными гражданами, отличаясь от них только тем, что не участвовали в выборах ни активно, ни пассивно. Их правовое положение было регулировано постановлениями римских комиций и издававшимися для них римским претором нормами, причем, без сомнения, в основу было положено их прежнее внутреннее устройство. За них постановлял решения римский претор или его "заместители" (praefecti), которых он ежегодно посылал в отдельные общины. Те из них, которые были поставлены в более выгодное положение, как например город Капуя, сохранили самоуправление и вместе с тем употребление местного языка и собственных должностных лиц, заведовавших набором рекрутов и переписью. У общин, поставленных в худшее положение, как например у Цере, было отнято даже самоуправление, и это без сомнения была самая тяжелая из всех форм подданства. Однако, как замечено выше, в конце этого периода уже обнаруживается намерение включать эти общины в состав полноправного гражданства, по крайней мере поскольку они фактически латинизировались. Самый привилегированный и самый важный разряд подвластных общин составлял латинские города; его значительно расширяли многочисленные автономные общины, основанные Римом внутри и даже вне Италии и известные под названием латинских колоний, и он все более и более расширялся благодаря основанию новых общин этого рода. Эти новые городские общины римского происхождения, но на латинском праве все более и более становились настоящими опорами римского владычества над Италией. Это были уже не те латины, с которыми римляне боролись при Регильском озере и при Трифане, -- не те старинные члены альбанского союза, которые искони считали себя равными с римскою общиною, если не лучше ее, и для которых римское владычество было тяжелым игом, как это доказывают и чрезвычайно строгие меры предосторожности, которые были приняты против Пренесте в начале войны с Пирром, и очень долго не прекращавшиеся раздоры, в особенности с пренестинцами. Этот древний Лациум, в сущности, или подчинился Риму, или слился с ним, и в нем осталось немного политически независимых общин, которые, за исключением Пренесте и Тибура, были вообще незначительны. Наоборот, Лациум позднейших времен республики состоял почти исключительно из таких общин, которые издавна чтили Рим как свою столицу и метрополию. Будучи окружены племенами, говорившими на иных языках и иначе управлявшимися, они были привязаны к Риму сходством языка, законов и нравов; играя роль мелких тиранов окрестной страны, они были принуждены ради собственной безопасности примыкать к Риму, как примыкают передовые отряды к главной армии; наконец вследствие постоянно возраставших материальных преимуществ римского гражданства они извлекли немало выгод даже из своего урезанного равноправия с римлянами: так, например, им обыкновенно отводили в пользование часть римских государственных земель и их допускали наравне с римскими гражданами к участию в государственных откупах и подрядах. Тем не менее и предоставленная им самостоятельность имела опасные для римлян последствия. Принадлежавшие ко временам римской республики надписи, которые были найдены в Венузии и очень недавно в Беневенте[150], доказывают нам, что Венузия, точно так же как и Рим, имела свое плебейство и своих народных трибунов и что в Беневенте высшие должностные лица носили титул консулов, по крайней мере, во время войны с Ганнибалом. Обе эти общины принадлежали к числу самых младших среди латинских колоний, пользовавшихся старыми правами; из приведенных фактов видно, какие в них проявлялись стремления около половины V века [ок. 300 г.]. И эти так называемые латины, происшедшие от римского гражданства и сознавшие свое с ним равенство во всех отношениях, уже начали тяготиться своим союзным правом низшего разряда и стремиться к полному равноправию. Поэтому, как ни были важны для Рима эти латинские общины, римский сенат старался по возможности урезывать их права и привилегии и превращать их из союзников в подданных, насколько это было возможно без разрушения преград, отделявших их от нелатинских общин в Италии. Мы уже ранее говорили о том, как был уничтожен союз латинских общин, как вместе с тем было уничтожено прежнее полное равноправие этих общин и как они утратили самые важные из своих политических прав; после окончательного покорения Италии был сделан дальнейший шаг и было приступлено к ограничению до сих пор неприкосновенных личных прав отдельных латинов и прежде всего к ограничению права свободно переселяться с одного места на другое. Основанной в 486 г. [268 г.] общине Аримину и всем другим, позднее основанным, автономным общинам было предоставлено только то преимущество перед остальными подданными, что они были уравнены с римской общиной в области частного права -- в том, что касалось торговли, мены и наследственного права[151]. Вероятно, около того же времени предоставленное старинным латинским общинам право полной свободы передвижения, т. е. право каждого из их граждан приобретать полные права гражданства при переселении в Рим, было для позднее основанных латинских колоний ограничено теми лицами, которые у себя на родине достигали высших должностей; только им было разрешено менять свое колониальное гражданское право на римское. Из этих фактов ясно видно, что положение Рима совершенно изменилось. Пока Рим был хотя и первой общиной между многочисленными италийскими городскими общинами, но все-таки принадлежал к их числу, даже вступление в число полноправных римских граждан вообще считалось выгодным для той общины, которая приобрела новых граждан, поэтому негражданам всячески облегчали переход в гражданство и даже налагали на них обязанность такого перехода в виде наказания. Но, с тех пор как римская община одна господствовала, а все остальные сделались ее слугами, установились обратные отношения: римская община стала ревниво оберегать свои гражданские права и поэтому прежде всего положила конец старинному неограниченному праву переселения; впрочем, государственные люди того времени были достаточно дальновидны, для того чтобы оставить доступ в римское гражданство открытым по закону по крайней мере для самых выдающихся и для самых даровитых членов тех подвластных общин, которые принадлежали к высшему разряду. Стало быть, и латинам пришлось убедиться в том, что Рим, покоривший Италию главным образом благодаря их содействию, теперь уже не нуждался в них, как прежде. Наконец, положение нелатинских союзных общин понятным образом подводилось под самые разнообразные нормы, которые устанавливались отдельными союзными договорами. Некоторые из этих заключенных на вечные времена договоров, как например те, которые были заключены с общинами герников, Неаполем, Нолой, Гераклеей, предоставляли этим последним сравнительно очень широкие права, между тем как другие договоры, как например те, которые были заключены с тарентинцами и самнитами, были похожи на принятие в подданство. Можно признать за общее правило, что не только союзы латинов и герников, о которых до нас дошли достоверные сведения, но и все вообще италийские союзы, и в том числе союзы самнитский и луканский, были лишены прав законодательным актом или были лишены всякого политического значения и что ни одной из италийских общин не было дозволено вступать с другими италийскими общинами в соглашение относительно торговых сношений и браков или только сообща совещаться и постановлять решения. Далее были приняты меры, хотя и не повсюду одинаковые, чтобы военные и податные силы всех италийских общин находились в распоряжении господствующей общины. С одной стороны, гражданская милиция, а с другой -- контингенты "латинского имени" считались главными и нераздельными частями римской армии, которая таким образом сохраняла свой национальный характер. Однако в состав этой армии включали также не только пассивных римских граждан, но, без сомнения, и членов нелатинских союзов: они или обязывались доставлять военные корабли, как это требовалось от греческих общин, или же вносились в списки италиков, обязанных доставлять вспомогательные войска (formula togatorum), как это было сразу или постепенно установлено для апулийцев, сабеллов и этрусков. Размер этих вспомогательных войск, точно так же как и размер тех, которые доставлялись латинскими общинами, как кажется, имел определенную норму; однако это не мешало господствующей общине требовать в случае надобности и более значительных подкреплений. С этим находилось в связи и косвенное обложение налогами, так как каждая община была обязана снаряжать и содержать своей контингент на собственный счет. Поэтому не без умысла были возложены на латинские и нелатинские союзные общины те воинские повинности, которые требовали самых значительных издержек; так, например, военный флот содержали большею частью греческие города, а к конной службе союзники привлекались -- по крайней мере в более позднюю пору -- втрое сильнее, чем римские граждане, между тем как для пехоты еще долго оставался в силе или считался общим правилом тот старый принцип, что союзный контингент не должен быть более многочислен, чем гражданское ополчение.
   Система, на которой было основано это устройство, в своих подробностях и в своей внутренней связи уже не может быть выяснена из тех немногих сведений, какие дошли до нас. Даже нет возможности хотя бы приблизительно определить, в каком численном отношении находились между собой три разряда подданства и в отношении полноправных граждан[152]. Даже географическое распределение отдельных категорий по Италии известно нам не вполне. Напротив того, главные соображения, на которых были основаны эти порядки, так очевидны, что едва ли нужно их объяснять. Прежде всего, как уже было ранее замечено, сфера непосредственного господства общины была расширена частью путем основания колоний из полноправных граждан, частью путем дарования пассивных гражданских прав. Это расширение заходило так далеко, как только было возможно без совершенного уничтожения централизации римской общины, которая все-таки была и должна была оставаться городской общиной. Когда система инкорпорации достигла своих естественных пределов и даже, быть может, перешагнула через них, тогда всем вновь присоединившимся общинам пришлось довольствоваться положением подданных, так как чистая гегемония не могла долго служить нормой для определения взаимных сношений. Поэтому не вследствие самовольного захвата верховной власти, а вследствие неизбежного тяготения к одному центру образовалась рядом с категорией господствующих граждан вторая категория подданных.
   Между орудиями владычества, естественно, главную роль играло разъединение подданных посредством уничтожения италийских союзов и образования многочисленных, сравнительно менее значительных общин, равно как распределение внешнего гнета по степеням сообразно с различными категориями подданных. Как Катон заботился в своем домашнем быту о том, чтобы рабы не жили между собой слишком дружно, и с намерением возбуждал между ними раздоры и разделение на партии, так и римская община делала то же в более широких размерах; хотя этот прием и был некрасив, но он вел к цели. Лишь дальнейшим применением того же средства были преобразование организации всех зависимых общин по римскому образцу и передача управления в руки зажиточных и знатных семейств, которые стояли в естественной, более или менее резкой, оппозиции к народной массе и как ради своих материальных интересов, так и ради интересов общинного управления необходимо должны были искать для себя опоры в Риме. Самым замечательным примером в этом отношении может служить обхождение Рима с Капуей, которая была единственным из италийских городов, способным соперничать с Римом, и потому, как кажется, издавна была предметом подозрительной осторожности. Аристократия Кампании получила привилегированное судебное устройство, особые места для собраний и вообще во всех отношениях особые от всех права. Ей даже были назначены из общинной кассы Кампании довольно значительные пенсии, а именно 1 600 ежегодных пенсий по 450 статеров (около 200 талеров). Это были те самые кампанские всадники, которые своим неучастием в великом латинско-кампанском восстании 414 г. [340 г.] много способствовали его неуспеху и которые своей храбростью решили в 459 г. [295 г.] битву при Сентине в пользу римлян; напротив того, стоящая в Регионе кампанская пехота прежде всех отложилась от римлян во время войны с Пирром. Обращение римлян в 489 г. [265 г.] с Вольсиниями представляет другой замечательный пример того, какие выгоды умели извлекать римляне из возникавших в зависимых общинах сословных распрей благодаря тому, что располагали аристократию в свою пользу. Там, точно так же как и в самом Риме, шла борьба между старыми и новыми гражданами, и эти последние достигли законным путем политического равноправия. Вследствие этого старые граждане Вольсиний обратились к римскому сенату с просьбой восстановить их старый строй. Господствовавшая в городе партия понятным образом сочла эту попытку за государственную измену и подвергла просителей законному наказанию. Римский сенат принял между тем сторону старых граждан, а так как город не обнаружил желания подчиниться его воле, то присланная туда военная экзекуция не только уничтожила действовавшую по закону общинную конституцию Вольсиний, но даже срыла до основания старинную столицу Этрурии, ясно доказав на этом примере италикам, как было страшно не подчиняться владычеству Рима. Однако римский сенат был достаточно благоразумен, чтобы понимать, что единственное средство упрочить основанное на насилии владычество -- сдержанность самих властителей. Поэтому зависимым общинам была оставлена или дарована автономия, заключавшая в себе некоторую тень самостоятельности, некоторую долю участия в военных и политических успехах Рима и главным образом свободное общинное устройство. Таким образом, на всей территории, принадлежавшей италийскому союзу, не было ни одной общины гелотов. По той же причине Рим, быть может с беспримерными в истории прозорливостью и великодушием, с самого начала отказался пользоваться самым опасным из всех правительственных прав -- правом облагать подданных податями. Уплату дани, быть может, и налагали на зависимые кельтские округа, но в пределах италийского союза не было ни одной обложенной податями общины. Наконец, по той же причине воинская повинность хотя и была возложена на независимых членов союза, но вовсе не была снята с римских граждан. Наоборот, римские граждане, по всей вероятности, участвовали в ополчении сравнительно гораздо более, чем члены союза, а латины со своей стороны участвовали гораздо более, чем латинские союзные общины. Поэтому присвоение себе лучшей части военной добычи сначала Римом, а вслед за ним латинами представлялось до известной степени справедливым делом. Трудную задачу надзора и контроля над всей массой италийских общин, обязанных доставлять вспомогательные войска, римское центральное правительство исполняло частью при помощи четырех италийских квестур, частью посредством распространения римской цензуры на все подвластные города. Флотские квесторы должны были, помимо своих ближайших обязанностей, собирать доходы с вновь приобретенных государственных земель и контролировать доставку вспомогательных войск от новых членов союза; они были первыми римскими должностными лицами, для которых место пребывания и сфера деятельности были назначены законом вне Рима, и они составляли необходимую среднюю инстанцию между римским сенатом и италийскими общинами. Сверх того, как это видно из позднейшего муниципального устройства, высшие должностные лица каждой италийской[153]общины, какое бы они ни носили название, должны были производить перепись в каждый четвертый или пятый год. Мотивы этого постановления, конечно, могли возникнуть только в Риме, и оно, конечно, могло иметь только одну цель -- доставлять сенату через римских цензоров сведения о военных и податных силах всей Италии. С этим военно-административным объединением всех племен, живших по эту сторону Апеннин вплоть до Япигского мыса и до Регийского пролива, наконец находится в связи и появление нового, общего для всех них названия "носителей тоги", которое было древнейшим термином римского государственного права, или название италиков; оно первоначально было в ходу у греков, а потом вошло в общее употребление. Жившие в этих странах различные народы стали впервые сознавать свое единство и сближаться между собою, вероятно, отчасти в противоположность грекам, отчасти и главным образом потому, что оборонялись совокупными силами от кельтов; конечно могло случиться, что какая-нибудь из италийских общин действовала заодно с кельтами против Рима и пользовалась этим удобным случаем, чтобы восстановить свою независимость, но с течением времени все-таки брало верх здоровое национальное чувство. Подобно тому как галльская земля считалась до позднейшей поры юридической противоположностью италийской земли, так и "носители тоги" получили это название в противоположность с кельтскими "носителями штанов" (bracati). Отражение кельтских нашествий сыграло, вероятно, важную роль и как причина и как предлог при централизации военных сил в руках Рима. Между тем как римляне играли роль руководителей в великой национальной борьбе и заставили сражаться под своими знаменами этрусков, латинов, сабеллов, апулийцев и эллинов внутри тех границ, которые будут сейчас указаны, до той поры шаткое и скорее внутреннее единство сделалось более тесным и получило государственную прочность, а название Италии, которое еще у греческих писателей V в. [ок. 350--250 гг.], как например у Аристотеля, обозначало лишь теперешнюю Калабрию, сделалось общим названием страны, в которой жили "носители тоги". Древнейшие границы этого великого, предводимого Римом, оборонительного союза, или Новой Италии, доходили на западном побережье до окрестностей Ливорно вниз от Арно[154], а на восточном -- до Эзиса вверх от Анконы; находившиеся вне этих границ колонизованные италиками местности, как например Sena Gallica и Аримин на той стороне Апеннин и Мессана в Сицилии, считались географически лежащими вне Италии, даже если некоторые из них, как например Аримин, были членами союза или, как например Сена, даже были римскими гражданскими общинами. Еще менее могли быть причислены к "носителям тоги" кельты, жившие на той стороне Апеннин, хотя быть может уже в ту пору некоторые из кельтских округов находились под римской клиентеллой. Таким образом, Италия достигла политического единства; но она уже вступала на тот путь, который ведет и к единству национальному. Господствующая латинская национальность уже ассимилировала сабинов и вольсков, а отдельные латинские общины уже были рассыпаны по всей Италии; это было лишь развитием зачатков, когда латинский язык со временем делался родным языком для всякого, кто имел право носить латинское верхнее платье. Что римляне уже в ту пору ясно сознавали эту цель, видно из того, что они распространяли латинское имя на всех членов италийского союза, обязанных доставлять вспомогательные войска[155]. Все, что нам известно об этом величественном политическом здании, свидетельствует о высокой политической мудрости его безыменных строителей, а необыкновенная прочность, которую впоследствии сохраняла под самыми тяжелыми ударами эта конфедерация, сплоченная из такого множества разнородных составных частей, наложила на великое произведение этих строителей печать успеха. С тех пор как все нити этой так искусно и так прочно обвитой вокруг всей Италии сети соединились в руках римской общины, эта община сделалась великой державой и вступила в систему средиземноморских государств вместо Тарента, Лукании и других государств среднего и мелкого размера, исключенных последними войнами из ряда политических держав. Чем-то вроде официальной санкции нового положения, которое занял Рим, была отправка двух торжественных посольств, ездивших в 481 г. [273 г.] из Александрии в Рим и из Рима в Александрию, и хотя при этом имелось в виду главным образом регулирование только торговых сношений, но без сомнения этим был подготовлен и политический союз.
   Как Карфаген боролся с египетским правительством из-за Кирены и скоро должен был вступить в борьбу с римским правительством из-за Сицилии, так и Македония оспаривала у первого из этих правительств решительное влияние на Грецию, а у второго -- пока только владычество над берегами Адриатического моря. Со всех сторон готовившиеся столкновения неизбежно должны были вызвать постоянное вмешательство и завлечь Рим в качестве обладателя Италии на ту широкую арену, которую победы Александра Великого и замыслы его преемников превратили в арену непрерывной борьбы.

Глава VIII.
Законы. Религия. Военное устройство.
Народное хозяйство. Национальность.

   В развитии права в эту эпоху внутри римской общины самым важным нововведением был своеобразный нравственный контроль, которому община начала подвергать отдельных граждан или своею непосредственной властью или через посредство своих уполномоченных. Зародыш этого нововведения следует искать в праве должностных лиц налагать имущественные пени (multae) за нарушение установленного порядка. Наложение пеней более чем в 2 овцы и 30 волов или, после того как общинным постановлением 324 г. [430 г.] взыскания скотом были превращены в денежные пени, более чем в 3020 фунтовых ассов (218 талеров) перешло путем апелляций в руки общины вскоре после изгнания царей; тогда процедура денежных оштрафований получила такое важное значение, которого первоначально не имела. Под неопределенное понятие о нарушении установленного порядка можно было подводить все, что угодно, а посредством наложения высшей степени имущественных пеней можно было достигнуть всего, чего угодно; а смягчающее постановление, что если размер этих имущественных пеней не был определен по закону денежной суммой, то они не должны были превышать половины принадлежавшего оштрафованному лицу имущества, не столько устраняло опасность этой произвольной процедуры, сколько обнаруживало ее еще более наглядно. В эту сферу входили еще те полицейские законы, которыми была так богата римская община с древнейших времен, а именно: постановления "Двенадцати таблиц", запрещавшие натирать мазью тела усопших руками наемников, класть вместе с покойником более одной перины, более трех обшитых пурпуром покрывал, а также золотые вещи и венки, употреблять для костра обработанное дерево, окуривать его ладаном и опрыскивать его вином, приправленным миррой; те же постановления ограничивали число флейтистов на похоронных процессиях десятью, не допускали плакальщиц и воспрещали похоронные пиры; это было нечто вроде древнейших римских законов против роскоши. Сюда же принадлежали возникшие из сословных раздоров законы против излишнего пользования общинными пастбищами и против несоразмерного занятия свободных государственных земель, равно как законы против ростовщичества. Однако как эти, так и другие им подобные постановления по меньшей мере раз навсегда ясно определяли, в чем заключается запрещенное деяние и какое оно влечет за собою наказание. Гораздо опаснее было принадлежавшее каждому должностному лицу, которому было отведено особое ведомство, право налагать пени за нарушение установленного порядка, а если эти пени допускали по своему размеру апелляцию и оштрафованный не подчинялся состоявшемуся решению -- передавать дело на рассмотрение общины. Уже в течение V века [ок. 350--250 гг.] возбуждались этим путем уголовные преследования за безнравственный образ жизни как мужчин, так и женщин, за барышничество хлебной торговлей, за колдовство и некоторые другие деяния того же рода. В тесной связи со всеми этими постановлениями находилась возникшая в ту же пору сфера деятельности цензоров, которые пользовались своим правом составлять римский бюджет и списки граждан частью для того, чтобы устанавливать по своему усмотрению налоги на роскошь, отличавшиеся от наказаний за роскошь только по своей форме, частью и в особенности для того, чтобы урезывать или отнимать политические почетные права у тех граждан, которые были уличены в предосудительных поступках. Как далеко заходила опека уже в ту пору, видно из того, что таким наказаниям подвергались за небрежную обработку своих собственных пахотных полей и что даже такой человек, как Публий Корнелий Руфин (консул 464, 477 гг. [290, 277 гг.]), был вычеркнут цензорами 479 г. [275 г.] из списка сенаторов за то, что имел серебряную столовую посуду, стоившую 3360 сестерций (240 талеров). Согласно с правилами, общими для всех распоряжений должностных лиц, конечно и распоряжения цензоров имели обязательную силу только во время пребывания их в должности, т. е. обыкновенно на следующие пять лет, и потому могли быть возобновлены или не возобновлены следующими цензорами. Тем не менее, это право цензоров имело такое громадное значение, что благодаря ему должность цензора превратилась из второстепенных по рангу и влиянию в главную из всех римских общественных должностей. Сенатское управление опиралось главным образом на эту двойную полицию, облеченную столь же обширным, сколь и безотчетным, полновластием -- на высшую и низшую полицию общины и общинных должностных лиц. Эта система управления, как и всякая другая, основанная на личном произволе, принесла и много пользы и много вреда, и нет возможности опровергнуть мнение, что зло преобладало; только не следует забывать, что эта эпоха особенно отличалась хотя и наружной, но тем не менее суровой и энергично оберегаемой нравственностью, равно как сильно развитым гражданским духом, а потому и учреждения, о которых идет речь, не были запятнаны грубыми злоупотреблениями; если же они и подавляли личную свободу, зато именно они всеми силами, а нередко и насилиями поддерживали в римской общине сочувствие к общественным интересам, равно как старинные порядки и нравы. Наряду с этими нововведениями проявляются в развитии римского законодательства, хотя и медленно, недостаточно ясно, тенденции более гуманные и более новые. Этот отпечаток заметен на большей части узаконений "Двенадцати таблиц", которые сходятся с законами Солона и потому основательно считаются важными нововведениями; сюда относятся: обеспечение права свободно составлять ассоциации и обеспечение автономии возникших вследствие того союзов; запрещение запахивать межевые полосы; смягчение наказаний за воровство, вследствие чего непойманный с поличным вор мог откупиться от обокраденного уплатой вознаграждения в двойном размере. В том же духе было смягчено долговое право посредством издания Петелиева закона, хотя и целым столетием позже. Право свободно располагать своим состоянием признавалось еще самыми древними римскими законами за владельцем при его жизни, но на случай его смерти зависело от разрешения общины; а теперь это стеснение было уничтожено, так как законами "Двенадцати таблиц" или их истолкователями была признана за частными завещаниями такая же обязательная сила, какую имели завещания, утвержденные куриями. Это был большой шаг к уничтожению родовых союзов и к полному проведению личной свободы в области имущественных прав. В высшей степени абсолютная отцовская власть была ограничена постановлением, что сын, который был три раза продан своим отцом, уже не поступал снова под его власть, а получал свободу; вскоре после того путем совершенно неправильного юридического вывода была связана с этим постановлением и возможность со стороны отца добровольно отказаться от власти над сыном посредством эмансипации. В брачном праве было введено разрешение гражданских браков, и хотя полная власть мужа над женой была так же неизбежно связана с законным гражданским браком, как и с законным религиозным браком, однако дозволение заключать вместо брака супружеские союзы, в которых не признавалась такая власть, было первым шагом к ослаблению полновластия мужа. Началом юридического принуждения к брачной жизни был налог на холостяков (aes uxorium), введением которого начал в 351 г. [403 г.] свою общественную деятельность Камилл в звании цензора.
   Более важные в политическом отношении и вообще более изменчивые порядки судопроизводства подверглись еще более значительным изменениям, чем самые законы. Сюда относится прежде всего ограничение высшей судебной власти путем кодификации земского права и путем наложения на должностных лиц обязанности впредь руководствоваться при решении гражданских и уголовных дел не шаткими преданиями, а буквой писаного закона (303, 304) [451, 450 гг.]. Назначение в 387 г. [367 г.] высшего должностного лица исключительно для заведования судопроизводством и одновременно состоявшееся в Риме и заимствованное оттуда всеми латинскими общинами учреждение особого полицейского ведомства ускорили отправление правосудия и обеспечили точное исполнение судебных приговоров. Этим полицейским властям, или эдилам, естественно, была представлена и некоторая доля судебной власти: они были обыкновенными гражданскими судьями по делам о продажах, которые совершались на публичном рынке и в особенности на рынках скотопригонном и невольническом; они же были судьями первой инстанции в делах о взысканиях и штрафах или, что по римскому праву было одно и то же, действовали в качестве публичных обвинителей. Вследствие этого в их руках находилось применение законов о штрафах и вообще столь же неопределенное, сколь и политически важное штрафное законодательство. Обязанности того же рода, но более низкого разряда и касавшиеся преимущественно мелкого люда, были возложены на назначенных в 465 г. [289 г.] трех ночных надзирателей, или палачей (tres viri nocturni или capitales): они заведовали ночной пожарной и охранявшей общественную безопасность полицией и наблюдали за совершением смертных казней, с чем было скоро, а может быть и с самого начала, связано право решать некоторые дела коротким судом[156].
   Наконец, при постоянно расширявшемся объеме римской общины явилась необходимость, частью в интересе подсудимых, назначать в отдаленные местности особых судей для разбирательства хотя бы незначительных гражданских дел, это нововведение обратилось в постоянное правило для общин с пассивными гражданскими правами и, по всей вероятности, было распространено даже на отдаленные общины, пользовавшиеся полными гражданскими правами[157]; то были первые зачатки римской муниципальной юрисдикции, развивавшейся рядом с собственно римской юрисдикцией.
   В гражданском судопроизводстве, которое по понятиям того времени обнимало большую часть преступлений, совершаемых против сограждан, было установлено законом, вслед за упразднением царской власти, уже ранее применявшееся на практике, разделение процедуры на постановку перед должностным лицом юридического вопроса (ius) и на разрешение этого вопроса назначенным от должностного лица частным лицом (iudicium); а этому разделению было главным образом обязано римское частное право своей логической и практической ясностью и определенностью[158]. В делах, касавшихся права собственности, вопрос о действительном владении, до тех пор разрешавшийся должностными лицами по их личному неограниченному усмотрению, был мало-помалу подведен под установленные законом правила, и наряду с правом собственности развилось право владения, вследствие чего должностные лица снова утратили значительную долю своей власти. В уголовном судопроизводстве народный суд, до того времени составлявший инстанцию помилования, превратился в установленную законом апелляционную инстанцию. Если осужденный должностным лицом после опроса (quaestio) обвиняемый апеллировал к народу, то судья публично производил дополнительное судебное следствие (anquisitio), и если повторял свой приговор на трех публичных разбирательствах, то в четвертом заседании народ или утверждал, или отменял приговор. Смягчать наказание не дозволялось. Тем же республиканским духом были проникнуты правила, что дом служит охраной для гражданина, который может быть арестован только вне дома, что следственного ареста следует избегать и что всякий обвиненный, но еще не осужденный гражданин может избегнуть последствий обвинительного приговора, отказавшись от своих гражданских прав -- если только этот приговор касается не его имущества, а его личности; эти правила никогда не были формально установлены законом и, стало быть, не были юридически обязательны для должностного лица, исполнявшего роль обвинителя; тем не менее, их нравственный вес был так велик, что они имели очень большое влияние, особенно на уменьшение смертных казней. Однако, хотя римское уголовное право и свидетельствует об усилении в ту эпоху гражданского духа и гуманности, оно страдало на практике от сословных распрей, влияние которых особенно вредно в этой сфере. Созданная этими распрями состязательная в первой инстанции уголовная юрисдикция всех общинных должностных лиц была причиной того, что в римском уголовном судопроизводстве не было ни постоянной следственной власти, ни тщательного предварительного дознания; а так как уголовные приговоры в последней инстанции постановлялись в законных формах законными органами, никогда не отвергая своего происхождения от прерогативы помилования, и так как, сверх того, назначение полицейских пеней вредно влияло на внешне очень сходные с ним уголовные приговоры, то эти приговоры постановлялись не на основании твердого закона, а по личному произволу судей, но при этом они носили характер не злоупотребления, а были как бы узаконены. Римское уголовное судопроизводство утратило этим путем всякую принципиальность и опустилось на степень игрушки и орудия в руках политических партий; это было тем менее извинительно, что хотя эта процедура была предназначена преимущественно для политических преступлений, но она применялась и к другим преступлениям, как например, к убийствам и поджогам. Сверх того, медленность этой процедуры и республиканское высокомерное презрение к негражданину были причиной того, что к этому формальному судопроизводству привилось более короткое уголовное, или, вернее, полицейское, судопроизводство для рабов и для мелкого люда. И в этом случае страстная борьба по поводу политических процессов перешла за свои естественные границы и вызвала появление таких учреждений, которые много способствовали тому, чтобы мало-помалу заглушить в римлянах понятие о прочных нравственных основах правосудия.
   Мы гораздо менее в состоянии проследить дальнейшее развитие римских понятий о религии в эту эпоху. Люди того времени вообще твердо держались безыскусственного благочестия предков и были одинаково далеки и от безверия и от суеверий. Как живуча была еще в ту пору основная идея римской религии -- одухотворение всего земного, -- видно из того, что, вероятно, вследствие появления в 485 г. [269 г.] ходячей серебряной монеты появился и новый бог Argentinus (серебреник), который, естественно, был сыном старейшего бога Aesculanus (медник). Отношения к чужим странам оставались такими же, какими были прежде; но эллинское влияние усиливалось и в области религии, и даже более, чем в какой-либо другой.
   Только в ту пору стали в самом Риме воздвигать храмы греческим богам. Древнейшим из них был храм Кастора и Поллукса, сооруженный вследствие обета, данного во время битвы при Регильском озере, и освященный 15 июля 269 г. [485 г.]. Связанная с сооружением этого храма легенда гласит, что двое юношей, отличавшихся нечеловеческой красотой и нечеловеческим ростом, сражались в рядах римлян и немедленно после окончания битвы поили своих покрытых пеной коней на римской площади у источника Ютурны, возвещая об одержанной великой победе; эта легенда носит на себе вовсе не римский отпечаток и, без всякого сомнения, была старинным воспроизведением похожего на нее в своих подробностях рассказа о явлении Диоскуров в знаменитой битве, которая происходила лет за сто перед тем между кротонцами и локрами у реки Сагры. Что касается дельфийского Аполлона, то не только отправлялись к нему депутации, как это было в обыкновении у всех народов, находившихся под влиянием греческой культуры, и не только отсылалась к нему десятая часть военной добычи, как это было сделано после взятия города Вейи (360) [394 г.], но ему был также воздвигнут в городе храм (323) [431 г.], возобновленный в 401 г. [353 г.]. То же самое случилось в конце этого периода с Афродитой (459) [295 г.], которая загадочным образом отождествилась с древней римской богиней садов Венерой[159], и то же самое случилось с Асклепием, или Эскулапием (463) [291 г.], которого выпросили у города Эпидавра в Пелопоннесе и торжественно перевезли в Рим. Впрочем, в тяжелые времена местами раздавались жалобы на вторжение иноземных суеверий, т. е., по всей вероятности, этрусских гаруспиций (как это случилось в 326 г. [428 г.]); тогда полиция, конечно, обращала на этот предмет надлежащее внимание. Напротив того, в Этрурии, где нация коснела в политическом ничтожестве и приходила в упадок от праздной роскоши, богословская монополия знати, тупоумный фатализм, бессодержательная и нелепая мистика, истолкование знамений и промысел нищенствующих пророков мало-помалу достигли той высоты, на которой мы находим их впоследствии.
   В жизни жречества, сколько нам известно, не произошло значительных перемен. Установленные около 465 г. [289 г.] более строгие меры взыскания тех судебных пеней, которые шли на покрытие расходов публичного богослужения, свидетельствуют о возрастании государственных расходов на этот предмет, а это возрастание было неизбежным последствием того, что увеличилось число богов и храмов. Уже ранее было нами замечено, что одним из вредных последствий сословных распрей было чрезмерно возраставшее влияние коллегий сведущих лиц, при содействии которых кассировались политические акты, этим, с одной стороны, расшатывались народные верования, а с другой -- для жрецов открывалась возможность оказывать вредное влияние на общественные дела.
   В военном устройстве произошла в эту эпоху полная революция. Древняя греко-италийская организация армии, основанная подобно гомеровской на выделении в особый передовой отряд самых лучших бойцов, сражавшихся обыкновенно верхом, была заменена в последние времена царей легионом -- древнедорийской фалангой гоплитов, имевшей, вероятно, восемь рядов в глубину; с тех пор этот легион был главной опорой в битвах, а конница, поставленная на флангах и сражавшаяся, смотря по обстоятельствам, то на коне, то в пешем строю, употреблялась преимущественно в качестве резерва. Из этого военного строя развились почти одновременно: в Македонии -- фаланга сарисс, в Италии -- манипулярный строй. Первая -- путем сплочения и углубления рядов, второй -- путем дробления и увеличения числа частей, а главным образом -- посредством разделения старого легиона из 8400 человек на два легиона по 4200 человек в каждом. Старинная дорийская фаланга была организована для боя мечами и главным образом копьями на близком расстоянии, причем метательному оружию предназначалась случайная и второстепенная роль. Напротив того, в манипулярном легионе только третий строй имел копья для рукопашного боя, а двум первым было дано вместо того новое и своеобразное италийское метательное оружие -- pilum (дротик); это было четырехугольное или круглое древко длиною в пять с половиной локтей с трех- или четырехугольным железным наконечником; оно, быть может, было первоначально введено для защиты лагерных окопов, но скоро оно перешло от последней линии к первым, откуда его метали в неприятельские ряды на расстоянии от десяти до двадцати шагов. Вместе с тем меч приобрел гораздо более важное значение, чем какое имел короткий нож фаланги, так как залп дротиков имел главною целью расчистить путь для атаки в мечи. Кроме того, фаланга устремлялась на неприятеля вся разом как одно могущественное целое, между тем как в новом италийском легионе были тактически отделены одна от другой те более мелкие части, которые существовали и в фаланге, но в боевом строю сливались в одно крепко сплоченное целое. Сомкнутая колонна не только делилась, как сказано выше, на две одинаково сильные части, но и каждая из этих частей снова делилась в глубину на три строя -- гастатов, принцепсов и триариев (имевших умеренную глубину, по всей вероятности, в четыре ряда) -- и распадалась по фронту на десять рот (manipuli), так что между каждыми двумя строями и каждыми двумя ротами оставались заметные промежутки. Лишь продолжением той же индивидуализации было то, что совокупная борьба даже уменьшенных тактических единиц была отодвинута на задний план перед одиночным боем, как это уже ясно видно из упомянутой выше решительной роли, которую играли рукопашные схватки и бой мечами. И система укрепления лагерей получила своеобразное развитие; место, на котором армия располагалась лагерем хотя бы только на одну ночь, всегда обносилось правильными окопами и обращалось в нечто похожее на крепость. Напротив того, очень незначительны были перемены в коннице, которая и в манипулярном легионе сохранила такую же второстепенную роль, какую занимала при фаланге. И офицерские должности остались в сущности без изменений; только во главе каждого из двух легионов регулярной армии было поставлено столько же военных трибунов, сколько их было до того времени во всей армии, -- стало быть, число штаб-офицеров удвоилось. Как кажется, в то же время установилось резкое различие между обер-офицерами, достигавшими начальства над манипулами, как и простые солдаты, с мечом в руках, переходившими из низших манипул в высшие путем постепенного повышения, и начальствовавшими над каждым легионом шестью военными трибунами, для которых не существовало постепенности в повышении и в которые обыкновенно назначались люди из высшего сословия. Поэтому важное значение имел тот факт, что прежде и обер-офицеры и штаб-офицеры назначались главнокомандующим, а с 392 г. [362 г.] часть этих последних должностей начала раздаваться по выбору гражданства. Наконец и старинная, до крайности строгая, военная дисциплина осталась без изменений. За главнокомандующим осталось прежнее право снять с плеч голову у каждого служащего в его лагере человека и наказать розгами штаб-офицера, точно так же как и простого солдата, а наказания этого рода налагались не только за обыкновенные преступления, но и в тех случаях, когда офицер позволял себе уклониться от данных ему приказаний или когда какой-нибудь отряд был застигнут врасплох или бежал с поля сражения. Однако новая военная организация требовала гораздо более тщательной и более продолжительной боевой выучки, чем какая была нужна при прежней фаланге, которая давлением массы сдерживала и плохо обученных. А так как в Риме не образовалось особого солдатского сословия и армия по-прежнему состояла из граждан, то этой цели достигли главным образом тем, что солдат стали разделять на разряды не по состоянию, как это делалось прежде, а по старшинству службы. Римский рекрут стал теперь поступать в число легковооруженных людей, сражавшихся вне боевого строя и действовавших преимущественно пращами (rorarii); затем он постепенно повышался сначала до первого, потом до второго строя и наконец поступал в разряд триариев, который состоял из старослужащих и опытных солдат и, несмотря на свою сравнительную малочисленность, давал тон всей армии. Превосходства этой военной организации, сделавшиеся главной причиной политического преобладания римской общины, основаны в сущности на трех военных принципах -- на резерве, на соединении ближнего боя с дальним и на соединении обороны с нападением. Система резервов уже отчасти применялась в старинном употреблении конницы; но теперь она была вполне развита разделением армии на три строя и тем, что отряд самых опытных солдат приберегался для последнего и решительного натиска. Между тем как эллинская фаланга была односторонне усовершенствована для ближнего боя, а вооруженные луком и легким дротиком восточные конные отряды односторонне усовершенствовали средства борьбы для дальнего боя, у римлян совокупное употребление в дело и тяжелого метательного копья и меча составляло, как было основательно замечено, такой же прогресс, каким было в новейшем военном искусстве введение ружей со штыками; град метательных копий служил подготовкой к бою на мечах, точно так же как в наше время залп из ружей служит подготовкой к атаке в штыки. Наконец, усовершенствованное устройство лагерей дозволяло римлянам соединять выгоды оборонительной войны с выгодами войны наступательной и, смотря по обстоятельствам, принимать или не принимать сражение, а в первом случае сражаться подле лагерного вала, как под стенами крепости; оттого-то и существовала римская поговорка, что римляне побеждают подсиживанием. Само собой ясно, что эта новая военная организация в сущности была римским или, по меньшей мере, италийским преобразованием и усовершенствованием старинной эллинской тактики, опиравшейся на фалангу; если некоторые зачатки системы резервов и обособления мелких военных отрядов и встречаются у позднейших греческих стратегов, в особенности у Ксенофонта, то этим доказывается только то, что и там сознавали неудовлетворительность старой системы, но не умели ее устранить. Во время войны с Пирром манипулярный легион уже является в полном развитии; но когда и при каких обстоятельствах совершилось это развитие и совершилось ли оно разом или мало-помалу, уже нет возможности решить. Когда римлянам пришлось сражаться с вооруженной мечами фалангой кельтов, они в первый раз познакомились с новой тактикой, которая существенно отличалась от древней италийско-эллинской, и нет ничего невозможного в том, что расчленение армии и фронтовые промежутки между манипулами были введены с целью ослабить и действительно ослабили первый и единственно опасный натиск этой фаланги; это предположение подтверждается и тем, что, по дошедшим до нас отрывочным сведениям, преобразователем римского военного устройства считался Марк Фурий Камилл, который был самым выдающимся из римских полководцев в эпоху войн с галлами. Другие предания, относящиеся к войнам с самнитами и с Пирром, и недостаточно достоверны и не вполне между собой согласны[160]; само по себе вполне правдоподобно, что многолетняя война в горах Самниума имела влияние на индивидуальное развитие римских солдат и что борьба с одним из лучших знатоков военного дела, вышедших из школы Александра Великого, вызвала в дальнейшем технические улучшения в римском военном устройстве.
   В области народного хозяйства земледелие по-прежнему было социальной и политической основой как римской общины, так и нового италийского государства. Из римских крестьян состояли и общинные собрания и войско; то, что они приобретали в качестве солдат мечом, они упрочивали за собой в качестве колонистов плугом. Обременение среднего землевладения долгами привело в III и IV вв. [ок. 550--350 гг.] к страшным внутренним потрясениям, от которых, по-видимому, неизбежно должна была погибнуть юная республика; восстановление благосостояния латинского крестьянства, происшедшее в пятом столетии [ок. 350--250 гг.] частью благодаря громадной раздаче земель и инкорпорациям, частью благодаря понижению процентов и увеличению римского населения, было и последствием и причиной сильного развития римского могущества -- недаром же Пирр своим проницательным взглядом усматривал причину политического и военного преобладания римлян в цветущем положении римских крестьянских хозяйств. Но и появление крупных хозяйств в римском земледелии, по-видимому, относится к тому же времени. И в более древнюю пору также существовало землевладение, которое можно назвать, по меньшей мере, сравнительно крупным; но хозяйство велось там не на широкую ногу, а распадалось на несколько мелких хозяйств. Древнейшим зачатком позднейшего централизованного хозяйства[161]можно считать постановление закона 387 г. [367 г.], которое хотя и не было несовместимо с древнейшим способом обработки полей, но более подходило к новому способу: оно обязывало землевладельца употреблять вместе с рабами соразмерное число свободных людей, и достоин внимания тот факт, что даже при этом первом своем появлении такое хозяйство было основано главным образом на рабовладении. Каким образом оно возникло, мы не в состоянии объяснить; весьма возможно, что карфагенские плантации в Сицилии служили образцом еще для древнейших римских землевладельцев, и, быть может, даже возделывание пшеницы наряду с полбой, введенное в сельском хозяйстве, по мнению Варрона, незадолго до эпохи децемвиров, находилось в связи с этим измененным способом возделывания полей. Еще труднее решить, в какой мере была в ту эпоху распространена эта хозяйственная система; но что она еще не была в ту пору общим правилом и еще не успела поглотить сословие италийских крестьян, об этом неоспоримо свидетельствует история Ганнибаловой войны. Но повсюду, где она применялась, она уничтожала прежнюю клиентелу, основанную на выпрошенном владении, точно так же как нынешнее хозяйство возникло большею частью путем уничтожения крестьянских хозяйств и превращения плуговых участков в барские поля. Не подлежит никакому сомнению, что именно уничтожение этой клиентелы было одною из главных причин стесненного положения мелких крестьян.
   О внутренних сношениях италиков между собою нам ровно ничего не говорят письменные источники; только монеты дают нам об этом некоторые указания. Уже ранее было замечено, что за исключением греческих городов и этрусской Популонии в Италии вовсе не чеканили монет в течение трех первых столетий от основания Рима и что средством для мены служили сначала рогатый скот, а потом медь по весу. К эпохе, о которой теперь идет речь, относится переход италиков от меновой системы к денежной, причем вначале, конечно, придерживались греческих образцов. Между тем, обстоятельства сложились так, что в средней Италии служила металлом для монет медь, а не серебро, и монетной единицей служила прежняя единица ценности -- фунт меди; в связи с этим стояло то, что там монету отливали, а не чеканили, потому что для таких больших и тяжелых кусков металла всякое клеймо оказалось бы недостаточным. Тем не менее, как кажется, уже искони существовало неизменно установленное соотношение между медью и серебром (250 : 1) и сообразно с ним выпускалась медная монета, так что, например, в Риме большой кусок меди, называвшийся ассом, равнялся по цене одному скрупулу (= 1/288 фунта) серебра. В историческом отношении более замечателен тот факт, что италийские монеты, по всей вероятности, вели свое начало из Рима и именно от децемвиров, которые нашли в законодательстве Солона образец и для регулирования монетной системы. Из Рима эти монеты распространились в некоторых латинских, этрусских, умбрийских и восточноиталийских общинах, что служит ясным доказательством того, что Рим занимал в Италии преобладающее положение уже с начала IV века [ок. 350 г.]. Так как все эти общины были формально независимы одна от другой, то и монетная система была у каждой из них местная, и каждая территория составляла особый монетный округ; однако типы медных монет в средней и северной Италии подходят под три группы, в пределах которых, как кажется, считались одинаковыми те монеты, которые были в общем употреблении. Это были, во-первых, монеты этрусских и умбрийских городов, находившихся на севере от Циминийского леса, во-вторых, монеты Рима и Лациума, в-третьих, монеты восточного побережья. Что римские монеты были уравнены с серебром по весу, уже было замечено ранее; напротив того, монеты италийского восточного побережья были приведены в определенное соотношение с теми серебряными монетами, которые были исстари в ходу в южной Италии и тип которых был усвоен не только пришлыми племенами -- бреттиями, луканцами, ноланцами, но даже находившимися там латинскими колониями, как например Калесом и Суэссой, и даже самими римлянами для их нижнеиталийских владений. Соответственно этому и италийская внутренняя торговля должна была распадаться на те же области, которые сносились друг с другом наподобие чужеземных народов.
   В области заморской торговли в эту эпоху все еще существовали или, вернее, именно тогда возникли те сицилийско-латинские, этрусско-аттические и адриатико-тарентинские торговые сношения, о которых было упомянуто ранее; поэтому и к этой эпохе могут быть отнесены те факты, которые обыкновенно приводятся без указания времени и которые были нами соединены в одно целое при описании предшествовавшей эпохи. И здесь самые ясные указания можно извлекать из монет. Подобно тому, как чеканка этрусских серебряных денег по аттическому образцу и приток италийской, в особенности латинской, меди в Сицилию свидетельствуют о двух первых торговых путях, так и только что упомянутое уравнение великогреческих серебряных денег с пиценской и апулийской медной монетой свидетельствует, наряду со множеством других указаний, об оживленных торговых сношениях нижнеиталийских греков, в особенности тарентинцев, с восточно-италийским побережьем. Напротив того, прежние более оживленные торговые сношения латинов с капманскими греками, как кажется, пострадали от переселения сабеллов и не имели большого значения в течение первых полутораста лет существования республики; а тот факт, что жившие в Капуе и в Кумах самниты отказались снабдить римлян хлебом во время голода 343 г. [411 г.], служит доказательством того, как изменились отношения между Лациумом и Кампанией, пока в начале V века [ок. 350 г.], благодаря успехам римского оружия, эти отношения не были восстановлены и не сделались еще более тесными. Что касается частностей, то мы можем упомянуть как об одном из немногих хронологически определенных фактов, относящихся к истории римских торговых сношений, о той подробности, извлеченной из ардеатской хроники, что в 454 г. [300 г.] прибыл из Сицилии в Ардею первый брадобрей; мы также можем на минуту остановить наше внимание на раскрашенной глиняной посуде, которая шла в Луканию, Кампанию и Этрурию преимущественно из Аттики, но также и из Керкиры и из Сицилии и употреблялась там на украшение могильных склепов. Об этом промысле до нас случайно дошло более сведений, чем о каком-либо другом предмете заморской торговли. Начало ввоза этих произведений может быть отнесено ко времени изгнания Тарквиниев, так как очень редко находимые в Италии сосуды древнейшего стиля были, по всей вероятности, раскрашены во второй половине III века от основания Рима [ок. 500--450 гг.], между тем как чаще встречающиеся сосуды в более строгом стиле принадлежат первой половине IV века [ок. 450--400 гг.], сосуды самые совершенные по красоте принадлежат второй половине IV века [ок. 400--350 гг.], а огромное количество других сосудов, нередко замечательных великолепием и величиной, но редко отличающихся изяществом отделки, должно быть отнесено к следующему веку [ок. 350--250 гг.]. И это обыкновение украшать гробницы было заимствовано италиками от эллинов; но скромные средства греков и их тонкий вкус не позволяли этому обыкновению выходить из тесных рамок, между тем как в Италии оно было расширено далее своих первоначальных и пристойных пределов с варварской роскошью и с варварской расточительностью. Знаменателен и тот факт, что эта роскошь встречается в Италии только в странах эллинской полукультуры; а тот, кто умеет разбирать такие письмена, найдет в служивших рудниками для наших музеев этрусских и кампанских кладбищах красноречивые комментарии к древним рассказам об этрусской и кампанской полуобразованности, задыхавшейся от богатства и от высокомерия. Напротив того, простота самнитских нравов во все времена чуждалась этой безрассудной роскоши; незначительное развитие торговых сношений и городской жизни у самнитов обнаруживается столько же в отсутствии греческих могильных украшений, сколько в отсутствии национальной самнитской монеты. Еще значительнее тот факт, что с этими могильными украшениями почти вовсе не был знаком и Лациум, несмотря на то, что он не менее Этрурии и Кампании был близок к грекам и находился с ними в самых тесных торговых сношениях. В особенности ввиду того, что один Пренесте отличался совершенно своеобразным устройством гробниц, можно считать более нежели вероятным, что приведенный факт следует приписать влиянию строгих римских нравов или, пожалуй, влиянию суровой римской полиции. В самой тесной с ним связи находятся как ранее упомянутые запрещения, которые были наложены еще законами "Двенадцати таблиц" на пурпуровые гробовые покровы и на золотые украшения, которыми окружали мертвых, так и изгнание из домашнего хозяйства серебряной посуды, за исключением солонки и жертвенного ковша, насколько этого можно было достигнуть строгостью нравов и страхом, который внушали цензорские порицания; и в архитектуре мы находим такую же неприязнь как к грубой, так и к изящной роскоши. Однако, хотя в Риме, благодаря таким влияниям, внешняя простота и сохранялась долее, нежели в Вольсиниях и Капуе, но из этого не следует делать заключение о ничтожестве его торговли и промышленности, исстари служивших наряду с земледелием основой для его благосостояния; напротив того, и на них отразилось новое господствующее положение, которого достиг Рим.
   В Риме дело не дошло до развития настоящего городского среднего сословия, т. е. сословия независимых ремесленников и торговцев. Причиной этого было существование рабов наряду с рано обнаружившейся чрезмерной централизацией капиталов. В древности было обыкновенным явлением и в сущности неизбежным последствием существования рабства, что мелкими городскими ремеслами занимались или рабы, получившие от своих господ средства для ремесла или торговли, или же вольноотпущенники, которым их прежний господин очень часто давал необходимый для предприятия капитал и от которых он требовал постоянной доли, а нередко и половины барышей. Не подлежит сомнению, что в Риме постоянно усиливалось развитие мелких предприятий и мелкой торговли; даже есть указания на то, что в Риме начинали сосредоточиваться те промыслы, которые служат к удовлетворению роскоши, свойственной большим городам; так, например фикоронский туалетный ларчик был сделан в V веке от основания города [ок. 350--250 гг.] пренестинским мастером и продан в Пренесте, но был сделан в Риме[162]. Но и чистая прибыль от мелкой промышленности поступала большею частью в кассы крупных торговцев; поэтому средний класс промышленников и торговцев не мог развиться в соответствующем размере. С другой стороны, оптовые торговцы и крупные промышленники почти ничем не отличались от крупных землевладельцев. Причиной этого было, во-первых, то, что крупные землевладельцы с древних пор занимались торговыми оборотами и были капиталистами и что в их руках сосредоточивались ссуды под обеспечения, оптовая торговля, поставки и работы для государства. С другой стороны, так как землевладение имело огромное нравственное значение в римской республике и с ним было связано исключительное обладание политическими правами, подвергшееся некоторым ограничениям лишь в конце этой эпохи, то не подлежит сомнению, что уже в ту пору счастливый спекулянт затрачивал часть своего капитала на приобретение недвижимости. И из того, что оседлым вольноотпущенникам были предоставлены политические преимущества, достаточно ясно видно, что римские государственные люди старались этим путем уменьшить опасный класс богатых людей, не имевших недвижимой собственности.
   Однако, несмотря на то, что в Риме не образовалось ни зажиточного городского среднего сословия, ни строго замкнутого класса капиталистов, он все более и более приобретал характер большого города. На это ясно указывает возрастающее число стекавшихся в столицу рабов, как это видно по очень опасному заговору, составленному рабами в 335 г. [419 г.], и в особенности огромное число вольноотпущенников, присутствие которых становилось все более и более неудобным и опасным, как это видно из того, что в 397 г. [357 г.] отпущение рабов на волю было обложено налогом, а в 450 г. [304 г.] были ограничены политические права вольноотпущенников. Причиной такого положения дел было не только то, что большинство отпущенных на волю рабов по необходимости посвящало себя промышленности или торговле, но и то, что самое отпущение рабов на волю было у римлян, как мы заметили ранее, не столько делом великодушия, сколько промышленной спекуляцией, так как для рабовладельца нередко было выгоднее иметь долю в промышленных или торговых предприятиях вольноотпущенника, чем присваивать себе весь заработок раба. Поэтому отпущение рабов на волю становилось все более и более частым явлением, по мере того как усиливалась промышленная и торговая деятельность римлян.
   Таким же указанием на усилившееся значение городской жизни в Риме служит сильное развитие городской полиции. Большею частью к тому же времени относятся постановления о разделении города между четырьмя эдилами на четыре полицейских округа и принятые этими эдилами меры для столь же важного, сколь и трудного содержания в должном порядке сети малых и больших сточных каналов, проведенных по всему городу, равно как публичных зданий и площадей, для очистки и мощения улиц, для уничтожения грозящих разрушением зданий, опасных животных и зловония, для удалений экипажей, кроме вечерней и ночной поры, и вообще для поддержания беспрепятственных сообщений, для постоянного снабжения главного городского рынка хорошим и дешевым хлебом, для уничтожения вредных для здоровья товаров и фальшивых мер и весов и для тщательного надзора за банями, кабаками и домами терпимости. По строительной части в царском периоде и в особенности в эпоху великих завоеваний было сделано едва ли не более, чем в течение двух первых веков республики. Такие сооружения, как храмы на Капитолии и на Авентине и большой цирк, могли внушить бережливым городским правителям такое же отвращение, как и отбывавшим трудовые повинности гражданам, и достоин внимания тот факт, что едва ли не самое значительное сооружение времен республики до начала самнитских войн -- храм Цереры подле цирка -- было делом Спурия Кассия (261) [493 г.], который во многих отношениях пытался вернуться к традициям царской эпохи. И роскошь в частной жизни сдерживалась властвовавшей в Риме аристократией с такой строгостью, до которой конечно никогда не дошла бы царская власть при более продолжительном существовании.
   Но в конце концов и сенату стало не по силам идти против требований своего времени. Аппий Клавдий был тем, кто в достопамятную эпоху своего цензорства (442) [312 г.] отложил в сторону устарелую крестьянскую систему бережливости и научил своих граждан тратить общественные средства достойным образом. Он положил начало той грандиозной системе общественных сооружений, которая лучше всего другого оправдывала военные успехи Рима с точки зрения народного благосостояния и которая до настоящего времени дает в своих развалинах некоторое понятие о величии Рима даже тем тысячам людей, которые никогда не прочли ни одной страницы из римской истории. Римское государство было обязано ему проведением первого большого военного шоссе, а город Рим -- первым водопроводом. Идя по следам Клавдия, римский сенат обвил Италию сетью тех дорог и крепостей, сооружение которых было ранее описано и без которых не может держаться никакая военная гегемония, как это доказывает история всех военных держав, начиная со времен Ахеменидов и вплоть до времен того, кто провел дорогу через Симплон. По примеру Клавдия Маний Курий построил второй городской водопровод на отнятую у Пирра добычу (482) [272 г.], а за несколько лет перед тем (464) [290 г.] употребил доставленные успешной сабинской войной средства на расширение русла реки Велино в том месте, где она впадает выше Терни в Неру; это было сделано Курием с целью очистить на осушенной таким образом прекрасной долине Риети место для большой гражданской колонии и вместе с тем приобрести для самого себя скромный участок пахотной земли. Такие сооружения затмевали даже в глазах разумных людей бесцельное великолепие эллинских храмов. И в житейской обстановке граждан произошла перемена. Приблизительно во времена Пирра начала появляться у римлян за столом серебряная посуда[163], а гонтовые крыши стали, по словам летописцев, исчезать в Риме с 470 г. [284 г.]. Новая столица Италии наконец мало-помалу сбросила с себя внешний вид деревни и начала украшаться, хотя в ту пору еще не существовало обыкновения снимать украшения храмов в завоеванных городах и перевозить их в Рим, но зато уже красовались на ораторской трибуне среди городской площади носы отнятых у Анция галер, а в дни общественных празднеств выставлялись вдоль лавочных палаток на рынке отделанные золотом щиты, которые были подобраны на полях сражений в Самниуме. В особенности штрафные сборы употреблялись на мощение дорог внутри и вне города или на постройку и украшение общественных зданий. Тянувшиеся на двух сторонах рынка деревянные лавки мясников были заменены каменным галереями менял сначала со стороны Палатина, а потом и с той стороны, которая обращена к Каринам; таким образом, эта площадь превратилась в римскую биржу. Частью в замке, частью на городской площади были поставлены статуи знаменитых людей прошлого времени -- царей, жрецов, героев легендарной эпохи и греческого гостя, познакомившего децемвиров с содержанием законов Солона, а также почетные колонны и памятники в честь великих народных вождей, победивших вейентов, латинов и самнитов, в честь послов, погибших при исполнении возложенных на них поручений, в честь богатых женщин, употребивших свое богатство на общественную пользу, и даже в честь прославленных греческих мудрецов и героев, как например Пифагора и Алкивиада. Таким образом, когда римская община сделалась великой державой, и Рим сделался большим городом.
   Наконец, в качестве главы римско-италийского союза Рим не только вступил в систему организованных по эллинскому образцу государств, но также усвоил эллинскую денежную и монетную систему. До той поры общины северной и средней Италии, за немногими исключениями, чеканили только медную монету; напротив того, города южной Италии чеканили преимущественно серебряную монету, так что в Италии было столько монетных единиц и монетных систем, сколько было суверенных общин. В 485 г. [269 г.] все эти монетные системы были сведены к чеканке только мелкой монеты; для всей Италии был установлен общий денежный курс, и чеканка ходячей монеты была сосредоточена в Риме; только в Капуе осталась в ходу ее прежняя серебряная монета, которая хотя и выпускалась под римским названием, но чеканилась по иной пробе. Новая монетная система была основана на том же соотношении между двумя металлами, какое было издавна установлено законом; общей монетной единицей была признана монета в десять не фунтовых, а сведенных к трети фунта ассов, или динарий, который медью весил 3, а серебром 1/72 римского фунта, т. е. немного более аттической драхмы. Первоначально чеканилась преимущественно медная монета, а самые древние серебряные динарии чеканились, по всей вероятности, преимущественно для нижней Италии и для торговых сношений с чужими краями. Но подобно тому как победы римлян над Пирром и над тарентинцами и отправка римского посольства в Александрию должны были заставить призадуматься греческих государственных людей того времени, так и дальновидные греческие торговцы должны были подозрительно смотреть на эти новые римские драхмы; это были монеты, которые конечно казались плохими и неизящными в сравнении с тогдашними чрезвычайно красивыми монетами Пирра и сицилийцев, но которые, тем не менее, вовсе не были таким же рабским подражанием, как древние монеты варваров, не похожие одна на другую ни по весу, ни по пробе; напротив того, по своей самостоятельной и добросовестной чеканке они могли с самого начала стать на одном уровне со всякими греческими монетами.
   Итак, если мы оставим в стороне развитие государственных учреждений и народные распри из-за владычества и свободы, волновавшие всю Италию и в особенности Рим со времени изгнания рода Тарквиниев до покорения самнитов и италийских греков, и если мы обратим наши взоры на более мирные области человеческого существования, также подчиняющиеся законам исторической необходимости, то мы и здесь повсюду найдем следы влияния тех же великих событий, благодаря которым римское гражданство разбило оковы, наложенные на него родовой знатью, а богатое разнообразие существовавших в Италии национальных культур постепенно исчезло для того, чтобы обогатить собою только один народ. Хотя историк и не обязан проследить великий ход событий во всем бесконечном разнообразии индивидуальных фактов, все-таки он не выходит из пределов своей задачи, когда извлекает из отрывочных преданий некоторые указания на самые важные перемены, происшедшие в эту эпоху в народной жизни италиков. Если при этом все, что касается Рима, еще более прежнего выступает на первый план, то причина этого заключается не в одних только случайных пробелах в дошедших до нас сведениях; неизбежным последствием нового политического положения Рима было то, что латинская национальность все более и более затмевала все другие италийские племена. Уже ранее было нами замечено, что в эту эпоху начали романизироваться соседние страны -- южная Этрурия, Сабинская область, страна вольсков, о чем свидетельствуют почти совершенное отсутствие памятников старинных местных диалектов и найденные в этих странах очень древние римские надписи; что латинизация средней Италии уже в ту пору была ясно осознанной целью римской политики, видно из того факта, что в конце этого периода сабинам были предоставлены права полного римского гражданства. Раздававшиеся во всей Италии земельные участки и рассыпанные по всей стране колонии служили для латинского племени аванпостами не в одном только военном отношении: они были также проводниками латинского языка и латинской национальности. Латинизация италиков едва ли имелась в виду уже в то время, напротив того, римский сенат, как кажется, с намерением поддерживал различия между латинской национальностью и всеми остальными; так, например, он еще не разрешал кампанским полугражданским общинам вводить латинский язык в официальное употребление. Однако естественные последствия совершившихся фактов более могущественны, чем самое могущественное правительство; вместе с латинским народом его язык и нравы приобрели первенство в Италии, а затем начали подкапываться под остальные национальные особенности италиков.
   В то же время, с другой стороны, на эти италийские народности стал влиять эллинизм, превосходство которого имело другое основание. Именно в ту пору греки начали сознавать свое умственное превосходство над другими народами и стали распространять свое влияние во все стороны. Этого влияния не избегла и Италия. Самым замечательным явлением в этом смысле было то, что Апулия с V века от основания Рима [ок. 350--250 гг.] мало-помалу отвыкла от своего варварского диалекта и незаметным образом эллинизировалась. Это совершилось, так же как в Македонии и в Эпире, не посредством колонизации, а посредством цивилизации, которая, как кажется, шла рука об руку с тарентинской сухопутной торговлей; в пользу этого предположения говорит по крайней мере то, что находившиеся в дружественных с тарентинцами сношениях педикулы и давнии эллинизировались полнее, чем жившие в более близком соседстве с тарентинцами, но постоянно с ними враждовавшие саллентинцы, и что раньше других эллинизировавшиеся города, как например Арпий, лежали не у моря. Что на Апулию эллинский дух имел более сильное влияние, чем на какую-либо другую италийскую область, объясняется частью географическим положением Апулии, частью незначительным в ней развитием собственной национальной культуры, частью также тем, что по своей национальности апулийцы были более близки к греческому племени, чем какое-либо другое из остальных италийских племен. Мы уже обращали внимание на тот факт, что хотя южные сабельские племена заодно с сиракузскими тиранами подавляли и искажали эллинизм в Великой Греции, однако вследствие соприкосновений и смешения с греками некоторые из них, как например бреттии и ноланцы, стали употреблять греческий язык наравне с туземным, а некоторые другие, как, например, луканцы и частью кампанцы, усвоили греческую письменность и греческие нравы. Стремление к подобному развитию обнаруживается и в Этрурии в замечательных, принадлежавших к этой эпохе вазах, в выделке которых Этрурия соперничала с Кампанией и Луканией; а хотя Лациум и Самний держались в стороне от эллинизма, у них также не было недостатка в признаках начинавшегося и постоянно усиливающегося влияния греческого образования. Во всех отраслях римского развития этой эпохи, в законодательстве и в монетной системе, в религии, в складе народных сказаний, встречаются греческие следы. Вообще с начала V века [ок. 350 г.], т. е. со времени завоевания Кампании, греческое влияние на римский быт, по-видимому, быстро и непрерывно возрастало. К IV веку [ок. 450--350 гг.] принадлежит устройство замечательной и в лингвистическом отношении graecostasis -- трибуны на римской площади для знатных греческих иноземцев и преимущественно для массалиотов. В следующем веке летописи начинают упоминать о знатных римлянах, носивших греческие прозвища, как например о Филиппе, или по-римски Пилипе, о Филоне, Софе, Гипсее. Проникают греческие обычаи; так, например, появляется вовсе неиталийское обыкновение делать на гробницах в честь усопших надписи, образчиком которых может служить самая древняя из известных нам надгробных надписей -- та, которая сделана в честь Луция Сципиона, бывшего консулом в 456 г. [298 г.]; вводится также незнакомое италикам обыкновение воздвигать без разрешения общины на публичных местах памятники в честь предков. Этому положил начало великий реформатор Аппий Клавдий, когда он развесил в новом храме Беллоны бронзовые щиты с изображением и с восхвалениями своих предков (442) [312 г.]; в 461 г. [293 г.] вводится на римском народном празднике обыкновение раздавать участникам состязаний пальмовые ветви. Но всего более заметно греческое влияние на римских застольных обычаях: и обыкновение не сидеть за столом на скамьях, как это делалось прежде, а обедать лежа на диванах, и перемещение главной трапезы с полудня на промежуток времени между двумя и тремя часами дня по нашему счету времени, и присутствие на пирушках распорядителей, которые большей частью назначались из гостей по жребию и на которых лежала обязанность указывать гостям, что и когда они должны пить, и поочередное пение гостями застольных песен, которые конечно были у римлян не сколиями, а восхвалениями предков, -- все это не существовало в Риме в древнюю пору, но недавно было заимствовано у греков, так как во времена Катона эти обыкновения были всеобщими и частью даже отживали. Поэтому их введение должно быть отнесено никак не позже чем к той эпохе, о которой теперь идет речь. Также весьма замечательно сооружение на римской площади статуй "мудрейшему и храбрейшему из греков", состоявшееся во время самнитских войн по требованию пифийского Аполлона; при этом выбор пал, очевидно под влиянием сицилийцев или кампанцев, на Пифагора и на Алкивиада -- на спасителя и Ганнибала западных эллинов. О том, как было распространено между знатными римлянами знание греческого языка еще в V в. [ок. 350--250 гг.], свидетельствует отправка римского посольства в Тарент, где оратор-римлянин объяснялся если и не на самом чистом греческом языке, то все-таки без переводчика, и отправка Кинеаса в Рим. Едва ли можно сомневаться в том, что, начиная с V в. [ок. 350--250 гг.], все молодые римляне, посвящавшие себя государственным делам, приобретали знание тогдашнего международного и дипломатического языка. Итак, в умственной сфере эллинизм стремился вперед так же неудержимо, как неудержимо стремились римляне к всемирному владычеству, а такие второстепенные нации, как самнитская, кельтская, этрусская, будучи теснимы с двух сторон, постепенно утрачивали и свою территорию и свою внутреннюю силу.
   Когда обе великие нации достигли высшей ступени своего развития и стали влиять одна на другую то путем неприязненных столкновений, то путем дружеских сношений, тотчас резко выступила наружу их противоположность: полное отсутствие всякого индивидуализма в италийском и в особенности в римском характере и бесконечное племенное, местное и личное разнообразие эллинизма. Нет более великой эпохи в истории Рима, чем та, которая обнимает промежуток времени от основания римской республики до покорения Италии; в это время существование республики было упрочено и внутри и извне; в это время было создано единство Италии, был заложен основанный на преданиях фундамент для народного нрава и для народной истории, были введены pilum и манипул, были сооружены дороги и водопроводы, было заведено крупное сельское и денежное хозяйство, была вылита капитолийская волчица и был разрисован фикоронский ларчик. Но люди, приносившие камень за камнем для этого гигантского сооружения и складывавшие эти камни в одно целое, исчезли бесследно, и если италийские племена вполне слились с римлянами, то еще полнее сливались отдельные римские граждане с римской общиной. Подобно тому как могила одинаково закрывается и над самым выдающимся из людей и над самым ничтожным, так и в списке римских народных вождей ничтожный член юнкерской партии ничем не отличается от великого государственного мужа. Между дошедшими до нас немногочисленными письменными памятниками этой эпохи нет ни одного более почтенного и вместе с тем более характерного, чем надгробная надпись Луция Корнелия Сципиона, бывшего в 456 г. [298 г.] консулом и через три года после того участвовавшего в решительной битве при Сентине. На красивом саркофаге, который был сооружен в благородном дорийском стиле и еще лет восемьдесят назад заключал в себе прах победителя самнитов, находится следующая надпись:
    
    Cornélius Lucius - Scipió Barbátús
    Gnaivód patré prognátus - fórtis vὶr sapiénsque,
    Quoiús fórma vὶrtu - tei parὶsuma fúit,
    Consol censor aidὶlis - quὶl fuὶt apúd vos,
    Taurásiá Cisaúna - Sámnio cépit,
    Subigὶt omné Loucánam ópsidésque abdoúcit.
    
    
   Корнелий Луций -- Сципион Барбат
   Сын Гнева -- человек столь же мудрый, сколь и храбрый,
   Прекрасная наружность которого соответствовала его доблестям,
   Был у вас консулом, цензором и также эдилом,
   Тавразию, Цизавну взял в Самнии,
   Покорил всю Луканию и увел оттуда заложников.
    
   Как об этом римском государственном муже и воине, так и о бесчисленном множестве других людей, стоявших во главе римской республики, можно было сказать в похвалу, что они были родовиты и красивы, храбры и мудры, но кроме того о них нечего было сказать. Конечно, не одни предания виноваты в том, что ни один из этих Корнелиев, Фабиев, Папириев и, как они там ни назывались, не выступает перед нами в ясно выраженном человеческом образе. Сенатор должен был быть не хуже и не лучше всех других сенаторов и не должен был чем-либо от них отличаться; не было надобности и не было желательно, чтобы какой-нибудь гражданин затмевал других или роскошной серебряной посудой, или эллинским образованием, или необыкновенной мудростью и доблестью. За первое из этих излишеств наказывал цензор, а для этих последних личных достоинств не было места в римском строе. Рим этого времени не принадлежал никому в отдельности; граждане должны были все походить один на другого, для того чтобы каждый из них походил на царя. Однако наряду с этими явлениями уже в ту пору сказывалось эллинское индивидуальное развитие, а гениальность и сила этого развития носили на себе, точно так же как и противоположное направление, вполне ясный отпечаток той великой эпохи. Здесь достаточно будет назвать только одного человека, но в этом человеке как бы воплотилась идея прогресса. Аппий Клавдий (цензор 442 г. [312 г.], консул 447, 458 гг. [307, 296 гг.]), праправнук децемвира, был человеком знатного происхождения, гордившимся длинным рядом своих предков; но он-то и отменил привилегию землевладельцев на полное право гражданства и уничтожил старинную финансовую систему (444) [310 г.]. От Аппия Клавдия ведут свое начало не только римские водопроводы и шоссейные дороги, но также римские юриспруденция, красноречие, поэзия и грамматика; ему приписывают и обнародование исковых формул, и введение в употребление написанных речей, и пифагорейские изречения, и даже нововведения в орфографии. Однако его нельзя безусловно назвать демократом и нельзя причислить к той оппозиционной партии, которая нашла себе представителя в Мании Курии; скорее можно сказать, что от него веяло могучим духом старых и новых патрицианских царей, духом Тарквиниев и Цезарей, между которыми он был связующим звеном в том пятисотлетнем междуцарствии, когда совершались необычайные деяния и жили только обыкновенные люди. В то время как Аппий Клавдий принимал деятельное участие в общественной жизни, он и при исполнении своих служебных обязанностей и в своем образе жизни не соблюдал ни законов, ни обычаев подобно смелому и необузданному афинянину; а много времени спустя, после того как он удалился с политической арены, он в решительную минуту будто встал из гроба и, появившись слепым старцем в сенате, настоял на продолжении войны с царем Пирром и первый формально и торжественно провозгласил окончательное утверждение римского владычества в Италии. Но этот гениальный человек появился слишком рано или слишком поздно; боги ослепили его за несвоевременную мудрость. Не гений одного человека господствовал в Риме и посредством Рима в Италии, а одна неизменная, переходившая в римском сенате из рода в род политическая идея. С руководящими принципами этой идеи сенаторы сживались еще с детского возраста, когда сопровождали отцов на сенатские заседания и там научались политической мудрости от тех людей, которых должны были со временем заменить. Таким образом были достигнуты громадные результаты ценою громадных жертв, так как за Нике следует ее Немезида. В римской республике никогда не рассчитывали на какого-нибудь одного человека, все равно будь он простой солдат или полководец; там все личные особенности человеческой природы подавлялись непреклонной нравственно-полицейской дисциплиной. Рим достиг такого величия, какого не достигло ни одно из древних государств, но он дорого заплатил за свое величие, отказавшись от привлекательного разнообразия, от приятной непринужденности и от внутренней свободы эллинской жизни.

Глава IX.
Искусство и наука

   Развитие искусств и в особенности поэзии находилось в древности в теснейшей связи с развитием народных празднеств. Так называемые "великие, или римские, игры", которые были заведены еще в предшествовавшем периоде преимущественно под греческим влиянием и сначала лишь в качестве экстраординарного благодарственного праздника римской общины, сделались в настоящем периоде и более продолжительными и более разнообразно занимательными. Этот праздник первоначально ограничивался одним днем, но потом удлинялся на один день после счастливого окончания каждой из трех великих революций 245, 260 и 387 гг. [509, 494 и 367 гг.], так что в конце этого периода сделался четырехдневным[164]. Еще важнее было то обстоятельство, что он утратил свой экстраординарный характер, по всей вероятности, со времени учреждения должности курульных эдилов (387) [367 г.], на которых была издавна возложена обязанность устраивать это торжество и наблюдать за ним; вместе с тем праздник утратил всякую зависимость от обета, данного главнокомандующим, и вошел в разряд ординарных, ежегодно повторяющихся праздников, заняв между ними первое место. Тем не менее, правительство упорно держалось правила, что настоящее праздничное зрелище, в котором играл главную роль бег колесниц, допускалось в заключение праздника не более одного раза; в остальные дни, вероятно, сначала дозволялось народной толпе устраивать самой для себя праздник, хотя при этом были конечно налицо наемные или даровые музыканты, танцовщики, акробаты, фокусники, фигляры и другие подобные им люди. Но около 390 г. [364 г.] произошла важная перемена, которая, без сомнения, находилась в связи с происшедшим незадолго перед тем превращением праздника в ежегодный и с его продлением: в течение первых трех дней стали устраивать на арене за счет государственной казны деревянные подмостки, на которых давались по распоряжению правительства представления для забавы народа. Однако, чтобы не заходить слишком далеко по этому пути, на расходы празднества была назначена из государственной казны раз навсегда определенная сумма в 200 тысяч ассов (14 500 талеров), которая не была увеличена вплоть до пунических войн; распоряжавшиеся этими деньгами эдилы должны были покрывать из собственного кармана всякие случайные передержки, но им едва ли приходилось в ту пору часто и много приплачивать к назначенной сумме. Что эта первая театральная сцена находилась под греческим влиянием, видно уже из ее названия (scaena, σκηνή). Сначала она была предназначена только для музыкантов и разного рода фигляров, среди которых, вероятно, были самыми замечательными танцовщики под звуки флейты, в особенности славившиеся в ту пору этрусские; но как бы то ни было, а в Риме возникла публичная сцена, которая скоро открылась и для римских поэтов. А в поэтах не было недостатка и в Лациуме. Латинские "бродячие" или "площадные певцы" (grassatores, spatiatores) переходили из города в город, из дома в дом и распевали свои песни (saturae) с мимической пляской под аккомпанемент флейты. Размер стихов, естественно, был так называемый сатурнийский, так как в ту пору другого не знали. В основе этих песен не было никакого сценического сюжета, и они, как кажется, не приспособлялись ни к какому диалогу: следует полагать, что это было нечто вроде тех монотонных, частью импровизированных, частью заученных баллад и тарантелл, которые и по сие время можно слышать в римских остериях. Песни этого рода рано попали на публичную сцену и конечно сделались первым зародышем римских театральных представлений. Однако эти зачатки театральных зрелищ не только были и в Риме, как повсюду, скромны, но вместе с тем сделались с первых шагов предметом резко высказывавшегося презрения. Уже законы "Двенадцати таблиц" восстают против негодных и скверных песнопений; они налагают тяжелые уголовные наказания не только за чародейственные песни, но и за насмешливые, которые сочиняются на сограждан или поются перед их дверьми; сверх того, они запрещают приглашать плакальщиц на похороны. Но еще гораздо тяжелее всех этих юридических стеснений был для зарождающегося искусства тот нравственный запрет, который налагала на этот легкомысленный и продажный промысел филистерская серьезность римского характера. "Ремесло поэта, -- говорит Катон, -- не пользовалось уважением, а того, кто им занимался или кто предавался пирушкам, называли праздношатающимся". Если же кто-нибудь занимался танцами, музыкой и пением на площадях из-за денег, тот налагал на себя двойное нравственное пятно, так как постоянно усиливалось общее убеждение, что всякое добывание средств существования путем оплачиваемых услуг позорно. Поэтому хотя на участие в характерных фарсах с масками и смотрели как на невинные юношеские забавы, но появление на публичной сцене за деньги и без масок считалось настоящим позором, а певец и поэт стояли в этом случае на равной ноге с канатными плясунами и паяцами. Блюстители нравов обыкновенно признавали таких людей неспособными служить в гражданском ополчении и подавать голоса на собраниях граждан. Кроме того, не только распоряжение театральной сценой было отнесено к ведомству городской полиции, что уже само по себе очень знаменательно, но, вероятно, уже с той поры была предоставлена полиции особая произвольная власть над теми, кто обращал сценическое искусство в ремесло. Не только после окончания представления полицейские начальники чинили над этими людьми суд и расправу, причем вино так же щедро лилось для искусных актеров, как щедро сыпались побои на плохих, но, кроме того, все городские должностные лица имели законное право подвергать телесному наказанию и сажать в тюрьму всякого актера, во всякое время и где бы то ни было. Неизбежным последствием всего сказанного было то, что танцы, музыка и поэзия, по меньшей мере, поскольку они выступали тогда на публичной сцене, сделались уделом самых низких классов римского гражданства и преимущественно иностранцев; если же поэзия того времени играла при этом такую ничтожную роль, что для иностранных артистов не стоило труда ею заниматься, то следует считать основательным и по отношению к этой эпохе то мнение, что в Риме как богослужебная, так и светская музыка была, в сущности, этрусской и что старое, когда-то высокочтимое латинское искусство игры на флейте было убито иноземцами. О поэтической литературе не приходится и говорить. Ни для представлений в масках, ни для сценических декламаций не было твердо установленного текста, а сами исполнители по мере надобности импровизировали его. Что касается литературных произведений этого времени, то впоследствии указывали только на наставления земледельца своему сыну[165], которые были чем-то вроде римских "Трудов и дней", и на ранее упомянутые пифагорейские стихотворения Аппия Клавдия, которые были зачатком римской поэзии в эллинском духе. Из стихотворных произведений этой эпохи до нас не дошло ничего кроме нескольких надгробных надписей в сатурнийском размере.
   К этой эпохе принадлежат как зачатки римских театральных представлений, так и зачатки римской историографии, т. е. записывание современных замечательных событий и традиционное изложение первоначальной истории римской общины. Летописная историография находится в связи со списками должностных лиц. Самый древний по своему началу список, с которым были знакомы позднейшие римские исследователи и который дошел через посредство этих исследователей и до нас, как кажется, был извлечен из архива при храме Юпитера Капитолийского; это видно из того, что он перечисляет имена годовых правителей общины, начиная от консула Сарка Горация, освятившего этот храм в 13-й день сентября своего должностного года, и что он упоминает о данном при консулах Публии Сервилии и Луции Эбуции (по ныне распространенному исчислению 291 г. от основания Рима [463 г.]) по случаю тяжкой моровой язвы обете -- впредь в каждый сотый год вколачивать по одному гвоздю в стену Капитолийского храма. Впоследствии должностные лица, обладавшие умением измерять время и ученостью, т. е. понтифики, записывали в исполнение лежавшей на них обязанности имена годовых правителей общины и таким образом связывали с более древней месячной табелью годовую; с тех пор эти две табели были соединены под названием "фастов", которое в сущности означает только табель судебно-присутственных дней. Это учреждение возникло, вероятно, вскоре после упразднения царской власти, так как составление официальных списков годовых правителей было на практике настоятельно необходимо для того, чтобы можно было констатировать последовательный порядок официальных актов; но если такой старинный официальный список общинных должностных лиц и существовал, то он, можно полагать, был уничтожен во время сожжения Рима галлами (364) [390 г.], а список понтификальной коллегии был пополнен впоследствии по уцелевшему от этой катастрофы капитолийскому списку начиная с того же времени, с какого начинался этот последний. Не подлежит никакому сомнению, что дошедший до нас список правителей был в сущности основан на современных и достоверных отметках, хотя в своих второстепенных подробностях, в особенности в генеалогических указаниях, пополнялся сведениями из родословных знати; но календарные годы указаны в нем не вполне и только приблизительно, так как правители общины вступали в должность не с началом года и даже не в какой-нибудь раз навсегда назначенный день; напротив того, день их вступления в должность передвигался по различным причинам то назад, то вперед, и в счет должностных годов не поступали те промежутки времени между двумя консульствами, когда существовало временное правительство. Чтобы вести счет календарных годов по этим спискам правителей, нужно было также отмечать дни вступления в должность и выхода из должности каждой коллегии правителей и вместе с тем пребывание в должности промежуточного правительства; в старину, быть может, так и делалось. Сверх того, список годовых должностных лиц прилаживался к списку календарных годов таким образом, что к каждому календарному году относили двух должностных лиц, а в тех случаях, когда список этих должностных лиц оказывался недостаточным, прибавляли дополнительные годы, которые были обозначены в позднейшей (Варроновой) табели цифрами 379--383, 421, 430, 445, 453 [375--371, 333, 324, 309, 301 гг.]. С 291 г. от основания Рима, т. е. с 463 г. до н. э., римский список, несомненно, согласен с римским календарем если не во всех подробностях, то в общем счете и, стало быть, настолько хронологически верен, насколько это возможно при неудовлетворительности самого календаря; указания на предшествовавшие 47 лет ускользают от нашей проверки, но по меньшей мере в своих главных чертах также, должно быть, верны[166], относительно же всего, что не доходит до 245 г. от основания Рима (509 г. до Р. Х.), нет никаких хронологических указаний. Никакой общепринятой эры не было, но в богослужебных делах вели счет годов от освящения храма Юпитера Капитолийского; с этого времени начинался и список должностных лиц. Дело дошло естественным путем до того, что рядом с именами должностных лиц стали отмечать важнейшие события, случившиеся во времени их пребывания в должности, а из таких сведений, прибавленных к списку должностных лиц, возникла римская хроника, точно так же как из сведений, вносившихся в пасхалии, сложилась средневековая хроника. Но лишь в более позднюю пору дело дошло до того, что понтифики стали вести формальную хронику (liber annalis), в которую ежегодно вносились имена всех должностных лиц и все замечательные события. До помеченного 5 июня 351 г. [403 г.] солнечного затмения (под которым, вероятно, разумеется затмение, случившееся 20 июня 354 г. [400 г.]) в позднейшей городской хронике не упомянуто ни о каком другом явлении этого рода; цензовые цифры этой хроники становятся достойными доверия лишь с начала V века от основания Рима [ок. 350 г.]; предоставлявшиеся на рассмотрение народа дела о наложении штрафов и чудесные знамения, требовавшие от общины искупительных жертв, стали регулярно заносится в хронику лишь со второй половины V века [ок. 300--250 гг.]. По всей видимости, правильное ведение летописи и находившееся с ним в связи только что упомянутое исправление старинных списков должностных лиц, которое было необходимо для целей летосчисления и делалось посредством вставки хронологически необходимых дополнительных годов, должны быть отнесены к первой половине V века [ок. 350--300 гг.]. Но до настоящей историографии еще было далеко даже после того, как на верховного понтифика была возложена обязанность ежегодно записывать военные походы и основание колоний, моровые поветрия и голодные годы, затмения и чудесные знамения, смерть жрецов и других знатных людей, новые общинные постановления и результаты оценки -- и все эти заметки выставлять в своем жилище, для того, чтобы все эти события сохранялись в памяти и чтобы всякий мог с ними знакомиться. Как скудны были современные отметки даже в конце этого периода и какой широкий простор оставляли они для произвола позднейших летописцев, ясно видно из сравнения летописного рассказа о походе 456 г. [298 г.] с надгробною надписью консула Сципиона[167]. Позднейшие историки, очевидно, не были в состоянии составить по этим отметкам городской хроники ясный и сколько-нибудь последовательный рассказ; да если бы мы и имели в руках эту городскую хронику в ее первоначальной редакции, мы едва ли были бы в состоянии написать по ней прагматическую историю того времени. Впрочем, такие городские хроники велись не в одном Риме; у каждого из латинских городов были свои понтифики и свои летописи, как это ясно видно по некоторым отрывочным известиям, например относительно Ардеи, Америи, Интерамны на Наре; при помощи всех этих городских хроник, быть может, можно было бы достигнуть таких же результатов, к каким привело сличение монастырских хроник по отношению к ранней истории средних веков. К сожалению, в Риме впоследствии предпочитали восполнять пробелы посредством настоящих или поддельных эллинских вымыслов. Кроме этих плохо задуманных и неаккуратно веденных официальных заметок о минувших временах и о прошлых событиях едва ли существовали в эту эпоху какие-либо другие заметки, которые непосредственно могли бы служить римской истории. Нет и следа существования частных хроник. Только в домах знати старались установить столь важные и в юридическом отношении генеалогические таблицы и с целью постоянного напоминания записывали родословные в сенях на стене. С этими списками, заключавшими в себе по меньшей мере и названия должностей, были прочно связаны не только семейные предания, но также и биографические подробности. Надгробные речи, без которых не обходились в Риме похороны ни одного знатного человека и которые обыкновенно произносились ближайшим родственником умершего, заключались не только в перечислении добродетелей и отличий умершего, но и в рассказе о подвигах и добродетелях его предков, поэтому и они с ранних пор переходили из рода в род путем преданий. Таким способом сохранилось немало ценных сведений, но без сомнения также вносилось в предания немало дерзких искажений и вымыслов.
   К этому времени принадлежат не только начало настоящей историографии, но и начало составления традиционного искажения первоначальной истории Рима. Источники в этом случае конечно были те же самые, что и везде. Отдельные имена и события, цари Нума Помпилий, Анк Марций, Тулл Гостилий, победа царя Тарквиния над латинами и изгнание царского рода Тарквиниев могли жить во всенародных правдивых устных преданиях. Другим источником служили предания знатных родов, как например, часто встречающиеся рассказы о Фабиях. Другие рассказы облекали в символическую и историческую форму старинные народные учреждения и с особенной яркостью правовые отношения: так, например, святость городских стен изображена в рассказе о смерти Рема, отмена кровавой мести -- в рассказе о кончине царя Тация, необходимость распоряжений относительно моста на сваях -- в сказании о Горации Коклесе[168], происхождение общинных приговоров о помиловании -- в прекрасном рассказе о Горациях и Куриациях, начало отпущения рабов на свободу и предоставление вольноотпущенникам гражданских прав -- в рассказе о заговоре Тарквиниев и о рабе Виндиции. Сюда же относится история самого основания города, связывающая происхождение Рима с Лациумом и с общей латинской метрополией Альбой. С прозвищами знатных римлян связаны исторические комментарии; так, например, имя Публия Валерия, "слуги народа" (Poplicola), послужило темой для множества анекдотов этого рода; в особенности священная смоковница и разные места и достопримечательности города вызвали множество пономарских рассказов вроде тех, из которых через тысячи лет после того и на той же почве выросли так называемые Mirabilia Urbis. Вероятно, к той же эпохе относятся сплетение этих различных сказок, установление последовательности между семью царями, определение общей продолжительности их царствования в 240 лет, основанное без сомнения на родосчислении[169], и даже начало официального записывания этих догадок; основные черты рассказа и в особенности его мнимая хронологическая последовательность повторяются в позднейших преданиях с таким постоянством, что уже по этому одному установление этого предания должно быть отнесено не к литературной эпохе Рима, но до нее. Если уже в 458 г. [296 г.] было выставлено подле священной смоковницы вылитое из бронзы изображение близнецов Ромула и Рема, припавших к сосцам волчицы, то следует полагать, что покорившие Лациум и Самниум римляне слышали такие рассказы о происхождении своего родного города, которые немногим отличались от того, что мы читаем у Ливия; даже слово "аборигены", т. е. первобытные обитатели, в котором связываются у латинского племени слабые зачатки философского воззрения на историю, встречается уже около 465 г. [289 г.] у сицилийского писателя Каллиаса. Природа хроники такова, что она прибавляет к историческим фактам сведения о временах доисторических; она обыкновенно начинается если не с сотворения неба и земли, то, по крайней мере, с возникновения общины; даже есть положительные доказательства того, что в таблице понтификов был указан год основания Рима. Поэтому следует полагать, что когда понтификальная коллегия заменила в первой половине V века [ок. 350--300 гг.] ведением формальных летописей прежние скудные заметки, обыкновенно ограничивавшиеся именами должностных лиц, то она в то же время прибавила к этим летописям историю римских царей и их падения и, отнеся основание республики к состоявшемуся 13 сентября 245 г. [509 г.] освящению Капитолийского храма, восстановила, конечно, лишь призрачную связь между неопределенным по времени рассказом и летописным. Что к этому древнейшему описанию начала Рима приложил свою руку и эллинизм, едва ли может подлежать сомнению; размышления о первобытном населении и о позднейшем, о большей древности пастушеского образа жизни сравнительно с землевладельческим и превращение человека Ромула в бога Квирина имеют совершенно греческий вид; даже затемнение чисто национальных образов благочестивого Нумы и мудрой Эгерии примесью чужеземной пифагорейской первобытной мудрости, по-видимому, вовсе не входило в состав древнейших рассказов о первоначальной истории Рима. Подобно рассказам о начале римской общины и родословные знати были таким же способом пополнены и в обыкновенном вкусе геральдики вели свое начало от каких-нибудь знаменитых предков; так, например, Эмилии, Кальпурнии, Пинарии и Помпонии вели свое происхождение от четырех сыновей Нумы -- Мамерка, Кальпа, Пина и Помпона, а Эмилии, сверх того, еще считались потомками пифагорова сына Мамерка, прозванного "Красноречивым" (???QλNoΣ). Однако, несмотря на всюду проглядывающее эллинское влияние, как эти рассказы о первоначальной истории римской общины, так и рассказы о знатных родах должны считаться, по крайней мере, относительно национальными, частью потому, что они исходили из Рима, частью потому, что по своей тенденции они должны были служить связующим звеном не между Римом и Грецией, а между Римом и Лациумом.
   Первую из этих двух задач постарались выполнить эллинские рассказы и эллинская поэзия. Эллинские легенды постоянно обнаруживали стремление не отставать от мало-помалу расширявшихся географических познаний и составлять драматизированное описание земли при помощи своих бесчисленных путевых и морских рассказов. Но они брались за это дело с чрезвычайной наивностью. В самом древнем из упоминающих о Риме греческих исторических произведении -- в сицилийской истории Антиоха Сиракузского (законченной в 330 г. [424 г.]) -- рассказывается, что некий Сикел переселился из Рима в Италию, т. е. на бреттийский полуостров; но этот рассказ составляет редкое исключение, так как он только облекает в историческую форму племенное родство римлян, сикулов и бреттиев и вовсе не носит на себе эллинской окраски. А вообще во всех греческих легендах заметно старание представлять весь варварский мир или ведущим свое начало от греков или находящимся от них в зависимости, и эта тенденция с течением времени постоянно усиливается. Рано протянули греческие легенды свои нити также и на запад. Однако для Италии сказания о Геракле и об аргонавтах имели менее важное значение, хотя уже Гекатей (умер после 257 г. [497 г.]) знал о существовании геракловых столбов и вел корабль аргонавтов из Черного моря в Атлантический океан, оттуда в Нил и назад в Средиземное море, представляя это плавание возвратом домой, связанным с падением Илиона. Лишь только начинают доходить первые сведения об Италии, Диомед начинает блуждать по Адриатическому морю, Одиссей -- по Тирренскому. Последнее сказание уже близко подходит к содержанию гомеровской легенды. Местности на Тирренском море принадлежали в эллинском баснословии к области легенды об Одиссее вплоть до времени Александра; этой легенды придерживался в ее главных чертах даже Эфор, закончивший свою историю 414 годом [340 г.], и так называемый Скилакс (около 418 г. [336 г.]). Вся древнейшая поэзия ничего не знает о троянских плаваниях; у Гомера Эней после падения Илиона царствует над оставшимися дома троянцами.
   Великий переделыватель мифов Стесихор (122--201) [632--553 гг.] в своем "Разрушении Илиона" впервые повел Энея на запад с целью поэтически обогатить сказочный мир своей родины и своего избранного отечества -- Сицилии и нижней Италии, противопоставляя троянских героев эллинским. От него ведут свое начало с тех пор твердо установившиеся поэтические контуры этого вымысла, как то: изображение героя в ту минуту, как он удаляется из объятого пламенем Илиона вместе с женой, малолетним сыном и престарелым отцом, уносящим домашних богов, и знаменательное отождествление троянцев с сицилийскими и италийскими аборигенами, с особенной ясностью проглядывающее в троянском трубаче Мизене, по имени которого назван Мизенский мыс[170]. Древним поэтом руководило в этом случае сознание, что италийские варвары менее всех других отличаются от эллинов и что отношение эллинов к италикам может быть в поэтическом смысле приравнено к отношению между гомеровскими ахеянами и троянцами. Эта новая троянская фабула скоро смешалась с более древней легендой об Одиссее и вместе с тем стала все более и более распространяться по Италии. По словам Гелланика (писавшего около 350 г. [ок. 400 г.]), Одиссей и Эней пришли через Фракию и Молоттскую (Эпирскую) землю в Италию, где привезенные ими с собою троянские женщины сожгли корабли, а Эней основал город Рим и назвал его по имени одной из этих троянок; подобно этому, только менее нелепо, рассказывал Аристотель (370--432) [384--322 гг.], что занесенная к латинским берегам ахейская эскадра была сожжена троянскими невольницами и что латины произошли от вынужденных этим несчастьем оставаться на этих берегах ахеян и от их троянских жен. К этому примешивались и элементы туземных легенд, знакомство с которыми распространилось, по крайней мере, в конце этой эпохи вплоть до Сицилии вследствие оживленных сношений между Сицилией и Италией; в рассказе о происхождении Рима, составленном около 465 г. [289 г.] сицилийцем Каллиасом, сливаются одна с другой легенды об Одиссее, Энее и Ромуле[171]. Но бывшую впоследствии в ходу окончательную форму этого рассказа о переселении троянцев установил Тимей, который был родом из Тавромения в Сицилии и который довел свою историю до 492 г. [262 г.]. У него Эней сначала основывает Лавиний со святилищем троянских пенатов и только после того основывает Рим; он же, как кажется, вплел в легенду об Энее тирянку Элизу, или Дидону, так как, по его словам, Дидона была основательницей Карфагена, а Рим был построен в одном году с Карфагеном. Поводом для этих нововведений, очевидно, послужили доходившие до Сицилии сведения о латинских нравах и обычаях; сверх того, именно в ту пору, когда писал Тимей, и в том месте, где он писал, подготовлялось столкновение между римлянами и карфагенянами; но в своих главных чертах этот рассказ не мог исходить из Лациума, а был собственным никуда негодным измышлением старой "сплетницы". До Тимея дошли рассказы об очень древнем храме домашних богов в Лавинии; но что жители Лавиния считали этих богов пенатами, привезенными из Илиона спутниками Энея, он, без сомнения, прибавил от себя, точно так же, как он от себя прибавил остроумную параллель между римским октябрьским конем и троянскою лошадью и подробную опись находившихся в Лавинии святынь: там, по его словам, хранились железные и медные жезлы глашатаев и глиняный сосуд троянской работы. Конечно, этих пенатов никто не видел в течение целых столетий после того; но Тимей был одним из таких историков, которые сообщают самые точные сведениям именно о том, о чем невозможно что-либо узнать. Хорошо знавший этого человека Полибий не без основания советовал ни в чем ему не верить и всего менее полагаться на него именно тогда, когда он, как и в настоящем случае, ссылается на древнейшие документы. Действительно, сицилийский ритор, сумевший отыскать в Италии гробницу Фукидида и не нашедший для Александра более высокой похвалы, чем та, что он покончил с Азией скорее, чем Исократ с своей "похвальной речью", был вполне способен состряпать из древних наивных вымыслов ту дрянную кашу, которая случайно приобрела такую громкую известность. Мы не в состоянии определить, в какой мере успели уже в ту пору проникнуть в Италию эллинские басни об италийских делах в том виде, как они впервые сложились в Сицилии. Конечно, уже в то время закрепилась та связь с циклом былин об Одиссее, которую мы впоследствии находим в легендах об основании Тускула, Пренесте, Анция, Ардеи, Кортоны; и даже вера в происхождение римлян от троянцев или от троянок, как кажется, установилась в Риме еще в конце этой эпохи, так как первым достоверно известным соприкосновением Рима с греческим Востоком было заступничество сената за "соплеменных" илийцев (троянцев) в 472 г. [282 г.]. Но что легенда об Энее проникла в Италию сравнительно поздно, видно из того, что она чрезвычайно слабо распространена в сравнении с легендой об Одиссее, а окончательная редакция этих рассказов и их согласование с легендой о происхождении Рима должны быть во всяком случае отнесены к более позднему времени. Между тем как у эллинов бытоистория или то, что у них разумелось под этим словом, занималась по-своему первоначальной историей Италии, она почти совершенно оставляла без внимания современную историю этой страны, что столь же верно характеризует упадок эллинской историографии, сколь и прискорбно для нас. Теопомп Хиосский (закончивший свой рассказ 418 г. [336 г.]) лишь мимоходом упоминает о взятии Рима кельтами, а Аристотель, Клитарх, Теофраст, Гераклид Понтийский (умер около 450 г. [ок. 300 г.]) лишь случайно упоминают о некоторых отрывочных событиях, касающихся Рима; только с Иеронимом Кардийским, описывающим италийские войны Пирра в качестве его историографа, греческая историография становится источником сведений и для римской истории.
   Между науками юриспруденция получила крепкую основу благодаря состоявшейся в 303 и 304 гг. [451 и 450 гг.] кодификации городского права. Этот кодекс, известный под названием законов "Двенадцати таблиц", -- конечно древнейший римский письменный документ, заслуживающий названия книги. Вероятно, немногим его моложе свод так называемых "царских законов", т. е. некоторых преимущественно богослужебных постановлений, основанных на традиции и опубликованных во всеобщее сведение в форме царских указов, по всей вероятности, коллегией понтификов, которая не имела права издавать законы, но имела право их объяснять. Кроме того, как следует полагать, уже в начале этого периода стали регулярно записывать если не народные постановления, то, по крайней мере, самые важные из сенатских решений; о способе их хранения велись споры еще в самом начале сословных распрей.
   Между тем, как число письменных источников законоведения таким образом увеличилось, устанавливались и основы настоящей юриспруденции. И ежегодно сменявшимся должностным лицам и взятым из среды народа присяжным приходилось прибегать к руководителям (auctores), знакомым с порядками судопроизводства и способным указать правильное решение или на основании прецедентов, или, в случае отсутствия их, на основании общих соображений. Понтифики, к которым народ привык обращаться как за указаниями присутственных дней, так и за разъяснением всяких недоразумений и законных постановлений относительно богопочитания, давали желающим советы и указания и по другим юридическим вопросам; этим путем они выработали в среде своей коллегии те юридические традиции, которые лежат в основе римского частного права, и главным образом формулы исковых прошений для всякого отдельного случая. Сборник всех этих исковых формул вместе с указывавшим присутственные дни календарем был издан для народа около 450 г. [ок. 300 г.]. Аппием Клавдием или его писцом Гнеем Флавием. Впрочем, эта попытка придать определенные формы науке, еще не сознавшей своего собственного существования, долго оставалась единичным явлением. Нет ничего неправдоподобного в том, что уже в ту пору знание законов и способность давать юридические указания были средством достигать государственных должностей; но рассказ о том, что первый плебейский понтифик Публий Семпроний Соф (консул 450 г. [304 г.]) и первый плебейский верховный понтифик Тиберий Корунканий (консул 474 г. [280 г.]) были обязаны этими высшими жреческими должностями своим юридическим познаниям, более похож на догадку позднейших писателей, чем на предание.
   Что образование как латинского языка, так и других италийских наречий предшествовало этому периоду и что даже в начале его латинский язык уже сложился в своих главных чертах, видно из дошедших до нас отрывков постановлений "Двенадцати таблиц", хотя эти отрывки и носят на себе отпечаток позднейшей эпохи, вследствие того что сохранялись наполовину путем изустных преданий; хотя в них и встречаются устарелые выражения и шероховатые сочетания слов, в особенности вследствие того, что в них опускается неопределенное подлежащее, их смысл не представляет тех затруднений, какие встречаются в Арвальской песне, и они вообще имеют гораздо более сходства с языком Катона, чем с языком древних молебствий. Если в начале VII века [ок. 150 г.] римлянам было трудно понимать документы V в. [ок. 350--250 гг.], то это происходило, без сомнения, только оттого, что в ту пору в Риме еще не было настоящих ученых исследований и тем более настоящего изучения письменных памятников.
   Напротив того, в эту эпоху зарождавшегося истолкования и изложения законов впервые установился римский деловой слог; по крайней мере, в своей развитой форме этот слог нисколько не уступал теперешнему английскому судебному слогу своими неизменными формулами и оборотами речи, своим бесконечным перечислением подробностей и растянутостью своих периодов; он пленял посвященных в это знание людей своей ясностью и точностью, а люди непосвященные внимали ему, смотря по характеру и по минутному настроению, или с уважением, или с нетерпением, или с досадой. Далее, в течение той же эпохи началась рациональная обработка туземных наречий. В ее начале, как уже ранее было замечено, наречиям сабельскому и латинскому грозила опасность подвергнуться варваризации: разрушение окончаний в словах, отупение гласных и тонких согласных стали усиливаться подобно тому, что мы находим в романских наречиях в течение V и VI веков нашего летосчисления, однако это вызвало реакцию: в наречии осков совпавшие звуки d и r , а в наречии латинов совпавшие звуки g и k снова отделились один от другого и получили свои особые письменные знаки; звуки o и u , для которых в алфавите осков никогда не существовало особых знаков и которые хотя и были первоначально различены в латинском алфавите, но грозили совпадением, снова были отделены один от другого; а в алфавите осков даже буква i получила два знака, различных и по произношению и по внешней форме; наконец правописание опять стало ближе приноравливаться к произношению, как например у римлян стали во многих случаях писать r вместо s . Хронологические следы этой реакции указывают на V в. [ок. 350--250 гг.]; так, например, латинского g еще не было около 300 г. [ок. 450 г.], но оно уже было в употреблении около 500 г. [ок. 250 г.]; первый представитель рода Папириев, называвшийся Папирием вместо Папизия, был консул 418 г. [336 г.]; эта замена буквы s буквою r приписывается цензору 442 г. [312 г.] Аппию Клавдию. Возвращение к более изящному и более ясному выговору, без сомнения, находилось в связи с возраставшим влиянием греческой цивилизации, которое именно в то время становится заметным во всех областях италийской жизни, и, подобно тому, как серебряные монеты Капуи и Нолы были гораздо изящнее современных им ассов Ардеи и Рима, письменность и язык, по-видимому, совершенствовались и быстрее и полнее в Кампании, чем в Лациуме. Как еще нетвердо установились в конце этой эпохи римский язык и римская письменность, несмотря на потраченный на это дело труд, видно из дошедших до нас надписей конца V века [ок. 250 г.]: в них господствует полный произвол в употреблении или в отбрасывании m , d и s в последних слогах и n в начале слов, равно как в различии гласных o и u от e и i [172]; современные той эпохе сабеллы, вероятно, уже зашли в этом отношении далее вперед, между тем как умбры были мало затронуты преобразовательным эллинским влиянием.
   Вследствие такого развития юриспруденции и грамматики, естественно, сделало некоторые успехи и начальное школьное образование, которое конечно уже существовало ранее. Так как произведения Гомера были древнейшей греческой книгой, а законы "Двенадцати таблиц" -- древнейшей римской книгой, то каждая из них послужила на своей родине основой для воспитания, и заучивание наизусть юридически-политического катехизиса сделалось главным предметом обучения римского юношества. С тех пор, как знание греческого языка сделалось необходимым для всякого государственного человека и для всякого торговца, кроме латинских "учителей письма" (litteratores), появились и преподаватели греческого языка (grammatici)[173]; это были частью домашние рабы, частью частные преподаватели, учившие читать и говорить по-гречески или у себя дома, или в жилище ученика. Само собой разумеется, что как в военном деле и в полиции, так и при обучении дело не обходилось без употребления палки[174]. Впрочем, образование того времени еще не могло подняться выше первоначального обучения, так как в общественной жизни не существовало никакого разделения по степеням между римлянами образованными и необразованными.
   Что римляне ни в какую эпоху не отличались своими познаниями по части математики и механики, всем известно; относительно же той эпохи, о которой идет речь, это подтверждается почти единственным фактом, на который можно сослаться с полной достоверностью, -- попыткой децемвиров исправить календарь. Взамен прежнего календаря, основанного на старинной, крайне несовершенной триэтере, они хотели ввести тогдашний аттический октаэтерный календарь, в котором лунный месяц оставался в размере 29½ дней, но солнечный год имел вместе 368¾ дня 365?, и вследствие того, при неизменной продолжительности обыкновенного года в 354 дня приходилось добавлять не так, как прежде, по 59 дней на каждые 4 года, а по 90 дней на каждые 8 лет. В том же направлении исправители римского календаря намеревались с сохранением прежнего календаря во всем остальном укоротить в двух високосных годах четырехгодового цикла не високосные месяцы, а оба февраля, каждый на 7 дней, и таким образом установить продолжительность этого месяца для високосных годов не в 29 и не в 28 дней, а в 22 и в 21. Но осуществлению этой реформы помешали частью математическое недомыслие, частью богословские затруднения и в особенности то соображение, что именно на вышеозначенные февральские дни приходился годовой праздник бога Термина; поэтому продолжительность февраля в високосные годы была установлена в 24 и в 23 дня, так что новый римский солнечный год вышел на самом деле в 366? дня. Чтобы устранить происходившие отсюда практические неудобства, было придумано следующее средство: счет по календарным месяцам, или десятимесячный, сделавшийся неудобным на практике по причине неодинаковой продолжительности месяцев, был устранен, а в тех случаях, когда требовалась особенная аккуратность в исчислении времени, было введено в обыкновение считать по десятимесячным срокам солнечного года в 365 дней или по так называемым десятимесячным годам в 304 дня. Сверх того, в Италии рано вошел в употребление для земледельческих целей крестьянский календарь, составленный Эвдоксом (славившимся в 386 г. [368 г.]) на основании египетского солнечного года в 365? дня.
   Находящиеся в тесной связи с механическими науками зодчество и скульптура дают нам более высокое понятие о том, чего способны были достигнуть италики и в этой области знаний. Правда, и здесь мы не находим настоящих оригинальных произведений; но если отпечаток подражательности и лежит на всех произведениях италийской пластики, роняя в наших глазах ее художественное значение, зато еще с большей яркостью выступает наружу ее исторический интерес, так как, с одной стороны, в ней сохранились самые замечательные следы таких международных сношений, о которых до нас не дошло никаких других сведений, а с другой стороны, почти при полном отсутствии всяких исторических сведений о неримских италиках она является едва ли не единственным памятником жизненной деятельности различных племен, живших на италийском полуострове. Об этом предмете мы не можем высказать ничего нового, а можем только повторить с большей определенностью и на более широких основах то, что уже было ранее замечено: что греческое влияние сильно охватило этрусков и италиков с различных сторон и вызвало к жизни у первых более богатое и более роскошное искусство, а у вторых более осмысленное и более глубоко прочувствованное.
   Ранее уже говорилось о том, что италийская архитектура была повсюду полностью проникнута эллинскими элементами еще в древнейшем периоде своего существования. И городские стены, и водопроводы, и пирамидальные крыши гробниц, и тусканский храм ничем не отличаются или мало отличаются в своих главных чертах от древнейших эллинских построек. О дальнейшем развитии в эту эпоху архитектуры у этрусков не сохранилось никаких следов; мы не находим у них ни новых подражаний, ни самостоятельного творчества, если не считать за таковое роскошные гробницы, вроде, например описанной у Варрона так называемой гробницы Порсены в Кьюзи, которая живо напоминает бесцельное и своеобразное великолепие египетских пирамид. И Лациум в течение первых полутораста лет от основания республики не выходил из прежней колеи, и мы уже имели случай заметить, что с установлением республики искусство скорее стало приходить в упадок, чем процветать. К числу сколько-нибудь замечательных в архитектурном отношении латинских построек этого периода едва ли можно что-либо отнести кроме построенного в 261 г. [493 г.] в Риме, подле цирка, храма Цереры, который считался во времена империи образцом тусканского стиля. Но в конце этой эпохи италийская и в особенности римская архитектура прониклась новым духом; в ней началось сооружение величественных арок. Впрочем, мы не имеем основания признавать сооружение арок и сводов за италийское изобретение. Положительно доказано, что в эпоху возникновения эллинской архитектуры эллины еще не умели строить своды и потому должны были довольствоваться для своих храмов плоским перекрытием и косыми крышами; однако нет ничего неправдоподобного в том, что клинообразное сечение было позднейшим изобретением эллинов, проистекавшим из знакомства с рациональной механикой; и греческие предания приписывают его изобретение физику Демокриту (294--397) [460--357 гг.]. С этим приоритетом эллинского арочного строительства перед римским согласуется много раз высказывавшееся и, быть может, основательное предположение, что свод главной римской клоаки и тот, который впоследствии заменил старинную пирамидальную крышу над капитолийским колодцем, были самыми древними из тех уцелевших построек, в которых был применен новый принцип арки; сверх того, более чем вероятно, что эти арочные сооружения относятся не к царской эпохе, а ко временам республики и что в царскую эпоху и в Италии умели строить только плоские или образующие выступы крыши. Однако кому бы мы ни приписывали это изобретение, применение принципов во всем и в особенности в архитектуре по меньшей мере так же важно, как их установление, и оно бесспорно должно быть приписано римлянам. С V в. [ок. 350--250 гг.] начинается то сооружение ворот, мостов и водопроводов с арками, которое было с тех пор неразрывно связано со славой римского имени. Сюда же следует отнести сооружение круглых храмов и куполов[175], с которым не были знакомы греки, но которое было у римлян самой любимой формой построек, применявшейся преимущественно к их туземному культу, как, например, к негреческому культу Весты. Нечто подобное можно заметить о многих второстепенных, но, тем не менее, значительных успехах по этой части. Об оригинальности или же о художественности конечно не может быть и речи; тем не менее и в плотно сложенных каменных плитах римских улиц, и в неразрушимых шоссейных дорогах, и в широких крепких кирпичах, и в прочности цемента их построек сказываются несокрушимая стойкость и энергичная предприимчивость римского характера.
   Подобно архитектуре и даже, пожалуй, преимущественно перед архитектурой, скульптура и живопись скорее выросли на италийской почве от греческих семян, чем развивались под греческим влиянием. Ранее уже было замечено, что хотя эти искусства и считаются младшими сестрами архитектуры, тем не менее они начали развиваться, по крайней мере в Этрурии, еще в эпоху римских царей; но их самое успешное развитие в Этрурии и в особенности в Лациуме относится именно к этой эпохе, как это ясно видно из того факта, что в тех странах, которые были отняты у этрусков кельтами и самнитами в течение IV века [ок. 450--350 гг.], не встречается почти никаких следов этрусского искусства. Этрусское изобразительное искусство занялось прежде всего и преимущественно изделиями из обожженной глины, из меди и золота; художникам доставляли этот материал богатые залежи глины, медные рудники и торговые сношения Этрурии. Об увлечении, с которым производилось ваяние из глины, свидетельствует громадное количество барельефов и статуй из обожженной глины, которыми, как видно из уцелевших развалин, когда-то были украшены стены, фронтоны и крыши этрусских храмов, и несомненно доказанное существование сбыта этих изделий из Этрурии в Лациум. Изделия из литой меди не отставали от изделий из глины. Этрусские художники отваживались изготовлять колоссальные бронзовые статуи, доходившие в вышину до пятидесяти футов, а в Вольсиниях -- этих этрусских Дельфах -- стояли около 489 г. [265 г.], как рассказывают, две тысячи бронзовых статуй. Скульптура же из камня началась в Этрурии, как и повсюду, гораздо позже; помимо других внутренних причин ее развитию препятствовал недостаток нужного материала, так как в ту пору еще не были открыты луненслийские (каррарские) залежи мрамора. Кто видел богатые и изящные золотые украшения южно-этрусских гробниц, тот не назовет неправдоподобным предание, что тирренские золотые сосуды высоко ценились даже в Аттике. И резные изделия из камня были очень разнообразны в Этрурии, несмотря на то, что появились позднее. Этрусские рисовальщики и живописцы находились в такой же зависимости от греков, как и скульпторы, но были нисколько не ниже их; они чрезвычайно деятельно занимались рисованием на металлах и монохроматическим расписыванием стен. Если все нами сказанное мы сравним с тем, что находим у остальных италиков, то с первого взгляда нам покажется, что их искусство было почти ничтожным в сравнении с этрусским. Однако, всматриваясь ближе, нельзя не придти к убеждению, что как сабельская нация, так и латинская были и гораздо даровитее и гораздо искуснее этрусков.
   Хотя в собственно сабельских странах -- в Сабинской области, среди Абруцц и в Самниуме -- почти вовсе не встречается никаких произведений искусства и даже никаких монет, но зато те сабельские племена, которые проникли до берегов морей Тирренского и Ионийского, не только внешним образом подобно этрускам усвоили греческое искусство, но даже в большей или меньшей степени совершенно акклиматизировали его у себя. Даже в Велитрах, где когда-то жили вольски и где язык и нравы этого народа долго сохранялись, были найдены разрисованные изделия из обожженной глины, замечательные по своей красоте и оригинальности. В нижней Италии Лукания подверглась лишь в незначительной степени влиянию греческого искусства, но как в Кампании, так и в стране бреттиев произошло слияние сабеллов с эллинами как по языку и по национальности, так главным образом и по искусству; так, например, монеты кампанцев и бреттиев стоят совершенно наравне с современными греческими монетами по своей художественной отделке, так что их можно отличать от греческих только по надписям. Менее известно, но не менее достоверно, что и Лациум стоял позади Этрурии в том, что касается роскоши и изобилия произведений искусства, но не уступал ей ни в художественном вкусе, ни в художественной отделке. Римляне познакомились с искусством кампанцев в начале V века [ок. 350 г.], когда утвердили свое владычество над Кампанией, превратили город Калес в латинскую общину, а фалернский округ подле Капуи -- в римский гражданский округ. Конечно, они не только были вовсе незнакомы с резьбой на камне, которою усердно занимались в привыкшей к роскоши Этрурии, но даже нигде не встречается следов того, что латинские художники отправляли свои изделия в чужие страны подобно этрусским золотых дел мастерам и ваятелям из глины. Конечно, в латинских храмах не было такой массы бронзовых и глиняных украшений, как в этрусских; латинские гробницы не наполнялись таким множеством золотых украшений, как этрусские, а стены латинских храмов не отличались, подобно этрусским, пестротою живописи; но, тем не менее, перевес оказывается не на стороне этрусской нации. Изображение фигуры бога Януса, которое, точно так же как и сам бог, было созданием латинов, не лишено художественности и отличается той оригинальностью, какой не видно ни в одном из произведений этрусского искусства. Прекрасная группа волчицы с двумя близнецами хотя и имеет по своей идее некоторое сходство с греческими произведениями, но ее форма, конечно, была придумана если не в самом Риме, то по меньшей мере римлянами; к тому же следует заметить, что она впервые появилась на серебряных монетах, которые были вычеканены римлянами в Кампании. В вышеупомянутом Калесе был придуман, как кажется вскоре после его основания, особый вид фигурных глиняных украшений, на которых выставлялись имя мастера и место производства и которые были в таком большом ходу, что даже проникали в Этрурию. Недавно найденные на Эсквилине маленькие алтари с фигурами из обожженной глины в точности соответствуют по рисунку и по орнаментам благочестивым приношениям в том же роде, находившимся в кампанских храмах. При всем этом и греческие мастера работали для Рима. Ваятель Дамофил, изготовлявший вместе с Горгасом раскрашенные глиняные фигуры для старинного храма Цереры, как кажется, был не кто иной, как наставник Зевксиса, Демофил из Гимеры (около 300 [ок. 450 г.]). Всего поучительнее те отрасли искусства, относительно которых мы можем прийти к сравнительным заключениям частью по древним свидетельствам, частью по нашим собственным наблюдениям. Из латинских каменных изделий едва ли что-либо уцелело кроме сделанной в конце этого периода в дорийском стиле каменной гробницы римского консула Луция Сципиона; но ее благородная простота способна пристыдить все этрусские произведения в том же роде. Из этрусских гробниц было добыто немало красивых бронзовых изделий в строгом старинном стиле -- шлемов, светильников и разной утвари; но какое же из этих изделий могло бы сравниться с той изготовленной на штрафные деньги бронзовой волчицей, которая была поставлена в 458 г. [296 г.] на римской площади подле Руминальской смоковницы и которая до сих пор служит лучшим украшением для Капитолия? А что латинские литейщики из металла брались за грандиозные работы так же смело, как и этрусские, видно по колоссальной бронзовой статуе в Капитолии, которая была сооружена Спурием Карвилием (консулом 461 г. [293 г.]) из сплавленных самнитских доспехов и которая была видна с Альбанской горы; падавших во время ее отделки обрезков оказалось достаточно, для того чтобы отлить стоявшую у подножья колосса статую победителя. Из литых медных монет самые красивые принадлежат южному Лациуму; римские и умбрские монеты сносны, а этрусские не носят почти никаких изображений и нередко поистине похожи на варварские. Стенная живопись, исполненная Гаем Фабием на посвященном в 452 г. [302 г.] храме Благополучия в Капитолии, вызывала своим рисунком и колоритом похвалы в эпоху Августа знатоков искусства, развивших свой вкус на греческих произведениях; а во времена империи любители искусства хотя и хвалили церитские фрески, но считали образцовыми произведениями живописи фрески римские, ланувийские и ардеатские. Рисование на металле, украшавшее своими изящными контурами в Этрурии ручные зеркала, а в Лациуме туалетные ларчики, было у латинов не в большом ходу и встречается почти исключительно в одном Пренесте; как между этрусскими металлическими зеркалами, так и между пренестинскими ларчиками есть превосходные художественные произведения; но о прекраснейшем произведении последнего рода, о фикоронском ларчике, по всей вероятности вышедшем из мастерской пренестинского художника этой эпохи[176], могло быть справедливо замечено, что едва ли найдется другое древнее резное изделие, которое носило бы на себе такой же отпечаток художественности, законченной по красоте и оригинальности и вместе с тем вполне согласной с требованиями чистого и серьезного искусства.
   Общий отпечаток этрусских произведений искусства заключается частью в какой-то варварской утрировке и по материалу и по стилю, частью в полном отсутствии внутреннего развития. Где греческий мастер делает лишь легкие штрихи, там этрусский ученик расточает свое прилежание чисто по-ученически; вместо легкого материала и умеренных размеров греческих произведений мы находим в этрусских произведениях хвастливую выставку напоказ огромных размеров произведения, его дорогой стоимости или только его редкостности. Этрусское искусство не умеет подражать, не впадая в преувеличения: точность обращается у него в жесткость, грациозность -- в изнеженность; из страшного оно делает что-то отвратительное, из роскошного -- непристойное, и это проглядывает все более явственно, по мере того как первоначальный импульс слабеет и этрусское искусство остается предоставленным самому себе. Еще более поразительна привязанность к старинным формам и к старинному стилю. Оттого ли, что первоначальные дружеские сношения с Этрурией позволили эллинам посеять там семена искусства, а позднейший период неприязненных отношений затруднил туда доступ для первых стадий развития греческого искусства, оттого ли -- что более правдоподобно, -- что этрусская нация очень скоро впала в умственное оцепенение, искусство оставалось в Этрурии на той первоначальной ступени, на которой находилось в первые времена своего появления. Это, как известно, и было причиной того, что этрусское искусство, оставшееся неразвитым детищем эллинского искусства, так долго считалось его матерью. О том, как скоро впало этрусское искусство в безжизненность, свидетельствуют еще не столько неизменная привязанность к раз усвоенному стилю в древнейших отраслях искусства, сколько слабые успехи в тех его отраслях, которые возникли в более позднюю пору -- в скульптурных произведениях из камня и в применении меднолитейного дела к монетам. Не менее поучительно и знакомство с теми раскрашенными сосудами, которые находятся в таком громадном числе в позднейших этрусских местах погребения. Если бы эти сосуды вошли у этрусков в употребление так же рано, как украшенные контурами металлические пластинки или как раскрашенные изделия из обожженной глины, то их, без сомнения, научились бы изготовлять на месте в достаточном числе и по крайней мере относительной добротности; но в ту эпоху, когда вошла в употребление эта роскошь, самостоятельное воспроизведение таких сосудов оказалось совершенно неудачным (как это доказывают некоторые сосуды с этрусскими надписями), и, вместо того чтобы их заготовлять на месте, их стали приобретать покупкой.
   Но и внутри самой Этрурии обнаруживается замечательное различие между художественным развитием ее южных и северных частей. Роскошные сокровища, состоявшие преимущественно из стенной живописи, из храмовых украшений, из золотых изделий и раскрашенных глиняных сосудов, сохранились в южной Этрурии главным образом близ Цере, Тарквиний и Вольци, а северная Этрурия далеко отстала от нее в этом отношении; так, например, не было найдено ни одной раскрашенной гробницы к северу от Кьюзи. Самые южные этрусские города -- Вейи, Цере, Тарквинии -- считались, по римским преданиям, коренными и главными центрами этрусского искусства, а самый северный город Волатерры, обладавший между всеми этрусскими общинами самой обширной территорией, был менее их всех знаком с искусствами. Между тем как в южной Этрурии царила греческая полукультура, в северной Этрурии почти вовсе не было никакой культуры. Причины этой замечательной противоположности следует искать частью в разнородности местного населения, которое было в значительной степени смешано в южной Этрурии с неэтрусскими элементами, частью в неравной силе эллинского влияния, которое всего решительнее обнаруживалось в Цере; но самый факт не подлежит сомнению. Тем пагубнее были для этрусского искусства раннее порабощение южной половины Этрурии римлянами и очень скоро начавшаяся там романизация; а о том, что была способна создать в художественном отношении северная Этрурия, после того как ей пришлось довольствоваться ее собственными силами, свидетельствуют собственно ей принадлежащие медные монеты.
   Если мы обратим наши взоры от Этрурии на Лациум, то мы найдем, что и здесь конечно не было создано никакого нового искусства; гораздо позднейшей культурной эпохе было суждено развить из идеи арки новую архитектуру, не имевшую сходства с эллинским зодчеством, и затем в гармонии с нею создать новую скульптуру и новую живопись. Латинское искусство никогда не было оригинальным и нередко оказывалось малозначительным; но живая восприимчивость и осмысленная разборчивость при усвоении чужого добра также составляют высокую художественную заслугу. Нелегко впадало латинское искусство в варварство; оно стояло в своих лучших произведениях совершенно на одном уровне с греческой техникой. Впрочем, этим нисколько не опровергается тот факт, что искусство Лациума находилось в первых стадиях своего развития в некоторой зависимости от более старого этрусского искусства. Варрон мог не без основания утверждать, что до той поры, когда были изготовлены греческими художниками глиняные статуи для храма Цереры, римские храмы украшались только "тусканскими" глиняными статуями. Но что латинское искусство получило определенное направление под непосредственным влиянием греков, ясно само по себе и, сверх того, доказывается как только что упомянутыми статуями, так и латинскими и римскими монетами. Даже применение рисования на металле в Этрурии только к туалетному зеркалу, а в Лациуме -- только к туалетным ларчикам, указывает на различие художественных импульсов, выпавших на долю этих двух стран. Однако центром самого блестящего процветания латинского искусства был, как кажется, не Рим; латинские медные монеты и редкие серебряные были несравненно лучше римских ассов и римских динариев по своей тонкой и изящной отделке; да и образцовые произведения живописи и рисования принадлежат преимущественно Пренесте, Ланувию и Ардее. Это вполне согласуется с указанным ранее реалистическим и трезвым духом римской республики, который едва ли мог так же всесильно властвовать над остальным Лациумом. Однако в течение V века [ок. 350--250 гг.] и в особенности в его второй половине обнаруживается сильное оживление и в области римского искусства. Это была именно та эпоха, когда было положено начало будущему сооружению арок и больших дорог, когда появились такие художественные произведения, как капитолийская волчица, и когда один знатный человек, происходивший от древнего римского рода, взялся за кисть, для того чтобы разукрасить вновь построенный храм, и за это получил почетное прозвище "живописца". И это не было простой случайностью. Всякая великая эпоха вполне охватывает всего человека, и, несмотря на суровость римских нравов, несмотря на строгость римской полиции, стремление вперед охватило все римское гражданство, сделавшееся обладателем полуострова, или, вернее, всю Италию, впервые достигшую государственного единства; это стремление обнаружилось в развитии латинского и в особенности римского искусства так же ясно, как нравственный и политический упадок этрусской нации обнаружился в упадке ее искусства. Могучая народная сила Лациума, одолевшая более слабые нации, наложила свою неизгладимую печать также на бронзу и на мрамор.
    
    

Книга третья.
От объединения Италии до покорения Карфагена и греческих государств.

Arduum res gestas scribere.
Саллюстий

Глава I.
Карфаген

   Семитическое племя стоит посреди и в то же время как бы вне народов древнего классического мира. Центром тяжести для первого был Восток, для вторых Средиземное море, и как ни передвигались границы, как ни смешивались между собою племена вследствие войн и переселений, все-таки глубокое чувство разноплеменности всегда отделяло и до сих пор отделяет индо-германские народы от сирийского, израильского и арабского народов. То же можно сказать и о том семитическом народе, который далее всех других распространился на Запад, -- о финикийцах. Их родиной была та узкая прибрежная полоса между Малой Азией, сирийским плоскогорьем и Египтом, которая называлась Ханааном, т. е. равниной. Только этим именем нация называла сама себя: еще в века христианства африканский крестьянин называл себя ханаанитом; но у эллинов Ханаан назывался "страной пурпура" или также "страной красных людей", Финикией; италики также называли ханаанитов пунийцами, и мы обыкновенно называем их финикийцами или пунийцами.
   Эта страна очень удобна для земледелия, но в особенности благоприятна она для торговли благодаря своим превосходным гаваням и изобилию леса и металлов; оттого-то торговля и развилась, быть может, в первый раз во всем своем величии именно там, где чрезвычайно богатый восточный материк приближается к далеко раскинувшемуся, богатому островами и гаванями Средиземному морю. Все, чего можно достигнуть мужеством, находчивостью и предприимчивостью, было направлено финикийцами к тому, чтобы широко развить торговлю и находившиеся в связи с ней мореплавание, промышленность и колонизацию и сделаться посредниками между Востоком и Западом. В незапамятные времена мы встречаемся с ними на Кипре и в Египте, в Греции и в Сицилии, в Африке и в Испании и даже на Атлантическом океане и на Немецком море. Область их торговой деятельности простирается от Сьерра-Леоне и Корнуэлла на западе до Малабарского берега на востоке; через их руки проходят золото и жемчуг с востока, тирский пурпур, невольники, слоновая кость, львиные и леопардовые шкуры из внутренней Африки, арабский ладан, льняные изделия Египта, глиняная посуда и тонкие вина Греции, медь с острова Кипр, испанское серебро, английское олово, железо с острова Эльба. Финикийские моряки доставляют каждому народу то, что ему нужно или что он в состоянии купить, и проникают всюду, с тем, однако, чтобы каждый раз возвратиться в тесное, но дорогое их сердцу отечество. Финикийцы, конечно, имеют право быть упомянутыми в истории наряду с нациями эллинской и латинской, но и на них -- даже едва ли не более, чем на каком-либо другом народе, -- подтверждается та истина, что древность развила народные силы односторонне. Все, что было создано у арамейского племени великого и долговечного в области духовной культуры, не было делом финикийцев: если вера и знание в некотором смысле и были первоначально достоянием арамейских наций и перешли к индо-германцам с Востока, то все же ни финикийская религия, ни финикийские наука и искусство, сколько нам известно, никогда не занимали самостоятельного положения среди арамейцев. Религиозные представления финикийцев бесформенны и лишены красоты, а их культ скорее возбуждал, чем обуздывал, сладострастие и жестокость. Никаких следов влияния финикийской религии на другие народы не сохранилось, по меньшей мере в эпоху, доступную для исторического исследования. Нет указаний и на существование такой финикийской архитектуры или пластики, которую можно было бы сравнить если не с тем, что мы находим на родине искусств, то хотя бы с тем, что мы находим в Италии. Древнейшей родиной научных наблюдений и их практического применения был Вавилон или страны, лежавшие вдоль Евфрата; там, вероятно, впервые стали наблюдать за движением звезд; там впервые стали различать и письменно выражать звуки речи; там люди начали размышлять о времени, о пространстве и о действующих в природе силах; туда приводят нас древнейшие следы астрономии и хронологии, алфавита, меры и веса. Правда, финикийцы сумели извлечь пользу из художественного и высокоразвитого вавилонского мастерства для своей промышленности, из наблюдений за движением звезд -- для своего мореплавания и из записи звуков и введения правильных мер -- для торговли, а, развозя товары, они распространили немало важных зачатков цивилизации. Но нет никаких указаний на то, чтобы именно от них исходил алфавит или какое-нибудь из вышеупомянутых гениальных творений человеческого ума, а те религиозные или научные идеи, которые дошли через них к эллинам, они разбрасывали не подобно хлебопашцам, засевающим землю, а подобно птицам, нечаянно роняющим семена. Финикийцы были совершенно лишены той способности цивилизовать и ассимилировать приходившие с ними в соприкосновение и доступные для культуры народы, которую мы находим у эллинов и даже у италиков. В области римских завоеваний романский язык совершенно вытеснил иберийские и кельтские наречия; африканские берберы до сих пор еще говорят на том же языке, что и во времена Ганнона и Баркидов. Но более всего недоставало финикийцам, как и всем арамейским нациям в противоположность индо-германским, стремления к прочной государственной организации, гениальной идеи автономной свободы. В самые цветущие времена Сидона и Тира Финикия постоянно была яблоком раздора между господствовавшими на берегах Евфрата и Нила державами; она постоянно находилась в подданстве то у ассирийцев, то у египтян. С силами вдвое меньшими эллинские города достигли бы независимости; но осторожные сидонцы рассчитывали, что закрытие караванных путей, ведущих на Восток, или египетских гаваней обойдется им гораздо дороже самой тяжелой дани; поэтому они предпочитали аккуратно уплачивать подати то Ниневии, то Мемфису и даже в случае необходимости участвовали с своими кораблями в битвах их царей. Финикийцы не только у себя дома терпеливо выносили иго своих повелителей, но и вне своего отечества вовсе не стремились к замене мирной торговой политики политикой завоевательной. Их колонии были факториями; они предпочитали добывать от туземцев товары и снабжать их привозными товарами, чем приобретать в далеких странах обширные территории и заниматься там трудным и мешкотным делом колонизации. Даже со своими соперниками по торговле они избегали войн; они почти без сопротивления были вытеснены из Египта, из Греции, из Италии и из восточной Сицилии, а в больших морских сражениях, происходивших в раннюю эпоху из-за владычества над западной частью Средиземного моря при Алалии (217) [537 г.] и при Кумах (280) [474 г.], не финикийцы выносили трудности борьбы с греками, а этруски. В тех случаях, когда нельзя было избежать конкуренции, они старались улаживать дело полюбовно; они даже никогда не делали попытки завладеть городом Цере или Массалией. Они, конечно, еще менее были склонны к ведению наступательных войн. Только один раз появляются они в древние времена на поле сражения в роли нападающих, а именно -- во время большой экспедиции, предпринятой африканскими финикийцами в Сицилию и кончившейся (274) [480 г.] тем, что Гелон Сиракузский нанес им поражение при Гимере; но и на этот раз они являются только послушными подданными великого царя и выступают в поход против западных эллинов только с целью уклониться от участия в походе против восточных эллинов; это видно из того, что в том же году персы заставили их сирийских соплеменников принять участие в битве при Саламине. Это происходило не от трусости: плавание по неведомым морям и на вооруженных кораблях требует немало мужества, в котором у финикийцев не было недостатка, как они это неоднократно доказывали. Тем менее можно это приписывать отсутствию стойкого и самобытного национального чувства; напротив того, арамейцы защищали свою национальность и духовным оружием и своею кровью от всех приманок греческой цивилизации и от всякого насилия со стороны восточных и западных деспотов с таким упорством, до какого никогда не доходил ни один из индо-германских народов и которое нам, жителям Запада, кажется порою сверхчеловеческим, а порою звериным. Но при самом живом сознании племенной особенности, при самой неизменной преданности родному городу самой своеобразной чертой в характере финикийцев было отсутствие государственных способностей. Свобода не была для них приманкой, и они не стремились к господству; "они жили, -- говорится в "Книге судей", -- по обыкновению сидонцев: спокойно, тихо и беспечно и обладали богатствами".
   Из всех финикийских колоний ни одна не достигла процветания так скоро и так легко, как те, которые были основаны тирянами и сидонцами на южном побережье Испании и на побережье северной Африки; этих стран не достигали ни власть великого царя, ни опасное соперничество греческих мореплавателей; а туземное население находилось в таком положении по отношению к иноземным пришельцам, в каком находятся в Америке индейцы по отношению к европейцам. Из основанных там многочисленных и цветущих финикийских городов первое место занимал "Новый город" -- Карфада, или, как его называли на западе, Кархедон, или Карфаген. Хотя этот город не был древнейшим поселением финикийцев в той области и даже, быть может, первоначально находился в зависимости от древнейшего финикийского города в Ливии -- от близлежащей Утики, -- но он скоро затмил и соседние города и даже свою метрополию благодаря несравненным преимуществам географического положения и энергичной предприимчивости его жителей. Он стоял недалеко от (бывшего) устья Баграды (Медшерда), протекающей по самой хлебородной полосе северной Африки, на плодородной, до сих пор еще застроенной виллами и покрытой оливковыми и апельсинными рощами, возвышенности, которая спускается к равнине пологим скатом и оканчивается со стороны моря мысом, омываемым морскими волнами; эта местность лежит подле самой большой североафриканской гавани, подле Тунисского залива, там, где этот красивый бассейн представляет самую удобную якорную стоянку для больших кораблей и где у самого морского берега имеется годная для питья ключевая вода; местные условия были там так беспримерно благоприятны для земледелия и торговли, что основанная в том месте тирянами колония не только стала первым финикийским торговым городом, но даже и во времена римского владычества едва восстановленный Карфаген стал третьим городом в империи, и еще теперь там стоит и процветает город в сто тысяч жителей, несмотря на все неблагоприятные для него условия и на то, что он выстроен на менее удачно выбранном месте. Само собой понятно, что в городе на таком выгодном месте и с таким населением процветали и земледелие, и торговля, и промышленность; но от нас требует ответа вопрос, каким путем эта колония достигла такого политического могущества, какого не достигал ни один из других финикийских городов.
   Что финикийское племя и в Карфагене оставалось верным своей пассивной политике, на это нет недостатка в доказательствах. Вплоть до эпохи своего процветания Карфаген уплачивал за занятую городом территорию поземельную подать туземным берберам, принадлежавшим к племени максиев, или макситанов, и хотя город был достаточно защищен морем и пустыней от всякого нападения со стороны восточных держав, он, по-видимому, признавал, быть может, только номинально, верховную власть великого царя и в случае надобности иногда уплачивал ему дань с целью обеспечить свои торговые сношения с Тиром и с Востоком. Но при всей готовности финикийцев жить со всеми в ладу и подчиняться обстоятельства сложились так, что им поневоле пришлось вступить на путь более энергичной политики. Ввиду наплыва эллинских переселенцев, неудержимо стремившихся на Запад, уже успевших вытеснить финикийцев из собственно Греции и из Италии и пытавшихся сделать то же в Сицилии, в Испании и даже в Ливии, финикийцы были вынуждены искать для себя какой-нибудь надежной опоры, чтобы не быть окончательно задавленными. Так как на этот раз им приходилось иметь дело не с великим царем, а с греческими торговцами, то они уже не могли отделаться изъявлениями покорности и уплатой повинностей и податей за право по-старому заниматься торговлей и промышленностью. Массалия и Кирена уже были основаны; вся восточная Сицилия уже находилась в руках греков, и для финикийцев настал последний срок, когда еще было не поздно оказать серьезное сопротивление. Карфагеняне взялись за это дело; путем продолжительных и упорных войн они положили предел наступательному движению киренейцев и не дали возможности эллинам утвердиться на западе от триполийской пустыни. Кроме того, поселившиеся на западной оконечности Сицилии финикийцы успели при помощи карфагенян отразить нападения греков; они охотно и добровольно поступили в вассальную зависимость от могущественного соплеменного города. Эти важные успехи, достигнутые во II в. от основания Рима и обеспечившие финикийцам владычество над юго-западной частью Средиземного моря, само собой, доставили руководившему борьбой городу гегемонию над всей нацией и вместе с тем изменили его политическое положение. Карфаген уже не был простым торговым городом; он стал стремиться к владычеству над Ливией и над частью Средиземного моря, потому что был к тому вынужден необходимостью. Этим успехам, по всей вероятности, много содействовало введение наемных войск, которое вошло в обыкновение в Греции около половины IV века от основания Рима [ок. 400 г.], а у восточных народов, и в особенности у карийцев, было еще более древним и даже, может быть, было введено именно финикийцами. Вследствие вербовки иноземцев война превратилась в громадную денежную спекуляцию, а это было совершенно в духе финикийцев.
   Под влиянием этих внешних успехов карфагеняне впервые перешли в Африке от наемного и выпрошенного пользования землей к приобретению ее в собственность и к завоеваниям. Кажется, только около 300 г. от основания Рима [ок. 450 г.] удалось карфагенским купцам освободиться от поземельной подати, которую им приходилось прежде уплачивать туземцам. Это дало возможность завести полевое хозяйство в больших размерах. Финикийцы искони старались вкладывать свои капиталы в землю; земледелие они широко развивали при помощи рабов или наемных рабочих; это видно из того, что иудеи поступали в большом числе в качестве поденщиков к богатым тирским купцам именно для работ этого рода. Теперь ничто не препятствовало карфагенянам разрабатывать богатую ливийскую почву по такой системе, которая сродни теперешней плантаторской: они возделывали землю руками скованных цепями рабов, а число этих последних доходило у иных владельцев до двадцати тысяч. Но этим не удовольствовались. Так как земледелие было введено у ливийцев, по-видимому очень рано и, по всей вероятности, до появления финикийских колоний, как следует полагать, из Египта, то находившиеся в окрестностях Карфагена поселения земледельцев были захвачены с оружием в руках, а свободные ливийские крестьяне были превращены в феллахов, которые должны были отдавать своим господам в качестве дани четвертую часть земных плодов и были подчинены регулярному набору рекрут для формирования собственной карфагенской армии. С бродившими подле границы пастушескими племенами (ҐNo?pЄ?Σ) столкновения не прекращались, но цепь укрепленных постов обеспечила спокойствие в замиренной стране, и кочевники были мало-помалу оттеснены в пустыню и в горы или же были принуждены признать верховную власть Карфагена, уплачивать ему дань и доставлять вспомогательные войска. В эпоху первой Пунической войны их большой город Тевесте (Тебесса, у верховьев Медшерды) был взят карфагенянами. Это были те самые "города и племена ( ?ҐЇ) подданных", о которых идет речь в карфагенских государственных договорах; под городами разумеются несвободные ливийские деревни, а под племенами -- покорившиеся номады.
   Наконец, сюда следует присовокупить и владычество Карфагена над остальными африканскими финикийцами, или над так называемыми ливийскими финикийцами. К числу их принадлежали: частью выселившиеся из Карфагена по всему северному и отчасти северо-западному африканскому побережью более мелкие колонии, которые, конечно, не были ничтожны, так как только на берегах Атлантического океана было разом поселено 30 тысяч таких колонистов; частью древние финикийские поселения, которые были особенно многочисленны на берегах теперешней провинции Константины и тунисского пашалыка, как например: Гиппон, впоследствии прозванный Царским (Бона), Гадрумет (Суза), Малый Лептис (к югу от Сузы), который был вторым городом африканских финикийцев, Фапс (там же) и Великий Лептис (Лебда, к западу от Триполи). Теперь уже трудно доискаться, каким образом все эти города подпадали под власть Карфагена, добровольно ли с целью оградить себя от нападений киренейцев и нумидийцев или же по принуждению; но не подлежит сомнению, что даже в официальных документах они называются карфагенскими подданными, что они были принуждены срыть свои городские стены, уплачивать Карфагену дань и поставлять вспомогательные войска. Впрочем, они не были обязаны ни поставлять рекрут, ни уплачивать поземельные подати, а доставляли определенное число солдат и определенную сумму денег; так, например, Малый Лептис ежегодно уплачивал громадную сумму в 465 талантов (574 тысячи талеров); затем они жили на равных правах с карфагенянами и могли заключать равноправные браки[177]. Только Утика избежала такой же участи не столько благодаря своему могуществу, сколько благодаря тому пиетету, с которым относились карфагеняне к их старинным покровителям; она сохранила как свои городские стены, так и свою независимость. Финикийцы действительно питали к подобным отношениям достойное удивления чувство благоговения, резко отличавшееся от равнодушия греков. Даже во внешних делах "Карфаген и Утика" решают и сговариваются заодно, что конечно не помешало гораздо более обширному Новому городу утвердить свою фактическую гегемонию и над Утикой. Таким образом, тирская фактория превратилась в столицу могущественного североафриканского государства, которое простиралось от триполийской пустыни до Атлантического океана и если в своей западной части (Марокко и Алжир) довольствовалось лишь поверхностным занятием прибрежной полосы, то в более богатой восточной части, в теперешних округах Константины и Туниса, господствовало и над внутренними странами, постоянно расширяя свои границы в южном направлении. По меткому выражению одного древнего писателя, карфагеняне превратились из тирцев в ливийцев. Финикийская цивилизация господствовала в Ливии, подобно тому как после походов Александра греческая цивилизация стала господствовать в Малой Азии и в Сирии, хотя господство первой и не было так всесильно, как господство второй. При дворах шейхов кочевых племен говорили и писали по-финикийски, и цивилизованные туземные племена приняли для своего языка финикийский алфавит[178]; но их полное обращение в финикийцев было бы несогласно с духом нации и не входило в политику Карфагена. Эпоху, когда совершилось это превращение Карфагена в столицу Ливии, нет возможности определить, потому что это превращение, без сомнения, совершалось постепенно. Только что упомянутый писатель называет Ганнона реформатором нации; если это тот самый Ганнон, который жил во время первой войны с Римом, то он, без сомнения, лишь завершил ту новую систему, которая проводилась, вероятно, в течение IV и V веков от основания Рима [ок. 450--250 гг.]. По мере того, как расцветал Карфаген, на родине финикийцев приходили в упадок большие города -- Сидон и в особенности Тир; их процветанию был положен конец частью из-за внутренних смут, частью из-за внешних бедствий, и особенно после того, как в I в. от основания Рима [ок. 750--650 гг.] их осаждал Салманассар, во II [ок. 650--550 гг.] -- Навуходоносор, в V [ок. 350--250 гг.] -- Александр. Знатные семьи и старинные торговые предприятия Тира большею частью перебрались в более безопасную и цветущую колонию и перенесли туда свои способности, свои капиталы и свои традиции. В то время как финикийцы столкнулись с римлянами, Карфаген был так же бесспорно первым среди ханаанитских городов, как Рим был первой среди латинских общин.
   Но владычество над Ливией составляло лишь половину карфагенского могущества; одновременно не менее сильно развилось господство Карфагена на море и в колониях. В Испании главным владением финикийцев была очень древняя тирская колония Гадес (Кадикс); сверх того они владели на западе и на востоке от этого поселения целым рядом факторий, а внутри страны -- серебряными рудниками, так что в их руках находились приблизительно теперешняя Андалузия и Гренада или, по крайней мере, берега этих провинций. Карфагеняне не пытались завоевывать внутренние страны у туземных воинственных племен; они довольствовались тем, что владели рудниками и базами, необходимыми для торговли, рыбного промысла и добывания раковин, и даже там с трудом защищались от соседних племен. Эти владения, по всей вероятности, принадлежали в сущности не карфагенянам, а тирцам, и Гадес не входил в число тех городов, которые были обязаны уплачивать Карфагену дань; однако и этот город подобно всем западным финикийцам фактически подчинялся гегемонии Карфагена; это видно из того, что Карфаген посылал жителям Гадеса подкрепления для борьбы с туземцами и что он завел к западу от Гадеса карфагенские торговые поселения. Эбуз же и Бареары были с ранних пор заняты самими карфагенянами частью для рыбной ловли, частью в качестве форпостов против массалитов, с которыми велась оттуда ожесточенная борьба. Еще в конце II века от основания Рима [ок. 570--550 гг.] карфагеняне утвердились и в Сардинии, которую они эксплуатировали точно так же, как и Ливию. Между тем как туземцы, спасаясь от обращения в землепашцев-невольников, ушли в гористую внутреннюю область, точно так же как в Африке нумидийцы ушли на границу пустыни, финикийские колонии были поселены в Каралисе (Кальяри) и в других важных пунктах, и плодородные прибрежные страны стали возделываться руками переселенных туда ливийских хлебопашцев. Наконец, что касается Сицилии, то Мессанский пролив и большая восточная часть острова издавна попали в руки греков; но финикийцы удержали в своей власти при помощи карфагенян частью близлежащие более мелкие острова -- Эгаты, Мелиту, Гавл, Коссиру, среди которых особенно разбогатело и стало процветать поселение на Мальте, частью западный и северный берега Сицилии, откуда они поддерживали сообщение с Африкой из Мотии, а впоследствии из Лилибея, а с Сардинией -- из Панорма и из Солеиса. Внутренняя часть острова оставалась во власти туземцев -- элимеев, сиканов и сикелов. После того как был положен предел дальнейшему наступлению греков, в Сицилии установилось сравнительно мирное положение, которое было лишь ненадолго нарушено предпринятой под давлением персов экспедицией карфагенян против их греческих соседей на острове (274) [480 г.] и которое вообще продолжалось до аттической экспедиции в Сицилию (339--341) [415--413 гг.]. Обе соперничавшие нации старались уживаться и довольствоваться тем, чем уже прежде владели. Все эти колонии и владения были довольно важны и сами по себе; но они получили еще более важное значение, потому что сделались оплотом морского владычества карфагенян. Благодаря обладанию южной Испанией, Балеарскими островами, Сардинией, западной Сицилией и Мелитой и благодаря тому, что для эллинской колонизации были воздвигнуты преграды и на восточных берегах Испании, и в Корсике, и вблизи Сиртов, обладатели североафриканского побережья закрыли доступ в свои моря и монополизировали западный пролив. Только владычество на Тирренском и Галльском морях приходилось финикийцам делить с другими нациями. Но с этим еще можно было мириться, пока силы этрусков и греков там уравновешивались; с первыми из них, как с менее опасными соперниками, Карфаген даже вступил в союз против греков. Однако когда могущество этрусков пришло в упадок (для предотвращения которого карфагеняне не напрягали всех своих сил, как это обыкновенно случается при заключении подобных вынужденных союзов) и когда широкие замыслы Алкивиада не увенчались успехом, тогда Сиракузы сделались, бесспорно, первой греческой морской державой и, понятно, не только владетели Сиракуз стали стремиться к владычеству над Сицилией и над нижней Италией и вместе с тем к владычеству на Тирренском и Адриатическом морях, но и карфагеняне были принуждены вступить на путь более энергичной политики. Ближайшим последствием продолжительной и упорной борьбы между ними и их столь же могущественным, сколь неблагородным соперником Дионисием Сиракузским (348--389) [406--365 гг.] было уничтожение или обессиление центральных сицилийских государств, что было в интересах обеих сторон, и разделение острова между сиракузянами и карфагенянами. Самые цветущие города Сицилии -- Селин, Гимера, Акрагант, Гела, Мессана -- были в течение этих губительных войн разрушены карфагенянами до основания, а Дионисий не без удовольствия взирал на гибель или упадок эллинизма, потому что надеялся, что при помощи набранных в Италии, Галлии и Испании наемников ему будет легче утвердить свое владычество над опустошенной или усеянной военными поселениями страной. Мир, который был заключен после победы, одержанной в 371 г. [383 г.] карфагенским полководцем Магоном при Кронионе, и который отдал во власть карфагенян греческие города Фермы (прежнюю Гимеру), Эгесту, Гераклею Минойскую, Селин и часть территории Акраганта вплоть до Галика, считался обеими соперничавшими из-за обладания островом державами только за временную сделку; попытки совершенно вытеснить соперников беспрестанно возобновлялись с обеих сторон. Четыре раза -- при Дионисии Старшем (360) [394 г.], при Тимолеоне (410) [344 г.], при Агафокле (445) [309 г.] и во времена Пирра (476) [278 г.] -- карфагеняне завладели всей Сицилией вплоть до Сиракуз и терпели неудачу лишь под крепкими стенами этого города; почти так же часто случалось, что и сиракузяне чуть ли не совершенно вытесняли африканцев из Сицилии, когда ими начальствовали такие талантливые полководцы, как Дионисий Старший, Агафокл и Пирр. Однако весы все более и более склонялись на сторону карфагенян, которые постоянно были нападающими; хотя они стремились к своей цели и не с римской стойкостью, зато их нападения проводились с большой планомерностью и с большей энергией, чем оборона греческого города, утомленного раздорами политических партий. Финикийцы были вправе надеяться, что не всякий раз добыча будет вырвана из их рук моровой язвой или каким-нибудь иноземным кондотьером; по меньшей мере на море исход борьбы уже был решен: попытка Пирра восстановить сиракузский флот была последней. После того как она кончилась неудачей, карфагенский флот стал без соперников господствовать над всей западной частью Средиземного моря; его же попытки завладеть Сиракузами, Регием и Тарентом ясно доказывают, как велики были силы карфагенян и к чему они стремились. Вместе с тем карфагеняне старались монополизировать в свою пользу морскую торговлю той страны и устранить от нее как чужеземцев, так и своих собственных подданных; останавливаться же перед какими-либо ведущими к цели насилиями было не в характере карфагенян. Современник пунических войн, отец географии Эратосфен (479--560) [275--194 гг.], свидетельствует, что карфагеняне бросали в море всякого попавшегося в их руки мореплавателя, который осмеливался направляться к берегам Сардинии или к Гадесу; с этим вполне согласуется и тот факт, что договором 406 г. [348 г.] Карфаген открывал для римских торговых судов доступ в испанские, сардинские и ливийские гавани, а договором 448 г. [306 г.] запер для них все эти гавани за исключением своей собственной -- карфагенской.
   Аристотель, умерший лет за пятьдесят до начала первой пунической войны, характеризует государственное устройство Карфагена как переходное от монархического режима к аристократическому или к такому демократическому, который клонился к олигархии, так как он называет это устройство обоими этими именами. Управление находилось главным образом в руках совета старшин, состоявшего подобно спартанской герусии из двух ежегодно избиравшихся гражданами царей и из двадцати восьми герусиастов, которые, по-видимому, также ежегодно вновь избирались гражданами. Этот совет, в сущности, и заведовал делами государственного управления; так, например, он распоряжался приготовлениями к войне, давал предписания о наборе рекрут, назначал главнокомандующего и прикомандировывал к этому последнему нескольких герусиастов, из которых потом обыкновенно выбирались младшие военачальники; к нему же адресовались депеши. Существовал ли наряду с этим малочисленным советом другой, более многочисленный -- сомнительно; во всяком случае, он не мог иметь большого значения. Цари как будто бы тоже не пользовались никаким особым влиянием; они были главным образом верховными судьями, как нередко и назывались (шофеты, praetores). Более широкой властью пользовался главнокомандующий; старший современник Аристотеля Исократ говорит, что карфагеняне управлялись у себя дома олигархически, а во время похода -- монархически; поэтому римские писатели, быть может не без основания, называли должность карфагенского главнокомандующего диктатурой, хотя прикомандированные к нему герусиасты ограничивали его власть если не юридически, то фактически, а после того как он слагал с себя свою должность, его ожидала незнакомая римлянам обязанность представлять отчет. Должность главнокомандующего не ограничивалась никаким определенным сроком, и уже одним этим она отличалась от должности годовых царей, от которой ее отличает решительным образом и Аристотель; впрочем, соединение нескольких должностей в одном лице было у карфагенян обыкновенным явлением; поэтому нас не должен удивлять тот факт, то нередко один и тот же человек исполнял обязанности и главнокомандующего и шофета. Но выше герусии и выше должностных лиц стояла корпорация ста четырех, или, короче сказать, ста мужей или судей, которая была главным оплотом карфагенской олигархии. Ее не было в первоначальной государственной конституции Карфагена, а возникла она подобно званию спартанских эфоров из аристократической оппозиции против монархических элементов. При продажности должностей и при малочисленности членов высшего правительственного учреждения карфагенский род Магонов, более всех других блиставший своим богатством и военной славой, грозил соединить в своих руках дела военного и мирного управления и судебную власть. Это привело к реформе государственной конституции и к учреждению корпорации судей незадолго до эпохи децемвиров. Нам положительно известно, что занятие должности квестора давало право на вступление в эту судейскую корпорацию, но что такой кандидат подвергался избранию через посредство установленных пятичленных коллегий, которые пополнялись сами собою. Сверх того, хотя судьи и должны были по закону избираться, по всей вероятности, ежегодно, на самом деле они оставались в этой должности долее и даже пожизненно, почему римляне и греки обыкновенно называли их сенаторами. Как ни темно все это в деталях, тем не менее мы ясно распознаем здесь олигархическую сущность учреждения, самопополнявшегося аристократией. Характерным, хотя и единичным, на это указанием может служить тот факт, что в Карфагене кроме общих бань для обыкновенных граждан существовали еще особые бани для судей. Первоначальным назначением этих судей было исполнение обязанностей политических присяжных, которые привлекали к ответственности главнокомандующего и, без сомнения, если в том представлялась надобность, также шофетов и герусиастов, после того как они слагали должность, и по своему благоусмотрению подвергали их беспощадно жестоким наказаниям и даже смертной казни. Естественно там, как и повсюду, где правительственные учреждения поставлены под контроль особой корпорации, власть перешла от учреждений, стоявших под контролем, к тем, которые контролировали; поэтому нетрудно понять, почему эти последние стали вмешиваться во все дела управления (так, например, герусия сообщала содержание важных депеш сначала судьям, а потом уже народу) и почему страх перед контролем, обыкновенно соразмерявшим свои приговоры с результатами, стеснял как карфагенских государственных людей, так и карфагенских полководцев везде и всюду. Карфагенские граждане хотя и не были, как в Спарте, ограничены одним пассивным присутствием при решении государственных дел, но фактически они имели на эти решения очень незначительное влияние. При выборах в герусию была принята за правило система явных подкупов; при назначении главнокомандующего народ, правда, запрашивался, но только после того, как это назначение уже состоялось по предложению герусии. И в других случаях обращались к народу только тогда, когда герусия находила это нужным или когда ее члены не могли прийти ни к какому между собою соглашению. В Карфагене вовсе не знали народного суда. Бессилие гражданства, по всей вероятности, обусловливалось его политической организацией; карфагенские объединенные товарищества, которые иногда сравнивались со спартанскими фидитиями, вероятно, были олигархически управляющимися цехами. Есть даже указания на различие между "городскими гражданами" и "ремесленниками", которые приводят нас к заключению об очень низком и, быть может, бесправном положении этих последних. Если мы соединим все эти отдельные черты в одно целое, то найдем, что карфагенское государственное устройство было капиталистическим режимом, как это и должно быть в такой гражданской общине, в которой нет зажиточного среднего сословия и которая состоит, с одной стороны, из неимущего городского населения, живущего поденными заработками, а с другой стороны, из оптовых торговцев, владельцев плантаций и знатных наместников. И в Карфагене существовала система -- несомненный признак гнилой городской олигархии -- давать возможность разорившимся собственникам поправлять их расстроенные состояния за счет подданных в подвластных общинах, куда их отправляли раскладчиками податей и надсмотрщиками над барщинными работами; Аристотель указывает на эту систему как на главную причину испытанной прочности карфагенского государственного устройства. До его времени в Карфагене не совершалось ни сверху, ни снизу сколько-нибудь значительных переворотов, которые стоили бы названия революции. Народная толпа оставалась без вождей, вследствие того что правящая олигархия была в состоянии привлекать на свою сторону всю честолюбивую и находившуюся в стесненном положении знать, доставляя ей материальные выгоды. Поэтому народ принужден был довольствоваться теми крохами, которые перепадали ему с господского стола в форме подкупа на выборах или в ином виде. При такой системе управления, конечно, существовала и демократическая оппозиция, но она была совершенно бессильна еще во время первой пунической войны. Впоследствии, отчасти под влиянием понесенных поражений, ее политическое значение стало возрастать гораздо быстрее, чем одновременно возраставшее значение однородной с нею римской партии: народные собрания стали выносить окончательные решения по политическим вопросам и сокрушили всемогущество карфагенской олигархии. После окончания Ганнибаловой войны, по предложению Ганнибала, было даже постановлено, чтобы ни один из членов совета ста не мог оставаться в должности два года сряду, и таким образом была введена полная демократия, которая при тогдашнем положении дел одна только и могла бы спасти Карфаген, если бы уже не было поздно. В этой оппозиции господствовали сильные патриотические и преобразовательные стремления, но не следует упускать из виду того, что у нее была слишком шаткая и гнилая основа. Карфагенское гражданство, имевшее, по мнению сведущих греков, сходство с александрийским, было так необузданно, что уже одним этим обрекало себя на полное бессилие, и уж конечно, едва ли можно ожидать спасения от таких революций, которые совершаются, подобно карфагенским, при помощи уличных мальчишек.
   С финансовой точки зрения Карфаген занимал во всех отношениях первое место среди древних государств. Во время Пелопоннесской войны этот финикийский город превосходил, по свидетельству первого греческого историка, все греческие города своим богатством, и его доходы сравнивались с доходами великого царя; Полибий называет его самым богатым городом во всем мире. Точно так же как в более позднюю эпоху в Риме, полководцы и государственные деятели Карфагена не считали для себя унизительными научное ведение сельского хозяйства и его преподавание. О высоком развитии сельского хозяйства свидетельствует агрономическое сочинение карфагенянина Магона, которое считалось позднейшими греческими и римскими сельскими хозяевами за свод основных законов рационального земледелия; оно было не только переведено на греческий язык, но по распоряжению римского сената переработано по-латыни и официально рекомендовано как руководство италийским землевладельцам. Характерна тесная связь этого финикийского полевого хозяйства с денежным; как на основной принцип финикийского земледелия указывают на правило, что никогда не следует приобретать земли больше того количества, какое можно интенсивно обработать. Карфагенянам послужило на пользу и то, что страна была богата лошадьми и быками, овцами и козами; в этом отношении Ливия, благодаря своему кочевому хозяйству, едва ли не превосходила, по мнению Полибия, другие страны. Карфагеняне были наставниками римлян как в искусстве извлекать всевозможные выгоды из почвы, так и в искусстве эксплуатировать своих подданных; при посредстве этих последних Карфаген собирал поземельную ренту с "лучшей части Европы" и с богатых, отчасти даже слишком щедро наделенных природою, североафриканских стран, к которым, например, принадлежали земли в Бизаките и подле Малого Сирта. Издавна считавшиеся в Карфагене почетным промыслом торговля и процветающие при ее помощи кораблестроение и промышленность уже в силу естественного хода вещей ежегодно приносили местным поселенцам золотую жатву, а сверх того, как уже было ранее замечено, карфагеняне все более и более захватывали в свои руки монополию и сумели сосредоточить в своей гавани как всю торговлю, которая велась в западной части Средиземного моря из чужих стран и из внутренних карфагенских провинций, так и все торговые сношения между Западом и Востоком. Наука и искусство, по-видимому, находились в Карфагене, точно так же как и в более позднюю эпоху в Риме, под эллинским влиянием, но не оставались в пренебрежении; даже существовала довольно значительная финикийская литература, а при завоевании города римлянами в нем были найдены, конечно, созданные не в Карфагене, а вывезенные из сицилийских храмов художественные сокровища и довольно большие библиотеки. Но и в этой области дух был слугою капитала; среди литературных произведений славились преимущественно сочинения по агрономии и географии, как, например, уже ранее упомянутое сочинение Магона и дошедший до нас в переводе отчет адмирала Ганнона о его плавании вдоль западных берегов Африки -- отчет, который первоначально был публично выставлен в одном из карфагенских храмов. Даже всеобщее распространение некоторых познаний и в особенности знания иностранных языков[179](в отношении которого Карфаген той эпохи может быть поставлен почти наравне с императорским Римом) свидетельствует о всецело практическом направлении, которое было дано в Карфагене эллинскому образованию. Хотя и нет возможности составить себе представление о капиталах, стекавшихся в этот Лондон древнего мира, но по меньшей мере об источниках государственных доходов может дать некоторое понятие тот факт, что, несмотря на очень дорого стоившую систему организации карфагенского военного дела и несмотря на беспечное и недобросовестное управление государственным имуществом, все расходы вполне покрывались данью, которая собиралась с подданных, и таможенными сборами и что граждане не облагались прямыми налогами; даже после второй Пунической войны, когда государственное имущество Карфагена уже было расшатано, текущие расходы и ежегодная уплата Риму 340 тысяч талеров могли быть покрыты без наложения податей лишь благодаря некоторой упорядоченности финансового хозяйства, а через четырнадцать лет после заключения мирного договора государство уже было в состоянии предложить немедленное погашение остальных тридцати шести срочных платежей. Но не в одной только сумме доходов сказывается превосходство карфагенского финансового хозяйства; среди всех значительных государств древнего мира только в одном Карфагене мы находим экономические принципы более поздней и более просвещенной эпохи; этим мы намекаем на государственные займы, между тем как в денежной системе мы находим кроме золотых и серебряных монет также лишенные материальной стоимости денежные знаки, с употреблением которых не был знаком древний мир. Если бы государственное управление было денежной спекуляцией, можно было бы утверждать, что никто никогда не выполнял своей задачи более блестящим образом, чем Карфаген.
   Попробуем сопоставить могущество Карфагена и Рима. И тот и другой были земледельческими и торговыми городами, и только; второстепенное и чисто практическое значение наук и искусств было, в сущности, одинаково и в том и в другом, только с той разницей, что Карфаген далеко опередил в этом отношении Рим. Но в Карфагене денежное хозяйство преобладало над сельским, а в Риме в то время сельское преобладало над денежным, и если карфагенские сельские хозяйства вообще были крупными землевладельцами и рабовладельцами, в Риме того времени основная масса граждан еще возделывала свои поля собственными руками. Большинство населения в Риме было собственниками и, стало быть, консервативно, а в Карфагене оно не имело никакой собственности, и, стало быть, на него могли влиять богачи своим золотом и демократы своими обещаниями реформ. В Карфагене уже воцарилась свойственная могущественным торговым городам роскошь, а в Риме и обычаи и полиция еще поддерживали, по крайней мере внешне, завещанную предками суровость нравов и бережливость. Когда карфагенские послы возвратились домой из Рима, они рассказывали своим товарищам, что тесная дружба между членами римского сената превосходит все, что можно себе представить: один и тот же серебряный столовый прибор обслуживал весь сенат, и послы снова находили его во всех тех домах, куда их приглашали в гости. Эта насмешка характеризует различие экономических условий того и другого города. Конституция в обоих государствах была аристократическая; судьи управляли в Карфагене точно так же, как сенат управлял в Риме, и на основании одинаковой полицейской системы. Карфагенские правительственные власти держали должностных лиц в строгой от себя зависимости и требовали, чтобы граждане безусловно воздерживались от изучения греческого языка, а сноситься с греками дозволяли им не иначе, как через официальных переводчиков; здесь проглядывают точно такие же стремления, какие мы заметили и в римской системе управления; но римская система денежных пеней и правительственных порицаний кажется мягкой и разумной по сравнению с беспощадной строгостью и доходившей до нелепости неограниченностью такой карфагенской государственной опеки. Римский сенат, отворявший свои двери для всех выдающихся талантов и бывший представителем нации в лучшем смысле этого слова, конечно, мог полагаться на эту нацию и не имел оснований бояться должностных лиц. Напротив того, карфагенский сенат опирался на неусыпный контроль над администрацией со стороны правительства и был представителем только знатных фамилий; его отличительной чертой было недоверие ко всем, кто стоял выше или ниже его, поэтому он не мог быть уверен, что народ пойдет вслед за ним туда, куда он укажет, и имел основание опасаться захвата власти со стороны должностных лиц. Этим объясняется неизменная стойкость римской полиции, никогда не делавшей в несчастии попятного шага и никогда не выпускавшей из своих рук даров фортуны из-за небрежности и нерешительности; напротив того, карфагеняне прекращали борьбу в такую минуту, когда одно последнее усилие могло бы все спасти; устав от преследования великих национальных целей или забывая о них, карфагеняне давали рухнуть наполовину готовому зданию, с тем чтобы по прошествии нескольких лет начать все сызнова. Поэтому способные администраторы в Риме всегда действовали в полном единомыслии с правительством, а в Карфагене они нередко находились в открытой вражде со столичными властями и, вынужденные оказывать им противодействие и нарушать государственные установления, вступали в соглашение с оппозиционной партией реформы. Карфаген, точно так же как и Рим, господствовал над своими соплеменниками и над многочисленными иноплеменными общинами. Но Рим принимал в свое гражданство один округ вслед за другим и даже открыл законный в него доступ латинским общинам; Карфаген же с самого начала замкнулся в самом себе и не давал подвластным областям даже надежды когда-либо сравняться с ним. Рим уступал соплеменным общинам некоторую долю плодов побед и особенно вновь приобретаемых государственных земель, а в остальных подвластных ему государствах старался по меньшей мере создавать преданную себе партию, предоставляя материальные выгоды знатным и богатым; Карфаген не только брал себе все, что доставляли победы, но даже отнимал у привилегированных городов свободу торговли. Рим не лишал совершенно самостоятельности даже покоренные им общины и не облагал их постоянными налогами; Карфаген повсюду рассылал своих наместников и обременял тяжелыми налогами даже старинные финикийские города, а с покоренными племенами обращался как с государственными рабами. Поэтому в карфагено-африканском государственном союзе не было, за исключением Утики, ни одной общины, положение которой не улучшилось бы с падением Карфагена и в политическом отношении и в материальном; в римско-италийском государственном союзе не было ни одной общины, которая не рисковала бы потерять более, чем выиграть, в случае восстания против такого правительства, которое тщательно оберегало ее материальные интересы и никогда не вызывало крутыми мерами политическую оппозицию на открытую борьбу. Карфагенские государственные деятели надеялись привязать финикийских подданных к Карфагену страхом перед восстанием ливийцев, а всю массу собственников -- пущенными среди них в обращение денежными знаками; но они ошиблись в своих меркантильных расчетах, применяя их к тому, к чему они неприменимы; опыт доказал, что римская симмахия, несмотря на кажущуюся меньшую сплоченность, устояла против Пирра, как стена, сложенная из каменных глыб, тогда как карфагенская разрывалась, как паутина, при появлении неприятельской армии на африканской территории. Так было при высадках Агафокла и Регула и во время войны с наемниками. Как были настроены умы в Африке, видно, например, из того факта, что ливийские женщины добровольно отдавали свои украшения наемникам во время войны с Карфагеном. Только в Сицилии карфагеняне, по-видимому, придерживались более мягкой системы управления, а потому и достигли там лучших результатов. Они предоставляли этим своим подданным относительную свободу во внешней торговле, с самого начала дозволяли им употреблять для внутреннего обихода исключительно звонкую монету и вообще стесняли их гораздо меньше, чем сардинцев и ливийцев. Все это конечно скоро бы изменилось, если бы им удалось завладеть Сиракузами; но этого не случилось, и в Сицилии образовалась горячо преданная финикийцам партия частью вследствие верно рассчитанной мягкости карфагенского управления, частью вследствие пагубных раздоров между сицилийскими греками; так, например, Филипп Акрагантский писал историю великой войны с Римом в финикийском духе даже после завоевания острова римлянами. Однако в общем итоге не подлежит сомнению, что сицилийцы, как подданные Карфагена и как эллины, должны были питать к своим финикийским повелителям по меньшей мере такую же вражду, какую питали самниты и тарентинцы к римлянам.
   Что касается финансов, то Карфаген располагал бесспорно более значительными государственными доходами, чем Рим; но это преимущество уравновешивалось отчасти тем, что источники карфагенских доходов, состоявшие из дани и из таможенных пошлин, истощались гораздо скорее и именно тогда, когда в них всего более нуждались, отчасти тем, что карфагенские методы ведения войн обходились несравненно дороже римских. Военные средства римлян и карфагенян были далеко не одинаковы, хотя во многих отношениях были почти равноценны. Карфагенское гражданство еще во время взятия города римлянами состояло из 700 тысяч человек, включая женщин и детей[180], и, вероятно, было по меньшей мере столь же многочисленно и в конце V века [ок. 270--250 гг.]; в случае крайности оно было в состоянии выставить в V в. [ок. 350--250 гг.] гражданское ополчение из 40 тысяч гоплитов. Такое же гражданское ополчение Рим был в состоянии выставить при столь же крайней необходимости еще в начале V века [ок. 350--340 гг.], а после происшедшего в течение V века огромного расширения территории число способных носить оружие полноправных граждан должно было, по крайней мере, удвоиться. Но на стороне Рима был перевес не столько по числу способных носить оружие людей, сколько по наличному составу гражданского ополчения. Как ни старалось карфагенское правительство привлекать граждан к военной службе, оно не было в состоянии ни наделить ремесленников и мастеровых физической силой земледельцев, ни преодолеть врожденное отвращение финикийцев к военному ремеслу. В V в. [ок. 350--250 гг.] еще сражался в рядах сицилийской армии "священный отряд" из 2500 карфагенян, служивший гвардией для главнокомандующего; в VI в. [ок. 250--150 гг.] в карфагенских армиях, как например в испанской, уже не было ни одного карфагенянина, за исключением офицеров. Напротив того, римские крестьяне не только значились в рекрутских списках, а находились налицо и на полях сражений. То же следует заметить и о соплеменниках обеих общин; между тем как латины оказывали римлянам не менее важные услуги, чем римское гражданское ополчение, ливийские финикийцы были так же мало годны для военной службы, как карфагеняне, и, понятно, шли на войну с еще меньшей охотой, чем последние; вследствие этого они уклонялись от службы в карфагенских армиях, а города, которые были обязаны поставлять вспомогательные войска, по всей вероятности, откупались от этой обязанности деньгами. В только что упомянутой испанской армии, состоявшей приблизительно из 15 тысяч человек, был только один отряд конницы из 450 человек, да и тот лишь частью состоял из ливийских финикийцев. Главную силу карфагенских армий составляли ливийские рекруты, из которых можно было под руководством способных офицеров создать хорошую пехоту, и легкая кавалерия, которая оставалась в своем роде непревзойденной. К этому следует присовокупить военные силы более или менее подвластных ливийских и испанских племен, знаменитых балеарских пращников, которые, по-видимому, занимали промежуточное положение между союзными контингентами и наемными отрядами, и, наконец, в случаях крайности -- навербованную в чужих краях солдатчину. По своему численному составу такая армия могла быть без труда доведена до желаемых размеров, а по достоинству своих офицеров, по знанию военного дела и по храбрости она была способна помериться с римлянами; но между набором наемников и их готовностью к выступлению проходил опасный для государства длинный промежуток времени, между тем как римская милиция была по всякое время года готова выступить в поход; еще более важное различие заключалось в том, что карфагенские армии были спаяны вместе только честью знамени и денежными выгодами, между тем как римских солдат объединяло все, что привязывало их к общему отечеству. Рядовой карфагенский офицер дорожил своими наемными солдатами и даже ливийскими земледельцами почти так же, как в наше время дорожат на войне пушечными ядрами; этим объясняются такие позорные дела, как, например, в 358 г. [396 г.] предательство ливийских войск их начальником Гимильконом, имевшее последствием опасное восстание ливийцев; недаром же вошло в поговорку ироническое выражение "пуническая верность", причинившее немало вреда карфагенянам. Карфаген вполне изведал на опыте, каким бедствиям могут подвергать государство армии из феллахов и наемников, и его наемные слуги не раз оказывались более опасными, чем враги. Карфагенское правительство, конечно, сознавало недостатки такой военной системы и всячески старалось их исправить. Его денежные кассы и военные склады были всегда полны, чтобы во всякое время можно было удовлетворить наемников. Оно обращало особенное внимание на то, что заменяло у древних народов нашу артиллерию -- на устройство военных машин (в чем карфагеняне постоянно превосходили сицилийцев) и на содержание слонов, с тех пор как эти последние вытеснили древние боевые колесницы; в карфагенских казематах были устроены стойла для 300 слонов. Оно не решалось укреплять подвластные города и потому должно было мириться с мыслью, что всякая высадившаяся в Африке неприятельская армия могла занять вместе с незащищенной местностью и все города и местечки; совсем иначе было в Италии, где бо льшая часть покоренных городов сохранила свои городские стены и где господствовала над всем полуостровом цепь римских крепостей. Что же касается укрепления столицы, то на этот предмет тратилось все, что только могли доставить деньги и искусство, и государство не раз было обязано своим спасением только прочности карфагенских городских стен, между тем как положение Рима было настолько безопасно и в политическом и в военном отношении, что ему даже ни разу не пришлось выдержать настоящую осаду. Наконец, главным оплотом карфагенского государства служил его военный флот, который и был предметом особых забот. Как в сооружении кораблей, так и в уменье ими управлять карфагеняне превосходили греков; в Карфагене впервые стали строить суда с более чем тремя палубами для гребцов; карфагенские военные корабли имели в то время большей частью по пяти палуб; они быстрее ходили под парусами, чем греческие суда; гребцами на них были только государственные рабы, никогда не сходившие с галер и отлично обученные, а капитаны были искусны и неустрашимы. В этом отношении Карфаген имел решительный перевес над римлянами, которые располагали лишь несколькими кораблями союзных греков и еще меньшим числом собственных кораблей и потому не были в состоянии выйти в открытое море, где их мог встретить карфагенский флот, господствовавший в западных водах. Сравнение военных сил двух великих держав приводит нас к общему выводу, что мы должны признать обоснованным мнение одного проницательного и беспристрастного грека, что в то время, когда Карфаген и Рим вступили между собой в борьбу, их силы были в общей сложности одинаковы. Но мы должны к этому добавить, что хотя Карфаген и употребил в дело все, что ум и богатство могли сделать для создания искусственных средств нападения и обороны, он все-таки не был в состоянии сколько-нибудь удовлетворительно исправить коренные недостатки своей собственной армии и плохо организованной симмахии. Нетрудно было догадаться, что на Рим можно было серьезно напасть только в Италии, а на Карфаген только в Ливии и что Карфаген ненадолго огражден от такого нападения. Мореплавание еще переживало в то время свое детство, и флоты еще не составляли прочного наследственного достояния наций, а могли быть созданы повсюду, где были дерево, железо и вода; что даже могущественные морские державы не были в состоянии помешать высадке более слабого на море врага -- было для всякого очевидно, а в самой Африке было не раз доказано на опыте. После того как Агафокл указал туда дорогу, ее мог найти и римский полководец, и в то время как в Италии с вторжением неприятельской армии война только начиналась, в Ливии она в подобном случае кончалась и превращалась в осаду, которая без вмешательства какой-нибудь особой случайности была способна в конце концов сломить даже самое стойкое мужество.

Глава II.
Война между Римом и Карфагеном за обладание Сицилией.

   Вражда между карфагенянами и владетелями Сиракуз опустошала прекрасный сицилийский остров уже более ста лет. Оба противника вели войну, с одной стороны, при помощи политической пропаганды, для чего Карфаген поддерживал сношения с аристократически-республиканской оппозицией в Сиракузах, а сиракузские династы -- с национальной партией в обязанных платить Карфагену дань греческих городах, с другой стороны, при помощи наемных армий, во главе которых сражались как Тимолеон и Агафокл, так и финикийские полководцы. И не только средства борьбы обеих сторон были одинаковы, но столь же одинаковыми были и те оставшиеся беспримерными в истории Запада бессовестность и вероломства, с которыми она велась с обеих сторон.
   В проигрыше были Сиракузы. Еще по мирному договору 440 г. [314 г.] Карфаген удовольствовался третью острова к западу от Гераклеи Минойской и Гимеры и положительно признал гегемонию сиракузян над всеми восточными городами. После изгнания Пирра из Сицилии и из Италии (479) [275 г.] в руках карфагенян осталась самая значительная часть острова вместе с важным городом Акрагантом; во власти сиракузян остались только Тавромений и юго-восточная часть острова. Во втором по значению сицилийском городе на восточном берегу -- в Мессане -- засел отряд иноземных солдат и удержался там в независимости как от сиракузян, так и от карфагенян. Эти владетели Мессаны были кампанскими наемниками. Нравственная испорченность, в которой погрязали поселившиеся в Капуе и ее окрестностях сабеллы, сделала в течение IV и V веков [ок. 450--250 гг.] из Кампании то же, чем впоследствии были Этолия, Крит и Лакония -- всеобщий центр вербовки для тех царей и городов, которые нуждались в наемных солдатах. И появившаяся там под влиянием кампанских греков полу культура, и варварский изнеженный образ жизни в Капуе и в остальных городах Кампании, и политическое бессилие, на которое их обрекала римская гегемония, однако не подчинившая их такому строгому режиму, который совершенно лишил бы их права располагать собою, -- все это привело к тому, что молодежь Кампании толпами становилась под знамена вербовщиков; само собой понятно, что такая легкомысленная и постыдная торговля собою имела, как и повсюду, последствием отчуждение от отечества, привычку к насилиям и к солдатским буйствам и склонность к вероломству. Кампанцы не понимали, отчего было не завладеть отряду наемников вверенным их охране городом, если он был в состоянии удержаться в нем. В самой Капуе самниты, а во многих греческих городах луканцы овладевали городами таким же способом. Нигде политические обстоятельства не были более благоприятны для таких предприятий, чем в Сицилии; еще в эпоху Пелопоннесской войны точно таким способом утвердились в Энтелле и в Этне пробравшиеся в Сицилию кампанские предводители. Один отряд кампанцев, прежде служивший у Агафокла, а после его смерти (465) [289 г.] занимавшийся разбоями на свой страх и риск, утвердился около 470 г. [284 г.] в Мессане, которая была вторым городом греческой Сицилии и главным центром антисиракузской партии, в части острова, еще остававшейся под властью греков. Жители были перебиты или изгнаны; их жены, дети и дома были разделены между солдатами, и новые обладатели города -- "марсовы люди", как они сами себя называли, или мамертинцы, -- скоро сделались третьей державой на острове, северо-восточную часть которого они себе подчинили во время смуты, царившей там после смерти Агафокла. Карфагенянам были на руку эти события, в результате которых сиракузяне потеряли союзный или подчиненный им город и приобрели вблизи себя нового и сильного противника; с помощью карфагенян мамертинцы устояли в борьбе с Пирром, а преждевременный отъезд царя из Сицилии возвратил им прежнее могущество. История не должна ни оправдывать вероломство, с помощью которого они захватили власть, ни забывать, что тот бог, который наказывает за грехи отцов до четвертого поколения, не бог истории. Кто чувствует в себе призвание судить чужие грехи, тот пусть осуждает этих людей, но для Сицилии могло быть спасительным то, что в ней начинала возникать воинственная и связанная тесными узами с островом держава, которая уже была в состоянии выставить около восьми тысяч солдат и мало-помалу становилась способной предпринять своими собственными силами борьбу с чужеземцами, ставшую уже не по плечу эллинам, все более и более отвыкавшим от оружия, несмотря на непрерывные войны.
   Однако сначала дела приняли иной оборот. Молодой сиракузский офицер, обративший на себя внимание сограждан и сиракузской солдатчины как своим происхождением из рода Гелона и своими близкими родственными связями с царем Пирром, так и отличием, с которым сражался под его начальством, Гиерон, сын Гиерокла, был призван путем военного избрания к командованию армией, находившейся во вражде с местным населением (479/480) [275/274 г.]. Своим благоразумным управлением, благородством своего характера и воздержанностью он скоро привлек к себе сердца как сиракузских граждан, привыкших к самым постыдным бесчинствам деспотов, так и вообще сицилийских греков. Он отделался, правда, изменническим образом, от непокорных наемников, возродил гражданскую милицию и попытался сначала с титулом главнокомандующего, а потом царя восстановить пришедшее в глубочайший упадок эллинское могущество при помощи гражданского ополчения и вновь набранных более покорных наемников. С карфагенянами, помогавшими грекам вытеснить царя Пирра из Сицилии, сношения были в то время мирными. Ближайшими врагами сиракузян были мамертинцы -- соплеменники ненавистных, незадолго перед тем выгнанных наемников, убийцы своих греческих хозяев, узурпаторы сиракузской территории, притеснители и грабители множества маленьких греческих городов. Гиерон предпринял нападение на Мессану в союзе с римлянами, которые в это же время выслали свои легионы против союзников, соплеменников и сообщников мамертинцев по преступлениям утверждавшихся в Регии кампанцев. Благодаря большой победе, после которой Гиерон был провозглашен царем сицилийцев (484) [270 г.], ему удалось запереть мамертинцев в их городе и после длившейся несколько лет осады довести их до такой крайности, что они убедились в невозможности долее защищать город своими собственными военными силами. Сдаться на капитуляцию было немыслимо, так как сражавшихся в Мессане кампанцев несомненно ожидала в Сиракузах такая же смерть под топором палача, какая постигла в Риме кампанцев, защищавшихся в Регии; единственным средством спасения была сдача города или карфагенянам или римлянам, так как и те и другие были так заинтересованы в приобретении этого важного города, что не стали бы стесняться никакими побочными соображениями. Вопрос о том, что более выгодно -- отдаться ли в руки властителей Африки или же властителей Италии -- оказался спорным; после долгих колебаний большинство кампанских граждан наконец решило предложить римлянам обладание господствующей над морем крепостью.
   Момент, когда послы мамертинцев появились в римском сенате, имел чрезвычайно важное всемирно-историческое значение. Хотя в то время еще никто не мог предвидеть всех последствий перехода через узкий рукав моря, но для каждого из участвовавших в совещании сенаторов было ясно, что, каково бы ни было принятое решение, оно будет иметь более важные последствия, чем всякое другое из прежних сенатских решений. Люди строгой честности конечно были вправе спросить: о чем же тут совещаться? Разве могло кому-либо прийти на ум не только нарушить союзный договор с Гиероном, но, только что наказавши со справедливой строгостью регионских кампанцев, принять их не менее виновных сицилийских сообщников в союз и в дружбу с римским государством и избавить их от заслуженного наказания? Сверх того, высказывалось опасение, что такой образ действий не только доставил бы врагам повод для нападок, но и глубоко возмутил бы всех добросовестных людей. Однако и те государственные деятели, для которых политическая честность не была пустой фразой, могли с своей стороны спросить: разве тех римских граждан, которые нарушили военную присягу и предательски умертвили римских союзников, можно ставить наравне с иноземцами, совершившими преступление против иноземцев и, сверх того, там, где никто не предоставлял римлянам права быть судьями над преступниками и мстителями за погибших? Если бы дело шло только о том, кому должна принадлежать Мессана -- сиракузянам или мамертинцам, Рим не стал бы воздвигать препятствий ни для тех, ни для других. Рим стремился к обладанию Италией, а Карфаген -- к обладанию Сицилией; в то время замыслы обеих держав едва ли простирались далее; но именно по этой причине каждая из этих держав была готова поддерживать вблизи от своих границ промежуточную державу (карфагеняне были готовы поддерживать независимость Тарента, а римляне -- независимость Сиракуз и Мессаны), и если это оказывалось невозможным, предпочитала сама завладеть пограничными пунктами, а не уступать их другой великой державе. Когда Регий и Тарент могли попасть в руки римлян, карфагеняне попытались сами завладеть этими городами, и только случайность им в этом помешала; точно так и римлянам представлялся теперь случай включить Мессану в свою симмахию; если бы они не захотели им воспользоваться, они не могли бы рассчитывать на то, что город останется независимым или достанется сиракузянам, а сами принудили бы его отдаться в руки финикийцев. Благоразумно ли было пропустить удобный случай (который, конечно, не повторился бы), чтобы завладеть естественным мостовым укреплением между Италией и Сицилией и обеспечить за собою это владение, оставив там храбрый и вполне надежный гарнизон? Благоразумно ли было, отказавшись от Мессаны, отказываться от владычества над последним свободным проходом, между восточным морем и западным и вместе с тем -- от свободы италийской торговли? Впрочем, против занятия Мессаны возникали и иного рода возражения, не имевшие ничего общего с политическою честностью. Наименее веским из этих возражений было то, что неизбежно пришлось бы вести войну с Карфагеном; как бы ни была трудна эта война, Рим не имел оснований ее опасаться. Гораздо важнее было то, что, проникая за море, римляне уклонились бы от своей прежней чисто италийской и чисто континентальной политики; им пришлось бы тогда отказаться от той системы, благодаря которой их предки заложили фундамент для величия Рима, и выбрать иную систему, последствия которой никто не мог предугадать. Это было одно из тех мгновений, когда всякие расчеты откладываются в сторону и когда одна только вера в собственную звезду и в звезду отечества дает смелость схватить руку, протягиваемую из мрака будущности, и идти по ее указанию, не зная куда. Долго и серьезно обсуждал сенат предложение консулов отправить легионы на помощь мамертинцам и все же не пришел ни к какому окончательному решению. Но среди граждан, на усмотрение которых было представлено это дело, было свежо еще сознание могущества, достигнутого собственными силами. Благодаря завоеванию Италии римлянами, точно так же как благодаря завоеванию Греции македонянами и завоеванию Силезии пруссаками, у победителей достало смелости, чтобы вступить на новое для них поприще; формальным предлогом для заступничества за мамертинцев послужил протекторат над всеми италиками, будто бы по праву принадлежавший Риму. Заморские италики были приняты в италийский союз[181], и граждане решили, по предложению консулов, послать им в помощь войска (489) [265 г.].
   Успех этого дела зависел от того, как отнесутся к нему те две сицилийские державы, интересы которых были близко затронуты этим вмешательством римлян в сицилийские дела и которые до той поры были номинально союзницами Рима. Когда римляне обратились к Гиерону с требованием прекратить военные действия против их новых союзников в Мессане, он имел полное право отнестись к этому требованию так же, как отнеслись в подобном случае самниты и луканцы к занятию Капуи и Турий, и объявить римлянам войну; однако такая война была бы с его стороны безрассудством, если бы он остался без союзников; поэтому от его осторожной и умеренной политики можно было ожидать, что он покорится неизбежности, если со своей стороны и Карфаген не вмешается в дело. В этом, по-видимому, не было ничего невозможного. В 489 г. [265 г.], т. е. через семь лет после попытки финикийского флота овладеть Тарентом, римляне отправили в Карфаген посольство с требованием объяснений по этому делу; они внезапно предъявили хотя и не лишенные основания, но уже почти позабытые притязания, считая нелишним в числе других военных приготовлений наполнить и дипломатический арсенал поводами к войне, для того чтобы, по своему обыкновению, разыграть при издании манифестов о войне роль обиженной стороны. Во всяком случае, можно было с полным правом утверждать, что попытка карфагенян овладеть Тарентом и попытка римлян овладеть Мессаной были вполне одинаковы и по замыслу и по юридическому обоснованию, а отличались они одна от другой только случайным успехом. Карфаген уклонился от открытого разрыва. Послы возвратились в Рим с официально выраженным неодобрением того карфагенского адмирала, который попытался завладеть Тарентом, и с неизбежными в подобных случаях фальшивыми клятвенными обещаниями; со стороны карфагенян также не было недостатка в разных жалобах, но они высказывали их сдержанно и не грозили римлянам войной, в случае если состоится предполагаемое вторжение последних в Сицилию. Однако такое вторжение было достаточным поводом для объявления войны, потому что Карфаген считал сицилийские дела, как и Рим италийские, своими внутренними делами, в которые независимая держава не может допускать чьего-либо вмешательства, и соответственно с этим намерен был действовать. Но только в этом случае финикийская политика предпочла открытой угрозе войны более осторожный образ действий. Когда приготовления римлян к отправке подкреплений мамертинцам были наконец доведены до того, что флот, состоявший из военных кораблей Неаполя, Тарента, Велии и Локр, и авангард римской сухопутной армии, предводимый военным трибуном Гаем Клавдием, появились в Регии (весной 490 г.) [264 г.], из Мессаны было получено неожиданное известие, что карфагеняне, вступив в соглашение с антиримской партией в Мессане, уладили в качестве нейтральной державы мирную сделку между Гиероном и мамертинцами и что, стало быть, осада города снята; далее, что в мессанской гавани стоит карфагенский флот, а городская цитадель занята карфагенским гарнизоном, причем и тот и другой находятся под начальством адмирала Ганнона. Мамертинские граждане, совершенно подчинившиеся теперь влиянию карфагенян, изъявили римскому главнокомандующему свою признательность за столь быстро доставленную помощь, но вместе с тем уведомили его, что, к счастью, они уже в ней не нуждаются. Несмотря на это, ловкий и отважный офицер, командовавший римским авангардом, отплыл со своими войсками. Карфагеняне принудили римские суда возвратиться назад и даже завладели несколькими из них; однако карфагенский адмирал не забыл данного ему строгого приказания не подавать римлянам никакого повода к открытию военных действий и потому возвратил захваченные суда добрым друзьям, стоявшим по ту сторону пролива. Римляне, казалось, скомпрометировали себя перед Мессаной так же бесполезно, как карфагеняне перед Тарентом. Но Клавдия не испугала первая неудача, и его вторичная попытка высадиться с войсками удалась. Он немедленно призвал гражданство на собрание, на которое явился, по его приглашению, и карфагенский адмирал, все еще не терявший надежды избегнуть открытого разрыва. Но на этом самом собрании римляне задержали адмирала, и как сам Ганнон, так и слабый, оставшийся без начальника, финикийский гарнизон, который стоял в цитадели, оказались настолько малодушными, что первый дал своим войскам приказание отступить, в второй исполнил приказание своего пленного начальника и удалился вместе с ним из города. Таким образом, предмостное укрепление острова очутилось в руках римлян. Карфагенские власти имели полное основание разгневаться на своего главнокомандующего за его безрассудство и слабость; они предали его казни и объявили римлянам войну. Прежде всего было важно снова завладеть утраченной позицией. Перед Мессаной появился сильный карфагенский флот под начальством сына Ганнибала Ганнона. Он запер вход в пролив, а высаженная там на берег карфагенская армия приступила к осаде города с северной стороны. Гиерон, выжидавший только решительного вмешательства карфагенян, чтобы со своей стороны начать войну с римлянами, снова привел к стенам Мессаны свою только что отступившую армию и взял на себя осаду города с южной стороны. Однако тем временем прибыл в Регий и римский консул Аппий Клавдий Каудекс с главной армией; пользуясь ночной темнотой, он успел переправиться в Сицилию, несмотря на присутствие карфагенского флота. Отвага и счастье были на стороне римлян; союзники, не ожидавшие нападения всей римской армии и потому не сосредоточившие своих сил, были поодиночке разбиты выступившими из города римскими легионами, и вследствие этого осада прекратилась. В течение всего лета римская армия удерживала позиции и даже попыталась завладеть Сиракузами; но, после того как эта попытка ей не удалась и после того как она была принуждена в результате больших потерь прекратить осаду Эхетлы (на границе владений сиракузских и карфагенских), она возвратилась в Мессану, а оттуда в Италию, оставив в городе сильный гарнизон. Следует полагать, что результаты этой первой внеиталийской экспедиции римлян не вполне соответствовали тому, чего от нее ожидали, так как консул не получил триумфа; тем не менее, энергичное вмешательство римлян в дела Сицилии должно было произвести сильное впечатление на местных греков. В следующем году беспрепятственно вступила в Сицилию вдвое более сильная армия, предводимая обоими консулами. Один из этих консулов, Марк Валерий Максим, прозванный после этой экспедиции "Мессанским" (Messalla), одержал блистательную победу над соединенными силами карфагенян и сиракузян; после этого сражения финикийская армия уже не осмеливалась вступать с римлянами в борьбу; тогда не только подпали под власть римлян Алеза, Кенторипа и вообще мелкие греческие города, но и сам Гиерон покинул карфагенскую партию и, заключив с римлянами мир, сделался их союзником (491) [263 г.]. Он держался верной политики, потому что перешел на сторону римлян лишь после того, как выяснилось, что их вмешательство в дела Сицилии было серьезно и пока еще было не поздно купить у них мир без уступок и жертв. Второстепенные сицилийские государства -- Сиракузы и Мессана, которые не могли проводить самостоятельную политику и которым приходилось только делать выбор между римской гегемонией и карфагенской, должны были во всяком случае предпочесть первую, так как римляне, очевидно, еще не имели в то время намерения завоевать весь остров, а решили только не допускать до его завоевания карфагенян; к тому же от римлян можно было ожидать взамен карфагенской системы тирании и монополий большей терпимости в обхождении и свободы торговли. С тех пор Гиерон оставался самым важным, самым постоянным и самым уважаемым из всех союзников Рима в Сицилии. Таким образом, была достигнута ближайшая цель римлян. Благодаря двойному союзу с Мессаной и Сиракузами и прочному владычеству над всем восточным побережьем были обеспечены и возможность высадки и доставка войскам продовольствия, до того времени встречавшая большие затруднения; в результате этого война в Сицилии, грозившая ранее такими опасностями, которых даже нельзя было заранее предвидеть, утратила свой характер рискованного предприятия. Поэтому в дальнейшем на нее затрачивалось не больше усилий, чем на войну в Самнии и Этрурии; двух легионов, отправленных в следующем году (492) [262 г.] на остров, оказалось достаточно, чтобы при содействии сицилийских греков повсюду загнать карфагенян внутрь их крепостей. Карфагенский главнокомандующий, сын Гисгона Ганнибал, перебросился со своими главными силами в Акрагант с целью до последней крайности защищать это самое важное из карфагенских владений в Сицилии. Римляне не были в состоянии взять этот сильно укрепленный город приступом; поэтому они окружили его линиями окопов и двойным лагерем: осажденные, доходившие числом до 50 тысяч, скоро стали терпеть недостаток в самом необходимом. Чтобы выручить их, карфагенский адмирал Ганнон высадился подле Гераклеи и в свою очередь отрезал подвоз припасов для осаждающей римской армии. Обе стороны терпели большую нужду; наконец, чтобы выйти из затруднительного положения и неизвестности, было решено вступить в бой. Нумидийская конница оказалась настолько же лучше римской, насколько римская пехота превосходила финикийскую. Римская пехота и решила победу, хотя со стороны римлян потери были также очень значительны. Успех выигранного сражения отчасти был уменьшен тем, что после битвы осажденная армия, воспользовавшись утомлением победителей и господствовавшей в их рядах сумятицей, вышла из города и добралась до флота; тем не менее, победа имела большое значение. Акрагант попал в руки римлян, а вместе с ним подпал под их власть и весь остров, за исключением приморских крепостей, в которых карфагенский вождь Гамилькар, заменивший Ганнона, окопался и укрепился так, что его нельзя было оттуда выгнать ни силой, ни голодом. После того военные действия ограничивались только вылазками карфагенян из сицилийских крепостей и их высадками на берегах Италии.
   Римляне только тогда поняли, с какими трудностями было для них сопряжено ведение войны. Если правда, что карфагенские дипломаты, как рассказывают, советовали римлянам не доводить дело до разрыва, потому что ни один римлянин не посмеет без дозволения карфагенян даже только вымыть свои руки в море, то эта угроза не были лишена основания. Карфагенский флот господствовал на море без соперников и не только держал в покорности прибрежные города Сицилии, снабжая их всем необходимым, но угрожал высадкой Италии, вследствие чего еще в 492 г. [262 г.] там пришлось оставить одну консульскую армию. Хотя дело и не доходило до вторжения в широких размерах, но небольшие карфагенские отряды высаживались на берегах Италии и разоряли римских союзников, а что было хуже всего -- торговля Рима и его союзников оказалась совершенно парализованной; если бы это продолжалось еще несколько времени, то Цере, Остия, Неаполь, Тарент и Сиракузы были бы совершенно разорены, между тем как карфагеняне с избытком вознаграждали себя сбором контрибуций и захватом торговых судов за то, что не сполна получали дань с сицилийцев.
   Только тогда римляне сами убедились, как убедились в этом на опыте Дионисий, Агафокл и Пирр, что карфагенян было так же легко разбить на поле сражения, как было трудно окончательно победить. Тогда стало ясно, что необходимо создать флот, и потому было решено соорудить его в составе 20 трехпалубных и 100 пятипалубных кораблей. Но исполнить это энергичное решение оказалось нелегко. Правда, ведущий свое начало из риторских школ рассказ, будто римляне в то время в первый раз погрузили весла в воду, есть не что иное, как ребяческий вымысел; италийский торговый флот, без сомнения, уже был в то время очень значителен, и в италийских военных кораблях также не было недостатка. Но все это были военные барки и трехпалубные суда, похожие на те, какие были в употреблении в более раннюю эпоху; в Италии тогда еще вовсе не строили пятипалубных кораблей, которые по новейшей, распространившейся преимущественно из Карфагена, системе ведения морской войны почти исключительно составляли боевую линию. Поэтому принятая римлянами мера была отчасти похожа на то, как если бы в наше время постройка линейных кораблей была предпринята морской державой, прежде того довольствовавшейся фрегатами и катерами; и как в наше время был бы принят в таком случае за образец иностранный военный корабль, так и римляне дали своим кораблестроителям в качестве модели севшую на мель карфагенскую пентеру. Конечно, римляне могли бы скорее достигнуть цели, если бы захотели воспользоваться содействием сиракузян и массалиотов; но их государственные деятели были достаточно предусмотрительны, чтобы не вверять защиту Италии неиталийскому флоту. Напротив того, италийские союзники были привлечены к деятельному участию в этом предприятии путем пополнения кадров как морских офицеров, которые большею частью брались с италийских торговых судов, так и матросов, уже одно название которых (socii navales) доказывает, что они в течение некоторого времени поставлялись исключительно союзниками. Кроме того, впоследствии стали употреблять для работ во флоте рабов, которые поставлялись государством и богатыми семьями, а вскоре также и самых бедных граждан. При таких условиях и принимая в соображение отчасти тогдашнее сравнительно низкое положение кораблестроительного искусства, отчасти энергию римлян, нетрудно понять, почему эти последние смогли выполнить в один год задачу превращения континентальной державы в морскую, что не удалось Наполеону, и уже весной 494 г. [260 г.] спустить на воду свой флот в составе 120 парусных судов. Конечно, этот флот не мог равняться с карфагенским ни по числу судов, ни по быстроходности, а этот последний недостаток был тем более важен, что морская тактика того времени заключалась главным образом в маневрировании. Хотя в тогдашних морских битвах также участвовали тяжеловооруженные солдаты и стрелки из лука, сражавшиеся с палубы, и хотя также с последней действовали метательные машины, но самый обыкновенный и самый решительный способ борьбы заключался в том, чтобы нагнать и потопить неприятельский корабль, ради чего переднюю часть кораблей вооружали тяжелым железным носом; сражавшиеся корабли обыкновенно кружились один около другого, пока какому-нибудь из них не удавалось нанести своему противнику решительный удар. Поэтому приблизительно из 200 человек, обыкновенно составлявших экипаж греческого трехпалубного корабля, было не более 10 солдат, тогда как гребцов было 170, т. е. по 50 или по 60 на каждую палубу; экипаж пятипалубного корабля состоял приблизительно из 300 гребцов и из соответствующего числа солдат. Ввиду того, что при неопытности морских офицеров и гребцов корабли их не могли маневрировать так же искусно, как карфагенские, римлянам пришла счастливая мысль восполнить этот недостаток, снова уделив солдатам значительную роль в морских битвах. С этой целью к передним частям кораблей были приделаны подъемные мосты, которые можно было опускать и вперед и в обе стороны; они были снабжены с обеих сторон брустверами, и на них могли помещаться по два человека в ряд. Когда неприятельский корабль приближался к римскому с целью нанести ему удар или когда эта попытка не удавалась и он становился к римскому кораблю бортом, тогда подъемный мост опускался на его палубу и зацеплялся за нее посредством железных шипов; это не только избавляло римский корабль от опасности потонуть, но и доставляло находившимся на нем римским солдатам возможность перебраться по мосту на неприятельский корабль и взять его приступом. Для морской службы этого рода не было сформировано особой морской милиции, а употреблялись по мере надобности сухопутные войска; так, например, в одной большой морской битве, когда одновременно римский флот переправлял десант на отдельных кораблях, сражалось до 120 легионеров. Таким образом, римляне создали флот, который был в состоянии помериться с карфагенским. Те, которые делают из истории сооружения римского флота какую-то волшебную сказку, впадают в заблуждение и, сверх того, не достигают своей цели; надо прежде всего понять, в чем дело, а потом уже удивляться. Сооружение римского флота было не чем иным, как великим национальным подвигом, который благодаря гениальной изобретательности и энергии как в замыслах, так и в их выполнении вывел отечество из такого положения, которое было еще более бедственным, чем это могло казаться на первый взгляд.
   Все же начало борьбы было неблагоприятно для римлян. Римский адмирал, консул Гней Корнелий Сципион, направлявшийся в Мессану с семнадцатью прежде других снаряженными парусными судами (494) [260 г.], попытался дорогой завладеть Липарой, рассчитывая на неожиданность своего нападения. Но отряд стоявшего подле Панорма карфагенского флота запер вход в гавань этого острова, в которой римские корабли стали на якоре, и без боя захватил в плен всю эскадру вместе с консулом. Это, впрочем, не помешало главному римскому флоту по окончании всех приготовлений также направиться к Мессане. Идя вдоль берегов Италии, этот флот повстречался с производившей рекогносцировку более слабой карфагенской эскадрой и имел счастье нанести ей поражение, в избытке компенсировавшее первую неудачу римлян; затем он благополучно и победоносно вступил в гавань Мессаны, где второй консул, Гай Дуилий, принял над ним командование взамен своего пленного товарища. Карфагенский флот, шедший из Панорма под начальством Ганнибала, встретился подле Мильского мыса, на северо-западе от Мессаны, с римским флотом, которому пришлось выдержать там первое серьезное испытание. Карфагенский флот, полагая найти в тихоходных и неповоротливых римских кораблях легкую добычу, устремился на них рассыпным строем, но вновь изобретенные абордажные мосты вполне выполнили свое назначение. Римские корабли прицеплялись к неприятельским, по мере того как эти последние приближались к ним поодиночке и брали их приступом; к ним нельзя было подступиться ни спереди, ни сбоку, потому что грозный мост немедленно опускался на неприятельскую палубу. Когда бой кончился, оказалось, что около 50 карфагенских кораблей, составлявших почти половину неприятельского флота, были потоплены или взяты римлянами, причем в числе последних находился адмиральский корабль Ганнибала, когда-то принадлежавший царю Пирру. Успех был огромен, но еще более важно было произведенное им моральное впечатление. Рим внезапно превратился в морскую державу; теперь он уже располагал достаточными средствами, для того чтобы с энергией довести до развязки войну, грозившую затянуться на бесконечно долгое время и уничтожить италийскую торговлю.
   Этой цели можно было достигнуть двумя путями. Можно было напасть на карфагенян на италийских островах и отнять у них одну вслед за другой приморские крепости в Сицилии и Сардинии, что было вполне возможно при помощи искусно комбинированных операций на суше и на море; после того как это было бы доведено до конца, можно было бы заключить с Карфагеном мир с условием уступки тех островов Риму, а если бы это не удалось или оказалось недостаточным, можно было бы перенести второй акт войны в Африку. Или же можно было пренебречь островами и со всеми силами устремиться на Африку, но не в авантюрном духе Агафокла, т. е. не сжигая позади себя корабли и не возлагая всех надежд на победу над доведенным до отчаяния неприятелем, а прикрывая сильным флотом связь высадившейся в Африке армии с Италией; в этом случае можно было или ожидать умеренно выгодных мирных условий от неприятеля, приведенного в замешательство первыми успехами римлян, или же прибегнуть к крайним усилиям, для того чтобы принудить неприятеля к изъявлению полной покорности. Сначала выбор остановился на первом из этих операционных планов. Через год после битвы при Милах (495) [259 г.] консул Луций Сципион взял приступом портовый город Алерию на Корсике -- надгробный камень полководца, напоминающий об этом подвиге, сохранился до настоящего времени -- и сделал из этого острова морскую базу, откуда можно было предпринимать нападения на Сардинию. Попытка утвердиться на северном берегу этого острова, в Ульбии, не удалась, потому что у флота не было десантных войск. Хотя эта попытка повторилась в следующем году (496) [258 г.] с бо льшим успехом и римляне разграбили находившиеся вблизи от морского берега ничем не защищенные поселения, но им все-таки не удалось прочно там обосноваться. В Сицилии они также не подвигались вперед. Гамилькар вел энергично и искусно войну на суше и на море не только при помощи оружия, но и при помощи политической пропаганды; каждый год некоторые из многочисленных маленьких городков отпадали от римлян, и их приходилось с трудом вновь отнимать у финикийцев, тогда как карфагеняне не подвергались никаким нападениям в своих приморских крепостях, особенно в своей штаб-квартире в Панорме и в заново укрепленной Дрепане, куда Гамилькар переселил жителей Эрикса ввиду ее более легкой защиты со стороны моря. Второе большое морское сражение (497) [257 г.] у Тиндарийского мыса, в котором обе стороны приписывали себе победу, ничего не изменило в положении дел. Таким образом, ничто не двигалось вперед вследствие ли того, что в римских войсках высшая власть делилась между несколькими начальниками и сами начальники часто сменялись, что затрудняло концентрацию руководства целым рядом мелких военных операций, или вследствие общих стратегических условий, которые при тогдашнем положении военной науки были вообще неблагоприятны для нападающих, а тем более для римлян, которые еще только начали знакомиться с научными методами ведения войны. Между тем италийская торговля страдала не намного меньше, чем до сооружения флота, хотя грабежи на берегах Италии и прекратились.
   Римский сенат, утомившись бесплодным ходом военных действий и горя нетерпением окончить войну, решил изменить тактику и напасть на Карфаген в Африке. Весной 498 г. [256 г.] флот из 330 линейных кораблей двинулся под парусами к берегам Ливии; близ устья Гимеры, на южном берегу Сицилии, он принял на борт десантную армию; она состояла их четырех легионов под предводительством обоих консулов -- Марка Атилия Регула и Луция Манлия Вольсона; оба были опытными полководцами. Карфагенский адмирал не воспрепятствовал посадке неприятельских войск на корабли, но на своем пути в Африку римляне встретили у Экнома неприятельский флот, выстроившийся в боевом порядке, для того чтобы защитить свое отечество от неприятельского нашествия. Едва ли когда-либо вступали на море в бой более громадные массы людей, чем в этом сражении. Римский флот из 330 парусных судов насчитывал по меньшей мере 100 тысяч человек экипажа и, кроме того, десантную армию приблизительно в 40 тысяч человек; в карфагенском флоте, состоявшем из 350 кораблей, экипаж был по меньшей мере так же многочислен, как и в римском; стало быть, в этот день собралось около 300 тысяч человек, для того чтобы разрешить спор между двумя могущественными державами. Финикийцы расположились далеко растянутой линией, опираясь левым флангом о берега Сицилии. Римляне построились треугольником с адмиральскими кораблями обоих консулов впереди; вправо и влево от них стали косой линией первая и вторая эскадры; наконец третья эскадра, имевшая на буксире транспортные суда, построенные для перевозки кавалерии, заняла линию, замыкавшую треугольник. Таким плотно сомкнутым строем римский флот двинулся на неприятеля. За ним более медленно следовала четвертая эскадра, оставленная в резерве. Клинообразное нападение легко прорвало карфагенскую линию, так как ее центр, на который было устремлено это нападение, с умыслом отступил; тогда битва разделилась на три отдельных сражения. В то время как адмиралы вместе с обеими стоявшими на флангах эскадрами гнались за карфагенским центром и вступали с ним в бой, стоявшее подле берега левое крыло карфагенян устремилось на третью римскую эскадру, отставшую от двух первых, потому что ее стесняли находившиеся у нее на буксире суда; эта эскадра не устояла против стремительного натиска более сильного неприятеля и была оттеснена к берегу; в то же время правое крыло карфагенян обошло римскую резервную эскадру в открытом море и напало на нее с тыла. Первое из этих трех сражений окончилось скоро: корабли карфагенского центра, очевидно, были слабее двух сражавшихся с ними римских эскадр и потому обратились в бегство. Тем временем две другие части римского флота с трудом выдерживали борьбу с более сильным неприятелем; однако в ближнем бою им очень пригодились грозные абордажные мосты, с помощью которых они держались до той минуты, когда оба адмирала пришли к ним на выручку со своими кораблями. Тогда римская резервная эскадра смогла вздохнуть свободно, а карфагенские корабли первого фланга поспешили удалиться перед превосходными силами римлян. Когда и этот бой кончился в пользу римлян, тогда все еще способные держаться на воде римские корабли напали с тыла на карфагенский левый фланг, упорно старавшийся воспользоваться своим первым успехом; он был окружен со всех сторон, и почти все его корабли были захвачены римлянами. Остальные потери были почти равны с обеих сторон. В римском флоте было потоплено 24 судна, а в карфагенском 30 судов потоплено и 64 захвачено римлянами. Несмотря на понесенные серьезные потери, карфагенский флот не отказался от своего намерения защищать Африку и с этой целью возвратился назад в карфагенский залив, где ожидал высадки римлян, собираясь снова вступить с ними в бой. Но вместо того, чтобы высадиться в западной части полуострова, образующей залив, римляне высадились в его восточной части -- там, где Клупейская бухта могла служить для них просторной и защищенной почти от всяких ветров гаванью и где они нашли превосходную приморскую крепость в городе Клупее, лежащем на самом морском берегу на щитообразном холме, возвышающемся над равниной. Без всяких препятствий со стороны неприятеля они высадили свои войска на берег и укрепились на возвышении; там они скоро устроили окруженную окопами стоянку для кораблей; а затем сухопутная армия могла приступить к военным действиям. Римские войска рассыпались по стране и стали ее грабить; они нашли возможность отправить в Рим около 20 тысяч рабов. Благодаря какому-то фантастическому счастью смелый замысел удался в первого раза и с небольшими потерями; римляне, казалось, были близки к цели. Как они были уверены в успехе, видно из того, что сенат приказал отослать назад в Италию бо льшую часть флота и половину армии; Марк Регул остался в Африке один с 40 кораблями, 15 тысячами пехотинцев и 500 всадниками. И эта самоуверенность, по-видимому, не была преувеличенной. Карфагенская армия, упавшая духом до того, что не осмеливалась показаться на равнине, потерпела первую неудачу в лесистых теснинах, где не могла употреблять в дело свои лучшие средства обороны -- конницу и слонов. Города стали сдаваться массами, а нумидийцы восстали и рассеялись по стране. Регул был вправе надеяться, что начнет следующую кампанию осадой столицы, и в этих видах раскинул свой зимний лагерь в ближайшем от нее расстоянии -- в Тунисе. Карфагеняне упали духом и запросили мира. Но консул потребовал кроме уступки Сицилии и Сардинии также заключения неравного союза с Римом, который обязывал карфагенян отказаться от содержания собственного военного флота и поставлять корабли для военного флота римлян; эти условия поставили бы Карфаген наравне с Неаполем и Тарентом и не могли быть приняты, пока карфагеняне имели в своем распоряжении и сухопутную армию и флот и пока их столица оставалась неразрушенной. Огромное воодушевление, которое при приближении крайней опасности охватывает даже наиболее деградировавшие восточные нации, побудило и карфагенян к таким напряженным усилиям, каких трудно было ожидать от лавочников. Гамилькар, который столь успешно вел в Сицилии малую войну с римлянами, появился в Ливии с отборными сицилийскими войсками, которые могли служить отличным ядром для вновь набираемой армии; сверх того, связи и золото карфагенян привлекли к ним толпы превосходных нумидийских наездников и многочисленных греческих наемников, в числе которых находился и славный полководец, спартанец Ксантипп, организаторский талант и стратегическая проницательность которого принесли немало пользы его новым господам[182]. В то время как карфагеняне проводили зиму в приготовлениях к обороне, римский главнокомандующий стоял в бездействии подле Туниса. Оттого ли, что он не чуял собиравшейся над его головой грозы, оттого ли, что чувство военной чести не дозволяло ему сделать то, чего требовало его положение, он стоял с горстью людей под стенами неприятельской столицы, вместо того чтобы совершенно отложить мысль об осаде, к которой он даже не был в состоянии приступить, и укрыться в клупейской цитадели; он даже не позаботился вовремя обеспечить свое отступление к укрепленной стоянке кораблей и не постарался своевременно добыть то, в чем он всего более нуждался, -- хорошую легкую кавалерию, которую он мог бы без большого труда получить путем переговоров с восставшими нумидийскими племенами. Он по своей собственной вине поставил и себя и свою армию точно в такое же положение, в какое попал Агафокл во время своей безрассудной экспедиции. Когда наступила весна (499) [255 г.], положение дел уже настолько изменилось, что кампанию начали не римляне, а карфагеняне; они поспешили вызвать римлян на бой по той понятной причине, что им нужно было покончить с армией Регула, прежде чем она успеет получить из Италии подкрепления. По той же самой причине римлянам не следовало спешить; но уверенность в своей непобедимости в открытом поле побудила их тотчас принять сражение, невзирая ни на превосходство неприятельских сил (численность пехоты была почти одинаковой с обеих сторон, но 4 тысячи всадников и 100 слонов давали карфагенянам решительный перевес), ни на благоприятные условия местности, так как карфагеняне выстроились на широкой равнине, вероятно неподалеку от Туниса. Командовавший в этот день карфагенянами Ксантипп начал с того, что бросил свою конницу на неприятельских всадников, стоявших по обыкновению на обоих флангах боевой линии; немногочисленные римские эскадроны были в одно мгновение рассеяны массами неприятельской кавалерии, которая вслед за тем обошла и окружила римскую пехоту. Нисколько не смутившиеся от этой опасности легионы пошли в атаку на неприятельскую линию, и хотя прикрывавшие эту линию слоны удержали напор правого фланга и центра римлян, но их левый фланг, минуя слонов, атаковал наемную пехоту на правом фланге неприятеля и совершенно ее опрокинул. Однако именно вследствие этого успеха ряды римлян пришли в расстройство. На главные массы римской пехоты напали спереди слоны, с обоих флангов и с тыла неприятельская конница, и хотя они геройски защищались, построившись в каре, однако в конце концов были разорваны на части и искрошены. Победоносный левый фланг римлян натолкнулся на свежие силы карфагенского центра, где ливийская пехота готовила ему такую же участь, какая постигла остальную римскую армию. Так как сражение происходило на ровном месте, а неприятельская кавалерия была гораздо более многочисленна, то римляне были частью изрублены, частью взяты в плен; только 2 тысячи человек, принадлежавшие к тем отрядам легкой пехоты и конницы, которые были разбиты в самом начале, с трудом успели добраться до Клупеи, в то время, как сражаясь, гибли римские легионы. В числе немногочисленных пленников находился и сам консул, впоследствии кончивший свою жизнь в Карфагене; его родственники, полагая, что карфагеняне обошлись с ним не по военному обычаю, отомстили за него двум знатным карфагенским пленникам в Риме; они с ними обошлись так возмутительно, что даже рабы сжалились над страдальцами, и тогда по их доносу трибуны прекратили это безобразие[183]. Когда достигла до Рима весть от этом страшном событии, римляне, естественно, прежде всего позаботились о спасении тех войск, которые укрылись в Клупее. Римский флот немедленно вышел в море в числе 350 парусных судов и после блестящей победы подле Гермейского мыса, стоившей карфагенянам 114 кораблей, достиг Клупеи как раз вовремя, чтобы выручить из беды окопавшиеся остатки разбитой армии. Если бы этот флот был прислан до катастрофы, он мог бы превратить поражение в победу и, вероятно, положил бы конец войнам с финикийцами. Но теперь уже римляне до такой степени растерялись, что после удачного сражения подле Клупеи посадили все свои войска на корабли и отплыли обратно, добровольно покинув важный и удобный для обороны пункт, обеспечивавший им возможность высадки в Африке, и оставив без защиты многочисленных африканских союзников на произвол мстительных карфагенян. Карфагеняне не пропустили этого удобного случая, чтобы пополнить свою опустевшую казну и наглядно показать подданным, каковы могут быть последствия измены. Они наложили на них экстраординарную контрибуцию в размере 1 тысячи талантов серебра (1 740 000 талеров) и 20 тысяч быков и приказали распять на кресте всех шейхов в отложившихся общинах; число этих казненных доходило до 3 тысяч, и столь страшное неистовство карфагенских должностных лиц подготовило революцию, вспыхнувшую через несколько лет после того в Африке. Наконец -- точно римлянам было суждено испытать несчастье в такой же полной мере, в какой они до того времени пользовались счастьем, -- их флот был застигнут на возвратном пути сильной бурей, во время которой потонуло три четверти их кораблей вместе с экипажем; только 80 кораблей достигли гавани (июль 499 г.) [255 г.]. Капитаны кораблей предсказывали это несчастье, но импровизированные римские адмиралы не хотели отменить приказа об отплытии.
   После такого необычайного успеха карфагеняне были в состоянии возобновить давно приостановленные наступательные военные действия. Сын Ганнона Гасдрубал высадился в Лилибее с сильной армией, которая была способна бороться с римлянами главным образом благодаря тому, что имела при себе огромное число слонов (140), так как последняя битва с римлянами доказала карфагенянам, что недостаток хорошей пехоты может быть до некоторой степени восполнен слонами и конницей. Римляне также снова предприняли войну в Сицилии: добровольное очищение Клупеи доказывает, что уничтожение десантной армии снова дало в сенате перевес той партии, которая не желала переносить войну в Африку и довольствовалась постепенным завоеванием островов. Но и для этого был сооружен флот; а так как этот флот, который одержал победы при Милах, при Экноме и у Гермейского мыса, был уничтожен, то стали строить новый. Были заложены кили разом для 220 военных кораблей; никогда еще не было предпринято одновременной постройки такого числа кораблей, и были они готовы к отплытию в неимоверно короткое время -- в три месяца. Весной 500 г. [254 г.] римский флот, состоявший из 300 большей частью вновь построенных кораблей, появился у северных берегов Сицилии. Благодаря удачному нападению со стороны моря римляне завладели самым значительным из городов карфагенской Сицилии Панормом и некоторыми другими небольшими городами, каковы Сол, Кефаледий, Тиндарис, так что на всем северном побережье острова остались во власти карфагенян только Термы. С тех пор Панорм был одной из главных римских баз в Сицилии. Между тем военные действия на суше нисколько не подвигались вперед; обе армии стояли под Лилибеем одна против другой, но римские военачальники, не знавшие, как подступиться к такой массе слонов, не пытались принудить неприятеля к решительному сражению. В следующем (501) [253 г.] году консулы не захотели воспользоваться своим преимущественным положением в Сицилии, а предпочли экспедицию в Африку не с целью высадки, а с целью ограбления приморских городов. В этом предприятии они не встретили препятствий; но после того как в незнакомых римским лоцманам опасных водах Малого Сирта они наткнулись на мели, с которых с трудом выбрались, флот был настигнут между берегами Сицилии и Италии бурей, которая стоила ему 150 кораблей; и на этот раз лоцманы убеждали и умоляли консулов идти вдоль берегов, но получили приказание направиться открытым морем прямо из Панорма в Остию. Тогда сенаторами овладело малодушие: они решили уменьшить военный флот до 60 парусных судов и ограничить морскую войну защитой берегов и конвоированием транспортов. К счастью, именно в это время приняла более благоприятный оборот сухопутная война в Сицилии, до тех пор не дававшая никаких результатов. В 502 г. [252 г.] римляне завладели последним городом, оставшимся в руках карфагенян на северном берегу острова, Термами, и важным островом Липарой, а в следующем году консул Луций Цецилий Метелл одержал под стенами Панорма блистательную победу над армией слонов (летом 503 г.) [251 г.]. Неосторожно выведенные на бой животные были отброшены поставленными в городском рву легкими римскими войсками и устремились частью в ров, частью на своих людей, которые в смятении теснились вместе с слонами к берегу в надежде укрыться на финикийских кораблях. Римляне захватили 120 слонов, а карфагенская армия, главная сила которой заключалась в этих животных, была вынуждена снова укрыться в крепостях. После того как римляне завладели и Эриксом (505) [249 г.], во власти карфагенян остались только Дрепана и Лилибей. Карфаген вторично предложил мир, но победа Метелла и изнеможение врага доставили в сенате перевес той партии, которая была сторонницей более энергичных действий. Мирные предложения были отвергнуты, и было решено приступить к решительной осаде обоих сицилийских городов, а для этой цели снова вывести в море флот из 200 парусных судов. Осада Лилибея, которая была первой большой и планомерной осадой, предпринятой римлянами, и которая вместе с тем была одной из самых упорных осад, какие известны в истории, была начата римлянами весьма успешно: их флоту удалось войти в гавань этого города и блокировать его со стороны моря. Однако осаждающие не были в состоянии совершенно закрыть доступ к городу с моря. Несмотря на затопленные ими суда и устроенные палисады и несмотря на тщательную с их стороны охрану, искусные карфагенские моряки, хорошо знакомые и с мелями и с фарватерами, поддерживали на быстроходных парусниках регулярное сообщение между осажденными в городе и стоявшим в дрепанской гавани карфагенским флотом; по прошествии некоторого времени карфагенской эскадре из 50 судов даже удалось проникнуть в гавань, доставить в город большое количество съестных припасов и подкрепления из 10 тысяч человек, а затем беспрепятственно удалиться. Не намного успешнее действовала и сухопутная армия осаждающих. Она начала атаку по всем правилам: были поставлены военные машины, которые в короткое время разрушили шесть башен в городской стене, так что брешь оказалась почти проходимой. Но даровитый карфагенский главнокомандующий Гимилькон отразил нападение, соорудив позади бреши вторую стену. Попытка римлян войти в тайное соглашение с гарнизоном также была вовремя предупреждена. Карфагенянам даже удалось в одну бурную ночь сжечь римские военные машины, хотя сделанная с этой целью первая вылазка была отражена. После этого римляне отказались от приготовлений к приступу и ограничились блокадой города с моря и с суши. При этом, конечно, было мало надежды на успех, пока не было возможности совершенно закрыть для неприятельских судов доступ в город, и не в лучшем положении, чем осажденные, находилась сухопутная армия римлян, у которой транспорты с провиантом нередко перехватывались сильной и отважной легкой кавалерией карфагенян и среди которой начали свирепствовать повальные болезни, распространенные в этой нездоровой местности. Тем не менее, перспектива завладеть Лилибеем имела такое большое значение, что все терпеливо выносили тяжелые лишения, которые должны были с течением времени привести к желаемому результату. Однако новому консулу Публию Клавдию задача держать Лилибей в блокаде показалась слишком малостоящей; он нашел, что лучше еще раз изменить план военных действий и с многочисленными заново снаряженными кораблями неожиданно напасть на неприятельский флот, стоявший неподалеку в дрепанской гавани. Со всей осадной эскадрой, принявшей на борт добровольцев из легионов, от отплыл в полночь и на рассвете благополучно достиг дрепанской гавани, держась правым флангом вблизи от берега, а левым в открытом море. В Дрепане командовал финикийский адмирал Атарбас. Хотя он и был застигнут врасплох, однако не потерял присутствия духа и не допустил, чтобы неприятель запер его внутри гавани: в то время как римские корабли входили в гавань, открывавшуюся с южной стороны в форме серпа, он вывел свои корабли через проход, остававшийся еще свободным, и построил их вне гавани в боевую линию. Римскому адмиралу не оставалось ничего другого, как скорее вывести из гавани свои передовые корабли и также построить их вне гавани в боевую линию; но при этом отступательном движении он потерял возможность выстроиться так, как это было бы желательно, и был принужден вступить в бой при самых невыгодных условиях: так как он не имел времени вывести обратно из гавани все свои корабли, в неприятельской боевой линии насчитывалось на пять кораблей больше, и кроме того он был так прижат к берегу, что его корабли не могли ни отступать, ни обходить свою линию с тыла, чтобы помогать один другому. Сражение было проиграно, прежде чем успело начаться, римский флот был так тесно окружен, что почти целиком достался в руки неприятеля. Хотя консул и спасся, так как прежде всех обратился в бегство, но финикийцами были взяты 93 римских корабля, т. е. более чем три четверти осадной эскадры вместе с находившимися на ней лучшими отрядами легионов. Это была первая и единственная большая морская победа, одержанная карфагенянами над римлянами. Фактически Лилибей избавился от блокады со стороны моря, потому что хотя остатки римского флота и возвратились на свою прежнюю позицию, но они были так слабы, что не могли запереть входа в гавань, который и прежде того никогда не был совершенно закрыт; да и сами они могли спастись от нападения карфагенских кораблей только при помощи сухопутной армии. Опрометчивость неопытного и преступно легкомысленного начальника уничтожила все плоды долгой и изнурительной осады, а те римские военные корабли, которые уцелели, вскоре после того сделались жертвой безрассудства его товарища. Второму консулу Луцию Юнию Пуллу было поручено погрузить в Сиракузах провиант для стоявшей под Лилибеем армии и провести транспортные суда вдоль южных берегов острова под конвоем римского флота, состоявшего из 120 военных кораблей; но консул сделал ошибку: вместо того чтобы вести свои корабли все вместе, он отправил вперед один транспорт и только по прошествии некоторого времени выступил со вторым. Когда известие об этом дошло до карфагенского вице-адмирала Карфалона, который блокировал римский флот в лилибейской гавани, имея под своим начальством 100 отборных кораблей, он тотчас же направился к южным берегам острова, отрезал римские эскадры одну от другой, став между ними, и принудил их укрыться у негостеприимных берегов Гелы и Камарины в двух не приспособленных для стоянки судов гаванях. Хотя нападения карфагенян были мужественно отражены римлянами при помощи береговых батарей, которые были еще задолго перед тем поставлены как там, так и вообще вдоль берега, однако римляне уже не могли помышлять ни о соединении двух флотов, ни о дальнейшем плавании, так что Карфалон мог предоставить стихиям довершить начатое им дело. Первая большая буря совершенно уничтожила оба римских флота на их неудобных рейдах, между тем как финикийский адмирал легко ее избег в открытом море со своими ничем не обремененными и хорошо управляемыми кораблями. Впрочем, римлянам удалось спасти большую часть и людей и грузов (505) [249 г.].
   Римский сенат не знал, на что решиться. Война тянулась уже шестнадцатый год и на этом шестнадцатом году, по-видимому, была еще дальше от своей цели, чем в первом. В течение этого времени было совершенно уничтожены четыре больших флота, из которых три имели на борту римские войска; четвертую отборную сухопутную армию неприятель уничтожил в Ливии, не говоря уже о бесчисленных жертвах, которых стоили мелкие сражения на море и в Сицилии, а еще более форпостные схватки и эпидемии. Как велико было число людей, погибших во время войны, видно из того, что число граждан уменьшилось только с 502 по 507 г. [252--247 гг.] почти на 40 тысяч, т. е. на шестую часть общего их числа, причем в этот счет не входят потери союзников, которые несли на себе все бремя морской войны, да и в войнах на суше участвовали по меньшей мере наравне с римлянами. О денежных потерях нельзя составить себе даже приблизительное понятие, однако не подлежит сомнению, что как прямые убытки в виде кораблей и припасов, так и косвенные от застоя торговли были огромны. Но еще чувствительнее всех этих утрат было истощение тех средств, которыми надеялись довести войну до конца. Высадка в Африке, предпринятая со свежими силами вслед за целым рядом военных успехов, совершенно не удалось. В Сицилии брались приступом один город за другим; незначительные пункты были заняты римлянами, но обе сильные приморские крепости, Лилибей и Дрепана, казались еще более неприступными, чем прежде. Что же следовало делать? Поистине было от чего упасть духом. Сенаторами овладело уныние; они предоставили все дела их собственному течению, хотя ясно сознавали, что затягивавшаяся без цели и без конца война была для Италии более пагубна, чем крайние усилия, для которых пришлось бы собрать всех способных носить оружие людей и издержать последнюю серебряную монету; но у них недостало ни мужества, ни доверия к народу и к фортуне, для того чтобы к прежним бесплодно принесенным жертвам прибавить новые. Они упразднили флот и стали довольствоваться тем, что поощряли каперство, а тем капитанам, которые изъявляли готовность заниматься морскими разбоями за свой собственный страх и риск, отдавали для этой цели в распоряжение казенные военные корабли. Сухопутную войну они продолжали лишь номинально, потому что нельзя было действовать иначе, но ограничивались наблюдением за сицилийскими крепостями и старались сохранить по крайней мере то, чем владели, хотя и это, с тех пор как не имелось флота, требовало очень многочисленной армии и чрезвычайно дорого стоивших приготовлений. Если Карфаген когда-либо был в состоянии смирить могущественного противника, то именно в тот период. Понятно, что и там силы были истощены; однако при тогдашнем положении дел финикийские финансы не могли быть до такой степени расстроены, чтобы карфагеняне не были в состоянии продолжать с настойчивостью наступательную войну, которая требовала от них только денег. Но карфагенское правительство не отличалось энергией: напротив того, оно было слабо и медлительно, если легкий и верный выигрыш или крайняя необходимость не побуждали его к предприимчивости. С радости, что избавились от римского флота, карфагеняне безрассудно довели до упадка и свой собственный, ограничиваясь, по примеру противника, ведением малой войны на суше и на море как в Сицилии, так и поблизости от нее.
   Таким образом, прошло шесть лет войны (506--511) [248--243 гг.], в течение которых не произошло ничего замечательного; это были самые бесславные годы римской истории этого столетия -- бесславные также и для карфагенян. Однако среди этих последних нашелся человек, думавший и действовавший иначе, чем его соотечественники. Молодой, подававший большие надежды офицер Гамилькар, по прозванию Барак или Барка, т. е. молния, принял в 507 г. [247 г.] главное командование в Сицилии. Его армии, как и вообще всем карфагенским армиям, недоставало надежной и хорошо обученной пехоты, а правительство, которое, быть может, и было бы в состоянии создать таковую и во всяком случае было обязано попытаться это сделать, относилось пассивно к поражениям и в лучшем случае приказывало иногда распинать на кресте разбитых главнокомандующих. Поэтому Гамилькар решился обойтись без его содействия. Ему было хорошо известно, что наемные солдаты были так же мало привязаны к Карфагену, как и к Риму, и что он может ожидать от своего правительства не финикийских или ливийских рекрут, а в лучшем случае -- только позволения защищать отечество с помощью своих людей как ему заблагорассудится, лишь бы только это ничего не стоило. Но он знал так же хорошо и самого себя, и своих солдат. Его наемникам, конечно, не было никакого дела до Карфагена; но настоящий полководец способен заменить собою для солдат отечество, а именно таким полководцем и был молодой главнокомандующий. Он начал с того, что стал вести форпостную войну перед Дрепаной и Лилибеем и этим мало-помалу приучил солдат не бояться римских легионеров; затем он укрепился на горе Эйркта (Monte Pellegrino близ Палермо), которая господствовала как крепость над окрестной страной, и поселил там своих солдат с их женами и детьми; оттуда они стали делать набеги на равнину, между тем как финикийские каперы опустошали берега Италии вплоть до Кум. Таким способом он мог обеспечить своих солдат продовольствием в избытке, не требуя из Карфагена денег; а поддерживая морем сношения с Дрепаной, он грозил внезапным нападением лежащему поблизости важному городу Панорму. Не только римляне не были в состоянии вытеснить его с этой скалы, но после непродолжительной борьбы подле Эйркте Гамилькар устроил такую же крепкую позицию в Эриксе. Эта гора, на склоне которой стоял город того же имени, а на вершине -- храм Афродиты, находилась до того в руках римлян, которые тревожили оттуда своими нападениями Дрепану. Гамилькар завладел городом и осадил святилище, между тем как римляне, в свою очередь, окружили его со стороны равнины. Вершину горы защищали с отчаянной храбростью кельтские перебежчики из карфагенской армии, которым римляне поручили оборону храма; это была шайка разбойников, ограбившая во время осады храм и совершавшая там всякие бесчинства; но и Гамилькар не позволил вытеснить себя из города и поддерживал постоянную связь на море с карфагенским флотом и с гарнизоном Дрепаны. Сицилийская война, по-видимому, принимала все более неблагоприятный для римлян оборот. Римское государство теряло в ней и свои деньги и своих солдат, а римские полководцы -- свою славу; уже стало ясно, что ни один из римских генералов не мог равняться с Гамилькаром и что уже недалеко было то время, когда карфагенские наемники будут в состоянии смело вступить в борьбу с легионерами. Каперы Гамилькара все смелее нападали на берега Италии; против одного высадившегося там карфагенского отряда даже пришлось выступить в поход претору. Если бы так прошло еще несколько лет, то Гамилькар предпринял бы из Сицилии во главе флота то же, что впоследствии предпринял из Испании его сын сухим путем. Тем временем римский сенат продолжал пребывать в бездействии, так как партия малодушных составляла в нем большинство. Тогда несколько проницательных и отважных людей решились спасти государство без правительственной санкции и положить конец пагубной сицилийской войне. Удачные экспедиции корсаров хотя и не вдохнули мужества в нацию, но пробудили энергию и надежду в некоторых узких кругах; занимавшиеся морскими разбоями суда были собраны в эскадру, которая сожгла на африканском берегу Гиппон и с успехом вступила перед Панормом в бой с карфагенянами. По частной подписке, к которой прибегали и в Афинах, но которая никогда не достигала там таких громадных размеров, богатые и патриотически настроенные римляне выставили военный флот, основой для которого послужили построенные для каперской деятельности корабли вместе с их опытными командами и который был сооружен более тщательно, чем все флоты, прежде строившиеся самим государством. В летописях истории является едва ли не беспримерным тот факт, что на двадцать третьем году тяжелой войны несколько граждан по собственному почину создали для государства флот из 200 линейных кораблей с экипажем в 60 тысяч матросов. Консул Гай Лутаций Катул, на долю которого выпала честь вести этот флот к берегам Сицилии, почти не встретил там противников; несколько карфагенских кораблей, с которыми Гамилькар предпринимал свои набеги, исчезли перед более сильным неприятельским флотом, и римляне почти без всякого сопротивления заняли гавани Лилибея и Дрепаны, к энергичной осаде которых они теперь приступили с моря и с суши. Карфаген был застигнут совершенно врасплох; даже обе крепости были настолько слабо обеспечены продовольствием, что очутились в очень опасном положении. Карфагеняне стали сооружать флот, но как они ни спешили, а до истечения года у берегов Сицилии не появилось ни одного карфагенского судна; когда же наскоро собранные ими суда показались весной 513 г. [241 г.] перед Дрепаной, то это был скорее транспортный, чем готовый к бою военный флот. Финикийцы надеялись беспрепятственно пристать к берегу, выгрузить припасы и принять на борт войска, необходимые для морского сражения; но римские корабли загородили им путь и принудили их принять сражение (10 марта 513 г.) [241 г.] подле маленького острова Эгузы (Favignana), в то время как они собирались идти от Священного острова (теперешняя Maritima) в Дрепану. Исход сражения не был ни минуты сомнительным: хорошо сооруженный и снабженный надежными командами римский флот, находившийся под начальством способного вождя претора Публия Валерия Фальтона (который заменил консула Катула, еще прикованного к постели раной, полученной под Дрепаной), с первого натиска опрокинул тяжело нагруженные неприятельские корабли, которые к тому же были и плохо и слабо вооружены; пятьдесят кораблей были потоплены, а с захваченными семьюдесятью победители вошли в Лилибейскую гавань. Последнее энергичное усилие римских патриотов принесло хорошие плоды: оно доставило победу, а вместе с победой и мир. Карфагеняне прежде всего распяли на кресте побежденного адмирала, чем нисколько не изменили положения дел, а затем послали сицилийскому главнокомандующему неограниченные полномочия на заключение мира. Несмотря на то что плоды семилетних геройских трудов Гамилькара были уничтожены по чужой вине, он великодушно подчинился неизбежному, но этим не изменил ни своей воинской чести, ни своему народу, ни своим замыслам. В Сицилии уже нельзя было оставаться с той минуты, как на море стали господствовать римляне, а от карфагенского правительства, тщетно пытавшегося пополнить свою пустую казну государственным займом в Египте, нельзя было ожидать, чтобы оно сделало хотя еще одну попытку одолеть римский флот. Поэтому Гамилькар уступил остров римлянам. Зато самостоятельность и целость карфагенского государства и карфагенской территории были категорически признаны в обычной форме. Рим обязался не заключать отдельных союзов и не предпринимать войн с членами карфагенского союза, т. е. с подвластными Карфагену и зависимыми от него общинами, не предъявлять внутри этой сферы никаких верховных прав и не набирать рекрут; точно такие же обязательства принял на себя Карфаген по отношению к членам римского союза[184]. Что касается второстепенных условий, то само собою разумеется, что карфагеняне обязались безвозмездно возвратить римских пленников и уплатить военную контрибуцию; однако требование Катула, чтобы Гамилькар выдал оружие и римских перебежчиков, было отвергнуто карфагенянином решительно и с успехом. Катул отказался от второго из этих требований и дозволил финикийцам беспрепятственно удалиться из Сицилии, внеся за каждого человека умеренный выкуп в 18 динариев (4 талера). Если карфагеняне не желали продолжения войны, то они могли быть довольны этими мирными условиями. Снисходительность же римского главнокомандующего объясняется отчасти естественным желанием доставить своему отечеству наряду с триумфом и мир, отчасти воспоминаниями о Регуле и изменчивости военного счастья, отчасти тем соображением, что наконец доставившее победу патриотическое воодушевление не может быть вызвано по заказу и не может повториться, и, быть может, отчасти личными достоинствами Гамилькара. Положительно известно, что в Риме остались недовольны этим проектом мирного договора и что народное собрание сначала отказало в его ратификации, без сомнения подчиняясь влиянию тех патриотов, которые соорудили флот. Но мы не знаем, на каком основании состоялся этот отказ, и поэтому не можем решить, было ли предложение мира отвергнуто только с целью вынудить от неприятеля еще некоторые уступки или же возражавшие против него помнили, что Регул требовал от Карфагена отречения от политической независимости, и решились продолжать войну, пока не будет достигнута эта цель, имея таким образом в виду не мир с Карфагеном, а его покорение. Если отказ был вызван соображениями первого рода, то он был, по-видимому, ошибкой: в сравнении с приобретением Сицилии всякие другие выгоды были ничтожны, а ввиду энергии и изобретательности Гамилькара было неблагоразумно рисковать главным приобретением из-за побочных целей. Если же восставшая против заключения мира партия видела в полном политическом уничтожении Карфагена единственный способный удовлетворить римскую общину исход войны, то этим она доказывала свое политическое чутье и способность предчувствовать будущие события; но достало ли бы у Рима сил, для того чтобы возобновить попытку Регула и довести ее до конца так, чтобы одолеть не только мужество, но и стены могущественного финикийского города, -- это уже другой вопрос, на который теперь никто не осмелится ответить ни положительно, ни отрицательно. Решение этого важного дела было, наконец, возложено на комиссию, которая должна была вынести свое заключение в Сицилии, на самом месте военных действий. Она утвердила проект мирного договора в его главных чертах; только выговоренная от Карфагена сумма контрибуции была увеличена до 3200 талантов (5½ млн. талеров), из которых одна треть уплачивалась немедленно, а остальная сумма рассрочивалась на ежегодные взносы в течение десяти лет. Если в окончательный мирный договор была внесена кроме уступки Сицилии также уступка находящихся между берегами Италии и Сицилии островов, то это конечно была только редакционная поправка, так как само собой разумеется, что отказавшийся от обладания Сицилией Карфаген не мог удерживать в своей власти остров Липару, которым уже задолго до того времени завладел римский флот; что же касается подозрения, будто в мирный договор была умышленно включена двусмысленная статья относительно Сардинии и Корсики, то оно незаслуженно и неправдоподобно. Таким образом, соглашение было наконец достигнуто. Непобежденный полководец побежденной нации спустился с гор, которые так долго оборонял, и передал новым владетелям острова крепости, находившиеся во власти финикийцев непрерывно по крайней мере в течение 400 лет, от стен которых были отбиты все приступы эллинов. На Западе воцарился мир (513) [241 г.].
   Остановим еще на минуту наше внимание на борьбе, которая передвинула границу римских владений на омывающие полуостров моря. Это была одна из самых продолжительных и самых трудных войн, какие приходилось вести римлянам; к моменту ее начала еще не родилась большая часть тех солдат, которые сражались в последней решительной битве. И все же, несмотря на то что в ней тоже встречаются блестящие эпизоды, едва ли можно указать другую войну, которую римляне вели так же плохо и так же нерешительно и в военном и в политическом отношении. Впрочем, иначе и быть не могло, так как эта война совпала с процессом изменения римской политической системы, переходившей от италийской политики, которая уже оказывалась недостаточной, к политике великого государства, которая еще не нашла нужных форм. Римский сенат и римское военное дело были как нельзя лучше организованы для целей чисто италийской политики. Вызванные этой политикой войны носили чисто континентальный характер и опирались как на последнюю операционную базу на находившуюся в центре полуострова столицу и затем на цепь римских крепостей. Задачи, которые приходилось разрешать, были преимущественно тактические, а не стратегические; передвижения войск и военные операции были второстепенным делом, а главным делом были битвы; осадная война находилась в зачаточном состоянии; море и морские войны принимались в соображение лишь мимоходом. Если мы вспомним, что в битвах того времени вследствие преобладания холодного оружия все решалось рукопашными схватками, то нам станет понятно, почему совещательное собрание было в состоянии руководить такими военными операциями, а начальник общины, кто бы он ни был, командовать армией. И вот все сразу изменилось. Сфера борьбы расширилась в необозримую даль, в неведомые страны другой части света и за громадные водные пространства; каждая морская волна была дорогой для неприятеля, из каждой гавани можно было ожидать его нашествия. Тогда римлянам пришлось в первый раз испробовать свои силы на осаде укрепленных пунктов, главным образом приморских крепостей, перед которыми терпели неудачи самые знаменитые греческие тактики. Для ведения войн уже было недостаточно сухопутных армий и системы гражданского ополчения. Нужно было создать флот и -- что было еще труднее -- научиться им пользоваться; нужно было отыскивать самые удобные пункты для нападения и для обороны, научиться сосредоточивать и направлять военные силы, проектировать походы на долгое время и на дальнее расстояние и согласовывать их одни с другими; в противном случае и более слабый в тактическом отношении неприятель легко мог одержать верх над более сильным противником. Поэтому можно ли удивляться тому, что бразды такого управления стали ускользать из рук совещательного собрания и общинных начальников? В начале войны римляне, очевидно, не сознавали трудностей предприятия, и только в процессе борьбы мало-помалу стали раскрываться перед их глазами недостатки их прежней военной системы -- отсутствие морских сил, недостаток твердого военного руководства, неприспособленность главнокомандующих и совершенная непригодность адмиралов. Эти пробелы отчасти восполнялись энергией и удачей; так, например, был восполнен недостаток флота. Но и это великое сооружение было лишь временной мерой, каковой оно осталось и впоследствии. Хотя римский флот и был создан, но он был национальным только по названию, а обходились с ним всего лишь как с пасынком; служба на кораблях всегда ценилась ниже высокопочетной службы в легионах; флотские офицеры были большей частью из италийских греков, а экипаж состоял из подданных или из рабов и всякого сброда. Италийский крестьянин боялся моря и никогда не излечился от этой боязни; в числе трех вещей, в которых Катон раскаивался всю свою жизнь, было между прочим и то, что он однажды поехал на корабле туда, куда мог бы пойти пешком. Причиной этому были отчасти тогдашние условия морского дела; так как кораблями служили гребные галеры, то едва ли было возможно облагородить службу гребцов; зато можно было бы по меньшей мере организовать собственные морские легионы и создать особое сословие римских морских офицеров. Следовало бы воспользоваться национальным порывом, для того чтобы организовать морские силы, значительные не только по числу судов, но и по их быстроходности и по опытности матросов, тем более что начало этому делу уже было положено каперством, получившим сильное развитие во время продолжительной войны; но правительство не сделало ни шага на этом пути. Тем не менее, римский флот даже при своем неповоротливом величии был самым гениальным творением сицилийской войны и как в начале ее, так и в конце склонил весы на сторону Рима. Гораздо труднее было избавиться от тех недостатков, которые нельзя было устранить без внесения изменений в государственный строй. Под влиянием то одной, то другой из соперничающих партий сенат переходил от одного плана военных действий к другому и впадал в такие невероятные ошибки, как очищение Клупеи и неоднократное сокращение флота; начальник, командовавший в течение одного года армией, осаждал сицилийские города, а его преемник, вместо того чтобы принудить эти города к сдаче, опустошал берега Африки и находил нужным дать морское сражение; главнокомандующие менялись в силу закона ежегодно -- и все это нельзя было изменить, не затронув таких конституционных вопросов, разрешить которые было труднее, чем построить флот, хотя еще менее было возможно соединить это с требованиями такой войны. Важнее же всего было то, что никто не умел приноравливаться к новым условиям ведения войны -- ни сенат, ни военные начальники. Экспедиция Регула может служить примером того странного заблуждения римлян, будто на войне все зависит от тактического перевеса. Едва ли найдется другой полководец, которому фортуна благоприятствовала так же, как Регулу: в 498 г. [256 г.] он стоял почти там же, где стоял 50 лет спустя Сципион, только с той разницей, что ему не приходилось иметь дела ни с таким противником, как Ганнибал, ни с испытанной в боях неприятельской армией. Однако сенат отозвал половину его армии, лишь только убедился в тактическом превосходстве римлян; в слепой уверенности в это превосходство главнокомандующий не двигался с места, вследствие чего был побежден стратегически, а потом принял сражение там, где оно было ему предложено, что привело и к тактическому поражению. Этот факт особенно знаменателен потому, что Регул был в своем роде способным и опытным полководцем. Причиной поражения римлян на тунисской равнине был именно тот крестьянский способ ведения войны, благодаря которому были завоеваны Этрурия и Самниум. Теперь уже сделалось ошибочным то когда-то верное положение, что всякий хороший гражданин годится в полководцы; при новой военной системе ведения войны главнокомандующими можно было назначать только тех, кто прошел военную школу и был одарен военной проницательностью, а эти качества, конечно, встречались не в каждом начальнике общины. Еще более пагубно было то, что командование флотом ставили в зависимость от высшего начальства сухопутной армии и что каждый даровитый правитель города считал себя способным не только для роли генерала, но и для роли адмирала. Причиной самых тяжелых поражений, понесенных римлянами в этой войне, были не бури и еще менее того карфагеняне, а самонадеянная ограниченность их штатских адмиралов. В конечном итоге Рим одержал верх; но то, что он удовольствовался гораздо менее значительными выгодами, чем те, каких он сначала потребовал, и даже чем те, какие ему были предложены, равно как энергичная оппозиция, которую встретило в Риме предложение о заключении мира, ясно свидетельствует о том, что эта победа была неполной, а заключенный им мир непрочным: и если Рим вышел из борьбы победителем, то он, конечно, был этим обязан не столько милости богов и энергии своих граждан, сколько ошибкам врагов, далеко превосходившим недостатки римского способа ведения войны.

Глава III.
Расширение Италии до ее естественных границ

   Италийский союз в том виде, как он вышел из кризисов V в., или, иначе говоря, италийское государство, соединяло под римской гегемонией городские и окружные общины на всем пространстве от Апеннин до Ионийского моря. Однако еще до конца V века эти границы были расширены в обе стороны, и как на той стороне Апеннин, так и за морем появились входившие в состав союза общины. На севере республика еще в 471 г. [283 г.] истребила кельтских сенонов в отмщение за старые и новые вины, а на юге вытеснила финикийцев из Сицилии во время великой войны 490--513 гг. [264--241 гг.]. К возглавляемой Римом федерации принадлежал на севере кроме гражданской колонии Сены латинский город Аримин, а на юге -- мамертинская община в Мессане; так как обе эти колонии были по национальности италийского происхождения, то обе они получили свою долю в общих правах и обязанностях италийского союза. Это расширение было вызвано, быть может, не столько обширными политическими замыслами, сколько внезапным натиском событий, но совершенно естественно, что по меньшей мере после значительных успехов, достигнутых борьбой с Карфагеном, в среде римских правителей продолжила себе путь новая и более широкая политическая идея; эта идея была вызвана и самыми географическими особенностями полуострова. И с политической и с военной точек зрения было вполне обосновано желание передвинуть северную границу от невысоких и легко переходимых Апеннин к могущественной преграде, отделяющей северную Италию от южной, -- к Альпам, и помимо владычества над Италией обеспечить себе владычество над морями и островами на западе и востоке полуострова; а после того, как с изгнанием финикиян из Сицилии самая трудная часть этой задачи оказалась выполненной, все обстоятельства складывались так, что облегчали римскому правительству доведение дела до конца.
   В западном море, которое имело для Италии гораздо более серьезное значение, чем Адриатическое, во власть римлян перешел по мирному договору с Карфагеном самый важный пункт -- почти весь большой, плодородный и богатый гаванями остров Сицилия. Сиракузский царь Гиерон, остававшийся непоколебимо верным союзником римлян в течение последних двадцати двух лет войны, был вправе претендовать на расширение своих владений; но если римская политика и начала войну с намерением допускать на острове существование лишь второстепенных держав, то по окончании войны она уже определенно стремилась к нераздельному обладанию всей Сицилией. Поэтому Гиерон мог быть доволен и тем, что его владения (состоявшие как из ближайшей к Сиракузам территории, так и из округов Элора, Неетона, Акр, Леонтин, Мегары и Тавромения) и его самостоятельность в сношениях с другими странами не были ограничены за отсутствием к этому всякого повода и что борьба между двумя великими державами не окончилась полным падением одной из них, благодаря чему в Сицилии было возможно еще существование промежуточного государства. В остальной гораздо более обширной части Сицилии -- в Панорме, Лилибее, Акраганте, Мессане -- римляне устроились как у себя дома. Они только сожалели о том, что обладания прекрасным островом недостаточно, для того чтобы обратить западное море в римское озеро, пока Сардиния оставалась во власти карфагенян. Но вскоре после заключения мира представилась неожиданная возможность отнять у карфагенян и этот второй по величине остров Средиземного моря. В Африке и наемники и подданные восстали против финикиян непосредственно вслед за заключением мира с Римом. Вина этого опасного восстания лежала главным образом на карфагенском правительстве. В последние годы войны Гамилькар уже не был в состоянии выплачивать своим сицилийским наемникам жалованье по-прежнему из своих собственных средств и тщетно просил о присылке денег из Карфагена; ему отвечали приказанием отослать людей для получения расчета в Африку. Он подчинился, но, хорошо зная своих солдат, отправлял их из предосторожности небольшими отрядами, для того чтобы можно было рассчитывать их не всех зараз, или по меньшей мере расквартировать их порознь, а вслед за тем и сам сложил с себя главное командование. Но все его меры предосторожности оказались безуспешными не столько потому, что государственная казна была пуста, сколько по причине коллегиального ведения дел и бюрократии. Правительство выжидало, чтобы вся армия снова соединилась в Ливии, а потом попыталось уменьшить обещанное солдатам жалованье. В войсках, естественно, вспыхнул мятеж, а нерешительность и трусливость властей показали мятежникам, что им нечего бояться. Это были большею частью уроженцы тех округов, которые находились во власти Карфагена или в зависимости от него; им было хорошо известно, какое впечатление произвели там казни, совершавшиеся по приказанию правительства после экспедиции Регула, и чрезмерное отягощение налогами; но они знали и свое правительство, никогда не державшее слова и никогда ничего не прощавшее: они знали, что их ожидало, если бы они разошлись по домам с исторгнутым посредством бунта жалованьем. Карфагенское правительство уже давно вело само под себя подкоп, а теперь приставило к нему таких людей, которые не могли поступить иначе, как взорвать его. Пожар революции охватил один гарнизон за другим, одну деревню за другой; ливийские женщины несли свои украшения на уплату жалованья наемникам; многие из карфагенских граждан, в том числе некоторые из лучших офицеров сицилийской армии, сделались жертвами разъяренной толпы; Карфаген уже был осажден с двух сторон, а выступившая из города карфагенская армия была совершенно разбита вследствие безрассудства ее неспособного предводителя. Когда в Риме узнали, что ненавистный и все еще страшный враг находится в таком опасном положении, до какого его еще никогда не доводили войны с Римом, там стали все более и более сожалеть о заключенном в 513 г. [241 г.] мирном договоре, который если и не был в действительности опрометчивым, то теперь всем стал казаться именно таким; римляне, очевидно забыли, как было в то время истощено их государство и как еще был силен Карфаген. Впрочем, чувство стыда не позволяло им открыто вступить в сношения с карфагенскими мятежниками; они даже разрешили карфагенянам набирать только для этой войны рекрут в Италии и запретили италийским морякам вступать в какие-либо сделки с ливийцами. Однако эти изъявления дружбы со стороны римского правительства едва ли были искренни: когда римские моряки, несмотря на запрещение, не прервали своих сношений с африканскими инсургентами, а Гамилькар, снова поставленный ввиду крайней опасности во главе карфагенской армии, арестовал и заключил в тюрьму нескольких замешанных в это дело италийских капитанов, римский сенат стал ходатайствовать за них перед карфагенским правительством и добился их освобождения. Да и сами мятежники, по-видимому, считали римлян своими естественными союзниками: когда сардинские гарнизоны, ставшие подобно остальной карфагенской армии на сторону мятежников, оказались не в состоянии отражать нападения живших внутри острова горцев, они предложили римлянам обладание островом (около 515 г.) [ок. 239 г.]; такое же предложение было сделано общиной Утики, которая также приняла участие в восстании и в то время была доведена до крайности вооруженными силами Гамилькара. Последнее из этих предложений римляне отвергли, конечно, главным образом потому, что оно завлекло бы их за естественные границы Италии и, следовательно гораздо далее, чем намеревалось в то время проникать римское правительство; зато предложение сардинских мятежников было принято, и от них римское правительство получило все, чем владели в Сардинии карфагеняне (516) [238 г.]. В этом случае римляне заслуживают еще большего порицания, чем в сделке с мамертинцами, потому что великое и победоносное государство не погнушалось побрататься с продажным сбродом наемников и получить долю из его добычи, вместо того чтобы иметь мужество предпочесть минутной выгоде требования справедливости и чести. Так как карфагеняне находились в наиболее тяжелом положении именно во время занятия Сардинии римлянами, то они не заявили никакого протеста против такого самовольного захвата; но когда гений Гальмикара, вопреки всякому ожиданию, и, вероятно, к крайнему неудовольствию римлян устранил угрожавшую Карфагену опасность и восстановил его владычество в Африке (517) [237 г.], в Риме тотчас же появились карфагенские послы с требованием возврата Сардинии. Однако римляне, вовсе не склонные возвращать захваченную добычу, ответили на это требование мелочными или не имевшими никакого отношения к этому вопросу жалобами на разные обиды, будто бы причиненные карфагенянами римским торговцам, и поспешили объявить войну[185]; в это время во всем своем бесстыдстве показало себя правило, гласящее, что в политике всякий вправе делать то, что ему по силам. Вполне понятное чувство ожесточения побуждало карфагенян принять предложенную войну; если бы за пять лет перед тем Катул настаивал на уступке Сардинии, то война, по всей вероятности, и не прекращалась бы. Но теперь, когда оба острова уже были утрачены, когда Ливия охвачена восстанием, а государство было до крайности ослаблено двадцатичетырехлетней войной с Римом и почти пятилетней страшной гражданской войной, пришлось всему подчиниться. Только вследствие неоднократных неотступных просьб и после того, как финикияне обязались уплатить Риму 1200 талантов (2 млн. талеров) в виде компенсации за сделанные по их вине военные приготовления, римляне неохотно отказались от новой войны. Таким образом, Рим приобрел почти без борьбы Сардинию, к которой присоединил и старинное владение этрусков -- Корсику, где отдельные римские гарнизоны стояли, быть может, еще со времени последней войны с Карфагеном. Однако как в Сардинии, так и в особенности в более дикой Корсике римляне ограничивались, подобно финикийцам, занятием берегов. С жившими внутри островов туземцами они вели постоянную войну или, вернее, занимались там охотою на людей: они ловили туземцев с помощью собак и сбывали захваченную добычу на невольничьем рынке, но полного покорения островов не предпринимали. Эти острова были заняты не ради их самих, а ради безопасности Италии. С тех пор как италийский союз стал владеть всеми тремя островами, он мог называть Тирренское море своим собственным.
   С приобретением островов в западном италийском море в римскую систему государственного устройства было введено одно изменение, которое, по всей вероятности, было вызвано лишь соображениями удобства или было почти случайным, но тем не менее приобрело впоследствии чрезвычайно важное значение; здесь мы имеем в виду установление различия между континентальной формой управления и заморской, или, по выражению, вошедшему впоследствии в употребление, противоположность между Италией и провинциями. До того времени оба высших общинных должностных лица -- консулы -- не имели законно ограниченной сферы деятельности; их власть простиралась так же далеко, как и власть Рима; само собой разумеется, что на практике они делили между собою сферу своего ведомства и в каждом отдельном округе были связаны существовавшими там положениями; так, например, право производить суд над римскими гражданами они повсюду должны были предоставлять преторам, а в латинских и других автономных общинах должны были соблюдать существующие договоры. Четыре квестора, между которыми в 487 г. [267 г.] была разделена Италия, не ограничивали консульской власти, по крайней мере формально, так как они считались и в Италии и в Риме такими должностными лицами, которые находились в зависимости от консулов и были их помощниками. Эта система управления как будто бы была распространена и на отнятые у Карфагена провинции, и как Сицилия, так и Сардиния управлялись в течение нескольких лет квесторами под верховным наблюдением консулов; однако практика скоро доказала, что для управления заморскими владениями необходима особая верховная власть. Как с расширением римской общины пришлось отказаться от сосредоточения судопроизводства в лице претора и назначить в самые отдаленные округа заведовавших судопроизводством заместителей, так и теперь (527) [227 г.] пришлось отказаться от сосредоточения административной и военной власти в лице консулов. Для каждого из вновь приобретенных заморских владений, как для Сицилии, так и для Сардинии с Корсикой, был назначен особый добавочный консул, который по рангу и титулу стоял ниже консула и наравне с претором, но -- аналогично консулам прежнего времени, еще до учреждения преторской должности -- был в своем округе и главнокомандующим, и высшим администратором, и верховным судьей. Только непосредственное заведование казной было отнято у этих новых высших сановников, точно так же как оно было издавна отнято у консулов. К ним было прикомандировано по одному или по нескольку квесторов, которые хотя и были во всех отношениях им подчинены, однако должны были заведовать казной и по оставлении должности отдавать сенату отчет в своем управлении. Это различие в системе высшего управления было основным отличием континентальных владений от заморских. В отношении всего остального к лежавшим вне Италии владениям были применены те же самые основные принципы, по которым Рим организовал подчиненные ему в Италии страны. Само собой разумеется, что все без исключения общины лишились самостоятельности в сношениях с иностранными государствами. Что касается внутренних сношений, то впредь ни один провинциальный житель не мог вне своей общины приобретать законной собственности и, быть может, также вступать в законный брак. Зато римское правительство допускало, по крайней мере для сицилийских городов, существование не внушавшей опасений федеративной организации и даже общих сицилийских ландтагов с их безобидным правом подавать петиции и жалобы[186]. В монетном деле хотя и не представлялось возможности немедленно объявить римскую ходячую монету единственно годной для обращения на островах, однако она была введена там в употребление на законном основании, по-видимому, очень рано, а у городов в римской Сицилии в силу общего правила было отнято право чеканить монету из благородных металлов[187]. Зато не только земельная собственность осталась во всей Сицилии неприкосновенной (в этом столетии еще не знали правила, по которому заиталийские земли доставались римлянам в частную собственность по праву завоевания), но и все сицилийские и сардинские общины сохранили самоуправление и некоторую автономию, которая, впрочем, не обеспечивалась за ними официальным образом, а была сохранена лишь на время. Правда, демократическая организация общин была повсюду отменена, и в каждом городе власть была отдана в руки общинного совета, состоявшего из представителей городской аристократии, и, кроме того, по меньшей мере сицилийские общины были обязаны производить у себя через каждые пять лет общинную таксацию соответственно римскому цензу. Но и то и другое было только неизбежным следствием подчинения римскому сенату, который фактически не мог бы управлять государством при существовании греческих экклезий и без надзора за финансовыми и военными ресурсами каждой зависимой общины; точно таким же образом обе эти меры проводились и по отношению к италийским провинциям. Все же, однако, наряду с этим равноправием в главных чертах между италийскими и заморскими общинами существовало одно различие, имевшее очень важные последствия. В то время как на основе заключенных с италийскими городами договоров эти города были обязаны поставлять твердый контингент для римской армии и флота, на заморские общины, с которыми вообще не заключалось никаких договоров, такого обязательства не возлагалось, и они были лишены права содержать армию[188]и могли браться за оружие для защиты своего собственного отечества только по требованию римского претора. Римское правительство регулярно посылало на острова италийские войска, численность которых была твердо установлена; за это в Рим доставляли десятую часть сицилийской сельскохозяйственной продукции и 5-процентную пошлину со стоимости всех товаров, ввозимых в сицилийские гавани и вывозимых оттуда. Для жителей островов ни в том, ни в другом случае не было ничего нового. Подати, которые собирала карфагенская республика и которые собирал персидский царь, в сущности ничем не отличались от этой десятины; да и в Греции такое обложение налогами на восточный манер издавна практиковалось при тиранах и нередко даже в эпоху гегемонии. Сицилийцы с давних времен уплачивали десятину Сиракузам или Карфагену и столь же издавна собирали таможенные пошлины не в свою собственную пользу. "Мы приняли, -- говорит Цицерон, -- сицилийские общины в нашу клиентелу и под наше покровительство, с тем, чтобы они жили по тем же законам, по каким жили до сих пор, и с тем, чтобы они подчинялись римской общине на тех же основаниях, на каких они до сих пор подчинялись своим собственным владетелям". Римляне, конечно, были вправе об этом напоминать; однако сохранять в силе прежние несправедливости -- то же, что чинить их вновь. Отказ от столь же мудрого, сколь и великодушного основного правила римской системы управления -- принимать от подданных только военную помощь и никогда не брать взамен ее денежного вознаграждения -- имел очень вредные последствия не для подданных, только перешедших от одного властителя к другому, а для их новых повелителей, и перед этими следствиями теряли всякое значение все льготы в размере налогов и в способе их взыскания и все изъятия в отдельных случаях. Впрочем, такие изъятия делались неоднократно. Мессана прямо вступила в союз носителей тоги и поставляла свой контингент в римский флот наравне с греческими городами в Италии. Некоторые другие города хотя и не были приняты в италийский военный союз, но помимо некоторых прочих льгот были освобождены от уплаты налогов и десятины, так что их положение в финансовом отношении было даже лучше положения италийской общины. К числу таких городов принадлежали: Эгеста и Галикии, первые из городов карфагенской Сицилии, перешедшие в римский союз; находившаяся внутри восточной части острова Кенторипа, на которую была возложена обязанность наблюдать за близко к ней прилегавшей Сиракузской областью[189]; на северном берегу Алеза, перешедшая на сторону римлян прежде всех других вольных греческих городов, и особенно Панорм, который был до того времени главным городом карфагенской Сицилии, а теперь должен был сделаться главным городом Сицилии римской. Таким образом, римляне применили и к Сицилии старинное основное правило своей политики -- разделять зависимые общины на разряды с различными правами, тщательно распределенными по степеням; но в общем итоге и сицилийские и сардинские общины занимали по отношению к Риму положение не находящихся в зависимости союзников, а обложенных податями подданных. Однако это глубокое различие между общинами, обязанными поставлять вспомогательные войска, и теми, которые были обложены налогами или, по меньшей мере, не были обязаны поставлять военную помощь, в правовом отношении не всегда совпадало с различием между Италией и провинциями. К италийскому союзу могли принадлежать и заморские общины: так, например, мамертинцы в сущности были уравнены с италийскими сабеллами; даже основание новых общин с латинским правом встречало в Сицилии так же мало законных препятствий, как и на той стороне Апеннин. Случалось, что и континентальные общины были лишены права поставлять вспомогательные войска, уплачивая вместо того налоги; именно в таком положении находились уже в то время некоторые кельтские округа по берегам По, а впоследствии это вводилось в довольно широких размерах. Впрочем, общины, обязанные поставлять вспомогательные войска, имели на континенте такой же решительный перевес, какой имели на острове общины, уплачивавшие подати; а так как римское правительство вовсе не обнаруживало намерения заводить италийские колонии ни в Сицилии, где преобладала эллинская культура, ни в Сардинии, то оно, без сомнения, уже в то время решило не только подчинить себе варварские страны между Апеннинами и Альпами, но и основать там, по мере того как завоевание будет подвигаться вперед, новые общины из италийских уроженцев, пользующиеся италийскими правами. Таким образом, заморские владения не только были отнесены к разряду подданных, но должны были и впредь всегда оставаться в этом положении; в противоположность этому из заново отмежеванной узаконенной области консульской деятельности, или, что одно и то же, из континентальной римской территории, должны была образоваться новая и более обширная Италия, простирающаяся от Альп до Ионийского моря. Такое в сущности географическое толкование единства Италии, конечно, сначала не совпадало с толкованием политического единства италийского союза, а было частью шире, частью у же этого последнего. Но уже в то время все пространство вплоть до альпийских границ рассматривали как Италию, т. е. как настоящее или будущее владение носителей тоги, отодвигая, как это делалось и до сих пор делается в Северной Америке, границу пока лишь географически, с тем чтобы мало-помалу передвигать ее и политически по мере дальнейшего продвижения колонизации[190].
   Владычество римлян на Адриатическом море, у входа в которое еще во время войны с Карфагеном (510) [244 г.] состоялось наконец давно готовившееся основание важной колонии Брундизия, утвердилось с самого начала. На западном море Риму пришлось одолевать соперника, а на восточном раздоры эллинов способствовали тому, что все государства греческого полуострова или оставались по-прежнему в бессилии, или утратили свое могущество. Самое значительное между этими государствами -- македонское -- было вытеснено под влиянием Египта с берегов верхнего Адриатического моря этолянами, а из Пелопоннеса -- ахейцами и с трудом еще могло защищать северную границу от варваров. До какой степени было в интересах римлян ослабить Македонию и ее естественного союзника, сирийского царя, и сколь тесной была их связь с египетской политикой, стремившейся к той же цели, видно из удивительного предложения, с которым они обратились к царю Птолемею III Эвергету после окончания войны с Карфагеном: они вызвались помочь ему в войне, которую он вел из-за убийства Береники с сирийским царем Селевком II Каллиником (царствование 507- 529) [247--225 гг.] и в которой Македония, вероятно, приняла сторону этого царя. Сношения Рима с эллинскими государствами вообще стали приобретать более близкий характер, да и с Сирией римскому сенату уже приходилось вести переговоры, когда он обращался к только что упомянутому Селевку с ходатайством за соплеменных илийцев. Но в непосредственном вмешательстве в дела восточных государств Рим пока еще не нуждался для своих целей. И ахейский союз, задержанный в своем развитии малодушной политикой Арата, и этолийская республика наемной солдатчины, и пришедшее в упадок македонское царство сами ослабляли друг друга, а заморских земельных приобретений Рим в то время скорей избегал, чем искал. Когда акарнанцы, ссылаясь на то, что из всех греков они одни не принимали участия в разрушении Илиона, обратились на этом основании к потомкам Энея с просьбой о помощи против этолян, римский сенат попытался вмешаться в это дело дипломатическим путем; но, после того как римское правительство получило от этолян сформулированный в их духе, т. е. наглый, ответ, оно не увлеклось своими антикварными симпатиями до того, чтобы начать из-за этого войну, которая избавила бы македонян от их наследственного врага (515) [239 г.]. Римляне слишком долго и со слишком большим терпением выносили даже морские разбои, которые были в то время единственным промыслом, процветавшим у берегов Адриатического моря, и от которых немало страдала также и торговля италийцев, что объясняется врожденным отвращением римлян к морским войнам и плохим состоянием их флота. Но такое положение стало в конце концов невыносимым. Македония уже не имела основания по-прежнему охранять эллинскую торговлю от адриатических пиратов в пользу своих врагов, и под ее покровительством были предприняты морские разбойничьи экспедиции в больших масштабах владетелями Скодры, объединившими с этой целью иллирийские племена, т. е. теперешних далматов, черногорцев и северных албанцев; с целыми эскадрами быстроходных двухпалубных парусных судов, известных под названием "либурнских", иллирийцы стали нападать на море и на берегах на всех без различия. Расположенные в этих краях греческие колонии -- построенные на островах города Исса (Лисса) и Фарос (Лезина), важные приморские города Эпидамн (Дураццо) и Аполлония (к северу от Авлоны на реке Aoos), -- естественно, должны были пострадать прежде всех и неоднократно осаждались варварами. Далее к югу, в самом цветущем из городов Эпира, в Фенике, корсары прочно утвердились: эпироты и акарнанцы частью поневоле, частью добровольно вступили в противоестественный союз с иноземными разбойниками, и берега Греции сделались небезопасными вплоть до Элиды и Мессены. Тщетно пытались этоляне и ахейцы положить конец этим разбоям, собрав все корабли, какими могли располагать; они были разбиты в открытом море пиратами и их греческими союзниками; наконец, флоту пиратов даже удалось завладеть богатым и важным островом Керкирой (Корфу). Жалобы италийских мореплавателей, просьбы о помощи со стороны осажденных жителей Иссы наконец побудили римский сенат отправить хотя бы в Скодру послов. Братья Гай и Луций Корункании явились к царю Аргону с требованием прекратить разбои. Царь ответил, что по иллирийским местным законам морские разбои считаются дозволенным промыслом и что правительство не имеет права воспретить частным людям каперство; на это Луций Корунканий возразил, что в таком случае Рим позаботится о введении у иллирийцев лучших местных законов. Вследствие такого не совсем дипломатического ответа один из послов был на возвратном пути умерщвлен, как утверждали римляне, по приказанию царя; в выдаче убийц римлянам было отказано. Тогда римскому сенату уже не оставалось никакого выбора. Весной 525 г. [229 г.] появился перед Аполлонией римский флот из 200 линейных кораблей с десантным войском; флот рассеял легкие суда пиратов, в то время как десантная армия разрушала крепости разбойников; царица Тевта, управлявшая после смерти своего супруга Агрона от имени несовершеннолетнего сына Пинна, была осаждена в своем последнем убежище и вынуждена была согласиться на мирные условия, продиктованные Римом. Владетели Скодры были оттеснены и с севера и с юга внутрь пределов их прежней незначительной территории и принуждены были отказаться от владычества не только над всеми греческими городами, но и над жителями Ардеи в Далмации и жившими подле Эпидамна парфинами и в северном Эпире атинтанами; иллирийским военным кораблям было впредь запрещено проплывать южнее Лисса (Alessio -- между Скутари и Дураццо), а невоенным кораблям позволено было заходить туда не больше чем по два вместе. Таким быстрым и энергичным прекращением морских разбоев римляне блестящим и прочным образом утвердили свое владычество в Адриатическом море. Впрочем, они этим не удовольствовались и одновременно утвердились на восточном берегу. Жившие в Скодре иллирийцы сделались римскими данниками; Димитрий Фаросский, перешедший от Тевты на службу к римлянам, был утвержден в качестве зависимого династа и римского союзника на островах и берегах Далмации; греческие города Керкира, Аполлония, Эпидамн и общины атинтанов и парфинов были присоединены к симмахии на более льготных условиях. Эти приобретения на восточных берегах Адриатического моря не были достаточно обширны, для того чтобы назначить для них особого, добавочного консула: в Керкиру и, быть может, также в некоторые другие места были назначены наместники второстепенного ранга, а главный надзор за этими владетелями был возложен на тех высших должностных лиц, которые управляли Италией[191]. Таким образом, самые важные приморские города в Адриатическом море подпали, подобно Сицилии и Сардинии, под власть римлян. И разве могло быть иначе? Риму была нужна в верхней части Адриатического моря хорошая морская база, которой не находилось в его владениях на италийском берегу. Новые союзники и в особенности греческие торговые города видели в римлянах своих избавителей и, без сомнения, делали все, что могли, чтобы навсегда обеспечить за собой это могущественное покровительство. В самой Греции не только никто не был в состоянии против этого протестовать, но из уст каждого слышались похвалы избавителям. Мы вправе спросить, что сильнее чувствовалось в Элладе -- радость или стыд, когда вместо 10 линейных кораблей, принадлежавших самой воинственной из греческих держав -- Ахейскому союзу, в ее гавани вошел состоявший из 200 парусных судов флот варваров и разом разрешил задачу, которая лежала на греках и которую они не сумели разрешить, потерпев столь позорную неудачу; но если там и краснели от стыда при мысли, что угнетенные соотечественники были обязаны своим спасением иноземцам, то все же это не помешало им поступить по всем правилам вежливости; они немедленно допустили римлян к истмийским играм и к элевзинским таинствам, приняв их таким путем в эллинский национальный союз. Македония молчала: она не была в состоянии протестовать с оружием в руках и не хотела протестовать только на словах. Нигде не было оказано сопротивления; тем не менее Рим, взявший в свои руки ключи от дома соседа, создал себе в этом соседе врага, от которого следовало ожидать, что он нарушит молчание, лишь только соберется с силами и найдет удобный для того случай. Если бы могущественный и осмотрительный царь Антигон Дозон прожил долее, он не замедлил бы поднять брошенную перчатку, потому что, когда несколько лет спустя династ Димитрий Фаросский освободился от римской гегемонии и в нарушение договора стал заниматься морскими разбоями сообща с истрийцами, подчинив себе атинтанов, независимость которых была признана римлянами, Антигон вступил с ним в союз, и войска Димитрия сражались бок о бок с армией Антигона в битве при Селлазии (532) [222 г.]. Но Антигон умер (зимой 533/534 г.) [221/220 г.], а его преемник Филипп, бывший в то время еще ребенком, не нашел нужным вмешиваться, когда консул Луций Эмилий Павел напал на союзника Македонии, разрушил его столицу и принудил его бежать из отечества (535) [219 г.].
   Со времени падения Тарента ничем ненарушимый мир царил на материке собственно Италии к югу от Апеннин; шестидневная война с Фалериями (513) [241 г.] была не более как курьезом. Но на севере между территорией союза и цепью Альп, этой естественной границей Италии, оставалась еще широкая полоса, не подвластная римлянам. У берегов Адриатического моря границей Италии считалась река Эзис, непосредственно вверх по течению от города Анконы. Находившаяся по ту сторону границы собственно галльская страна, включительно вплоть до Равенны, входила в состав римского государственного союза точно таким же образом, как и собственно Италия; когда-то жившие там сеноны были совершенно истреблены во время войны 471/472 г. [283/282 г.], а остальные поселения были присоединены к Риму или в качестве гражданских колоний, как Sena gallica, или в качестве союзных городов с италийским правом, как Равенна. По ту сторону Равенны, на обширном пространстве вплоть до альпийской границы, жили неиталийские племена. К югу от По еще держалось могущественное кельтское племя бойев (от Пармы до Болоньи): рядом с ним на равнине жили к востоку лингоны, а к западу (в округе Пармы) анары; это были два мелких кельтских округа, вероятно находившихся под покровительством бойев. От того места, где кончается равнина, начинались владения лигуров, которые жили на Апеннинах выше Ареццо и Пизы вперемешку с отдельными кельтскими племенами и занимали земли у истоков По. К северу от По восточная часть равнины, приблизительно от Вероны до берега моря, находилась во власти венетов, которые принадлежали к иному племени, чем кельты и, вероятно, были иллирийского происхождения; между ними и западными горами жили кеноманы (около Брешии и Кремоны), редко вступавшие в союз с кельтами и, вероятно, сильно перемешавшиеся с венетами, и инсубры (около Милана); эти последние составляли самый значительный из кельтских округов в Италии и находились в постоянной связи не только с рассеянными в альпийских долинах более мелкими общинами частью кельтского, частью иного происхождения, но и с кельтскими округами, находившимися по ту сторону Альп. Альпийские ворота -- огромная судоходная на протяжении пятидесяти миль река и самая большая и самая плодородная равнина тогдашней цивилизованной Европы -- находились по-прежнему в руках наследственных врагов италийского имени, которые хотя и были усмирены и ослаблены, но все еще были зависимы только номинально и по-прежнему оставались беспокойными соседями. Они коснели в своем варварстве и, рассеявшись по просторным равнинам, продолжали заниматься скотоводством и хищническими набегами. Следовало ожидать, что римляне поспешат завладеть этими областями, тем более что кельты начали забывать о своих поражениях во время экспедиций 471 и 472 гг. [283, 282 гг.] и снова зашевелились; еще большие опасения вызывало то, что трансальпийские кельты снова начали показываться по сю сторону Альп. Действительно, уже в 516 г. [238 г.] бойи возобновили войну, а их начальники Атис и Галатас пригласили, конечно не будучи на то уполномочены общинным собранием, трансальпийские племена действовать с ними заодно. На этот призыв явились массы людей, и в 518 г. [236 г.] стала под Аримином такая кельтская армия, какой давно не видала Италия. Римляне были в то время слишком слабы, чтобы вступить с неприятелем в бой; поэтому они заключили с ним перемирие и, чтобы выиграть время, дали возможность отправиться в Рим кельтским послам, которые осмелились потребовать у сената уступки Аримина -- точно снова настали времена Бренна. Однако одно непредвиденное событие положило конец войне, еще прежде чем она приняла серьезный характер. Бойи, недовольные непрошеными союзниками и опасаясь за целость своих собственных владений, затеяли ссору с трансальпийцами; дело дошло до битвы между двумя кельтскими армиями, и, после того как начальники бойев были убиты своими собственными подчиненными, трансальпийцы возвратились домой. Это событие отдавало бойев во власть римлян, которые могли или совершенно прогнать их, как прогнали сенонов, или же по крайней мере теснить их к берегам По. Однако с бойями был заключен мир с условием уступки некоторой части территории (518) [236 г.]. Возможно, это произошло потому, что именно в то время ожидалось возобновление войны с Карфагеном; но, после того как Карфаген уклонился от войны, уступив Сардинию, политика римского правительства потребовала скорого и окончательного завоевания всей страны вплоть до Альп. Этим совершенно оправдывались опасения кельтов, что в их владения вторгнутся римляне; однако римляне не торопились. Тогда кельты сами начали войну оттого ли, что они были встревожены произведенной римлянами на восточном берегу (522) [232 г.] раздачей земельных участков, хотя эта задача и не была первоначально направлена против них, оттого ли, что они были убеждены в неизбежности войны с Римом из-за обладания Ломбардией, или же оттого -- и это, по-видимому, всего правдоподобнее, -- что этому нетерпеливому народу надоело бездействие и ему захотелось предпринять новый военный поход. За исключением кеноманов, действовавших заодно с венетами и принявших сторону Рима, все италийские кельты приняли участие в походе; к ним примкнули под предводительством Конколитана и Анерэста многочисленные толпища кельтов из долины верхней Роны, или, вернее, те, из числа которых вербовались наемники в чужеземные войска[192]. Предводители кельтов двинулись к Апеннинам с 50 тысячами пехоты и 20 тысячами конницы или солдат, сражавшихся на колесницах (529) [225 г.]. В Риме не предвидели нападения с этой стороны: там никак не ожидали, чтобы кельты пренебрегали стоявшими на восточном берегу римскими крепостями и защитой своих соплеменников и осмелились идти прямо на столицу. Незадолго перед тем такие же толпища кельтов и точно таким же образом наводнили Грецию; опасность была велика, но казалась еще более серьезной, чем была в действительности. Уверенность, что на этот раз гибель Рима неизбежна и что римской земле судьбой предназначено сделаться галльским владением, была так широко распространена в самом Риме среди народа, что даже правительство не сочло для себя унизительным рассеять грубое суеверие черни посредством другого еще более грубого суеверия: в исполнение приговора судьбы оно приказало зарыть на римской площади живыми одного галльского мужчину и одну галльскую женщину. Вместе с тем было приступлено к более серьезным мерам обороны. Из двух консульских армий, состоявших каждая приблизительно из 25 тысяч человек пехоты и 1100 человек конницы, одна находилась в Сардинии под начальством Гая Атилия Регула, а вторая -- у Аримина под начальством Луция Эмилия Папа. Обеим было приказано как можно скорее идти в Этрурию, положение которой было наиболее угрожаемым. Кельтам и без того уже пришлось оставить дома войска для защиты отечества от находившихся в союзе с Римом кеноманов и венетов; а теперь и земскому ополчению умбров было приказано спуститься с высот на равнину бойев и наносить неприятелю всевозможный вред на его собственных пашнях. Ополчения этрусков и сабинов должны были занять проходы Апеннин и защищать их по мере сил вплоть до прибытия регулярных войск. В Риме был организован резерв из 50 тысяч человек; по всей Италии, смотревшей в этом случае на Рим как на своего передового бойца, была произведена перепись всех годных для военной службы людей и собирались запасы продовольствия и военные снаряды. Однако для всего этого требовалось время; римляне были застигнуты врасплох, и по меньшей мере Этрурию уже нельзя было спасти. Кельты нашли апеннинские проходы слабо защищенными и стали беспрепятственно опустошать богатые равнины Тускской области, уже давно не видавшие никакого неприятеля. Они уже стояли подле Клузия, в трех днях пути от Рима, когда армия, шедшая из-под Аримина под начальством консула Папа, появилась у них во фланге, в то время как вслед за галлами шло этрусское ополчение, собравшееся у них в тылу после их перехода через Апеннины. Однажды вечером, после того как обе армии уже расположились лагерем и зажгли бивуачные огни, кельтская пехота внезапно покинула свою позицию и пошла назад по дороге в Фезулы (Fiesole); конница занимала в течение всей ночи форпосты, а утром следующего дня ушла вслед за главными силами. Когда стоявшее лагерем вблизи от неприятеля тускское ополчение заметило, что он отступает, оно вообразило, что толпища начинают разбегаться, и поспешно пустилось за ним в погоню. Именно на это и рассчитывали галлы. Их отдохнувшая и в порядке построившаяся пехота столкнулась на хорошо выбранном поле сражения с измученной и расстроенной от форсированного марша римской милицией. После жаркого боя эта милиция лишилась 6 тысяч человек, а остальная ее часть, вынужденная укрыться на возвышении, также была бы истреблена, если бы не подоспела вовремя консульская армия. Это заставило галлов повернуть назад, на родину. Их хорошо задуманный план -- не допустить до соединения обе римские армии и уничтожить более слабую из них -- удался только наполовину; теперь они сочли за самое благоразумное прежде всего укрыть в безопасном месте свою значительную добычу. Отыскивая самый удобный путь, они перешли из области Кьюзи, где до того времени стояли, на ровное побережье и стали подвигаться вперед вдоль морского берега, когда неожиданно встретили на дороге преграду. То были сардинские легионы, высадившиеся подле Пизы; так как они пришли слишком поздно, для того чтобы загородить проходы Апеннин, они медленно двинулись вдоль морского берега по той же дороге, по которой шли галлы, только в противоположном направлении. Они встретились с неприятелем под Теламоном (близ устьев Омброны). В то время как римская пехота шла сомкнутым строем по большой дороге, римская конница под предводительством самого консула Гая Атилия Регула направилась в сторону, для того чтобы напасть на галлов с фланга и как можно скорее известить о своем прибытии другую римскую армию, находившуюся под командой Папа. Завязалась горячая кавалерийская схватка, в которой сам Регул пал вместе со многими храбрыми римлянами. Но он недаром пожертвовал своею жизнью: его цель была достигнута. Пап узнал о происходившей битве и сообразил, в чем дело; он немедленно построил свои войска в боевом порядке, и римские легионы напали с двух сторон на кельтскую армию. Она мужественно вступила в эту двойную битву: трансальпийцы и инсубры сражались с войсками Папа, а альпийские тауриски и бойи -- с сардинской пехотой; кавалерийское сражение развернулось само по себе на фланге. Силы противников были почти равны, а отчаянное положение галлов принуждало их к самому упорному сопротивлению. Но трансальпийцы, привыкшие лишь к рукопашным схваткам, стали отступать перед римскими стрельцами, а лучшая закалка оружия у римлян давала им преимущество над галлами; наконец фланговая атака победоносной римской конницы решила исход сражения. Кельтские всадники ускакали, но кельтская пехота не могла спастись бегством, так как была притиснута к морю тремя римскими армиями. 10 тысяч кельтов сдались в плен вместе с царем Конколитаном; 40 тысяч легли на поле сражения; Анерэст и его свита сами себя лишили жизни по обычаю кельтов. Победа была полная, и римляне твердо решили сделать впредь невозможными такие нашествия, окончательно покорив тех кельтов, которые жили по сю сторону Альп. В следующем году (530) [224 г.] без сопротивления покорились бойи вместе с лингонами, а еще через год (531) [223 г.] -- анары, в результате чего во власть римлян перешла вся низменность вплоть до берегов По. Завоевание северных берегов этой реки потребовало более серьезной борьбы. Гай Фламиний переправил через По (531) [223 г.] на вновь приобретенной территории анаров (неподалеку от Пиаченцы); но при переправе через реку, и в особенности во время попытки утвердиться на другом берегу, он понес такие тяжелые потери и, имея у себя в тылу реку, очутился в таком опасном положении, что просил у неприятеля разрешения на свободное отступление, на что инсубры безрассудно согласились. Но едва успел он спастись, как он соединился на севере с кеноманами и из их области вторично вторгся в землю инсубров. Инсубры слишком поздно поняли суть дела; они вынесли из храма своей богини золотые знамена, называвшиеся у них "неподвижными", и со всеми своими военными силами числом в 50 тысяч человек предложили римлянам битву. Эти последние находились в опасном положении: они стояли спиной к реке (быть может, Oglio), от отечества их отделяли неприятельские владения, и им приходилось полагаться на ненадежную дружбу кеноманов во всем, что касалось содействия в борьбе и обеспечения отступления. Однако не представлялось никакого иного выбора. Сражавшиеся в римских рядах галлы были переведены на левый берег реки; на правом берегу напротив инсубров были поставлены легионы, а мосты было приказано уничтожить, для того чтобы на римлян не могли напасть по крайней мере с тыла их ненадежные союзники. Река, конечно, отрезывала отступление, и обратный путь на родину лежал сквозь ряды неприятельской армии. Но превосходство римского оружия и римской дисциплины одержало победу, и римская армия пробилась сквозь неприятельские ряды; и на этот раз римская тактика исправила ошибку римской стратегии. Победа была одержана солдатами и офицерами, а не главнокомандующими, которые удостоились почестей триумфа только по милости народа и наперекор справедливому решению сената. Инсубры были готовы заключить мир; но Рим потребовал безусловной покорности, хотя его успехи еще не давали на это полного права. Инсубры попытались сопротивляться при содействии своих северных соплеменников; с набранными среди этих соплеменников 30 тысяч наемников и со своим собственным ополчением они выступили в следующем (532) [222 г.] году навстречу обеим консульским армиям, снова вторгшимся в их владения из области кеноманов. Произошло несколько горячих схваток; во время диверсии, предпринятой инсубрами против римской крепости Кластидии (Casteggio, ниже Павии) на правом берегу По, галльский царь Вирдумар пал от руки консула Марка Марцелла. А после одного сражения, которое уже было наполовину выиграно кельтами, но кончилось в пользу римлян, консул Гней Сципион взял приступом главный город инсубров Медиолан; эта потеря вместе с потерей города Кома положила конец сопротивлению инсубров. Этим была одержана окончательная победа над италийскими кельтами. Как до этого в войне с пиратами римляне доказали эллинам всю разницу между римским морским владычеством и эллинским, так и теперь они блестящим образом показали, что Рим умеет защищать ворота Италии от грабежей на суше иначе, чем Македония защищала ворота Греции, и что, несмотря на внутренние раздоры, Италия осталась в борьбе с национальным врагом столь же единой, сколь разрозненной была Греция. Римляне уже достигли альпийской границы, поскольку вся равнина вдоль течения По находилась в их владении или принадлежала зависимым от них союзникам, т. е. кеноманам и венетам; однако нужно было время, чтобы извлечь из этой победы все последствия и чтобы романизировать этот край. При этом пришлось действовать не повсюду на один и тот же манер. В гористой северо-западной части Италии и в отдельных районах между Альпами и По было оставлено прежнее население; многочисленные так называемые войны, которые велись преимущественно с лигурами (первый раз в 516 г.) [238 г.], походили, кажется, более на охоту на невольников, и хотя некоторые округа и долины покорились римлянам, все же римское владычество оставалось чисто номинальным. Также и экспедиция в Истрию (533) [221 г.], кажется, была предпринята лишь с целью уничтожить последнее прибежище пиратов Адриатического моря и проложить вдоль берегов сухопутные пути сообщения между странами, приобретенными в Италии, и теми, которые были приобретены на противоположных берегах. Напротив того, кельты, жившие к югу от По, были осуждены на неминуемую гибель, потому что при слабой внутренней связи, соединявшей кельтскую нацию, ни один из северных кельтских округов не защищал своих италийских соплеменников, иначе как за деньги, а римляне считали этих последних не только своими национальными врагами, но и похитителями своего наследственного достояния. В результате предпринятого в широком масштабе разделения пахотной земли в 522 г. [232 г.] вся страна между Анконой и Аримином покрылась римскими колонистами, которые селились там в местечках и в деревнях без всякой общинной организации. Римляне пошли еще далее этим же путем, и для них не составило никакого труда совершенно вытеснить и истребить кельтов, которые были полуварварским народом, занимались хлебопашеством лишь в качестве побочного промысла и не обносили своих городов стенами. Большое северное шоссе, проложенное через Отриколи в Нарни, вероятно, еще лет за восемьдесят перед тем и потом продолженное (514) [240 г.] до вновь построенной крепости Сполетия, было в 534 г. [220 г.] еще продолжено под именем Фламиниевой дороги через вновь основанное местечко Forum Flaminii (подле Foligno), через фурлонское горное ущелье до морского берега и затем вдоль берега от Фанума (Fano) до Аримина; это была первая искусственная дорога, шедшая через Апеннины и соединявшая берега двух италийских морей. Правительство усердно старалось покрывать вновь приобретенные плодородные страны римскими поселениями. Для прикрытия переправы через По уже была построена на правом берегу этой реки сильная крепость Плаценция (Piacenza); недалеко от этой последней была основана на левом берегу Кремона, а далее на отнятой у бойев территории уже значительно подвинулось вперед сооружение городских стен Мутины (Modena); уже снова готовилась раздача новых земельных участков и предполагалась дальнейшая прокладка шоссе, как вдруг одно неожиданное событие помешало римлянам воспользоваться плодами своих побед.

Глава IV.
Гамилькар и Ганнибал.

   Договор, заключенный в 513 г. [241 г.] с Римом, доставил карфагенянам мир, но они купили его дорогой ценой. Что дань, собиравшаяся с большей части Сицилии, стала теперь поступать в неприятельскую казну, а не в карфагенскую, было самой ничтожной из потерь. Гораздо ощутительнее было то, что пришлось отказаться не только от надежды захватить в свои руки все торговые пути из восточной части Средиземного моря в западную, что было, по-видимому, так близко, но и от прежней торгово-политической системы. Юго-западный бассейн Средиземного моря, до той поры находившийся в исключительном обладании карфагенян, стал со времени утраты Сицилии открытым для всех наций морским путем; торговля Италии сделалось совершенно независимой от финикийской. Миролюбивый сидонский народ, пожалуй, мог бы примириться и с таким положением. Ему уже не в первый раз приходилось выносить такие тяжелые удары: он уже был вынужден поделиться с массалиотами, этрусками и сицилийскими греками тем, чем прежде владел один; да и того, что еще оставалось в его власти -- Африки, Испании, ворот Атлантического моря, -- было достаточно, чтобы обеспечить ему и могущество и благосостояние. Но кто же мог бы поручиться за то, что по крайней мере это у него останется? О том, что требовал Регул и как он был близок к своей цели, мог забыть только тот, кто не хотел этого помнить; и если бы Рим снова предпринял из Лилибея такую же экспедицию, какая с таким успехом была предпринята им из Италии, то Карфаген мог бы спастись только благодаря какой-нибудь счастливой случайности. Правда, Карфаген наслаждался в то время миром, но в ратификации мирного договора едва не было отказано, и всем было известно, как в Риме отнеслось к этому договору общественное мнение. Рим, быть может, еще не помышлял в то время о завоевании Африки и еще довольствовался Италией; но уже то было плохо, что существование карфагенского государства зависело от умеренности римских желаний, и разве кто-нибудь мог бы поручиться, что именно требования италийской политики не заставят римлян желать если не покорения, то во всяком случае истребления их африканских соседей? Короче говоря, Карфагену следовало бы рассматривать мирный договор 513 г. [241 г.] как перемирие и воспользоваться этим перемирием, для того, чтобы приготовиться к неизбежному возобновлению войны; ему следовало это сделать не для того, чтобы отомстить за понесенное поражение, и не для того, чтобы вернуть утраченное, а для того, чтобы сделать самое свое существование независимым от соизволения национального врага.
   Однако в тех случаях, когда более слабому государству предстоит неизбежная, но неизвестно, в какое именно время грозящая вспыхнуть война за существование, люди благоразумные, энергичные и преданные своему отечеству могли бы без промедления приготовиться к этой войне и предпринять ее в самую удобную минуту, прикрыв таким образом политическую оборону стратегическим нападением. Но они обыкновенно встречают противодействие со стороны тех ленивых и трусливых рабов богатства, одряхлевших старцев и легкомысленных людей, которые желают только выиграть время, которые думают только о том, как прожить и умереть спокойно, и которые стараются во что бы то ни стало отсрочить минуту решительной борьбы. Точно так же и в Карфагене существовали партия мира и партия войны, которые естественным образом примкнули к политическим противоречиям, уже ранее существовавшим между консерваторами и реформистами. Первая из этих партий находила для себя опору в правительственных властях, в совете старшин и в корпорации ста, во главе которой стоял Ганнон, прозванный Великим; вторая партия опиралась на вожаков народной массы, главным образом на пользовавшегося большим уважением Гасдрубала и на офицеров сицилийской армии; хотя значительные успехи, достигнутые этой армией под предводительством Гамилькара, и остались бесплодными, они все-таки показали патриотам тот путь, которым можно было спастись от неминуемой опасности. Между этими двумя партиями велась горячая борьба, вероятно, еще задолго до того времени, когда вспыхнула война в Ливии. Как возникла эта война, уже было рассказано ранее. Правительственная партия вызвала мятеж своим неумением управлять, которое сделало бесполезными все меры предосторожности, принятые сицилийскими офицерами; этот мятеж она превратила в революцию своей бесчеловечной системой управления, и наконец своей военной бездарностью и в особенности бездарностью своего вождя, губителя армии, Ганнона она поставила государство на шаг от гибели; тогда крайняя опасность заставила правительственную партию обратиться к герою Эйркты Гамилькару Барке с просьбой спасти ее от последствий ее ошибок и пагубных заблуждений. Он принял главное начальство и был так благороден, что не отказался от него даже тогда, когда ему назначили в товарищи Ганнона; даже после того, как доведенная до ожесточения армия потребовала удаления Ганнона, Гамилькар в ответ на смиренные мольбы правительства вторично уступил Ганнону долю участия в главном командовании; затем благодаря своему влиянию на мятежников, благодаря своему уменью обращаться с нумидийскими шейхами и своим гениальным дарованиям организатора и полководца он, невзирая ни на врагов, ни на сотоварищей, совершенно подавил мятеж в неимоверно короткое время и привел взбунтовавшихся африканцев к повиновению (в конце 517 г.) [237 г.]. Партия патриотов молчала во время войны, но тем громче заговорила она после ее окончания. С одной стороны, эта катастрофа ясно обнаружила нравственную испорченность и пагубное влияние властвовавшей в Карфагене олигархии -- обнаружила ее неспособность, ее политику клики и ее расположение к римлянам; с другой стороны, захват Сардинии римлянами и угрожающее положение, которое заняли тогда Рим по отношению к Карфагену, ясно доказывали всякому, даже простому смертному, что над Карфагеном постоянно висела, как дамоклов меч, опасность войны с римлянами и что, если бы эта война вспыхнула при тогдашнем положении дел, она неизбежно привела бы к уничтожению финикийского владычества в Ливии. В Карфагене, вероятно, было в то время немало людей, которые, разуверившись в будущности своего отечества, советовали переселиться на острова Атлантического океана, и кто же был вправе их за это порицать? Но более благородные сердца неспособны помышлять о своем собственном спасении помимо своего народа, а возвышенные натуры одарены привилегией черпать бодрость именно в том, что доводит до отчаяния простых смертных. Новые мирные условия были приняты в том виде, в каком они были продиктованы римлянами; не оставалось ничего другого, как им подчиниться и прибавить новую причину ненависти к старой, тщательно копить и сберегать этот последний капитал оскорбленной нации. Затем приступили к политической реформе.[193]В неисправимости правительственной партии уже достаточно убедились, а что правители не забыли старой вражды и не стали благоразумнее даже во время последней войны, подтверждается, например, граничившим с наивностью бесстыдством, с которым они возбудили процесс против Гамилькара как виновника мятежа наемников, потому что он обещал своим сицилийским солдатам уплатить деньги, не будучи на то уполномочен правительством. Если бы клуб офицеров и народных вождей захотел низвергнуть это гнилое правительство, он едва ли встретил бы серьезные к тому препятствия в самом Карфагене, но тем серьезные были бы препятствия со стороны Рима, с которым карфагенские правители находились в близких сношениях, почти доходивших до измены отечеству. Ко всем другим трудностям положения присоединилась еще та, что, создавая средства для спасения отечества, нужно было скрывать их и от глаз римлян и от глаз собственного, приверженного к Риму правительства. Поэтому государственное устройство было оставлено в прежнем виде, и правительственной партии не помешали по-прежнему пользоваться ее привилегиями и общественным достоянием. Было только предложено и утверждено, чтобы из двух главнокомандующих, стоявших во главе карфагенской армии перед окончанием ливийской войны, Ганнон был отозван, а Гамилькар назначен главнокомандующим всей Африки на неопределенное время и с таким условием, чтобы его официальное положение было независимо от правительственной коллегии и только народное собрание было вправе отозвать его или привлечь к ответственности[194]; противники Гамилькара называли такие полномочия антиконституционной монархической властью, а Катон -- диктатурой. Даже выбор преемника Гамилькару был предоставлен не столичным высшим властям, а армии, т. е. тем карфагенянам, которые служили в армии в качестве герузиастов или офицеров и которые даже в договорах упоминались наряду с главнокомандующим; само собою разумеется, что право утверждать такой выбор было оставлено за народным собранием. Было ли это захватом власти или нет, во всяком случае это ясно доказывает, что партия войны считала армию своим удельным владением и распоряжалась ею сообразно с этим убеждением. Задача, за которую взялся Гамилькар, не казалась особенно трудной. Войны с пограничными нумидийскими племенами никогда не прекращались; лишь незадолго до того времени был занят карфагенянами внутри страны "стовратный город" Февест (Тебесса). Выпавшее на долю нового главнокомандующего продолжение этих пограничных войн не имело само по себе такого большого значения, чтобы карфагенское правительство стало возражать против решения, принятого на этот счет народным собранием, а римляне, быть может, еще не сознавали, к каким последствиям может привести это решение.
   Таким образом, во главе армии стал человек, доказавший во время войны с Сицилией и в Ливии, что только он, а не кто-либо другой, предназначен судьбой быть спасителем своего отечества. Величественная борьба человека с судьбой едва ли когда-либо была более величественной. Армия должна была спасти государство, но какова же была эта армия? Карфагенское гражданское ополчение плохо дралось под предводительством Гамилькара во время войны в Ливии; но Гамилькару было хорошо известно, что одно дело вывести на бой купцов и фабрикантов города, доведенного до крайней опасности, и совсем иное -- превратить их в солдат. Партия карфагенских патриотов поставляла ему превосходных офицеров, но эти офицеры, естественно, были почти исключительно представителями образованных классов; гражданской милиции у него вовсе не было, а было в лучшем случае несколько эскадронов ливийско-финикийской конницы. Нужно было создать армию из набиравшихся в принудительном порядке ливийских рекрутов и наемников; такому полководцу, как Гамилькар, эта задача была по силам, однако только при том условии, что он будет в состоянии аккуратно и щедро уплачивать жалованье. Но еще во время войны в Сицилии он узнал по собственному опыту, что карфагенские государственные доходы тратятся в самом Карфагене на гораздо более неотложные нужды, чем на содержание сражающейся армии. Поэтому война должны была питать сама себя, и нужно было сделать в больших размерах то же самое, что уже было испробовано в малом виде на Монте-Пеллегрино. Но и этого было еще мало. Гамилькар был не только полководцем, но и вождем политической партии; он был вынужден искать в гражданстве опоры против непримиримой правительственной партии, которая жадно и терпеливо выжидала удобного случая, чтобы его низвергнуть, и хотя вожди этого гражданства были нравственно чисты и благородны, зато народная масса была глубоко развращена и приучена пагубною системою подкупов ничего не делать даром. Конечно и она минутами подчинялась требованиям необходимости или увлекалась энтузиазмом, как это случается повсюду, даже в среде самых продажных корпораций. Но, чтобы найти в карфагенской общине надежную поддержку для своего плана, который мог быть приведен в исполнение в лучшем случае лишь по прошествии нескольких лет, Гамилькару приходилось постоянно присылать своим карфагенским друзьям деньги, чтобы доставить им возможность поддерживать среди черни хорошее расположение духа. Таким образом, Гамилькар был вынужден вымаливать или покупать у равнодушной и продажной толпы позволение спасти ее; он был вынужден смириться и молчать перед высокомерием тех людей, которые были ненавистны его народу и которых он всегда побеждал; он был вынужден скрывать и свои планы и свое презрение от тех изменников отечеству, которые назывались правителями его родного города; этот великий человек, находивший поддержку лишь в немногих сочувствовавших ему друзьях, был вынужден бороться и с внешними врагами и с внутренними, рассчитывая на нерешительность то тех, то других и действуя наперекор обоим. Все это он делал только для того, чтобы добыть средства, деньги и солдат для борьбы со страной, до которой было бы трудно добраться, даже если бы его армия была готова к бою, и которую, по-видимому, едва ли можно было осилить. Он был еще молод; ему было с небольшим тридцать лет; но когда он готовился к выступлению в поход, он как будто предчувствовал, что ему не суждено достигнуть цели его усилий и что он увидит обетованную землю только издали. Покидая Карфаген, он заставил своего девятилетнего сына Ганнибала поклясться перед алтарем всевышнего бога в вечной ненависти к римскому имени и воспитал как Ганнибала, так и своих младших сыновей Гасдрубала и Магона (которых называли "львиным отродьем") в походном лагере как наследников своих замыслов, своего гения и своей ненависти.
   Новый командующий в Ливии выступил из Карфагена приблизительно весной 518 г. [236 г.], лишь только окончилась война с восставшими наемниками. Казалось, он замышлял экспедицию против живших на западе свободных ливийцев; его армия, которая была особенно сильна слонами, двигалась вдоль морского берега, а недалеко от нее -- флот под предводительством верного союзника Гамилькара Гасдрубала. И вот внезапно разнеслась весть, что он переправился за море подле Геркулесовых столбов и, высадившись в Испании, ведет там войну с не сделавшими ему ничего дурного туземцами, не получив на то разрешения своего правительства, как жаловались карфагенские власти. Но во всяком случае эти власти не могли жаловаться на его нерадение об африканских делах: когда нумидийцы снова восстали, его помощник Гасдрубал нанес им такое поражение, что на границе было надолго восстановлено спокойствие и многие из бывших до того времени независимыми племен стали уплачивать Карфагену дань. Мы не в состоянии подробно проследить за тем, что сам он делал в Испании; но Катон Старший, принадлежавший к поколению, жившему непосредственно после смерти Гамилькара и видевший еще свежие следы его деятельности в Испании, несмотря на всю свою ненависть к пунийцам, был принужден воскликнуть, что ни один царь не достоин того, чтобы его имя упоминалось наряду с именем Гамилькара Барки. Что было сделано Гамилькаром как полководцем и как государственным деятелем в течение последних девяти лет его жизни (518--526) [236--228 гг.], пока он не нашел смерть в цвете лет, храбро сражаясь подобно Шарнгорсту на поле битвы именно в то время, когда его планы уже начали созревать; что было сделано в течение следующих восьми лет (527--534) [227--220 гг.] наследником звания и замыслов Гамилькара, мужем его дочери Гасдрубалом, который продолжал начатое дело, следуя по стопам своего наставника, об этом мы можем судить по результатам. Вместо небольших торговых складочных пунктов, которые наряду с протекторатом над Гадесом составляли все, что принадлежало до того времени Карфагену на испанских берегах, и были зависимы от Ливии, военным гением Гамилькара было основано в Испании новое карфагенское царство, существование которого было упрочено политической ловкостью Гасдрубала. Лучшие земли Испании -- ее южные и восточные берега -- сделались финикийскими владениями; там были основаны новые города, среди которых первое место занимал построенный Гасдрубалом подле единственной хорошей гавани южного берега испанский Карфаген (Картагена) с великолепным "царским замком"; земледелие стало процветать, и еще более стало процветать горное дело в удачно открытых картагенских серебряных рудниках, которые по прошествии ста лет ежегодно давали более 2½ млн. талеров (35 млн. сестерциев) дохода. Бо льшая часть общины, вплоть до берегов Эбро, находилась в зависимости от Карфагена и платила ему дань; Гасдрубал старался втянуть местных владетелей в интересы Карфагена всеми средствами, вплоть до брачных союзов. Таким путем там был создан обширный рынок для карфагенской торговли и промышленности, а доходы с этой провинции не только покрывали расходы на содержание армии, но еще доставляли излишек, который частью отсылался домой, частью откладывался в запас. Вместе с тем провинция созидала и воспитывала армию. В принадлежавшей Карфагену области производились постоянные наборы рекрут; военнопленные распределялись по карфагенским корпусам; зависимые общины доставляли вспомогательные войска и столько наемников, сколько требовалось. В течение долгой военной жизни солдат находил в своем лагере новое отечество, и чувство патриотизма заменялось в нем привязанностью к знамени и горячей преданностью своему великому вождю; благодаря постоянным войнам с храбрыми иберийцами и кельтами удалось создать в придачу к превосходной нумидийской коннице и порядочную пехоту. Карфаген не чинил Баркам никаких препятствий. Так как от гражданства не требовалось никаких постоянных повинностей, а, наоборот, кое-что перепадало и на его долю, в то время как его торговля нашла в Испании то, что утратила в Сицилии и в Сардинии, то испанская армия скоро приобрела большую популярность блестящими победами и большими достижениями. Эта популярность была так велика, что в минуты опасности, как, например, после смерти Гамилькара, оказалось возможным добиться присылки в Испанию африканских войск в значительном числе, а правительственная партия была вынуждена молчать или довольствоваться тем, что осыпала офицеров-демагогов и чернь бранью в частных беседах или в переписке со своими римскими друзьями. В Риме тоже не предпринимали никаких решительных шагов, чтобы дать событиям в Испании иное направление. Первой и главной причиной бездействия римлян, без сомнения, было их незнакомство с положением дел на отдаленном полуострове, что конечно и послужило для Гамилькара главной побудительной причиной к тому, чтобы выбрать театром для осуществления своих замыслов Испанию, а не Африку, что было вполне возможно. Римский сенат, конечно, не мог полагаться ни на сведения, которые доставлялись карфагенскими военачальниками римским комиссарам, приезжавшим в Испанию изучать положение дел на месте, ни на уверения, что все это делается с единственной целью -- скорее добыть средства для уплаты римлянам военной контрибуции; но в Риме, по всей вероятности, угадывали лишь ближайшую цель замыслов Гамилькара -- найти в Испании возмещение тех податей и торговых выгод, которые когда-то доставляли утраченные острова. Но в Риме ни в коем случае не допускали возможности наступательной войны со стороны карфагенян и в особенности возможности вторжения из Испании в Италию, как в этом убеждают нас и прямые указания и самое положение дел. Само собой разумеется, что в Карфагене в числе приверженцев партии мира было немало таких, которые видели гораздо дальше; но как бы они ни были проницательны, у них едва ли могло родиться желание известить их римских друзей о собиравшейся грозе, которую карфагенское правительство не было в состоянии предотвратить; этим способом они не избежали бы кризиса, а только ускорили бы его; да если бы они это и сделали, то в Риме, конечно, отнеслись бы очень осмотрительно к такому доносу со стороны приверженцев одной политической партии. Впрочем, непостижимо быстрое и прочное расширение карфагенского владычества в Испании неизбежно должно было пробудить внимание и беспокойство у римлян, и действительно последние старались положить ему предел в течение последних лет перед началом новой войны. Около 528 г. [226 г.] в них заговорили недавние симпатии к эллинизму, и они заключили союз с обоими расположенными на восточном берегу Испании греческим и полугреческим городами Закинфом и Сагунтом (Мурвиедро, недалеко от Валенсии) и Эмпориями (Ampurias); извещая об этом карфагенского главнокомандующего Гасдрубала, они потребовали, чтобы он не распространял своих завоеваний за Эбро, на что тот изъявил согласие. Это было сделано вовсе не для того, чтобы воспрепятствовать вторжению сухим путем в Италию (полководца, который задумал бы такое предприятие, не мог стеснить никакой договор), а частью для того, чтобы положить предел развитию материального могущества испанских карфагенян, которое уже становилось опасным, частью для того, чтобы подготовить в принятых под римское покровительство вольных общинах между Эбро и Пиренеями надежную опору, на случай если бы оказалось необходимым высадить в Испании войска и предпринять там войну. В случае новой войны с Карфагеном, которую считал неизбежной и римский сенат, от событий в Испании не ожидали большого ущерба кроме разве того, что в Испанию пришлось бы отправить несколько легионов и что неприятель был бы снабжен деньгами и людьми обильнее, чем тогда, когда он еще не владел Испанией; к тому же в Риме уже было решено начать и окончить следующую войну в Африке, как это доказывает план кампании 536 г. [218 г.] и как оно и должно было быть; а вместе с судьбой Африки была бы решена и судьба Испании. Сверх того, римляне не торопились и по другим соображениям: в первые годы это были карфагенские военные контрибуции, выплата которых прекратилась бы с объявлением войны; затем смерть Гамилькара, которая могла заставить друзей его и врагов думать, что вместе с ним умерли и его замыслы; наконец в последние годы, когда сенат стал приходить к убеждению, что неблагоразумно медлить с возобновлением войны, мешало этому вполне понятное желание предварительно покончить с жившими в долине По галлами, так как нетрудно было предвидеть, что ввиду ожидавшего их полного истребления они воспользуются первой серьезной войной, какую предпримет Рим, чтобы снова заманить в Италию трансальпийские племена и возобновить все еще крайне опасные нашествия кельтов. Само собой разумеется, что римлян не могли бы стеснить ни сношения их с карфагенской партией мира, ни заключение договора, и если бы они хотели войны, они могли бы в любую минуту найти для нее предлог в испанских распрях. Поэтому в образе действий римлян не было ничего непонятного; тем не менее, нельзя не заметить, что при тогдашнем положении дел римский сенат действовал непредусмотрительно и вяло; еще более непростительные ошибки в этом же роде обнаруживает в то время и его система ведения галльских дел. Политика римлян повсюду отличалась скорее настойчивостью, лукавством и последовательностью, чем широтою взгляда и быстротою действия; в этом отношении над Римом нередко брали верх многие из его врагов, начиная с Пирра и кончая Митридатом.
   Итак, счастье покровительствовало гениальному замыслу Гамилькара. Уже были добыты средства для войны -- сильная, привыкшая сражаться и побеждать армия и постоянно наполнявшаяся казна; но недоставало вождя, который сумел бы уловить наиболее удобный для начала войны момент и дать ей надлежащее направление. Человека, чьи разум и сердце положили путь к спасению отчаявшемуся народу в его безнадежном положении, уже не было в живых в то время, когда открылась возможность вступить на этот путь. Мы не в состоянии решить, почему его преемник Гасдрубал не продолжал наступательного движения -- оттого ли, что он считал, что еще не время начинать войну, или же оттого, что он был скорее государственным деятелем, чем полководцем, и сознавал, что ему не по силам такое предприятие. Когда в начале 534 г. [220 г.] он пал от руки убийцы, карфагенские офицеры испанской армии избрали на его место старшего из сыновей Гамилькара Ганнибала. Это был человек еще молодой: он родился в 505 г. [249 г.]; стало быть, ему было в то время 28 лет, но он уже многое пережил. Его первые воспоминания показывают ему отца сражающимся в далекой стране и одерживающим победу при Эйркте; он был свидетелем заключения мира с Катулом, скорбного возвращения на родину побежденного отца и ужасов ливийской войны. Еще маленьким мальчиком он последовал за своим отцом в военный лагерь, где скоро отличился. Благодаря гибкости и крепости своего телосложения он отлично бегал взапуски, был хорошим бойцом и отважным наездником; ему ничего не стоило обходиться без сна, и он умел по-солдатски и пользоваться пищей и обходиться без нее. Несмотря на то, что он провел свою молодость в лагерях, он был образован не хуже, чем все знатные финикийцы того времени; кажется, уже в то время, когда он был главнокомандующим, он изучил греческий язык под руководством своего поверенного спартанца Зозила настолько, чтобы составлять на этом языке государственные бумаги. Когда он подрос, его приняли в армию его отца, на глазах у которого он начал свою военную службу и который пал подле него в сражении. Потом он командовал конницей под начальством мужа своей сестры Гасдрубала и отличался как блестящею личною храбростью, так и дарованиями военачальника. Теперь этот испытанный в боях юный генерал был возведен по выбору своих товарищей в звание главнокомандующего и получил возможность довершить то, для чего жили и умерли его отец и зять. Он принял это наследство и доказал, что был его достоин. Его современники пытались всячески очернить его характер: римляне называли его жестоким, карфагеняне -- корыстолюбивым; правда, он умел ненавидеть так, как только умеют ненавидеть восточные натуры, а полководец, у которого никогда не переводились ни деньги, ни припасы, должен же был их где-нибудь добывать. Однако, несмотря на то, что его историю писали злоба, зависть и низость, они не смогли очернить его чистого и благородного образа. Оставляя в стороне как нелепые выдумки, которые сами выносят себе приговор, так и то, что делалось от его имени по вине подчиненных ему начальников, в особенности по вине Ганнибала Мономаха и Магона Самнитянина, мы не находим в рассказах о нем ничего такого, чего нельзя было бы оправдать современными ему условиями и понятиями о международном праве; но все эти рассказы сходятся между собой в том, что едва ли кто-нибудь другой умел подобно ему соединять благоразумие с вдохновением и осторожность с энергией. Своеобразной чертой его характера была та изобретательность, которая составляла главную отличительную особенность финикийского характера; для достижения своих целей он любил прибегать к оригинальным и неожиданным средствам, ко всякого рода ловушкам и хитростям и изучал характер противников с беспримерной тщательностью. Посредством такого шпионства, какому еще не было примера -- даже в Риме у него были постоянные шпионы, -- он получал сведения о замыслах неприятеля; его самого нередко видели переодетым, в парике, собирающим сведения то о том, то о другом. Каждая страница истории его времени свидетельствует не только о его стратегическом гении, но и о его политическом гении, который проявился после заключения мира с Римом в предпринятой им реформе карфагенских государственных учреждений и в беспримерном влиянии, которым он пользовался в кабинетах восточных держав, будучи чужеземным скитальцем. О его умении властвовать над людьми свидетельствует беспредельность его власти над разноплеменной и разноязычной армией, никогда не бунтовавшей даже в самые тяжелые времена. Это был великий человек, и где он ни появлялся, на него все обращали взоры.
   Ганнибал решился начать войну, как только его назначили главнокомандующим (весной 534 г.) [220 г.]. Так как страна кельтов все еще была в состоянии брожения, а война между Римом и Македонией казалась неизбежной, он имел достаточные основания, для того чтобы без промедления взяться за дело и начать войну там, где ему вздумается, прежде чем римляне начнут ее так, как им будет удобнее, высадившись в Африке. Его армия скоро приготовилась к походу, а свою казну он наполнил, совершив несколько опустошительных набегов в большом масштабе; но карфагенское правительство не обнаруживало никакого желания посылать в Рим объявление войны. Оказалось, что труднее заменить в Карфагене Гасдрубала -- патриотического народного вождя, чем заменить в Испании Гасдрубала -- полководца. Приверженцы мира взяли в то время верх и преследовали вождей военной партии политическими процессами; в свое время они урезывали и порицали планы Гамилькара, а теперь отнюдь не были склонны позволять командовавшему в Испании, ничем не прославившемуся молодому человеку увлекаться юношеским патриотизмом за счет государства; Ганнибал же, со своей стороны, не решался начать войну явно наперекор законным властям. Он пытался принудить сагунтинцев нарушить мир, но они ограничились тем, что обратились с жалобой в Рим. Когда вслед за тем прибыла из Рима комиссия, он пытался своим резким обращением вынудить от нее объявление войны; но комиссары поняли, в чем дело: они смолчали в Испании, но обратились с протестами в Карфаген, а домой сообщили, что Ганнибал готов к борьбе и что война неизбежна. Так проходило время; уже было получено известие о внезапной смерти Антигона Дозона, происшедшей почти в одно время со смертью Гасдрубала. На территории италийских кельтов римляне строили крепости с удвоенной быстротой и энергией; вспыхнувшее в Иллирии восстание римляне готовились быстро подавить следующей весной. Каждый день был дорог, и Ганнибал решился действовать. Он послал в Карфаген извещение, что сагунтинцы стали теснить карфагенских подданных -- торболетов, вследствие чего он вынужден напасть на них; затем, не дожидаясь ответа, он начал весной 535 г. [219 г.] осаду находившегося в союзе с Римом города, что означало войну с Римом. О том, что думали и на что решились в Карфагене, можно составить себе некоторое понятие по тому впечатлению, какое произвела в некоторых сферах капитуляция Йорка. Все "влиятельные люди", как тогда утверждали, не одобряли нападения, сделанного "без предписаний свыше"; шла речь о дезавуировании и выдаче дерзкого офицера римлянам. Но оттого ли, что карфагенское правительство боялось армии и черни еще больше, чем римлян, оттого ли, что оно сознавало невозможность загладить то, что уже было сделано, или же просто оттого, что по свойственной ему нерешительности оно не было способно ни к каким энергичным мерам, было решено ничего не решать, т. е. не вести войны, но и не препятствовать ее продолжению. Сагунт защищался так, как умели защищаться только испанские города. Если бы римляне проявили хотя небольшую долю такой же энергии, с какой оборонялись принятые под их покровительство сагунтинцы, и если бы в продолжение восьмимесячной осады Сагунта они не тратили бесполезно время на ничтожную борьбу с иллирийскими пиратами, то им -- владыкам моря и удобных мест для высадки -- удалось бы избежать упрека за обещанную, но не оказанную защиту и дать войне совершенно иное направление. Но они медлили, и город был наконец взят приступом. Так как Ганнибал отослал военную добычу в Карфаген, то это пробудило патриотизм и воинственность в тех, в ком прежде не было заметно ничего подобного, а дележ добычи уничтожил возможность какого бы то ни было примирения с Римом. Когда после разрушения Сагунта в Карфаген прибыло римское посольство с требованием выдачи главнокомандующего и находившихся в его лагере герузиастов, а римский оратор, перебив попытки к оправданию и подобрав свой плащ, сказал, что держит в нем мир или войну и что герузия должна сделать выбор, тогда у герузиастов хватило мужества ответить, что они предоставляют выбор римлянину; и когда последний предложил войну, его предложение было принято (весной 536 г.) [218 г.].
   Ганнибал, потерявший целый год вследствие упорного сопротивления сагунтинцев, возвратился по своему обыкновению на зиму 535/536 г. [219/218 г.] в Картагену, частью чтобы принять нужные меры для защиты Испании и Африки, так как подобно своему отцу и своему зятю он был и тут и там высшим военным начальником и, стало быть, должен был позаботиться о безопасности своего отечества. Его военные силы состояли приблизительно из 120 тысяч пехотинцев, 16 тысяч всадников, 58 слонов и 32 снабженных экипажем и 18 не снабженных пятипалубных судов помимо тех слонов и кораблей, которые находились в столице. В этой карфагенской армии вовсе не было наемников, за исключением небольшого числа лигуров, служивших в легковооруженных отрядах; не считая нескольких финикийских эскадронов, войска состояли из набранных для военной службы карфагенских подданных, ливийцев и испанцев. Чтобы убедиться в преданности этих последних, хорошо изучивший человеческую натуру полководец выказал им свое доверие тем, что дал им отпуск на всю зиму; не сочувствовавший узким понятиям финикийцев о патриотизме, Ганнибал клятвенно обещал ливийцам право карфагенского гражданства, если они вернутся в Африку победителями. Впрочем, эта масса войск была лишь частью предназначена для экспедиции в Италию. Около 20 тысяч человек были отосланы в Африку; из них меньшая часть осталась в столице и на собственно финикийской территории, а бо льшая часть была отправлена на западную оконечность Африки. Для защиты Испании было оставлено 12 тысяч человек пехоты, 2500 человек конницы и почти половина слонов, кроме стоявшего там у берегов флота; командование этими военными силами и управление страной были поручены младшему брату Ганнибала Гасдрубалу. На собственно карфагенской территории было оставлено сравнительно небольшое число войск, так как на крайний случай столица сама имела достаточно средств; в Испании тоже было пока достаточно небольшого отряда пехоты, так как там нетрудно было набрать новых рекрутов, но зато там была оставлена сравнительно большая часть африканской конницы и слонов. Главное внимание было обращено на то, чтобы обеспечить связь между Испанией и Африкой; с этой целью и был оставлен в Испании флот, а защита западной Африки была поручена очень сильному военному отряду. За верность войск служило ручательством кроме собранных в хорошо укрепленном Сагунте заложников от испанских общин, распределение солдат по таким пунктам, которые находились вне их призывных округов: преобладающая часть восточно-африканского ополчения была отправлена в Испанию, испанского -- в западную Африку, западно-африканского -- в Карфаген. Таким образом были приняты достаточные меры для обороны. Что же касается наступательной войны, то эскадра из 20 пятипалубных судов с 1 тысячей солдат должна была отплыть из Карфагена к западным берегам Италии, для того чтобы их опустошать; другая эскадра из 25 парусных судов должна была попытаться снова завладеть Лилибеем; Ганнибал надеялся, что карфагенское правительство не откажет ему в столь умеренном содействии. Сам же он решил вторгнуться во главе главной армии в Италию, как это, без сомнения, и входило в первоначально задуманный Гамилькаром план военных действий. Решительное наступление на Рим возможно было только в Италии, точно так же как решительное наступление на Карфаген возможно было только в Ливии; как Рим, без сомнения, начал бы следующую кампанию нападением на Ливию, так и Карфаген не должен был ограничиваться какими-нибудь второстепенными объектами военных операций, например Сицилией, или одной оборонительной войной; во всех этих случаях поражения были бы одинаково гибельны, но победа принесла бы различные плоды. Каким же, однако, путем можно было напасть на Италию? Достигнуть полуострова можно было или водой, или сушей; но, для того чтобы поход носил характер не отчаянного предприятия, а военной экспедиции со стратегической целью, необходимо было иметь более близкую операционную базу, чем Испания или Африка. Ганнибал не мог опираться ни на флот, ни на какую-либо приморскую крепость, так как Рим господствовал в то время на морях. Но и на территории, принадлежащей италийскому союзу, едва ли можно было найти твердую точку опоры. Если этот союз в совершенно иные времена и несмотря на свои симпатии к эллинам устоял против ударов, нанесенных ему Пирром, то не было никакого основания ожидать, что он распадется при появлении финикийского полководца; вторгнувшаяся в Италию армия была, без сомнения, раздавлена между сетью римских крепостей и крепко сплоченным союзом. Только страна лигуров и кельтов могла сделаться для Ганнибала тем, чем была для Наполеона Польша во время его походов на Россию, очень похожих на поход Ганнибала; в этих племенах еще было сильно брожение в связи с только что окончившейся войной за независимость; они не состояли в племенном родстве с италиками и опасались за свое существование, так как именно в это время римляне начали окружать их цепью своих крепостей и шоссейных дорог, поэтому на финикийскую армию, заключившую в своих рядах немало испанских кельтов, они должны были смотреть как на свою избавительницу и должны были служить для нее опорой, доставляя ей продовольствие и рекрутов. Уже были заключены формальные договоры с бойями и инсубрами, которые обязались выслать навстречу карфагенской армии проводников, приготовить для нее у своих соплеменников хороший прием, снабжать ее во время похода продовольствием и восстать против римлян, лишь только карфагенская армия вступит на италийскую территорию. На эту же область указывали и сношения с востоком. Македония, снова утвердившая свое владычество в Пелопоннесе благодаря победе при Селлазии, находилась с Римом в натянутых отношениях; Димитрий Фаросский, променявший союз с римлянами на союз с македонянами и изгнанный римлянами из своих владений, жил изгнанником при македонском дворе, который отказал римлянам, требовавшим выдать его. Если существовала возможность где-либо соединить против общего врага две армии, выступившие от берегов Гвадалквивира и Карасу, то это могло случиться только на берегах По. Таким образом, все указывало Ганнибалу на северную Италию; а что туда же были обращены взоры и его отца, видно из того факта, что римляне к своему крайнему удивлению встретили в 524 г. [230 г.] в Лигурии отряд карфагенян. Менее понятно, почему Ганнибал предпочел сухой путь морскому, так как и само по себе очевидно и было доказано последующими событиями, что ни морское могущество римлян, ни их союз с Массалией не были непреодолимым препятствием для высадки армии в Генуе. В дошедших до нас сведениях немало таких пробелов, которые не позволяют нам удовлетворительно разрешить этот вопрос и которых нельзя восполнить догадками. Ганнибал, вероятно, выбрал из двух зол меньшее. Вместо того, чтобы подвергнуть себя случайностям морского переезда и морской войны, с которыми он был мало знаком и которые было трудно заранее предвидеть, он счел более благоразумным положиться на бесспорно искренние обещания бойев и инсубров, тем более потому, что высадившейся в Генуе армии предстоял бы переход через горы; вряд ли он знал, что переход через Апеннины подле Генуи менее труден, чем переход через главную цепь Альп. Но тот путь, который он избрал, с древних пор служил путем для кельтов, и по нему проходили через Альпы гораздо более многочисленные массы людей; стало быть, союзник и избавитель кельтов мог уверенно идти по нему. С наступлением благоприятного времени года Ганнибал собрал в Картагене войска, которые должны были войти в состав главной армии; в них было 90 тысяч человек пехоты и 12 тысяч человек конницы, из которых приблизительно две трети были африканцы и одна треть -- испанцы; 37 слонов он взял с собой по-видимому, не столько для серьезных военных целей, сколько для того, чтобы импонировать галлам. Пехоте Ганнибала в противоположность той, которой предводительствовал Ксантипп, не нужно было прятаться за линией слонов, а ее вождь был достаточно осмотрителен, для того чтобы только изредка и осторожно употреблять в дело это обоюдоострое оружие, бывавшее причиной поражения собственной армии столь же часто, как и причиной поражения неприятеля. С этой армией Ганнибал двинулся весной 536 г. [218 г.] из Картагена к берегам Эбро. Он сообщил своим солдатам о принятых им мерах, в особенности о завязавшихся сношениях с кельтами, так же как и о средствах и о цели экспедиции, так что даже простые рядовые, в которых продолжительная война развила военные инстинкты, чувствовали ясный ум и твердую руку вождя, за которым шли с полным доверием в неизвестную даль; а пламенная речь, в которой он рассказал им о положении отечества и требованиях римлян, о неизбежном порабощении дорогой родины и постыдном требовании выдать любимого вождя и его штаб, заставила вспыхнуть во всех сердцах чувства солдата и гражданина.
   Римское государство находилось в таком положении, в которое можно попасть даже при прочном владычестве предусмотрительной аристократии. Эта аристократия хорошо знала, что ей было нужно, и даже многое делала, но ничего не делала как следует и вовремя. Уже давно можно было бы завладеть Альпийскими воротами и покончить с кельтами, но кельты все еще были страшны, а ворота открыты. С Карфагеном можно было бы жить в дружбе, если бы честно соблюдался мирный договор 513 г. [241 г.]; а если это было нежелательно, Карфаген мог быть уже давно покорен; но мирный договор был фактически нарушен захватом Сардинии, и могуществу Карфагена все-таки не препятствовали возрождаться в течение 20 лет. Сохранить мир с Македонией не составило бы никакого труда, но ее дружба была принесена в жертву из-за ничтожной прибыли. Очевидно, недоставало такого государственного мужа, который был бы способен направить все дела управления к одной общей цели; во всем, что ни делалось, не было надлежащей меры: или делалось слишком много, или делалось слишком мало. Теперь начиналась война, время и место которой были предоставлены выбору неприятеля; и при вполне обоснованном сознании превосходства своих военных сил никто не знал, какова будет цель ближайших военных действий и как придется их вести. Римское правительство имело в своем распоряжении полмиллиона хороших солдат -- только римская конница уступала и качественно, и количественно карфагенской, так как первая составляла приблизительно одну десятую, а вторая -- одну восьмую часть выступивших в поход войск. Против римского флота из 220 пятипалубных судов, только что возвратившихся из Адриатического моря в западные воды, ни одно из причастных к этой войне государств не могло выставить равного ему. Само собою было ясно, каково должно было быть естественное и правильное использование этого подавляющего превосходства военных сил. Уже давно убедились в том, что войну следует начать высадкой в Африке; позднейшие события заставили римлян включить в план военных действий одновременную высадку в Испании главным образом для того, чтобы не встретиться под стенами Карфагена с испанской армией. Соответственно этому плану, лишь только война началась фактически с нападения Ганнибала в начале 535 г. [219 г.] на Сагунт, следовало отправить войска в Испанию, прежде чем этот город пал; но то, чего требовали и интересы государства, и его честь, не было сделано вовремя. В течение восьми месяцев Сагунт бесплодно оборонялся; даже когда он сдался, Рим еще ничего не предпринял для высадки войск в Испании. Однако страна между Эбро и Пиренеями оставалась еще свободной; ее обитатели не только были естественными союзниками римлян, но подобно сагунтинцам также получали от римских эмиссаров обещания скорой помощи. На переезд в Каталонию из Италии морем требовалось немного более времени, чем на переход туда из Картагена сухим путем; поэтому, если бы вслед за состоявшимся тем временем формальным объявлением войны римляне двинулись с места подобно финикийцам в апреле, то Ганнибал мог бы встретиться с римскими легионами на линии Эбро. Впрочем, уже в то время бо льшая часть армии и флота была готова к экспедиции в Африку, а второму консулу Публию Корнелию Сципиону было приказано направиться к берегам Эбро; но он не торопился и, когда на берегах По вспыхнуло восстание, двинул туда армию, уже готовую к посадке на суда, и стал организовывать для испанской экспедиции новые легионы. Поэтому, хотя Ганнибал и встретил на Эбро самое упорное сопротивление, но только со стороны туземного населения; а так как при тогдашних обстоятельствах время было для него более дорого, чем кровь его солдат, то он, пожертвовав четвертою частью своей армии, преодолел эти препятствия в несколько месяцев и достиг линии Пиренеев. Что промедление римлян вторично оставит беззащитными их испанских союзников, было так же легко предвидеть, как и легко было избежать этого промедления, между тем как своевременное появление римлян в Испании, по всей вероятности, предотвратило бы поход на Италию, которого в Риме не ожидали даже весной 536 г. [218 г.] Ганнибал вовсе не имел намерения отказываться от своего испанского "царства", для того чтобы устремиться в Италию подобно человеку, которому нечего больше терять; и продолжительное время, которое он потратил на завладение Сагунтом и на покорение Каталонии, и значительный отряд, оставленный им для занятия вновь приобретенной территории между Эбро и Пиренеями, вполне убедительно доказывают, что если бы римская армия стала оспаривать у него обладание Испанией, то он не стал бы избегать встречи с нею; всего же важнее то, что если бы римляне оказались в состоянии оттянуть его выступление из Испании всего на несколько недель, зима заперла бы альпийские проходы, прежде чем он их достиг, и африканская экспедиция могла бы беспрепятственно направиться к своей цели.
   Дойдя до Пиренеев, Ганнибал отпустил часть своей армии на родину; это была заранее обдуманная мера, которая должна была доказать солдатам уверенность вождя в успехе и рассеять опасения, что его экспедиция принадлежит к числу тех, из которых не возвращаются домой. С армией из старых, опытных солдат, состоявшей из 50 тысяч пехотинцев и 9 тысяч всадников, Ганнибал перешел без затруднений через горы и затем двинулся вдоль морского берега на Нарбонну и Ним по территории кельтов, через которую ему прокладывали путь частью завязанные ранее дружественные сношения, частью карфагенское золото, а частью оружие. Только в конце июля, когда его армия достигла Роны против Авиньона, ее, по-видимому, ожидало более серьезное сопротивление.
   Консул Сципион, который на пути в Испанию прибыл (около конца июня) в Массалию, узнал там, что он опоздал и что Ганнибал уже перешел не только через Эбро, но и через Пиренеи. Это известие, видимо, впервые раскрыло римлянам глаза относительно направлений Ганнибала; поэтому консул на время отказался от экспедиции в Испанию и решил встретить финикийцев на берегах Роны, помешать их переходу через эту реку и не допустить до вторжения в Италию, рассчитывая на содействие со стороны местного кельтского населения, а через посредство этих последних и под влиянием Рима. К счастью для Ганнибала, против того места, где он предполагал переправиться через реку, стояло только кельтское ополчение, между тем как сам консул вместе с своей армией из 22 тысяч человек пехоты и 2 тысяч всадников находился еще в Массалии, т. е. на расстоянии четырехдневного перехода вниз по течению. Галльское ополчение спешно отправило к нему гонцов с известием о положении дел. Ганнибалу предстояло переправить свою армию вместе с многочисленной конницей и слонами через стремительно быструю реку на глазах у неприятеля и прежде чем подойдет Сципион; но у него не было даже ни одного челнока. Он приказал немедленно скупить в окрестностях у многочисленных ронских лодочников их барки за какую бы то ни было цену, а недостающее число судов пополнить вновь сколоченными из срубленных деревьев; таким способом была обеспечена возможность для переправы его многочисленной армии в течение одного дня. В то время как делались эти приготовления, сильный отряд под начальством Ганнона, сына Бомилькара, направлялся усиленным маршем вверх по реке к другой переправе, которая отстояла от Авиньона на два коротких дневных перехода и которая оказалась незащищенной. Переправившись через реку на сколоченных наспех плотах, он повернул вниз по течению реки с целью напасть в тыл на галлов, препятствовавших переправе главной армии. Утром пятого дня после прибытия к берегам Роны и третьего дня после отбытия Ганнона стали видны на противоположном берегу дымовые сигналы посланного в обход отряда, которых с нетерпением ожидал Ганнибал, чтобы приступить к переправе. Лишь только галлы заметили, что неприятельская флотилия тронулась с места, и поспешили занять берег, позади них внезапно вспыхнул ярким огнем их лагерь; в смятении они разделили свои силы и, не будучи в состоянии ни отразить нападения, ни воспрепятствовать переправе, обратились в поспешное бегство. Тем временем Сципион устраивал в Массалии заседания военного совета, на которых обсуждался вопрос о надлежащем способе занятия переправы через Рону; даже просьбы со стороны гонцов, которых посылали кельтские вожди, не заставили его решиться на выступление. Он не верил их сообщениям и ограничивался тем, что отправил слабый отряд римской конницы для разведок на левом берегу Роны. Этот отряд застал всю неприятельскую армию уже на левом берегу реки в то время, когда она занималась переправой оставшихся на правом берегу слонов; исполняя возложенную на него задачу по рекогносцировке, этот отряд вступил в окрестностях Авиньона в горячий бой с карфагенскими эскадронами (это было первое сражение между римлянами и финикийцами в этой войне) и затем поспешно возвратился домой, чтобы дать отчет штаб-квартире обо всем виденном. Тогда Сципион опрометью кинулся со всеми своими войсками в Авиньон; когда он туда прибыл, уже прошло три дня, с тех пор как оттуда вышла карфагенская конница, остававшаяся там для прикрытия переправы слонов, и консулу не оставалось ничего другого как бесславно возвратиться с измученными войсками в Массалию и злословить по поводу "малодушного бегства" пунийцев. Таким образом, римляне в третий раз в силу одной только пассивности оставили своих союзников без помощи и не удержали в своих руках важной оборонительной линии, а, сделав эту первую ошибку, перешли от неблагоразумного бездействия к столь же неблагоразумной стремительности и предприняли без всякой надежды на успех то, что могли предпринять несколькими днями ранее с полной уверенностью достигнуть желаемого; действуя таким образом, они только пропустили случай исправить сделанную ошибку. С той минуты как Ганнибал очутился на территории кельтов по сю сторону Роны, его уже нельзя было остановить на дороге к Альпам; однако если бы при первом о том известии Сципион вернулся со всей своей армией в Италию -- через Геную он мог бы достигнуть берегов По в семь дней -- и присоединил свои войска к стоявшим в долине По слабым отрядам, то хотя бы там он мог приготовить врагу суровую встречу. Но он потерял дорогое время благодаря своему походу на Авиньон; сверх того, этому в общем не лишенному дарования человеку недоставало политического мужества или военной проницательности, для того чтобы перебрасывать армию сообразно с обстоятельствами; он отправил основное ядро этой армии под начальством своего брата Гнея в Испанию, а сам возвратился с небольшим отрядом в Пизу.
   После переправы через Рону Ганнибал, собрав войска, объяснил им цель своей экспедиции и заставил прибывшего к нему из долины По кельтского вождя Магила лично обратиться к армии с речью при помощи переводчика; затем он беспрепятственно продолжал наступление по направлению к альпийским проходам. При выборе того или другого из этих проходов он не мог не принимать в соображение ни краткость пути, ни настроение местных жителей, хотя ему и некогда было тратить время ни на обходы, ни на боевые схватки. Он должен был идти по тому пути, который был наиболее удобен для его багажа, многочисленной конницы и слонов и на котором его армия могла бы добывать достаточное количество продовольствия или мирным путем, или силой, -- потому что, хотя Ганнибал и принял все меры к тому, чтобы везти вслед за собой припасы на вьючных животных, однако для его армии, доходившей и после понесенных ею потерь до 50 тысяч человек, этих припасов могло хватить только на несколько дней. Кроме прибрежной дороги, по которой Ганнибал не пошел не потому, что ее загораживали римляне, а потому, что она заставила бы его отклониться в сторону от его цели, в древние времена вели[195]из Галлии в Италию только два известных альпийских прохода: проход через Коттийские Альпы (Mont GenХvre) в страну Тавринов (через Сузу или через Фенестреллу в Турин) и проход через Грайские Альпы (Малый Сен-Бернар) в страну салассов (на Аосту и Иврею). Первая из этих дорог самая короткая, но от того пункта, где она оставляет долину Роны, она идет по непроходимым и бесплодным долинам рек Драка, Романши и Верхней Дюрансы, через труднопроходимую и бедную страну и требует семи- или восьмидневного перехода через горы; военную дорогу там впервые провел Помпей с целью установить кратчайшее сообщение между галльскими провинциями, находившимися по ту и эту сторону Альп. Дорога через Малый Сен-Бернар несколько длиннее; но, миновав первый Альпийский хребет, защищающий долину Роны с восточной стороны, она придерживается долины Верхней Изеры, которая тянется от Гренобля через Шамбери вплоть до подножия Малого Сен-Бернара, т. е. до самой высокой цепи Альп, и превосходит все другие альпийские долины шириной, плодородием и плотностью населения. Сверх того, дорога через Малый Сен-Бернар если и не самый низкий из всех естественных альпийских проходов, то зато наиболее удобный; хотя там не проложено никакого искусственного пути, однако по ней перешел еще в 1815 г. через Альпы австрийский корпус с артиллерией. Наконец этот путь, пересекающий только два горных хребта, был с древнейших времен большой военной дорогой из страны кельтов в страну италиков. Поэтому карфагенской армии не приходилось затрудняться выбором; для Ганнибала был счастливым совпадением, а не побудительной причиной тот факт, что находившиеся с ним в союзе кельтские племена жили в Италии вплоть до Малого Сен-Бернара, между тем как дорога через Мон-Женевр привела бы его в страну Тавринов, которые были с давних пор во вражде с инсубрами. Итак, карфагенская армия двинулась сначала вверх по течению Роны к долине Верхней Изеры -- не ближайшим путем вверх по левому берегу Нижней Изеры из Валенсии на Гренобль, как можно было бы предполагать, а через "остров" аллоброгов по богатой и уже в то время густо заселенной низменности, которую окаймляют с севера и с запада Рона, с юга -- Изера и с востока -- Альпы. Этот путь был избран потому, что ближайшая дорога вела через непроходимый и бедный гористый край, между тем как вышеупомянутый "остров" ровен и чрезвычайно плодороден, а от долины Верхней Изеры его отделяет только один горный кряж. Путь вдоль течения Роны по "острову" и поперек него вплоть до подножия Альпийской стены был пройден в шестнадцать дней; он не представил больших затруднений, а на самом "острове" Ганнибал искусно воспользовался ссорой, вспыхнувшей между двумя вождями аллоброгов, и оказал самому влиятельному из них такую услугу, что тот не только доставил карфагенянам конвой, сопровождавший их при переходе через всю равнину, но также пополнил их запасы продовольствия, а солдат снабдил оружием, одеждой и обувью. Только при переходе через первую цепь Альп, которая возвышается крутой стеной и через которую можно пройти только по одной тропе (через Mont du Chat, подле деревни Chevelu), экспедиция едва не потерпела крушения. Аллоброги прочно укрепились в теснине. Ганнибал узнал об этом достаточно своевременно, чтобы избежать внезапного нападения; простояв у подножия горы до той минуты, когда солнце закатилось, а кельты разбрелись по домам соседнего города, он ночью завладел перевалом. Таким образом он достиг горной вершины; но на чрезвычайно крутом спуске, который ведет с вершины к озеру Бурже, мулы и лошади скользили и падали. Нападения, которые совершали кельты на армию в наиболее удобных местах, были опасны не столько сами по себе, сколько потому, что производили смятение; а когда Ганнибал устремлялся с своими легкими войсками вниз на аллоброгов, он без большого труда прогонял их под гору и наносил им большой урон, но шум сражения еще усиливал замешательство, в особенности в обозе. Добравшись со значительными потерями до равнины, Ганнибал немедленно напал на ближайший город с целью наказать и запугать варваров и вместе с тем по возможности пополнить свои потери вьючными животными и лошадьми. После однодневного отдыха в живописной долине Шамбери армия продолжала свой путь вверх по Изере по широкой, просторной и плодородной долине, где ее не задерживали ни недостаток припасов, ни неприятельские нападения. Только когда армия вступила на четвертый день на территорию цевтронов (теперешнюю Tarantaise), где долина мало-помалу суживается, снова пришлось подвигаться вперед с предосторожностями. Цевтроны встретили армию на границе своих владений (неподалеку от Conflans) с зелеными ветками и венками в руках; они снабдили ее убойным скотом и проводниками и предоставили ей заложников, так что она проходила по их территории как по дружественной стране. Но когда войска достигли самой подошвы Альп в том месте, где дорога поворачивает в сторону от Изеры и, извиваясь по узкому труднопроходимому ущелью вдоль ручья Реклю, поднимается к вершине Сен-Бернара, ополчение цевтронов внезапно появилось частью в тылу армии, частью на окаймляющих проход справа и слева горных окраинах в надежде завладеть обозом и поклажей. Однако верный инстинкт Ганнибала позволил ему усмотреть в предупредительности цевтронов лишь одно желание предохранить их владения от опустошения и намерение завладеть богатой добычей; поэтому в ожидании нападения он отправил вперед обоз и конницу, а сам прикрывал движение во главе всей своей пехоты; этим он разрушил замыслы неприятеля, но не мог помешать ему идти вслед за пехотой и бросать или скатывать на нее камни, от которых погибло немало людей. У "белого камня" (до сих пор известного под названием La roche blanche) -- высокого мелового утеса, который одиноко возвышается у подошвы Сен-Бернара и господствует над ведущей через эту гору дорогой, -- Ганнибал стал лагерем со своей пехотой с целью прикрывать конницу и вьючных животных, с трудом взбиравшихся на гору в течение всей ночи, и на следующий день наконец достиг вершины перевала, все время выдерживая кровопролитные стычки с неприятелем. Там, на защищенном горном плато, раскинувшемся на протяжении почти 2½ миль вокруг небольшого озера, из которого вытекает Дория, он дал отдых своей армии. Солдаты уже начали впадать в уныние. Препятствия, которые встречались на пути, становились все более и более трудными; запасы продовольствия приходили к концу; при проходах через теснины приходилось отражать непрерывные нападения врага, который сам оставался недосягаемым; ряды армии сильно поредели; положение солдат отсталых и раненых было безнадежное; цель экспедиции казалась химерической всем, кроме вождя и его приближенных, -- все это начинало действовать на умы даже африканских и испанских ветеранов. Но вождь все-таки не терял уверенности в успехе своего предприятия. Многочисленные отставшие солдаты стали снова присоединяться к армии; до дружественно расположенных галлов было уже недалеко; армия достигла водораздела, и уже была видна ведущая вниз тропа, столь приятная для глаз всякого, кто перебирается через горы; после непродолжительного отдыха все стали со свежими силами готовиться к последнему и самому трудному предприятию -- к спуску с гор. Теперь армию мало беспокоили неприятельские нападения, но позднее время года -- уже наступил сентябрь -- заменило при спуске те невзгоды, которые приходилось выносить во время подъема от местного населения. На крутом и скользком склоне вдоль течения Дории дорога была занесена и испорчена вновь выпавшим снегом; и люди и животные сбивались с пути, скользили и падали в пропасти; в конце первого дня армии пришлось переходить через такое место (длиною около 220 шагов), на которое беспрестанно скатывались лавины с крутых, нависших скал Крамона и на котором в холодное лето снег лежал в течение всего года. Пехота прошла, но лошади и слоны не были в состоянии перейти через скользкие ледяные глыбы, прикрытые лишь тонким слоем только что выпавшего снега; тогда Ганнибал расположился вместе с обозом, конницей и слонами лагерем выше этого трудного места. На следующий день всадники энергично принялись за саперную работу, чтобы проложить путь для лошадей и вьючных животных; но только после трехдневной работы, во время которой усталые люди постоянно заменялись свежими работниками, наконец удалось перевести полуживых от голода слонов. Таким образом, после четырехдневной остановки вся армия соединилась и около половины сентября достигла Иверийской долины после трехдневного перехода через постепенно расширявшуюся и становившуюся все более плодородной долину Дории. Жители этой долины, находившиеся под покровительством инсубров салассы, приняли карфагенян как союзников и освободителей; там измученные войска были размещены по деревням и благодаря обильному продовольствию и двухнедельному отдыху оправились от вынесенных ими невиданных лишений. Если бы римляне поставили где-нибудь недалеко от Турина, а они могли это сделать, корпус из 30 тысяч неизмученных и готовых к бою солдат и если бы они немедленно принудили неприятеля принять сражение, то великий замысел Ганнибала едва ли имел бы успех; к счастью для него, римлян снова не было там, где им следовало быть, и они ничем не нарушили столь необходимого для неприятельской армии отдыха[196]
   Цель была достигнута, но ценою тяжелых жертв. При переходе через Пиренеи карфагенская армия насчитывала 50 тысяч пехотинцев и 9 тысяч служивших в коннице старых солдат; из них более половины погибли в боях во время похода и при переправе через реки; по свидетельству самого Ганнибала, у него оставалось не более 20 тысяч пехотинцев, из которых три пятых были ливийцы и две пятых -- испанцы, и 6 тысяч человек конницы, часть которых осталась без коней; сравнительно небольшие потери, понесенные конницей, свидетельствуют как о превосходстве нумидийской кавалерии, так и о верно рассчитанной бережливости, с которою вождь употреблял в дело эти отборные войска. В итоге оказалось, что поход на протяжении 526 миль, или почти в 33 дневных перехода средней величины, был совершен с начала до конца без каких-либо особых непредвиденных серьезных препятствий, что его можно было совершить только благодаря таким счастливым случайностям и таким ошибкам неприятеля, на которые нельзя было рассчитывать, и что тем не менее он стоил громадных жертв, измучил и деморализовал армию до такой степени, что она могла снова сделаться боеспособной только после продолжительного отдыха. Следовательно, эта военная операция имела сомнительное достоинство, и едва ли сам Ганнибал считал ее удавшейся. Но это еще не дает нам права безусловно порицать полководца; мы, конечно, видим недостатки задуманного им плана военных действий, но мы не в состоянии решить, мог ли он предвидеть их (так как его путь лежал через неведомые варварские страны) и был ли менее рискованным какой-нибудь другой план, например переход берегом моря или морской путь из Картагены или Карфагена. Во всяком случае осмотрительное и мастерское выполнение плана во всех его подробностях достойно удивления, а всего важнее то, что великий замысел Гамилькара возобновить борьбу с Римом и Италией был теперь осуществлен на деле -- все равно, была ли достигнута эта цель благодаря удаче или благодаря искусству вождя. Этот поход был задуман гением Гамилькара, и подобно тому как задача Штейна и Шарнгорста была труднее и выше задачи Йорка и Блюхера, так и верный такт исторических преданий всегда относился к последнему звену в длинной цепи подготовительных военных действий, к переходу через Альпы, с бо льшим удивлением, чем к битвам при Тразименском озере и при Каннах.

Глава V.
Война с Ганнибалом до битвы при Каннах

   Появление карфагенской армии по ту сторону Альп разом изменило положение дел и разрушило римский план войны. Из двух главных римских армий одна высадилась в Испании, уже вступила там в борьбу с врагом, и вернуть ее оттуда не было возможности. Другая, предназначенная для экспедиции в Африку под начальством консула Тиберия Семпрония, к счастью, еще находилась в Сицилии; на этот раз медлительность римлян послужила им на пользу. Из двух карфагенских эскадр, которые должны были отплыть к берегам Италии и Сицилии, одна была рассеяна бурей, и некоторые из ее судов были захвачены подле Мессаны сиракузянами; другая тщетно пыталась завладеть врасплох Лилибеем и потом была разбита в морском сражении перед входом в эту гавань. Однако пребывание неприятельской эскадры в италийских водах было настолько неудобно, что консул решил до переезда в Африку занять мелкие острова вокруг Сицилии и прогнать действовавший против Италии карфагенский флот. Все лето он осаждал Мелиту, разыскивал неприятельскую эскадру, которую он надеялся найти у Липарских островов, между тем как она сделала высадку подле Вибо (Монтелеоне) и опустошала бреттийское побережье, и, наконец, собирал сведения о самом удобном месте высадки на африканском берегу; поэтому и римская армия и римский флот еще находились в Лилибее, когда там было получено от сената приказание как можно скорее возвращаться для защиты отечества. Таким образом, обе главные римские армии, каждая из которых равнялась по численности армии Ганнибала, находились далеко от долины По, где вовсе не ожидали неприятельского нападения. Впрочем, там находились римские войска вследствие восстания, вспыхнувшего среди кельтов еще до прибытия карфагенской армии. Основание двух римских крепостей Плаценции и Кремоны, в каждой из которых было поселено по 6 тысяч колонистов, и в особенности подготовка к основанию на территории бойев Мутины побудили бойев восстать еще весной 536 г. [218 г.], ранее условленного с Ганнибалом срока; а в этом восстании немедленно приняли участие и инсубры. Колонисты, поселившиеся на территории Мутины, подверглись неожиданному нападению и укрылись в самом городе. Командовавший в Аримине претор Луций Манлий поспешил со своим единственным легионом на выручку окруженных со всех сторон колонистов; но, после того как он был застигнут врасплох при переходе через лес и понес большие потери, ему не оставалось ничего другого, как укрепиться на одном возвышении, которое бойи осаждали до прибытия второго легиона, присланного из Рима под начальством претора Луция Атилия; этот легион выручил осажденную армию и город и на короткое время подавил восстание галлов. Это преждевременное восстание бойев, с одной стороны, много способствовало осуществлению замыслов Ганнибала, потому что задержало отъезд Сципиона в Испанию, но с другой -- оно было причиной того, что он не нашел долины По совершенно свободной от римских войск вплоть до крепостей. Впрочем, римский корпус, состоявший из двух сильно пострадавших легионов, в которых не насчитывалось 20 тысяч солдат, должен был сосредотачивать все свои усилия на том, чтобы удерживать кельтов в покорности, и не мог помышлять о занятии альпийских проходов; что со стороны этих проходов грозила опасность, в Риме узнали только в августе, когда консул Публий Сципион возвратился из Массалии в Италию без армии, да и тогда, вероятно, не обратили на это серьезного внимания в предположении, что безрассудно смелое предприятие должно сокрушиться о преграду Альп. Поэтому в решительную минуту и в решительном месте не было даже римского форпоста; Ганнибал имел достаточно времени, чтобы дать отдых своим войскам, взять после трехдневной осады приступом главный город тавринов, который запер перед ним ворота, и частью убеждениями, частью угрозами склонить все находившиеся в долине верхнего По лигурские и кельтские общины к вступлению с ним в союз, прежде чем успел встать на его пути Сципион, принявший главное командование на берегах По. На долю Сципиона выпала трудная задача удерживать наступление более сильной неприятельской армии и подавлять повсюду вспыхивавшие восстания кельтов, имея в своем распоряжении армию, которая была менее многочисленна, чем армия Ганнибала, и в которой была особенно слаба конница; он перешел через По, вероятно подле Плаценции, и двинулся вверх по реке навстречу неприятелю, между тем как Ганнибал после взятия Турина шел вниз по реке с целью помочь инсубрам и бойям. Римская конница, выступившая для форсированной разведки вместе с отрядом легкой пехоты, встретилась с высланной для той же цели финикийской конницей недалеко от Верчелли, на равнине между Тичино и Сезией; оба отряда находились под личным начальством главнокомандующих. Сципион принял предложенное ему сражение, несмотря на превосходство неприятельских сил; но его легкая пехота, поставленная перед фронтом всадников, не устояла против натиска неприятельской тяжелой кавалерии, а в то время, как эта последняя атаковала массы римских всадников, легкая нумидийская кавалерия оттеснила в сторону расстроенные ряды неприятельской пехоты и напала на римскую конницу с флангов и с тыла. Это решило исход сражения. Потери римлян были очень значительны; сам консул, загладивший в качестве солдата то, что ему недоставало как главнокомандующему, был опасно ранен и спасся лишь благодаря преданности своего семнадцатилетнего сына, который, смело устремившись на неприятеля, увлек за собой свой эскадрон и выручил отца. Сципион, узнавший по этому сражению о силах неприятеля, понял, какую он сделал ошибку, заняв с более слабой армией позицию на равнине тылом к реке, и решил возвратиться в виду неприятеля на правый берег По. Когда театр военных действий сузился и когда рассеялись иллюзии о непобедимости Рима, к Сципиону снова вернулись его значительные военные дарования, на краткий миг парализованные смелым до безрассудства планом его юного противника. Пока Ганнибал готовился к битве, Сципион успешно привел в исполнение быстро намеченный план переправы на несвоевременно покинутый правый берег реки и разрушил позади своей армии мост через По, причем, естественно, был отрезан от главной армии и захвачен в плен тот римский отряд из 600 человек, которому было поручено прикрывать разрушение моста. Но, так как верхнее течение реки находилось во власти Ганнибала, римляне не могли помешать ему подняться вверх по течению, переправиться через реку по понтонному мосту и через несколько дней встретиться на правом берегу реки с римской армией. Эта последняя заняла позицию на равнине перед Плаценцией; но мятеж находившегося в римском лагере кельтского отряда и вновь разгоравшееся кругом восстание галлов заставили консула очистить равнину и занять позицию на холмах позади Требии; он сделал это без больших потерь, так как пустившаяся вслед за ним нумидийская конница потеряла время из-за того, что стала грабить и жечь покинутый им лагерь. На этой сильной позиции, опираясь левым флангом на Апеннины, правым -- на По и на крепость Плаценцию и прикрытый спереди уже не мелководной в то время года Требией, консул все-таки не мог спасти богатые склады Кластидия (Casteggio), от которых его отреза ла неприятельская армия, и предотвратить восстание почти всех галльских округов, за исключением дружественно расположенных к римлянам кеноманов. Но он совершенно лишил Ганнибала возможности продолжать наступление и вынудил его раскинуть лагерь против римского; также благодаря тому, что Сципион занял эту позицию и что кеноманы стали грозить нападением на владения инсубров, главная масса галльских инсургентов не могла немедленно присоединиться к неприятелю, а вторая римская армия, прибывшая тем временем из Лилибея в Аримин, смогла пройти по восставшей стране без серьезных препятствий, достигнуть Плаценции и соединиться с армией, стоявшей на берегах По. Таким образом, Сципион выполнил свою трудную задачу до конца и с блестящим успехом. Тогда римская армия уже насчитывала до 40 тысяч человек, и если ее конница не могла равняться с неприятельской, то по крайней мере ее пехота не уступала неприятельской; ей нужно было только оставаться на своей позиции, для того чтобы принудить неприятеля, или попытаться в зимнее время перейти через реку и напасть на римский лагерь, или прекратить наступление и испробовать непостоянство галлов на утомительных зимних квартирах. Все это было ясно само собой, но было несомненно также и то, что уже наступил декабрь и что при такой тактике, может быть, и остался бы победителем Рим, но не консул Тиберий Семпроний, заменивший в командовании армией раненого Сципиона, которому истекал через несколько месяцев срок пребывания в должности. Ганнибал хорошо знал этого человека и поспешил вызвать его на бой; он стал безжалостно опустошать те селения кельтов, которые оставались верными Риму, а когда из-за этого завязался кавалерийский бой, дал возможность противникам похвастаться победой. Вскоре вслед за тем, в холодный дождливый день, совершенно неожиданно для римлян дело дошло до большого сражения. С раннего утра римские легкие войска перестреливались с легкой неприятельской конницей; когда эта последняя стала медленно отступать, римляне, желая воспользоваться своим успехом, пустились вслед за ней через сильно поднявшиеся воды Требии. Карфагенская конница внезапно остановилась; римский авангард очутился на поле сражения, избранном самим Ганнибалом, лицом к лицу с его выстроившейся в боевом порядке армией; этот отряд не избежал бы гибели, если бы главное ядро армии не поспешило перейти вслед за ним через реку. Римляне пришли голодными, усталыми и промокшими до костей и поспешно выстроились -- конница, по обыкновению, на флангах, а пехота в середине. Легкие войска, находившиеся с обеих сторон в авангарде, завязали бой; но римский авангард уже израсходовал, сражаясь с неприятельской конницей, почти все свои метательные снаряды и тотчас стал подаваться назад; стала подаваться назад и стоявшая на флангах конница, которую спереди теснили слоны, а слева и справа обходили гораздо более многочисленные карфагенские всадники. Зато римская пехота оправдала свою репутацию: в начале сражения она имела решительный перевес над неприятельской пехотой, и даже после того как оттеснившие римских всадников неприятельская кавалерия и легко вооруженные части устремились на нее, они не могли сбить ее с позиции, хотя сама она и не могла продвинуться вперед. В эту минуту отборный карфагенский отряд из 1 тысячи пехотинцев и стольких же всадников выступил в тылу римской армии из своей засады под предводительством младшего брата Ганнибала, Магона, и врезался в самую ее гущу. Эта нападение раздробило и рассеяло как части, стоявшие на флангах, так и последние отряды в центре римской позиции. Первая линия в 10 тысяч человек, плотно сомкнувшись, прорвалась сквозь карфагенскую линию и проложила себе сквозь неприятельские ряды выход, что очень дорого обошлось неприятельской пехоте и в особенности галльским инсургентам; неприятель слабо преследовал этот отряд храбрецов, который успел достигнуть Плаценции. Остальная армия была большей частью истреблена слонами и легкими неприятельскими войсками при попытке перейти через реку; только часть конницы и некоторые отряды пехоты смогли добраться до лагеря, переправившись через реку вброд; карфагеняне их не преследовали, и они также добрались до Плаценции[197]. Немного можно назвать сражений, которые делали бы более чести римским солдатам, чем битва при Требии, и которые вместе с тем служили бы более тяжелым обвинением тому, кто ими командовал; впрочем, добросовестный критик не должен забывать, что командование войском на известный срок было вовсе не военным учреждением и что терновник не дает смоквы. И победителям дорого стоила победа. Хотя понесенные в битве потери пали преимущественно на долю кельтских инсургентов, но от болезней, развившихся вследствие холодной и дождливой погоды, впоследствии погибло много старых солдат Ганнибала и карфагенская армия лишилась своих слонов. Последствием этой первой победы, одержанной вторгнувшейся в Италию армией, было то, что национальное восстание беспрепятственно распространялось по всей кельтской стране, приняв организованную форму. Остатки римской армии укрылись в крепостях Плаценции и Кремоне; совершенно отрезанные от родины, они были принуждены добывать себе продовольствие водным путем по реке. Консул Тиберий Семпроний только каким-то чудом избежал плена, когда отправился со слабым отрядом конницы в Рим на выборы. Ганнибал не хотел предпринимать нового похода в суровое время года, чтобы не рисковать здоровьем своих солдат; он расположился на зимних бивуаках там, где стоял, а так как серьезная попытка овладеть большими крепостями не привела бы ни к чему, то он ограничивался тем, что тревожил неприятеля нападениями на речную гавань Плаценции и на другие менее значительные римские позиции. Он занялся главным образом организацией галльского восстания; кельты, как утверждают, поставили ему более 60 тысяч пехотных солдат и 4 тысячи всадников.
   Для кампании 537 г. [217 г.] в Риме не делалось никаких особых приготовлений; несмотря на проигранное сражение, сенат не усматривал в положении дел серьезной опасности, что не было лишено основания. Кроме гарнизонов, отправленных в приморские города Сардинии и Сицилии и в Тарент, и подкреплений, посланных в Испанию двум новым консулам -- Гаю Фламинию и Гнею Сервилию, -- было дано только то число солдат, какое было необходимо для полного укомплектования четырех легионов; только состав конницы был усилен. Консулы должны были прикрывать северную границу и поэтому расположились на двух искусственных дорогах, которые вели из Рима на север и из которых западная оканчивалась в то время у Арреция, а восточная -- у Аримина; первую занял Гай Фламиний, а вторую -- Гней Сервилий. Туда стянули они, вероятно водным путем, части, стоявшие в крепостях на По, и стали ожидать более благоприятного времени года, для того чтобы, действуя оборонительно, занять проходы Апеннин, а потом, перейдя в наступление, спуститься в долину По и соединиться где-нибудь недалеко от Плаценции. Но Ганнибал вовсе не имел намерения защищать долину По. Он знал Рим, быть может, еще лучше, чем его знали сами римляне, и ему было хорошо известно, насколько слабее своих противников был он и остался даже после блестящей победы при Требии; он также знал, что при непоколебимой стойкости римлян он может достигнуть своей конечной цели -- унижения Рима -- не страхом и не нападением врасплох, а только действительным покорением гордого города. Он ясно сознавал, что, получая из своего отечества лишь ненадежные и нерегулярно доставляемые подкрепления и покуда что не находя в Италии никакой опоры кроме непостоянного и капризного кельтского народа, он был несравненно слабее италийского союза, отличавшегося политической крепостью и располагавшего более значительными средствами для войны; а до какой степени, несмотря на все потраченные усилия, финикийский пехотинец был в тактическом отношении ниже легионера, вполне ясно доказали оборонительные действия Сципиона и блестящее отступление разбитой при Требии пехоты. Из этих соображений проистекали обе основные идеи, которые определили весь образ действий Ганнибала в Италии, -- вести войну до некоторой степени наудачу, постоянно меняя план и театр военных операций, но ожидать ее окончания не от военных успехов, а от политических, т. е. от постепенного ослабления и окончательного разложения италийского союза. Такой способ ведения войны был необходим, потому что единственное, чем Ганнибал мог уравновешивать все невыгоды своего положения, -- его военный гений мог доставлять ему перевес только в тех случаях, когда он своими неожиданными комбинациями сбивал с толку противников, если же война затягивалась на одном месте, то его ожидала гибель. Эту цель указывало ему здравое понимание его собственного положения, так как этот великий победитель на полях сражений ясно видел, что он каждый раз побеждал не Рим, а римских полководцев и что после каждого нового сражения римляне были по-прежнему настолько же сильнее карфагенян, насколько он сам был выше римских полководцев. Что сам Ганнибал никогда не обманывался на этот счет, даже когда стоял на вершине счастья, достойно удивления еще более, чем самые удивительные его победы. Это, а вовсе не просьбы галлов пощадить их страну, было причиной того, что Ганнибал отказался от только что приобретенной им базы военных действий против Италии и перенес театр войны в самую Италию. Он начал с того, что приказал привести к себе всех пленников. Римлян он приказал отделить и заковать в цепи, как рабов; рассказы же о том, будто он приказывал убивать всех способных носить оружие римлян, которые когда-либо попадались ему в руки, без сомнения сильно преувеличены; наоборот, всех италийских союзников он отпустил на волю без выкупа, с тем чтобы они рассказывали у себя дома, что Ганнибал ведет войну не против Италии, а против Рима, что он вернет каждой из италийских общин ее прежнюю независимость и ее прежние границы и что освободитель идет вслед за освобожденными в качестве избавителя и мстителя. И действительно, с окончанием зимы он двинулся из долины По с целью найти дорогу сквозь труднопроходимые ущелья Апеннин. Гай Фламиний еще стоял с этрусской армией подле Ареццо, откуда намеревался, лишь только позволит время года, двинуться на Лукку, чтобы прикрыть долину Арно и апеннинские проходы. Но Ганнибал опередил его. Он перешел через Апеннины без больших затруднений, держась как можно более на запад, т. е. как можно дальше от неприятеля; но болотистые низменности между Серкио и Арно были до такой степени затоплены тающими снегами и весенними дождями, что армии пришлось в течение четырех дней идти по воде и не находить для ночного отдыха никакого другого сухого места кроме сваленного в кучу багажа и павших вьючных животных. Войска терпели страшные лишения, но всех более страдала галльская пехота, которая шла позади карфагенской по совершенно уже непроходимой дороге; она громко роптала и, без сомнения, вся разбежалась бы, если бы в этом ей не препятствовала карфагенская кавалерия, замыкавшая колонны под начальством Магона. Лошади, страдавшие повальным воспалением копыт, падали массами; другие эпидемические болезни опустошали ряды армии; сам Ганнибал лишился одного глаза вследствие воспаления.
   Но цель была достигнута. Ганнибал стоял лагерем подле Фьезоле, в то время как Гай Фламиний еще выжидал подле Ареццо, чтобы дороги сделались проходимыми и чтобы можно было их загородить. Консул, быть может, и был достаточно силен, для того чтобы защищать горные проходы, но конечно не был в состоянии встретиться с Ганнибалом на поле сражения; поэтому, когда римская оборонительная позиция была обойдена, консул не мог сделать ничего лучшего, как дожидаться прибытия второй римской армии, которой уже незачем было стоять подле Аримина. Однако сам он судил иначе. Он был вождем политической партии, возвысился благодаря своим стараниям ограничить власть сената, был озлоблен против правительства вследствие интриг, которые велись против него аристократией во время его консульства, дошел в своей, правда, справедливой оппозиции против рутинной медлительности этой аристократии до гордого пренебрежения к старинным обычаям и нравам, испил до дна как слепую любовь простолюдинов, так и горькую ненависть правящей партии и вдобавок ко всему был глубоко убежден, что он военный гений. Экспедиция, предпринятая им в 531 г. [223 г.] против инсубров, доказала беспристрастным наблюдателям только то, что хорошие солдаты нередко исправляют ошибки плохих начальников, а, по его собственному мнению и по мнению его приверженцев, она служила неопровержимым доказательством того, что стоит только поставить во главе армии Гая Фламиния -- и Ганнибал будет очень скоро побежден. Эти слухи вторично доставили Фламинию консульское звание, а эти надежды привлекли в его лагерь такое множество безоружных охотников до добычи, что, по свидетельству одного беспристрастного историка, они превышали своим числом легионеров. На этом Ганнибал отчасти и основал свой план военных действий. Вовсе не намереваясь нападать на Фламиния, он прошел мимо его армии, предоставив опустошать окрестную страну своей коннице и кельтам, которые были мастерами в деле грабежа. С одной стороны, жалобы и озлобление множества людей, вынужденных страдать от грабежей на глазах героя, обещавшего обогатить их, а с другой стороны, явное пренебрежение врага к римскому военачальнику, будто бы недостаточно сильному и недостаточно энергичному, чтобы что-либо предпринять до прибытия его товарища, побудили Фламиния выказать на деле свой стратегический гений и попытаться дать хороший урок неосмотрительному и высокомерному противнику. Никогда еще ни один план не приводился в исполнение с бо льшим успехом. Консул поспешно выступил вслед за неприятелем, медленно подвигавшимся мимо Ареццо по роскошной долине Кианы к Перуджии; он нагнал неприятельскую армию в окрестностях Кортоны, где Ганнибал, получивший точные сведения о передвижении противника, имел достаточно времени, чтобы выбрать местом для сражения узкую теснину между двух отвесных скал, замыкавшуюся при выходе высоким холмом, а при входе -- Тразименским озером. Во главе своей пехоты он запер выход из теснины, а легковооруженные войска и конницу поставил по обеим сторонам в засаде. Римские колонны вступили без всякого опасения в незанятое неприятелем ущелье; густой утренний туман скрывал от них врага. Когда передние отряды римской армии приблизились к холму, Ганнибал дал сигнал к сражению; его конница, обойдя холм, заперла вход в ущелье, а по мере того как туман расходился, на окраинах высот показывались справа и слева финикийские войска. Это была не битва, а только поражение. Все, что не успело войти в теснину, было загнано конницей в озеро; главная колонна была истреблена в самом ущелье почти без сопротивления; большая часть римлян, в том числе и консул, была изрублена в походном строю. Все же 6 тысяч пехотинцев, составлявших переднюю римскую колонну, пробились сквозь неприятельскую пехоту, еще раз доказав непреодолимую мощь легионеров; но отрезанные от своей армии и не имея никаких о ней известий, они двинулись далее наудачу; на другой день они были окружены на занятом ими холме отрядом карфагенской конницы, и так как Ганнибал не согласился на капитуляцию, обещавшую им свободное отступление, то все сдались военнопленными. У римлян было убито 15 тысяч человек и столько же было взято в плен, т. е. римская армия была совершенно уничтожена; незначительные потери карфагенян, состоявшие из 1 500 человек, снова пали большей частью на галлов[198]. И словно этого было еще недостаточно -- вскоре после битвы при Тразименском озере медленно подвигавшимся вперед Гнеем Сервилием на помощь товарищу была выслана конница ариминской армии из 4 тысяч человек под начальством Гая Центения, но она была тотчас же окружена финикийской армией и частью изрублена, а частью взята в плен. Римляне потеряли всю Этрурию, и Ганнибал мог беспрепятственно идти на Рим. Там готовились на случай крайней опасности: мосты через Тибр были разобраны, и Квинт Фабий Максим был назначен диктатором, для того чтобы привести в порядок городские стены и руководить обороной, для которой была сформирована резервная армия. В то же время были призваны к оружию два новых легиона взамен тех, что были истреблены, и был снаряжен флот, который мог оказать важные услуги в случае осады города.
   Но Ганнибал был дальновиднее царя Пирра. Он не пошел на Рим и даже не пошел против Гнея Сервилия, который был способным главнокомандующим и сумел при помощи стоявших на северной дороге крепостей сохранить в целости свою армию, так что, быть может, устоял бы в борьбе с противником. Снова случилось нечто совершенно неожиданное. Пройдя мимо крепости Сполеция, завладеть которой врасплох ему не удалось, Ганнибал двинулся через Умбрию, страшно опустошил всю покрытую римскими хуторами Пиценскую область и остановился на берегу Адриатического моря. Люди и лошади его армии еще не совсем оправились от пагубных последствий весенней кампании, поэтому он дал им продолжительный отдых, для того чтобы они могли восстановить свои силы, пользуясь привлекательной местностью и хорошим временем года; в то же время он занялся преобразованием своей ливийской пехоты по римскому образцу, и масса захваченного им римского оружия доставляла ему нужные для этого средства. Оттуда он снова завязал давно прерванные сношения с отечеством, отправив морем в Карфаген вестников своих побед. Наконец, когда его армия достаточно оправилась и достаточно свыклась с новыми правилами боевой службы, он снялся с позиции и медленно двинулся вдоль берега в южную Италию. Он не ошибся в расчетах, избрав именно это время для преобразования своей пехоты; изумление неприятеля, который постоянно ожидал нападения на столицу, обеспечило ему по меньшей мере четыре недели ничем не нарушавшегося досуга; этот досуг он использовал для осуществления беспримерно смелого замысла полной реорганизации своей военной системы в самом сердце неприятельской страны со все еще сравнительно немногочисленной армией и попытки противопоставить африканские легионы непобедимым италийским. Однако он обманулся в своем ожидании, что союз начнет теперь распадаться. Всего менее можно было рассчитывать на этрусков, которые даже во время своих последних войн за независимость пользовались преимущественно галльскими наемниками. Наряду с латинскими общинами основное ядро италийского союза, в особенности в военном отношении, составляли сабельские общины, с которыми Ганнибал не без основания старался теперь сблизиться. Однако города один вслед за другим запирали перед ним свои ворота, и ни одна из италийских общин не вступила в союз с финикийцами. Это доставило римлянам громадный перевес и даже предрешило исход войны в их пользу; между тем в столице хорошо понимали, как было бы неблагоразумно подвергать верность союзников такому испытанию, не имея римской армии, способной удержаться на поле сражения. Диктатор Квинт Фабий стянул к себе оба вновь сформированных в Риме легиона и войска, стоящие подле Аримина, и, когда Ганнибал проходил подле римской крепости Луцерии в направлении к Арпи, с его правого фланга подле Эки показались римские знамена. Но вождь этой римской армии действовал иначе, чем его предшественник. Квинт Фабий был очень пожилой человек, отличавшийся такой осмотрительностью и такой стойкостью, которые многими принимались за нерешительность и за упрямство; он был ревностным приверженцем доброго старого времени, политического всемогущества сената и обыкновения вверять главное командование гражданским сановникам и ожидал спасения государства прежде всего от жертвоприношений и от молитв, а затем от методического ведения войны. Этот политический противник Гая Фламиния, поставленный во главе управления реакцией, которая была вызвана безрассудной военной демагогией Фламиния, отправился в лагерь с таким же твердым намерением избегать решительного сражения, с каким его предшественник хотел во что бы то ни стало вступить в такое сражение; он, без сомнения, был убежден, что основные правила стратегии не позволят Ганнибалу идти вперед, пока ему будет противостоять непобежденная римская армия, и что, следовательно, нетрудно будет ослабить мелкими стычками и мало-помалу изморить голодом неприятельскую армию, принужденную продовольствоваться фуражировками. Ганнибал имел исправных шпионов и в Риме и в римской армии; узнав от них о положении дел, он по своему обыкновению составил свой план военных действий, применяясь к индивидуальности неприятельского вождя.
   Он прошел мимо римской армии на другую сторону Апеннин, проник в самое сердце Италии в направлении к Беневенту, завладел незащищенным городом Телезией на границе Самниума и Кампании и повернул оттуда к Капуе, которая была самым значительным из всех зависевших от Рима италийских городов и даже считала себя вправе в некоторых отношениях равняться с Римом, а потому более всех других городов тяготилась римским управлением. Там Ганнибал завел сношения, которые позволяли ему надеяться, что кампанцы откажутся от союза с Римом; но в этом ожидании он обманулся. Поэтому, повернув назад, он направился в Апулию. Во время всех этих передвижений диктатор шел вслед за карфагенской армией нагорьем и обрекал своих солдат на печальную роль зрителей, которые, не двигаясь с места, смотрели с оружием в руках, как нумидийская конница грабила верных римских союзников и как на равнине пылали селения. Наконец он дал озлобленной римской армии долгожданную возможность встретиться с неприятелем. Когда Ганнибал повернул назад, Фабий загородил ему дорогу подле Казилина (теперешний Capua), поставив в этом городе на левом берегу Вольтурна сильный отряд и заняв с главной армией высоты на правом берегу реки, между тем как отряд из 4 тысяч человек стал на самой дороге, идущей вдоль берега. Но Ганнибал приказал своим легковооруженным солдатам взобраться на возвышавшиеся подле самой дороги холмы и оттуда погнать перед собою стадо волов с пучками зажженной соломы на рогах, так что издали казалось, будто карфагенская армия пробирается там при свете факелов. Преграждавший дорогу римский отряд вообразил, что он обойден неприятелем и что ему уже нет надобности занимать прежнюю позицию, поэтому он отошел в сторону на эти самые высоты; по этой очищенной римлянами дороге Ганнибал прошел с главной армией, не встретив неприятеля, а на другой день утром освободил и стянул к себе свои легкие войска без большого труда и со значительным уроном для римлян. Затем он беспрепятственно продолжал свой путь в северо-восточном направлении, опустошил земли гирпинов, кампанцев, самнитов, пелигнов и френтанов и, сделав далекий обход, возвратился с богатой добычей и с наполненной казной в окрестности Луцерии в то самое время, когда там начиналась жатва. Во время этого дальнего похода он нигде не встретил деятельного сопротивления, но не нашел также и союзников. Сознавая, что ему не остается ничего другого, как устроиться на зимних квартирах в открытом поле, он приступил к трудной операции заготовления на зиму припасов, которые ему приходилось собирать с неприятельских полей руками его собственных солдат. Для этой цели он выбрал обширный, частью низменный североапулийский край, где можно было в изобилии добывать хлеб и фураж и где он мог быть полным хозяином благодаря многочисленности конницы. Подле Геруния, в пяти немецких милях к северу от Луцерии, был устроен укрепленный лагерь, из которого ежедневно высылались две трети армии для сбора запасов, между тем как Ганнибал занимал с остальною третью такую позицию, откуда мог прикрывать и лагерь, и высланные из лагеря отряды. Начальник римской конницы Марк Минуций, заменявший диктатора в его отсутствие в должности главнокомандующего, воспользовался этим удобным случаем, чтобы подступить ближе к неприятелю, и стал лагерем в Ларинатской области; оттуда он уже одним своим присутствием затруднял высылку отрядов неприятельской армии и сбор для нее продовольствия, а благодаря многократным удачным стычкам с финикийскими отрядами и даже с теми, которыми предводительствовал сам Ганнибал, он вытеснил неприятеля с дальних позиций и принудил его сосредоточить свои силы подле Геруния. Вести об этих успешных военных действиях, которые, понятно, описывались самыми яркими красками, вызвали в столице бурю против Квинта Фабия. И нельзя сказать, чтобы она была совершенно необоснованна. Как ни благоразумно было со стороны римлян держаться оборонительного положения и ожидать успеха главным образом от того, что неприятель будет лишен возможности добывать продовольствие, все-таки казалась странной такая система обороны и замаривания голодом, которая дозволяла неприятелю беспрепятственно опустошать всю среднюю Италию на глазах у одинаково многочисленной римской армии и запасаться на зиму продовольствием посредством организованной в широком масштабе фуражировки. Публий Сципион так же понимал оборонительную войну в то время, когда командовал армией в долине По, и попытка его преемника подражать ему привела под Казилином к неудаче, которая доставила столичным зубоскалам обильную пищу для насмешек. Было достойно удивления, что преданность италийских общин не поколебалась даже тогда, когда Ганнибал так ясно доказал им, что перевес на стороне финикийцев и что римляне не в состоянии оказывать им защиту. Но долго ли можно было надеяться, что эти общины будут терпеливо выносить двойное бремя войны и позволять себя грабить на глазах у римской армии и своих собственных войск? Наконец, что касается римской армии, то о ней нельзя было сказать, что она принуждала главнокомандующего к такому способу ведения войны; она состояла по преимуществу из надежных легионов, прежде стоявших в Аримине, и отчасти из вновь собранного ополчения, в основном также привычного к военной службе; она нисколько не упала духом от последних поражений, а, напротив того, была возмущена унизительной задачей, которую возложил на нее главнокомандующий -- этот "лакей Ганнибала", и громко требовала, чтобы ее вели против неприятеля. На собрании граждан дело дошло до самых резких выпадов против упрямого старика; его политические противники во главе с бывшим претором Гаем Теренцием Варроном воспользовались этими распрями (при этом не следует забывать, что диктатора назначил фактически сенат и что, следовательно, эта должность была как бы оплотом консервативной партии) и при содействии недовольных солдат и владельцев разграбленных поместий провели в нарушение конституции и вопреки здравому смыслу народное постановление о том, чтобы звание диктатора, целью которого было устранение в критические времена всего зла, связанного с разделением верховной власти между несколькими лицами, было возложено наравне с Квинтом Фабием и на его бывшего подчиненного Марка Минуция[199]. Таким образом, римская армия, лишь незадолго перед тем избавившаяся от опасного раздвоения на две отдельные армии, не только была снова разделена, но и получила для каждой из своих двух составных частей особых начальников, которые, как всем было известно, держались совершенно противоположных планов. Квинт Фабий, естественно, стал еще настойчивее прежнего придерживаться своего методического бездействия, а Марк Минуций, считавший нужным доказать на поле сражения, что он достоин диктаторского звания, напал на неприятеля слишком поспешно и с недостаточными военными силами, и его армия была бы совершенно уничтожена, если бы его коллега не прибыл вовремя со свежим корпусом и не предотвратил еще большего несчастья. Этот оборот дел в некоторой мере оправдал систему пассивного сопротивления. Однако Ганнибал вполне достиг в этой кампанию всего, чего можно было достигнуть оружием: ни его стремительный, ни его осторожный противники не помешали ему исполнить какую-либо из существенно важных операций, и он успел снабдить свою армию продовольствием, хотя и не без затруднений, настолько удовлетворительно, что карфагенская армия провела зиму в лагере подле Геруния, не испытывая лишений. Рим был обязан своим спасением не "Медлителю", а сплоченности своего союза и, быть может, не в меньшей степени национальной ненависти, которую питали западные народы к финикийцу.
   Несмотря на все неудачи, римская гордость осталась столь же несокрушимой, как и римская симмахия. Рим с благодарностью отклонил дары, предложенные ему для следующей кампании царем сиракузским Гиероном и расположенными в Италии греческими городами, которые страдали от войны менее других италийских союзников Рима, потому что они не были обязаны поставлять римлянам ополчение; иллирийским вождям было приказано не медлить с уплатой дани; даже македонскому царю было снова предъявлено требование о выдаче Димитрия Фаросского. Несмотря на то, что последние события как будто оправдывали медлительную систему Фабия, большинство сената твердо решило отказаться от такого способа ведения войны, который хотя и медленно, но неминуемо вел государство к гибели. Хотя народный диктатор и не имел успеха, когда попытался вести войну более энергичным способом, но причину этой неудачи усматривали, и не без основания, в том, что были приняты лишь полумеры и что Минуцию было дано мало войск. Поэтому было решено вплоть избегать таких ошибок и организовать такую армию, какой Рим еще никогда не высылал на бой, -- 8 легионов, усиленных на одну пятую часть своего состава, и соответствующее число союзных войск; этого было бы достаточно, чтобы раздавить противника, который был вдвое слабее. Сверх того, один легион был назначен к отправке под начальством претора Луция Постумия в долину По, для того чтобы заставить возвратиться на родину тех кельтов, которые служили в армии Ганнибала. Эти меры были вполне разумны; оставалось только принять надлежащее решение относительно главного командования. Вследствие упорной неподвижности Квинта Фабия и вызванных ею со стороны демагогов подстрекательств диктатура и в особенности сенат стали еще менее популярны, чем раньше; в народе, конечно не без вины его вождей, ходили нелепые толки, будто сенат умышленно затягивает войну. Так как о назначении диктатора нечего было и думать, то сенат попытался направить выборы консулов сообразно со своими намерениями, но этим только усилил подозрительность и упорство своих противников. Сенату с трудом удалось провести одного из своих кандидатов -- Луция Эмилия Павла, который разумно руководил в 535 г. [219 г.] военными действиями в Иллирии. Громадное большинство граждан дало Павлу в коллеги кандидата народной партии Гая Теренция Варрона. Это был бездарный человек, который приобрел известность только своей злобной оппозицией сенату и в особенности тем, что был главным виновником избрания Марка Минуция в содиктаторы; народной толпе говорили в его пользу только его низкое происхождение и его грубая наглость. В то время как в Риме делались эти приготовления к будущей кампании, война уже возобновилась в Апулии. Ганнибал, постоянно дававший военным действиям то или другое направление и постоянно бравший на себя роль нападающего, покинул свои зимние квартиры, лишь только это позволило время года, и направился из Геруния на юг; оставляя Луцерию в стороне, он перешел через Ауфид и завладел цитаделью Канн (между Канозой и Барлеттой), которая господствовала над канузинской равниной и до того времени служила римлянам главным складом. После того как Фабий, согласно законам, сложил с себя в половине осени диктаторское звание, римская армия находилась под начальством Гнея Сервилия и Марка Регула, которые командовали ею вначале в звании консулов, а потов в звании проконсулов; как по военным, так и по политическим соображениям было необходимо приостановить наступательное движение Ганнибала и дать ему сражение. Именно с таким поручением от сената прибыли в начале лета 538 г. [216 г.] в Апулию оба новых главнокомандующих -- Павел и Варрон. Вместе с приведенными ими четырьмя новыми легионами и соответствующим контингентом италиков римская армия доходила до 80 тысяч пехотинцев, набранных наполовину из граждан, наполовину из союзников, и до 6 тысяч всадников, из которых одна треть состояла из граждан, а две трети из союзников; армия Ганнибала хотя и насчитывала 10 тысяч всадников, но имела лишь около 40 тысяч пехоты. Ганнибал ничего так не желал, как решительного сражения не только по общим, ранее указанным соображениям, но в особенности также и потому, что широкая апулийская равнина открывала ему возможность воспользоваться преимуществами своей конницы и что, несмотря на многочисленность этой конницы, было бы чрезвычайно трудно продовольствовать войско поблизости от неприятеля, у которого армия была вдвое более многочисленна и который опирался на линию крепостей. Римские военачальники, как было выше замечено, тоже решились вступить в бой и с этой целью подошли ближе к неприятелю. Впрочем, более осторожные из них, ознакомившись с позицией Ганнибала, намеревались выждать и подойти ближе к неприятелю только для того, чтобы принудить его отступить или вступить в битву в менее благоприятной для него местности. Ганнибал стоял лагерем подле Канн, на правом берегу Ауфида. Павел раскинул свой лагерь по обоим берегам реки, так что его главным силам пришлось стоять на левом берегу; но сильный римский корпус расположился на правом берегу, на самом близком расстоянии от неприятеля, с целью препятствовать подвозу продовольствия и быть может с целью угрожать Каннам. Ганнибал, которому было необходимо как можно скорее довести дело до сражения, перешел через реку со своими главными силами и предложил на левом берегу битву, от которой Павел уклонился. Но демократическому консулу не понравился такого рода военный педантизм; уже сколько раз говорилось о том, что на войну идут не только для того, чтобы занимать сторожевые посты, а для того, чтобы действовать мечами, -- поэтому он приказал напасть на неприятеля где и как случится. По сохранившемуся старому нелепому обычаю, право решающего голоса в военном совете переходило от одного главнокомандующего к другому; поэтому в тот день, когда это право принадлежало уличному герою, пришлось подчиниться его воле и исполнить его приказание. Но и он не хотел вступить в битву на левом берегу реки, где на равнине могла свободно развернуться более многочисленная неприятельская конница. Поэтому он решил собрать все римские боевые силы на правом берегу и предложить там битву, заняв позицию между карфагенским лагерем и Каннами и серьезно угрожая этим последним. В главном римском лагере отряд из 10 тысяч человек был оставлен с приказанием завладеть во время битвы карфагенским лагерем и таким образом лишить неприятельскую армию возможности отступить через реку; по неисправленному календарю, на рассвете утром 2 августа, а по исправленному -- приблизительно в июне, главная римская армия, перейдя через реку, которая в это время года мелководна и не представляет серьезных затруднений для передвижения войск, построилась в боевую линию подле менее обширного римского лагеря к западу от Канн. Карфагенская армия двинулась вслед за нею и также перешла через реку, в которую римская армия упиралась правым флангом, а карфагенская -- левым. Римская конница стала на флангах: более слабая ее часть, состоявшая из гражданского ополчения, -- на правом фланге подле реки под предводительством Павла, а более сильная часть, состоявшая из союзников, -- на левом фланге у равнины под предводительством Варрона. В центре стояла пехота, построенная необыкновенно глубоко, под начальством бывшего в прошлом году консулом Гнея Сервилия. Напротив нее Ганнибал построил свою пехоту в форме полумесяца, так что кельтские и иберийские войска в их национальном вооружении составляли переднюю часть центра, а вооруженные по-римски ливийцы стали по бокам на отодвинутых назад флангах. У реки выстроилась вся тяжелая кавалерия под начальством Гасдрубала, а со стороны равнины -- легкая нумидийская конница. После непродолжительной схватки между сторожевыми отрядами, состоявшими из легковооруженных частей, бой скоро завязался на всей линии. Там, где легкая конница карфагенян сражалась с тяжелой кавалерией Варрона, бой тянулся без решительных результатов при постоянно возобновлявшихся атаках нумидийцев. Напротив того, в центре легионы совершенно опрокинули встреченные ими войска, состоявшие из испанцев и галлов; победители спешили воспользоваться своим успехом и преследовали побежденных. Но тем временем счастье изменило римлянам на правом фланге. Ганнибал старался отвлечь внимание стоявшей на левом неприятельском фланге конницы только для того, чтобы Гасдрубал мог напасть со своей регулярной кавалерией на более слабый правый фланг неприятеля и опрокинуть его в первую очередь. После упорного сопротивления римские всадники стали отступать, и те из них, которые не были изрублены, были загнаны вверх по реке или рассеяны по равнине; раненый Павел прискакал к центру, чтобы спасти легионы от гибели или разделить их участь. Эти легионы изменили построение передней линии в атакующую колонну, для того чтобы было удобнее преследовать разбитую ими передовую часть неприятельской пехоты, и врезались клином в неприятельский центр. В этом положении они подверглись стремительным атакам со стороны надвигавшейся справа и слева ливийской пехоты, и одна их часть была принуждена остановиться, для того чтобы отбивать нападения с флангов. Вследствие этого наступательное движение было приостановлено, а массы римской пехоты, и без того уже построенной слишком густыми рядами, не находили себе достаточного простора, чтобы развернуться. Между тем Гасдрубал, покончив с тем флангом неприятельской армии, где командовал Павел, снова собрал и выстроил своих всадников и, проведя их позади неприятельского центра, напал на фланг, которым командовал Варрон. Италийская конница последнего, и без того уже с трудом державшаяся против нумидийцев, не устояла против двойного нападения и быстро рассеялась. Предоставив нумидийцам преследовать неприятеля, Гасдрубал в третий раз построил свои эскадроны, для того чтобы напасть на неприятельскую пехоту с тыла. Этот последний удар решил исход сражения. Бегство было невозможно, а пощады никому не давали; быть может, еще никогда такая многочисленная армия не терпела такого совершенного поражения на поле битвы и с такими ничтожными потерями со стороны противника, как римская при Каннах. Ганнибал лишился почти 6 тысяч человек; в том числе две трети пришлось на долю кельтов, на которых обрушился первый натиск легионов. Напротив того, из 76 тысяч римлян, стоявших в боевой линии, 70 тысяч легли на поле сражения, в том числе консул Луций Павел, бывший консул Гней Сервилий, две трети штаб-офицеров и 80 человек сенаторского ранга. Только консул Марк Варрон спасся благодаря быстро принятому решению и быстроногому коню в Венузию и имел мужество остаться в живых. Бо льшая часть гарнизона римского лагеря, состоявшего из 10 тысяч человек, также была взята в плен; только несколько тысяч человек, принадлежавших частью к этому гарнизону, частью к участвовавшим в битве войскам, укрылись в Канузии. И словно Риму суждено было погибнуть в этом году -- отправленный в Галлию легион попал в конце того же года в засаду и был совершенно уничтожен со своим начальником Луцием Постумием, избранным в консулы на следующий год.
   Благодаря этому беспримерному успеху, по-видимому, уже достигла полной зрелости та великая политическая комбинация, ради которой Ганнибал отправился в Италию. Первоначальной основой для его плана, конечно, служила его армия; но, ясно сознавая могущество своего противника, он считал эту армию лишь авангардом, к которому будут мало-помалу присоединяться военные силы Запада и Востока, для того, чтобы подготовить гибель надменному городу. Но тех подкреплений, которых он ожидал из Испании и на которые, как казалось, он мог всего вернее рассчитывать, он не получил вследствие отважного и энергичного образа действий посланного в Испанию римского главнокомандующего Гнея Сципиона. После того как Ганнибал перешел через Рону, последний переправился морем в Эмпории и овладел сначала берегами между Пиренеями и Эбро, а потом, после одержанной над Ганноном победы, и внутренними странами (536) [218 г.]. В следующем году (537) [217 г.] он совершенно разбил карфагенский флот близ устьев Эбро, а после того как его брат Публий, так храбро защищавший долину По, привел ему подкрепление в 8 тысяч человек, он перешел через Эбро и проник до Сагунта. Хотя через год после того (538) [216 г.] Гасдрубал, получив подкрепления из Африки, попытался исполнить приказание брата и перейти с армией через Пиренеи, но Сципионы загородили ему переправу через Эбро и нанесли ему решительное поражение почти в то самое время, когда Ганнибал одерживал победу при Каннах. Сципионы привлекли на свою сторону могущественных кельтиберов и многие другие испанские племена; они господствовали на море и в горных переходах Пиренеев, а при посредстве преданных им массалиотов -- и на берегах Галлии. Поэтому если Ганнибал и мог ожидать откуда-либо подкреплений, то уже никак не из Испании. Из Карфагена было оказано Ганнибалу такое слабое содействие, какого можно было ожидать: финикийские эскадры угрожали берегам Италии и находившимся во власти Рима островам и оберегали Африку от высадки римлян -- и только. Для более энергичного содействия служили не столько незнание, где найти Ганнибала, и не столько отсутствие в Италии удобного места для высадки, сколько многолетнее убеждение, что испанская армия может существовать своими собственными средствами, а более всего недоброжелательство мирной партии. Последствия этого непростительного бездействия были очень тяжелы для Ганнибала. Как он ни берег денежные средства и приведенных с собою солдат, его казна мало-помалу опустела, солдатам недоплачивалось жалованье, и ряды его ветеранов стали редеть. Но известие о победе при Каннах заставило умолкнуть в Карфагене даже враждебную оппозицию. Карфагенский сенат решил помочь Ганнибалу деньгами и доставить ему войско частью из Африки, частью из Испании, в том числе 4 тысячи нумидийских всадников и 40 слонов; кроме того, было решено энергично продолжать войну как в Испании, так и в Италии. Заключение наступательного союза между Карфагеном и Македонией уже давно было предметом переговоров, но замедлилось вначале вследствие внезапной смерти Антигона, а потом вследствие нерешительности преемника Антигона Филиппа и войны, несвоевременно предпринятой Филиппом и его эллинскими союзниками против этолян (534--537) [220--217 гг.]. Только после битвы при Каннах Филипп принял предложение Димитрия Фаросского уступить Македонии его иллирийские владения, которые, конечно, еще надо было сперва отнять у римлян, и только после этой битвы двор в Пелле сошелся в условиях с Карфагеном. Македония взялась высадить армию на восточном берегу Италии, за что ей был обещан возврат владений, доставшихся римлянам в Эпире. В Сицилии царь Гиерон держался в мирное время нейтральной политики, поскольку это не было сопряжено ни с какими опасностями, а после заключения мира с Римом, в эпоху опасных кризисов, оказывал услуги также и карфагенянам, в особенности доставкой хлеба. Не подлежит сомнению, что он очень сожалел о новом разрыве между Карфагеном и Римом, но, не будучи в состоянии его предотвратить, стал держать сторону Рима с преданностью, основанной на верном расчете. Однако вскоре вслед за этим (осенью 538 г.) [216 г.] смерть похитила старца после пятидесятичетырехлетнего царствования. Внук и преемник этого мудрого царя, юный и бездарный Иероним, немедленно вступил в соглашение с карфагенскими дипломатами. Так как эти последние согласились обеспечить ему формальным договором сначала обладание Сицилией до старинной карфагенской границы, а когда его высокомерие возросло, даже обладание всем островом, то он вступил в союз с Карфагеном и присоединил сиракузский флот к той карфагенской эскадре, которая пришла с целью напасть на Сиракузы. Это поставило в опасное положение стоявший в Лилибее римский флот, которому и без того уже приходилось иметь дело с другой карфагенской эскадрой, стоявшей у Эгатских островов; между тем приготовленные в Риме к отправке в Сицилию войска после поражения при Каннах были использованы для другой, более настоятельной надобности. Важнее же всего было то, что здание римского союза, непоколебимо выдержавшее удары двух тяжелых лет войны, стало теперь расшатываться. На сторону Ганнибала перешли Арпи в Апулии и Узент в Массалии -- два старинных города, сильно пострадавших вследствие основания римских колоний в Луцерии и в Брундизии, все города бреттиев, вступившие на этот путь прежде всех других, за исключением Петелии и Консенции, которые пришлось предварительно осаждать, бо льшая часть луканцев, переселенные в окрестности Салерна пиценты, гирпины, самниты за исключением пентров; наконец Капуя, которая была вторым городом Италии, могла выставить армию в 30 тысяч пехотинцев и 4 тысячи всадников и своим переходом на сторону карфагенян увлекла вслед за собою соседние города Ателлу и Калацию. Правда, всюду, и в особенности в Капуе, аристократическая партия, связанная многими узами с римскими интересами, сильно противилась такой перемене политического знамени, и вызванная ею упорная внутренняя борьба в значительной мере уменьшила те выгоды, которые мог бы извлечь Ганнибал из этой перемены. Так, например, он счел себя вынужденным арестовать в Капуе и отправить в Карфаген одного из вождей аристократической партии -- Деция Магия, упорно отстаивавшего союз с Римом даже после вступления в город финикийцев; этим он невыгодно для себя доказал, какую следует придавать цену свободе и самоуправлению, которые он только что формально обеспечил за кампанцами. Зато южноиталийские греки твердо держались за союз с Римом отчасти конечно благодаря влиянию римских гарнизонов, но еще более потому, что эллины питали решительную антипатию к самим финикийцам и к их новым луканским и бреттийским союзникам, и потому, что они действительно были привязаны к Риму, который не упускал ни одного удобного случая, чтобы доказать на деле свой эллинизм, и обходился с жившими в Италии греками необыкновенно мягко. Поэтому кампанские греки, в особенности Неаполь, мужественно сопротивлялись нападению самого Ганнибала; так же поступали, несмотря на свое крайне опасное положение, города Великой Греции -- Регион, Турии, Метапонт и Тарент. Но Кротон и Локры были отчасти взяты приступом объединенными силами бреттиев и финикийцев, отчасти принуждены были сдаться на капитуляцию, и жители Кротона были переселены в Локры, а важная морская база была занята бреттийскими колонистами. Само собой понятно, что все города южной Италии, населенные латинами, как то: Брундизий, Венузия, Пестум, Коза, Калес, непоколебимо стояли за Рим. Они были оплотом владычества, воздвигнутым в чужой земле завоевателями, которые поселились на полях окрестного населения и жили во вражде с соседями; именно их должно было коснуться в первую очередь данное Ганнибалом обещание возвратить всем италийским общинам прежние границы. То же можно сказать и о всей средней Италии -- об этом древнейшем центре римского владычества, где уже повсеместно преобладали и латинские нравы и латинский язык и где всякий считал себя сподвижником властей, а не их подданным. Противники Ганнибала в карфагенском сенате не преминули напомнить, что ни один римский гражданин и ни одна латинская община не приняли сторону Карфагена. Подобно циклопическим постройкам этот фундамент римского могущества можно было разрушить не иначе, как вынимая из него камень за камнем.
   Таковы были последствия битвы при Каннах, в которой погибли лучшие солдаты и офицеры союза, составлявшие седьмую часть всех боеспособных италиков. Это было жестокое, но заслуженное наказание за тяжкие политические прегрешения, ответственность за которые падает не на отдельных неразумных или жалких людей, а на само римское гражданство. Конституция, приспособленная к потребностям небольшой территории, не годилась для великой державы; так, например, уже не было никакой возможности ежегодно предоставлять на разрешение избирательной урны (этого ящика Пандоры) вопрос о том, кто должен командовать римской армией в такой войне, как война с Ганнибалом. Но, хотя коренная реформа государственных учреждений и была осуществима, все же ее нельзя было предпринять в то время. Поэтому не оставалось ничего другого, как предоставить фактически высшее руководство военными действиями, и в особенности назначение главнокомандующих и продление срока их должности, единственному органу, который был в состоянии исполнить такую задачу, -- сенату, а за комициями оставить лишь право формально утверждать сенатские решения. Блестящие успехи Сципионов на театре трудных военных действий в Испании доказывали, чего можно было достигнуть этим путем. Но политическая демагогия, уже старавшаяся в то время подкопаться под аристократический фундамент конституции, захватила в свои руки все, что касалось ведения войны; нелепое обвинение, будто знать в заговоре с внешним врагом, производило впечатление на "народ". Поэтому Гай Фламиний и Гай Варрон, в которых политическое суеверие видело спасителей отечества и которые оба были "новыми людьми" и друзьями народа чистой воды, были уполномочены народной толпой привести в исполнение те планы военных действий, которые были ими изложены на публичной площади при одобрительных возгласах толпы, и последствием всего этого были битвы при Тразименском озере и при Каннах. Сенат, понимавший теперь свою задачу конечно лучше, чем тогда, когда им была отозвана из Африки половина армии Регула, оставался верным своему долгу, стараясь взять в свои руки высшее управление и положить конец бесчинствам. Но, когда первое из этих двух поражений на короткий миг отдало кормило правления в его руки, он тоже не сумел освободиться от влияния партийных интересов. Хотя и несправедливо было бы ставить Квинта Фабия наравне с теми римскими Клеонами, но и он вел войну и упорствовал в своей оборонительной системе не только как полководец, а главным образом как политический противник Гая Фламиния и сделал все, что мог, чтобы обострить распрю со своим подчиненным, в то время когда было необходимо действовать единодушно. Первым последствием этого было то, что главное орудие, предоставленное мудростью предков в распоряжение сената именно для случаев подобного рода, -- назначение диктатора -- оказалось негодным для употребления, а вторым, по крайней мере косвенным, -- поражение при Каннах. Однако виною быстрого упадка римского могущества были не Квинт Фабий и не Гай Варрон, а отсутствие взаимного доверия между правителями и управляемыми, разлад между сенатом и гражданством. Если спасение государства и восстановление его могущества еще были возможны, то за это дело нужно было взяться у себя дома и прежде всего восстановить единение и взаимное доверие. В том и состоит великая и бессмертная заслуга римского сената, что он понял это и -- что еще важнее -- исполнил это, воздержавшись от всяких, даже вполне заслуженных упреков. Когда Варрон -- единственный из всех командовавших в битве генералов -- возвратился в Рим, а римские сенаторы вышли к нему навстречу до городских ворот и благодарили его за то, что он не отчаялся в спасении отечества, -- это были не пустые речи, сказанные с целью скрыть беду или осмеять несчастного главнокомандующего, это было заключение мира между правителями и управляемыми. Ввиду столь важного заявления и столь серьезной опасности замолкла демагогическая болтовня; с той минуты в Риме стали заботиться только о том, как общими силами предотвратить беду. Квинт Фабий, в эту решительную минуту оказавший более важные услуги своим непоколебимым мужеством, чем всеми своими военными подвигами, и вместе с ним другие влиятельные сенаторы служили в этом случае примером для всех; они возвратили гражданам веру и в самих себя и в будущее. Сенат оставался твердым и непреклонным, в то время когда Италия была в опасности и сам Рим был почти беззащитным, а в столицу со всех сторон спешили гонцы с известиями о проигранных сражениях, об измене союзников, об утрате сторожевых позиций и складов и с требованиями подкреплений в долину По и в Сицилию. Народу было запрещено сходиться толпами у городских ворот, зевакам и женщинам было приказано сидеть дома, срок траура по убитым был ограничен тридцатью днями, для того чтобы не прерывать на слишком долгое время служения радостным богам, в котором не могли принимать участия люди в траурных одеждах, ибо число павших было так велико, что почти не было ни одного семейства, где не слышался бы плач по умершим. Между тем все, кому удалось спастись с поля битвы, были собраны в Канузии двумя даровитыми военными трибунами -- Аппием Клавдием и Публием Сципионом-сыном; этот последний своим гордым воодушевлением и грозно поднятыми мечами верных ему солдат сумел внушить иные намерения той молодой знати, которая, легко примиряясь с мыслью о невозможности спасти отечество, помышляла о бегстве за море. К этим трибунам присоединился во главе небольшой кучки солдат консул Гай Варрон; таким образом, удалось мало-помалу набрать почти два легиона, которые были по приказанию сената заново организованы и в наказание осуждены на позорную и безвозмездную службу. Бездарный полководец был отозван в Рим под благовидным предлогом, и главное командование было возложено на испытанного в галльских войнах претора Марка Клавдия Марцелла, которому было незадолго перед тем приказано отправиться с флотом из Остии в Сицилию. Все силы были направлены к тому, чтобы организовать боеспособную армию. К латинам обратились с просьбой о помощи в общей опасности; сам Рим подал пример и призвал к оружию всех мужчин, даже не вышедших еще из отроческого возраста; он не только вооружил поступивших в кабалу должников и преступников, но даже включил в состав армии 8 тысяч рабов, купленных за счет государства. Чтобы пополнить недостаток оружия, из храмов были взяты старинные трофеи, и все мастерские и ремесленники были завалены работой. Состав сената был пополнен не одними латинами, как того требовали трусливые патриоты, а имевшими на то ближайшее право римскими гражданами. Ганнибал предложил выкупить пленных за счет римской государственной казны, но это предложение было отклонено и даже не был допущен в город карфагенский посланник, прибывший с депутацией от пленников; ничто не должно было наводить на предположение, будто сенат помышляет о мире. Не только союзников старались убедить, что Рим никогда не согласится ни на какую миролюбивую сделку, но и самому последнему из граждан старались внушить, что для него, как и для всех других, мир невозможен и спасение только в победе.

Глава VI.
Война с Ганнибалом от битвы при Каннах до битвы при Заме

   Предпринимая поход в Италию, Ганнибал ставил себе целью вызвать распадение италийского союза; после трех кампаний эта цель была достигнута в той мере, в какой это было осуществимо. По всему было видно, что те греческие и латинские или латинизированные италийские общины, которые не были введены в заблуждение битвой при Каннах, уступят только силе, но не страху, а отчаянное мужество, с которым защищались от финикийцев даже в южной Италии такие маленькие и оставленные без всякой помощи городки, как бреттийская Петелия, очень ясно доказывало, чего можно было ожидать от марсов и латинов. Если Ганнибал думал, что он достигнет на этом пути более важных результатов и что ему удастся повести на Рим и латинов, то он обманулся в своих ожиданиях. Но, по-видимому, и италийская коалиция не доставила Ганнибалу того, чего он ожидал. Капуя поспешила выговорить условие, что Ганнибал не будет иметь права принуждать кампанских граждан к военной службе; горожане еще не позабыли, как поступил Пирр в Таренте, и увлекались безрассудной надеждой, что им удастся избежать и римского и финикийского владычества. Самний и Луканий были уже не тем, чем они были, когда царь Пирр помышлял о вступлении в Рим во главе сабельской молодежи. Не только сеть римских крепостей повсюду перереза ла мускулы и нервы края, но многолетнее римские владычество отучило жителей от войны (южная Италия доставляла римским армиям лишь незначительные подкрепления), заглушило в них старинную ненависть и повсюду втянуло массу отдельных лиц в интересы господствовавшей общины. Правда, к победителю римлян присоединялись, когда дело Рима казалось проигранным, но это делалось с сознанием, что вопрос идет не о свободе, а о замене италийского властителя финикийским, и не воодушевление, а малодушие побудило сабельские общины отдаться в руки победителя. При таком положении дел война в Италии приостановилась. Владычествуя над южной частью полуострова вплоть до Вольтурна и Гаргана и не имея возможности покинуть этот край так, как он покинул страну кельтов, Ганнибал был принужден заботиться также об охране границы, которую нельзя было безнаказанно оставлять незащищенной; а для того, чтобы защищать завоеванную им страну против не сдававшихся ему крепостей и наступавшей с севера армии и в то же время вести трудную наступательную войну в Средней Италии, у него не было достаточных боевых сил, так как его армия состояла, за исключением италийских вспомогательных войск, приблизительно из 40 тысяч человек. Важнее же всего было то, что ему приходилось теперь иметь дело с другими противниками. Страшный опыт заставил римлян перейти к более разумной системе ведения войны, ставить во главе армии лишь опытных начальников и в случае необходимости оставлять этих начальников в должности на более долгое время. Эти римские полководцы уже не ограничивались наблюдением с горных высот за движениями неприятеля и не бросались на врага, где бы с ним ни встретились, а, придерживаясь середины между медлительностью и опрометчивостью, занимали позиции в обнесенных окопами лагерях под стенами крепостей и вступали в бой лишь тогда, когда победа сулила серьезные результаты, а поражение не угрожало гибелью. Душою этой новой системы был Марк Клавдий Марцелл. Руководимые верным инстинктом, сенат и народ обратили свои взоры после роковой битвы при Каннах на этого храброго и опытного в военном деле человека и поручили ему фактическое командование армией. Он прошел хорошую школу во время трудной борьбы с Гамилькаром в Сицилии, а в последних походах против кельтов выказал и дарования вождя и личную храбрость. Несмотря на то, что ему было за 50 лет, в нем еще было много юношеского воинственного пыла, и лишь за несколько лет перед этим в качестве главнокомандующего он сбил с лошади главнокомандующего неприятельской армии; это был первый и единственный римский консул, которому удалось совершить такой подвиг. Он посвятил свою жизнь двум божествам -- чести и храбрости, которым воздвиг великолепный двойной храм у Капенских ворот, и если Рим был обязан своим спасением от крайней опасности не одному человеку, а всему римскому гражданству и в особенности сенату, то все же ни один человек не содействовал успеху общего дела так много, как Марк Марцелл.
   С поля битвы Ганнибал направился в Кампанию. Он знал Рим лучше тех легкомысленных людей, которые и в древние и в новейшие времена полагали, что он мог бы окончить борьбу походом на неприятельскую столицу. Правда, военное искусство нашего времени решает исход борьбы на поле сражения; но в древние времена, когда искусство брать крепости было гораздо менее развито, чем искусство обороняться, не раз случалось, что кампания, начавшаяся самой решительной победой на поле сражения, оканчивалась неудачей под стенами столицы. Карфагенский сенат и карфагенское гражданство не могли хотя бы приблизительно равняться с римским сенатом и римским народом, а положение Карфагена после первой кампании Регула было несравненно более опасным, чем положение Рима после битвы при Каннах; и все же Карфаген устоял и одержал полную победу. Что же давало право думать, что Рим поднесет теперь победителю ключи от своих ворот или по крайней мере согласится на умеренные мирные условия? Вместо того чтобы пренебречь ради таких пустых демонстраций возможными и серьезными выгодами или терять время на осаду укрывшихся в Канузии нескольких тысяч римских беглецов, Ганнибал немедленно двинулся на Капую, которую римляне еще не успели снабдить гарнизоном, и своим приближением побудил эту вторую столицу Италии перейти после долгих колебаний на его сторону. Он мог надеяться, что из Капуи ему удастся завладеть одной из кампанских гаваней, куда можно было бы направлять подкрепления, на присылку которых была вынуждена согласиться карфагенская оппозиционная партия после его блестящих побед. Когда римляне узнали, куда направился Ганнибал, они тоже покинули Апулию, оставив там лишь небольшой отряд, и собрали на правом берегу Вольтурна все оставшиеся у них войска. С двумя легионами, уцелевшими от битвы при Каннах, Марк Марцелл двинулся на Теан Сидицинский, стянул туда из Рима и из Остии первые войска, какие были готовы к выступлению, и, в то время как диктатор Марк Юний медленно подвигался вслед за ними с наскоро сформированной главной армией, достиг в направлении к Казилину берегов Вольтурна в надежде спасти Капую. Этот город уже находился во власти неприятеля, но попытка Ганнибала завладеть Неаполем не удалось благодаря мужественному сопротивлению населения, и римляне своевременно успели занять этот важный портовый город своим гарнизоном. Точно так же оставались верными Риму оба других больших приморских города -- Кумы и Нуцерия. В Ноле велась борьба между народной и сенатской партиями из-за вопроса о том, чью принять сторону -- карфагенян или римлян. Узнав, что первая из этих партий берет верх, Марцелл перешел через реку подле Кайяции и, обойдя неприятельскую армию по высотам Суэссулы, прибыл в Нолу вовремя, чтобы успеть отстоять ее от внешних и внутренних врагов. Во время одной из вылазок он даже одержал победу над самим Ганнибалом, нанеся ему значительный урон; этот успех был гораздо важнее по своему нравственному значению, чем по своим материальным результатам, так как это было первое поражение, нанесенное Ганнибалу. Хотя Ганнибал и завладел в Кампании Нуцерией, Ацеррами и после длившейся до следующего (539) [215 г.] года упорной осады даже ключом к линии Вольтурна -- Казилином, а державших сторону Рима сенаторов предал жестокой казни, но террор -- плохое орудие для политической пропаганды, и римлянам удалось пережить эту опасную эпоху военного бессилия со сравнительно незначительными потерями. Война в Кампании приостановилась, а когда наступила зима, Ганнибал расположился со своей армией в Капуе, среди роскоши, которая не принесла никакой пользы его войскам, уже в течение трех лет не жившим под кровлей. В следующем (539) [215 г.] году война приняла иной характер. Испытанный полководец Марк Марцелл, отличившийся в прошлогоднюю кампанию начальник конницы при диктаторе Тиберий Семпроний Гракх и престарелый Фабий Максим -- первый в качестве проконсула, а двое последних в качестве консулов -- стали во главе трех римских армий, которые должны были окружить Капую и Ганнибала; Марцелл опирался на Нолу и на Суэссулу, Максим занял позицию на правом берегу Вольтурна подле Калеса, а Гракх стал вблизи от морского берега, подле Литерна, прикрывая Неаполь и Кумы. Кампанцы, выступившие в направлении к Гамам на расстояние трех миль от Кум с целью напасть врасплох на куманцев, были совершенно разбиты Гракхом; Ганнибал, появившийся перед Кумами с целью загладить этот промах, сам потерпел неудачу и, когда предложенное им сражение не было принято, неохотно возвратился в Капую. И в то время как римляне не только удерживали за собой в Кампании все, что находилось в их власти, но и снова завладели Компультерией и некоторыми другими более мелкими пунктами, со стороны восточных союзников Ганнибала стали раздаваться громкие жалобы. Римская армия под начальством претора Марка Валерия заняла позицию подле Луцерии частью для того, чтобы при содействии римского флота наблюдать за восточными берегами и за движением македонян, частью для того, чтобы при содействии стоявшей у Нолы армии грабить восставших самнитов, луканцев и гирпинов. Чтобы выручить этих последних, Ганнибал напал прежде всего на самого предприимчивого из своих противников, Марка Марцелла, но Марцелл одержал под стенами Нолы довольно значительную победу над финикийской армией, которая, не загладив этой неудачи, двинулась из Кампании в Арпи, для того чтобы воспрепятствовать дальнейшим успехам неприятельской армии в Апулии. Вслед за нею двинулся со своим корпусом Тиберий Гракх, между тем как две другие стоявшие в Кампании римские армии стали готовиться к нападению следующей весной на Капую.
   Победы Ганнибала не скрыли от него истинного положения дел. Он все более проникался убеждением, что избранный им путь не приведет к цели. Уже нельзя было больше прибегать к тем быстрым передвижениям его армии с одного места на другое, к той предпринимавшейся почти наудачу переброске военных действий из одной местности в другую, которым он был более всего обязан своими успехами; к тому же неприятель стал умнее, а необходимость защищать приобретенное почти лишала возможности пускаться на новые предприятия. О наступательных военных действиях нечего было и думать; вести оборонительную войну было трудно, и можно было предвидеть, что она будет становиться с каждым годом все более трудной; Ганнибал не мог обманывать себя насчет того, что вторая часть его великой задачи -- покорение латинов и завладение Римом -- не может быть приведена в исполнение его собственными военными силами и силами его италийских союзников. Завершение этого дела зависело от карфагенского сената, от главной квартиры в Картахене и от владетелей Пеллы и Сиракуз. Если бы в Африке, Испании, Сицилии и Македонии напрягли теперь сообща все силы для одоления общего врага, если бы нижняя Италия сделалась теперь обширным сборным пунктом для армий и флотов Запада, Юга и Востока, то Ганнибал мог бы надеяться, что успешно доведет до конца дело, так успешно начатое авангардом под его руководством. Всего естественнее и легче было бы доставить ему достаточные подкрепления из его отечества, и это без сомнения было в состоянии сделать карфагенское государство, которое почти нисколько не пострадало от войны и которое, восстав из своего глубокого упадка, уже было так близко к полной победе благодаря небольшой кучке энергичных патриотов, действовавших на свой страх и риск. Что финикийский флот любых размеров мог пристать к берегу подле Локр или подле Кротона, в особенности пока сиракузская гавань была открыта для карфагенян, и что Македония могла задержать стоявший в Брундизии римский флот, подтверждается как беспрепятственной высадкой в Локрах тех 4 тысяч африканцев, которых доставил из Карфагена около того времени Ганнибалу Бомилькар, так в особенности и беспрепятственным переездом Ганнибала морем в то время, когда уже все было потеряно. Но карфагенская мирная партия всегда была готова купить падение политических противников гибелью своего отечества и всегда находила верных союзников в недальновидности и в беспечности карфагенского гражданства; поэтому, когда первое впечатление, произведенное победой при Каннах, изгладилось, эта партия отклонила просьбу полководца о более энергичной поддержке полунаивным, полулукавым ответом, что, поскольку он действительно является победителем, то, конечно, не нуждается ни в какой помощи, и таким образом содействовала спасению Рима немного менее, чем римский сенат. Ганнибал, воспитанный в лагере и незнакомый с механикой городских партий, не нашел такого народного вождя, который поддерживал бы его так же, как поддерживал его отца Гасдрубал; поэтому он был вынужден искать в чужих странах тех средств для спасения отечества, которые были в избытке на его родине. Он мог рассчитывать -- по крайней мере с большею надеждой на успех -- на вождей испанской патриотической армии, на завязанные с Сиракузами сношения и на вмешательство Филиппа. Все сводилось к тому, чтобы доставить из Испании, из Сиракуз или из Македонии на театр военных действий в Италии свежие боевые силы для борьбы с Римом, а чтобы этого достигнуть или этому воспрепятствовать, велись войны в Испании, Сицилии и Греции. Все они были только средствами именно для этой цели, хотя им нередко и придавали совершенно необоснованно более важное значение. Для римлян это были в сущности оборонительные войны, прямой задачей которых было удержать в своих руках проходы Пиренеев, задержать македонскую армию в Греции, защитить Мессану и прервать сообщения между Италией и Сицилией; само собой разумеется, что эта оборонительная война велась по мере возможности наступательно и вследствие благоприятных условий привела к тому, что римляне вытеснили финикийцев из Испании и из Сицилии и расторгли союз Ганнибала с Сиракузами и с Филиппом. Война в Италии отодвигается на задний план и ограничивается осадой крепостей и набегами, которые не могли иметь решительного действительного влияния на исход борьбы. Все же, пока финикийцы действовали наступательно, Италия оставалась целью военных действий и как все усилия, так и все интересы сосредотачивались на том, чтобы прекратить или утвердить изолированное положение Ганнибала в южной Италии.
   Если бы немедленно вслед за победой при Каннах Ганнибалу были предоставлены все те ресурсы, на которые он имел право рассчитывать, то он мог бы быть почти совершенно уверен в успехе. Но положение Гасдрубала в Испании было в то время настолько опасно после битвы на Эбро, что помощь деньгами и людьми, на которую подтолкнула карфагенское гражданство победа при Каннах, была направлена в основной части в Испанию, впрочем, мало изменив там положение дел к лучшему. В следующую кампанию (539) [215 г.] Сципионы перенесли театр военных действий с берегов Эбро на Гвадалквивир и одержали две блестящие победы в Андалузии, в самом центре карфагенских владений, при Иллитурги и Интибили. Сношения, в которые карфагеняне вошли с туземным населением Сардинии, давали им право надеяться, что они завладеют этим островом, который мог иметь важное значение в качестве промежуточной станции между Испанией и Италией. Но отправленный с римской армией в Сардинию Тит Манлий Торкват совершенно уничтожил высадившиеся там карфагенские войска и снова обеспечил за римлянами бесспорное обладание островом (539) [215 г.]. Посланные в Сицилию каннские легионы мужественно и успешно боролись в северной и восточной частях острова с карфагенянами и с Иеронимом; впрочем, этот последний пал от руки убийцы еще в конце 539 г. [215 г.]. Даже ратификация союзного договора карфагенян с Македонией замедлилась главным образом потому, что отправленные к Ганнибалу македонские гонцы были захвачены на обратном пути римскими военными судами. Таким образом, угрожавшее восточным берегам Италии нашествие пока что не состоялось, и римляне имели достаточно времени, чтобы защитить самое важное из своих владений -- Брундизий -- сначала флотом, а потом и той сухопутной армией, которая охраняла Апулию до прибытия Гракха; они даже успели подготовиться к вторжению в Македонию, на случай если бы она объявила им войну. Итак, в период застоя борьбы в Италии карфагенянами ничего не было сделано вне Италии, чтобы ускорить доставку туда новых армий или флотов. Напротив того, римляне повсюду готовились к обороне с максимальной энергией и в этом оборонительном положении сражались большей частью успешно всюду, где отсутствовал гений Ганнибала. Тем временем совершенно выдохся тот недолговечный патриотизм, который пробудила в Карфагене победа при Каннах; вследствие ли враждебной оппозиции или только вследствие неумения примирить различные мнения, высказывавшиеся на совещаниях в Карфагене, -- довольно значительные военные силы, которыми там могли располагать, были так разбросаны по разным местам, что нигде не оказали существенной помощи, а туда, где они могли принести самую большую пользу, попала только самая незначительная часть их. Даже наиболее осмотрительные из римских государственных людей могли прийти в конце 539 г. [215 г.] к убеждению, что крайняя опасность уже миновала и что остается только продолжать с напряжением всех сил геройски начатую оборону, чтобы достигнуть цели.
   Прежде всего закончилась война с Сицилией. В первоначальный план Ганнибала не входило намерение завязывать борьбу на этом острове; война возгорелась там частью случайно, а главным образом из-за ребяческого тщеславия безрассудного Иеронима; ее, без сомнения по тем же причинам, вел карфагенский сенат с особенным рвением. После того как Иероним был умерщвлен в конце 539 г. [215 г.], казалось более нежели сомнительным, чтобы гражданство захотело и впредь придерживаться его политики. Никакой другой город не имел столько причин держать сторону Рима, как Сиракузы, так как победа карфагенян над римлянами, без сомнения, доставила бы первым во всяком случае владычество над всей Сицилией, а в исполнение обещаний, данных Карфагеном сиракузянам, не мог верить ни один здравомыслящий человек. Сиракузское гражданство проявило готовность загладить прошлое своевременным обратным вступлением в римский союз частью на основании вышеизложенных соображений, частью потому, что было испугано грозными приготовлениями римлян, которые напрягли все свои усилия, чтобы снова завладеть этим важным островом (который служил своего рода мостом между Италией и Африкой), и ввиду кампании 540 г. [214 г.] послали в Сицилию лучшего из своих полководцев -- Марка Марцелла. Но в Сиракузах царствовала полная неразбериха: после смерти Иеронима там сталкивались попытки восстановить прежнюю народную свободу с посягательством многочисленных претендентов завладеть освободившимся троном, тогда как настоящими хозяевами города были начальники иноземных наемных отрядов; этим положением искусно воспользовались эмиссары Ганнибала Гиппократ и Эпикид, чтобы расстроить все мирные попытки. Призывом к свободе они подняли на ноги народную толпу; крайне преувеличенные рассказы о страшной расправе римлян с только что изъявившими покорность леонтинцами возбудили в лучшей части гражданства сомнение, не слишком ли поздно восстанавливать прежние отношения к Риму; наконец многочисленных римских дезертиров, большей частью служивших ранее в римском флоте гребцами и бывших теперь в числе наемников, не составило большого труда убедить в том, что примирение гражданства с Римом будет их смертным приговором. В результате вожди гражданства были умерщвлены, перемирие было нарушено, а Гиппократ и Эпикид взяли в свои руки городское управление. Консулу не оставалось ничего другого, как приступить к осаде; но искусная оборона, в которой особенно отличился сиракузский инженер Архимед, прославившийся как ученый математик, заставила римлян после восьмимесячной осады заменить эту осаду блокадой с моря и с суши. Карфаген до того времени помогал сиракузянам только своим флотом; но, когда там узнали о новом вспыхнувшем в Сиракузах восстании против Рима, в Сицилию была отправлена под начальством Гимилькона сильная сухопутная армия, которая беспрепятственно высадилась подле Гераклеи Минона и немедленно обложила важный город Акрагант. Отважный и даровитый Гиппократ выступил из Сиракуз во главе армии с целью соединиться с Гимильконом; положение Марцелла между сиракузским гарнизоном и двумя неприятельскими армиями начало становиться опасным. Но благодаря полученным из Италии подкреплениям он удержался на своей позиции и не прекратил блокады Сиракуз. Наряду с этим небольшие города большей частью добровольно отдавались в руки карфагенян не столько из страха перед неприятельскими армиями, сколько из-за чрезмерной строгости, с которой римляне распоряжались на острове, особенно после того, как стоявший в Энне римский гарнизон перебил местных граждан, заподозренных в намерении отложиться от Рима. В 542 г. [212 г.], в то время как в Сиракузах справляли какой-то праздник, осаждающим удалось взобраться на покинутую часовыми часть длинной наружной стены и проникнуть в предместья, которые тянутся берегом (Achradina) от так называемого "острова" и от самого города внутрь страны. Крепость Эвриал, которая была расположена на крайней западной оконечности предместий и прикрывала как эти предместья, так и большую дорогу, соединявшую Сиракузы с внутренней частью острова, была таким образом отрезана от города и вскоре после того взята римлянами. Когда осада города стала принимать благоприятный для римлян оборот, тогда обе армии, предводимые Гимильконом и Гиппократом, двинулись на помощь к Сиракузам и сделали попытку одновременно напасть на римские позиции; в то же время карфагенский флот попытался высадить на берег войска, а сиракузский гарнизон сделал вылазку; но все эти атаки были отбиты, и обе пришедшие на помощь армии были вынуждены удовольствоваться тем, что смогли стать лагерем перед городом на болотистой низменности Анапа, где в середине лета и осенью свирепствуют повальные эпидемии. Этим последним город был обязан спасением чаще, чем мужеству своих граждан. Во времена первого Дионисия от таких повальных болезней погибли под стенами города две осаждавших его финикийские армии. Но на этот раз судьба сделала из этого орудия обороны причину гибели города; в то время как в армии Марцелла, стоявшей на квартирах в предместьях, пострадало лишь небольшое число людей, лихорадка опустошила бивуаки финикийцев и сиракузян. Гиппократ умер; Гимилькон и бо льшая часть африканцев тоже погибла, а остатки обеих армий, состоявшие большей частью из сицилийских уроженцев, разбрелись по соседним городам. Карфагеняне еще раз попытались спасти город со стороны моря; но адмирал Бомилькар уклонился от предложенной ему римским флотом битвы. Тогда даже командовавший в городе Эпикид утратил надежду его спасти и бежал в Акрагант. Сиракузы были готовы сдаться римлянам и даже начали уже вести переговоры. Но вторично этому воспротивились дезертиры; во время снова вспыхнувшего среди солдат мятежа были убиты предводители гражданства и многие из знатных горожан, а иноземные войска вверили управление городом и его защиту своим начальникам. Тогда Марцелл вступил с одним из этих начальников в переговоры, которые привели к тому, что одна из двух еще не завоеванных частей города, так называемый остров, была отдана в руки римлян; после этого граждане добровольно отворили перед Марцеллом и ворота Ахрадины (осенью 542 г.) [212 г.]. Поскольку сиракузяне явно не были полными хозяевами в своем городе и поскольку они неоднократно делали серьезные попытки высвободиться из-под тирании иноземной солдатчины, они имели полное право ожидать пощады в силу тех вовсе не похвальных принципов римского государственного права, которые обыкновенно применялись к отложившимся от союза общинам. Однако не только сам Марцелл запятнал свою воинскую честь, отдав богатый торговый город на разграбление, во время которого вместе со множеством граждан погиб и Архимед, но даже римский сенат не внял запоздалым жалобам сиракузян на прославленного полководца и не возвратил жителям отнятого у них имущества, ни городу его прежней свободы. Сиракузы вместе с прежде находившимися в их зависимости городами поступили в число общин, обязанных уплачивать Риму подати; только Тавромений и Неетон были уравнены в правах с Мессаной; леонтинская территория была обращена в римские государственные земельные владения; местные землевладельцы сделались римскими арендаторами, а в господствовавшей над гаванью части города, на "острове", было впредь запрещено жить сиракузским гражданам. Таким образом, Сицилия была, по-видимому, окончательно утрачена Карфагеном; но и там гений Ганнибала издали влиял на ход событий. В карфагенскую армию, стоявшую в бездействии подле Акраганта под начальством Ганнона и Эпикида, был прислан Ганнибалом кавалерийский офицер, ливиец Мутин, который взял на себя командование нумидийской конницей; во главе своих летучих отрядов он стал раздувать в открытое пламя ненависть, которую возбудили римляне на всем острове своими насилиями, и начал партизанскую войну в самых широких размерах и с самым блестящим успехом; он даже выдержал несколько удачных стычек с самим Марцеллом, в то время когда карфагенская и римская армии встретились на берегах Гимеры. Но и здесь в малом масштабе создались те же отношения, какие существовали между Ганнибалом и карфагенским сенатом. Назначенный этим сенатом главнокомандующий преследовал с ревнивой завистью присланного Ганнибалом офицера и настаивал на том, чтобы вступить в бой с проконсулом без помощи Мутина и нумидийцев. Желание Ганнона было исполнено, и он потерпел полное поражение. Это не заставило Мутина свернуть с намеченного пути; он удержался внутри страны, занял несколько небольших городов и благодаря полученным им из Карфагена значительным подкреплениям оказался в состоянии мало-помалу расширить сферу своих военных операций. Его успехи были так блестящи, что главнокомандующий, не видя иного средства избавиться от помрачавшего его собственную славу кавалерийского офицера, отнял у Мутина командование легкой кавалерией и заменил его своим сыном. Нумидиец, уже в течение двух лет удерживавший остров во власти своих финикийских повелителей, вышел наконец из терпения; вместе со своими всадниками, отказавшимися повиноваться младшему Ганнону, он вступил в переговоры с римским главнокомандующим Марком Валерием Левином и сдал ему Акрагант. Ганнон спасся бегством на простой лодке и отправился в Карфаген, чтобы известить своих единомышленников о постыдной измене отечеству со стороны присланного Ганнибалом офицера; стоявший в городе финикийский гарнизон был изрублен римлянами, а местные граждане были проданы в рабство (544) [210 г.]. Чтобы предохранить остров от нападений, аналогичных высадке 540 г. [214 г.], в городе были поселены новые жители из числа преданных римлянам сицилийцев; так окончил свое существование древний величественный Акрагант. Покорив всю Сицилию, римляне позаботились о восстановлении спокойствия и порядка на этом находившемся в состоянии полной разрухи острове. Весь разбойничий сброд, хозяйничавший внутри острова, был согнан в одну кучу и перевезен в Италию, где он стал предпринимать из Региона опустошительные набеги на территорию ганнибаловских союзников; римское правительство сделало все от него зависевшее, чтобы поднять на острове земледелие, пришедшее в совершенный упадок. В карфагенском сенате еще не раз заходила речь об отправке флота в Сицилию и о возобновлении там войны, но все это осталось в проекте.
   Македония могла бы оказать более решительное влияние на ход событий, чем Сиракузы. От восточных держав в то время нельзя было ожидать ни помощи, ни помехи. Единственный союзник Филиппа Антиох Великий должен был считать за счастье, что после решительной победы египтян при Рафии в 537 г. [217 г.] слабохарактерный Филопатор заключил с ним мир на основании status quo; частью соперничество с Лагидами и постоянная угроза возобновления войны, частью восстания претендентов внутри страны и разные предприятия в Малой Азии, в Бактрии и в восточных сатрапиях не позволили ему примкнуть к той великой антиримской коалиции, о которой помышлял Ганнибал. Египетский двор стоял решительно на стороне Рима, с которым возобновил союз в 544 г. [210 г.], но от Птолемея Филопатора Рим не мог ожидать иной помощи кроме присылки кораблей с хлебом. Поэтому Македонии и Греции внутренние раздоры, а не что-либо другое, помешали выступить решительно в той великой борьбе, которая велась в Италии; они могли бы восстановить честь эллинского имени, если бы были в состоянии хотя бы в течение нескольких лет действовать заодно против общего врага. Правда, в Греции обнаруживались признаки именно такого настроения умов. Пророческие слова Агелая из Навпакта о том, что он опасается, как бы в скором времени не прекратились совершенно те состязания, которыми занимались в то время эллины; его настоятельные увещания обратить взоры на Запад и не допустить, чтобы более сильная держава восстановила между всеми борющимися партиями согласие, наложив на них одинаковое иго, -- все эти речи много содействовали заключению мира между Филиппом и этолийцами (537) [217 г.]; значение этого мира ясно выражено в том, что этолийский союз немедленно назначил Агелая своим стратегом. Национальный патриотизм вспыхнул в Греции точно так же, как и в Карфагене; был миг, когда казалось возможным разжечь национальную войну эллинов с Римом. Но во главе такого предприятия мог стать только Филипп Македонский, а ему не хватало ни того воодушевления, ни той веры в нацию, с которыми только и можно было вести такую войну. Ему была не по силам трудная задача превратиться из притеснителя Греции в ее защитника. Своей нерешительностью при заключении союза с Ганнибалом он уже охладил первые горячие порывы греческих патриотов, а когда вслед за тем он принял участие в борьбе против Рима, его методы ведения войны могли еще менее внушать симпатию и доверие. Его первая, предпринятая им еще в год битвы при Каннах (538) [216 г.], попытка завладеть городом Аполлонией закончилась самым смешным образом: Филипп поспешно повернул тогда назад под влиянием ни на чем не основанных слухов, будто римский флот идет в Адриатическое море. Это случилось еще до окончательного разрыва с Римом; а когда этот разрыв наконец состоялся, то и друзья и недруги ожидали высадки македонян в южной Италии. На этот случай в Брундизии с 539 г. [215 г.] оставались римский флот и римская армия; Филипп, у которого не было военных кораблей, стал строить флотилию легких иллирийских судов для перевозки своей армии. Но, когда наступила минута действовать, мужество покинуло его при мысли, что он может встретиться в море со страшными пятипалубными кораблями; он не исполнил данного своему союзнику Ганнибалу обещания предпринять высадку, а чтобы не оставаться в полном бездействии, решился напасть на владения римлян в Эпире, составлявшие долю обещанной ему добычи (540) [214 г.]. Даже в лучшем случае ничего бы из этого не вышло: однако римляне, наперекор ожиданиям Филиппа, не удовольствовались ролью зрителей, наблюдающих с противоположного берега за успехами неприятеля; они хорошо знали, что наступательными действиями легче защитить свои владения, чем оборонительными. Поэтому римский флот перевез отряд войск из Брундизия в Эпир; Орикон был снова отнят у царя, в Аполлонии был поставлен римский гарнизон, а македонский лагерь был взят приступом; после этого Филипп перешел от нерешительности к полному бездействию и в течение нескольких лет ничего не предпринимал, невзирая на жалобы Ганнибала, тщетно пытавшегося вдохнуть в душу вялого и недальновидного Филиппа свою собственную энергию и проницательность. Когда снова возобновились военные действия -- это случилось опять-таки помимо Филиппа. После падения Тарента (542) [212 г.], доставившего Ганнибалу превосходную гавань на том самом берегу, который был наиболее удобным для высадки македонской армии, римляне постарались издали парировать угрожавший им удар и причинили македонянам столько домашних хлопот, что те не могли и помышлять о нападении на Италию. В Греции национальный порыв, естественно, давно уже остыл. Воспользовавшись старыми противоречиями между Грецией и Македонией и новыми промахами и несправедливостями, в которых провинился Филипп, римский адмирал Левин смог без большого труда организовать против Македонии коалицию из средних и мелких греческих государств под римским протекторатом. Во главе этой коалиции стояли этолийцы: Левин сам прибыл на собрание и склонил на свою сторону обещанием доставить им давно желанное обладание Акарнанской областью. Они заключили с Римом честный уговор общими силами отобрать у остальных эллинов и земли и людей, с тем чтобы земля досталась этолийцам, а люди и движимое имущество -- римлянам. К ним присоединились в собственно Греции те государства, которые были нерасположены к македонянам или, вернее, к ахейцам: в Аттике -- Афины, в Пелопоннесе -- Элида и Мессена и главным образом Спарта, чья дряхлая конституция именно в то время была опрокинута отважным солдатом Махенидом, намеревавшимся деспотически управлять от имени несовершеннолетнего Пелопса и утвердить владычество авантюризма при помощи набранных наемников. Сюда же примкнули вечные враги Македонии, начальники полудиких фракийских и иллирийских племен и, наконец, пергамский царь Аттал, с дальновидностью и энергией старавшийся ослабить два великих греческих государства, которыми были окружены его владения, и поспешивший вступить под римский протекторат, пока его участие в союзе еще имело какую-нибудь цену. Описание всех перипетий этой бесцельной борьбы не принесло бы ни радости, ни пользы. Хотя Филипп, который был сильнее каждого из своих противников, взятых в отдельности, и отражал со всех сторон их нападения с энергией и отвагой, однако он истощил все свои силы на эту безвыходную оборону. Он был все время занят то борьбой с этолийцами, истребившими несчастных акарнанцев при содействии римского флота и угрожавшими Локриде и Фессалии, то защитою северных провинций от нашествия варваров, то доставкой помощи ахейцам против хищнических набегов этолийцев и спартанцев; а кроме того пергамский царь Аттал и римский адмирал Публий Сульпиций то угрожали своими соединенными флотами восточному берегу, то высаживали войска в Эвбее. Все движения Филиппа были парализованы отсутствием военного флота; дело доходило до того, что он выпрашивал военные корабли в Вифинии у своего союзника Прузия и даже у Ганнибала. Только в конце войны он решился на то, с чего должен был начать, -- приказал построить 100 военных кораблей; но если это приказание и было исполнено, то его корабли все-таки не получили никакого применения. Всякий, кто понимал положение Греции и принимал в нем близкое участие, сожалел о пагубной войне, во время которой последние силы Греции истощались в междоусобицах, а страна разорялась; торговые города Родос, Хиос, Митилена, Византия, Афины и даже Египет пытались не раз взять на себя роль посредников. Действительно, миролюбивая сделка была в интересах обеих сторон. От войны сильно страдали как македоняне, так и этолийцы, от которых требовалось более жертв, чем от других римских союзников, в особенности с тех пор как Филипп привлек на свою сторону царька афаманов и этим дал возможность македонянам вторгаться внутрь Этолии. Среди этолийцев многие начали понимать, на какую низкую и пагубную роль обрекал их союз с Римом; вся Греция была охвачена возмущением, когда этолийцы стали сообща с римлянами продавать эллинских граждан массами в рабство, как они это делали в Антикире, Ореосе, Диме и Эгине. Впрочем, этолийцы уже не были свободны в своих действиях: они поступили очень смело, заключив с Филиппом мир помимо своих союзников, так как при благоприятном обороте, который начали принимать дела в Испании и Италии, римляне вовсе не желали прекращать войну, которую вели лишь при помощи нескольких кораблей и которая обрушивалась всей своей тяжестью и всеми своими невыгодами на этолийцев. Эти последние наконец вняли просьбам городов, взявших на себя роль посредников, и мир между греческими государствами был заключен зимой 548/549 г. [206/205 г.], несмотря на оппозицию со стороны римлян. Из слишком могущественного союзника Этолия создала себе опасного врага; однако римский сенат не нашел в тот момент удобным карать за нарушение союзного договора, так как именно в то время ему нужны были все материальные силы истощенного государства для решительной экспедиции в Африку. Римляне сочли даже целесообразным окончить войну с Филиппом, которая потребовала бы от них значительных усилий, после того как в ней перестали принимать участие этолийцы; они заключили с Филиппом мир, который в сущности восстановил такое же положение дел, какое существовало и до войны, и оставил во власти римлян все их прежние владения на берегах Эпира за исключением незначительной атинтанской территории. При тогдашних обстоятельствах Филипп должен был считать за счастье такие мирные условия; но этот исход войны доказал то, что уже и без того было ясно для всякого: что все неслыханные бедствия, которые навлекла на Грецию десятилетняя война со всем ее возмутительным бесчеловечьем, не принесли никакой пользы и что грандиозная и верно рассчитанная комбинация, которую задумал Ганнибал и в которой на один миг приняла участие Греция, рухнула безвозвратно.
   В Испании, где еще царил гений Гамилькара и Ганнибала, борьба была более упорной. Она велась с переменным счастьем, причиною чему было своеобразие характера страны и нравов населения. Крестьян-пастухов, которые жили в живописной долине Эбро и в роскошной плодородной Андалузии, а также между Эбро и Андалузией на суровом плоскогорье, перерезанном многочисленными лесистыми горами, было столь же легко собрать для службы в земском ополчении, сколь трудно водить против неприятеля или хотя бы только удерживать в каком-либо пункте. Таких же трудов стоило и объединить города для какого-либо решительного и общего выступления, хотя каждый из них в отдельности упорно защищался за своими стенами против всякого нападения. Все они, по-видимому, не делали никакого различия между римлянами и карфагенянами. Туземцам было все равно, кто завладел большей или меньшей частью полуострова -- те ли непрошеные гости, которые засели в долине Эбро, или те, которые засели на берегах Гвадалквивира; оттого-то в этой войне почти вовсе не проявлялась столь характерная для испанцев ярая приверженность к какой-нибудь партии; только Сагунт со стороны римлян и Астапа со стороны карфагенян явились в этом отношении исключением. А так как ни римляне, ни африканцы не привели с собой войск в достаточном числе, то военные действия по необходимости превратились с обеих сторон в вербовку приверженцев, успех которой зависел не столько от уменья внушить действительную преданность, сколько от страха, от денег и от разных случайностей; когда же казалось, что война начинает близиться к концу, она обыкновенно превращалась в бесконечный ряд осад и партизанских стычек, с тем чтобы скоро снова вспыхнуть из-под пепла. Армии появлялись и исчезали подобно дюнам на берегу моря; там, где вчера была гора, сегодня не осталось от нее и следа. В итоге перевес был на стороне римлян частью оттого, что они появились в Испании в качестве освободителей страны от ига финикийцев, частью оттого, что им повезло в выборе своих вождей и что они привели с собой более многочисленные отряды надежных солдат; впрочем, дошедшие до нас сведения так неполны и так сбивчивы в хронологическом отношении, что нет никакой возможности удовлетворительно описать войну, которая велась вышеуказанным образом. Оба римских наместника на полуострове -- Гней и Публий Сципионы -- были хорошими полководцами и превосходными администраторами, в особенности первый из них, и задачу свою они выполнили с блестящим успехом. Не только пиренейские проходы постоянно находились во власти римлян и была с большими потерями отражена попытка восстановить прерванное сухопутное сообщение между неприятельским главнокомандующим и его главной квартирой, не только в Тарраконе был создан по образцу Нового Карфагена Новый Рим благодаря сооружению обширных укреплений и устройству гавани, но и в Андалузии римские армии сражались с успехом еще в 539 г. [215 г.]; в следующем (540) [214 г.] году был предпринят туда новый поход, который оказался еще более удачным; римляне проникли почти до Геркулесовых столбов, расширили в южной Испании свой протекторат и наконец, снова захватив и восстановив Сагунт, приобрели важный пост на линии между Эбро и Картагеной, уплатив вместе с тем по мере возможности старый национальный долг. Вытеснив таким образом почти совершенно карфагенян из Испании, Сципионы сумели даже в самой Африке создать опасного для карфагенян врага в лице владевшего теперешними провинциями Ораном и Алжиром могущественного западно-африканского принца Сифакса, который вступил (около 541 г.) [213 г.] в союз с римлянами. Если бы римляне были в состоянии прислать ему на помощь армию, они могли бы надеяться на значительный успех; но именно в то время в Италии не было ни одного лишнего солдата, а испанская армия была слишком немногочисленна, чтобы дробиться. Однако и собственные войска Сифакса, обученные и руководимые римскими офицерами, подняли среди ливийских подданных Карфагена настолько серьезное брожение, что заменявший главнокомандующего в Испании и в Африке Гасдрубал Барка сам отправился в Африку с отборными испанскими войсками. Он, по всей вероятности, и был виновником того, что дела приняли там другое направление; владевший теперешней провинцией Константиной царь Гала, издавна соперничавший с Сифаксом, выступил на стороне Карфагена, а его отважный сын Массинисса разбил Сифакса и принудил его заключить мир. Впрочем, об этой войне в Ливии до нас не дошло почти никаких сведений, кроме рассказа о жестоком мщении, которому Карфаген по своему обыкновению подвергнул мятежников после одержанной Массиниссой победы.
   Такой оборот дела в Африке оказался чреватым последствиями и для испанской войны. Гасдрубал снова мог возвратиться в Испанию (543) [211 г.], куда вскоре вслед за ним прибыли значительные подкрепления и сам Массинисса. Сципионы, которые в отсутствие неприятельского главнокомандующего (541, 542) [213, 212 гг.] не переставали собирать в карфагенских владениях добычу и набирать там приверженцев, оказались неожиданно под угрозой нападения со стороны такой многочисленной неприятельской армии, что были принуждены сделать выбор между отступлением за Эбро и обращением за помощью к испанцам. Они предпочли последнее и наняли 20 тысяч кельтиберов; затем, чтобы было удобнее сражаться с тремя неприятельскими армиями, находившимися под начальством Гасдрубала Барки, Гасдрубала, сына Гисгона, и Магона, они разделили свои римские войска. Этим они подготовили свою гибель. В то время как Гней стоял лагерем против Гасдрубала Барки с армией, в состав которой входили все испанские войска и в которой римские войска составляли только треть, Гасдрубалу без большого труда удалось склонить последних к отступлению за установленное денежное вознаграждение, что по понятиям их наемной морали, быть может, и не считалось изменой, так как они не перешли на сторону противника тех, кто их нанял. Римскому главнокомандующему не оставалось ничего другого, как начать поспешное отступление, во время которого неприятель следовал за ним по пятам. Тем временем две другие финикийские армии, находившиеся под начальством Гасдрубала, сына Гисгона, и Магона, стремительно напали на второй римский корпус, находившийся под начальством Публия, и предводимые Массиниссой толпы отважных всадников доставили карфагенянам решительный перевес. Римский лагерь был уже почти окружен, а с приходом уже бывших недалеко испанских вспомогательных войск римлянам были бы заперты все выходы. Смелая попытка проконсула двинуться с его лучшими войсками навстречу испанцам, прежде чем они заполнили своим прибытием пробел в блокаде, окончилась неудачей. Перевес был сначала на стороне римлян, но высланная вслед за ними нумидийская конница скоро настигла их и не только помешала им воспользоваться уже наполовину одержанной победой, но и задержала их отступление до прибытия финикийской пехоты; а когда главнокомандующий был убит, эта проигранная битва превратилась в поражение. После того как с Публием было покончено, все три карфагенские армии внезапно напали на Гнея, который медленно отступал, с трудом обороняясь от одной из них, а нумидийская конница отрезала ему путь к отступлению. Римский корпус был загнан на открытый холм, где даже нельзя было разбить лагеря, и был частью изрублен, частью взят в плен; о самом главнокомандующем никогда не могли узнать ничего достоверного. Только небольшой отряд успел переправиться на другой берег Эбро благодаря отличному офицеру из школы Гнея Гаю Марцию; туда же удалось легату Титу Фонтею в целости перевести часть Публиева корпуса, остававшуюся в лагере, и даже бо льшая часть разбросанных по южной Испании римских гарнизонов успела перебраться туда же. Финикийцы стали бесспорно владычествовать во всей Испании вплоть до Эбро, и, казалось, уже недалека была та минута, когда они перейдут на другую сторону этой реки, очистят от римлян Пиренеи и восстановят сообщение с Италией. Крайняя опасность, в которой находился тогда римский лагерь, заставила армию возложить главное командование на того, кто был самым способным. Обойдя более старых и не лишенных дарований офицеров, солдаты избрали начальником армии упомянутого выше Гая Марция, и его умелое руководство и, быть может, легкая взаимная зависть и раздоры трех карфагенских полководцев отняли у этих последних возможность воспользоваться плодами их крупной победы. Перешедшие через реку карфагенские войска были отброшены назад, и римляне удержались на линии Эбро до прибытия новой армии и нового главнокомандующего. К счастью, благодаря новому направлению, которое приняли военные действия в Италии, где только что пала Капуя, римское правительство оказалось в состоянии прислать в Испанию легион из 12 тысяч человек под начальством пропретора Гая Клавдия Нерона, восстановивший там равновесие между боевыми силами противников. Экспедиция, которая была предпринята в следующем (544) [210 г.] году в Андалузию, была очень успешна; Гасдрубал Барка был окружен со всех сторон и избег капитуляции только при помощи неблаговидной хитрости и явного нарушения данного слова. Однако Нерон не был таким главнокомандующим, какой был нужен для войны в Испании. Это был способный офицер, но крутой, вспыльчивый и не пользующийся популярностью человек, не умевший ни возобновлять старинные связи с туземцами или заводить новые, ни извлекать выгоды из несправедливости и высокомерия, с которыми пунийцы третировали после Сципионов и друзей и недругов в дальней Испании, возбуждая всеобщую к себе ненависть. Римский сенат правильно оценивал и важность и своеобразные условия испанской войны, а от захваченных римским флотом и привезенных в Рим жителей Утики он узнал, что Карфаген напрягает все свои усилия, чтобы отправить Гасдрубала и Массиниссу с сильной армией за Пиренеи; поэтому было решено отправить в Испанию новые подкрепления и еще одного главнокомандующего более высокого ранга, избрание которого было решено предоставить народу. Долгое время, как гласит рассказ, не являлось желающего взяться за это трудное и опасное дело, пока наконец не выступил кандидатом молодой, двадцатисемилетний офицер Публий Сципион, сын убитого в Испании генерала того же имени, уже занимавший должности военного трибуна и эдила. Трудно поверить, чтобы римский сенат предоставил такой важный выбор на произвол случая в созванных им комициях; точно так же трудно поверить, что честолюбие и патриотизм до такой степени заглохли в Риме, что ни один опытный офицер не выступил кандидатом на такой важный пост. Если же, напротив того, сенат сам остановил свой выбор на молодом даровитом и испытанном офицере, который отличился в жарких битвах на Тичино и при Каннах, но который еще не достиг необходимого ранга, чтобы заменить бывших преторов и консулов, то совершенно понятно, почему был выбран такой способ назначения, который мягким путем наводил народ на избрание единственного кандидата, несмотря на отсутствие у последнего необходимого стажа, и который внушал народной толпе сочувствие как к этому новому главнокомандующему, так и вообще к очень непопулярной испанской экспедиции. Если сенат заранее рассчитывал на благоприятное впечатление, которое произведет эта будто бы импровизированная кандидатура, то его ожидания оправдались полностью. Сын, отправившийся для того, чтобы отомстить за смерть отца, которому он за девять лет перед тем спас жизнь на берегах Тичино, мужественно-красивый юноша с длинными кудрями, покрасневший от смущения, когда вызвался занять высокий пост за недостатком другого, лучшего кандидата, простой военный трибун, разом возведенный по выбору центурий на самую высшую должность, -- все это произвело на римских граждан и крестьян сильное и неизгладимое впечатление. И действительно, Публий Сципион и сам был полон воодушевления и был способен воодушевлять других. Он не принадлежал к числу тех немногих, которые силой своей железной воли заставляют мир в течение целых столетий двигаться по указанной ими новой колее или которые схватив судьбу за узду, в течение долгих лет удерживают ее, пока ее колеса не переедут через них. По поручению сената Публий Сципион одерживал победы и завоевывал страны; благодаря своим военным лаврам он занимал в Риме выдающееся положение и как государственный человек; но отсюда еще было далеко до Александра и Цезаря. В качестве полководца он сделал для своего отечества не более того, что сделал Марк Марцелл, а в политическом отношении -- хотя он, быть может, сам и не сознавал, сколь была непатриотична и своекорыстна его политика, -- он причинил своему отечеству по меньшей мере столько же вреда, сколько доставил ему пользы своими военными дарованиями. Тем не менее, в этой привлекательной личности героя было какое-то особое очарование; она была окружена ослепительным ореолом того радостного и уверенного в самом себе воодушевления, которое распространял вокруг себя Сципион частью из убеждений, частью искусственно. У него было достаточно пылкой фантазии, чтобы согревать сердца, и достаточно расчетливости, чтобы во всем подчиняться требованиям благоразумия и не упускать из виду мелких подробностей; он был не настолько простодушен, чтобы разделять слепую веру толпы в свое ниспосылаемое свыше вдохновение, и не настолько прямодушен, чтобы это опровергать; в глубине души он все же оставался уверенным в том, что его охраняет особая божеская благодать, -- словом, это была настоящая натура пророка; он стоял выше народа и столь же вне его; это был человек слова, непоколебимого, как утес, с царственным складом ума, который считал за унижение для себя принятие обыкновенного царского титула, но вместе с тем не понимал, что конституция республики связывала также и его; он был так уверен в своем величии, что не знал ни зависти, ни ненависти, снисходительно признавал чужие заслуги и прощал чужие ошибки; он был отличным военачальником и тонким дипломатом без того отталкивающего отпечатка, которым обыкновенно отличаются обе эти профессии; с эллинским образованием он соединял чувства настоящего римского патриота, был искусным оратором и приятным в обхождении человеком и потому привлекал к себе сердца солдат и женщин, соотечественников и испанцев, соперников в сенате и своего более великого карфагенского противника. Его имя скоро было у всех на устах, и он стал звездой, от которой отечество ожидало победы и мира.
   Публий Сципион отправился в Испанию (544/545) [210/209 г.] в сопровождении пропретора Марка Силана, который должен был заменить Нерона и служить юному главнокомандующему помощником и советником, и командовавшего его флотом его доверенного Гая Лелия; он имел при себе сверхукомплектованный легион и хорошо наполненную казну. Его первое выступление на арене военных действий ознаменовалось одним из самых смелых и самых удачных предприятий, какие только известны в истории. Из трех карфагенских главнокомандующих Гасдрубал Барка стоял у истоков Тахо, Гасдрубал, сын Гисгона, -- близ устьев этой реки, а Магон -- у Геркулесовых столбов; тот из них, кто был всех ближе к финикийской столице -- Новому Карфагену, все-таки находился от нее на расстоянии десятидневного перехода. Весной 545 г. [209 г.], прежде чем неприятельские войска успели двинуться со своих мест, Сципион неожиданно направился к этому городу, которого мог достигнуть от устьев Эбро в несколько дней, идя вдоль берега; он имел при себе всю свою армию, состоявшую почти из 30 тысяч человек, и флот; финикийский гарнизон, не превышавший 1 тысячи человек, был застигнут врасплох одновременным нападением и с моря и с суши. Город, расположенный на мысе, который вреза лся внутрь гавани, оказался окруженным римским флотом одновременно с трех сторон; с четвертой стали римские легионы, между тем как помощь была очень далека; однако комендант Магон мужественно оборонялся и вооружил граждан, потому что для защиты городских стен недоставало солдат. Осажденные сделали вылазку, но римляне отбили ее без большого труда и в свою очередь пошли на приступ со стороны суши, не теряя времени на правильную осаду. Штурмовые колонны бурно устремились к городу по узкой дороге; усталых постоянно заменяли свежие колонны, слабый гарнизон был истощен до крайности, но успеха римляне не имели. Впрочем, Сципион и не рассчитывал на успех; он предпринял штурм только для того, чтобы отвлечь гарнизон от той части города, которая находилась подле гавани; он узнал, что одна часть гавани мелеет во время отлива, и думал напасть с этой стороны. В то время как штурм со стороны суши был в полном разгаре, Сципион отправил отряд со штурмовыми лестницами вброд по дороге, "которую указывал солдатам сам Нептун". Действительно, этому отряду посчастливилось найти там городские стены незащищенными. Таким образом, город был взят в первый день приступа, а находившийся в крепости Магон капитулировал. Вместе с карфагенской столицей римляне захватили 18 расснащенных военных кораблей, 63 транспортных судна, весь военный материал, значительные хлебные запасы, военную казну с 600 талантов (более 1 млн. талеров), 10 тысяч пленных, в числе которых находились 18 карфагенских герузиастов, или судей, и заложников от всех испанских союзников Карфагена. Сципион дал заложникам обещание, что те из них получат разрешение вернуться домой, чья община вступит в союз с Римом; найденными в городе средствами он воспользовался для того, чтобы усилить и привести в лучшее состояние свою армию; местных ремесленников, доходивших числом до двух тысяч, он заставил работать на римскую армию, обещав им свободу по окончании войны, а из остальной массы годных для работы людей выбрал гребцов для флота. Но городским жителям была оказана пощада: они сохранили и свою прежнюю свободу и свое прежнее общественное положение; хорошо знавший финикийцев Сципион был уверен, что они будут ему повиноваться, и для него было важно, чтобы не один только римский гарнизон обеспечивал ему владычество над городом, который обладал единственной превосходной гаванью на восточном побережье и богатыми серебряными рудниками. Так удалось это до крайности смелое предприятие -- смелое потому, что Сципиону было небезызвестно, что Гасдрубал Барка получил от правительства приказание проникнуть в Галлию и был занят приведением его в исполнение, а оставленный на берегах Эбро слабый римский отряд не был бы в состоянии этому воспрепятствовать, если бы возвращение Сципиона замедлилось. Но Сципион возвратился в Тарракон, прежде чем Гасдрубал достиг берегов Эбро; опасная игра, на которую пустился юный полководец, на время отказавшись от своей прямой задачи, для того чтобы совершить соблазнительный набег, была оправдана баснословным успехом, которого добились сообща Нептун и Сципион. Поразившее всех удивлением взятие финикийской столицы оправдало во мнении народа все надежды, которые возлагались на необыкновенного юношу, а всякий, кто думал иначе, был принужден молчать. Назначение Сципиона главнокомандующим было продолжено на неопределенное время, а сам он решил не ограничиваться такой узкой задачей, как охрана пиренейских проходов. Вследствие падения Нового Карфагена не только были покорены все жившие по сю сторону Эбро испанцы, но и самые могущественные из владетелей по ту сторону предпочли римское покровительство карфагенскому. В течение зимы 545/546 г. [209/208 г.] Сципион распустил свой флот и людьми, которые благодаря этому оказались свободными, увеличил свою сухопутную армию настолько, чтобы иметь возможность одновременно охранять северные провинции и предпринять на юге наступательную войну с большей энергией, чем прежде; в 546 г. [208 г.] он вступил в Андалузию. Там он встретился с Гасдрубалом Баркой, который направлялся к северу осуществить свое давнишнее намерение -- придти на помощь брату. Подле Бекулы дело дошло до битвы; несмотря на то, что римляне приписывали себе победу и как будто бы взяли в плен 10 тысяч человек, Гасдрубал достиг своей главной цели, хотя и пожертвовал частью армии. Со своей казной, со слонами и с лучшей частью армии он проложил себе путь к северным берегам Испании, достиг, подвигаясь вперед по берегу океана, западных, вероятно не занятых неприятелем, пиренейских проходов и еще до наступления неблагоприятного времени года вступил в Галлию, где расположился на зимних квартирах. Намерение Сципиона соединить с возложенной на него оборонительной войной и наступательную оказалось необдуманным и неблагоразумным; главную задачу испанской армии с успехом выполняли с несравненно меньшими средствами не только отец и дядя Сципиона, но даже Гай Марций и Гай Нерон; но победоносный полководец, стоявший во главе сильной армии, в своей самонадеянности не удовольствовался такой задачей и сделался главным виновником крайне опасного положения, в которое попал Рим летом 547 г. [207 г.], когда наконец осуществилось намерение Ганнибала напасть на римлян с двух сторон. Но боги прикрыли лаврами ошибки своего любимца. Италия удачно спаслась от опасности; римляне удовольствовались бюллетенями о сомнительной победе при Бекуле, а когда стали поступать известия о новых победах в Испании, они позабыли о том, что им пришлось иметь дело в Италии с самым даровитым из карфагенских полководцев и с самыми отборными войсками испано-финикийской армии. После удаления Гасдрубала Барки оба оставшихся в Испании карфагенских полководца решили на время отступить -- Гасдрубал, сын Гисгона, в Лузитанию, а Магон даже на Балеарские острова -- и, пока не прибудут новые подкрепления из Африки, предоставить легкой коннице Массиниссы продолжать в Испании такую же войну, какую вел с блестящим успехом Мутин в Сицилии. Таким образом, все восточное побережье оказалось во власти римлян. В следующем (547) [207 г.] году действительно прибыл из Африки с третьей армией Ганнон, после чего Магон и Гасдрубал снова вернулись в Андалузию. Но Марк Силан разбил соединенную армию Магона и Ганнона и даже взял последнего в плен. Тогда Гасдрубал отказался от намерения удержать за собой поле сражения и разместил свои войска по городам Андалузии, из которых только Орингис был взят Сципионом приступом в течение этого же года. Финикийцы, казалось, были окончательно побеждены; однако в следующем (548) [206 г.] году они снова оказались в состоянии вывести на поле сражения сильную армию в 32 слона, 4 тысячи всадников и 70 тысяч пехотинцев, правда, состоявшую в основной части из набранных наспех испанских ополченцев. Дело дошло до битвы опять при Бекуле. Римская армия была почти вдвое малочисленнее неприятельской и в ней также было немало испанцев. Сципион поступил как Веллингтон при точно таких же обстоятельствах -- он поставил своих испанцев так, что им не приходилось сражаться, потому что это было единственным средством помешать им разбежаться. Римские же войска он бросил в первую очередь на испанцев неприятельской армии. Битва все-таки была упорна, но римляне в конце концов одержали верх, и само собой понятно, что поражение такой армии было равносильно ее уничтожению; только Гасдрубалу и Магону удалось укрыться в Гадесе. Теперь у римлян уже не было никаких соперников на полуострове; немногие города, отказавшиеся добровольно подчиниться, были взяты поодиночке, и часть из них понесла суровую кару за свое сопротивление. Сципион даже нашел возможность посетить Сифакса на африканском побережье и завязать сношения с ним и даже с Массиниссой на случай экспедиции в Африку -- это была безумно смелая и ничем не оправданная выходка, хотя известие о ней и доставило большое удовольствие жадным до новостей столичным жителям. Во власти финикийцев оставался только Гадес, где командовал Магон. После того как римляне вступили во владение карфагенским наследством и уже успели доказать необоснованность высказывавшейся в различных местах Испании надежды, что после прекращения финикийского владычества можно будет отделаться от римских гостей и восстановить прежнюю свободу, одно время казалось, будто в Испании готово вспыхнуть всеобщее восстание против римлян, главная роль в котором должна была принадлежать их прежним союзникам. Восстанию благоприятствовали болезнь римского главнокомандующего и мятеж одного из его корпусов, вызванный длившейся в течение нескольких лет задержкой в выплате жалованья. Но Сципион выздоровел скорее, чем думали, и искусно усмирил солдатский мятеж; немедленно вслед за тем он усмирил те общины, которые взяли на себя почин в этом национальном деле, и таким образом подавил восстание, прежде чем оно успело распространиться. Когда карфагенское правительство убедилось, что восстания не приведут ни к чему и что оно не будет в состоянии долго удерживать в своих руках Гадес, оно приказало Магону собрать все его корабли, войска и деньги и употребить эти средства на то, чтобы по мере возможности дать иное направление войне в Италии. Сципион не мог этому помешать -- это было расплатой за то, что он распускал свой флот, и ему вторично пришлось возлагать на богов вверенную ему защиту отечества от новых нашествий. Последний из сыновей Гамилькара покинул полуостров беспрепятственно. Вслед за его отъездом сдался на выгодных условиях и Гадес, который был самым старинным и последним владением финикийцев на испанской территории. После тринадцатилетней борьбы Испания превратилась из карфагенской провинции в римскую, и хотя там еще в течение многих столетий велась борьба с постоянно подавлявшимися, но никогда не прекращавшимися восстаниями, но в то время, о котором здесь идет речь, у римлян там не было противников. Сципион воспользовался первым же мгновением обманчивого внутреннего спокойствия, для того чтобы сложить с себя главное командование (в конце 548 г.) [206 г.] и лично явиться в Рим с докладом об одержанных победах и о завоеванных странах.
   В то время как война была доведена до конца в Сицилии Марцеллом, в Греции -- Публием Сульпицием, В Испании -- Сципионом, великая борьба на италийском полуострове не прекращалась. После битвы при Каннах и после того как мало-помалу выяснились ее невыгодные и выгодные последствия, в начале 540 г. [214 г.], т. е. на пятом году войны, положение римлян и финикийцев было следующим: римляне снова заняли северную Италию после удаления оттуда Ганнибала и прикрыли ее тремя легионами, из которых два стояли на территории кельтов, а третий в качестве резерва -- в Пицене. Нижняя Италия вплоть до Гаргана и до Вольтурна за исключением крепостей и большей части портовых городов находилась в руках Ганнибала. Сам Ганнибал стоял со своей главной армией подле Арпи, а напротив него, в Апулии, -- с четырьмя легионами Тиберий Гракх, опиравшийся на крепости Луцерию и Беневент. На бреттийской территории все население перешло на сторону Ганнибала, а финикийцы заняли даже гавани за исключением Региона, который римляне охраняли из Мессаны; там стояла под начальством Ганнона вторая карфагенская армия, перед которой пока не было никакого противника. Главная римская армия из четырех легионов, находившаяся под начальством обоих консулов -- Квинта Фабия и Марка Марцелла, -- готовилась к попытке снова завладеть Капуей. Кроме того римляне имели в своем распоряжении стоявший в столице резерв из двух легионов, расставленные во всех приморских гаванях гарнизоны, в числе которых гарнизоны Тарента и Брундизия были усилены одним легионом из опасения высадки македонян, и наконец сильный флот, бесспорно владычествовавший на море. Если к этому прибавить римские армии, находившиеся в Сицилии, Сардинии и Испании, то общую численность римских боевых сил придется определить не менее чем в 200 тысяч человек, даже если не принимать в расчет гарнизонной службы, которую были обязаны нести в нижнеиталийских крепостях поселенные там граждане; третья часть этой армии состояла из новобранцев того года и почти половина -- из римских граждан. Следует полагать, что все годные для военной службы люди в возрасте от 17 до 46 лет были в рядах армии, а поля -- там, где этому не препятствовали военные действия, -- обрабатывались рабами, стариками, детьми и женщинами. Понятно, что при таких обстоятельствах и финансы находились в самом жалком состоянии; поземельный налог, который был самым главным источником доходов, естественно, собирался очень неаккуратно. Но, несмотря на недостаток в людях и деньгах, римляне все-таки сумели, хотя и медленно и с напряжением всех своих сил, вернуть обратно то, что было ими утрачено; их армии с каждым годом увеличивались, в то время как финикийские таяли; они с каждым годом все далее и далее проникали во владения союзников Ганнибала -- кампанцев, апулийцев, самнитов, бреттиев, которые, как и находившиеся в нижней Италии римские крепости, были не в силах сами обороняться и не были достаточно прикрыты слабой армией Ганнибала; наконец благодаря введенной Марком Марцеллом системе ведения войны они могли развивать военные способности офицеров и полностью использовать превосходство своей пехоты над неприятельской. Ганнибал, пожалуй, еще мог рассчитывать на победы, но уже не на такие, какие он одерживал при Тразименском озере и на Ауфиде; времена штатских генералов уже миновали. Ему не оставалось ничего другого, как ожидать давно обещанной Филиппом высадки македонян или помощи от своих братьев из Испании, а пока оберегать целость своей армии и своих клиентов и поддерживать в них хорошее расположение духа. В упорной оборонительной войне, которая тогда началась, трудно было бы узнать того полководца, который некогда вел наступательную войну с такой стремительностью и отвагой; как с психологической, так и с военной точек зрения достойно удивления, что один и тот же человек разрешил выпавшие на его долю две совершенно противоположные задачи в одинаковом совершенстве.
   Сначала военные действия велись преимущественно в Кампании. Ганнибал вовремя явился на помощь главному городу и не дал неприятелю обложить его; но он не был в состоянии ни отнять у сильных римских гарнизонов хотя бы один из находившихся в руках римлян городов Кампании, ни помешать двум консульским армиям завладеть после упорного сопротивления обеспечивавшим ему переправу через Вольтурн Казилином, не считая множества других менее важных городов. Ганнибал попытался завладеть Тарентом с целью овладеть местом для высадки македонской армии; но эта попытка не удалась. Тем временем бреттийская армия карфагенян сражалась под начальством Ганнона в Лукании с апулийской армией римлян; Тиберий Гракх вел там войну с успехом, а после одного удачного сражения неподалеку от Беневента даровал от имени народа свободу и гражданские права солдатам легионов, которые состояли из силой навербованных для военной службы рабов и отличились в этом сражении. В следующем (541) году [213 г.] римляне отняли у неприятеля богатый и важный город Арпи, граждане которого напали на карфагенский гарнизон вместе с римскими солдатами, тайком пробравшимися в город. Внутренняя связь основанной Ганнибалом симмахии стала ослабевать; некоторые из самых знатных жителей Капуи и многие бреттийские города перешли на сторону Рима; даже один из испанских отрядов финикийской армии перешел от карфагенян на службу к римлянам, когда узнал от испанских эмиссаров о ходе событий в своем отечестве. Менее счастлив для римлян был 542 год [212 г.] по причине новых политических и военных ошибок, которыми поспешил воспользоваться Ганнибал. Сношения, которые поддерживал Ганнибал в городах Великой Греции, не привели ни к каким серьезным результатам; его эмиссарам удалось только склонить к безрассудной попытке бегства находившихся в Риме заложников от Тарента и Турий; но беглецы были вскоре задержаны римскими сторожевыми постами. Безрассудная мстительность римлян принесла Ганнибалу больше пользы, чем его интриги; казнь всех бежавших заложников лишила римлян ценного обеспечения и так раздражила греков, что они с тех пор ждали только случая, чтобы отворить перед Ганнибалом городские ворота. И действительно, Тарент был занят карфагенянами в результате соглашения с его гражданами и вследствие небрежности римского коменданта; римский гарнизон с трудом удержался в крепости. Примеру Тарента последовали Гераклея, Турии и Метапонт, причем из последнего римский гарнизон был отправлен на помощь тарентинскому акрополю. Все это до такой степени увеличивало опасность македонской высадки, что Рим был вынужден снова обратить внимание и направить усилия на почти совершенно прекратившуюся греческую войну, чему, по счастью, способствовали взятие Сиракуз и благоприятный оборот испанской войны. На главном театре военных действий, в Кампании, война велась с переменным успехом. Хотя поставленные вблизи от Капуи легионы еще не успели совершенно обложить город, однако они до такой степени затруднили обработку полей и уборку жатвы, что многолюдный город стал сильно нуждаться в подвозе съестных припасов. Поэтому Ганнибал приготовил значительный транспорт провианта и дал знать кампанцам, чтобы они получили его в Беневенте; но они так замешкались, что консулы Квинт Флакк и Аппий Клавдий успели придвинуть свои войска, нанести прикрывавшему транспорт Ганнону тяжелое поражение и завладеть как его лагерем, так и всеми запасами. Вслед за тем консулы обложили город, а Тиберий Гракх занял позицию на Аппиевой дороге, для того чтобы Ганнибал не мог доставить помощи осажденным. Но этот храбрый человек пал жертвой низкой хитрости одного вероломного луканца, а его смерть была равносильна полному поражению, так как его войска, состоявшие большей частью из отпущенных им на волю рабов, разбежались после смерти своего любимого вождя. Поэтому Ганнибал нашел путь к Капуе свободным и своим неожиданным появлением принудил двух консулов прекратить только что начатую блокаду города; но еще до его прибытия римской кавалерии было нанесено сильное поражение финикийской конницей, стоявшей в Капуе гарнизоном под начальством Ганнона и Бостара, и не менее превосходной кампанской конницей. Длинный ряд неудач этого года завершился совершенным истреблением в Лукании регулярных войск и отрядов добровольцев, находившихся под начальством Марка Центения, неосмотрительно возведенного из унтер-офицерского звания в звание начальника, и не менее решительным поражением беспечного и самонадеянного претора Гнея Фульвия Флакка в Апулии. Но упорная стойкость римлян свела на нет, по крайней мере в самом важном пункте, все быстрые успехи Ганнибала. Лишь только Ганнибал удалился от Капуи и направился в Апулию, вокруг этого города снова сошлись римские армии: армия Аппия Клавдия стала подле Путеоли и Вольтурна, Квинта Фульвия -- подле Казилина, претора Гая Клавдия Нерона -- на дороге в Нолу; три обнесенных окопами римских лагеря были соединены между собою линиями укреплений; они совершенно преградили все пути, так что одна блокада принудила бы нуждавшийся в продовольствии город к сдаче, если бы никто не пришел к нему на помощь. К концу зимы 542/543 г. [212/211 г.] запасы продовольствия почти совершенно истощились, и спешные гонцы, с трудом пробиравшиеся сквозь хорошо оберегаемые римские линии, требовали немедленной помощи от Ганнибала, который был в то время занят осадой тарентинской цитадели. С 33 слонами и со своими лучшими войсками он двинулся форсированным маршем из Тарента в Кампанию, захватил римский сторожевой пост в Калации и стал лагерем у горы Тифаты, в непосредственной близости от Капуи, в полной уверенности, что, как и в предшествующем году, римские начальники снимут осаду. Но римляне, успевшие окопаться в своем лагере и в своих укреплениях, как в настоящей крепости, не трогались с места и неподвижно смотрели с высоты своих земляных насыпей, как на их укрепления налетали с одной стороны кампанские всадники, а с другой -- толпы нумидийцев. О серьезном приступе Ганнибал не мог помышлять; он предвидел, что его наступление привлечет в Кампанию другие римские армии, если еще до прибытия этих армий он не будет вынужден удалиться из Кампании из-за недостатка фуража в этой систематически опустошавшейся стране. Эти препятствия были непреодолимы. Чтобы спасти важный город, Ганнибал прибег к самому простому средству, какое мог придумать его изобретательный ум. Он выступил из-под Капуи с приведенной на помощь городу армией и двинулся к Риму, известив о своем замысле кампанцев, которых убеждал не падать духом. С такой же изворотливой отвагой, как и в первых италийских кампаниях, он устремился со своей немногочисленной армией между неприятельскими армиями и крепостями, провел ее через Самний по Валериевой дороге мимо Тибура до моста на Анио, перешел по этому мосту через реку и стал лагерем на другом берегу, на расстоянии одной немецкой мили от Рима. Даже внуки внуков не могли без ужаса слушать рассказ о том, как "Ганнибал стоял у ворот Рима"; но серьезной опасности не было. Расположенные вблизи от города загородные дома и поля были опустошены неприятелем, но стоявшие в городе два легиона не допустили его до штурма городских стен. Впрочем, Ганнибал и не надеялся завладеть Римом врасплох, подобно тому как вскоре после этого Сципион завладел Новым Карфагеном; еще менее мог он помышлять о серьезной осаде; он рассчитывал на то, что под первым впечатлением страха часть осаждавшей Капую армии двинется вслед за ним по дороге в Рим и тем даст ему возможность разорвать блокаду. Поэтому, простояв несколько времени перед городом, он снова снялся с позиции. Римляне видели в его отступлении чудесное заступничество богов, которые силой знамений и видений заставили злодея удалиться, тогда как римские легионы без сомнения были бы не в состоянии принудить его к тому; на том месте, где Ганнибал всего ближе подходил к городу, -- перед Капенскими воротами, у второго милевого камня Аппиевой дороги, -- признательные верующие воздвигли алтарь богу "возвратителю вспять, охранителю" (Rediculus Tutanus). На самом деле Ганнибал ушел в направлении к Капуе потому, что таков был его план военных действий. Однако римские начальники избежали ошибок, на которые рассчитывал их противник; легионы стояли неподвижно на своих укрепленных позициях перед Капуей, а когда было получено известие о походе Ганнибала на Рим, то вслед за ним был послан лишь небольшой отряд. Узнав об этом, Ганнибал внезапно повернул назад навстречу консулу Публию Гальбе, который неосторожно выступил вслед за ним из Рима и с которым он до тех пор избегал сражения; Ганнибал разбил Публия и взял приступом его лагерь, но это было плохим вознаграждением за сделавшееся теперь неизбежным падение Капуи. Местные граждане и в особенности высшие классы населения уже давно со страхом помышляли о том, что их ожидает в будущем; вождям неприязненной к Риму народной партии были почти всецело предоставлены городской совет и городское управление. Теперь отчаяние овладело и знатными, и незнатными, и кампанцами, и финикийцами. Двадцать восемь членов городского совета сами лишили себя жизни, остальные отдали город на произвол до крайности ожесточившегося врага. Что следует ожидать смертных приговоров, было само собой понятно; вопрос шел только о том, каким судом судить виновных -- медленным или скорым, и что благоразумнее и целесообразнее -- тщательно разыскивать все нити государственной измены и вне Капуи или же покончить все дело немедленной расправой. Первого мнения держались Аппий Клавдий и римский сенат, второе, быть может менее бесчеловечное, одержало верх. Пятьдесят три человека из капуанских офицеров и должностных лиц были высечены и обезглавлены на торговых площадях Калеса и Теана по приказанию проконсула Квинта Флакка и в его присутствии; остальные члены совета были заключены в тюрьмы; значительная часть граждан была продана в рабство; имущество зажиточных жителей было конфисковано. Такая же расправа была учинена над Ателлой и Калацией. Эти наказания были жестоки, он они будут понятны, если принять в соображение, чего стоило Риму отложение Капуи и что в ту пору допускалось если не военными законами, то военными обычаями. Разве городское население не произнесло само над собой смертного приговора, умертвив всех римских граждан, какие находились в городе во время его отпадения от Рима? И все же римляне поступили бесчеловечно, воспользовавшись этим удобным случаем, чтобы положить конец тайному соперничеству, издавна существовавшему между двумя главными городами Италии, и чтобы совершенно уничтожить политическое значение внушавшего ненависть и зависть соперника посредством упразднения кампанских городских учреждений.
   Впечатление, произведенное падением Капуи, было огромно, тем более что город был взят не внезапным нападением, а после двухлетней осады, которая была доведена до конца, несмотря на все старания Ганнибала ей воспрепятствовать. Взятие Капуи было сигналом о восстановлении римского владычества над Италией. Таким же образом за шесть лет перед тем переход Капуи на сторону Ганнибала послужил сигналом об его утрате. Тщетно пытался Ганнибал загладить взятием Региона и тарентинской цитадели впечатление, которое произвели эти события на его союзников. Его форсированный марш с целью завладеть врасплох Регионом не принес ему никаких плодов, а что касается тарентинской цитадели, то хотя там и терпели большую нужду, с тех пор как тарентинско-карфагенская эскадра заперла вход в гавань, но римляне, располагавшие гораздо более многочисленным флотом, в свою очередь отрезали этой эскадре подвоз продовольствия, между тем как территория, находившаяся во власти Ганнибала, едва была достаточна для прокормления его собственной армии; поэтому осаждавшие со стороны моря терпели почти такую же нужду, как и осажденные в цитадели, и в конце концов покинули гавань. Теперь уже ничто не удавалось; казалось, сама фортуна отвернулась от карфагенянина. Еще тяжелее, чем непосредственные утраты, было для Ганнибала то, что после падения Капуи среди его италийских союзников поколебались уважение и доверие, которыми он до того времени пользовался, и что каждая не слишком скомпрометированная община старалась снова вступить в римскую симмахию на сколько-нибудь сносных условиях. Ему предстояло одно из двух: или ставить гарнизоны в тех городах, которые не внушали ему доверия, и этим еще более обессиливать свою и без того уже слабую армию, а свои надежные войска обречь на истребление небольшими отрядами или на гибель от измены (так, например, в 544 г. [210 г.] при отпадении города Салапии были умерщвлены 500 отборных нумидийских всадников), или же сравнивать с землей и жечь ненадежные города, для того чтобы они не достались неприятелю, что, конечно, не придало бы бодрости его италийским клиентам. Падение Капуи внушило римлянам уверенность в благополучном для них исходе войны в Италии; они послали значительные подкрепления в Испанию, где римская армия была поставлена в опасное положение смертью обоих Сципионов, и в первый раз со времени войны позволили себе уменьшить численный состав армии, который до того времени ежегодно увеличивался, несмотря на ежегодно возраставшие трудности набора рекрутов, и наконец был доведен до 23 легионов. Поэтому в следующем (544) [210 г.] году римляне вели в Италии войну не с прежней энергией, хотя командование главной армией снова принял на себя -- после окончания войны в Сицилии -- Марк Марцелл; он вел во внутренних областях осаду крепостей и вступал с карфагенянами в сражения, не имевшие никаких решительных последствий. Борьба за обладание тарентинским акрополем тоже не привела ни к каким решительным результатам. В Апулии Ганнибалу удалось нанести поражение проконсулу Гнею Фульвию Центумалу при Гердонеях. В следующем (545) году [209 г.] римляне попытались снова завладеть вторым важным городом, перешедшим на сторону Ганнибала, -- Тарентом. В то время как Марк Марцелл вел борьбу с самим Ганнибалом со свойственными ему упрямством и энергией (в одном длившемся два дня сражении он потерпел в первый день поражение, а на другой день одержал трудную и кровопролитную победу); в то время как консул Квинт Фульвий склонял колеблющихся луканцев и гирпинов к переходу на сторону римлян и к выдаче финикийских гарнизонов; в то время как искусно руководимые опустошительные набеги из Региона заставили Ганнибала спешить на помощь к сильно теснимым бреттиям, -- престарелый Квинт Фабий, принявший на себя в пятый раз консульскую должность, а вместе с нею и поручение снова завладеть Тарентом, занял крепкую позицию в соседней с Тарентом области; измена входившего в состав гарнизона бреттийского отряда отдала в его руки город, в котором принялись свирепствовать ожесточенные победители. Они убивали всех попадавших им под руку гарнизонных солдат и местных граждан и грабили дома; 30 тысяч тарентинцев будто бы были проданы в рабство, а в государственную казну поступило 6 тысяч талантов (5 млн. талеров). Это был последний военный подвиг восьмидесятилетнего полководца; Ганнибал прибыл на помощь, когда уже все было кончено, и отступил к Метапонту. После того как Ганнибал таким образом лишился самых важных из завоеванных им городов и был мало-помалу оттеснен на юго-западную оконечность полуострова, избранный на следующий (546) год [208 г.] консулом Марк Марцелл надеялся, что при содействии своего даровитого коллеги Тита Квинкция Криспина ему удастся окончить войну одним решительным нападением. Этот шестидесятилетний воин вовсе не чувствовал бремени своих преклонных лет; и наяву и во сне его преследовала одна мысль -- как победить Ганнибала и освободить Италию. Но судьба приберегала этот победный венок для более юной головы. Во время одной, не имевшей большого значения рекогносцировки на обоих консулов напал недалеко от Венузии отряд африканской конницы; Марцелл сражался в этом неравном бою так же, как он сражался за сорок лет до того с Гамилькаром и за четырнадцать лет при Кластидии, пока не свалился смертельно раненным с лошади; Криспин ускакал, но умер от полученных во время сражения ран (546) [208 г.].
   Уже шел одиннадцатый год, с тех пор как началась война. Опасность, которая за несколько лет перед тем угрожала существованию государства, по-видимому, исчезла; но тем сильнее чувствовался тяжелый и с каждым годом все усиливавшийся гнет бесконечной войны. Государственные финансы страдали от нее невероятно. После битвы при Каннах (538) [216 г.] была составлена из самых именитых людей особая банковская комиссия (tres viri mensarii), для того чтобы заведование государственными финансами в эти тяжелые времена находилось в руках бессменных и осмотрительных должностных лиц; быть может, эта комиссия и сделала все, что было возможно, но положение дел было таково, что и самое мудрое финансовое управление должно было оказаться несостоятельным. Немедленно вслед за началом войны серебряные и медные монеты были уменьшены в размерах, официальный курс серебряной монеты повышен с лишком на треть и пущена в оборот золотая монета, далеко превосходящая стоимость металла. Однако очень скоро и это оказалось недостаточным, пришлось делать подрядчикам заказы в кредит и смотреть на их проделки сквозь пальцы, потому что в них нуждались, пока наконец злостные хищения не вынудили эдилов привлечь ради примера самых недобросовестных к ответственности, предав их народному суду. Нередко и ненапрасно приходилось прибегать к патриотизму богатых людей, которые страдали сравнительно более всех. Солдаты из высших классов, унтер-офицеры и всадники отказывались от жалованья по доброй воле или под давлением общего настроения в армии. Владельцы рабов, которые были поставлены в армию общинами и после битвы при Беневенте отпущены на свободу, ответили на предложение банковской комиссии уплатить им вознаграждение, что они желают отсрочить эту уплату до окончания войны (540) [214 г.]. Так как на устройство народных празднеств и на поддержание общественных зданий в государственной казне не имелось денег, то компании, прежде бравшие на себя дела этого рода, изъявили готовность продолжать их безвозмездно (540) [214 г.]. И даже, как в первую пуническую войну, был вооружен и снабжен матросами флот на деньги, добровольно предложенные правительству взаймы богатыми людьми (544) [210 г.]. Сиротские капиталы были израсходованы, и наконец в год взятия Тарента правительство взялось даже за последний, отложенный на черный день, капитал, который в течение долгого времени лежал нетронутым (1 144 тыс. талеров). Но при всем этом у государства недоставало денег на самые необходимые расходы; наибольшие опасения вызывало то, что не было возможности вовремя выплачивать солдатам жалованье в более отдаленных странах. Впрочем, невозможность удовлетворить государственные потребности была еще не самым худшим из материальных бедствий. Поля оставались повсюду невозделанными; даже там, где не свирепствовала война, недоставало рук для мотыги и серпа. Цена медимна (прусского шеффеля) поднялась до 15 динаров (31/3 талера), т. е. по меньшей мере втрое против столичной средней цены, и многим пришлось бы умирать с голоду, если бы не подвезли хлеба из Египта и в особенности если бы вновь расцветавшее в Сицилии земледелие не предотвратило крайней нужды. А в какой мере такое положение разоряет мелкие земледельческие хозяйства, пожирает тяжелым трудом накопленные сбережения и превращает цветущие селения в притоны нищих и грабителей, известно нам по другим подобным же войнам, о которых до нас дошли более подробные сведения. Еще тревожнее этой материальной нужды было возраставшее отвращение римских союзников к участию в войне, пожиравшей их кровь и их имущество. Правда, нелатинские общины не играли в данном случае большей роли. Сама война уже доказала, что они были бессильны, пока латинская нация стояла за Рим; большему или меньшему нерасположению с их стороны можно было не придавать большого значения. Но теперь стали обнаруживаться колебания и в Лациуме. Большинство латинских общин в Этрурии, Лациуме, области марсов и северной Кампании, т. е. именно в тех латинских странах, которые непосредственно пострадали от войны менее всех других, заявили в 545 г. [209 г.] римскому сенату, что они впредь не будут доставлять ни контингентов, ни налогов и предоставляют самим римлянам нести бремя войны, которая ведется в их интересах. Это вызвало в Риме сильное замешательство, но в тот момент не было никакой возможности сломить это сопротивление. К счастью, не все латинские общины поступили так. Колонии, основанные в Галлии, Пицене и южной Италии с могущественным и патриотически настроенным городом Фрегеллами во главе, напротив того, заявили, что теперь они примкнут к Риму еще теснее и еще непоколебимее, конечно потому, что все они успели ясно убедиться, что от исхода войны их существование зависело еще более, чем существование столицы, и что эта война велась не только за Рим, но также и за латинскую гегемонию в Италии и даже за национальную независимость страны. Впрочем, и полуотпадение упомянутых выше общин, конечно, не было изменой отечеству, а было вызвано недальновидностью и истощением сил: не подлежит сомнению, что те же самые города с отвращением отвергли бы союз с финикийцами. Но все-таки это был разрыв между римлянами и латинами, который не мог оставаться без влияния на покоренное население тех стран. В Арреции тотчас обнаружилось опасное брожение; заговор, составленный среди этрусков в интересах Ганнибала, был открыт и показался настолько угрожающим, что туда были двинуты римские войска. Хотя это движение и было без труда подавлено войсками и полицией, однако оно явилось грозным указанием на то, что могло бы произойти в тех странах, если бы латинские крепости не держали их в страхе. При таком затруднительном и натянутом положении внезапно пришла весть, что Гасдрубал перешел осенью 546 г. [208 г.] через Пиренеи и что нужно готовиться к тому, что в следующем году придется вести в Италии войну с обоими сыновьями Гамилькара. Недаром Ганнибал держался на своем посту в течение стольких тяжелых лет; в чем ему отказывали карфагенская враждебная оппозиция и недальновидный Филипп, то наконец доставлял ему родной брат, в котором, как и в нем самом, был еще жив гений Гамилькара. Навербованные на финикийские деньги восемь тысяч лигуров уже были готовы соединиться с Гасдрубалом; он мог надеяться, что подобно своему брату поднимет против Рима галлов и быть может этрусков, лишь только одержит первую победу. Но Италия была уже не тем, чем она была одиннадцать лет назад: и государство и частные лица были истощены, латинский союз расшатался, лучший римский полководец только что пал на поле сражения, а Ганнибал еще не был побежден. Действительно, Сципион мог бы похвалиться милостями своего доброго гения, если бы этот гений предохранил и его самого и его отечество от последствий его непростительной ошибки.
   Как и в годы крайней опасности, Рим снова поставил на ноги двадцать три легиона; он призвал добровольцев и стал набирать рекрутов среди людей, которых закон освобождал от военной службы. Гасдрубал появился по сю сторону Альп так скоро, как того не ожидали ни друзья, ни недруги (547) [207 г.]; галлы, уже привыкшие к переходу через их владения чужеземных армий, пропустили Гасдрубала через свои проходы за хорошую плату и снабдили его армию всем, в чем она нуждалась. Если в Риме и намеревались занять выходы альпийских проходов, то по-прежнему опоздали; уже были получены известия, что Гасдрубал стоит у берегов По, что он призывает галлов к оружию с таким же успехом, с каким некогда делал то же его брат, и что Плаценция осаждена. Консул Марк Ливий отправился в северную армию; ему уже давно следовало бы находиться на месте. Этрурия и Умбрия были охвачены брожением; выходившие оттуда добровольцы усиливали финикийскую армию. Коллега Ливия Гай Нерон призвал к себе на помощь из Венузии претора Гая Гостилия Тубула и поспешил во главе 40-тысячной армии преградить Ганнибалу дорогу на север. Ганнибал собрал все свои войска на бреттийской территории и, продвигаясь вперед по большой дороге, которая ведет из Региона в Апулию, встретился с консулом подле Грумента. Дело дошло до упорного сражения, в котором Нерон приписал себе победу; однако Ганнибал успел, хотя и не без потерь, ускользнуть от неприятеля; он совершил одно из тех искусных обходных движений, к которым и прежде не раз прибегал, а затем беспрепятственно достиг Апулии. Там он остановился, расположившись лагерем сначала подле Венузии, а потом подле Канузия; следовавший за ним по пятам Нерон останавливался и тут и там вблизи от него. По-видимому, не подлежит сомнению, что Ганнибал останавливался добровольно и что не римская армия мешала ему двигаться далее; следует полагать, что он остановился именно там и не пошел далее на север вследствие предварительного соглашения с Гасдрубалом или потому, что ожидал каких-либо известий о движениях Гасдрубала, но каких именно -- нам неизвестно. В то время как две армии стояли в бездействии одна против другой, нетерпеливо ожидаемая в лагере Ганнибала депеша от Гасдрубала была перехвачена сторожевыми постами Нерона; она извещала, что Гасдрубал намеревался идти по Фламиниевой дороге, поэтому будет сначала подвигаться берегом моря, а потом, перейдя через Апеннины подле Фана, пойдет на Нарнию, где надеется соединиться с Ганнибалом. Нерон тотчас дал столичному резерву приказание идти на Нарнию, так как там предполагали соединиться две неприятельские армии; взамен этого в столицу был отправлен отряд, стоявший подле Капуи, и был сформирован новый резерв. Уверенный, что Ганнибал ничего не знает о намерениях брата и будет по-прежнему ждать в Апулии, Нерон решился за смелое предприятие: с небольшим отборным отрядом из 7 тысяч человек он двинулся форсированным маршем к северу в надежде, что при содействии коллеги ему удастся заставить Гасдрубала принять сражение; он мог это сделать потому, что оставленная им римская армия все-таки была достаточно сильна, чтобы выдержать нападение Ганнибала или идти вслед за ним и прибыть в одно время на место решительной битвы, в случае если бы Ганнибал двинулся вперед. Нерон нашел своего коллегу Марка Ливия подле Сены Галльской ожидающим появления неприятеля. Оба консула немедленно выступили против Гасдрубала, которого застали за переправой через Метавр. Гасдрубал, желая избежать битвы, попытался ускользнуть от римлян, но его проводники покинули его: он сбился с пути в незнакомой ему местности и был настигнут римской конницей, которая задержала его до прибытия римской пехоты, так что он уже не мог избежать сражения. Гасдрубал поставил на своем правом фланге испанцев и впереди их десять слонов, а галлов -- на левом и предоставил их самим себе. На правом фланге исход борьбы оставался невыясненным и командовавшего там консула Ливия сильно теснил неприятель; наконец Нерон, повторяя тактически свое стратегическое движение, оставил неподвижно стоявшего перед ним врага и, обойдя свою собственную армию, напал на фланг испанцев. С трудом одержанная и очень кровопролитная победа была полной; неприятельская армия, которой некуда было отступить, была истреблена, а ее лагерь был взят приступом. Когда Гасдрубал убедился, что превосходно веденное сражение проиграно, он, как и отец, стал искать и нашел почетную смерть воина. И как полководец и как человек он был достойным братом Ганнибала. На следующий день после битвы Нерон снова выступил в поход и после почти двухнедельного отсутствия снова занял позицию в Апулии против армии Ганнибала, до которой еще не дошло никаких известий о случившемся и который еще не трогался с места. Эти известия доставил ему консул в виде головы брата, которую римлянин приказал перебросить неприятельским сторожевым постам, отплатив таким способом великому противнику -- считавшему для себя унижением воевать с мертвыми -- за почетное погребение Павла, Гракха и Марцелла. Ганнибал понял, что его ожидания были напрасны и что все кончено. Он покинул Апулию, Луканию и даже Метапонт и отступил со своей армией на бреттийскую территорию, гавани которой остались его единственным прибежищем. Благодаря энергии римских полководцев и еще более беспримерно благоприятному стечению обстоятельств Рим избавился от опасности, которая была так велика, что вполне оправдывала упорство, с каким Ганнибал держался в Италии и которую можно было поставить наравне с опасностью, грозившей Риму после битвы при Каннах. Ликованию римлян не было границ; все снова принялись за свои дела со спокойствием мирного времени, так как все сознавали, что война не грозит серьезными опасностями.
   Однако в Риме не спешили доводить дело до конца. И государство и граждане были истощены чрезмерным напряжением всех нравственных и материальных сил, поэтому все охотно предались беспечности и спокойствию. Войско и флот были уменьшены; римские и латинские крестьяне возвратились в свои разоренные хутора; государственная казна была пополнена продажей некоторой части кампанских государственных владений. Государственное управление было реорганизовано, и было покончено со всеми укоренившимися нарушениями; было приступлено к возврату добровольных ссуд на военные издержки, а с латинских общин были взысканы недоимки с прибавкой тяжелых процентов. Военные действия в Италии приостановились. Блистательным доказательством стратегических дарований Ганнибала и конечно также неспособности противостоявших ему римских полководцев служит то, что с того времени он еще в течение четырех лет оставался открыто в Бреттийской области и что несравненно более сильные его противники не могли принудить его ни укрыться в крепостях, ни отплыть с армией на родину. Конечно, он был вынужден отступать все далее и далее не столько вследствие ничего не решавших сражений, в которые он вступал с римлянами, сколько вследствие того, что он все менее и менее мог полагаться на своих бреттийских союзников и в конце концов мог рассчитывать только на те города, которые были заняты его войсками. От обладания Туриями он отказался добровольно, а Локры были у него отняты войсками, высланными для этой цели из Региона по распоряжению Публия Сципиона (549) [205 г.]. И словно его замыслам было суждено наконец найти блистательное одобрение со стороны тех самых карфагенских властей, которые помешали их успеху, -- эти власти сделали попытку снова воскресить их из страха перед ожидаемой высадкой римлян (548, 549) [206, 205 гг.]: они послали Ганнибалу в Италию и Магону в Испанию подкрепления и субсидии с приказанием снова раздуть пламя войны в Италии и тем дать хотя бы некоторую отсрочку дрожавшим от страха владельцам ливийских загородных домов и карфагенских лавок. Также и в Македонию было отправлено посольство с поручением склонить Филиппа к возобновлению союза и к высадке в Италии (549) [205 г.]. Но уже было поздно. За несколько месяцев до этого Филипп заключил мир с Римом; хотя предстоявшее политическое уничтожение Карфагена и было для него неудобно, он -- во всяком случае открыто -- ничего не предпринял против Рима. В Африку был отправлен небольшой македонский отряд, который, по уверению римлян, содержался за счет самого Филиппа; это было бы вполне естественно, но, как видно из дальнейшего хода событий, римляне не имели на это никаких доказательств. А о высадке македонян в Италии даже и не думали. Серьезнее взялся за свою задачу младший из сыновей Гамилькара, Магон. С остатками испанской армии, которые он сначала перевез на Минорку, он высадился в 549 г. [205 г.] подле Генуи, разрушил этот город и призвал к оружию лигуров и галлов, которых по обыкновению привлекали толпами золото и новизна предприятия; он даже завел сношения по всей Этрурии, где политические процессы не прекращались. Но приведенных им войск было слишком недостаточно для серьезного нападения на Италию, а Ганнибал располагал такими незначительными силами и до такой степени утратил свое влияние на южную Италию, что не был в состоянии двинуться навстречу Магону. Карфагенские правители не желали спасения своего отечества, когда оно было возможно, а теперь, когда они его желали, оно было уже невозможно.
   В римском сенате, конечно, никто не сомневался ни в том, что война Карфагена с Римом кончена, ни в том, что теперь должна начаться война Рима с Карфагеном; но как ни была неизбежно необходима африканская экспедиция, к ней не решались приступить. Для нее прежде всего был нужен способный и всеми любимый вождь, а такого не было налицо. Лучшие генералы или пали на полях сражений, или же были, как Квинт Фабий и Квинт Фульвий, слишком стары для такой совершенно новой и, по всей вероятности, продолжительной войны. Победителям при Сене -- Гаю Нерону и Марку Ливию -- такая задача, пожалуй, и была бы по силам, но оба они были в высшей степени непопулярными аристократами; правительство не было уверено, что ему удастся доставить им главное командование (в то время уже дошли до того, что дарования одерживали верх на выборах только в критические минуты), и еще менее оно было уверено в том, что они сумеют склонить истощенный народ на новые усилия. В это время из Испании возвратился Публий Сципион; этот любимец толпы, который так блистательно выполнил, или заставил поверить, что выполнил, возложенную на него задачу, был тотчас выбран на следующий год консулом. Он вступил в эту должность (549) [205 г.] с твердым намерением осуществить африканскую экспедицию, задуманную им еще в то время, когда он находился в Испании. Однако в сенате не только партия методического ведения войны не хотела ничего слышать об африканской экспедиции, пока Ганнибал был еще в Италии, но и большинство сенаторов было вовсе не благосклонно расположено к юному полководцу. Его греческое изящество и слишком современное образование и взгляды были не по вкусу и мужиковатым отцам города; а его методы ведения войны в Испании вызывали такие же серьезные сомнения, как и его понятия о солдатской дисциплине. Что его не без основания упрекали в чрезмерной снисходительности к его корпусным командирам, очень скоро было доказано злодействами, которые совершал Гай Племиний в Локрах и ответственность за которые падала в значительной мере на самого Сципиона, сквозь пальцы смотревшего за подчиненными. Во время сенатских прений об африканской экспедиции и о выборе главнокомандующего новой консул обнаружил намерение обойти те обычаи и законы, которые не согласовывались с его личными взглядами, и очень ясно дал понять, что в случае разномыслия с правительственными властями он будет искать для себя опоры в своей славе и в своей популярности; этим он не только оскорбил сенат, но и возбудил серьезные опасения насчет того, будет ли такой главнокомандующий придерживаться данных ему инструкций как во время ведения столь важной войны, так и в случае мирных переговоров с Карфагеном, тем более что своевольное ведение Сципионом испанской войны отнюдь не способствовало устранению таких опасений. Впрочем, обе стороны проявили достаточно благоразумия, чтобы не дойти до совершенного разрыва. Со своей стороны сенат не мог не сознавать, что африканская экспедиция была необходима, что откладывать ее на неопределенное время было бы неблагоразумно, что Сципион был очень способным полководцем, вполне годным для ведения этой войны, и что только он один мог добиться от народа продления своих полномочий на все время, пока это будет нужно, и напряжения последних сил. Большинство сенаторов постановило не отказывать Сципиону в желаемом поручении, если он предварительно выкажет хотя бы формальным образом должное уважение к высшей правительственной власти и если наперед подчиниться воле сената. Было решено, что в течение того же года Сципион отправился в Сицилию, чтобы заняться там постройкой флота, приведением осадного материала в порядок и организацией экспедиционной армии, а затем в следующем году высадился в Африке. Для этой цели ему была отдана в распоряжение сицилийская армия (состоявшая из тех двух легионов, которые были сформированы из остатков армии, разбитой при Каннах), так как для охраны острова было вполне достаточно немногочисленного гарнизона и флота; кроме того, Сципиону было дозволено набирать в Италии добровольцев. По всему было видно, что сенат не снаряжал экспедицию, а только ей не препятствовал; Сципион не получил и половины тех средств, какие были предоставлены в распоряжение Регула, и сверх того ему был дан тот самый корпус, к которому сенат в течение нескольких лет относился с намеренным пренебрежением. Африканская армия была в глазах большинства сенаторов отдаленным отрядом из штрафных и добровольцев, к гибели которых государство во всяком случае могло относится равнодушно. Другой на месте Сципиона вероятно заявил бы, что африканскую экспедицию или следует предпринимать с иными средствами, или не следует предпринимать вовсе; но он был так самоуверен, что соглашался на всякие условия, лишь бы только добиться желанного назначения главнокомандующим. Чтобы не повредить популярности экспедиции, он по мере возможности тщательно старался избегать всего, что могло быть обременительно для народа. Расходы на экспедицию и в особенности на дорогостоящую постройку флота были частью покрыты так называемой добровольной контрибуцией с этрусских городов, т. е. военным налогом, взысканным в наказание с аретинцев и других расположенных к финикийцам общин, частью были разложены на сицилийские города; через сорок дней флот был готов к отплытию. Его экипаж усилили 7 тысяч добровольцев, явившихся со всех концов Италии на призыв любимого вождя. Итак, весной 550 г. [204 г.] Сципион отбыл к берегам Африки с двумя сильными легионами из ветеранов (около 30 тысяч человек), с 40 военными кораблями и с 400 транспортными судами и, не встретив ни малейшего сопротивления, благополучно высадился на Красивом мысе вблизи Утики.
   Карфагеняне уже давно ожидали, что вслед за хищническими набегами, которые в течение последних лет нередко предпринимались римскими эскадрами на берега Африки, будет совершено и более серьезное нападение; поэтому, чтобы предохранить себя от такого нападения, они не только старались о возобновлении войны между Италией и Македонией, но и дома готовились к встрече с римлянами. Из двух соперничавших между собой берберских царей -- Массиниссы в Цирте (Константина), повелителя массилиян, и Сифакса в Сиге (близ устьев Тафны к западу от Орана), повелителя массесилиян, -- последний был несравненно могущественнее и до того времени жил в дружбе с римлянами. Но карфагенянам удалось прочно привязать его к себе посредством договоров и родственных связей, тогда как от Массиниссы, который издавна был соперником Сифакса и их союзником, карфагеняне отказались. Массинисса не устоял в отчаянной борьбе с соединенными силами карфагенян и Сифакса и был принужден оставить этому последнему в добычу свои владения, а сам после этого блуждал в пустыне с несколькими всадниками. Кроме подкреплений, которые ожидались от Сифакса, для защиты столицы была готова карфагенская армия из 20 тысяч пехоты, 6 тысяч конницы и 140 слонов (именно для того Ганнон и был отправлен на охоту за слонами) под начальством испытанного в Испании полководца Гасдрубала, сына Ганнона, а в гавани стоял сильный флот. Сверх того ожидали прибытия македонского корпуса под начальством Сопатера и присылки кельтиберских наемников. Узнав о высадке Сципиона, Массинисса тотчас явился в лагерь полководца, против которого еще незадолго перед тем сражался в Испании; но этот безземельный царь сначала не принес римлянам ничего кроме личной храбрости, а ливийцы хотя и очень тяготились рекрутскими наборами и налогами, но знали по горькому опыту, как следует себя вести в подобных случаях, и потому не спешили открыто принять сторону римлян. В таких условиях начал Сципион кампанию. Пока он имел дело только с более слабой карфагенской армией, перевес был на его стороне, а после нескольких удачных кавалерийских стычек он даже был в состоянии приступить к осаде Утики; но, когда прибыл Сифакс, как уверяют, с 50 тысячами пехоты и 10 тысячами конницы, пришлось снять осаду и расположиться в укрепленном приморском лагере между Утикой и Карфагеном на мысе, где было нетрудно окружить себя окопами. Там римский главнокомандующий провел зиму 550/551 г. [204/203 г.]. Из очень неудобного положения, в котором его застала весна, он вышел, совершив удачно внезапное нападение. Сципион завел, скорее из хитрости, чем по совести, мирные переговоры и этим усыпил бдительность африканцев, получив таким образом возможность напасть на их оба лагеря в одну и ту же ночь: тростниковые шалаши нумидийцев вспыхнули ярким пламенем, а когда карфагеняне бросились туда на помощь, такая же участь постигла их собственный лагерь; римские войска без всякого сопротивления убивали тех, кто спасался бегством. Это ночное нападение было губительнее многих сражений. Однако карфагеняне не упали духом и даже не последовали советам трусливых или, вернее, здравомыслящих людей, предлагавших отозвать Магона и Ганнибала. Как раз к этому времени прибыли давно ожидавшиеся вспомогательные войска кельтиберов и македонян; было решено еще раз испытать счастье в сражении в "широком поле", в пятидневном переходе от Утики. Сципион поспешил принять предложенное ему сражение; его ветераны и добровольцы без большого труда разогнали собранные наспех толпы карфагенян и нумидийцев; кельтиберы, которые не могли ожидать пощады от Сципиона, также были изрублены после упорного сопротивления. После этого двойного поражения африканцы уже нигде не могли удержать за собой сражения. Карфагенский флот попытался напасть на римский приморский лагерь и имел некоторый успех, но не дал никаких решительных результатов, а римляне были с избытком вознаграждены за эту неудачу взятием в плен Сифакса, удавшимся благодаря беспримерному счастью Сципиона; с тех пор Массинисса сделался для римлян тем же, чем прежде был Сифакс для карфагенян. Карфагенская мирная партия, которая в продолжение шестнадцати лет была принуждена молчать, после таких поражений снова подняла голову и открыто восстала против владычества сыновей Барки и патриотов. Гасдрубал, сын Гисгона, был заочно осужден правительством на смертную казнь, и была сделана попытка склонить Сципиона к прекращению военных действий и к заключению мира. Сципион потребовал уступки испанских владений и островов Средиземного моря, передачи царства Сифакса Массиниссе, выдаче всех военных кораблей за исключением 20 и уплаты военной контрибуции в 4 тысячи талантов (около 7 млн. талеров); эти условия представляются настолько выгодными для Карфагена, что само собою навязывается вопрос: не предлагал ли их Сципион скорее в своих личных интересах, чем в интересах Рима? Карфагенские уполномоченные приняли эти предложения под условием их одобрения надлежащими властями, и с этой целью было отправлено в Рим карфагенское посольство. Но партия карфагенских патриотов вовсе не была расположена так скоро отказаться от борьбы. Уверенность в благородстве своих замыслов, доверие к великому полководцу и даже пример самого Рима поощряли их к упорному сопротивлению, не говоря уже о том, что с заключением мира правительственная власть неизбежно перешла бы в руки враждебной партии и им самим угрожала бы гибель. Среди граждан партия патриотов имела перевес; поэтому было решено не мешать оппозиции вести мирные переговоры, а между тем готовиться к последнему и решительному отпору. Магону и Ганнибалу были посланы приказания как можно скорее возвратиться в Африку. Магон, который в течение трех лет (549--551) [205--203 гг.] подготовлял в северной Италии коалицию против Рима, был именно в то время разбит на территории инсубров (подле Милана) двумя гораздо более многочисленными римскими армиями. Римская конница уже была оттеснена, римская пехота уже была приведена в расстройство, и победа, по-видимому, клонилась на сторону карфагенян; но сражение приняло иной оборот вследствие смелого нападения одного римского отряда на неприятельских слонов и тяжелой раны, полученной любимым и даровитым вождем; финикийская армия была принуждена отступить к берегам Лигурии. Там она получила приказание к отплытию и исполнила его; но Магон умер от ран во время переезда. Ганнибал, вероятно, сам предупредил бы такое приказание, если бы его последние переговоры с Филиппом не оживили в нем надежды, что в Италии он сможет оказать своему отечеству более полезные услуги, чем в Ливии; когда же приказание об отъезде застало его в Кротоне, где он постоянно находился в последнее время, он не замедлил его исполнить. Он приказал заколоть своих лошадей и лишить жизни тех италийских солдат, которые не хотели следовать за ним за море, и отплыл на транспортных судах, уже давно стоявших наготове на кротонском рейде. Римские граждане вздохнули свободно, когда узнали, что могучий ливийский лев, которого даже в то время никто не был в состоянии вытеснить из Италии, добровольно покинул италийскую территорию. По этому случаю сенат и гражданство увенчали венком из листьев уже почти достигшего девяноста лет Квинта Фабия, единственного оставшегося в живых римского полководца из числа тех, которые с честью выдержали испытание в тяжелые времена. Получить от всей общины такой венок, который, по римским обычаям, подносила армия спасшему ее от поражения полководцу, считалось самым высоким отличием, когда-либо выпадавшим на долю римских граждан; это было последним почетным украшением престарелого полководца, который умер в том же году (551) [203 г.]. А Ганнибал беспрепятственно достиг Лептиса, конечно, не под охраной заключенного перемирия, а благодаря лишь быстроте своего переезда и своему счастью; этот последний представитель гамилькаровского "львиного отродья" снова ступил там после тридцатишестилетнего отсутствия на родную почву, которую покинул, когда был почти ребенком, для того чтобы начать свое великое и оказавшееся столь бесплодным геройское поприще на Западе и вернуться с Востока, пройдя, таким образом, вокруг карфагенского моря длинный победный путь. Теперь, когда уже совершилось то, что он старался предотвратить и что он был бы в состоянии предотвратить, если бы ему это позволили, ему не оставалось ничего другого как помогать и спасать, и он исполнил этот долг без жалоб и без укоров. С его прибытием партия патриотов стала действовать открыто; позорный смертный приговор над Гасдрубалом был кассирован; благодаря ловкости Ганнибала был вновь завязаны сношения с нумидийскими шейхами и не только на народном собрании было отказано в утверждении фактически заключенного мира, но даже перемирие было нарушено разграблением севшего у африканских берегов на мель римского транспортного флота и нападением на римский военный корабль, на котором ехал римский посол. С чувством вполне понятного негодования Сципион покинул свой лагерь под Тунисом (552) [202 г.] и прошел по роскошной долине Баграда (Медшерды), уже не принимая предложений о капитуляции от местечек и городов, а забирая их жителей массами для продажи в рабство. Он успел проникнуть далеко внутрь страны и стоял подле Нараггары (к западу от Сикки, теперешнего Эль-Кефа, на границе Туниса и Алжира), когда с ним встретился выступивший против него из Гадрумета Ганнибал. Карфагенский полководец попытался при личном свидании с Сципионом добиться лучших мирных условий, но Сципион уже дошел до крайних пределов снисходительности, а после нарушения перемирия не мог согласиться ни на какие дальнейшие уступки; поэтому трудно поверить, что Ганнибал, делая эту попытку, имел какую-либо другую цель кроме намерения доказать народной толпе, что патриоты не безусловно противились заключению мира. Переговоры не привели ни к каким результатом, и, таким образом, дело дошло до решительной битвы при Заме (вероятно, недалеко от Сикки[200]). Ганнибал построил свою пехоту в три линии: в первой он поставил карфагенские наемные войска, во второй -- африканское ополчение, финикийскую гражданскую милицию и македонский корпус, в третьей -- пришедших с ним из Италии ветеранов. Впереди строя стояли восемьдесят слонов, а на флангах -- конница. Сципион построил свои легионы, по обыкновению римлян, также в три линии и расставил их так, чтобы слоны могли проходить сквозь линии или по их сторонам, не прорывая строя. Это распоряжение имело полнейший успех, а отходившие в сторону слоны даже привели в расстройство стоявшую у карфагенян на флангах конницу, так что кавалерия Сципиона, далеко превосходившая числом неприятельскую благодаря прибытию конных отрядов Массиниссы, без большого труда справилась с неприятельскими всадниками и пустилась за ними в погоню. С пехотой борьба была более упорна. Передовые линии обеих армий долго сражались без решительных результатов; после чрезвычайно кровопролитных рукопашных схваток они пришли в расстройство и были принуждены искать опоры во вторых линиях. Римляне действительно нашли там опору; но карфагенская милиция оказалась такой нерешительной и шаткой, что наемники заподозрили ее в измене и вступили в рукопашный бой с карфагенским гражданским ополчением. Между тем Ганнибал спешно стянул на оба фланга все, что уцелело из первых двух линий, и выдвинул вперед по всей линии свои лучшие италийские войска. Сципион же собрал в центре все, что уцелело из первой линии, и присоединил к ним справа и слева войска, стоявшие во второй и третьей линиях. На прежнем месте завязалась вторично еще более ужасная резня; старые ганнибаловские солдаты не подавались назад, несмотря на численный перевес неприятеля, пока не были со всех сторон окружены римской кавалерией и конницей Массиниссы, возвратившимися после преследования разбитой неприятельской кавалерии. Результатом этого было не только окончание битвы, но и полное истребление карфагенской армии; те самые солдаты, которые за четырнадцать лет до этого бежали с поля битвы при Каннах, отомстили при Заме своим прежним победителям. С небольшой кучкой людей Ганнибал спасся бегством в Гадрумет.
   После этой битвы только безрассудные люди могли советовать карфагенянам продолжать войну. Напротив того, римский полководец мог бы немедленно приступить к осаде столицы, которая не была прикрыта никакой армией и не была обеспечена продовольствием, и, если бы не встретилось никаких непредвиденных препятствий, подвергнуть Карфаген такой же участи, какую готовил Ганнибал для Рима. Но Сципион этого не сделал; он согласился на заключение мира (553) [201 г.], но конечно уже не на прежних условиях. Кроме тех уступок в пользу Рима и Массиниссы, которые были потребованы во время последних мирных переговоров, на карфагенян была возложена на пятьдесят лет ежегодная контрибуция в 200 талантов (340 тыс. талеров); сверх того они обязались не вести никаких войн ни против Рима, ни против его союзников и вообще вне Африки, а в самой Африке вне их территории им было дозволено предпринимать войны не иначе как с разрешения Рима; в сущности эти условия сводились к тому, что Карфаген обращался в данника и утрачивал свою политическую самостоятельность. Карфагеняне как будто бы даже обязались доставлять при известных обстоятельствах военные корабли для римского флота. Сципиона обвиняли в том, что он согласился на слишком выгодные для неприятеля условия только потому, что не хотел уступить какому-нибудь преемнику вместе с главным командованием и славу окончания самой тяжелой из всех войн, какие вел Рим. Это обвинение было бы обоснованно, если бы состоялся первоначальный проект мирных условий; но второй проект не подтверждает этого обвинения. Положение дел в Риме было вовсе не таково, чтобы любимец народа мог серьезно опасаться своего отозвания после победы при Заме, ведь еще до этой победы народ решительно отвергнул предложение сената сменить его, да и самые мирные условия вовсе не оправдывают такого обвинения. После того как у Карфагена были связаны руки, а подле него утвердился могущественный сосед, он ни разу не сделал даже попытки освободиться из-под верховной власти Рима и еще менее мог помышлять о соперничестве с ним; сверх того всем было хорошо известно, что только что окончившаяся война была предпринята скорее по желанию Ганнибала, чем по желанию Карфагена, и что гигантский замысел патриотической партии никак не может возобновиться. Мстительным италикам могло казаться недостаточным, что пламя уничтожило только пятьсот выданных карфагенянами военных кораблей и не уничтожило вместе с ними ненавистного города; злоба и безрассудство деревенских политиков могли отстаивать мнение, что только уничтоженный враг действительно побежден, и могли порицать того, кто не захотел строже наказать людей, заставивших римлян дрожать от страха. Сципион думал иначе, и у нас нет никакого основания, а стало быть, и никакого права предполагать, что в этом случае римлянин руководствовался низкими, а не благородными и возвышенными побуждениями, которые соответствовали и его характеру. Не боязнь отозвания или перемены счастья и не ожидавшийся взрыв македонской войны, хотя он и был недалек, помешали этому самоуверенному и до той поры всегда предпринимавшему все с необычайным успехом человеку совершить над несчастным городом ту экзекуцию, которая была пятьдесят лет спустя поручена его приемному внуку и которая, конечно, могла быть вполне выполнена им теперь. Гораздо более правдоподобно, что оба великих полководца, от которых теперь зависело разрешение и политических вопросов, остановились на изложенных выше мирных условиях с целью поставить справедливые и разумные пределы, с одной стороны, свирепой мстительности победителей, с другой -- упорству и безрассудству побежденных; душевное благородство и политическая мудрость двух великих противников сказались как в готовности Ганнибала преклониться перед необходимостью, так и в мудром отказе Сципиона от чрезмерных и постыдных выгод, которые он мог извлечь из победы. Разве этот великодушный и дальновидный человек не должен был сам себе задать вопрос: какая польза было бы для его отечества, если бы после совершенного уничтожения политического могущества Карфагена было разорено это старинное средоточение торговли и земледелия и кощунственно ниспровергнут один из главных столпов тогдашней цивилизации? Еще не пришло то время, когда первые люди Рима становились палачами цивилизации соседей и легкомысленно думали, что праздной слезой можно смыть с себя вечный позор их нации.
   Так окончилась вторая пуническая, или, как ее правильно называли римляне, ганнибаловская, война, после того как она в течение семнадцати лет опустошала острова и страны на всем пространстве от Геллеспонта до Геркулесовых столбов. До этой войны политические стремления Рима не заходили далее обладания материком италийского полуострова внутри его естественных границ и владычества над италийскими морями и их островами; а то, как было поступлено с Африкой при заключении мира, ясно доказывает, что и во время окончания войны римляне не имели в виду утвердить свое владычество над государствами Средиземного моря или основать так называемую всемирную монархию, а старались лишь обезвредить опасного соперника и дать Италии спокойных соседей. Конечно, остальные результаты войны и особенно завоевание Испании не совсем согласовывались с такими целями, но успехи завлекли римлян далее того, к чему они стремились, а Испания подпала под их власть почти случайно. Владычества над Италией римляне достигли потому, что стремились к нему, а гегемония и развившееся из нее владычество над средиземноморским бассейном явилось результатом стечения обстоятельств до известной степени помимо их собственной воли. Войны привели к целому ряду последствий: превращение Испании в двойную римскую провинцию, охваченную, правда, постоянным восстанием; присоединение к римской провинции Сицилии сиракузского царства, до того времени находившегося в зависимости от Рима; подчинение самых сильных нумидийских вождей римскому патронату взамен карфагенского и наконец превращение Карфагена из могущественного государства в беззащитный торговый город. Одним словом, результатом этого были бесспорная гегемония Рима над западными средиземноморскими государствами и неизбежное при дальнейшем развитии этой гегемонии столкновением восточных государств с западными, которое впервые лишь слегка обнаружилось во время первой пунической войны, и вместе с тем неизбежное в будущем энергичное вмешательство Рима в столкновения между александрийскими монархиями. В самой Италии в первую очередь это коснулось кельтских народов, которые, без сомнения, с этого времени были обречены на гибель, и вопрос был только в сроке. Внутри римского союза последствием войны были: более решительное выступление на первый план господствующей латинской нации, внутренняя связь которой, несмотря на единичные случаи колебаний, была испытана и скреплена дружною борьбою с опасностями, и усилившееся угнетение нелатинских и нелатинизированных италиков, в особенности этрусков и нижнеиталийских сабеллов. Наказание, или, вернее, мщение, всего тяжелее обрушилось на самых могущественных и вместе с тем первых и последних союзников Ганнибала -- на капуанскую общину и на страну бреттиев. Капуя утратила свою конституцию и превратилась из второго города Италии в первую деревню; даже шла речь о том, чтобы срыть город и сравнять с землей то место, на котором он стоял. Все земли, за исключением немногих поместий, принадлежавших иностранцам или преданным Риму кампанцам, сенат объявил государственною собственностью и стал раздавать небольшими участками бедному люду в срочную аренду. Точно так же было поступлено и с жившими на берегах Силара пицентами: их главный город был срыт, а жители были рассеяны по окрестным селениям. Участь бреттиев была еще более ужасна; они были целыми массами поставлены некоторым образом в рабскую зависимость от римлян и навсегда лишены права носить оружие. Но и остальные союзники Ганнибала жестоко поплатились; сюда следует отнести греческие города за исключением немногих, упорно державших сторону Рима подобно кампанским гражданам и жителям Региона. Немного менее пострадали арпанцы и многие другие апулийские, луканские и самнитские общины, большей частью лишившиеся некоторой части своих владений. На некоторых из приобретенных таким способом земель были основаны новые колонии: так, например, в 560 г. [194 г.] целый ряд гражданских колоний подле лучших южноиталийских гаваней, в том числе Сипонт (подле Манфредонии) и Кротон; на бывшей территории южных пицентов Салерн, которому суждено было сделаться там оплотом римского владычества, и важнейшая из них Путеоли, которая скоро сделалась любимым дачным местом знатных римлян и центром торговли азиатскими и египетскими предметами роскоши. Кроме того, город Турии был превращен в латинскую крепость под новым названием Копии (560) [194 г.], так же как и богатый бреттийский город Вибо -- под именем Валенции (562) [192 г.]. На других участках в Самниуме и в Апулии были порознь поселены ветераны победоносной африканской армии; прочие земли остались в общественном пользовании, и пастбища живших в Риме владельцев заменили там сады и поля крестьян. Само собой разумеется, что кроме этого во всех общинах на полуострове влиятельные и известные своим нерасположением к Риму лица были устранены с пути, насколько можно было этого достигнуть посредством политических процессов и конфискации имений. Во всей Италии нелатинские союзники Рима сознавали, что их название союзников -- пустое слово и что они сделались римскими подданными; победа над Ганнибалом была для них тем же, что вторичное порабощение Италии, а от озлобления и высокомерия победителей приходилось всех более страдать нелатинским членам италийского союза. Даже в бесцветной и находившейся под строгим полицейским контролем римской комедии того времени говорится об этом: когда покоренные города Капуя и Ателла были предоставлены полицией на произвол необузданного остроумия римских скоморохов и особенно Ателла сделалась предметом презрительных насмешек, и когда иные сочинители комедий посмеивались над тем, что кампанские невольники уже научились дышать таким смертоносным воздухом, который губителен даже для самой выносливой породы рабов -- сирийцев, то в этих безжалостных шутках слышался не только презрительный смех победителей, но также и жалобный вопль попранных ногами наций. О тогдашнем положении дел свидетельствует боязливая заботливость, с которой сенат охранял Италию во время македонской войны, и отправка из Рима подкреплений в самые важные колонии -- в Венузию в 554 г. [210 г.], Нарнию в 555 [199 г.], Козу в 557 [197 г.], Калес незадолго до 570 г. [184 г.]. Какие опустошения произвели война и голод среди италийского населения, видно, например, из того факта, что число римских граждан уменьшилось во время войны почти на одну четверть; поэтому нельзя считать преувеличенными те данные, согласно которым число павших в войне с Ганнибалом италиков доходило до 300 тысяч. Само собой понятно, что эти потери падали преимущественно на цвет гражданства, которое составляло и цвет и главную массу боевых сил; как страшно поредели в особенности ряды сенаторов, видно из того, что после битвы при Каннах личный состав сената уменьшился до 123 членов и что он был с трудом снова доведен до своего нормального числа путем экстраординарного назначения 177 сенаторов. Наконец, само собой понятно, что семнадцатилетняя война, которая велась одновременно во всех частях Италии и вне ее на все четыре стороны света, расшатала народное хозяйство в самом корне; но недостаток исторических сведений не позволяет нам проследить этот факт в его подробностях. Верно, что государство получило выгоду от конфискации, и особенно территория Кампании сделалась с тех пор неиссякаемым источником государственных доходов, но вследствие такого расширения государственного хозяйства народное благосостояние, естественно, понизилось на столько же, на сколько раздробление государственных земель в иные времена способствовало его подъему. Множество цветущих поселений, как полагают -- до четырехсот, было совершенно разрушено или разорено; тяжелым трудом накопленные сбережения были истрачены; население было деморализовано лагерной жизнью; старые добрые традиции, охранявшие городские и сельские нравы, исчезли повсюду, начиная со столицы и кончая последней деревушкой. Рабы и различный отчаянный сброд стали соединяться в разбойничьи шайки, о степени опасности которых дает понятие тот факт, что только в течение одного года (569) [185 г.] и только в одной Апулии 7 тысяч человек были осуждены за грабеж; такому пагубному одичанию страны содействовало увеличение пастбищ с полудикими пастухами из рабов. Самому существованию италийского земледелия стала угрожать опасность, так как во время войны с Ганнибалом римский народ впервые узнал по опыту, что он может обойтись без посеянного им самим хлеба и питаться египетским и сицилийским. Тем не менее те римляне, которым было суждено по милости богов дожить до конца этой гигантской борьбы, могли гордиться прошлым и с уверенностью смотреть в будущее. Они во многом провинились, но и много вытерпели; народ, у которого вся годная для военной службы молодежь не покидала щита и меча в течение почти десяти лет, имел право многое себе простить. Древность не была знакома с тем мирным и дружественным сожительством различных наций, которое поддерживается даже их взаимной враждой и которое, по-видимому, составляет в наше время цель интернационального развития: в те времена могла идти речь только о том, кому быть наковальней и кому молотом, и в состязании между победителями победа осталась за Римом. Немало людей могли бы спросить: сумеют ли римляне воспользоваться этой победой, сумеют ли привязать латинскую нацию к Риму еще более крепкими узами, мало-помалу латинизировать Италию, управлять жителями покоренных провинций как подданными, а не эксплуатировать их как рабов, преобразовать конституцию, вновь укрепить и расширить расшатанное среднее сословие. Если бы они сумели это сделать, то Италия могла бы ожидать счастливых времен; тогда народное благосостояние, основанное при благоприятных обстоятельствах на собственном труде, и решительное политическое преобладание над тогдашним цивилизованным миром внушили бы каждому из членов великого целого справедливое сознание собственного достоинства и доставили бы всякой гордости достойную цель, всякому таланту -- открытое поприще. В противном случае, конечно, должны были получиться и противоположные результаты. Но зловещие голоса и мрачные опасения на миг умолкли, когда воины и победители стали со всех сторон возвращаться в свои жилища, когда настала очередь для благодарственных празднеств и увеселений, для раздачи наград солдатам и гражданам, когда освобожденные пленники возвращались домой из Галлии, Африки и Греции, и, наконец, когда юный победитель шествовал в блестящей процессии по разукрашенным улицам столицы, чтобы сложить свой пальмовый венок в жилище бога, от которого, как нашептывали верующие, он получал непосредственные внушения везде и всюду.

Глава VII.
Запад от заключения мира с Ганнибалом

   Война с Ганнибалом помешала римлянам распространить свое владычество вплоть до Альп, или, как уже тогда выражались, вплоть до пределов Италии, и замедлила устройство и колонизацию кельтских стран. Само собой было понятно, что римляне будут теперь продолжать начатое дело с того самого места, на котором они остановились, и кельты хорошо это сознавали. Уже в течение того года, в котором был заключен мир с Карфагеном (553) [201 г.], борьба возобновилась на территории бойев, которым опасность угрожала прежде всех других; первая победа, одержанная ими над наскоро собранным римским ополчением, и увещания одного карфагенского офицера по имени Гамилькар, оставшегося в северной Италии после экспедиции Магона, побудили в следующем (554) году [200 г.] к всеобщему восстанию не только бойев и инсубров, но и лигуров; даже кеноманская молодежь меньше внимала на этот раз голосу своих осмотрительных вождей, чем просьбам о помощи, с которыми к ней обращались ее соплеменники. Из двух "оплотов против галльских нашествий", Плаценции и Кремоны, первая была разрушена, так что из ее населения спаслись не более 2 тысяч человек, а вторая была обложена неприятелем. Римляне спешно двинули туда легионы на выручку того, что еще можно было спасти. Под Кремоной дело дошло до большого сражения. Но искусство и опытность финикийского вождя не могли восполнить недостатков его армии; галлы не устояли против натиска легионов, и в числе множества убитых, покрывавших поле сражения, был и карфагенский офицер. Однако кельты не отказались от борьбы; та же римская армия, которая одержала победу под Кремоной, была в следующем (555) [199 г.] году почти совершенно уничтожена инсубрами, главным образом вследствие беспечности своего начальника, и римляне были в состоянии снова укрепить Плаценцию не ранее 556 г. [198 г.]. Но внутри союза из объединившихся для этой отчаянной борьбы округов не было единомыслия; между бойями и инсубрами возникли раздоры, а кеноманы не только покинули союзников, но еще купили у римлян помилование, позорно изменив своим соотечественникам; во время одного сражения, происходившего между инсубрами и римлянами на берегах Минчио, они напали на своих прежних боевых товарищей с тыла и помогли римлянам совершенно их истребить (557) [197 г.]. После падения Кома упавшие духом и всеми покинутые инсубры также согласились на заключение мирного договора отдельно от других (558) [196 г.]. Условия, которые были предписаны римлянами кеноманам и инсубрам, были конечно более суровы, чем те, на которых обыкновенно заключались мирные договоры с членами италийского союза; римляне постарались упрочить законным путем стену, отделявшую италиков от кельтов, и постановили, что ни один из граждан, принадлежавших к этим двум кельтским племенам, никогда не сможет приобрести прав римского гражданства. Впрочем, эти кельтские округа, находившиеся по ту сторону По, сохранили свое существование и свой национальный строй, так что из них образовались не городские общины, а племенные округа, и они как будто бы не были обложены никакой данью. Они должны были служить оплотом для римских поселений, находившихся к югу от По, и не пускать в Италию северян и в особенности альпийские разбойничьи племена, постоянно предпринимавшие опустошительные набеги на те страны. Впрочем, и в этих краях латинизация делала быстрые успехи; кельтская национальность, очевидно, не была в состоянии оказывать такое же сопротивление, какое оказывала национальность цивилизованных сабеллов и этрусков. Пользовавшийся громкою известностью и умерший в 586 г. [168 г.] сочинитель латинских комедий Стаций Цецилий был отпущенный на волю инсубр, а Полибий, объезжавший те страны в конце VI века [ок. 160 г.], уверяет, быть может не без некоторого преувеличения, что лишь немногочисленные деревни сохранили там свой кельтский отпечаток. Напротив того, венеты, по-видимому, дольше сохраняли свою национальность.
   Главные усилия римлян в тех странах были направлены понятным образом к тому, чтобы положить конец нашествиям трансальпийских кельтов и превратить естественную северную преграду, отделявшую полуостров от континента, в государственную границу. Страх перед римским именем проник даже в ближайшие кельтские округа, расположенные по ту сторону Альп; об этом свидетельствует не только полная пассивность, с которой там взирали на истребление или порабощение живших по сю сторону Альп соплеменников, но также неофициальное неодобрение, которое в ответ на жалобы римских послов было выражено трансальпийскими округами отдельным толпам кельтов, попытавшимся поселиться миролюбивым образом на этой стороне Альп (под этими трансальпийскими округами следует разуметь главным образом гельветов, живших между Женевским озером и Майном, и карнов или таврисков, живших в Каринтии и Штирии); о том же свидетельствует смирение, с которым эти толпы переселенцев просили римский сенат об отводе им земель, а потом беспрекословно подчинились строгому приказанию возвратиться за Альпы (в 568 и следующих годах и также в 575) [186, 179 гг.] и не воспротивились разрушению города, который уже начали строить подле Аквилеи. Сенат с мудрою строгостью не допускал никаких исключений из общего правила, что Альпийские ворота должны быть заперты для кельтов, и подвергал тяжелым наказаниям тех римских подданных, которые из Италии подавали повод для таких попыток к переселению. Одна из попыток этого рода, предпринятая в малознакомом римлянам, самом отдаленном уголке Адриатического моря, была причиной основания крепости в самом крайнем северо-восточном углу Италии, самой северной италийской колонии -- Аквилеи (571--573) [183--181 гг.]. Впрочем, поводом к основанию этой крепости был, кажется, еще более, план Филиппа Македонского вторгнуться в Италию с востока, подобно тому как Ганнибал вступил в нее с запада. Эта крепость была назначена не только для того, чтобы навсегда загородить дорогу для иноземцев, но и для того, чтобы сохранить очень удобно расположенную там для судоходства бухту и сдерживать морские разбои, еще не совсем прекратившиеся в тех водах. Основание Аквилеи вызвало войну с истрийцами (576, 577) [178, 177 гг.], скоро закончившуюся взятием нескольких крепостей и падением царя Эпулона и замечательную только тем паническим ужасом, в который повергла сначала римский флот, а затем и всю Италию весть о том, будто кучка варваров завладела врасплох римским лагерем.
   Иначе действовало римское правительство в странах по сю сторону По, которые римский сенат решил присоединить к Италии. Бойи, которых это должно было коснуться в первую очередь, сопротивлялись с отчаянной энергией. Они даже перешли через По и попытались снова вызвать инсубров к восстанию (560) [194 г.]; один из консулов был ими осажден в своем лагере и с трудом избежал поражения; Плаценция также с трудом оборонялась от непрерывных нападений ожесточенных туземцев. Под Мутиной наконец произошла решительная битва; она была продолжительна и кровопролитна, но римляне одержали победу (561) [193 г.], и с тех пор борьба уже была похожа не на войну, а на травлю невольников. На территории бойев римский лагерь скоро сделался единственным убежищем, в котором стала укрываться лучшая часть населения; победители могли без большого преувеличения сообщить в Рим, что из нации бойев не осталось никого кроме детей и стариков. Таким образом, бойи были вынуждены примириться с тем положением, которое было им предназначено судьбой. Римляне потребовали уступки половины территории (563) [191 г.]; бойи не были в состоянии этому воспротивиться, и даже на том сузившемся пространстве, которое осталось в их власти, они скоро исчезли, слившись со своими победителями[201]. Когда римляне таким образом очистили страну от неприятеля, они привели в надлежащий порядок крепости Плаценцию и Кремону, в которых римские колонисты были перебиты или разогнаны в течение последних лет борьбы, и отправили туда новых поселенцев; на бывшей территории сенонов и вблизи нее были основаны Потенция (подле Реканати, недалеко от Анконы, 570) [184 г.] и Пизавр (Пезаро, 570) [184 г.]; далее на вновь приобретенной территории бойев были основаны крепости Бонония (565) [189 г.], Мутина (571) [183 г.], Парма (571) [183 г.]; к основанию второй из этих колоний было приступлено еще до войны с Ганнибалом, которая принудила римлян приостановить окончательное ее устройство. Основание крепостей по обыкновению сопровождалось проведением военных шоссейных дорог. Фламиниева дорога была продолжена от северного конечного пункта у Аримина вплоть до Плаценции под названием Эмилиевой (567) [187 г.]. Кроме того, дорога из Рима в Арреций, или Кассиева, впрочем уже много ранее бывшая муниципальным шоссе, была взята, вероятно, в 583 г. [171 г.] римской общиной в свое ведение и переустроена заново; но еще в 567 г. [187 г.] была проведена ветвь от Арреция через Апеннины в Бононию до соединения с новой Эмилиевой дорогой; этим способом было установлено более близкое сообщение между Римом и стоявшими на берегах По крепостями. Результатом этих важных сооружений было то, что Апеннины перестали служить границей, отделявшей кельтскую территорию от италийской, и были в этом отношении заменены рекою По. С тех пор по сю сторону По стало преобладать италийское городское устройство, а на той стороне реки -- кельтское окружное, и если даже после того еще называли кельтской страной ту территорию, которая лежит между Апеннинами и По, то это название уже не соответствовало действительности.
   Точно так же поступили римляне и в северо-западной гористой части Италии, где долины и холмы были заселены преимущественно лигурским племенем, распадавшимся на многочисленные ветви. Все, что жило к северу от Арно вблизи реки, было истреблено. Всех более пострадали апуанцы, которые жили на Апеннинах между Арно и Магрой и беспрестанно опустошали с южной стороны территорию Пизы, с другой -- территорию Бононии и Мутины. Все, что там уцелело от римского меча, было переселено (574) [180 г.] в нижнюю Италию в окрестности Беневента, и благодаря энергичным мероприятиям лигурийская нация, у которой еще в 578 г. [176 г.] пришлось отнимать завоеванную ею колонию Мутину, была совершенно подавлена в тех горах, которые отделяют долину По от долины Арно. Крепость Луна, построенная в 577 г. [177 г.] на бывшей апуанской территории недалеко от Специи, прикрывала римскую границу от лигуров, точно так же как Аквилея прикрывала ее от трансальпийцев; в то же время она служила для римлян превосходной гаванью, которая с тех пор сделалась обычным местом стоянки кораблей, направлявшихся в Массалию и Испанию. Вероятно, к тому же времени относится шоссирование прибрежной, или Аврелиевой, дороги, ведшей из Рима в Луну, и поперечной дороги, которая вела из Лукки через Флоренцию в Арреций, соединяя дороги Аврелиеву и Кассиеву. С западными лигурийскими племенами, жившими на генуэзских Апеннинах и в приморских Альпах, борьба не прекращалась. Это были беспокойные соседи, обыкновенно занимавшиеся грабежами и на суше и на море; пизанцам и массалиотам приходилось немало страдать от их нашествий и от их корсаров. Однако, несмотря на непрерывные столкновения, римляне не достигли там никаких прочных результатов, да, может быть, и не искали их; они, по-видимому, ограничивались желанием иметь кроме регулярного морского сообщения с трансальпийской Галлией и Испанией также и регулярное сухопутное сообщение и потому старались очистить по крайней мере вплоть до Альп ту большую дорогу, которая шла берегом моря из Луны через Массалию в Эмпории; а по ту сторону Альп массалиоты должны были заботиться о безопасности римских кораблей, проходивших вдоль берегов, и путешественников, направлявшихся сухим путем вдоль морского берега. Внутренняя часть страны с ее непроходимыми долинами, сгрудившимися скалами, с ее бедным, но изворотливым и хитрым населением служили для римлян военной школой, в которой они приучали как солдат, так и офицеров переносить все трудности военного ремесла. Подобные так называемые войны велись не только с лигурами, но также и с корсиканцами и в особенности с жителями внутренней Сардинии, которые мстили за предпринимавшиеся против них хищнические набеги такими же набегами на прибрежные страны. Память об экспедиции Тиберия Гракха против сардов (577) [177 г.] сохранилась не столько потому, что он даровал этой провинции "мир", сколько потому, что он -- как сам уверял -- перебил или забрал в плен до 80 тысяч островитян и привез оттуда в Рим такое множество рабов, что сложилась поговорка: "Дешев, как сард".
   В Африке римская политика в основном сводилась только к одному столь же недальновидному, сколь и невеликодушному намерению препятствовать восстановлению могущества Карфагена и потому постоянно держать этот несчастный город под гнетом и под страхом нового объявления войны. Что римляне, по-видимому, желали не устранять, а создавать поводы для раздоров, видно из тех условий мирного договора, которые хотя и оставляли карфагенянам всю их прежнюю территорию, но обеспечивали за соседом -- Массиниссой -- все владения, когда-либо принадлежавшие ему или его предшественнику внутри карфагенских границ. То же доказывает возложенное на карфагенян по мирному договору обязательство не вести войн с римскими союзниками; так что, по буквальному тексту этого условия, карфагеняне не имели даже права прогонять своего нумидийского соседа из своих собственных бесспорных владений. При таких договорах и при неопределенности границ, разделявших африканские владения, положение Карфагена могло быть только до крайности тяжелым: ему приходилось иметь дело с могущественным и ничем не стеснявшимся соседом и с верховным властителем, который был в одно и то же время и третейским судьей и заинтересованной стороной; однако действительность оказалась еще хуже самых мрачных ожиданий. Уже в 561 г. [193 г.] на Карфаген было сделано нападение под самым ничтожным предлогом, и самая богатая часть его владений -- область Эмпории подле Малого Сирта -- была частью опустошена нумидийцами, а частью даже ими присвоена. Захваты этого рода постоянно возобновлялись; плоскогорье перешло во власть нумидийцев, и карфагеняне лишь с трудом удерживались в самых значительных городах. Они жаловались в 582 г. [172 г.], что только в течение двух последних лет у них снова было отнято, в нарушение мирного договора, семьдесят селений. Посольства отправлялись в Рим одно за другим; карфагеняне умоляли римский сенат или дозволить им защищаться с оружием в руках, или назначить третейский суд, уполномоченный на приведение своего приговора в исполнение, или же заново определить границы, для того чтобы они раз навсегда знали, как должны быть велики их потери; в противном случае, говорили они, было бы лучше принять их в число римских подданных, чем отдавать их мало-помалу в руки ливийцев. Но римское правительство еще в 554 г. [200 г.] обещало своему клиенту расширение его владений -- естественно, за счет Карфагена; поэтому оно не имело оснований быть недовольным тем, что этот клиент сам забирал предоставленную ему долю добычи; правда, оно иногда старалось сдерживать чрезмерно зарвавшихся ливийцев, которые теперь щедро отплачивали своим прежним притеснителям за прошлые страдания, но в сущности именно для того, чтобы досаждать карфагенянам, римляне и дали им такого соседа, как Массинисса. Все просьбы и жалобы приводили только к тому, что в Африке появлялись римские комиссии, которые после тщательных расследований не приходили ни к какому решению, или же во время переговоров в Риме уполномоченные Массиниссы ссылались на недостаток инструкций, и решение откладывалось до другого времени. Лишь терпение финикийцев было в состоянии не только смиренно выносить такое положение, но даже оказывать властителям с неутомимой настойчивостью всякие прошенные и непрошеные услуги и любезности и домогаться благосклонности римлян доставками хлеба. Однако эта покорность побежденных не была следствием одной только терпеливости и смирения. В Карфагене еще существовала партия патриотов, а во главе ее стоял человек, который наводил на римлян страх всюду, куда бы его ни кинула судьба. Эта партия не отказалась от намерения возобновить борьбу с Римом и надеялась воспользоваться столкновением, которое казалось неизбежным между Римом и восточными державами; а так как грандиозный план Гамилькара и его сыновей не удался в, сущности, по вине карфагенской олигархии, то было решено начать приготовления к новой войне с внутреннего обновления самого отечества. Под благотворным гнетом несчастья и, конечно, также благодаря ясному и высокому уму Ганнибала, умевшего властвовать над людьми, были введены политические и финансовые реформы. Олигархия, переполнившая меру своих преступных безрассудств возбуждением уголовного преследования против великого полководца за то, что он будто бы с намерением упустил случай овладеть Римом и утаил собранную в Италии добычу, -- эта гнилая олигархия была низложена по предложению Ганнибала и взамен ее была введена демократическая форма правления, соответствовавшая положению гражданства (до 559 г.) [195 г.]. Путем взыскания недоплаченных и утаенных денег и введения более правильного контроля финансы были так скоро приведены в порядок, что оказалось возможным уплатить римскую контрибуцию, не обременяя граждан никакими чрезвычайными налогами. Римское правительство, именно в то время собиравшееся прекратить опасную войну с великим азиатским монархом, следило за этими событиями с понятным беспокойством; можно было не без основания опасаться, что, в то время как римские легионы будут сражаться в Малой Азии, карфагенский флот пристанет к берегам Италии и там вспыхнет вторая ганнибаловская война. Поэтому едва ли можно порицать римлян за то, что они отправили (559) [195 г.] в Карфаген посольство, которому, вероятно, было приказано потребовать выдачи Ганнибала. Озлобленные карфагенские олигархи, отправлявшие в Рим беспрестанные доносы на низвергнувшего их человека, что он ведет тайные сношения с враждебными Риму государствами, конечно достойны презрения; но их предостережения были, по всей вероятности, обоснованы; и хотя отправка римлянами упомянутого выше посла была унизительным выражением страха, внушенного могущественному народу простым карфагенским шофетом, хотя гордому победителю при Заме делает честь заявленный им в сенате протест против такого унизительного шага, тем не менее этот страх был вполне обоснован, а Ганнибал был настолько необыкновенным человеком, что только римские сентиментальные политики могли долее дозволять ему управлять карфагенским государством. Он сам едва ли мог быть удивлен такой оценкой его личности со стороны неприятельского правительства. Так как последнюю войну вел Ганнибал, а не карфагенское государство, то на него и должно было обрушиться то, что составляет удел побежденных. Карфагенянам не оставалось ничего другого, как покориться и благодарить свою счастливую звезду за то, что быстрое и благоразумное бегство Ганнибала на восток доставило им возможность избежать более тяжкого позора и отделаться менее тяжелым, навсегда изгнав величайшего из своих граждан из отечества, конфисковав его имущество и приказав срыть его жилище. Таким образом, на Ганнибале целиком оправдалось полное глубокого смысла изречение, что тот является любимцем богов, кому они ниспосылают и беспредельные радости и беспредельные страдания. Римскому правительству следует поставить в вину не столько меры, принятые им против Ганнибала, сколько то, что даже после его удаления оно не перестало относиться к городу с недоверием и не давало ему покоя. Хотя политические партии волновались там по-прежнему, но после удаления этого необыкновенного человека, едва не изменившего судьбы мира, партия патриотов имела в Карфагене немного более значения, чем в Этолии и Ахайе. Из всех замыслов, бродивших тогда в умах жителей несчастного города, без сомнения, самый разумный заключался в том, чтобы примкнуть к Массиниссе и превратить этого притеснителя финикийцев в их защитника. Но ни национальной партии патриотов, ни той, которая хотела союза с ливийцами, не удалось захватить власть, и управление по-прежнему оставалось в руках преданных Риму олигархов, у которых все заботы о будущем ограничивались старанием сохранить материальное благосостояние и общинную свободу Карфагена под римским протекторатом. В Риме, конечно, могли бы на этом успокоиться. Но ни народная толпа, ни заурядные римские правители не были в состоянии отделаться от вполне обоснованного страха, наведенного ганнибаловской войной; римские купцы с завистью смотрели на город, который даже после утраты своего политического могущества вел обширные торговые отношения и обладал неистощимыми богатствами. Уже в 567 г. [187 г.] карфагенское правительство вызвалось немедленно произвести все срочные платежи, установленные мирным договором 553 г. [201 г.]; но так как данническая зависимость Карфагена была для римлян гораздо важнее самих денег, то они отклонили это предложение и лишь вынесли из его убеждение, что, несмотря на все их усилия, город еще не разорен, да и не может быть доведен до разорения. В Риме снова стали распространяться слухи о происках вероломных финикийцев. Там толковали то об эмиссаре Ганнибала Аристоне Тирском, будто бы прибывшем в Карфаген с целью подготовить граждан к появлению азиатского военного флота (561) [193 г.], то о тайной ночной аудиенции, которую карфагенское правительство давало в храме бога-исцелителя послам Персея (581) [173 г.], то о многочисленном флоте, который сооружался в Карфагене для македонской войны (583) [171 г.]. Как эти, так и другие подобные рассказы могли быть вызваны по большей мере какими-нибудь легкомысленными выходками отдельных лиц, тем не менее они послужили поводом для новых дипломатических придирок со стороны римлян и для новых захватов со стороны Массиниссы, а убеждение, что только третья пуническая война может окончательно смирить Карфаген, укоренилось тем глубже, чем менее было оно обоснованно и разумно.
   В то время как могущество финикийцев в избранной ими стране приходило в такой упадок, в каком оно уже давно находилось в их отечестве, рядом с ними вырастало новое государство. Побережья северной Африки были с незапамятных времен, точно так же как и в наше время, заселены народом, который называет себя шилахами, или тамагзитами; греки и римляне называли его номадами, или нумидийцами, т. е. кочевниками, арабы -- берберами, называя его однако также пастухами (schБwie), а мы привыкли его называть берберами, или кабилами. Судя по тому, что нам известно об его языке, этот народ не находился в племенном родстве ни с какой другой знакомой нам нацией. Во времена карфагенян эти племена -- за исключением тех, которые жили поблизости от Карфагена или у берегов моря, -- не только сохраняли свою независимость, но упорно держались своего прежнего образа жизни пастухов и наездников, который и до сих пор ведут жители Атласа. Впрочем, им не были совершенно незнакомы ни финикийский алфавит, ни финикийская цивилизация, и нередко случалось, что шейхи берберов воспитывали своих сыновей в Карфагене и вступали в родственные связи со знатными финикийскими семействами. Римская политика не стремилась к приобретению непосредственных владений в Африке; она предпочла создать там такое государство, которое было недостаточно сильно, чтобы не нуждаться в покровительстве Рима, но достаточно сильно, чтобы ослаблять могущество Карфагена, после того как это последнее было ограничено африканской территорией, и чтобы отнимать всякую свободу движения у обреченного на пытку города. Римляне нашли в туземных владетелях то, чего искали. Перед началом ганнибаловской войны североафриканскими туземцами управляли три верховных царя, каждый из которых имел право требовать выполнения военной повинности от множества других подвластных ему правителей; то были: царь мавров Бокхар, властвовавший от берегов Атлантического океана до реки Молохата (теперешней Млуйи на марокканско-французской границе), царь массесилиян Сифакс, властвовавший от той реки до так называемого Пробуравленного мыса (Семимысье между Джиджели и Боной), в теперешних провинциях Оранской и Алжирской, и царь массилиян Массинисса, властвовавший от Пробуравленного мыса до карфагенской границы, в теперешней провинции Константине. Самый могущественный из них -- царь Сиги Сифакс -- был побежден во время последней войны Рима с Карфагеном и отправлен пленником в Италию, где кончил жизнь в заключении; его обширные владения перешли в основной части к Массиниссе; хотя сын Сифакса Вермина сумел своими униженными просьбами склонить римлян к возврату небольшой части отцовских владений (554) [200 г.], однако он не был в состоянии отбить у старейшего римского союзника роль главного притеснителя карфагенян. Массинисса сделался основателем нумидийского царства, и нельзя сказать, чтобы выбор или случай часто ставили так удачно настоящего человека на настоящее место. Физически здоровый и гибкий до самой глубокой старости, он был воздержан и трезв, как араб, и способен выносить всякие лишения, мог простоять с утра до вечера на одном месте и пробыть сутки в седле, а среди испытанных им в молодости превратностей фортуны и на полях сражений в Испании вел себя как отличный солдат и как опытный полководец; он также был мастером в более трудном искусстве поддерживать дисциплину в многочисленном семействе и порядок в стране; он был одинаково способен пасть с безусловной преданностью к стопам могущественного покровителя и беспощадно раздавить под ногами слабого соседа; вдобавок ко всему он был хорошо знаком с положением дел в Карфагене, где был воспитан и где ему был открыт доступ в самые знатные семьи, и его сердце было полно жгучей африканской ненависти к тем, кто когда-то притеснял и его самого и его нацию; этот замечательный человек сделался душою возрождения своей нации, которая, по-видимому, уже приходила в упадок и как добродетели, так и пороки которой, казалось, воплотились в его лице. Счастье благоприятствовало ему во всем и даже в том, что дало ему достаточно времени для достижения его цели. Он умер на девяностом году своей жизни (516--605) [238--149 гг.] и на шестидесятом году царствования, вполне сохранив до последней минуты свои физические и умственные силы; он оставил после себя годовалого сына и славу самого энергичного человека, самого лучшего и самого счастливого из всех царей его времени.
   Мы уже говорили о том, с каким расчетом римляне выказывали явное пристрастие к Массиниссе всякий раз, как им приходилось разрешать касавшиеся Африки дела, и как усердно и неуклонно пользовался Массинисса данным ему безмолвным дозволением увеличить свои владения за счет карфагенян. Вся внутренняя часть страны вплоть до границы пустыни как бы сама собой перешла в руки туземного властителя, и даже верхняя долина Баграда (Медшерды) подпала под власть царя вместе с богатым городом Вагой; но и на побережье к востоку от Карфагена он завладел старинным сидонским городом Большим Лептисом и некоторыми другими пунктами, так что его владения простирались от границ Мавритании до границ Киренаики; со всех сторон окружая территорию карфагенян, они повсюду сильно стесняли финикийцев. Не подлежит сомнению, что он смотрел на Карфаген как на свою будущую столицу; уже самое существование в Карфагене ливийской партии достаточно знаменательно. Но уменьшение территории не было единственной бедой, от которой страдали карфагеняне. Великий царь сделал из бродячих пастухов совершенно другой народ. По примеру царя, который стал обрабатывать поля на огромных пространствах и оставил каждому из своих сыновей большие пахотные земли, его подданные тоже стали вести оседлую жизнь и заниматься хлебопашеством. Как своих пастухов он превращал в граждан, так и свои шайки грабителей он превратил в солдат, которых Рим считал достойными сражаться наряду с легионерами; он оставил своим преемникам наполненную казну, хорошо дисциплинированную армию и даже флот. Его резиденция -- Цирта (Константина) -- сделалась оживленной столицей могущественного государя и средоточием финикийской цивилизации, о процветании которой очень заботились при дворе берберского царя, конечно, не без расчетов на будущее карфагено-нумидийское царство. Ливийская национальность, до того времени угнетавшаяся, возвысилась в своих собственных глазах, и даже в такие старинные финикийские города, как Великий Лептис, стали проникать туземные нравы и язык. Под эгидой Рима берберы стали сознавать, что они не ниже финикийцев и даже выше их; карфагенским послам пришлось услышать в Риме, что они в Африке пришельцы и что страна принадлежит ливийцам. Финикийская национальная цивилизация северной Африки, сохранившая свою жизненность и силу даже в нивелирующую эпоху империи, была гораздо более делом Массиниссы, чем карфагенян.
   Находившиеся в Испании греческие и финикийские приморские города, как например Эмпории, Сагунт, Новый Карфаген, Малака, Гадес, подчинились римскому владычеству тем охотнее, что сами не были в состоянии защищаться от туземцев; по той же причине и Массалия, хотя она была гораздо более значительным и более способным к самозащите городом, поспешила обеспечить себя могущественным покровителем, примкнув к Риму, для чего она со своей стороны могла быть очень полезна в качестве промежуточной станции между Италией и Испанией. Зато местное население причиняло римлянам бесконечные заботы. Правда, нельзя сказать, чтобы в Испании вовсе не было зачатков национально-иберийской цивилизации, хотя об особенностях этой цивилизации мы, конечно, не можем составить себе ясного представления. Мы находим у иберов широко распространенную национальную письменность, которая разделялась на две отрасли -- на ту, которая принадлежала долине Эбро, и на ту, которая принадлежала Андалузии, -- а каждая из этих отраслей, вероятно, также имела разнообразные разветвления; происхождение этой письменности, по-видимому, должно быть отнесено к очень ранней эпохе и находилось в связи скорее с древнегреческим алфавитом, чем с финикийским. О турдетанах (живших неподалеку от Севильи) даже дошли до нас сведения, что у них были очень старинные песни, книга законов, состоявшая из 6 тысяч стихов, написанных метрическим размером, и даже исторические записи; конечно, этот народ был самым цивилизованным из всех испанских племен, а вместе с тем и наименее воинственным, так как вел войны всегда с помощью чужеземных наемников. К этой же стране, конечно, следует отнести и рассказы Полибия о цветущем состоянии земледелия и скотоводства в Испании, отчего за отсутствием вывоза хлеб и мясо были там баснословно дешевы, и о великолепных царских дворцах с золотыми и серебряными кувшинами, наполненными "ячменным вином". И те элементы культуры, которые были занесены римлянами, были охотно усвоены, по крайней мере некоторой частью испанцев, так что латинизация была подготовлена в Испании ранее, чем в какой-либо другой из заморских провинций. Так, например, уже в ту эпоху было усвоено туземцами употребление теплых ванн по италийскому способу. И римские деньги, кажется, не только вошли в Испании в употребление ранее, чем где-либо вне Италии, но даже послужили образцами для чеканки испанской монеты, что в некоторой мере объясняется богатством местных серебряных рудников. Так называемое "осканское серебро" (теперешняя Гуэска в Арагонии), т. е. испанские динарии с иберийскими надписями, упоминалось еще в 559 г. [195 г.], а начало его чеканки не может быть отнесено к гораздо более поздней эпохе уже потому, что форма чеканки заимствована от древнейших римских динариев. Но если в южных и восточных провинциях нравы туземцев были настолько подготовлены к принятию римской цивилизации и римского владычества, что последние не встретили там нигде серьезного сопротивления, то западные и северные провинции и вся внутренняя часть страны были, напротив того, населены многочисленными более или менее варварскими племенами, которые не были знакомы ни с какой цивилизацией (так, например, в Интеркации еще около 600 г. [ок. 150 г.] не было известно употребление золотой и серебряной монеты) и столь же плохо уживались друг с другом, как и с римлянами. Характерной особенностью этих вольных испанцев был рыцарский дух мужчин и в одинаковой мере женщин. Отпуская сына на войну, мать воодушевляла его рассказами о подвигах его предков, а самая красивая из девушек предлагала себя в жены самому храброму из мужчин. Поединки были в обычае; они возникали как из соперничества в храбрости, так и для разрешения гражданских тяжб; этим способом разрешались даже споры между родственниками владетельных князей о правах наследства. Также нередко случалось, что какой-нибудь прославившийся воин подходил к рядам неприятельской армии и вызывал противников на бой, называя их по именам; побежденный передавал в этих случаях победителю свой плащ и свой меч и потом нередко пользовался его гостеприимством. Через двадцать лет после окончания ганнибаловской войны небольшая кельтиберская община Комплега (недалеко от истоков Тахо) отправила к римскому главнокомандующему послов с требованием прислать ей за каждого убитого человека лошадь, плащ и меч, предупреждая, что иначе ему будет плохо. Испанцы так дорожили своею военной честью, что нередко не переживали позора быть обезоруженными; тем не менее, они готовы были следовать за всяким вербовщиком и рисковать своей жизнью из-за чьей бы то ни было ссоры; характерным для их нравов является следующее требование, с которым один римский полководец, хорошо знакомый с местными обычаями, обратился к сборищу кельтиберов, воевавших против римлян в качестве наемников турдетанов: или разойтись по домам, или поступить на службу к римлянам за двойное жалованье, или назначить день и место для сражения. Если не появлялось никаких вербовщиков, то испанцы организовывали на свой собственный счет вольные дружины, для того чтобы грабить мирных жителей и даже брать города -- совершенно так же, как это делалось в Кампании. До чего дики и ненадежны были внутренние страны, видно, например, из того, что ссылка на жительство к западу от Картагены считалась у римлян за тяжелое наказание и что, когда в стране возникали волнения, римских комендантов Дальней Испании сопровождал конвой, доходивший до 6 тысяч человек; еще нагляднее это подтверждается своеобразием сношений между греками, жившими в двойном греко-испанском городе Эмпориях, у восточной оконечности Пиренеев, и их испанскими соседями. Греческие колонисты, жившие на конце полуострова, отделенного от испанской части города стеною, каждую ночь высылали третью часть своей гражданской стражи на охрану этой стены, а у единственных ворот постоянно находилось одно из высших должностных лиц для надзора за охраной; ни один испанец не смел входить в греческий город, а греки доставляли туземцам свои товары не иначе, как большими партиями и под сильным конвоем.
   Этих беспокойных и воинственных туземцев, в которых жил дух Сида и Дон-Кихота, предстояло римлянам обуздать и приучить к более мягким нравам. В военном отношении задача эта была нетрудна. Что испанцы не были такими противниками, которыми можно было пренебречь, они доказали не только в битвах за стенами своих городов или под предводительством Ганнибала, но и самостоятельно на полях сражений: своими короткими обоюдоострыми мечами, которые впоследствии были заимствованы у них римлянами, и своими грозными штурмовыми колоннами они нередко приводили в замешательство даже римские легионы. Если бы они были способны ввести у себя военную дисциплину и политическое единомыслие, они, может быть, были бы в состоянии избавиться от владычества иноземцев; но их храбрость была не столько солдатской неустрашимостью, сколько партизанской отвагой, и у них вовсе не было политического такта. Поэтому в Испании никогда дело не доходило ни до серьезной борьбы, ни до водворения внутреннего спокойствия, как впоследствии правильно укорял испанцев Цезарь; они никогда не желали быть спокойными в мирное время и мужественными в военное. Насколько легко было римскому полководцу справляться с толпами инсургентов, настолько же трудно было римскому государственному деятелю приискать надлежащие средства, чтобы утвердить в Испании внутреннее спокойствие и цивилизовать ее: так как единственное средство, которое могло бы привести к этой цели, -- обширная латинская колонизация -- было несогласно с общим направлением римской политики в ту эпоху, то римскому полководцу приходилось ограничиться одними паллиативными мерами. Территория, которая была приобретена римлянами во время войн с Ганнибалом, издавна распадалась на две части -- на бывшие карфагенские владения, заключавшие в себе теперешние провинции Андалузию, Гренаду, Мурсию и Валенсию, и на земли вдоль Эбро, или теперешнюю Арагонию и Каталонию, где постоянно находилась во время последней войны главная квартира римской армии; из этих владений образовались две римские провинции -- Дальняя и Ближняя Испания. Ту внутреннюю часть страны, которая приблизительно соответствовала современным обеим Кастилиям и которую римляне называли общим именем Кельтиберии, римское правительство старалось мало-помалу совершенно покорить, в то время как по отношению к жителям западных стран, а именно к жившим в теперешней Португалии и испанской Эстрамадуре лузитанцам, оно довольствовалось тем, чтобы не допускать их до вторжений в римские владения, а с племенами, жившими на северном побережье, с каллеканами, астурами и кантабрами, пока еще не вступало ни в какие сношения. Но без постоянной оккупационной армии не было возможности ни сохранить, ни упрочить за собою сделанных приобретений, так как начальник Ближней Испании должен был ежегодно усмирять кельтиберов, а начальник Дальней Испании -- ежегодно отражать нападения лузитанцев. Поэтому было необходимо постоянно содержать в Испании римскую армию в составе четырех сильных легионов, или почти 40 тысяч человек; кроме того, очень часто приходилось созывать местные ополчения для усиления войск в занятых римлянами странах. Это было очень важно в двух отношениях: военное занятие края становится здесь впервые постоянным -- по крайней мере, в столь широких размерах, а вследствие того становится постоянной и военная служба. Старинная римская система посылать войска только туда, куда их призывали временные требования военных действий, и кроме очень трудных и важных войн не держать призванных к службе людей под знаменами долее одного года оказалась несовместимой с желанием удержать в своей власти беспокойные, отдаленные и лежащие за морем испанские провинции; не было никакой возможности выводить оттуда войска и даже было опасно отпускать их в большом количестве. Римские граждане начали понимать, что владычество над другим народом мучительно не только для раба, но и для господина, и стали громко роптать на ненавистную военную службу в Испании. Когда новые главнокомандующие вполне обоснованно воспротивились замене целых корпусов новыми, солдаты стали бунтовать и грозить, что, если им не дадут увольнения, они возьмут его сами. Что же касается самих войн, которые велись в Испании римлянами, то они имели лишь второстепенное значение. Они начались еще с отъезда Сципиона и не прекращались в течение всей войны с Ганнибалом. После заключения мира с Карфагеном (553) [201 г.] борьба прекратилась и на полуострове, но лишь на короткое время. В 557 г. [197 г.] в обеих провинциях вспыхнуло всеобщее восстание; начальник Дальней Испании был поставлен в очень затруднительное положение, а начальник Ближней Испании был окончательно побежден и сам убит. Пришлось серьезно приняться за эту войну, и хотя способный претор Квинт Минуций устоял в первую минуту опасности, сенат все-таки решил в 559 г. [195 г.] отправить в Испанию самого консула Марка Катона. Действительно, когда Катон высадился в Эмпориях, вся Ближняя Испания уже оказалась наводненной инсургентами, а во власти римлян оставались только этот портовый город и несколько крепостей внутри страны. Дело дошло до сражения между инсургентами и консульской армией, в котором после упорной рукопашной борьбы победили в конце концов римское военное искусство и сбереженный резерв. Вслед за этим вся Ближняя Испания изъявила покорность, на которую, однако, никак нельзя было полагаться, так как восстание снова вспыхнуло, лишь только разнесся слух об отъезде консула в Рим. Этот слух оказался ложным. Катон быстро справился со вторично взбунтовавшимися общинами и продал все их население в рабство, затем он приказал разоружиться всем испанцам в Ближней провинции и разослать всем городам от Пиренеев до Гвадалквивира предписание снести в один и тот же день их стены. Никто не знал, как далеко простиралась та территория, к которой относилось это предписание, а договариваться не было времени; большая часть общин повиновалась, а из немногих, не исполнивших приказания, бо льшая часть повиновалась приказанию лишь только под их стенами появлялась римская армия, не ожидая штурма. Эти энергичные меры конечно привели к прочным результатам. Тем не менее, почти ежегодно приходилось приводить в "мирной провинции" в покорность то жителей какой-нибудь горной долины, то какой-нибудь стоявший в горах замок, а непрерывные вторжения лузитанцев в Дальнюю провинцию иногда оканчивались для римлян тяжелыми поражениями; так, например, в 563 г. [191 г.] одна римская армия после тяжелых потерь была принуждена покинуть свой лагерь и спешно удалиться в более спокойные места. Только победа, одержанная над лузитанцами в 565 г. [189 г.] претором Луцием Эмилием Павлом[202], и вторая, еще более значительная победа, одержанная над ними в 569 г. [185 г.] по ту сторону Тахо храбрым претором Гаем Кальпурнием, доставили на некоторое время спокойствие. Владычество римлян над кельтиберскими племенами в Ближней Испании, бывшее до того времени почти только номинальным, было несколько упрочено Квинтом Фульвием Флакком, который после одержанной над ними в 573 г. [181 г.] большой победы привел в покорность по крайней мере самые ближние из округов, и в еще большей степени преемником Флакка Тиберием Гракхом (575, 576) [179, 178 гг.], который силою привел в покорность триста испанских поселений, но достиг еще более удовлетворительных успехов своим уменьем применяться к нравам этой простодушной и гордой нации. Он привлекал знатных кельтиберов на службу в римской армии и этим способом приобретал себе приверженцев; он раздавал бродячему люду земли и собирал его в города (испанский город Гракуррис был назван по имени этого римлянина), чем значительно ослабил привычку к бандитизму; он старался урегулировать отношения отдельных племен к Риму, заключая с ними справедливые и разумные договоры, чем по мере возможности устранял поводы для новых восстаний. Вспоминая о нем, испанцы благословляли его имя, и с тех пор в стране водворилось относительное спокойствие, хотя кельтиберы еще не раз содрогались под тяжестью римского ига.
   Система управления обеими испанскими провинциями имела некоторое сходство с той, которая была введена в Сицилии и Сардинии, но не была вполне ей тождественна. И здесь и там высшее управление находилось в руках двух добавочных консулов, которые были назначены в первый раз в 577 г. [177 г.]; в том же году были урегулированы границы и окончательно организованы новые провинции. Бэбиевым законом (573) [181 г.] разумно предписывалось, чтобы испанские преторы назначались на два года; но отчасти вследствие того, что число людей, добивавшихся высших должностей, постоянно увеличивалось, и еще более вследствие того, что сенат из недоверия опасался усиливать влияние должностных лиц, это постановление не строго исполнялось; кроме редких исключений римские наместники ежегодно менялись и в Испании, что было крайне неудобно ввиду отдаленности этой провинции и слишком большого срока, который требовался для ознакомления с местными условиями. Подвластные общины были все обложены податями; но вместо собиравшихся в Сицилии и Сардинии десятин и пошлин римляне, по примеру карфагенян, облагали отдельные города и племена определенной денежной контрибуцией или иными повинностями, которые сенат запретил в 583 г. [171 г.] взыскивать силой оружия вследствие жалоб, поступавших от испанских общин. Хлеб доставлялся там не иначе, как за деньги; сверх того, наместник не имел права требовать больше одной двадцатой доли урожая и вследствие вышеупомянутого распоряжения высших властей должен был при установлении цен принимать в соображение и интересы поставщиков. Напротив того, обязанность испанских подданных поставлять римским армиям вспомогательные войска имела там гораздо более важное значение, чем, например, в мирной Сицилии, и точно регулировалась отдельными договорами. Испанским городам, по-видимому, часто предоставлялось право чеканить серебряную монету по римскому образцу, и римское правительство вовсе не старалось удерживать там за собой такое же исключительное право чеканки, каким пользовалось в Сицилии. В Испании оно повсюду нуждалось в своих подданных и потому относилось к ним со всевозможной снисходительностью, и когда вводило провинциальное устройство и когда применяло его к делу. К числу тех общин, к которым Рим относился с особенной благосклонностью, принадлежали большие приморские города, основанные греками, финикийцами и самими римлянами, как-то: Сагунт, Гадес, Тарракон, которые в качестве естественных оплотов римского владычества на полуострове были допущены к союзу с Римом. В общем как в военном, так и в финансовом отношении Испания была для римской общины скорей бременем, чем выгодным приобретением, и потому сам собой возникает вопрос, почему римское правительство, в политическую систему которого в то время еще не входило приобретение заморских владений, не отказалось добровольно от такого обременительного владычества. На это, без сомнения, значительную долю влияния оказали торговые сношения и желание удержать в своем владении богатые железные рудники и еще более богатые, с древних пор славившиеся даже на дальнем Востоке, серебряные рудники[203], которые Рим взял подобно Карфагену в свое пользование и разработка которых была организована Марком Катоном (559) [195 г.]; но главная причина, почему полуостров был удержан в непосредственном владении римлян, заключалась в том, что там вовсе не было таких государств, как массалиотская республика в кельтской стране или нумидийское царство в Ливии, и в том, что отказаться от обладания Испанией значило предоставить всякому предприимчивому воину возможность восстановить там испанское царство Баркидов.

Глава VIII.
Восточные государства и Вторая македонская война

   Дело, которое было начато царем Александром Македонским за сто лет до того времени, когда римляне приобрели первый клочок земли, в тех странах, которые он считал своею собственностью, -- это дело впоследствии не уклонялось от своей основной цели эллинизировать Восток, но с течением времени изменилось и разрослось в создание особой системы эллинско-азиатских государств. Непреодолимое влечение греческой нации к переселениям и основанию колоний, когда-то заманившее ее торговцев в Массалию и Кирену, на берега Нила и Черного моря, крепко держало теперь в ее руках то, что было приобретено великим царем. Греческая цивилизация мирно водворялась в старинном царстве Ахеменидов под охраной македонского оружия. Военачальники, наследовавшие великому полководцу, стали мало-помалу уживаться друг с другом, и между ними установилась система равновесия, обнаружившая некоторую регулярность даже в своих колебаниях.
   Из входивших в эту систему трех важнейших государств -- македонского, азиатского и египетского -- Македония была при Филиппе V (вступившем на престол в 534 г. [220 г.]), по крайней мере с внешней стороны, тем же, чем она была при отце Александра Филиппе II, -- хорошо округленным военным государством с находившимися в порядке финансами. На северной границе было восстановлено прежнее положение дел, после того как оттуда скатились волны галльского наводнения; пограничная стража без большого труда, по крайней мере в обычное время, сдерживала иллирийских варваров. На юге Греция не только находилась в зависимости от Македонии, но большею частью входила в ее состав: вся Фессалия в самом обширном смысле этого названия, от Олимпа до Сперхия и до полуострова Магнезии, большой и важный остров Эвбея, Локрида, Дорида и Фокида, наконец, Аттика и несколько отдельных пунктов в Пелопоннесе, как например мыс Суний, Коринф, Орхомен, Герея, Трифилийская область, а в особенности "тройные оковы эллинов" -- три важные крепости: Деметриада в Магнезии, Халкида на Эвбее и Коринф, -- все эти страны и города находились в настоящей подданнической зависимости от Македонии и были заняты македонскими гарнизонами. Но главной опорой для могущества этого государства служила коренная македонская земля. Правда, население этой обширной страны было крайне немногочисленно; при напряжении всех своих сил Македония едва была в состоянии набрать столько солдат, сколько их насчитывалось в двух легионах, составлявших обыкновенную консульскую армию, и не подлежит никакому сомнению, что в то время страна еще не успела восполнить убыль населения, которая была последствием походов Александра и галльского нашествия. Но в собственно Греции нравственные и политические силы нации были надломлены, народ уже кончил свое существование, и ничто не привязывало его к жизни; даже лучшие люди проводили время или за чашей вина, или с рапирой в руках, или за учеными занятиями. На Востоке и в Александрии греки сеяли благотворные начала среди густого местного населения и вводили там свой язык и свое краснобайство, свою науку и свою лжеученость, но они были столь немногочисленны, что могли с трудом поставлять местному населению офицеров, государственных людей и школьных наставников и не были в состоянии образовать средний класс чисто греческого типа хотя бы только в городах. Наоборот, в северной Греции еще уцелела в значительной мере та здоровая народная сила, которая породила марафонских героев. Этим объясняется, почему македоняне, этолийцы и акарнанцы так самоуверенно выдавали себя повсюду, где они появлялись на Востоке, за людей высшего закала и почему их действительно принимали там за таковых, вследствие чего они играли выдающуюся роль при дворах Александрии и Антиохии. Характерен рассказ о том александрийце, который долго жил в Македонии, усвоил там местные нравы и местную манеру одеваться и по возвращении на родину считал самого себя человеком, а александрийцев рабами. Эта жизненная крепость и этот неослабевающий национальный дух были особенно на пользу македонскому государству как самому могущественному и самому благоустроенному из всех северных греческих государств. Конечно, и там абсолютизм взял верх над старинным, до некоторой степени сословным устройством; но отношения между властителем и подданным были нисколько не похожи на те, какие существовали в Азии и Египте, и народ еще чувствовал себя самостоятельным и свободным. Из всех древних народов ни один не стоял так близко к римлянам, как македоняне, и по упорству, с которым они боролись против всякого внешнего врага, кто бы он ни был, и по непоколебимой верности к родине и к наследственному правителю, и по мужественной стойкости во времена самых тяжелых бедствий; поразительно же быстрое возрождение государства после галльского нашествия покрыло вечно славой как правителей, так и народ, которым они управляли. Второе из трех великих государств -- азиатское -- было не чем иным, как поверхностно преобразованной и эллинизированной Персией, царством "царя царей" -- как обыкновенно называл себя его властитель, верно выражавший в этом названии как свое высокомерие, так и свое бессилие, -- с такими же притязаниями на владычество от Геллеспонта до Пенджаба и с таким же лишенным всякого прочного единства внутренним устройством, собранием более или менее зависимых государств, непокорных сатрапий и полусвободных греческих городов. В Малой Азии, номинально причислявшейся к царству Селевкидов, все северное побережье и большая часть восточного внутреннего материка были фактически во власти туземных династий или проникших туда из Европы кельтских орд; значительная часть западных стран находилась во власти пергамских царей, а острова и приморские города частью принадлежали египтянам, частью были свободны, так что у великого царя там оставалось немного больше, чем внутренние Киликия, Фригия и Лидия, и огромное число недействительных титулов на владения вольными городами и царствами -- совершенно аналогично той власти, какой когда-то облечены были германские императоры за пределами их наследственных владений. Это царство истощало свои силы в тщетных попытках вытеснить египтян из прибрежных стран, в пограничных распрях с восточными народами, парфянами и бактрийцами, в ссорах с поселившимися в Малой Азии на ее беду кельтами, в непрестанных усилиях сдерживать стремления восточных сатрапов и малоазиатских греков к независимости и в семейных раздорах или восстаниях претендентов; хотя ни одно из основанных Диадохами царств не избежало ни таких восстаний, ни вообще тех ужасов, к которым обыкновенно приводит абсолютная монархическая власть в эпоху своего упадка, но бедствия этого рода были в азиатском царстве более пагубны, чем где-либо, потому что при непрочности внутренней государственной связи они обыкновенно имели последствием отпадение некоторых провинций на более или менее продолжительное время. В противоположность Азии Египет был прочно сплоченным единым государством, в котором государственная мудрость первых Лагидов, искусно воспользовавшаяся древними национальными и религиозными преданиями, создала вполне абсолютную монархическую власть и где даже самые возмутительные злоупотребления правителей никогда не вызывали стремлений ни к эмансипации, ни к отпадению. Этот абсолютизм не имел ничего общего с национальным роялизмом македонян, который был основан на чувстве собственного достоинства и служил для него политическим выражением. В Египте население было совершенно пассивно: там все сосредоточивалось в столице, а эта столица целиком зависела от царского двора; поэтому вялость и леность правителей парализовали там жизнь государства еще более, чем в Македонии и в Азии; и наоборот, эта государственная машина оказывалась в высшей степени полезной в руках таких людей, как Птолемей I и Птолемей Эвергет. Египет обладал тем преимуществом перед своими двумя великими соперниками, что египетская политика не гонялась за призраками, а преследовала ясные и достижимые цели. Македония, родина Александра, и Азия -- страна, где Александр воздвиг свой трон, -- не переставали считать себя наследницами основанной Александром монархии и более или менее настойчиво заявляли притязания если не на ее восстановление, то по крайней мере на то, чтобы быть ее представительницами. Лагиды никогда не пытались основать всемирную монархию и не мечтали о завоевании Индии, но зато они перетянули из финикийских портовых городов в Александрию всю торговлю, какая велась между Индией и Средиземным морем; они сделали Египет первой торговой и морской державой той эпохи и владыкой над восточным бассейном Средиземного моря вместе с его берегами и островами. Показатель, что Птолемей III Эвергет добровольно возвратил Селевку Каллинику все свои завоевания вплоть до портового города Антиохии. Отчасти благодаря такой политике, отчасти благодаря выгодному географическому положению Египет занял по отношению к обеим континентальным державам такую временную позицию, которая была чрезвычайно удобна и для обороны и для нападения. В то время как враг и после удачных военных действий едва ли был в состоянии серьезно угрожать Египту, который был со всех сторон почти недоступен для сухопутных армий, египтяне, нападавшие с моря, смогли утвердиться не только в Кирене, но и на Кипре и на Цикладах, на берегах Финикии и Сирии, вдоль всего южного и западного побережья Малой Азии и даже в Европе в Херсонесе Фракийском. Александрийское правительство постоянно имело перевес над своими противниками как держава, располагавшая большими денежными средствами благодаря тому, что оно эксплуатировало плодоносную долину Нила в непосредственную пользу государственной казны и ввело у себя такое финансовое хозяйство, которое умело искусно извлекать материальные выгоды и было столь же беспощадно, сколь и предусмотрительно. Наконец Лагиды с разумной щедростью поддерживали стремления того времени к серьезным исследованиям во всех сферах знания и мышления, а эти исследования умели сдерживать в таких пределах, что они не сталкивались с основными принципами абсолютной монархии и даже соответствовали ее интересам; этим Лагиды не только приносили непосредственную пользу государству, в котором строительство кораблей и машин носило на себе следы благотворного влияния александрийских математиков, но и обращали в служанку александрийского двора эту новую духовную силу, самую значительную и самую возвышенную из тех, которые сохранила в себе эллинская нация после своего политического раздробления, -- конечно в той мере, в какой эта сила соглашалась прислуживаться. Если бы царство Александра не разрушилось, греческое искусство и греческая наука нашли бы в нем такое государство, которое было бы достойно и способно приютить их у себя; но теперь, когда нация превратилась в груду обломков, в ней буйно развился ученый космополитизм, для которого скоро сделалась магнитом Александрия, где научные средства и коллекции были неисчерпаемы, где цари сочиняли трагедии, к которым министры писали комментарии, и где процветали учебные заведения и академии. Из всего сказанного видно, каковы были взаимоотношения трех великих держав. После того как морская держава, господствовавшая над берегами и монополизировавшая море, достигла первого важного успеха -- политического отделения европейского континента от азиатского, она должна была стремиться к ослаблению обоих великих континентальных царств и к охране всех мелких государств, между тем как Македония и Азия, несмотря на свое взаимное соперничество, видели в Египте общего врага и потому действовали или по крайней мере должны были бы действовать против него общими силами.
   На сношения Востока с Западом имели лишь косвенное влияние те второстепенные государства, ряд которых тянулся от южной оконечности Каспийского моря до Геллеспонта, занимая внутренние страны Малой Азии и ее северные берега, а именно: Атропатена (в теперешнем Азербайджане, к юго-западу от Каспийского моря), Армения, Каппадокия внутри малоазиатского материка, Понт на юго-восточном и Вифиния на юго-западном побережье Черного моря. Все это были осколки великого персидского царства, где властвовали восточные, большей частью староперсидские династии; особенно отдаленная гористая Атропатена служила настоящим убежищем для старинной персидской национальности, над которым бесследно пронеслась даже гроза александровского нашествия; все эти государства находились в одинаково непрочной внешней зависимости от той греческой династии, которая заменила или желала заменить великих царей. Более важное влияние на общее положение дел имело кельтское государство, образовавшееся внутри Малой Азии. Там, между Вифинией, Пафлагонией, Каппадокией и Фригией, поселились три кельтских племени -- толистоаги, текстосаги и трокмы, однако в связи с этим не отказавшиеся ни от своего родного языка, ни от своих обычаев, ни от своего государственного строя, ни от привычки заниматься разбоями. Двенадцать тетрархов, каждый из коих стоял во главе одного из четырех кантонов, на которые делились владения каждого из трех племен, составляли вместе с советом из трехсот членов высшую национальную власть и собирались на "священном месте" (Drunemetum), главным образом для того, чтобы постановлять смертные приговоры. Азиатам казались странными эти кельтские окружные учреждения и отвага и наемно-солдатские нравы северных пришельцев, которые то доставляли своим невоинственным соседям наемников, то на собственный счет грабили или опустошали окрестные страны. Эти дикие, но сильные варвары наводили всеобщий страх не только на жившие вокруг них изнеженные народы, но даже на азиатских великих царей, которые наконец согласились платить им дань, после того как несколько азиатских армий было уничтожено кельтами, а царь Антиох I Сотер пал в бою, сражаясь с ними (493) [261 г.].
   Один богатый пергамский гражданин по имени Аттал был обязан отважной и успешной борьбе с этими галльскими ордами тем, что получил от своего родного города царский титул, который мог передать по наследству своим потомкам. Этот новый двор был в малом масштабе тем же, чем в большем был александрийский; здесь также обращали главное внимание на извлечение материальных выгод и оказывали покровительство искусствам и литературе, а правительство держалось осмотрительной и трезвой кабинетной политики, стремившейся частью к ослаблению обоих опасных континентальных соседей, частью к основанию в западной части Малой Азии самостоятельного греческого государства. Полная государственная казна много способствовала росту значения этих пергамских властителей; они давали сирийским царям взаймы значительные суммы, уплата которых впоследствии сыграла некоторую роль в числе поставленных Римом мирных условий; этим способом приобретались даже новые владения; так, например, Атталу была продана за 30 талантов (51 тыс. талеров) Эгина, которая была отнята в последнюю войну соединенными силами римлян и этолийцев у союзников Филиппа -- ахейцев -- и по договору досталась этолийцам. Однако, несмотря на блеск двора и на царский титул правителя, пергамская община постоянно носила на себе какой-то городской характер, да и в своей политике обыкновенно действовала заодно с вольными городами. Сам Аттал -- этот Лоренцо Медичи древности -- оставался в течение всей своей жизни богатым гражданином, и семейная жизнь Атталидов, в которой и после принятия царского титула по-прежнему царили единодушие и искренность, резко отличалась от беспутного и позорного образа жизни других более родовитых династий. В европейской Греции кроме римских владений на восточном побережье, из которых в самых значительных, как например в Керкире, как будто бы имели постоянное местопребывание римские должностные лица, и кроме собственно Македонской области свою собственную политику были более или менее в состоянии еще проводить: в северной Греции эпироты, акарнанцы и этолийцы, в средней Греции беотийцы и афиняне, в Пелопоннесе ахейцы, лакедемоняне, мессенцы и элейцы. Из этих племен эпироты, акарнанцы и беотийцы были во многих отношениях связаны с Македонией, в особенности акарнанцы, потому что только покровительство македонян могло избавить их от угнетения, которым им грозили этолийцы; но ни одно из них не имело большого значения. Внутреннее устройство было повсюду различно; примером тому, что там отчасти творилось, может служить хотя бы то, что у беотийцев, которые, впрочем, более всех страдали в этом отношении, вошло в обычай завещать ассоциациям общественных трапез всякую собственность, на которую не было наследников по прямой нисходящей линии, а со всякого, кто желал быть выбранным на государственную должность, в течение многих десятилетий брали обязательство, что он не дозволит никакому кредитору и по меньшей мере кредитору-иностранцу взыскивать должные ему деньги. Афиняне находили в Александрии защиту против Македонии и жили в тесном союзе с этолийцами; они также были совершенно бессильны, и только ореол аттического искусства и поэзии возвышал этих недостойных наследников блестящего прошлого над рядом мелких городов такого же типа. Более прочно было могущество этолийского союза; северогреческая народность еще не утратила там своей силы, но заразилась нравственной распущенностью и своеволием; там существовал государственный закон, по которому этолиец мог служить наемником против всякого другого государства, даже против такого, которое находилось в союзе с Этолией; и когда остальные греки настоятельно просили отменить такое безобразное постановление, этолийский совет отвечал им, что скорее можно выжить этолийцев из Этолии, чем исключить это постановление из местного законодательства. Этолийцы могли бы принести много пользы греческой нации, если бы не причиняли ей большого вреда этим организованным разбойничьим промыслом, своей упорной враждой с ахейским союзом и своей пагубной оппозицией против великой македонской державы. В Пелопоннесе ахейский союз соединил лучшие элементы собственно Греции в один Союз, для которого служили основами цивилизации, национальности и миролюбивая готовность к борьбе. Но цветущее состояние и в особенности обороноспособность союза, несмотря на его расширение, были подорваны дипломатическим эгоизмом Арата, который втянул ахейский союз в пагубные ссоры со Спартой и причинил ему еще более вреда тем, что вызвал вмешательство македонян в дела Пелопоннеса; этим путем Арат совершенно подчинил ахейский союз верховной власти македонян, так что с тех пор в главных ахейских крепостях стояли македонские гарнизоны и там ежегодно приносилась присяга в верности Филиппу. Более слабые пелопоннесские государства -- Элида, Мессена и Спарта -- руководствовались в своей политике старинной враждой к ахейскому союзу, которая питалась раздорами из-за границ; они держали сторону этолийцев против македонян, потому что ахейцы были в союзе с Филиппом. Между этими государствами приобрело некоторое значение только спартанское солдатское царство, перешедшее после смерти Маханида в руки некоего Набиса; этот Набис с постоянно возраставшей дерзостью искал опоры в бродягах и странствующих наемниках, которым раздавал не только дома и поля, но даже жен и детей спартанских граждан; он старательно поддерживал эти связи и, владея несколькими местечками на острове Крите, вступил в союз с этим главным притоном наемников и пиратов, для того чтобы сообща заниматься морскими разбоями. Его хищнические набеги на суше и его корабли, занимавшиеся морскими разбоями подле мыса Малеи, наводили страх на все окрестные страны; его самого ненавидели за низость и жестокость; но его владычество расширялось, и около того времени, когда происходила битва при Заме, ему даже удалось завладеть Мессеной. Наконец из всех второстепенных государств самыми независимыми были вольные греческие торговые города, разбросанные по европейским берегам Пропонтиды, по всему малоазиатскому побережью и по островам Эгейского моря; они представляют самую светлую сторону в этом смутном разнообразии эллинской государственной системы, в особенности те три города, которые снова стали пользоваться полной свободой после смерти Александра и благодаря оживленной морской торговле достигли немаловажного политического значения и даже значительного расширения своих владений; царица Босфора Византия, обязанная своим богатством и могуществом транзитным пошлинам и обширной торговле хлебом, которую она вела на берегах Черного Моря, Кизик на азиатском берегу Пропонтиды, колония и наследник Милета, находившийся в самой тесной связи с пергамским двором, и наконец прежде всего Родос. Тотчас после смерти Александра родосцы изгнали стоявший у них македонский гарнизон и благодаря их выгодному для торговли и мореплавания положению превратились в посредников торговых сношений во всем восточном бассейне Средиземного моря; их превосходный флот и мужество их граждан, блистательно доказанное знаменитой осадой в 450 г. [304 г.], дали им возможность сделаться не только осмотрительными и энергичными представителями нейтральной торговой политики, но и ее защитниками в ту эпоху непрекращавшейся взаимной вражды; так например, они силой оружия заставили Византию пропускать их корабли через Босфор без взыскания пошлин и не дозволили пергамским династам запереть вход в Черное море. С другой стороны, они по мере возможности старались избегать сухопутных войн, хотя и приобрели довольно значительные владения на противоположном карийском берегу, а если им это не удавалось, то вели их с помощью наемных солдат. Они повсюду заводили дружеские сношения -- в Сиракузах, в Македонии, в Сирии и особенно в Египте -- и пользовались большим уважением при иностранных дворах, так что во время войн между великими державами нередко случалось, что эти последние прибегали к их посредничеству. Совершенно особым однако расположением их пользовались греческие приморские города, разбросанные в огромном числе по берегам понтийского, вифинского и пергамского царств и также на отнятых Египтом у Селевкидов малоазиатских берегах и островах, как например Синоп, Гераклея Понтийская, Киос, Лампсак, Абидос, Митилена, Хиос, Смирна, Самос, Галикарнасс и многие другие. Все эти города были в сущности свободны, так как их зависимость от верховных властителей страны выражалась только в испрашивании подтверждения их привилегий и самое большее в уплате умеренной дани, и, если со стороны династов предъявлялись какие-нибудь неумеренные притязания, они отстаивали свои права или хитрой уступчивостью, или силой. В этих случаях их главными защитниками были родосцы, которые, например, оказали энергичную поддержку Синопу против Митридата Понтийского. В какой мере вольности этих малоазиатских городов упрочились среди раздоров и благодаря именно распрям между монархами, видно, например, из того факта, что несколько лет спустя между Антиохом и римлянами шел спор не о том, должны ли эти города пользоваться свободой, а о том, должны ли они испрашивать у царя подтверждения своих хартий. Как по своим своеобразным отношениям к местным верховным властителям, так и по всему остальному этот союз городов был настоящей Ганзой, во главе которой стоял Родос, вступавший с другими государствами в переговоры и заключавший с ними условия как за себя, так и за своих союзников. Там отстаивались городские вольности от монархических притязаний, и, в то время как вокруг городских стен бушевали войны, там благодаря сравнительно более обеспеченному внутреннему спокойствию поддерживался гражданский дух, развивалось гражданское благосостояние и процветали искусства и науки, которые не чувствовали на себе гнета своевольной солдатчины и не заражались тлетворной придворной атмосферой.
   Так обстояло дело на Востоке в то время, когда рухнула преграда, отделявшая его от Запада и когда восточным державам, и прежде всех других Филиппу Македонскому, пришлось вмешаться в западные дела. Как это случилось и как велась первая македонская война (540--549) [214--205 гг.], уже отчасти было рассказано ранее; вместе с тем нами уже было указано, что мог бы сделать Филипп, если бы принял участие в ганнибаловской войне, и как мало сбылось из всего того, чего был вправе ожидать и на что был вправе рассчитывать Ганнибал. Тогда еще раз подтвердилось на деле, что абсолютная наследственная монархия -- самая пагубная из всех азартных игр. Филипп не был тем человеком, какой был в то время нужен для Македонии, но он не был и полным ничтожеством. Это был настоящий царь и в лучшем и в худшем смысле этого слова. Основной присущей ему чертой было стремление к неограниченной и нераздельной власти; он гордился своей порфирой, но гордился и имел право гордиться не ею одной. Он выказывал не только храбрость солдата и сметливость полководца, но и высокий ум в управлении государственными делами всякий раз, как была задета честь Македонии. Щедро одаренный и здравым смыслом и остроумием, он располагал к себе всякого, кого хотел, и особенно самых даровитых и образованных людей, как например Фламинина и Сципиона; он был приятным собеседником за кубком вина и был опасен для женщин не одним только высоким саном. Но вместе с тем это был один из самых кичливых и самых нечестивых людей, каких породил его наглый век. Он имел обыкновение говорить, что никого не боится кроме богов, но давал повод думать, что это были те же боги, которым постоянно приносил жертвы начальник его флота Дикеарх, -- безбожие (Asebeia) и беззаконие (Paranomia). Для него не была священной жизнь его советников и тех, кто помогал ему приводить в исполнение его замыслы, а свою злобу на афинян и на Аттала он удовлетворил уничтожением замечательных памятников и знаменитых произведений искусства; ему приписывается политическое правило, что умертвивший отца должен умертвить и его сыновей. Он, быть может, и не находил наслаждения в жестокости, но был совершенно равнодушен к чужой жизни и к чужим страданиям, и в его непреклонном и черством сердце не было места для той непоследовательности, которая одна только делает людей терпимыми. Он так решительно и так резко объявил во всеуслышание, что неограниченного монарха не могут связывать никакие обещания и никакие требования нравственности, что именно этим создал для своих замыслов самые непреодолимые препятствия. Ему нельзя отказать ни в проницательности, ни в энергии, но с этими качествами странным образом соединялись нерешительность и беспечность; это объясняется отчасти тем, что он был призван к неограниченной власти, когда ему было только семнадцать лет, и что его неистовые выходки против всякого, кто препятствовал его самовластию возражениями или неприятными советами, оттолкнули от него всех самостоятельных советников. Трудно решить, что творилось в его душе, когда он так вяло и так бесславно вел первую македонскую войну, -- было ли то от беспечности, происходящей от высокомерия, которое напрягает все свои силы лишь ввиду неминуемой опасности, или же от равнодушия к не им самим задуманному плану военных действий и зависти к славе Ганнибала, помрачавшей его собственную. Конечно, по тому, как он действовал впоследствии, в нем уже нельзя было узнать того самого Филиппа, чья медлительность разрушила план Ганнибала.
   Филипп заключил в 548/549 г. [206/205 г.] мирный договор с этолийцами и римлянами с серьезным намерением жить в мире с Римом и посвятить себя исключительно восточным делам. Не подлежит сомнению, что он был недоволен столь быстрым поражением Карфагена; нет ничего невозможного и в том, что Ганнибал рассчитывал на вторичное объявление Македонией войны и что Филипп тайком усилил последнюю карфагенскую армию, прислав ей наемников. Но сложнейшие комбинации, в которые Филипп тем временем впутался на Востоке, так же как и способ присылки Карфагену подкреплений и в особенности полное молчание римлян об этом нарушении мирного договора, в то время как они искали поводов для войны, -- все это ясно доказывает, что Филипп вовсе не имел намерения наверстать в 551 г. [203 г.] то, что ему следовало сделать десятью годами ранее. Он устремил свои взоры в совершенно другую сторону. Египетский царь Птолемей Филопатор умер в 549 г. [205 г.]. Против его преемника, пятилетнего Птолемея Эпифана, объединились царь Македонии Филипп и царь Азии Антиох с намерением вполне насытить старинную ненависть континентальных монархий к морской державе. Предполагалось раздробить египетское государство: Египет и Кипр должны были достаться Антиоху, а Кирена, Иония и Циклады -- Филиппу. Совершенно в манере Филиппа, пренебрегавшего всякими приличиями, цари начали войну не только без всякого к ней повода, но даже без всякого благовидного предлога, "совершенно так, как большие рыбы пожирают маленьких". Впрочем, расчет союзников и в особенности Филиппа был верен. Египет был настолько занят обороной против своего ближайшего соседа в Сирии, что его малоазиатские владения и Циклады оставались совершенно беззащитными, когда Филипп напал на них как на свою долю общей добычи. В том самом году, когда Карфаген заключил с Римом мир (553) [201 г.], Филипп посадил десантные войска на сооруженные подвластными ему городами корабли и приказал этим кораблям направиться вдоль фракийского побережья. Там была отнята у этолийского гарнизона Лисимахия и был занят Перинф, находившийся под протекторатом Византии. Этим Филипп нарушил мир с византийцами и во всяком случае испортил добрые отношения с этолийцами, только что заключившими с ним мирный договор. Морской переезд в Азию был совершен без всяких затруднений, потому что царь Вифинии Прузий находился в союзе с Македонией; в награду за это Филипп помог Прузию овладеть находившимися на его территории греческими торговыми городами. Калхедон добровольно покорился. Киос оказал сопротивление, но был взят приступом и разрушен до основания, а его жители были обращены в рабство; это была бесцельная жестокость, о которой сожалел сам Прузий, желавший получить этот город в целости, и которая возбудила глубокое негодование во всем эллинском мире. Всех более были оскорблены этолийцы, чей стратег командовал в Киосе, и родосцы, чьи предложения посредничества были вероломно и презрительно отвергнуты царем. Но и независимо от этого интересы всех греческих торговых городов оказались поставленными на карту. Они не могли примириться с мыслью, что слабые и почти только номинальные узы египетского владычества будут заменены македонским деспотизмом, с которым никак не могли бы ужиться ни городское самоуправление, ни свобода торговых сношений; а страшная участь, постигшая жителей Киоса, свидетельствовала о том, что дело шло уже не о праве утверждать городские хартии, а о жизни или смерти для каждого и для всех. Лампсак уже пал, а с Фасосом было поступлено так же, как и с Киосом; поэтому следовало торопиться. Храбрый родосский стратег Феофилиск стал убеждать своих сограждан защищаться общими силами от общей опасности и не допускать, чтобы города и острова становились поодиночке добычей врага. Родос решил последовать этому совету и объявил Филиппу войну. К нему присоединилась Византия; то же сделал личный и политический враг Филиппа, престарелый пергамский царь Аттал. В то время как флот союзников собирался у берегов Эолии, Филипп отрядил часть своих кораблей для овладения Хиосом и Самосом. С остальными кораблями он сам появился перед Пергамом и безрезультатно блокировал этот город; ему пришлось удовольствоваться тем, что ничто не мешало ему рыскать по равнине и разрушать храмы в доказательство македонской храбрости. Он внезапно покинул эту страну и отплыл с намерением соединиться со своей эскадрой, стоявшей подле Самоса. Но родосско-пергамский флот пошел вслед за ним и принудил его принять сражение в Хиосском проливе. Македонские палубные суда были менее многочисленны, чем неприятельские, но их открытые лодки восполняли это неравенство, а солдаты Филиппа дрались с большим мужеством; тем не менее он был побежден. Почти половина его палубных судов, а именно двадцать четыре, была частью потоплена, частью взята неприятелем; 6 тысяч македонских матросов и 3 тысячи солдат погибли вместе с адмиралом Демократом, 2 тысячи были взяты в плен. Союзникам эта победа стоила не более 800 человек и 6 парусных судов. Но из союзных предводителей Аттал был отрезан от своего флота и принужден посадить свой адмиральский корабль на мель подле Эритры, а Феофилиск Родосский, который своим гражданским мужеством возбудил войну и своею храбростью доставил союзникам победу, умер на другой день от ран. Затем флот Аттала возвратился домой, а родосский флот остался на некоторое время подле Хиоса; поэтому Филипп, ошибочно приписывавший себе победу, мог продолжать свой путь и направиться к Самосу с целью завладеть карийскими городами. У карийских берегов, подле небольшого острова Лады, перед милетской гаванью, родосцы, на этот раз уже без поддержки со стороны Аттала, снова вступили в бой с македонским флотом, находившимся под командой Гераклида. Победа, которую опять приписывали себе обе стороны, была, по-видимому, одержана македонянами, так как родосцы отступили к Миндосу и оттуда к Косу, между тем как македоняне заняли Милет, а македонская эскадра, находившаяся под начальством этолийца Дикеарха, завладела Цикладами. Тем временем Филипп был занят завоеванием родосских владений и греческих городов на карийском материке; если бы он пожелал напасть на самого Птолемея и не предпочел ограничиться захватом своей доли добычи, то он уже мог бы помышлять в то время о походе на Египет. Хотя в Карии македоняне не нашли никакой неприятельской армии и Филипп мог беспрепятственно пройти из Магнезии в Миласу, но там каждый город был крепостью, и осадная война затянулась, не принося и не обещая значительных результатов. Лидийский сатрап Зевксис поддерживал союзников своего государя так же слабо, как слабо вступался Филипп за интересы сирийского царя, а греческие города оказывали содействие только из страха или по принуждению. Снабжение армии продовольствием становилось все более и более затруднительным; Филиппу приходилось грабить тех, кто прежде добровольно доставлял ему провиант, и затем снова обращаться к ним с просьбами, а это было вовсе не в его характере. Так прошло хорошее время года, а тем временем родосцы усилили свой флот, к которому снова присоединился флот Аттала, так что на их стороне оказался решительный перевес морских сил. Они, по-видимому, уже были в состоянии отрезать царю отступление и принудить его остаться на зимних квартирах в Карии, между тем как его возвращения в Македонию настоятельно требовали домашние дела и в особенности опасность вмешательства со стороны этолийцев и римлян. Филипп понял опасность своего положения; он оставил гарнизоны -- в общей сложности до 3 тысяч человек -- частью в Мирине с целью угрожать Пергаму, частью в небольших городках вокруг Миласы -- в Яссе, Баргилии, Эвроме, Педазе -- с целью обеспечить обладание превосходной гаванью и местом высадки в Карии; благодаря небрежности, с которой союзники стерегли море, ему удалось достигнуть с флотом берегов Фракии и еще до наступления зимы 553/554 г. [201/200 г.] возвратиться домой.
   Действительно, на Западе собиралась против Филиппа гроза, которая не давала ему возможности продолжать ограбление беззащитного Египта. Смуты на Востоке начали беспокоить римлян, заключивших в том же году мир с Карфагеном на продиктованных ими самими условиях. Не раз утверждалось, будто немедленно после завоевания Запада ими было приступлено к завоеванию Востока; но зрелое обсуждение должно привести нас к более обоснованным выводам. Лишь тупоумная недобросовестность в состоянии не признать, что в то время Рим вовсе не стремился к владычеству над государствами Средиземного моря и желал только одного -- иметь в Африке и Греции безопасных соседей; а Македония сама по себе вовсе не была опасной для Рима. Ее силы, конечно, не были незначительны, и вполне очевидно, что римский сенат неохотно согласился в 548/549 г. [206/205 г.] на заключение мирного договора, оставлявшего за ней все ее прежние владения. Но до какой степени были ничтожны опасения, которые Македония внушала или была в состоянии внушить Риму, всего яснее видно по незначительному числу войск, с которыми Рим вел следующую войну и которым, однако, никогда не приходилось иметь дела с более многочисленной неприятельской армией. Сенат конечно охотно унизил бы Македонию, но он находил, что это унижение было бы куплено слишком дорогой ценой, если бы из-за него римским войскам пришлось вести в Македонии сухопутную войну; поэтому немедленно вслед за удалением этолийцев он добровольно заключил мир на основании status quo. Следовательно, нет никакого основания утверждать, будто римское правительство заключило этот мир с твердым намерением возобновить войну при удобном случае, и не подлежит никакому сомнению, что в то время война с Македонией была бы в высшей степени неудобна для римлян, так как силы государства были доведены до крайнего истощения, и римское гражданство с крайней неохотой согласилось бы на вторую заморскую войну. Но этой войны уже нельзя было избегнуть. Еще можно было бы ужиться с таким соседом, каким было македонское государство в 549 г. [205 г.], но нельзя было допустить, чтобы оно присоединило к своим владениям лучшую часть малоазиатской Греции и важный город Кирену и угнетало нейтральные торговые государства, удваивая этим свои силы. К тому же падение Египта и унижение, а может быть, и завоевание Родоса нанесли бы тяжелые раны торговле как сицилийской, так и италийской, да и вообще разве можно было спокойно смотреть, как италийская торговля с Востоком ставилась в зависимость от двух больших континентальных держав? Сверх того, долг чести обязывал римлян вступиться за их верного союзника в первой македонской войне Аттала и не допускать, чтобы Филипп, уже предпринявший осаду его столицы, отнял у него и его владения и его подданных. Наконец притязания Рима на роль покровителя всех эллинов не были пустой фразой: жители Неаполя, Региона, Массалии и Эмпорий могли засвидетельствовать, что это покровительство осуществлялось на деле, и нет никаких сомнений в том, что в то время римляне находились с греками в более тесной связи, чем какая-либо другая нация, и лишь в немного менее тесной, чем эллинизированные македоняне. Было бы странно оспаривать у римлян право чувствовать себя оскорбленными как в их человеческих, так и в их эллинских симпатиях теми злодействами, которые были совершены над жителями Киоса и Фасоса. Таким образом, все побудительные причины, и политические, и торговые, и моральные, заставляли римлян вторично предпринять войну с Филиппом, которая была одной из самых справедливых войн, когда-либо веденных Римом. Сенату делает большую честь то, что он немедленно принял окончательное решение и приступил к нужным приготовлениям, не обращая внимания ни на истощение государства, ни на непопулярность такого объявления войны. Еще в 553 г. [201 г.] появился в восточных водах пропретор Марк Валерий Левин с сицилийским флотом, состоявшим из 38 парусных судов. Однако правительство затруднялось приисканием благовидного предлога для войны, который был ему нужен, для того чтобы оправдать его образ действий во мнении народа, хотя оно, быть может, и не придавало, как и Филипп, большой важности законному мотивированию военных действий. Что Филипп посылал подкрепления карфагенянам, после того как заключил мир с Римом, очевидно не могло быть несомненно доказано. Но жившие в Иллирии римские подданные уже давно жаловались на захваты со стороны македонян. Еще в 551 г. [203 г.] римский посол во главе иллирийского ополчения выгнал войска Филиппа из Иллирийской области, а сенат по этому случаю объявил в 552 г. [202 г.] царским послам, что если Филипп ищет повода для войны, то найдет его ранее, чем это ему желательно. Однако эти захваты были лишь последствием той дерзкой бесцеремонности, с которой Филипп обыкновенно обходился со своими соседями; если бы римляне завели по этому поводу переговоры, то все кончилось бы униженными извинениями и предложением удовлетворения, а не объявлением войны. Со всеми участвовавшими в восточной войне государствами римская община была в номинальной дружбе и могла бы защитить их от сделанного на них нападения. Но Родос и Пергам, конечно не замедлившие обратиться к римлянам за помощью, были формально нападающей стороной, а Египет, хотя и отправил к римскому сенату послов из Александрии с просьбой принять под свою опеку малолетнего царя, однако, по-видимому, не торопился вызвать непосредственное вмешательство римлян, которое вывело бы его из тогдашнего затруднительного положения, но вместе с тем и проложило бы великой западной державе путь в восточное море; важнее же всего было то, что помощь Египту следовало оказать прежде всего в Сирии; это втянуло бы Рим в одновременную войну и с Азией и с Македонией, а этого, естественно, старались избежать, тем более что римское правительство приняло твердое решение не вмешиваться во всяком случае в азиатское дела. Не оставалось ничего другого, как пока отправить на Восток посольство частью с целью добиться от Египта того, что было нетрудно при тогдашнем положении дел -- изъявления согласия на вмешательство римлян в греческие дела, -- частью с целью устранить от участия в войне Антиоха, пожертвовав ему Сирией, частью с целью ускорить разрыв с Филиппом и образовать против него коалицию мелких малоазиатских государств (в конце 553 г.) [201 г.]. В Александрии послы без труда достигли того, чего желали: египетскому двору не представлялось никакого другого выбора, и потому он был вынужден с благодарностью принять Марка Эмилия Лепида, который был прислан сенатом с поручением отстаивать в качестве "царского опекуна" интересы малолетнего монарха, насколько это было возможно без положительного вмешательства в дела управления. Что же касается Антиоха, то он не отказался от союза с Филиппом и не дал римлянам тех успокоительных обещаний, каких он желали; но вследствие ли собственной пассивности или вследствие заявления римлян о нежелании вмешиваться в сирийские дела он продолжал преследовать в этой стране свои цели, а от участия в том, что делалось в Греции и в Малой Азии, устранился.
   Между тем наступила весна 554 г. [200 г.], и война возобновилась. Филипп устремился прежде всего снова во Фракию и завладел там всеми приморскими городами -- Маронеей, Эносом, Элеосом и Сестосом; он старался предохранить свои европейские владения от высадки римлян. Затем он напал на азиатском берегу на Абидос, приобретение которого имело для него особую важность, так как, владея и Сестосом и Абидосом, он мог бы войти в более близкие сношения со своим союзником Антиохом и уже не имел бы основания опасаться, что флот союзников преградит ему путь в Малую Азию или из Малой Азии. Этот флот стал господствовать в Эгейском море, с тех пор как оттуда удалилась более слабая македонская эскадра; Филипп ограничил свои военные действия на море тем, что поддерживал сообщения с гарнизонами, оставленными на трех Цикладских островах -- Андросе, Кифносе и Паросе, и стал строить каперские суда. Родосцы направились к Хиосу, а оттуда к Тенедосу, где к ним присоединился со своей эскадрой Аттал, простоявший в течение всей зимы подле Эгины и проводивший свое время в том, что слушал декламацию афинян. Союзники, конечно, могли бы прийти на помощь к геройски оборонявшимся абидосцам, но они не двинулись с места, и город, после того как все способные носить оружие люди пали в борьбе под стенами города и многие из жителей сами лишили себя жизни после капитуляции, наконец был вынужден сдаться на милость победителя. А эта милость заключалась в том, что абидосцам был дан трехдневный срок на то, чтобы они сами лишили себя жизни. В лагере под Абидосом застало царя римское посольство, которое после окончания своих дел в Сирии и Египте объехало мелкие греческие государства и подготовило их к исполнению задуманного плана; оно исполнило возложенное на него сенатом поручение объявить царю, что он впредь не должен нападать ни на одно из греческих государств, должен возвратить отнятые у Птолемея владения и подчиниться решению третейского суда относительно возмещения убытков, причиненных им жителям Пергама и Родоса. Но сенат не достиг своей цели -- принудить царя к формальному объявлению войны; римский посол Марк Эмилий не добился от Филиппа ничего кроме хитрого ответа, что он прощает все сказанное молодому и красивому римлянину за эти его три качества. Тем временем повод для войны, которого так ждали римляне, явился с совсем другой стороны. В своем безрассудном и бесчеловечном тщеславии афиняне предали смертной казни двух несчастных акарнанцев, которые, сбившись с пути, нечаянно попали на их мистерии. Когда акарнанцы в своем понятном раздражении обратились к Филиппу с требованием доставить им удовлетворение, он не мог отказать самым верным из своих союзников в таком справедливом требовании; он позволил им набрать в Македонии солдат и, присоединив этих новобранцев к их собственному войску, вторгнуться в Аттику без предварительного объявления войны. В сущности это не было настоящей войной, и предводитель македонских солдат Никанор даже повернул свои войска назад, лишь только к нему обратились с угрозой римские послы, находившиеся в то время в Афинах (в конце 553 г.) [201 г.]. Но уже было поздно. Из Афин было отправлено в Рим посольство с известием о нападении Филиппа на старинных римских союзников, а из того, как было принято это посольство сенатом, Филипп понял, что его ожидало; поэтому он еще весной 554 г. [200 г.] приказал своему главнокомандующему в Греции Филоклету опустошить Аттику и как можно теснее обложить Афины.
   Теперь у сената было то, что было ему нужно, и он мог внести летом 554 г. [200 г.] в народное собрание предложение об объявлении Македонии войны "за нападение на государство, находившееся в союзе с Римом". Это предложение было в первый раз отвергнуто почти единогласно; безрассудные или упрямые народные трибуны жаловались на то, что сенат не дает покоя гражданам; но война была необходима и в сущности уже началась, так что сенат уже не мог отступить. Путем убеждений и уступок добились от гражданства согласия; замечательно, что эти уступки были сделаны в основном за счет союзников. Наперекор прежним правилам римского правительства из находившихся на действительной службе союзных контингентов были взяты 20 тысяч человек для содержания гарнизона в Галлии, Нижней Италии, Сицилии и Сардинии, а все гражданские войска, состоявшие на службе со времени ганнибаловской войны, были распущены; из этих войск должны были принять участие в македонской войне только добровольцы, которые, как оказалось впоследствии, шли на войну большей частью поневоле, что и вызвало осенью 555 г. [199 г.] опасный военный бунт в лагере подле Аполлонии. Из вновь призванных к военной службе людей было сформировано шесть легионов; по два легиона было оставлено в Риме и Этрурии и только два были переправлены из Брундизия в Македонию под начальством консула Публия Сульпиция Гальбы. Таким образом, еще раз наглядно подтвердилось, что для сложных и затруднительных международных сношений, в которые был вовлечен Рим своими победами, уже не годилось собрания самодержавного гражданства с их недальновидными и зависевшими от случайностей постановлениями и что бестолковое вмешательство этих собраний в дела государственного управления вело к опасным изменениям необходимых военных мероприятий и к еще более опасному оскорблению латинских союзников.
   Положение Филиппа было очень затруднительно. Те восточные государства, которые должны были бы соединенными силами воспротивиться всякому вмешательству римлян в их дела и которые при других обстоятельствах, быть может, действительно стали бы действовать сообща, до такой степени перессорились между собой, главным образом по вине Филиппа, что или вовсе не были расположены противиться римскому нашествию или даже были готовы помогать римлянам. Азия, естественная и главная союзница Филиппа, была оставлена им в пренебрежении; сверх того, ее деятельному вмешательству препятствовали ее распри с Египтом и сирийская война. Интересы Египта настоятельно требовали, чтобы римский флот не проникал в восточные моря; находившееся в Риме египетское посольство даже в то время очень ясно намекало на то, что александрийский двор очень охотно избавил бы римлян от труда вмешиваться в дела Аттики. Но заключенный между Азией и Македонией договор о разделе Египта заставил это важное государство отдаться в руки римлян и формально заявить, что оно будет вмешиваться в дела европейской Греции не иначе, как с одобрения римлян. В таком же, но еще более стесненном положении находились греческие торговые города, во главе которых стояли Родос, Пергам и Византия; при других обстоятельствах они, без сомнения, сделали бы все, что могли, чтобы не допустить римлян в Восточное море; но жестокая и разрушительная завоевательная политика Филиппа принудила их к неравной борьбе, в которую они должны были из самосохранения всеми силами стараться вовлечь и италийскую державу. Римские послы, которым было поручено организовать в собственно Греции новую коалицию против Филиппа, нашли, что страна уже значительно к этому подготовлена самим неприятелем. Из принадлежавших к антимакедонской партии спартанцев, элейцев, афинян и этолийцев Филипп, быть может, и успел бы привлечь последних на свою сторону, так как мир 548 г. [206 г.] образовал глубокую и еще ничем не заделанную трещину в их дружественном союзе с Римом; но помимо старинных противоречий между этими двумя государствами, вызванных тем, что Македония отняла у этолийского союза фессалийские города Эхин, Лариссу, Кремасту, Фарсал и фтиотийский город Фивы, этолийцы были озлоблены против Филиппа за изгнание этолийских гарнизонов из Лисимахии и Киоса. Если же они долго не решались примкнуть к составлявшейся против Филиппа коалиции, то причиной этого были главным образом их разногласия с Римом. Еще более опасно было для Филиппа то, что из греческих государств, интересы которых были тесно связаны с интересами Македонии, т. е. среди эпиротов, акарнанцев, беотийцев и ахейцев, за Филиппа непоколебимо стояли только акарнанцы и беотийцы. С эпиротами римские послы вели переговоры не без успеха; так, например, царь афаманов Аминандр прочно примкнул к Риму. Даже среди ахейцев Филипп многих оттолкнул от себя умерщвлением Арата и вообще снова дал простор более свободному развитию Ахейского союза; он преобразовал свою армию под руководством Филопемена (502--571 [252--183 гг.], впервые назначенного стратегом в 546 г. [208 г.]); удачные войны со Спартой снова внушили ему веру в собственные силы, и он уже не подчинялся со слепым доверием требованиям македонской политики, как во времена Арата. Во всей Элладе только ахейский союз смотрел на эту войну с беспристрастной и национально-эллинской точки зрения, так как не ожидал от стремлений Филиппа к завоеваниям ни пользы, ни непосредственного вреда; он понимал то, что вовсе нетрудно было понять -- что эллинская нация сама отдавала себя таким образом в руки римлян даже прежде, чем они этого пожелали; поэтому он попытался взять на себя роль посредника между Филиппом и родосцами, но было уже поздно. Тот национальный патриотизм, который когда-то прекратил войну между союзниками, и был главной причиной первой войны между Македонией и Римом, уже угас; посредничество ахейцев не имело успеха, и Филипп напрасно объезжал города и острова, стараясь снова воодушевить нацию, -- то было возмездием за Киос и Абидос. Ахейцы, которые не имели возможности что-либо изменить и не были в состоянии чем-либо помочь, остались нейтральными.
   Осенью 554 г. [200 г.] консул Публий Сульпиций Гальба высадился против Аполлонии с своими двумя легионами и 1000 нумидийских всадников; он привез с собою даже слонов, которые принадлежали к захваченной у карфагенян добыче; узнав об этом, царь поспешно вернулся от берегов Геллеспонта в Фессалию. Однако частью по причине позднего времени года, частью по причине болезни римского главнокомандующего в течение того года не было ничего предпринято на суше кроме усиленной рекогносцировки, во время которой были заняты окрестные местечки и между прочим македонская колония Антипатрия. На следующий год было подготовлено нападение на Македонию при содействии северных варваров -- тогдашнего владетеля Скодры Плеврата и дарданского владетеля Батона, которые, понятно, поспешили воспользоваться таким удобным случаем. Более значительны были операции, предпринятые римским флотом, состоявшим из 100 палубных и 80 легких судов. В то время как остальные корабли оставались на зимней стоянке подле Керкиры, одна часть флота отправилась под командой Гая Клавдия Центона в Пирей с целью помочь афинянам. Найдя территорию Аттики уже достаточно защищенной от вылазок коринфского гарнизона и от македонских корсаров, Центон отправился далее и внезапно появился перед эвбейской Халкидой, главным плацдармом Филиппа в Греции, где находились его склады и запасы оружия и содержались военнопленные, а местный комендант Сопатер всего менее ожидал нападения римлян. Незащищенные городские стены перешли в руки нападающих, гарнизон был перебит, пленникам была дана свобода, а запасы были сожжены; но у Центона было так мало войск, что он не был в состоянии удержать за собой эту важную позицию. Известие об этом нападении привело Филиппа в бешенство; он немедленно выступил из фессалийского города Деметриады в Халкиду и, не найдя там никаких других следов неприятеля кроме пожарища, пошел далее на Афины с целью отплатить злом на зло. Но попытка овладеть городом врасплох не удалась; приступ также не имел успеха, хотя царь и подвергал опасности свою собственную жизнь; приближение Гая Клавдия из Пирея и Аттала из Эгины принудило Филиппа удалиться. Однако Филипп еще оставался несколько времени в Греции, но его успехи и политические и военные были одинаково незначительны. Он тщетно убеждал ахейцев взяться за оружие, чтобы оказать ему содействие; также безуспешны были его нападения на Элевсис и на Пирей и вторичное нападение на Афины. Ему не оставалось ничего другого, как удовлетворить свою злобу позорным опустошением края и истреблением деревьев Академии и затем возвратиться на север. Так прошла зима. Весной 555 г. [199 г.] проконсул Публий Сульпиций покинул свой зимний лагерь в намерении повести свои легионы из Аполлонии кратчайшим путем в собственно Македонию. Этому главному наступлению с запада должно было содействовать вспомогательное наступление с трех сторон: с севера -- вторжение дарданов и иллирийцев, с востока -- нападение соединенного римского флота и флота союзников, собравшегося у Эгины, и, наконец, с юга -- вторжение афаманов и этолийцев, если бы удалось склонить этих последних к участию в войне. Гальба перешел через горы, которые пересекает река Апсос (теперешняя Бератино), прошел по плодородной дассаретской равнине, достиг горной цепи, отделяющей Иллирию от Македонии, и, перейдя через эти горы, вступил на территорию собственно Македонии. Филипп выступил навстречу; однако на обширной и слабо заселенной македонской территории противники несколько времени тщетно искали друг друга; наконец они сошлись в линкестийской провинции, на плодородной, но болотистой равнине, недалеко от северо-западной македонской границы, и стали лагерем на расстоянии не более 1000 шагов один от другого. После того как Филипп стянул к себе отряды, отправленные для защиты северных горных проходов, его армия насчитывала приблизительно 20 тысяч пехотинцев и 2 тысячи всадников; римская армия почти равнялась с ней по численности. Но на стороне македонян было то важное преимущество, что они были у себя дома, хорошо знали все пути и тропинки, без большого труда получали провиант и стали лагерем так близко от римлян, что эти последние не осмеливались предпринимать фуражировки на дальнем расстоянии. Консул неоднократно пытался вступить в решительное сражение, но царь упорно уклонялся от битвы, а стычки между легкими отрядами хотя иногда и кончались в пользу римлян, но ничего не изменяли в положении дел. Гальба был вынужден покинуть свою лагерную стоянку и занять новую, подле Октолофа, в полутора милях далее, надеясь, что там ему будет не так трудно добывать провиант. Но и там отряды, посылавшиеся для фуражировки, уничтожались легкими войсками и конницей македонян; легионы были принуждены выходить к ним на помощь и однажды прогнали назад в лагерь зашедший слишком далеко вперед македонский авангард, который понес при этом значительные потери; в этом сражении сам царь был сбит с лошади и спасся только благодаря доблестному самоотвержению одного из всадников. Из этого опасного положения римляне были выведены более успешным нападением, предпринятым союзниками по настоянию Гальбы, или, вернее, слабостью македонской армии. Хотя Филипп набрал в своих владениях столько рекрутов, сколько мог, и хотя он принимал к себе на службу римских дезертиров и разных наемников, он все-таки не был в состоянии набрать никакой другой армии кроме той, какую сам привел против римлян (не считая гарнизонов, стоявших в Малой Азии и во Фракии), да и для того, чтобы организовать ту армию, ему пришлось оставить незащищенными северные горные проходы и Пелагонскую область. Для защиты восточного побережья он рассчитывал частью на организованное им опустошение островов Скиафа и Пепарефа, которые могли бы служить пристанищем для неприятельского флота, частью на занятие Фасоса и побережья и на флот, стоявший подле Деметриады под командой Гераклида. Для защиты южной границы ему пришлось поневоле полагаться на более чем сомнительный нейтралитет этолийцев. Но этолийцы внезапно присоединились к составленной против Македонии коалиции и немедленно вторглись вместе с афаманами в Фессалию; в то же время дарданы и иллирийцы наводнили северные провинции, а римский флот, выступивший из Керкиры под начальством Луция Апустия, появился в восточных водах, где к нему присоединились корабли Аттала, родосцев и истрийцев. Тогда Филипп добровольно покинул свою позицию и отступил в восточном направлении; но трудно решить, почему он так поступил -- потому ли, что нужно было отразить, по всей вероятности, неожиданное вторжение этолийцев, потому ли, что он надеялся увлечь вслед за собой и погубить римскую армию, или же потому, что он намеревался выбрать одну из этих двух целей, смотря по обстоятельствам. Он совершил свое отступление так искусно, что Гальба, отважно решившийся преследовать его, потерял его след; Филипп успел достигнуть окольными путями ущелья, отделяющего Линкестийскую область от Эордейской, и занял его с намерением ожидать там прибытия римлян и приготовить им жаркую встречу. Но длинные македонские копья оказались негодными к употреблению в лесистой и неровной местности; македоняне были частью обойдены римлянами, частью разбиты и понесли большие потери людьми. Впрочем, несмотря на то, что армия Филиппа уже не была в состоянии после этого неудачного сражения воспротивиться дальнейшему наступлению римлян, эти последние сами не захотели подвергать себя новым неизвестным опасностям в непроходимой неприятельской стране и возвратились в Аполлонию, предварительно опустошив плодородные страны Верхней Македонии -- Эордею, Элимею, Орестию, -- завладев самым значительным из городов Орестии Келетроном (теперешней Касторией на полуострове озера, носящего такое же название), который добровольно отдался в их руки; это был единственный из македонских городов, отворивший свои ворота перед римлянами. В Иллирийской области, у верхних притоков Апсоса, римляне взяли приступом город дассаретов Пелион и оставили в нем сильный гарнизон с целью сделать из него опорный пункт на случай нового вторжения в Македонию. Филипп не препятствовал отступлению римской армии, а двинулся форсированным маршем против этолийцев и афаманов, которые в уверенности, что царь занят борьбой с легионами, воспользовались этим временем, чтобы беспощадно опустошать богатую долину Пенея; он нанес им полное поражение, и те из них, которые не легли на поле сражения, были принуждены спасаться врассыпную по хорошо им знакомым горным тропинкам. Боевые силы союзников очень уменьшились как вследствие этого поражения, так и вследствие того, что египетское правительство деятельно набирало для себе рекрутов в Этолии. Дарданы были без большого труда и со значительными потерями прогнаны назад за горы начальником легких македонских отрядов Афенагором. Римский флот также не достиг никаких значительных результатов; он выгнал македонский гарнизон из Андроса, заходил на Эвбею и на Скиаф и попытался завладеть Халкидским полуостровом, но это нападение было отражено македонским гарнизоном при Менде. Остальная часть лета была употреблена на то, чтобы завладеть Ореосом на Эвбее, но взятие этого города очень замедлилось вследствие энергичного сопротивления македонского гарнизона. Слабый македонский флот стоял под командой Гераклида в бездействии подле Гераклеи и не осмеливался оспаривать у неприятелей владычества на море. Эти последние рано отправились на свои зимние стоянки -- римляне в Пирей и Керкиру, а родосцы и пергамцы к себе домой. В общем итоге Филипп мог быть доволен исходом этой кампании. После крайне трудного похода римские войска стояли осенью на том самом месте, откуда они выступили весной; если бы этолийцы не предприняли вовремя своего вторжения в Македонию и если бы римляне не одержали неожиданной победы близ ущелья Эордеи, быть может, ни один римский солдат не возвратился бы на родину. Наступление, предпринятое с четырех сторон, нигде не достигло своей цели, и не только владения Филиппа были совершенно очищены осенью от неприятеля, но Филипп даже был в состоянии напасть, хотя и безуспешно, на принадлежавший этолийцам укрепленный город Фаумаками, расположенный на границе Этолии и Фессалии и господствовавший над пенейской равниной. Если бы Антиох, о прибытии которого Филипп тщетно молил богов, присоединился к нему для следующей кампании, то он мог бы ожидать больших успехов. На короткий миг показалось, что Антиох готов исполнить это желание: его армия появилась в Малой Азии и заняла несколько местечек во владениях царя Аттала, который стал просить римлян о помощи. Но римляне поспешили устранить всякий повод для разрыва с великим царем; они отправили к нему послов, которые убедили его очистить территорию Аттала. С этой стороны Филиппу не на что было надеяться. Удачный исход последней кампании до такой степени усилил отвагу и самоуверенность Филиппа, что весной следующего (556) [198 г.] года он сам стал действовать наступательно, предварительно упрочив нейтралитет ахейцев и преданность македонян тем, что пожертвовал несколькими укрепленными пунктами и ненавистным адмиралом Гераклидом; он вторгся во владения атинтанов с намерением устроить хорошо укрепленный лагерь в той узкой теснине, где река Аоос (Viosa) извивается между горами Эропосом и Асмаосом. Против него стала лагерем усиленная вновь присланными подкреплениями римская армия, находившаяся сначала под начальством прошлогоднего консула Публия Виллия, а с лета 556 г. [198 г.] под начальством выбранного на этот год консулом Тита Квинкция Фламинина. Этот последний был очень даровитый человек, только что достигший тридцатилетнего возраста; он принадлежал к молодому поколению, которое начинало отбрасывать вместе с обычаями прадедов и их устарелый патриотизм и которое хотя еще не перестало заботиться о своем отечестве, но было еще более занято самим собою и эллинизмом. Искусный военачальник и еще более искусный дипломат, он во многих отношениях отлично подходил для решения сложных греческих вопросов; однако, быть может, и для Рима и для Греции было бы лучше, если бы выбор пал на человека, менее проникнутого эллинскими симпатиями, и если бы туда был послан такой главнокомандующий, которого нельзя было бы ни подкупить хитрою лестью, ни оскорбить язвительными насмешками, которого литературные и художественные реминисценции не заставляли бы забывать об убожестве эллинского государственного строя и который обходился бы с Элладой так, как она того стоила, а римлян избавил бы от погони за неосуществимыми идеалами. Немедленно вслед за своим прибытием на место новый главнокомандующий имел с царем личное свидание, во время которого две армии стояли в бездействии одна против другой. Филипп предложил заключить мир; он соглашался возвратить все, что было им завоевано, а относительно убытков, причиненных им греческим городам, изъявил готовность подчиниться справедливому третейскому приговору; но переговоры были прерваны вследствие его отказа уступить старинные македонские владения, в особенности Фессалию. В течение сорока дней стояли обе армии в теснине Аооса: Филипп не отступал, а Фламинин не решался ни вести свои войска на приступ, ни оставить царя на его крепкой позиции и пуститься в такую же экспедицию, какая была предпринята в предшествовавшем году. Римского главнокомандующего вывела тогда из затруднения измена нескольких знатных эпиротов, в особенности Харопса, до того времени постоянно державших сторону македонян. Они привели по горным тропинкам римский отряд из 4 тысяч пехотинцев и 300 всадников на высоты, господствовавшие над македонским лагерем, а когда консул напал вслед за тем на неприятельскую армию с фронта, этот отряд спустился с высот и своим неожиданным нападением решил исход сражения.
   Филипп был принужден покинуть лагерь и окопы и лишился почти 2 тысяч человек; он поспешно отступил к Темпейскому ущелью, через которое шел путь в собственно Македонию. Он отказался от всех своих владений кроме крепостей и сам стал разрушать фессалийские города, которых не был в состоянии защищать; только Феры заперли перед ним ворота и тем избежали гибели. Частью вследствие этих успехов римского оружия, частью под влиянием дипломатической обходительности Фламинина эпироты прежде всех отказались от союза с Македонией. При первом известии о победе римлян афаманы и этолийцы вторглись в Фессалию, а вслед за ними скоро вступили туда и римляне; ничем не защищенные равнины были без большого труда заняты неприятелем; но укрепленные города, которые были преданы Македонии и получили от Филиппа подкрепления, сдавались лишь после упорного сопротивления, и некоторые даже устояли против более сильного противника; к числу этих последних принадлежал Атракс, на левом берегу Пенея, где в пробитой неприятелем бреши взамен стены стояла фаланга. За исключением этих фессалийских крепостей и территории верных акарнанцев вся северная Греция была в руках коалиции. Напротив того, юг в основной своей части был еще во власти македонян благодаря крепостям Халкиде и Коринфу, поддерживавшим между собою сообщение через территорию преданных Македонии беотийцев, и нейтралитету Ахайи. Так как в этом году было уже поздно для вторжения в Македонию, то Фламинин решился направить свое сухопутное войско и свой флот против Коринфа и ахейцев. Римский флот, к которому снова присоединились родосские и пергамские корабли, занимался до того времени завоеванием двух маленьких городков Эвбеи -- Эретрии и Кариста -- в надежде найти там хорошую добычу, но как оба эти города, так и Ореос были покинуты римлянами и снова заняты македонским комендантом Халкиды Филоклесом. Союзный флот направился оттуда к восточной гавани Коринфа Кенхреям с целью угрожать этой сильной крепости. С другой стороны, Фламинин вступил в Фокиду и завладел всей страной, в которой только Элатея выдержала довольно продолжительную осаду; там и особенно в Антикире у Коринфского залива были выбраны места для зимней стоянки. Когда ахейцы увидели с одной стороны приближавшиеся к их владениям римские легионы, а с другой стороны уже подошедший к их берегам римский флот, они отказались от своего, делавшего им честь в моральном отношении, но политически уже ставшего невозможным нейтралитета; после того как послы от самых преданных Македонии городов -- от Диме, Мегалополя и Аргоса -- удалились с местного собрания, последнее решило присоединиться к составленной против Филиппа коалиции. Киклиад и вместе с ним другие вожди македонской партии покинули свое отечество; войска ахейцев немедленно объединились с римским флотом и поспешили обложить с суши Коринф, который служил оплотом владычеству Филиппа над ахейцами и был обещан римлянами этим последним в награду за их присоединение к коалиции. Однако македонский гарнизон, в котором было 1300 человек и который состоял большей частью из италийских перебежчиков, упорно защищал почти неприступный город; кроме того, туда прибыл из Халкиды Филоклес с отрядом в 1500 солдат; он не только освободил Коринф от осады, но даже проник во владения ахейцев и при содействии преданных Македонии граждан завладел Аргосом. Однако наградой за такую преданность было то, что царь подчинил верных аргосцев жестокому режиму спартанца Набиса. Филипп надеялся, что после вступления ахейцев в римскую коалицию ему удастся привлечь на свою сторону Набиса, который был до того времени союзником римлян. Этот последний только потому был в союзе с римлянами, что был врагом ахейцев и даже вел с ними в 550 г. [204 г.] войну. Но дела Филиппа были в таком отчаянном положении, что уже никто не обнаруживал намерения брать его сторону. Хотя Набис и принял от Филиппа Аргос, но изменил изменнику и остался в союзе с Фламинином, который ввиду неудобства иметь союзниками два воюющих между собою государства сумел пока что склонить спартанцев и ахейцев к заключению перемирия на четыре месяца.
   Наконец наступила зима. Филипп снова воспользовался этим временем года, для того чтобы добиться не слишком обременительных мирных условий. На конференцию, происходившую в Никее у Малийского залива, царь явился лично и постарался прийти с Фламинином к соглашению: он гордо и искусно отклонил дерзкие требования мелких владетелей, стремясь добиться сносных условий от римлян, к которым относился с подчеркнутым уважением как к единственным противникам, равным ему по достоинству. Фламинин был достаточно образован, для того чтобы оценить все, что было для него лестного в вежливости побежденного противника к нему самому и в высокомерном обхождении Филиппа с римскими союзниками, которых римляне научились презирать не менее царя; но полномочия Фламинина не простирались настолько, чтобы он мог исполнить желание царя; он согласился на двухмесячное перемирие в вознаграждение за уступку Фокиды и Локриды, а относительно главных пунктов предоставил Филиппу обратиться к римскому правительству. Римские сенаторы уже давно сошлись в убеждении, что от Македонии следует требовать уступки всех ее внешних владений; поэтому, когда в Рим прибыли послы Филиппа, им был предложен только один вопрос: уполномочены ли они отказаться от всей Греции и в особенности от Коринфа, Халкиды и Деметриады; а когда они ответили на это отрицательно, то переговоры были немедленно прерваны и было решено продолжать войну с неослабевающей энергией. При содействии народных трибунов сенаторам удалось отклонить связанную со столь большими неудобствами перемену главнокомандующего и продолжить срок службы Фламинина; ему были посланы значительные подкрепления, а двум прежним главнокомандующим, Публию Гальбе и Публию Виллию, было приказано состоять в его распоряжении. Филипп также решил еще раз попытать счастья на поле сражения. Чтобы обеспечить себя со стороны Греции, где против него восстали все государства, кроме акарнанцев и беотийцев, он довел коринфский гарнизон до 6 тысяч человек, а сам, напрягая последние силы истощенной Македонии и набирая в фалангу мальчиков и стариков, составил таким образом армию, в которой было 26 тысяч человек, в том числе 16 тысяч македонских фалангитов. Так началась четвертая кампания 557 г. [197 г.]. Фламинин отправил часть своего флота против акарнанцев, которые были осаждены в Левкадии; в собственно Греции он хитростью завладел главным городом Беотии Фивами и этим принудил беотийцев, хотя бы номинально, примкнуть к союзу против Македонии. Довольствуясь тем, что ему удалось прервать сообщение между Коринфом и Халкидой, он двинулся на север, где только и можно было довести войну до конца. Чтобы устранить серьезные затруднения, с которыми было сопряжено снабжение армии продовольствием в неприятельской и большей частью пустынной стране и которые уже не раз препятствовали продолжению военных действий, римскому флоту было приказано сопровождать армию вдоль берегов и подвозить ей съестные припасы, доставлявшиеся из Африки, Сицилии и Сардинии. Впрочем, развязка наступила ранее, чем мог предполагать Фламинин. Нетерпеливый и самонадеянный Филипп не стал выжидать приближения неприятеля к македонской границе; он собрал свою армию подле Диона, двинул ее через темпейские теснины в Фессалию и встретился в окрестностях Скотуссы с шедшей навстречу неприятельской армией. Обе армии, македонская и римская, из которых последняя была усилена вспомогательными войсками аполлониатов и афаманов, присланными от Набиса критянами и особенно многочисленными отрядами этолийцев, были почти равны по своему численному составу; в каждой из них насчитывалось до 26 тысяч человек; но у римлян была более многочисленная конница, чем у македонян. Перед Скотуссой на нагорной равнине Карадага в один пасмурный дождливый день римский авангард неожиданно столкнулся с неприятельским авангардом, который занимал возвышавшийся между двумя лагерями высокий и крутой холм, называвшийся Киноскефалами. Римляне были сначала принуждены отступить на равнину; но, получив из лагеря в подкрепление легкие войска и превосходный отряд этолийской конницы, они в свою очередь оттеснили македонский авангард и заставили его отступить за гору. Но там македонян поддержали вся их конница и бо льшая часть легкой пехоты; неосторожно зашедших слишком далеко вперед римлян они преследовали почти до самого лагеря, так что те понесли большие потери и обратились бы в настоящее бегство, если бы этолийская конница не поддерживала на равнине бой до той минуты, когда Фламинин прибыл с наскоро построившимися легионами. Царь уступил желанию своих победоносных войск, неотступно требовавших продолжения битвы, и спешно двинул свои тяжеловооруженные войска в бой, которого не ожидали в этот день ни сами главнокомандующие, ни их солдаты. Ему важно было занять холм, на котором в то время вовсе не было войск. Правое крыло фаланги прибыло туда под предводительством самого царя достаточно рано, чтобы успеть беспрепятственно построиться на возвышении в боевом порядке; но левое крыло было еще позади, когда легкие македонские войска, обращенные в бегство легионами, устремились вверх на холм. Филипп быстро отодвинул бегущих мимо фаланги в центр своей армии и, не дожидаясь прибытия на левый фланг Никанора с другой медленно приближавшейся половиной фаланги, приказал стоявшей на правом фланге фаланге спуститься с холма с опущенными копьями на легионы и в то же время вновь построившейся легкой пехоте обойти легионы и напасть на них с фланга. Атака, произведенная фалангой с удобного места, опрокинула римскую пехоту, и левое крыло римлян было совершенно разбито. На другом фланге Никанор, увидев, что царь идет в атаку, приказал своей половине фаланги спешить вслед за ним; в результате она пришла в расстройство, и, в то время как ее передние ряды поспешно сбегали с горы вслед за победоносным правым крылом, еще более прежнего приходя в расстройство вследствие неровностей местности, ее задние ряды только взбирались на гору. При таких обстоятельствах правое крыло римлян легко справилось с левым неприятельским крылом; одних слонов, стоявших на этом правом крыле, было достаточно для того, чтобы произвести опустошение среди беспорядочных толп македонян. Пока там происходило страшное кровопролитие, один отважный римский офицер собрал двадцать рот и устремился с ними на победоносное македонское крыло, которое, преследуя римское левое крыло, зашло так далеко вперед, что римское правое оказалось у него в тылу. Фаланга не была в состоянии обороняться против нападения с тыла, которое и решило исход сражения. Так как обе фаланги были приведены в полное расстройство, то неудивительно, что македоняне потеряли 13 тысяч человек частью взятыми в плен, частью убитыми; впрочем, число убитых было более значительно потому, что римским солдатам не был знаком македонский знак сдачи в плен -- поднятие вверх копья; потери победителей были незначительны. Филипп спасся бегством в Лариссу, сжег все свои бумаги, чтобы никого не компрометировать, очистил Фессалию и возвратился на родину. Одновременно с этим решительным поражением македоняне терпели неудачи всюду, где еще оставались их гарнизоны; родосские наемники разбили стоявший в Карии корпус и принудили его запереться в Стратоникее; стоявший в Коринфе гарнизон был разбит Никостратом и его ахейцами и понес большие потери; акарнанская Левкадия была взята приступом после геройского сопротивления. Филипп был окончательно побежден; его последние союзники, акарнанцы, покорились римлянам, когда узнали о битве при Киноскефалах.
   Установление мирных условий вполне зависело от произвола римлян; они воспользовались своей властью, не злоупотребляя ею. Можно было совершенно уничтожить бывшее царство Александра; такое пожелание было настойчиво высказано этолийцами на конференции союзников. Но разве тогда не была бы разрушена преграда, защищавшая эллинскую цивилизацию от фракийцев и кельтов? Разве во время только что окончившейся войны не был совершенно разрушен фракийцами цветущий город фракийского Херсонеса Лисимахия? Это было серьезным предостережением для будущего. Фламинин, близко знакомый с отвратительными распрями греческих государств, не мог согласиться на то, чтобы римская великая держава взяла на себя роль палача для удовлетворения гнева этолийского союза, -- даже если бы его эллинские симпатии не говорили в пользу тонкого и рыцарственного царя, а его национальная гордость не была оскорблена хвастовством этолийцев, называвших себя "победителями при Киноскефалах". Он отвечал этолийцам, что не в обычаях римлян уничтожать побежденных, но что этолийцы -- полные хозяева своих действий и им никто не мешает покончить с Македонией, если у них на это хватит сил. С царем римляне обходились самым вежливым образом, а когда Филипп объявил готовность подчиниться ранее предъявленным ему требованиям, то Фламинин согласился заключить продолжительное перемирие, с тем чтобы ему была уплачена некоторая сумма денег и выданы заложники, в числе которых должен был находиться и сын Филиппа Димитрий; заключение этого перемирия было крайне необходимо для Филиппа, чтобы изгнать из Македонии дарданов.
   Окончательное приведение в порядок запутанных греческих дел было возложено сенатом на комиссию из десяти лиц, головою и душою которой был все тот же Фламинин. Она продиктовала Филиппу такие же условия, какие были продиктованы раньше Карфагену. Царь лишился всех своих внешних владений в Малой Азии, Фракии, Греции и на островах Эгейского моря; но собственно Македония осталась нетронутой, за исключением небольших пограничных земельных участков и округа Орестов, который был объявлен вольным; такое исключение было крайне нежелательно для Филиппа, но римляне были принуждены это потребовать, потому что ввиду мстительности Филиппа нельзя было оставлять на его произвол отложившихся от него прежних подданных. Сверх того, Македония обязалась не заключать никаких внешних союзов без ведома Рима, не отправлять никаких гарнизонов за пределы своих владений, не предпринимать никаких войн вне Македонии с цивилизованными государствами и вообще с римскими союзниками, содержать не более пятитысячной армии, вовсе не содержать слонов и довольствоваться пятью палубными кораблями, а остальные отдать римлянам. Наконец Филипп вступил с римлянами в союз, который обязывал его доставлять по требованию римского правительства вспомогательные войска, -- и действительно, вслед затем македонские войска стали сражаться вместе с легионами. Кроме того, Филипп уплатил контрибуцию в 1000 талантов (1700 тыс. талеров). После того как Македония было доведена до совершенного политического ничтожества и ей была уделена только такая доля ее прежнего могущества, какая была необходима, римляне занялись устройством тех владений, которые были им уступлены царем. Как раз в то время они только что узнали на опыте в Испании, что приобретение заморских провинций представляет весьма сомнительные выгоды, и так как они начали эту войну вовсе не с целью приобрести новые владения, то они ничего не взяли из военной добычи и этим заставили своих союзников быть умеренными в их требованиях. Они решили объявить свободными все греческие государства, до тех пор находившиеся под властью Филиппа, и Фламинину было поручено прочесть составленный в этом смысле декрет перед собравшимися на истмийских играх греками (558) [196 г.], Серьезные люди, конечно, могли бы спросить: разве свобода -- такое благо, которое можно дарить, и разве она имеет какую-нибудь цену без единства и единения всей нации? Тем не менее радость была велика и искренна, как и намерение сената даровать свободу[204]. Исключение составили только иллирийские земли к востоку от Эпидамна; они достались владетелю Скодры Плеврату, вследствие чего это маленькое государство, наказанное в предшествовавшем поколении римлянами за разбои на суше и на море, снова сделалось одним из самых могущественных в тех краях; кроме того, были исключены некоторые округа западной Фессалии, которые были заняты войсками Аминандра и оставлены в его власти, а также три острова -- Парос, Скирос и Имброс, -- отданные афинянам в награду за все вынесенные ими бесчисленные беды и за еще более многочисленные благодарственные послания и всякого рода проявления учтивости. Что родосцы сохранили свои владения в Карии и что Эгина была оставлена во власти пергамцев, понятно само собой. Другие союзники были награждены лишь косвенно вступлением вновь освободившихся городов в различные союзы. Всего лучше обошелся Рим с ахейцами, хотя они и позже всех присоединились к коалиции против Филиппа; причиной этого, по-видимому, было то вполне понятное соображение, что это союзное государство было наиболее организованным и наиболее достойным уважения из всех греческих государств. В ахейский союз были включены все прежние владения Филиппа в Пелопоннесе и на Коринфском перешейке и, стало быть, сам Коринф. С этолийцами же Рим не очень церемонился; они были принуждены принять в свою симмахию фокидские и локридские города, но их намерение включить туда же Акарнанию и Фессалию было частью решительно отклонено, частью отложено на неопределенное время, а из фессалийских городов были организованы четыре небольших самостоятельных союза. Родосскому союзу городов было на пользу освобождение островов Фасоса и Лемноса и фракийских и малоазиатских городов. Труднее было привести в порядок внутренние дела Греции, т. е. урегулировать взаимные отношения греческих государств и положение каждого из этих государств в отдельности. Прежде всего было необходимо положить конец войне между спартанцами и ахейцами, которая не прекращалась с 550 г. [204 г.] и в которой римляне естественно приняли на себя роль посредников. Но неоднократные попытки склонить Набиса к уступчивости и главным образом к возврату отданного ему Филиппом ахейского союзного города Аргоса остались безуспешными; этот своевольный маленький хищник, рассчитывавший на озлобление этолийцев против римлян и на вторжение Антиоха в Европу, упорно отказывался от уступки Аргоса; тогда Фламинину не осталось ничего другого, как объявить ему на собравшемся в Коринфе совете от имени всех эллинов войну и напасть на Пелопоннес (559) [195 г.] с флотом и с армией из римлян и союзников, в состав которой также входили присланные Филиппом вспомогательные войска и отряд лакедемонских эмигрантов, находившийся под начальством законного спартанского царя Агезиполя. С целью немедленно одолеть противника громадным численным перевесом военных сил римляне двинули против него не менее 50 тысяч человек и, минуя все другие города, приступили прямо к осаде столицы; тем не менее они не достигли желаемых результатов. Набис собрал значительную армию до 15 тысяч человек, включая 5 тысяч наемников, и упрочил свое владычество системой террора, предавая смертной казни всех подозрительных ему офицеров и местных жителей. Даже когда он сам после первых успешных действий римской армии и римского флота решился уступить и изъявил согласие принять поставленные Фламинином сравнительно выгодные условия, то предложенный римским главнокомандующим мир был отвергнут "народом", т. е. сбродом тех бандитов, которых Набис поселил в Спарте и которые не без основания опасались, что им придется отвечать перед римлянами за их прошлое, и сверх того, были введены в заблуждение ложными слухами о характере мирных условий и о приближении этолийцев и азиатов; тогда война возобновилась. Дело дошло до битвы под стенами столицы, во время которой римляне пошли на приступ; они уже взобрались на городские стены, когда их принудил отступить пожар, охвативший занятые ими улицы. Но в конце концов это безрассудное сопротивление прекратилось. Спарта сохранила свою независимость; ее не заставили ни принять назад эмигрантов, ни примкнуть к ахейскому союзу; даже существовавшая там монархическая система управления и сам Набис остались неприкосновенными. Зато Набис был принужден отказаться от всех своих внешних владений -- от Аргоса, от Мессены, от критских городов и от всего побережья; он обязался не заключать союзов и не вести войн с другими государствами, не содержать никаких других кораблей кроме двух открытых лодок, возвратить всю награбленную добычу, выдать римлянам заложников и уплатить военную контрибуцию. Спартанским эмигрантам были отданы города на берегах Лаконии, и этой новой народной общине, назвавшейся общиной "вольных лаконцев" в противоположность монархически управлявшимся спартанцам, было приказано вступить в ахейский союз. Эмигранты не получили обратно своего имущества, так как вознаграждением за него считалась отведенная им территория; но было постановлено, чтобы жены и дети не удерживались насильно в Спарте. Хотя ахейцы приобрели в результате всего этого кроме Аргоса и "вольных лаконцев", они все-таки остались недовольны; они ожидали устранения страшного и ненавистного Набиса, возвращения эмигрантов и распространения ахейской симмахии на весь Пелопоннес. Однако всякий беспристрастный человек не может не согласиться, что Фламинин уладил эти трудные дела настолько разумно и справедливо, насколько это было возможно там, где сталкивались интересы двух политических партий, предъявлявших неразумные и несправедливые требования. При старой, глубоко укоренившейся вражде между спартанцами и ахейцами включить Спарту в ахейский союз значило бы подчинить Спарту ахейцам, а это было бы и несправедливо и неблагоразумно. Возвращение эмигрантов и полное восстановление режима, упраздненного еще за двадцать лет перед тем, лишь заменили бы одну систему террора другою; принятое Фламинином решение было справедливо именно потому, что оно не удовлетворяло ни одну из двух крайних партий. Наконец он как будто бы достаточно позаботился о том, чтобы спартанцы прекратили разбои на море и на суше и чтобы их система управления, какова бы они ни была, не могла причинять вреда никому кроме них самих. Фламинин, который хорошо знал Набиса и которому, конечно, было небезызвестно, как было бы полезно устранить этого человека, не сделал этого, возможно, потому, что хотел скорее довести дело до конца и не желал омрачать свой блестящий успех новыми осложнениями, конца которым нельзя было бы предвидеть; нет ничего невозможного и в том, что он кроме того надеялся найти в Спарте противовес могуществу ахейского союза в Пелопоннесе. Впрочем, первое предположение касается предмета второстепенной важности, а против второго можно возразить, что римляне едва ли могли дойти до того, чтобы страшиться могущества ахейцев. Таким образом, между мелкими греческими государствами был восстановлен мир хотя бы внешне. Но и внутреннее устройство отдельных общин причинило римскому посреднику немало хлопот. Беотийцы открыто высказывали свои симпатии к Македонии даже после того, как македоняне были совершенно вытеснены из Греции; когда Фламинин разрешил по их просьбе возвратиться их соотечественникам, которые состояли на службе у Филиппа, они выбрали главою беотийского союза самого энергичного из сторонников Македонии, Брахилла, и кроме того всякими способами раздражали Фламинина. Он все выносил с беспримерным терпением; однако преданные римлянам беотийцы хорошо знали, что их ожидает после удаления римлян, поэтому они решили лишить жизни Брахилла, и Фламинин, к которому они сочли своим долгом обратиться за разрешением, не ответил отказом. Поэтому Брахилл был умерщвлен; в отмщение за это беотийцы не удовольствовались преследованием убийц, а стали поодиночке убивать проходивших по их владениям римских солдат и таким образом перебили их до 500. Это наконец вывело Фламинина из терпения, он наложил на беотийцев пеню в один талант за каждого убитого солдата и, так как они не уплатили этих денег, собрал стоявшие поблизости войска и осадил Коронею (558) [196 г.]. Тогда беотийцы стали молить о пощаде, и Фламинин, внявший просьбам ахейцев и афинян, простил виновных, удовольствовавшись уплатой незначительной пени; и после того приверженцы македонян продолжали оставаться в этом маленьком государстве во главе управления, но к их ребяческой оппозиции римляне относились с долготерпением людей, сознающих свое могущество. И в остальной Греции Фламинин ограничился тем, что старался влиять на внутреннее устройство вновь освободившихся общин, насколько это было возможно, без насильственных мер: он предоставлял места в высшем совете и в суде богатым, ставил во главе управления людей, принадлежавших к антимакедонской партии, и вовлекал городские общины в интересы Рима тем, что обращал в общественную городскую собственность все, что по праву завоевания должно было перейти в собственность римлян. Весной 560 г. [194 г.] эта работа была окончена: Фламинин еще раз собрал в Коринфе представителей от всех греческих общин, убеждал их разумно и умеренно пользоваться дарованной им свободой и просил у них единственного вознаграждения для римлян -- присылки в тридцатидневный срок тех италийских пленников, которые были проданы в Грецию в рабство во время войны с Ганнибалом. Вслед затем он очистил последние крепости, в которых еще стояли римские гарнизоны, -- Деметриаду, Халкиду вместе с зависевшими от нее небольшими фортами на Эвбее и Акрокоринф, -- и таким образом опроверг на деле ложное утверждение этолийцев, будто Рим унаследовал от Филиппа оковы Греции; он возвратился в свое отечество со всеми римскими войсками и освобожденными пленниками.
   Только при достойной всяческого презрения недобросовестной и вялой сентиментальности можно отрицать то, что римляне вполне серьезно желали освобождения Греции и что грандиозно задуманный план привел к сооружению столь жалкого здания только потому, что эллинская нация дошла до полного нравственного и политического разложения. То, что могущественная нация внезапно даровала полную свободу стране, которую привыкла считать своей первоначальной родиной и святилищем своих духовных и высших стремлений, и, освободив каждую из ее общин от обязанности платить иноземцам дань и содержать иноземные армии, доставила им полную самостоятельность, было немаловажной заслугой; только слабоумие может усматривать в этом образе действий не что иное, как политический расчет. Расчет такого рода не препятствовал римлянам приступить к освобождению Греции, но совершилось оно благодаря тем эллинским симпатиям, которыми именно в то время чрезвычайно сильно увлекался Рим и в особенности сам Фламинин. Если римлян и можно в чем-либо упрекнуть, то именно в том, что всем им и в особенности Фламинину, сумевшему заглушить вполне основательные опасения сената, очарование эллинского имени мешало сознавать все жалкое ничтожество тогдашнего греческого государственного строя, вследствие чего они не изменили прежних порядков в греческих общинах, которые и в своих внутренних делах и в своих сношениях с соседями постоянно увлекались сильными антипатиями и потому не умели ни действовать, ни жить спокойно. При тогдашнем положении дел следовало раз навсегда положить конец этой столь же жалкой, сколь и вредной свободе; слабодушная политика чувств, несмотря на кажущуюся гуманность, причинила гораздо более вреда, чем можно было бы ожидать от самой строгой оккупации. Так, например, в Беотии римлянам пришлось если не поощрить, то допустить политическое убийство, потому что, решившись вывести свои войска из Греции, римляне уже не могли удерживать преданных Риму греков от того самоуправства, которое было в обычаях их родины. Но и сам Рим пострадал от последствий таких полумер. Ему не пришлось бы вести войну с Антиохом, если бы он не сделал политической ошибки, освободив Грецию, а эта война не была бы для него опасной, если бы он не сделал военной ошибки, выведя свои гарнизоны из главных крепостей на европейской границе. У истории есть своя Немезида для всякого заблуждения -- и для бессильного стремления к свободе и для неблагоразумного великодушия.

Глава IX.
Война с Антиохом Азиатским

   В азиатском царстве корону Селевкидов носил с 531 г. [223 г.] царь Антиох III -- правнук основателя династии. И он подобно Филиппу вступил на престол девятнадцати лет, а в своих первых кампаниях на Востоке выказал такую энергию и предприимчивость, что мог называться на языке придворных великим, не вызывая этим слишком колких насмешек. Не столько благодаря своим дарованиям, сколько благодаря вялости противников и в особенности египетского царя Филопатора, ему удалось до некоторой степени восстановить целость монархии и снова присоединить к своим владениям сначала восточные сатрапии Мидию и Парфию, а потом и особое царство, основанное Ахеем в Малой Азии по сю сторону Тавра. Его первая попытка отнять у египтян совершенно необходимое ему сирийское побережье была отражена Филопатором, который нанес ему сильное поражение при Рафии в год Тразименской битвы; после того Антиох остерегался возобновлять борьбу с Египтом, пока там восседал на троне государь, хотя бы и не отличавшийся энергией. Но после смерти Филопатора (549) [205 г.], по-видимому, настал момент, когда можно было покончить с Египтом; с этой целью Антиох вступил в союз с Филиппом и устремился на Келесирию, между тем как Филипп напал на малоазиатские города. С вмешательством римлян в эту войну ввиду общего положения дел и вышеупомянутого союза следовало ожидать, что Антиох будет действовать против римлян заодно с Филиппом. Но Антиох не был достаточно дальновиден, для того чтобы немедленно всеми силами воспротивиться какому бы то ни было вмешательству римлян в восточные дела; ему нетрудно было предвидеть, что македоняне будут побеждены римлянами, и он полагал, что ему будет гораздо выгоднее воспользоваться победой римлян, для того чтобы не делить с Филиппом египетские владения, а приобрести их для одного себя. Несмотря на близкие сношения Рима с александрийским двором и с царственным питомцем, римский сенат вовсе не имел намерения сделаться на самом деле тем, чем себя называл -- "защитником" этого питомца; он твердо решил вмешиваться в азиатские дела только в случае крайней необходимости и не распространять римского владычества далее Геркулесовых столбов и Геллеспонта; поэтому он не мешал великому царю действовать так, как тому заблагорассудится. И сам Антиох едва ли серьезно помышлял о завоевании собственно Египта, которое было более легко на словах, чем на деле; но он вознамерился отнять у Египта одно за другим его внешние владения и прежде всего напал на то, чем владели египтяне в Киликии, Сирии и Палестине. Большая победа, одержанная им в 556 г. [198 г.] над египетским полководцем Скопасом у горы Паниона, недалеко от истоков Иордана, не только совершенно отдала в его руки всю эту область вплоть до границ собственно Египта, но так напугала египетских опекунов юного царя, что они поспешили удержать Антиоха от вторжения в Египет, согласившись на заключение мира, которое скрепили помолвкой своего питомца с дочерью Антиоха Клеопатрой. После того как была достигнута эта ближайшая цель, Антиох отправился в следующем году (это был год битвы при Киноскефалах) с сильным флотом из 100 палубных и 100 открытых судов в Малую Азию с целью занять прежние египетские владения на южных и западных берегах Малой Азии, так как эти области, находившиеся фактически в руках Филиппа, были, по всей вероятности, уступлены египетским правительством по мирному договору Антиоху, в пользу которого это правительство отказалось от всех внешних владений Египта; кроме того, Антиох намеревался снова подчинить своей власти малоазиатских греков. Одновременно в Сардах была собрана сильная сухопутная армия. Это предприятие было направлено косвенным образом против римлян, которые с самого начала потребовали у Филиппа, чтобы он вывел свои гарнизоны из Малой Азии, возвратил родосцам и пергамцам их владения и не посягал на старинную конституцию вольных городов, а теперь всем этим намеревался завладеть вместо Филиппа Антиох. Теперь стала грозить Атталу и родосцам со стороны Антиоха точно такая же опасность, какая побудила их за несколько лет перед тем начать войну с Филиппом; понятно, что они постарались склонить римлян к такому же участию в этой новой распре, какое они принимали в только что окончившейся войне. Уже в 555/556 г. [199/198 г.] Аттал просил у римлян военной помощи против захватившего его владения Антиоха, пока войска Аттала были заняты в римской войне. Родосцы действовали с большей энергией: когда флот Антиоха поплыл весной 557 г. [197 г.] вдоль берегов Малой Азии в направлении к северу, они объявили царю, что если его флот перейдет за черту Хелидонских островов (у берегов Ликии), то они примут это за объявление войны; когда же Антиох не повернул после этого заявления назад, то родосцы, ободренные только что полученным известием о битве при Киноскефалах, тотчас начали войну и действительно защитили от Антиоха важнейшие города Карии -- Кавн, Галикарнас, Миндос и остров Самос. А что касается полусвободных городов, то хотя бо льшая их часть и покорилась, но некоторые из них, а именно важные города Смирна, Александрия, Троада и Лампсак, ободрились при известии об одержанной над Филиппом победе; они оказали сопротивление сирийцу и присоединили к просьбам родосцев свои настоятельные мольбы о помощи. Не подлежит никакому сомнению, что Антиох, насколько он вообще был способен принять какое-нибудь решение и твердо его держаться, уже тогда решил не только приобрести владения египтян в Азии, но также предпринять завоевания в Европе и потому если не искать войны с Римом, то и не уклоняться от нее. Поэтому у римлян было полное основание исполнить просьбу своих союзников и немедленно вмешаться в азиатские дела; но они обнаружили мало к тому охоты. Они не принимали никакого решения, пока не была окончена македонская война, и не оказали Атталу иной защиты кроме дипломатического посредничества, которое, впрочем, оказалось вначале успешным; даже после того как они победили Филиппа, они ограничились заявлением, что Антиох не должен присваивать себе города, прежде того находившиеся во власти Птолемея и Филиппа; в римских государственных актах фигурировала вольность азиатских городов Мирины, Абидоса, Лампсака[205]и Киоса; но римляне не сделали ни малейшего шага к осуществлению своих требований и не помешали царю Антиоху воспользоваться удалением македонских гарнизонов из тех городов и заменить эти гарнизоны своими собственными. Они дошли даже до того, что не препятствовали Антиоху высадиться в 557 г. [197 г.] в Европе и вторгнуться во фракийский Херсонес, где он завладел Сестом и Мадитом и пробыл довольно долго для наказания фракийских варваров и для восстановления разрушенной Лисимахии, из которой он намеревался сделать главный укрепленный город и столицу вновь организованной сатрапии Фракии. Фламинин, от которого зависело устройство этих дел, посылал к царю в Лисимахию послов, толковавших о неприкосновенности египетских владений и о свободе всех эллинов; но из этого ничего не вышло. Царь со своей стороны говорил о своих бесспорных правах на старинные владения Лисимаха, завоеванные его предком Селевком, уверял, что он не имел намерения завоевывать новые страны, а лишь желал оградить неприкосновенность своих наследственных владений и отклонил римское вмешательство в его распри с подвластными ему малоазиатскими городами. К этому он мог бы с полным правом добавить, что он уже заключил мир с Египтом и что, стало быть, римляне не имеют никакого формального основания для вмешательства.[206]Царь внезапно уехал в Азию, вследствие того что было получено ложное известие о смерти юного египетского царя; это известие побудило его составить новый план высадки на Кипре или даже в Александрии. Отъезд прервал переговоры, прежде чем они окончились; поэтому они не привели ни к каким результатам. В следующем (559) [195 г.] году Антиох снова прибыл в Лисимахию с усиленным флотом и с армией и занялся устройством новой сатрапии, которую он предназначал своему сыну Селевку; в Эфес к нему приехал спасшийся бегством из Карфагена Ганнибал, и чрезвычайно почетный прием, оказанный им Ганнибалу, был чем-то вроде формального объявления войны римлянам. Тем не менее Фламинин еще весной 560 г. [194 г.] вывел из Греции все римские гарнизоны. При тогдашнем положении дел это было по меньшей мере грубой ошибкой, если не преступным нарушением своих собственных добрых намерений; не подлежит сомнению, что Фламинин только поверхностно засы пал готовое вспыхнуть пламя восстания и войны, и именно потому, что хотел возвратиться домой с ничем не омраченной славой полководца, который довел войну до конца и освободил Элладу. Он, быть может, и был прав, считая политическими ошибками как всякую попытку подчинить Грецию непосредственному римскому владычеству, так и вмешательство в азиатские дела; но находившаяся в состоянии брожения оппозиция в Греции, бессильное высокомерие азиата и пребывание в главной квартире сирийской армии ожесточенного врага римлян, уже раз вооружившего весь Запад против Рима, -- все это были ясные указания на предстоявшее новое восстание эллинского Востока с целью хотя бы освободить Грецию от римского протектората и поставить ее под протекторат враждебных Риму государств, а после того как эта цель будет достигнута, идти и далее по тому же пути. Ясно, что Рим не мог этого допустить. Однако Фламинин не обратил никакого внимания на все эти несомненные признаки предстоявшей войны; он вывел из Греции гарнизоны, но в то же время предъявил царю Азии такие требования, для поддержания которых не намеревался двинуть свою армию; таким образом, он предпринимал на словах слишком много, а на деле слишком мало и приносил в жертву личному тщеславию долг полководца и гражданина, стараясь доказать, что он доставил Риму мир, а жившим в обеих частях света грекам -- свободу.
   Антиох воспользовался этой неожиданной проволочкой, для того чтобы укрепить свою власть внутри своих владений и свои связи с соседями, прежде чем начинать войну, на которую он со своей стороны уже решился; эта решимость усиливалась в нем по мере того как, по-видимому, ослабевала энергия его противника. В 561 г. [193 г.] он выдал свою дочь Клеопатру за юного египетского царя; хотя египтяне впоследствии и утверждали, что он по этому случаю обещал своему зятю возвратить все отнятые у него провинции, но это едва ли согласно с истиной; как бы то ни было, а эти провинции фактически оставались в руках сирийского царства[207]. Эвмену, который в 557 г. [197 г.] наследовал от своего отца Аттала пергамский трон, Антиох обещал возвратить отнятые у него города и выдать за него замуж одну из своих дочерей, если он откажется от союза с Римом. Он также выдал одну из своих дочерей за каппадокийского царя Ариарафа; галатов он склонил на свою сторону подарками, а беспрестанно бунтовавших писидийцев и некоторые другие мелкие племена усмирил силою оружия. Византийцам он даровал обширные привилегии; в отношении малоазиатских городов он объявил, что готов признать независимость таких издавна вольных городов, как Родос и Кизик, а остальным городам он заявил, что удовлетворится лишь формальным признанием верховной власти; он даже намекнул на свою готовность подчиниться третейскому решению родосцев. В европейской Греции он с уверенностью рассчитывал на этолийцев и надеялся, что Филипп снова возьмется за оружие. Царь даже одобрил план Ганнибала стать во главе предоставленных в его распоряжение 100 парусных судов и сухопутной армии из 10 тысяч пехотинцев и 1 тысячи всадников и с этими военными силами сперва начать в Карфагене третью пуническую войну, а затем в Италии предпринять вторую ганнибаловскую войну; в Карфаген уже были отправлены тирские эмиссары, чтобы подготовить там восстание против римлян. Наконец возлагались надежды и на успехи испанского восстания, которое достигло своего кульминационного пункта именно в то время, когда Ганнибал удалился из Карфагена. В то время как нападение на римлян подготовлялось издалека и в самых широких размерах, замешанным в это предприятие эллинам приходилось играть в нем самую незначительную роль; но они по своему обыкновению больше всех задирали нос и проявляли наибольшее нетерпение. Недовольные и самоуверенные этолийцы уже начали убеждать себя в том, что Филиппа победили они, а не римляне, у них недоставало терпения дождаться вступления Антиоха в Грецию. Их политику характеризует ответ, данный их стратегом Фламинину, когда этот последний изъявил желание получить копию объявления войны Риму; стратег отвечал, что он сам передаст ее Фламинину, когда армия этолийцев станет лагерем на берегах Тибра. Этолийцы, взявшие на себя роль посредников между сирийским царем и греками, обманывали обе стороны, уверяя царя, что все эллины протягивают к нему руки как к своему настоящему избавителю, и рассказывая всякому, кто был расположен их слушать в Греции, что высадка царя состоится ранее того времени, чем она действительно состоялась. Этим способом им удалось склонить простодушного Набиса к восстанию против римлян и начать в Греции войну весной 562 г. [192 г.], т. е. через два года после удаления Фламинина; но этим они не достигли своей цели. Набис устремился на Гифион, принадлежавший к числу тех городов вольных лаконцев, которые перешли к ахейцам по последнему мирному договору, и овладел им, но опытный в военном деле стратег ахейцев Филопемен разбил его подле Барбосфенских гор; только четвертую часть своей армии тиран привел назад в свою столицу, где его окружил со всех сторон Филопемен. Так как это начало военных действий не могло привлечь Антиоха в Европу, то этолийцы решили сами завладеть Спартой, Халкидой и Деметриадой в надежде, что завоевание этих важных городов ускорит отплытие царя в Грецию. Чтобы захватить прежде всего Спарту, был придуман следующий способ: этолиец Алексамен должен был вступить туда с отрядом из 1 тысячи человек под предлогом доставки подкреплений; затем он должен был устранить Набиса от управления и завладеть городом. Это удалось в том отношении, что Набис был убит на военном смотре; но когда этолийцы вслед затем рассеялись по городу с целью грабежа, лакедемоняне успели собрать свои военные силы и перебили всех этолийцев до последнего человека. После того город склонился на убеждения Филопемена и вступил в ахейский союз. После того как этолийцы не только потерпели в этом похвальном предприятии заслуженную неудачу, но даже достигли совершенно противоположного результата, соединив почти весь Пелопоннес в руках враждебной партии, они имели немного более успеха и в Халкиде: римские приверженцы успели вовремя созвать туда для борьбы с этолийцами и с халкидскими изгнанниками преданных Риму граждан Эретрии и Кариста с острова Эвбеи. Напротив того, этолийцам удалось завладеть Деметриадой благодаря тому, что магнеты, которым достался этот город, не без основания опасались, что он обещан римлянами Филиппу в вознаграждение за помощь, оказанную против Антиоха; вдобавок к этому несколько эскадронов этолийской конницы успели проникнуть в город под предлогом, что они составляют конвой вождя антиримской оппозиции Эврилоха, которому было предложено возвратиться из изгнания. Таким образом, магнеты частью добровольно, частью поневоле перешли на сторону этолийцев, которые не преминули похвастаться этим успехом перед Селевкидами.
   Антиох решился начать войну. Как ни старались замедлить разрыв с Римом путем дипломатических паллиативных мер через посредство послов, его уже нельзя было избегнуть. Еще весной 561 г. [193 г.] Фламинин, который по-прежнему имел в сенате решительное влияние на все, что касалось восточных дел, объявил царским послам Мениппу и Гегесианакту римский ультиматум: или удалиться из Европы и распоряжаться в Азии по своему произволу, или удержать за собой Фракию и признать римский протекторат над Смирной, Лампсаком и Александрией-Троадой. В Эфесе, который служил для царя главной крепостью и постоянной квартирой в Малой Азии, те же римские требования были весной 562 г. [192 г.] предметом переговоров между Антиохом и присланными от сената послами Публием Сульпицием и Публием Виллием, но обе стороны разошлись в полном убеждении, что мирное соглашение уже невозможно. С этого момента в Риме было решено начать войну. Римский флот из 30 парусных судов и с 3 тысячами десантных войск, находившийся под начальством Авла Атилия Серрана, появился летом 562 г. [192 г.] перед Гифионом, где его прибытие ускорило заключение договора между ахейцами и спартанцами; на восточных берегах Сицилии и Италии были поставлены сильные гарнизоны, чтобы предотвратить попытку высадки; к осени ожидалось в Греции прибытие римской сухопутной армии. По поручению сената Фламинин объехал с весны 562 г. [192 г.] Грецию, для того чтобы противодействовать интригам враждебной партии и по мере возможности загладить несвоевременное удаление римских войск из Греции. У этолийцев дело уже дошло до того, что их совет решил формально объявить Риму войну; зато Фламинину удалось сохранить Халкиду для римлян, поставив там гарнизон из 500 ахейцев и 500 пергамцев. Затем он попытался склонить на свою сторону и Деметриаду, но магнеты колебались. Хотя Антиоху еще не сдались некоторые из малоазиатских городов, которыми он пытался завладеть, прежде чем начать войну с римлянами, но он уже не мог долее откладывать высадку; иначе римляне могли бы снова приобрести в Греции такое же преобладающее влияние, от какого отказались за два года перед тем, выведя оттуда свои гарнизоны. Антиох собрал все корабли и войска, какие тогда были у него под рукою, -- а именно 40 палубных кораблей и 10 тысяч пехотинцев с 500 всадниками и 6 слонами, -- и двинулся из фракийского Херсонеса в Грецию; он высадился там осенью 562 г. [192 г.] подле Птелеона в Пагасейском заливе и немедленно занял близлежащую Деметриаду. Около того же времени высадилась подле Аполлонии двадцатипятитысячная римская армия под начальством претора Марка Бебия. Таким образом, война была начата с обеих сторон.
   Все зависело от того, в какой мере осуществится задуманная в широком масштабе коалиция против Рима, во главе которой должен был стать Антиох. Что касается намерения возбудить в Карфагене и Италии войну с римлянами, то при эфесском дворе, как и повсюду, широким замыслам Ганнибала было суждено сталкиваться с мелкими интересами торгашей и низкого люда. Для исполнения этих замыслов не было сделано ровно ничего; только некоторые из карфагенских патриотов скомпрометировали себя перед римлянами; карфагенянам не оставалось никакого другого выбора как изъявить свою безусловную покорность Риму. Камарилья Антиоха не хотела иметь дела с Ганнибалом; величие этого человека было неудобно для тех, кто занимался придворными интригами; они прибегали к разным низким средствам, чтобы отделаться от него; так, например, они обвинили в тайном соглашении с римскими послами того самого полководца, именем которого римляне пугали своих детей; а так как "великий" Антиох подобно всем ничтожным монархам не в меру дорожил своей самостоятельностью и легко подчинялся посторонним влияниям именно из опасения сделаться орудием чужой воли, то интриганам удалось навести его на мудрую мысль: не допускать громкому имени Ганнибала помрачать его собственную славу; поэтому на высшем совете было решено впредь пользоваться услугами финикийца только для второстепенных целей и обращаться к нему только за советами, конечно с предвзятым намерением никогда не следовать этим советам. Ганнибал отомстил всему этому сброду тем, что не отказывался ни от какого поручения и каждое из них исполнял блестящим образом. В Азии на стороне великого царя была Каппадокия: напротив того, царь Вифинии Прузий принял по своему обыкновению сторону самого сильного. Царь Эвмен остался верен старинной политике своего дома, которая только теперь должна была принести настоящие плоды. Он не только с упорством отвергал предложения Антиоха, но даже настойчиво поощрял римлян к войне, от которой ожидал увеличения своих владений. Родосцы и византийцы также примкнули к своим старым союзникам. И Египет принял сторону Рима; он предложил доставлять припасы и солдат, но его предложение не было принято римлянами. В Европе самым важным был вопрос о положении, которое займет Филипп Македонский. Он, быть может, поступил бы согласно с требованиями разумной политики, если бы присоединился к Антиоху, не обращая внимания ни на то, что случилось, ни на то, что могло случиться; но Филипп обыкновенно руководствовался не политическими соображениями, а своими симпатиями и антипатиями и ненавидел не столько своего победителя, который оказал ему внимание и почет, сколько вероломного союзника, который покинул его во время борьбы с общим врагом, для того чтобы получить за это свою долю добычи и сделаться для него неприятным соседом во Фракии. Сверх того, Антиох глубоко оскорбил этого раздражительного человека тем, что стал поддерживать нелепых претендентов на македонский престол и с парадной пышностью предал земле побелевшие кости македонян, павших при Киноскефалах. Филипп с непритворным усердием предоставил все свои боевые силы в распоряжение римлян. Не менее решительно, чем главная греческая держава, держалась союза с римлянами и вторая держава -- ахейский союз; из мелких государств держались этого союза фессалийцы и афиняне; у этих последних Фламинин поставил в цитадели ахейский гарнизон, который образумил довольно многочисленную партию патриотов. Эпироты старались по мере возможности ладить с обеими сторонами. Таким образом, кроме этолийцев и магнетов, к которым частью присоединились соседние перребы, сторону Антиоха держали только слабый царь афаманов Аминандр, ослепленный безрассудной надеждой достигнуть македонского престола, беотийцы, у которых оппозиция против Рима все еще стояла во главе управления, и в Пелопоннесе элийцы и мессанцы, привыкшие действовать заодно с этолийцами против ахейцев. Такое начало было неутешительно, и поднесенный великому царю этолийцами титул главнокомандующего с неограниченной властью мог быть принят при таком жалком положении дел за насмешку. Обе стороны, как это обыкновенно случается, обещали более того, что было сделано: вместо бесчисленных азиатских полчищ царь привел с собой армию, едва равнявшуюся половине тех римских армий, которыми обыкновенно командовали консуляры, а вместо распростертых объятий, с которыми все эллины должны были встретить своего освободителя от римского ига, две-три кучки клефтов и несколько развращенных общин предложили царю свое братство.
   Антиох бесспорно опередил римлян в собственно Греции. В Халкиде стояли гарнизоном греческие союзники римлян, и этот город отверг первое требование Антиоха о сдаче; но крепость сдалась, когда Антиох подошел к ней со всеми своими военными силами, и римский отряд, пришедший слишком поздно с целью занять ее, был истреблен царем при Делионе. Таким образом, Эвбея была потеряна для римлян. Еще в течение зимы Антиох пытался склонить на свою сторону Фессалию при содействии этолийцев и афаманов; он занял Фермопилы и завладел Ферами и некоторыми другими городами; но Аппий Клавдий прибыл туда из Аполлонии с отрядом в 2 тысячи человек, освободил от осады Лариссу и там укрепился. Антиоху надоел зимний поход; он предпочел возвратиться на свою приятную главную квартиру в Халкиде, где проводил время весело и, несмотря на свои пятьдесят лет и на свои воинственные замыслы, вступил в брак с хорошенькой халкидянкой. Так прошла зима 562/563 г. [192/191 г.], в течение которой Антиох почти ничего не делал, кроме того что рассылал по всей Греции письма, или, как выразился один римский офицер, вел войну чернилами и пером. В начале весны 563 г. [191 г.] высадился подле Аполлонии римский штаб; в его состав входили: главнокомандующий Маний Ацилий Глабрион, который был незнатного происхождения, но был даровитым полководцем, внушавшим страх как врагам, так и своим собственным солдатам, адмирал Гай Ливий и в числе военных трибунов победитель Испании Марк Порций Катон и Луций Валерий Флакк, которые по древнему римскому обыкновению не считали за унижение служить в армии простыми военными трибунами, после того как состояли в звании консулов. Они привели с собою подкрепление кораблями и людьми и между прочим нумидийских всадников и присланных Массиниссой ливийских слонов; кроме того они получили от сената разрешение присоединить к своей армии до 5 тысяч вспомогательных войск, доставленных внеиталийскими союзниками, вследствие чего общая численность римских боевых сил дошла почти до 40 тысяч человек. Царь, отправившийся в начале весны к этолийцам и предпринявший оттуда бесцельную экспедицию в Акарнанию, возвратился на свою главную квартиру, лишь только узнал о высадке Глабриона; теперь он намеревался серьезно начать военные действия. Но вследствие ли его собственной оплошности или вследствие оплошности его азиатского наместника он еще не получил никаких подкреплений, так что мог располагать только той слабой армией, с которой высадился подле Птелеона осенью предшествовавшего года и ряды которой уже поредели от болезней и от дезертирства во время ее пребывания на негодных зимних квартирах. И этолийцы, собиравшиеся выставить в поле громадную рать, привели своему главнокомандующему не более 4 тысяч человек. Римские войска уже начали военные действия в Фессалии, где их авангард, соединившись с македонской армией, вытеснил гарнизоны Антиоха из фессалийских городов и занял территорию афаманов. Вслед за этим авангардом шел консул с главной армией; все военные силы римлян собрались в Лариссе. Вместо того чтобы спешно возвратиться в Азию и очистить поле перед неприятелем, который был сильнее его во всех отношениях, Антиох решил укрепиться в занятых им Фермопилах и ожидать там прибытия великой армии из Азии. Он сам стал в главном проходе, а этолийцам приказал занять ту горную тропинку, по которой когда-то удалось Ксерксу обойти спартанцев. Но только половина этолийских вспомогательных войск подчинилась приказанию главнокомандующего; остальные 2 тысячи человек укрылись в близлежащем городе Гераклее, откуда не принимали в битве никакого участия, кроме того что попытались напасть на римский лагерь и ограбить его. Поставленные на горе этолийцы несли сторожевую службу тоже небрежно и неохотно; их пост, стоявший на Каллидроме, был захвачен врасплох Катоном, а азиатская фаланга, на которую консул напал тем временем с фронта, рассыпалась, лишь только спустившиеся с высот римляне напали на нее с фланга. Так как Антиох ни о чем не подумал заранее и не позаботился о возможности отступления, то его армия была истреблена частью на поле сражения, частью во время бегства; только небольшая кучка людей успела укрыться в Деметриаде, а сам царь успел достигнуть Халкиды, имея при себе 500 человек. Он поспешно отплыл в Эфес, потеряв все свои европейские владения вплоть до Фракии и даже лишившись возможности защищать крепости. Халкида сдалась римлянам, а Деметриада -- Филиппу; в вознаграждение за то, что Филипп отказался по приказанию консула от доведенного уже почти до конца завоевания города Ламии во фтиотийской Ахайе, ему было разрешено завладеть не только всеми перешедшими на сторону Антиоха общинами в собственно Фессалии, но и пограничной этолийской территорией -- долопийским и аперантским округами. Все греческие приверженцы Антиоха спешили заключить мир; эпироты униженно просили простить их двойственный образ действий; беотийцы отдались на произвол победителей; элейцы и мессенцы подчинились ахейцам -- первые из них после некоторого сопротивления. Таким образом исполнилось то, что Ганнибал предсказывал царю, что греки подчинятся всякому победителю и что на них никак нельзя полагаться. Даже этолийцы попытались примириться с сильно раздраженными римлянами, после того как их корпус, укрывшись в Гераклее, упорно оборонялся и наконец был принужден сдаться на капитуляцию; но строгие требования римского консула и полученные от Антиоха деньги вдохнули в них такое мужество, что они еще раз прервали мирные переговоры и в течение целых двух месяцев выдерживали осаду в Навпакте. Город уже был доведен до последней крайности и был накануне взятия его приступом или сдачи на капитуляцию, когда в дело вмешался Фламинин, всегда старавшийся предохранять эллинские общины и от слишком горьких последствий их собственных безрассудств и от строгой взыскательности своих менее склонных к милосердию товарищей; он уладил заключение перемирия на довольно сносных для этолийцев условиях. Тогда война, хотя и на время, прекратилась во всей Греции.
   Римлянам предстояла более трудная война в Азии; она казалась им очень опасной не потому, что их враг был особенно страшен, а потому, что их пугали дальность расстояния и трудность сообщений с отечеством; но при недальновидном упорстве Антиоха войну нельзя было довести до конца иначе, как нападением на владения врага. Прежде всего нужно было упрочить свое владычество на море. Во время войны в Греции задача римского флота заключалась в том, чтобы не допускать сообщений между Грецией и Малой Азией; ему даже удалось около того времени, когда происходила битва при Фермопилах, захватить подле Андроса большой азиатский транспорт; теперь он стал готовиться к перевозке в следующем году римской армии в Азию, а для этого ему нужно было прежде всего прогнать неприятельский флот из Эгейского моря. Этот флот стоял в гавани Кисса у южных берегов той косы Ионии, которая врезается в море напротив Хиоса; там его и застал римский флот, состоявший из 75 римских, 23 пергамских и 6 карфагенских палубных судов под начальством Гая Ливия. Родосский эмигрант, сирийский адмирал Поликсенид мог противопоставить римлянам только 70 палубных судов; но так как римский флот ожидал еще прибытия родосских кораблей, то он не уклонился от битвы, полагаясь на превосходство тирских и сидонских кораблей. Сначала азиатам удалось потопить один из карфагенских кораблей, но когда дело дошло до абордажа, храбрость римлян одержала верх, и только благодаря быстроте своих гребных и парусных судов неприятель отделался потерей 23 кораблей. Еще во время преследования неприятеля к римскому флоту присоединились 25 родосских кораблей, и таким образом владычество римлян в тех водах было вдвойне обеспечено. С тех пор неприятельский флот неподвижно стоял в эфесской гавани; а так как римлянам не удалось вторично вызвать его на бой, то римские корабли и корабли союзников разошлись на зиму в разные стороны; римские военные корабли отправились в канскую гавань, находившуюся вблизи от Пергама. В течение зимы с обеих сторон делались приготовления для следующей кампании. Римляне старались склонить на свою сторону малоазиатских греков; Смирна, упорно отражавшая все попытки царя овладеть городом, приняла римлян с распростертыми объятиями; римская партия взяла верх в Самосе, Хиосе, Эритрах, Клазоменах, Фокее, Киме и в некоторых других местах. Антиох решил воспрепятствовать переезду римлян в Азию; с этой целью он ревностно заботился об усилении своего флота: Поликсениду он поручил привести в порядок и увеличить флот, стоявший подле Эфеса, а Ганнибалу -- сооружение нового флота у берегов Ликии, Сирии и Финикии; кроме того, он стянул в Малую Азию ополчения из всех частей своего обширного царства. В самом начале следующего (564) [190 г.] года римский флот возобновил свои операции. Гай Ливий приказал родосскому флоту, на этот раз прибывшему своевременно и состоявшему из 36 парусных судов, стать вблизи от Эфеса, чтобы наблюдать за движениями неприятельского флота, а сам направился с большей частью римских кораблей и с пергамскими кораблями к Геллеспонту, чтобы, как было ему поручено, завладеть крепостями и этим подготовить переправу сухопутной армии. Он уже занял Сестос и довел до полного истощения Абидос, когда известие о поражении родосского флота заставило его возвратиться назад. Родосский адмирал Павсистрат не принял всех нужных предосторожностей, положившись на притворное намерение своего соотечественника покинуть Антиоха, и был застигнут врасплох в самосской гавани; он сам был убит, а все его корабли, за исключением пяти родосских и двух косских, были уничтожены; при известии об этом поражении Самос, Фокея и Кима перешли на сторону Селевка, который командовал там на суше вместо своего отца. Однако, когда римские корабли прибыли частью из Каны, частью из Геллеспонта, а через несколько времени к ним присоединились подле Самоса двадцать новых кораблей, присланных из Родоса, Поликсенид был снова принужден запереться в эфесской гавани. Так как он не принял предложенного ему морского сражения, а с другой стороны, незначительное число солдат, находившихся на римских судах, не позволяло предпринять нападение на суше, то и римскому флоту не оставалось ничего другого, как занять позиции у Самоса. Одна часть этого флота была отправлена к берегам Ликии в Патару, частью для того чтобы предохранить родосцев от нападений, которые предпринимались против них из той местности, частью и главным образом для того чтобы не допускать в Эгейское море неприятельский флот, который должен был привести туда Ганнибал. Эта эскадра не добилась никаких результатов; известие об этом до такой степени раздражило нового адмирала Луция Эмилия Регилла, прибывшего из Италии с двадцатью военными кораблями и заменившего подле Самоса Гая Ливия, что он двинулся туда со всем своим флотом; уже доро гой его офицеры с трудом успели объяснить ему, что дело шло главным образом не о завоевании Патары, а о господстве на Эгейском море, и убедили его возвратиться в Самос. Между тем на малоазиатском материке Селевк предпринял осаду Пергама, а Антиох во главе главной армии опустошал пергамскую территорию и владения митиленцев на материке; он надеялся, что успеет покончить с ненавистными Атталидами, прежде нежели римляне придут к ним на помощь. Римский флот направился к Элее и к гавани Адрамиттиона, чтобы оказать помощь римским союзникам, но у адмирала было мало войск, и он не мог ничего сделать. Пергаму, по-видимому, угрожала неизбежная гибель; но осада велась так вяло и небрежно, что Эвмену удалось ввести в город ахейские вспомогательные войска под начальством Диофана; своими смелыми и удачными вылазками эти войска принудили удалиться галльских наемников, которым Антиох поручил осаду города. В южных водах предприятия Антиоха терпели такие же неудачи. Флот, который был снаряжен Ганнибалом и находился под его начальством, долгое время задерживался постоянными западными ветрами, а когда он достиг Эгейского моря, его встретила подле устья Эвримедона, перед Аспендом (в Памфилии), родосская эскадра под начальством Эвдама; так эти две эскадры вступили в бой, и превосходство родосских кораблей и родосских флотских офицеров одержало верх над тактикой Ганнибала и над численным перевесом его кораблей; это было первое морское сражение и последняя битва, в которых великий карфагенянин боролся с римлянами. Вслед за этим победоносный родосский флот стал подле Патары и не допустил предполагавшегося соединения двух азиатских флотов. После того как римско-родосский флот ослабил себя отправкой пергамских кораблей в Геллеспонт в подкрепление только что приступившей там к высадке сухопутной армии, на него в свою очередь напал в Эгейском море, подле Самоса, Поликсенид, флот которого превышал неприятельский девятью парусными судами. По неисправленному календарю 23 декабря, а по исправленному в конце августа 564 г. [190 г.] дело дошло до сражения у Мионнесского мыса, между Теосом и Колофоном; римляне прорвали неприятельскую боевую линию и совершенно окружили левое неприятельское крыло, так что 42 корабля оказались частью взятыми, а частью потопленными. В память об этой победе был воздвигнут на Марсовом поле храм морским гениям с надписью сатурнийскими стихами; эта надпись в течение многих столетий возвещала римлянам, что на глазах царя Антиоха и всей его сухопутной армии флот азиатов был разбит и римляне "прекратили великую распрю и одолели царей". С тех пор неприятельские корабли уже не смели показываться в открытом море и более не пытались препятствовать переправе римской сухопутной армии.
   Для ведения войны на азиатском континенте был выбран в Риме победитель под Замой; он руководил военными действиями, а номинальным главнокомандующим был его брат Луций Сципион, не отличавшийся ни природным умом, ни военными дарованиями. Стоявшие в нижней Италии резервы были отправлены в Грецию, а армия Глабриона -- в Азию; когда стало известно, кто будет командовать этой армией, то 5 тысяч ветеранов, сражавшихся с Ганнибалом, заявили о желании участвовать в походе, чтобы еще раз сразиться под начальством любимого вождя. По римскому счету в июле, а по правильному в марте, Сципионы прибыли в армию, чтобы начать азиатскую кампанию, но их застигла неожиданная неприятность: прежде чем отправляться в Азию, им пришлось впутаться в нескончаемую борьбу с доведенными до отчаяния этолийцами. Сенат, не одобрявший безграничной снисходительности Фламинина к эллинам, предоставил этолийцам на выбор -- или уплату такой военной контрибуции, которая была им не по силам, или безусловное изъявление покорности; это побудило их снова взяться за оружие, и не было никакой возможности предвидеть, когда окончится эта горная и осадная война. Сципион устранил это препятствие, заключив шестимесячное перемирие, и затем двинулся в Азию. Так как один неприятельский флот был задержан в Эгейском море только блокадой, а другой, подходивший с юга, мог ежедневно там появиться, несмотря на то, что была отряжена особая эскадра с приказанием задержать его, то было признано более благоразумным идти сухим путем через Македонию и Фракию и затем переправиться через Геллеспонт; там не было основания ожидать серьезных препятствий, так как на царя Филиппа Македонского можно было вполне полагаться, царь Вифинии Прузий находился в союзе с римлянами, а римский флот мог без большого труда господствовать в проливе. Длинный и трудный путь вдоль берегов Македонии и Фракии был пройден без больших потерь; Филипп заботился и о подвозе провианта и о дружественном приеме со стороны фракийских дикарей. Однако так много времени было потрачено на устройство дел с этолийцами и на поход, что римская армия достигла фракийского Херсонеса лишь незадолго до мионнесской битвы. Но и в Азии, точно так же как когда-то в Испании и в Африке, удивительное счастье Сципиона устраняло все препятствия на его пути. При известии о мионнесской битве Антиох до такой степени растерялся, что из находившейся в Европе очень сильной и обильно снабженной провиантом крепости Лисимахии вывел и свой гарнизон и преданных восстановителю из города жителей, позабыв при этом вывести свои гарнизоны также из Эноса и Маронеи и уничтожить свои богатые склады; он не оказал ни малейшего сопротивления высадке римлян на азиатском берегу, а, проклиная свою судьбу, оставался все это время в Сардах. Едва ли можно сомневаться в том, что если бы он защищал Лисимахию, хотя бы только до истечения уже приближавшегося к концу лета, и придвинул свою многочисленную армию к берегам Геллеспонта, то Сципион был бы принужден остаться на зимних квартирах на европейском берегу и был бы поставлен в положение, вовсе не обеспеченное ни в военном отношении, ни в политическом. В то время как высадившиеся на азиатском берегу римляне стояли несколько дней в бездействии, пользуясь отдыхом и ожидая прибытия своего вождя, задержанного исполнением религиозных обязанностей, в их лагерь прибыли послы великого царя для мирных переговоров. Антиох предлагал уплатить половину военных расходов и уступить свои европейские владения и в Малой Азии все греческие города, перешедшие на сторону римлян; но Сципион требовал уплаты всех военных издержек и уступки всей Малой Азии. Он объявил, что предложения царя могли бы быть приняты в то время, когда римская армия еще стояла перед Лисимахией или когда она еще не успела переправиться через Геллеспонт, но они недостаточны, когда конь уже почуял поводья и даже седока. Великий царь попытался, по восточному обыкновению, купить у неприятельского главнокомандующего мир за деньги, предложив ему половину своих ежегодных доходов, но эта попытка конечно не имела успеха; за безвозмездное возвращение своего попавшего в плен сына гордый римский гражданин отблагодарил царя дружеским советом заключить мир на каких бы то ни было условиях. Однако на самом деле положение Антиоха было отнюдь не безнадежно: если бы у него достало энергии затянуть войну и, отступая внутрь Азии, увлечь вслед за собой неприятеля, то счастливый исход войны не был бы для него невозможен. Но Антиох был раздражен, по всей вероятности, рассчитанным высокомерием своего противника и вообще по вялости своего характера не был способен к продолжительному и последовательному ведению военных действий, поэтому он поспешил как можно скорее подвергнуть натиску легионов свою громадную, но разношерстную и плохо дисциплинированную армию. Поздней осенью 564 г. [190 г.] римская армия сошлась с неприятельской в долине Герма, подле Магнезии при Сипиле, недалеко от Смирны. У Антиоха было около 80 тысяч человек и в том числе 12 тысяч конницы; число римлян, имевших при себе 5 тысяч ахейцев, пергамцев и македонских добровольцев, далеко не доходило и до половины этой цифры; но они были так уверены в победе, что даже не дождались выздоровления задержавшегося по болезни в Элее вождя, вместо которого принял главное командование Гней Домиций. Только для того, чтобы развернуть свою громадную армию, Антиоху пришлось разделить ее на два строя: в первом стояла масса легковооруженных войск -- пельтасты, стрелки из лука, пращники, конные стрелки мизян, дагов и элимейцев, арабы на своих дромадерах и вооруженные косами боевые колесницы; во втором стояла на обоих флангах тяжелая кавалерия (катафракты -- нечто вроде кирасир); подле нее стояла в промежутках галльская и каппадокийская пехота, а центр занимала вооруженная на манер македонян фаланга в числе 16 тысяч человек; эта фаланга составляла ядро армии, но ей было мало места вследствие тесноты, и она была принуждена выстроиться в две колонны по 32 человека вглубь. В промежутке между двумя строями стояли 54 слона, распределенные между отрядами фаланги и тяжелой кавалерией. На своем левом фланге, прикрытом рекой, римляне поставили лишь небольшое число эскадронов; вся масса их кавалерии и все легковооруженные войска были поставлены на правом фланге, где командовал Эвмен; легионы стали в центре. Эвмен начал сражение тем, что послал своих стрелков и пращников на боевые колесницы с приказанием уничтожать их упряжь; в скором времени не только эти колесницы были лишены способности действовать, но и стоявшие поблизости наездники на верблюдах были обращены в бегство; даже стоявшее позади них во втором строю левое крыло тяжелой артиллерии было приведено в расстройство. Тогда Эвмен устремился со всей римской конницей, состоявшей из 3 тысяч всадников, на наемную пехоту, стоявшую во втором строю между фалангой и левым крылом тяжелой кавалерии, а когда она стала подаваться назад, то и приведенные ранее в расстройство кирасиры обратились в бегство. Фаланга, только что пропустившая легкие войска и собиравшаяся двинуться на римские легионы, была задержана нападением конницы на ее фланг; она была принуждена не двигаться с места и обороняться с двух сторон, причем построение вглубь послужило ей в пользу. Если бы у неприятеля была под рукой тяжелая азиатская конница, то он еще мог бы дать битве другой оборот; но его левое крыло было разорвано, а правое, которым командовал сам Антиох, увлеклось преследованием стоявшего против него небольшого отряда римской конницы и достигло римского лагеря, где с большим трудом оборонялись от этого нападения. Поэтому конница отсутствовала в решительную минуту на поле сражения. Римляне воздержались от нападения на фалангу со своими легионами; они выслали против нее стрелков и пращников, у которых не пропадал даром ни один снаряд, направленный в эту густую массу. Однако фаланга отступала медленно и в порядке, пока ее ряды не были прорваны испуганными слонами, стоявшими в промежутках. Тогда вся армия обратилась в беспорядочное бегство; попытка неприятеля защитить лагерь не удалась и только увеличила число убитых и попавших в плен. Ввиду полного расстройства, в которое пришла армия Антиоха, едва ли может быть неправдоподобным исчисление ее потерь в 50 тысяч человек; римлянам, легионы которых не принимали никакого участия в битве, эта победа, отдавшая в их руки третью часть света, стоила 24 всадников и 300 пехотинцев. Малая Азия покорилась, и покорились также Эфес, откуда неприятельский адмирал был принужден поспешно удалиться со своим флотом, и царская резиденция Сарды. Царь запросил мира и согласился на поставленные римлянами условия, которые по обыкновению ничем не отличались от предложенных до битвы и, стало быть, заключали в себе уступку Малой Азии. До ратификации этих условий римская армия оставалась в Малой Азии на содержании царя, которому это стоило не менее 3 тысяч талантов (5 млн. талеров). Сам Антиох по своей беспечности скоро примирился с потерей половины своих владений; если он действительно утверждал, что благодарен римлянам, избавившим его от труда управлять слишком обширным государством, то это на него похоже. Но после битвы при Магнезии Азия была вычеркнута из числа великих держав; конечно еще никогда ни одна великая держава не падала так быстро, так безвозвратно и так позорно, как царство Селевкидов при этом Антиохе Великом. Он сам был вскоре после того (567) [187 г.] убит озлобленными жителями Элимаиды (к северу от Персидского залива), в то время как грабил храм Бела, сокровищами которого намеревался пополнить свою опустевшую казну.
   После одержанной победы римскому правительству предстояло привести в порядок дела в Малой Азии и Греции. Если предполагалось прочно утвердить там римское владычество, то для этого еще вовсе не было достаточно отказа Антиоха от владычества над передней частью Азии. Политическое положение этих стран уже было описано ранее. Греческие вольные города, стоявшие на берегах Ионии и Эолии, и в сущности однородное с ними пергамское царство были естественными опорами римской верховной власти в этой новой области, носившей и здесь характер протектората над соплеменными эллинами. Но династы, владычествовавшие внутри Малой Азии и на северном побережье Черного моря, уже давно перестали вполне подчиняться царям Азии, а договор с Антиохом еще не давал римлянам никакой власти над внутренними странами. Было крайне необходимо провести какую-нибудь границу, внутри которой должно было впредь преобладать римское влияние. При этом прежде всего следовало принять в соображение отношения, установившиеся между жившими в Азии эллинами и поселившимися там за сто лет перед тем кельтами. Эти последние формальным образом разделили между собой малоазиатские страны, и каждый из их трех округов собирал установленную дань с той области, которая была отведена ему для поборов. Правда, пергамское гражданство не подпало под это унизительное иго благодаря энергии своего вождя, который был за это награжден званием наследственного монарха; а эта последняя борьба эллинов, поддержанная национальным духом их граждан, вызвала вторичный расцвет эллинского искусства, незадолго перед тем снова появившегося на свет. Но это был лишь сильный отпор, а не решительный успех; пергамцам беспрестанно приходилось охранять с оружием в руках спокойствие своего города от нашествий диких орд, которые спускались с восточных гор, а бо льшая часть остальных греческих городов, по всей вероятности, оставалась в прежней зависимости[208]. Если римляне желали, чтобы их протекторат над эллинами не был и в Азии лишь номинальным, то они должны были положить какие-нибудь пределы для такой податной зависимости своих новых клиентов; а так как римская политика старалась в то время избегать в Азии еще более, чем на греко-македонском полуострове, всяких территориальных приобретений и связанной с ними необходимости содержать там постоянные армии, то не оставалось ничего другого, как пройти с оружием в руках до предположенных пределов римского преобладания и на самом деле подчинить своей верховной власти вообще малоазиатов и особенно кельтские округа.
   За это дело взялся новый римский главнокомандующий Гней Манлий Вольсон, заменивший Луция Сципиона в Малой Азии. Его осыпали за это тяжелыми обвинениями: те члены римского сената, которые не сочувствовали новому направлению римской политики, не сознавали ни цели последней войны, ни ее необходимости. Особенно необоснованны были упреки относительно цели азиатской кампании; после того как римское государство вмешалось в эллинские дела, азиатская кампания была неизбежным последствием такой политики. Конечно, со стороны римлян едва ли было благоразумно принимать под свой протекторат всех эллинов, но с той точки зрения, на которой стояли Фламинин и подчинившееся его влиянию большинство сенаторов, и благоразумие и честь требовали покорения галатов. Более обосновано было обвинение в том, что в то время не было никакой прямой причины для войны с галатами, так как они не были в союзе с Антиохом и по своему обыкновению лишь не мешали ему набирать в их стране наемные войска. Но против этого приводилось то веское соображение, что римскому гражданству могла быть предложена отправка войск внутрь Азии только вследствие самой экстренной необходимости, а если экспедиция против галатов оказывалась необходимой, то ее следовало предпринять немедленно и с теми победоносными войсками, которые уже находились в Азии. Итак, весной 565 г. [189 г.] был предпринят поход внутрь Азии без сомнения под влиянием Фламинина и разделявших его мнение сенаторов. Консул выступил в поход из Эфеса, ограбил города и владетельных князей на верхнем Меандре и в Памфилии и потом направился к северу для нападения на кельтов. Принадлежавшие к западному кантону толистоаги переселились со всем своим имуществом на гору Олимп, а принадлежавшие к среднему кантону тектосаги -- на гору Магабу; они надеялись, что будут в состоянии обороняться там до тех пор, когда зима заставит чужеземцев удалиться. Но высоты, где они укрылись, не защитили их от тех метательных снарядов римских пращников и стрелков, употребление которых им было незнакомо и которые так же часто бывали причиной их поражения, как в новые времена огнестрельное оружие бывало причиной поражения диких народов. Кельты были разбиты в одном из таких же сражений, какие нередко происходили на берегах По и Сены и прежде того и после, но в Азии такое сражение кажется столь же странным, как и вообще появление этого северного племени среди греческих и фригийских народов. Число убитых и в особенности взятых в плен было громадно и на той и на другой стороне. Все, что осталось в живых, укрылось за Галисом в третьем кельтском округе у трокмеров, на которых консул не предпринимал нападения: эта река была той границей, за которую решили не переступать руководители римской политики того времени. Фригию, Вифинию и Пафлагонию было решено поставить в зависимость от Рима, а страны, лежащие далее к востоку, были предоставлены самим себе.
   Новые порядки были введены в Малой Азии частью мирным договором с Антиохом (565) [189 г.], частью постановлениями римской комиссии, в которой председательствовал консул Вольсон. Антиох обязался выдать заложников, в числе которых находился его младший сын, носивший одно имя с отцом, и уплатить соразмерную с богатством Азии военную контрибуцию в 15 тысяч эвбейских талантов (25½ млн. талеров), из которой пятую часть следовало внести немедленно, а остальная сумма была рассрочена на двенадцать лет; кроме того Антиох был принужден уступить все свои владения в Европе, а в Малой Азии все владения к северу от Тавра и к западу от устьев Кестра, между Аспендом и Перге в Памфилии, так что в передней Азии остались в его власти только восточная Памфилия и Киликия. Его патронат над государствами и владетелями передней Азии естественным образом прекратился. Азия, или, как стало с тех пор обыкновенно и более правильно называться царство Селевкидов, Сирия, лишилась права вести наступательные войны с западными государствами, а в случае оборонительной войны приобретать от них земли по мирному договору; ее военным кораблям было запрещено заходить на запад от устьев Каликадна в Киликии иначе, как для доставки послов, заложников или дани; ей было также запрещено содержать более десяти палубных кораблей кроме случая оборонительной войны и не дозволялось дрессировать для войны слонов; наконец, она лишилась права набирать в западных государствах солдат или принимать к себе оттуда политических беглецов и дезертиров. Она выдала те военные корабли, которые превышали установленное число, а также слонов и укрывавшихся у нее политических эмигрантов. В вознаграждение за это великий царь получил титул друга римской гражданской общины. Таким образом, сирийское государство было совершенно и навсегда вытеснено из западной Азии и на суше и на море; до какой степени царство Селевкидов было слабо и лишено всякой внутренней связи, видно из того факта, что оно было единственной из всех побежденных Римом великих держав, которая после первого поражения уже ни разу не пыталась вернуть оружием то, что было ею утрачено. Обе Армении, которые до того времени были, по крайней мере номинально, азиатскими сатрапиями, превратились в независимые государства если не в силу заключенного с Римом мирного договора, то под его влиянием, а владетели этих стран Артаксиад и Зариадрис сделались основателями новых династий. Так как Каппадокия находилась вне той черты, которою была обведена сфера римского влияния, то ее царь Ариараф отделался пеней в 600 талантов (1 млн. талеров), уменьшенной впоследствии наполовину по ходатайству его зятя Эвмена. И царю Вифинии Прузию и кельтам были оставлены их владения в прежнем размере; но эти последние обязались не высылать за свою границу вооруженных шаек, чем был положен конец позорной дани, которую они собирали с малоазиатских городов. Эту ценную услугу азиатские греки глубоко сознавали и не преминули вознаградить за нее римлян золотыми венками и напыщенными похвальными речами. Распределение территориальных владений в передней Азии не обошлось без затруднений главным образом потому, что династическая политика Эвмена сталкивалась там с политикой греческой Ганзы; соглашение наконец состоялось на следующих условиях. Всем греческим городам, которые были свободны в день битвы при Магнезии и которые приняли сторону римлян, были предоставлены прежние вольности, и все они за исключением только тех, которые до того времени платили дань Эвмену, были на будущее время освобождены от уплаты дани разным династам. Таким образом, сделались вольными городами старинные соплеменники римлян со времен Энея -- Дардан и Илион, затем Кима, Смирна, Клазомены, Эрифры, Хиос, Колофон, Милет и многие другие знаменитые с древних времен города. Фокея, которая была разграблена солдатами римского флота в нарушение условий капитуляции, была за это вознаграждена в виде исключения возвратом ее территории и свободы, хотя и не подходила под означенную в договоре категорию. Сверх того, большинству городов греко-азиатской Ганзы были предоставлены некоторые новые земельные владения и другие выгоды. Само собой разумеется, что римляне лучше всего обошлись с Родосом; они предоставили ему Ликию, за исключением Телмисса и большую часть Карии к югу от Меандра; сверх того, Антиох обеспечил родосцам в своих владениях неприкосновенность их собственности, взыскание по их долговым претензиям и такое же освобождение от таможенных пошлин, каким они до того времени пользовались. Вся остальная и, стало быть, самая значительная часть добычи досталась Атталидам; их старинная преданность Риму, равно как напасти, вынесенные Эвменом во время последней войны, и его личное участие в счастливом окончании решительной битвы были награждены Римом так щедро, как никогда еще ни один царь не награждал своих союзников. Эвмен получил в Европе Херсонес вместе с Лисимахией, а в Азии, кроме уже прежде принадлежавшей ему Мизии, провинции: Фригию на Геллеспонте, Лидию вместе с Эфесом и Сардами, северную часть Карии до Меандра со включением Тралл и Магнезии, великую Фригию и Ликаонию с частью Киликии, Милийскую область между Фригией и Ликией и в качестве порта на берегах южного моря ликийский город Телмисс; относительно Памфилии впоследствии возник между Эвменом и Антиохом спор о том, находится ли она по сю или по ту сторону проведенной границы и кому из них должна принадлежать. Сверх этого Эвмену был предоставлен патронат над теми греческими городами, которые получили неполную свободу, и ему было дано право собирать с этих городов дань; но и в этом случае было постановлено, что эти города сохраняют свои льготные грамоты и что размер уплачиваемой ими дани не может быть увеличен. Антиоха также обязали уплатить Эвмену 350 талантов (600 тыс. талеров), которые он задолжал отцу Эвмена Атталу, и вознаградить его 127 талантами (218 тыс. талеров) за недоставленные хлебные запасы. Наконец, Эвмен получил царские леса и выданных Антиохом слонов; военные корабли Антиоха были сожжены: римляне не допускали, чтобы в соседстве с их владениями существовала морская держава. Таким образом, владения Атталидов в Восточной Европе и в Азии сделались тем же, чем была Нумидия в Африке -- зависимым от Рима сильным государством с абсолютно монархической формой правления; оно было предназначено сдерживать как Македонию, так и Сирию в указанных им пределах и было способно исполнять это назначение, прибегая к помощи римлян лишь в крайних случаях. С расширением этого государства, вызванным политическими расчетами, римляне постарались по мере возможности согласовать освобождение азиатских греков, которого требовали их республиканские и национальные симпатии и их тщеславие. В положение дел на дальнем Востоке по ту сторону Тавра и Галиса, было решено не вмешиваться -- это ясно видно из условий мирного договора, заключенного с Антиохом, и еще более из решительного отказа сената даровать городу Солы в Киликии вольности, которых испрашивали для него родосцы. Римляне также непреклонно держались принятого ими основного принципа не приобретать в непосредственную собственность никаких заморских владений. После того как римский флот предпринял экспедицию в Крит и добился там освобождения проданных в рабство римлян, морские и сухопутные силы римлян покинули Азию в конце лета 566 г. [188 г.]; но сухопутной армии, возвращавшейся прежней дорогой через Фракию, пришлось много страдать на пути от нападений диких племен вследствие небрежности главнокомандующего. Римляне не принесли с собой с Востока ничего кроме славы и золота, которые сочетались в то время в практической форме благодарственных адресов -- в золотых венках.
   Европейская Греция также была потрясена этой азиатской войной и нуждалась в новых порядках. Этолийцы все еще не хотели примириться с мыслью о своем ничтожестве после перемирия, заключенного ими весной 564 г. [190 г.] со Сципионом; их кефалленские корсары сделали трудными и небезопасными морские сношения между Италией и Грецией, и по-видимому еще до истечения срока этого перемирия они до такой степени увлеклись ложными известиями о положении дел в Азии, что имели безрассудство вновь возвести Аминандра на его афаманский престол и завели с Филиппом войну в занятых им пограничных областях Этолии и Фессалии, при этом царь терпел немало неудач. Поэтому понятно, что на их просьбы о мире римляне отвечали высадкой консула Марка Фульвия Нобилиора. Он прибыл к легионам весной 565 г. [189 г.] и после пятнадцатидневной осады завладел Амбракией, которая сдалась на условиях почетной для гарнизона капитуляции; тем временем на этолийцев напали македоняне, иллирийцы, эпироты, акарнанцы и ахейцы. О серьезном сопротивлении не могло быть и речи; вследствие неоднократно возобновлявшихся просьб этолийцев о мире римляне прекратили эту войну и согласились на такие условия, которые можно назвать умеренными ввиду низости и коварства побежденных. Этолийцы лишились всех городов и владений, находившихся во власти их противников, и между прочим Амбракии, которая потом была признана свободной и независимой вследствие интриги, затеянной в Риме против Марка Фульвия, и Оинии, которая была отдана акарнанцам; им также пришлось отказаться и от Кефаллении. Они лишились права объявлять войну и заключать мир и были в этом отношении поставлены в зависимость от внешней политики Рима; наконец, они должны были уплатить большую сумму денег. Кефалления восстала против этого договора на свой собственный риск и покорилась лишь тогда, когда на острове высадился Марк Фульвий; даже жители Самы, опасавшиеся, что они будут вытеснены римскими колонистами из своего поставленного на выгодном месте города, сначала покорились, а потом снова восстали; они выдержали четырехмесячную осаду, после которой город был взят, а все жители были проданы в рабство. И в этом случае Рим не уклонился от своего принципа ограничиваться владычеством над Италией и над ее островами. Он не взял себе из военной добычи ничего кроме двух островов -- Кефаллении и Закинфа, которые были выгодной прибавкой к Керкире и к другим морским стоянкам на Адриатическом море. Остальные территориальные приобретения достались римским союзникам. Филипп и ахейцы были недовольны доставшейся им долей добычи. Филипп не без основания считал себя обиженным. Он был вправе утверждать, что самые важные затруднения во время последней войны, заключавшиеся не в неприятельской армии, а в дальности и необеспеченности сообщений, были преодолены главным образом благодаря его лояльному содействию. Сенат признавал это, так как простил ему недоплаченную дань и возвратил ему его заложников; но Филипп не добился такого расширения своих владений, на какое надеялся. Он получил Магнетскую область вместе с Деметриадой, отнятую им у этолийцев; сверх того, в его власти фактически остались владения долопов и афаманов и часть Фессалии, откуда он также выгнал этолийцев. Хотя внутренняя часть Фракии и осталась под македонским протекторатом, но не было принято никакого решения относительно приморских городов и островов Фасоса и Лемноса, фактически находившихся в руках Филиппа; Херсонес был даже прямо отдан Эвмену, и вовсе нетрудно было понять, что Эвмену были даны владения в Европе только для того, чтобы он держал в покорности не только Азию, но в случае надобности и Македонию. Понятно, что все это раздражало гордого и не лишенного рыцарских доблестей Филиппа; но римляне руководствовались не желанием обидеть его, а настоятельной политической необходимостью. Македония платилась за то, что когда-то была одной из первых держав и вела с Римом войну как равная с равным; с этой стороны еще гораздо более, чем со стороны Карфагена, следовало остерегаться возрождения прежнего могущества. В ином положении находились дела ахейцев. Во время войны с Антиохом они исполнили свое давнишнее желание включить в свой союз Пелопоннес, так как в этот союз вступили, более или менее против воли, сначала Спарта, а после того как азиаты были изгнаны из Греции, также Элида и Мессена. Римляне этому не воспротивились и даже допустили, чтобы в этом случае было поступлено с нарочитым пренебрежением к Риму. Когда Мессена заявила о своей готовности покориться римлянам и о своем нежелании вступать в союз, а этот последний прибег к насилию, то Фламинин поставил ахейцам на вид, что так распоряжаться частью военной добычи несправедливо и, сверх того, более чем неприлично при тех отношениях, какие существуют между ахейцами и римлянами; но при своей неосторожной снисходительности к эллинам Фламинин не помешал ахейцам исполнить их желание. Впрочем, дело этим не кончилось. Ахейцев мучило свойственное карликам желание вырасти; поэтому они не отдали занятого ими во время войны города Плеврона в Этолии и принудили его вступить в число членов союза; они купили Закинф у наместника, оставленного там последним владетелем острова Аминандром, и желали присоединить к этим приобретениям Эгину. Они неохотно отдали Закинф римлянам и с большим неудовольствием выслушали совет Фламинина довольствоваться Пелопоннесом. Они воображали, что из уважения к самим себе должны выставлять напоказ независимость своего государства тем заботливее, чем ничтожнее была эта независимость на самом деле; они толковали о правах воюющей державы и о преданности, с которой помогали римлянам в их войнах; один из них обратился на ахейском совете к римским послам с вопросом, почему Рим заботится о Мессене, если Ахайя не вмешивается в то, что касается Капуи; задавший этот вопрос горячий патриот был награжден рукоплесканиями, и ему было обеспечено большинство голосов на выборах. Все это было бы и очень понятно и очень возвышенно, если бы не было еще более смешно. То, что Рим, так искренно старавшийся упрочить свободу эллинов и заслужить их признательность, не дал им ничего кроме анархии и не пожал ничего кроме неблагодарности, было вполне закономерно и очень прискорбно. В основе эллинских антипатий к покровительствующей державе лежало бесспорно очень благородное чувство, и личное мужество некоторых людей, руководивших общественным мнением, не подлежит никакому сомнению. Но именно поэтому ахейский патриотизм представляется нам по меньшей мере безрассудством и настоящей исторической карикатурой. Несмотря на то, что этот народ был так честолюбив и так дорожил своим национальным достоинством, он от первого до последнего человека был проникнут глубоким сознанием своего бессилия, и либеральные и раболепные люди постоянно прислушивались к тому, чего желает Рим; они благодарили бога, если не появлялся декрет, которого они страшились; они нахмуривались, когда сенат давал им понять, что они лучше сделают, если подчинятся добровольно, для того чтобы не пришлось подчиняться по принуждению; то, чего от них требовали, они исполняли "для соблюдения приличий", и исполняли по мере возможности таким способом, который был оскорбителен для римлян; они отписывались, объяснялись, просили отсрочек, увертывались и наконец, когда все это не помогало, уступали с патриотическими вздохами. Такой образ действий имел бы право если не на одобрение, то на снисхождение, если бы вожаки решились на борьбу и предпочли гибель нации ее порабощению; но ни Филопемен, ни Ликорт не помышляли о таком политическом самоубийстве -- они хотели по мере возможности быть свободными, но прежде всего желали жить. Сверх того, римляне никогда не вмешивались во внутренние дела Греции по собственной инициативе; это вмешательство всегда вызывалось самими греками, словно дети подводившими друг друга под наказание розгами, которого так боялись. Уже до тошноты приелся упрек, который повторялся ученой чернью эллинских и послеэллинских времен, будто римляне старались сеять внутренние раздоры в Греции; это -- одна из самых нелепых пошлостей, какие когда-либо были придуманы филологами, вдававшимися в политику. Не римляне вносили раздоры в Грецию (это было бы поистине то же, что носить сов в Афины), а греки переносили свои ссоры в Рим. Особенно ахейцы были до такой степени ослеплены своей жаждой территориального округления, что не были в состоянии понять, как было бы для них полезно, если бы Фламинин не включил в их союз тех городов, которые были привязаны к этолийцам; они приобрели в Лакедемоне и в Мессене настоящую гидру внутренних раздоров. Члены этих общин беспрестанно обращались в Рим с просьбами избавить их от ненавистного товарищества, и, что особенно замечательно, в числе таких просителей даже находились люди, обязанные ахейцам своим возвращением на родину. Ахейский союз постоянно что-нибудь переустраивал и восстанавливал в Спарте и Мессене, где самые яростные из эмигрантов руководили решениями совета. Через четыре года после номинального вступления Спарты в союз дело дошло даже до открытой войны и до реставрации, доведенной до безрассудной крайности: все рабы, получившие от Набиса гражданские права, были снова проданы в неволю, на вырученные этим способом деньги была построена колоннада в ахейском городе Мегалополе, старинное положение землевладельцев в Спарте было восстановлено, законы Ликурга были заменены ахейскими, городские стены были срыты (566) [188 г.]. На эти нововведения стали со всех сторон поступать в римский сенат жалобы с просьбой принять на себя роль третейского судьи -- эти новые заботы были заслуженным наказанием за сентиментальную политику римлян. Не желая впутываться в эти дела, сенат не только с примерным безразличием выносил булавочные уколы ахейской самонадеянности, но даже с преступным равнодушием допускал самые гнусные дела. В Ахайе все сердечно радовались, когда было получено из Рима известие, что сенат хотя и был очень недоволен реставрацией, но ничего не кассировал. Рим ничего не сделал в защиту лакедемонян, кроме того что сенат, возмущенный юридическим убийством, которое ахейцы совершили над шестьюдесятью или восемьюдесятью спартанцами, отнял у совета право уголовного судопроизводства над спартанцами, что конечно было возмутительным вмешательством во внутренние дела независимого государства! Римские государственные люди отстраняли от себя, сколько могли, всякие заботы об этой буре в стакане воды, что всего убедительнее доказывают многократные жалобы на поверхностные, противоречивые и неясные решения сената; и как мог бы он выносить ясные решения, когда представители четырех спартанских партий говорили друг против друга в его присутствии! К этому следует добавить и то впечатление, которое производили в Риме многие из этих пелопоннесских государственных мужей; даже Фламинин покачивал головой, когда один из них сегодня исполнял перед ним какой-то танец, а завтра заводил с ним речь о государственных делах. Дело дошло до того, что сенат наконец совсем вышел из терпения и объявил пелопоннесцам, что более не намерен вступать с ними в объяснения и что они могут делать все, что хотят (572) [182 г.]. Такой образ действий понятен, но его нельзя назвать справедливым; при том положении, которое занимали римляне, на них лежал и нравственный и политический долг серьезно и последовательно заняться введением в стране сколько-нибудь сносного порядка. Ахеец Калликрат, обратившийся в 575 г. [179 г.] в сенат с разъяснением существующего положения дел в Пелопоннесе и с просьбой о деятельном и постоянном вмешательстве, был как человек, пожалуй, и ниже своего соотечественника Филопемена, заложившего фундамент для так называемой патриотической политики, но тем не менее он был прав.
   Таким образом, в состав клиентелы римской общины входили теперь все страны от восточной до западной оконечности Средиземного моря; нигде не осталось такого государства, которое стоило бы того, чтобы его боялись. Но еще был жив тот человек, которому Рим оказывал такую редкую честь, -- еще был жив тот бездомный карфагенянин, который вооружил против Рима сначала весь Запад, а потом весь Восток и который не достиг своей цели, быть может, только потому, что на Западе ему мешала бесчестная политика аристократии, а на Востоке безрассудная политика царедворцев. По мирному договору с римлянами Антиох обязался выдать им Ганнибала, но Ганнибал скрылся[209]сначала на остров Крит, а потом в Вифинию и жил теперь при дворе царя Прузия, которому помогал в его войнах с Эвменом, по обыкновению одерживая победы и на море и на суше. Утверждают, будто он старался и Прузия подбить на войну с римлянами; но эта безрассудная попытка в том виде, как ее описывают, кажется неправдоподобной. Более достоверно то, что хотя римский сенат и считал ниже своего достоинства преследовать старика в его последнем убежище (так как предание, которое возводит обвинение и на сенат, не заслуживает, по-видимому, доверия), но Фламинин, искавший в своем беспокойном тщеславии новых целей для великих подвигов, задумал по собственной инициативе избавить Рим от Ганнибала, так же как избавил греков от их оков. Было бы недипломатично самому вооружиться кинжалом, чтобы нанести удар самому великому человеку своего времени, а потому Фламинин удовольствовался тем, что наточил и направил этот кинжал. Прузий, самый жалкий из всех жалких азиатских монархов, с удовольствием оказал римскому послу маленькую услугу, на которую тот ему только намекнул, и Ганнибал, видя, что его дом окружен убийцами, принял яд. Он уже давно к этому готовился, прибавляет один римлянин, потому что он хорошо знал римлян и то, как держат свое слово цари. Год его смерти не известен с достоверностью; он умер, по всей вероятности, во второй половине 571 года [183 г.] шестидесяти семи лет от роду. Когда он родился, Рим еще вел с сомнительным успехом борьбу из-за обладания Сицилией. Он прожил достаточно долго, для того чтобы видеть, как Запад был вполне покорен римлянами, чтобы в последний раз сразиться против римлян, имея против себя корабли своего родного города, сделавшегося римским, чтобы стать свидетелем того, как Рим одолел и Восток с быстротою бури, уносящей покинутый кормчим корабль, и чтобы сознавать, что он один был бы в состоянии руководить этим кораблем. Когда он умирал, у него уже не было таких надежд, в которых он мог бы обмануться; но в пятидесятилетней борьбе он честно сдержал клятву, которую дал еще ребенком. Около того же времени и, вероятно, в том же году умер и тот человек, которого римляне обыкновенно называли победителем Ганнибала -- Публий Сципион. Фортуна в избытке осыпала его всеми удачами, в которых отказывала его противнику и которые были частью им заслужены, а частью не заслужены. Он приобрел для своего отечества Испанию, Африку и Азию, и тот самый Рим, который при его рождении был только первою из италийских общин, был ко времени его смерти обладателем всего цивилизованного мира. У него было столько победных титулов, что от них кое-что осталось для его родного и двоюродных братьев[210]. Однако и его снедала в последние годы жизни тяжелая скорбь; он умер пятидесяти с небольшим лет от роду в добровольном изгнании, завещав своим родственникам не хоронить его тело в родном городе, для которого он жил и в котором покоились его предки. Что заставило его удалиться из Рима, неизвестно в точности. На него и еще более на его брата Луция возводились обвинения в подкупе и в утайке денег: но это без сомнения было низкой клеветой, которая не может служить удовлетворительным объяснением для такого сильного чувства озлобления со стороны Сципиона; впрочем, этого человека хорошо характеризует следующий факт: явившись в народное собрание со своими счетными книгами, он не стал оправдываться ссылками на цифры, а разорвал эти книги на глазах народа и своих обвинителей и пригласил римлян сопровождать его в храм Юпитера, чтобы отпраздновать годовщину его победы при Заме. Народ отвернулся от его обвинителей и последовал вслед за ним в Капитолий; но это был последний прекрасный день знаменитого человека. Его гордость, его уверенность, что он не такой же человек, как все другие люди, и что он лучше всех, его энергичная семейная политика, возвысившая в лице его брата Луция отвратительное чучело героя, -- все это оскорбляло многих, и не без основания. Истинная гордость предохраняет человеческое сердце от низких влечений, а тщеславие не защищает его ни от каких ударов и ни от каких булавочных уколов и даже выедает в нем врожденное благородство. Но отличительная особенность таких людей, как Сципион, в которых чистое золото смешивается с блестящей мишурой, заключается именно в том, что им нужны счастье и блеск молодости, чтобы производить очарование, а когда это очарование начинает исчезать, то расставаться с ним всего мучительнее самому чародею.

Глава X.
Третья македонская война

   Филипп Македонский был глубоко оскорблен тем, как с ним обошлись римляне после заключения мира с Антиохом; дальнейшие события не могли заглушить его негодования. Его соседями в Греции и Фракии были большей частью общины, столько же дрожавшие когда-то от страха перед македонянами, сколько теперь перед именем Рима, и, естественно, старавшиеся отплатить падшей великой державе за все те оскорбления, которые получали от Македонии со времен Филиппа II; мелочное тщеславие и дешевый антимакедонский патриотизм того времени проявлялись на съездах различных союзов и в беспрестанных жалобах римскому сенату. Филиппу было уступлено римлянами то, что от отнял у этолийцев, но к этолийцам формально примкнул в Фессалии только союз Магнетов, а те города, которые были отняты Филиппом у двух других фессалийских союзов -- у фессалийского, в тесном смысле слова, и у перребского, -- были от него потребованы обратно на том основании, что он только освободил их, а не завоевал. И афаманы воображали, что могут требовать для себя свободы, и Эвмен претендовал на приморские города, прежде принадлежавшие Антиоху, в собственно Фракии, особенно на Энос и Маронею, хотя по мирному договору с Антиохом ему был категорически предоставлен только фракийский Херсонес. Все эти жалобы и бесчисленное множество других, более мелких -- на помощь, оказанную Прузию против Эвмена, на торговую конкуренцию, на нарушение договоров, на похищение рогатого скота -- стекались в Рим. Македонскому царю приходилось отвечать перед римским сенатом на обвинения, возводимые против него разным самодержавным сбродом, и подчиняться всякому решению -- и справедливому и несправедливому; ему приходилось постоянно убеждаться, что приговоры обыкновенно выносятся не в его пользу; ему приходилось со скрежетом зубов выводить свои гарнизоны с фракийского побережья, из фессалийских и перребских городов и вежливо принимать римских комиссаров, приезжавших удостовериться, все ли исполнено как приказано. В Риме не питали к Филиппу такой же ненависти, какую питали к Карфагену; там даже были во многих отношениях хорошо расположены к владетелю Македонии; в сношениях с Филиппом не пренебрегали всеми внешними приличиями, так же как в Ливии, и тем не менее положение Македонии в принципе ничем не отличалось от положения Карфагена. Но Филипп был неспособен выносить такую пытку с финикийским терпением. С присущей ему страстностью после своего поражения он был зол не столько на достойного уважения противника, сколько на вероломного союзника, и по стародавней привычке держаться не македонской, а своей личной политики увидел в войне с Антиохом лишь очень удобный случай безотлагательно расплатиться с союзником, который позорно покинул его в беде и изменил ему. Этой цели он достиг; но римляне очень хорошо понимали, что македонянином руководила не дружба к Риму, а вражда к Антиоху, да и вообще они не имели обыкновения подчинять свою политику такому личному сочувствию или несочувствию; поэтому они из предосторожности не предоставили Филиппу никаких существенных материальных выгод. Напротив того, Атталиды с той минуты, как достигли власти, были злейшими врагами Македонии и предметом самой ожесточенной и политической и личной ненависти Филиппа: они более всякой другой восточной державы содействовали раздроблению Македонии и Сирии и расширению римского протектората на Востоке; во время последней войны, в то время как Филипп добровольно и лояльно держал сторону Рима, они были принуждены также стоять за Рим ради своего собственного существования; поэтому римляне и воспользовались этими Атталидами как оружием, для того чтобы восстановить то царство Лисимаха, уничтожение которого было самым важным достижением заменивших Александра македонских властителей, и чтобы создать в соседстве с Македонией такое государство, которое не уступало бы ей по своему могуществу и в то же время принадлежало бы к числу римских клиентов. Все-таки мудрый и заботящийся об интересах своего народа правитель едва ли решился бы при обстоятельствах того времени возобновить неравную борьбу с Римом; но в характере Филиппа самым сильным из всех благородных чувств было чувство чести, а из всех низких -- мстительность; поэтому его действиями никогда не руководили ни трусость, ни готовность смиряться перед велениями судьбы, и в глубине души он питал намерение еще раз попытать счастья. На новые оскорбления, которыми стали осыпать Македонию на съездах в Фессалии, он отвечал словами Феокрита, "что солнце еще не закатилось в последний раз"[211].
   Филипп подготовлял исполнение своих замыслов и скрывал их от римлян с таким рвением, с таким спокойствием и с такой последовательностью, что, действуй он точно так же в иные, лучшие времена, он быть может дал бы судьбам мира совсем иное направление. Для этого крутого и гордого человека была крайне тяжелым испытанием та покорность римлянам, ценой которой он покупал себе необходимую отсрочку; но он мужественно вынес эту пытку, а за то, что он был принужден сдерживать свой гнев, тяжело поплатились его подданные и такие невинные жертвы раздоров, как несчастная Маронея. Еще в 571 г. [183 г.] война, по-видимому, была готова вспыхнуть, но младший сын Филиппа Димитрий, живший в течение нескольких лет в Риме в качестве заложника и пользовавшийся там всеобщей любовью, уладил по приказанию отца соглашение с римлянами. Сенат и особенно руководивший греческими делами Фламинин старались организовать в Македонии римскую партию, способную парализовать стремления Филиппа, о которых, конечно, знали в Риме, и вождем этой партии, а быть может даже и будущим царем Македонии, был избран юный, страстно привязанный к Риму, принц. Сенат постарался дать делу такой оборот, что прощает отца ради сына; естественным последствием этого явились раздоры в царском семействе; старший сын Филиппа Персей, назначенный отцом в наследники престола, но родившийся от неравного брака, стал смотреть на брата как на будущего соперника и задумал погубить его. Димитрий, по-видимому, не принимал участия в римских интригах; только необоснованное подозрение в преступлении принудило его нарушить свой долг, да и тогда он, кажется, не замышлял ничего другого кроме бегства в Рим. Но Персей позаботился о том, чтобы его отец был извещен об этом замысле надлежащим образом; подложное письмо от Фламинина к Димитрию довершило дело и побудило отца дать приказание умертвить сына. Филипп узнал о кознях Персея слишком поздно, и смерть настигла его в то время, как он намеревался наказать и устранить от престола братоубийцу. Он умер в 575 г. [179 г.] в Деметриаде на пятьдесят девятом году жизни. Свое царство он оставил развалившимся, свое семейство -- в раздорах, с прискорбием сознавая, что все его усилия и все преступления были напрасны. Его сын Персей вступил на престол, не встретив противодействия ни в Македонии, ни со стороны римского сената. Это был красивый мужчина, искусный во всех физических упражнениях, выросший в лагере и привыкший командовать, властный и неразборчивый в выборе средств, как отец. Он не увлекался вином и женщинами, из-за которых Филипп слишком часто позабывал о своих обязанностях правителя; он был настолько же стоек и терпелив, насколько его отец был легкомыслен и страстен. Филипп, вступивший на престол еще ребенком и в первые двадцать лет своего царствования встречавший во всем удачу, был избалован и испорчен судьбой, Персей вступил на престол на тридцать первом году жизни, и так как он еще ребенком участвовал в несчастной войне с римлянами и рос под бременем унижения и с надеждой на скорое возрождение государства, то унаследовал от отца вместе с царством и его заботы, его озлобление и его надежды. Действительно, он принялся со всей энергией за продолжение начатого отцом дела и стал с усиленным рвением готовиться к войне с Римом; его побуждало к тому убеждение, что, конечно, не благодаря римлянам он носил македонскую корону. Македонская нация с гордостью взирала на монарха, которого привыкла видеть сражающимся во главе своей молодежи; и его соотечественники и многие из эллинов всех племен были убеждены, что нашли в нем настоящего вождя для предстоящей войны за свободу. Но он был не тем, каким казался; ему недоставало гениальности Филиппа и его способности напрягать все свои силы, недоставало тех поистине царских качеств, которые затемнялись и извращались в Филиппе от счастья, но снова проявлялись во всем блеске под очистительным влиянием невзгод. Филипп не налагал на самого себя никаких стеснений и предоставлял дела на произвол судьбы; но, когда было нужно, он находил в себе достаточно силы, чтобы действовать с быстротой и энергией. Персей составлял обширные и искусно задуманные планы и преследовал их с неутомимой настойчивостью; но, когда наступала решительная минута и когда все, что он задумал и подготовил, переходило в живую действительность, он пугался своего собственного дела. Как у всех ограниченных людей, средства обращались у него в цель; он накоплял сокровища за сокровищами для войны с римлянами, а когда римляне проникли в его владения, он был не в силах расстаться со своим золотом. О характере отца и сына можно составить себе понятие по тому факту, что после поражения первый прежде всего поспешил уничтожить в своем кабинете компрометирующие его бумаги, а второй забрал свою казну и сел на корабль. В обыкновенное время из Персея мог бы выйти ничем не выдающийся царь, который был бы не хуже и даже лучше многих других, но он не был способен руководить таким предприятием, которое могло иметь успех только при условии, если бы во главе его стоял необыкновенный человек.
   Силы Македонии не были ничтожны. Преданность страны царскому роду Антигона была ненарушима, и только там национальное чувство не было парализовано взаимною враждою политических партий. Персей разумно воспользовался тем выгодным преимуществом монархической формы правления, что всякая перемена правителя устраняет прежние причины ссор и раздоров и открывает новую эру иных людей и свежих надежд: он начал свое царствование тем, что обнародовал всеобщую амнистию, позволил возвратиться беглым банкротам и простил накопившиеся недоимки. Поэтому ненавистная строгость отца не только принесла сыну пользу, но и доставила ему любовь подданных. Двадцать шесть лет мира частью сами по себе пополнили убыль в македонском населении, частью доставили правительству возможность обратить серьезное внимание на эту больную сторону государства. Филипп поощрял македонян к брачной жизни и деторождению; он перевел жителей приморских городов внутрь страны, взамен их поселил фракийских колонистов, которые были способны сами защищаться от неприятеля и на преданность которых он мог полагаться; чтобы раз навсегда прекратить опустошительные нашествия дарданов, он защитил страну с севера непроходимой преградой, обратив в пустыню те земли, которые отделяли его владения от территории варваров, и основал в северных провинциях новые города. Одним словом, он сделал для Македонии то же, что сделал впоследствии Август, для того чтобы воссоздать римское государство. Его армия была многочисленна -- в ней было 30 тысяч человек, не считая вспомогательных войск и наемников, а его новобранцы приобретали военную опытность в постоянных пограничных стычках с фракийскими варварами. С первого взгляда кажется непонятным, почему Филипп не попытался подобно Ганнибалу организовать свою армию по римскому образцу; но это объясняется высоким мнением македонян об их фаланге, которая хотя и нередко подвергалась поражениям, но все-таки считалась непобедимой. Благодаря тому что Филипп нашел новые источники доходов в рудниках, в таможенных и в десятинных сборах и благодаря процветанию земледелия и торговли, явилась возможность наполнить и государственную казну, и склады, и арсеналы; когда началась война, в македонском государственном казначействе было достаточно денег для уплаты в течение десяти лет жалованья такой армии, какая находилась в то время налицо, и сверх того 10 тысячам наемникам; на общественных складах хранились запасы хлеба на столько же лет (18 млн. медимнов, или прусских шеффелей), а запаса оружия было достаточно для армии втрое более многочисленной. Действительно, Македония стала совершенно другим государством, чем каким была в то время, когда была застигнута врасплох взрывом второй войны с Римом; силы государства во всех отношениях по крайней мере удвоились, а с несравненно менее значительными со всех точек зрения Ганнибал сумел поколебать римское государство в самых его основах. Не так благоприятны были внешние условия. Обстоятельства так сложились, что Македонии пришлось вернуться к планам Ганнибала и Антиоха и попытаться стать во главе коалиции всех угнетенных государств против Рима, -- и действительно, нити такого замысла тянулись от жившего в Пидне двора во все стороны. Но успех был незначителен. Пожалуй иные и уверяли, будто верность италиков поколеблена, но и для друзей и для недругов было очевидно, что возобновление самнитских войн было в то время невозможно. Массинисса доносил в Рим о ночных совещаниях, которые происходили между македонскими уполномоченными и карфагенскими сенаторами, но эти совещания не могли пугать людей серьезных и осмотрительных, даже если бы они и не были чистой выдумкой, что, впрочем, легко возможно. Царей Сирии и Вифинии македонский двор старался втянуть в свои интересы посредством брачных союзов; но это привело только к тому, что еще раз попала впросак обычная наивность дипломатии, которая воображает будто приобретать новые территориальные владения можно путем любовных связей. Так как всякая попытка склонить на сторону Македонии Эвмена была бы смешна, то у агентов Персея возникло намерение совершенно от него отделаться: они задумал убить его подле Дельф в то время, когда он возвращался из Рима, где работал против Македонии; но эта грязная попытка не удалась. Более серьезны были попытки склонить северных варваров и эллинов к восстанию против Рима. Филипп замышлял истребить живших в теперешней Сербии старинных врагов Македонии, дарданов, при помощи другого, призванного с левых берегов Дуная, еще более варварского племени германского происхождения -- бастарнов -- и затем вместе с этими бастарнами и со всей приведенной этим способом в движение лавиной народов двинуться сухим путем в Италию и проникнуть в Ломбардию, для чего уже собирались сведения о ведущих туда альпийских проходах; это был грандиозный план, достойный Ганнибала и без сомнения внушенный именно переходом Ганнибала через Альпы. Более чем вероятно, что это и послужило поводом для основания римской крепости Аквилеи, которое относится к последним годам царствования Филиппа (573) [181 г.] и не согласуется с общей системой постройки италийских крепостей. План Филиппа не удался вследствие отчаянного сопротивления дарданов и заинтересованных в этом деле соседних племен; бастарны были принуждены отступить и на возвратном пути все потонули под провалившимся льдом при переходе через Дунай. Тогда царь постарался подчинить своему влиянию вождей иллирийцев, живших в теперешней Далмации и северной Албании. Не без ведома Персея пал от руки убийцы один из этих вождей -- Арфетавр, непреклонно державший сторону Рима. Самый могущественный между ними, сын и наследник Плеврата, Генфий находился подобно своему отцу в номинальном союзе с Римом, но гонцы из Иссы (греческого города на одном из островов Далмации) известили сенат, что царь Персей состоит в тайном соглашении с этим юным, слабым и склонным к пьянству владетелем и что послы Генфия служат в Риме шпионами для Персея. В странах к востоку от Македонии у низовьев Дуная находился в самом теснейшем союзе с Персеем мудрый и храбрый князь одрисов Котис, который был самым могущественным из фракийских вождей и владетелем всей восточной Фракии от македонской границы на Гебре (Марице) до усеянного греческими городами побережья; из числа других, более мелких владетелей князь сагеев Абруполис был разбит Персеем и изгнан из своего отечества за то, что предпринял хищнический набег на Амфиполь на Стримоне. Оттуда Филипп вывел большое число колонистов и там мог он во всякое время набирать наемников в любом количестве. Еще задолго до объявления Риму войны Филипп и Персей деятельно вели среди несчастной эллинской нации двойную пропаганду, стараясь привлечь на сторону Македонии частью национальную, частью, если можно так выразиться, коммунистическую партию. Само собой понятно, что все, как азиатские, так и европейские греки, принадлежавшие к национальной партии, стали в глубине своего сердца сочувствовать Македонии не потому, что римским освободителям иногда случалось совершать несправедливости, а потому, что восстановление греческой национальности чужеземцами заключало в самом себе противоречие; а теперь, когда в сущности уже было поздно, каждому стало понятно, что самое гнусное македонское управление было для Греции менее пагубно, чем свободная конституция, которая была результатом самых благородных намерений великодушных иноземцев. Что во всей Греции самые способные и самые честные люди стали во враждебное к Риму положение, было в порядке вещей; на стороне римлян были только продажные аристократы и некоторые из добросовестных людей, составлявших исключение тем, что не обманывали себя ни насчет тогдашнего положения нации, ни на счет ее будущности. Всех глубже почувствовал это Эвмен Пергамский, который был носителем идеи этой чужеземной свободы среди греков. Тщетно оказывал он подвластным ему городам любезности всякого рода, тщетно старался он снискать благосклонность общин и советов звонкими словами и еще лучше звенящим золотом; его подарки были отвергнуты, а в один прекрасный день были, по приговору совета, разбиты во всем Пелопоннесе все воздвигнутые в честь его статуи и сплавлены вылитые в честь его металлические доски (584) [170 г.]. Напротив того, имя Персея было у всех на устах; даже те греческие государства, которые подобно ахейскому прежде были самым решительным образом враждебны к Македонии, стали теперь обсуждать вопрос об отмене направленных против Македонии законов; даже находившаяся внутри пергамских владений Византия просила защиты от фракийцев и присылки гарнизона не у Эвмена, а у Персея, который и исполнил эту просьбу; Лампсак на Геллеспонте также примкнул к македонянину; даже могущественные и осмотрительные родосцы приказали своему великолепному военному флоту служить конвоем для сирийской невесты царя Персея во время ее морского переезда из Антиохии, потому что сирийские военные корабли не имели права показываться в Эгейском море; они были приняты с большим почетом и возвратились домой с щедрыми подарками, состоявшими преимущественно из корабельного леса; даже уполномоченные от азиатских городов, т. е. от подданных Эвмена, вели в Самофракии тайные переговоры с македонскими депутатами. Вышеупомянутая отправка родосских военных кораблей имела по меньшей мере внешний вид демонстрации; и уже настоящей демонстрацией было, когда царь Персей под предлогом религиозного торжества выставил в Дельфах напоказ эллинам и самого себя и всю свою армию. То, что царь старался найти для себя в этой национальной пропаганде опору для предстоявшей войны, было в порядке вещей. Но он дурно поступил, воспользовавшись страшной экономической разрухой Греции, для того, чтобы привязать к Македонии всех тех, кто желал преобразования имущественных отношений и отмены законов о долговых обязательствах. Трудно представить себе, до какой степени были в европейской Греции обременены долгами и общины, и частные лица за исключением Пелопоннеса, положение которого было в этом отношении более сносным; дело дошло до того, что один город нападал на другой и предавал его грабежу только для того, чтобы добыть денег; так например, афиняне разграбили Ороп, а у этолийцев, у перребов и у фессалийцев происходили настоящие сражения между богатыми и бедными. Само собой разумеется, что в этих случаях совершались страшные преступления; так, например, у этолийцев была обнародована всеобщая амнистия и было объявлено о восстановлении внутреннего спокойствия единственно с целью завлечь в эту западню эмигрантов и умертвить их. Римляне попытались взять на себя роль посредников, но их послы возвратились домой, не достигнув цели, и объявили, что обе партии одинаково негодны и что нет никакой возможности обуздать их взаимную вражду. В сущности могли бы помочь этому делу только полицейский офицер и палач; сентиментальный эллинизм, сначала возбуждавший смех, стал возбуждать ужас. Но царь Персей привлек на свою сторону эту партию, если она достойна такого названия, и привязал к себе тех людей, которым нечего было терять или которые по меньшей мере не могли опасаться утраты честного имени; он не только издал распоряжение в пользу обанкротившихся македонян, но кроме того приказал выставить в Лариссе, в Дельфах и в Делосе объявления, в которых приглашал возвратиться в Македонию всех греков, укрывавшихся от наказания за политические и за какие-либо другие преступления или от взыскания долгов, и обещал им восстановить их честь и возвратить им имущество. Нетрудно поверить как тому, что они явились на это приглашение, так и тому, что тлевший под пеплом огонь социальной революции вспыхнул тогда ярким пламенем во всей северной Греции и что местная национально-социальная партия обратилась к Персею с просьбой о помощи. Если эллинская национальность могла быть спасена только такими средствами, то при всем уважении к Софоклу и Фидию можно осмелиться задать себе вопрос: стоила ли эта цель такой цены?
   Сенат пришел к убеждению, что слишком долго медлил и что пора положить конец этим проискам. Изгнание находившегося в союзе с римлянами фракийского вождя Абруполиса и вступление Македонии в союз с византийцами, этолийцами и некоторыми из беотийских городов были нарушениями мирного договора 557 г. [197 г.] и послужили достаточным поводом для официального объявления войны; настоящей же причиной войны было очевидное намерение Македонии превратить ее номинальную самостоятельность в действительную и освободить эллинов от римского протектората. Еще в 581 г. [173 г.] римские послы открыто заявили на ахейском совете, что вступить в союз с Персеем значило разорвать союз с Римом. В 582 г. [172 г.] царь Эвмен приезжал в Рим с длинным списком жалоб и объяснил сенату настоящее положение дел; вслед за этим сенат неожиданно решился на тайном заседании немедленно объявить Македонии войну и приказал занять римским войскам в Эпире те пункты, которые были удобны для высадки. Только для формы было отправлено в Македонию посольство; оно возвратилось с известием, что Персей, сознавая невозможность сделать попятный шаг, изъявил готовность заключить с Римом действительно равноправный союз, но что он считает договор 557 г. [197 г.] уничтоженным и приказал послам выехать в течение трех дней из его владений. Таким образом, война была фактически объявлена. Это происходило осенью 582 г. [172 г.]; если бы Персей хотел, он мог бы занять всю Грецию, повсюду передать управление в руки македонской партии и, быть может, даже уничтожить римскую дивизию из 5 тысяч человек, стоявшую подле Аполлонии под начальством Гнея Сициния, и воспрепятствовать высадке римлян. Но царь, уже начинавший со страхом помышлять о предстоявших опасностях, пустился со своим гостем, консуляром Квинтом Марцием Филиппом, в разные толки о вздорном значении римского объявления войны и склонился на его убеждения отсрочить нападение и еще раз завести переговоры о мирном соглашении с Римом; на это сенат отвечал, как и следовало ожидать, высылкой всех македонян из Италии и посадкой легионов на суда. Хотя сенаторы старой школы и порицали "новую мудрость" своего коллеги и его неримское коварство, но цель была достигнута, когда зима прошла, Персей еще не трогался с места. С тем бо льшим усердием римские дипломаты использовали эту отсрочку, для того чтобы лишить Персея всякой поддержки со стороны греков. В ахейцах они были уверены. Даже принадлежавшие к патриотической партии ахейцы не принимали никакого участия в социальных смутах и ограничивались желанием соблюдать нейтралитет, поэтому они отнюдь не были расположены кинуться в объятия Персея; сверх того, именно в это время римлянам удалось поставить там во главе управления людей, безусловно державших сторону Рима. Этолийский союз хотя и обращался во время внутренних смут за помощью к Персею, но выбранный под влиянием римских послов новый стратег Ликиск заботился о римских интересах более самих римлян. И у фессалийцев римская партия одержала верх. Даже беотийцы, которые издавна держали сторону Македонии и дошли до крайнего экономического расстройства, не стали все открыто на сторону Персея; только три беотийских города, Фисбы, Галиарт, и Коронея, примкнули к нему по собственной инициативе. Когда в ответ на жалобы римского посла правительство беотийского союза объяснило ему настоящее положение дел, он объявил, что следует предоставить всем городам право высказаться поодиночке, так как только этим способом можно узнать, какие города за Рим и какие против; вслед за этим беотийский союз совершенно распался. Нет никакого основания утверждать, что воздвигнутое Эпаминондом великое здание было разрушено римлянами: оно развалилось, прежде чем римляне прикоснулись к нему, и это послужило прелюдией к распадению и других, еще более крепко сплоченных, греческих городских союзов[212]. С войсками преданных Риму беотийских городов римский посол Публий Лентул приступил к осаде Галиарта еще до появления римского флота в Эгейском море. Халкида была занята ахейскими войсками, Орестийская область -- эпиротскими, дассаретские и иллирийские крепости, находившиеся у западных границ Македонии, -- войсками Гнея Сициния, и, лишь только возобновилось судоходство, в Лариссу был доставлен гарнизон из 2 тысяч человек. На все это Персей смотрел сложа руки; в его власти не было ни одной пяди земли вне его собственных владений, когда весной 583 г. [171 г.], или, по официальному календарю, в июне этого года, римские легионы высадились на западном берегу. Сомнительно, нашел ли бы Персей сколько-нибудь значительных союзников, даже если бы он проявил столько же энергии, сколько на самом деле проявил вялости; а при обстоятельствах того времени он, естественно, остался в совершенном одиночестве, и все его старания приобрести приверженцев пока что не привели ни к чему. Иллирийский вождь Генфий, Карфаген, Родос, малоазиатские вольные города и даже находившаяся до того времени в тесной дружбе с Персеем Византия предложили римлянам свои военные корабли, от которых римляне отказались. Эвмен мобилизовал свои сухопутные и морские военные силы. Царь Каппадокии Ариараф прислал в Рим заложников без всякого требования со стороны римлян. Зять Персея, царь Вифинии Прузий II, остался нейтральным. Во всей Греции никто не шевельнулся. Сирийский царь Антиох IV, называвшийся на канцелярском языке "богом, блестящим победоносцем" в отличие от своего отца, прозванного "великим", не оставался в бездействии, но только для того, чтобы отнять во время этой войны сирийское побережье у совершенно бессильного Египта.
   Однако хотя Персей и вступил в борьбу почти без всяких союзников, он был не из таких противников, которыми можно пренебрегать. В его армии было 43 тысячи человек, в том числе 21 тысяча фалангитов и 4 тысячи македонских и фракийских всадников, остальные войска состояли большей частью из наемников. В состав римских военных сил в Греции входило от 30 до 40 тысяч италийских войск и более 10 тысяч вспомогательных войск нумидийских, лигурийских, греческих, критских и в особенности пергамских. К этому следует прибавить флот, в котором было только 40 палубных судов, так как у неприятеля вовсе не было флота (Персей, которому договор с Римом воспрещал строить военные корабли, только что приступил к сооружению верфи в Фессалониках), но на этих судах было до 10 тысяч десантных войск, так как они предназначались главным образом для содействия при осаде крепостей. Флотом командовал Гай Лукреций, а сухопутной армией консул Публий Лициний Красс. Этот последний оставил сильный отряд в Иллирии, для того чтобы беспокоить Македонию с западной стороны, а сам направился с главной армией обычным путем из Аполлонии в Фессалию. Персей вовсе не пытался препятствовать этому трудному переходу; он ограничился вступлением в Перребию и занятием ближайших крепостей. Он ожидал неприятеля подле горы Оссы, а первое сражение между конницей и легкими войсками двух противников произошло недалеко от Лариссы. Римляне потерпели решительное поражение. Котис во главе фракийской конницы опрокинул и рассеял италийскую, а Персей во главе македонской -- греческую; у римлян было убито 2 тысячи пехотинцев и 2 тысячи всадников и было взято в плен 600 всадников; они должны были считать за особое для себя счастье, что могли без всяких препятствий перейти обратно за Пеней. Персей воспользовался этой победой, для того чтобы просить мира на тех же условиях, на каких были заключен мир с Филиппом; он даже изъявил готовность уплатить такую же сумму денег, какую уплатил Филипп. Римляне отвергли это предложение; они никогда не заключали мирных договоров после понесенного поражения, а в настоящем случае заключение мира безусловно имело бы последствием утрату Греции. Однако плохой римский полководец не знал, как вести наступательную войну; он бродил взад и вперед по Фессалии без сколько-нибудь значительных результатов. Персей мог бы перейти в наступление; он видел, что римляне в руках плохого вождя и что они не знают, на что решиться; быстро, как молния, пронеслась по Греции весть, что греческая армия одержала в первом сражении блистательную победу, а вторая победа могла вызвать общее восстание греческих патриотов и начало партизанской войны, последствия которой были бы неисчислимы. Однако Персей был хорошим солдатом, но не таким хорошим полководцем, каким был его отец; он приготовился к оборонительной войне и, когда дела приняли новый оборот, совершенно растерялся. Незначительной победой, которая была одержана римлянами во время кавалерийской схватки подле Фаланны, он воспользовался как предлогом, для того чтобы возвратиться, как это свойственно ограниченным и упрямым людям, к своему первоначальному плану военных действий и очистить Фессалию. Это, конечно, было то же, что отказаться от всяких надежд на восстание эллинов, а чего мог бы достигнуть Персей, если бы действовал иначе, видно из перехода эпиротов на сторону их прежних противников. С тех пор ни та, ни другая сторона не предпринимали ничего серьезного; Персей осилил царя Генфия и наказал дарданов, а Котис, по его приказанию, выбил из Фракии преданных Риму фракийцев и пергамские войска. С другой стороны, западная римская армия завладела несколькими иллирийскими городами, а консул постарался выгнать из Фессалии македонские гарнизоны и оградить себя от беспокойных этолийцев и акарнанцев занятием Амбракии. Всего тяжелее обрушилось геройское мужество римлян на несчастные беотийские города, державшие сторону Персея; римский адмирал Гай Лукреций продал в рабство и жителей Фисбы, которые сдались ему без сопротивления, лишь только он появился перед городом, и жителей Галиарта, который запер перед ним свои ворота и был взят штурмом. Точно так же поступил с жителями Коронеи консул Красс, несмотря на то, что этот город сдался на капитуляцию. Никогда еще в римской армии не было такой плохой дисциплины, как при этих начальниках. Они до такой степени распустили армию, что даже в следующую кампанию 584 г. [170 г.], новый консул Авл Гостилий не мог помышлять ни о каком серьезном предприятии; к тому же новый адмирал Луций Гортензий оказался таким же неспособным и недобросовестным человеком, каким был его предшественник. Флот без всяких результатов подходил то к одному, то к другому из городов, расположенных на фракийском побережье. Западная армия, находившаяся под начальством Аппия Клавдия, для которого главной квартирой служил Лихнид на дассаретской территории, терпела одну неудачу вслед за другой; экспедиция, предпринятая оттуда внутрь Македонии, совершенно не удалась, а в начале зимы, когда глубокий снег сделал непроходимыми горные ущелья на южной границе Македонии и вследствие того оказались ненужными стоявшие там войска, царь напал с этими войсками на Аппия, отнял у него много городов, захватил много пленников и завязал сношения с царем Генфием; он даже смог сделать попытку вторжения в Этолию, благодаря тому что Аппий потерпел поражение от гарнизона в какой-то крепости, которую он безуспешно осаждал в Эпире. Главная римская армия несколько раз пыталась проникнуть в Македонию сначала через Камбунийские горы, а потом через ущелья Фессалии, но это наступление велось слабо и было отражено Персеем. Консул был главным образом занят реорганизацией армии, которая, конечно, была чрезвычайно необходима, но для которой нужен был более строгий начальник и более знаменитый полководец. Отставки и отпуска продавались за деньги, поэтому отряды никогда не были в полном составе, войско размещалось на лето по квартирам, офицеры крали крупными кушами, а солдаты -- по мелочам; к дружественным народам римляне относились с оскорбительным недоверием; так, например, они свалили вину постыдного поражения при Лариссе на мнимую измену этолийской конницы и совершили неслыханную несправедливость, отправив офицеров этой конницы в Рим для предания их уголовному суду, а своей необоснованной подозрительностью побудили живших в Эпире молоттов отложиться от Рима; союзные города облагались военными контрибуциями, как будто они были завоеваны, а когда местные жители обращались с жалобами к римскому сенату, их предавали казни или продавали в рабство -- так было поступлено с Абдерой и Халкидой. Сенат обратил на это серьезное внимание[213]: он приказал освободить несчастных граждан Коронеи и Абдеры и запретил римским должностным лицам облагать союзников повинностями без разрешения сената. Гай Лукреций был единогласно осужден гражданством. Однако это не могло изменить результатов этих двух кампаний, которые были в военном отношении ничтожны, а в политическом позорны для римлян, обязанных своими необычайными успехами на Востоке в немалой степени безукоризненному в нравственном отношении поведению, представлявшему резкий контраст со скандальным поведением эллинов. Если бы на месте Персея был Филипп, то эта война, вероятно, началась бы уничтожением римской армии и отпадением большинства эллинов; но Рим был счастлив, что его ошибки всегда оказывались ничтожными в сравнении с ошибками его противников. Персей ограничился тем, что укрепился в Македонии, представлявшей с южной и с западной стороны настоящую горную крепость, как в осажденном городе.
   И третьему главнокомандующему, отправленному в 585 г. [169 г.] из Рима в Македонию, -- тому самому Квинту Марцию Филиппу, который, как было ранее замечено, так честно воспользовался гостеприимством царя, -- была не по силам вовсе нелегкая задача, за которую от брался. Он был честолюбив и предприимчив, но был плохим военачальником. Чтобы перебраться через Олимп Лапафским ущельем к западу от Темпеи, он оставил отряд против занимавшего теснины неприятеля, а сам с главной армией проложил себе дорогу через непроходимые стремнины в Гераклею; но это дерзкое предприятие нисколько не оправдывается тем, что оно удалось. Не только горсть смелых людей могла бы загородить ему дорогу, причем отступление было бы для него немыслимо, но и после перехода через горы он имел перед собой главную македонскую армию; у него в тылу находились сильно укрепленные горные крепости Темпея и Лапаф, он был тесно прижат к узкому морскому берегу, был лишен подвоза припасов и не мог продовольствовать свою армию фуражировками; он находился в таком же безвыходном положении, когда в бытность первый раз консулом был окружен неприятелем в лигурийских теснинах, с тех пор называвшихся его именем. Но тогда его спасла счастливая случайность, а теперь -- неспособность Персея. Царь, по-видимому, проникся убеждением, что единственное средство обороняться от римлян -- запереть им горные проходы; поэтому, когда он увидел римлян по сю сторону гор, он счел свое дело проигранным, поспешно отступил к Пидне, приказал сжечь свои корабли и потопить свои сокровища. Но даже это добровольное отступление македонской армии не вывело консула из его трудного положения. Хотя он стал беспрепятственно подвигаться вперед, но после четырехдневного перехода был принужден вернуться вследствие недостатка съестных припасов, а так как царь одумался и поспешил возвратиться назад, чтобы снова занять покинутую им позицию, то римская армия оказалась бы в крайне опасном положении, если бы не сдалась на капитуляцию неприступная Темпея, в которой неприятель нашел обильные запасы продовольствия. Благодаря взятию Темпеи было обеспечено сообщение римской армии с югом; но Персей сильно укрепился на своей прежней, удачно выбранной позиции на берегах маленькой речки Эльпий и загородил римлянам путь для дальнейшего наступления, поэтому римская армия простояла остальную часть лета и всю зиму запертой в крайнем уголке Фессалии; если переход через теснины был во всяком случае успехом и первым важным успехом, достигнутым в этой войне, то римляне были им обязаны не искусству своего главнокомандующего, а бестолковости неприятельского вождя. Римский флот тщетно попытался завладеть Деметриадой и вообще не достиг никаких результатов. Легкие корабли Персея смело плавали между Цикладами, защищали направлявшиеся в Македонию суда с хлебом и нападали на неприятельские транспорты. У западной армии дела шли еще хуже: Аппий Клавдий не мог ничего предпринять со своим слабым отрядом, а вспомогательные войска, которых он требовал из Ахайи, не были ему доставлены, потому что консул задержал их из зависти. К тому же Генфий соблазнился обещанием Персея заплатить ему большую сумму денег за разрыв союза с Римом и приказал заключить римских послов в тюрьму; однако бережливый царь нашел излишним уплачивать обещанные деньги, ввиду того что Генфий и без того был вынужден отказаться от своего прежнего двусмысленного положения и решительно перейти на сторону врагов Рима. Таким образом, кроме большой войны, уже длившейся три года, римлянам пришлось вести и малую. Персей мог бы создать для римлян и еще более опасных врагов, если бы был в состоянии расстаться со своим золотом. В самой Македонии отряд кельтов, находившийся под начальством Клондика и состоявший из 10 тысяч всадников и стольких же пехотинцев, предложил поступить к Персею на службу, но дело не состоялось, потому что нельзя было достигнуть соглашения относительно размера жалованья. И в Элладе умы были в таком сильном брожении, что там нетрудно было бы начать партизанскую войну, если бы за это взялись с некоторым уменьем и не жалели денег; но так как Персей не хотел платить, а греки ничего не делали даром, то спокойствие страны не было нарушено.
   В Риме наконец решили отправить в Грецию такого человека, какой был там нужен. Это был Луций Эмилий Павел, сын павшего при Каннах консула того же имени; он происходил из старинного знатного рода, но был небогат и потому не имел на выборах такой же удачи, как на полях сражения; он необычайно отличился в Испании и особенно в Лигурии. Народ вторично выбрал его консулом на 586 г. [168 г.] ради его заслуг, что в то время уже было редким исключением. Он был во всех отношениях подходящим человеком: он был превосходным полководцем старой школы, был строг к самому себе и к своим подчиненным и, несмотря на свои шестьдесят лет, еще свеж умом и крепок здоровьем; он был неподкупным сановником, "одним из тех немногих римлян того времени, которым нельзя было предложить взятку", -- как отозвался о нем один из его современников; он получил эллинское образование и воспользовался своим назначением в главнокомандующие, для того чтобы объехать Грецию и познакомиться с ее произведениями искусства.
   Лишь только новый главнокомандующий прибыл в лагерь при Гераклее, он приказал Публию Назике завладеть врасплох слабо защищенным ущельем подле Пифиона, а тем временем отвлекал внимание македонян форпостными схватками в русле Эльпия; таким образом неприятель был обойден и должен был отступить к Пидне. По римскому летосчислению 4 сентября, а по юлианскому календарю 22 июня 586 г. [168 г.] (один сведущий римский офицер предупредил армию о предстоявшем лунном затмении, для того чтобы она не приняла его за дурное предзнаменование; это и дает нам возможность с точностью определить в данном случае время) форпосты случайно вступили в рукопашный бой в то время, когда водили после своего обеда лошадей на водопой; тогда обе стороны решились немедленно вступить в сражение, которое было назначено на следующий день. Престарелый римский главнокомандующий обходил без шлема и без панциря ряды своей армии и сам размещал солдат по местам. Лишь только они выстроились, на них устремилась страшная фаланга; сам полководец, видавший немало упорных битв, потом признавался, что его стала пробирать дрожь. Римский авангард рассыпался в прах; одна пелигнийская когорта была изрублена и почти совершенно уничтожена; даже легионы стали поспешно отступать, пока не достигли возвышения, находившегося подле самого римского лагеря. Там счастье переменилось. Ряды фаланги разделились вследствие неровностей почвы и поспешного преследования; римляне проникли отдельными когортами во все разрывы и напали на нее и с флангов и с тыла, а так как македонская конница, которая одна только и могла бы помочь, стояла неподвижно, а потом стала целыми массами уходить (сам царь был в этом случае из первых), то судьба Македонии была решена в течение менее одного часа. 3 тысячи отборных фалангитов были изрублены все до последнего человека, словно фаланга сама хотела покончить свое существование в этой своей последней большой битве. Поражение было ужасно: 20 тысяч македонян пали на поле сражения, 11 тысяч были взяты в плен. Война была кончена на пятнадцатый день после того как Павел принял главное командование; в течение двух дней покорилась вся Македония. Царь убежал со своим золотом -- в его кассе еще оставалось более 6 тысяч талантов (10 млн. талеров) -- в Самофракию в сопровождении нескольких преданных людей. Но когда он сам убил одного из них -- критянина Эвандра, которого следовало привлечь к ответу за подстрекательство к попытке убить Эвмена, -- то его покинули даже царские пажи и его последние спутники. Одну минуту он надеялся, что его спасет право убежища, но он сам наконец понял, что хватается за соломинку. Попытка бежать к Котису ему не удалась. Тогда он написал письмо к консулу, но это письмо не было принято, потому что он называл себя царем. Он подчинился своей участи и вместе с детьми и сокровищами отдался в руки римлян с таким унынием и такими слезами, что внушил победителям отвращение. Искренне радуясь и помышляя не столько о своем успехе, сколько о превратностях судьбы, консул принял самого знатного из всех пленников, каких когда-либо удавалось римским полководцам приводить в свое отечество. Персей умер через несколько лет после того государственным пленником в Альбе, на Фуцинском озере[214]; его сын впоследствии жил в той же части Италии писцом. Таким образом, царство Александра Великого, покорившее и эллинизировавшее Восток, пало через 144 года после его смерти. А, как будто для того чтобы трагедия не прошла и без забавного фарса, претор Луций Аниций начал и окончил в течение тридцати дней войну с "царем" Иллирии Генфием: флот пиратов был захвачен римлянами, столица Скорда была взята, и оба царя -- наследник великого Александра и наследник Плеврата -- вступили пленниками в Рим рядом друг с другом.
   Сенат решил, что та опасность, которую навлекла на Рим неуместная снисходительность Фламинина, не должна возобновляться. Македонское государство было уничтожено. На конференции в Амфиполе, на берегах Стримона, римская комиссия решила разделить крепко сплоченную и цельную монархическую державу на четыре республиканско-федеративных общинных союза, скроенных по образцу греческих союзов, -- на амфиполийский в восточной части Македонии, фессалоникский с Халкидским полуостровом, пеллайский на границе Фессалии и пелагонийский внутри страны. Браки между лицами, принадлежавшими к различным союзам, были признаны незаконными, и дозволялось приобретать оседлость только в одном из этих союзов. Все бывшие царские чиновники и их взрослые сыновья были обязаны под страхом смертной казни покинуть свое отечество и переселиться в Италию. Римляне не без основания все еще опасались проявления старинной преданности царю. Что касается всего остального, то гражданские права и прежнее государственное устройство были оставлены без изменений; конечно, назначение должностных лиц должно было впредь зависеть от общинных выборов, а власть была отдана в руки знати как в общинах, так и в союзах. Коронные имущества и доходы не были переданы союзам и было запрещено разрабатывать золотые и серебряные руды, составлявшие главное богатство страны: однако в 596 г. [158 г.] было снова разрешено разрабатывать по меньшей мере серебряные руды[215]. Было запрещено ввозить соль и вывозить корабельный строевой лес. Поземельный налог, который до того времени уплачивался царю, был отменен, а союзам и общинам было предоставлено право облагать самих себя налогами, но они должны были уплачивать Риму половину прежнего поземельного налога в раз навсегда установленном размере -- 100 талантов (170 тыс. талеров в год)[216]. Вся страна была навсегда обезоружена, а крепость Деметриада срыта, только на северной границе было приказано содержать военный кордон для защиты от нашествий варваров. Из выданного македонянами оружия медные щиты были отосланы в Рим, а все остальное было сожжено. Цель была достигнута. Македония еще два раза бралась за оружие по зову принцев из прежнего царского дома, однако, за исключением этих двух восстаний, не имела никакой истории с тех пор и до настоящего времени. Точно так же было поступлено и с Иллирией. Царство Генфия было разделено на три небольших вольных государства, и там оседлые жители уплачивали своим новым повелителям прежние поземельные налоги в половинном размере; исключение было сделано только в пользу городов, стоявших на стороне Рима: они были награждены освобождением от поземельных налогов; но в Македонии не было никакого повода для подобных изъятий. Флот иллирийских пиратов был конфискован и подарен самым значительным из находившихся на тех берегах греческих общин. Таким образом, если не навсегда, то на долгое время были прекращены непрестанные вымогательства, которым подвергали своих соседей иллирийцы и особенно иллирийские корсары. Во Фракии римляне простили Котиса и возвратили ему попавшегося в плен сына, потому что до него трудно было добраться, да сверх того можно было при случае воспользоваться его услугами против Эвмена. Таким образом все было приведено в порядок на Севере, и Македония была наконец избавлена от ига монархии. Греция действительно сделалась более свободной, чем когда-либо, и в ней не осталось ни одного царя.
   Но римляне не ограничились тем, что перерезали жилы и нервы Македонии. В сенате было решено раз навсегда сделать безвредными все эллинские государства без всякого различия между друзьями и недругами и все их поставить в одинаковую смиренную зависимость от Рима. Само по себе это решение могло быть вполне оправдано, но его выполнение, особенно в отношении самых могущественных из греческих государств, было недостойно великой державы и свидетельствовало о том, что прошли времена Фабиев и Сципионов. От этой перемены ролей всех более пострадало то государство, которое было создано и возвеличено Римом, для того чтобы держать в покорности Македонию, но в котором римляне уже не нуждались, с тех пор как Македония перестала существовать, -- царство Атталидов. Против благоразумного и осмотрительного Эвмена нелегко было приискать сколько-нибудь благовидный предлог, для того чтобы лишить его привилегированного положения и подвергнуть опале. Около того времени, когда римляне стали лагерем под Гераклеей, внезапно распространились на его счет самые странные слухи: стали рассказывать, будто он находится в тайных сношениях с Персеем, будто его флот внезапно исчез, будто за его неучастие в кампании было предложено 500 талантов, а за его посредничество при заключении мира 1500 талантов и что соглашение не состоялось только вследствие скупости Персея. Что касается пергамского флота, то царь возвратился с ним домой вслед за уходом римского флота на зимнюю стоянку и предварительно откланялся консулу. Рассказ о подкупе -- без сомнения выдумка вроде теперешних газетных уток; разве не сам богатый, хитрый и последовательный в своих действиях Атталид вызвал разрыв между Римом и Македонией своей поездкой 582 г. [172 г.] и едва не был за это убит подосланными Персеем бандитами? Так неужели же он стал бы продавать своему убийце за несколько талантов право на участие в добыче и из-за таких пустяков отказываться от результатов многолетних усилий именно в то время, когда уже были преодолены главные трудности войны, в счастливом исходе которой он, впрочем, никогда не мог сомневаться? Такое обвинение не только ложь, но и очень глупая ложь. Не подлежит сомнению, что этому не было никаких доказательств ни в бумагах Персея, ни где бы то ни было, так как даже римляне не осмеливались громко высказывать такие подозрения. Но у них была своя цель. К чему они стремились, видно из обхождения римских вельмож с братом Эвмена Атталом, который командовал в Греции пергамскими вспомогательными войсками. Он был принят в Риме с распростертыми объятиями как храбрый и верный боевой товарищ, и его там поощряли просить не за своего брата, а за самого себя, ему намекали, что сенат охотно отведет ему особое царство. Аттал просил только Энос и Маронею. Сенат полагал, что это лишь предварительная просьба, и исполнил ее с большой любезностью. Но когда Аттал уехал из Рима, не предъявив никаких дальнейших требований, а сенат пришел к убеждению, что члены пергамского царствующего дома живут в таком взаимном согласии, какое не встречается в других царствующих домах, то Энос и Маронея были объявлены вольными городами. Пергамцы не получили из македонской добычи ни одного клочка земли; после победы над Антиохом римляне еще соблюдали по отношению к Филиппу внешние формы приличия, а теперь они намеренно оскорбляли и унижали Эвмена. Кажется, около того времени сенат объявил независимой Памфилию, из-за обладания которой шел спор между Эвменом и Антиохом. Еще важнее было столкновение с галатами; с тех пор как Эвмен вытеснил понтийского царя из Галатии и принудил его при заключении мира отказаться от всяких союзов с галатскими князьями, этот народ находился под властью Эвмена, но теперь, без сомнения рассчитывая на разлад между Эвменом и римлянами, а может быть и по наущению этих последних, галаты восстали против Эвмена, наводнили его владения и поставили его в очень опасное положение. Эвмен стал просить римлян о посредничестве; римский посол изъявил готовность исполнить это желание, но полагал, что командовавший пергамской армией Аттал лучше бы сделал, если бы не сопровождал его, так как мог смутить дикарей своим присутствием; заслуживает внимания тот факт, что посол ничего не уладил и даже рассказывал по возвращении, что его посредничество только раздражило дикарей. Вскоре после того независимость галатов была положительно признана и гарантирована сенатом. Эвмен решил отправиться в Рим, чтобы лично отстаивать свои интересы перед сенатом. Но сенат, словно мучимый угрызениями совести, неожиданно вынес решение, что цари впредь не должны являться в Рим, и послал в Брундизий навстречу Эвмену квестора с поручением сообщить ему содержание этого сенатского решения, спросить у него, что ему нужно, и объяснить ему, что его поспешный отъезд домой очень желателен. Царь долго не говорил ни слова, наконец он ответил, что ему ничего не нужно, и снова сел на корабль. Он понял, в чем дело, -- он понял, что уже прошло то время, когда Рим допускал существование полусамодержавных и полусвободных союзников, и что теперь настала пора бессильной покорности.
   Такая же участь постигла родосцев. Их положение было особо привилегированным: они находились с Римом не в настоящем союзе, а в равноправных дружеских отношениях, которые не мешали им заключать союзы по своему усмотрению и не обязывали их доставлять по требованию римлян вспомогательные войска. Вероятно, именно по этой причине стал обнаруживаться разлад между ними и римлянами. Первые несогласия с Римом возникли вследствие восстания ликийцев, доставшихся после победы над Антиохом на долю родосцев, которые (576) [178 г.] обошлись с ними как с возмутившимися подданными и с жестокостью обратили их в неволю; но ликийцы утверждали, что они не подданные, а союзники родосцев, и доказали это перед римским сенатом, когда этому последнему было предоставлено разъяснить сомнительный смысл мирного договора. Впрочем в этом случае, конечно, главную роль играло вполне понятное сострадание к сильно угнетенным людям; по крайней мере, Рим не пошел далее в своем вмешательстве и отнесся к этой распре с таким же безучастием, с каким относился ко всем эллинским распрям. Когда вспыхнула война с Персеем, родосцы были этим недовольны, как и все остальные здравомыслящие греки; особенно осуждали они Эвмена как зачинщика этой войны, так что даже его торжественное посольство не было допущено в Родос на праздник Гелиоса. Однако это не помешало им крепко стоять за Рим и не допускать к кормилу правления македонскую партию, которая существовала в Родосе, как и во всей Греции; данное им еще в 585 г. [169 г.] разрешение вывозить из Сицилии хлеб свидетельствовало о том, что их добрые отношения с Римом в то время еще не были нарушены. Но незадолго до битвы при Пидне родосские послы неожиданно появились в римской главной квартире и в римском сенате с заявлением, что родосцы не намерены долее допускать войну, от которой сильно страдают их торговые сношения с Македонией и сборы портовых пошлин, что они решили сами объявить войну той из двух держав, которая не согласится заключить мир, и что в этих видах они уже заключили союз с Критом и с азиатскими городами. От республики, в которой все решают всенародные собрания, можно всего ожидать; но это безрассудное вмешательство торгового города, на которое родосцы могли решиться не иначе, как по получении известия о занятии римлянами Темпейского ущелья, требует более подробного объяснения. Ключом к разрешению этой загадки может служить достоверно засвидетельствованный факт, что консул Квинт Марций -- тот самый, который был таким мастером в "новомодной дипломатии", -- осыпал родосского посла Агеполиса любезностями в лагере под Гераклеей, стало быть после занятия Темпейского ущелья, и тайком попросил его уладить мирное соглашение. Остальное довершили республиканское безрассудство и республиканское тщеславие; родосцы вообразили, что римляне считают себя погибшими; их соблазняла роль посредников между четырьмя великими державами, и они завязали сношения с Персеем; родосские послы, выбранные из числа людей, сочувствовавших Македонии, наговорили более того, что им было поручено, и Родос попался в западню. Сенат, без сомнения почти ничего не знавший о заведенных интригах, узнал о странном родосском посольстве с совершенно понятным негодованием и воспользовался этим удобным случаем, чтобы унизить самонадеянный торговый город. Один воинственный претор даже дошел до того, что предложил народному собранию объявить Родосу войну. Родосские послы, не раз стоя на коленях, тщетно умоляли сенат не забывать стасорокалетней дружбы из-за одной погрешности; родосцы тщетно возводили на эшафот или отправляли в Рим вождей македонской партии и тщетно присылали тяжелый золотой венок в знак признательности за несостоявшееся объявление войны. Честный Катон напрасно доказывал, что родосцы в сущности не совершили никакого преступления; он ставил вопрос: неужели римляне хотят налагать наказания за желания и за помыслы и неужели можно ставить народам в вину их опасения, что, когда римлянам некого будет бояться, они будут все себе позволять? Его слова и предостережения были напрасны. Сенат отнял у родосцев их владения на материке, приносившие ежегодный доход в 120 талантов (200 тыс. талеров). Еще более тяжелые удары обрушились на родосскую торговлю. Запрещение ввозить в Македонию соль и вывозить оттуда корабельный строевой лес было, по-видимому, направлено против родосцев. Более непосредственный вред был причинен родосской торговле учреждением порто-франко на острове Делосе; родосские портовые пошлины, до того времени приносившие ежегодный доход в 1 млн. драхм (286 тыс. талеров), уменьшились в очень короткое время до 150 тыс. драхм (43 тыс. талеров). Родосцы были вообще стеснены в своей свободе, а вследствие того и в своей вольной и смелой торговой политике; с тех пор и родосское государство стало хиреть. Даже просьба о разрешении снова вступить в союз с Римом сначала была отвергнута, и этот союз был возобновлен лишь в 590 г. [164 г.] после неоднократных просьб родосцев. Одинаково виновные, но совершенно бессильные критяне отделались тем, что получили строгий выговор.
   С Сирией и Египтом было нетрудно справиться. Между этими двумя государствами вспыхнула война снова из-за обладания Келесирией и Палестиной. Египтяне утверждали, что эти провинции были уступлены Египту при вступлении в брак сирийской принцессы Клеопатры, но этого не признавал вавилонский двор, фактически владевший теми провинциями. Поводом для ссоры, по-видимому, послужило то обстоятельство, что в приданое Клеопатры предназначались подати келесирийских городов, а правы были сирийцы; поводом для начала войны послужила в 581 г. [173 г.] смерть Клеопатры, так как вслед затем прекратилась уплата ренты. Войну, по-видимому, начал Египет, но и царь Антиох Эпифан поспешил воспользоваться этим удобным случаем, чтобы еще раз (это был последний раз) попытаться достигнуть заветной цели Селевкидов -- завоевания Египта, пока римляне были заняты в Македонии. Счастье, по-видимому, благоприятствовало ему. Царствовавший в то время в Египте сын Клеопатры Птолемей VI Филометор едва вышел из детского возраста и был окружен плохими советниками; после большой победы на сирийско-египетской границе Антиох вступил во владения своего племянника в том самом году, когда римские легионы высадились в Греции (583) [171 г.], и этот племянник скоро попал в его руки. Антиох, по-видимому, намеревался вступить от имени Филометора в обладание всем Египтом, поэтому Александрия заперла перед ним свои городские ворота, объявила Филометора низложенным и провозгласила вместо него царем младшего брата Эвергета II, прозванного Толстым. Смуты, возникшие в собственных владениях сирийского царя, побудили его возвратиться из Египта; в его отсутствие два брата вступили между собой в соглашение; тогда Антиох стал вести войну против них обоих. Вскоре после битвы при Пидне (586) [168 г.], в то время как Антиох стоял под Александрией, к нему прибыл римский посол Гай Попиллий, человек крутой и грубый, и передал ему приказание сената возвратить все, что им завоевано, и очистить Египет в назначенный срок. Царь просил, чтобы ему дали время на размышление, но консуляр провел вокруг него черту своей тростью и потребовал, чтобы он дал ответ, прежде чем переступит за эту черту. Антиох ответил, что исполнит приказание, и удалился в свою резиденцию, для того чтобы отпраздновать в качестве "бога и блестящего победоносца" победу над Египтом и разыграть пародию на триумф Павла. Египет охотно поступил под римский протекторат, но и вавилонские цари отказались от всякой попытки отстаивать свою независимость против Рима. Как Македония в войне Персея, так и Селевкиды в келесирийской войне сделали последнюю попытку вернуть прежнее могущество, но различие между Македонией и Сирией заключается в том, что в первой дело порешили легионы, а во второй -- грубое слово дипломата.
   В собственно Греции -- после того как Беотийские города уже поплатились более, чем это требовалось, -- оставалось наказать только союзников Персея молоссов. По тайному приказанию сената Павел предал разграблению в один и тот же день семьдесят городских округов в Эпире, а местных жителей в числе 150 тысяч человек продал в рабство. За свое двусмысленное поведение этолийцы лишились Амфиполиса, акарнанцы -- Левкадии; напротив того, афиняне, которые не переставали разыгрывать роль описанного Аристофаном нищенствующего поэта, не только получили в подарок Делос и Летнос, но даже не постыдились просить опустошенную местность Галиарта, которая и была им отдана. Таким образом, было кое-что сделано для муз, но еще более оставалось сделать для правосудия. В каждом городе существовала македонская партия, и потому во всей Греции начались процессы по обвинениям в государственной измене. Всякого, кто служил в армии Персея, немедленно казнили; в Рим отправляли всех, кто был скомпрометирован или найденными в бумагах Персея указаниями, или доносами стекавшихся со всех сторон политических противников; по этой части особенно отличились ахеец Калликрат и этолиец Ликиск. Самые именитые патриоты между фессалийцами, этолийцами, акарнанцами, лесбийцами и т. д. были этим способом удалены из своего отечества, такая же участь постигла более тысячи ахейцев, причем главная цель заключалась не в том, чтобы преследовать удаленных людей судом, а в том, чтобы зажать рот ребяческой оппозиции эллинов. Сенат, измученный непрерывными просьбами ахейцев, которые по своему обыкновению были недовольны, что им не дают ответа по вопросу о следствии, наконец объявил, что привезенные в Италию люди будут оставаться там до дальнейших распоряжений. Эти переселенцы были интернированы по провинциальным городам, с ними обходились сносно, но за попытки к бегству наказывали смертью; точно в таком же положении находились привезенные из Македонии прежние должностные лица. Как ни были насильственны эти меры, они все-таки были довольно сносны при тогдашнем положении дел, и рассвирепевшие греки из римской партии были очень недовольны тем, что головы отрубались недостаточно часто. Поэтому Ликиск счел более целесообразным перерезать на собрании совета 500 самых знатных приверженцев этолийской партии патриотов; нуждавшаяся же в этом человеке римская комиссия допустила это и только выразила свое неудовольствие по поводу того, что исполнение этого эллинского местного обычая было возложено на римских солдат. Впрочем, следует полагать, что римляне стали придерживаться системы ссылок в Италию именно для того, чтобы предотвратить подобные ужасы. Так как в собственно Греции не было ни одного государства, которое могло бы равняться по могуществу даже с Родосом или Пергамом, то там и не представлялось надобности кого-либо унижать, а все, что там делалось, имело целью правосудие, конечно понимаемое по-римски, и предотвращение самых жестоких и самых явных проявлений партийной вражды.
   Таким образом, все эллинские государства вошли в состав римской клиентелы и все царство Александра Великого досталось римской гражданской общине совершенно так, как если бы Рим унаследовал его от наследников Александра. Цари и послы стали со всех сторон стекаться в Рим с поздравлениями, и на деле оказалось, что нигде нельзя услышать такой низкой лести, как в прихожей, где дожидаются приема цари. Царь Массинисса, не приехавший в Рим только потому, что это было ему решительно запрещено, заявил устами своего сына, что он считает себя только временным владетелем своего царства, которое составляет собственность римлян, и что он всегда будет доволен тем, что они оставят на его долю. В этих словах была по крайней мере правда. А царь Вифинии Прузий, которому предстояло загладить вину своего нейтралитета, получил в этом состязании пальму первенства: когда его привели в сенат, он пал ниц и выразил свое благоговение перед "богами-избавителями". Так как он дошел до такого унижения, говорит Полибий, то ему отвечали вежливо и подарили флот Персея. По крайней мере была удачно выбрана минута для проявления такой лести. Полибий полагает, что с битвы при Пидне начинается всемирное владычество римлян. Действительно, это была последняя битва, в которой Рим имел дело с цивилизованным государством, стоявшим на равной с ним ноге; все позднейшие войны велись или с бунтовщиками или с такими народами, которые не входили в сферу римско-греческой цивилизации, с так называемыми варварами. С тех пор весь цивилизованный мир признавал римский сенат за высшее судилище, которое через посредство своих комиссий разрешало в последней инстанции все споры между царями и народами, а чтобы изучить язык и обычаи этого судилища, в Риме стали подолгу проживать иноземные принцы и молодые люди знатного происхождения. Только великим Митридатом Понтийским была сделана открытая и серьезная попытка освободиться от такого владычества, но она была единственной в своем роде. Вместе с тем битва при Пидне обозначает последний момент, когда сенат еще не отступал от политического принципа, -- по мере возможности не приобретать никаких владений и не содержать постоянных армий по ту сторону италийских морей, а держать бесчисленные зависимые государства в покорности, опираясь только на свое политическое преобладание. Поэтому все эти государства не должны были впадать в совершенное бессилие и анархию, как это, однако, случилось в Греции, и не должны были выходить из своего полусвободного положения до состояния полной независимости, как это не без успеха попыталась сделать Македония. Ни одно государство не должно было погибнуть, но и ни одно не должно было усиливаться до того, чтобы держаться без посторонней помощи, поэтому римские дипломаты выказывали не менее, а нередко даже более сочувствия к побежденному врагу, чем к верному союзнику; тому, кто был побежден, они помогали снова стать на ноги, а того, кто сам поднимался на ноги, они старались унизить; это испытали на самих себе этолийцы, Македония после азиатской войны, Родос и Пергам. Впрочем, не только эта роль покровителей скоро сделалась невыносимой и для повелителей и для подчиненных, но и римский протекторат доказал свою полную несостоятельность в этой неблагодарной, непрерывно возобновлявшейся с самого начала сизифовой работе. Зачатки перемены в системе управления и постоянно усиливавшееся нежелание Рима допускать рядом с собой существование хотя бы только небольших самостоятельных государств ясно обнаружились уже после битвы при Пидне в уничтожении македонской монархии. Вмешательство Рима во внутренние дела мелких греческих государств, впадавших вследствие дурного управления в политическую и социальную анархию, становилось все более и более частым и неизбежным; Македония была обезоружена, несмотря на то что для охраны ее северных границ требовались более значительные военные силы, чем те, которые занимали там военные посты; наконец в Рим стали поступать поземельные подати из Македонии и Иллирии -- все это было не чем иным, как началом превращения покровительствуемых государств в настоящих подданных Рима.
   Если мы в заключение оглянемся на путь, пройденный Римом со времени объединения Италии до раздробления Македонии, то заметим, что римское всемирное владычество вовсе не было результатом гигантского замысла, задуманного и исполненного ненасытною жаждою территориальных приобретений, а было достигнуто римским правительством без предвзятого намерения и даже против его воли. Конечно, первая точка зрения кажется не лишенной некоторого правдоподобия, и Саллюстий не без основания приписывал Митридату мнение, что все войны Рима с различными племенами, гражданствами и царями были вызваны одним и тем же с древних пор укоренившимся влечением -- неутолимою жаждою владычества и обогащения; но этот внушенный ненавистью и оправдываемый последующими событиями приговор был без всякого на то основания пущен в ход в качестве исторического факта. Для всякого неповерхностного наблюдателя очевидно, что в течение всего описанного периода времени римское правительство ничего не желало и ничего не добивалось кроме владычества над Италией, что оно только не желало иметь слишком сильных соседей, что оно очень серьезно сопротивлялось вовлечению в сферу римского протектората сначала Африки, потом Греции и наконец Азии, что оно поступало так не из сострадания к побежденным, а из вполне понятного опасения, что самое зерно римского государства будет раздавлено под его внешней оболочкой, и наконец что обстоятельства принуждали его расширять эту сферу или по меньшей мере толкали его на этот путь с непреодолимой силой. Римляне всегда утверждали, что они не придерживались завоевательной политики и всегда вели оборонительные войны -- и это не было пустой фразой. Действительно, за исключением только войны из-за обладания Сицилией они вели все большие войны -- как с Ганнибалом и Антиохом, так и с Филиппом и Персеем -- потому, что были к тому вынуждены или прямым нападением, или каким-нибудь неслыханным нарушением существовавших в то время политических порядков; потому-то эти войны и заставали их обыкновенно врасплох. Если же после побед они не были воздержаны в той мере, в какой этого требовали собственные интересы Италии, удержав, например, в своей власти Испанию, приняв под свою опеку Африку и, что всего важнее, взявшись за полуфантастический план наделить всех греков свободой, то это было серьезным нарушением их италийской политики, и это достаточно очевидно. Но причиной этого были отчасти слепая боязнь Карфагена, отчасти еще гораздо более слепая мечта о свободе эллинов; римляне обнаруживали в эту эпоху мало склонности к завоеваниям, и мы, напротив того, усматриваем в них очень благоразумную боязнь завоеваний. По всему видно, что римская политика не была предначертана одним могучим умом и не передавалась преданиями от одного поколения к другому, а была политикой очень толкового, но несколько ограниченного совещательного собрания, у которого не было достаточной широты замыслов, для того чтобы составлять проекты в духе Цезаря или Наполеона, но у которого было даже слишком много верного инстинкта, для того чтобы оберегать свое собственное государство. Наконец, главной опорой для римского всемирного владычества послужила эволюция государственных систем древности. Древний мир не знал международного равновесия; поэтому каждая достигшая внутреннего объединения нация старалась или покорить своих соседей, как это делали эллинские государства, или обезвредить их, как это делал Рим; но все это, конечно, вело в конце концов к завоеваниям. Египет, едва ли не единственная из древних великих держав, серьезно придерживался системы равновесия; в противоположных стремлениях сходятся между собою Селевк и Антигон, Ганнибал и Сципион. Конечно, прискорбно видеть, как все щедро одаренные природой и высокоразвитые древние нации должны были исчезнуть, для того чтобы обогатить одну из всех, и что они как будто только для того существовали, чтобы содействовать возвеличению Италии и -- что то же самое -- ее упадку; тем не менее историческая справедливость должна признать, что все это не было результатом военных преимуществ легиона над фалангой, а было неизбежным последствием тех международных отношений, какие существовали в древности; поэтому конечный исход не был плодом прискорбной случайности, а был исполнением приговора судьбы, которого не было возможности предотвратить и с которым, следовательно, необходимо примириться.

Глава XI.
Правительство и подданные

   От того, что у юнкерства была отнята власть, римская община нисколько не утратила своего аристократического характера. Уже ранее было замечено, что на характере плебейской партии с самого начала лежал не менее, а в некоторых отношениях даже более, резкий аристократический отпечаток, чем на характере патрициата; если в среде старинного гражданства и существовало безусловное равенство в правах, то новый строй в самой основе своей исходил из противопоставления привилегированных как в отношении гражданских прав, так и в отношении пользования общественными угодьями сенаторских семей и массы остальных граждан. Поэтому немедленно вслед за устранением юнкерства от власти и вслед за формальным утверждением гражданского равенства образовались новая аристократия и соответствующая ей оппозиция; а ранее мы уже рассказали, как первая как бы слилась с низвергнутым юнкерством, вследствие чего первоначальная деятельность новой партии прогресса сплелась с последними выступлениями старинной сословной оппозиции. Поэтому начало образования этих партий следует отнести к V в. [ок. 350--250 гг.], а свой определенный отпечаток они получили лишь в следующем веке. Однако это внутреннее явление не только было, так сказать, заглушено бряцанием оружия великих войн и побед, но и в процессе своего развития оно ускользает от нашего наблюдения гораздо более, чем все другие явления римской истории. Как ледяной покров незаметно образуется поверх реки и незаметно все более суживает ее, так возникает и новая римская аристократия; и также незаметно выступает против этой аристократии новая партия прогресса подобно скрытому в глубине и медленно снова расширяющемуся течению. Трудно дать одну общую историческую оценку всем отрывочным и самим по себе незначительным следам этих двух противоположных движений, общий исторический итог которых пока еще не представлялся нашим взорам в виде какой-нибудь определенной трагической катастрофы. Но к этой эпохе принадлежат и уничтожение прежней общинной свободы и заложение основ для будущих революций; а описание как того времени, так и вообще развития Рима было бы неполным, если бы нам не удалось наглядно изобразить силу этого ледяного покрова и не дать почувствовать по его страшному треску и грохоту размеров грядущего взрыва.
   Римский нобилитет был связан со старинными учреждениями времен патрициата только формально. Само собой понятно, что лица, сложившие с себя какую-либо из высших общественных должностей, издавна пользовались не только большим почетом, но и некоторыми почетными привилегиями. Самая старинная из этих привилегий заключалась в том, что потомкам этих должностных лиц дозволялось выставлять восковые изображения их умерших предков в фамильном зале у той стены, где была написана родословная, и в случае смерти кого-либо из семьи носить эти изображения напоказ в похоронных процессиях; при этом не следует забывать, что поклонение изображениям по италийско-эллинскому воззрению считалось антиреспубликанским, вследствие чего римская государственная полиция нигде не разрешала выставлять изображения живых людей, а за выставкой изображений умерших строго наблюдала. К этому следует прибавить различные внешние отличия, которые были предоставлены законами или обычаями таким должностным лицам и их потомкам -- золотой перстень у мужчин, отделанная серебром конская сбруя у юношей, пурпуровая обшивка на верхнем платье и золотая ладанка у мальчиков[217]. Все это мелочи, но мелочи имели важное значение в такой общине, где гражданское равенство строго соблюдалось даже во внешней обстановке и где еще во время войны с Ганнибалом один гражданин был арестован и содержался в течение многих лет в тюремном заключении за то, что недозволенным образом появился в публичном месте с венком из роз на голове[218]. Отличия этого рода, быть может, существовали еще во времена господства патрициев и пока в среде самого патрициата еще существовало различие между семьями знатными и незнатными. Этим внешним способом, вероятно, отличались первые от последних; но политическую важность эти отличия приобрели лишь с преобразованием государственного устройства в 387 г. [367 г.]; тогда наравне с семьями патрициев, которые в то время уже конечно все без исключения имели право выставлять изображения предков, стали пользоваться тем же правом и семьи плебеев, достигших консульского звания. Тогда же установилось правило, что в число общинных должностей, с которыми связано пользование этими наследственными почетными привилегиями, не входят ни низшие должности, ни экстраординарные, ни представительство плебеев, а входят только консульство, поставленная наравне с консульством претура и участвующее в отправлении общинного правосудия, а стало быть и в пользовании общинной верховной властью, курульное эдильство[219]. Хотя этот плебейский нобилитет в строгом смысле слова мог образоваться только с тех пор, как плебеям был открыт доступ к курульным должностям, тем не менее он очень скоро, чтобы не сказать с первого момента своего возникновения, становится до известной степени замкнутым сословием без сомнения потому, что зародыши этой знати уже задолго до того времени существовали в семьях старинных плебейских сенаторов. Поэтому результаты Лициниевых законов в сущности сводятся приблизительно к тому же, что в наше время назвали бы выдвижением в пэры. Когда же облагороженные своими курульными предками плебейские семьи соединились в одну корпорацию с патрицианскими семьями и, заняв в республике особое положение, приобрели в ней преобладающее влияние, римляне опять вернулись к своему исходному пункту; тогда у них снова появились не только правящая аристократия и наследственная знать, которые в сущности никогда и не исчезали, но также и правящая наследственная знать, отчего неизбежно должна была возобновиться борьба между родами, в руках которых находилась правительственная власть, и членами общины, не желавшими подчиняться этим родам. Действительно, очень скоро так и случилось. Нобилитет не довольствовался своими ни к чему не ведущими почетными правами; он стал стремиться к нераздельному и неограниченному политическому владычеству и постарался превратить самые важные государственные учреждения -- сенат и всадничество -- из орудий республики в орудия старой и новой аристократии.
   Правовая зависимость римского сената времен республики и особенно позднейшего сената, состоявшего и из патрициев и из плебеев, от магистратуры быстро ослабела и даже превратилась в нечто совершенно противоположное. Установленное революцией 244 г. [510 г.] подчинение общинных должностных лиц общинному совету, перенесение с консулов на цензоров права призывать в этот совет и, наконец, главным образом признанное законом право бывших курульных должностных лиц заседать и подавать голос в сенате -- все это привело к тому, что сенат, который прежде созывался должностными лицами и был во многих отношениях зависимым от них совещательным собранием, превратился в почти совершенно независимую правительственную коллегию, которая в некотором смысле пополнялась сама собой; дело в том, что оба пути, которыми достигалось сенаторское звание -- избрание на одну из курульных должностей и приглашение от цензора, -- в сущности находились в руках у самой же правительственной власти. Правда, в то время гражданство еще было достаточно самостоятельно, чтобы не допустить полного исключения незнатных людей из сената, и сама знать еще была достаточно благоразумна, чтобы к этому не стремиться; но в самом сенате существовало строго аристократическое разделение его членов по степеням; бывшие курульные должностные лица делились на три разряда -- на бывших консулов, бывших преторов и бывших эдилов, а те лица, которые попадали в сенат не потому, что занимали одну из курульных должностей, были лишены права участвовать в прениях; поэтому, хотя число незнатных сенаторов и было довольно значительно, но они были низведены до положения членов, лишенных почти всякого влияния, и сенат в сущности сделался представителем нобилитета. Другим, хотя и менее важным, но все-таки не лишенным значения, органом нобилитета был институт всадничества. Так как новая наследственная знать не была достаточно могущественна, для того чтобы подчинить комиции своей нераздельной власти, то ей было очень желательно по крайней мере приобрести самостоятельное положение в среде общинного представительства. В собраниях по кварталам она не находила никакого к тому повода; напротив того, введенные Сервиевой конституцией всаднические центурии были как будто специально приспособлены к такой цели. Те тысяча восемьсот коней, которые поставлялись общиной[220], также распределялись по закону цензорами. Последние, правда, при выборе всадников должны были руководствоваться военными соображениями и на смотрах отбирать казенных коней у тех, кто по старости, неспособности или вообще по негодности не мог нести службу всадников; но самый характер учреждения вел к зачислению в конницу преимущественно людей состоятельных; да и вообще нелегко было запретить цензорам предпочитать личным способностям знатность происхождения и оставлять коней долее назначенного времени у принятых во всадническое сословие влиятельных людей и в особенности у сенаторов. Возможно даже, что право сенатора оставлять коня за собой, пока ему это было желательно, устанавливалось законным путем. Так, например, по крайней мере на практике сделалось правилом, что сенаторы подавали голоса в восемнадцати всаднических центуриях, а остальные места в этих центуриях доставались преимущественно молодым людям из нобилитета. Понятно, что от этого страдало военное дело, не столько вследствие непригодности немаловажной части легионной конницы, сколько вследствие проистекавшего отсюда уничтожения военного равенства, так как знатная молодежь все более и более избегала службы в пехоте. Замкнутый аристократический корпус собственно всадничества как бы задавал тон всей легионной коннице, составлявшейся из наиболее знатных и состоятельных граждан. Отсюда понятно, почему еще во время сицилийской войны всадники отказались исполнять приказание консула Гая Аврелия Котты, когда он потребовал, чтобы они возводили окопы вместе с легионными солдатами (502) [252 г.], и почему Катон в бытность главнокомандующим испанской армии нашел нужным обратиться к своей коннице со строгими порицаниями. Но это превращение гражданской конницы в аристократическую конную гвардию послужило не столько во вред республике, сколько в пользу нобилитета, который приобрел в восемнадцати всаднических центуриях не только право голосования, но и преобладающее влияние. В связи с этим состоялось формальное отделение сенаторских мест от тех, на которых вся остальная толпа присутствовала при народных празднествах. Оно было введено великим Сципионом в то время, когда он вторично занимал должность консула (560) [194 г.]. Народные празднества были такими же народными собраниями, как и собиравшиеся для подачи голосов центурии, и тот факт, что первое из этих сборищ не имело целью выносить какие-либо решения, еще более подчеркивал официальное отделение властвующего сословия от разряда людей подвластных. Это нововведение неоднократно вызывало порицания со стороны правительства, так как оно внушало лишь ненависть, не принося никакой пользы, и явно противоречило стараниям более благоразумной части аристократии прикрывать ее исключительное владычество внешними формами гражданского равенства. Отсюда понятно, почему цензура сделалась главным оплотом позднейшего республиканского строя, почему эта должность, первоначально вовсе не принадлежавшая к числу высших, была мало-помалу окружена неподобающим ей внешним почетом и крайне своеобразным аристократически-республиканским блеском и стала считаться высшей целью и завершением успешно пройденного общественного поприща; почему правительство считало покушением на свое существование всякую попытку оппозиции провести на эту должность своих кандидатов или только привлечь цензора к ответственности перед народом во время занятия им этой должности или после того и почему все члены этого правительства в полном единодушии восставали против всякой подобной попытки; в этом отношении достаточно будет напомнить о буре, которая была вызвана кандидатурой Катона на должность цензора, и о тех крайне бесцеремонных и нарушавших установленные формы мерах, которые были приняты сенатом с целью не допустить судебного преследования двух непопулярных консулов 550 г. [204 г.]. С этим стремлением как можно более возвысить цензорское звание соединялось характерное недоверие правительства к этому самому важному и именно потому самому опасному из его органов. Оно сознавало необходимость предоставить цензорам безусловный контроль над личным составом сената и всадничества, так как нельзя было отделить право исключения членов от права их призвания, а без первого из этих прав нельзя было обойтись не столько для того, чтобы не допускать в сенат даровитых представителей оппозиции (чего предусмотрительно избегала тогдашняя действовавшая исподтишка система управления), сколько для того, чтобы не лишить аристократию того нравственного ореола, без которого она скоро сделалась бы добычей оппозиции. Право исключать членов было сохранено; а так как всего более был нужен блеск холодного оружия, то внушавшее страх острие его постарались притупить. Права цензора сами по себе были ограничены уже тем, что он мог пересматривать списки членов аристократических корпораций только через каждые пять лет, а также предоставленным его коллеге правом интерцессии и принадлежавшим его преемнику правом кассации; к этим ограничениям прибавили новое и очень стеснительное: обычаем, имевшим законную силу, цензор обязывался не исключать из списков ни одного сенатора и ни одного всадника без письменного изложения мотивов такого решения и вообще без такой предварительной процедуры, которая имела некоторое сходство с судебным разбирательством.
   Заняв такое политическое положение, главной опорой которому служили сенат, всадничество и цензура, нобилитет не только захватил в свои руки бразды правления, но и придал всему государственному строю соответствовавшую его духу внешнюю форму. Сюда относится уже тот факт, что из желания поднять значение общинных должностей нобилитет увеличивал их число крайне скупо и далеко не в таком размере, какого требовали расширение государственных границ и увеличение числа дел. Удовлетворяя только самые настоятельные нужды под давлением необходимости, он разделил до тех пор лежавшие на одном преторе судебные обязанности между двумя судьями, из которых один стал разбирать дела между римскими гражданами, а другой между негражданами или между гражданами и негражданами (511) [243 г.]; сверх того, были назначены четыре добавочных консула на четыре заморские должности -- в Сицилию (527) [227 г.], в Сардинию и Корсику (527) [227 г.], в Ближнюю Испанию и в Дальнюю (557) [197 г.]. До крайности сокращенный порядок римского судопроизводства и возраставшее влияние канцелярского персонала конечно были в основном последствием численной недостаточности римских должностных лиц. Среди нововведений, инициатива которых принадлежала правительству и которые не перестают быть таковыми от того, что почти исключительно изменяли не букву, а практику существующего строя, особенно выделяются меры, ставившие назначение на офицерские и гражданские должности в зависимость не столько от заслуг и дельности, как это допускала буква закона и требовал его смысл, сколько от знатности происхождения. При назначении штаб-офицеров это не делалось формальным образом, но тем в большей степени так выходило по существу. Еще в течение предшествующего периода эти назначения в основной части перешли от главнокомандующих к гражданству; а теперь дело дошло до того, что в собраниях по кварталам стали выбирать всех штаб-офицеров регулярного годового призыва, т. е. всех двадцати четырех военных трибунов для четырех кадровых легионов. Таким образом, становилась все более непреодолимой та преграда, которая отделяла субалтерн-офицеров, достигавших своего звания храбростью и исправной службой, от штабных, добившихся привилегированного положения благодаря тому, что вели интриги среди гражданства. Только во избежание самых возмутительных злоупотреблений и для того чтобы устранить от занятия этих важных должностей совершенно неопытных юношей, пришлось стеснить раздачу штаб-офицерских мест тем, что стали требовать доказательства некоторого служебного стажа. Тем не менее, с тех пор как военный трибунат -- этот краеугольный камень римской военной организации -- сделался для знатных юношей первою ступенью на их политическом поприще, очень часто стали обходить требование стажа, и выбор офицеров стал зависеть от демократического обыкновения выпрашивать места и от аристократического стремления юнкерства устранять всех других от занятия этих мест. То, что во время серьезных войн (например, в 583 г.) [171 г.] признавалось необходимым прекращать такие демократические выборы офицеров и снова предоставлять назначение штаба на усмотрение главнокомандующего, явилось резкой критикой новых порядков. Что касается гражданских должностей, то прежде всего и главным образом было ограничено вторичное избрание на высшие общинные должности. Это было необходимо постольку, поскольку было нежелательно, чтобы годовая царственная власть обратилась в пустое слово, и еще в предшествовавшем периоде вторичное избрание в консулы допускалось лишь по прошествии десяти лет, а вторичное избрание в цензоры было совершенно воспрещено. Законодательным путем в ту эпоху в этом направлении не было сделано никаких дальнейших шагов. Однако строгость усиливалась, как это видно из того факта, что хотя закон о десятилетнем промежутке между двумя избраниями и был отменен в 537 г. [217 г.] на все время войны в Италии, но после того от него уже не делалось отступлений, и повторные избрания были вообще редки в конце этого периода. Кроме того, в конце этого периода (574) [180 г.] состоялось общинное постановление, обязывавшее кандидатов на общинные должности занимать их в установленной постепенности с соблюдением известных промежутков времени и известных пределов в отношении возраста. Конечно, все это уже давно было установлено обычаем; тем не менее, это было ощутительным стеснением свободы выборов, так как обычные условия правоспособности были превращены в легальные и избиратели лишились права не соблюдать этих требований в исключительных случаях. Доступ в сенат был открыт для всех членов правящих семейств без всякого различия в отношении их способностей, между тем как не только бедным и низшим слоям населения был совершенно закрыт доступ в высшие правительственные сферы, но и все не принадлежавшие к наследственной аристократии римские граждане были не то чтобы совершенно устранены от курий, но фактически лишены возможности достичь обеих высших общинных должностей -- консульской и цензорской. После Мания Курия и Гая Фабриция, сколько нам известно, не было ни одного консула, который не принадлежал бы к социальной аристократии, да по всей вероятности и не было ни одного случая подобного назначения. Но даже число знатных родов, впервые появившихся в списках консуляров и цензоров в течение полустолетия от начала войны с Ганнибалом до окончания войны с Персеем, было крайне незначительно, и большинство из них, например роды Фламиниев, Теренциев, Порциев, Ацилиев, Лелиев, были обязаны своим возвышением или тому, что на них пал выбор оппозиции, или тому, что они пользовались аристократическими связями; так, например, Гай Лелий, очевидно, был обязан Сципионам своим избранием в 564 г. [190 г.]. Устранение бедных людей от управления диктовалось, конечно, условиями того времени. С тех пор как Рим перестал быть чисто италийским государством и усвоил эллинскую образованность, уже нельзя было ставить во главе общины мелкого земледельца, только что отложившего в сторону свой плуг. Однако не было ни крайней необходимости, ни пользы в том, что выборы производились почти исключительно в узком кругу курульных семейств и что "новый человек" мог проникнуть в этот круг не иначе, как прибегнув к чему-то вроде незаконного захвата[221]. Впрочем, некоторая доля наследственности лежала не только в основе сенаторского института, так как он возник из представительства родов, но и в самой природе аристократии, так как государственная мудрость и государственный опыт переходят по наследству от способного отца к способному сыну, и веяние духа славных предков быстрее и сильнее превращает в яркое пламя малейшие искры доблести. В этом значении римская аристократия была во все времена наследственной и даже с большой наивностью выставляла эту наследственность напоказ в старинном обычае сенаторов приводить с собой на заседание сената сыновей и в обычае общинных должностных лиц украшать своих сыновей внешними отличиями высшего почета -- пурпуровой каймой консулов и золотой ладанкой триумфаторов. Но если в старые времена наследственность внешних почетных отличий до некоторой степени обусловливалась наследованием внутренних достоинств и сенатская аристократия правила государством не столько в силу своих наследственных прав, сколько в силу самого высшего из всех прав на народное представительство -- права лучших людей стоять выше людей заурядных, то в описываемую нами эпоху и особенно после окончания ганнибаловской войны она быстро снизошла со своего прежнего высокого положения и из рассадника самых опытных в совете и в деле людей превратилась в сословие знати, пополнявшееся путем наследования и коллегиально употреблявшее во зло свою власть. Дело дошло в то время даже до того, что из зол, порождаемых олигархией, развилось еще более пагубное зло -- захват власти отдельными семействами. Мы уже говорили об отвратительной семейной политике победителя при Заме и о его, к сожалению, успешном стремлении прикрывать своими собственными лаврами бездарность и ничтожество брата; а непотизм Фламинина носил еще более наглый и возмутительный характер, чем непотизм Сципионов. На деле оказалось, что неограниченная свобода выборов была гораздо более полезна для таких клик, чем для избирателей. Что Марк Валерий Корв двадцати трех лет достиг консульства, без сомнения, послужило к пользе общины; но когда Сципион попал двадцати трех лет в эдилы и тридцати лет в консулы, а Фламинин, еще не достигший тридцати лет, возвысился от квесторского звания до консульского, то в этом заключалась серьезная опасность для республики. Римляне уже дошли до того, что были принуждены считать строго олигархическую систему правления за единственный оплот против господства отдельных семейств и против его последствий; вот почему даже та партия, которая обыкновенно стояла в оппозиции к олигархии, содействовала ограничению свободы выборов.
   Этот мало-помалу изменявшийся характер правителей наложил свой отпечаток и на систему управления. Правда, во внешней политике еще преобладали в то время та же последовательность и та же энергия, благодаря которым римская община утвердила свое владычество над Италией. В годы тяжелых испытаний, когда велась война из-за обладания Сицилией, римская аристократия мало-помалу поднялась на высоту своего нового положения; хотя она и противозаконно присвоила общинному совету правительственную власть, которую по закону должны были делить между собой общинные должностные лица и общинное собрание, но она оправдала этот захват тем, что если и не гениально, то зорко и твердо управляла кормилом государства во время поднятой Ганнибалом бури и вызванных ею дальнейших осложнений; в то время она доказала всему миру, что властвовать над обширной сферой италийско-эллинских государств способен только римский сенат и что во многих отношениях только он один того достоин. Но за столь блестящей и увенчанной столь блестящими результатами деятельностью римского общинного совета в борьбе с внешним врагом не следует упускать из виду, что в менее выдающемся, но зато гораздо более важном и трудном управлении внутренними делами государства как в поддержании старых, так и в создании новых учреждений проявляется совершенно противоположный дух или, вернее сказать, здесь уже получает перевес противоположное направление.
   Прежде всего по отношению к каждому гражданину правительство уже не было тем, чем было прежде. Должностными лицами называются те люди, которые поставлены выше других, и если они считаются служителями общины, то именно потому делаются господами над каждым из граждан. Но теперь, видимо, это правило строго не соблюдалось. Там, где вербовка сторонников и выпрашивание должностей процветают так, как они процветали в то время в Риме, должностные лица воздерживаются от всякой строгости и от неуклонного исполнения своих служебных обязанностей из опасения лишиться услуг от тех, кто принадлежит к из сословию, и из страха утратить расположение народной толпы. Если иногда и встречались должностные лица со старинным рвением и со старинной взыскательностью, то это все были новые люди, не принадлежавшие к среде властвовавшего сословия, как например Котта (502) [252 г.] и Катон. Нужно было немало мужества, чтобы, как Павел при назначении его главнокомандующим в войне с Персеем, не обратиться к гражданству с обычными изъявлениями благодарности, а заявить ему, что он полагает себя избранным им вследствие того, что оно признало его самым способным к командованию, и потому просит не помогать ему в исполнении его обязанностей, а молчать и повиноваться. Верховная власть и гегемония Рима над средиземноморскими государствами и опиралась в значительной мере на строгость его военной дисциплины и правосудия. В общем в то время он еще стоял в этом отношении несравненно выше всех глубоко расстроенных государств -- эллинских, финикийских и восточных; однако и в Риме творились возмутительные дела. Мы уже рассказали, как во время третьей македонской войны интересы государства были поставлены в зависимость от совершенно неспособных главнокомандующих и не от таких выбранных оппозицией демагогов, какими были Гай Фламиний и Гай Варрон, а от чистокровных аристократов. А о том, как иногда отправлялось правосудие, дает нам понятие следующее происшествие, случившееся в лагере консула Луция Квинкция Фламинина под Плаценцией (562) [192 г.]: желая вознаградить одного молодого любимца, в угоду ему не поехавшего в столицу на гладиаторские игры, этот представитель высшей знати приказал привести одного знатного бойя, укрывшегося в римском лагере, и на пиру собственноручно заколол его. Но еще возмутительнее самого факта, наряду с которым можно было бы поставить немало других, было то, что преступник не был предан суду, а после того, как цензор Катон вычеркнул его из списка сенаторов, представители его сословия обратились к нему в театре с приглашением снова занять свое место в сенате; впрочем, это был брат освободителя греков и вождь одной из самых влиятельных в сенате клик.
   И финансовое хозяйство римской общины в эту эпоху скорее ухудшилось, чем улучшилось. Однако государственные доходы заметным образом увеличились. Косвенные налоги (прямых вовсе не было в Риме) возрастали вследствие расширения римских владений, что вызвало, например, необходимость учреждения в 555 и 575 гг. [199, 179 гг.] новых таможен на кампанском и бреттийском побережьях, в Путеоли, Кастре (Squillace) и некоторых других местах. Этим же расширением владений объясняется введение с 550 г. [204 г.] нового соляного тарифа, установившего для различных местностей Италии различные, постепенно понижавшиеся цены на соль. Это было сделано потому, что уже нельзя было продавать соль по одной и той же цене рассеявшимся по всей Италии римским гражданам; но так как римское правительство продавало гражданам соль, по всей вероятности, по цене себестоимости, если даже не дешевле, то эта финансовая мера не дала государству никакой прибыли. Еще значительнее увеличились доходы с государственных имуществ. Правда, поземельный налог, который по закону должен был поступать в государственную казну с италийских государственных земель, отдававшихся во владение частным лицам, большей частью и не взыскивался и не уплачивался. Зато в казну по-прежнему поступал пастбищный сбор, а вновь приобретенные в результате ганнибаловской войны казенные земли, в особенности бо льшая часть капуанской и леонтинской территории, не были отданы под оккупацию, а были разделены на мелкие участки и розданы на сроки мелким арендаторам; вообще правительство противилось там попыткам оккупации с необычным упорством, вследствие этого государство приобрело обильный и верный источник доходов. Также и из принадлежавших государству горных разработок, особенно из богатых рудников, которые находились в Испании, доходы извлекались путем отдачи на откуп. Наконец к государственным доходам прибавились подати заморских подданных. В течение этой эпохи поступали в государственную казну очень значительные суммы экстраординарным путем; так, например, добыча от войны с Антиохом составила 200 млн. сестерциев (14 500 тыс. талеров), добыча от войны с Персеем -- 210 млн. сестерциев (15 млн. талеров). Эта последняя сумма была самой большой из всех, когда-либо разом поступавших в римскую казну. Однако это увеличение доходов компенсировалось постоянным увеличением расходов. Провинции, за исключением разве только одной Сицилии, стоили почти столько же, сколько давали; расходы на проведение больших дорог и другие сооружения увеличивались по мере расширения территории, да и погашение заимообразной подати (tributa), которой были обложены оседлые граждане в тяжелые военные времена, еще в течение многих лет после того лежало тяжелым бременем на римской государственной казне. К этому следует добавить значительные убытки, происходившие от неправильного ведения финансового хозяйства и от слабого надзора со стороны высших должностных лиц. О поведении должностных лиц в провинциях и об их роскошном образе жизни за счет общественных сумм, о расхищении казенных денег и особенно военной добычи и о зарождавшейся системе подкупов и вымогательств мы будем говорить ниже. О том, какую прибыль приносила государству отдача доходов на откуп и к чему вели его договоры о поставках и о постройках, можно составить себе приблизительное понятие из того факта, что в 587 г. [167 г.] сенат решил прекратить разработку доставшихся Риму македонских рудников на том основании, что арендаторы приисков грабили римских подданных или обкрадывали казну, что было, конечно, очень наивным свидетельством о неспособности, которое выдала сама себе контролирующая власть. Не только, как уже было ранее замечено, перестали взыскивать налог с отданных под оккупацию государственных земель, но даже дозволяли при возведении частных построек в столице и в других местах захватывать общественную землю и отводить из общественных водопроводов воду для частных целей; многие были крайне возмущены, когда один из цензоров серьезно восстал против таких захватов и принудил виновных отказаться от исключительного пользования общественной собственностью или уплатить установленные законом земельные и водопроводные пошлины. Когда дело шло о денежных интересах общины, щепетильность римлян, доходившая до крайности во всех иных случаях, приобретала удивительную эластичность. "Кто обкрадывает кого-либо из граждан, -- говорит Катон, -- тот кончает свою жизнь в оковах и в неволе, а кто обкрадывает общину, -- в золоте и в пурпуре". Несмотря на то, что общественная собственность римской общины безнаказанно и безбоязненно расхищалась должностными лицами и спекулянтами, еще Полибий указывал на то, что в Риме редко случаются подлоги, между тем как в Греции с трудом можно встретить такое должностное лицо, которое не запускало бы рук в общественную кассу; римские комиссары и должностные лица честно берегут доверенные им на слово громадные суммы, между тем как в Греции из-за малейшей денежной суммы прикладываются печати к десяти письмам и призывают два десятка свидетелей и все-таки все мошенничают; но из этого ясно только то, что социальная и экономическая деморализация достигла в Греции гораздо более высокой степени, чем в Риме, и что в этом городе еще не процветало такое же прямое и явное казнокрадство, как в Греции. Общий финансовый результат выражается для нас всего яснее в положении общественных построек и в наличности государственной казны. Мы находим, что на общественные сооружения уделялась в мирное время одна пятая государственных доходов, а в военное время одна десятая, что при обстоятельствах того времени, по-видимому, было вовсе не много. На эти деньги, равно как на денежные пени, не прямо поступавшие в государственную казну, было немало сделано по части мощения дорог внутри и подле столицы, шоссирования больших италийских дорог[222]и сооружения общественных зданий. Самой значительной из всех известных нам общественных работ этого периода было предпринятое (вероятно, в 570 г.) [184 г.] через посредство подрядчиков исправление и расширение сети столичных клоак; на это было единовременно ассигновано 24 млн. сестерциев (1 700 тыс. талеров), и, по всей вероятности, именно к тому времени принадлежит все то, что до сих пор уцелело от этих клоак. Но если даже принять в соображение тяжелые военные времена, то все же окажется, что в деле общественных сооружений этот период отстал от конца ему предшествовавшего; в промежуток времени между 482 и 607 гг. [272--147 гг.] в Риме не было устроено ни одного нового водопровода. Правда, наличность государственной казны увеличилась: последний запасный капитал составлял в 545 г. [209 г.], когда были вынуждены его тронуть, всего только 1 140 тыс. талеров (4 тыс. фунтов золота), а вскоре после окончания этого периода (597) [157 г.] в государственной кассе имелось в запасе около 6 млн. талеров в благородных металлах. Однако нас должна будет удивить не величина, а незначительность этой последней суммы, если мы примем во внимание громадность экстраординарных сумм, стекавшихся в римскую государственную казну на протяжении целого поколения после окончания ганнибаловской войны. Поскольку имеющиеся у нас более нежели скудные данные позволяют нам сделать общие выводы, мы должны признать, что, хотя римские государственные финансы и обнаруживали перевес приходов над расходами, они все-таки находились далеко не в блестящем положении.
   Изменившийся характер правительства всего яснее проявляется в отношении к италийским и внеиталийским подданным римской общины. До того времени в Италии различали обыкновенные и латинские союзнические общины, римских пассивных граждан и полноправных. Из этих четырех разрядов третий почти совершенно исчез в течение этого периода: то, что было ранее сделано для общин пассивных граждан в Лациуме и Сабине, было теперь сделано и для бывшей территории вольсков; находящиеся там общины мало-помалу получили полные права, и вероятно после всех получили эти права в 566 г. [188 г.] Арпин, Фунди и Формии. В Кампании капуанская община была упразднена вместе с несколькими из соседних более мелких общин вследствие своего отпадения от Рима во время ганнибаловской войны. Хотя немногие общины, как например Велитры на территории вольсков, Теан и Кумы в Кампании, и сохранили свое прежнее правовое положение, однако в общем итоге эти гражданские права второго разряда можно считать упраздненными. Зато прибавился новый, низший класс людей, которые были лишены общинных вольностей и права носить оружие и к которым относились почти так же, как к общинным рабам (peregrini dediticii); сюда принадлежали главным образом прежние кампанские, южно-пицентские и бреттийские общины, состоявшие в союзе с Ганнибалом. Сюда же входили кельтские племена, которым разрешалось жить по сию сторону Альп; об их положении в италийском союзе мы имеем лишь неполные сведения, но что оно было низко, видно из того включенного в их союзный договор с Римом условия, что ни один член этих общин никогда не мог рассчитывать на приобретение прав римского гражданства. Положение нелатинских союзников, как уже ранее было замечено, очень изменилось к худшему в результате ганнибаловской войны. Только немногие из общин этой категории, как например Неаполь, Нола, Регион, Гераклея, неизменно держали сторону Рима, несмотря на все превратности военного счастья, и потому сохранили в целости свои прежние союзные права, но бо льшая их часть подверглась невыгодному пересмотру прежних союзных договоров за переход на сторону врага. Об угнетенном положении нелатинских союзников свидетельствует переселение их из их собственных общин в латинские; когда самниты и пелигны обратились в 577 г. [177 г.] к сенату с просьбой об уменьшении размера их контингентов, они мотивировали ее тем, что 4 тысячи самнитских и пелигнских семейств переселились в течение последних лет в латинскую колонию Фрегеллы. Отсюда уже само собой следует, что в более выгодном положении находились латины, т. е. немногие, еще не вошедшие в римский гражданский союз города Лациума, как например Тибур и Пренесте, так же как и уравненные с ними в правах союзные города, например некоторые города герников и разбросанные по всей Италии латинские колонии; но и их положение ухудшилось едва ли в меньшей степени. Лежавшие на них повинности были несправедливо увеличены, и как на них, так и на других италийских союзников все более и более перекладывалось лежавшее на гражданстве бремя военной службы. Так, например, в 536 г. [218 г.] было призвано к военной службе вдвое более союзников, чем граждан; по окончании ганнибаловской войны граждане были все распущены, а союзники не все; этих последних использовали преимущественно для службы в гарнизонах и в ненавистной Испании; при раздаче в 577 г. [177 г.] подарков по случаю триумфа союзники уже не пользовались прежним почетом наравне с гражданами, а получили вдвое меньше, вследствие чего среди необузданного веселья этого солдатского карнавала обиженные отряды войск молча шли за победной колесницей; при раздаче земель в северной Италии граждане получили по десяти моргенов пахотной земли, а неграждане по три моргена. У латинских общин уже была ранее отнята неограниченная свобода переселения (486) [268 г.], а переселяться в Рим разрешалось только в тех случаях, если переселенцы оставляли в своей родной общине детей и часть своей собственности. Однако эти стеснительные требования или обходились различными путями, или вовсе не соблюдались, и римское правительство оказалось вынужденным высылать массы людей из столицы через посредство полиции вследствие громадного наплыва граждан из латинских городов и вследствие жалоб местных властей на сильное уменьшение населения в городах и на невозможность доставлять контингент в условленном размере (567, 577) [187, 177 г.]. Быть может, эта мера и была неизбежно необходима, но тем не менее она была очень обременительна. Кроме того, города, которые основывал Рим внутри Италии, стали получать в конце этого периода вместо прав латинского гражданства полные гражданские права, которые до того времени предоставлялись только приморским колониям, вместе с чем совершенно прекратилось до того почти постоянное увеличение числа латинских городов новыми общинами. Основанная в 571 г. [183 г.] Аквилея была последней из римских италийских колоний, которые были наделены латинским правом гражданства; основанным почти в то же время колониям Потенции, Пизавру, Мутине, Парме, Луне (570--577) [184--177 гг.] уже были предоставлены полные гражданские права. Причиной этому, очевидно, был упадок латинского права гражданства в сравнении с римским. Колонисты, которых поселяли во вновь основанных городах, и прежде выбирались преимущественно из римских граждан, а теперь правительство стало держаться этого правила еще упорнее, чем раньше, и даже между самыми бедными из тех переселенцев никто не согласился бы променять свое гражданское право на латинское, хотя бы это могло доставить ему значительные материальные выгоды. Наконец доступ в римское гражданство был почти совершенно закрыт для неграждан, как для целых общин, так и для отдельных лиц. Старинный обычай включать покоренные общины в римскую был упразднен около 400 г. [ок. 350 г.], с тем чтобы помешать слишком большой децентрализации римских общин вследствие чрезмерного расширения, для чего стали учреждаться полугражданские общины. Теперь же отказались от централизации общины, так как частью стали давать полные гражданские права полугражданским общинам, частью стали включать в римскую общину многочисленные, более отдаленные гражданские колонии, но к прежней системе инкорпорации союзных общин не вернулись. Нет никаких указаний на то, чтобы после окончательного покорения Италии хотя бы одна из италийских общин обменяла свое союзное право на право римского гражданства -- вероятно, ни одна из них и не получала его. Также и переход отдельных италиков в римское гражданство допускался почти исключительно только для латинских должностных лиц и для тех, кто по особой милости входил в гражданскую колонию при ее основании[223]. Этим фактическим и юридическим переменам в положении италийских подданных по крайней мере нельзя отказать во внутренней связи и последовательности. Положение различных классов подданных вообще ухудшилось по сравнению с прежним разделением по степеням, так как правительство, прежде старавшееся смягчать противоречия и соединять их между собой постепенными переходами, теперь, напротив того, стало повсюду уничтожать промежуточные ступени и разрушать соединительные мосты. Как в среде римского гражданства властвовавшее сословие отделилось от народа, сбросило с себя бремя общественных повинностей и присвоило себе все почести и все преимущества, так и само гражданство стало точно таким же образом относиться к италийским союзникам, стало все более и более устранять их от соучастия в управлении, в то же время возлагая на них общественные повинности в двойном и тройном размере. Как нобилитет стал по отношению к плебеям в такое же замкнутое положение, в каком когда-то находился пришедший в упадок патрициат, так и гражданство заняло точно такое же положение по отношению к негражданам; плебеи, возвысившиеся благодаря либерализму своих учреждений, теперь сами себя заковали в окоченелые принципы юнкерства. Упразднение пассивного гражданства само по себе не может вызывать порицания и по своим мотивам, вероятно, находится в связи с другими общественными явлениями, о которых будет идти речь далее, однако благодаря этому уже была утрачена одна из промежуточных ступеней. Гораздо более пагубным было уничтожение различия между латинскими и остальными италийскими общинами. Опорой римского могущества было привилегированное положение латинской нации внутри Италии; эта опора исчезла из-под ног, с тех пор как латинские города стали сознавать, что они уже не избранные соучастники во владычестве могущественной соплеменной общины, а в сущности стоят наравне со всеми остальными римскими подданными, и с тех пор как все италики стали находить свое положение одинаково невыносимым. Конечно, и в среде подданных еще существовали различия по степеням; так, например, с бреттиями и с их товарищами по несчастью римляне обходились совершенно как с рабами, да и сами бреттии вели себя, как рабы, при всяком удобном случае дезертировали с флота, на котором служили гребцами, и охотно поступали на службу против римлян; на кельтов же и особенно на заморских подданных, находившихся в еще более тяжелом положении, правительство сознательно навлекало презрение и притеснения со стороны италиков. Все это, конечно, не могло достаточным образом компенсировать прежнее различие между единоплеменными и иноплеменными италийскими подданными. Глубокое уныние овладело всем италийским союзом, и только страх мешал ему громко высказываться. Внесенное в сенат после битвы при Каннах предложение предоставить двум лицам из каждой латинской общины права римского гражданства и места в сенате, конечно, было несвоевременно и было с полным правом отвергнуто, но оно доказывает, что господствовавшая община уже в то время была озабочена отношениями между Лациумом и Римом. Если бы новый Ганнибал начал теперь войну в пределах Италии, то еще сомнительно, разбилось ли бы его предприятие о непоколебимое сопротивление латинской нации против владычества иноземцев.
   Но самым важным из учреждений, введенных в течение этой эпохи в римское управление и вместе с тем представлявших решительное и пагубное уклонение от прежней системы, были новые наместничества. Прежнее римское государственное право не знало обложенных податями подданных: жители покоренных общин или продавались в рабство, или сливались с римским гражданством, или же принимались в союз, который обеспечивал им по крайней мере общинную самостоятельность и свободу от податей. Но карфагенские владения в Сицилии, Сардинии и Испании, так же как и владения Гиерона, уплачивали своим властителям подати и оброки; а когда Рим пожелал удержать эти владения за собой, то, по мнению недальновидных людей, было всего благоразумнее и бесспорно всего удобнее управлять вновь приобретенными странами по прежним нормам. Поэтому введенное карфагенянами и Гиероном провинциальное устройство было оставлено без изменений, а по его образцу было организовано и управление тех стран, которые были отняты у варваров, как например Ближняя Испания. Это была унаследованная от врагов одежда Несса. Сначала римское правительство, без сомнения, не имело намерений обогащаться налогами на подданных и желало лишь покрывать этими налогами расходы по управлению и по обороне, но римляне уже уклонились от этой цели, когда наложили дань на Македонию и Иллирию, не приняв на себя ни местного управления, ни охраны границ. В этом случае важно было не то, что при обложении налогами еще соблюдалась некоторая умеренность, а то, что владычество превращалось в право извлекать доходы; грехопадение одинаково и в том случае, если сорвано только одно яблоко, и в том, если обобрано все дерево. За неправым делом немедленно последовало и наказание. Для нового провинциального управления потребовалось назначение наместников, положение которых было несовместимо не только с благосостоянием управляемых провинций, но и вообще с римскими государственными учреждениями. Как римская община заменила в провинции прежних владетелей, так и ее наместники заменили там прежних царей; так, например, претор Сицилии жил в Сиракузах во дворце Гиерона. Конечно, закон все-таки обязывал наместника исполнять его служебные обязанности с республиканской честностью и бережливостью. В качестве наместника Сардинии Катон появлялся в подвластных ему городах пешком и в сопровождении только одного слуги, который нес вслед за ним плащ и жертвенную чашу, а когда он возвращался домой из своего испанского наместничества, он продал своего боевого коня, потому что не считал себя вправе обременять государство расходом на его перевозку. Хотя, конечно, лишь очень немногие из римских наместников доходили в своей добросовестности подобно Катону до скряжничества и до смешного, но они большей частью умели внушать уважение своим подданным и в особенности легкомысленным и не привыкшим к сдержанности грекам своим заимствованным от предков благочестием, степенностью и тишиной, царившими за трапезами, сравнительной честностью при исполнении служебных обязанностей и при отправлении правосудия, особенно же справедливой строгостью к самым вредным кровопийцам провинциального населения -- к римским откупщикам податей и банкирам -- и вообще важностью и достоинством в обхождении. Поэтому провинциальному населению жилось под их управлением довольно сносно. Оно не было избаловано карфагенскими наместниками и сиракузскими властелинами, и ему вскоре представился случай вспоминать с благодарностью о теперешних бичах, сравнивая их с последующими скорпионами: отсюда нетрудно понять, почему VI век от основания Рима [ок. 250--150 гг.] впоследствии считался золотым веком провинциального управления. Но долго соединять в своем лице и звание республиканца и звание царя оказалось невозможным. Игра в наместники очень быстро деморализовала римское господствующее сословие. Надменность и заносчивость в обхождении с провинциалами до такой степени были в характере наместнической роли, что едва ли можно ставить их в упрек тому или другому должностному лицу. Но уже редко случалось, чтобы наместник возвращался из провинции с совершенно чистыми руками, особенно потому, что правительство строго держалось старого правила не назначать общинным должностным лицам никакого жалованья; в то время указывали как на нечто необычайное на то, что победитель при Пидне Павел не брал никаких денег. Дурной обычай подносить должностным лицам "почетное вино" и другие "добровольные" приношения, кажется, был так же стар, как и само провинциальное устройство, и, вероятно, принадлежал к доставшемуся от Карфагена наследству; еще Катон во время управления Сардинией (556) [198 г.] был принужден ограничиться урегулированием этих поборов и низведением их до более скромных размеров. Право должностных лиц и вообще всех ездивших по казенной надобности на даровое помещение и на бесплатный проезд уже служило поводом для вымогательств. Более важное право должностных лиц требовать от населения их провинций за умеренную цену доставки хлеба частью для собственного продовольствия и для продовольствия своих домашних (in cellam), частью для продовольствия армии в военное время и в других особых случаях послужило поводом для таких злостных злоупотреблений, что по жалобе испанцев сенат был вынужден в 583 г. [171 г.] отнять у должностных лиц право назначать цены по поставкам того и другого рода. Подданных стали облагать поборами даже для устройства народных празднеств в Риме; эдил Тиберий Семпроний Гракх, устраивая такое празднество, подверг и италийские и внеиталийские общины таким безмерным вымогательствам, что принудил сенат официально вступиться за угнетенных (572) [182 г.]. Как обходились римские должностные лица в конце этого периода не только с несчастными подданными, но даже с зависимыми свободными республиками и монархиями, можно составить себе понятие по хищническим экспедициям Гнея Вольсона в Малой Азии и особенно по тем бесчестным проделкам, которые совершались в Греции во время войны с Персеем. Правительство не имело никакого права этим возмущаться, так как оно не воздвигало никаких серьезных преград против злоупотреблений военного деспотизма. Однако ответственность перед судом не была вполне упразднена. Хотя римский наместник мог быть привлечен к ответу лишь после того, как зло уже было совершено, -- в силу того общего и более чем вредного принципа, что жалобы, подаваемые на главнокомандующего, не подлежат рассмотрению во время его пребывания в должности, -- тем не менее, его можно было преследовать как в уголовном, так и в гражданском порядке. Уголовное преследование мог возбудить народный трибун в силу предоставленной ему судебной власти; он также мог вносить обвинение на рассмотрение народного суда; гражданские иски предъявлял заведовавший местной претурой сенатор в особый суд присяжных, которые по судебной организации того времени выбирались из среды сенаторов. Стало быть, и в том и в другом случае контроль находился в руках господствующего сословия; правда, это сословие еще было настолько справедливо и честно, что не откладывало в сторону обоснованных жалоб, и даже бывали случаи, что сенат по просьбе обиженных сам начинал гражданский процесс; тем не менее, жалобы незнатных и иноземцев на влиятельных членов правящей аристократии могли иметь успех перед далекими присяжными и судьями, если даже и не совершавшими таких же преступлений, то принадлежавшими к тому же сословию, только в том случае, если вина была очевидной и вопиющей; жаловаться же безуспешно значило почти то же, что обрекать себя на верную гибель. Обиженные, правда, находили некоторую опору в том, что подвластные римлянам города и области поступали в качестве клиентов под защиту своих завоевателей и других римлян, с которыми им приходилось вступать в более близкие отношения. Испанские наместники убедились по собственному опыту, что нельзя было безнаказанно обижать клиентов Катона; а когда представители от трех побежденных Павлом народов, от испанцев, лигуров и македонян, не захотели никому уступить чести нести его прах на костер, это было самой лучшей похоронной песней для этого благородного человека. Однако такое покровительство доставило грекам случай выказать в Риме все их уменье унижаться перед повелителями и даже развратить этих повелителей таким услужливым раболепием. Постановления сиракузян в честь Марцелла, который разорил и разграбил их город и на которого они безуспешно жаловались сенату, составляют одну из самых позорных страниц в далеко не славных летописях Сиракуз. Но, с другой стороны, при существовавшем тогда опасном обыкновении придерживаться семейной политики этот фамильный патронат оказывался вредным и в политическом отношении. Все-таки в результате выходило, что римские должностные лица до некоторой степени боялись богов и сената и большей частью соблюдали в воровстве меру, однако красть не переставали и крали безнаказанно, если только не заходили за пределы умеренности. Тогда установилось пагубное правило, что римское должностное лицо, виновное лишь в небольших вымогательствах и умеренных насилиях, действует как бы в пределах своей компетенции и по закону не подлежит никакому наказанию и, стало быть, обиженные должны молчать; в дальнейшем это привело к самым пагубным последствиям. Впрочем, если бы суды и были в такой же мере строги, в какой они были в действительности снисходительны, то и тогда ответственность перед ними смогла бы предотвращать лишь самые возмутительные злоупотребления. Настоящей гарантией хорошего управления служит строгий и правильный надзор со стороны высшей правительственной власти, между тем как сенат оказался совершенно к этому неспособным. Вялость и неповоротливость коллегиального управления обнаружились здесь раньше, чем где бы то ни было. Наместников следовало подчинить более строгому специальному контролю, чем тот, каким могли довольствоваться италийские муниципальные управления, а с тех пор как в состав государства вошли обширные заморские владения, следовало усилить состав тех учреждений, посредством которых правительство наблюдало за всеми своими органами. Но и в том и в другом случае поступили как раз наоборот. Наместники властвовали, как настоящие монархи, а самый важный из тех институтов, при помощи которых был бы возможен над ними контроль -- государственный ценз, -- за исключением Сицилии не был введен ни в одной из позже приобретенных провинций. Такая эмансипация высшей административной власти от центральной власти была более чем опасна. Римский наместник стоял во главе государственной армии и имел в своем распоряжении значительные денежные средства, при этом он находился под слабым судебным контролем и был фактически независим от верховной власти; наконец он был поставлен до некоторой степени в необходимость отделять и свои собственные интересы и интересы подвластного ему населения от интересов римской общины и действовать наперекор этим последним; поэтому он уподоблялся скорее персидским сатрапам, чем тем уполномоченным, которые действовали от имени сената во время самнитских войн; да и трудно себе представить, чтобы человек, только что пользовавшийся в чужих краях всей широтой военной власти на законном основании, мог снова сделаться членом такого гражданского общества, в котором существовало различие между повелевающими и повинующимися, но не было различия между господами и рабами. И само правительство сознавало, что из его рук начинали ускользать два основных его принципа -- равенство в среде аристократии и подчинение должностных лиц сенатской коллегии. Из того, что правительство избегало учреждения новых наместничеств и вообще обнаруживало нерасположение ко всей системе наместнического управления, что оно учредило должности провинциальных квесторов, которые должны были отнять у наместников по меньшей мере финансовое управление, что оно отменило само по себе столь целесообразное назначение наместников на более долгие сроки, ясно видно, до какой степени дальновидные римские политики были озабочены дальнейшими последствиями таких порядков. Но диагноз еще не исцеление. Установившиеся в среде нобилитета порядки развивались далее в принятом однажды направлении, а упадок административной власти и финансов, служивший подготовкой для будущих революций и захватов власти, хотя и усиливался заметным образом, однако не встречал никакого противодействия.
   Положение новой знати не было столь же определенным, каким было положение старой родовой аристократии; в то время как эта последняя устраняла остальных граждан от совместного пользования политическими правами юридически, первая делала то же лишь фактически; но именно по этой причине во втором случае было и труднее выносить подобное умаление прав и труднее с ним бороться, чем в первом. В попытках достигнуть последней цели, конечно, не было недостатка. Оппозиция опиралась на общинные собрания точно так же, как нобилитет опирался на сенат, но, чтобы понять эту оппозицию, необходимо прежде ознакомиться с характером римского гражданства того времени и с положением, которое оно тогда занимало в республике. Все, чего можно было бы требовать от такого гражданства, каким было римское, которое было не приводящим все в движение маховым колесом, а неподвижным фундаментом целого, римская община вознесла на такую высоту, что всякий раз, как мы обозреваем ее деятельность в целом, наше почтительное удивление заставляет умолкнуть все, что может ее порочить; в этой общине мы находим и верное понимание общей пользы, и благоразумную готовность повиноваться законному начальнику, и непоколебимую твердость как в счастье, так и в несчастье, и главным образом способность жертвовать частностями для целого, благом настоящего -- для счастья будущего. В то время, о котором здесь идет речь, в этой общине еще преобладал верный здравый смысл. Все поведение гражданства в его отношениях как к правительству, так и к оппозиции доказывает совершенно ясно, что в римских комициях решающим был тот же могучий гражданский дух, перед которым оказался бессильным даже гений Ганнибала; правда, гражданство нередко впадало в заблуждения, но эти заблуждения не были кознями невежественной черни, а лишь ограниченностью мещан и крестьян. Тем не менее, тот механизм, с помощью которого гражданство влияло на ход общественных дел, становился все менее удобным на практике, и в результате совершенных этим гражданством великих подвигов оказалось, что оно уже не было в состоянии справляться с новыми условиями общественной жизни. Мы уже говорили, что в течение этой эпохи большинство пассивных гражданских общин и многие из вновь основанных колоний получили права полного римского гражданства. В конце этой эпохи римское гражданство занимало почти сплошь Лациум в самом широком значении этого названия, Сабину и часть Кампании, распространившись таким образом на западном побережье к северу вплоть до Цере и к югу до Кум; внутри этой территории в состав его не входили лишь немногие города, как то: Тибур, Пренесте, Сигния, Норба, Ферентин. Сюда же принадлежали основанные на берегах Италии приморские колонии, которым обыкновенно предоставлялись права полного римского гражданства, основанные позднее пиценские и заапеннинские колонии, которым поневоле пришлось предоставить гражданские права, и значительное число тех римских граждан, которые не составляли особых общин, а были рассеяны по всей Италии по разным местечкам и деревням (fora et conciliabula). Так как организованной таким образом городской общине было крайне затруднительно заниматься отправлением правосудия[224]и управлением, то этому злу старались помочь частью тем, что стали назначать особых делегатов для отправления правосудия, частью тем, что в приморских колониях и в колониях, вновь основанных в Пицене по ту сторону Апеннин, были положены основы для позднейшей организации внутри большой римской городской общины мелких городских общин. Тем не менее право постановлять решения по всем политическим вопросам осталось принадлежностью того первичного народного собрания, которое собиралось на римской площади; понятно, что это собрание как по своему составу, так и по своей деятельности уже было не таким, каким было в то время, когда все имевшие в нем право голоса могли исполнять свои обязанности, приходя со своих хуторов утром и возвращаясь домой в тот же день вечером. К тому же правительство -- трудно решить, по неразумению ли, по небрежности ли, или со злым умыслом -- не включало вступавшие с 513 г. [241 г.] в гражданский союз общины по-прежнему во вновь организованные избирательные округа, а приписывало их к старым избирательным округам; таким образом каждый округ мало-помалу составился из местностей, рассеянных по всей римской территории. Такие избирательные округа, состоявшие средним числом из 8 тысяч лиц, имевших право голоса (число таких лиц в городских округах, конечно, было более значительно, а в сельских менее), и лишенные как местной связи, так и внутреннего единства, были недоступны для какого-нибудь определенного руководства и не могли быть подготовлены к выборам путем предварительных совещаний; эти недостатки усиливались еще тем, что подаче голосов не предшествовали никакие свободные прения. Далее, хотя гражданство и было вполне способно понимать свои общинные интересы, но в тех высших и крайне трудных вопросах, которые подлежали разрешению владычествовавшей над всем миром державы, было безрассудно и поистине смешно предоставлять последнее слово случайно собравшейся, хотя и благомыслящей кучке италийских крестьян, а в том, что касалось выбора главнокомандующих и заключения государственных договоров, предоставлять решение в последней инстанции таким людям, которые не могли взвешивать ни оснований, ни последствий своих решений. Поэтому всякий раз, как дело шло о предметах, не входивших в сферу исключительно общинных интересов, эти старинные собрания играли ребяческую и даже глупую роль. Обычно эти собрания на все отвечали утвердительно, если же им случалось в виде исключения сказать по собственной инициативе "нет", как это, например, случилось при объявлении в 554 г. [200 г.] войны против Македонии, то эта узкая политика, исходившая из интересов своей колокольни, вступала в бессильную оппозицию против государственной политики и, конечно, никогда не имела успеха. Наконец наряду с независимым сословием граждан появилась чернь клиентов, формально имевшая одинаковые с ним права, а на самом деле нередко бравшая над ним перевес. Институты, из которых она возникла, восходят к глубокой старине. Знатный римлянин с незапамятных времен пользовался чем-то вроде правительственной власти над своими вольноотпущенниками и подзащитными людьми, которые обращались к нему за советом во всех своих важных делах; так, например, эти клиенты неохотно соглашались на вступление своих детей в брак, если на это не изъявил своего согласия их патрон, который нередко сам и устраивал эти браки. Но когда аристократия сделалась настоящим господствующим сословием, соединявшим в своих руках не только власть, но и богатства, тогда подзащитные люди стали играть роль или фаворитов, или выпрашивателей разных милостей, и эта новая дворня богатых людей стала подкапываться извне и изнутри под сословие граждан. Аристократия не только допускала существование таких клиентов, но и эксплуатировала их и в финансовом и в политическом отношении. Так, например, в старину существовало обыкновение собирать копеечные пожертвования, которые обыкновенно употреблялись только для каких-нибудь религиозных целей или на похороны заслуженных людей, а теперь знатные люди стали пользоваться этим обычаем, для того чтобы в чрезвычайных случаях собирать с публики подаяния; впервые к этому прибегнул в 568 г. [186 г.] Луций Сципион по поводу народного празднества, которое он намеревался устроить. Размер подношений был ограничен законом (550) [204 г.] главным образом потому, что сенаторы стали под этим названием собирать со своих клиентов регулярную дань. Но для господствовавшего сословия эта челядь была полезна главным образом тем, что обеспечивала ему власть над комициями; результаты выборов ясно доказывают, как была сильна конкуренция, которую в то время встречало самостоятельное среднее сословие со стороны зависимой черни. Отсюда уже можно заключить, что эта чернь быстро увеличивалась, особенно в столице; о том же свидетельствуют и некоторые другие факты. Что число и значение вольноотпущенников постоянно возрастали, видно из того, что очень серьезные споры об их праве голоса на общинных сходках возникли еще в предшествовавшем столетии и продолжались в течение рассматриваемого столетия; это же видно и из постановленного сенатом во время ганнибаловской войны замечательного решения допускать пользовавшихся общим уважением вольноотпущенных женщин к участию в сборе публичных пожертвований и дозволять законным детям вольноотпущенных отцов носить такие же знаки отличия, какие прежде носили только дети свободнорожденных. Едва ли многим лучше, чем вольноотпущенники, было большинство переселявшихся в Рим эллинов и восточных уроженцев, чья врожденная склонность к раболепию была так же неискоренима, как и та, которая возникла из правового общественного положения вольноотпущенников. Однако нельзя сказать, чтобы только эти естественные причины содействовали возникновению столичной черни: и нобилитет и демагоги виновны в том, что они систематически возвеличивали эту чернь и заглушали в ней, насколько могли, дух старинного гражданства, осыпая народ лестью и прибегая к иным, еще более предосудительным средствам. Класс избирателей еще был слишком честен, чтобы допускать совершать прямые подкупы на выборах в больших размерах, но косвенным образом уже стали прибегать к самым низким средствам, чтобы приобретать расположение избирателей. Старинная обязанность должностных лиц и главным образом эдилов заботиться о том, чтобы цены на хлеб были умеренны, и наблюдать за устройством публичных игр начала вырождаться в то, из чего в конце концов возник при императорах этот грозный пароль столичной черни: даровой хлеб и нескончаемые народные праздники. С половины VI века [ок. 200 г.] эдилы могли продавать гражданскому населению столицы хлеб за бесценок, благодаря тому что хлеб доставлялся в огромном количестве в распоряжение римской рыночной администрации или провинциальными наместниками, или безвозмездно самими провинциями, старавшимися снискать этим путем расположение того или другого из римских должностных лиц. "В том нет, -- говорит Катон, -- ничего удивительного, что гражданство не внимает добрым советам -- ведь у брюха нет ушей". Народные увеселения разрослись ужасающим образом. В течение пятисот лет римская община довольствовалась одним народным праздником в год и одним цирком; первый римский демагог по профессии, Гай Фламиний, прибавил второе народное празднество и второй цирк (534) [220 г.][225], и этими нововведениями, тенденция которых достаточно ясно обнаруживается в самом названии нового празднества -- "плебейские игры", он, вероятно, купил позволение дать битву при Тразименском озере. По этому раз проложенному пути пошли далее быстрыми шагами. Празднество в честь Цереры, которая была богиней-покровительницей плебеев, если и было учреждено позднее плебейских игр, то лишь не намного. К этому под влиянием Марциев и пророческих предсказаний Сибиллы были добавлены еще в 542 г. [212 г.] четвертый народный праздник в честь Аполлона и в 550 г. [204 г.] пятый -- в честь переселившейся из Фригии в Рим "великой матери". То были тяжелые годы войны с Ганнибалом -- случилось даже так, что во время первого празднования аполлоновских игр граждане были призваны к оружию прямо из цирка; в то время с необычайной силой пробудилась своеобразная склонность италиков во всем видеть волю богов, и не было недостатка в таких людях, которые пользовались этой склонностью, для того чтобы пускать в ход различные предсказания Сибиллы и других прорицателей и этим способом приобретать расположение толпы, а правительство едва ли можно порицать за то, что оно потакало в этих случаях гражданству, от которого было вынуждено требовать стольких жертв. Но то, что было раз дозволено, оставалось навсегда; даже в более спокойные времена (581) [173 г.] был прибавлен еще один менее важный народный праздник -- игры в честь Флоры. Расходы по этим новым празднествам покрывались из собственных средств теми должностными лицами, на которых было возложено их устройство; так, например, курульные эдилы устраивали на свой счет кроме старинного народного праздника также праздники в честь "матери богов" и в честь Флоры, плебейские эдилы -- плебейский праздник и праздник в честь Цереры, городские префекты -- игры в честь Аполлона. Люди, учреждавшие эти новые празднества, могли оправдывать себя в собственном мнении тем, что они по крайней мере не обременяли общественной казны; но в действительности было бы менее вредно обременить общинный бюджет несколькими напрасными расходами, чем допускать, чтобы устройство народных увеселений делалось фактически неизбежным условием для занятия высшей должности в общине. Кандидаты на консульское звание стали соперничать друг с другом размером издержанных на эти игры сумм и тем возвысили эти расходы до невероятных размеров; они конечно нисколько не вредили успеху своей кандидатуры, если к этим, так сказать, обязательным расходам прибавляли добровольные пожертвования (munus) в виде, например, устройства на свой счет боя гладиаторов. Великолепие этих игр мало-помалу сделалось мерилом, с помощью которого избиратели определяли годность кандидатов. Нобилитету, правда, приходилось издерживать большие суммы денег -- приличный бой гладиаторов стоил 750 тыс. сестерциев (50 тыс. талеров), но он платил охотно, так как этим способом закрывал политическое поприще для небогатых. Но подкуп не ограничился публичной площадью, а проник и в военный лагерь. Старинное гражданское ополчение считало за счастье, если получало какое-нибудь вознаграждение за свои военные труды, и в самых благоприятных случаях приносило домой какой-нибудь небольшой дар победы; а новые главнокомандующие со Сципионом Африканским во главе осыпали солдат и римскими деньгами и теми, которые были добыты войной, -- именно это и было причиной ссоры Катона со Сципионом во время последней кампании против Ганнибала в Африке. Уже все ветераны, участвовавшие во второй македонской войне и в малоазиатской кампании, вернулись домой зажиточными людьми; даже лучшие из римлян стали осыпать похвалами тех главнокомандующих, которые не удерживали дары провинциальных жителей и военную добычу в свою личную пользу и в пользу своих приближенных и из лагеря которых возвращалось немало людей с карманами, набитыми золотом, и много с карманами, набитыми серебром; в то время уже начинали забывать, что и движимая военная добыча принадлежит государству. За то, что Луций Павел распорядился такой движимой добычей по-старому, его собственные солдаты и в особенности многочисленные добровольцы, привлеченные к участию в войне перспективой богатой добычи, едва не лишили победителя при Пидне путем народного приговора почестей триумфа, которые уже расточались всякому, кто успел завоевать хотя бы только три лигурийские деревни. До какой степени и на военную дисциплину и на воинский дух армии вредно влияло такое превращение военного ремесла в ремесло хищников, подтверждают походы против Персея; а до какой степени возросла трусость, обнаружилось довольно скандальным образом во время незначительной войны в Истрии (576) [178 г.], когда по случаю незначительной стычки, преувеличенной слухами до громадных размеров, стали искать спасения в бегстве сухопутные и морские войска римлян и даже сами италики, так что Катон счел нужным обратиться к своим соотечественникам со строгим выговором за их трусость. И в этом случае знатная молодежь всем подавала пример. Еще во время войны с Ганнибалом (545) [209 г.] цензоры были вынуждены подвергать строгим взысканиям тех, кто, будучи внесен в списки всадников, уклонялся от исполнения своих военных обязанностей. В конце этого периода (574?) [180 г.] состоялось постановление гражданства, что для занятия какой-либо общинной должности необходимо предварительно пробыть десять лет на военной службе; это было сделано с целью принудить сыновей нобилей вступать на службу в армию. Но, конечно, ничто не свидетельствовало так ясно об упадке личного достоинства и чувства чести и среди знатных и среди незнатных, как погоня за почетными отличиями и титулами, которая проявлялась в различных сословиях и категориях населения в различных формах, но оставалась все той же по существу. Почестей триумфа добивались с такой жадностью, что лишь с трудом удавалось соблюдать старинное правило, которое предоставляло эти почести только действительно высшим должностным лицам, возвысившим могущество общины победой на поле сражения, и потому нередко устраняло от этих почестей настоящих виновников самых важных завоеваний. Приходилось снисходительно смотреть на то, как главнокомандующие, тщетно добивавшиеся или утратившие надежду добиться от сената или от гражданства почестей триумфа, самовольно всходили с триумфом хотя бы только на Альбанскую гору (в первый раз в 523 г. [231 г.]). Уже никакое сражение с кучкой лигуров или корсиканцев не считалось настолько незначительным, чтобы не давать права на испрашивание триумфа. Чтобы положить конец появлению таких мирных триумфаторов, какими были, например, консулы 570 г. [184 г.], было постановлено, чтобы почестей триумфа удостаивался только тот, кто одержал победу на поле сражения, стоившую неприятелю по меньшей мере 5 тысяч человек убитыми; но и это требование нередко обходили при помощи фальшивых бюллетеней о числе убитых, а в домах знати нередко красовались неприятельские доспехи, которые были доставлены туда вовсе не с поля сражения. Если в прежнее время назначавшийся на один год главнокомандующий считал за честь поступить в следующем году в штаб своего преемника, то теперь вступление консуляра Катона в звание военного трибуна под команду Тиберия Семпрония Лонга (560) [194 г.] и поступление Мания Глабриона на такую же должность (563) [191 г.] были уже как бы демонстрациями против новомодной спеси. Прежде выраженная только один раз признательность общины служила достаточной наградой за оказанную услугу, а теперь каждая заслуга как будто давала право на постоянные внешние отличия. Одержавший победу при Милах (494) [260 г.] Гай Дуилий добился того, что когда он проходил вечером по римским улицам, впереди него шли факельщик и флейтист. Статуи и памятники, воздвигавшиеся очень часто на собственный счет тех, в честь кого воздвигались, сделались таким обыкновенным явлением, что можно было бы в шутку считать за отличие, если кто-нибудь обходился и без них. Но таких носивших чисто случайный характер почестей скоро оказалось недостаточно. По случаю одержанных побед стали давать постоянные прозвища и победителю и его потомкам; это обыкновение было введено главным образом победителем при Заме, который сам стал носить прозвище Африканского, а своему брату и двоюродному брату доставил прозвища -- первому Азиатского, а второму -- Испанского[226]. Примеру высокопоставленных лиц следовали и незнатные. Если господствовавшее сословие не брезговало устанавливать различия в рангах при похоронах и декретировало бывшему цензору пурпуровый саван, то нельзя было порицать вольноотпущенников за желание украшать их сыновей пурпуровой каймой, возбуждавшей столь сильную зависть. Туника, перстень и ладанка стали служить отличием не только гражданина и гражданки от иноземцев и рабов, но и свободнорожденных от бывших рабов, сыновей свободнорожденных родителей от сыновей вольноотпущенников, сыновей всаднических и сенаторских от обыкновенных граждан, потомков курульных родов от обыкновенных сенаторов -- и все это в той самой общине, где все хорошее и великое было делом гражданского равенства!
   Среди оппозиции повторялся такой же разлад, какой существовал в общине. Патриоты, опираясь на крестьянство, громко требуют реформы; демагоги, опираясь на столичную чернь, начинают свою работу. Хотя эти два течения не могут быть совершенно отделены одно от другого и нередко сливаются одно с другим, но, рассматривая их, мы должны говорить о каждом из них порознь.
   Партия реформы представляется нам как бы воплотившейся в лице Марка Порция Катона (520--605) [234--149 гг.]. Так как Катон был последним выдающимся государственным человеком, который еще придерживался системы, ограничивавшейся владычеством над Италией и отказывавшейся от всемирного владычества, то впоследствии его считали образцом настоящего римлянина старого закала; было бы еще более правильно считать его представителем оппозиции римского среднего сословия, противостоявшим новому эллинско-космополитическому нобилитету. Он родился и вырос пахарем, но был привлечен к политическому поприщу своим соседом по имению, одним из тех немногих знатных лиц, которые не сочувствовали тенденциям своего времени, -- Луцием Валерием Флакком: честный патриций видел в этом суровом сабинском пахаре именно такого человека, который был нужен, для того чтобы противодействовать духу того времени, и не обманулся в нем. Под покровительством Флакка и по обычаю доброго старого времени Катон стал служить советом и делом своим согражданам и республике и достиг консульства, триумфа и даже цензорского звания. Вступив в гражданское ополчение на семнадцатом году от роду, он проделал всю ганнибаловскую войну, от битвы при Тразименском озере до битвы при Заме, служил под начальством Марцелла и Фабия, Нерона и Сципиона, сражался под Тарентом и под Сеной, в Африке, в Сардинии, в Испании и в Македонии и проявил одинаковые способности и как солдат, и как штаб-офицер, и как главнокомандующий. На рыночной площади он оставался тем же, чем и на полях сражения. Его бесстрашная и бойкая речь, его грубое и меткое крестьянское остроумие, его знание римского права и положения римских общественных дел, его невероятная подвижность и его железная натура сначала доставили ему известность в соседних городах, а потом, когда он выступил на более широкое поприще -- на столичной площади и в столичной курии, он сделался самым влиятельным адвокатом и политическим оратором своего времени. Он стал действовать в том же духе, в каком впервые стал действовать Маний Курий, который был в его глазах идеалом римского государственного человека; в течение всей своей долгой жизни он честно и как умел боролся с прорывавшеюся со всех сторон нравственной испорченностью и даже на восемьдесят пятом году жизни еще ратовал на городской площади против нового духа времен. Он был вовсе не красив: по словам его врагов, у него были зеленые глаза и рыжие волосы; он вовсе не был великим человеком и всего менее мог считаться дальновидным политиком. Будучи человеком по природе ограниченным как в политическом отношении, так и в нравственном и имея постоянно на уме и на языке идеал доброго старого времени, он упрямо презирал все новое. Строгостью к самому себе он оправдывал перед собой свою беспощадную взыскательность и строгость ко всему и ко всем; справедливый и честный, он не был способен понимать никаких обязанностей, выходивших за пределы полицейского благоустройства и купеческой честности; враг как всякого плутовства и всякой низости, так и всякой изысканности и гениальности и прежде всего враг своих врагов, он никогда не пытался уничтожить источник зла и в течение всей своей жизни боролся только с симптомами этого зла и особенно с отдельными лицами. Стоявшая во главе управления знать смотрела свысока на крикуна, у которого не было знаменитых предков, и не без основания считала себя гораздо более дальнозоркой. Но прикрывавшаяся внешними формами изящества нравственная испорченность, которая развилась и внутри и вне сената, втайне дрожала от страха перед старым блюстителем нравов, обходившимся со всеми с гордостью республиканца, -- перед покрытым рубцами от ран ветераном ганнибаловской войны, перед высоковлиятельным сенатором и идолом римских землепашцев. Каждому из своих знатных сотоварищей Катон поочередно и публично предъявлял список его прегрешений, впрочем не особенно гоняясь за доказательствами своих обвинений и находя особое наслаждение, если это касалось людей, чем-нибудь ему насоливших или его обидевших. Так же бесстрашно уличал и порицал он публично гражданство за всякую новую несправедливость, за всякое новое бесчинство. Его пропитанные желчью нападки доставили ему бесчисленных врагов, а с тогдашними самыми могущественными кликами знати, особенно со Сципионами и Фламининами, он жил в открытой непримиримой вражде; сорок четыре раза он подвергался публичным обвинениям. Но при подаче голосов крестьянство всегда отстаивало этого беспощадного поборника реформ, из чего ясно видно, как еще был в то время силен в римском среднем сословии тот дух, который помог римлянам перенести поражение при Каннах; а когда Катон и его знатный единомышленник Луций Флакк выступили в 570 г. [184 г.] кандидатами на звание цензора и заранее заявили, что намереваются, состоя в этой должности, радикально очистить состав гражданства, начиная с тех, кто стоит в его главе, то эти оба, внушавших столько страха, кандидата были выбраны гражданством, несмотря на противодействие знати; эта знать даже не была в состоянии воспрепятствовать, чтобы великий праздник очищения действительно состоялся; тогда были, между прочим, исключены брат Сципиона Африканского из списка всадников и брат освободителя греков из списка сенаторов.
   Эта борьба с отдельными лицами и многоразличные попытки обуздать дух времени посредством судебных и полицейских мер были достойны уважения по тому чувству, которым были внушены; но они смогли лишь на короткое время сдержать поток нравственной испорченности. Если достойно внимания то, что несмотря на усиление безнравственности или, вернее, благодаря ему, Катон мог разыгрывать свою политическую роль, то не менее достойно внимания и то, что старания Катона устранить корифеев противной партии были так же неудачны, как и старание устранить его самого. Судебные преследования за неправильную отчетность, которые возбуждались и им самим и его единомышленниками, оставались, по меньшей мере в политических случаях, столь же безуспешными, как и направленные против Катона публичные обвинения. Немного более успеха имели и те полицейские постановления, которые издавались в течение этой эпохи в чрезвычайном множестве с целью уменьшить роскошь и ввести бережливость и порядок в домашнем хозяйстве и о которых нам еще придется упоминать, когда будет идти речь о сельском хозяйстве.
   Гораздо более практичны и полезны были попытки противодействовать нравственному упадку косвенным путем; бесспорно первое место между попытками этого рода занимают раздачи пахотных участков из государственных земель. Эти раздачи производились в большом числе и в широком масштабе в промежуток времени между первой и второй войнами с Карфагеном и снова после окончания этой последней войны и до конца рассматриваемого периода; самыми значительными из них были: раздача пиценских владений Гаем Фламинием в 522 г. [232 г.], основание восьми новых приморских колоний в 560 г. [194 г.] и главным образом обширная колонизация местности между Апеннинами и По путем основания латинских колониальных городов Плаценции, Кремоны, Бононии и Аквилеи и гражданских колоний Потенции, Пизавра, Мутины, Пармы и Луны в 536 и 565--577 гг. [218, 189--177 гг.] Эти благотворные меры должны быть в основной части приписаны деятельности партии реформы. Они были приняты по требованию Катона и его единомышленников, указывавших, с одной стороны, на опустошение, произведенное в Италии войной с Ганнибалом, и на страшное уменьшение земледельческих участков и вообще свободного италийского населения, а с другой стороны -- на обширные земли, которыми знать владела как своей собственностью в цизальпинской Галлии, Самнии, Апулии и бреттийской стране; хотя римское правительство, по всей вероятности, не выполнило этих требований в той мере, в какой могло и должно было бы выполнить, все-таки оно не оставило без внимания предостережение этого благоразумного человека. В том же духе было внесенное Катоном в сенат предложение противодействовать упадку гражданской конницы посредством учреждения четырехсот новых всаднических должностей. В государственной казне не было недостатка в нужных для того денежных средствах; но это предложение не имело успеха, очевидно, вследствие стремлений знати к исключительному владычеству и вследствие ее старания не допускать в гражданскую конницу тех, которые были только кавалеристами, но не принадлежали к сословию всадников. Зато тяжелые требования военного времени, побудившие римское правительство сделать (к счастью неудавшуюся) попытку набирать в армию солдат, по восточному обыкновению, на невольничьем рынке, заставили его смягчить прежние требования для приема в гражданскую армию -- понизить низший размер ценза в 11 тысяч ассов (300 талеров) и не требовать доказательств свободного происхождения. Не только свободнорожденные, значившиеся по цензу между 4 тысячами (115 талеров) и 1 500 (43 талера) ассами, а также и все вольноотпущенники были привлечены к службе во флоте; и для легионеров низший размер ценза был уменьшен до 4 тысяч ассов (115 талеров), и в крайних случаях стали принимать в гражданскую пехоту как людей, обязанных служить во флоте, так и тех, которые были занесены в ценз между 1 500 (43 талера) и 375 (11 талеров) ассами. Эти нововведения, относящиеся, по всей вероятности, к концу предшествовавшей или началу рассматриваемой эпохи, точно так же как и Сервиева военная реформа, не были вызваны домогательствами какой-либо партии, но тем не менее они были очень выгодны для демократической партии, так как с гражданскими повинностями неизбежно приходят в равновесие сначала гражданские притязания, а затем и гражданские права. Бедняки и вольноотпущенники приобрели некоторое значение в республике с тех пор, как стали ей служить, и главным образом отсюда произошла одна из самых важных реформ того времени -- преобразование центуриальных комиций, имевшее место, по всей вероятности, не ранее того года, в котором окончилась война из-за обладания Сицилией (513) [241 г.]. По прежнему порядку в центуриальных комициях хотя голосовали уже не одни оседлые жители, как то было до реформы Аппия Клавдия, однако преобладали в них все еще зажиточные люди: сначала голосовали всадники, т. е. патрицианско-плебейская знать, потом те, которые значились выше всех по цензу, т. е. те, которые предъявили цензору собственность[227]по меньшей мере в 100 тысяч ассов (2 900 талеров); а когда эти два разряда людей действовали заодно, этим решался результат всякого голосования. Право следующих четырех податных разрядов на участие в голосовании имело сомнительный вес: право тех, которые стояли по цензу ниже низшего разряда в 11 тысяч ассов (300 талеров), было в сущности призрачным. При новых порядках хотя всадничество и сохранило свои особые разряды, но право подачи голосов в первой очереди было у него отнято и передано особому разряду, выбранному по жребию из среды первого класса. Право знати подавать голоса в первой очереди имело громадное значение, в особенности в ту эпоху, когда ее влияние на гражданство фактически неуклонно возрастало. Действительно, мы видим, что юнкерство еще было в то время так сильно, что могло замещать исключительно своими людьми должность второго консула вплоть до конца этого периода (до 582 г.) [172 г.] и должность второго цензора даже при следующем поколении (до 623 г.) [131 г.], несмотря на то, что к занятию этих должностей закон допускал как патрициев, так и плебеев; а в самую опасную минуту из всех, какие приходилось переживать римской республике, во время кризиса, вызванного поражением при Каннах, это юнкерство было в состоянии аннулировать вполне законный выбор считавшегося самым способным из полководцев плебея Марцелла на место консула, освободившееся вследствие смерти патриция Павла, -- и поступило оно так только потому, что Марцелл был плебей. При этом, конечно, хорошо характеризуют сущность реформы те факты, что право подачи голосов в первой очереди было отнято только у знати, а не у лиц высшего оклада и что, будучи отнято только у всаднических центурий, оно перешло не к избирателям, избранным по жребию из всего гражданства, а исключительно к первому разряду. Этот последний, как и вообще пять разрядов, остался без изменения, только граница между ними вероятно передвинулась книзу в том смысле, что низший ценз как для службы в легионе, так и для права голосования в центуриях был понижен с 11 тысяч до 4 тысяч ассов. Сверх того, в формальном сохранении прежних размеров ценза при общем повышении имущественного уровня заключалось известное расширение права голосования в демократическом направлении. Общее число отделений также осталось без изменения; но если ранее, как было сказано, в 193 голосующих центуриях большинство принадлежало одним только 18 всадническим центуриям и 80 центуриям первого разряда, то после реформы число голосов первого разряда было понижено до 70, в результате чего по крайней мере второй разряд получил возможность голосовать при любых обстоятельствах. Еще более важное значение имела связь, которая была установлена между избирательными отделениями и порядком триб и которая фактически явилась центром тяжести новой реформы. Центурии с давних пор вели свое начало от триб в том смысле, что принадлежавший к какой-нибудь трибе должен был быть переписан цензором к какой-нибудь из центурий. С тех пор как к трибам начали приписывать и некоренных граждан, они тоже стали попадать в центурии, и, в то время как на собраниях по трибам они ограничивались четырьмя городскими кварталами, на собраниях по центуриям они были формально уравнены с коренными гражданами, хотя в состав центурий, по всей вероятности, и вмешивался цензорский произвол, обеспечивавший также и на собраниях по центуриям перевес за гражданами, приписанными к сельским трибам. При реформированном порядке этот перевес был утвержден законным образом в том смысле, что из 70 центурий первого разряда каждой трибе было предоставлено две центурии и, следовательно, некоренные граждане получили всего только восемь; аналогичным образом и в прочих четырех разрядах перевес обеспечивался за коренными гражданами. В том же смысле было отменено и существовавшее до того уравнение в правах голосования между вольноотпущенниками и свободнорожденными, причем вольноотпущенники -- коренные жители -- были причислены к четырем городским трибам. Это было сделано в 534 г. [220 г.] одним из знаменитейших приверженцев партии реформы, цензором Гаем Фламинием, и спустя 50 лет (585) [169 г.] подтверждено и усилено отцом обоих инициаторов римской революции, цензором Тиберием Семпронием Гракхом. Эта реформа центурий, быть может во всей своей совокупности также исходившая от Фламиния, явилась первым важным изменением конституции, которого новая оппозиция добилась от нобилитета первой победой настоящей демократии. Сущность этой реформы заключается частью в ограничении цензорского произвола, частью в ограничении влияния, с одной стороны, нобилитета, а с другой -- некоренных граждан и вольноотпущенников, т. е. в преобразовании центуриальных комиций согласно с тем принципом, который уже преобладал в комициях по трибам; это было целесообразно уже потому, что выборы, рассмотрение законопроектов, уголовные преследования и вообще все дела, требовавшие содействия гражданства, производились в комициях по трибам, а неповоротливые центурии созывались большей частью только тогда, когда этого обязательно требовали законы или установившиеся обычаи -- для выбора цензоров, консулов и преторов и для объявления наступательной войны. Отсюда видно, что эта реформа не внесла в государственную конституцию никакого нового принципа, а только дала более широкое применение принципу, уже давно получившему решающее значение на тех собраниях граждан, которые всего чаще собирались и имели самое важное значение. Ее демократические, но вовсе не демагогические тенденции ясно обнаруживаются в той позиции, какую она заняла по отношению к подлинным опорам всякой действительно революционной партии -- пролетариату и вольноотпущенникам. Поэтому и не следует придавать слишком большого практического значения этой перемене в порядке подачи голосов на первоначальных народных собраниях. Новый избирательный закон не помешал одновременному возникновению нового политически привилегированного сословия и в сущности едва ли даже затруднил его. В том, что мы не в состоянии ни в чем подметить фактического влияния этой знаменитой реформы на ход политических дел, виновата конечно не одна только скудость дошедших до нас преданий. Впрочем, с этой реформой стоят в тесной связи и ранее упомянутое упразднение тех римских гражданских общин, которые были лишены права голоса, и их постепенное слияние с общиной полноправных граждан. Нивелирующий дух партии прогресса естественно стремился к устранению всяких различий в среднем сословии, а пропасть, отделявшая граждан от неграждан, в то же время становилась все более и более широкой и глубокой. Подводя итог всему, чего желала и чего достигла партия реформы того времени, мы найдем, что она с несомненными патриотизмом и энергией старалась противодействовать и до известной степени противодействовала усиливавшемуся упадку нации, особенно исчезновению крестьянского сословия и старинной строгой нравственности и бережливости и вместе с тем чрезмерному политическому преобладанию нового нобилитета. Но в ее деятельности не видно никакой высшей политической цели. В этой оппозиции, конечно, находили для себя верное и сильное выражение и недовольство толпы и нравственное негодование лучших людей, но мы не видим у нее ни ясного понимания причин зла, ни твердо обдуманного плана улучшения в целом. Как ни достойны уважения все ее стремления, в них проглядывает какая-то необдуманность; чисто оборонительное положение ее приверженцев не предвещает хороших результатов. Трудно решить, мог ли человеческий ум вообще исцелить недуги, но сами римские реформаторы того времени, как нам кажется, были скорее хорошими гражданами, чем хорошими политиками, и великую борьбу старого гражданства с новым космополитизмом вели как-то неумело и по-мещански.
   Но как рядом с гражданством появилась в то время чернь, так и рядом с достойной уважения и полезной оппозицией появилась льстящая народной толпе демагогия. Уже Катону было знакомо ремесло людей, в которых болезненная наклонность к краснобайству так же сильна, как у иных бывает сильна болезненная наклонность к пьянству и спячке; когда эти люди не находят добровольных слушателей, они запасаются наемными; им внимают, как рыночным шарлатанам, не вслушиваясь в их слова, но на них, конечно, не полагается тот, кому нужна помощь. Своим обычным резким тоном престарелый Катон описывает этих вышколенных по образцу греческих рыночных краснобаев, отпускающих шуточки и остроты, поющих и пляшущих и всегда на все готовых молодчиков; по его мнению, такие люди всего более годны для того, чтобы разыгрывать на публичных процессиях роль паяцев и болтать с публикой; за кусок хлеба они готовы делать все, что им прикажут, -- и говорить и молчать. Действительно, демагоги этого рода были худшими из врагов реформы. В то время как приверженцы последней стремились главным образом повсюду к улучшению нравов, демагогия стояла лишь за ограничение правительственной власти и расширение прав гражданства. В первом отношении самым важным нововведением была фактическая отмена диктатуры. Кризис, вызванный в 537 г. [217 г.] Квинтом Фабием и его популярным противником, нанес смертельный удар этому искони непопулярному учреждению. Хотя правительство еще раз после того (538) [216 г.], а именно под непосредственным впечатлением битвы при Каннах, назначило диктатора для командования армией, однако в мирное время оно уже не осмеливалось прибегать к такой мере, и, после того как диктаторы еще назначались несколько раз (в последний раз в 552 г. [202 г.]) по предварительному указанию самих граждан для заведования городскими делами, эта должность без формального упразднения фактически вышла из употребления. Соединенная в одно целое искусственным путем, система римского государственного управления утратила вследствие этого очень полезное средство восполнять недостатки ее своеобразной коллегиальной магистратуры, а правительство, от которого зависело назначение диктатора, т. е. временное отрешение консулов от должности и вместе с тем указание лица, которое должно быть выбрано в диктаторы, лишилось одного из своих главных орудий управления. Эта утрата была крайне неудовлетворительно восполнена тем, что в чрезвычайных случаях, главным образом если внезапно вспыхивали восстание или война, сенат стал облекать назначенных на срок должностных лиц чем-то вроде диктаторской власти, поручая им принимать по их усмотрению меры для общего блага, в результате чего создавалось нечто похожее на то, что мы называем теперь военным положением. Вместе с тем угрожающим образом усилилось влияние народа как на избрание должностных лиц, так и на государственные дела и на вопросы управления и финансов. Жреческие коллегии и особенно самые важные в политическом отношении коллегии сведущих людей пополнялись по старому обычаю сами собой и сами назначали старшин, если они полагались; действительно, в этих корпорациях, предназначавшихся для передачи из рода в род знания божественных вещей, самой подходящей формой избрания была кооптация. Но в то время (ранее 542 г.) [212 г.] перешло от коллегий к общине хотя еще не право выбирать членов этих коллегий, но право выбирать из среды этих корпораций старшин курионов и понтификов; это нововведение не имело большой политической важности, но свидетельствовало о начинавшейся дезорганизации республиканских порядков. Однако из свойственного римлянам внешнего уважения к богам и из опасения сделать какой-нибудь промах избрание предоставлялось в этих случаях небольшому числу избирательных округов и, стало быть, не всему "народу". Более важны были последствия усиливавшегося вмешательства гражданства в личные и деловые вопросы, касавшиеся военного управления и внешней политики. Сюда относятся факты, уже упомянутые ранее: переход назначения ординарных штаб-офицеров из рук главнокомандующего в руки гражданства; избрание вождей оппозиции в главнокомандующие для войны с Ганнибалом; состоявшееся в 537 г. [217 г.] противозаконное и безрассудное постановление граждан, в силу которого высшее командование армией было разделено между непопулярным генералиссимусом и его популярным подчиненным, действовавшим во всем ему наперекор и в военном лагере и в столице; обвинения, которые были возведены трибунами на такого способного офицера, как Марцелл, за неразумное и недобросовестное ведение войны (545) [209 г.] и которые заставили, однако, Марцелла приехать из лагеря в столицу, чтобы удостоверить перед столичной публикой свои военные дарования; еще более скандальная попытка путем народного приговора отнять у победителя при Пидне право на триумф; облечение частного человека экстраординарной консульской властью, впрочем состоявшееся по инициативе сената (544) [210 г.]; опасная угроза Сципиона, что в случае отказа сената он добьется назначения его главнокомандующим в Африку путем обращения к гражданству (549) [205 г.]; попытка почти одуревшего от честолюбия человека склонить народ наперекор правительству к объявлению родосцам войны, которую нельзя было оправдать ни в каком отношении (587) [167 г.]; новая аксиома государственного права, что всякий государственный договор вступает в силу только после того, как он утвержден общиной. Такое участие гражданства в делах управления и в назначении главнокомандующих было чрезвычайно опасно; но еще более опасно было его вмешательство в управление финансами не только потому, что нарушать древнейшее и важнейшее из прав правительства -- право исключительно заведовать имуществом общины -- значило подкапываться под самый корень сенатской власти, но и потому, что присвоенное первичными собраниями право разрешать самый важный из входивших в эту сферу вопросов -- вопрос о раздаче казенных земель -- готовило республике неизбежную гибель. Дозволить участникам первичных собраний издавать декреты о переходе общественного достояния в их собственный карман было не только безрассудством, но и началом конца; этим способом деморализуется самое благонамеренное гражданство, а тем, кто предлагает такие декреты, предоставляется власть, несовместимая ни с какой свободной общиной. Как ни была благотворна раздача казенных земель и как ни достоин был сенат упрека вдвойне за то, что путем добровольной раздачи отданных под оккупацию земель не положил конец самому опасному средству агитации, все же однако Гай Фламиний, обратившийся в 522 г. [232 г.] к гражданству с предложением раздать государственные земли в Пиценском округе, не доставил республике своими благими намерениями столько же пользы, сколько причинил ей вреда тем способом, к которому прибегнул. Правда, за двести пятьдесят лет до этого Спурий Кассий сделал такое же предложение; но как ни похожи эти две меры по своему буквальному смыслу, между ними все же лежит глубокое различие в том отношении, что Кассий обращался по общинному делу к полной жизни и еще самоуправлявшейся общине, а Фламиний -- по государственному делу к первичному собранию обширного государства. Не только правительственная партия, но и партия реформы с полным правом считала военное, административное и финансовое управление законной сферой деятельности сената и старалась избегать пользоваться формальной властью первичных собраний (уже вступивших в период непредотвратимого упадка), а тем более ее усиливать. Даже в самых ограниченных монархиях ни одному монарху еще никогда не приходилось играть такой ничтожной роли, какая выпала на долю самодержавного римского народа; это было достойно сожаления во многих отношениях; но при тогдашнем положении комиций это было неизбежно даже по мнению приверженцев реформы. Оттого-то Катон и его единомышленники никогда не обращались к гражданству с такими предложениями, которые были бы вторжением в собственную сферу правительства; оттого-то они никогда не прибегали ни прямым, ни окольным путем к приговорам гражданства, для того чтобы вынудить от сената согласие на желаемые ими политические и финансовые меры, как, например, на объявление войны Карфагену или на раздачу земельных участков. Сенатское правление пожалуй и было плохо, но первичные собрания вовсе не были в состоянии управлять. Нельзя сказать, чтобы в них преобладало неблагонамеренное большинство; напротив того, слова уважаемого человека, громкие требования чести и еще более громкие требования необходимости еще находили отклик в комициях и предохраняли их от пагубных и постыдных решений: гражданство, перед которым оправдывался Марцелл, покрыло позором обвинителя, а обвиняемого выбрало на следующий год в консулы; оно вняло убеждениям, что война с Филиппом необходима; оно покончило войну с Персеем, выбрав Павла в главнокомандующие, и оно же почтило Павла вполне заслуженным триумфом. Но для таких избраний и для таких решений уже требовался какой-то особый подъем, между тем как в большинстве случаев масса слепо подчинялась первому импульсу и все решала безрассудно и случайно. В государстве, как и во всяком организме, переставший действовать орган становится вредным, поэтому ничтожество верховного народного собрания таило в себе немалые опасности. Всякое сенаторское меньшинство имело законное право апеллировать к комициям на решения большинства. Для всякого, кто обладал нетрудным искусством ораторствовать перед непросвещенными людьми и даже только был в состоянии сорить деньгами, открывался путь к достижению должностей или к испрашиванию в свою пользу народных постановлений, которым были обязаны подчиняться и должностные лица и правительство. Этим объясняются и назначения тех штатских главнокомандующих, которые имели обыкновение чертить свои планы сражений на столе в питейном доме и с высоты своего врожденного стратегического гения с пренебрежением взирали на военную шагистику, и назначения тех штабных офицеров, которые добивались своих мест путем заискиваний у столичного населения и которых приходилось массами увольнять, как только дело доходило до войны, и поражения при Тразименском озере и при Каннах, так же как и позорное ведение войны против Персея. Такие непредвиденные постановления гражданства создавали для правительства на каждом шагу помехи и сбивали его с толку, чаще всего именно тогда, когда правительство действовало правильно. Но бессилие правительства и самой общины было еще самым незначительным из тех зол, которые порождала демагогия. Под эгидой конституционных прав сила отдельных честолюбцев стала находить себе более прямой выход наружу. То, что с формальной стороны выдавалось за решение высшей правительственной власти, в сущности нередко бывало выражением личной воли того, кто вносил проект решения; но во что же должна была превратиться республика, в которой война и мир, назначение и увольнение главнокомандующих и офицеров, общественная казна и общественное достояние зависели от прихотей народной толпы и ее случайных вожаков? Гроза еще не разразилась; но тучи все более и более надвигались, и в душной атмосфере уже по временам раздавались раскаты грома. Положение становилось вдвойне опасным, потому что тенденции, с виду противоположные, сходились в своих крайностях как относительно целей, так и относительно средств. Семейная политика и демагогия одинаковым образом и с одинаковой опасностью для общества соперничали между собой в покровительстве черни и в преклонении перед ней. По мнению государственных людей следующего поколения, Гай Фламиний первым вступил на тот путь, который привел к реформам Гракхов и -- можем мы добавить -- в более отдаленном будущем к демократически-монархической революции. Даже Публий Сципион, задававший тон своим высокомерием, своей погоней за титулами и своим уменьем набирать клиентов среди нобилей, в своей личной и почти династической политике искал опоры против сената в народной толпе, которую не только очаровывал блеском своей личности, но и подкупал также доставками хлеба, в легионах, расположения которых старался снискать всякими честными и нечестными способами, и главным образом в лично преданных ему клиентах высшего и низшего разряда. Только способность увлекаться неясными мечтами, составлявшая как привлекательную, так и слабую сторону этого замечательного человека, мешала ему освободиться от веры в то, что он просто первый гражданин Рима и ничем иным и быть не желает. Утверждать, что реформа была возможна, было бы так же опрометчиво, как утверждать противное; но не подлежит сомнению, что государство сверху донизу настоятельно нуждалось в радикальных улучшениях и что ни с чьей стороны не было сделано серьезной попытки в этом направлении. Впрочем, по некоторым отдельным пунктам кое-что было сделано и сенатом и оппозицией гражданства. И в сенате и в оппозиции большинство еще состояло из благонамеренных людей, которые еще нередко протягивали друг другу руки над разделявшей партии пропастью, для того чтобы общими силами устранить худшее из зол. Но так как источник зол оставался незакрытым, то немного было пользы от того, что лучшие люди заботливо прислушивались к глухому бушеванию вздувавшегося потока и трудились над устройством плотин и насыпей. Ограничиваясь одними паллиативными мерами и к тому же к самым важным из них, как например к улучшению юстиции и к раздаче казенных земель, прибегая несвоевременно и в недостаточно широких размерах, они тоже подготовляли для потомства горькую будущность. Оттого, что они пропустили время перепахать поле, они тем самым дали вырасти сорной траве, хотя ее и не сеяли. Переживавшим революционные бури позднейшим поколениям казалась золотым веком Рима эпоха после ганнибаловской войны, а Катон -- образцом римского государственного мужа. Но скорее это было затишьем перед грозой и эпохой политических посредственностей, чем-то вроде эпохи вальполевского управления в Англии; однако в Риме не нашлось Чатама, который снова привел бы в движение застоявшуюся в жилах нации кровь. Куда ни посмотришь, всюду видишь в старом здании трещины и щели и в то же время работников, которые то заделывают их, то расширяют; но нигде не заметно и признаков подготовки к серьезной перестройке заново, и возникает вопрос уже не о том, должно ли рухнуть это здание, а о том, когда оно рухнет. Ни в какую другую эпоху римское государственное устройство не было формально столь устойчивым, как в промежуток времени от сицилийской войны до третьей македонской и даже при следующем поколении; но устойчивость государственного устройства была там, как и повсюду, не признаком здорового состояния государства, а признаком начинавшегося заболевания и предвестницей революции.

Глава XII.
Сельское хозяйство и финансы

   Как прагматически последовательная история Рима становится до некоторой степени возможной лишь в VI в. от основания города [ок. 250--150 гг.], так и его экономическое положение становится более определенным и ясным с того же времени. Только с тех пор принимает определенную форму его крупное хозяйство -- сельское и денежное, -- хотя и не представляется возможности ясно различить, что в этом хозяйстве сохранилось от старых обычаев, что было заимствовано из сельского и денежного хозяйства ранее цивилизовавшихся наций и особенно финикийцев, что было последствием увеличившейся массы капитала и роста культуры в самой нации. Для правильного понимания внутренней истории Рима будет нелишним описать эти хозяйственные отношения в их общей связи.
   Римское сельское хозяйство[228] было или крупнопоместное, или пастбищное, или мелкопоместное; о первом из них можно составить себе ясное понятие по описанию Катона.
   Римские поместья -- если на них смотреть как на крупную земельную собственность -- были вообще небольших размеров. Описанное Катоном поместье занимало площадь в 240 моргенов; обычным размером этих поместий была так называемая центурия в 200 моргенов. Там, где с трудом разводился виноград, требовавший большой затраты труда, размер хозяйства был еще менее велик; Катон полагает, что в этом случае нужна была площадь в 100 моргенов. Кто хотел вложить новый капитал в сельское хозяйство, тот не расширял своего поместья, а приобретал несколько новых; наибольший размер оккупационного владения в 500 моргенов считался совокупностью двух или трех поместий. Отдача поместий в наследственную аренду не практиковалась ни в частном, ни в общинном хозяйстве; она встречается только у зависимых общин. Бывали случаи отдачи в аренду на более короткие сроки или за условленную денежную плату, или на том условии, что арендатор нес все хозяйственные расходы и в вознаграждение за это получал известную долю -- обыкновенно половину продуктов[229]; но это были исключения, к которым прибегали только по необходимости; оттого-то в Италии и не образовалось настоящего сословия арендаторов[230]. Стало быть, владелец обыкновенно сам управлял своим имением; впрочем, он в сущности сам не вел хозяйства, а лишь по временам приезжал в имение, чтобы установить план ведения хозяйства, понаблюдать за его исполнением и затребовать от своих слуг отчета; это доставляло ему возможность вести хозяйство одновременно в нескольких поместьях и при случае заниматься государственными делами. Из зерновых культур возделывались полба и пшеница, а также ячмень и просо; кроме того разводили репу, редьку, чеснок, мак и специально для корма скота лупин, бобы, горох, вику и некоторые другие кормовые травы. Сеяли, как правило, осенью и только в исключительных случаях весной. И орошением и осушкой полей занимались очень активно; так например, очень рано вошел в употребление дренаж посредством укрепленных рвов. Не было недостатка и в лугах для сенокосов; еще во времена Катона они нередко орошались искусственным образом. Не меньшее, если не большее, чем зерновые культуры и кормовые травы, значение имели для хозяйства оливковое дерево и виноградная лоза; первое разводилось между посевами на полях, а вторая в виноградниках[231]. Также разводились смоковницы, яблони, груши и другие плодовые деревья, а вязы, тополи и другие лиственные деревья и кустарники разводились частью для рубки, частью ради листьев, которые употреблялись на подстилку и на корм для скота. Напротив того, скотоводство играло у италиков гораздо менее важную роль, чем в теперешнем хозяйстве, оттого что они употребляли преимущественно растительную пищу, а мясные кушанья появлялись у них на столе лишь в виде исключения и приготовлялись почти только из свинины и баранины. Хотя от внимания древних и не ускользали экономическая связь земледелия со скотоводством и в особенности важное значение навоза, тем не менее им было незнакомо теперешнее обыкновение соединять земледелие с разведением рогатого скота. Крупный скот держали только в том количестве, какое было необходимо для обработки полей, а прокармливали его не на особых пастбищах, а в стойлах -- летом постоянно, зимой же большею частью. Напротив того, овец пасли на пожнивных выгонах, по словам Катона, в числе 100 штук на каждые 240 моргенов; однако нередко случалось, что владелец предпочитал отдавать зимние пастбища в аренду крупным стадовладельцам или же отдавать свои стада овец арендатору, выговаривая в свою пользу определенное число ягнят и определенное количество сыра и молока. Свиней (по словам Катона, до десяти хлевов на одно крупное поместье), кур и голубей держали на дворе и откармливали по мере надобности; при случае отводили там же места для разведения зайцев и устройства рыбных садков -- это были скромные зачатки получившего впоследствии столь громадные размеры разведения дичи и рыбы. Полевые работы производились при помощи волов, которых впрягали в плуг, и ослов, которые употреблялись преимущественно на то, чтобы возить навоз и приводить в движение мельничное колесо; содержали и одну лошадь, которая, по-видимому, предназначалась для владельца. Этих животных не разводили дома, а покупали; волов и лошадей всегда холостили. На имение в 100 моргенов Катон полагает одну пару волов, на имение в 200 моргенов три пары, а позднейший сельский хозяин Сазерна полагал две пары волов на имение в 200 моргенов; ослов требовалось, по мнению Катона, на мелкие имения по три, а на более крупные по четыре.
   Ручная работа обыкновенно производилась рабами. Во главе состоявших при имении рабов (familia rustica) находился эконом (vilicus от villa), который принимал и выдавал, покупал и продавал, получал от владельца инструкции и в его отсутствие распоряжался и наказывал. Под его начальством состояли: экономка (vilica), заведовавшая домом, кухней и кладовой, курятником и голубятней, несколько пахарей (bubulci) и чернорабочих, один погонщик ослов, один свинопас и, если было стадо овец, один овчар. Число работников, естественно, соответствовало способу ведения хозяйства. На пахотное имение в 200 моргенов без древесных насаждений полагались два пахаря и шесть чернорабочих, на имение такого же размера с древесными насаждениями -- два пахаря и девять чернорабочих; на имение в 240 моргенов с оливковыми плантациями и со стадом овец -- три пахаря, пять чернорабочих и три пастуха. Для виноградников, естественно, требовались более значительные рабочие силы; на имение в 100 моргенов с виноградниками полагались один пахарь, одиннадцать чернорабочих и два пастуха. Эконом, конечно, пользовался большей свободой, чем другие работники; в своем трактате о хозяйстве Магон советовал разрешать ему вступать в брак, производить на свет детей и иметь свои собственные наличные деньги: а по совету Катона следовало выдавать за него замуж экономку; он один мог надеяться, что за свое хорошее поведение получит от владельца свободу. Что касается остальных работников, то все они составляли одну дворню. Рабы, точно так же как и крупный скот, не разводились в самом имении, а покупались на невольничьем рынке, когда достигали такого возраста, что были способны работать; если же они утрачивали работоспособность вследствие старости или болезни, их снова отправляли на рынок вместе с разным ненужным хламом[232]. Хозяйственное здание (villa rustica) служило в одно время и стойлом для скота, и кладовой для продуктов, и жилищем для эконома и рабочих; для владельца же нередко строился особый дом (villa urbana). И каждый из рабочих и сам эконом получали все необходимое от владельца в определенные сроки и в определенном размере и этим должны были довольствоваться; они получали купленные на рынке одежду и обувь, которые должны были держать в исправности; им ежемесячно выдавали в определенном количестве пшеницу, которую они должны были сами молоть, соль, приправы вроде оливок или соленой рыбы, вино и оливковое масло. Количество припасов соразмерялось с работой; поэтому, например, эконом, на котором лежал менее тяжелый труд, чем на чернорабочих, получал и менее припасов. Все, что касалось кухни, лежало на обязанности экономки, и все вместе ели одну и ту же пищу. Обычно рабов не заковывали в цепи, но если кто-нибудь из них заслуживал наказания или заставлял опасаться попытки к побегу, то его отправляли на работу в оковах, а на ночь запирали в невольничий карцер[233]. Этих дворовых рабов обычно было достаточно для работ, а в случае необходимости соседи, само собой понятно, помогали друг другу уступкой своих рабов за поденную плату. Кроме этих случаев обыкновенно не прибегали к найму посторонних работников; исключения встречались в особо нездоровых местностях, где находили более выгодным сокращать число рабов и заменять их наемными людьми; это делалось также при уборке жатвы, для которой наличной рабочей силы всегда было мало. Для жатвы и для сенокоса брали наемных жнецов, которые нередко получали вместо денежной платы шестой или десятый сноп, а если они сверх того и молотили, то пятое зерно; так, например, умбрийские рабочие ежегодно отправлялись в большом числе в долину Риети, для того чтобы помогать там при уборке жатвы. Сбор винограда и маслин обыкновенно поручали по договору подрядчику, который приводил своих людей или вольных людей, работавших по найму, или чужих или своих собственных рабов; уборка и выжимка продуктов производились под надзором нескольких лиц, назначенных владельцем, и вся продукция поступала в распоряжение этого владельца[234]. Очень часто случалось, что владелец продавал жатву на корню и предоставлял покупателю распоряжаться уборкой. Вся система хозяйства носит на себе отпечаток той ничем не стесняющейся беспощадности, которая свойственна могуществу капитала. Раб и рогатый скот стоят на одном уровне. "Хорошая цепная собака, -- говорил один римский сельский хозяин, -- не должна быть слишком ласкова к своим сотоварищам по рабству". Пока раб и вол способны работать, их кормят досыта, потому что было бы неэкономично оставлять их голодными, а когда они утратят работоспособность, их продают, так же как истертый сошник, потому что было бы неэкономично далее их содержать. В более древнюю эпоху религиозные мотивы вносили в эту сферу некоторые смягчения, и как раб, так и пахотный вол освобождались от работы в установленные праздники и дни отдыха[235]. Катона и его единомышленников всего лучше характеризует тот факт, что они только на словах требовали более строгого соблюдения святости праздничных дней, а на деле сами обходили это требование; так, например, они советовали оставлять в эти дни плуг в покое, но рабов заставлять неутомимо заниматься другими, прямо не запрещенными работами. В принципе рабам не дозволялось ничего делать по собственному почину; раб должен или работать, или спать -- гласит одно из катоновских изречений, а о попытках привязать раба к имению или владельцу человеколюбивым обхождением не могло быть и речи. Буква закона господствовала во всей своей ничем не прикрытой отвратительной наготе, и никто не обманывал себя никакими иллюзиями насчет последствий такого образа действий. "Сколько рабов, столько врагов" -- гласит одна римская поговорка. В хозяйстве считалось за правило скорее раздувать чем прекращать раздоры между невольниками; в том же духе Платон, Аристотель и оракул сельских хозяев карфагенянин Магон предостерегали от приобретения рабов одинаковой национальности из опасения дружбы между земляками, а быть может и заговоров. Владелец, как уже было ранее замечено, управлял своими рабами точно так же, как римская община управляла своими подданными в "поместьях римского народа" -- провинциях, и весь мир ощутил на себе последствия того факта, что господствовавшее государство организовало свою новую систему управления по образцу системы рабовладельцев. Но, хотя римские сельские хозяева и достигли настолько незавидной высоты мышления, что в хозяйстве не дорожили ничем кроме вложенного в него капитала, их все-таки нельзя не похвалить за их последовательность, предприимчивость, аккуратность, бережливость и устойчивость. Солидный и опытный сельский хозяин обрисован в катоновском описании эконома таким, каким он должен быть: эконом прежде всех выходит на свой двор и после всех ложится спать; он строг к самому себе так же, как и к своим подчиненным, и главным образом умеет держать в повиновении экономку; но он вместе с тем заботится и о работниках, и о скоте, и в особенности о плуговых волах; он часто сам принимает участие во всякой работе, но никогда не работает, как чернорабочий, до устали; он всегда дома, никогда ничего не занимает и ничего не закладывает, не задает никаких пирушек, не заботится ни о каком другом богопочитании кроме поклонения своим собственным домашним и полевым богам и, как прилично хорошему рабу, предоставляет своему господину общаться с богом и с людьми; наконец, и это главное, он относится к своему господину со смирением и получаемые от него инструкции исполняет в точности и без затей, не мудрствуя ни слишком мало, ни слишком много. Тот плохой сельский хозяин, говорится в другом месте, который покупает то, что мог бы производить в своем имении; тот плохой хозяин дома, кто делает при дневном свете то, что можно делать при огне, если его не принуждает к тому дурная погода; еще более плох тот, который делает в рабочий день то, что можно делать в праздничный день; но самый плохой тот, который в хорошую погоду заставляет работать дома, а не в открытом поле. Нет недостатка и в характерном увлечении удобрением; встречаются и золотые правила: что земля достается сельскому хозяину не для того, чтобы он ее обчищал и обметал, а для того, чтобы он ее засевал и возделывал, и что надо прежде развести виноградники и оливковые деревья и только потом, когда хозяин уже не первой молодости, можно заводиться господским домом. В этой системе хозяйства конечно есть что-то мужиковатое; вместо рационального исследования причин и последствий мы находим в ней только такие правила, которые извлечены крестьянами из собственного опыта и всем им хорошо известны; но тем не менее вполне очевидно также и стремление к использованию чужого опыта и к введению у себя чужестранных продуктов, как подтверждает это катоновский список различных плодовых деревьев, в котором встречаются и греческие, и африканские, и испанские сорта.
   Крестьянское хозяйство отличалось от помещичьего преимущественно меньшим масштабом. И сам владелец и его дети работали вместе с рабами и даже вместо рабов. Рогатый скот держали в небольшом числе, а если доходы не покрывали расходов на содержание упряжи для плуга, то плуг заменяли мотыгой. Разведение маслин и виноградников или отодвигалось на задний план или вовсе не имело места. Вблизи от Рима и других больших центров сбыта продуктов тщательно возделывались цветники и огороды -- как это и теперь делается в окрестностях Неаполя, -- приносившие очень хороший доход.
   Пастбищное хозяйство велось в гораздо более широких размерах, чем полевое. Для пастбищного имения (saltus) во всяком случае требовалась бо льшая площадь, чем для полевого; его размер определяли по меньшей мере в 800 моргенов, и его можно было почти беспредельно расширять с пользой для дела. В силу климатических условий Италии там летние пастбища в горах и зимние пастбища на равнинах взаимно дополняют друг друга; уже в то время, точно так же как и теперь и конечно большей частью теперешними же путями, стада перегонялись весной из Апулии в Самниум, а осенью обратно из Самниума в Апулию. Впрочем, как уже было ранее замечено, стада паслись зимою не всегда на особых выгонах, а частью также на жниве. Лошадей, волов, ослов, мулов разводили главным образом для того, чтобы снабдить землевладельцев, извозчиков, солдат и т. д. необходимыми для них животными; не было недостатка и в стадах свиней и коз. Но гораздо самостоятельнее и гораздо шире было развито овцеводство вследствие почти всеобщего обыкновения носить шерстяные одежды. Это хозяйство велось при помощи рабов и в общих чертах имело сходство с полевым, так что скотник (magister pecoris) занимал там место эконома. В продолжение всего лета рабы-пастухи жили большею частью не под кровлей, а под навесами в загонах, на расстоянии нескольких миль от ближайшего человеческого жилья; поэтому в силу самих условий нужно было выбирать самых здоровых и сильных людей и давать им более свободы, чем сельским рабочим.
   Чтобы до некоторой степени оценить результаты этого сельского хозяйства, необходимо познакомиться с существовавшими в то время ценами на продукты и в особенности на зерновой хлеб. Они вообще были ужасно низки и в сущности по вине римского правительства, которое впало в этом важном вопросе в страшные ошибки не столько вследствие своей недальновидности, сколько вследствие непростительной привычки баловать столичный пролетариат за счет италийских крестьян. В этом деле главную роль играла конкуренция заморского хлеба с тем, который производила сама Италия. Хлеб, который римское правительство получало от провинциальных жителей частью безвозмездно, частью за умеренное вознаграждение, оно частично расходовало на месте для содержания римских должностных лиц и римской армии, а частично уступало откупщикам десятинного сбора, с тем чтобы они уплачивали за него наличные деньги или же брали на себя доставку в определенном количестве в Рим или куда оказывалось нужным. Со времени второй македонской войны на содержание римских армий вообще употреблялся хлеб, привозившийся из-за моря, и хотя это было выгодно для римской государственной казны, но этим отнимали у италийских крестьян важный район сбыта продуктов. Однако это было еще наименьшим из зол. Правительство издавна со внимательной заботливостью следило за ценами на хлеб и предотвращало угрожавшую дороговизну своевременной закупкой хлеба за границей, но, с тех пор как римские подданные стали ежегодно доставлять ему огромные массы хлеба, по всей вероятности превышавшие то количество, какое было нужно в мирное время, и с тех пор как для него открылась возможность приобретать иностранный хлеб по умеренной цене почти в неограниченном количестве, оно переполнило этим хлебом столичные рынки и стало продавать его по такой цене, которая сама по себе или по крайней мере сравнительно с существовавшими в Италии ценами была ничтожной. Уже в 551--554 гг. [203--200 гг.] , и как будто бы в первый раз по распоряжению Сципиона, в Риме продавали от общины гражданам прусский шеффель (6 модиев) испанской и африканской пшеницы за 24 и даже за 12 ассов (17 -- 8½ зильбергрошей); через несколько лет после того (558) [196 г.] более 160 тысяч шеффелей сицилийского хлеба были распроданы в столице по этой же ничтожной цене. Тщетно восставал Катон против такой недальновидной политики; в дело вмешалась зарождавшаяся демагогия, и такие экстраординарные, но по всей вероятности очень частые распродажи хлеба правительством или кем-либо из должностных лиц ниже рыночной цены сделались зародышем позднейших хлебных законов. Но даже тогда, когда заморский хлеб не доставался потребителям этим экстраординарным путем, он все-таки вредил италийскому земледелию. Массы хлеба, которые правительство сбывало откупщикам десятинных сборов, приобретались этими откупщиками, без сомнения, за такую низкую цену, что при продаже их уступали ниже местных цен; эти последние были, по всей вероятности, ниже италийских и в провинциях, особенно в Сицилии, частью вследствие благоприятных условий почвы, частью вследствие распространения крупного рабского хозяйства по карфагенской системе; но доставка сицилийского и сардинского хлеба в Лациум стоила если не дешевле, то никак не дороже, чем доставка туда же хлеба из Этрурии, из Кампании или даже из северной Италии. Поэтому даже при естественном ходе дел заморский хлеб должен был доставляться на полуостров в огромном количестве и понижать цену местных продуктов. При таком неестественном положении, обусловленном пагубной системой невольничьего труда, было бы, очевидно, справедливо оградить италийское земледелие посредством обложения заморского хлеба пошлинами, но, по-видимому, случилось совершенно обратное, и в пользу ввоза заморского хлеба в Италию была введена в провинциях запретительная система; так как вывоз определенного количества хлеба из Сицилии был дозволен родосцам в виде особой милости, то отсюда следует заключить, что из провинций дозволялось беспрепятственно вывозить хлеб только в Италию, и, стало быть, заморский хлеб предназначался исключительно для метрополии. Последствия такой системы народного хозяйства для нас очевидны. Такой необычайно урожайный год, как 504 [250 г.], когда в столице платили за 6 римских модиев (1 прусский шеффель) полбы не более 3/5 динария (4 зильбергроша) и за такую же цену продавали 180 римских фунтов (около 22 прусских лотов) сушеной смоквы, 60 фунтов оливкового масла, 72 фунта мяса и 6 конгиев (17 прусских кварт) вина, конечно, не может быть принят в расчет именно потому, что был необычайным годом; но более определенные выводы можно сделать из других известных нам фактов. Уже во времена Катона Сицилия считалась житницей Рима. В урожайные годы отдавали в италийских портах сицилийский и сардинский хлеб за провозную плату. В самых хлебородных местностях Италии, в теперешней Романье и Ломбардии, платили во времена Полибия за пищу и за ночлег в гостиницах в среднем по пол-асса (1/3 зильбергроша) в день; прусский шеффель пшеницы стоил там полдинария (31/2 зильбергроша). Эта последняя средняя цена[236] в других местах доказывает с неоспоримой очевидностью, что для италийского хлеба вовсе не было рынков сбыта, а вследствие того и самый хлеб и земля, которая его производила, обесценились. Такой результат мог бы считаться полезным и по меньшей мере не безусловно вредным в большом индустриальном государстве, где население не может прокормиться одним земледелием; но в Италии промышленность была незначительна, а главную роль играло земледелие, поэтому страна систематически разорялась вышеуказанным способом, и общее благосостояние приносилось самым позорным образом в жертву интересам ничего не производившего столичного населения, для которого хлеб никогда не был достаточно дешев. Быть может, ни в чем другом не обнаруживается так ясно вся негодность государственного устройства, как и неспособность правительства в этом так называемом золотом веке республики. Самая плохая система правления представительства привела бы по меньшей мере к настоятельным жалобам и к стремлению доискаться источника зла, но на старинных собраниях граждан всего более не любили выслушивать предостережения дальновидных патриотов. Всякое правительство, достойное этого названия, приняло бы нужные меры по собственной инициативе, но сенатское большинство, по-видимому, слепо верило, что в низких ценах на хлеб заключается истинное счастье народа, а Сципионы и Фламинины были заняты другими, более важными делами; они заботились об эмансипации греков и об установлении республиканского контроля над царями, поэтому государственный корабль беспрепятственно несся на подводные скалы.
   С тех пор как мелкое землевладение перестало приносить сколько-нибудь значительный чистый доход, крестьянское сословие было осуждено на неизбежную гибель, тем более потому, что и в его среде, хотя и более медленно, чем в среде других сословий, стали мало-помалу исчезать строгие нравы и хозяйственная бережливость первых времен республики. Теперь было уже только вопросом времени, как скоро крупная земельная собственность поглотит мелкие крестьянские участки путем покупки или добровольной уступки. Землевладельцы были в состоянии отстаивать свое существование долее, чем крестьяне. Они могли вести хозяйство с меньшими издержками, если не держались старой системы, раздавать свои земли мелким арендаторам на срок, а сами возделывали свои поля руками рабов; там, где эта хозяйственная система не была введена ранее, к ней принудила прибегнуть конкуренция добывавшегося рабским трудом сицилийского хлеба; тогда италийские землевладельцы также стали возделывать свои земли не с помощью семейных вольных рабочих, а с помощью неженатых и бездетных рабов. Кроме того землевладелец был более простого пахаря способен бороться со своими конкурентами путем улучшений и даже изменений в системе обработки и мог довольствоваться менее значительным доходом от земли, чем пахарь, у которого не было ни капитала, ни достаточной культуры и который добывал только необходимые средства для своего существования. Этим объясняется, почему в римском сельском хозяйстве стали сокращать хлебопашество, которое по-видимому нередко стало ограничиваться количеством, необходимым для прокормления рабочих[237], и почему стали более прежнего заниматься производством оливкового масла и вина, а также скотоводством. При благоприятных климатических условиях Италии в этой области можно было не опасаться иностранной конкуренции: италийское вино, италийское оливковое масло и италийская шерсть не только преобладали на внутренних рынках, но скоро сделались предметом вывоза; долина реки По, которая не находила сбыта для своего хлеба, стала снабжать половину Италии свиньями и окороками. С этими фактами вполне согласуются и имеющиеся у нас сведения об экономических результатах римского земледельческого хозяйства. Есть некоторое основание полагать, что вложенный в земледелие капитал считался приносящим хороший доход, если давал шесть процентов; это, по-видимому, соответствует и тогдашнему среднему размеру доходов с капитала, превышавшему эту цифру вдвое. Скотоводство в общем итоге было более выгодно, чем полевое хозяйство; в этом последнем были самыми доходными виноградники, потом огороды и масличные плантации; всего менее дохода получалось от лугов и от пашни[238]. Для каждого из этих видов производства конечно нужны благоприятные местные условия и соответствующие им свойства почвы; эти условия складывались так, что крестьянское хозяйство должно было мало-помалу уступать место крупному хозяйству, а противодействовать этому законодательным путем было трудно. Но хуже всего было то, что изданным незадолго до 536 г. [218 г.] клавдиевским законом (о котором мы будем говорить впоследствии) сенаторским семьям было запрещено участвовать в спекуляциях, и потому эти семьи были искусственным образом принуждены вкладывать свои громадные капиталы в землю, т. е. заменять крестьянские хозяйства своими мызами и пастбищами. Кроме того были и другие особые обстоятельства, способствовавшие развитию гораздо менее выгодного для государства скотоводства в ущерб земледелию. Так как разведение скота было единственным способом извлекать из земли доход, действительно требовавшим ведения хозяйства в широких размерах и доставлявшим достаточное вознаграждение за труд, то оно одно привлекало к себе в то время капиталы и возбуждало предприимчивость капиталистов. Хотя земледельческое хозяйство и не требовало постоянного присутствия владельца, но оно требовало его частого появления; оно не легко допускало увеличения размера поместий и лишь в ограниченном масштабе -- увеличение их числа; напротив того, пастбищное поместье могло быть расширяемо до бесконечности и редко требовало присутствия владельца. По этой причине стали обращать в пастбища, даже если это было экономически невыгодно, хорошие пахотные земли; правда, были изданы (мы не знаем, когда именно, быть может около того времени) законы, запрещавшие это делать, но они едва ли исполнялись. Сюда же следует отнести последствия оккупации государственных земель. Так как оккупация производилась обыкновенно большими участками, то это способствовало развитию крупной земельной собственности; к тому же владельцы этих участков воздерживались от больших затрат на обработку, так как их владельческие права не были обеспечены законом и могли быть во всякое время у них отняты, и потому не разводили ни виноградников, ни оливковых деревьев, а последствием было то, что они употребляли эти земли преимущественно под пастбища.
   Римское денежное хозяйство нельзя описать в такой же внутренней связи и последовательности отчасти потому, что до нас не дошло из римской древности специальных сочинений по этому вопросу, отчасти потому, что хозяйство этого рода гораздо разнообразнее и многостороннее, чем возделывание почвы. То, что мы знаем о нем, принадлежит в своих главных чертах едва ли не еще менее, чем сельское хозяйство, исключительно одним римлянам и скорее составляет общее достояние всей древней цивилизации, чьи крупные хозяйства естественно имели повсюду одинаковый характер. Система коммерческой спекуляции в денежных делах, по-видимому, была впервые установлена греками, от которых ее заимствовали и римляне. Однако точное применение этой системы и широта размеров были до такой степени чисто римскими, что в денежной сфере яснее всего сказывается дух римского хозяйства, его крупные достоинства и недостатки.
   Исходным пунктом римского денежного хозяйства, естественно, было ссудное дело, и никакой другой отраслью коммерции римляне не занимались более усердно, чем промыслом ростовщиков (fenerator) и торговцев деньгами, или банкиров (argentarius). Верный признак усовершенствованного денежного хозяйства -- переход крупных денежных дел от капиталистов к игравшим роль посредников банкирам, которые получали и производили уплаты вместо своих доверителей, помещали и занимали вместо них деньги и вели их денежные дела как внутри государства, так и за границей, -- достиг своего полного развития уже во времена Катона. Но банкиры не ограничивались тем, что служили в Риме кассирами для богатых людей; они стали повсюду захватывать в свои руки мелкие денежные дела и все чаще и чаще переезжать на постоянное жительство в провинции и находившиеся под римским протекторатом государства. Уже повсюду, где владычествовал Рим, ссуда денег тем, кто их искал, стала превращаться, так сказать, в монополию римлян. В тесной связи с этим находилась неизмеримо широкая область разного рода подрядов. Система ведения дел через посредников проникла во все римские деловые сношения. Государство прежде всех вступило на этот путь, так как стало отдавать капиталистам или обществам капиталистов на откуп за твердо установленную, подлежавшую получению или уплате сумму все свои самые сложные доходные статьи, все поставки, повинности и сооружения. Но и частные люди сдавали по договорам все, что можно было сдавать, -- и постройки, и уборку жатвы, и даже расчеты по получению наследств и по ликвидации конкурсных дел, причем посредником обыкновенно был какой-нибудь банкир, который получал весь актив и за это обязывался покрыть пассив или вполне, или в условной процентной доле, а иногда и с добавочной приплатой. Мы в свое время уже говорили о том, какую выдающуюся роль в римском народном хозяйстве издавна играла торговля; о более ее широком развитии в настоящий период свидетельствует возраставшее значение италийских портовых пошлин в римском финансовом хозяйстве. Кроме не требующих дальнейшего объяснения причин, увеличивших значение заморской торговли, последнее было усилено еще и искусственным путем -- тем, что господствовавшая италийская нация заняла в провинциях привилегированное положение, и тем, что во многих государствах, поступивших под римский протекторат, римляне и латины были освобождены договорами от уплаты таможенных пошлин. Напротив того, промышленность находилась сравнительно в отсталом положении. Ремесла, конечно, были необходимы, и есть указания на то, что они до некоторой степени сосредоточивались в Риме: так, например, Катон советовал жившему в Кампании сельскому хозяину закупать в Риме все, что ему нужно, -- одежду и обувь для рабов, плуги, бочки и замки. Ввиду того, что шерстяные материи были в большом употреблении, не подлежит сомнению, что производство сукон было широко распространено и очень доходно[239]. Но не видно никаких попыток ни завести в Италии такие же промыслы, какими занимались египтяне и сирийцы, ни заниматься этими промыслами за границей на италийские капиталы. Правда, в Италии сеяли лен и добывали пурпур, но все же этот последний промысел принадлежал главным образом греческому Таренту, и вообще уже в то время в Италии преобладал над местным производством ввоз египетского холста и милетского или тирского пурпура. С другой стороны, сюда до некоторой степени относятся аренда или покупка римскими капиталистами земель вне Италии для занятия там хлебопашеством и скотоводством в широких размерах. Начало этой спекуляции, впоследствии принявшей столь громадные размеры особенно в Сицилии, должно быть, по всей вероятности, отнесено уже к описываемой нами эпохе, тем более что если наложенные на сикелиотов ограничения в заключении деловых сделок и не преследовали цели предоставить свободным от таких ограничений римским спекулянтам нечто вроде монополии на покупку земель, то все-таки эта мера много содействовала введению такой монополии.
   Во всех этих разнообразных отраслях промышленности дела велись обыкновенно при помощи рабов. Ростовщики и банкиры заводили во всей сфере своих деловых сношений добавочные конторы и отделения банков под управлением своих рабов и вольноотпущенников. Компании, бравшие у государства на откуп портовые пошлины, поручали в каждой конторе сбор этих пошлин преимущественно своим рабам и вольноотпущенникам. Кто брал подряд по постройкам, тот покупал сведущих в строительном деле рабов; кто брался по заказу устраивать сценические представления или бои гладиаторов, тот покупал опытную в театральном искусстве или выдрессированную для гладиаторских боев труппу невольников или же сам обучал невольников этому ремеслу. Торговцу товары доставлялись на его собственных кораблях, управляемых его рабами или вольноотпущенниками, и продавались оптом и в розницу с помощью все тех же рабов. Едва ли нужно к этому добавлять, что работы на фабриках и в рудниках производились только руками рабов. Положение этих рабов, конечно, было незавидное и вообще хуже, чем положение греческих рабов; тем не менее, за исключением названных нами последних разрядов рабства, положение невольников, занятых в промышленности, было более сносно, чем сельскохозяйственных рабов. Им чаще удавалось заводиться семейством и фактически самостоятельным хозяйством и легче было приобретать свободу и собственность. Поэтому эти условия послужили настоящим рассадником для тех выскочек из рабского сословия, которые благодаря своим холопским добродетелям и часто также холопским порокам пролагали себе дорогу в ряды римского гражданства и нередко достигали большого достатка, а в нравственном, экономическом и политическом отношениях содействовали падению римской республики по крайней мере столько же, сколько и сами рабы.
   Римские торговые сношения этой эпохи стоят совершенно на одном уровне с современным им развитием политического могущества и в своем роде не менее грандиозны. Кто желает получить наглядное представление об оживленности римских сношений с чужими краями, тому нужно только заглянуть в литературу того времени и особенно в комедии, в которых финикийский торговец выводится на сцену с финикийской речью, а диалог кишит греческими и полугреческими словами и выражениями. Но всего больше свидетельствует о распространении интенсивности римских торговых сношений монетная и денежная система. Римский динарий не отстает ни на шаг от римских легионов. Выше мы уже говорили, что монетные дворы в Сицилии (всего позже, в 542 г. [212 г.], в Сиракузах) были или совершенно закрыты после завоевания острова римлянами или должны были ограничиться чеканкой мелкой монеты и что как в Сицилии, так и в Сардинии динарий был легально введен в обращение по меньшей мере наряду с более старой серебряной монетой и, вероятно, очень скоро сделался единственной легальной монетой. Так же быстро, если не быстрее, проникли римские серебряные монеты в Испанию, где находились большие серебряные рудники и где почти вовсе не было более старой местной монеты; испанские города даже очень рано стали чеканить монеты по римскому образцу. Так как Карфаген чеканил монеты в очень ограниченном количестве, то можно полагать, что кроме римских монетных дворов не было ни одного значительного монетного двора в западной области Средиземного моря; исключение составляют монетные дворы в Массалии и, быть может, также у иллирийских греков в Аполлонии и Диррахии. Когда римляне стали утверждать свое владычество в районе реки По, эти монетные дворы были подчинены около 525 г. [229 г.] правилам римской чеканки в том смысле, что хотя им и было дозволено по-прежнему чеканить серебряную монету, но все они, и в особенности массалиотские, уже должны были соразмерять вес своей драхмы с весом римского трехчетвертного динария, который и римское правительство стало со своей стороны чеканить для верхней Италии под названием victoriatus -- победной монеты. Эта новая система, находившаяся в зависимости от римской, сделалась господствующей у массалиотов, в верхней Италии и Иллирии, и монеты эти стали проникать и в северные варварские страны -- массалиотские, в приальпийские страны вверх по всему бассейну Роны, в иллирийские, даже в теперешнюю Трансильванию. На восточную половину Средиземноморской области еще не распространялись в ту эпоху ни непосредственное римское владычество, ни римская монетная система, поэтому там был в употреблении естественный посредник международных и заморских сношений -- золото. Хотя римское правительство, не отступавшее от своих строго консервативных принципов, неизменно держалось правила чеканить кроме италийской медной монеты только серебряную (временным исключением из этого правила была чеканка золотой монеты, вызванная финансовыми затруднениями во время войны с Ганнибалом), но торговые сношения уже приняли такие размеры, что можно было обходиться и без монеты, употребляя вместо нее золото на вес. Из звонкой монеты, находившейся в 597 г. [157 г.] налицо в римской государственной казне, едва одна шестая состояла из чеканного или нечеканного серебра, а пять шестых состояли из золота в слитках[240], и, без сомнения, почти в такой же пропорции находились благородные металлы в кассах самых крупных римских капиталистов. Стало быть, золото уже играло в то время главную роль в крупной торговле, а отсюда следует заключить, что самые оживленные торговые сношения велись с иностранными государствами и в особенности с Востоком, где со времен Филиппа и Александра Великого вошла в употребление золотая монета.
   Вся прибыль от этой громадной коммерческой деятельности римских капиталистов рано или поздно стекалась в Рим; хотя эти капиталисты иногда переезжали за границу, но они редко оставались там на постоянное жительство, а рано или поздно переселялись в Рим, или реализуя свои барыши и пуская их в оборот в Италии, или же продолжая начатое дело из Рима при помощи нажитых капиталов и приобретенных связей. Поэтому денежное преобладание Рима над остальным цивилизованным миром было так же бесспорно, как и его преобладание политическое и военное. Рим занимал в этой области такое же положение по отношению к другим странам, какое занимает в настоящее время Англия по отношению в европейскому континенту, -- ведь говорил же один грек о младшем Сципионе Африканском, что он недостаточно богат "для римлянина". О том, что разумели в тогдашнем Риме под словом "богатство", можно составить себе приблизительное понятие по следующим фактам: Луций Павел, у которого было состояние в 100 тысяч талеров (60 талантов), считался небогатым сенатором, а приданое в 90 тысяч талеров (50 талантов), которое было дано за каждой из дочерей Сципиона Африканского старшего, считалось только что приличным для девушки из знатного семейства, между тем как состояние самого богатого грека в том столетии не превышало полмиллиона талеров (300 талантов).
   Поэтому неудивительно, что коммерческий дух охватил всю нацию или, вернее, что стремление к приобретению капиталов, которое, впрочем, не было в Риме новостью, настолько проникло теперь во все сферы деятельности и поглотило их, что и земледелие и государственное управление стали превращаться в предприятия капиталистов. Сохранение и увеличение состояния вошли в число требований и общественной и домашней морали. "Вдовья доля наследства, пожалуй, и может уменьшаться, -- писал Катон в составленном для своего сына житейском катехизисе, -- но мужчины должны увеличивать свое состояние; только те из них достойны похвалы и преисполнены божественного духа, после смерти которых оказывается из их счетных книг, что они нажили более того, что получили по наследству". Поэтому, когда дело шло об уплате за оказанные услуги, считались обязательными и те сделки, которые заключались без всяких формальностей, и если не по закону, то в силу торговых и судебных обычаев обиженному предоставлялось право иска[241]; но не облеченное ни в какую форму обещание дара не имело силы ни юридически, ни на практике. "В Риме, -- говорит Полибий, -- никто никому ничего не дарит, если не обязан это делать, и никто не уплачивает ни копейки ранее срока даже между близкими родственниками". Даже законодательство применялось к этой купеческой морали, усматривавшей мотовство во всякой безвозмездной выдаче денег; раздача подарков, отказы по завещаниям и принятие на себя поручительств были в то время ограничены постановлением гражданства, а наследства -- если они не доставались ближайшим родственникам -- были во всяком случае обложены пошлиной. В самой тесной связи с этим было и то, что вся жизнь римлян была проникнута купеческой аккуратностью, честностью и порядочностью. На всяком порядочном человеке лежала нравственная обязанность вести приходо-расходные книги, так что во всяком благоустроенном доме была особая счетная комната (tablinum) и всякий заботился о том, чтобы ему не пришлось расстаться с здешним миром, не оставив после себя завещания; в числе трех ошибок, которые Катон ставил себе в упрек в течение своей жизни, было то, что он прожил один день без завещания. Римский обычай признавал за этими домашними счетными книгами силу судебных доказательств вроде той, какую имеют у нас купеческие книги. Слово ничем не опороченного человека имело силу доказательств не только в пользу противной стороны, но и в его собственную пользу; споры между честными людьми всего чаще разрешались тем, что одна сторона требовала присяги, а другая приносила присягу, после чего дело считалось даже юридически оконченным; традиционный обычай предписывал присяжным судьям в случае отсутствия доказательств постановлять решения в пользу неопороченного человека в ущерб опороченному и только в том случае, когда обе стороны пользовались одинаково хорошей репутацией, выносить решения в пользу ответчика[242]. Традиционное понятие о личном достоинстве выражается все более и более ярко в том житейском правиле, что порядочный человек не должен брать никакой платы за свои личные услуги. Поэтому не только должностные лица, офицеры, присяжные, опекуны и вообще все порядочные люди, на которых возлагались какие-либо общественные обязанности, не получали за свои услуги никакого вознаграждения кроме возврата затраченных ими денег, но под такое же общее правило подводились те услуги, которые взаимно оказываются между приятелями (amici), как то: поручительство, заступничество в ведении тяжб, прием на хранение (depositum), отдача в пользование предметов, не предназначенных к отдаче внаймы (commodatum), и вообще заведование и управление делами по поручению (procuratio); брать в этих случаях вознаграждение считалось неприличным, и даже если оно было обещано, его не дозволялось взыскивать судом. До какой степени человек растворялся в купце, всего яснее видно из того, что дуэль, и даже дуэль из-за политических мотивов, была в то время заменена спором об заклад и иском. Вопросы, касающиеся личной чести, обыкновенно разрешались следующим образом: обидчик и обиженный бились об заклад относительно справедливости или несправедливости оскорбительного обвинения, и фактическая сторона дела рассматривалась присяжными с соблюдением всех законных форм вследствие предъявления иска о присуждении суммы заклада.
   Как в наше время вызов на поединок, так и принятие пари, предложенного обиженным или обидчиком, юридически не было обязательно, но по тогдашним понятиям о чести от него часто нельзя было уклониться. Необычайное развитие ассоциаций было одним из важнейших последствий такого преобладания купеческих нравов, которое должно казаться непонятным для всякого незаписного дельца. В Риме оно нашло себе особо обильную пищу вследствие уже неоднократно упоминавшейся нами правительственной системы вести все дела через посредников; ввиду обширности этих дел и с целью иметь более надежные обеспечения правительство стало сдавать откупа и поставки не отдельным капиталистам, а компаниям капиталистов. По образцу этих предприятий была организована и вся крупная торговля. Даже есть указание на то, что и у римлян бывали случаи столь характерных для системы ассоциаций объединений конкурирующих компаний с целью установления монопольных цен[243]. Особенно в заморских и в других, связанных с значительным риском, предприятиях система ассоциаций получила такое широкое распространение, что на практике заменяла незнакомое древнему миру страхование. Самым обыкновенным делом была так называемая мореходная ссуда, или современный заем денег под залог корабля; этим способом опасности и прибыли заморской торговли распределялись пропорционально между владельцами корабля и груза и всеми капиталистами, участвовавшими в предприятии своим кредитом. Но у римлян считалось за общее экономическое правило, что лучше участвовать небольшими долями в нескольких спекуляциях, чем предпринимать самостоятельные спекуляции на свой личный риск. Катон советовал капиталисту не снаряжать на свой счет свой особый корабль, а вместе с сорока девятью капиталистами отправлять в море пятьдесят кораблей и иметь в каждом из них пятидесятую долю. Проистекавшую отсюда запутанность ведения торговых дел римский купец преодолевал аккуратностью, трудолюбием и тем, что вел дела через посредство рабов и вольноотпущенников, а для интересов капиталистов такая система была гораздо выгоднее, чем теперешняя конторская система. Таким образом, эти купеческие ассоциации связывались тысячами нитей с денежными делами каждого знатного римлянина. По свидетельству Полибия, едва ли можно было указать хоть одного зажиточного человека, который не был бы гласным или негласным соучастником в государственных откупах; тем более не подлежит сомнению, что у каждого из таких людей значительная часть капитала была помещена в купеческих ассоциациях. Все это было причиной той прочности больших римских состояний, которая едва ли не еще более замечательна, чем их размеры. Этими же в некотором отношении узкими, но в сущности солидными принципами купеческого управления своим состоянием объясняется то упомянутое нами ранее и едва ли не единственное в своем роде явление, что состав знатных родов оставался без изменений в течение нескольких столетий.
   При таком односторонне важном значении капиталов в римском хозяйстве было неизбежно и то зло, которое неразрывно связывается с чисто денежным хозяйством. Гражданскому равенству, которому уже была нанесена смертельная рана возникновением господствующего сословия знати, столь же тяжелый удар нанесло и все более резко обозначавшееся социальное разграничение между богатыми и бедными. Ничто не способствовало этому разграничению в направлении сверху вниз так сильно, как ранее упомянутое нами житейское правило, что стыдно получать за свой труд деньги, -- правило, которое с виду не имеет большого значения, но в котором на самом деле кроются превышающие всякую меру высокомерие и наглость капиталистов; этим путем воздвигалась преграда не только между простым поденщиком или ремесленником и почтенным помещиком или фабрикантом, но также между солдатом или унтер-офицером и военным трибуном, между писцом или рассыльным и должностным лицом. В направлении снизу вверх такую же преграду воздвигал изданный по инициативе Гая Фламиния клавдиевский закон (незадолго до 536 г. [218 г.]), который запрещал сенаторам и сенаторским сыновьям держать морские суда, иначе как для перевозки их сельских продуктов, и, по всей вероятности, также принимать участие в казенных подрядах и вообще не дозволял им заниматься всем тем, что разумелось у римлян под словом "спекуляция" (quaestus[244]). Впрочем, эти постановления не были вызваны сенаторами, а были делом демократической оппозиции, которая желала только устранить зло, заключающееся в том, что члены правительства обращают само управление в источник дохода; нет ничего невозможного в том, что и теперь -- как это очень часто бывало в более позднюю эпоху -- капиталисты действовали заодно с демократической партией и воспользовались удобным случаем, чтобы путем исключения сенаторов уменьшить число своих конкурентов. Первая из этих целей была достигнута, понятным образом, далеко не вполне, так как система ассоциаций открывала сенаторам немало путей для негласного участия в спекуляциях; тем не менее, это народное постановление провело законную грань между знатью, занимавшейся спекуляциями, и той, которая ими вовсе не занималась или не занималась открыто, и таким образом, наряду с прежней преимущественно политической аристократией создалась чисто финансовая аристократия, которая впоследствии носила название всаднического сословия и наполнила всю историю следующего столетия своим соперничеством с господствовавшим сословием.
   Дальнейшим последствием одностороннего преобладания капиталов было чрезмерное развитие именно таких отраслей коммерции, которые были наиболее бесплодными и вообще наименее продуктивными для народного хозяйства. Промышленность, которой следовало бы стоять на первом месте, напротив того, стояла на последнем. Торговля процветала, но она была чисто пассивной. Даже на северной границе римляне, по-видимому, не были в состоянии уплачивать своими товарами за рабов, которые массами приводились в Аримин и на другие североиталийские рынки из кельтских и даже из германских стран; по крайней мере нам известно, что в 523 г. [231 г.] римское правительство запретило вывозить серебряную монету в кельтские страны. В торговых сношениях с Грецией, Сирией, Египтом, Киреной, Карфагеном торговый баланс, конечно, был не в пользу Италии. Рим уже начинал превращаться в столицу средиземноморских государств, а Италия -- в городской округ Рима; римляне и не желали быть чем-либо другим и с равнодушием богачей довольствовались такой пассивной торговлей, какую обыкновенно ведет всякий город, который есть только столица, -- ведь у них было достаточно денег, чтобы платить за все, что было нужно и не нужно. С другой стороны, самые непроизводительные из всех отраслей спекуляции -- торговля деньгами и откуп податных сборов -- были настоящими опорами и твердынями римского хозяйства. Наконец все существовавшие в этом хозяйстве задатки для образования зажиточного среднего и низшего сословий заглохли под пагубным влиянием рабского труда и в лучшем случае способствовали размножению вредного класса вольноотпущенников.
   Но всего хуже было то, что присущая всякому чисто капиталистическому хозяйству глубокая безнравственность попирала лучшее, что было в обществе и общественном устройстве, и заменяла безусловным эгоизмом и человеколюбие и любовь к отечеству. Лучшая часть нации ясно сознавала, какие семена гибели сеялись этой погоней за денежными спекуляциями; а главным предметом инстинктивной ненависти народной толпы и отвращения здравомыслящих государственных людей было профессиональное ростовщичество, которое уже давно преследовалось законом и по букве права все еще считалось запрещенным под страхом наказания. В одной из комедий того времени говорится: "Я ставлю вас, лихоимцы, наравне со сводниками; если те ведут свою позорную торговлю втайне, то вы ведете ее на публичной площади. Те обирают людей соблазнами, а вы -- процентами. Гражданство уже немало издавало против вас законов, но вы нарушали их, лишь только они издавались; вы всегда находили какую-нибудь лазейку. Вы столь же мало боитесь законов, как и остывшего кипятка".
   Еще с большей энергией, чем сочинитель этой комедии, высказывался вождь партии реформы Катон. В предисловии к его трактату о земледелии мы читаем: "Можно многое сказать в защиту ссуды денег под проценты, но это -- нечестное занятие. Наши предки установили и написали в законах, что вор обязан вернуть им присвоенное вдвойне, а ростовщик -- вчетверо; отсюда видно, во сколько раз ростовщика они считали хуже вора". В другом месте он говорит, что разница между ростовщиком и убийцей невелика, и нельзя не отдать ему справедливости в том, что в своем образе действий он не отступал от того, что говорил, -- так, например, в бытность наместником Сардинии он своими строгими мерами почти совершенно выжил оттуда римских банкиров.
   Большинство господствовавшего сословия относилось неблагосклонно к деятельности спекулянтов и не только вело себя в провинциях добросовестнее и честнее этих финансистов, но даже нередко принимало меры к их обузданию; но частая смена высших должностных лиц и неизбежная при этом непоследовательность в применении законодательных мер препятствовали успеху их стараний противодействовать этому злу. Римляне, конечно, понимали, что важно было не столько установить полицейский надзор за спекуляцией, сколько дать всему народному хозяйству иное направление; такие люди, как Катон, именно с этой целью поощряли римлян и своими поучениями и своим собственным примером заниматься земледелием. В упомянутом ранее введении Катон говорит: "Когда наши предки произносили похвальную речь в честь достойного человека, они превозносили его как хорошего пахаря и хорошего сельского хозяина, и это считалось высшей похвалой. Торговцев я считаю людьми дельными и предприимчивыми, но их деятельность слишком часто подвергается опасностям и неудачам. С другой стороны, самые храбрые люди и самые хорошие солдаты выходят из среды крестьян; нет другой работы столь же почтенной, столь же благонадежной и ни в ком не возбуждающей ненависти; тем, которые ею занимаются, всего менее приходят в голову дурные мысли". О себе самом Катон обыкновенно говаривал, что его состояние происходит только от двух источников приобретения -- от земледелия и от бережливости, и хотя его слова нельзя признать ни строго логичными, ни вполне согласными с истиной[245], все-таки и его современники и потомство не без основания считали его за образец римского землевладельца. К сожалению, для нас очевидна столь же достойная внимания, сколь и прискорбная истина, что сельское хозяйство, которое так часто и с такой уверенностью вполне добросовестно превозносилось как целебное средство, было само пропитано ядом капиталистического хозяйства. Относительно пастбищного хозяйства эта истина сама собой бросается в глаза; оттого-то у публики оно пользовалось особым предпочтением, а у приверженцев партии реформы нравов оно было на самом дурном счету. Но в каком же положении находилось само земледелие? С III до V в. от основания Рима [ок. 550--250 гг.] капитал вел войну против труда, отнимая у трудящихся крестьян земельную ренту в форме процентов за долги и передавая ее в руки спокойно живших на доходы рантье. Эта борьба смягчилась главным образом благодаря расширению римского хозяйства и переброске находившихся в Лациуме капиталов на спекуляции во всей области Средиземного моря. Но теперь и эта широкая сфера деятельности стала оказываться недостаточной для возраставшей массы капиталов, а безрассудное законодательство в то же время старалось, с одной стороны, принуждать искусственным путем сенаторов к помещению их капиталов в италийской земельной собственности и, с другой стороны, систематически обесценивать италийские пахотные земли снижением хлебных цен. Таким образом началась вторичная кампания капитала против свободного труда, или, что в древности было одно и то же, против крестьянского хозяйства, и как ни была первая борьба жестока, она по сравнению со второй кажется мягкою и человеколюбивою. Капиталисты перестали ссужать крестьян деньгами под проценты -- это было само по себе трудно, потому что мелкие землевладельцы уже не получали сколько-нибудь значительных чистых доходов, и сверх того недостаточно просто и радикально; они стали скупать крестьянские участки и в лучшем случае заводить там хутора с рабским хозяйством. Это также называли земледелием, а в действительности это было применением чисто денежного хозяйства к производству земледельческих продуктов. Катон дает превосходное и вполне правильное описание землепашца, но как же согласовать его с тем самым хозяйством, которое он описывает и советует принять за образец? Если один римский сенатор, что могло быть нередко, владел четырьмя такими поместьями, какие описаны у Катона, то оказывалось, что на пространстве, которое при существовании старинного мелкого землевладения прокармливало от ста до ста пятидесяти крестьянских семейств, теперь жило только одно семейство свободных людей и около пятидесяти большей частью неженатых рабов. Если это действительно было целебным средством для улучшения приходившего в упадок народного хозяйства, то оно, к сожалению, настолько походило на саму болезнь, что их нетрудно было смешать.
   Общий результат этого народного хозяйства слишком ясно виден по изменению численности народонаселения. Правда, италийские страны были в очень неодинаковом состоянии, некоторые даже находились в хорошем положении. Участки мелких пахарей, заведенные в значительном числе в районе между Апеннинами и По, во время его колонизации исчезли не так скоро. Полибий, объезжавший эти страны после окончания этого периода, превозносит их многочисленное, красивое и здоровое население; при правильном хлебном законодательстве житницей столицы могла бы быть область По, а не Сицилия. Точно так же Пиценский округ и так называемое "галльское поле" приобрели вследствие предписанной фламиниевским законом 522 г. [232 г.] раздачи государственных земель многочисленное крестьянское население, которое, впрочем, значительно уменьшилось во время войны с Ганнибалом. В Этрурии и, пожалуй, также в Умбрии внутреннее положение подвластных общин не благоприятствовало процветанию свободного крестьянского сословия. В лучшем положении находились Лациум, у которого нельзя было совершенно отнять выгод столичного рынка и который вообще немного пострадал от войны с Ганнибалом, а также замкнутые горные долины марсов и сабеллов. Напротив того, южная Италия сильно пострадала от войны с Ганнибалом; там были совершенно разорены кроме множества менее значительных поселений оба главных города -- Капуя и Тарент, из которых каждый когда-то был в состоянии выставить 30-тысячную армию. Самниум оправился от тяжелых войн V в. [ок. 350--250 гг.]; по переписи, произведенной в 529 г. [225 г.], он мог выставить половинное число тех годных к военной службе людей, которые доставлялись от всех латинских городов, вместе взятых, и в то время, по всей вероятности, был после римского гражданского округа самым цветущим краем на всем полуострове. Но ганнибаловская война снова опустошила эту страну, а раздача пахотных участков солдатам сципионовской армии хотя и производилась там в значительных размерах, но едва ли могла возместить понесенные потери. Еще более пострадали во время этой войны и от друзей и от врагов Кампания и Апулия, в которых население было до того времени довольно многочисленно. Хотя впоследствии производились в Апулии раздачи пахотных участков, но основанные там колонии не процветали. Более населенной оставалась прекрасная равнина Кампании; но области Капуи и других уничтоженных во время ганнибаловской войны общин сделались государственной собственностью и находились во власти не собственников, а мелких срочных арендаторов. Наконец, на обширной территории луканцев и бреттийцев население было очень не густо и до ганнибаловской войны; на него обрушились всей своей тяжестью как эта война, так и сопровождавшие ее экзекуции за измену. Рим сделал немного, чтобы снова оживить там земледелие, и за исключением Валенции (Вибо, теперешний Монтелеоне) ни одна из основанных там колоний не получила надлежащего развития. При всем неравенстве политических и экономических условий в различных местностях и сравнительно цветущем положении некоторых из них нельзя не заметить, что в общем итоге все ухудшилось; это подтверждается и неопровержимыми свидетельствами об общем положении Италии. Катон и Полибий единогласно утверждают, что в конце VI века [ок. 150 г.] население Италии было менее многочисленным, чем в конце V века [ок. 250 г.], и что она уже не была в состоянии набирать такие же многочисленные армии, какие набирала в первую пуническую войну. Это подтверждается усилившимися трудностями набора рекрутов, необходимостью понизить требования о пригодности для службы в легионах и жалобами союзников на слишком большие количества вспомогательных войск, которых от них требовал Рим. А о том, что касается римского гражданства, свидетельствуют цифры: в 502 г. [252 г.], вскоре после африканской экспедиции Регула, в этом гражданстве насчитывалось 298 тысяч годных к военной службе людей; через тридцать лет после того, незадолго до начала ганнибаловской войны (534) [220 г.], это число уменьшилось до 270 тысяч человек, т. е. на одну десятую; по прошествии еще двадцати лет, незадолго до окончания той же войны (550) [204 г.], оно уменьшилось до 214 тысяч человек, т. е. на одну четверть; а одним поколением позже, когда гражданство не страдало ни от каких особых потерь, а, напротив того, получался значительный прирост, особенно вследствие основания больших гражданских колоний на североиталийской равнине, оно едва ли снова достигло той цифры, до которой доходило в начале этого периода. Если бы мы имели такие же цифровые данные относительно всего населения Италии, то они, без всякого сомнения, свидетельствовали бы о еще более значительной убыли. Труднее найти доказательства упадка народных сил; однако авторы сочинений о сельском хозяйстве свидетельствуют, что мясо и молоко все более и более исчезали из пищи простого народа. При этом число рабов росло, по мере того как число свободных убывало. В Апулии, Лукании и бреттийской стране скотоводство, по-видимому, имело перевес над земледелием уже во времена Катона; полудикие пастухи-рабы были там настоящими хозяевами. В Апулии было настолько не безопасно, что там пришлось поставить сильный военный отряд; в 569 г. [185 г.] там был открыт заговор рабов, который был задуман в самом широком масштабе и находился в связи с празднованием вакханалий; тогда 7 тысяч человек были приговорены к смертной казни. В Этрурию также пришлось отправить римские войска против шайки рабов (558) [196 г.], и даже в Лациуме столь значительные города, как Сеция и Пренесте, однажды едва не были захвачены врасплох шайкою беглых рабов (556) [198 г.]. Нация таяла на глазах, а община свободных граждан распадалась на сословия господ и рабов, и если главной причиной убыли и разорения граждан и союзников были две многолетние войны с Карфагеном, то, без сомнения, римские капиталисты содействовали упадку народных сил и уменьшению численности населения не менее Гамилькара и Ганнибала. Никто не в состоянии решить, могло ли бы помочь этому злу правительство; но ужасно и позорно то, что в среде римской аристократии, состоявшей большей частью из людей здравомыслящих и энергичных, ни разу не проявилось ни сознание трудностей тогдашнего положения, ни предчувствие грозившей в будущем опасности. Одна знатная римская дама -- сестра одного из тех многочисленных штатских адмиралов, которые губили флоты республики во время первой пунической войны, -- однажды, попав на римском рынке в давку, сказала во всеуслышание, что следовало бы давно снова поручить ее брату командование флотом, для того чтобы новым кровопусканием разредить рыночную толпу (508) [246 г.]. Конечно, очень немногие так думали и так говорили; однако эти бесстыдные слова были не чем иным, как резким выражением того преступного равнодушия, с которым вся высшая и богатая знать свысока взирала на простых граждан и крестьян. Не то, чтобы она желала их гибели, но она ничего не делала, чтобы ее предотвратить, и потому Италия, в которой еще было бесчисленное множество свободных и счастливых людей, пользовавшихся умеренным и заслуженным благосостоянием, приближалась гигантскими шагами к запустению.

Глава XIII.
Религия и нравы

   Жизнь римлянина протекала в строгом соблюдении условных приличий, и чем более он был знатен, тем менее он был свободен. Всемогущие обычаи замыкали его в узкую сферу помыслов и деяний, и гордостью его было прожить жизнь строго и серьезно или, по характерному латинскому выражению, -- печально и тяжело. Каждый должен был делать не больше и не меньше, как держать свой дом в порядке, а в общественных делах уметь постоять за себя и делом и словом. Но так как никто не желал и не мог быть не чем иным, как членом общины, то слава и могущество общины считались каждым из граждан за его личное достояние, которое переходило к его потомкам вместе с его именем и домочадцами; а по мере того как поколения сходили в могилу одно вслед за другим и каждое из них прибавляло к прежнему итогу славных дел новые приобретения, это коллективное чувство достоинства в знатных римских семьях доросло до той необычайной гражданской гордости, которой уже никогда не видела земля и которая во всех оставшихся от нее столь же странных, сколь и величественных следах кажется нам принадлежностью какого-то другого мира. Своеобразной особенностью этого мощного гражданского духа было то, что строгая гражданская простота и равенство не подавляли его совершенно при жизни, а лишь заставляли безмолвно таиться в груди, позволяя обнаруживаться только после смерти; зато при похоронах знатных людей он выступал наружу с такой мощью чувств, которая лучше всех других явлений римской жизни знакомит нас с этой удивительной чертой римского характера. То была странная процессия, к участию в которой призывал граждан клич глашатая общины: "Смерть похитила воина; кто может, пусть проводит Луция Эмилия, его выносят из его дома". Шествие открывали толпы плакальщиц, музыкантов и танцовщиков; один из этих последних, в костюме и в маске, изображал умершего; своими жестами и телодвижениями он старался напомнить толпе хорошо известного ей человека. За этим следовала самая величественная и самая оригинальная часть этого церемониала -- процессия предков, перед которой до такой степени бледнело все остальное, что настоящие знатные римляне приказывали своим наследникам ограничиться ею одною. Мы уже ранее упоминали о том, что римляне имели обыкновение хранить у себя восковые раскрашенные лицевые маски тех предков, которые были курульными эдилами и занимали одну из высших очередных должностей; эти маски снимались по возможности еще при жизни и нередко принадлежали к периоду царей или к более древним временам, а выставлялись они обыкновенно на стенах фамильного зала в деревянных нишах и считались самым лучшим украшением дома. Когда умирал один из членов семейства, то для похоронной процессии надевали эти маски и соответствовавшие должности костюмы на людей, пригодных к исполнению такой роли, преимущественно на актеров; таким образом, умершего сопровождали на колесницах до могилы его предки в самых пышных из одеяний, какие они носили при жизни, -- триумфатор в вышитой золотом, цензор в пурпуровой, консул в окаймленной пурпуром мантии, с ликторами и другими внешними отличиями их должностей. На погребальных носилках, покрытых тяжелыми пурпуровыми и вышитыми золотом покрывалами и устланных тонким полотном, лежал сам умерший; он был также одет в костюм той высшей должности, какую занимал при жизни, а вокруг него лежали доспехи убитых им врагов и венки, которые были ему поднесены за действительные или за мнимые заслуги. За носилками шли в черных одеяниях без всяких украшений все носившие траур по умершем -- сыновья с закутанными головами, дочери без покрывала, родственники и родичи, друзья, клиенты и вольноотпущенники. В таком виде шествие направлялось к торговой площади. Там ставили труп на ноги: предки сходили с колесниц и садились в курульные кресла, а сын или ближайший родственник умершего всходили на ораторскую трибуну, для того чтобы перечислить перед собравшейся толпой имена и подвиги всех вокруг сидящих лиц и наконец последнего -- новоусопшего. Такие обычаи, пожалуй, можно назвать варварскими, а нация, одаренная тонким художественным чутьем, конечно не допустила бы, чтобы такой странный способ воскрешать умерших сохранялся вплоть до полного развития цивилизации; но грандиозная наивность подобной тризны по усопшем производила глубокое впечатление даже на таких хладнокровных и очень мало склонных к набожности греков, каким, например, был Полибий. С важной торжественностью, однообразным строем и гордым достоинством римской жизни вполне согласовывалось то, что отжившие поколения как бы продолжали пребывать во плоти среди живых и что, когда пресыщенный трудами и почестями гражданин отходил к своим предкам, эти предки сами появлялись на публичной площади, для того чтобы принять его в свою среду.
   Но римляне уже достигли на своем пути поворотного пункта. С тех пор как владычество Рима перестало ограничиваться Италией и распространилось далеко на Восток и на Запад, пришел конец старинному своеобразию италиков, и его место заступила эллинская цивилизация. Впрочем, Италия находилась под греческим влиянием вообще, с тех пор как стала иметь свою историю. Ранее мы уже описывали, как юная Греция и юная Италия с некоторой наивностью и оригинальностью давали одна другой и получали одна от другой духовные стимулы и как в более позднюю эпоху Рим старался преимущественно внешним образом усвоить язык и изобретения греков для практического употребления. Но эллинизм римлян этого времени был в сущности новым явлением как по своим мотивам, так и по своим последствиям. Римляне стали ощущать потребность в более богатой духовной жизни и как будто стали пугаться своего собственного духовного ничтожества; а если даже такие художественно одаренные нации, как английская и немецкая, не пренебрегали в минуты застоя пользоваться в качестве суррогата жалкой французской культурой, то нас не может удивлять тот факт, что италийская нация с пылким увлечением накинулась теперь как на драгоценные сокровища, так и на пустоцвет умственного развития Эллады. Но в этом развитии было нечто более глубокое и интимное, что неотразимо влекло римлян в пучину эллинизма. Хотя эллинская цивилизация все еще называла себя этим именем, но на деле уже не была таковой, а скорее была гуманистической и космополитической. Она уже разрешила -- в духовной области вполне, а в политической до некоторой степени -- задачу, как из массы различных национальностей организовать одно целое, а так как Риму приходилось теперь разрешать ту же задачу в более широком объеме, то он и усвоил эллинизм вместе с остальным, оставшимся от Александра Великого, наследием. Поэтому с тех пор эллинизм перестал быть только внешним стимулом и еще менее побочным делом, а стал проникать до мозга костей италийской нации. Полное жизненной силы италийское своеобразие естественно противилось чуждому элементу. Только после самой упорной борьбы италийский крестьянин отступил перед столичным космополитом, и подобно тому как у нас французский фрак вызвал появление немецкой национальной одежды, так и в Риме реакция против эллинизма вызвала то направление, которое в принципе противодействовало греческому влиянию способом, незнакомым предшествовавшим столетиям, и при этом довольно часто впадало в нелепые и смешные крайности.
   Не было ни одной сферы человеческой деятельности и человеческого мышления, в которой не велась бы эта борьба старого с новым. Ее влиянию подчинялась даже политика. Подобно тому как господствующей идеей старой школы была боязнь карфагенян, так господствующими идеями новой школы были фантастический проект эмансипации эллинов, вполне заслуженный неуспех которого уже был ранее описан, и родственная с этим проектом также эллинская идея солидарности республик против царей и пропаганды эллинской политики против восточного деспотизма; так, например, обе эти идеи оказали решающее влияние на то, как распорядился Рим с Македонией, и если в проповеди последней из этих идей Катон доходил до смешного, то римляне при случае так же нелепо кокетничали с эллинофильством -- так, например, победитель царя Антиоха не только приказал поставить в Капитолии свою статую в греческом одеянии, но и принял вместо правильного на латинском языке прозвища Asiaticus бессмысленное и безграмотное, но зато пышное и почти греческое прозвище Asiagenus[246]. Еще более важным последствием такого отношения господствовавшей нации к эллинизму было то, что латинизация Италии имела успех повсюду, но только не там, где сталкивалась с эллинами. Уцелевшие от войны греческие города Италии оставались греческими. В Апулию, о которой римляне, правда, мало заботились, эллинизм окончательно проник, по-видимому, именно в эту эпоху, а местная цивилизация там стала на один уровень с отцветавшей эллинской. Хотя предания и умалчивают об этом, но многочисленные, сплошь покрытые греческими надписями городские монеты и производство раскрашенной глиняной посуды по греческому образцу, производившейся во всей Италии только в этом одном месте скорее в пышном и изысканном, чем изящном, вкусе доказывают, что Апулия совершенно освоилась с греческими нравами и с греческим искусством. Но настоящей ареной борьбы между эллинизмом и его национальными противниками служили в рассматриваемом периоде области религии, нравов, искусства и литературы, и мы должны попытаться описать эту великую борьбу принципов, которая велась одновременно в тысяче направлений и которую не легко объять во всей ее сложности.
   О том, как еще в то время была жива в италиках их старинная безыскусственная вера, свидетельствует то удивление или изумление, которое возбуждала в современных эллинах эта проблема италийской набожности. Во время распри с этолийцами римскому главнокомандующему пришлось выслушать обвинение в том, что во время сражения он ничего не делал, кроме того что подобно попу молился и совершал жертвоприношения, а Полибий со своим обычным грубоватым здравомыслием указывает своим соотечественникам на пользу такой богобоязненности в политическом отношении и поучает их, что государство не может состоять только из здравомыслящих людей и что ради черни такие церемонии очень целесообразны.
   Но хотя в Италии еще существовала национальная религия, которая в Элладе уже давно принадлежала к разряду древностей, она, видимо, стала превращаться в богословие. Начинавшееся окаменение верований едва ли обнаруживалось в чем-либо другом с такой же определенностью, как в изменившемся экономическом положении богослужения и священства. Публичное богослужение не только все более и более усложнялось, но прежде всего становилось также все более и более дорогостоящим. Только для такой важной цели, как надзор за устройством пиршеств в честь богов, к трем прежним коллегиям авгуров, понтификов и хранителей оракульских изречений была прибавлена в 558 г. [196 г.] четвертая коллегия трех "распорядителей пиршеств" (tres viri epulones). Пировали как следует не только боги, но и их служители, а в новых учреждениях для этого не было надобности, так как каждая коллегия с усердием и благочестием заботилась обо всем, что касалось устройства ее пиршеств. Наряду с клерикальными пирушками не было недостатка и в клерикальных привилегиях. Даже во времена самых больших финансовых затруднений жрецы считали себя вправе не участвовать в уплате общественных податей, и только после очень горячих споров удалось принудить их к уплате числившихся на них недоимок (558) [196 г.]. Как для всей общины, так и для частных людей благочестие становилось все более и более дорогой статьей расходов. Обыкновение учреждать богоугодные заведения и вообще принимать на себя на долгое время денежные обязательства для религиозных целей было распространено у римлян так же, как и в настоящее время в католических странах; эти обязательства стали ложиться крайне тяжелым бременем на имущества, в особенности с тех пор как понтифики, которые были и высшим духовным и высшим юридическим авторитетом в общине, стали смотреть на них как на имущественную повинность, переходившую по закону на каждого, кто получал имение по наследству или приобретал его каким-либо другим способом; поэтому выражение "наследство без жертвенных обязательств" вошло у римлян в поговорку, вроде того как у нас говорится: "роза без шипов". Обет жертвовать десятой долей своего имущества был таким обыкновенным делом, что в исполнение его раза два в месяц устраивалось в Риме на воловьем рынке публичное угощенье. Вместе с восточным культом матери богов вошел в Риме в обычай в числе прочих благочестивых безобразий ежегодно повторявшийся в положенные дни сбор по домам копеечных подаяний (stipem cogere). Наконец, низший разряд жрецов и прорицателей, конечно, ничего не делал даром, и, без сомнения, то было непосредственным заимствованием из жизни, когда на римской сцене в интимном разговоре супругов об издержках на кухню, на повивальную бабку и на подарки появлялась и следующая статья благочестивых расходов: "Мне также, муж мой, что-нибудь нужно на следующий праздник для привратницы, для гадалки, для толковательницы снов и для прозорливицы, посмотри, как она глядит на меня! Было бы стыдно ничего ей не послать. Но и жрице я должна дать порядочную толику".
   Хотя у римлян того времени и не было сотворено бога злата, подобного ранее сотворенному богу серебра, но на самом деле он господствовал как в высших, так и в низших сферах их религиозной жизни. Умеренность экономических требований, которой издавна гордилась латинская религия, исчезла безвозвратно. Но вместе с тем исчезла и ее старинная простота. Помесь разума и веры -- теология -- уже трудилась над тем, чтобы ввести в старинную народную религию свою утомительную пространность и свое торжественное бессмыслие и изгнать из нее ее прежний дух. Так, например, перечисление обязанностей и прав юпитерова жреца вполне подходило бы для талмуда. Вполне понятное правило, что богам может быть приятен только безошибочно исполненный религиозный долг, было доведено на практике до такой крайности, что принесение только одной жертвы вследствие повторявшихся недосмотров возобновлялось до тридцати раз сряду, а если во время публичных игр, тоже бывших своего рода богослужением, распоряжавшееся ими должностное лицо говорило не то, что полагалось, или делало какой-нибудь промах, или если музыка делала не вовремя паузу, то игры считались несостоявшимися и начинались сызнова иногда до семи раз. Эти преувеличения добросовестности были доказательством того, что она уже застыла, а вызванная ими реакция, выражавшаяся в равнодушии и в неверии, не заставила себя ждать. Еще во время первой пунической войны (505) [249 г.] был такой случай, когда сам консул публично насмехался над ауспициями, к которым следовало обратиться за указаниями перед битвой, правда, этот консул принадлежал к особенному роду Клавдиев, опередившему свой век и в добре и в зле. В конце этого периода уже слышались жалобы на то, что к учению авгуров стали относиться с пренебрежением и что, по словам Катона, многое из птицеведения и птицевидения было предано забвению по небрежности коллегии. Такой авгур, как Луций Павел, для которого жречество было наукой, а не титулом, уже составлял редкое исключение, да и не мог им не быть в такое время, когда правительство все более явно и беззастенчиво пользовалось ауспициями для достижения своих политических целей, т. е. смотрело на народную религию согласно с воззрениями Полибия как на суеверия, с помощью которых можно морочить толпу. На столь хорошо подготовленной почве эллинское безверие нашло для себя путь открытым. После того как римляне начали интересоваться всякими художественными произведениями, священные изображения богов еще во времена Катона стали служить в покоях богатых людей украшениями наравне с остальной домашней утварью. Еще более опасные раны нанесла религии зарождавшаяся литература. Впрочем, она не осмеливалась нападать открыто, а то, что ею было прибавлено к религиозным представлениям, как например созданный Эннием в подражание греческому Урану отец римского Сатурна Целус, носило на себе эллинский отпечаток, но не имело большого значения. Напротив того, важные последствия имело распространение в Риме учений Эпихарма и Эвгемера. Поэтическая философия, которую позднейшие пифагорейцы заимствовали из произведений древнего сицилийского сочинителя комедий, уроженца Мегары Эпихарма (около 280 г.) [ок. 470 г.], или, вернее, которую они ему в основной части приписывали, видела в греческих богах олицетворение элементов природы, например в Зевсе -- воздух, в душе -- солнечную пылинку и т. д.; поскольку эта натурфилософия подобно позднейшему учению стоиков была родственна римской религии в самых общих основных чертах, она была способна совершенно растворить народную религию, облекая ее образы в аллегорическую форму. Попыткой разложить религию путем ее исторического освещения были "священные мемуары" Эвгемера Мессенского (около 450 г.) [ок. 300 г.]; в форме описания странствований автора по чудесным чужим краям там давался фундаментальный и документальный обзор всех ходячих рассказов о так называемых богах, а в итоге выходило, что богов и не было и нет. Для характеристики этого сочинения достаточно указать на то, что рассказ о Кроносе, проглатывавшем своих детей, оно объясняет людоедством, которое существовало в самые древние времена и было уничтожено царем Зевсом. Несмотря на нелепость и тенденциозность или же благодаря им, это сочинение имело в Греции незаслуженный успех и при содействии ходячих философских идей окончательно похоронило там уже мертвую религию. Замечательным признаком явного и ясно сознаваемого антагонизма между религией и новой литературой было то, что Энний перевел на латинский язык эти заведомо разлагающие произведения Эпихарма и Эвгемера. Переводчики могли оправдываться перед римской полицией тем, что нападения были направлены только на греческих богов, а не на латинских, но необоснованность такой отговорки была очевидна. Катон был со своей точки зрения совершенно прав, когда со свойственной ему язвительностью преследовал такие тенденции повсюду, где их усматривал, и когда называл Сократа развратителем нравов и безбожником.
   Таким образом, древняя народная религия видимо приходила в упадок, и, когда почва оказалась расчищенной от пней первобытных гигантов, она покрылась быстро разраставшимся колючим кустарником и до тех пор еще невиданной сорной травой. Народное суеверие и иноземная лжемудрость переплетались и сталкивались одно с другим. Ни одно из италийских племен не избежало превращения старых верований в новые суеверия. У этрусков процветало изучение кишок и молниеведение, а у сабеллов и в особенности у марсов -- свободное искусство наблюдения за полетом птиц и заклинания змей. Подобные явления встречаются, хотя и не так часто, даже у латинской нации и даже в самом Риме -- таковы были пренестинские изречения о будущей судьбе и имевшее место в 573 г. [181 г.] в Риме замечательное открытие гробницы царя Нумы и оставшихся после него сочинений, где будто бы предписывалось совершение неслыханных и странных богослужебных обрядов. Ревнители веры, к своему сожалению, ничего более не узнали, они даже не узнали того, что эти книги имели вид совершенно новых, так как сенат наложил руку на это сокровище и приказал бросить свертки в огонь. Отсюда видно, что местная фабрикация была в состоянии вполне удовлетворять всякий умеренный спрос на нелепости, но этим далеко не довольствовались. Эллинизм того времени, уже утративший свою национальность и пропитавшийся восточной мистикой, заносил в Италию как безверие, так и суеверие в их самых вредных и самых опасных видах, а это шарлатанство было особенно привлекательно именно потому, что было чужеземным. Халдейские астрологи и составители гороскопов еще в VI в. [ок. 250--150 гг.] распространились по всей Италии; но еще гораздо более важным и даже составляющим эпоху во всемирной истории был тот факт, что в последние тяжелые годы войны с Ганнибалом (550) [204 г.] правительство было вынуждено согласиться на принятие фригийской матери богов в число публично признанных божеств римской общины. По этому случаю было отправлено особое посольство в страну малоазиатских кельтов в город Пессин, а простой булыжник, который был великодушно предоставлен иноземцам местными жрецами в качестве настоящей матери Кибелы, был принят римской общиной с небывалой пышностью; в воспоминание об этом радостном событии даже были устроены в высшем обществе клубы, в которых члены поочередно угощали друг друга, что, по-видимому, немало содействовало начинавшемуся образованию клик. С уступкой римлянам этого культа Кибелы восточное богопочитание заняло официальное положение в Риме; хотя правительство еще строго наблюдало за тем, чтобы оскопленные жрецы новой богини, называвшиеся кельтами (galli), действительно были из кельтов, и хотя еще никто из римских граждан не подвергал себя этому благочестивому оскоплению, все-таки пышная обстановка великой матери с ее одетыми в восточные наряды жрецами, которые шествовали с главным евнухом во главе по городским улицам под звуки чужеземной музыки флейт и литавров, останавливаясь у каждого дома для сбора подаяний, и вообще вся чувственно-монашеская суета этих обрядов имели большое влияние на настроение умов и на воззрения народа. Результаты, к которым это привело, не заставили себя долго ждать и оказались слишком ужасны. По прошествии нескольких лет (568) [186 г.] до римских властей дошли сведения о самых возмутительных делах, совершавшихся под личиной благочестия: обычай устраивать тайные ночные празднества в честь бога Вакха, занесенный каким-то греческим попом в Этрурию, подобно раковой опухоли все разъедая вокруг себя, быстро проник в Рим и распространился по всей Италии, повсюду внося в семьи разлад и вызывая самые ужасные преступления -- неслыханное распутство, подлоги завещаний и отравления. Более 7 тысяч человек попали этим путем под уголовный суд и в большинстве своем были приговорены к смертной казни, а на будущее время были обнародованы строгие предписания, тем не менее правительство не было в состоянии положить конец этому злу, и по прошествии шести лет (574) [180 г.] заведовавшее этими делами должностное лицо жаловалось, что еще 3 тысячи человек были подвергнуты наказанию, а конца все еще не предвиделось. Конечно все здравомыслящие люди единогласно осуждали это притворное благочестие, столь же нелепое, сколь и вредное для общества; приверженцы старых верований были заодно в этом случае со сторонниками эллинского просвещения как в своих насмешках, так и в своем негодовании. В наставлениях своему эконому Катон наказывал "без ведома и без разрешения владельца не приносить никаких жертв и не дозволять другим приносить за себя жертвы иначе как на домашнем алтаре, а в полевой праздник -- на полевом алтаре и не обращаться за советами ни к гадателям по внутренностям животных, ни к знахарям, ни к халдеям". И известный вопрос, что делает жрец, чтобы удержаться от смеха при встрече с товарищем, принадлежит Катону, а относился он первоначально к этрусским гадателям по внутренностям. Почти в том же смысле и в чисто эврипидовском стиле Энний порицает нищенствующих прорицателей и их сторонников: "Эти суеверные жрецы и наглые прорицатели, кто лишившись рассудка, кто по лености, кто под гнетом нужды, хотят указывать другим путь, на котором сами теряются, и сулят сокровища тем, у кого сами выпрашивают копейку".
   Но в такие времена рассудку заранее суждено не иметь успеха в его борьбе с безрассудством. Правительство, конечно, принимало меры предосторожности: благочестивые мошенники подвергались полицейским наказаниям и высылались; всякое иноземное богопочитание, на которое не было дано специального разрешения, было запрещено; даже сравнительно невинное испрашивание оракульских изречений в Пренесте было запрещено властями еще в 512 г. [242 г.], а участие в тайных сходках, как уже было ранее нами замечено, строго преследовалось. Но когда люди совершенно обезумели, никакие предписания высшей власти уже не в состоянии возвратить им рассудок. Впрочем, из всего сказанного также видно, до какой степени правительство было вынуждено делать уступки или по крайней мере действительно их делало. Пожалуй, еще можно отнести к числу древнейших безвредных и сравнительно мало интересных заимствований от иноземцев и римский обычай обращаться в известных случаях к этрусским мудрецам за указаниями по государственным вопросам и меры, которые принимались правительством для сохранения преданий этрусской мудрости в знатных этрусских семьях, и допущение вовсе небезнравственного и ограничивавшегося одними женщинами тайного служения Деметре. Но допущение культа матери богов было прискорбным доказательством того, что правительство чувствовало себя бессильным для борьбы с новым суеверием, а может быть, и того, что оно само глубоко в нем погрязло; нельзя не видеть непростительной небрежности или чего-нибудь худшего и в том, что против такого явного зла, как вакханалии, правительственные власти стали принимать меры очень не скоро и то лишь вследствие случайного доноса.
   Дошедшее до нас описание образа жизни Катона Старшего дает нам в своих главных чертах понятие о том, как, по мнению почтенных граждан того времени, должна была складываться частная жизнь римлян. Как ни был Катон деятелен в качестве государственного человека, адвоката, писателя и спекулянта, все-таки семейная жизнь была главным средоточием его существования -- он полагал, что лучше быть хорошим супругом, чем великим сенатором. Его домашняя дисциплина была строга. Его прислуга не смела без разрешения выходить из дома и болтать с посторонними людьми о домашних делах. Тяжелые наказания налагались не по личному произволу, а путем чего-то, похожего на судебное разбирательство; о том, как строго за все взыскивалось, можно составить себе понятие по тому факту, что один из рабов Катона повесился вследствие того, что заключил без ведома господина какую-то торговую сделку, о которой дошел слух до Катона. За небольшие проступки, например за недосмотр во время прислуживания за столом, консуляр обыкновенно собственноручно давал после обеда провинившемуся заслуженное число ударов ремнем. Не в меньшей строгости держал он и жену и детей, но достигал здесь цели иным способом, так как почитал за грех налагать руки на взрослых детей и на жену, как на рабов. В отношении выбора жены он не одобрял женитьбы из-за денег, а советовал обращать внимание на хорошее происхождение; впрочем, сам он женился в старости на дочери одного из своих бедных клиентов. На воздержание со стороны мужа он смотрел так, как на него смотрят повсюду, где существует рабство, а законную жену считал лишь необходимым злом. Его сочинения переполнены нападками на прекрасный пол, который болтлив и жаден до нарядов и которым трудно управлять. "Все женщины докучливы и тщеславны, -- думал старик, -- если бы мужчины могли обходиться без женщин, наша жизнь, вероятно, была бы менее нечестива". Воспитание же законных детей он принимал близко к сердцу и считал его долгом чести, а жена имела в его глазах значение только ради детей. Она обычно сама кормила новорожденных детей, а если иногда и брала в кормилицы рабынь, то и сама кормила собственной грудью рабских детей -- один из немногих примеров, обнаруживающих желание облегчить положение рабов человечным обхождением, общностью материнских забот и молочным братством. При мытье и пеленании детей старый полководец по мере возможности присутствовал лично. Он тщательно оберегал душевную чистоту своих детей; он уверял, что как в присутствии весталок, так и в присутствии своих детей он всегда старался не проронить никакого неприличного слова и никогда не обнимал в присутствии дочери ее мать кроме того случая, когда эта последняя испугалась грозы. Воспитание сына составляет самую прекрасную сторону его разнообразной и во многих отношениях достойной уважения деятельности. Верный своему принципу, что краснощекий мальчик лучше бледнолицего, старый солдат сам занимался с сыном всеми гимнастическими упражнениями, учил его бороться, ездить верхом, плавать, фехтовать, выносить жару и стужу. Но вместе с тем он вполне правильно полагал, что уже прошло то время, когда для римлянина было достаточно быть хорошим землепашцем и хорошим солдатом, и понимал, как было бы вредно для ребенка, если бы он впоследствии распознал раба в том самом наставнике, который журил и наказывал его и внушал ему уважение. Поэтому он сам учил мальчика тому, чему обычно учили римляне, -- чтению, письму и отечественному законодательству; в поздние годы своей жизни он даже настолько преуспел в общем образовании эллинов, что был в состоянии передать из него все, что считал полезным, сыну на родном языке. И все его литературные труды предназначались главным образом для сына, а свое историческое сочинение он собственноручно переписал для него четкими буквами. Он вел простой и бережливый образ жизни. Его строгая расчетливость не допускала никаких трат на роскошь. Ни один из его рабов не стоил ему дороже 1 500 динариев (460 талеров) и ни одно платье -- дороже 100 динариев (30 талеров); в его доме не было ни одного ковра, а стены комнат долго оставались без штукатурки. Он обычно ел и пил то же, что ела и пила его прислуга, и не допускал, чтобы расход чистыми деньгами превышал 30 ассов (21 зильбергрош); во время войны за его столом даже не подавалось вина, а пил он воду или иногда воду с уксусом. Наряду с этим он не был врагом пирушек: и в столице со своими клубными товарищами и в деревне с соседями он любил подолгу сидеть за столом, а так как его разносторонняя опытность и находчивое остроумие делали его приятным собеседником, то он не отказывался ни от игры в кости, ни от кубка вина и даже в своем сочинении о сельском хозяйстве сообщил в числе других лекарств одно испытанное домашнее средство на случай, если за обедом было слишком много съедено и выпито. Вся его жизнь до самой глубокой старости проходила в неутомимой деятельности. Каждая минута была у него заранее рассчитана и чем-нибудь наполнена, а вечером он обыкновенно припоминал все, что в течение дня слыхал, говорил и делал. Таким образом у него всегда было достаточно времени и для своих собственных дел, и для дел знакомых, и для дел общины, так же как и для разговоров и развлечений; все делалось живо и без лишних слов, а при его деятельном характере ничто не было для него так невыносимо, как суетливость и старание придавать важность мелочам. Так жил этот человек, который был настоящим образцом римского гражданина и в глазах своих современников и в глазах потомства и в котором как будто воплотились несколько грубоватая римская энергия и честность в противоположность греческой лености и греческой безнравственности; недаром же один из позднейших римских поэтов сказал: "В иноземных нравах нет ничего кроме сумасбродств на тысячу ладов; никто в мире не ведет себя лучше римского гражданина; для меня один Катон выше сотни Сократов".
   История едва ли согласится безусловно с этим приговором, но кто примет в соображение революцию, произведенную выродившимся эллинизмом того времени в образе жизни и во взглядах римлян, тот скорее усилит, чем смягчит этот приговор чужеземным нравам. Семейные узы слабели с ужасающей быстротой. Содержание гризеток и мальчиков-фаворитов распространялось подобно моровой язве, а при тогдашнем положении дела нельзя было принять никаких действительных мер против этого зла даже законодательным путем; высокий налог, которым Катон в бытность цензором (570) [184 г.] обложил этот самый гнусный разряд рабов, не принес сколько-нибудь значительных результатов, и по прошествии нескольких лет его взыскание фактически прекратилось вместе с взысканием имущественных налогов. Вместе с этим естественно уменьшилось число браков (на что сильно жаловались еще в 520 г. [234 г.]) и увеличилось число бракоразводных дел. В самых знатных семействах совершались ужасные преступления; так, например, консул Гай Кальпурний Пизон был отравлен своей женой и пасынком с целью вызвать необходимость новых выборов и доставить высшую должность этому пасынку, что и удалось (574) [180 г.]. Кроме того уже началась эмансипация женщин. По старому обычаю замужняя женщина находилась юридически под властью мужа, равной отцовской власти, а незамужняя женщина -- под опекой своего ближайшего родственника по мужской линии, лишь немногим уступавшей отцовской власти; личной собственности замужняя женщина не имела, а лишившаяся отца девица или вдова если имела такую собственность, то не могла ею распоряжаться. Но теперь женщины начали домогаться имущественной независимости; они стали частью удерживать в своих руках распоряжение своим имуществом, освобождаясь от опеки агнатов при помощи разных адвокатских уловок и особенно посредством фиктивных браков, а частью при самом вступлении в брак уклоняться от необходимой власти супруга не намного лучшим способом. Масса капиталов, накопившихся в руках женщин, показалась политикам того времени столь опасной, что были приняты следующие небывалые меры: законом было запрещено (585) [169 г.] назначать женщин наследницами по завещаниям, и в высшей степени произвольным путем стали даже лишать женщин наследств, переходивших к ним без завещания по боковой линии. Точно таким же образом и тот семейный суд над женщинами, который находился в тесной связи с властью мужа и опекуна, стал мало-помалу обращаться на практике в отживший старинный обычай. Но и в общественных делах женщины уже начинали проявлять свою волю при удобном случае: как говорил Катон, "властвовали над владыками мира"; их влияние стало заметным на гражданских собраниях, а в провинциях уже стали воздвигать статуи римским дамам. Роскошь в одежде, в украшениях, в домашней утвари, в постройках и за столом все увеличивалась; после предпринятой в 564 г. [190 г.] экспедиции в Малую Азию господствовавшая в Эфесе и Александрии азиатско-эллинская роскошь перенесла в Рим свою пустую утонченность и свою мелочность, на которую тратилось много денег и много времени, но которая отравляла удовольствие. И здесь женщины играли главную роль: несмотря на яростную брань Катона, они добились того, что после заключения мира с Карфагеном (559) [195 г.] было отменено состоявшееся вскоре после битвы при Каннах (539) [215 г.] постановление гражданства, запрещавшее им носить золотые украшения и пестрые одежды и ездить в экипажах; их рьяному противнику не оставалось ничего другого, как обложить эти товары высокой пошлиной (570) [184 г.]. В то время нашло себе доступ в Рим множество новых предметов, большей частью предметов роскоши -- красиво отделанная серебряная посуда, обеденные диваны с бронзовой отделкой, так называемые атталийские одеяния и ковры из тяжелой золотой парчи. Эта новая роскошь касалась преимущественно обеденного стола. Прежде горячие кушанья подавались только раз в день, а теперь они стали нередко появляться и при втором завтраке (prandium), и для главной трапезы стали считаться недостаточными прежние два блюда. Прежде женщины сами пекли и стряпали на кухне, и только в случае пирушки нанимался повар-профессионал, который приготовлял кушанья и пек хлеб. Теперь же появилось на свет ученое поварское ремесло. В хороших домах стали держать своего повара. Пришлось разделить труд, и из поварского ремесла выделились два побочных -- печенье хлеба и изготовление пирожного; около 583 г. [171 г.] в Риме появились первые булочные. Нашлись любители стихов, где говорилось об уменье хорошо есть и помещались длинные списки самых вкусных морских рыб и разных морских продуктов, при этом дело не ограничивалось одной только теорией. В Риме стали цениться иноземные лакомства, понтийские сардинки и греческие вина, и указания Катона, что примесью рассола можно придавать обыкновенному туземному вину вкус того, которое привозилось из Коса, едва ли причинили большой убыток римским виноторговцам. Старинные песнопения и сказки, которые рассказывались гостями и их мальчиками, были заменены игрою азиатских арфисток. Прежде римляне, конечно, немало выпивали за обедом, но им еще были незнакомы настоящие попойки, а теперь у них вошли в обыкновение форменные кутежи, причем вино слабо разбавлялось водой или вовсе не разбавлялось, а пили его из больших кубков, и вслед за одним вином подавалось другое по установленной очереди; у римлян это называлось "пить по-гречески" (graeco more bibere) или "грековать" (pergraecari, congraecare). Вслед за этими попойками игра в кости, правда, уже издавна бывшая в употреблении у римлян, достигла таких масштабов, что законодательство было принуждено принять против нее меры. Лень и безделье заметно усиливались[247]. Катон предлагал вымостить городскую площадь остроконечными каменьями, для того чтобы положить конец тунеядству; эта шутка вызвала смех, но число праздношатающихся и зевак прибывало со всех сторон. О том, до каких страшных размеров дошли в течение этой эпохи народные увеселения, мы уже говорили. Помимо устраивавшихся изредка и не игравших никакой особой роли состязаний в беге и бега колесниц, которые скорее следует отнести к числу религиозных обрядов, в начале этой эпохи справлялся в сентябре только один общий народный праздник, который продолжался четыре дня и на который тратилась сумма, не превышавшая установленного максимума; а в конце этого периода этот народный праздник длился по меньшей мере шесть дней и сверх того справлялись в начале апреля праздник матери богов, или так называемые Мегаленсии, в конце апреля праздники Цереры и Флоры, в июне праздник Аполлона, в ноябре плебейский праздник, которые все, по всей вероятности, продолжались по нескольку дней. К этому следует прибавить многие вновь восстановленные старые празднества, причем благочестивые угрызения совести, вероятно, только служили предлогом, и беспрестанные случайные народные празднества, к числу которых относятся ранее упомянутые пиры по поводу обетов о пожертвовании десятой доли имущества, пиры богов, триумфальные и похоронные торжества и в особенности те празднества, которые впервые справлялись в 505 г. [249 г.] по истечении одного из самых длительных периодов времени, установленных этрусско-римской религией, так называемых Saecula. Вместе с тем увеличивалось и число домашних праздников. Во время второй пунической войны вошли в обычай у знатных людей уже упомянутые нами пиршества в день прибытия матери богов (с 550 г.) [204 г.], а у незнатных -- подобные им сатурналии (с 537 г.) [217 г.] -- и те и другие под влиянием с тех пор неразрывно связанных между собою властей -- иноземного попа и иноземного повара. Римляне были уже близки к такому идеальному состоянию, когда всякий праздношатающийся мог заранее знать, где он может убить день, -- вот до чего дошла община, в которой деятельность когда-то была целью жизни как для каждого в отдельности, так и для всех вообще и в которой праздное наслаждение жизнью осуждалось как обычаями, так и законами! А среди этих празднеств все более брали верх дурные и деморализующие начала. Правда, бег колесниц все еще был самым блестящим и заключительным моментом народных празднеств; и один поэт того времени очень живо описал напряженное внимание, с которым взоры толпы были прикованы к консулу, когда он готовился дать сигнал о начале бега. Но прежние увеселения уже не удовлетворяли народ, который требовал каждый раз чего-нибудь нового и более разнообразного. Наряду с отечественными борцами и бойцами выступают теперь (в первый раз в 568 г. [186 г.]) греческие атлеты. О драматических представлениях будет сказано ниже; перенесение в Рим греческой комедии и трагедии, конечно, также было приобретением сомнительного достоинства, хотя все же, без сомнения, лучшим из всех тех, какие были сделаны в этом случае. Римляне, вероятно, уже давно устраивали для забавы публики ловлю зайцев и лисиц, но теперь эти невинные забавы превратились в настоящие травли, и в Рим стали привозить (как доказано, в первый раз в 568 г. [186 г.]) стоивших огромных денег африканских диких зверей -- львов и пантер, которые, убивая или подыхая, должны были услаждать взоры столичных зевак. Еще более отвратительные бои гладиаторов проникли теперь в Рим в том виде, в каком они были в ходу в Этрурии и Кампании; в 490 г. [264 г.] была в первый раз пролита на римской площади человеческая кровь ради забавы. Эти безнравственные увеселения, естественно, вызывали и строгие порицания; консул 476 г. [278 г.] Публий Семпроний Соф прислал своей жене разводную за то, что она присутствовала на похоронных играх; правительство добилось от гражданства постановления, запрещавшего привозить в Рим иноземных диких животных, и строго следило за тем, чтобы на общинных празднествах не появлялись гладиаторы. Но и в этом случае у него не хватило твердой власти или твердой решимости; ему, по-видимому, удавалось не допускать звериной травли, но появление гладиаторов на частных празднествах и особенно при похоронных церемониях не прекратилось. Еще труднее было помешать публике отдавать предпочтение комедианту перед трагиком, акробату перед комедиантом, гладиатору перед акробатом и пристрастию театральной сцены к барахтанью в грязи эллинской жизни. Культурные начала сценических и музыкальных увеселений были заранее отброшены, организаторы римских празднеств вовсе не имели в виду хотя бы на миг силой поэзии поднять всю массу зрителей до одного уровня с чувствами лучших людей, как это делала греческая сцена в свое цветущее время, или доставлять художественное наслаждение избранному кружку, как это стараются делать театры нашего времени. О характере римской театральной дирекции и римских зрителей можно составить себе понятие по следующему факту: во время происходивших в 587 г. [167 г.] триумфальных игр лучшие греческие флейтисты не произвели никакого впечатления своими мелодиями; тогда режиссер приказал им прекратить музыку и вступить между собою в кулачный бой, и это вызвало в публике такой восторг, что ему не было конца. Теперь уже не греческая зараза губила римские нравы, а, напротив того, ученики стали развращать своих наставников. Гладиаторские игры, с которыми не была знакома Греция, были в первый раз введены при сирийском дворе царем Антиохом Эпифаном (от 579 до 590) [175--164 гг.] -- этим профессиональным подражателем римлянам; хотя сначала они возбудили в более гуманной и одаренной более изящным вкусом греческой публике скорее отвращение, чем удовольствие, тем не менее они не прекратились и стали мало-помалу входить в обыкновение в более широких кругах. Само собой понятно, что за этой революцией в жизни и в нравах следовала экономическая революция. Жизнь в столице становилась все более заманчивой и все более разорительной. Плата за наем квартиры достигла неслыханных размеров. За новые предметы роскоши платились безумные цены: за бочоночек сардинок из Черного моря -- 1600 сестерциев (120 талеров), т. е. дороже, чем за пахотного раба, за красивого мальчика -- 24 тысячи сестерциев (1800 талеров), т. е. дороже, чем за иную крестьянскую усадьбу. Поэтому и для высших и для низших классов населения главной целью сделались деньги и только деньги. В Греции уже давно никто ничего не делал даром, как сами греки признавались в этом с похвальной наивностью; со второй македонской войны и римляне стали подражать в этом отношении эллинам. Пришлось ограждать респектабельность законодательными подпорами, издав, например, народный декрет, запрещавший ходатаям брать деньги за их услуги; прекрасное исключение составляли только юристы, которых не было надобности обуздывать постановлениями гражданства, так как они держались благородного обыкновения подавать советы бесплатно. По мере возможности не крали открыто, но все кривые пути, которые могли привести к быстрому обогащению, считались дозволенными -- грабеж и попрошайничество, обман при исполнении подрядов и надувательство в денежных спекуляциях, лихоимство в торговле деньгами и в торговле хлебом, даже экономическая эксплуатация таких чисто нравственных отношений, как дружеские и брачные. В особенности браки сделались предметом спекуляции для обеих сторон; вступление в брак из-за денег сделалось обыкновенным явлением, и возникла необходимость отнять законную силу у подарков, которыми обменивались супруги. При таком положении дела нисколько не удивительно, что стало известно о заговоре, составленном с целью поджечь столицу со всех сторон. Если человек не находит уже никакого удовольствия в труде и работает только для того, чтобы как можно скорее достигнуть наслаждений, то он не делается преступником только благодаря счастливой случайности. Судьба щедро осыпала римлян всеми благами могущества и богатства, но ящик Пандоры на деле оказался подарком сомнительного достоинства.

Глава XIV.
Литература и искусство.

   В основу римской литературы легли совершенно своеобразные стимулы, которые едва ли можно встретить у других наций. Чтобы правильно их оценить, необходимо предварительно познакомиться с народным обучением и с народными увеселениями того времени.
   Всякое умственное образование ведет свое начало от языка, и это особенно верно в отношении Рима. В такой общине, где живая речь и предания играли столь важную роль, где гражданин, еще не вышедший из того возраста, который по нашим понятиям считается ребяческим, уже вступал в неограниченное распоряжение своим имуществом и мог быть поставлен при случае в необходимость произносить публичную речь перед собравшейся общиной, не только с древних пор придавали большую цену умению свободно и красиво выражаться на родном языке, но и старались осваиваться с этим языком в годы отрочества. И греческий язык был в употреблении во всей Италии уже во времена Ганнибала. Знание языка, который был всеобщим проводником древней цивилизации, уже давно перестало быть редкостью в высших кругах римского общества, а с тех пор как под влиянием изменения мирового положения Рима расширились до громадных размеров сношения с иноземцами и с чужими странами, знание этого языка сделалось если не необходимым, то, без сомнения, очень полезным как для торговца, так и для государственного человека. Через посредство же италийских рабов и вольноотпущенников, которые были большей частью родом греки или полугреки, греческий язык и греческое знание проникли до известной степени в низшие слои, особенно столичного населения. Комедии того времени доказывают нам, что даже незнатное столичное население говорило на такой латыни, для понимания которой было столь же необходимо знание греческого языка, как для понимания английских произведений Стерна и немецких Виланда -- знание французского языка[248]. Члены сенаторских семей не только произносили на греческом языке речи перед греческой публикой, но даже публиковали их, как например Тиберий Гракх (консул 577, 591) [177, 163 гг.] на греческом языке речь, произнесенную им в Родосе, и писали во времена Ганнибала свои хроники по-гречески, о чем будем говорить ниже. Некоторые из знатных людей и этим не ограничивались. Греки почтили Фламинина уверениями в своей преданности на римском языке, но и он отплатил им такою же любезностью: "великий предводитель потомков Энея" приносил свои дары по обету греческим богам по греческому обычаю и с греческими двустишиями[249]. Катон упрекал одного сенатора за то, что он не постыдился декламировать на греческих попойках греческие речитативы с надлежащими переходами из одного тона в другой. Под влиянием таких-то условий развивалось римское образование. Ошибка думать, что древность значительно уступала нашему времени в том, что касается общего распространения элементарных знаний. И в низших классах населения и среди рабов было немало людей, умевших читать, писать и считать; например, Катон, точно так же как и его предшественник Магон, полагал, что эконом из рабов должен уметь читать и писать. Как начальное обучение, так и преподавание на греческом языке были широко распространены в Риме, как следует полагать, еще задолго до того времени. Но к этой эпохе относятся зачатки такого обучения, которое имело в виду заменить простое внешнее натаскивание настоящим умственным образованием. До того времени знание греческого языка давало в Риме и в частной и в общественной жизни так же мало преимуществ, как в наше время в какой-нибудь деревушке немецкой Швейцарии знание французского, а древнейшие составители греческих хроник вероятно занимали среди остальных сенаторов такое же положение, какое занимает в Нижней Гольштинии образованный крестьянин, который, возвратясь домой после полевых работ, снимает с полки произведения Виргилия. Тот, кто пытался придавать значение своему знакомству с греческим языком, слыл за плохого патриота и за шута. Конечно еще во времена Катона всякий плохо говоривший по-гречески мог быть знатным человеком и попасть в сенаторы и в консулы. Но все это уже стало изменяться. Процесс внутреннего разложения италийской национальности успел зайти настолько далеко, особенно в среде аристократии, что для Италии сделался необходимым суррогат национальности -- общее гуманитарное образование; к тому же стало сильно сказываться и стремление к более высокой цивилизации. Обучение греческому языку как бы само шло этому навстречу. Оно с древних пор было основано на изучении классической литературы, особенно Илиады и еще более Одиссеи; этим способом раскрывались перед взорами италиков все неисчислимые сокровища эллинского искусства и эллинской науки. Без внешних изменений метода преподавания само собою сделалось так, что эмпирическое преподавание языка перешло в высшее преподавание литературы, что связанное с литературой общее образование передавалось ученикам и в широких размерах; теперь стали пользоваться приобретенными познаниями, для того чтобы изучать руководившие духом своего времени греческие литературные произведения -- трагедии Эврипида и комедии Менандра. Точно так же и изучение латинского языка получило более важное значение. В высших сферах римского общества стали сознавать необходимость если не заменить родной язык греческим, то по меньшей мере облагородить его и приспособить к изменившемуся культурному уровню, а для достижения этой цели приходилось постоянно обращаться за помощью к грекам. Экономическое расчленение римского хозяйства отдавало начальное обучение родному языку, как всякий другой мелкий и производимый за условленную плату труд, в руки рабов, вольноотпущенников или чужеземцев, т. е. преимущественно греков и полугреков[250]; это представляло тем менее затруднений, что латинский алфавит был почти одинаков с греческим и между этими двумя языками существовало близкое родство. Но это было далеко не главное: формальная сторона греческого образования имела гораздо более глубокое влияние на образование латинское. Кто знает, как невыразимо трудно найти надлежащий материал и надлежащие формы для высшего умственного образования юношества и, что еще гораздо труднее, отделаться от раз найденных материалов и форм, тот поймет, почему римляне не сумели удовлетворить потребность в высшем латинском образовании иначе, как применяя к преподаванию латинского языка то разрешение этой задачи, какое они находили в преподавании греческого языка и греческой литературы; ведь и в наше время происходит на наших глазах точно такое же перенесение метода преподавания с мертвых языков на живые. Однако для такого заимствования, к сожалению, недоставало главного. Читать и писать можно было выучиться и по законам "Двенадцати таблиц", но для латинского образования была необходима литература, а таковой в Риме не было.
   К этому присоединялось еще другое препятствие. Мы уже говорили о том, как расширилась сфера римских народных увеселений. Между ними издавна играли важную роль сценические представления. Правда, главным увеселением был бег колесниц, но он происходил только один раз в последний день, а в первые дни давались сценические представления. Эти представления долгое время состояли главным образом из танцев и показывания фокусов, а в исполнявшихся во время них импровизированных песнях не было ни диалога, ни сценического действия. Только теперь римляне стали требовать от театральной сцены настоящих драматических представлений. Римские народные увеселения вообще находились под влиянием греков, которые так хорошо умели развлекаться и убивать время, что римляне не могли найти лучших распорядителей для своих забав. Но в Греции никакие народные увеселения не были более любимы и более разнообразны, чем театральные, и на них неизбежно должны были сосредоточить свое внимание организаторы римских празднеств и их помощники. В старинных римских сценических песнях, пожалуй, крылся зародыш драмы, способный к дальнейшему развитию; но, чтобы создать из него драму, требовалась такая гениальность воспроизведения от поэта и восприимчивость от публики, каких у римлян не было вообще или по меньшей мере в ту эпоху; да если бы они и были, торопливость заведовавших народными увеселениями все равно нарушала бы тот покой и досуг, какие необходимы для созревания столь благородных плодов. Таким образом, и в этом случае нация не была в состоянии удовлетворить возникшую потребность; она желала иметь театр, но у нее не было театральных пьес.
   Таковы были основы римской литературы, от них неизбежно происходят и ее недостатки. Основой для настоящего искусства служат индивидуальная свобода и радостное наслаждение жизнью, и в Италии не было недостатка в таких зачатках; но римская цивилизация заменила личную свободу общественными узами, веселье -- сознанием долга и таким образом заглушила влечение к искусству, которое, вместо того чтобы развиваться, стало чахнуть. Римская цивилизация находилась на высшей ступени своего развития именно в то время, когда в Риме не было никакой литературы. Только с тех пор как стала приходить в упадок римская национальность и стали прокладывать себе дорогу эллинско-космополитические тенденции, в Риме появилась вслед за ними и литература; поэтому с самого начала и вследствие непреодолимой внутренней необходимости она возникла на греческой почве и оказалась в резком противоречии к специфически римскому национальному духу. Прежде всего римская поэзия была обязана своим возникновением не внутренним влечениям поэта, а внешним потребностям школы, нуждавшейся в латинских учебниках, и сцены, нуждавшейся в латинских драматических произведениях. Но и школа и сцена были насквозь пропитаны антиримскими и революционными тенденциями. Праздность зеваки, проводящего свое время в театре, внушала отвращение римлянам старого закала, привыкшим к филистерской серьезности и к деятельной жизни; и если самым глубоко вкоренившимся и самым возвышенным принципом римского государственного устройства было то, что в среде римского гражданства не должно быть ни господ, ни холопов, ни миллионеров, ни нищих, а все римляне должны иметь одинаковую веру и одинаковое образование, то школа и неизбежно не всем достающееся школьное образование были еще более опасны, чем театр, и совершенно гибельны для чувства равенства. Школа и театр стали служить мощными рычагами для нового духа времени тем более потому, что употребляли латинский язык. Пожалуй, и можно было бы говорить и писать по-гречески, не переставая быть римлянином, но в школе и в театре приучались говорить по-римски, между тем как и весь строй понятий и внешняя житейская обстановка сделались греческими. То, что в эту блестящую эпоху римского консерватизма эллинизм пустил свои корни во всей умственной сфере, не находившейся в непосредственной зависимости от политики, и что maitre de plaisir толпы и детский учитель создали римскую литературу в тесном между собой союзе, было хотя и не самым отрадным, но зато одним из самых замечательных и поучительных с исторической точки зрения явлений.
   В самом древнем из римских писателей словно таился зародыш всего позднейшего развития. Грек Андроник (до 482, до и после 547 г.) [272, 207 гг.], впоследствии называвшийся в качестве римского гражданина Луцием[251] Ливием Андроником, попал в 482 г. [272 г.] с ранней молодости вместе с другими тарентинскими пленниками в Рим в собственность победителя при Сене Марка Ливия Салинатора (консула 535, 547 гг.) [219, 207 гг.]. Его невольничье ремесло заключалось частью в игре на сцене и переписывании текстов, частью в том, что он преподавал языки латинский и греческий детям своего господина и детям других зажиточных людей как на дому, так и вне дома; в этих занятиях он так отличился, что его господин отпустил его на волю, и должностные лица, нередко пользовавшиеся его услугами (например, в 547 г. [207 г.] ему было поручено составить благодарственную песнь после счастливого окончания войны с Ганнибалом), даже отвели из уважения к нему в храме Минервы на Авентине особое место поэтам и актерам для их богослужения. Его литературная деятельность была продуктом его двойного ремесла. В качестве школьного учителя он перевел Одиссею на латинский язык, для того чтобы латинский текст поэмы мог служить основой для его преподавания греческого языка, и этот древнейший римский учебник оставался потом пособием для преподавания в течение многих столетий. В качестве актера он не только сам сочинял для себя тексты подобно всем другим актерам, но также и опубликовывал их, т. е. прочитывал их публично и распространял их в копиях. Но еще важнее было то, что он заменил греческой драмой старинные и по существу лирические театральные стихотворения. В 514 г., [240 г.] т. е. через год после окончания первой пунической войны, на римской сцене было в первый раз дано драматическое представление. Это создание эпоса, трагедии и комедии на римском языке и таким человеком, который был более римлянином, чем греком, было историческим событием, но о художественном достоинстве этих произведений не может быть и речи. В них нет ни малейшей претензии на оригинальность, а если рассматривать их как переводы, то их грубость бросается в глаза с тем большей силой, что эта поэзия не выражает наивным образом своего собственного простодушия, а педантически лепечет, повторяя то, что было создано высокой художественной культурой соседнего народа. Значительные отступления от оригинала являются следствием не вольности, а грубого подражания; манера изложения то плоская, то высокопарная, язык груб и витиеват[252]. Нетрудно поверить старинным ценителям художественных произведений, что кроме тех, кто должен был поневоле читать в школе стихотворения Ливия, никто не брал их в руки вторично. Однако эти литературные произведения имели во многих отношениях решающее значение для будущего. Они положили начало римской переводной литературе и дали греческому стихотворному размеру права гражданства в Лациуме.
   Но это относится только к драме, что объясняется, очевидно, тем, что на латинском языке гораздо легче подражать ямбам и трохеям трагедии и комедии, чем эпическим дактилям; ливиевская же Одиссея была написана национальным сатурнийским размером.
   Однако эта первоначальная ступень литературного развития была скоро перейдена. Эпос и драма Ливия ставились потомством -- и, конечно, вполне заслуженно -- наряду с лишенными жизни и выражения статуями Дедала и считались скорее предметами любопытства, чем художественными произведениями. Но в следующем поколении на раз уже установленных основах были созданы искусства лирическое, эпическое и драматическое, и даже в историческом отношении для нас очень важно проследить за этим развитием поэзии.
   Во главе развития поэзии стояла драма как по своей продуктивности, так и по влиянию, которое она оказывала на публику. В древности не существовало постоянных театров с определенной платой за вход; и в Греции, и в Риме театральное представление было лишь составной частью как ежегодно повторявшихся, так и экстренных гражданских увеселений. К числу мероприятий, с помощью которых правительство противодействовало или воображало, что противодействует начинавшему его озабочивать умножению народных празднеств, принадлежало и то, что оно не разрешало строить каменное здание для театра[253]. Вместо того для каждого празднества устраивали дощатые подмостки со сценой для актеров (proscaenium, pulpitum) и с украшенным декорациями углублением (scaena), а в полукруге перед ними отводили площадку для зрителей (cavea); эта площадка была поката, но на ней не было ни ступенек, ни стульев, так что зрители, не принесшие с собой никакой мебели, бывали принуждены или сидеть на корточках, или лежать, или стоять[254]. Женщины, вероятно, с ранних пор были отделены от мужчин и могли занимать только верхние и самые неудобные места; помимо этого не было никакого другого законного разделения мест до 560 г. [194 г.], когда сенаторам были предоставлены нижние и лучшие места. Публика была далеко не избранная. Впрочем, высшие классы общества не чуждались всенародных увеселений, и отцы города даже, по-видимому, считали, что долг приличия обязывал их появляться на этих увеселениях. По самому характеру гражданских празднеств на них не могли присутствовать ни рабы, ни иностранцы, но бесплатный доступ к ним был открыт для каждого гражданина вместе с его женою и детьми[255]; поэтому можно полагать, что публика была похожа на ту, которую мы находим в наше время на публичных фейерверках и даровых представлениях. При этом, конечно, не всегда соблюдался надлежащий порядок: дети кричали, женщины болтали и визжали, а иной раз какая-нибудь публичная женщина делала попытку пробраться на сцену; для судебных служителей эти празднества вовсе не были забавой, и им приходилось то отбирать в залог плащ, то употреблять в дело палку. С введением греческой драмы, понятно, возросли требования к театральному персоналу, и в способных людях, по-видимому, не было избытка: так, например, для исполнения одной пьесы Невия пришлось прибегнуть к дилетантам за недостатком актеров. Однако положение художника оттого нисколько не изменилось; поэт или, как его в то время называли, "писец", актер и музыкальный композитор не только по-прежнему принадлежали к не пользовавшемуся уважением разряду наемных работников, но и по-прежнему стояли очень низко в общественном мнении и страдали от грубого обращения со стороны полиции. Все люди, дорожившие своей репутацией, конечно, сторонились этого ремесла; директор труппы (dominus gregis factionis, также choragus), который обыкновенно был и главным актером, был в большинстве случаев из вольноотпущенников, а труппа состояла обыкновенно из его рабов; все музыкальные композиторы, имена которых дошли до нас, принадлежали к разряду несвободных людей. Денежное вознаграждение было очень незначительно -- вскоре после конца этого периода упоминается как о необычайно высокой плате о гонораре театрального композитора в 8 тысяч сестерциев (600 талеров); но и это вознаграждение выплачивалось устраивавшими празднество должностными лицами только в тех случаях, если пьеса не проваливалась. Уплатой денег все оканчивалось: в Риме еще не было и речи о таких же, как в Аттике, состязаниях между стихотворцами и почетных наградах; в то время, как и в наше, там, по-видимому, ограничивались тем, что аплодировали и свистали и каждый день давали только по одной пьесе[256]. При таких условиях, когда искусством занимались за поденную плату, а артиста вместо славы ожидало бесчестье, новая национальная римская сцена не только не могла развиваться самостоятельным путем, но и вообще не могла получить художественного развития. В Аттике театр был обязан своим процветанием благородному соревнованию между самыми образованными афинянами, а римский театр в общем итоге не мог быть не чем иным, как плохой копией с афинского, и можно только удивляться тому, что в этой копии местами встречается так много грации и остроумия.
   В театральном мире комедия преобладала над трагедией; зрители хмурились, если вместо ожидаемого комического представления начиналась трагедия. Отсюда понятно, почему в этом периоде были такие сочинители комедий, как Плавт и Цецилий, и вовсе не было сочинителей трагедий и почему среди дошедших до нас названий драматических произведений того времени на одну трагедию приходится три комедии.
   Сочинители, или, вернее, переводчики, представлявшихся в Риме комедий естественно брались прежде всего за те пьесы, которые пользовались в то время самым большим успехом на эллинской сцене; поэтому им приходилось ограничиваться исключительно[257] новейшими аттическими комедиями и главным образом произведениями самых знаменитых драматических писателей того времени: Филомена (394?--492) [360?--262 г.] из Солои в Киликии и Менандра из Афин (412--462) [342--292 гг.]. Эти комедии имели настолько важное значение не только для развития римской литературы, но даже и для общего развития народа, что и для историка есть полное основание остановить на них свое внимание. Пьесы были невыносимо однообразны. Они почти исключительно вертятся на том, что молодой человек наперекор своему отцу или же содержателю публичного дома старается добиться обладания возлюбленной, которая конечно очень привлекательна, но сомнительной нравственности. Путь к счастью обычно лежит через какое-нибудь надувательство, а главной пружиной интриги является хитрый слуга, добывающий нужные деньги посредством какой-нибудь плутни, в то время как влюбленный горюет и от любви и от безденежья. При этом нет недостатка ни в размышлениях о любовных радостях и страданиях, ни в орошаемых слезами сценах расставания, ни в попытках любовников сделать что-либо над собой от сердечных мук; по мнению старинных критиков, любовь, или, вернее, влюбленность, была достоянием менандровской поэзии. Развязка заключается обыкновенно, по крайней мере у Менандра, в неизбежной свадьбе; при этом в назидание и для удовлетворения зрителей добродетель девушки обыкновенно оказывается если не вполне, то почти вполне незапятнанной; сама же девушка оказывается пропавшею без вести дочерью какого-нибудь богатого человека и, стало быть, во всех отношениях хорошей партией. Наряду с этими любовными сюжетами появляются трогательные; так, например, в плавтовской комедии "Канат" речь идет о кораблекрушении и о праве убежища; в комедиях "Три монеты" и "Пленники" нет никакой любовной интриги, а описывается благородное самопожертвование друга в пользу друга и раба в пользу господина. И сами действующие лица и их драматическое положение воспроизводятся до мелочных подробностей все в одном и том же виде, как рисунок на обоях; так, например, повсюду повторяются такие сцены, что какой-нибудь невидимый слушатель рассуждает сам с собою, кто-нибудь стучится в дверь, какие-нибудь невольники проходят по улице по обязанностям своего ремесла. Такой шаблонный способ изложения отчасти объясняется тем, что число постоянных масок было неизменно установлено; так, например, было восемь масок старцев и семь масок слуг, среди которых автор, по крайней мере как правило, только и мог делать выбор. Такая комедия, понятно, должна была отбросить лирический элемент более древних драматических произведений -- хор -- и с самого начала ограничиться разговорами и в лучшем случае речитативами, так как в ней не только не было никаких политических элементов, но и вообще не видно ни истинной страстности, ни поэтического вдохновения. Само собой понятно, что эти пьесы и не сочинялись с целью производить сильное и чисто поэтическое впечатление; их привлекательность заключалась главным образом в занимательном сюжете (причем новейшая комедия отличалась от старой как большей внутренней пустотой, так и более значительным внешним усложнением фабулы) и в особенности в отделке деталей, причем тонкий и остроумный разговор доставлял поэту торжество и был предметом восторга для публики. Содержанием для этих комедий служили большей частью разная путаница и замена одних лиц другими, что легко допускало вторжение в область абсурдных и нередко разнузданных фарсов; так, например, "Казина" оканчивается совершенно по-фальстафовски уходом обоих женихов и переодетого невестой солдата; сверх того, комедии наполнялись шутками, забавными рассказами и загадками, которые и за столом афинян того времени были обычным занятием за недостатком других, настоящих, сюжетов для разговора. Сочинители писали эти комедии не для великой нации, как Эвпол и Аристофан, а для образованного общества, которое подобно иным кружкам, убивающим время в остроумничанье и в праздности, довольствовалось разгадкой ребусов и шарад. Оттого-то они и не рисуют верной картины нравов своего времени; в их произведениях нельзя уловить никаких следов великих исторических и умственных сдвигов, и в связи с этим нам невольно приходит на ум, что и Филомен и Менандр были действительно современниками Александра и Аристотеля, но зато мы находим в них столь же изящное, сколь и верное изображение образованного афинского общества, из сферы которого комедия, впрочем, никогда и не выходила. Даже в тусклой латинской копии, по которой мы главным образом знакомимся с тем обществом, оригинал не утрачивает всей своей привлекательности; особенно в тех пьесах, которые были написаны в подражание самому талантливому из этих сочинителей, Менандру, живо рисуется перед нами жизнь, которую поэт видел вокруг себя и которою он сам жил, -- не столько в своих заблуждениях и искажениях, сколько в своей привлекательной обыденности. Дружеские семейные отношения между отцом и дочерью, мужем и женой, господином и слугой со всеми любовными и другими мелкими интригами срисованы с натуры так верно, что и до сих пор не утратили своего интереса; так например, пирушка слуг, которою оканчивается "Stichus", в своем роде неподражаемо хороша по интимности описываемых в ней отношений и по согласию, которое царит между обоими любовниками и возлюбленной. Очень эффектны элегантные гризетки; напомаженные и разодетые, с модной прической и в шитой золотом длинной одежде появлялись они на сцене или даже занимались на сцене своим туалетом. Вслед за ними появляются или сводни самого низшего разряда вроде той, какая выведена на сцене в комедии "Curculio", или дуэньи вроде гётевской старухи Варвары, как например Скафа в комедии "Привидение"; нет недостатка и в готовых к услугам братьях и товарищах. Роли пожилых людей многочисленны и разнообразны; на сцене появляется отец, то строгий и скупой, то нежный и мягкосердечный, то снисходительно устраивающий свидания между любовниками; влюбленный старик, старый услужливый холостяк, ревнивая пожилая хозяйка дома со своей старой горничной, которая всегда берет сторону своей госпожи против ее супруга; напротив того, роли молодых людей занимают второстепенное место, и ни первый любовник, ни изредка появляющийся на сцене примерный добродетельный сын не имеют большого значения. Принадлежащие к категории слуг хитрый камердинер, взыскательный дворецкий, пожилой благонамеренный воспитатель, полевой раб, от которого пахнет чесноком, дерзкий мальчишка уже служат переходом к очень многочисленным ролям, характеризующим разные профессии. В числе их постоянно появляется на сцене забавник (parasitus), который за позволение садиться за обеденный стол богача, обязан занимать гостей смешными рассказами и шарадами, а иногда и терпеливо подставлять свою голову под бросаемую в нее посуду; в Афинах это было в то время особой профессией, и не было никакого поэтического вымысла в том, что такой лизоблюд перед своим появлением на сцену приготовляется к исполнению своей роли по книжкам, где записаны у него различные остроты и анекдоты. Кроме того, очень нравились роли: повара, который умеет не только прославиться приготовлением необыкновенных соусов, но и наживаться с искусством ученого вора; наглого и охотно сознающегося в разных безнравственных проделках содержателя публичного дома, его образцом может служить Баллион в комедии "Раб-обманщик"; воина-фанфарона, который живо напоминает нравы наемников времен Диадохов; авантюриста по профессии, или сикофанта, бесчестного менялы, напыщенного и невежественного врача, жреца, корабельщика, рыбака и многих других личностей той же категории. Наконец, сюда же следует отнести и собственно характерные роли, как например суеверный Менандр и скупой комедии Плавта "Горшок". Также и в этом последнем произведении национальная эллинская поэзия обнаружила свою несокрушимую творческую силу; но душевные движения здесь уже скорей скопированы внешне, чем глубоко прочувствованы, и при этом в тем большей степени, чем ближе задача автора подходит к истинно поэтической. Замечателен тот факт, что в только что упомянутых нами характерных ролях психологическая правда большей частью заменяется развитием отвлеченной идеи: так, например, скряга собирает обрезки своих ногтей и о пролитых слезах жалеет как о бесполезно истраченной воде.
   Впрочем отсутствие глубокой характеристики и вообще всю поэтическую и нравственную пустоту этой новой комедии следует поставить в вину не столько сочинителям комедий, сколько всей нации. Прежние специфические особенности греков стали отмирать; среди них уже нельзя было найти ни любви к отечеству, ни народной веры, ни домашней жизни, ни благородных подвигов, ни благородных помыслов; поэзия, история и философия дошли до полного истощения, и афинянину уже ничего не оставалось кроме школы, рыбного рынка и публичного дома; поэтому нисколько не удивительно и едва ли достойно порицания то, что поэзия, которая должна озарять самое человеческое существование, не извлекла из такой жизни ничего кроме того, что мы находим в комедиях Менандра. При этом замечательно, до какой степени поэзия того времени, не впадая в школьное подражание, укреплялась и освежалась идеалами, лишь только отворачивалась от поколебленной в самых своих основах афинской жизни. В единственно дошедшей до нас пародико-героической комедии того времени -- в плавтовском "Амфитрионе" -- веет более чистый поэтический воздух, чем в каком-либо из драматических произведений того времени; добродушные боги, к которым автор относится с легкой иронией, благородные личности из мира героев и забавно-трусливые рабы представляют самые удивительные контрасты, и вслед за комическими сценами рождение сына богов среди грома и молнии составляет почти грандиозную заключительную сцену. Но эта задача иронизировать над мифами была относительно невинной и поэтической в сравнении с изображением обыденной жизни тогдашних афинян. С историко-нравственной точки зрения нет никакого основания порицать сочинителей за такое направление и вообще нельзя винить того или другого сочинителя за то, что он становился на один уровень со своей эпохой: комедия была не причиной, а последствием той нравственной испорченности, которая преобладала в народной жизни. Но именно для того, чтобы составить себе верное понятие о влиянии таких комедий на римскую народную жизнь, необходимо указать на пропасть, которая раскрывалась из-под этой изысканности и внешней привлекательности. Грубости и непристойности, которых до некоторой степени избегал Менандр, но в которых нет недостатка у других поэтов, составляют наименьшее из зол; гораздо хуже ужасающая пустота, среди которой протекает жизнь и в которой нет других оазисов кроме влюбленности и опьянения, та страшная проза жизни, где всё сколько-нибудь похожее на энтузиазм встречается только у мошенников, у которых кружится голова от их собственных сумасбродных замыслов и которые занимаются своим мошенническим ремеслом с известным вдохновением, и прежде всего та безнравственная мораль, которой особенно разукрашены пьесы Менандра. Порок наказывается, добродетель получает свою награду, а разные грешки прикрываются обращением на путь истины или при свадьбе, или после свадьбы. Есть пьесы вроде плавтовской комедии "Три монеты" и некоторых произведений Теренция, в которых все действующие лица, включая даже рабов, наделены в некоторой мере добродетелями; в них встречаются на каждом шагу и честные люди, которые поручают другим мошенничать вместо себя, и по мере возможности девичья невинность, и такие любовники, которые все пользуются одинаковой благосклонностью своей возлюбленной и составляют между собой нечто вроде товарищества; здесь на каждом шагу встречаются общие места и обычные нравоучительные изречения. А примирительный финал, как например в комедии "Вакхиды", где мошенники-сыновья и обманутые отцы все вместе отправляются кутить в публичный дом, отзывается совершенной нравственной гнилостью, достойной какого-нибудь Коцебу.
   На такой-то почве и из таких-то элементов возникла римская комедия. Она была лишена оригинальности не только потому, что не была эстетически свободной, но главным образом, вероятно, потому, что подвергалась полицейским стеснениям. Из дошедших до нас многочисленных комедий этого рода нет ни одной, которая не выдавала бы себя за подражание какой-нибудь из греческих комедий; в полном заголовке пьесы обыкновенно обозначалось название греческого образца и греческого автора, а если, как это конечно случалось, возникал спор о "новизне" пьесы, то речь шла только о том, была ли пьеса уже ранее переведена. Комедия не только часто разыгрывается в чужих краях, но и обязательно должна там разыгрываться, и все драматические произведения этого рода получили свое название (fabula palliata) именно от того, что действие происходит вне Рима, обыкновенно в Афинах, и все действующие лица -- греки и вообще не римляне. Внешние условия чужеземного быта строго соблюдались во всех подробностях, и особенно когда речь шла о таких предметах, несходство которых с римскими было ясно даже для необразованного римлянина. Так, например, названий Рим и римляне тщательно избегают, а если приходится о них упоминать, то римлян называют на чисто греческом языке "чужеземцами" (barbari), и в часто встречающихся упоминаниях о деньгах и о монетах ни разу не попадается название римской монеты. Мы составили бы себе неверное понятие о таких замечательных и даровитых писателях, как Невий и Плавт, если бы приписали эти особенности их свободному выбору; эта поражающая экстерриториальность римской комедии, без сомнения, объясняется вовсе не эстетическими соображениями. Переносить в Рим ганнибаловской эпохи те условия общественной жизни, которые обыкновенно изображались в новоаттической комедии, значило бы посягать на его гражданское устройство и на его нравы, так как драматические произведения того времени обыкновенно устраивались эдилами и преторами, которые вполне зависели от сената, и даже экстренные празднества, как например похоронные игры, не могли состояться без разрешения правительства, и так как сверх того римская полиция вообще ни с кем не церемонилась и всего менее с комедиантами, то само собой понятно, почему эта комедия, даже после того как она была принята в число римских народных увеселений, не смела выводить на сцену ни одного римлянина и оставалась как бы сосланной в чужие страны. Еще более решительным образом запрещалось переделывателям комедий упоминать с похвалою или с порицанием имена живых людей или делать какие-либо лукавые намеки на современные события. Насколько нам известен репертуар плавтовских и послеплавтовских комедий, в нем нельзя было найти ни одного повода для иска о личном оскорблении. В равной мере за исключением некоторых безобидных шуток мы не находим почти никаких следов нападок на италийские общины -- нападок, которые могли бы быть опасны ввиду горячей привязанности италиков к их муниципальным учреждениям; исключение составляют характерные выражения презрения к несчастным капуанцам и ателланцам и, что очень странно, разные насмешки над высокомерием пренестинцев и над их плохим латинским языком[258]. В плавтовских комедиях вообще нет никаких других намеков на современные события и нравы кроме пожеланий успеха на военное[259] или на мирное время и кроме общих нападок на хлебопромышленников и ростовщиков, на мотовство, на подкупы со стороны баллотирующихся кандидатов, на слишком частое празднование триумфов, на тех, кто промышляет взысканием денежных пеней, на прибегающих к описи имущества арендаторов податных сборов, на высокие цены продавцов оливкового масла; только один раз встречается в "Curculio" напоминающая парабазы более древней аттической комедии, но не особенно язвительная, довольно длинная диатриба на то, что делается на римской городской площади. Но, даже выражая такие патриотические чувства, которые безукоризненны с полицейской точки зрения, автор перебивает сам себя:
    
   "Впрочем, я не так безрассуден, чтобы стал заботиться о государстве, когда есть начальство, которое обязано о нем заботиться".
    
   Вообще говоря, едва ли можно себе представить комедию, которая превосходила бы политическим смирением римскую комедию VI в. [ок. 250--150 гг.][260] Замечательным исключением является только самый древний из прославленных римских драматических писателей, Гней Невий. Хотя он и не писал настоящих оригинальных римских комедий, но немногие дошедшие до нас отрывки его сочинений наполнены намеками на римские дела и на римлян. Он, между прочим, позволил себе не только осмеять некоего живописца Феодота, назвавши его по имени, но даже осмелился обратиться к победителю при Заме со стихами следующего содержания, которых не постыдился бы сам Аристофан:
    
   "Даже того, кто нередко со славою доводил до конца величие дела, чьи подвиги живы до сих пор, кто в глазах народов был выше всех, -- даже того родной отец утащил домой от возлюбленной в одной рубашке".
    
    
   Из его собственных слов:
    
   "Сегодня раздадутся свободные речи на празднике свободы"
    
   следует заключить, что он нередко нарушал полицейские запрещения и задавал опасные вопросы, например вроде такого:
    
   "Отчего столь могущественное государство так скоро пришло у вас в упадок?"
    
   На это он и отвечает перечнем политических прегрешений:
    
   "Появлялись новые ораторы -- неразумные юноши".
    
   Однако римская полиция вовсе не была расположена подобно афинской поощрять или даже только допускать на сцене оскорбления и политические диатрибы. За такие и другие им подобные выходки Невий был посажен в колодки и был выпущен на свободу только после того, как в других комедиях принес публичное покаяние и просил прощения. Эти притеснения, по-видимому, и принудили его покинуть отечество; но его пример послужил предостережением для его преемников -- один из этих последних очень ясно дает понять, что он вовсе не желает довести себя до того, чтобы ему затыкали рот, так же как затыкали рот его собрату Невию. Таким образом достигли того -- и это было в своем роде столь же единственным явлением, как и победа над Ганнибалом, -- что в эпоху самого лихорадочного народного возбуждения возник национальный театр, совершенно бесцветный в политическом отношении.
   Но поэзия задыхалась в этих наложенных на нее нравами и полицией узких и мучительно сжимавших ее колодках. Не без оснований Невий находил, что положение поэта под скипетром Лагидов и Селевкидов можно назвать завидным в сравнении с положением поэта в свободном Риме[261]. Успех того или другого драматического произведения естественно зависел от характера самого произведения и от даровитости автора; но каковы бы ни были индивидуальные различия, все пьесы этого переводного репертуара неизбежно должны были сходиться в некоторых общих основных чертах, так как все комедии подчинялись одним и тем же условиям сценического исполнения и приспособлялись к требованиям одной и той же публики. Их переделка была в высшей степени вольной как в целом, так и в деталях, да иначе и быть не могло. Оригинальные пьесы исполнялись перед той самой публикой, которую они изображали, и именно в этом лежит их главная прелесть, а римская публика того времени была так непохожа на афинскую, что вовсе не была в состоянии верно понимать условия того чужеземного быта. Римлянам были непонятны ни мягкость, ни гуманность домашней жизни эллинов, ни ее сентиментальность и снаружи прикрашенная пустота. Мир рабов был там совершенно иной: римский раб принадлежал к домашней утвари, а афинский раб входил в состав прислуги, поэтому когда в комедии шла речь о браке между лицами рабского звания или приводился гуманный разговор между господином и рабом, то римские переводчики предупреждали публику, что такие сцены -- обыкновенное явление в Афинах и потому не должны ее шокировать[262], а впоследствии, когда стали писать комедии, в которых выводились на сцену римляне, пришлось выбросить роль плутоватого слуги, так как римская публика не выносила таких рабов, которые не уважают своих господ и водят их на помочах. Переделке всего легче подчинялись не тонкие будничные типы, а более грубые и более забавные сословные и характерные образы; но и из этих последних римским переделывателям комедий пришлось отбрасывать, по всей вероятности, самые тонкие и самые оригинальные, как например Таису, свадебную кухарку, лунную заклинательницу, менандровского нищенствующего попа, и ограничиваться предпочтительно теми чужеземными профессиями, с которыми ознакомила римскую публику очень распространенная в то время в Риме роскошная обстановка греческого обеденного стола. Если ученый повар и шут выводятся на сцену в плавтовских комедиях с таким явным пристрастием и с такой живостью, то это объясняется тем, что уже в то время греческие повара ежедневно являлись на римскую площадь с предложениями своих услуг и что Катон нашел нужным включить в инструкции своему эконому запрещение держать шута. Переводчик большей частью не мог пользоваться изящным афинским разговором, который он находил в тексте своих подлинников. Римский гражданин и римский крестьянин относились к утонченному афинскому кутежу и разврату почти так же, как и житель какого-нибудь маленького немецкого городка к мистериям Пале-Рояля. Настоящая кухонная ученость не умещалась у них в голове; хотя званые обеды афинян часто служили предметом подражания для римлян, но над разнообразными печеньями, тонкими соусами и рыбными блюдами у них постоянно преобладала простая жареная свинина. В переделке пьес мы находим лишь местами слабые следы тех загадок и застольных песен, той греческой риторики и греческой философии, которые играют столь важную роль в подлинниках. Римские переделыватели комедий, вынужденные многое выбросить из оригиналов в угоду публике, неизбежно должны были прибегать к разного рода сокращениям и перетасовкам, с которыми несовместима никакая художественная композиция. Обыкновенно не только выкидывались из оригинала целые роли, но вместо них вставлялись другие роли, заимствованные из комедии того же автора или даже какого-нибудь другого сочинителя; впрочем благодаря внешней рациональной композиции подлинников и благодаря тому, что характеры и мотивы проведены в них с большой выдержанностью, содержание пьес от этого страдало еще не настолько, как этого можно было бы ожидать. Кроме того, по крайней мере в более раннюю эпоху сочинители позволяли себе самые странные вольности в отношении композиции. Содержание столь превосходной в других отношениях комедии "Stichus" (исполненной в 554 г. [200 г.]) заключается в том, что отец старается склонить двух своих дочерей к разводу с их отсутствующими мужьями и что они разыгрывают роль Пенелопы до той минуты, когда мужья возвращаются домой с крупной торговой прибылью и привозят в подарок тестю красивую девушку. В пользовавшейся особым успехом комедии "Casina" вовсе не появляется на сцене невеста, по имени которой названа пьеса и вокруг которой вращается все действие, а развязка очень наивно сообщается в эпилоге как "имеющая произойти впоследствии". Нередко случается, что сложная интрига внезапно прерывается, нить действия бросается и кроме того выступает наружу немало других признаков незрелости искусства. Причину этого, по всей вероятности, следует искать не столько в неумелости римских переделывателей, сколько в равнодушии римской публики к законам эстетики. Но вкус начинает мало-помалу изощряться. В своих позднейших комедиях Плавт очевидно с большей тщательностью относился к композиции: так, например, в его комедиях "Пленники", "Хвастливый воин" и "Вакхиды" действие ведется в своем роде мастерски; его преемник Цецилий, от которого до нас не дошло никаких драматических произведений, славился художественной обработкой своих сюжетов. В обработке деталей встречаются самые странные контрасты вследствие стремления автора быть как можно более понятным для римского слушателя и вследствие требования полиции, чтобы пьесы не сходили с иноземной почвы. Римские боги, богослужебные военные и юридические термины производят странное впечатление в сфере греческого быта; римские эдилы и триумвиры появляются вперемешку с агрономами и демархами; пьесы, действие которых происходит в Этолии и в Эпидамне, без всяких колебаний переносят зрителя в Велабр и в Капитолий. Такая манера налагать на греческий фон в виде пятен местный римский колорит уже сама по себе была варварским искажением оригинала; но эти искажения нередко очень забавны по своей наивности; с ними гораздо легче примириться, чем с той сплошной перестройкой пьес на грубый тон, которую переделыватели считали необходимой ввиду далеко не аттического образования публики. Некоторые из новоаттических поэтов, правда, вовсе не нуждались в постороннем содействии, когда старались подделываться под вкусы черни; такие пьесы, как плавтовская "Комедия об ослах", были обязаны своей неподражаемой нелепостью и пошлостью главным образом не переводчику. Тем не менее, в римских комедиях до такой степени преобладают грубые мотивы, что эту особенность можно объяснить только привычкой переводчиков делать от себя вставки или тем, что они компилировали чрезвычайно односторонне. В бесконечно возобновляющихся побоях и в постоянно размахиваемой над спиною раба плети ясно проглядывают катоновские принципы домохозяина, точно так же как в нескончаемых нападках на прекрасный пол ясно проглядывает катоновская оппозиция против женщин. В числе острот собственного изобретения, которыми римские переделыватели считали нелишним приправлять изящные аттические диалоги, есть немало таких, которые отличаются почти невероятной бессмысленностью и грубостью[263].
   Напротив того, в том, что касается метрической отделки, переделывателям комедий делают много чести гибкость и звучность стихов. Если ямбические триметры, господствовавшие в оригиналах и только одни подходившие к их ровному разговорному тону, очень часто заменялись в латинских переделках тетраметрами ямбов или трохеев, то причину этого также следует искать не столько в неумелости переделывателей, хорошо владевших триметром, сколько в неразвитости вкуса римской публики, которой нравилось роскошное полнозвучие длинных стихов даже тогда, когда оно было вовсе неуместно. Наконец, и сценическая постановка пьес носит на себе такой же отпечаток равнодушия и дирекции и публики к эстетическим требованиям. Греческая театральная сцена, отказывавшаяся от настоящей мимики, потому что театр был слишком больших размеров и потому что представления давались днем, замещавшая женские роли мужчинами и безусловно нуждавшаяся в искусственном усилении голоса актеров, не могла избежать -- и в сценическом отношении и в акустическом -- употребления лицевых и звуковых масок. С употреблением и тех и других были хорошо знакомы и римляне: на любительских спектаклях актеры появлялись не иначе, как в масках. Однако разыгрывавшим в Риме греческие комедии актерам не давали необходимых для их ролей и без сомнения гораздо искуснее сделанных греческих масок; а это обстоятельство помимо всех других и в связи с плохим акустическим устройством сцены[264] не только принуждало актера до крайности усиливать голос, но и побудило Ливия прибегнуть к вовсе нехудожественной, но неизбежно необходимой уловке; он ввел в обыкновение, что те места пьесы, в которые входило пение, исполнялись каким-нибудь певцом, не принадлежавшим к числу действующих лиц, а тот актер, в роль которого входило пение, вторил тому певцу только безмолвной мимикой. Равным образом организаторы римских празднеств не находили надобности тратиться ни на декорации, ни на машины. На аттической сцене тоже обыкновенно изображалась на заднем плане улица с домами, и там не было никаких передвижных декораций; однако в числе разных других аппаратов там существовали нужные приспособления, для того чтобы выдвигать вперед сцену меньших размеров, изображавшую внутренность дома. Но в римском театре не было таких приспособлений; поэтому едва ли можно упрекать сочинителей за то, что у них все происходит на улице -- даже разрешение женщин от бремени.
   Такова была римская комедия VI в. [ок. 250--150 гг.]. Тот способ и тот путь, которыми греческие драматические произведения были перенесены в Рим, дают нам неоценимые в историческом отношении указания на разницу культурного уровня обоих народов; но как в эстетическом, так и в нравственном отношении оригинал стоял невысоко, а копия стояла еще ниже. Хотя переделыватели комедий, заимствовавшие свои сюжеты из мира нищенствующего сброда, и не считали своей обязанностью неуклонно придерживаться условий иноземного быта, все-таки этот мир казался римлянам непонятным и странным и все тонкие характеристики отбрасывались; комедия уже не стояла на почве действительности, а действующие лица и драматические положения были как бы перемешаны произвольно и наудачу, словно карточная колода; в оригинале все это было верным изображением действительной жизни, а в переделке все казалось карикатурой; театральная дирекция была способна доходить до такой бессмыслицы, что возвещала о греческом агоне (состязании), который будет происходить с участием флейтистов, плясовых хоров, актеров и атлетов, и в конце концов превращала все представление в простую драку; а публика, как на это жаловались даже позднейшие сочинители, массами уходила с театрального представления, если ей представлялся где-нибудь случай посмотреть на кулачных бойцов, на акробатов или на гладиаторов; поэтому римские драматические писатели, работавшие как поденщики и занимавшие низкое общественное положение, были принуждены более или менее применяться к вкусам легкомысленной и грубой публики наперекор и своему собственному более высокому умственному развитию, и своему собственному более изящному вкусу. Все же оказалось возможным появление в их среде полных жизни и свежести дарований, которые, отбросив в поэзии по крайней мере все, что было в ней иноземного и натянутого, и не уклоняясь от однажды избранного пути, создали привлекательные и даже не лишенные большого значения драматические произведения. Во главе их стоит Гней Невий, первый римлянин, достойный названия поэта и, насколько мы можем судить о нем по дошедшим до нас сведениям и небольшим отрывкам его сочинений, по-видимому, один из самых замечательных и значительных писателей во всей римской литературе. Он был несколько моложе своего современника Андроника -- его поэтическая деятельность началась значительно ранее ганнибаловской войны, а прекратилась, вероятно, уже после окончания этой войны; он подчинялся влиянию Андроника и, как это обычно бывает, когда литература создана искусственным образом, упражнялся во всех тех видах искусства, какими занимался его предшественник, в эпической поэзии, в сочинении трагедий и комедий, строго следуя его примеру даже в отношении метрического размера. Тем не менее как между этими двумя поэтами, так и между их произведениями лежит неизмеримо глубокая пропасть. Невий не был ни вольноотпущенником, ни школьным учителем, ни актером, а был хотя и не знатным, но неопороченным гражданином, по всей вероятности, одной из находившихся в Кампании латинских общин и служил солдатом в первую пуническую войну[265]. В противоположность языку Ливия язык Невия прост и ясен; в нем нет ни натянутости, ни аффектации, и даже в трагедии Невий как будто намеренно избегает всего, что отзывается пафосом; стихи его текут легко и красиво, несмотря на нередко встречающиеся гиатусы и на некоторые другие поэтические вольности, которые были впоследствии устранены[266]. Если квазипоэзия Ливия подобно готтшедовской поэзии у немцев исходила из чисто внешних импульсов и была на помочах у греческих поэтов, то преемник Ливия эмансипировал римскую поэзию и своим поистине поэтическим жезлом коснулся тех источников, из которых только и могла возникнуть в Италии национальная поэзия -- национальной истории и комического начала. Эпические стихотворения перестали служить только учебными пособиями для преподавателей, а стали самостоятельно обращаться к слушателям и читателям. Сочинение пьес для сцены до того времени входило наравне с изготовлением костюмов в обязанности актера или возлагалось на его попечение; с появлением Невия все это совершенно изменилось, и актер сделался слугою сочинителя. Вся поэтическая деятельность Невия имеет народный характер. Это всего ярче выступает наружу в его серьезной национальной драме и в его национальном эпосе, о которых будет идти речь далее; но и в комедиях, которые, по-видимому, более всех других его поэтических произведений соответствовали его дарованиям и имели более всех успеха, как мы уже говорили, по всей вероятности, только внешние соображения заставляли его придерживаться греческих оригиналов, что не помешало ему далеко превзойти неподдельной веселостью и верным изображением тогдашней жизни как своих последователей, так и бесцветных оригинальных писателей и даже пойти в некотором смысле по следам аристофановской комедии. Он сам это сознавал, а в своей эпитафии высказал, чем он был для своей нации:
    
   "Если бы богам приличествовало оплакивать смертных,
   То божественные Камены стали бы оплакивать поэта Невия,
   Так как с тех пор, как он переселился в царство теней,
   В Риме заглохла слава римского красноречия".
    
   И как человек, и как поэт Невий был вправе гордиться: он пережил тяжелые времена войн с Гамилькаром и Ганнибалом и частью сам в них участвовал, а для всеобщего восторженного ликования он умел найти если не самое поэтически возвышенное, то достаточно сильное, верное и национальное выражение. Ранее уже было рассказано, что через это он вошел в столкновение с властями и, вероятно, по этой причине должен был покинуть Рим и кончить свою жизнь в Утике. Также и в этом случае жизнь одного человека была принесена в жертву общественному благу и прекрасное -- полезному.
   Его младший современник Тит Макций Плавт (500?--570) [254?--184 гг.], по-видимому, во многом уступал ему и по своему общественному положению, и по пониманию своего поэтического призвания. Он был родом из маленького умбрийского городка Сассины, в то время, быть может, уже получившего латинское право, и жил в Риме в звании актера; а после того как он потерял в коммерческих спекуляциях все, что нажил своим ремеслом, он стал сочинять пьесы для театра и переделывать греческие комедии, не распространяя своей деятельности ни на какие другие отрасли литературы и, по всей вероятности, не заявляя никаких притязаний на настоящее литературное творчество. В то время в Риме, по-видимому, было немало людей, ремесло которых заключалось в переделке комедий, но они вообще не публиковали[267] своих пьес; поэтому их имена остались неизвестными, а то, что уцелело из этого репертуара, впоследствии приписывалось самому популярному из них -- Плавту. Писатели следующего столетия насчитывали до ста тридцати таких "плавтовских пьес", из которых, конечно, бо льшая часть была только просмотрена Плавтом или составлена без всякого участия с его стороны; главные из них дошли до нас. Тем не менее, очень трудно, если не совершенно невозможно, составить себе вполне обоснованное представление о поэтических особенностях Плавта как переделывателя комедий, потому что подлинники его переделок не дошли до нас. Что переделке подвергались без разбора и хорошие и дурные пьесы, что она подчинялась требованиям и полиции и публики, что она относилась к требованиям эстетики с таким же равнодушием, как публика, и в угоду этой последней вносила в подлинники шутовской и площадной элемент -- все это такие упреки, которые падают скорее на всю фабрику переводных пьес, чем на кого-либо из переводчиков в отдельности. С другой стороны, мы можем отнести к отличительным особенностям Плавта мастерское уменье владеть языком, разнообразие ритмов, редкое уменье пользоваться драматическим положением действующих лиц и обрисовывать это положение, применяясь к требованиям сцены, почти всегда искусные, а нередко и превосходные диалоги и главным образом грубую, наивную веселость, которая производит неотразимо комическое впечатление то удачными смешными выходками, то изобилием бранных выражений, то забавной игрой слов, то неожиданными и нередко выражающимися только в мимике драматическими положениями, -- все те преимущества, по которым мы невольно узнаем бывшего актера. Без сомнения, и этими достоинствами переделыватель был обязан скорее тому, что заимствовал все, что было лучшего в подлинниках, а не самостоятельному творчеству, так как все, что может быть несомненно приписано переводчику, по самой снисходительной оценке -- посредственно; но именно этим и объясняется, почему Плавт сделался и остался настоящим римским народным поэтом и настоящим средоточием римской театральной сцены и почему даже после крушения римского мира театр еще не раз прибегал к его произведениям. Еще менее возможно для нас дать верную оценку третьему и последнему (так как Энний хотя и писал комедии, но без всякого успеха) из славившихся в ту эпоху сочинителей комедий -- Стацию Цецилию. По своему общественному положению и по профессии он может быть поставлен наряду с Плавтом. Родом из кельтской страны, из окрестностей Медиолана, он попал в Рим в числе военнопленных инсубров и жил там сначала в качестве раба, а потом вольноотпущенника, занимаясь переделкой греческих комедий для театра вплоть до своей, по-видимому, преждевременной смерти (586) [168 г.]. Его язык не отличался чистотой, что объясняется его происхождением; зато он, как уже было ранее замечено, тщательнее других заботился о композиции. Его пьесы не были в большом ходу у его современников, да и позднейшая публика предпочитала им пьесы Плавта и Теренция; если же критики, принадлежавшие к настоящей литературной эпохе Рима -- к эпохе Варрона и Августа, -- уделили Цецилию первое место среди римских переделывателей греческих комедий, то это, по-видимому, объясняется склонностью плохих критиков отдавать предпочтение поэтической посредственности перед всяким односторонним превосходством. Эти ценители искусства, вероятно, вступались за Цецилия только потому, что он придерживался установленных правил строже, чем Плавт, и что у него было больше выразительности, чем у Теренция, что, конечно, не мешало ему быть гораздо ниже и Плавта и Теренция.
   Если историк литературы, отдающий полную справедливость почтенным дарованиям римских комических писателей, не может признать их переводные произведения ни замечательными, ни безупречными в художественном отношении, то суждение историка об их нравственном достоинстве должно быть еще гораздо более строгим. Лежащая в их основе греческая комедия не обращала внимания на нравственность, потому что стояла на одном уровне с нравственной испорченностью своей публики; но в эту переходную эпоху от старинной строгости нравов к новой нравственной испорченности римская театральная сцена была высшей школой и эллинизма и пороков. Эта аттическо-римская комедия с ее телесной и душевной проституцией, незаконно присваивавшей себе название любви и одинаково безнравственной в своем бесстыдстве и в своем сентиментализме, с ее отталкивающим и противоестественным благородством, с ее вечным прославлением кутежей и с ее смесью мужицкой грубости и утонченных вкусов чужеземцев превратилась в непрерывную проповедь римско-эллинской деморализации и как таковая и воспринималась. Доказательством этого может служить эпилог плавтовских "Пленников":
    
   "Эта комедия, которую вы смотрели, вполне благопристойна: в ней нет речи ни о волокитстве, ни о подкинутом ребенке, ни о мошенническом присвоении чужих денег, ни о сыне, покупающем девушку без согласия отца. Поэты редко сочиняют такие же комедии, которые делают хороших людей еще лучше. Поэтому, если вам понравилась эта пьеса, если мы, актеры, вам понравились, пусть будут рукоплескания наградой за игру тех, кто любит благопристойность".
    
   Отсюда видно, как смотрела на греческую комедию партия нравственной реформы; мы можем со своей стороны присовокупить, что даже в этих белых воронах -- в этих благонравных комедиях -- нравственность была такого рода, что лишь помогала вовлекать невинность в обольщение. Разве кто-нибудь может сомневаться в том, что эти комедии на самом деле способствовали развращению нравов? Когда царю Александру не понравилась одна из таких комедий, которую прочел ему вслух сам автор, то этот последний объяснил в свое оправдание, что виною этому не автор, а сам царь: чтобы находить удовольствие в таких пьесах, надо иметь привычку проводить время в кутежах и из-за какой-нибудь девушки раздавать и получать побои. Этот человек хорошо знал свое ремесло; и если эти комедии стали мало-помалу нравиться римскому гражданству, то для всякого ясно, чего это стоило. Римское правительство заслуживает упрека не за то, что оно так мало сделало для этой поэзии, а за то, что оно ее терпело. Хотя пороки живучи и без кафедры, с которой их проповедуют, но это не оправдывает учреждения такой кафедры. То было скорее пустой отговоркой, чем серьезным оправданием, что заимствованную от эллинов комедию устраняли от непосредственного соприкосновения с римскими жителями и с римскими учреждениями. Напротив того, комедия, по всей вероятности, имела бы менее вредное влияние на нравы, если бы ей дали более свободы, если бы облагородили звание поэта и не мешали развиться сколько-нибудь самостоятельной римской поэзии, так как поэзия -- нравственная сила, и если она иногда наносит глубокие раны, то зато способна и многое залечивать. На деле оказалось, что и в этой области правительством было сделано, с одной стороны, слишком мало, а с другой -- слишком много; политическая половинчатость и нравственное лицемерие его театральной полиции имели свою долю участия в страшно быстром разложении римской нации.
   Однако возникновение латинской национальной комедии не стало безусловно невозможным оттого, что правительство не разрешало сочинителям римских комедий изображать порядки их родного города и выводить на сцену их сограждан; ведь римское гражданство еще не слилось в то время с латинской нацией, и поэту ничто не мешало выбирать местом действия пьесы наряду с Афинами или Массалией какой-либо из италийских городов, пользовавшихся латинским правом. Действительно, именно этим путем возникла оригинальная латинская комедия (fabula togata[268]); древнейшим из сочинителей таких комедий, сколько нам известно, был Тициний, славившийся, по всей вероятности, в конце описываемой эпохи[269]. И для этой комедии служили образцами новоаттические пьесы, в которых все вертится на любовных интригах; но она была не переводом, а подражанием; местом действия была Италия, а актеры появлялись в национальных одеждах -- в тогах. Здесь латинская жизнь и латинские нравы изображаются со своеобразной свежестью. Содержание пьес взято из жизни граждан, живших в серединных городах Лациума; это видно уже из самих названий пьес -- "Арфистка, или Ферентинская девушка", "Флейтистка", "Юристка", "Валяльщики"; то же подтверждается драматическим положением некоторых действующих лиц, как например тем, что один незнатный гражданин заказывает для себя обувь по образцу альбанских царских сандалий. Замечательно то, что женские роли преобладают над мужскими[270]. С неподдельной национальной гордостью автор напоминает о блестящей эпохе войн с Пирром и относится свысока к новолатинским соседям,
    
   "которые говорят на языке осков и вольсков, потому что не знают латинского языка".
    
   Эта комедия была такой же принадлежностью столичной театральной сцены, как и греческая комедия; но в ней, вероятно, сказывалась отчасти та провинциальная оппозиция против столичной жизни и столичных безобразий, которую мы находим из современных писателей у Катона, а из позднейших у Варрона. Как в немецкой комедии, которая происходила от французской, точно так же как римская происходила от аттической, французская Лизетта была очень скоро заменена молоденькой горничной Франциской, в Риме тоже появилась латинская национальная комедия; и хотя в ней не было такой же поэтической энергии, но направление оставалось тем же, и она имела едва ли меньший успех.
   Подобно греческой комедии и греческая трагедия была перенесена в течение этой эпохи в Рим. Она была более ценным и в некотором отношении более легким приобретением, чем комедия. Служивший для нее фундаментом греческий и в особенности гомеровский эпос не был чужд римлянам и уже вплетался в сказания об их собственном поименном происхождении, да и вообще впечатлительному чужеземцу было легче освоиться с идеальным миром героических мифов, чем с нравами, господствовавшими на афинском рыбном рынке. Тем не менее и трагедия содействовала распространению антинациональных и эллинских воззрений, хотя в менее грубой и менее пошлой форме; при этом решающее значение имело то, что на греческой трагической сцене того времени преобладали произведения Эврипида (274--348) [480--406 гг.]. Здесь не место подробно описывать этого замечательного человека и его еще гораздо более замечательное влияние на современников и потомков; но умственное движение позднейшей греческой и греческо-римской эпохи до такой степени зависело от указанного им пути, что мы считаем нужным обрисовать его характер хотя бы в главных чертах. Эврипид принадлежит к числу тех поэтов, которые хотя и возводят поэзию на более высокую ступень, но в этом поступательном движении обнаруживают гораздо больше верного понимания того, что должно быть сделано, чем поэтической способности осуществить указываемую цель. Конечно, и в античной трагедии мы находим те глубокие слова, которые и в нравственном и в поэтическом отношении, подводя итог всему трагическому, приводят к заключению, что действие есть страдание; она верно изображает действующего человека, но ей чужда настоящая индивидуализация. Непревзойденное величие, с которым происходит у Эсхила борьба человека с судьбой, основано в сущности на том, что каждая из борющихся сил представлена только в ее главных чертах; на то, что составляет сущность человеческой натуры, и в Прометее и в Агамемноне лишь слегка намекает поэтическая индивидуализация. Хотя Софокл и изображает человеческую натуру в ее общих условных чертах -- царя, старца, сестры, но ни в одном из своих образов он не показывает характера этого микрокосма-человека во всей его разносторонности. Этим достигается высокая цель, но не высшая; изображение человека во всей его цельности и соединение этих отдельных и вполне обрисованных образов в одно высшее поэтическое целое были дальнейшим шагом вперед; оттого-то Эсхил и Софокл и стоят в сравнении с Шекспиром на более низкой ступени развития. Между тем стремление Эврипида изобразить человека таким, каков он есть, было скорее логическим и в некотором смысле историческим прогрессом, чем поэтическим. Он был в состоянии разрушить античную трагедию, но новой создать не мог. Он во всем останавливался на полпути. Маски, посредством которых выражение душевной жизни как бы переводится на общепонятный язык, были настолько же необходимы для типов древней трагедии, насколько они неуместны в трагедии характеров; однако Эврипид сохранил их. С замечательно тонким тактом более древняя трагедия никогда не сохраняла в чистоте драматического элемента, которому не умела дать вполне свободного развития. Она постоянно как бы сковывала его эпическими сюжетами из нечеловеческого мира богов и героев и лирическими хорами. Мы чувствуем, что Эврипид старается сбросить с себя эти оковы; в отыскивании своих сюжетов он восходит до полуисторических времен, а его хоровое пение до такой степени отодвигается на задний план, что при позднейших сценических представлениях оно нередко опускается и едва ли в ущерб пьесе; однако этим он не перенес своих действующих лиц на вполне реальную почву и не устранил совершенно хора. Он является во всех отношениях полным выражением такой эпохи, когда, с одной стороны, возникало величественное историческое и философское умственное движение, а с другой стороны, начинал иссякать главный источник всякой поэзии -- чистая, ничем не прикрашенная национальность. Если глубокая набожность более древних трагиков озаряла их произведения каким-то отблеском небесного света, а замкнутость узкого кругозора древних эллинов производила и на слушателей успокоительное впечатление, то мир Эврипида в тусклом мерцании умозрений кажется лишенным богов и не облеченным плотью, и мрачные страсти сверкают в нем точно молнии среди серых туч. Древний глубоко искренний фатализм исчез; рок всем управляет как внешняя деспотическая сила, а рабы со скрежетом зубов носят свои оковы. То безверие, которое есть не что иное, как отчаявшаяся вера, проявляется в этом поэте с демонической силой. Поэтому поэт никогда не возвышается до пересиливающей его самого пластической концепции и не производит в целом настоящего поэтического впечатления; оттого-то он и относится с некоторым равнодушием к композиции своих трагедий, нередко граничащим с бумагомарательством; он не дает своим пьесам ни центра действия, ни такого действующего лица, на котором все сосредоточивается, -- небрежная манера завязывать в прологе узел драмы и развязывать его появлением богов или какой-нибудь другой подобной пошлостью была введена в употребление главным образом Эврипидом. У него все внимание обращено на мелкие подробности, и он с несомненным искусством пользуется всем, чем может, чтобы скрыть ничем незаменимое отсутствие поэтической цельности. Эврипид -- мастер так называемых эффектов, которые у него обыкновенно прикрашиваются чувственной сентиментальностью и даже нередко возбуждают чувственные влечения какой-нибудь особой приправой, как например тем, что к любовной интриге приплетается убийство или кровосмешение. Изображения добровольно умирающей Поликсены, терзаемой тайной любовью Федры, и особенно мистического экстаза вакханок в своем роде прекрасны; но их нельзя назвать безупречными ни в художественном отношении, ни в нравственном, и Аристофан был совершенно прав, когда заметил, что поэт не был бы в состоянии изобразить Пенелопу. Сюда же следует отнести и то пошлое сострадание, которое Эврипид иногда старается возбуждать своими трагедиями. Если его жалкие герои и героини, как например Менелай в "Елене", Андромаха, Электра в виде бедной поселянки, больной разорившейся купец Телеф, противны или смешны, а большей частью и то и другое вместе, то из всех его многочисленных драматических произведений едва ли не самое отрадное впечатление производят те, которые всего более придерживаются атмосферы действительной жизни и переходят из трагедии в трогательную семейную драму и даже почти в сентиментальную комедию, как например Ифигения в Авлиде, Ион, Алкест. Так же часто, но с меньшим успехом поэт старается возбуждать интерес, обращаясь только к рассудку слушателей. Сюда относится запутанность действия, которая в отличие от более древней трагедии имеет целью возбуждать не душевное волнение, а любопытство; диалектически заостренный диалог, который нередко совершенно невыносим для нас -- неафинян; сентенции, которые рассыпаны в эврипидовских пьесах, как цветы по саду, и главным образом эврипидовская психология, которая основана не на впечатлении, производимом на слушателя, а на рациональном взвешивании виденного и слышанного. Правда, в его "Медее" настолько соблюдены условия действительной жизни, что героиню снабжают перед ее отъездом деньгами на дорогу; но беспристрастный читатель найдет у Эврипида немного указаний на душевную борьбу между материнской любовью и ревностью. Всего же важнее то, что в эврипидовских трагедиях поэтическое впечатление заменяется тенденциозным. Не касаясь непосредственно вопросов дня и вообще имея в виду не столько политические, сколько социальные интересы, Эврипид, однако, сочувствует в глубине души выводам тогдашнего политического и философского радикализма и является первым и главным проповедником той космополитической гуманности, которая подкапывалась под старую аттическую национальность. Этим объясняются как оппозиция, которую встречал со стороны своих современников небожественный и неаттический поэт, так и необыкновенный энтузиазм, с которым и молодое поколение и иноземцы увлекались поэтом нежных чувств и любви, сентенций и тенденций, философии и гуманности. Греческая трагедия переступила при Эврипиде через самое себя и вследствие того рухнула, но успех поэта-гражданина-космополита от этого только возрос, так как в это же время нация тоже переступила через самое себя и тоже рухнула. Аристофановская критика, пожалуй, и была вполне права как с нравственной, так и с поэтической точки зрения; но историческое значение поэзии измеряется не ее абсолютными достоинствами, а тем, до какой степени она умеет предугадать дух времени, -- и в этом отношении никто не превзошел Эврипида. Этим и объясняется, почему Александр усердно читал произведения Эврипида, почему Аристотель развивал понятие о трагическом поэте, имея в виду Эврипида, почему из его произведений как бы выросло в Аттике новейшее поэтическое и пластическое искусство, почему новоаттическая комедия ограничивалась переложением его произведений на комический строй, а школа живописи, с которой мы знакомимся по вазам более поздней эпохи, заимствовала свои сюжеты не из древних эпических сказаний, а из эврипидовских трагедий и наконец почему слава и влияние поэта росли по мере того, как древняя Эллада отодвигалась на задний план перед новым эллинизмом, и почему вне самой Греции, как в Египте, так и в Риме, греческое влияние распространялось прямо или косвенно произведениями Эврипида.
   Эврипидовский эллинизм проникал в Рим самыми разнообразными путями и, может быть, более быстро приобретал там глубокое влияние косвенным образом, чем прямо в переводной форме. Трагическая сцена открылась в Риме не позднее комической, но развитию трагедии препятствовали как несравненно более значительные издержки на сценическую постановку трагедий (эти издержки, без сомнения, принимались в соображение, по крайней мере во время войны с Ганнибалом), так и характер публики. В плавтовских комедиях не часто делаются намеки на трагедии, да и все намеки этого рода могли быть заимствованы из оригиналов. Первым и единственным имевшим успех трагическим писателем того времени был младший современник Невия и Плавта, Квинт Энний (515--585) [239--169 гг.]; на его пьесы сочинялись пародии даже тогдашними комическими писателями, а потомство интересовалось сценическим представлением этих пьес и декламировало их. С трагической сценой римлян мы не так хорошо знакомы, как с комической; но в общем итоге в первой повторяются те же явления, какие были нами замечены во второй. Репертуар в сущности составлялся также из переводов греческих пьес. Сюжеты выбирались главным образом из осады Трои и из непосредственно связанных с этой осадой легенд, очевидно по той причине, что школьное образование знакомило римлян только с этим циклом мифических сказаний; при этом преобладали чувственно жестокие мотивы -- убийство матери или детей в "Эвменидах", "Алкмеоне", "Кресфонте", "Меланиппе", "Медее", принесение дев в жертву в "Поликсене", "Эрехтидах", "Андромеде", "Ифигении", и нам невольно приходит на ум, что публика этих трагедий привыкла смотреть на бой гладиаторов. Роли женщин и привидений, по-видимому, производили наиболее глубокое впечатление. Кроме устранения масок самое замечательное отступление римских переделок от оригиналов заключалось в том, что касалось хора. В римском театре, устроенном главным образом для комических бесхорных пьес, не было такого особого места для пляски (orchestra) с алтарем посредине, на каком помещался греческий хор, а если и было такое место, то оно служило римлянам чем-то вроде партера; поэтому в Риме пришлось во всяком случае отбросить художественно расчлененный и перемешанный с музыкой и декламацией хоровой танец, а хор хотя и остался, но уже не имел большого значения. Что касается деталей, то, конечно, не было недостатка ни в отступлениях от стихотворного размера, ни в сокращениях, ни в искажениях; так, например, в латинской переделке эврипидовской Ифигении из женского хора сделан солдатский хор по образцу ли какой-нибудь другой комедии, или по собственной изобретательности переделывателя. Латинские трагедии VI в. [ок. 250--150 гг.] нельзя назвать хорошими переводами по нашим понятиям[271]; однако трагедии Энния, по всей вероятности, были гораздо менее искаженными копиями эврипидовских оригиналов, чем плавтовские комедии -- менандровских.
   Историческое значение греческой трагедии в Риме и ее влияние были совершенно однородны со значением и влиянием греческой комедии, а если заимствованное от эллинов направление было в трагедии менее чувствительным и более чистым (что было последствием различия между этими двумя родами поэзии), зато антинациональное и сознательно стремившееся к пропаганде направление еще гораздо решительнее сказывалось и в трагической сцене того времени, и в главном ее представителе -- Эннии. Этот едва ли самый значительный, но, конечно, самый влиятельный из поэтов VI в. [ок. 250--150 гг.] был по своему происхождению не латин, а полугрек. Он был родом из Мессапии и получил эллинское образование; на тридцать пятом году жизни он переехал в Рим и жил там сначала в качестве переселенца, а с 570 г. [184 г.] в качестве гражданина в стесненных обстоятельствах частью преподаванием языков латинского и греческого, частью доходами от своих пьес, частью подарками от тех римских вельмож, которые подобно Публию Сципиону, Титу Фламинину и Марку Фульвию Нобилиору оказывали покровительство новому эллинизму и награждали поэта, воспевавшего и их самих, и их предков; некоторых из этих вельмож Энний даже сопровождал в походах в качестве придворного поэта, которому как бы заранее было заказано прославлять будущие великие подвиги. Он сам изящно описал те качества, которые требовались от призванного к такой роли клиента[272]. Будучи космополитом и по происхождению и по общественному положению, он умел применяться ко всяким национальностям, среди которых ему приходилось жить, -- к греческой, латинской и даже оскской, но не отдавался всецело ни одной из них; и в то время как у более древних римских поэтов эллинизм был не столько ясно сознаваемой целью, сколько последствием их поэтической деятельности, отчего они более или менее пытались стать на национальную почву, Энний, напротив того, с замечательной ясностью сознавал свои революционные тенденции и открыто старался распространять среди италиков новые эллинские идеи. Самым удобным орудием служила для него трагедия. Дошедшие до нас отрывки из его трагедий свидетельствуют о том, что он был хорошо знаком со всем трагическим репертуаром греков и особенно также с произведениями Эсхила и Софокла; тем менее можно считать простой случайностью тот факт, что он подражал Эврипиду в большей части своих драматических произведений и между прочим во всех тех, которые считались самыми лучшими. При выборе и обработке сюжетов он, конечно, отчасти руководствовался и посторонними соображениями; но нельзя допустить, чтобы только из таких соображений он так решительно придерживался всего, что было своеобразного в произведениях Эврипида, -- пренебрегал хорами еще более своего оригинала, еще резче оттенял чувственные эффекты, брался за такие пьесы, как "Фиэст" и хорошо известный по бессмертной карикатуре Аристофана "Телеф", в которых описываются "царское горе" и "царственные горемыки", и даже написал под заглавием "Философка Меналиппа" такую пьесу, в которой все действие вертится на безрассудстве народной религии и в которой ясно проглядывает стремление доказать несостоятельность этой религии с натурфилософской точки зрения. На веру в чудеса отовсюду летят самые острые стрелы (отчасти в тех местах, которые несомненно являются вставками[273]), и мы удивляемся, как римская театральная цензура пропускала тирады в роде следующей:
    
   "Я всегда утверждал и снова утверждаю, что небесные боги действительно существуют; но я полагаю, что они вовсе не заботятся о том, что касается судеб человеческих; ведь если бы они об этом заботились, то добрым людям жилось бы хорошо, а дурным плохо, но на деле этого не видно".
    
   Уже ранее было замечено, что в особой дидактической поэме Энний проповедовал научным образом такое же безверие и что он от всей души старался распространять просвещение этого рода. С этим вполне гармонируют и местами встречающаяся политическая оппозиция, прикрашенная радикализмом[274], и воспевание греческих застольных наслаждений, и особенно устранение из латинской поэзии последнего национального элемента -- сатурнийского стихотворного размера, и его замена греческим гекзаметром. "Многообразный" поэт исполнил все эти задачи одинаково безупречно; он сумел выработать гекзаметры из языка, которому вовсе не были свойственны дактили, и, не нарушая естественного течения речи, уверенно и свободно справлялся с непривычными размерами и формами; все это свидетельствует о его необычайной скорее греческой, чем римской, способности владеть языком[275]; а то, что у него попадается неблагозвучного, оскорбляет наш слух гораздо чаще греческими изощренными оборотами речи[276], чем римскою грубостью. Этот был не великий поэт, а одаренный приятным и светлым талантом человек, у которого было много сильной поэтической восприимчивости; впрочем, чтобы сознавать себя поэтом, он нуждался в поэтических котурнах, и у него вовсе не было комической жилки. Понятны гордость, с которой подражавший эллинам поэт относился к диким мелодиям, которые "когда-то пели фавны и барды", и воодушевление, с которым он превозносит свою собственную художественную поэзию:
    
   "Приветствую тебя, поэт Энний! Из глубины твоей души ты изливаешь для смертных пламенные песнопения".
    
   Этот талантливый человек сознавал, что плывет на всех парусах; с тех пор греческая трагедия сделалась и осталась достоянием латинской нации. Другой, более смелый пловец стремился к более высокой цели путем более уединенным и при менее благоприятном ветре. Невий не только переделывал для римской сцены греческие трагедии подобно Эннию, хотя и с гораздо меньшим успехом, но также пытался самостоятельно создать серьезную национальную драму (fabula praetextata). На этом пути он не встретил внешних препятствий; для национальных римских пьес он брал свои сюжеты как из римских легенд, так и из современной римской истории. К этому разряду пьес принадлежат: "Воспитание Ромула и Рема", или "Волк", где прославлялась победа, одержанная в 532 г. [222 г.] Марцеллом над кельтами. По его примеру и Энний изобразил в "Амбракии" осаду города, которую производил в 565 г. [189 г.] его покровитель Нобилиор и которая происходила на его глазах. Однако число таких национальных драм было незначительно, и пьесы этого рода скоро сошли со сцены: скудные римские легенды и бесцветная история Рима не могли долго выдерживать конкуренцию эллинского цикла легенд. О поэтическом содержании пьес мы уже не можем составить себе никакого понятия, но если мы примем в соображение их общую поэтическую тенденцию, то мы придем к убеждению, что в римской литературе немного найдется таких гениальных попыток, как создание римской национальной драмы. Только греческие трагедии того древнейшего периода, когда сильнее чувствовалась близость богов, только такие поэты, как Фриних и Эсхил, имели смелость выставлять на театральной сцене наряду с подвигами легендарных времен и те подвиги, которые им приходилось лично созерцать или в которых им приходилось лично участвовать; а если где-либо живо рисуются перед нами пунические войны и их влияние, то именно там, где поэт, подобно Эсхилу сам участвовавший в тех битвах, которые воспевал, выводит римских царей и консулов на ту театральную сцену, на которой публика привыкла видеть только богов и героев.
   В течение этой же эпохи возникла в Риме и речитативная поэзия; еще Ливий ввел в Риме обыкновение, заменявшее у древних нынешние публикации, -- прочитывать перед публикой свои произведения; по крайней мере сам он прочитывал свои сочинения у себя в школе. Так как в этих случаях стихотворство не имело целью заработать насущный хлеб или по крайней мере стремилось к этой цели не прямо, то эта отрасль стихотворной деятельности не была в общественном мнении на таком же дурном счету, как сочинение пьес для театра; в конце этой эпохи некоторые из знатных римлян уже публично выступали в качестве поэтов этого разряда[277]. Впрочем, речитативной поэзией занимались преимущественно те же самые писатели, которые занимались сценической поэзией, и первая играла рядом с последней второстепенную роль, да и вообще в то время еще была в Риме очень немногочисленна такая публика, которую могло интересовать чтение стихотворных произведений. Самых немногочисленных представителей имели лирическая, дидактическая и эпиграмматическая поэзия. Едва ли можно относить к настоящей литературе те религиозные праздничные гимны, авторы которых, однако, уже считались достойными упоминания в летописях того времени, и те монументальные надписи на храмах и на гробницах, которые неизменно придерживались сатурнийского стихотворного размера. Все, что в этой литературе принадлежало к малым поэтическим формам, вообще носило -- даже у Невия -- название сатуры; это название первоначально обозначало те старинные сценические стихотворения, в которых вовсе не было драматического действия и которые со времен Ливия были вытеснены со сцены греческой драмой; а теперь в применении к речитативной поэзии оно до некоторой степени соответствовало нашим так называемым "смешанным стихотворениям" и подобно этим последним не обозначало в искусстве никакого особого вида или размера, относилось ко всяким неэпическим и недраматическим стихотворениям любого, большей частью субъективного содержания и любой формы. Кроме катоновской "Поэмы о нравах", о которой мы будем говорить ниже и которая была написана сатурнийскими стихами, вероятно, в связи с более древними началами национальной дидактической поэзии, сюда относятся, в частности, мелкие стихотворения Энния, которые этот плодовитый писатель частью помещал в своем сборнике сатур, частью издавал отдельно, а именно: коротенькие повествовательные стихотворения с сюжетом, заимствованным из национальных легенд или из современной истории, переделки эвгемеровского религиозного романа, натурфилософские стихотворения, ходившие под именем Эпихарма, и гастрономические стихи Архестрата Гельского, воспевавшего высшее поваренное искусство; кроме того, диалог между жизнью и смертью, эзоповские басни, сборник нравоучительных изречений, мелкие пародии и эпиграммы; -- конечно, все это мелочи, но они свидетельствуют и о многосторонности и о дидактически-новаторской тенденции поэта, который, очевидно, мог позволять себе разные вольности в этой сфере, не подчинявшейся цензорскому надзору.
   Более важное и поэтическое и историческое значение имела попытка излагать отечественную летопись стихами. И в этом деле почин принадлежит Невию, который облек в поэтическую форму все, что было и в легендарной и в современной истории годного для последовательного повествования: полупрозаическим национальным сатурнийским размером он описал (все рассказывая в настоящем времени) первую пуническую войну просто и ясно, так, как было дело, не пренебрегая ничем, что могло бы казаться непоэтичным, и не прибегая -- в особенности при описании исторической эпохи -- ни к высокопарным выражениям, ни даже к каким-либо поэтическим украшениям[278]. Об этом произведении можно сказать то же самое, что уже было нами сказано о национальной драме того же писателя. Эпическая поэзия греков, точно так же как и трагическая, относится по своему содержанию всецело к героическим временам, поэтому попытка осветить современные события блеском поэзии отличалась новизною и имела важное значение по тем мотивам, которые ее вызвали. Если хроника Невия и была по своей внешней форме немного лучше тех средневековых рифмованных хроник, с которыми она во многих отношениях имеет большое сходство, все-таки поэт, конечно, имел полное право смотреть на это свое произведение с особым удовлетворением. В эпоху, когда еще не было никакой исторической литературы за исключением официальных заметок, было немаловажной заслугой то, что Невий составил для своих соотечественников последовательное описание событий как своего времени, так и прошлых времен и сверх того наглядно представил им в драматической форме выдающиеся моменты из их истории.
   Энний взялся за ту же задачу, что и Невий; но при единстве содержания еще ярче обнаруживалось политическое и поэтическое различие между поэтом национальным и поэтом антинациональным. Невий искал для нового содержания новой формы, а Энний вставлял или втискивал это содержание в формы эллинского эпоса. Гекзаметр заменяет у него сатурнийский стихотворный размер, а манера гомеридов прибегать к разным прикрасам и выставлять предмет рассказа с пластической наглядностью заменяет у него безыскусственное историческое повествование. Повсюду, где это оказывается уместным, он просто переводит Гомера; так, например, погребение тех, кто пал под Гераклеей, описано у него по образцу погребения Патрокла, а под шлемом сражающегося с истрийцами военного трибуна Марка Ливия Столона кроется не кто иной, как гомеровский Аякс; читатель не обходится и без гомеровского воззвания к музам. Эпический механизм в полном ходу; так, например, после битвы при Каннах Юнона на собрании всех богов прощает римлян, а Юпитер обещает им окончательную победу над карфагенянами, предварительно испросив на то согласие своей супруги. В своей "Летописи" Энний не изменяет ни своим стремлениям к новизне, ни своим эллинским тенденциям. Отпечаток этих тенденций заметен уже на чисто декоративном описании мира богов. В замечательном видении, которым начинается поэма, рассказывается совершенно в духе пифагорейцев, что душа, обитающая теперь в теле Квинта Энния, прежде жила в Гомере и еще ранее -- в павлине, и вслед затем уже совершенно в духе натурфилософов излагается сущность вещей и говорится об отношении тела к духу. Даже выбор сюжета имеет в виду те же цели -- ведь эллинские писатели всех времен находили именно в изложении римской истории самое удобное средство для проведения своих греко-космополитических тенденций. Энний подчеркивает, что "римлян всегда считали за греков и что их обыкновенно зовут грайями". О поэтическом достоинстве многопрославленной летописи нетрудно составить себе общее понятие из того, что было ранее нами замечено о достоинствах и недостатках самого автора. Этот одаренный живой впечатлительностью поэт, естественно, предавался тем же возвышенным порывам, какие вдохнули в италийскую нацию тяжелые времена пунических войн: он не только нередко с успехом попадал в тон гомеровской безыскусственности, но из его строк еще чаще слышатся звучные отголоски римской торжественности и степенности. Это было так же естественно, как были естественны недостатки его эпической композиции; следует полагать, что она была очень бессвязна и небрежна, так как поэт счел возможным написать дополнительную книгу в угоду герою и патрону, о котором прежде вовсе не упоминал. Но, говоря вообще, летопись бесспорно была самым неудачным из всех произведений Энния. Намерение сделать из нее нечто похожее на "Илиаду" служит само для себя критикой. Этим произведением Энний впервые ввел в литературу то уродливое смешение эпоса с историей, которое с тех пор и до настоящего времени бродит в ней как привидение, неспособное ни жить, ни умереть. Тем не менее, это сочинение имело успех. Энний выдавал себя за римского Гомера с еще бо льшим простодушием, чем Клопшток за немецкого, и за такового принимали его и его современники и еще более потомство. Уважение к отцу римской поэзии передавалось по наследству из рода в род; еще Квинтилиан говорил: "Мы должны уважать Энния так же, как уважают старинную священную рощу, в которой могучие тысячелетние дубы более почтенны, чем красивы", а тот, кого это стало бы удивлять, пусть припомнит аналогичные явления -- успех "Энеиды", "Генриады" и "Мессиады". Сильное поэтическое развитие нации конечно отбросило бы это почти комическое официальное сопоставление гомеровской Илиады с энниевской летописью, подобно тому как в Германии перестали ставить Каршину наравне с Сафо, а Вилламова наравне с Пиндаром, но такого развития не произошло в Риме. Благодаря тому, что содержание летописи представляло интерес, особенно для аристократических кругов, и благодаря большому умению автора владеть формой, "Летопись" оставалась древнейшим римским оригинальным стихотворным произведением, которое считалось позднейшими образованными поколениями достойным чтения и приятным; таким-то образом дело дошло до того удивительного явления, что в этом вообще антинациональном эпосе полугреческого писателя позднейшие времена чтили истинно римскую образцовую поэму.
   Прозаическая литература возникла в Риме немного позднее римской поэзии, но совершенно иным путем. Она не знала ни тех искусственно созданных потребностей, для удовлетворения которых школа и театральная сцена преждевременно вызвали к жизни римскую поэзию, ни тех искусственных стеснений, которым строгая и недальновидная театральная цензура подвергала всего более римскую комедию. Да и в глазах людей хорошего общества и на этой отрасли литературной деятельности не лежало того нравственного пятна, которым было заклеймено звание "рифмоплёта". Вот почему прозаическая литературная деятельность развивалась более естественным путем, чем современная ей поэтическая, хотя и была менее широко распространенной и менее активной; и если поэзия находилась почти исключительно в руках мелкого люда и среди славившихся в то время поэтов нет ни одного знатного римлянина, то среди прозаиков этой эпохи, напротив того, едва ли можно найти хоть одно несенаторское имя, и литература эта исходила главным образом из круга самой высшей аристократии -- от бывших консулов и цензоров, от Фабиев, Гракхов и Сципионов. Само собой понятно, что консервативные и национальные тенденции лучше уживались с этой прозаической литературной деятельностью, чем с поэзией; однако и там, в особенности в важнейшей отрасли этой литературы -- в историографии, эллинское направление сильно и даже слишком сильно влияло и на содержание, и на форму.
   До ганнибаловской войны в Риме вовсе не было историографии, так как заметки в городской книге принадлежали к числу официальных документов, а не к числу литературных произведений и с самого начала велись так, что между ними не было никакой внутренней связи. Для своеобразия римского характера показательно, что, несмотря на распространившееся далеко за пределы Италии владычество римской общины и постоянное соприкосновение знатного римского общества с обладавшими столь богатой литературой греками, до половины VI века [ок. 200 г.] не чувствовалось потребности описать подвиги и судьбы римского гражданства для сведения современников и потомства. Когда же наконец такая потребность возникла, то для римской истории не нашлось ни готовых литературных форм, ни подготовленной читающей публики; чтобы создать то и другое, нужны были крупные таланты и немало времени. Поэтому на первых порах это затруднение было до некоторой степени устранено тем, что стали писать отечественную историю или на родном языке, но стихами, или же прозой, но по-гречески. О написанных стихами хрониках Невия (писавшего около 550 г.? [204 г.]) и Энния (писавшего около 581 г. [173 г.]) мы уже упоминали; они принадлежат к древнейшей исторической литературе римлян, а хронику Невия даже следует считать за древнейшее римское историческое произведение. Почти в то же время появились греческие летописи Квинта Фабия Пиктора[279] (после 553 г.) [201 г.], знатного римлянина, принимавшего деятельное участие в государственных делах во время ганнибаловской войны, и Публия Сципиона (умер около 590 г.) [ок. 164 г.], сына Сципиона Африканского. Исторические сочинения первого рода пользовались уже до некоторой степени развитым стихотворным искусством и имели в виду немногочисленных читателей, в которых уже развился вкус к поэтическим произведениям; исторические сочинения второго рода могли пользоваться уже готовыми греческими формами и имели в виду преимущественно образованных чужеземцев, так как интерес их содержания простирался далеко за пределы Лациума. Первого пути придерживались писатели из плебеев, а второго -- писатели более знатного происхождения; точно так же и во времена Фридриха Великого наряду с патриотической литературной деятельностью пасторов и профессоров существовала аристократическая литература на французском языке: Глейм и Рамлер писали немецкие военные песни, а короли и полководцы описывали войны на французском языке. Но ни написанные стихами хроники, ни написанные на греческом языке римские летописи не были настоящей латинской историографией; эта последняя начинается только с Катона; его история Рима с древнейших времен, появившаяся не ранее конца описываемой эпохи, была в одно и то же время и древнейшим, написанным на латинском языке, историческим сочинением, и первым значительным прозаическим произведением римской литературы[280]. Все эти сочинения, конечно, были написаны не так, как писали греки[281], но в противоположность отрывочным заметкам городской книги это были прагматические исторические повествования с последовательностью в рассказе и с более или менее правильным распределением содержания. Все они в своей совокупности обнимали отечественную историю от основания Рима до того времени, в которое жили сами авторы, хотя, судя по заглавиям, сочинение Невия касалось только первой войны с Карфагеном, а сочинение Катона -- первоначальной истории Рима; поэтому они сами собой распадаются на три отдела -- на историю легендарных времен, историю прошлых времен и историю современную.
   Что касается легендарного времени, то для истории происхождения города Рима, которая везде излагается очень подробно, главное затруднение заключалось в том, что, как уже было ранее замечено, на этот счет было в ходу два совершенно противоположных воззрения: национальное, которое по всей вероятности уже было письменно занесено в городскую книгу в своих главных чертах, и греческое воззрение Тимея, которое не могло оставаться неизвестным этим составителям римских хроник. Первое из них связывало происхождение Рима с Альбой, а второе с Троей, поэтому первое приписывало основание Рима сыну альбанского царя Ромулу, а второе -- троянскому принцу Энею. Соединение этих двух сказаний в одно целое произошло в описываемую нами эпоху и, по всей вероятности, было делом или Невия, или Пиктора. Сын альбанского царя Ромул остается основателем Рима, но он вместе с тем называется сыном Энеевой дочери; Эней не основывает Рима, а переносит римских пенатов в Италию и строит для их местопребывания Лавиний, между тем как его сын Асканий основывает метрополию Рима и древнюю метрополию Лациума -- Альбу Лонгу. Все это было придумано очень плохо и очень неискусно. Римлянин должен был возмущаться при мысли, что древние римские пенаты хранились не в храме на римской торговой площади, как все до тех пор думали, а в храме, который находился в Лавинии; греческий вымысел был еще менее удачен, так как согласно ему боги даровали только внуку то, что предоставляли в удел деду. Тем не менее, эта редакция рассказа достигла своей цели: она прямо не отвергала национального происхождения Рима, но в то же время не оставляла без удовлетворения эллинские тенденции и как бы легализировала бывшее в то время в моде кокетничанье происхождением от Энея; оттого-то она и сделалась стереотипной и вскоре после того официальной историей происхождения могущественной общины. Впрочем, помимо басни о происхождении Рима греческие историографы мало заботились о римской общине или вовсе о ней не заботились, поэтому следует полагать, что дальнейшее изложение отечественной истории брало свое начало преимущественно из туземных источников; но по дошедшим до нас скудным сведениям нет возможности решить, какими преданиями кроме внесенных в городскую книгу могли пользоваться древнейшие летописцы и что прибавляли эти летописцы сами от себя. Заимствованные у Геродота анекдоты[282], конечно, еще не были знакомы этим древнейшим летописцам, а непосредственное заимствование греческих материалов в этом разделе не может быть доказано. Тем более достойна внимания очень ясно проглядывающая повсюду, и даже у недруга греков Катона, тенденция не только связать Рим с Элладой, но и доказать, что италики и греки первоначально составляли один народ, -- сюда относятся рассказы о переселившихся в Италию коренных греках, или пеласгах.
   Хотя нить общепринятого рассказа была очень слаба и ненадежна, все-таки она не прерывалась через весь период царей вплоть до установления республики; но в этом пункте источник легенд оказывался совершенно иссякнувшим, и было не только трудно, но даже совершенно невозможно составить сколько-нибудь связный и удобочитаемый рассказ по записям должностных лиц и по дополнявшим их скудным заметкам. Это было всего более чувствительно для поэтов. Кажется, именно по этой причине Невий перешел от эпохи царей прямо к войне из-за обладания Сицилией, а Энний, описывавший в третьей из своих восемнадцати книг еще эпоху царей, а в шестой -- уже войну с Пирром, был в состоянии описать первые два столетия республики в лучшем случае в самых общих чертах. Нам известно, как преодолевались эти затруднения теми летописцами, которые писали по-гречески. Но Катон избрал своеобразный путь. Он также не чувствовал, как сам сознается, никакой охоты "рассказывать то, что написано на доске в доме первосвященника -- как часто имело место вздорожание пшеницы и когда происходили лунные и солнечные затмения", поэтому он и наполнил вторую и третью книги своего сочинения рассказами о возникновении остальных италийских общин и о вступлении этих общин в союз с Римом. Таким образом он сбросил с себя оковы хроники, рассказывавшей события год за годом и предварительно выставлявшей имя кодового правителя общины; этим и объясняется то мнение, что в историческом сочинении Катона события описывались "по отделам". Столь необычайное в римском сочинении внимание к остальным италийским общинам было отчасти результатом того, что принадлежавший к оппозиции автор опирался в своей борьбе со столичными нравами главным образом на италийские провинции; частью же оно служило как бы вознаграждением за недостаточность исторических сведений о промежутке времени между изгнанием царя Тарквиния и войной с Пирром, так как на свой манер описывало главный результат этой войны -- объединение Италии под римским владычеством.
   Напротив того, современная история излагалась связно и подробно: Невий описал первую, а Фабий вторую войну с Карфагеном по добытым ими самими сведениям; Энний посвятил промежутку времени от Пирра до войны в Истрии не меньше тринадцати из восемнадцати книг своей хроники; Катон описал в четвертой и пятой книгах своего исторического сочинения войны, начиная с первой пунической и до той, которая велась с Персеем, а в двух последних книгах, по всей вероятности составленных по иному плану и более подробно, рассказал события, происходившие в течение последних двадцати лет его жизни. Для описания войны с Пирром Энний мог пользоваться сочинениями Тимея или другими греческими источниками, но в общем итоге его рассказы основаны частью на его личных наблюдениях или на сообщениях очевидцев, частью на тех и на других.
   Одновременно с исторической литературой и как бы в виде дополнения к ней появляется литература речей и писем; она ведет свое начало также от Катона, так как от предшествовавшей эпохи не осталось ничего кроме нескольких надгробных речей, найденных в семейных архивах, большей частью уже в позднюю эпоху; такова, например, надгробная речь, которую противник Ганнибала Квинт Фабий произнес, уже будучи старцем, над могилой своего сына, умершего в цвете лет. Напротив того, Катон записал в старости те из своих бесчисленных речей, произнесенных в течение его продолжительной и деятельной общественной карьеры, которые были важны в историческом отношении; таким образом он составил нечто вроде политических мемуаров, которые частью включил в свое историческое сочинение, частью, по-видимому, опубликовал в виде самостоятельных дополнений к этому сочинению. Им же был составлен и сборник писем. Неримской историей занимались постольку, поскольку знакомство с ней считалось необходимым для образованного римлянина; еще о престарелом Фабии рассказывали, что ему были хорошо знакомы не только римские, но также иностранные войны, а то, что Катон прилежно читал Фукидида и других греческих историков, определенно доказано. Однако кроме сборника анекдотов и изречений, составленного Катоном для себя по прочитанным им сочинениям, нет никаких следов литературной деятельности в этой области.
   Само собой разумеется, что вся эта зарождавшаяся историческая литература простодушно обходилась без всякой критики: ни писателей, ни читателей не смущали никакие внутренние или внешние противоречия. Хотя царь Тарквиний Второй был уже совершеннолетним к моменту смерти своего отца и воцарился через тридцать девять лет после того, тем не менее он вступает на престол юношей. Пифагор, прибывший в Италию почти за целое поколение до изгнания царей, тем не менее считался римскими историками за друга мудрого Нумы. Государственные послы, отправленные в Сиракузы в 262 г. [492 г.] от основания Рима, ведут там переговоры с Дионисием Старшим, вступившим на престол через восемьдесят шесть лет после того (348) [406 г.]. Это наивное пренебрежение к исторической критике особенно заметно проявляется в отношении к римской хронологии. По римскому летосчислению, которое в своих основных чертах установилось, по всей вероятности, уже в предшествовавшую эпоху, Рим был основан за 240 лет до освящения Капитолийского храма и за 360 лет до сожжения Рима галлами, а это последнее событие, упоминаемое и в греческих исторических сочинениях, случилось по их утверждению в год афинского архонта Пиргиона, за 388 лет до н. э., и в 1-й год 98-й олимпиады, из чего следует заключить, что Рим был основан в 1-м году 8-й олимпиады. По считавшемуся в то время несомненно достоверному летосчислению Эратосфена, то был 436 год после падения Трои, тем не менее основатель Рима считался по общепринятому рассказу сыном Энеевой дочери. Катон как хороший финансист проверил этот счет времени и обратил внимание на заключавшееся в нем противоречие, однако и он, кажется, не указал никакого способа устранить это затруднение, так как впоследствии вставленный с этой целью список альбанских царей, конечно, был составлен не им. Таким же отсутствием критики отличалось до некоторой степени и описание исторических времен. Все без исключения исторические рассказы, без сомнения, были окрашены таким же сильным пристрастием, за какое Полибий со свойственной ему хладнокровной язвительностью порицает рассказ Фабия о начале второй войны с Карфагеном. Однако недоверие здесь было более уместно, чем порицание. Было бы некоторым образом смешно ожидать от римских современников Ганнибала беспристрастных суждений об их враге, но в намеренном искажении фактов, поскольку оно не зависит от наивного патриотизма, отцов римской истории нельзя заподозрить.
   К этой же эпохе принадлежат начала научного образования и даже вызываемой таким образованием литературной деятельности. Прежнее преподавание в сущности ограничивалось чтением, письмом и знанием отечественных законов[283]. Однако вследствие более тесного сближения с греками у римлян мало-помалу развилось понятие о более общем образовании и появилось стремление прямо пересадить греческое образование в Рим, а по его образцу изменить до некоторой степени римское образование. Прежде всего из знания отечественного языка стала вырабатываться латинская грамматика; греческая филология была перенесена на родственное с ней италийское наречие. Разработка грамматики началась почти в одно время с римской литературной деятельностью. Еще около 520 г. [ок. 234 г.] по-видимому учивший письму Спурий Карвилий привел в порядок латинский алфавит и ввел не включенную в него букву g на место сделавшейся ненужной Z , которое она до сих пор занимает в западных алфавитах. Следует думать, что римские школьные преподаватели неустанно трудились над установкой правил правописания, да и латинские музы никогда не отрекались от своей школьной Гиппокрены и во все времена занимались наряду с поэзией также и орфографией. Особенно Энний, также в этом отношении обнаруживающий сходство с Клопштоком, не только прибегал к этимологическим созвучиям совершенно во вкусе александрийцев[284], но и ввел взамен бывшего до тех пор в употреблении нераздельного обозначения двойных согласных более отчетливую греческую манеру обозначать каждую из двух согласных особо. Нам ничего неизвестно о том, занимались ли Невий и Плавт чем-либо в том же роде -- национальные поэты и в Риме должно быть относились к правописанию и этимологии со свойственным всем поэтам равнодушием. С риторикой и философией римляне того времени еще вовсе не были знакомы. Живое слово еще играло у них такую важную роль в общественной жизни, что не могло быть доступным для иноземного преподавателя; подлинный оратор Катон излил всю чашу своих гневных насмешек на бессмысленное положение Исократа, который вечно учил, как произносить речи, а сам никогда не был в состоянии произнести ни одной. Хотя греческая философия и приобрела некоторую долю влияния на римлян при посредстве дидактической и особенно трагической поэзии, однако они относились к ней с робостью, в которой сказывались мужицкое невежество и инстинктивное сознание угрожавшей опасности. Катон без всяких обиняков называл Сократа болтуном и утверждал, что этот революционер был достоин смертного приговора, так как был преступником против веры и законов своего отечества; а что думали о философии даже расположенные к ней римляне, видно из следующих слов Энния:
    
   "Я буду философствовать, но немного, так как не желаю вполне предаваться философии; вкушать ее понемногу, полагаю, недурно, но погружаться в нее не следует".
    
   Тем не менее мы должны смотреть на находящиеся в числе катоновских сочинений поэтические нравоучения и руководство к ораторскому искусству как на римскую квинтэссенцию или, пожалуй, как на римское caput mortuum греческой философии и риторики. Ближайшими источниками служили для Катона в его поэтических нравоучениях, конечно, наряду с восхвалением простых отцовских нравов, по всей вероятности, пифагорейские нравоучительные сочинения, а в его книге об ораторском искусстве -- фукидидовские и в особенности демосфеновские речи, которые Катон усердно изучал. О духе, в котором были написаны эти руководства, можно составить себе приблизительное понятие по следующему золотому для ораторов правилу, которое впоследствии чаще цитировалось, чем исполнялось: "Заботиться о содержании, так как слова найдутся сами собой"[285]. Подобные пропедевтические руководства Катон писал и для врачебного искусства, и для военной науки, и для сельского хозяйства, и для правоведения, причем все эти науки также более или менее находились под греческим влиянием. В Риме нашли для себя до некоторой степени доступ если не физика и математика, то находящиеся в связи с этими науками общеполезные познания. Главную в этом отношении роль играла медицина. После того как первый греческий врач, пелопоннесский уроженец Архагаф, поселился в 535 г. [219 г.] в Риме и приобрел там своими хирургическими операциями такую известность, что правительство отвело ему особое помещение и даровало права римского гражданства, его товарищи по профессии тоже стали толпами переселяться в Италию. Правда, Катон не только нападал на этих иноземных знатоков врачебного искусства с усердием, достойным лучшего применения, но и попытался своей медицинской справочной книжонкой, составленной по собственным наблюдениям и вместе с тем, конечно, черпавшей свои указания из медицинской литературы греков, восстановить старинный обычай, по которому отец семейства был вместе с тем и домашним доктором. Однако и врачи и публика, конечно, не обращали внимания на это упрямое ворчанье; тем не менее докторское ремесло, бывшее в Риме одним из самых доходных, осталось монополией иностранцев, и в продолжение нескольких столетий в Риме не было других врачей кроме греческих. Варварское равнодушие, с которым до тех пор относились в Риме к измерению времени, стало до некоторой степени исчезать. Со времени выставки первых солнечных часов на римской торговой площади в 491 г. [263 г.] стало входить у римлян в употребление греческое измерение времени по часам (ὥρα, hora); правда, при этом случилось так, что в Риме оказались выставленными солнечные часы, изготовленные для Катаны, которая лежит четырьмя градусами южнее, и римляне руководствовались этими часами в течение целого столетия. В конце описываемой эпохи некоторые из знатных римлян стали интересоваться математическими познаниями. Маний Ацилий Глабрион (консул 563 г. [191 г.]) попытался устранить из календаря путаницу путем издания закона, разрешавшего понтификальной коллегии вставлять и опускать добавочные месяцы по ее усмотрению; если эта мера не достигла своей цели и даже ухудшила зло, то причиной этому была не столько глупость, сколько недобросовестность римских богословов.
   Получивший греческое образование Марк Фульвий Нобилиор (консул 565 г. [189 г.]) тоже старался распространять знакомство с римским календарем. Гай Сульпиций Галл (консул 588 г. [166 г.]), не только предсказавший лунное затмение 586 г. [168 г.], но и высчитавший расстояние между землей и луной и даже как будто бы писавший астрономические сочинения, был в глазах своих современников чудом трудолюбия и проницательности.
   Само собой разумеется, что в сельском хозяйстве и в военном искусстве римляне руководствовались и тем опытом, который унаследовали от предков, и тем, который приобрели сами; о том же ясно свидетельствует то из двух катоновских руководств для сельского хозяина, которое дошло до нас. Однако и в этих второстепенных интеллектуальных сферах, так же как и в самых высших, совмещались результаты греческой, латинской и даже финикийской культуры -- и уже по одной только этой причине не могли быть совершенно оставлены без внимания те произведения иностранной литературы, которые касались этих предметов. То же, хотя и в меньшей степени, относится и к правоведению. Деятельность ученых юристов того времени все еще заключалась главным образом в том, что они давали советы по тяжебным делам и поучали менее опытных слушателей; но из этих устных наставлений уже образовался запас традиционных правил, и к тому же уже имелись кое-какие литературные произведения по этой части. Для законоведения более важное значение, чем катоновский краткий очерк, получила так называемая "Tripartita" (делившаяся на три части книга), написанная Секстом Элием Петом, которому было дано прозвище "искусного" (catus); он был первым практическим юристом своего времени и вследствие такой общеполезной деятельности достиг в 556 г. [198 г.] консульства, а в 560 г. [194 г.] цензорства; его сочинение касалось законов "Двенадцати таблиц"; оно объясняло каждую статью этих законов и в особенности встречавшиеся в них устарелые и непонятные выражения и дополняло их соответствующими исковыми формулами. Хотя в составлении этих объяснительных заметок бесспорно проглядывает влияние греческого грамматического учения, но составление исковых формул находится в связи с более древним сборником Аппия и со всем национальным и процессуальным развитием римского законодательства. Об объеме научных познаний того времени можно составить себе очень определенное представление по написанным Катоном для его сына руководствам, которые представляют нечто вроде энциклопедии, объясняющей в кратких изречениях, каким должен быть "дельный человек" (vir bonus) как оратор, как врач, как сельский хозяин, как воин и как законовед. В то время еще не делалось различия между общим и специальным образованием, но вообще требовалось от каждого порядочного римлянина, чтобы он обладал теми научными познаниями, которые считались необходимыми и полезными. При этом исключение составляли отчасти латинская грамматика, которая поэтому и не могла получить в то время того формального развития, какого требует настоящее научное преподавание языка, отчасти музыка и вообще вся область математических и физических наук. От науки требовали того, что имело прямое практическое применение, но не больше, да и это должно было излагаться по возможности кратко и просто. При этом, конечно, пользовались греческой литературой, но только для того, чтобы извлекать из массы сора и разной дряни отрывочные, полезные на практике, указания. Одно из руководящих правил Катона гласит: "Греческие книги надо просматривать, а не изучать". Именно вследствие такого воззрения и появились те домашние справочники и пособия, в которых не было ни греческой изощренности и неясности выражений, ни греческого остроумия и глубокомыслия и которые именно потому раз навсегда определили отношение римлян к греческим наукам.
   Итак, всемирное владычество вызывало в Риме появление поэзии и литературы или, выражаясь словами одного поэта цицероновских времен:
    
   "После того как мы победили Ганнибала, музы спустились на своих крыльях к воинственному и грубому племени Ромула".
    
   В тех странах, где говорили по-сабельски и по-этрусски, тоже не было в то время недостатка в умственном движении. Так как некоторые писатели упоминают о трагедиях на этрусском языке и так как глиняные сосуды с оскскими надписями свидетельствуют о знакомстве их изготовителей с греческими комедиями, то сам собой навязывается вопрос, не развивалась ли и на берегах Арно и Вольтурна во времена Невия и Катона литература, принявшая подобно римлянам за образец эллинов. Но до нас не дошло об этом никаких сведений, и история может только указать на существующий в этом отношении пробел. Мы в состоянии судить только о римской литературе, и как бы ни казалось проблематичным в глазах эстета ее абсолютное достоинство, все-таки для того, кто изучает историю Рима, она имеет громадное значение, потому что в ней отражалась, как в зеркале, внутренняя духовная жизнь Италии бряцавшего оружием и чреватого великими событиями VI века [ок. 250--150 гг.], когда закончилось объединение Италии и когда эта страна стала вступать в более общую сферу античной цивилизации. В ней преобладает такое же раздвоение, которое пронизывает в ту эпоху все сферы народной жизни и каким характеризуется переходное время. Относительно недостатков подражавшей греческим образцам римской литературы не может впадать в заблуждение ни один беспристрастный наблюдатель, у которого взор не отуманен почтенной ржавчиной двух тысячелетий.
   Римская литература занимает по отношению к греческой такое же положение, какое занимает немецкая оранжерея по отношению к сицилийской апельсинной роще; можно находить наслаждение и в той и в другой, но сравнивать одну с другой совершенно немыслимо. Пожалуй, это в большей степени относится к римской литературе, употреблявшей отечественный язык латинов, чем к той, которая употребляла иностранный язык; первая большей частью была делом не римлян, а иноземцев -- полугреков, кельтов и немного позже даже африканцев, сначала освоившихся лишь с внешними формами латинского языка; в числе этих писателей, выступавших в то время перед публикой в качестве поэтов, не только нельзя назвать ни одного человека знатного происхождения, но даже нельзя с уверенностью назвать ни одного уроженца Лациума. Даже самое слово поэт было заимствовано от иноземцев, и еще Энний настойчиво напоминал о том, что он поэт[286]. Но эта поэзия не только была чужеземной, но также была заражена всеми недостатками, обыкновенно встречающимися там, где литераторами являются школьные преподаватели, а публику составляет народная толпа. Мы уже говорили о том, как авторы комедий из желания угодить публике старались опошлить свои произведения и доходили до площадной грубости; мы уже ранее указывали и на то, что двое из самых влиятельных римских писателей сначала были школьными преподавателями и только впоследствии сделались поэтами и что, в то время как греческая филология, возникшая лишь после отцвета национальной литературы, производила свои эксперименты над мертвым телом, в Лациуме возникновение грамматики и закладка фундамента для литературы шли с самого начала рука об руку почти так же, как при теперешних миссиях в языческих странах. Действительно, если мы без всякой предвзятой мысли вглядимся в эту эллинистическую литературу VI в. [ок. 250--150 гг.], в эту низведенную на степень ремесла и лишенную всякого самостоятельного творчества поэзию, в это сплошное подражание самым пошлым произведениям чужеземного искусства, в этот переводный репертуар и в этот зародившийся на чужеземной почве эпос, то мы готовы отнести их к числу болезненных симптомов этой эпохи. Однако хотя такой приговор и нельзя назвать несправедливым, но справедливость его односторонняя. Прежде всего следует принять во внимание то обстоятельство, что эта искусственно созданная литература возникла у такой нации, которая не только не имела никакой национальной поэзии, но и впоследствии никогда не была способна создать таковую. В древности, которой была чужда современная нам поэзия отдельной личности, пора творческой поэтической деятельности в сущности совпала с непостижимой эпохой страха и радости становления жизни; без ущерба для величия греческих эпиков и трагиков можно утверждать, что их поэтическое творчество в сущности заключалось в обработке старинных сказаний о богах, принявших человеческий образ, и о людях, превратившихся в богов. В Лациуме вовсе не существовало этой основы античной поэзии, а где мир богов не имеет внешних форм и сказания ничтожны, там не могут сами собою созревать золотые яблоки поэзии. К этому присоединяется другое, еще более важное соображение. Как внешнее государственное развитие Италии, так и ее внутреннее духовное развитие достигли того пункта, на котором уже не было возможности уберечься от влияния эллинизма и долее поддерживать римскую национальность, основанную на исключении всякого высшего и индивидуального умственного образования. Не только историческим, но даже поэтическим оправданием для римско-эллинистической литературы служит именно эта пропаганда эллинизма в Италии; она, конечно, имела революционный характер и была направлена к уничтожению национальности, но она была необходима для духовного объединения народов. Из ее мастерской не вышло ни одного нового и настоящего художественного произведения, но она распространила на Италию умственный кругозор Эллады. Если мы станем рассматривать греческую поэзию даже только с чисто внешней стороны, то найдем, что она предполагала в слушателе известную сумму положительных знаний. В античной поэзии не было той законченности в себе, какая составляет главную особенность, например, шекспировской драмы; кто не знаком с циклом греческих легенд, тот не поймет основной мысли рапсодий и легенд и даже нередко не поймет их содержания. Если римская публика того времени и была (как это доказывают плавтовские комедии) довольно близко знакома с гомеровскими поэмами и с легендами о Геракле, а из остальных мифов имела понятие по крайней мере о самых общеизвестных[287], то эти познания проникли в публику отчасти через школу, а главным образом через театр, и таким образом было положено начало для понимания эллинской поэзии. Но еще гораздо глубже влияло введение в Лациуме в употребление римского стихотворного языка и греческого стихотворного размера, что с полным правом подчеркивалось еще умнейшими из литераторов древности. Если "побежденная Греция одолела своих грубых завоевателей искусством", то этот успех был достигнут главным образом тем, что из неуклюжего латинского наречия выработался развитой и возвышенный поэтический язык, что взамен монотонных и отрывистых сатурнийских стихов плавно потекли сенарии и загремели гекзаметры, что мощные тетраметры, ликующие анапесты и искусно переплетенные лирические размеры достигли до слуха латинов на родном языке. Поэтический язык служит ключом к идеальному миру поэзии, а стихотворный размер -- к поэтическому восприятию; Гомер и Софокл писали не для тех, для кого нем красноречивый эпитет и мертво живое сравнение и у кого не находят в душе отголоска такты дактилей и ямбов. Это не значит, что поэтическое чувство и ритмический размер воспринимаются сами собой. Способность воспринимать идеальные впечатления, конечно, вложена в человеческую душу самой природой, но, чтобы созреть, ей нужен благотворный солнечный свет, а в мало склонной к поэзии латинской нации ей был также нужен внешний уход. Это не значит также, что при широко распространившемся знании греческого языка восприимчивая римская публика могла бы довольствоваться и греческой литературой. Но то таинственное очарование языка, которое достигает своей высшей степени в стихотворной форме выражения и в стихотворном размере, составляет принадлежность не всякого языка. Кто посмотрит с этой точки зрения на эллинистическую литературу и в особенности на римскую поэзию того времени, тот сможет дать им более верную оценку. Если эта литература пыталась пересадить в Рим эврипидовский радикализм, если она старалась растворить богов в образах умерших людей или в воплощениях отвлеченных идей, если она вообще стремилась поставить рядом с денационализированной Элладой денационализированный Лациум и растворить все самостоятельно развившиеся резкие национальные особенности в проблематической идее всеобщей цивилизации, то всякий волен считать такую тенденцию отрадной или отвратительной, но никто не может сомневаться в ее исторической необходимости. Кто усвоит эту точку зрения, тот, конечно, не будет отвергать недостатков римской поэзии, но будет понимать, отчего они происходили, и вследствие того будет до некоторой степени оправдывать их. Ничтожному и нередко грязному содержанию этой поэзии конечно не соответствует сравнительно законченная внешняя форма, но ее существенное значение и заключалось именно в ее внешних достоинствах -- в обработке языка и стихотворного размера. Нехорошо, что римская поэзия находилась преимущественно в руках школьных наставников и иноземцев и состояла почти исключительно из переводов и переделок; но если главная цель поэзии заключалась в том, чтобы перекинуть мост из Лациума в Элладу, то следует признать, что Ливий и Энний были призваны к поэтическому первосвященству в Риме, а переводная литература была самым простым средством для достижения их цели. Еще хуже, что римская поэзия выбирала предпочтительно самые бесцветные и самые бедные содержанием оригиналы, но и это было согласно с ее целью. Никто не будет ставить эврипидовскую поэзию наравне с гомеровской, но рассматриваемые с исторической точки зрения произведения Эврипида и Менандра были такой же библией для космополитического эллинизма, какими были Илиада и Одиссея для национального эллинизма. Поэтому представители указанного выше направления римской литературы имели полное основание вводить свою публику прежде всего в эту сферу греческой литературы. Быть может, и инстинктивное сознание ограниченности своих поэтических дарований побуждало римских литературных деятелей придерживаться предпочтительно Эврипида и Менандра, а Софокла и даже Аристофана оставлять в стороне, потому что чисто национальную поэзию нелегко пересадить на иноземную почву, между тем как рассудок и остроумие, которые лежат в основе как эврипидовской, так и менандровской поэзии, по самой своей природе космополитичны. Во всяком случае римским поэтам VI в. [ок. 250--150 гг.] следует поставить в заслугу, что они не примкнули к современной им эллинской литературе или к так называемой александрийской школе, а искали для себя образцов в более древней классической литературе, хотя и не в самых чистых ее сферах. Хотя их и можно упрекнуть за бесчисленные неудачные приспособления и за нарушения законов искусства, но это такие прегрешения против евангелия, которых нет возможности избежать при отнюдь не чистоплотной миссионерской деятельности; и в историческом и даже в эстетическом отношении они некоторым образом искупаются тем усердием к вере, которое также неразлучно связано с деятельностью пропагандистов. Можно не соглашаться с Эннием в оценке его евангелия, но в том, что касается веры, важно не столько то, во что человек верует, сколько то, как он верует; поэтому и римским поэтам VI в. нельзя отказать в признании их заслуг и в чувстве восхищения. Полное свежести и силы сознание могущества эллинской мировой литературы и святое пылкое желание пересадить это чудесное дерево на чужеземную почву проникали всю римскую поэзию VI в. и своеобразно сливались с возвышенными духовными влечениями этой великой эпохи. Позднейший очищенный эллинизм относился к римским поэтическим произведениям того времени с некоторым пренебрежением; но он скорее должен был бы преклоняться перед этими поэтами, которые при всех своих несовершенствах были более тесно связаны с греческой поэзией и стояли ближе к настоящему стихотворному искусству, чем их более образованные потомки. В смелом соревновании поэтов того времени, в их звучных ритмах и даже в поэтической их гордости было больше величия, чем в какую-либо другую эпоху римской литературы, и даже тот, кто ясно видит слабые стороны этой поэзии, вправе применить к ней те гордые слова, которыми она величала сама себя, -- что она для смертных
    
   Льет песнь огневую из недр потаенных души.
    
   Как эллинско-римская литература того времени была в сущности тенденциозной, так преобладала тенденциозность и в ее антитезе -- в современной национальной литературе. Если первая старалась ни более, ни менее как уничтожить латинскую национальность, создавая выражавшуюся по-латыни, но по форме и по духу эллинскую поэзию, то лучшая и самая чистая часть латинской нации должна была отбросить вместе с эллинизмом и соответствующую литературу, предав их проклятию. Во времена Катона в Риме относились к греческой литературе почти так же, как во времена Цезарей к христианству. Вольноотпущенники и чужеземцы составляли ядро общины, так же как впоследствии они же составляли ядро христианской общины. Национальная знать и в особенности правительство считали поэзию, как и христианство, за враждебные силы; римская аристократия причисляла Плавта и Энния к разряду сволочи почти по тем же причинам, по каким римское правительство подвергало апостолов и епископов смертной казни. Естественно, что в этом случае Катон стал впереди всех горячо защищать свое отечество от иноземцев. Греческие ученые и греческие врачи были в его глазах самыми опасными исчадиями прогнившей до самого корня греческой нации[288], и он отзывался о римских площадных певцах с невыразимым презрением. За это нередко и строго осуждали и его самого и тех, кто думал, как он, а выражения его неудовольствия нередко отличались свойственной ему резкостью и недальновидностью; однако, кто внимательнее вникнет в дело, тот не только признает его правым, но даже придет к убеждению, что на этой почве, более чем в чем-либо другом, национальная оппозиция выходила из пределов пассивной обороны. Когда младший современник Катона Авл Постумий Альбин, сделавшийся за свою отвратительную грекоманию посмешищем у самих греков и даже писавший греческие стихи, в предисловии к своему историческому сочинению оправдывал свои недостаточные познания в греческом языке тем, что он родился римлянином, то не было ли вполне уместно обратиться к нему с вопросом: да разве закон заставлял его заниматься тем, в чем он ничего не смыслил? Или, может быть, промысел фабриканта переводных комедий и пишущего ради дневного пропитания и протекции эпического стихотворца считался за две тысячи лет назад более почетным, чем теперь? Или Катон не имел никакого основания упрекать Нобилиора за то, что он взял с собою в Амбракию для воспевания его будущих подвигов того самого Энния, который в своих стихах прославлял всех без различия римских вельмож и осыпал похвалами даже Катона? Или Катон не имел основания поносить названием неисправимо гнусной сволочи тех греков, с которыми он знакомился в Риме и в Афинах? Эта оппозиция против тогдашней культуры и против тогдашнего эллинизма была вполне обоснована, но Катона никак нельзя обвинять в оппозиции против культуры и против эллинизма вообще. Наоборот, высшей похвалой для национальной партии может служить тот факт, что и она вполне ясно сознавала необходимость создать латинскую литературу и при этом воспользоваться побудительными импульсами эллинизма; но она желала, чтобы латинская литературная деятельность не была стереотипным подражанием греческой и чтобы она не была насильно навязана римской национальности, а развивалась в соответствии с этой национальностью, пользуясь тем, что она могла найти полезного у греков. С тем гениальным инстинктом, который свидетельствует не столько о проницательности того или другого деятеля, сколько о возвышенных стремлениях того времени, национальная партия сознавала, что при полном отсутствии предшествующего поэтического творчества только в истории можно было найти годный материал для развития самостоятельной умственной жизни. Рим был тем, чем не была Греция, -- государством, и на глубоком сознании этого факта были основаны как смелая попытка Невия создать римский эпос и римскую драму при помощи истории, так и создание латинской прозы Катоном. Попытка заменить легендарных богов и героев римскими царями и консулами, конечно, была похожа на попытку гигантов взобраться на небо по взгроможденным одна на другую горам; без мира богов не могли обойтись ни античный эпос, ни античная драма, а поэзия не была в состоянии чем-либо заменить его. Более воздержанно и более благоразумно поступил Катон, предоставив противной партии исключительное обладание поэзией, которую считал безвозвратно утраченной для римлян; впрочем, его попытка создать дидактическую поэзию с национальным стихотворным размером по образцу древнейших римских стихотворений -- аппиевской поэмы о нравах и поэмы о земледелии -- достойна внимания и уважения если не по своему успеху, то по замыслу. Более благоприятную почву обеспечивала ему проза, и потому он постарался со всей свойственной ему разносторонностью и энергией создать прозаическую литературу на отечественном языке. Первой публикой, к которой он обратился, был его семейный кружок, и в своем предприятии он был тогда одинок, но это лишь доказывает, что его замысел был в чисто римском духе, и лишь увеличивает цену его заслуг. Таким образом объясняется появление его "Истории Рима с древнейших времен", записанных им публичных речей и его сочинений по разным научным предметам. Эти литературные произведения бесспорно проникнуты национальным духом и трактуют о национальных сюжетах; тем не менее, они вовсе не направлены против эллинизма, а напротив того, возникли в сущности под греческим влиянием только иначе, чем произведения противной партии. Основная мысль и самое заглавие катоновского сочинения заимствованы из греческих рассказов о древнейшей истории (κд?Σ??Σ). То же можно сказать и о записанных Катоном публичных речах: он насмехался над Исократом, но пытался чему-нибудь научиться от Фукидида и от Демосфена. Его энциклопедия была в сущности результатом его изучения греческой литературы. Из всего, что предпринимал этот деятельный патриот, ничто не было более богато последствиями и более полезно для его отечества, чем эта литературная деятельность, которой сам он не придавал большого значения. Он имел многочисленных и достойных последователей и в сочинении публичных речей, и в научных исследованиях, и, хотя его оригинальные рассказы о древнейшей истории, конечно достойные стоять в одном ряду с греческой логографией, не вызвали появления нового Геродота или Фукидида, все-таки от него вело свое начало и им было установлено то воззрение, что литературные занятия в области общеполезных наук и истории не только делают честь римлянину, но и доставляют ему славу.
   Если мы в заключение обратим наше внимание на положение, в котором находились архитектура и пластика, то в отношении первой из них заметим, что зарождавшаяся роскошь обнаруживалась не столько в постройке общественных зданий, сколько в постройке домов для частных людей. Только в конце этого периода, особенно со времени вступления Катона в звание цензора (570) [184 г.], стали заботиться при постройке общественных зданий не только о крайне необходимом, но и об удобстве -- облицовывать камнем (570) [184 г.] бассейны (lacus), которые снабжались водой из водопроводов, устраивать колоннады (575, 580) [179, 174 гг.] и, что еще более важно, заводить в Риме судебные и биржевые палаты, или так называемые базилики, по образцу аттических. Первое из таких зданий, отчасти похожих на современные нам базары (Порциева палата, или палата мастеров серебряных дел), было построено в 570 г. [184 г.] Катоном рядом с сенатским зданием; вслед затем скоро стали строить и другие подобные здания, пока наконец стоявшие по бокам торговой площадки лавки не были мало-помалу заменены этими великолепными, поддерживаемыми колоннами, палатами. В обыденной жизни имели еще более важное значение те изменения в постройке частных домов, которые были введены никак не позже этой эпохи; мало-помалу стали выделять жилой зал (atrium), двор (cavum aedium), сад с садовой галереей (peristylium), особую комнату для хранения бумаг (tablinum), капеллу, кухню и спальню, а внутри дома стали ставить поддерживавшие крышу колонны на дворе и в жилом зале, так же как и в садовых галереях, причем, конечно, или подражали греческим образцам или по меньшей мере ими пользовались. Но для построек по-прежнему употребляли самый простой материал. "Наши предки, говорит Варрон, жили в домах, построенных из кирпича, и, только для того чтобы предохранить себя от сырости, клали небольшой фундамент из камня". От римской пластики не осталось почти никаких других следов кроме вылепленных из воска изображений предков. Несколько чаще встречаются упоминания о живописцах и о живописи; Маний Валерий приказал изобразить на боковой стене сенатского здания победу, одержанную им в 491 г. [263 г.] под Мессаной над карфагенянами и Гиероном. В Риме это были первые исторические фрески, вслед за которыми появилось немало других им подобных и которые были в области пластического искусства тем же, чем немного позже сделались национальный эпос и национальная драма в области поэзии. Из живописцев упоминаются: некий Феодот, о котором Невий говорил в насмешку, что, он,
    
   "Сидя в святилище, отгороженный завесами, писал резвящихся лар бычачьим хвостом",
    
   уроженец Брундизия Марк Пакувий, писавший в храме Геркулеса на воловьем рынке, -- тот самый, который уже в преклонных летах приобрел известность в качестве переделывателя греческих трагедий, и малоазиат Марк Плавций Ликон, которому за его прекрасную живопись в храме Юноны в Ардее были дарованы этой общиной права местного гражданства[289]. Однако именно этот последний факт и свидетельствует очень ясно о том, что занятие искусствами не только играло в Риме незначительную роль и было скорее делом ремесленников, чем настоящих художников, но и, по всей вероятности, находилось в руках греков и полугреков еще более исключительно, чем поэзия. С другой стороны, в кругу римской знати стали обнаруживаться первые следы позднейшего дилетантского интереса к коллекционерству. В то время уже восхищались великолепием коринфских и афинских храмов и с пренебрежением смотрели на старомодные глиняные фигуры, стоявшие на крышах римских храмов; даже такой человек, как Луций Павел, который был единомышленником скорее Катона, чем Сципиона, рассматривал и ценил Фидиева Зевса как знаток. Обыкновению увозить из завоеванных греческих городов драгоценные произведения искусства было впервые положено начало в широком масштабе Марком Марцеллом после взятия Сиракуз (542) [212 г.], и, несмотря на то что оно вызвало строгие порицания со стороны людей старого закала (так например, после взятия Тарента (545) [209 г.] престарелый суровый Квинт Максим приказал не трогать стоявших в храме статуй и оставить тарентинцам их разгневанных богов), все-таки подобные разграбления храмов возобновлялись все чаще и чаще. Общественные здания Рима наполнились образцовыми произведениями греческого резца, особенно благодаря двум главным представителям римского эллинизма -- Титу Фламинину (560) [194 г.] и Марку Фульвию Нобилиору (567) [187 г.], так же как и Луцию Павлу (587) [167 г.]. И в этом проглядывало предчувствие римлян, что интерес к искусствам, точно так же как и интерес к поэзии, составляет существенный элемент эллинского образования, т. е. новой цивилизации. Но, в то время как усвоить греческую поэзию было невозможно без некоторой поэтической деятельности, в области изобразительных искусств, по-видимому, было достаточно только осматривать художественные произведения и перевозить их к себе. Вот почему собственная литература была создана в Риме искусственным образом, а к развитию собственного изобразительного искусства даже не делали никаких попыток.

Примечания

   [1] О его звуках могут дать нам понятие надгробные надписи, как например следующие: deotoras artahiaihi bennarrihino u dazihonas platorrihi bollihi.
    
   [2] Между языком япигов и теперешним албанским предполагается родство, для которого опорой служат, впрочем, недостаточные пункты языкового сходства, недостаточные по меньшей мере для удостоверения столь важного факта. Если бы это родство подтвердилось и если бы, с другой стороны, албанцы -- также индо-германское племя, стоящее наряду с эллинским и италийским, -- действительно оказались остатками той эллино-варварской национальности, следы которой встречаются во всей Греции и в особенности в ее северных частях, то было бы доказано, что эта доэллинская народность является и доиталийской. Однако из этого нельзя было бы заключить, что япиги переселились в Италию через Адриатическое море.
    
   [3] На правом берегу Евфрата, к северо-западу от Анаха, росли в диком виде и ячмень, и пшеница, и полба (Alph. de Candolle, Geographie botanique raisonnИe, 2, p. 934). О том, что ячмень и пшеница росли в диком виде в Месопотамии, упоминал еще вавилонский историк Берос (у Георгия Синкелла, стр. 50, Бонн).
    
   [4] Если латинское vico , vimen происходят от того же корня, от которого происходят немецкое weben (ткать) и родственные с ним слова, то следует полагать, что в ту пору, когда греки и италики разъединялись, эти слова значили вообще плесть и, вероятно лишь позднее получили значение тканья независимо одно от другого в различных областях. И возделывание льна, как оно ни древне, не доходило до того времени, так как индусы хотя и знакомы с этим растением, но до настоящего времени пользуются им только для приготовления льняного масла. С коноплей италики познакомились еще позднее, чем с льном; по крайней мере слово cannabis совершенно имеет вид такого, которое было позаимствовано из другого языка в более позднюю пору.
    
   [5] Так, например, aro aratrum повторяются в древнегерманском слове aran (пахать, в местных наречиях eren ), erida , в славянских orati , orablo , в литовских arti , arimnas , в кельтских ar, aradar , так наряду с ligo стоит немецкое Rechen (грабли), наряду с hortus -- немецкое Garten (сад), наряду с mola -- немецкое MЭhle (мельница), по-славянски mlyn , по-литовски malunas , по-кельтски malin . Пред лицом всех этих фактов нельзя допустить, что было такое время, когда греки жили во всех эллинских округах одним скотоводством. Если не земледелие, а владение рогатым скотом было как в Элладе, так и в Италии исходным пунктом и основой всякой частной собственности, то это происходило не от того, что земледелие возникло в более позднюю пору, а от того, что оно было первоначально основано на системе общинного земледелия. Сверх того, само собой разумеется, что до разделения племен еще нигде не могло быть чисто полевого хозяйства, а скотоводство более или менее присоединялось к нему, смотря по местным условиям, в более обширных размерах, чем это наблюдалось в более позднее время.
    
   [6] В этом отношении нет ничего более знаменательного, чем та тесная связь, в которую самая древняя эпоха культуры ставила земледелие с браком и с основанием городов. Так, например, в Италии принимали главное участие в совершении браков богини Церера и (или?) Теллус (Плутарх, Ромул , 22; Сервий, Коммент . к Энеиде , 4, 166; Россбах, Римский брак , стр. 257, 301), а в Греции Деметра (Плутарх, Conjug . Praec . Предисл.); знаменательно также, что в старинных греческих формулах рождение детей называлось "жатвой"; даже древнейшая форма римских бракосочетаний -- confarreatio -- заимствовала от земледелия и свое название и свои обряды. Какую роль играл плуг при основании городов, всем известно.
    
   [7] Между самыми древними греческими и италийскими названиями оружия едва ли можно найти схожие: название lancea хотя и находится, без всякого сомнения, в родстве с λόγχη, но как римское слово появилось поздно и, быть может, было заимствовано от германцев или от испанцев.
    
   [8] Это сходство обнаруживается даже в частностях, как например в определении настоящего брака как такого, который "заключен для произведения на свет законных детей" (γάμοΣ ἐπί παιδων άρότῳ -- matrimonium liberorum quaerendorum causa).
    
   [9] При этом, конечно, не следует забывать, что сходные предпосылки повсюду ведут и к сходным учреждениям. Так, например, не подлежит никакому сомнению, что римское плебейство впервые возникло внутри римского общинного устройства; однако нечто с ним сходное встречается повсюду, где рядом с гражданской общиной поселился пришлый люд. Само собой разумеется, что и случайность играет тут свою причудливую роль.
    
   [10] Как на это указывают слова latus (сторона) и λατύΣ (плоский), стало быть, это была плоская местность в противоположность сабинской горной местности, подобно тому как Кампания -- "равнина" -- представляет противоположность Самниуму. Сюда не относится слово latus , прежнее stlatus .
    
   [11] Французский статистик Durean de la Malle (Econ. pol. des Romains, 2, 226) сравнивает с римскою Кампанией овернскую Лимань, которая также представляет обширную, изрезанную и холмистую равнину; там верхний слой земли состоит из остатков потухших вулканов -- из разложившихся лавы и пепла. Местное население, состоящее по меньшей мере из 2500 человек на каждое квадратное лье, одно из самых здоровых, какие встречаются в чисто земледельческих странах; земельная собственность чрезвычайно раздроблена. Земля обрабатывается почти исключительно человеческими руками с помощью заступа и мотыги или кирки; только в редких случаях употребляется легкий плуг, в который впрягаются две коровы, и нередко случается, что взамен одной из этих коров впрягается жена землепашца. Коров держат с двойной целью -- чтобы они доставляли молоко и пахали. Жнут хлеб и косят траву два раза в год; земля не оставляется под паром. Средняя арендная цена за один арпан пахотной земли 100 франков в год. Если бы так же земля была разделена между шестью или семью крупными землевладельцами и если бы вместо мелких хозяев там были наемные управители и поденщики, то Лимань наверно превратилась бы лет через сто в такую же пустынную, всеми покинутую и бедную страну, какою представляется нам в настоящее время так называемая Campagna di Roma.
    
   [12] В Славонии, где патриархальное домоводство удерживается до настоящего дня, вся семья, часто в 50 или даже 100 членов, остается жить в одном и том же доме под властью выбранного пожизненно всей семье домовладыки (господарь). Имуществом дома, состоящим главным образом из скота, распоряжается домовладыка; излишки делятся между отдельными семьями, входящими в общую семью. Заработанное производством или торговлей остается частной собственностью. Случаются выходы из дома, в том числе и мужчин, выходящих, например, путем женитьбы в чужое хозяйство (Чаплович, Славония, стр. 106, 179). При таких отношениях, не слишком отличающихся, вероятно, от древнейших римских отношений, -- дом приближается к общине.
    
   [13] Латинский праздник прямо и назывался "перемирием" (indutiae , Макроб., Sat. 1, 16; ἐκεχειρίαι, Дионис. 4, 49); во время его празднования не дозволялось начинать никаких войн (Макроб., там же).
    
   [14] Часто высказывавшееся и в древние, и в новые времена мнение, что Альба когда-то господствовала над Лациумом под формами симмахии, нигде не находит, после более точных исследований, удовлетворительного подтверждения. Всякая история начинается не с объединения нации, а с ее раздробления, и едва ли можно поверить тому, что задача объединения Лациума, наконец разрешенная Римом после нескольких веков борьбы, уже была ранее того разрешена Альбой. Достоин внимания и тот факт, что Рим никогда не предъявлял перешедших к нему по наследству от Альбы прав на господство над латинскими общинами, а довольствовался почетным первенством, которое конечно служило опорой для его притязаний на гегемонию, когда соединялось с материальной силой. При разрешении подобных вопросов едва ли может идти речь о каких-либо свидетельствах в настоящем смысле этого слова; и меньше всего такие указания, как слово praetor у Феста, стр. 241, и слова Дионисия, 3, 10, еще не дают права называть Альбу латинскими Афинами.
    
   [15] Примерами такого изменения гласной буквы могут служить следующие слова, которые все изменились соответственно самому древнему типу: pars -- portio, Mars -- mors, farreum -- horreum, Fabii -- Fovii, Valerius -- Volesus, vacuus -- vocivus.
    
   [16] Не следует думать, что с понятием о синойкизме необходимо соединяется понятие о совместной оседлости; все по-прежнему живут на своих местах, но уже для всех существуют только один совет и один центр управления. Фукидид, 2, 15; Геродот, 1, 170.
    
   [17] Если принять в соображение аттическое слово τριττύΣ, и умбрское trifo, то можно задаться даже таким вопросом: не была ли трехчленность общины основною греко-италийской формой; если бы этот вопрос был разрешен утвердительно, то уже нельзя было бы объяснить трехчленность римской общины слиянием нескольких когда-то самостоятельных племен. Но для того чтобы отстоять столь несогласное с преданием предположение, нужно было бы доказать, что разделение на три составные части встречалось в греко-италийском кругу чаще, чем это оказывается в действительности, и что оно повсюду является основной формой. Умбры могли впервые усвоить слово tribus под влиянием римского преобладания; нельзя с уверенностью утверждать, что оно было употребительным на языке осков.
    
   [18] Хотя в настоящее время совершенно отложено в сторону старинное мнение, что латинский язык должен считаться смесью греческих элементов с негреческими, даже серьезные исследователи (как, например, Швеглер, Римская история, 1, 184, все-таки находят в латинском языке смешение двух родственных италийских наречий. Но было бы напрасно требовать филологических или исторических доказательств такого мнения. Когда какой-нибудь язык является промежуточным между двумя другими, то каждый филолог понимает, что это происходит чаще от органического развития, чем от внешних примесей.
    
   [19] Что квинктийские луперки стояли по своему рангу выше фабиевых, видно из того, что фабулисты называли квинктиев приверженцами Ромула, а фабиев -- приверженцами Рема (Овидиус , Fasti, 2, 373 и сл., Vict ., De Orig. 22). Что Фабии принадлежали к числу живших на холмах римлян, доказывается тем, что их род совершал свои жертвоприношения на Квиринале (Ливий, 5, 46, 52), а в этом случае безразлично, находились ли эти жертвоприношения в связи с луперкалиями или нет. Впрочем, Луперк этой коллегии называется в надписях (Orelli, 2253) Lupercus Quinctialis vetus, а название Kaeso (см. Римские исследования Моммзена , 1, 17), по всей вероятности находящееся в связи с культом Луперкалий, встречается исключительно только у квинктиев и у фабиев; поэтому часто употребляемая писателями форма Lupercus Quinctilius и Quinctilianus должна считаться за искажение, а эта коллегия существовала не у квинктилиев, которые были сравнительно менее древнего происхождения, а у квинктиев, происхождение которых было гораздо более древне. Когда же, наоборот, квинктии (Ливий, 1, 30) или квинктилии (Дионисий, 3, 29) упоминаются в числе альбанских родов, то здесь следует предпочитать последнюю орфографию и считать квинктийский род за древнеримский.
    
   [20] Хотя та возвышенность, на которой жили римляне с холмов, и носила впоследствии общеупотребительное название квиринальского холма, из этого еще не следует заключать, что название "квириты" первоначально было названием живших на Квиринале граждан. С одной стороны, как объяснено выше, все древние следы свидетельствуют о том, что эти жители назывались collini, с другой стороны, бесспорно, что как исстари в более позднюю пору название "квириты" обозначало полноправных граждан и не имело ничего общего с противопоставлением обитателей холма обитателям горы (montani -- collini). Позднейшее название Quirinalis возникло от того, что хотя Mars quirinus, мечущий копья бог смерти, и был первоначально предметом поклонения как на Палатине, так и на Квиринале (так как в древнейших надписях, найденных в так называемом храме Квирина, это божество называется Марсом), но впоследствии, во избежание смешения, стали называть бога, жившего на горе римлян, преимущественно Марсом, а бога, жившего на холме римлян, преимущественно Квирином. Хотя Квиринал и называется также жертвенным холмом, collis agonalis, но этим указывается только на то, что он был для римлян на холмах священным центром.
    
   [21] То, что выдают за такие основания (ср., например, Швеглер , Римская история, 1, 480), в сущности сводится к высказанной Варроном и по обыкновению повторявшейся вслед за ним позднейшими писателями этимолого-исторический гипотезе, что латинские слова quiris, quirinus были одного происхождения с названием сабинского города Cures и что, стало быть, квиринальский холм был заселен переселенцами из Кур. Даже если бы одинаковое происхождение этих слов было доказано, то делать из этого исторический вывод мы все же не имели бы права. Иные утверждали, но не могли доказать, что древние святилища, находившиеся на этой горе (где также был и такой холм, который назывался Лациарийским), были сабинские. Mars quirinus, Sol, Salus, Flora, Semo Sancus или Deus fidius конечно были сабинскими божествами, но они вместе с тем были латинскими божествами, которым стали поклоняться, очевидно, еще в ту пору, когда латины и сабины жили нераздельно. Если же со святилищами Квиринала, впоследствии отодвинувшегося на второй план, преимущественно связано название такого божества, как Semo Sancus (ср. происшедшее от его имени название porta sanqualis), впрочем встречающееся и на острове Тибра, то всякий беспристрастный исследователь усмотрит в этом факте лишь доказательство глубокой древности этого культа, а не его заимствование из соседней страны. При этом не следует отвергать возможности влияния племенного различия; но, если бы это различие и действительно существовало, оно исчезло для нас бесследно, а ходячие между нашими современниками рассуждения об участии сабинского элемента в римском устройстве лишь могут служить предостережением от такого переливания из пустого в порожнее.
    
   [22] Это правило имело силу не в одном только старинном религиозном браке (matrimonium confarreatione); хотя гражданский брак (matrimonium consensu) и не предоставлял мужу власти собственника над женою, но правовые понятия о формальной передаче женщины мужчине (coemptio) и о давности владения (usus) применялись в этом случае без ограничений и давали мужу возможность приобрести право собственности над женой. Пока он не приобрел этого права, т. е. пока не истек срок давности, женщина, так же как и при позднейших бракосочетаниях с causae prabatio, была не uxor, а pro uxore; до эпохи полного развития юридической науки у римлян сохранялось в силе правило, что жена, не находившаяся во власти мужа, была не настоящей женой, а лишь считалась за таковую [uxor tantum modo habetur, Цицерон, Тор., 3, 14].
    
   [23] Нелишним будет привести содержание следующей надписи, хотя она и принадлежит к гораздо позднейшей эпохе. На камне начертано: "Путник, моя речь будет недлинна, остановись и прочти ее. Здесь под простым камнем покоится красивая женщина. Родители называли ее Клавдией; она всей душой любила своего мужа; двух сыновей родила она ему; одного из них оставила после себя на земле, другого схоронила в недрах земли. Она была приветлива в речах, имела благородную поступь, блюла свой дом и пряла. Я кончил, иди".
   Едва ли не более знаменателен тот факт, что в римских надгробных надписях умение прясть шерсть нередко упоминается в числе чисто нравственных достоинств. Orelli , 4639: optima et pulcherrima, lanifica pia pudica frugi casta domiseda. -- Orelli , 4681: modestia probitate pudicitia obsequio lanificio diligentia fide par similisque cetereis probeis feminis fuit. Надгробная надпись Турии 1, 30: domestica bona pudicitiae, opsequi, comitatis, facilitatis, lanificiis [tuis adsiduitatis, religionis] sine superstitione, ornatus non conspiciendi, cultus modici.
    
   [24] Что хромота была препятствием для занятия высшей государственной должности говорит Дионисий, 5, 25. Что звание римского гражданина было необходимым условием для избрания как консулом, так и царем, понятно само собою, и едва ли стоит труда серьезно опровергать баснословные рассказы о гражданине из города Кур.
    
   [25] Даже в Риме, где простая десятикуриальная организация рано исчезла, еще встречается ее применение на практике и, что особенно удивительно, именно при совершении таких формальностей, которые мы и по другим соображениям имеем основание считать самыми древними из всех известных нам по юридическим преданиям -- при confarreatio. Едва ли можно сомневаться в том, что присутствовавшие при совершении этого обряда десять свидетелей имели такое же значение в десятикуриальной организации, какое имели в тридцатикуриальной организации тридцать ликторов.
    
   [26] Это видно из самого названия: "часть", как хорошо известно каждому юристу, есть не что иное, как бывшее или будущее целое; стало быть, в смысле настоящего времени это понятие не имеет никакого практического значения.
    
   [27] Quiris, quiritis или quirinus толкуется древними как копьеносец, от quiris или curis копье и ire, и постольку совпадает в их глазах со словами samnis, samnitis и sabinus, которые и у древних производились от Σαύνιον -- копье. Если даже эта этимология, примыкающая к arquites, milites, pedites, equites, velites (люди, идущие на войну с луком, тысячными отрядами, пешком, верхом, без лат, в одном плаще), и неверна, то все же она тесно срослась с римским понятием гражданства. Точно так же и выражения Juno quiritis (Mars), quirinus, Janus quirinus обозначают этим придаточным словом мечущих копья богов; а когда говорится о людях, quiris значит воин, т. е. полноправный гражданин. С этим вполне согласно и употребление этого слова в тогдашнем языке. Если нужно обозначить какую-нибудь местность, никогда не говорится о квиритах, а всегда говорится о Риме и о римлянах (urbs Roma populus, civis, ager Romanus), потому что слово quiris имеет так же мало территориальный смысл, как civis или miles. Именно потому и нельзя соединять эти выражения друг с другом; не говорится civis quiris, потому что оба эти слова означают одно и то же юридическое понятие, хотя и с различных точек зрения. Напротив того, торжественное объявление о смерти гражданина гласит: "этот воин взят смертью" (ollus quiris leto datus); обращаясь к собравшейся общине, царь также называл ее этим словом, а когда он творил суд, он постановлял решение "по уставу свободных воинов" (ex jure quiritium совершенно одинаково с более новым выражением ex jure civili). Стало быть, слова Populus Romanus quirites (выражение Populus Romanus quiritium недостаточно подтверждено) значат: община и отдельные граждане. Потому-то в одной древней формуле (Ливий, 1, 32) словам Populus Romanus противопоставляются слова prisci Latini, слову quirites слова homines prisci Latini (Becker, Handb., 2, 20 и сл.). Ввиду таких фактов только при незнакомстве с лингвистикой и материальной культурой можно упорно держаться того мнения, что рядом с римской общиной когда-то существовала однородная с ней квиритская община и что после включения этой последней в состав первой ее название было вытеснено названием главной общины и из богослужебного и из юридического словоупотребления.
    
   [28] Дионисий (2, 64) называет в числе восьми богослужебных учреждений Нумы вслед за курионами и фламинами в качестве третьего учреждения начальников конницы (οί ἡγεμόνεΣ τῶν, νελεριων). По пренестинскому календарю, 19 марта справлялся на комиции праздник [adstantibus pon]tificibus et trib[unis] celer[um]. По словам Валерия Антия (у Дионисия, 1, 13; ср. III, 41), у древнейшей римской конницы был один предводитель -- celer -- и три центуриона, а в сочинении De viris ill., 1, напротив того, сам celer называется centurio. Кроме того, Брут, как полагают, был во время изгнания царей tribunus celerum (Ливий, 1, 59), а, по словам Дионисия (4, 71), Фунт именно благодаря тому, что занимал эту должность, мог потребовать изгнания Тарквиниев. Наконец Помпоний (Dig., 1, 2, 2, 15, 19) и частью от него заимствовавший свои сведения Лид (De magistr, 1, 14, 37] отождествляют tribunus celerum с celer Антия, magister equitum республиканских диктаторов с praefectus praetorio (времен империи). Из этих сведений, единственных, какие дошли до нас о tribuni celerum, последнее не только исходит от позднейших и вовсе ненадежных свидетелей, но также противоречит смыслу названия, которое могло означать только "начальник частей конницы", главное же возражение заключается в том, что начальник конницы во времена республики назначался лишь в исключительных случаях, а впоследствии и вовсе не назначался, поэтому его нельзя отождествлять с тем должностным лицом, которое должно было ежегодно присутствовать на празднестве 19 марта и которое, стало быть, принадлежало к постоянной магистратуре. Если же мы отбросим указание Помпония, очевидно заимствованное из того анекдота о Бруте, который относят к числу исторических фактов вследствие постоянно усиливающегося незнания истории, то окажется что tribuni celerum по своему числу и значению вполне соответствуют tribuni militum и что они были начальниками частей конницы, стало быть, были совершенно отличны от главных начальников кавалерии.
    
   [29] На это указывают такие очевидно древнейшие словообразования, как velites и arquites и позднейшая организация легиона.
    
   [30] Слово lex -- связь (одного происхождения с legare -- с чем-нибудь связывать), как известно, вообще означает договор, но в смысле именно такого договора, условия которого устанавливаются одной стороной, а другой стороной или просто принимаются, или отвергаются, как это, например, бывает при продаже чего-либо с публичных торгов. В lex publica populi Romani предлагающая сторона -- царь, принимающая сторона -- народ; на ограниченное участие народа здесь ясно указывает самый способ выражения.
    
   [31] Habuit plebem in clientelas principum descriptam. Cicero, De Rep., 2, 2.
    
   [32] Постановления "Двенадцати таблиц" о пользовании ясно свидетельствуют о том, что они уже застали гражданский брак в силе. Глубокая древность гражданского брака также видна из того, что он был наравне с религиозным браком источником супружеской власти. Что касается приобретения этой власти, гражданский брак отличается от религиозного только тем, что этот последний был своеобразным и юридически необходимым способом приобретения жены; напротив того, при совершении гражданского брака требовался один из общих способов приобретения имущества, как например передача из рук владельца или даже давность пользования, для того чтобы создать действительную власть мужа.
    
   [33] Когда состав армии увеличился вследствие присоединения римлян с холмов, конница была по той же причине удвоена, а для пехоты стали созывать вместо обыкновенного легиона двойной.
    
   [34] Уже около 480 г. участки в семь моргенов казались получателям малыми (Вал. Макс., 3, 3, 5. Колум., 1, предисл., 14, 1, 13, 11. Плиний , Нат. Ист., 18, 3, 18; четырнадцать моргенов Виктор., 33. Плутарх , Apophth. reg. et imp., стр. 253, изд. DЭbner, согласно чему следует исправить плутарховскую биографию Красса). Сравнение с размерами немецких участков приводит к таким же выводам. И iugerum и морген были первоначально скорее мерами работы, чем мерами площади, и их можно считать искони тождественными. Немецкая плуговая запашка состояла большею частью из 30 и нередко также из 20 или из 40 моргенов, а усадьба часто (по крайней мере у англо-саксов) занимала десятую часть участка; поэтому, если принять в соображение различие климатических условий и римское heredium в 2 моргена, то предположенный размер римской плуговой запашки в 20 моргенов, по-видимому, будет близок к действительности. Конечно, нам все-таки приходится сожалеть о том, что предания оставляют нас без всяких указаний касательно именно этого предмета.
    
   [35] Достойно внимания сходство сервиевой конституции с устройством быта метеков в Аттике. Афины, точно так же как и Рим, сравнительно рано отворили свои ворота перед новыми поселенцами и затем привлекли их к отбыванию государственных повинностей. Чем меньше можно допустить здесь существование непосредственной внутренней связи, тем очевиднее становится для нас тот факт, что одни и те же причины -- повсюду и неизбежно вызывают одинаковые последствия.
    
   [36] Также характерны формулы проклятий, относившихся к городам Габии и Фидены (Makrob., Sat, 3, 9), хотя мы нигде не находим доказательств того, что территория этих городов действительно была предана такому же проклятию, какому были преданы Вейи, Карфаген и Фрегеллы. Следует полагать, что старые формулы проклятий были составлены с указаниями на эти два ненавистных города и были приняты знатоками древности за источники исторических сведений.
    
   [37] Но выражать сомнение насчет того, что Альба была разрушена не кем иным, как римлянами (а такое сомнение было недавно высказано одним достойным уважения писателем), по-видимому, нет никакого основания. Нельзя, конечно, оспаривать того, что рассказ о разрушении Альбы представляет в своих подробностях целый ряд невероятных и невозможных фактов; но то же можно сказать о всяком вплетенном в легенду описании исторического факта. На вопрос, как относились остальные жители Лациума к борьбе между Альбой и Римом, мы, конечно, не можем дать никакого ответа; но этот вопрос поставлен неправильно, так как еще не доказано, что латинские союзные учреждения запрещали отдельные войны между двумя латинскими общинами. Еще менее противоречит разрушению Альбы римлянами тот факт, что некоторые из альбанских семейств были приняты в римский гражданский союз. Почему в Альбе не могло быть точно так же, как и в Капуе, римской партии? Но решающее значение должен иметь тот факт, что Рим выступает законным наследником Альбы как в политическом отношении, так и в религиозном; такое притязание могло быть основано не на переселении в Рим нескольких альбанских родов, а только на завоевании города, как это и было в действительности.
    
   [38] Отсюда развилось в римском государственном праве понятие о приморской или гражданской колонии (colonia civium Romanorum), т. е. о фактически отделенной, но юридически не самостоятельной и не имеющей собственной воли общине, которая сливалась со своей метрополией точно так же, как peculium сына сливалось с имуществом отца, и которая в качестве постоянного гарнизона была освобождена от службы в легионе.
    
   [39] Сюда без сомнения относится постановление "Двенадцати таблиц": Nex[i mancipiique] forti sanatique idem ius esto, т. е. в частноправовых отношениях должны быть предоставлены одинаковые права сильному и излеченному. Здесь не могло быть речи о членах латинского союза, так как их правовое положение определялось союзными договорами и так как в "Двенадцати таблицах" идет речь только о гражданском праве; но под словом sanates разумелись Latini prisci cives Romani, т. е. те латинские общины, которые были обращены римлянами в плебейство.
    
   [40] Община Бовиллы даже, как кажется, образовалась из одной части альбанской территории и заняла место Альбы между независимыми латинскими городами. О ее альбанском происхождении свидетельствуют культ Юлиев и название Albani Longani Bovillenses (Orielli-Henzen, 119, 2252, 6019); о ее автономии говорят Dionysios 5, 61, и Cicero, Pro Planc., 9, 23.
    
   [41] Эти названия были впоследствии обращены в местные, именно словом capitolium стали называть ту вершину крепостного холма, которая ближе к речке, а словом arx -- ту, которая ближе к Квириналу; но первоначально эти слова были нарицательными именами, точно так же как греческие слова, ἄκρα и κορυφή; это видно и из того, что у каждого из латинских городов был свой capitolium. Настоящее местное название римского крепостного холма -- mons Tarpeius.
    
   [42] Постановление ne quis patricius in arce aut capitolio habitaret (что никто из патрициев не должен жить в замке или в Капитолии) воспрещало только превращать землю в частную собственность, но дозволяло воздвигать жилые постройки. Ср. Becker , Topogr., стр. 386.
    
   [43] От рынка шла главная улица (называвшаяся "священной") вверх к замку, а поворот, который она делает влево подле арки Севера, до сих пор ясно указывает на ее направление к воротам. А самые ворота, вероятно, исчезли среди крупных построек, впоследствии возведенных на склоне холма. Так называемые ворота на самом крутом месте Капитолийского холма, известные под названием Янусовых, Сатурновых, или также открытых потому, что во время войны должны были оставаться растворенными, очевидно имели лишь религиозные значение и никогда не были настоящими воротами.
    
   [44] Таких гильдий было четыре: 1) Capitolini [Cicero , Ad. Qu. fr., 2, 5, 2] со своими собственными magistri (Ilenzen 6010, 6011) и ежегодными играми (Лив ., 5, 50); ср. Corp. Inscr. Lat., 1, No 805; 2) Mercuriales (Лив ., 2, 27; Цицерон , там же; Preller Myth., стр. 597), также с magistri (Henzen 6010); эта гильдия была поселена на лощине цирка, там, где находился храм Меркурия; 3) pagini Aventinenses также magistri (Henzen 6010); 4) pagani pagi Janiculensis также с magistri (Corp. Inscr. Lat., 1, No 801, 802). Конечно не было простой случайностью, что эти четыре гильдии, не имевшие в Риме других себе подобных, принадлежали именно к населению двух холмов, не вошедших в четыре местных трибы, но обнесенных сервиевой стеной -- Капитолия и Авентина и входящего в то же кольцо укреплений Яникула; далее, сюда же относится тот факт, что выражение montani paganive употреблялось для обозначения всех оседлых жителей Рима; ср. кроме хорошо известного места у Цицерона , De Domo, 28, 74, в особенности закон о городских водопроводах, приведенный у Феста под заглавием Sifus, стр. 340: [mon]tani paganive si[fis aquam dividunto]. Montani -- в настоящем смысле слова жители палатинских округов -- здесь, как кажется, принимаются a potiori за все настоящее городское гражданское население четырех кварталов; под словом pagani здесь, без сомнения, разумеются не включенные в трибы общины Авентина и Яникула и сходные с ними коллегии Капитолия и лощины цирка.
    
   [45] "Семихолмным" городом в настоящем и религиозном значении этого слова был и оставался более узкий палатинский древний Рим. Однако и Сервиев Рим -- по крайней мере уже во времена Цицерона (ср., например, Cicero , Ad. Att., 6, 5, 2; Plutarch , Rom., 69) -- считался семихолмным городом, вероятно, потому, что праздник семигорья (Septimontium), усердно справлявшийся во времена империи, уже стал считаться общим городским праздником; но насчет того, которые из обнесенных сервиевою стеной высот принадлежали к числу семи, никогда не было полного единомыслия. Знакомые нам семь высот -- Палатин, Авентин, Целий, Эсквилин, Виминал, Квиринал и Капитолий -- не перечисляются ни одним из древних писателей. Эти названия извлечены из традиционного рассказа о постепенном развитии города (Jordan , Topographie, 2, 206 и сл.), но Яникул сюда не включен, потому что иначе оказалось бы восемь высот. Древнейший источник, перечисляющий семь римских гор (montes), -- описание города, составленное во времена Константина Великого; там перечислены Палатин, Авентин, Целий, Эсквилин, Тарпей, Ватикан и Яникул; здесь выпущены Квиринал и Виминал, очевидно, потому, что это были colles, а вместо них названы две montes, находившиеся на правом берегу Тибра, и в том числе даже Ватикан, находившийся вне сервиевой стены. Другие, еще позднее составленные списки высот можно найти у Сервия (Ком. к Энеиде, 6, 783), в Бернских схолиях к вергилиевым Георгикам, 2, 535, и у Лида (De mens., стр. 118, изд. Беккера).
    
   [46] Как места, на которых стояли эти два храма, так и положительное свидетельство Дионисия (2, 25), что храм Весты стоял вне Roma quadrata, доказывают нам, что эти постройки находятся в связи с возникновением не палатинского города, а второго -- сервиевого; если же в более позднюю пору приписывали Нуме и постройку этой царской резиденции и сооружение храма Весты, то причина такого предположения так очевидна, что ему нельзя придавать значения.
    
   [47] В алфавите этого языка особенно замечательны буква r, очевидно происходящая от латинской [R], а не от этрусской формы [D], и также букваz (Ξ); ; последняя могла произойти только от первоначальной латинской формы и очень верно изображает ее. Язык также похож на самый древний латинский: Marci Acarcelini he cupa, т.7nbsp;е. Marcius Acarcelinius heic cubat; Menerva A. Cotena La f... zenatuo sentem... dedet cuando... cuncaptum, т. е. Minervae A(ulus) Cotena La(rtis) f(ilius)... de senatus sententia dedit quando (вероятно olim) conceptum. Вместе с этими и им подобными надписями найдены некоторые другие, не совсем схожие с ним по языку и по начертанию и бесспорно этрусские.
    
   [48] Ras-ennae с упомянутым далее родовым окончанием.
    
   [49] Сюда относятся надписи на церитских глиняных сосудах, как например: minice θumamimaθumara mlisiaeθipurenaie θeeraisieepanamine θunastavhelefu или mi ramu θas kaiufinaia.
    
   [50] О том, как звучал бы теперь такой язык в наших ушах, можно составить себе понятие по следующему началу большой перузской надписи: eulat tanna larezl amevaχr lautn vel?inase stlaafunas slele?caru.
    
   [51] Так, например, в словах Maecenas, Porsena, Vivenna, Caecina, Spurinna. Гласная в предпоследнем слоге была первоначально долгой, но вследствие переноса ударение на начальный слог она часто укорачивается или даже совершенно опускается. Так, например, рядом с Porsena мы находим Pors§na, рядом с Caecina -- Ceicne.
    
   [52] Остается нерешенным, относилось ли название греков первоначально к жителям внутренней части Эпира и местности близ Додоны или же под ним разумелись этоляне, быть может когда-то достигавшие берегов западного моря; впоследствии оно, должно быть, принадлежало какому-нибудь выдающемуся племени или совокупности племен собственной Греции, и от них оно перешло на всю нацию. В гесиодовских песнях оно упоминается как самое древнее собирательное имя нации, но с явным намерением устранить его и заменить названием эллины; это последнее название еще не встречается у Гомера, но помимо Гесиода оно является уже у Архилоха около 50 г. от основания Рима [700 г.] и, вероятно, еще много ранее вошло в употребление (Дункер , История древн., 3, 18, 556). Стало быть, еще ранее того времени италики были так хорошо знакомы с греками, что стали употреблять для обозначения всей греческой нации такое название, которое рано вышло из употребления в Элладе. К тому же совершенно в порядке вещей, что иноземцы стали сознавать совокупность эллинских племен и ранее и яснее, чем сами эллины, и сами от себя дали им общее название, и вполне естественно, что это общее имя не было заимствовано у хорошо им известных и живших вблизи их эллинов. Трудно решить, каким способом можно было бы согласовать этот факт с тем, что лет за сто до основания Рима малоазиатские греки еще не знали о существовании Италии. Об алфавите будет идти речь дальше; его история дает точно такие же результаты. Быть может, сочтут за дерзость, если мы на основании вышеприведенных соображений отвергнем указание Геродота относительно времени, в которое жил Гомер; но столь же дерзко полагаться в таких вопросах на предания.
    
   [53] Так, например, три древневосточных формы букв i [], I [] и r < (P), которые легко смешать с формами букв s, g и p и для которых поэтому были давно предложены знаки , , R, оставались в ахейских колониях или в исключительном или в преимущественном употреблении, между тем как остальные поселившиеся в Италии и в Сицилии греки без различия племен употребляли более новые формы исключительно или преимущественно.
    
   [54] Так, например, на одном глиняном сосуде из города Кум написано: ΤαταίεΣ ἐμὶ λέ'νυθοΣ ΦὸΣ δ'ἂν με χλέφΣει θυφλὸΣ ἔΣται.
    
   [55] Самые древние из греческих литературных произведений, в которых встречается это тирренское сказание об Одиссее: гесиодовская Теогония в одной из своих позднейших частей и произведения писателей, живших незадолго до Александра-Эфора, которого использовал так называемый Скимнос, и так называемого Скилакса. Первый из этих источников принадлежит к тому времени, когда Италия еще считалась греками за группу островов, и, стало быть, бесспорно очень древен; поэтому мы можем с достоверностью отнести возникновение этих легенд к периоду римских царей.
    
   [56] По-финикийски Karthada, по-гречески Karchedon, по-римски Carthago.
    
   [57] Название Afri, которое уже употребляли Энний и Катон (ср. Scipio Africanus), было конечно не греческое, а вероятнее всего, одного происхождения с названием евреев.
    
   [58] Слово сарранский употреблялось с древних времен у римлян для обозначения тирского пурпура и тирской флейты, равно как в качестве прозвища; sarranus также было в употреблении по меньшей мере с ганнибаловой войны. Встречающееся у Энния и у Плавта название города Sarra без сомнения образовалось из sarranus, а не непосредственно из туземного названия Sor. Греческая форма Tyrus, Tyrius не могла появиться у римлян до времен Афрания (у Феста, стр. 355. -- М ), ср. Movers , Phon, 2, 1, 174.
    
   [59] Это "колесничное седалище" -- передать другими словами его значение нет возможности (ср. Сервий, к Энеиде, 1, 16) -- объясняется совершенно просто тем, что только царь имел право ездить по городу, откуда это право впоследствии перешло в торжественных случаях к высшим должностным лицам, и что, пока не существовало никакой высокой трибуны, он чинил суд на комиции или где было ему угодно с колесничного кресла.
    
   [60] Вот как описывает Плутарх (Ромул, 23, 24) смерть царя Тация: родственники Тация убили лаврентинских послов; Таций отказал родственникам убитых в удовлетворении; тогда родственники убитых умертвили Тация; Ромул оправдал убийц Тация, потому что одно убийство было отплатой за другое, но в силу божеского приговора, состоявшегося одновременно и над Римом и над Лаврентом, и те и другие убийцы были подвергнуты заслуженному наказанию. В основе этого рассказа заметна тенденция изобразить в виде исторического факта запрещение кровавой мести, точно так же как в основе мифа о Горациях лежит введение права апелляции (provocatio). Некоторые варианты этого рассказа, правда, уклоняются от вышеизложенных подробностей, но они, по-видимому, или перепутаны, или подделаны.
    
   [61] В своей развитой форме манципация без сомнения существовала после введения сервиевой реформы; это видно из того, что выбор предметов, которые могли быть законно проданы, клонился к упрочению земледельческой собственности; это подтверждается и преданием, так как оно приписывает Сервию изобретение весов. Но происхождение манципации должно быть отнесено к гораздо более древним временам, так как первоначально установленные ею формальности были применимы только к таким предметам, которые можно захватить руками; поэтому она должна быть отнесена в своей древнейшей форме к той эпохе, когда имущество состояло преимущественно из рабов и скота (familia pecuniaque). Поэтому перечисление предметов, которые можно приобретать посредством манципации, должно быть отнесено к числу сервиевых нововведений, а самая манципация, равно как употребление весов и меди, более древняя. Манципация без сомнения первоначально была общей формой купли, и ее формальности исполнялись даже после сервиевой реформы при покупке всякого рода вещей; предписание непременно исполнять формальности манципации относительно купли некоторых вещей было впоследствии ошибочно истолковано так, что только эти вещи можно было приобретать посредством манципации, но никакие другие.
    
   [62] А именно за десятимесячный год -- двенадцатая часть капитала (uncia), стало быть, за десятимесячный год 81/3 %, а за двенадцатимесячный 10 %.
    
   [63] Судя по всему, таково было первоначальное значение "матери утра", или Mater matuta; следует припомнить, что родиться в утренний час считалось за признак будущего благополучия, как это доказывают собственные имена Lucius и в особенности Manius. Mater matuta сделалась богиней моря и гавани лишь в более позднюю пору под влиянием мифа о Левкотее; уже тот факт, что эту богиню чтили преимущественно женщины, доказывает, что она первоначально не была богиней гавани.
    
   [64] Из слова Maurs -- древнейший, дошедший до нас по преданию формы -- возникают путем различных превращений звука u Mars, Mavors, mors; переход в звук 0x01 graphic
(как в Paula, Pola и т. п.) встречается и в двойной форме Mar-Mor (ср. Ma-m 0x01 graphic
) рядом с Mar-Mar и Ma-Mers.

 

   [65] Что ворота, двери и утро (ianus matutinus) посвящались Янусу, что к нему обращались прежде всех других богов и что даже при чеканке монеты его стали изображать прежде Юпитера и других богов, -- все это несомненно доказывает, что он олицетворял отвлеченные понятия об открытии и начале. И его двойная голова, которая смотрит в две стороны, находится в связи с отворяющимися на две стороны воротами. Его нельзя считать за бога солнца и года тем более потому, что названный его именем месяц первоначально был одиннадцатым, а не первым; этот месяц, вероятно, получил свое название от того, что в это время года оканчивалась пора зимнего отдыха и снова начинался ряд полевых работ. Впрочем, само собой разумеется, что, с тех пор как январь сделался первым месяцем в году, и начало года было включено в сферу деятельности Януса.
    
   [66] Всего яснее это видно из того, что во всех общинах, организованных по латинскому образцу, находятся авгуры и понтифики (например, Cicero, De lege agr., 2, 35, 96 и многочисленные надписи), а в Лавренте был и pater patratus фециалов (Orelli 2276); но нельзя того же сказать о других коллегиях. Стало быть, эти две коллегии стоят в качестве древнейшего латинского племенного достояния наряду с десятикуриальной организацией, с фламинами, салиями и луперками; напротив того, дуумвиры sacris faciundis и другие коллегии, равно как тридцать курий и сервиевы трибы и центурии, возникли в Риме и потому оставались в пределах Рима. Только относительно названия второй коллегии понтификов не вполне ясно, проникло ли оно под римским влиянием в общую латинскую схему взамен более старинных и, быть может, разнообразных названий или же слово pons первоначально обозначало (как на это есть немало указаний и в самом языке) не мост, а вообще дорогу, и потому слово pontifex значило -- строитель дорог. Указания на первоначальное число авгуров неточны. Что это число непременно было нечетным, опровергает Cicero (De lege agr., 2, 35, 96), а Livius (10, 6) этого не утверждает, но только говорит, что число римских авгуров делимо на три, из чего следует заключить, что оно имело в основе нечетную цифру. По словам Ливия (в вышеуказанном месте), до издания Огульниева закона авгуры были в числе шести; то же самое говорит и Cicero (De Rep., 2, 9, 14), утверждая, что Ромул учредил должности четырех авгуров и Нума -- двух. Относительно числа понтификов см. Staatsrecht 2, 20.
    
   [67] Было бы совершенно безрассудно видеть в этом случае остатки старинных человеческих жертвоприношений.
    
   [68] Sors от serere -- ставить в ряд. Это, вероятно, были нанизанные на шнурок деревянные дощечки, из которых составлялись разнообразные фигуры, когда их спускали со шнурка; это напоминает руны.
    
   [69] В Италии едва ли когда-нибудь существовало встречающееся в германском сельском хозяйстве обыкновение соединять общественную обработку земли с ее разделением между собственниками. Если бы и в Италии, как в Германии, каждый хозяин считался собственником особого участка в каждой хозяйственно самостоятельной части и общего владения, то возникшие впоследствии домовладения отдельных хозяев конечно начались бы с раздробленных запашек. Но на деле происходило наоборот: индивидуальные названия римских пахотных участков (fundus Cornelianus) ясно указывают, что древнейшее римское индивидуальное землевладение было фактически замкнутым.
    
   [70] Cicero (De Rep., 2, 9, 14; ср. Plutarch. Quaest. Rom, 15) говорит: Turn (т. е. времена Ромула) erat res in pecore et locorum possessionibux, ex quo pecuniosi et locupletes vocabantur. [Numa] primum agros, quos bello Romulus ceperat, divisit viritim civibus. По словам Дионисия, Ромул разделил землю на тридцать куриальных округов, а Нума приказал поставить межевые камни и учредил праздник терминалий (1, 7, 2, 74; отсюда заимствовал свои сведения Плутарх в жизнеописании Нумы, 16).
    
   [71] Так как это мнение до сих пор еще встречает возражения, то пусть говорят вместо нас цифры. Римские хозяева в последние времена республики и во время империи считали, что для засева одного югера нужно средним числом 5 римских шеффелей пшеницы (около 2,5 гектолитра), и ожидали урожая сам-пят; поэтому участок (heredium), даже если не вычесть из него пространство под домом и под двором, если считать его весь за пахотную землю и не принимать в расчет тех годов, когда земля остается под паром, даст доход в 50 шеффелей, а за вычетом отсюда того, что было употреблено на посев, 40 шеффелей. Катон выше полагал, что на прокормление взрослого, усиленно работающего раба нужен 51 шеффель пшеницы. Поэтому каждый в состоянии сам ответить на вопрос, могло ли римское семейство жить доходом с гередия . Попытки доказать противное основывалось на том, что свободный земледелец более древних времен не питался, так же как в более позднюю пору раб, почти исключительно хлебом и что урожай сам-пят слишком мал для древних времен; и то и другое верно, но и то и другое имеет известные пределы. Конечно, говоря о самых древних временах, следует принимать в расчет и побочные продукты, которые можно было получать и от пахотной земли, и от общинных пастбищ, как-то: винные ягоды, овощи, молоко, мясо (благодаря давно заведенному интенсивному свиноводству) и т. д.; но древнее римское пастбищное хозяйство хотя и не было ничтожным, однако имело второстепенное значение, и главной пищей для народа, как известно, служил хлеб. Далее, если и можно допустить, что древнее хлебопашество благодаря своему интенсивному характеру давало более значительную прибыль, в особенности если считать валовой доход (а нет сомнения, что земледельцы того времени получали более дохода, чем плантаторы позднейших времен республики и времен империи), то и здесь надо знать меру: так как речь идет о среднем доходе и о таком хозяйстве, которое не было рациональным и не велось с крупными капиталами. Самое большее, что можно допустить, -- урожай сам-десят вместо сам-пят, но и это будет недостаточно. Огромный дефицит, который оказывается даже после такого предположения при сравнении дохода с гередия и потребностей семьи, никак не может быть покрыт улучшенной обработкой земли. Все возражения были бы убедительны только в том случае, если бы было доказано на основании рационального сельскохозяйственного расчета, что среди населения, питающегося преимущественно растительной пищей, доход с участка в 2 моргена вообще достаточен для прокормления целого семейства. Кроме того, говорят, что даже в историческую эпоху основывались колонии с полевыми наделами в два моргена; но единственный пример такого рода (Ливий, 4, 47) -- основанная в 336 г. колония Лабики -- конечно не будет отнесен такими учеными, для которых вообще стоит спорить при помощи аргументов, к числу преданий, заслуживающих доверия в своих исторических подробностях, и, кроме того, возбуждает другие, очень серьезные сомнения (книга 2, гл. 5 прим.). Во всяком случае достоверно то, что при неколониальном отводе земель для всех граждан (adsignatio viritana) нередко приходилось на каждого лишь по несколько моргенов (так например, Ливий , 8, 11, 21); но это не делалось с намерением создать новые крестьянские хозяйства, а обыкновенно к существующим хозяйствам прибавлялись новые доли из завоеванной территории (ср. Corp. Inscr. Lat., 1, стр. 88). Во всяком случае какое бы то ни было иное предположение может считаться более основательным, чем гипотеза, состоящая едва ли не на одном уровне с упоминаемыми в евангелии пятью хлебами и двумя рыбами. Римские крестьяне были вовсе не так умеренны в своих требованиях, как их историографы; они находили, как уже было нами замечено, что семья не может прокормиться даже доходом с земельного участка в 7 моргенов, т. е. 140 римскими шеффелями пшеницы.
    
   [72] Новейшая, но едва ли последняя, попытка доказать, что семья латинского земледельца могла жить доходом с двух моргенов земли, основана главным образом на том, что по словам Варрона (De re rustica, 1, 44, 1), на засев одного моргена нужно было 5 шеффелей пшеницы, а полбы 10 шеффелей; соразмерно с таким засевом он высчитывает урожай, отсюда и приходят к заключению, что возделывание полбы если не вдвое прибыльнее, то во всяком случае несравненно прибыльнее, чем возделывание пшеницы. Но на деле оказывается наоборот: номинально более высокий размер посева и сбора объясняется просто тем, что римляне запасали и сеяли пшеницу вылущенную, а полбу в шелухе (Плиний , Hist. Nat., 18, 7, 61), которая не отделялась от зерна молотьбой. По той же причине и полба в настоящее время сеется в двойном количестве против пшеницы и дает по числу шеффелей вдвое больший урожай, но после очистки зерна от шелухи -- меньший. По вюртембергским данным, которые сообщил мне Г. Ганссен, средним количеством сбора с вюртембергского моргена считается: пшеницы (при посеве от ? до 1/2 шеффеля) три шеффеля средним весом по 275 фунт. (825 фунт.); полбы (при посеве от 1/2 до 11/2 шеффеля) по меньшей мере семь шеффелей средним весом в 150 фунт. (1050 фунт.); эти семь шеффелей после очищения зерна от шелухи сводятся приблизительно к четырем. Стало быть, полба дает в неочищенном виде вдвое больший урожай, чем пшеница, а при одинаково хорошей почве едва ли не втрое, но по относительному весу дает до вылущения зерна немного более, а после вылущения (в виде зерна) менее половины. Не по ошибке, как это утверждали, был сделан вышеозначенный расчет на пшеницу, а потому, что при расчетах этого рода следует исходить из удостоверенных преданиями однородных данных; он был сделан потому, что, если его перевести на полбу, он дает почти то же самое, а урожай скорее уменьшается, нежели увеличивается. Полба менее требовательна в том, что касается почвы и климата, и подвергается меньшим опасностям, чем пшеница; но эта последняя в общем итоге -- в особенности если принять в расчет немалую стоимость вылущивания -- дает более значительный чистый урожай (в среднем за пятьдесят лет в Франкентале, в Рейнской Баварии, мальтер пшеницы стоит 11 гульденов 3 крейцера, а мальтер полбы -- 4 гульдена 30 крейцеров; а так как в южной Германии повсюду, где это дозволяет почва, пшеница предпочитается полбе и вообще при улучшенном возделывании земли обыкновенно вытесняет полбу, то не подлежит сомнению, что точно такой же переход в италийском сельском хозяйстве от возделывания полбы к возделыванию пшеницы был несомненно прогрессом).
    
   [73] Oleum, oliva произошли от ἔλαιον, ἔλαια; amurca (масляная гуща) - от ἀμόργη.
    
   [74] Однако предание ничего не говорит о том, что смоковница, стоявшая против храма Сатурна, была срублена в 260 г. (Плиний , 15, 18, 77); цифра CCLX отсутствует во всех хороших манускриптах, а в остальных была вставлена без сомнения по указанию Ливия, 2, 21.
    
   [75] Законная сравнительная стоимость баранов и быков была установлена, как известно, тогда, когда пеня скотом была превращена в денежную и цена барана была определена в десять ассов, а цена быка в сто ассов (Festus , слово peculatus, стр. 237; ср. стр. 34, 144. Геллий , 11, 1. Plutarch , Poplicola, 11). Подобным же образом и исландское законодательство устанавливает цену коровы в двенадцать баранов; разница в том, что здесь, как и в германском законодательстве, двенадцатиричная система заменила более древнюю десятиричную. Что название скота как у латинов (pecunia), так и у германцев (английское fee) перешло в название денег, хорошо известно.
    
   [76] Недавно был найден в Пренесте серебряный кувшин с финикийской надписью и с надписью из иероглифов (Mon. dell 'Inst. X, табл. 32); он ясно доказывает, что все египетские произведения доставлялись в Италию через посредство финикийцев.
    
   [77] Velum (парус) бесспорно латинского происхождения; такого же происхождения и слово malus (мачта) тем более, потому что оно означает не только мачту, но и вообще дерево; и слово antenna (рея), может быть, происходит от ἀνά (anhelare, antestari) и tendere -- supertensa. Напротив того, от греческого происходят слова: gubernare (править) κκυβερνᾶν, апсога (якорь) ἄγκυρα, prora (передняя часть корабля) πμῶρα, aplustre (задняя часть корабля) ἄφλαΣτον, anquina (веревка, удерживающая реи) ἄγκοινα, nausea (морская болезнь) ναυΣία. Древние четыре ветра: aquilo -- орлиный ветер, северо-восточная трамонтана; volturnus (неясного происхождения, быть может, ветер коршунов) -- юго-восточный; auster -- иссушающий юго-западный ветер, сирокко; favonius -- благоприятный северо-западный ветер, дующий с Тирренского моря, носят туземные названия, не имеющие отношения к мореплаванию; но все другие латинские названия ветров -- греческого происхождения (как, например, eurus, notus) или переводы с греческого языка (например, solanus = ὰπηλιώτηΣ, Africus = λίψ).
    
   [78] Марки или дощечки стали употребляться прежде всего во время лагерной службы, ζυλήφιὰ κατὰ φυλακὴν βραχέα τελέωΣ ἔχοντα χαρακτὴρα (Полибий , 6, 35, 7); от четырех vigiliae (в лагере ночь разделялась на четыре стражи) главным образом ведут свое название марки. Разделение ночи на четыре стражи столько же греческое, сколько и римское обыкновение; очень может быть, что военное искусство греков имело через посредство Пирра (Ливий , 35, 14) влияние на организацию сторожевой службы в римском лагере. То, что употреблена не дорийская форма слова, доказывает сравнительно позднее заимствование этого слова.
    
   [79] За исключением слов Sarranus, Afer и других местных названий, в латинском языке, как кажется, нет ни одного слова, которое было заимствовано в древние времена непосредственно из финикийского языка. Встречающиеся в нем в очень небольшом числе слова, которые происходят от финикийских корней, как например arrabo или arra и, пожалуй, также murra, nardus и некоторые другие, очевидно, заимствованы из греческого языка, который представляет в этих заимствованных с Востока словах многочисленные доказательства очень древних торговых сношений греков с арамейцами. Нет возможности допустить, чтобы чтобы слова ἐλέφαΣ, и ebur образовались самостоятельно одно от другого по одному и тому же финикийскому образцу с присоединением члена или без него, потому что в языке финикийцев членом был ha и этот член не имел такого употребления; кроме того, до сих пор еще не отыскано коренное восточное слово. То же самое можно сказать о загадочном слове thesaurus; все равно, было ли оно первоначально греческим или было заимствовано греками из финикийского или персидского языка, латинский язык во всяком случае заимствовал его от греков, что доказывается уже удержанием в нем придыхания.
    
   [80] Первоначально как actus (движение), так и еще чаще встречающаяся его двойная мера -- iugerum (ярмо) были, подобно немецкому моргену, не мерами поверхности, а мерами работы и означали: последняя из них дневную работу, а первая -- полудневную вследствие обычного в Италии полуденного отдыха пахарей.
    
   [81] По той же причине все праздничные дни -- нечетные, как те, которые повторяются в каждом месяце (kalendae -- 1-го числа, nonae -- 5-го или 7-го, idus -- 13-го или 15-го), так и ранее перечисленные 45 табельных дней, -- только за двумя исключениями. Это доходит до того, что при многодневных праздниках исключаются все четные дни, которые находятся в промежутках между нечетными; так, например, праздник Карменты справлялся 11 и 15 января, праздник дубрав -- 19 и 21 июля, праздник привидений -- 9, 11 и 13 мая.
    
   [82] История алфавита у эллинов заключается в сущности в том, что относительно их первоначального алфавита, состоявшего из 23 букв, т. е. финикийского алфавита, вокализированного и дополненного буквою u , делались самые разнообразные предложения с целью его дополнить и улучшить и что каждое из этих предложений имело свою собственную историю. Важнейшие из этих предложений, не лишенные интереса и для истории италийского письма, суть следующие:
   I. Введение своих собственных знаков для звуков ξ, φ, χ. Это предложение относится к столь древним временам, что за единственным исключением того алфавита, который был в употреблении на островах Фере, Мелосе и Крите, под его влиянием находились все греческие алфавиты и все те, которые происходили от греческого алфавита. Первоначально оно клонилось к тому, чтобы в конце алфавита прибавить знаки χ -- ξἶ, Φ -- φῖ, Ψ -- χῖ, и в этом виде алфавит нашел доступ на континенте Эллады, за исключением Афин и Коринфа, и также у сицилийских и у италийских греков. Напротив того, малоазиатские греки и те, которые жили на островах Архипелага, равно как жившие на материке коринфяне уже стали употреблять, -- в то время как они познакомились с этим предложением -- вместо ξῖ пятнадцатый знак финикийской азбуки (Camex) Ξ; поэтому из трех новых знаков они усвоили Φ для φῖ, а χ не для ξῖ, а для χῖ -- Третий знак, первоначально придуманный для χῖ большею частью не употреблялся; его удержали только на малоазиатском материке, но там ему придали значение ψῖ. Малоазиатского способа писать придерживались также Афины с той только разницей, что там не были усвоены не только ψῖ, но и ἐῖ, вместо которых по-прежнему писалась двойная согласная.
   II. Так же рано, если не еще раньше, старались предотвратить угрожающее смешение форм для i и s , так как все известные нам греческие алфавиты носят на себе следы старания отличить эти знаки один от другого как-нибудь иначе и более ясным образом. Но уже в древнейшую пору были сделаны с этой целью два предложения реформы, из которых каждое нашло для себя особую сферу распространения: первое касалось шипящих звуков, для которых в финикийском алфавите было два знака -- четырнадцатый () для sch и восемнадцатый () для s , и предлагало вместо последнего из них, более пригодного по звуку, первый; так и писали в древности на восточных островах, в Коринфе и в Керкире и у италийских ахеян. Второе предложение имело целью заменить i простой чертой ; этот способ замены был гораздо употребительнее первого и в не очень позднюю пору вошел в такое всеобщее употребление, что ломаное i повсюду исчезло, хотя некоторые общины удержали кроме и форму для s .
   III. Новее была замена λλ (который нетрудно смешать с γγ) знаком ι, который мы находим в Афинах и в Беотии, между тем как Коринф и зависевшие от него общины достигли той же цели, давши букве γ вместо формы крючка форму полукруга C.
   IV. Точно так же очень подверженные смешению формы для p ? и для r P , были различены путем превращения последней в R; эта новая форма не была усвоена только у малоазиатских греков, у критян, у италийских ахеян и в некоторых других немногочисленных местностях, но решительно преобладала как в собственно Греции, так и в Великой Греции и Сицилии. Но там не так рано и не так бесследно исчезла древняя форма для r ?, как более древняя форма для l ; стало быть, это нововведение, без сомнения, было более поздним. Отличие долгого e от короткого и долгого o от короткого ограничилось в древности теми греками, которые жили в Малой Азии и на островах Эгейского моря. Все эти технические усовершенствования однородны и имеют одинаковую историческую важность в том смысле, что каждое из них возникло в определенное время и в определенном месте и затем распространялось своим собственным путем и развивалось самостоятельно. Превосходное исследование Кирхгофа ("Studien zur Geschichte des griechischen Alphabets") бросает яркий свет на бывшую до того времени столь мало известной историю эллинского алфавита и сверх того доставляет нам важные сведения относительно древнейших сношений между эллинами и италиками; особенно важно, что оно неоспоримо выяснило до сих пор неразрешенный вопрос о происхождении этрусского алфавита; но оно грешит некоторой односторонностью, так как некоторым из упомянутых выше попыток придает слишком большую важность. Если бы пришлось установить здесь отличия одной системы от другой, то не следовало бы разделять азбуки на два разряда и по значению Χ как ξ, и как χ, а следовало бы установить различие между азбукой в 23 буквы и азбукой в 25 или 26 букв, а в этой последней установить различие между древнейшей общегреческой и той малоазиатской ионийской, от которой произошла позднейшая общая азбука. Впрочем, некоторые местности относились с разборчивостью к различным предложениям ввести в азбуке перемены, так что некоторые из этих перемен были приняты в одном месте, а другие -- в другом. Именно потому так и поучительна история греческого алфавита, что она объясняет нам, как в области ремесел и искусств некоторые группы греческих местностей обменивались между собой нововведениями, а некоторые другие не принимали никакого участия в таком обмене. Что касается в особенности Италии, то мы уже указывали на замечательную противоположность между ахейскими земледельческими городами, с одной стороны, и городами халкидскими и дорийскими, которые были более похожи на купеческие колонии, -- с другой; в первых сохранились все первоначальные формы, а в последних были усвоены улучшенные формы, даже такие, которые, будучи заимствованы с различных сторон, до некоторой степени противоречили одна другой: так, например, наряду с l употребляли Cγ. Италийские алфавиты, как это доказал Кирхгоф, все происходили от алфавита италийских греков и именно от халкидско-дорийского, а что этруски и латины не получили его непосредственно от греков, несомненно доказывает различная форма буквы r путем следующих соображений: из четырех вышеуказанных изменений алфавита, касавшихся вообще всех италийских греков (пятое изменение ограничивалось Малой Азией), три первых осуществились прежде, чем этот алфавит перешел к этрускам и латинам; когда он перешел к этрускам, различие между p и r еще не было установлено; напротив того, когда он перешел к латинам, различение этих двух букв уже было по меньшей мере заметно; поэтому у этрусков вовсе не было формы R для r , а у фалисков и у латинов встречается только более новая форма за единственным исключением самой древней римской надписи на глиняном сосуде Дресселя.
    
   [83] Как кажется, не может подлежать сомнению, что у этрусков никогда не было коппы, так как не только нигде не видно ее достоверных следов, но ее даже нет и в том образцовом алфавите, который написан на галасском сосуде. Попытка доказать ее присутствие в силлабарии, находящемся на том же сосуде, была во всех отношениях неудачна, так как этот силлабарий касался и мог касаться только тех этрусских букв, которые и позже были в общем употреблении, а к числу их, как нам положительно известно, коппа не принадлежит; сверх того поставленный в конце силлабария знак не мог означать ничего, кроме f , которое было в этрусском алфавите последней буквой и не могло отсутствовать в силлабарии, изображавшем уклонения этрусского алфавита от его образца. Тем не менее, конечно, странно, что в полученном этрусками греческом алфавите недоставало коппы, которая, однако, долго сохранялась в халкидо-дорийском алфавите; следует полагать, что недостаток этой буквы был местной особенностью того города, из которого был впервые занесен алфавит в Этрурию. Произвол и случайность всегда разрешали вопрос, удержится ли в алфавите или будет из него исключен такой знак, который делается для него излишним; таким-то образом исчез из аттического алфавита восемнадцатый финикийский знак, но в нем сохранились другие знаки, исчезнувшие из звукового письма.
    
   [84] Ставшая недавно известною золотая пряжка из Пренесте (сообщения Римского института 1887 г.), самый древний из понятных нам памятников латинского языка и письменности, показывает нам древнейшую форму буквы m , а загадочный глиняный сосуд с Квиринала, описанный Дресселем в Annafli dell'Istituto 1880, показывает древнейшую форму буквы r .
    
   [85] К этому времени следует отнести то письменное изложение законов "Двенадцати таблиц", которое впоследствии изучали римские филологи и от которого до нас дошли только обломки. Не подлежит сомнению, что немедленно вслед за своим составлением эти законы были изложены письменно, но те ученые и сами не считали находившийся у них под руками текст за первоначальный, а смотрели на него как на официальную копию законов, сделанную после сожжения Рима галлами; это доказывается рассказом о происшедшем в то время восстановлении таблиц и уже ясно видно из того, что в тексте, которым пользовались те ученые, вовсе не было той древнейшей орфографии, с которой они однако были знакомы. Сверх того такой письменный памятник, который между прочим предназначался для заучивания юношеством наизусть, не может считаться за источник точных филологических указаний.
    
   [86] Этим исключением служит приведенная выше в примечании надпись на пряжке из Пренесте. Напротив того, даже на фикоронском ларе C имеет позднейшее значение буквы κ.
    
   [87] ТТак, например C значит Caius, Co -- Gnaeus, но K -- Kaeso. К позднейшим сокращениям это конечно неприменимо; в них γ изображается не знаком C, а знаком G (GAL Galeria), κ обыкновенно знаком C (C -- centum, COS - consul, COL -- Collina), но перед a знаком K (KAR -- karmentalia, MERK - merkatus), так как в течение некоторого времени звук κ выражался перед гласными e , i , o и перед всеми согласными знаком C, но перед а знаком K, а перед u древним знаком коппы -- Ϙ.
    
   [88] Если это верно, то появление гомеровских песен -- хотя, конечно, не в той самой форме, в какой они дошли до нас, -- должно быть отнесено к более древней эпохе, чем та, которую Геродот называет цветущей эпохой Гомера (100 лет до основания Рима), так как введение эллинского алфавита в Италии и начало сношений между Элладой и Италией принадлежат к послегомеровским временам.
    
   [89] Точно так и древнесаксонское слово writan сначала значило чертить, а потом -- писать.
    
   [90] Загадку о том, как латинам пришло в голову употреблять греческий знак, соответствующий букве е вместо фонетически совершенно отличной f , разрешила пряжка из Пренесте с ее fhefhaked вместо fecit, подтвердив вместе с тем происхождение латинского алфавита из халкидских колоний нижней Италии. На беотийской надписи, написанной этим же самым алфавитом, находится в слове fhekadamoe (Густав Мейер , Греческая грамматика, § 244) то же соединение звуков, а придыхательное е могло, конечно, фонетически приближаться к латинскому f .
    
   [91] Так, Катон Старший сообщает (De re rust., 160) очень действительный против вывихов заговор: hauat, hauat, hauat ista pista sista damia bodannaustra, который, по всей вероятности, был так же непонятен для своего изобретателя, как и для нас. Само собой разумеется, что встречаются и понятные формы заговора; так, например, чтобы избавиться от подагры, нужно было подумать о ком-нибудь, ничего не евши, трижды девять раз дотронуться до земли и плюнуть, а затем сказать: "Я думаю о тебе, вылечи мои ноги. Земля, возьми болезнь, а здоровье оставь здесь" (terra pestem teneto, salus hic maneto. Варрон. De re rust., 1, 2, 27).
    
   [92] Nos, Lares iuvate! Ne veluem ruem [ruinam], Mamers sinas incurrere in plures! Satur esto, fere Mars! In limen insiti! sta! Verbera [limen?]! Semones alterni advocate cunctos! Nos, Mamers, iuvato! Tripudia! Каждая из первых пяти строк повторяется по три раза, а последнее восклицание -- пять раз! За точность перевода нельзя поручиться, в особенности перевода третьей строки. Три надписи Квиринальского глиняного сосуда гласят: ioue sat deiuosqoi med mitat nei ted endo gosmis uirgo sied -- asted noisi opi toitesiai pakariuois -- duenos med feked [bonus me fecit] enmanom einom dze noine [вероятно -- die noni] med male statod. Здесь, конечно, можно понять смысл только некоторых отдельных слов; главным образом достойно внимания то, что здесь встречаются в качестве древнелатинских форм такие, которые нам были до тех пор известны как умбрские и оскские, как например прилагательное pacer и частица einom в значении et.
    
   [93] Этим названием, конечно, обозначается не что иное, как "напев", так как satura была первоначально песня, которую пели во время карнавала. От того же корня происходит название бога посевов -- Saeturnus или Saiturnus, впоследствии Saturnus; его праздник -- сатурналии -- конечно, был чем-то вроде карнавала, и возможно, что преимущественно во время этого праздника разыгрывались фарсы. Но мы не имеем никаких доказательств связи между сатурой и сатурналиями; поэтому следует полагать, что непосредственное сопоставление так называемого versus s turnius с богом Сатурном и находящееся с ним в связи удлинение первого слога были делом более поздней эпохи.
    
   [94] Рассказ о том, что "римские мальчики когда-то получали этрусское образование, точно так же как впоследствии получали образование греческое" (Liv . 9, 36,), несовместим с нашими сведениями о первоначальном характере воспитания римского юношества; да и трудно себе представить, чему могли научиться римские мальчики в Этрурии. Даже самые ревностные из теперешних сторонников культа Тагеса не будут утверждать, что изучение этрусского языка играло в то время в Риме почти такую же роль, какую играет в наше время изучение французского языка; а понимание этрусских гаруспиций считалось даже теми, кто ими пользовался, за нечто позорное для неэтруска или скорее за нечто невозможное (Мюллер , Этр., 2, 4). Все эти рассказы были, может быть, извлечены из древнейших летописей, любивших отыскивать причины и последствия событий; а извлекли их те любители древности последних времен республики, которые любили все возводить к этрускам; в тех летописях между прочим рассказывается по поводу разговора Муция Сцеволы с Порсеной, что первый из них еще в детстве учился этрусскому языку (Dionys , 5 , 28; Plutarch , Poplicola, 17, ср. Дионисий , 3, 70). Но конечно была эпоха, когда господство Рима над Италией требовало от знатных римлян знания местного языка.
    
   [95] Об употреблении лиры при богослужебных обрядах свидетельствуют: Cicero , De orat., 3, 51, 197, и Tusc. quaest., 4, 2, 4; Dionys , 7, 72; Appian , Pun. 66, и надпись у Orelli 2448, ср. 1803. Она употреблялась и при похоронных песнях, nenia (Варрон у Нония под заголовками nenia и praeficae). Но тем не менее игра на лире считалась неприличной (Сципион у Макробия, Sat. 2, 10, и в других местах). Из запрещения музыки в 639 г. были исключены только "латинские флейтисты вместе с певцами", но не музыканты, игравшие на струнных инструментах, и гости пели на пирах только под звука флейты (Катон у Cicero в Tusc. quaest., 1, 2, 3, 4, 2, 3; Варрон у Нония под заголовком assa voce; Horatius , Carm., 4, 15, 30). Квинтилиан, утверждая противное (Inst., 1, 10, 20), отнес к частным пирушкам то, что Цицерон (De orat., 3, 51) рассказывает о пиршествах богов.
    
   [96] Городской праздник первоначально продолжался, вероятно, только один день, так как еще в VI веке от основания Рима он состоял из длившихся четыре дня сценических представлений и из длившихся один день игр в цирке (Ritschl , Parerga, I, 313), а сценические представления, как известно, были прибавлены впоследствии. Что по каждому роду борьбы первоначально происходило только одно состязание, видно из слов Ливия, 44, 9; то что впоследствии в течение одного дня происходили скачки на нескольких колесницах, число которых доходило до двадцати пяти, было уже нововведением (Варрон у Сервия, Georg., 3, 18). Что из-за награды состязались две колесницы и без сомнения только два всадника и два борца, следует из того, что на римских ристалищах во все эпохи участвовало в скачках за один раз именно столько колесниц, сколько было так называемых партий, а таких партий первоначально было только две -- белая и красная. Принадлежавшие к числу игр цирка конные состязания патрицианских эфебов, или так называемая Troia, были, как известно, возобновлены Цезарем; они без сомнения находились в связи с тем шествием конного ополчения, состоявшего из мальчиков, о котором упоминает Дионисий, 7, 72.
    
   [97] Vates значит прежде всего запевала (потому что в таком смысле должен быть понимаем vates салиев), а в своем более древнем употреблении подходил к значению греческого προφήτηΣ: это слово принадлежит религиозному ритуалу, а когда впоследствии стало употребляться для обозначения поэтов, оно все-таки удерживало побочное значение богом вдохновленного певца и служителя муз.
    
   [98] Что ателланы и фесценнины принадлежали к области не кампанского и не этрусского, а латинского искусства, будет доказано в свое время.
    
   [99] Такова была постройка сервиевых стен. Они состояли частью из каменной пристройки к склонам холмов, имевшей в толщину до 4 м, частью из земляного вала, который тянулся в промежутках, в особенности подле Виминала и Квиринала, так как там на всем протяжении от эсквилинских до коллинских ворот не было никаких природных укреплений; к валу примыкали извне точно такие же пристройки, как и вышеупомянутые. Над этими пристройками возвышался бруствер. Ров, имевший, по достоверным древним указаниям, 30 футов в глубину и 100 футов в ширину, был обведен вокруг насыпи, для которой и была взята из этого рва земля. Бруствер нигде не уцелел, а от пристроек в последнее время найдены огромные остатки. Они сложены из глыб туфа, которые обтесаны в форме длинных прямоугольников и имеют в вышину и в ширину 60 см (2 римских фута), между тем как их длина неодинакова: от 70 см она доходит до 3 м; эти прямоугольники сложены без цемента в несколько рядов, попеременно то своей длинной стороной вверх, то более короткой. Найденная в 1862 г. в вилле Негрони часть сервиевой стены подле Виминальских ворот построена на фундаменте, который состоит из громадных глыб туфа от 3 до 4 м в вышину и в ширину; внешняя стена была построена на этом фундаменте из глыб того же материала и той же величины, какие мы находим и в других местах этих стен. Насыпанный изнутри земляной вал, как кажется, имел на верхней площади ширину почти в 13 м или с избытком в 40 римских футов, а вся стена вместе с внешней стеной, сложенной из плит, имела в ширину до 15 м, или 50 римских футов. Связанные железными скобами глыбы пеперина были прибавлены при позднейших дополнительных работах. С сервиевыми стенами в сущности однородны и те, которые были найдены в Vigna Nussiner на склоне Палатина к Капитолию и в некоторых других местах Палатина; Иордан (Topographic 2, 173), вероятно, справедливо признал их за остатки стен палатинского Рима.
    
   [100] Ratio tuscanica; cavum aedium Tuscanicum.
    
   [101] Когда Варрон (у св. Augustinus , De civitate Dei, 4, 31; ср. Plutarch , Нума, 8) говорит, что римляне в течение с лишком 170 лет поклонялись богам, не имея их изображений, то он, очевидно, имеет в виду это древнее скульптурное произведение, которое было освящено согласно традиционной хронологии между 176 и 219 гг. от основания Рима [578--535 гг.] и без сомнения было первым изображением бога, об освящении которого упоминали находившиеся в руках у Варрона источники.
    
   [102] Всем известный вымышленный рассказ об этом событии большею частью сам себя опровергает; он сплетен в значительной мере из объяснения прозвищ (Brutus, Poplicola, Scaevola). Но даже те его составные части, которые с первого взгляда могут быть приняты за исторические, оказываются при внимательном рассмотрении выдумками. Сюда, между прочим, принадлежит та подробность, что Брут был трибуном конницы (tribunus celerum) и в этом звании испросил народный приговор об изгнании Тарквиниев; но по римским законам простой офицер не имел права созывать курии. Все это, очевидно, придумано с целью создать легальную почву для римской республики, но придумано очень плохо, так как здесь смешан tribunus celerum с совершенно непохожим на него magister equitum и, сверх того, принадлежавшее этому последнему, в силу его преторского ранга, право созывать центурии перенесено на собрания курий.
    
   [103] Слово consules значит вместе скачущие и танцующие, подобно тому как praesul значит скачущий впереди, ex(s)ul -- выскакивающий (ὁεκπεΣών), insula -- скачок с первоначальным значением упавшего в море обломка скалы.
    
   [104] День вступления в должность не совпадал с началом года (1 марта) и вообще не был неизменно установлен. По нему определялся день выхода в отставку, за исключением того случая, когда консул назначался взамен выбывшего (consul suffectus); тогда он вступал в права выбывшего и дослуживал его срок. Впрочем, такие консулы-заместители назначались в более древние времена только в тех случаях, когда выбывал один из консулов; коллегии консулов-заместителей встречаются лишь в позднейшие времена республики. Стало быть, год пребывания в консульской должности обыкновенно состоял из неравных половин двух гражданских годов.
    
   [105] Рассказ о том, что первые консулы ввели в сенат 164 плебея, едва ли может считаться исторически достоверным: он скорее свидетельствует о том, что позднейшие римские историки древности не были в состоянии перечислить более 136 знатных римских родов (Röm. Forschungen, I 8 121).
    
   [106] Нелишним будет заметить, что и iudicium legitimum и quod imperio continetur основаны на полновластии (imperium) отдающего приказание должностного лица; различие заключается только в том, что полновластие в первом случае ограничено законом, а во втором ничем не ограничено.
    
   [107] Что плебейские эдилы были подражанием патрицианским квесторам, точно так же как плебейские трибуны были подражанием патрицианским консулам, ясно видно как из уголовного судопроизводства, в котором была различна лишь тенденция, а не компетенция обеих магистратур, так и из того, что касается архивного дела. Храм Цереры был для эдилов тем же, чем был для квесторов храм Сатурна, и первые получили от храма свое название. Замечательно требование закона 305 г. [449 г.] (Ливий, 3, 55), чтобы сенатские решения вручались в этом храме эдилам, между тем как по прежнему обычаю, снова одержавшему верх после прекращения сословной борьбы, они, как известно, должны были храниться квесторами в храме Сатурна.
    
   [108] Предположение, будто облеченным консульской властью патрицианским трибунам было предоставлено неограниченное полновластие, а плебейским -- только военное полновластие, не только вызывает немало вопросов, на которые нельзя дать никакого ответа, -- как, например, что произошло бы в том юридически возможном случае, если бы были выбраны только одни плебеи, -- но главным образом противоречит основному положению римского государственного права, что imperium, т. е. предоставленное гражданину право повелевать от имени общины, качественно неделимо и вообще не подлежит никаким другим ограничениям, кроме территориальных. Существовала сфера гражданского права и существовала сфера военного права; в этой последней не имели действия ни апелляции, ни другие гражданские постановления. Были и такие должностные лица, как, например, проконсулы, которые могли отправлять свои обязанности только в последней из названных сфер; но в строгом юридическом смысле не было ни одного должностного лица только с судебной властью, точно так же как не было ни одного должностного лица с военным полновластием. Проконсул, точно так же как и консул, был в своем округе и высшим военным начальником и высшим судьей; он имел право открывать процесс не только между негражданами и солдатами, но и между гражданами. Даже когда с учреждением преторской должности появляется понятие о пределах власти для magistratus majores, то это понятие имеет скорее фактическое, чем юридическое, значение: хотя городской претор был прежде всего верховным судьей, но он также мог -- по крайней мере в некоторых определенных случаях -- созывать центурии и мог командовать армией. Консулу принадлежали в городе главным образом высшая администрация и высшее начальство над армией, но он также действовал в качестве верховного судьи в делах об эмансипации и усыновлении; стало быть, и здесь строго соблюдалась с обеих сторон качественная неделимость высшей должности. Таким образом, оказывается, что как военная, так и судебная должностная власть, или -- выражаясь без тех абстракций, которые были чужды римскому праву того времени, -- безусловная должностная власть принадлежала потенциально плебейским консулярным трибунам наравне с патрицианскими. Впрочем, возможно, как предполагает Беккер (Handbuch, 2, 2, 137), что по тем же причинам, по которым впоследствии была учреждена долго остававшаяся в руках патрициев преторская должность рядом с доступным для всех сословий консулатом, и плебейские члены консулярного трибуната были фактически устранены от судопроизводства, и таким образом консулярный трибунат подготовил позднейшее разделение компетенции между консулами и преторами.
    
   [109] Когда защитники аристократии говорят, что она настаивала на исключении плебеев из религиозных соображений, они извращают основной характер римской религии и переносят в древность теперешнюю вражду между церковью и государством. Допущение негражданина к исполнению гражданско-религиозных обрядов, конечно, было бы грехом в глазах правоверного римлянина; но ни один из самых строгих блюстителей истинной веры никогда не сомневался в том, что зависевшее единственно от государства принятие новых членов в гражданскую общину влекло за собой и полное религиозное равноправие. Все эти колебания совести, сами по себе не допускающие сомнения в своей искренности, исчезли бы со своевременным допущением всех плебеев в состав патрициата. В защиту аристократии можно сказать только то, что, пропустив при упразднении царской власти удобную минуту для такой реформы, она потом и сама уже не была в состоянии наверстать потерянное.
    
   [110] Вопрос о том, придавалось ли когда-либо в среде патрициев важное политическое значение отличию таких курульных семейств от остальных, не может быть с достоверностью решен ни в отрицательном, ни в утвердительном смысле; мы почти ничего не знаем о том, действительно ли еще существовали в ту эпоху патрицианские фамилии, не принадлежавшие к числу курульных.
    
   [111] Рассказы о бедности консулов этой эпохи, играющие столь видную роль в нравоучительных анекдотических сочинениях позднейшего времени, основаны большею частью на превратном понимании, с одной стороны, старинной хозяйственной бережливости, очень хорошо совмещавшейся со значительным достатком, с другой стороны, старинного прекрасного обыкновения хоронить заслуженных людей на копеечные сборы; это обыкновение не имело ничего общего с похоронами нищих. Этот ошибочный взгляд отчасти был последствием и той легкомысленной манеры объяснять прозвища, которая внесла в римскую историю столько пошлостей (Serranus).
    
   [112] Достаточно сличить списки консулов до и после 412 г. [342 г.], чтобы убедиться в существовании вышеупомянутого закона об избрании в консульскую должность одного и того же лица: до этого года одно и то же лицо часто снова избиралось в консулы, в особенности по прошествии трех или четырех лет, а после этого года так же часто встречаются перерывы в десять лет и еще больше. Однако исключения встречаются нередко, в особенности в эпоху тяжелых войн 434--443 гг. [320--311 гг.]. Напротив того, строго соблюдалось запрещение занимать одновременно несколько должностей. Нельзя с достоверностью указать ни одного примера, чтобы в одном лице соединялись две из трех ординарных курульных (Liv., 39, 39, 4) должностей (консула, претора и курульного эдила), но встречается соединение в одном лице других должностей, например должности курульного эдила с должностью начальника конницы (Liv., 23, 24, 30), претуры с цензорством (fast. Cap. a 501), претуры с диктатурой (Liv., 8, 12), консулата с диктатурой (Liv., 8, 12).
    
   [113] Вследствие этого отправлявшиеся в сенат депеши адресовались "консулам, преторам, народным трибунам и сенату" (Cicero, Ad. Fam., 15, 2 и в других местах).
    
   [114] Как это право, так и подобные ему права по отношению к спискам всадников и граждан не были предоставлены цензорам формальным образом и по закону, но фактически искони входили в область их компетенции. Право гражданства давалось общиной, а не цензором; но кого цензор переводил в списки граждан на худшее место или кого он совсем не вносил в списки, тот хотя и не утрачивал своих гражданских прав, но не мог ими пользоваться до составления нового писка. Точно то же можно сказать и о сенате: сенатор, не внесенный цензором в список, переставал быть членом сената, пока этот список оставался в силе, причем случалось, что председательствовавшее должностное лицо отвергало этот вновь составленный список и восстанавливало старый. Отсюда видно, что в этих случаях все зависело не столько от того, какие права были предоставлены законом цензору, сколько от того, каким авторитетом пользовался цензор у тех должностных лиц, которые должны были вызывать сенаторов по составленному им списку. Поэтому понятно, что это право мало-помалу росло и что вслед за упрочившимся влиянием знати такие исключения из списков сделались чем-то вроде судебных решений и уважались наравне с этими последними. На составление сенаторских списков без сомнения имело существенное влияние то постановление Овиниевого плебисцита, что цензоры должны выбирать в сенаторы "лучших людей из всех классов".
    
   [115] Γιάρον ὀ Δεινμένεοζ καὶ οι Συρακόσιοι, τοῖ Δὶ Τύρ ν ἀπὸ Κὔμαζ.
    
   [116] Гекатей (ум. после 257 [497 г.]) и Геродот (270 -- после 345 [484 -- после 409 гг.]) знали Атрию только как дельту реки По с омывающим ее морем (O . MЭller , Etrusker, I, стр. 140; Geogr. Graeci min., ed C . Müller , I, стр. 23). Название Адриатического моря в более обширном смысле встречается в первый раз у так называемого Скилакса около 418 г. от основания Рима [336 г.].
    
   [117] Pleraque Gallia duas res industriosissime persequitur: rem militarem et argute loqui [Cato, Orig. I II, fr. 2, Jordan].
    
   [118] Сведущие лингвисты в последнее время утверждали, что между кельтами и италиками существует более близкое племенное родство, чем между италиками и эллинами, -- другими словами, что та отрасль великого племени, от которой произошли западные и южные европейские народы индо-германского корня, сначала разделилась на греков и итало-кельтов, а эти последние гораздо позже снова разделились на италиков и кельтов. С географической точки зрения эта гипотеза легко может быть допущена, и находящиеся в наших руках исторические данные также могут быть с нею согласованы, так как то, что до сих пор считалось греко-италийской цивилизацией, могло бы считаться за цивилизацию греко-кельто-италийскую; но о той культурной ступени, на которой стояли кельты, нам ничего неизвестно. Лингвистические исследования об этом предмете еще далеко не дошли до того, чтобы их выводы могли быть занесены в древнейшую историю народов.
    
   [119] Эти сказания сообщены Ливием (5, 34) и Юстином (24, 4); Цезарь (De bello Gall., 6, 24) также имел их в виду. Однако связь похода Белловеза с основанием Массалии, относящая этот поход хронологически к половине II века от основания Рима [ок. 650--600 гг.], засвидетельствована бесспорно не туземными народными сказаниями, в которых соответственно не могло быть никаких хронологических указаний, а позднейшими хронологическими исследованиями и не заслуживает никакого доверия. Кельты, быть может, и предпринимали отдельными отрядами походы и переселения в очень раннюю пору, но великое наводнение северной Италии кельтами не могло произойти ранее упадка этрусского могущества, т. е. ранее второй половины III века от основания Рима [ок. 500--450 гг.]. По основательным исследованиям Уикгема (Wiickham) и Крамера (Cramer), не может быть сомнения и в том, что Белловез, точно так же как и Ганнибал, шел не через Коттийские Альпы (Мон-Женевр) и через области тауринов, но через Грайские (Малый Сен-Бернар) и через владения салассов; название гор Ливий сообщает не по народным преданиям, а по своим догадкам. Но для нас остается неразрешенным вопрос, основано ли на подлинных легендарных воспоминаниях мнение, что италийские бойи прошли через восточное ущелье Пенинских Альп, или же оно не более как вывод из предполагаемой связи между этими бойями и теми, которые жили к северу от Дуная.
    
   [120] По общепринятому сравнительному счету годов, это случилось в 390 г. до Р. Х., на самом деле Рим был взят в первом году 98-й олимпиады = 388 г. до Р. Х., а это событие было отодвинуто назад только вследствие путаницы в римском летосчислении.
    
   [121] Что обе армии были первоначально одинаковых размеров, видно из слов Ливия (1, 52; 8, 14) и Дионисия (8, 15), а всего яснее из слов Полибия (6, 26).
    
   [122] Дионисий положительно утверждает (8, 15), что позднейшими союзными договорами Рима с Лациумом воспрещалось латинским общинам мобилизовать их контингенты по собственному усмотрению и высылать в поход отдельно.
    
   [123] Этими латинскими штаб-офицерами были двенадцать praefecti sociorum, которые впоследствии, когда старая фаланга разделилась на позднейшие легионы и alae, начальствовали над двумя alae союзного контингента по шести на каждую, точно так же как двенадцать военных трибунов римской армии были поставлены по шести над каждым из двух легионов. Что первые из них назначались консулами, точно так же как первоначально назначались консулами последние, говорит Полибий (6, 26, 5). А так как по старинному уставу всякий, кто был обязан служить в армии, мог сделаться офицером и главнокомандующий имел законное право назначить латина начальником римского легиона и, наоборот, римлянина начальником латинского легиона, то на практике это вело к тому, что tribuni militum всегда были из римлян, а praefecti sociorum -- по меньшей мере, в большинстве случаев.
    
   [124] Это были decuriones turmarum и praefecti cohortium (Polib . 6, 21, 5. Liv . 25, 14. Sallust . Jug., 69 и в других местах). Так как римские консулы обыкновенно были и по закону и на самом деле главнокомандующими, то понятно, что и в зависевших от Рима городах начальники общин если не всегда, то большею частью назначались начальниками общинных контингентов (Liv . 23, 19. Orelli Inscr., 7022), и обыкновенное звание латинских местных властей (praetores) указывает на то, что это были офицеры.
    
   [125] Такие переселенцы не причислялись вместе с действительными гражданами к какому-нибудь однажды определенному избирательному округу, а перед каждым голосованием определялся по жребию тот округ, в котором поселенцы должны были на этот раз подавать свои голоса. На деле это сводилось к тому, что в римских трибутных собраниях латинам предоставлялся один голос. Так как постоянное место в какой-нибудь из триб было предварительным условием для права голоса на собраниях по центуриям, то, если поселенцы могли подавать голоса на этих последних собраниях (что нам неизвестно с достоверностью), их участие в том или другом собрании, конечно, также определялось по жребию. В куриях они принимали участие наравне с плебеями.
    
   [126] Латинские общины, как известно, обычно управлялись двумя преторами. Кроме того, в некоторых общинах встречается и один правитель, который носит название диктатора, как например в Альбе (Orelli -- Henzen, Inscr., 2293), в Тускуле, в Ланувии (Cicero pro Mil., 10, 27, 17, 45. Asconius in Mil., стр. 32, изд. Орелли. Orelli, 2786, 5157, 6086), в Компите (Orelli, 3324), в Номенте (Orelli, 208, 6138, 7032; ср. Henzen Bullet 1858, стр. 169) и в Ариции (Orelli, 1455). Такого же диктатора мы находим в civitas sine suffragio Цере (Orelli, 3787, 5772; также Garucci Diss arch., 1, стр. 316 хотя и ошибочно перенесший его в Сутрий) и должностное лицо с таким же титулом в Фиденах (Orelli, 112). Все эти должности или проистекавшие из них жреческие должности (звание диктатора в Цере объяснил Ливий, 9, 43: Anagninis-magistratibus praeter quam sacrorum curatione interdictum) были годовыми (Orelli, 208). Свидетельство Мацера и черпавших от него свои сведения летописцев о том, что Альба в эпоху своего падения уже управлялась не царями, а годовыми диктаторами (Dion., 5, 74. Plutarch Romul. 27. Livius 1, 23), вероятно, было только выводом из известного ему учреждения священнослужебной альбанской диктатуры (которая, без сомнения, была подобно существовавшей в Номенте также годовой), а на этот вывод могла иметь влияние принадлежность автора к демократической партии. Трудно решить, верен ли этот вывод, а в случае, если Альба даже во времена своего упадка имела пожизненных правителей, возникает вопрос, не могло ли упразднение римской царской власти впоследствии вызвать превращение альбанской диктатуры в годовую должность. Все эти латинские магистратуры и по своей сущности и в особенности по своим названиям до такой степени сходны с теми порядками, которые были созданы в Риме революцией, что их нельзя удовлетворительно объяснить только однородностью коренных политических условий.
    
   [127] Страна эквов заключала в себе не только долину реки Анио выше Тибура и территорию позднейших латинских колоний Карсиоли (на верхнем Турано) и Альбы (на Фуцинском озере), но также округ позднейшего муниципия эквикулов; эти эквикулы были не что иное, как тот остаток эквов, который сохранил муниципальную независимость после того, как страна была покорена римлянами и большая часть ее территории была распределена между римскими или латинскими колонистами.
    
   [128] Хотя Велитры и стояли на равнине, но, по всей видимости, были сначала вольским городом и, следовательно, латинской колонией; Кора же, стоявшая на вольских горах, была по своему происхождению латинским поселением.
    
   [129] Следует полагать, что роща в лесу Ариции была посвящена Диане вскоре после того, по словам Катона, как некий тускуланский диктатор открыл эту рощу для городских общин древнего Лациума -- для Тускула, Ариции, Ланувия, Лаурента, Коры и Тибура и для обеих латинских колоний (которые потому и занимают последнее место) Суэссы Помеции и Ардеи (populus Ardeatis Rutulus). Умолчание о Пренесте и о более мелких общинах древнего Лациума доказывает то, что было само по себе в порядке вещей, что не все общины тогдашнего латинского союза принимали участие в освящении рощи. Что это освящение произошло до 372 г. [382 г.], видно из упоминания о Помеции, и этот список общин вполне согласуется с тем, что нам известно из других источников о составе федерации союза вскоре после вступления в него Ардеи. Указание годов, когда были основаны общины, заслуживает больше доверия, чем большая часть древнейших указаний этого рода, так как общее у италийских городов обыкновение вести летосчисление ab urbe condita, по-видимому, сохранило путем непосредственных преданий указание годов, когда были основаны колонии.
    
   [130] Так как эти два города не включены в качестве латинских общин в так называемый Кассиев список, составленный около 372 г. [ок. 382 г.], но включены в договор с Карфагеном, состоявшийся в 406 г. [348 г.], то отсюда следует заключить, что в этот промежуток времени они превратились в латинские колонии.
    
   [131] В сообщенном Дионисием (5, 61) и единственном, какой дошел до нас, списке тридцати латинских союзных городов названы: ардеаты, арицины, бовильяны, бубентаны (неизвестно, где жили), корнийцы, вероятнее кораны), карвентаны (неизвестно где жили), цирцейцы, кориоланцы, корбинтцы, кабанцы (быть может, кабенсы: жившие подле Альбанских гор, Bull. dell'inst. 1861, стр. 205), фортинийцы (о них ничего неизвестно), габинцы, лаврентинцы, канувийцы, лавинаты, лабиканы, номентаны, норбаны, пренестинцы, педаны, кверкветуланы (неизвестно, где жили), сатриканы, скаптины, сетины, тибуртинцы, тускуланцы, телленийцы (неизвестно, где жили), толеринцы (тоже) и велитернийцы. С этим списком согласуются и случайные упоминания общин, имевших право участия в союзе, как например Ардеи (Liv .,, 32, 1), Лаврента (Liv ., 37, 3), Ланувия (Liv ., 41, 16), Бовилл, Габий, Лабиков (Cicero pro Planc., 9, 23). Дионисий сообщает его по поводу объявления Лациумом войны против Рима в 256 г. [498 г.]; поэтому можно было бы подумать, как это сделал Нибур, что этот список был извлечен из известного акта о возобновлении союза, состоявшемся в 261 г. [493 г.]. Но так как в этом списке, составленном по латинскому алфавиту, буква g занимает такое место, какого она конечно еще не занимала в эпоху "Двенадцати таблиц" и едва ли заняла ранее пятого века [ок. 350--250 гг.] (Мои Unterital, Dial., стр. 33), то следует полагать, что Дионисиев список был заимствован из какого-нибудь другого, гораздо более позднего источника; гораздо проще объясняется дело тем, что в этом списке перечислены те общины, которые впоследствии считались ординарными членами латинского союза и которые были приняты Дионисием за первоначальный состав союза вследствие привычки этого писателя все облекать в прагматическую форму. В списке, как и следовало ожидать, нет ни одной нелатинской общины; в нем только перечислены первоначально латинские местности или такие, в которых были поселены латинские колонии, а на Корбио и на Кориоли, конечно, никто не укажет как на исключения. Если же сравнить этот список со списком латинских колоний, то окажется, что до 372 г. [382 г.] были основаны Суэсса Помеция, Велитры, Норба, Сигния, Ардея, Цирцеи (361) [393 г.], Сатрик (369) [385 г.], Сутрий (371) [383 г.], Непете (371) [383 г.], Сетия (372) [382 г.]. Из числа трех последних, основанных почти в одно и то же время, две этрусских колонии, как кажется, были основаны немного позднее Сетии, так как для основания каждого города требовался некоторый промежуток времени, и, быть может, в наш список вкрались небольшие неточности. Если это допустить, то окажется, что список заключает в себе все основанные до 372 г. [382 г.] колонии со включением тех двух, которые были вскоре после того исключены из списка, -- Сатрика, разрушенного в 377 г. [377 г.], и Велитр, лишенных латинского права в 416 г. [338 г.]; недостает только Суэссы Помеции без сомнения потому, что она была разрушена до 372 г. [382 г.], и Сигнии, вероятно потому, что в тексте Дионисия, перечисляющем только двадцать девять названий, перед ΣΗΤΙΝΩΝ пропущено ΣΙΓΝΙΝΩΝ. Вполне с этим согласно и то, что в этот список также не вошли все основанные после 372 г. [382 г.] латинские колонии, равно как все включенные до 370 г. [384 г.] в состав римской общины поселения: Остия, Антемны, Альба; напротив того, в нем остались все поселения, позднее включенные в состав римской общины, как-то: Тускул, Ланувий, Велитры. Что же касается приводимого Плинием списка тех тридцати двух поселений, которые уже не существовали в его время, но когда-то участвовали в альбанском союзном празднестве, то за исключением семи, упоминаемых и у Дионисия (так как плиниевские кузуэтане, по-видимому, то же, что дионисиевские карвентане), остается еще двадцать пять, большею частью совершенно неизвестных, поселений; это, без сомнения, были частью те семнадцать не имевших права голоса общин, которые были самыми древними, но впоследствии устраненными членами альбанского союза, частью другие, пришедшие в упадок или устраненные члены альбанского праздничного союза, к числу которых принадлежало старинное, упоминаемое и Плинием предместье -- Альба.
    
   [132] Правда, Ливий (4, 47) сообщает, что Лабики сделались в 336 г. [418 г.] колонией. Но, помимо того что Диодор (13, 6) умалчивает об этом, Лабики не могли сделаться гражданской колонией частью потому, что город не лежал на берегу моря, частью потому, что и в более позднюю пору он пользовался автономией; они не могли сделаться и латинской колонией, потому что не встречается другого примера латинской колонии, основанной в коренном Лациуме. По существу учреждений этого рода такой пример не мог встретиться. Весьма вероятно, что в этом случае, как и в других ему подобных, обыкновенная раздача земельных участков гражданам смешана с колониальной -- это вероятно тем более потому, что размер земельного надела показан в 2 югера.
    
   [133] Хотя такое ограничение старинного латинского полноправия встречается в первый раз при возобновлении союзного договора в 416 г. [338 г.] (Liv ., 8, 14), но так как оно составляло существенную часть той системы изоляции, которая была впервые применена к латинским колониям, основанным после 370 г. [384 г.], а в 416 г. [338 г.] была только обобщена, то здесь было не лишним упомянуть об этом нововведении.
    
   [134] Это название очень древнее; это даже самое древнее туземное название жителей теперешней Калабрии (Antiochos, fr. 5, изд. MЭll.). Его известное словопроизводство, без сомнения, принадлежит к разряду вымыслов.
    
   [135] В римских летописях едва ли найдется какой-нибудь другой отдел, который был бы так же сильно искажен, как рассказ о первой войне римлян с самнитами в том виде, в каком он находится или находился у Ливия, у Дионисия и у Аппиана. Этот рассказ гласит следующее. После того как оба консула проникли в 411 г. [343 г.] в Кампанию, консул Марк Валерий Корв одержал над самнитами при горе Гауре первую победу, которая была очень трудной и кровопролитной; затем одержал победу и его товарищ Авл Корнелий Косс, после того как спасся от гибели в горной теснине благодаря самопожертвованию одного отряда, находившегося под начальством военного трибуна Публия Деция. Третье и решительное сражение было дано обоими консулами у входа в Кавдинское ущелье подле Суэссулы; самниты были совершенно разбиты (на поле битвы было подобрано сорок тысяч самнитских щитов) и были принуждены заключить мир, по которому римляне сохранили Капую, совершенно отдавшуюся в их власть, а Теан был оставлен во власти самнитов (413) [341 г.]. Поздравления с успехом приходили со всех сторон, даже от Карфагена. Латины, отказавшие в присылке подкреплений и, по-видимому, готовившиеся к войне с Римом, обратили свое оружие не против Рима, а против пелигнов, между тем как римляне были заняты сначала военным заговором гарнизона, оставленного ими в Кампании (412) [342 г.], а потом взятием Приверна (413) [341 г.] и войной с анциатами. Но после этого взаимные отношения различных партий изменяются внезапно и очень странным образом. Латины, безуспешно требовавшие для себя прав римского гражданства и участия в занятии консульской должности, восстали против Рима в сообществе с сидицинами, тщетно предлагавшими римлянам свое подданство и не знавшими, как избавиться от самнитов, и с кампанцами, которым уже надоело римское владычество. Только лаврентинцы в Лациуме и кампанские всадники стояли за римлян, которые, со своей стороны, нашли поддержку у пелигнов и самнитов. Латинская армия напала на Самниум; римско-самнитская армия достигла Фуцинского озера и оттуда, минуя Лациум, вторглась в Кампанию; там она вступила при Везувии в решительное сражение с соединенными силами латинов и кампанцев, которое выиграл консул Тит Манлий Империоз, введя в дело свои последние резервы, после того как он восстановил ослабленную дисциплину казнью родного сына, победившего наперекор данным по лагерю приказаниям, и после того как его сотоварищ Публий Деций Мус умилостивил богов, принеся им в жертву свою жизнь. Но войне положила конец только вторая победа, одержанная консулом Манлием над латинами и кампанцами при Трифане; Лациум и Капуя покорились и были наказаны потерей некоторой части своей территории. Осмотрительный и правдолюбивый читатель конечно заметит, что этот рассказ полон несообразностей всякого рода. К числу этих несообразностей принадлежат: ведение войны анциатами после того, как они покорились в 377 г. [377 г.] (Liv . 6, 33); самостоятельная экспедиция латинов против пелигнов, находившаяся в резком противоречии с условиями договора, заключенного между Римом и Лациумом; невероятный поход римской армии на Капую через территорию марсов и самнитов, в то время как весь Лациум восстал с оружием в руках против Рима, не говоря уже о столь же запутанном, сколь и сентиментальном рассказе о военном восстании 412 г. [342 г.], где во главе этого восстания встал против своей воли хромой Тит Квинкций -- этот римский Гетц фон Берлихинген. Едва ли не еще более сильное недоверие возбуждают повторения; так, например, рассказ о военном трибуне Публии Деции повторяет описание геройского подвига, совершенного в первую Пуническую войну Марком Кальпурнием Фламмой, или как он там назывался; взятие Приверна Гаем Плавтием возобновляется в 425 г. [329 г.], и только это вторичное взятие города внесено в списки триумфов, а приписываемое Публию Децию принесение своей жизни в жертву было, как известно, совершено его сыном в 459 г. [295 г.]. Вообще, все содержание этого отдела летописей доказывает, что он был написан в иное время и иной рукой, чем другие достоверные летописные известия; рассказ наполнен тщательно обработанными описаниями сражений; в него вплетено много анекдотов, как например рассказ о сетинском преторе, который сломал себе шею на ступенях сенатского здания, потому что имел смелость добиваться консульского звания; сверх того есть много выдумок, для которых послужило поводом прозвище Тита Манлия; в рассказе также много неправдоподобных археологических отступлений, как например: история легиона (по всей вероятности, апокрифическая заметка Ливия, 1, 52, о состоявшем из римлян и из латинов смешанном отряде второго Тарквиния, очевидно, есть второй отрывок той же истории), превратное толкование договора между Капуей и Римом (мое RЖm. MЭnzwesen, стр. 334, прим. 122), формула обречения, кампанский динарий, лаврентинский союз bina iugera при наделе землей. При таких обстоятельствах очень важно то, что Диодор, придерживавшийся других и нередко более древних источников, ровно ничего не знает об этих событиях, кроме последней битвы при Трифане, в сущности, плохо подходящей ко всему рассказу, который, согласно законам поэтики, должен был завершиться смертью Деция.
    
   [136] Не лишним будет напомнить, что все, что нам известно об Архидаме и Александре, извлечено из греческих летописей и что синхронизм этих летописей с римскими в том, что касается описываемой нами эпохи, установлен лишь приблизительно. Поэтому следует воздерживаться от попытки установить во всех подробностях вообще трудно уловимую связь между событиями западно-италийскими и восточно-италийскими.
    
   [137] Это были жители не того Сатрика, который находился подле Анция, а другого вольского города того же имени, находившегося подле Арпина и получившего организацию римской гражданской общины без права голоса.
    
   [138] Более чем неправдоподобно мнение, будто в 436--437 гг. [318--317 гг.] между римлянами и самнитами существовало формальное перемирие на два года.
    
   [139] Военные действия во время кампании 537 г. [217 г.] и в особенности проведение в 567 г. [187 г.] шоссейной дороги из Арреция в Бононию доказывают, что еще ранее этого периода была проведена дорога из Рима в Арреций. Однако эта дорога еще не могла быть в эту пору римской военной шоссейной дорогой, так как, судя по ее позднейшему названию "Кассиевой", она не могла быть проведена в качестве via consularis ранее 583 г. [171 г.]; мы убеждаемся в этом из того, что между Спурием Кассием, который был консулом в 252, 261 и 268 гг. [502, 493 и 486 гг.] и о котором, конечно, не может быть и речи в данной связи, и Гаем Кассием Лонгином, который был консулом в 583 г. [171 г.], не встречается в списках римских консулов и цензоров ни одного Кассия.
    
   [140] Рассказ о том, что и римляне отправляли послов к Александру в Вавилон, основан на свидетельстве Клитарха (Plinius Hist. Nat., 3, 5, 57), от которого без сомнения заимствовали этот факт и другие упоминавшие о нем писатели (Аристон и Асклепиад у Арриана , 7, 15, 5; Мемнон , гл. 25). Правда, Клитарх был современником этих событий, но написанная им биография Александра, тем не менее, должна быть бесспорно отнесена скорее к числу исторических романов, чем к числу настоящих исторических повествований, а ввиду молчания достоверных биографов (Арриан , в вышеуказанном месте; Liv , 9, 18), ввиду некоторых совершенно фантастических подробностей, как, например, что римляне поднесли Александру золотой венок и что он предсказал будущее величие Рима, рассказ Клитарха об отправке римских послов к Александру конечно должен быть отнесен к числу тех прикрас, которые этот писатель часто вносил в историю.
    
   [141] Подле теперешней Anglona; ее не следует смешивать с более известным городом того же имени в области Козенцы.
    
   [142] Эти цифры, по-видимому, достойны доверия. По римскому рассказу, каждая из двух сторон лишилась 15 тысяч человек -- конечно, как убитыми, так и ранеными, -- а по словам другого, позднейшего, рассказа, римляне лишились 5 тысяч человек убитыми, а греки -- 20 тысяч человек. Так как здесь представляется один из редких случаев, когда проверка цифр возможна, то мы сочли уместным привести вышеуказанные цифры в доказательство почти постоянной недостоверности цифровых данных, в которых лживость летописцев возрастает с быстротою лавины.
    
   [143] Позднейшие римляне, а вслед за ними и историки нового времени придавали этому союзу тот смысл, что римляне будто бы с намерением отклонили помощь, которую могли им оказать карфагеняне в Италии. Это было бы неблагоразумно, и против этого говорят факты. Что Магон не высадился в Остии, объясняется не этого рода предусмотрительностью, а просто тем, что Лациуму не угрожала никакая опасность от Пирра, и потому там вовсе не нуждались в помощи карфагенян; но под Регионом карфагеняне, несомненно, сражались за Рим.
    
   [144] Доказательством того, что приведенный Полибием (3, 22) документ относится не к 245 [509 г.], а к 406 г. [348 г.], можно найти в моей Хронологии, стр. 320 и сл.
    
   [145] То были Пирги, Остия, Анциум, Таррацина, Минтурны, Синуэсса, Sena Gallica и Castrum Novum.
    
   [146] Этот факт так же ясно засвидетельствован (Liv ., 8, 14: interdictum maii Antiati populo est), как и сам по себе правдоподобен, потому что в Анциуме жили не одни колонисты, но также прежние граждане, воспитанные во вражде к Риму. Конечно, этому противоречат греческие рассказы, будто Александр Великий (431) [323 г.] и Димитрий Полиоркет (471) [283 г.] обращались в Рим с жалобами на морские разбои анциатов. Но первый из этих рассказов одного достоинства с рассказом о посольстве, отправленном римлянами в Вавилон, и, быть может, исходит из одного с ним источника. К характеру Димитрия Полиоркета больше подходит попытка прекратить указом морские разбои на Тирренском море, которого он никогда не видел собственными глазами, и нет ничего неправдоподобного в том, что анциаты, даже сделавшись римскими гражданами, не переставали при случае заниматься своим старым ремеслом, несмотря на запрещение; но и к этому второму рассказу нельзя относиться с большим доверием.
    
   [147] По свидетельству Сервия (комментарии к Энеиде, 4, 628), римско-карфагенскими договорами было постановлено, что ни один римлянин не должен ступать на карфагенскую территорию и ни один карфагенянин -- на римскую (тем более запрещалось там селиться); но Корсика должна была оставаться нейтральной для тех и других (ut neque Romani ad litora Carthaginiensium accederent neque Carthaginiensed ad litora Romanorum -- Corsica esset media inter Romanos et Carthaginienses). Это, по-видимому, относится к той же эпохе, о которой здесь идет речь, и колонизация Корсики, как кажется, была воспрещена именно этим договором.
    
   [148] То условие, что зависимый народ обязывался "дружески соблюдать верховенство римского народа" (maiestatem populi Romani comiter coservare), служило как бы техническим выражением для этой самой мягкой формы подданства, но оно появилось, по всей вероятности, в гораздо более позднюю пору (Cic ., Pro Balbo, 16, 35). И заимствованное из сферы частного права слово "клиентела" хотя, вероятно, выражает взаимные отношения именно благодаря своей неопределенности (Dig., 49, 15, 7, 1), но едва ли официально употреблялось в древние времена.
    
   [149] Что Тускул, получивший прежде всех пассивное право гражданства, также прежде всех променял его на полные гражданские права, само по себе правдоподобно; вероятно, в этом последнем значении, а не в первом Цицерон ("Pro Mur.", 8, 19) называет этот город municipium antiquissimum.
    
   [150] V. Cervio A. f. cosol dedicavit и Junonei Quiritei sacra. C. Falcilius L. f. Consol dedicavit.
    
   [151] По свидетельству Цицерона (Pro Caec., 35), Сулла представил волатерранцам прежнее право Аримина, т. е., прибавляет оратор, право "двенадцати колоний", которые хотя и не принадлежали к римскому гражданству, но имели полное право общения (commercium) с римлянами. Немного есть таких вопросов, которые возбуждали бы столько же толков, как вопрос о значении этого права двенадцати городов; однако его разрешение вовсе нетрудно. В Италии и в Цизальпинской Галлии было основано, кроме нескольких скоро исчезнувших, тридцать четыре латинских колонии; здесь идет речь о двенадцати младших из них -- об Аримине, Беневенте, Фирме, Эзернии, Брундизии, Сполеции, Кремоне, Плаценции, Копии, Валенции, Бононии, Аквилее; так как Аримин был старшей из этих колоний и именно той, для которой были введены эти новые порядки, а может быть, отчасти и потому, что это была первая римская колония, основанная вне Италии, городское право этих колоний и было основательно названо ариминским. Этим доказывается и то, что уже и по другим соображениям весьма правдоподобно, что все колонии, основанные в Италии (в широком смысле) после Аквилеи, принадлежали к числу гражданских колоний. Впрочем, мы не в состоянии с точностью определить, в какой мере были ограничены права младших латинских городов сравнительно с правами более старых. Если общность браков, как это вероятно, хотя и вовсе не доказано (Диодор, стр. 590, 62, fr. Vat., стр. 130, изд. Динд.), входила как составная часть в первоначальное федеральное равноправие, то она, во всяком случае, не была предоставлена младшим общинам.
    
   [152] Приходится сожалеть о том, что мы не в состоянии дать удовлетворительные указания об этих численных отношениях. Число способных носить оружие римских граждан может быть определено для позднейшей эпохи царского периода приблизительно в 20 тысяч. Но со времени падения Альбы до завоевания города Вейи собственно римская территория не получила значительного приращения; с этим вполне согласуется и тот факт, что со времени первоначальной организации двадцати одного округа около 259 г. [495 г.], не обнаруживающей никакого или сколько-нибудь значительного расширения римских границ, вплоть до 367 г. [387 г.] не было учреждено новых гражданских округов. Затем, как бы ни было велико приращение населения от перевеса рождающихся над умирающими, от новых пришельцев и вольноотпущенников, все-таки нет возможности согласовать с узкими пределами территории, едва ли имевшей 30 квадратных миль, те сообщаемые преданиями цифры ценза, по которым число способных носить оружие римских граждан колебалось во второй половине III века [ок. 500--450 гг.] между 104 и 150 тысячами, а в 362 г. [392 г.], насчет которого есть особые указания, доходило до 152 573. Эти цифры следует отнести к одному разряду с 84 700 гражданами Сервиевого ценза; и вообще все древнейшие списки ценза, отличающиеся изобилием числовых данных и доходящие вплоть до четырех люстров Сервия Туллия, принадлежат к разряду тех лишь с виду достоверных указаний, которые сообщают подробные числовые данные и тем обличают свою несостоятельность. Только со второй половины IV века [ок. 400--350 гг.] начинается приобретение обширных территорий, вследствие чего список граждан должен был внезапно и значительно увеличиться. Предания достоверно свидетельствуют, да и само по себе правдоподобно, что около 416 г. [338 г.] насчитывали 165 тысяч римских граждан; с этим согласуется и тот факт, что за десять лет перед тем, когда вся милиция была призвана к оружию для войны с Лациумом и с Галлией, первый призыв состоял из десяти легионов, т. е. из 50 тысяч человек. После больших территориальных приобретений в Этрурии, Лациуме и Кампании насчитывали в V в. [ок. 350--250 гг.] средним числом 250 тысяч способных носить оружие граждан, а непосредственно перед началом первой пунической войны -- от 280 до 290 тысяч. Эти цифры достаточно достоверны, но для исторических выводов не совсем годны по другой причине: здесь, по всей вероятности, смешивались римские полноправные граждане и, в отличие от кампанцев не служившие в легионах, "граждане без права голоса", как, например, цериты, между тем, как эти последние должны быть решительно отнесены к разряду подданных ("Röm. Forschungen", 2, 396).
    
   [153] А не только каждой латинской общины, потому что цензура, или так называемый "квинквенналитет", встречается, как известно, и у таких общин, которые были организованы не по латинской схеме.
    
   [154] Эту древнейшую границу, вероятно, обозначали два маленьких местечка ad fines, из которых одно находилось к северу от Ареццо на дороге во Флоренцию, а второе -- на берегу моря недалеко от Ливорно. Ручей и долина Вады, находившиеся немного южнее этого последнего местечка, и до сих пор называются fiume della fine, valle della fine (Targioni Tozzetti, Viaggi, 4, 430).
    
   [155] В точном деловом языке этого, конечно, не встречается. Самое полное определение италиков находится в аграрном законе 643 г. [111 г.], строка 21: [ceivis] Romanus sociumve nominisve Latini quibus ex formula togatorum [milites in terra Italia imperare solent]; там же, на строке 29, Latinus отличается от peregrinus, а в сенатском постановлении о Вакханалиях от 568 г. [186 г.] сказано: ne quis ceivis Romanus neve nominis Latini neve socium quisquam. Но в обычном употреблении очень часто выпускается второй или третий из этих трех членов и наряду с римлянами упоминаются или одни Latini nominis или одни socii [Weissenborn , ком. к Ливию, 22, 50, 6] без всякого различия в смысле. Выражение homines nominis Latini ac socii Italici (Sallust ., Jug., 40), как оно ни правильно само по себе, неупотребительно на официальном языке, которому знакома Italia, но не знакомы Italici.
    
   [156] Прежнее мнение, будто эти троеначальники существовали с древнейших времен, ошибочно, потому что в старинном государственном устройстве не было коллегий должностных лиц с нечетным числом членов (Chronologie, стр. 15, прим. 12). По всей вероятности, следует держаться хорошо удостоверенного указания, что они были назначены в первый раз в 465 г. [289 г.] (Livius , Epit., II), и решительно отвергнуть сомнительный и по иным соображениям вывод фальсификатора Лициния Мацера (Livius 7, 46), который упоминает об их существовании ранее 450 г. [304 г.]. Сначала троеначальники, без сомнения, назначались высшими должностными лицами, точно так же как и большинство позднейших magistratus minores; Папириев плебисцит, передавший их назначение в руки общины (Festus под словом sacramentum, стр. 344. -- М.), состоялся, конечно, после учреждения претуры для иностранцев, стало быть, не ранее половины VI века [ок. 200 г.], так как в нем говорится о преторе: qui inter civis ius diciit.
    
   [157] Это видно из того, что говорит Ливий (9, 20) о переустройстве колонии Анциума через двадцать лет после ее основания; сверх того, само собою ясно, что возложенная на жителей Остии обязанность вести все их тяжебные дела в Риме была бы для таких местностей, как Анциум и Сена, невыполнима на практике.
    
   [158] Римлян обыкновенно превозносят как такой народ, который был одарен небывалыми способностями к юриспруденции, а его превосходному законодательству дивятся, как какому-то таинственному дару, ниспосланному свыше; это делается, по всей вероятности, для того, чтобы не пришлось краснеть от стыда за свое собственное законодательство. Но достаточно указать на беспримерно шаткое и неразвитое уголовное законодательство римлян, чтобы убедить в необоснованности этих мнений даже тех, для кого могло бы показаться слишком простым основное правило, что у здорового народа -- законодательство здоровое, у больного -- больное. Помимо тех более общих политических условий, от которых юриспруденция находится в зависимости, и даже в более сильной зависимости, чем что-либо другое, главные причины превосходства римского гражданского права заключаются в двух вещах: во-первых, в том, что обвинитель и обвиняемый были обязаны прежде всего мотивировать и формулировать обязательным для себя образом как требование, так и возражение; во-вторых, в том, что для дальнейшего развития законодательства был учрежден постоянный орган и что этот орган был поставлен в непосредственную связь с юридической практикой. Одно предохраняло римлян от крючкотворства адвокатуры, другое -- от неумело придуманных новых законов, насколько возможно предохранить себя от этих зол; а с помощью того и другого они, по мере возможности, удовлетворили два противоположных требования: чтобы законодательство было твердо установлено и чтобы оно всегда удовлетворяло требованиям времени.
    
   [159] В своем позднейшем значении Афродиты Венера появляется в первый раз при освящении храма, который был ей посвящен в этом году (Livius , 10, 31; Becker , Topographie, стр. 472).
    
   [160] По римским преданиям, у римлян были первоначально в употреблении четырехугольные щиты; потом они заимствовали у этрусков круглый щит гоплитов (clupeus, �Σю?Σ), а у самнитов -- позднейший четырехугольный щит (scutum, ?еа?лΣ) и метательное копье (veru; Diodor , Vat. fr., стр. 54; Sallust ., Cat., 51, 38, Vergilius , Aen., 7, 665; Festus , Ep. v. Samnites, стр. 327; MЭll, и Marquardt , Handbuch, 3, 2, 241). Однако можно считать за несомненное, что щит гоплитов, т. е. дорийскую тактику фаланги, римляне заимствовали непосредственно у эллинов, а не у этрусков. Что же касается до scutum, то этот большой выгнутый в форме цилиндра кожаный щит, без сомнения, заменил гладкий медный clupeus, в то время как фаланга разделилась на манипулы; однако несомненное происхождение этого названия от греческого слова заставляет сомневаться в заимствовании этого щита у самнитов. От греков римляне получили и пращу (funda от Σφενδόνη, как fides от Σφθδη). Pilum вообще считался у древних римским изобретением.
    
   [161] И Варрон (De re rust., 1, 2, 9), очевидно, считает виновника Лициниева аграрного закона человеком, который сам вел хозяйство в своих обширных поместьях; впрочем, этот рассказ мог быть выдуман для объяснения прозвища.
    
   [162] Предположение, что художник по имени Новий Плавтий, сделавший этот ларчик в Риме для Диндии Маколнии, был уроженец Кампании, опровергается недавно найденными старинными пренестинскими надгробными камнями, на которых в числе других Маколниев и Плавтиев появляется и сын Плавтия Луций Магульний (L. Magolnio Pla. f.).
    
   [163] Мы уже имели случай упомянуть о цензорском порицании, которому подвергся Публий Корнелий Руфин (консул 464 и 477 гг. [290 и 277 гг.]) за свою серебряную посуду. Странное утверждение Фабия (у Страбона, 5, стр. 228), что римляне стали предаваться роскоши (αἰΣθέΣαι τοῦ πλοῦτου) лишь после того, как победили сабинов, очевидно, было переложением того же анекдота на исторический язык, так как победа над сабинами совпадает с первым консульством Руфина.
    
   [164] То, что рассказывает о латинском празднике Дионисий (6, 95; ср. Nibur, 2, 40) и черпавший свои сведения из другого места у Дионисия Плутарх (Camill., 42), должно быть отнесено к римским играм; помимо других соображений это с поразительной ясностью видно из сличения последнего свидетельства со словами Ливия, 6, 42 (FW . Ritschl , Parerga zu Plautus und Terentius. Leipzig 1845. Bd. 1, стр. 313). Дионисий, со свойственной ему привычкой не признаваться в своих ошибках, придал словам ludi maximi неверное значение. Впрочем, сохранилось и такое предание, по которому происхождение народного праздника относилось наперекор обыкновению не к победе первого Тарквиния над латинами, а к поражению латинов при Регильском озере (Cicero , De div., I, 26, 55; Dionis., 7, 71). Заключающиеся в этом последнем месте важные указания, которые заимствованы от Фабия, относятся к обыкновенному благодарственному празднеству, а не к какому-либо особому торжеству, вызванному принесением обета; об этом свидетельствуют, с одной стороны, положительное упоминание о ежегодном повторении праздника, а с другой стороны, сумма расходов, в точности совпадающая с той, на которую указывает лже-Асконий (стр. 142, Or.).
    
   [165] Из него уцелел следующий отрывок:
    
   Если осень была сухая, а весна дождливая, ты, мальчик,
   Соберешь много полбы.
    
   Нам неизвестно, на каком основании это стихотворение впоследствии считалось древнейшим римским (Macrob . Sat., 5, 20. Festus , Ep., V. Flaminius, стр. 93, M. Servius, комм. к Вирг. Георг. I, 101. Plinius , 17, 2, 14).
    
   [166] Только первые годы в этом списке возбуждают недоверие и могли быть прибавлены впоследствии с целью округлить число годов от бегства царя до сожжения города так, чтобы оно составляло ровно 120 лет.
    
   [167] По словам летописей, Сципион командовал в Этрурии, а его товарищ -- в Самниуме, между тем как Лукания находилась в этом году в союзе с Римом; по словам надгробной надписи, Сципион завладел двумя городами в Самниуме и завоевал всю Луканию.
    
   [168] Эта тенденция легенды ясно видна из того, что говорит Плиний Старший (Hist. Nat., 36, 15, 100).
    
   [169] На сто лет, как кажется, полагали по три поколения и округляли цифру 2331/2 в 240, подобно тому как округляли в 120 лет промежуток времени между бегством царя и сожжением Рима. Почему остановились именно на этих цифрах, видно, например, из ранее объясненного установления единицы для измерения площадей.
    
   [170] И "троянские колонии" в Сицилии, о которых упоминают Фукидид, псевдо-Скилакс и некоторые другие, равно как встречающееся у Гекатея упоминание о Капуе как об основанном троянцами городе, должны быть поставлены на счет Стесихора и его тенденции отождествить италийских и сицилийских туземцев с троянцами.
    
   [171] По его словам, одна бежавшая из Илиона в Рим женщина по имени Роме или же ее дочь, носившая то же имя, вышла замуж за царя аборигенов Латина, которому родила трех сыновей: Рома, Ромила и Телегона. Последний из них, без сомнения играющий в этом случае роль основателя Тускула и Пренесте, принадлежит, как известно, легенде об Одиссее.
    
   [172] В обеих надгробных надписях консула 456 г. [298 г.] Луция Сципиона и консула 495 г. [259 г.] того же имени буквы m и d большей частью опускаются в конце падежей; однако, один раз встречается слово Luciom и один раз слово Gnaivod; в именительном падеже стоят рядом Cornelio и filios; cosol и cesor стоят рядом с consol и с censor; aidiles dedet, ploirume (plurimi), hec (именит. единств. числа) рядом с aidilis, cepit quei, hic. Романизм уже введен окончательно; мы находим duonoro (=bonorum), ploirume, между тем как в песне Салиев стоят foedesum, plusima. Уцелевшие до нас остатки надписей вообще не доходят до эпохи, предшествовавшей романизму; от употребления старинного s сохранились лишь отрывочные следы; так, например и в более позднюю пору встречаются слова honos, labos рядом с honor и labor, а на недавно найденных в Пренесте надгробных надписях встречаются женские прозвища Maio (=maios, maior) и Mino.
    
   [173] Между словами litterator и grammaticus было почти такое же различие, какое существует между словом учитель и тем, что у французов называется maНtre; под словом "грамматик" в старину разумели только того, кто преподавал греческий язык, а не того, кто учил родному языку. Слово litteratus появилось позднее и означало не школьного преподавателя, а образованного человека.
    
   [174] То, что Плавт (Bacch., 431) приводит как образец хорошего старинного детского воспитания, носит на себе несомненный отпечаток римского характера:
    
   ...когда ты, возвратившись домой,
   Садился в курточке на скамейку подле учителя
   И, читая ему книгу, ошибался хоть в одном слоге,
   Он делал твою спину такой же пестрой, как детская рубашонка.
    
   [175] Круглый храм, конечно, не был воспроизведением древнейшей формы жилищ, как это иные полагали; напротив того, форма жилищ обыкновенно была четырехугольной. Позднейшее римское богословие связывало эту круглую форму с представлением о земном шаре или о вселенной, которая шарообразно окружает центральное солнце (Fest ., V. rutundam, стр. 282; Plutarch , Num., 11; Ovid ., Fasti, 6, 267 и сл.); в действительности, происхождение этой формы следует приписать тому, что она считалась самой удобной и самой надежной для покрытия и защиты данного пространства. На этом основании были построены круглые сокровищницы эллинов и круглая римская кладовая, или храм Пенатов; понятно, что римский очаг, т. е. алтарь Весты, и здание, в котором поддерживался огонь, т. е. храм Весты, имели круглую форму, точно так же, как водоем и ограда колодца (puteal). Круглая форма зданий, так же как и квадратная, свойственна греко-италикам; первая употреблялась для сооружения закрытых зданий, а вторая -- для жилых, но архитектурное и религиозное развитие простых ротонд в круглые храмы со столбами и колоннами было делом латинов.
    
   [176] Новый Плавтий, быть может, отлил только ножки ларчика и группу на его крышке, а самый ларчик был сделан для него каким-нибудь другим художником; но так как эти ларчики были в употреблении почти исключительно в Пренесте, то следует полагать, что и тот старейший художник был уроженцем Пренесте.
    
   [177] Самое точное определение этой важной категории подданных мы находим в карфагенском государственном договоре (Polib. 7, 9), где они называются в противоположность, с одной стороны, жителям Утики, а с другой -- ливийским подданным: οἱ καρχηδονίων ὕπαρχοι ὅΣοι τοῖΣ αὐτοῖΣ νόμοιΣ χρῶνται.
   Иначе они называются также союзными (ΣυμμαχίδεΣ πόλειΣ -- Диодор , 20, 10) или обязанными уплачивать подати городам (Liv ., 34, 62; Iustin , 22, 7, 3). О равноправии браков упоминает Диодор, 20, 55; о равноправии в деловых сношениях свидетельствуют "одинаковые законы". О принадлежности древних финикийских колоний к ливийским финикийцам свидетельствует то, что Гиппон считался ливийско-финикийским городом (Liv ., 25, 40); с другой стороны, о выселенных из Карфагена колониях говорится в описании морской экспедиции Ганнона: "Карфагеняне решили, чтобы Ганнон плыл за Геркулесовы столбы и основывал ливийско-финикийские города". Термин ливийских финикийцев в сущности означал у карфагенян не национальную, а государственную категорию. Этому не противоречит и то, что это название в грамматическом смысле означает финикийцев, смешанных с ливийцами (Liv ., 21, 22, дополнение к тексту Полибия); действительно, когда основывались колонии в опасных пунктах, к финикийцам нередко присоединяли ливийцев (Diodor., 13, 79; Cic ., Pro Scauro, § 42). Сходство между римскими латинами и карфагенскими ливийскими финикийцами как по названию, так и по правовым отношениям неоспоримо.
    
   [178] Ливийский, или нумидийский, алфавит, т. е. тот, посредством которого берберы писали и пишут на своем несемитическом языке и который принадлежит к бесчисленным алфавитам, происшедшим от древнего арамейского, по-видимому, подходит по некоторым отдельным формам к этому последнему ближе, чем финикийский; но отсюда вовсе не следует, что ливийцы получили письменность не от финикийцев, а от древнейших переселенцев, как и частью более древние формы италийского алфавита не противоречат его происхождению от греческого. Скорее можно допустить, что ливийский алфавит произошел от финикийского в период развития этого последнего, более ранний, чем та эпоха, когда были написаны дошедшие до нас памятники финикийского языка.
    
   [179] Лицо, заведующее сельским хозяйством, даже если бы это был раб, должно быть уметь читать и обладать некоторым образованием, как предписывал карфагенский агроном Магон (Varro, De re rust., 1, 17). В прологе из комедии Плавта "Пуниец" говорится о главном действующем лице: "он знает все языки, но делает вид, будто не знает ни одного, -- это настоящий пуниец; а чего же вы хотите еще?"
    
   [180] Верность этой цифры подвергалась сомнению, и число карфагенского населения определялось соответственно размерам территории максимально в 250 тысяч человек. Помимо необоснованности таких вычислений, когда речь идет о торговом городе с шестиэтажными домами, необходимо иметь в виду, что цифру карфагенского населения, точно так же как и цифры римского ценза, следует понимать в государственном смысле, а не в городском, и что в счет карфагенского населения входили все карфагеняне, где бы они ни жили -- в городе, в его окрестностях, в подвластных областях или в чужих краях. Таких находившихся в отсутствии карфагенян, понятно, было очень много; так, например, есть точные сведения, что в Гадесе по таким же причинам список граждан постоянно показывал такую цифру, которая далеко превосходила число граждан, постоянно проживавших в этом городе.
    
   [181] Мамертинцы были поставлены в такое же положение по отношению к Риму, в каком находились италийские общины; они обязались доставлять римлянам корабли (Cic ., Verr., 5, 19, 50) и, как это доказывают монеты, сами не имели права чеканить серебряную монету.
    
   [182] Рассказ о том, что Карфаген был обязан своим спасением главным образом военным дарованиям Ксантиппа, вероятно, приукрашен. Карфагенские офицеры едва ли нуждались в советах иноземцев, для того чтобы понять, что легкую африканскую кавалерию целесообразнее употреблять в дело на равнине, чем в гористой и лесистой местностях. От таких вымыслов, бывших отголосками того, о чем болтали в греческих караульнях, не уберегся даже Полибий. Что Ксантипп был после победы умерщвлен карфагенянами -- выдумка: он добровольно покинул их, быть может, для того чтобы поступить на службу к египтянам.
    
   [183] О смерти Регула нет никаких других достоверных сведений; даже очень плохо удостоверена его отправка в Рим в качестве посла, которую относят то к 503 г., то к 513 [251, 241 гг.]. Позднейшая эпоха, искавшая в счастье и несчастье предков только сюжетов для школьного преподавания, сделала из Регула прототип несчастного героя (подобно тому как из Фабриция был сделан прототип героя бедности) и пустила в ход множество связанных с его именем, выдуманных анекдотов; эти анекдоты не что иное, как противная мишура, представляющая резкий контраст с серьезной и ничем не прикрашенной историей.
    
   [184] Предположение, что карфагеняне обязались не посылать военных кораблей внутрь пределов римской симмахии и стало быть в Сиракузы, а может быть даже и в Массалию (Зон ., 8, 17), кажется правдоподобным, но в тексте договора об этом ничего не сказано (Полибий , 3, 27).
    
   [185] Что мирный договор 513 г. [241 г.], обязывавший карфагенян уступить острова, лежащие между Сицилией и Италией, не обязывал их уступить также и Сардинию, является удостоверенным фактом, но вовсе не доказано, будто римляне ссылались на этот договор, когда завладели островом по прошествии трех лет после заключения мира. Если бы они действительно поступили так, они только прибавили бы к политической бессовестности дипломатическую глупость.
    
   [186] На это указывают отчасти появление "сикулов" с жалобами на Марцелла (Livius , 26, 26 и сл.), отчасти "коллективные прошения всех сицилийских общин" (Cic ., Verr., 2, 42, 102, 45, 114, 50, 146, 3, 88, 204), отчасти хорошо известные аналогичные этому факты (Marquardt , Handb., 3, 1, 267). Из того, что отдельные города не имели права на ведение commercium, вовсе не следует, что между ними не было и concilium.
    
   [187] Рим не монополизировал чеканку золотой и серебряной монеты в провинциях с такой же строгостью, как в Италии, очевидно потому, что он не придавал большого значения золотым и серебряным монетам, чеканившимся не по римскому образцу. Однако не подлежит сомнению, что и там монетные дворы должны были ограничиваться выпуском медной или в лучшем случае мелкой серебряной монеты; так, например, те общины в римской Сицилии, которые были поставлены в самое лучшее положение, как то: общины мамертинцев, кенторипинов, алезинов, сегестанов и в сущности также панормитан, чеканили только медную монету.
    
   [188] На это указывают слова Гиерона (Liv ., 22, 37); ему известно, говорит он, что римляне не употребляют в дело никакой другой пехоты и конницы кроме римской или латинской, а "иноземцев" используют в лучшем случае только для службы в легковооруженных войсках.
    
   [189] В этом можно убедиться при одном взгляде на географическую карту; но о том же свидетельствует и предоставленная жителям Кенторипы исключительная привилегия покупать земли во всей Сицилии. В качестве римских надсмотрщиков они нуждались в самой неограниченной свободе передвижения. Впрочем, Кенторипа, кажется, принадлежала к числу тех городов, которые прежде других перешли на сторону Рима (Diodor ., книга 23, стр. 501).
    
   [190] Эта противоположность между Италией в смысле римского континента, или сферы консульского управления, и заморскими владениями, или сферою преторского управления, проявлялась неоднократно еще в VI в. [ок. 250--150 гг.]. Религиозное постановление, запрещавшее некоторым жрецам покидать Рим (Val . Max ., 1, 1, 2), объяснялось тем, что им не разрешалось переезжать за море (Liv ., Ep., 19, 37, 51. Tac ., Ann., 3, 58, 71. Cic ., Phil., 11, 8, 18; ср. Liv ., 28, 38, 44, Ep., 59). Еще более определенный характер носит толкование старинного правила, по которому консул мог назначать диктатора не иначе, как на римской территории; в 544 г. [210 г.] к этому правилу было прибавлено пояснение, что римская территория заключает в себе всю Италию (Liv ., 27, 5). Организация из кельтских владений между Альпами и Апеннинами особого округа, не входившего в сферу консульской деятельности и управлявшегося особым высшим должностным лицом, была произведена по инициативе Суллы. Против этого, конечно, никто не будет приводить в виде возражения то, что уже в VI в. [ок. 250--150 гг.] очень часто шла речь о Галлии или об Аримине как о "подведомственной области" (provincia) одного из консулов. Слово provincia, как известно, означало на древнем языке вовсе не то, что мы теперь называем провинцией, т. е. не заключающийся внутри определенных границ округ, над которым поставлен постоянный начальник, а компетенцию одного из консулов, установленную по договоренности с его товарищем при содействии сената; отдельные североиталийские области и даже вся северная Италия в целом нередко поручались отдельным консулам как provincia именно в этом значении слова.
    
   [191] Что в Керкире находился постоянный римский комендант, можно заключить из слов Полибия, 22, 15, 6 (эти слова неверно переведены Ливием, 38, 11, стр. 42, 37), а о коменданте Иссы упоминает Ливий, 43, 9. Сюда же относится и аналогия между prafectus pro legato inlarum Baliarum (Orelli , 732) и наместником Пандатарии (J. B.  35, 28). Отсюда можно заключить, что в римской администрации, по-видимому, было принято за правило назначать на самые отдаленные острова praefecti несенаторского звания. Но эти "заместители" заставляют предполагать существование высшего должностного лица, которое их назначало и которое за ними наблюдало, а такими лицами в то время могли быть только консулы. Впоследствии, когда были учреждены провинции Македония и Цизальпинская Галлия, высшее управление перешло к одному из этих двух наместников, так например владения, о которых здесь идет речь и которые послужили ядром для позднейшей римской Иллирии, частично принадлежали, как известно, к административному округу Цезаря.
    
   [192] Те кельты, о которых Полибий говорит: кельты, живущие в Альпах и по берегам Роны и прозванные за то, что шли в наемники, "гезатами", что в капитолийских фастах называются germani. Легко может статься, что современная историография вела в этом случае речь только о кельтах и что исторические умозрения времен Цезаря и Августа впервые побудили редакторов тех фастов превратить этих кельтов в "германцев". Если же сделанное в фастах упоминание о германцах и было основано на современных сведениях (в каковом случае оно было бы древнейшим упоминанием этого названия), то все-таки здесь следует разуметь не позднейшие немецкие племена, а какое-нибудь скопище кельтов.
    
   [193] Об этих событиях до нас дошли не только неполные, но и односторонние сведения, так как карфагенская мирная партия естественно придавала им такую же окраску, какую им придавали и римские летописцы. Однако даже в дошедших до нас отрывочных и туманных повествованиях (самые важные из них: Фабий у Полибия, 3, 8; Аппиан, Hisp., 4 и Диодор, 25, стр. 567) с достаточной ясностью обрисованы взаимные отношения партий. А что касается тех площадных оскорблений, которыми старались запятнать "революционную лигу" д??а??? дЖҐ юNoҐЇаNoд?диҐ ?NoҐеаиюиҐ ее противники, то у Нетопа (Ham., 37) мы имеем такие образцы их, подобные которым трудно найти, но все же не невозможно.
    
   [194] Барки заключали самые важные государственные договоры, и ратификация этих договоров высшими властями была простой формальностью (Полибий, 3, 21); Рим обращался со своими протестами к ним и к сенату (Полибий, 3, 15). Положение, которое занимали Барки в Карфагене, имеет большое сходство с тем, которое занимали принцы Оранские по отношению к генеральным штатам.
    
   [195] Путь через Мон-Сени сделался военной дорогой в средние века. Здесь, конечно, не могло быть и речи о восточных проходах, как например о проходах через Пеннинские Альпы и через Большой Сен-Бернар, который был превращен в военную дорогу только при Цезаре и при Августе.
    
   [196] Возбуждавшие столько споров топографические вопросы, которые связаны с этой знаменитой экспедицией, можно считать разрешенными главным образом благодаря мастерским исследованиям Уикхема и Крамера. Относительно же хронологических вопросов, также представляющих известные затруднения, мы позволим себе высказать здесь в виде исключения несколько замечаний. Когда Ганнибал достиг вершины Сен-Бернара, то "верхушки гор уже начали покрываться густым слоем снега" (Полибий , 3, 54); на дороге лежал снег (Полибий , 3, 55), но возможно, что в основной части это был не только что выпавший снег, а снег от упавших сверху лавин. На Сен-Бернаре зима начинается около Михайлова дня, а снег идет с сентября; когда в конце августа вышеупомянутые англичане переходили через горы, они почти не встретили снега на дороге, но горные склоны с обеих сторон были им покрыты. Поэтому можно думать, что Ганнибал достиг перевала в начале сентября, с этим согласуется также и то, что он прибыл туда, "когда зима уже приближалась", так как слова Συνάπτευν τήν τῆΣ πλειάδοΣ δοΣιν (Полибий , 3, 54) значат не более этого и менее всего могут быть отнесены ко дню раннего захождения Плеяд (приблизительно 26 октября); ср. Иделера, Choronol., 1, 241. Если же Ганнибал достиг Италии девятью днями позже, т. е. в половине сентября, то и в этом случае было достаточно времени для событий, совершившихся с того времени до происходившей в конце декабря битвы при Требии (περὶ χειμερινάΣ τροπάΣ -- Полибий , 3, 72), а именно для перевозки из Лилибея в Плаценцию той армии, которая была предназначена для отправки в Африку. Этому не противоречит и то, что на собрании войск ὑπὸ τὴν ἐαρινὴν ῶρκν (Полибий , 3, 34), т. е. в конце марта, был объявлен день выступления в поход и что поход продолжался пять месяцев (или шесть, по словам Аппиана, 7, 4). Поэтому если Ганнибал был на Сен-Бернаре в начале сентября, то он должен был достигнуть берегов Роны в начале августа, так как он употребил 30 дней на переход от Роны до Сен-Бернара; отсюда следует, что Сципион, который погрузился на суда в начале лета (Полибий , 3, 41), т. е. не позднее начале июня, очень замешкался в пути или же долгое время оставался в Массалии в непонятном бездействии.
    
   [197] В рассказе Полибия о битве при Требии все совершенно ясно. Если Плаценция стояла на правом берегу Требии, у ее впадения в По, и если сражение происходило на левом берегу, в то время как римский лагерь был раскинут на правом (и то и другое вызывало опровержения, но то и другое неоспоримо), то, чтобы попасть и в Плаценцию и в лагерь, римские солдаты должны были переходить через Требию. Но при переходе в лагерь они должны были прокладывать себе путь сквозь разрозненные части собственной армии и сквозь неприятельский отряд и затем переправляться через реку, не прекращая рукопашных схваток с неприятелем. Напротив того, переход через реку подле Плаценции совершился после того, как преследование прекратилось и когда отряд находился в нескольких милях от поля сражения и вблизи от римской крепости; возможно даже, хотя этого и нельзя доказать, что там находился мост через Требию и что главное предмостное укрепление на другом берегу реки было занято гарнизоном Плаценции. Очевидно, что первая переправа была столь же трудна, сколь вторая была легка; поэтому Полибий как человек, хорошо знакомый с военным делом, имел полное основание заметить о десятитысячном отряде только то, что он бросился сомкнутыми рядами до Плаценции (3, 74, 6), не сказав ни слова о переходе через реку, который в данном случае не представляет никакого интереса. В последнее время неоднократно указывали на непоследовательность в рассказе Ливия, который переносит финикийский лагерь на правый берег Требии, а римский лагерь на левый. Ко всему сказанному можно добавить еще только то, что надписями вполне подтверждается предположение о местонахождении Кластидия подле теперешнего Casteggio (Orelli -- Henzen, 5, 117).
    
   [198] День сражения приходится по неисправленному календарю на 23 июня, а по исправленному должен быть отнесен на апрель, потому что Квинт Фабий сложил свое диктаторское звание по истечении шести месяцев, к середине осени (Ливий , 22, 31, 7, 32, 1), из чего следует заключить, что он вступил в это звание в начале мая. Путаница в календарном летосчислении уже была в Риме очень значительна в то время.
    
   [199] Надпись на памятнике, сооруженном диктатором по случаю его победы при Герунии и посвященном Геркулесу Победителю: Hercolei sacrom M . Minuci [us ] C . f . dictator vovit , была найдена в 1862 г. в Риме подле С. Лоренцо.
    
   [200] Из двух носящих это имя мест местом битвы, по всей вероятности, было лежащее западнее, в 60 милях к западу от Гадрумета (ср. Hermes , 20, 144, 318). Происходила битва весной или летом 552 г. [202 г.]; утверждение, что она происходила 19 октября, основанное на якобы бывшем в тот день солнечном затмении, лишено всякого основания.
    
   [201] По словам Страбона, эти италийские бойи были оттеснены римлянами за Альпы и основали в современной Венгрии подле Штейна на Ангере и подле Эденбурга колонию, которая была уничтожена во времена Августа перешедшими через Дунай гетами, оставив за этой местностью название "бойской пустыни". Этот рассказ совершенно не согласуется с вполне достоверными рассказами римских летописей, по которому римляне удовольствовались уступкой половины территории; чтобы объяснить исчезновение италийских бойев, нет никакой надобности прибегать к гипотезе насильственного изгнания: ведь и остальные кельтские племена почти так же быстро и бесследно исчезли из числа италийских наций, хотя им приходилось менее страдать от войн и от колонизации. С другой стороны, иные указания дают нам право думать, что поселившиеся у Нейзидлерского озера бойи происходили от коренного племени, которое когда-то жило в Баварии и Богемии, пока не было оттеснено германскими племенами на юг. Но вообще очень сомнительно, чтобы бойи, жившие подле Бордо, на берегах По и в Богемии, действительно были отпрысками одного и того же племени, а не случайно носили сходные названия. Предположение Страбона не имело никакого другого основания кроме сходства имен, на которое древние писатели нередко необдуманно ссылались, когда им приходилось говорить о происхождении кимвров, венетов и многих других племен.
    
   [202] На медной доске, недавно найденной недалеко от Гибралтара и в настоящее время хранящейся в парижском музее, можно прочесть следующий декрет этого наместника: "Эмилий, сын Луция, главнокомандующий, постановил, что живущие в Ласкутанской башне (известной по монетам и упоминаемой у Плиния , 3, 1, 15, но неизвестно где находившейся) рабы гастанцев (Hasta regia, недалеко от Херес-де-ла-Фронтера) должны быть отпущены на свободу. Землею и поселением, которыми они теперь владеют, они должны владеть и впредь, пока это будет угодно римскому народу и римскому сенату. Дано в лагере 12 января 564 и 565 гг. от основания Рима" [190, 189 гг.] [L. Aimilius L. f. inpeirator decreivit, utei quei Hastensium servei in turri Lascutana habitarent, leiberei essent. Agrum oppidumqu(e) quod ea tempestate posedisent, item possidere habereque, iousit, dum poplus senatusque Romanus vellet. Act. in castreis a. d. XII k. Febr.]. Это -- древнейший римский письменный документ, дошедший до нас в подлиннике; он был составлен тремя годами ранее известного постановления консулов 568 г. [186 г.] относительно вакханалий.
    
   [203] I книга Маккавеев, 8, 3: "Иуда слышал о том, что сделали римляне в испанской стране, для того чтобы завладеть тамошними серебряными и золотыми рудами".
    
   [204] До нас дошли золотые статиры (монеты) с головой Фламинина и надписью: F. Quincti[us], чеканено в управление освободителями эллинов в Греции. Характерна вежливость, побудившая употребить в этом случае латинский язык.
    
   [205] Из недавно найденного декрета города Лампсака (Mitt. des arch. Inst. in Athen, 6, 95) видно, что после поражения Филиппа жители Лампсака отправили к римскому сенату послов с просьбой, чтобы в договор, заключенный между Римом и царем (Филиппом), был включен их город (1); эта просьба, по крайней мере по словам просителей, была уважена сенатом, и им было объявлено, что относительно всего остального они должны обратиться к Фламинину и к десяти уполномоченным. У Фламинина послы выпрашивали в Коринфе гарантии для их государственного устройства и "письма к царям". Фламинин дал им такие письма, относительно их содержания мы не имеем никаких точных сведений кроме того, что в декрете говорится об успехе посольства. Но если бы сенат и Фламинин формально и положительно гарантировали автономию и демократические учреждения Лампсака, то в декрете едва ли стали бы подробно излагать содержание вежливых ответов, данных послам римскими военачальниками, которых просили о ходатайстве перед сенатом. В этом документе также достойны внимания без сомнения основанное на троянской легенде "братство" жителей Лампсака с римлянами и успешное обращение жителей Лампсака к посредничеству римских союзников и друзей-мессалиотов; этих последних связывала с жителями Лампсака общность происхождения их предков из города Фокеи.
    
   [206] Положительное свидетельство Иеронима, который относит к 556 г. [198 г.] помолвку сирийской принцессы Клеопатры с Птолемеем Эпифаном в связи с указаниями Ливия (33, 40) и Аппиана (Syr., 3) и с действительно состоявшимся в 561 г. [193 г.] бракосочетанием, не позволяет сомневаться в том, что вмешательство римлян в египетские дела в этом случае не имело формального основания.
    
   [207] Об этом мы имеем свидетельство Полибия (28, 1), которое вполне подтверждается позднейшей историей Иудеи; Евсевий (стр. 117, изд. Mai) впадает в заблуждение, когда говорит, что Филометор был обладателем Сирии. Правда, около 567 г. [187 г.] сирийские арендаторы податей производили свои денежные взносы в Александрии (Иосиф , 12, 4, 7), но это без сомнения делалось без нарушения верховных прав завоевателя только потому, что эти доходы составляли приданое Клеопатры; вероятно, именно это и было причиной возникших впоследствии споров.
    
   [208] Из упомянутого выше лампсакского декрета достаточно ясно видно, что жители Лампсака просили массалиотов о заступничестве не только у римлян, но и у толистоагиев (иначе называемые толистобогами; кельты названы таким именем и в этом документе и в пергамской надписи C. I. gr. 3536 -- в древнейших памятниках, в которых они упоминаются), поэтому весьма вероятно, что жители Лампсака уплачивали этому округу дань еще около того времени, когда римляне вели войну с Филиппом (ср. Ливий , 38, 16).
    
   [209] О нем рассказывают, что он жил также в Армении и построил там, по просьбе царя Артаксия, город Артаксату на Араксе (Страбон , 11, с. 527; Плутарх , Лукулл , 31); но этот рассказ, без сомнения, вымышлен; однако характерно, что имя Ганнибала вплеталось в восточные басни, точно так же как имя Александра.
    
   [210] Africanus, Asiagenus, Hispallus.
    
   [211] Ηὸη γὰρ φράΣυη πάνυ ἅλιον ἅμμι δεδύχειν (1, 102).
    
   [212] Впрочем, беотийский союз был юридически уничтожен не в то время, а лишь после разрушения Коринфа (Павсаний , 7, 14, 4, 16, 6).
    
   [213] Недавно найденное сенатское решение от 9 октября 584 г. [170 г.], которым регулировались правовые отношения жителей Физб (Ephemeris epigraphica 1872, с. 278 и сл.; Сообщение Афинского археологического института , 4, 235 и сл.), дает явное понятие об описываемых событиях.
    
   [214] Рассказывают, будто римляне, желая в одно и то же время и сдержать свое слово, что его не лишат жизни, и отмстить ему, убили его тем, что лишили сна, но этот рассказ конечно принадлежит к разряду вымыслов.
    
   [215] Утверждение Кассиодора, что разработка македонских рудников возобновилась в 596 г. [158 г.], подтверждается монетами. До нас не дошли золотые монеты из четырех округов Македонии, поэтому следует полагать, что золотые рудники были закрыты или что добывавшееся из них золото обрезалось в слитки. Напротив того, есть серебряные монеты первой Македонии (Амфиполис), в области которой находились серебряные руды. Ввиду того что промежуток времени (596--608) [158--146 гг.], в течение которого они чеканились, очень короток, следует полагать, что рудники разрабатывались очень деятельно или что старинная царская монета перечеканивалась в огромном размере.
    
   [216] Если македонские общины и "были освобождены римлянами от царских барщин и оброков" (Polib ., 37, 4),), то из этого еще не следует, что и впоследствии не взималось никаких налогов. Для объяснения слов Полибия достаточно предположить, что царские налоги превратились в общинные. Впрочем тот факт, что государственное устройство, введенное Павлом в провинции Македонии, существовало по меньшей мере до времен Августа (Liv ., 45, 32; Justin ., 33, 2), конечно совместим с освобождением от налогов.
    
   [217] Все отличия, по всей вероятности, были первоначально принадлежностью собственно нобилитета, т. е. тех, кто происходил от курульных должностных лиц по мужской линии; но с течением времени такие отличия обыкновенно распространялись на более широкий круг. Это может быть определенно доказано в отношении золотого перстня, который носили в V в. [ок. 350--250 гг.] только лица, принадлежавшие к нобилитету (Plinius , Hist. Nat., 33, 1, 18), в VI в. [ок. 250--150 гг.] -- все сенаторы и сыновья сенаторов (Liv ., 26, 36), в VII в. [ок. 150--50 гг.] -- все лица, внесенные в ценз всадников, во время империи -- все свободнорожденные; то же может быть доказано и в отношении серебряной конской сбруи, которую еще во времена ганнибаловских войн имела право употреблять только знать (Liv., 26, 37), и в отношении пурпуровой обшивки на тоге у мальчиков; эту обшивку дозволялось носить сначала только сыновьям курульных должностных лиц, потом сыновьям всадников, в более позднюю пору сыновьям всех свободнорожденных, наконец -- однако уже к эпохе ганнибаловских войн -- даже сыновьям вольноотпущенников (Macrob ., Sat., 1, 6). Золотая ладанка (bulla) служила отличием во времена ганнибаловской войны лишь для сенаторских детей (Macrob. в указанном месте; Livius, 26, 36), а во времена Цицерона -- для детей тех, кто был внесен в ценз всадников (Cic., Verr., 1, 58, 152); напротив того, дети незнатных людей носили кожаные ладанки (lorum). Пурпуровая кайма на тунике (clavus) служила знаком отличия для сенаторов и всадников, и во всяком случае в позднейшую эпоху у первых она была широкой, а у вторых узкой. К нобилитету clavus не имел никакого отношения.
    
   [218] Plinius , Hist. Nat., 21, 3, 6. Право носить в публичном месте венок приобреталось военными заслугами (Polib ., 6, 39, 9; Liv ., 10, 41); поэтому носить венок, не получив на то законного права, было таким же преступлением, как в наше время носить военный орден при таких же условиях.
    
   [219] Стало быть, были исключены: военный трибунат с консульской властью, проконсульство, квестура, народный трибунат и еще некоторые другие должности. Что касается цензуры, то она, по-видимому, не считалась курульной должностью, несмотря на то, что цензоры заседали на курульных креслах (Liv., 40, 45; ср. 27, 8); впрочем, это обстоятельство не имеет никакого практического значения для позднейшей эпохи, когда цензором мог быть только тот, кто уже был консулом. Плебейское эдильство первоначально без сомнения не причислялось к курульным должностям (Liv ., 23, 23), но нет ничего невозможного в том, что впоследствии и оно вошло в их число.
    
   [220] Ходячее мнение, будто только в шести центуриях знати насчитывалось 1 200 лошадей и, стало быть, во всей коннице их было 3 600, ни на чем не основано. Определять число всадников по числу указываемых летописцами удвоений есть ошибка в самом методе; каждый из этих рассказов и возник и должен быть объясняем сам по себе. Нет никаких доказательств ни в пользу первой из этих цифр, встречающейся только в том месте у Цицерона (De Rep., 2, 20), которое признают за описку даже противники этого мнения, ни в пользу второй, которая не встречается ни у одного из древних писателей. Напротив того, в пользу приведенной нами в тексте цифры говорят главным образом сами учреждения, а не свидетельство писателей, так как не подлежит сомнению, что центурия состояла из 100 человек и что всаднических центурий сначала было три, потом шесть и наконец со времени Сервиевой реформы восемнадцать. Расхождение между свидетельством древних писателей и этими данными только кажущееся. Старое, ни в чем самому себе не противоречащее предание, которое объяснил Беккер (2, 1, 243), исчисляет не восемнадцать патрицианско-плебейских центурий, а шесть патрицианских центурий в 1 800 человек, а этого предания, очевидно, придерживались и Ливий, 1, 36 (по единственному достоверному рукописному тексту, в котором не сделано поправок на основании встречающихся у Ливия отдельных указаний), и Цицерон в вышеуказанном месте (по единственному грамматически правильному способу его истолкования MDCCC, см. Becker , 2, 1, 244). Однако тот же Цицерон очень ясно указывает, что это число обозначало весь тогдашний состав римского всадничества. Стало быть, цифра всего состава была перенесена на наиболее выдающуюся его часть путем антиципации, к которой нередко прибегают старинные летописцы, не очень строго взвешивающие свои выражения; точно таким же образом и первоначальной общине приписывали вместо 100 всадников 300 (Becker , 2, 1, 238), заранее включая в это число контингенты тициев и люцеров. Наконец предложение Катона (с. 66, изд. Иордана) увеличить число всаднических лошадей до 2 200 служит как положительным подтверждением вышеизложенного мнения, так и положительным опровержением противоположного мнения. Число всадников оставалось ограниченным, по-видимому, вплоть до Суллы, когда с фактическим упразднением цензуры утратили свое значение и самые основы его ограничения и когда по всей вероятности распределение цензором всаднических коней заменилось приобретением их по праву наследования; с тех пор сын сенатора -- урожденный всадник. Но наряду с этим замкнутым всадническим сословием, equites equo publico, еще с самых ранних времен республики стоят граждане, обязанные нести службу в коннице на своих собственных лошадях и являющиеся не чем иным, как высшим цензовым классом. Они не голосуют во всаднических центуриях, но во всех прочих отношениях считают себя равными всадникам и высказывают притязания на почетные привилегии всадничества. По государственному устройству Августа всадничество остается наследственным правом сенаторских семей, наряду с этим цензорское право распределения всаднических коней возрождается как право императора и без ограничения определенным числом, вместе с чем первый цензовый класс утрачивает как таковой свое название всадников.
    
   [221] Об устойчивости римской знати и особенно патрицианских родов можно составить себе ясное представление по спискам консулов и эдилов. В период времени между 388 и 581 гг. [366--173 гг.] (за исключением 399 [355], 400 [354], 401 [353], 403 [351], 405 [349], 409 [345], 411 [343] гг., в которых оба консула были из патрициев), как известно, в звании консулов состояли один патриций и один плебей. Кроме того коллегии курульного эдильства в нечетных годах варроновского летосчисления избирались исключительно из патрициев по меньшей мере до конца VI в. [ок. 150 г.], и их состав известен нам за следующие 16 лет: 541 [213], 545 [209], 547 [207], 549 [205], 551 [203], 553 [201], 555 [199], 557 [197], 561 [193], 565 [189], 567 [187], 575 [179], 585 [169], 589 [165], 591 [163], 593 [161] гг. Эти патрицианские консулы и эдилы распределяются по родам следующим образом:
    
   Консулы 388--500 гг. [366--254 гг.] Консулы 501--581 гг. [253--173 гг.] Курульные эдилы 16 патрицианских коллегий Корнелии151514Валерии1084Клавдии482Эмилии962Фабии661Манлии461Постумии262Сервилии342Квинкции231Фурии23-Сульпиции622Ветурии-2-Папирии31-Навтии2--Юлии1-1Фослии1--707032
   Итак, пятнадцать или шестнадцать высокоаристократических родов, властвовавших в общине в эпоху издания Лициниевых законов, удержались без существенных изменений в своем составе (конечно частью пополняясь усыновлениями) в течение двух следующих столетий и даже до конца республики. В сферу плебейской знати поступают от времени до времени новые роды, но и старинные плебейские роды, как например Лицинии, Фульвии, Атилии, Домиции, Марции, Юнии, преобладают в списках в течение трех столетий самым определенным образом.
    
   [222] Впрочем, бо льшая часть расходов на этот предмет падала на владельцев прилегающих земель. Старинная система рабочих повинностей еще не была отменена, и, без сомнения, еще нередко случалось, что у землевладельцев забирали рабов для производства работ на больших дорогах (Katon , De re rust. 2).
    
   [223] Так, например, нам известно, что один из триумвиров, Кв. Фульвий Нобилиор, подарил право гражданства рудийскому уроженцу Эннию по случаю основания гражданских колоний Потенции и Пизавра (Cic . Brut., 20, 79), вследствие чего Энний по установленному обычаю принял собственное имя своего благодетеля. Неграждане, переселявшиеся в гражданские колонии, юридически не приобретали, по крайней мере в эту эпоху, римского гражданства, хотя нередко случалось, что незаконно его себе присваивали (Liv . 34, 42); но тем должностным лицам, которым поручалось основание новых колоний, обыкновенно предоставлялось особой статьей в издававшемся на каждый из подобных случаев особом народном постановлении раздавать права гражданства ограниченному числу лиц (Cic ., Pro Balb., 21, 48).
    
   [224] В указаниях Катона на положение земледелия, как известно, относящихся главным образом к поместью в окрестностях Венафра, говорится только об одном случае, в котором судебное разбирательство по возникающим процессам переносится в Рим, а именно, когда землевладелец отдает свои пастбища на зиму внаймы владельцу стада баранов и, стало быть имеет дело с таким арендатором, который не имеет постоянного места жительства в том крае (гл. 149). Отсюда следует, что когда заключались условия с постоянными жителями края, то возникающие тяжбы разбирались во времена Катона не в Риме, а у местных судей.
    
   [225] Что цирк действительно был построен, вполне доказано. Относительно введения плебейских игр нет ни одного старинного предания (так как то, что говорит мнимый Асконий, с. 143, Orell ., не есть предание); но так как эти игры происходили во фламиниевском цирке (Val . Max ., 1, 7, 4) и в первый раз несомненно в 538 г. [216 г.], т. е. через четыре года после постройки цирка (Liv ., 23, 30), то это достаточно подтверждает все вышесказанное.
    
   [226] Первым достоверным примером таких прозвищ было прозвище, полученное консулом 491 г. [263 г.] Манием Валерием Максимом; в качестве победителя при Мессене он стал называться Messala; утверждение, будто консул 419 г. [335 г.] получил на таком же основании прозвище Calenus, неверно. Прозвище Maximus имеет неодинаковое значение в родах Валериев и Фабиев.
    
   [227] В отношении первоначальных основ римского ценза трудно установить что-либо определенное. Позже, как известно, за низший размер ценза для первого класса считались 100 тысяч ассов, ценз четырех остальных разрядов относился к этой норме (во всяком случае приблизительно) как 3/4, 1/2 и 1/9 к единице. Но еще Полибий, а потом и все позднейшие писатели подразумевали под этим легковесный асс (1/10 динария), и это мнение, по-видимому, было потом общепринятым, хотя по отношению к вокониевскому закону те же суммы принимались из расчета тяжеловесного асса (в 1/4 динария, см. Geschichte des rom. MЭnzwesens, с. 302). Но Аппий Клавдий, который впервые перевел в 442 г. [312 г.] цензовые цифры с земельной собственности на денежную, не мог в этом случае принимать за мерило легковесный асс, появившийся в обращении лишь в 485 г. [269 г.]. Стало быть, или он выражал прежние цифры в тяжеловесных ассах, которые потом, при понижении ценности монет, были обращены в легковесные, или же он выставлял позднейшие цифры, оставшиеся без перемены, несмотря на понижение ценности монет, которое в этом случае было не чем иным, как понижением установленного для различных разрядов ценза слишком наполовину. Оба эти предположения вызывают вполне допустимые возражения, но первое из них, по-видимому, наиболее правдоподобно, так как такие выходящие из ряда вон достижения в области демократического развития не были возможны в конце V века [ок. 250 г.] и не могли быть случайным последствием одних административных мероприятий; да и едва ли они могли бы не оставить после себя никаких следов в преданиях. Впрочем, 100 тысяч легковесных ассов, или 40 тысяч сестерциев, могут быть приняты за стоимость первоначального полного одноплугового участка приблизительно в 20 моргенов, в таком случае следовало бы заключить, что нормы ценза менялись только по внешней форме выражения, а по стоимости имущества оставались неизменными.
    
   [228] Впрочем, чтобы составить себе верное понятие о древней Италии, необходимо припомнить, какие большие перемены внесла новейшая культура в эту область. Из разных видов зернового хлеба в древности не возделывали ржи, а во времена империи римляне с удивлением смотрели на германцев, приготовлявших кашу из овса, который они считали сорной травой. Рис начали возделывать в Италии только с конца XV века, а кукурузу -- только с начала XVII века. Картофель и помидоры ведут свое начало из Америки; артишоки, по-видимому, были не что иное, как выработанная культурой разновидность знакомых римлянам Кардонов, и по своим специальным свойствам также принадлежали к числу новых продуктов. Напротив того, миндаль, или "греческий орех", персик, или "персидский", а также "мягкий орех" (nux mollusca), хотя и не были первоначально италийским продуктом, однако встречаются там по крайней мере за 150 лет до н. э. Финиковая пальма, завезенная в Италию из Греции, точно так же как она была завезена в Грецию с Востока, и служившая живым свидетельством очень древних торгово-религиозных сношений Запада с жителями Востока, разводилась в Италии еще за 300 лет до н. э. (Liv ., 10, 47; Pallad ., 5, 2, 11, 12, 1) не ради плодов (Plinius , Hist. Nat., 13, 4, 26), а так же как и в наше время, как декоративное растение и ради листьев, которые употреблялись на публичных празднествах. К более позднему времени относится начало разведения вишневых деревьев, которые росли на берегах Черного моря и были впервые посажены в Италии во времена Цицерона, хотя дикий вишняк был в Италии туземным деревом. Быть может, еще позднее стали разводить абрикосы, или "армянские сливы". Лимонное дерево стали культивировать в Италии лишь в позднейший период империи; апельсинное дерево было туда завезено маврами не ранее XII или XIII вв. и не ранее XVI в. появилось там из Америки алоэ (agave americana). Хлопок стали впервые разводить в Европе арабы. С буйволами и шелковичными червями знакома также только новейшая Италия, а не древняя. Отсюда мы видим, что в древней Италии вовсе не было именно тех продуктов, которые теперь нам кажутся настоящими "итальянскими"; если теперешнюю Германию можно назвать южной страной по сравнению с той, в которую проникал Цезарь, то и Италия в не меньшей степени сделалась с тех пор "более южной страной".
    
   [229] По словам Катона (De re rust., 137, стр. 16), при долевой аренде из валового дохода вычитались расходы на прокормление плуговых волов, а остаток делился между сдавшим имение в аренду и арендатором (colonus partiarius) в условленном заранее размере. О том, что доли обыкновенно были равны, можно заключить по аналогии с французским bail à cheptel и с такой же итальянской системой аренды на половинных условиях и по отсутствию всяких следов какого-либо другого раздела на части; иные впадают в заблуждение, указывая на так называемого politor, который получал пятое зерно, а если дележ происходил до молотьбы, то шестой или девятый сноп (Cato, 136, стр. 5); этот politor был не арендатором на долевых условиях, а нанятым во время жатвы работником, который получал свою поденную плату в виде условленной доли продуктов.
    
   [230] Отдача поместьев в аренду получила свое настоящее значение лишь с тех пор, как римские капиталисты стали приобретать за морем земельные владения в больших размерах; только тогда стали понимать, что всего выгоднее назначать сроки аренды на несколько поколений (Colum., 1, 7, 3).
    
   [231] Что между виноградными кустами не сеяли никаких зерновых культур, а в лучшем случае только кормовые травы, легко произрастающие в тени, видно из слов Катона (33, ср. 137); поэтому и Колумелла (3, 3) считает, что от виноградников нет никаких других побочных доходов кроме дохода от продажи отпрысков. Напротив того, древесные насаждения (arbustum) засевались, как и всякое хлебное поле (Colum., 2, 9, 6). Только в тех случаях, когда лоза привязывалась к другим деревьям, между этими последними разводились и хлебные культуры.
    
   [232] Магон, или переводчик его сочинений (у Varro , De re rust., 1, 17, 3), советует не разводить рабов, а покупать их в возрасте не моложе двадцати двух лет; Катон, вероятно, разделял это мнение, как это ясно указывает личный состав его образцового хозяйства, хотя и не говорит об этом прямо. Катон (2) категорически стоит за продажу престарелых и больных рабов. Хотя Колумелла (1, 8) и говорит о разведении рабов, причем рабыня, родившая трех сыновей, должна быть освобождаема от работы, а мать четырех сыновей даже отпускаема на свободу, но это было лишь теоретическим воззрением, а не практическим правилом при ведении хозяйства, точно так же как и обыкновение Катона покупать рабов для того, чтобы их обучать и потом перепродавать (Plut . Cat. mai., 21). Упоминаемое там же характерное обложение налогом относится к настоящей домашней прислуге (familia urbana).
    
   [233] В этих пределах заковывание рабов и даже собственных сыновей (Dionis ., 2, 26) практиковалось в самой глубокой древности; и Катон упоминает как об исключении о закованных полевых рабочих, которым приходится выдавать хлеб вместо зерен, потому что они сами не могут молоть (56). Даже во времена империи заковывание рабов было большей частью наказанием, которое налагалось предварительно экономом, а окончательно владельцем (Colum ., 1, 8; Caius ., 1, 13; Ulp ., 1, 11). Впоследствии обработка полей закованными в цепи невольниками встречается в качестве особой хозяйственной системы, а смирительный дом для рабов (ergastulum), состоявший из подвала с несколькими небольшими оконными отверстиями, до которых нельзя было достать с пола рукой (Colum ., 1, 6), является необходимой принадлежностью хозяйственной постройки; но это объясняется тем, что пахотные рабы находились в более тяжелом положении, чем остальные чернорабочие, и потому выбирались преимущественно из тех, которые или действительно провинились или считались провинившимися. Впрочем, этим нисколько не опровергается тот факт, что жестокие владельцы приказывали заковывать рабов и без всякого к тому повода; на это служит ясным указанием и то, что налагаемые на рабов-преступников лишения относятся судебниками не ко всем закованным в цепи рабам, а только к тем, которые закованы в виде наказания. То же можно сказать и о клеймении, в сущности оно должно было служить наказанием, однако случалось, что клейма налагались на целую партию рабов (Diod ., 35, 5; Bernay , Phokylides, стр. XXXI).
    
   [234] Относительно сбора винограда Катон этого не утверждает, но зато это утверждает Варрон (1, 17), и так оно и должно быть по существу. В экономическом отношении было бы ошибочно устанавливать число содержащихся при поместье рабов по размеру работ во время жатвы, а если бы это и делалось, то во всяком случае не стали бы продавать виноград на корню, что случалось нередко (Катон , 147).
    
   [235] Колумелла (2, 12, 9) определяет число дождливых и праздничных дней в году средним числом 45; с этим согласуется и тот факт, что, по замечанию Тертуллиана (De idol., 14), число языческих праздничных дней еще не достигло пятидесяти дней христианской праздничной поры от пасхи до троицы. К этому следует присовокупить то время отдыха среди зимы после окончания осенних посевов, которое Колумелла определяет в тридцать дней. В число этих последних, без сомнения, входил и переходный "праздник посева" (feriae sementivae; ср. Овидиевы Fasti, 1, 661). Этот месяц отдыха не следует смешивать с судебными вакациями во время жатвы и во время уборки винограда (Plin ., Ep., 8, 21, 2 и др.).
    
   [236] Столичной средней ценой хлеба, во всяком случае в VII и VIII вв. от основания Рима [ок. 150 г. до н. э. -- 50 г. н. э.], можно считать один динарий за римский модий или 11/3 талера за прусский шеффель пшеницы; в наше время (по средней цене, какая существовала в провинциях Бранденбурге и Померании от 1816 до 1841 г.) такое же количество пшеницы стоит приблизительно 1 талер 24 зильбергроша. Трудно решить, за счет чего следует отнести эту не очень значительную разницу между римскими ценами и нынешними -- за счет ли вздорожания хлеба или за счет понижения ценности серебра. Впрочем, очень сомнительно, чтобы в Риме в то время или в более позднюю эпоху действительно происходили в ценах на хлеб колебания более сильные, чем в наше время. Конечно, мы найдем огромную разницу, если сравним вышеприведенные цены в 4 и в 7 зильбергрошей за прусский шеффель с теми ценами, которые существовали при вызванной войнами самой страшной дороговизне и в такое голодное время, когда, как например во время войны с Ганнибалом, цена прусского шеффеля поднималась до 99 зильбергрошей (1 медимн -- 15 драхмам; Полибий, 9, 44); во время междоусобной войны она доходила до 198 зильбергрошей (1 модий -- 5 динариям; Cic., Verr., 3, 92, 214), во время страшной дороговизны при Августе она доходила даже до 218 грошей (5 модиев = 271/2 динариям; Euseb.; Chron. p. Chr. 7 scal.), но такие чрезмерно высокие и чрезмерно низкие цены представляют мало поучительного и при одинаковых условиях возможны и в наше время.
    
   [237] Поэтому Катон называет оба описываемые им имения просто оливковой плантацией (olivetum) и виноградником (vinea), хотя там разводились не только виноград и оливки, но также зерновые и другие культуры. Если те 800 culei, для которых владелец виноградника должен, по совету Катона, запасаться бочками (11), представляют высший размер годового сбора, то следует полагать, что все 100 моргенов засаживались виноградниками, так как сбор винограда на 8 culei с одного моргена был почти неслыханно урожайным (Colum ., 3, 3); но Варрон (16, 22) объяснял эту цифру (и по всей видимости правильно) тем, что владельцу виноградников иногда приходилось укупоривать новое вино, когда старое еще не было распродано.
    
   [238] Что римский сельский хозяин получал со своего капитала средним числом 6 %, видно из слов Колумеллы (3, 3, 9). Более точные сведения о размере расходов и дохода мы имеем только относительно виноградников, для которых Колумелла приводит следующую смету расходов на один морген:
   Покупная цена земли1000 сестерциевПокупная цена рабов, необходимых для обработки одного моргена1143 сестерцияЛозы и жерди2000 сестерциевПотерянные проценты в течение двух первых лет497 сестерциевИтого4640 сестерциев -- 336 талеровДоход он определяет по меньшей мере в 60 амфор, стоивших не менее 900 сестерций (65 талеров), что составило бы доход в 17 %. Но эта цифра неверна в том отношении, что автор не принял в расчет неурожайных годов и не вычел из нее расходов на доставку лоз и уход за ними, на ремонт жердей и пополнение убыли рабов.
   Тот же сельский хозяин определяет валовой доход от лугов, пастбищ и лесов по большей мере в 100 сестерций с моргена, а валовой доход с засеянных полей был, по его словам, скорее менее, чем более, значителен; действительно, и среднее количество сбора пшеницы с одного моргена, определяемое в 25 римских шеффелей, даст, по средней столичной цене шеффеля в 1 динарий, не более 100 сестерциев валового дохода, а на месте обработки цены, конечно, были еще более низки. Варрон (3, 2) определяет обычный хороший валовой доход с более крупных поместий в 150 сестерциев с моргена. Мы не имеем в распоряжении соответствующих этой цифре расходных смет, но само собой разумеется, что такое хозяйство требовало гораздо менее расходов, чем разведение виноградников. Впрочем, эти данные относятся ко времени спустя сто и даже более лет после смерти Катона. От него самого мы имеем лишь общее указание, что скотоводство доходнее земледелия (у Cicero , De off., 2, 25, 89; Colum ., 6, предисловие, 4, ср. 2, 16, 2; Plinius , Hist. Nat, 18, 5, 30; Plut ., Кат., 21); это, конечно, еще не значит, что повсюду следовало бы превращать пахотные поля в пастбища, а должно быть понимаемо в том смысле, что капитал, вложенный в содержание стада на горных пастбищах и на других годных для скотоводства местах, приносит более дохода, чем капитал, потраченный на заведение полевого хозяйства на хлебородной почве. При этом, пожалуй, следует принимать в соображение еще и то обстоятельство, что недостаток энергии и знаний у землевладельцев оказывает менее вредное влияние на пастбищное хозяйство, чем на повышенного типа культуры винограда и оливок. По словам Катона, земельный доход уменьшается в следующей постепенности: самый большой доход дают: 1) виноградники, затем 2) огород, 3) ивняк, который приносил большой доход вследствие разведения виноградников, 4) оливковые плантации, 5) сенокосы, 6) засеянные хлебом поля, 7) кустарники, 8) лес, который шел на рубку, 9) дубняк для корма скота; все эти 9 статей входят в план ведения хозяйства в описанных Катоном образцовых поместьях. О том, что виноделие давало больше чистого дохода, чем земледелие, свидетельствует и следующий факт: третейским приговором, вынесенным в 637 г. [117 г.] по спору между Генуей и ее оброчными деревнями, было установлено, что Генуя будет получать оброк в размере шестой доли с вина и двадцатой доли с хлебных продуктов.
    
   [239] Промышленное значение римского производства сукон подтверждается выдающейся ролью, которую играли валяльщики в римской комедии. О доходности сукновален свидетельствует Катон (у Плутарха , Кат., 21).
    
   [240] В кассе лежало 17 410 римских фунтов золота, 22 070 фунтов нечеканного серебра и 18 230 фунтов чеканного. Легальное отношение золота к серебру было такое: 1 фунт золота равнялся 4 тысячам сестерциев, или 1 : 11,91.
    
   [241] На этом основаны право иска по договорам о купле, о найме и о товариществе и вообще все учение о праве иска по не облеченным ни в какую форму договорам.
    
   [242] Главным на это указанием служит отрывок Катона у Геллия, 14, 2. И относительно так называемых письменных обязательств, т. е. взысканий, основанных на внесении долга в счетную книгу заимодавца, служит объяснением такое юридическое признание личной добросовестности одной из сторон даже в том случае, если она дает показание в своем собственном деле; оттого-то, когда впоследствии исчезла из римских нравов такая купеческая добросовестность, и письменные обязательства, не будучи формально отменены, исчезли сами собой.
    
   [243] В замечательном образцовом контракте Катона (144) на отдачу с подряда уборки маслин находится следующий параграф: "Никто (из желающих взять подряд с торгов) не должен отступаться с целью принудить к отдаче уборки и выжимки маслин по более дорогой цене кроме тех случаев, когда один из торгующихся объявит другого своим компаньоном. Если же это окажется невыполненным, то по требованию владельца или приставленного им надсмотрщика все компаньоны (той ассоциации, с которой был заключен контракт) присягают (в том, что не содействовали устранению конкуренции). Если они не принесут присяги, то подрядная цена не уплачивается". Здесь подразумевается, что предприниматель -- компания, а не какой-нибудь один капиталист.
    
   [244] Livius , 21, 63 (ср. Cic ., Verr. 5, 18, 45), говорит только об узаконении, касающемся морских судов; но что сенаторам было воспрещено также и участие в казенных подрядах (rederaptiones), говорят Asconius , in or. in toga cand., стр. 94, Orel, и Dio . 55, 10, 5; а так как, по словам Ливия, "всякая спекуляция считалась неприличной для сенатора", то следует полагать, что клавдиевский закон имел более широкую цель.
    
   [245] Подобно всем римлянам Катон помещал часть своего состояния в скотоводство, в торговые и иные предприятия. Но не в его характере было прямо нарушать законы; поэтому он не занимался спекуляциями по государственным откупам, так как закон это воспрещал ему как сенатору, и не занимался ссудными делами. В связи с последним Катона неправильно упрекают за то, будто он на практике уклонялся от своей теории: он бесспорно принимал участие в ссудах под залог морских судов, но это не было запрещенным законами помещением денег под проценты и по существу принадлежало к числу предприятий по нагрузке и перевозке чужих товаров.
    
   [246] Что слово Asiagenus было первоначальным титулом героя Магнезии и его потомков, доказано монетами и надписями; хотя капитолийские фасты и называют его Asiaticus, но это принадлежит к неоднократно замечавшимся следам их позднейшей редакции. Это название могло быть не чем иным, как извращением слова ἈΣιαγένηΣ, которым оно и заменялось у позднейших писателей; но это слово означает не завоевателя Азии, а азиатского уроженца.
    
   [247] Нечто вроде парабаза в плавтовском "Curculio" изображает тогдашнее оживление на главной столичной площади если и не очень остроумно, то очень наглядно:
   "Я укажу, где и кого можно найти, для того чтобы не терять напрасно времени тому, кому нужно переговорить с человеком честным или нечестным, хорошим или дурным. Ищешь ты лжесвидетеля? Иди в суд. Нужен тебе лгун и хвастун? Иди к клоацинскому святилищу. (Богатых беспутных мужей немало на базаре; там же найдешь мальчиков для разврата и тех, кто устраивает такие делишки.) На рыбном рынке собираются складчины для обедов на общий счет. На нижнем рынке встретишь людей хороших и состоятельных, но посредине у канавы не найдешь никого кроме мошенников. Дерзкие болтуны и негодяи толпятся у водоема; своим наглым языком они поносят других без всякой причины, хотя сами творят немало таких дел, которые достойны порицания. У старых лавок сидят те, кто дает деньги под проценты; у храма Кастора -- те, кому можно давать взаймы деньги не иначе, как очень осторожно; на Тусканской улице найдешь людей, которые себя продают; на Велабре -- булочники, мясники, жрецы, должники, запоздавшие уплатой, ростовщики, выручающие их из беды; богатых распутных мужей найдешь у Левкадии Оппии".
   Слова в скобках составляют позднейшую прибавку, вставленную после постройки первого римского базара (570) [184 г.]. С ремеслом булочника (pistor, буквально: мельника) соединялась в то время торговля деликатесами и напитками (Festus , Eq., слово alicariae, стр. 7, MЭll.; Plaut , Capt., 160; Poen., 1, 2, 54; Trin., 407). То же можно сказать и о мясниках. Левкадия Оппия, по всей вероятности, была содержательницей публичного дома.
    
   [248] Язык Плавта отличается употреблением таких относящихся к одной определенной сфере идей греческих выражений, как stratioticus, machaera, nauclerus, trapezita, danista, drapeta, oenopolium, bolus, malacus, moms, graphicus, logus, apologus, techna, schema; перевод добавляется редко и лишь к словам, не входящим в вышеуказанную сферу идей, как например в комедии "Дикарь" (Truculentus, 1, 1, 60), в стихе, быть может вставленном впоследствии: φρόνηΣιΣ est sapientia. Нередко встречаются и греческие выражения, как например в "Казине" (3, 6, 9): Πράγματά μοι παρέχειΣ - Dabo Μέγα κακόυ ut opinor. Также встречается греческая игра слов, как например в обеих "Вакхидах" (240): opus est chryso Chrysalo. И Энний предполагает, что слушателям известно этимологическое значение имен Александр и Андромаха (Varro , De lingua lat., 7, 82). Самые характерные полугреческие формы слов, как например ferritribax, plagipatida, pugilice или в "Хвастливом воине" (213): "Euge! Euscheme hercle astitit sic dulice et comoedice!". [Вот так поведение! Здорово, посмотри на этого скомороха и комедианта!]
    
   [249] Одна из таких эпиграмм, сочиненных от имени Фламинина, гласит: "Диоскуры, ловкие укротители коней, сыновья Зевса, властвующие в Спарте Тиндариды, внемлите! Соплеменник Энея Тит посвящает вам чудесный дар, после того как доставил эллинскому племени свободу".
    
   [250] Так, например, раб Катона Старшего Хилон зарабатывал для своего господина деньги в качестве учителя детей (Plut ., Cato maior, 20).
    
   [251] Позднейшее правило, что вольноотпущенник необходимо носил имя патрона, еще не было в силе в республиканском Риме.
    
   [252] В одной из трагедий Ливия говорится: quem ego nИfrendem alui lАcteam immulgИns opem. (Я вскормил беззубого, доя для него молоко в изобилии). Гомеровские стихи (Одиссея, 12, 16):
    
   Nοὐδ'ἄρα κίρκην
   ἐξ Ἀίδεω ἐλθόντεΣ ἐλήθομεν, ἀλλὰ μάλ ὦκα
   ἦλθ' ἐντυναμένηἅμα δ' 'αμρίπολοι φέρον αὐτῆ
   Σῖτον καὶ κρέα πολλὰ καὶ αἰθοπα οἷνον ὲρυθρόν.
    
   ... но Цирцея узнала
   Скоро о нашем прибытии к ней от пределов Аида.
   Светлой одеждой облекшись, она к нам пришла, и за нею
   С хлебом и мясом и пеннопурпурным вином молодые
   Девы пришли (перевод Жуковского)
    
   переведены так:
    
   ttópper citi ad áedis - vénimús Circae
   simúl dúona córam (?) - pórtant ád navis,
   milia ália in isdem - inserinúntur.
    
   Торопливо идем мы -- к Цирцее,
   Между тем как товары -- несут на суда,
   Которые нагружают -- и множеством других вещей.
    
   Всего замечательнее не столько грубость, сколько бессмысленность переводчика, который не Цирцею приводит к Одиссею, а, напротив того, Одиссея к Цирцее. Другое, еще более забавное qui pro quo перевод слов αἰθοίοιΣιν ἔδωκα (Одиссея, 15, 373) словом lusi (Festus , Epit., слово affatim, стр. 11, MЭller )! Эти ошибки не лишены интереса и в историческом отношении: из них видно, на какой ступени умственного развития стояли эти школьные учителя, занимавшиеся стихотворством; отсюда также видно, что хотя Андроник и был родом из Тарента, но греческий язык не мог быть его родным языком.
    
   [253] Хотя такое здание и было построено еще в 575 г. [179 г.] на фламиниевском ристалище для игр в честь Аполлона (Ливий , 40, 51; Becker , Top., стр. 605), но оно, вероятно, вскоре после того было снесено.
    
   [254] Еще в 599 г. [155 г.] в театре не было мест для сиденья (Ritschl , Parerg., 1, XVIII, XX, 214; ср. Ribbeck , Trag., стр. 285); если же не только сочинители плавтовских прологов, но и сам Плавт много раз намекали на сидящую публику (Mil. Glor., 82, 83; Aulul., 4, 9, 6; Trucul, в конце; Epid., в конце), то следует полагать, что бо льшая часть зрителей обыкновенно приносила с собою стулья или сидела на полу.
    
   [255] Женщины и дети допускались в римский театр, по-видимому, во все времена римской истории (Val . Max ., 6, 3, 12; Plut ., Quaest. Rom., 14; Cic ., De har. resp., 12, 24; Vitruv ., 5, 3, 1; Sueton ., Aug., 44 и т. д.), но рабы по закону туда не допускались (Cic ., De har. resp., 12, 26; Ritschl , Parerg., 1, p. XIX, 223), и, конечно, то же можно сказать об иноземцах за исключением гостей общины, которые занимали места или ниже сенаторов, или рядом с ними (Varro , 5, 155; Justin ., 43, 5, 10; Sueton ., Aug., 44).
    
   [256] Из плавтовских прологов (Cas., 17. Amph., 65) нельзя делать заключения о том, что существовала раздача наград (Ritschl , Parerg., 1, 229); но и то, что говорится в Trin. 706, могло принадлежать греческому оригиналу, а не переводчику, и решающее значение имеет, что дидаскалии и прологи, равно как все дошедшие до нас предания, умалчивают о существовании судов для назначения наград и о существовании наград. Что давалось только по одной пьесе в день, видно из того факта, что к ее началу зрители приходили в театр (Poen., 10), а после ее окончания уходили домой (Epid., Pseud., Rud., Stich., Truc., в конце). Из вышеуказанного следует, что зрители приходили в театр после второго завтрака и уже были дома к обеду; стало быть, по нашему счету времени представление продолжалось приблизительно от полудня до половины третьего, и действительно в такой промежуток времени могла быть исполнена плавтовская пьеса с музыкой в антрактах (ср. Горация , Ep., 2, 1, 189). Хотя Тацит (Ann., 14, 20) и говорит, что публика проводила "целые дни" в театре, но это обыкновение возникло в более позднюю эпоху.
    
   [257] Римские писатели изредка пользовались так называемой средней комедией афинян, но это обстоятельство не имеет исторического значения, так как эта комедия была не что иное, как менее развитая менандровская комедия. На то, что римляне пользовались более древними комедиями, нет никаких указаний. Хотя римская потешная трагедия вроде платоновского "Амфитриона" и считается римскими историками литературы за ринфоновскую, но и новейшие аттические писатели сочиняли такие же пародии, и трудно себе представить, почему римляне стали бы браться для переводов не за современных писателей, а за Ринфона и более древних писателей.
    
   [258] Bacch., Trin. 609. Truc., 3, 2, 23. И Невий, который вообще не был так сдержан, тоже насмехался над пренестинцами и ланувийцами (Com., 21, R.). Известный разлад между пренестинцами и римлянами нередко проявляется наружу (Ливий , 23, 20, 42, 1); и конечно, с этим находятся в связи и казни во времена Пирра, и катастрофа, случившаяся во времена Суллы. Невинные шутки вроде той, которая встречается в комедии "Пленники" (160, 881), конечно, пропускались цензурой. Достоин внимания и комплимент Массалии в комедии "Казина" (5, 4, 1).
    
   [259] Так, например, пролог в комедии "Ларчик" заканчивается следующими словами, которые стоит процитировать как единственное современное упоминание о ганнибаловской войне в дошедших до нас литературных произведениях того времени:
    
   "Преуспевайте и побеждайте с мужеством, как это вы до сих пор делали. Берегите ваших союзников и старых, и новых, требуйте от них помощи по вашему праву, губите врагов, старайтесь стяжать лавры и славу, дабы побежденный пуниец понес заслуженную кару".
    
   Четвертая строка стихов (augete auxilia vostris iustis legibus) относится к добавочным повинностям (Ливий , 25, 15), наложенным в 550 г. [204 г.] на латинские колонии, которые запоздали с помощью.
    
   [260] Поэтому следует быть крайне осмотрительным, допуская у Плавта намеки на современные события. Новейшие исследования устранили много ошибочных догадок такого рода; но разве и намек на вакханалии, встречающийся в "Казине", 5, 4, 11 (Ritschl , Parerg., 1, 192), не был недозволителен с точки зрения цензуры? Однако можно прийти к обратному выводу: из упоминания о празднестве Вакха в "Казине" и в некоторых других комедиях (Amph., 703; Aul., 3, 1, 3; Bacch., 53, 371; Mil., 1016 и в особенности Men., 836) можно сделать заключение, что они были написаны в такое время, когда упоминание о вакханалиях не считалось опасным.
    
   [261] Замечательное место в пьесе "Девушка из Тарента" не может быть объяснено в каком-либо ином смысле:
    
   "Того, что мне доставило здесь в театре заслуженный успех, Никакой царь в мире не осмелился бы у меня оспаривать -- Насколько же лучше там рабу, чем здесь свободному человеку!"
    
    
   [262] Как думали в новейшей Элладе о рабстве, можно составить понятие, например, из следующих слов Эврипида (Jon., 854; ср. Helena, 728):
    
   "Раба позорит только его название, во всем остальном нисколько не хуже свободного человека тот раб, который ведет себя благородно".
    
    
   [263] Так, например, в плавтовской комедии "Stichus" во время одного очень милого в иных отношениях разговора отца с дочерью о качествах хорошей жены делается вовсе неуместный вопрос, на ком лучше жениться -- на девушке или на вдове; а оставлен этот вопрос только для того, чтобы вызвать не менее неуместную и совершенно бессмысленную в устах дочери пошлую фразу против женщин. Но это еще мелочь в сравнении со следующим примером. В менандровском "Ожерелье" муж жалуется приятелю на свое горе:
    
   А . Ты конечно знаешь, что я женился на богатой наследнице Ламии? -- Б . Конечно знаю. -- А . Ей принадлежат и этот дом, и эти поля, и все, что кругом, но, видит бог, она для нас хуже всякой невзгоды. Она в тягость всем и каждому, не только одному мне, но также сыну и даже дочери. -- Б . Конечно я знаю, что это так.
    
   В латинской переделке Цецилия из этого изящного по своей крайней простоте диалога вышел следующий сальный разговор:
    
   Б . Стало быть, твоя жена сварлива, неправда ли? -- А . Лучше об этом не говори! -- Б . Отчего же? -- А . Я хотел бы об этом позабыть. Только приду домой и сяду, как она выгоняет меня своим холодным поцелуем. -- Б . Ну, что касается поцелуя, то он совершенно кстати: ведь она хочет, чтоб тебя вырвало тем, что ты выпил вне дома.
    
    
   [264] Даже когда стали строиться каменные театры, в них не делалось тех акустических приспособлений, посредством которых греческие архитекторы облегчали труд актеров.
    
   [265] Биографические сведения о Невии очень сбивчивы. Так как он сражался в первую пуническую войну, то он не мог родиться позже 495 г. [259 г.]. Вероятно в 519 г. [235 г.] были поставлены на сцену его первые драматические произведения (Gell., 12, 21, 45). Обыкновенно полагают, что в 550 г. [204 г.] его уже не было в живых; но Варрон (у Цицерона , Brutus, 15, 60) в этом сомневается и, конечно, не без основания: если бы это была правда, то следовало бы полагать, что во время ганнибаловской войны Невий укрылся в неприятельской стране. А саркастические стихи на Сципиона не могли быть написаны ранее битвы при Заме. Следует полагать, что он жил между 490 и 560 гг. [264 и 194 гг.], так что он был современником обоих Сципионов, убитых в 543 г. [211 г.] (Cic ., De rep., 4, 10) и был десятью годами моложе Андроника и, может быть, десятью годами старше Плавта. На то, что он был уроженцем Кампании, указывает Геллий, а то, что он был латинской национальности, если бы это нуждалось в доказательствах, видно из написанной им собственной эпитафии. Если он был не римским гражданином, а гражданином Калеса или какого-либо другого латинского города Кампании, то этим легче объяснить, почему римская полиция обходилась с ним так беспощадно. Актером он ни в коем случае не мог быть, потому что служил в армии.
    
   [266] Для примера можно сравнить с ливиевскими стихами следующий отрывок из трагедии Невия "Ликург":
    
   "Вы -- хранители царской особы. Спешите в то листвообильное место,
   Где сам собою вырос насаженный кустарник",
    
   или знаменитые слова, которые в "Прощании Гектора" этот последний говорит Приаму:
    
   "Мила мне, родитель, хвала от тебя, многославного мужа",
    
   и прелестный стих из "Девушки из Тарента":
    
   "Alii adnutat, alii adnictat; alium amat, alium tenet".
   (Иному кивнет, иному подмигнет; иного любит, иного держит в руках.)
    
    
   [267] Это предположение кажется необходимым, потому что в противном случае не было бы тех колебаний, какие были у древних при разрешении вопроса о подлинности или неподлинности плавтовских пьес: среди собственно так называемых древних римских писателей нет ни одного, которому приписывались бы те или другие литературные произведения хотя бы приблизительно с такой же неуверенностью. И в этом отношении точно так же, как во многих других внешних условиях, существует замечательное сходство между Плавтом и Шекспиром.
    
   [268] Словом togatus обозначали как на юридическом, так и вообще на техническом языке италиков в отличие не только от чужеземцев, но и от римских граждан. Так, например, прежде всего formula togatorum (Corp. Insc. Lat., ном. 200 с. 21--50) означала список тех военнообязанных италиков, которые не служили в легионах. И название Цизальпинской, или лежащей по сю сторону Альп, Галлии -- Gallia togata, встречающееся в первый раз у Гирция, а вскоре после того снова исчезнувшее из обыденного языка, обозначало эту местность, вероятно, соответственно ее правовому положению, так как в период времени от 665 до 705 г. [89--49 гг.] большинство общин там пользовалось латинским правом. Равным образом и Виргилий, говоря о gens togata (Энеида, 1, 282), о которых упоминал наряду с римлянами, вероятно, имел в виду латинскую нацию. Поэтому и под словами fabula togata следует разуметь ту комедию, местом действия которой был Лациум, между тем как местом действия в fabula palliata была Греция; но у той и у другой было общим то, что местом действия в них служила чужеземная страна, а их авторам было запрещено изображать на сцене римские порядки и римских граждан. Что togata действительно могла разыгрываться только в городах, пользовавшихся латинским правом, видно из того факта, что все города, в которых, сколько нам известно, разыгрывались пьесы Тициния и Афрания -- Сеция, Ферентин, Велитры, Брундизий, -- пользовались латинским или союзным правом вплоть до войны с союзниками. С распространением прав гражданства на всю Италию комические писатели утратили эту латинскую сцену действия, так как юридически заменившая латинские общины Цизальпинская Галлия была слишком отдаленной страной для столичного драматического писателя; тогда очевидно совершенно исчезла и fabula togata. Впрочем, этот пробел пополнили такие юридически окончившие свою существование италийские общины, как Капуя и Атела, поскольку fabula atellana служит как бы продолжением fabula togata.
    
   [269] Относительно Тициния в древней литературе нет никаких данных за исключением того, что, судя по одному отрывку Варрона, он очевидно был старше Теренция (558--595 [196--159 гг.]; Ritschl , Parerg., 1, 194); из этого отрывка нельзя сделать никаких других выводов: хотя из двух сопоставляемых здесь групп вторая (Trabea, Atilius, Caecilius) вообще старше первой (Titinius, Terentius, Atta), но из этого еще не следует, что старейший член младшей группы моложе, чем младший член старейшей группы.
    
   [270] Из пятнадцати известных нам тициниевских комедий шесть названы по мужским ролям (baratus?, caecus, fullones, Hortensius, Quintus, varus), девять по женским (Gemina, iurisperita, prilia?, privigna, psaltria или Ferentinatis, Setina, tibicina, Veliterna, Ulubrana?); из числа этих последних две -- роли юристки и флейтистки -- очевидно служат пародией на мужские профессии. И в отрывках преобладает женский пол.
    
   [271] Для сравнения приведем начало эврипидовской "Медеи" и энниевской:
    
   Είθ'ὢφελ ἈργοῦΣ μὴ διαπτάΣθαι ΣκάφοΣ
   κόλχων ἐΣ αἷαν κυανέαΣ ΣυμπληγάδαΣ,
   Μηδ' ὲν ναπαιΣι Πηλίου πεΣεῖν ποτε
   ΤμηθεῖΣα πεύχη, μηδ' ἐρετμῶΣαι χέραΣ,
   Ἀνδρῶν ἀρίΣτων, οἳ τὸ πάγχρυΣον θέροΣ
   Πελία μετῆλθον, οὐ γὰρ ἄν δἐΣποιν' ἐμή
   Μήδειχ πύργουΣ γῆΣ ἔπλευΣ ἸωλκίαΣ
   Ἐρωτι θυμὸν ἐκπλαγεῖΣ' ΙάΣονοΣ.
    
   (Если бы корабль Арго никогда не направлялся промеж мрачных Симплегадов к берегам Колхиды; если бы в лесах Пелия никогда не срубали сосен и если бы сделанными из этих сосен веслами не управляла рука тех храбрецов, которые отправились добывать золотое руно для Пелия! Тогда моя госпожа Медея не отплыла бы к башням Иолкской страны, страдая пагубной любовью к Язону.)
    
   Utinam ne in nemore Pelio securibus Caesa accidisset abiegna ad terram trabes,
   Neve inde navis inchoandae exordium Coepisset, quae nunc nominatur nomine
   Argo, quia Argivi in ea dilecti viri
   Vecti petebant pellem inauratam arietis
   Colchis, imperio regis Peliae, per dolum.
   Nam nunquam era errans mea domo efferet pedem
   Medea, animo aegra, amore saevo saucia.
    
   (Если бы в роще Пелия никогда не срубали топором еловых пней и не приступали к постройке корабля, носящего теперь название Арго, потому что на нем отплыла из Аргоса в Колхиду, по приказанию царя Пелия, отборная дружина с целью хитростью добыть золотое руно! Тогда моя госпожа Медея не пустилась бы в странствования, унося в своем сердце мучительную любовь.)
   В отступлениях перевода от оригинала поучительны не только тавтология и перифразы, но также устранение или опущение мало знакомых мифологических названий, как например Симплегадов, Иолкской земли и Арго. Впрочем, у Энния редко встречается неверное понимание подлинника.
    
   [272] Древние, конечно, были правы, считая за собственную характеристику поэта то место в седьмой книге Летописи, где консул призывает к себе поверенного, "с которым он охотно и часто делил и стол, и беседу, и обсужденье своих дел, когда возвращался домой утомленный важными делами, о которых совещался в течение большей части дня на площади или в высокочтимом сенате, которому мог сообщать и важное, и пустое, и забавное и, если бы то было возможно, за раз передавать и беззаботно поверять все, что говорится между людьми и хорошего и дурного, который делил с ним много радостных минут и дома и вне дома, который никогда не вовлекался постыдным советом в дурное дело из легкомыслия или из злобы; это был человек сведущий, преданный, приятный, красно говоривший и всегда веселый; он умел говорить разумно и сжато в должное время и именно то, что следует; в сношениях был приятен и был сведущ в том, что уже отжило, так как годы познакомили его с нравами и его времени и прошлых времен и также с многоразличными законами и божескими и человеческими; а то, что он слышал, он умел и передать и умолчать". В предпоследней строке, вероятно, следовало писать: multarum rerum leges divumque hominumque.
    
   [273] Из определения прорицателя у Эврипида ("Ифигения в Авлиде", 956), что это человек, "который в лучшем случае вставляет немножко правды в свои нескончаемые выдумки, а если когда и промахнется, то это сходит ему с рук", латинский переводчик сделал следующую диатрибу против составителя гороскопов:
    
   "Он ждет астрологических знамений на небе и наблюдает, не появится ли свет Юпитеровой козы или рака, или какого-нибудь другого животного. Он не смотрит, куда ступают его ноги, а проникает взором в небесные пространства".
    
    
   [274] В "Телефе" говорится:
    
   "Palam mutire plebeis piaculum est".
   (Открыто говорить, что думаешь, -- преступление со стороны плебея.)
    
    
   [275] Следующие превосходные по форме и по содержанию стихи находятся в переделке эврипидовского "Феникса":
    
   "Но муж должен вдохновляться истинным мужеством и наперекор противникам бесстрашно вести виновного на суд; в том и заключается свобода, что у человека бьется в груди чистое и непоколебимое сердце; иначе преступное деяние остается скрытым во мраке".
    
   В "Сципионе", по всей вероятности включенном в собрание разных стихотворений, находятся следующие живописные строки:
    
   "...mundus caeli vastus constitit silentio;
   Et Neptunus saevus undis asperis pausam dedit,
   Sol equis iter repressit ungulis volantibus,
   Constitere amnes perennes, arbores, vento vacant".
    
   (Юпитер подает знак; в обширных небесных пространствах все смолкло; яростный Нептун прекратил бушеванье морских волн; солнце сдержало своих быстроногих коней; реки перестали течь, ветер не шевелит деревьев.)
   Последняя строка дает нам понятие о том, как поэт отделывал свои оригинальные стихотворения; она не что иное, как переделка следующих слов, произносимых очевидцем борьбы Гефеста со Скамандром в трагедии "Освобождение Гектора", которая вероятно первоначально была произведением Софокла:
    
   "Constitit credo Scamander, arbores vento vacant".
   (Умолк, смотри, Скамандр, ветер не шевелит деревьев). Мотив же заимствован из Илиады, 21, 381.
    
    
   [276] Так например, читаем в "Фениксе":
    
   "...stultus est, qui cupita cupiens cupienter cupit".
   (глуп, кто желает желанное, еще более желая, желает).
    
   И это еще не самое нелепое из подобных безобразий. Встречаются и акростихи (Cic ., De div., 2, 54, III).
    
   [277] Кроме Катона нам известны принадлежавшие той же эпохе имена еще двух "консуляров и поэтов" (Sveton ., Vita Terent., 4) -- Квинта Лабеона, который был консулом 571 г. [183 г.], и Марка Попилия, который был консулом 581 г. [173 г.]. Но остается невыясненным, были ли опубликованы их стихотворения. Даже относительно произведений Катона это кажется сомнительным.
    
   [278] Следующие отрывки могут дать нам понятие о тоне всего сочинения. О Дидоне Невий говорит:
    
   "Ласково и хитро допрашивает она Энея, как он покинул город Трою".
    
   И далее:
    
   "Царь Амулий возносит руки к небесам, благодаря богов".
    
   В одной речи достоин внимания косвенный способ выражения:
    
   "Если бы они оставили тех храбрых людей без помощи, то это было бы позором для народа из рода в род".
    
   Относительно высадки в Мальте в 498 г. [256 г.] он говорит:
    
   "Римлянин отправляется в Мелиту, все жжет, опустошает и разоряет на этом, еще никем не тронутом острове и совершенно истребляет врагов".
    
   И наконец о мире, которым окончилась война из-за обладания Сицилией:
    
   "Положено дарами умилостивить Лутация; сверх того он требует, чтобы возвратили многих пленников из Сицилии и чтобы также возвратили заложников".
    
   [279] Слова Дионисия (1, 6) и Цицерона (De div., 1, 21, 43) не позволяют сомневаться в том, что эта древнейшая изложенная прозой римская история была написана на греческом языке. Остаются загадкой упоминаемые под тем же названием Квинтилианом и позднейшими грамматиками латинские летописи, а затруднение еще усиливается тем обстоятельством, что под тем же названием упоминается очень подробное изложение понтификального права на латинском языке. Впрочем, тот, кто проследит постепенное развитие римской литературы, не припишет это последнее сочинение какому-либо писателю, жившему во времена ганнибаловских войн; да и существование составленных в ту эпоху латинских летописей кажется сомнительным, хотя и нет возможности решить, произошло ли при этом смешение Фабия Пиктора с позднейшим летописцем Квинтом Фабием Максимом Сервилианом (консулом 612 г. [142 г.]), или же существовала старинная латинская переделка как греческих летописей Фабия, так и летописей Ацилия и Альбина, или же было два летописца, носивших имя Фабия Пиктора. Написанное также на греческом языке историческое сочинение, которое приписывают Луцию Цинцию Алименту, современнику Фабия, по-видимому, было подложным и было подделкой времен Августа.
    
   [280] Вся литературная деятельность Катона относится к старческому периоду его жизни (Cicero , Cat., 11, 38; Nepos , Cat., 3); и первые книги его "о происхождениях" были написаны не ранее 586 г. [168 г.] и, по всей вероятности, вскоре после этого года (Plinius , Hist. Nat., 3, 14, 114).
    
   [281] Когда Полибий (40, 6, 4) замечает, что грекоман Альбин дал себе труд написать свою историю прагматически, он очевидно противопоставляет его этим Фабию.
    
   [282] Так, например, описание осады Габий составлено по геродотовским анекдотам о Зопире и о тиране Фрасибуле, а один вариант рассказа о том, какой опасности подвергалась жизнь младенца Ромула, составлен по образцу геродотовского рассказа о детстве Кира.
    
   [283] Плавт (Mostellaria, 126) говорит, что родители "обучают детей чтению, праву и законам", о том же свидетельствует Плутарх (Cat. Maior, 20).
    
   [284] Так, например, в стихотворениях Эпихарма название Юпитера производится от того, что он помогает (quod juvat), а название Цереры -- от того, что она производит плоды (quod gerit fruges).
    
   [285] Rem tene, verba sequentur.
    
   [286] Ср.:
    
   Enni poeta -- salve, qui mortalibus
   Versus propinas flammeos medullitus.
    
   (Приветствую тебя, поэт Энний! Из глубины твоей души ты изливаешь для смертных пламенные песнопения.)
   Характерно то обстоятельство, что слово poeta образовалось из простонародного греческого слова ποητήΣ, а не из слова ποιητήΣ подобно тому как у греческих гончаров было в употреблении ὲπόηΣεν (вместо ὲποίηΣεν). Слово poeta в своем техническом значении относилось лишь к сочинителям эпических или речитативных стихотворений, а не к сочинителям театральных стихотворных произведений, называвшимся в то время scriba (Festus под этим словом, с. 333, изд. Мюллера).
    
   [287] Из цикла легенд о Трое и о Геракле были знакомы даже некоторые второстепенные мифические личности, как например Талфибий (Stichus, 305), Автолик (Bacchides, 275), Парфион (Men., 745). Следует полагать, что кроме того были знакомы в самых общих чертах легенды о Фивах и об Аргонавтах, сказания о Беллерофоне (Bacch., 810), о Пенфее (Merc., 467), о Прокне и Филомеле (Rudeus, 604), о Сафо и Фаоне (Mil., 1247).
    
   [288] Он пишет: "В своем месте я расскажу тебе, сын мой Марк, то, что я узнал об этих греках в Афинах по собственному опыту, и я докажу тебе, что их сочинения полезно просматривать, но не изучать. Эта раса в корне развращена и не признает никакой правительственной власти; верь мне, в этих словах такая же правда, как в изречении оракула; этот народ все погубит, если перенесет к нам свое образование и в особенности если будет присылать сюда своих врачей. Они сговорились извести своими лекарствами всех варваров, но они требуют за это платы, для того чтобы внушить к себе доверие и скорее довести нас до гибели. И нас они называют варварами и даже поносят еще более грубым названием опиков. Поэтому я запрещаю тебе входить в какие-либо сношения с знатоками врачебного искусства". Этот ревностный защитник римской национальности, как видно, не знал, что слово оптики, имеющее на латинском языке грязное значение, не имеет никакого дурного значения на греческом языке и что греки стали называть этим словом италиков без всякого намерения оскорбить их.
    
   [289] Произведения Плавция относятся к этому периоду или к началу следующего, так как изложенные гекзаметрами приписки к его картинам (Plinius , Hist. Nat., 35, 10, 115) не могут быть древнее сочинений Энния, а гражданские права в Ардее не могли быть дарованы ему иначе, как до войны с союзниками, в результате которой Ардея утратила свою самостоятельность.
    
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru