Моммзен Теодор
История Рима. Том 1

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Römische Geschichte)
    До битвы при Пидне.
    Книга первая. До упразднения царской власти.
    Книга вторая. От упразднения царской власти до объединения Италии.
    Книга третья. От объединения Италии до покорения Карфагена и греческих государств.


Теодор Моммзен.
История Рима

   Воспроизведение перевода "Римской истории" (1939--1949 гг.) под научной редакцией С. И. Ковалева и Н. А. Машкина.
    
   

Книга первая.
До упразднения царской власти

Τα παλαιότερα ΣαφῶΣ μέν εὑρεῖν διὰ χρόνου πλῆθοΣ ἀδύνατα ἧν ἐχ δὲ τεχμηρίων ὧν ἐπι μαχρότατον Σχοποῢντί μοι πιΣτεῢΣαι ξυμβαίνει οὐ μεγάλα νομίξω γενέΣται, οὖτε κατὰ τοὺΣ πολέμουΣ οὖτε ἐΣ τὰ ἄλλα.
(Более древние события было невозможно достоверно исследовать по давности времени, но по долгом размышлении над теми памятниками, которым можно довериться, я полагаю, что не было совершено никаких великих дел: ни военных, ни каких-либо других.)
Фукидид

Глава I.
Введение

   На извилистых берегах Средиземного моря, которое, глубоко врезываясь в материк, образует самый большой из заливов океана и, то суживаясь от рассеянных на нем островов и от выступов твердой земли, то снова разливаясь на значительное пространство, разделяет и соединяет три части Старого Света, с незапамятных времен поселились народы, принадлежащие в этнографическом и лингвистическом отношениях к различным расам, но в историческом отношении составлявшие одно целое. Это историческое целое и составляет именно то, что принято не совсем правильно называть историей древнего мира; в сущности это не что иное, как история культуры тех народов, которые жили вокруг Средиземного моря. В четырех главных стадиях своего развития эта история представляет собою историю коптского, или египетского, племени, жившего на южном побережье, историю арамейской, или сирийской, нации, занимавшей восточные берега и проникнувшей глубоко внутрь Азии до берегов Евфрата и Тигра, и историю народов-близнецов, эллинов и италиков, которым достались в удел европейские берега Средиземного моря. Хотя каждая из этих историй в своем начале связана с иным кругом представлений и с иными сферами исторической жизни, тем не менее каждая из них скоро принимает свое особое направление. Однако, хотя жившие вокруг этой обширной сферы разнородные или даже родственные по происхождению племена -- берберы и негры Африки, арабы, персы и индийцы Азии, кельты и германцы Европы -- и приходили в частные соприкосновения с теми обитателями берегов Средиземного моря, они не имели значительного влияния на культуру этих обитателей и сами мало подчинялись постороннему влиянию, поскольку возможно вообще разграничение культурных кругов, поскольку должен считаться единым культурным кругом тот, вершинами которого являлись Фивы, Карфаген, Афины и Рим. После того как каждая из этих четырех наций достигла самостоятельным путем самобытной и величественной цивилизации, они вступили в самые разнообразные взаимные отношения и придали яркую и богатую окраску всем элементам человеческой природы, пока наполнился и этот круг и пока новые народности, до тех пор лишь подобно волнам обтекавшие окраину средиземноморских государств, разлились по обоим берегам и, отделив в историческом отношении южный берег от северного, перенесли центр цивилизации с берегов Средиземного моря на берега Атлантического океана. Таким образом древняя история отделяется от новой не случайно и не хронологически. То, что мы называем новой историей, в сущности есть образование нового культурного круга, который соприкасается во многих эпохах своего развития с уходящей или с уже ушедшей цивилизацией средиземноморских государств, подобно тому как эта последняя примыкает к более древней, индо-германской, но которой также суждено идти ее собственным путем и до дна испить чашу и народного счастья и народных страданий. Ей также суждено пережить эпохи возмужания, зрелости и старости, благодатные усилия творчества в области религии государственных учреждений и искусств, безмятежное пользование приобретенным материальным и духовным богатством и, быть может, со временем истощение творческих сил в пресыщенной удовлетворенности достигнутой целью. Но и эта цель представляет собою лишь нечто преходящее; самая величественная система цивилизации имеет свои пределы, внутри которых способна выполнить свое назначение, но человечество не выполнит его никогда. Как только оно, казалось, уже достигает цели, ему снова приходится разрешать старую задачу на более широком поприще и в более высоком смысле.
   Наша задача заключается в описании последнего акта того великого всемирно-исторического зрелища древней истории среднего из трех полуостровов, которые выдвинулись из северного материка в глубь Средиземного моря. Его образует та ветвь западных Альп, которая направляется к югу. Апеннины тянутся сначала в юго-восточном направлении между более широким западным заливом Средиземного моря и узким восточным заливом и, приближаясь к этому последнему, достигают в Абруццах своей наибольшей высоты, которая, впрочем, едва доходит до линии вечных снегов. От Абруцц горная цепь принимает южное направление сначала без разветвлений и не утрачивая значительной высоты, но за котловиной, образующей гористую местность, она разделяется на более пологий юго-восточный кряж и на более крутой южный и кончается в обоих направлениях тем, что образует два узких полуострова. Низменность, которая тянется на севере между Альпами и Апеннинами, расширяясь в направлении к Абруццам, не принадлежит ни в географическом отношении, ни -- до позднейшего времени -- в историческом отношении к той гористой и холмистой южной Италии, историю которой мы намереваемся изложить. Прибрежная страна от Синигальи до Римини была включена в состав Италии только в седьмом столетии от основания Рима, а долина реки По только в восьмом; стало быть, древней северной границей служили для Италии не Альпы, а Апеннины. Эти последние не тянутся ни в одном направлении крутой горной цепью, а расплываются по всей стране. Они заключают в себе много долин и плоскогорий, соединенных между собою довольно удобными горными проходами, и представляют годную для заселения почву, в особенности на тех склонах и побережьях, которые примыкают к ним с востока, юга и запада. Правда, вдоль восточного побережья тянется замыкаемая с севера кряжем Абруцц и прерываемая только утесистыми выступами Гарганских гор Апулийская равнина, которая представляет однообразную плоскость со слабо очерченными береговыми линиями и с плохим орошением. Но на южном берегу, между обоими полуостровами, которыми оканчиваются Апеннины, примыкает к внутренней гористой местности обширная низменность, которая хотя и бедна гаванями, но обильна водой и плодородна. Наконец западный берег представляет обширную страну, по которой протекают значительные реки, особенно Тибр, и в которой действие вод и когда-то многочисленных вулканов образовало самые разнообразные формы долин и горных возвышенностей, гаваней и островов, а находящиеся там области -- Этрурия, Лациум и Кампания -- были сердцевиной италийской земли. К югу от Кампании предгорье мало-помалу исчезает, и горная цепь почти непосредственно омывается у своей подошвы Тирренским морем. Сверх того, к Италии примыкает, точно так же как Пелопоннес к Греции, самый красивый и самый большой из островов Средиземного моря -- Сицилия, в которой гористая и частью пустынная середина опоясана, в особенности с восточной и южной сторон, широкой полосой прекрасного, большею частью вулканического побережья. Так же как в географическом отношении Сицилийские горы составляют продолжение Апеннин, прерванное лишь небольшой "скважиной" (Ρήγιον) морского пролива, так и в историческом отношении Сицилия составляла в древние времена неоспоримую часть Италии, подобно тому как Пелопоннес составлял часть Греции. Сицилия была театром столкновения тех же племен, которые сталкивались в Италии, и была вместе с последней центром такой же высокой цивилизации. Италийский полуостров пользуется наравне с греческим умеренною температурой и здоровым воздухом на склонах своих не очень высоких гор, в своих долинах и равнинах. Береговая линия развита слабее, чем в Греции; Италии в особенности недостает усеянного островами моря, благодаря которому эллины сделались нацией мореплавателей. Зато Италия превосходит свою соседку богатством орошаемых реками равнин и плодородием покрытых кормовыми травами горных склонов, т. е. тем, что нужно для земледелия и скотоводства. Она, так же как и Греция, прелестная страна, в которой человеческая деятельность находит для себя и поощрение и награду и в которой одинаковым образом для беспокойных стремлений открываются пути в даль, а для спокойных -- возможность мирных приобретений на родине. Но греческий полуостров обращен лицом к востоку, а италийский -- к западу. Как для Эллады эпиротское и акарнанское побережья, так и для Италии побережья апулийское и мессапское имеют второстепенное значение, и между тем как в Элладе смотрят на восток Аттика и Македония, т. е. те области, которые служили фундаментом для ее исторического развития, в Италии смотрят на запад и Этрурия, и Лациум, и Кампания. Таким образом, несмотря на то, что эти два полуострова находятся в таком близком соседстве и что они связаны почти братскими узами, они как бы отворачиваются один от другого. Хотя из Отранто можно видеть невооруженным глазом Акрокеранские горы, однако италики и эллины сходились на всех других путях и раньше и теснее, чем на самом ближайшем пути, который идет через Адриатическое море. В этом случае -- как это нередко бывает и при других географических условиях -- заранее было предопределено историческое призвание народов: из двух великих племен, вырастивших цивилизацию древнего мира, одно бросило свою тень и свое семя на восток, а другое на запад.
   Здесь будет изложена история Италии, а не история города Рима. По формальному государственному праву именно римская городская община завладела сначала Италией, а потом целым миром, но этого никак нельзя утверждать в высоком историческом смысле, и то, что обыкновенно называют завоеванием Италии римлянами, было скорее соединением в одно государство всего италийского племени, в котором римляне были лишь ветвью, хотя и самою могущественною. История Италии распадается на два главных отдела: на внутреннюю историю Италии до ее объединения под верховенством латинского племени и на историю италийского мирового владычества. Нам предстоит рассказать о поселении италийского племени на полуострове; об опасностях, угрожавших его национальному и политическому существованию; о покорении некоторых его частей народами иного происхождения и более древней цивилизации -- греками и этрусками; о восстании италиков против чужеземцев и об истреблении или покорении этих последних; наконец о борьбе двух главных италийских племен -- латинов и самнитов -- за гегемонию на полуострове и о победе латинов в конце IV века до Р. Х., или V века от основания Рима. Это будет составлять содержание двух первых книг. Второй отдел начинается пуническими войнами; он обнимает стремительно быстрое расширение римского государства до естественных границ Италии и за пределы этих границ, продолжительный status quo Римской империи и распадение громадного государства. Это будет изложено в третьей книге и в тех, которые за нею следуют.

Глава II.
Древнейшие переселения в Италию

   О первом переселении человеческого рода в Италию нет не только никаких сведений, но и никаких преданий; в древности даже существовало общее убеждение, что там, как и повсюду, первые жители были коренным местным населением. Впрочем, разрешение вопросов происхождения различных рас и их генетических отношений к различным климатам принадлежит по праву натуралистам, а для историка и невозможно и неважно разрешение вопроса, были ли древнейшие из известных ему обитателей какой-либо страны исконными или пришлыми. Но историк конечно обязан выяснить последовательное наслоение народностей в данной стране, для того чтобы можно было проследить с отдаленнейших по возможности времен, как совершался переход от низшей культуры к высшей и как менее способные к культуре или менее развитые племена были подавлены стоявшими выше в культурном отношении. Впрочем, Италия чрезвычайно бедна памятниками первобытной эпохи и представляет в этом отношении достойную внимания противоположность другим культурным областям. Из добытых изучением германской древности данных можно судить, что до того, как индо-германские племена поселились в Англии, Франции, северной Германии и Скандинавии, в Италии жил или, скорее, бродил народ, быть может, чудской расы, которой снискивал средства существования охотой и рыбной ловлей, делал свою утварь из камня, глины или костей и украшал себя звериными зубами и янтарем, но не был знаком ни с земледелием, ни с употреблением металлов. Точно так же в Индии менее способное к культуре темнокожее население предшествовало индо-германскому. Но в Италии мы не встречаем таких следов вытесненного народа, какими в кельто-германской области являются финны и лопари и в индийских горах -- чернокожие племена. В Италии до сих пор еще не найдено такого наследия от безвестно исчезнувшего исконного населения, каким, по-видимому, можно считать своеобразные скелеты, обеденные места и могилы, принадлежавшие к так называемой каменной эпохе германской древности. Там до сих пор не найдено ничего такого, что давало бы право допустить существование человеческого рода, предшествовавшее обработке полей и плавке металлов, и если действительно когда-то жили в пределах Италии люди, стоявшие на той первоначальной ступени культуры, которую мы обыкновенно называем диким состоянием, то от них не осталось никаких следов.
   Элементами древнейшей истории являются отдельные народные индивиды -- племена. Для некоторых из племен, которые мы встречаем в более позднюю пору в Италии, исторически доказана иммиграция, как для эллинов, другие же, как бреттии и обитатели сабинской земли, утратили свою национальность. Кроме этих двух категорий есть еще много других племен, переселение которых может быть доказано не историческими свидетельствами, а путем априорных доказательств и национальность которых, по-видимому, не подвергалась резкими переменам под гнетом внешнего влияния. Их-то национальная индивидуальность и должна быть прежде всего установлена путем исторического исследования. Но нам пришлось бы отклонить от себя эту задачу как безнадежную, если бы мы должны были довольствоваться кучей путаных названий народов и мнимо историческими, бессвязными преданиями, которые складывались из немногих годных наблюдений, добытых просвещенными путешественниками, и из множества большею частью скудных по своему содержанию преданий -- складывались обыкновенно без всякого понимания настоящего смысла преданий и истории -- и которые записывались чисто формально. Однако и для нас существует один источник сведений, из которого мы можем черпать, правда, отрывочные, но достоверные указания, -- это туземные наречия, на которых говорили племена, жившие в Италии с незапамятных времен. Они возникли вместе с самим народом, и отпечаток их происхождения врезался в них так глубоко, что его не могла совершенно изгладить возникшая впоследствии культура. Если только один из италийских языков знаком нам вполне, то от многих других до нас дошло все-таки достаточно остатков, по которым историк в состоянии определить степень родового различия или сходства между отдельными языками и народностями. Таким образом, языковедение научает нас различать три основных италийских корня -- япигский, этрусский и (как мы позволим себе его назвать) италийский, из которых последний разделяется на две главные ветви -- на латинское наречие и на то, к которому принадлежат диалекты умбров, вольсков, марсов и самнитов.
   О япигском племени мы имеем лишь немного сведений. На крайнем юго-востоке Италии, на Мессапском или Калабрийском полуостровах, найдены в значительном числе надписи на своеобразном и бесследно исчезнувшем языке[1]; это без всякого сомнения остаток языка япигов, которых и предание очень определенно отличает от латинских и самнитских племен; правдоподобные данные и многочисленные следы приводят нас к заключению, что и в Апулии когда-то говорили на таком же языке и когда-то жило такое же племя. То, что мы теперь знаем об этом народе, хотя и достаточно для того, чтобы мы определенно отличали его от остальных италиков, но недостаточно для того, чтобы мы отвели этому языку и этому народу какое-нибудь определенное место в истории человеческого рода. Надписи еще не расшифрованы, и едва ли можно надеяться, чтобы попытки такого рода когда-либо увенчались успехом. На то, что диалект япигов должен быть отнесен к числу индо-германских, как будто указывают формы родительного падежа aihi и ihi, соответствующие санскритскому asya и греческому No?No. Другие признаки, как например употребление придыхательных согласных и стремление избегать букв m и t в конце слов, указывают на существенное отличие этого языка от италийского и на то, что он имел некоторые совпадения с греческими диалектами. Допущение очень близкого родства япигской нации с эллинами находит дальнейшее подтверждение в том, что в надписях часто встречаются имена греческих богов и что япиги эллинизировались с поразительной легкостью, которая резко отличалась от неподатливости остальных италийских племен. Апулия, о которой даже во времена Тимея (в 400 г. от основания Рима -- 350 г. до н. э.) говорили как о варварской стране, сделалась в шестом столетии от основания Рима совершенно греческой страной, несмотря на то, что греки не предпринимали там никакой непосредственной колонизации. Даже у более грубого племени мессапов заметны многократные попытки аналогичного развития. Однако это родство или свойство япигов с эллинами вовсе не заходит так далеко, чтобы дать нам право считать язык япигов за грубый диалект эллинского, и на этом пока должны остановится исследования историка по меньшей мере до тех пор, пока не будут достигнуты более яркие и более достоверные результаты[2]. Впрочем, этот пробел не очень чувствителен, так как племя япигов уже приходило в упадок в начале нашей истории и появляется перед нами уже отступающим и исчезающим. Мало способный к сопротивлению характер япигского племени и легкость, с которою он растворялся среди других национальностей, подтверждают предположение, что это были исторические автахтоны, или коренные жители Италии, а их географическое положение делает это предположение правдоподобным. Не подлежит сомнению, что все древнейшие переселения народов совершались сухим путем, в особенности же переселения народов, направлявшихся в Италию, так как ее берега доступны с моря только для опытных мореплавателей и потому были совершенно неизвестны эллинам еще во времена Гомера. Если же первые переселенцы пришли из-за Апеннин, то, как геолог делает заключение о времени возникновения гор по их наслоениям, так и историк может отважиться на догадку, что племена, дальше всех других передвинувшиеся на юг, были древнейшими жителями Италии. А япигскую нацию мы находим именно на самой крайней юго-восточной окраине Италии.
   В те времена, о которых до нас дошли достоверные предания, в средней части полуострова жили два народа или, скорее, два племени одного и того же народа, положение которого в индо-германской семье народов мы в состоянии определить с большею точностью, чем положение япигской нации. Мы имеем право называть этот народ италийским, так как ему был обязан полуостров своим историческим значением. Италийский народ делится на два племени -- на латинов и умбров с их южными отпрысками -- марсами и самнитами -- и с теми народностями, которые отделились от самнитов уже в историческую эпоху. Лингвистический анализ наречий, на которых говорили эти племена, показал, что все они вместе взятые составляли одно звено в цепи индо-германских языков и что эпоха их объединения была сравнительно поздней. В звуковой системе этих племен появляются своеобразные придыхательные f , в чем они сходятся с этрусками, но резко отличаются от всех эллинских и эллино-варварских племен, равно как и от санскрита. Напротив того, придыхательные, которые были все без исключения удержаны греками и из которых самые жесткие сохранились у этрусков, были первоначально чужды италикам и заменялись у них каким-нибудь из своих элементов -- или звонкими звуками или одним придыханием f ; или h . Более тонкие придыхательные звуки s , w , j , которых греки избегают, насколько это возможно, удержались в италийских языках с незначительными изменениями и даже иногда получали дальнейшее развитие. Отступающее ударение и происходящее отсюда разрушение окончаний встречаются как у италиков, так и у некоторых греческих племен, равно как и у этрусков. Однако у италиков это заметно в более сильной степени, чем у греческих племен, и в более слабой степени, чем у этрусков; неумеренное разрушение окончаний в языке умбров конечно не истекало из коренного духа этого языка, а было позднейшей порчей, которая также обнаружилась в Риме в том же направлении, хотя и в более слабой степени. Поэтому в италийских языках короткие гласные в конце слов отпадают постоянно, а длинные -- часто. Заключительные согласные, наоборот, упорно удерживаются в латинском языке и еще более упорно в самнитском, между тем как в умбрском языке и они отпадают. С этим находится в связи тот факт, что образование среднего залога оставило в италийских языках лишь незначительные следы и что вместо него появляется своеобразный пассив, образуемый прибавлением буквы r . Далее мы находим, что для обозначения времени большею частью прибавляются к корням es и fu , между тем как глагольный префикс и еще более богатое чередование гласных большей частью избавляли греков от необходимости употреблять вспомогательные глаголы. Италийские языки, точно так же как и эолийский диалект, отказавшись от двойственного числа, полностью удержали творительный падеж, исчезнувший у греков. Большинство их удержало также предложный падеж. Строгая логика италиков, по-видимому, не могла допустить, чтобы понятие множества делилось на понятия двойственности и множественности. Одновременно она сохранила с большей определенностью склонения и спряжения, которыми выражаются взаимоотношения между словами. Употребление глаголов в смысле существительных, которое совершается при помощи герундиев и супинов, здесь гораздо полнее, чем в каком-либо другом языке, и составляет отличительную особенность италийского языка, чуждую даже санскриту.
   Этих примеров, выбранных из множества других подобного рода фактов, достаточно, для того чтобы доказать индивидуальность италийского языка среди всех других индо-германских наречий и близкое племенное родство италиков с греками как в географическом отношении, так и в лингвистическом; грек и италик -- родные братья, а кельт, германец и славянин -- их двоюродные братья. Обе великие нации, как кажется, рано пришли к ясному сознанию единства как всех греческих, так и всех италийских наречий и племен. Это видно из того, что в римском языке имеется очень древнее загадочного происхождения слово graius или graicus , которым называли всякого эллина, у греков же также имеется соответственное этому слово название ὈπικόΣ, под которым разумелись все латинские и самнитские племена, знакомые грекам в самые древние времена, но под которое не подходили ни япиги, ни этруски.
   Но и в сфере италийских языков латинский находится в резком противоречии с умбро-самнитскими диалектами. Впрочем, из этих последних нам известны только два диалекта -- умбрский и самнитский, или оскский, и то лишь в крайне неполном виде и очень неточно. Из остальных диалектов некоторые, как например вольский и марсийский, дошли до нас в таких ничтожных остатках, что мы не может составить себе понятие об их индивидуальных особенностях и даже не в состоянии с достоверностью и с точностью распределить их по говорам. Другие же, как например сабинский, совершенно исчезли, оставив после себя лишь незначительные следы, сохранившиеся в виде диалектических особенностей провинциального латинского языка. Однако сопоставление языковых и исторических фактов не позволяет сомневаться в том, что все эти диалекты принадлежали к умбро-самнитской ветви великого италийского корня и что, хотя этот последний находится в гораздо более близком родстве с латинским корнем, чем с греческим, он все-таки самым определенным образом отличается от латинского. В местоимениях и в иных случаях самниты и умбры часто употребляли p там, где римляне употребляли q, -- так, например, они говорили pis вместо quis . Точно такие же различия встречаются и между другими языками, находящимися в близком между собою родстве, так, например, в Бретани и в Уэльсе кельтскому языку свойственно p там, где на гальском и ирландском употребляется k. В латинском языке и вообще в северных диалектах дифтонги сильно разрушены, а в южных италийских диалектах они мало пострадали. В связи с этим находится и тот факт, что римляне ослабляют коренную гласную в ее сочетаниях, между тем как крепко держатся за нее во всех других случаях, что не замечается в родственной группе языков. В этой группе, точно так же как и у греков, слова, кончающиеся на a , оканчиваются в родительном падеже на as , в развитом же языке римлян на ae ; слова, кончающиеся на us , получают в родительном падеже на самнитском языке окончание eis , в умбрском es , а у римлян ei ; в языке этих последних предложный падеж исчезает, между тем как в других италийских диалектах он оставался в полном употреблении; дательный падеж множественного числа на bus встречается только в латинском языке. Умбро-самнитское неопределенное наклонение с окончанием на um чуждо римлянам, между тем как оско-умбрское будущее, образовавшееся по греческому образцу из корня es (herest как μέγΣω), почти совершенно, а может быть и совсем, исчезло у римлян и заменено желательным наклонением простого глагола или аналогичными образованиями, производными от fuo (ama-bo ). Впрочем, во многих из этих случаев, как например в формах падежей, различия имеются налицо только в развитых языках, между тем как первобытные формы совпадают одни с другими. Поэтому хотя италийский язык и занимает наряду с греческим самостоятельное положение, но латинский говор относится к умбро-самнитскому приблизительно так же, как ионийский к дорийскому, а различия между оскским, умбрским и другими родственными диалектами можно сравнивать с теми различиями, которые существуют между доризмом в Сицилии и в Спарте.
   Каждое из этих языковых явлений является результатом и доказательством некоего исторического процесса. Из них можно с полной уверенностью заключить, что из общего материнского лона всех народов и всех языков выделилось племя, к которому принадлежали общие предки и греков и италиков, что потом из этого племени выделились италики, которые снова разделились на племена западные и восточные, а это восточное племя впоследствии разделилось на умбров и осков. Языковедение, конечно, не в состоянии объяснить нам, где и когда совершались эти разделения, и самый отважный ум едва ли попытается ощупью следить за этими переворотами, из которых самые ранние совершались, без сомнения, задолго до того времени, когда предки италиков перешли через Апеннины. Если же мы будем правильно и осмотрительно пользоваться сравнением языков, оно может дать нам приблизительное понятие о степени культурного развития, на которой находился народ в то время, когда начались разделения племен. Этим путем мы можем ознакомиться с зачатками истории, которая есть не что иное, как развитие цивилизации. Ведь именно в эпоху своего образования язык служит верным изображением и органом достигнутой ступени культуры; великие технические и нравственные перевороты сохраняются в нем, как в архиве, из которого будущие поколения непременно будут черпать документальные сведения о тех временах, о которых молчит всякое непосредственное предание.
   Когда разделенные теперь индо-германские народы еще составляли одно нераздельное племя, говорившее на одном языке, они достигли известной степени культуры и создали соответствовавший этой степени запас слов.
   Народы же, впоследствии выделившиеся из этого племени, получили этот запас как общее достояние в его традиционно установленном употреблении и стали самостоятельно строить на этом фундаменте. Мы находим в этом запасе слов не только самые простые обозначения бытия, деятельности и восприятий, как например sum , do , pater , т. е. первоначальные отзвуки тех впечатлений, которые производит на человека внешний мир, но также такие слова, которые принадлежат к числу культурных не только по своим корням, но и по своей ясно выраженной обиходной форме; они составляют общее достояние индо-германского племени, и их нельзя объяснить ни равномерностью развития, ни позднейшим заимствованием. Так, например, о развитии в те отдаленные времена пастушеской жизни свидетельствуют неизменно установившиеся названия домашних животных: санскритское gaûs по-латыни bos , по-гречески βοῦΣ; санскритское avis по-латыни ovis , по-гречески ὄϊΣ; санскритское açvas по-латыни equus , по гречески ἵπποΣ; санскритское hansas по-латыни anser , по-гречески χήν; санскритское âtis по-гречески νήΣΣα; по-латыни anas , точно так и pecus , sus , porcus , taurus , canis -- санскритские слова. Стало быть, в эту отдаленнейшую эпоху то племя, которое со времен Гомера до настоящего времени было представителем духовного развития человечества, уже пережило самую низшую культурную ступень, эпоху охоты и рыболовства, и уже достигло по меньшей мере относительной оседлости. Наоборот, мы до сих пор не имеем положительных доказательств того, что оно уже в то время занималось земледелием. Язык свидетельствует скорее против, чем в пользу этого. Между латинско-греческими названиями хлебных растений ни одно не встречается на санскритском языке, за исключением одного только слова ζεά, которое соответствует санскритскому yavas и вообще означает по-индийски ячмень, а по-гречески полбу. Конечно, нельзя не согласиться с тем, что это различие в названиях культурных растений, так резко отличающееся от совпадения в названиях домашних животных, еще не может считаться доказательством того, что вовсе не существовало общего для всех племен земледелия. При первобытных условиях жизни труднее переселять и акклиматизировать растения, чем животных, и возделывание риса у индусов, пшеницы и полбы у греков и римлян, ржи и овса у германцев и кельтов может само по себе быть приписано существованию какого-нибудь первоначального общего вида земледелия. Но, с другой стороны, одинаковое у греков и у индусов название одного злака служит доказательством только того, что до разделения племен собирались и употреблялись в пищу растущие в Месопотамии в диком виде ячмень и полба[3], но вовсе не того, что уже в ту пору возделывался хлеб. Если мы здесь не приходим ни к какому решительному выводу ни в ту, ни в другую сторону, то немного дальше подвигает нас наблюдение, что некоторые из относящихся к этому предмету самых важных культурных слов встречаются, правда, в санскритском языке, но всегда в их общем значении; agras означает у индусов поле вообще; kûrnu -- то, что растерто; aritram -- весло и корабль; venas -- вообще все, что приятно, и в особенности приятный напиток. Стало быть, эти слова очень древни; но их определенные отношения к пашне (ager ), к зерновому хлебу, который должен быть смолот (granum ), к орудию, которое бороздит землю, как ладья бороздит поверхность моря (aratrum ), к соку виноградных лоз (vinum ) еще не были выработаны во время древнейшего разделения племен; поэтому нет ничего удивительного в том, что эти отношения установились частью очень различно; так например, от санскритского kurnu получили свое название как зерно, которое должно быть смолото, так и мельница, которая его мелет, по-готски quairnus , по-литовски girnТs . Поэтому мы можем считать вероятным, что древний индо-германский народ еще не был знаком с земледелием, и неоспоримым, что если он и был знаком с земледелием, то все же стоял в хозяйственном отношении на низкой ступени развития. Ведь если бы земледелие уже находилось в ту пору в таком положении, в каком мы впоследствии находим его у греков и римлян, то оно отпечатлелось бы на языке глубже, чем это случилось на самом деле. Напротив того, о постройке домов и хижин у индо-германцев свидетельствуют санскритское dam(os ), латинское domus , греческое δόμοΣ; санскритское vêças, латинское vicus , греческое οἶκοΣ; санскритское dvaras , латинское fores , греческое θύρα; далее касательно постройки гребных судов: название ладьи -- санскритское nâus, греческое ναῦΣ, латинское navis , и названия весел -- санскритское aritram , греческое ἐρετμΣ, латинские remus , tri-resmis , об употреблении повозок и приучении животных к упряжи и к езде -- санскритское akshas (ось и кузов), латинское axis , греческие ἄξῶν, ἅ, санскритское iugam , латинское iugum , греческое ξυγόν названия одежды -- санскритское vastra , латинское vestis , греческое -- ἐΣθῄΣ, равно как названия шитья и пряжи, -- санскритское siv , латинское suo , санскритское nah , латинское neo , греческое νήθωbsp;-- одинаковы во всех индо-германских наречиях. Нельзя того же сказать о более высоком искусстве тканья[4]. Уменье же пользоваться огнем для приготовления пищи и солью для ее приправы было древнейшим наследственным достоянием индо-германских народов, и то же можно сказать об их знакомстве с теми металлами, из которых издревле изготовлялись людьми орудия и украшения. По крайней мере в санскритском языке встречаются названия меди (aes), серебра (argentum ) и, быть может, также золота, а они едва ли могли возникнуть, прежде чем люди научились отличать одну руду от другой и применять их; действительно, санскритское asis , соответствующее латинскому ensis , свидетельствует об очень древнем употреблении металлического оружия. К тому же времени восходят те основные понятия, которые в конце концов послужили опорой для развития всех индо-германских государств: взаимные отношения мужа и жены, родовой строй, жреческие достоинства отца семейства и отсутствие особого жреческого сословия, равно как отсутствие вообще всякого разделения на касты, рабство как правовое учреждение и судебные собрания общин в дни новолуния и полнолуния. Определенное же устройство общинного быта, разрешение столкновений между царской властью и верховенством общины, между наследственными преимуществами царских и знатных родов и безусловной равноправностью граждан -- все это должно быть отнесено повсюду к более поздним временам. Даже элементы науки и религии носят на себе следы первоначальной общности. Числа до ста одни и те же (по-санскритски çatam, êkaçatam ) по-латыни centum , по-гречески ἑκατον, по-готски hund , месяц назвали так на всех языках потому, что им измеряется время (mensis ). Как понятие о самом божестве (по-санскритски dêvas , по-латыни deus , по-гречески θεόΣ, так и многие из древнейших религиозных представлений и картин природы составляют общее достояние народов. Например, понятие о небе как об отце, а о земле как о матери всего живущего, торжественные шествия богов, переезжающих с одного места на другое в собственных колесницах по тщательно выровненным колеям, и не прекращающееся после смерти существование душ в виде теней -- все это основные идеи как индусской мифологии, так и греческой и римской. Некоторые из богов, которым поклонялись на берегах Ганга, похожи на тех, которым поклонялись на берегах Илисса и Тибра, даже своими именами: так, например, чтимый греками Уран то же, что упоминаемый в Ведах Варуна, а Зевс -- Jovis pater , Diespiter -- то же, что упоминаемый в Ведах Djâus pyta . Немало загадочных образов эллинской мифологии осветилось неожиданным светом благодаря новейшим исследованиям древнейшего индусского богоучения. Таинственные образы эринний в седой древности не принадлежали греческой фантазии, а были перенесены с востока самыми древними переселенцами. Божественная борзая собака SaramБ , которая стережет у владыки небес золотое стадо звезд и солнечных лучей и загоняет для доения небесных коров -- питающие землю дождевые облака, -- но вместе с тем заботливо провожает благочестивых мертвецов в мир блаженных, превратилась у греков в сына Сарамы -- Saramêyas или Hermeias (Гермеса); таким образом, оказывается, что загадочный греческий рассказ о похищении быков у Гелиоса, без сомнения находящийся в связи с римским сказанием о Какусе, был не чем иным, как последним непонятным отголоском той древней и полной смысла фантастической картины природы.
   Если определение той степени культуры, которой достигли индо-германцы до разделения на племена, составляет скорее задачу всеобщей истории древнего мира, то разрешение по мере возможности вопроса, в каком положении находилась греко-италийская нация во время отделения эллинов от италиков, составляет прямую задачу того, кто пишет историю Италии. И этот труд не будет излишним, так как этим путем мы отыщем исходную точку италийской цивилизации и вместе с тем исходную точку национальной истории.
   Все свидетельствует о том, что германцы вели пастушеский образ жизни и были знакомы разве только с одними дикими хлебными растениями, между тем как греко-италики по всем признакам были хлебопашцами и, быть может, даже виноделами. Об этом свидетельствует вовсе не общий характер земледелия у этих двух наций, так как он вообще не дает права делать заключение о древней общности народов. Едва ли можно оспаривать историческую связь индо-германского земледелия с земледелием китайских, арамейских и египетских племен, однако эти племена или не находятся ни в какой родственной связи с индо-германцами, или отделились от этих последних в такое время, когда бесспорно еще не было никакого земледелия. Скорее можно предполагать, что стоявшие на более высокой ступени развития племена в старину постоянно обменивались орудиями культуры и культурными растениями, точно так же как это делается в наше время, а когда китайские летописи ведут начало китайского земледелия от введения пяти родов хлеба при определенном царе и в определенный год, то этот рассказ, по крайней мере в своих общих чертах, рисует с несомненной верностью положение культуры в самую древнюю ее эпоху. Общность земледелия, точно так же как и общее употребление азбуки, боевых колесниц, пурпура и других орудий и украшений, дозволяют делать заключения гораздо чаще о древних сношениях между народами, чем о коренном единстве народов. Но в том, что касается греков и италиков, довольно хорошо известные нам их взаимные отношения заставляют нас считать совершенно недопустимым предположение, будто земледелие было впервые занесено в Италию, точно так же как письменность и монета, -- эллинами. С другой стороны, о самой тесной взаимной связи их земледелия свидетельствует сходство всех самых древних, относящихся к этому предмету, выражений: ager (αγρόΣ), aro aratrum (αρόω ἄροτρον); ligo (λαχαίνω); hortus (χορτοΣ); hordeum (ριθή); milium (μελίνη); rapa (ραφανίΣ); malva (μαλάχη); vinum (οἶνοΣ); о том же свидетельствуют сходство греческого и италийского земледелия, выражающееся в форме плуга, который изображался совершенно одинаково и на древнеаттических памятниках и на римских; выбор древнейших родов зернового хлеба -- пшена, ячменя и полбы; обыкновение срезывать колосья серпом и заставлять рогатый скот растаптывать их ногами на гладко выровненном току; наконец способ приготовления зерна в пищу: puls (πόλτοΣ), pinso (πτίΣΣω); mola (μύλη); печение вошло в обычай в более позднюю пору, и потому в римских религиозных обрядах постоянно употребляли вместо хлеба тесто или жидкую кашу. О том, что и виноделие существовало в Италии до прибытия самых ранних греческих переселенцев, свидетельствует название "виноградная страна" Οινωτριχ), которое может быть, по-видимому, отнесено ко времени древнейших греческих поселенцев. Поэтому следует полагать, что переход от пастушеского образа жизни к земледелию или, выражаясь точнее, соединение землепашества с более древним луговым хозяйством, совершилось после того, как индусы выделились из общего лона народов, но прежде чем было уничтожено старое единство эллинов и италиков. Впрочем, в то время, когда возникло земледелие, эллины и италики, как кажется, составляли одно народное целое не только между собой, но и с другими членами великой семьи; по крайней мере несомненно, что хотя самые важные из вышеприведенных культурных слов не были знакомы азиатским членам индо-германской семьи народов, но уже употреблялись как у римлян и греков, так и у племен кельтских, германских, славянских и латышских[5]. Отделение общего наследственного достояния от благоприобретенной собственности каждого отдельного народа в отношении нравов и языка до сих пор еще не произведено вполне и с такой многосторонностью, которая соответствовала бы всем разветвлениям народов и всем степеням их развития; изучение языков в этом отношении едва начато, а историография до сих пор еще черпает свои сведения о самых древних временах преимущественно из неясных окаменелых преданий, а не из богатого родника языков. Поэтому нам приходится пока довольствоваться указанием различия между культурой индо-германской народной семьи в самые древние времена ее единства и культурой той эпохи, когда греко-италики еще жили нераздельной жизнью. Разобраться же в культурных результатах, чуждых азиатским членам этой семьи, а затем отделить успехи, достигнутые отдельными европейскими группами, как например греко-италийской и германо-славянской, если и будет когда-либо возможно, то во всяком случае лишь тогда, когда подвинется вперед изучение языков и вещественных памятников. Бесспорно, однако, что земледелие сделалось для греко-италийской народности, точно так же как и для всех других народов, зародышем и сердцевиной народной и частной жизни и что оно осталось таковым в народном сознании. Дом и постоянный очаг, которые заводятся земледельцем взамен легкой хижины и менявшегося места для очага у пастухов, изображаются и идеализируются в богине Весте, или ἘΣτια, -- почти единственной, которая не была индо-германского происхождения, а между тем искони была общей для обеих наций. Одно из древнейших сказаний италийского племени приписывает царю Италу, или -- как должны были выговаривать это имя италики -- Виталу, или Витулу, переход народа от пастушеской жизни к земледелию и очень осмысленно связывает с этим переходом начало италийского законодательства; то же сказание повторялось, но только в иной форме, когда легенда самнитского племени называла пахотного быка вожаком первых поселенцев или когда древнейшие латинские имена называют народ жнецами (siculi или sicani ) или земледельцами (opsci ). Так называемое сказание о происхождении Рима уже потому не есть настоящее народное сказание, что в нем народ, который ведет пастушеский образ жизни и занимается охотой, является вместе с тем основателем города; у италиков, точно так же как у эллинов, сказания и религия, законы и обычаи были всецело связаны с земледелием[6].
   Измерение площадей и способ их межевания, точно так же как и земледелие, были основаны у обоих народов на одинаковых началах; ведь обработка земли немыслима без какого-либо, хотя и и грубого, способа измерения. Оскский и умбрский ворс (vorsus ), имеющий 100 футов в квадрате, в точности соответствует греческому плетрону. И принцип межевания одинаков. Землемер становится лицом к какой-нибудь стороне света и прежде всего проводит две линии -- с севера на юг и с востока на запад, -- в точке пересечения которых (templum , τέμενοΣ от τέμνω) он сам находится; затем на неизменно установленном расстоянии от главных пересекающихся линий он проводит параллельные с ними линии, вследствие чего образуется ряд прямоугольных участков, на углах которых ставятся межевые столбы (termini , в сицилийских надписях τερμονεΣ, обычно ὃροι). Хотя этот способ межевания и был в употреблении у этрусков, но едва ли был этрусского происхождения; мы находим его у римлян, у умбров, у самнитов и также в очень древних документах тарентинских гераклеотов, которые, вероятнее всего, не заимствовали его у италиков, точно так же как и эти последние не заимствовали его у тарентинцев, так как он издревле составлял их общее достояние. Чисто римской и характерной особенностью было лишь своеобразное развитие принципа квадратов, доходившее до того, что даже там, где река и море составляли естественную границу, на них не обращали внимания, и они включались в участок для составления полного квадрата.
   Но чрезвычайно тесная родственная связь греков с италиками несомненно обнаруживается не в одном земледелии, но и во всех остальных сферах древнейшей человеческой деятельности. Греческий дом, в том виде, как его описывает Гомер, немногим отличается от тех построек, которые постоянно возводились в Италии; главной комнатой, а первоначально и всем внутренним жилым пространством латинского дома был атриум, т. е. черный покой с домашним алтарем, с брачной постелью, с обеденным столом и с очагом: не чем иным был и гомеровский мегарон с его домашним алтарем, очагом и почерневшим от копоти потолком. Нельзя того же сказать о судостроении. Гребная ладья была издревле общим достоянием индо-германцев; но переход к парусным судам едва ли может быть отнесен к греко-италийскому периоду, так как мы не находим морских названий, которые не были бы общими для индо-германцев, а появились бы впервые у греков и у италиков. Напротив того, Аристотель сравнивает с критскими сисситиями очень древний обычай италийских крестьян обедать за общим столом, а мифические сказания связывают происхождение таких общих трапез с введением земледелия. Древние римляне сходились с критянами и лаконцами также в том, что ели сидя, а не лежа на скамье, как это впоследствии вошло в обыкновение у обоих народов. Добывание огня посредством трения двух кусков разнородного дерева было общим у всех народов, но конечно не случайно сходятся греки и италики в названии двух кусков дерева -- трущего (τρύπανον, terebra ) и подложенного ΣτόρευΣ, ἐΣχάρα, tabula , конечно от tendere , τέταμαι). Точно так же и одежда была в сущности одинакова у обоих народов, так как туника вполне соответствует хитону, а тога -- не что иное, как более широкий гиматион; даже относительно столь изменчивого предмета, как оружие, оба народа сходятся по меньшей мере в том, что метательное копье и лук служат для них главными орудиями нападения; у римлян это ясно обнаруживается в самых древних названиях воинов (pilumni -- arquites ) и в том[7], что их оружие было приспособлено к самым древним боевым приемам, не рассчитанным собственно на рукопашные схватки. Таким образом, все, что касается материальных основ человеческого существования, восходит в языке и в нравах греков и италиков к одним и тем же элементам, и те самые древние задачи, которые земля задает человеку, были сообща разрешены обоими народами в то время, как они еще составляли одну нацию.
   Не то было в духовной области. Великая задача жить в сознательной гармонии с самим собой, с себе подобными и со всем человечеством допускает столько же решений, сколько областей в царстве божьем, и именно в этой области, а не в материальной, обнаруживается различие в характерах как отдельных личностей, так и целых народов. В греко-италийском периоде, как следует полагать, еще не было поводов, по которым могла бы обнаружиться эта внутренняя противоположность; только между эллинами и италиками впервые проявилось то глубокое духовное различие, влияние которого не прекращается до настоящего времени. Семья и государство, религия и искусство были как в Италии, так и в Греции до такой степени своеобразны и развились в таком чисто национальном духе, что общая основа, на которую опирались в этом отношении оба народа, была обоими превзойдена и почти совершенно скрылась от наших взоров. Сущность эллинского духа заключалась в том, что целое приносилось в жертву отдельной личности, нация -- общине, община -- гражданину; его идеалом была прекрасная и нравственная жизнь и слишком уже часто приятная праздность; его политическое развитие заключалось в углублении первоначальной обособленности отдельных областей и позднее даже во внутреннем разложении общинной власти; его религиозное воззрение сначала сделало из богов людей, потом отвергло богов, дало свободу членам тела в публичных играх нагих юношей и полную волю мысли во всем ее величии и во всей ее плодовитости. Сущность же римского духа выражалась в том, что он держал сына в страхе перед отцом, гражданина в страхе перед его повелителем, а всех их в страхе перед богами; он ничего не требовал и ничего не уважал кроме полезной деятельности и заставлял каждого гражданина наполнять каждое мгновение короткой жизни неусыпным трудом; даже мальчикам он ставил в обязанность стыдливо прикрывать их тело, а тех, кто не хотел следовать примеру своих товарищей, относил к разряду дурных граждан; для него государство было все, а расширение государства было единственным незапретным высоким стремлением. Кто бы мог мысленно подвести эти резкие противоположности под то первоначальное единство, которое когда-то заключало их в себе и которое подготовило их и породило? Пытаться приподнять эту завесу было бы и безрассудно и слишком дерзко; поэтому мы попытаемся обозначить начало италийской национальности и ее связь с более древней эпохой только легкими штрихами: наша цель заключается не в том, чтобы выражать словами догадки проницательного читателя, а в том, чтобы навести его на настоящий путь.
   Все, что может быть названо в государстве патриархальным элементом, было основано и в Греции, и в Италии на одном и том же фундаменте. Сюда прежде всего следует отнести нравственный и благопристойный характер общественной жизни[8], который ставит в обязанность мужчине одноженство, а женщину строго наказывает за прелюбодеяние и который утверждает равенство лиц обоих полов и святость брака, отводя матери высокое положение в домашнем кругу. Наоборот, сильное и не обращающее никакого внимания на права личности развитие власти мужа, и в особенности отца, было чуждо грекам, но было свойственно италикам, а нравственная подчиненность впервые превратилась в Италии в установленное законом рабство. Точно так же и составляющее самую сущность рабства полное бесправие раба поддерживалось римлянами с безжалостной строгостью и было развито во всех своих последствиях, между тем как у греков рано появились фактические и правовые смягчения, так например брак между рабами был признан законной связью. На доме зиждется род, т. е. общность потомков одного и того же родоначальника, и родовой быт переходит и у греков, и у италиков в государственное устройство. Но при более слабом политическом развитии Греции родовой союз долго сохранял наряду с государством свою корпоративную силу даже в историческую эпоху, между тем как италийское государство скоро до такой степени окрепло, что роды совершенно стерлись перед ним, и оно представляло не соединение родов, а соединение граждан. А тот противоположный факт, что в Греции отдельная личность достигла в противовес роду внутренней свободы и своеобразного развития ранее и полнее, чем в Риме, ясно отразился в совершенно различном у обоих народов развитии собственных имен, которые, однако, были первоначально однородными. В более древних греческих собственных именах родовое имя очень часто присоединяется к индивидуальному имени в виде прилагательного, и наоборот, еще римским ученым было известно, что их предки первоначально носили только одно имя -- то, которое впоследствии сделалось собственным. Но между тем как в Греции прилагательное родовое имя рано исчезает, у италиков, и притом не у одних только римлян, оно делается главным, так что настоящее индивидуальное имя занимает подле него второстепенное место. Даже можно сказать, что небольшое и постоянно уменьшающееся число, равно как и незначительность италийских и в особенности римских индивидуальных имен в сравнении с роскошным и поэтическим изобилием греческих, наглядно объясняет нам, в какой мере в духе римлян было нивелирование человеческой личности, а в духе греков -- ее свободное развитие.
   Совместная жизнь в семейных общинах под властью начальника племени, какою она, вероятно, была в греко-италийскую эпоху, как ни непохожа она была на позднейшее государственное устройство греков и италиков, тем не менее она уже должна была заключать в себе зачатки юридического развития и тех и других. "Законы царя Итала", действовавшие еще во времена Аристотеля, быть может, обозначают именно эти общие обеим нациям постановления. В том, что касалось внутренних дел общины, -- спокойствие и соблюдение законов, в том, что касалось ее внешних дел, -- военные силы и воинский устав, затем власть начальника племени, совет старшин, собрания способных носить оружие свободных людей, известное государственное устройство -- вот что служило содержанием этих законов. Преступление (crimen, κρίνειν), пеня (poena , ποίνη), возмездие (talio, ταλάω, τλῆναι) -- греко-италийские понятия. Строгость долгового права, по которому должник отвечал за неуплату долга прежде всего своим телом, существовала у всех италиков, как например даже у терентинских гераклеотов. Основы римского государственного устройства -- царская власть, сенат и народное собрание, имевшее право лишь утверждать или отвергать предложения, внесенные царем и сенатом, -- едва ли где-нибудь описаны так ясно, как в аристотелевом сообщении о древнем государственном устройстве Крита. Точно так же у обеих наций мы находим зачатки больших обширных государственных союзов, возникавших вследствие братских соглашений между отдельными государствами или даже вследствие слияния нескольких племен, живших до того времени самостоятельно (симахия, синойкизм). Сходству этих основ эллинского и италийского государственного устройства следует придавать тем большую важность, что оно не распространяется на остальные индо-германские племена; так, например, германское общинное устройство отличалось от общинного устройства греков и италиков тем, что не исходило от власти избираемого царя. Впрочем, из дальнейшего изложения будет видно, в какой мере были несходны государственные учреждения, построенные в Италии и в Греции на одинаковом фундаменте, и как политическое развитие каждой из этих двух наций совершалось вполне самостоятельно[9].
   Не иначе было и в области религии. Конечно и в Италии, точно так же как в Элладе, в основе народных верований лежал один и тот же запас символических и аллегорических воззрений на природу, который и был причиной аналогии между римским миром богов и духов и греческим, аналогии, получившей столь важное значение в позднейших стадиях своего развития. И во многих отдельных представлениях, как например в вышеупомянутых образах Зевса-Диониса и Гестии-Весты, в понятии о священном пространстве (τεμενοΣ, templum ), в некоторых жертвоприношениях и религиозных обрядах обе культуры не случайно только сходны между собою. Но тем не менее и в Элладе, и в Италии эти представления получили такое вполне национальное и своеобразное развитие, что лишь небольшая часть их старого наследственного достояния сохранилась в них заметным образом, да и та была большею частью или вовсе не понята или понята в ложном смысле. Иначе и быть не могло; подобно тому как у самих народов выделились те резкие противоположности, которые совмещались в греко-италийском периоде в своем непосредственном виде, так и в их религии отделились понятия и образы, до тех пор составлявшие в их душе одно целое. Видя, как мчатся по небу облака, старинный земледелец мог выражать свои впечатления в такой форме, что гончая богов загоняет разбежавшихся от страха коров в одно стадо; а грек забыл, что под коровами разумелись облака, и из придуманного со специальной целью сына божественной гончей сделал готового на всякие услуги, ловкого вестника богов. Когда раздавались в горах раскаты грома, он видел, как Зевс метал с Олимпа громовые стрелы; когда ему снова улыбалось синее небо, он смотрел в блестящие очи зевсовой дочери Афины. И эти образы, которые он сам для себя создавал, были так полны жизни, что он скоро стал видеть в них не что иное как озаренных блеском могучей природы людей и свободно создавал и переделывал их сообразно с законами красоты. Совершенно иначе, но не слабее выражалась задушевная религиозность италийского племени, которое крепко держалось за отвлеченные идеи и не допускало, чтобы их затемняли внешними формами. Во время приношения жертвы грек подымал глаза к небу, а римлянин покрывал свою голову, потому что та молитва была созерцанием, а эта -- мышлением. В природе римлянин чтил все, что духовно и всеобще; всякому бытию -- как человеку, так и дереву, как государству, так и кладовой -- он придавал вместе с ним возникающую и вместе с ним исчезающую душу, которая была отображением физического мира в духовной сфере; мужчине соответствовал мужеский гений, женщине -- женственная Юнона, меже -- Термин, лесу -- Сильван, годичному обороту -- Вертумн и т. д. -- всякому по его свойствам. В человеческой деятельности одухотворяются даже ее отдельные моменты. Так, например, в молитве хлебопашца делаются воззвания к гениям оставленной под пар пашни, вспаханного поля, посева, прикрышки, бороненья и т. д. вплоть до свозки и укладки в амбар и открытия дверей в житницу; точно таким же образом освящаются брак, рождение и все другие естественные явления. Но, чем шире сфера, в которой вращаются отвлеченные идеи, тем выше значение божества и тем сильнее благоговение, внушаемое этим божеством человеку; так, например, Юпитер и Юнона олицетворяют отвлеченные понятия о мужестве и женственности, Dea Dia, или Церера, -- творческую силу, Минерва -- напоминающую силу, Dea bona, или, как она называлась у самнитов, Dea cupra -- доброе божество. Между тем как грекам все представлялось в конкретной и осязательной форме, римлян могли удовлетворять только отвлеченные, совершенно прозрачные формулы, и если грек большей частью отвергал старинный запас самых древних легенд, потому что в созданных этими легендами образах слишком ясно просвечивало понятие, то римлянин был еще менее расположен сохранять их, так как в его глазах даже самый легкий аллегорический покров затемнял смысл священных идей. У римлян даже не сохранилось никаких следов от самых древних и общих мифов, как например от того уцелевшего у индусов, у греков и даже у семитов рассказа, что после большого потопа остался жив один человек, сделавшийся праотцом всего теперешнего человеческого рода. Их боги -- не так как греческие -- не могли жениться и производить на свет детей; они не блуждали незримыми между людьми и не нуждались в нектаре. Но о том, что их отвлеченность, кажущаяся вульгарной только при вульгарном на нее взгляде, овладевала сердцами сильно и, быть может, более сильно, чем созданные по образу и подобию человека боги Эллады, может служить свидетельством, даже в случае молчания истории, тот факт, что название веры Religio, т. е. привязанность, было и по своей форме, и по своему смыслу римским словом, а не эллинским. Как Индия и Иран развили из одного и того же наследственного достояния -- первая богатство своих священных эпосов, второй отвлеченные идеи Зендавесты, -- так в греческой мифологии господствует личность, а в римской -- понятие, в первой -- свобода, во второй -- необходимость.
   Наконец все, что нами замечено о серьезной стороне жизни, может быть отнесено и к ее воспроизведению в форме шуток и забав, которые повсюду, и в особенности в те древние времена, когда жизнь была цельной и несложной, не исключают этой серьезной стороны, а только прикрывают ее. Самые простые элементы искусства были вообще одинаковы и в Лациуме, и в Элладе, как то: почетный танец с оружием, "прыгание" (triumpus, θρίαμβοΣ, δι-θύραμβοΣ), маскарад "сытых людей" (Σάτοροι, satura ), которые, закутавшись в овечьи и козлиные шкуры, заканчивают праздник своими шутками, наконец флейта, мерные звуки которой служат руководством и аккомпанементом для плясок как торжественных, так и веселых. Едва ли сказывается в чем-либо другом так же ясно исключительно близкое родство эллинов с италиками, и однако развитие этих двух наций ни в каком другом отношении не разошлось так далеко. Образование юношества оставалось в Лациуме замкнутым в узких рамках семейного воспитания, а в Греции стремление к многостороннему, но вместе с тем гармоническому развитию человеческой души и тела создало науку гимнастики и воспитания, развитием которых и вся нация и отдельные лица дорожили как своим лучшим достоянием. По бедности своего художественного развития Лациум стоит почти на одном уровне с теми народами, у которых не было никакой культуры, а в Элладе с неимоверной быстротой развились из религиозных представлений миф, культура и из этих последних тот дивный мир поэзии и ваяния, равный которому история не может указать. В Лациуме, и в общественной жизни и в частной, признавалась исключительно власть ума, богатства и силы, а в удел эллинам досталась способность сознавать блаженное могущество красоты, быть в чувственно-идеальной мечтательности слугою прекрасного друга-отрока и снова находить в воинственных песнопениях божественного певца свое утраченное мужество. Таким образом, обе нации, в лице которых древность достигала своей высшей ступени, были столь же отличны одна от другой, как одинаковы по своему происхождению. Преимущества эллинов над италиками более ясно бросаются в глаза и оставили после себя более яркий отблеск; но в богатой сокровищнице италийской нации хранились глубокое понимание всеобщего в частном, способность отдельных личностей к самоотречению и серьезная вера в своих собственных богов. Оба народа развились односторонне, и потому оба развились так совершенно. Только узкое тупоумие способно порицать афинянина за неумение организовать его общину так, как она была организована Фабиями и Валериями, или римлянина за неуменье ваять, как Фидий и писать как Аристофан. Самой лучшей и самой своеобразной чертой в греческом народе и было именно то, что он не был в состоянии перейти от национального единства к политическому, не заменив вместе с тем свое государственное устройство деспотической формой правления. Идеальный мир прекрасного был для эллинов всем и даже до некоторой степени восполнял для них то, чего им в действительности недоставало; если в Элладе иногда и проявлялось стремление к национальному объединению, то оно всегда исходило не от непосредственных политических факторов, а от игр и искусств: только состязания на олимпийских играх, только песни Гомера, только трагедии Еврипида соединяли Элладу в одно целое. Напротив того, италик решительно отказывался от произвола ради свободы и научался повиноваться отцу, для того чтобы уметь повиноваться государству. Если при такой покорности могли пострадать отдельные личности и могли заглохнуть в людях их лучшие природные задатки, зато эти люди приобретали такое отечество и проникались такою к нему любовью, каких никогда не знали греки, зато между всеми культурными народами древности они достигли -- при основанном на самоуправлении государственном устройстве -- такого национального единства, которое в конце концов подчинило им и разрозненное эллинское племя и весь мир.

Глава III.
Поселения латинов

   Родиной индо-германского племени была западная часть Средней Азии; оттуда оно распространилось частью в юго-восточном направлении по Индии, частью в северо-западном по Европе. Трудно точнее определить первоначальное место жительства индо-германцев; во всяком случае следует полагать, что оно находилось внутри материка и вдалеке от моря, так как для названия моря нет слова, общего для азиатской и европейской ветвей этого племени. По некоторым признакам можно с известной точностью считать родиной индо-германского племени страны, лежащие вдоль берегов Евфрата. Замечательно, что первоначальные места жительства двух самых важных культурных племен -- индо-германского и арамейского -- почти совпадают в географическом отношении, а это служит подкреплением для предположения, что существует родство и между этими народами; это родство, однако, совершенно не может быть прослежено в культурном и языковом развитии. Более точное указание местности так же невозможно, как невозможно проследить дальнейшие переселения отдельных племен. Европейская ветвь вероятно, после выделения индусов еще долго жила в Персии и в Армении, так как эти страны были по всем признакам колыбелью земледелия и виноделия. Ячмень, полба и пшеница искони произрастали в Месопотамии, а виноградная лоза -- к югу от Кавказа и от Каспийского моря; там также находилось месторождение сливового, орехового и других легко пересаживаемых фруктовых деревьев. Достоин внимания и тот факт, что у большинства европейских племен, у латинов, кельтов, германцев и славян, море имело одинаковое название; отсюда следует заключить, что эти племена еще до своего разделения достигли берегов Черного моря или также Каспийского. Вопрос, каким путем италики добрались оттуда до цепи Альпов, и особенно, где именно жили они, еще будучи объединены с эллинами, может быть решен только тогда, когда будет выяснено, каким путем эллины достигли Греции -- через Малую Азию или через дунайские области. Во всяком случае можно считать доказанным, что италики, точно так же как и индусы, попали на свой полуостров с севера. До сих пор еще можно ясно проследить движение умбро-сабельского племени по среднему горному хребту Италии в направлении от севера к югу; последние же фазы этого движения относятся к вполне историческим временам. Не так легко различить путь, по которому совершилось переселение латинов. Оно, вероятно, происходило в том же направлении, вдоль западного берега, конечно задолго до того времени, когда двинулись со своего места первые сабельские племена; воды достигают во время разлива высоких мест лишь после того как низменность уже покрыта водой: потому только более ранним поселением латинских племен на берегу моря объясняется тот факт, что сабеллы удовлетворились более суровой нагорной местностью и лишь оттуда по мере возможности внедрялись в среду латинских племен.
   Общеизвестно, что от левого берега Тибра вплоть до Вольских гор жило латинское племя; но в этих горах, по-видимому, оставленных в пренебрежении во время первого переселения, когда еще были свободны равнины Лациума и Кампании, поселилось, как это доказывают вольские надписи, такое племя, которое было в более близком родстве с сабельским, чем с латинским. В Кампании, наоборот, до прибытия греческих и самнитских поселенцев, вероятно, жили латины, так как италийские названия Novla или Nola (новый город), Campani, Capua, Volturnus (от volvere, как Inturna от iuvare), Opsci (работники), как доказано, древнее самнитского нашествия и свидетельствуют о том, что во время основания Кум греками Кампанией владело италийское и, по всей вероятности, латинское племя авзоны. И коренные жители той местности, которая была впоследствии заселена луканами и бреттиями, т. е. собственно так называемые Itali (обитатели страны рогатого скота), причисляются лучшими исследователями не к япигскому, а к италийскому племени; ничто не мешает причислять их к латинскому племени, хотя совершившаяся еще до начала государственного развития Италии эллинизация этих стран и их позднейшее наводнение массами самнитов совершенно изгладили и там следы более древней национальности. И точно так же исчезнувшее племя сикулов ставится древними сказаниями в связь с Римом; так, например, самый древний из италийских историков Антиох Сиракузский рассказывает, что к царю Италии (т. е. Бреттийского полуострова) Моргесу явился беглец из Рима по имени Сикел, а эти рассказы, по всей вероятности, основаны на предположении писателей, что сикулы, жившие в Италии еще во времена Фукидида, были одного племени с латинским. Хотя поразительное сходство некоторых слов сицилийско-греческого диалекта с латинскими и объясняется скорее старинными торговыми сношениями Рима с сицилийскими греками, чем старинным сходством языков, на которых говорили сикулы и римляне, тем не менее все признаки указывают на то, что не только латинская, но, по всей вероятности, также кампанская и луканская земли, т. е. собственно Италия, между заливами Тарентским и Лаосским, равно как восточная половина Сицилии, были в глубокой древности заселены различным племенами латинской национальности.
   Участь этих племен была далеко не одинакова. Те из них, которые поселились в Сицилии, в Великой Греции и в Кампании, пришли в соприкосновение с греками в такую эпоху, когда еще не могли устоять против влияния греческой цивилизации, и потому или совершенно эллинизировались, как например в Сицилии, или так ослабели, что без большого сопротивления были подавлены свежими силами сабинских племен. Таким образом, ни сикулам, ни италийцам с моргетами, ни авзонам не пришлось играть деятельной роли в истории полуострова. Иначе было в Лациуме, где греки не заводили колоний и где местному населению удалось после упорной борьбы устоять и против сабинов и против северных соседей. Взглянем же на ту местность, которой было суждено приобрести в истории древнего мира такое значение, какого не имела никакая другая страна.
   Еще в самой глубокой древности равнина Лациума была театром громадных переворотов в недрах природы; медленно действующая преобразующая сила вод и взрывы грозных вулканов наваливали слой за слоем той почвы, на которой должен был разрешиться вопрос, какому народу будет принадлежать всемирное владычество. Эта равнина замыкается с востока горами сабинов и эквов, составляющими часть Апеннин; с юга -- вздымающимся до высоты 4 тысяч футов высоким горным хребтом вольсков, который отделяется от главной цепи Апеннин старинной областью герников -- плоскогорьем Сакко (Треруса, одного из притоков Лириса) и, направляясь от этой площади к западу, заканчивается Террачинским мысом; с запада -- морем, которое образует на этих берегах лишь немногочисленные и незначительные гавани; на севере расстилается широкая равнина, переходящая в далекую холмистую страну этрусков и орошаемая "горным потоком" Тибром, вытекающим из умбрских гор, и рекой Анио, вытекающей из сабинских гор. На ее поверхности разбросаны, подобно островам, частью крутые Сорактские известковые утесы с северо-востока, утесы Цирцейского мыса с юго-запада, равно как похожий на них, хотя и менее высокий, Яникул подле Рима, частью вулканические возвышенности с потухшими кратерами, которые превратились в озера, местами оставшиеся в своем прежнем виде и по наше время; самая значительная из этих возвышенностей -- альбанский горный кряж, который одиноко возвышается над равниной между вольскими горами и Тибром.
   Там поселилось то племя, которое известно в истории под именем латинов, или, как оно было впоследствии названо в отличие от латинских общин, основанных вне этой области, "древних латинов" (prisci Latini). Но занятый им округ Лациума составлял лишь небольшую часть среднеиталийской равнины. Вся страна к северу от Тибра была для латинов чужой и враждебной областью, с жителями которой был невозможен вечный союз или прочный мир, а перемирия, по-видимому, заключались лишь на короткий срок. Тибр с самой глубокой древности был северной границей, и ни в истории, ни в самых достоверных народных сказаниях не сохранилось воспоминаний о том, как и когда установилось это богатое последствиями разграничение владений. В то время, с которого начинается наша история, плоская и болотистая местность на юге от Альбанских гор находилась в руках умбро-сабельских племен рутулов и вольсков; даже Ардеа и Велитры не были коренными латинскими городами. Только средняя часть этой равнины, лежащая между Тибром, предгорьями Апеннин, Альбанскими высотами и морем и образующая площадь почти в 34 немецких квадратных мили, т. е. немного более обширную, чем теперешний Цюрихский кантон, составляла собственно так называемый Лациум, "равнину"[10], как она представляется нашим взорам с высот Монте-Каво. Там местность довольно ровная, но не плоская; за исключением песчаного морского берега, покрытого наносной землей частью из Тибра, она повсюду пересекается небольшими высотами и даже нередко довольно крутыми туфовыми холмами и глубокими расщелинами, а эти беспрестанные возвышения и понижения почвы образуют зимою в промежутках те болота, которые выделяют испарения во время летней жары и благодаря особенно гниющим в них органическим веществам распространяют злокачественную лихорадку, которая и в древности, как и теперь, была в летнюю пору настоящим бичом того края. Ошибаются те, которые полагают, что причиною этих миазмов был упадок, в который пришло земледелие от дурного управления в последний век республики и при папах; эту причину следует искать в недостаточном стоке вод, который и в настоящее время производит такое же действие, как и тысячи лет назад. Впрочем, не подлежит сомнению, что при интенсивной обработке почвы воздух до некоторой степени утрачивает свою вредоносность, а причина этого еще не вполне выяснена. Отчасти она должна заключаться в том, что обработка верхних слоев земли ускоряет высыхание стоячих вод. Все-таки для нас остается необъяснимым, как могло появиться густое земледельческое население в таких местностях, как латинская равнина и низменности Сибариса и Метапонта, где в настоящее время нельзя найти здоровых жителей и где путешественник неохотно остается на ночь. Но следует помнить, что народ, стоящий на низкой ступени культуры, вообще более чуток к требованиям природы, более способен применяться к этим требованиям и, быть может, также одарен более эластичной физической организацией, которая дает ему возможность уживаться с местными условиями. В Сардинии до сих пор занимаются земледелием при точно таких же природных условиях; там воздух так же вредоносен, но крестьянин спасается от его влияния осторожностью в одежде, пище и выборе самых удобных часов дня для своих работ. Ничто так не предохраняет от aria cattiva, как ношение шерсти на теле и пылающий огонь; этим и объясняется, почему римский поселянин постоянно носил толстые шерстяные одежды и никогда не гасил огня на своем очаге. Что касается всего остального, то эта местность должна была казаться привлекательной земледельческому народу, искавшему мест для поселения; почву легко возделывать при помощи кирки и мотыги, и она дает даже без всякого удобрения урожай, который, впрочем, не особенно велик по италийскому масштабу: пшеница вообще родится сам-пят[11]. В хорошей воде нет избытка, оттого-то каждый источник свежей воды и имел в глазах населения особую ценность и святость.
   До нас не дошло никаких рассказов о том, как латины заселили ту местность, которая с тех пор носила их имя, и все наши заключения об этом предмете могут быть только косвенными. Впрочем, некоторых указаний можно доискаться или можно до них добраться путем правдоподобных догадок.
   Римская территория разделялась в самые древние времена на несколько родовых участков, которыми впоследствии воспользовались, чтобы образовать из них самые древние "сельские округа" (tribus rusticae). О клавдиевой трибе нам известно из преданий, что она возникла вследствие поселения членов Клавдиева рода на берегах Анио; то же с достоверностью можно сказать относительно других участков древнейшего раздела, судя по их названиям. Эти названия давались не так, как названия присоединенных в более позднюю пору участков, не по местности, а исключительно по родовым именам; и роды, дававшие свои имена участкам древней римской территории, поскольку они не заглохли совершенно (как, например, Camilii, Galerii, Lemonii, Pollii, Pupinii, Voltinii), -- сплошь самые древние патрицианские семьи: Aemilii, Cornelii, Fabii, Horatii, Menenii, Papirii, Romilii, Sergii, Voturii. Достоин внимания тот факт, что между всеми этими родами нет ни одного, о котором можно было бы с достоверностью утверждать, что он переселился в Рим лишь в более позднюю пору. Подобно римскому округу каждый из италийских округов, и без сомнения также каждый из эллинских, исстари разделялся на несколько общин, связанных между собою и соседством, и родством; именно этот родовой поселок назывался у греков "домом" (οἰκία), из которого и там очень часто возникали подобные римским трибам комы или демы. Соответствующие италийские названия "дом" (vicus) или "округ" (pagus от pangere) также указывают на сожительство членов одного рода и понятным образом получают в обыденном употреблении значение деревушки или деревни. Как "дому" принадлежало известное поле, так родовому поселку или деревне принадлежал родовой земельный участок, который, как будет впоследствии доказано, довольно долго обрабатывался так же, как и домовый участок, т. е. по системе общинного полевого хозяйства. Развились ли в Лациуме родовые усадьбы в родовые поселки сами собою или же латины переселились в Лациум уже готовыми родовыми общинами -- это такой вопрос, на который мы не в состоянии дать ответа, точно так же как мы не в состоянии решить, в какой форме образовалось[12]в Лациуме совместное хозяйство, требуемое подобным распорядком, и в какой мере род состоял не только из людей, связанных единством происхождения, но и из примыкающих к роду, не связанных с ним кровным родством людей.
   Но эти родовые общины исстари считались не самостоятельными единицами, а составными частями политической общины (civitas, populus), которая первоначально представляется совокупностью некоторого числа родовых поселков, связанных между собою единством происхождения, языка и обычаев, обязанных подчиняться одним и тем же законам, разрешать мирным путем взаимные споры и помогать друг другу в обороне и нападении. И у такого округа, как и у родовой общины, конечно был какой-нибудь постоянный центральный пункт; но так как члены одного рода, т. е. члены округа, жили в своих деревнях, то центр округа не мог быть центром совместной оседлости, городом, а только местом общих собраний, где вершили суд и помещалась общественная святыня. Члены округа собирались там в каждый восьмой день для деловых сношений и для увеселений, и там же в случае неприятельского нашествия находили и для самих себя, и для своего скота более безопасное убежище, чем в деревушках. Обычно на этом сборном пункте или вовсе не было постоянных жителей, или их было очень мало. Точно такие же старинные убежища можно найти и в настоящее время в холмистых местах восточной Швейцарии на вершинах некоторых возвышенностей. Такие места назывались в Италии "вершинами" (capitolium -- то же, что у греков ἄκδα  -- вершина) или защитой (arx от arcere -- заграждать); это еще не город, но основа будущего города, так как к замку примыкают дома, которые впоследствии обносятся "кольцом" (слово urbs в родстве с urvus, curvus и, быть может, также с orbis). Внешнее различие между замком и городом заключается в числе ворот: замку их нужно как можно меньше, а городу как можно больше, поэтому в первом обыкновенно бывают только одни ворота, а во втором по меньшей мере трое. Эти укрепления служили опорой для того догородского волостного устройства Италии, следы которого можно довольно явственно различить там, где городской быт развился поздно и частью до сего времени еще не развился вполне, как например в стране марсов и в мелких округах Абруцц. В земле эквикулов, еще во времена империи живших не в городах, а в бесчисленных, ничем не защищенных деревушках, часто встречаются каменные стены с одним храмом внутри; эти огороженные места, считавшиеся за "опустелые города", возбуждали удивление как римских, так и новейших археологов, из которых первые принимали их за жилища "первобытных обитателей" (aborigines), а вторые за жилища пеласгов. Конечно, более правильно принимать эти развалины не за остатки обнесенных стенами городов, а за остатки тех убежищ, в которых укрывались обитатели одной территории и которых в древности, без сомнения, было много во всей Италии, хотя они и строились не особенно искусно. Понятно, что в ту же эпоху, когда перешедшие к городской оседлости племена стали обносить свои города каменными стенами, и те из них, которые продолжали жить в своих незащищенных деревушках, стали заменять каменными постройками земляные валы и частоколы своих укреплений. Когда же вполне обеспеченное внутреннее спокойствие сделало такие укрепления излишними, те убежища были заброшены и вскоре сделались загадкой для позднейших поколений.
   Итак, те округа, для которых служил центром замок и которые состояли из нескольких родовых общин, были в качестве первоначальных государственных единиц исходным пунктом истории Италии. Но вопрос о том, где именно и в каком объеме образовались такие округа внутри Лациума, не может быть разрешен с определенностью, да и не представляет особого исторического интереса. Пришельцами были, без сомнения, прежде всего заняты возвышающиеся особняком Альбанские горы, внутри которых переселенцы нашли самый здоровый воздух, самые свежие источники и самые безопасные убежища. Эти горы представляли собой естественную цитадель Лациума. Там, на узком плоскогорье, возвышающемся над Палаодуолой, в промежутке между Альбанским озером (lago di Castello) и Альбанской горой (Monte Cavo), лежала Альба, считавшаяся древнейшим местом жительства латинского племени и матерью как Рима, так и всех остальных древнелатинских общин; на склонах тех же гор находились самые древние латинские поселения Ланувий, Ариция и Тускул. Там же встречаются те очень древние сооружения, по которым обыкновенно можно судить о начале цивилизации и которые как бы свидетельствуют потомству о том, что, когда Паллада Афина появляется на свет, она действительно рождается взрослой; таков срез отвесной скалы ниже Альбы в направлении к Палаццуоле, который делает неприступною и с северной стороны местность, от природы защищенную с южной стороны крутыми уступами горы Монте-Каво, который оставляет открытыми для сообщения только два удобных для защиты узких прохода с востока и с запада; в особенности таково отверстие вышиною в человеческий рост, которое пробито в крепкой стене, образовавшейся из лавы и имеющей 6 тысяч футов в толщину, и через которое было спущено до его теперешней глубины озеро, образовавшееся в старом потухшем кратере Альбанских гор; этим способом было очищено на самой горе значительное пространство, годное для земледелия. Природными твердынями для латинской равнины служили также вершины последних выступов Сабинских гор, где впоследствии образовались из округовых замков значительные города: Тибур и Пренест, Лабики, Габии и Номент, стоявшие на равнине между Альбанскими и Сабинскими горами и Тибром, Рим на Тибре, Лаврен и Лавиний на берегу моря также были более или менее старинными центрами латинской колонизации, не говоря уже о множестве других, менее известных и частью бесследно исчезнувших. Все эти округа были в самой глубокой древности в политическом отношении суверенными; каждый из них управлялся своим князем при содействии совета старшин и собрания способных носить оружие мужчин. Тем не менее они все не только чувствовали свое единство по языку и по происхождению, но и в важных религиозных и государственных учреждениях -- в вечном союзе всех латинских округов. Первенство принадлежало первоначально -- как по италийскому, так и по эллинскому обыкновению -- тому округу, внутри которого находилось место союзных сборищ; таков был Альбанский округ, вообще считавшийся, как выше замечено, самым древним и самым важным из латинских округов. Полноправных общин первоначально было тридцать, и этой цифрой чрезвычайно часто обозначалась и в Италии, и в Греции сумма составных частей общественной организации. Какие местности первоначально принадлежали к числу тридцати древнелатинских общин, которые также могут быть названы тридцатью альбанскими колониями по их отношению к правам Альбы как метрополии, -- нам неизвестно из преданий и уже не может быть выяснено новыми исследованиями. Как для подобных союзов, например беотийцев и ионийцев, служили средоточием панбеотии и панионии, так и для латинского союза служил средоточием "латинский праздник" (feriae Latinae), во время которого на Альбанской горе (mons Albanus, Monte Cavo) в ежегодно назначавшийся властями день приносился в жертву "латинскому богу" (Iupiter Latiaris) бык от всего племени. Каждая из участвовавших в пиршестве общин должна была доставлять твердо установленное количество скота, молока и сыра для жертвенного пира и взамен того получала право на кусок жертвенного мяса. Эти обычаи сохранялись очень долго и всем хорошо известны, но в том, что касается самых важных правовых последствий такого союза, нам приходится довольствоваться почти одними догадками. К религиозному празднеству на Альбанской горе с древнейших времен примыкали собрания представителей отдельных общин, имевшие место на соседнем латинском сборном пункте у источника Ферентины (подле Марине), и вообще такой союз немыслим без высшего управления и без общих для всего края законов. Что союз ведал всеми нарушениями союзных постановлений и мог наказывать за них даже смертью, известно нам из преданий и вполне правдоподобно. Следует полагать, что интегральную часть древнейшего союзного законодательства составляли и более поздние, одинаковые для всех латинских общин постановления касательно гражданских прав и браков, так что каждый латин мог приживать с каждой латинкой законных детей, мог приобретать во всем Лациуме земельную собственность и заниматься торговлей. Далее, от союза, вероятно, зависело учреждение общего третейского суда для разрешения споров, возникавших между общинами, но нет возможности доказать, в какой мере союзная власть ограничивала верховные права каждой общины в вопросах о войне и мире. Не подлежит также никакому сомнению, что союзные учреждения давали возможность вести союзными силами не только оборонительные, но и наступательные войны, причем, конечно, был необходим и союзный главнокомандующий, вождь. Но мы не имеем никакого основания допустить, что в этих случаях закон обязывал каждую общину принимать деятельное участие в войне или, наоборот, что он не дозволял ей предпринимать на собственный страх войны даже с каким-нибудь из членов союза. Наоборот, есть указания на то, что во время латинского праздника, точно так же как и во время эллинских союзных празднеств, во всем Лациуме[13]был обязателен мир божий, а враждовавшие между собою племена, по всей вероятности, доставляли в это время одно другому надежный конвой. Еще менее возможно определить объем привилегий, предоставлявшихся первенствующему округу. Можно только утверждать, что нет никакого основания считать первенство Альбы за действительную политическую гегемонию в Лациуме и что первенство, по всей вероятности, не имело в Лациуме более важного значения, чем почетное первенство Элиды в Греции[14]. Вообще как объем, так и права этого латинского союза, вероятно, были неопределенны и изменчивы; тем не менее он был и оставался не случайным соединением различных более или менее чуждых друг другу общин, а правовым и необходимым выражением единства латинского племени. Если латинский союз и не всегда вмещал в себе все латинские общины, зато он никогда не принимал в свою среду нелатинских членов; стало быть, его подобием в Греции был союз беотийский или этолийский, а не дельфийская амфиктония.
   Этим общим очерком следует ограничиться, так как всякая попытка провести более резкие черты только исказила бы картину. Многообразный процесс того, как самые древние политические атомы -- округа в Лациуме -- то примыкали один к другому, то взаимно избегали друг друга, протекал без таких очевидцев, которые были бы способны его описать, и мы должны удовольствоваться только тем, что в нем есть цельного и прочного, тем, что эти округа, будучи соединены в общем центре, не пожертвовали, правда, своим единством, но зато сберегли в себе и усилили чувство национальной общности и тем подготовили прогресс от кантонального партикуляризма, с которого начинается и должна начаться история каждого народа, к тому национальному объединению, которым заканчивается или должна была бы заканчиваться история каждого народа.

Глава IV.
Начало Рима

   На расстоянии почти трех немецких миль от устьев Тибра тянутся по обоим берегам реки вверх по ее течению небольшие холмы, более высокие на правом берегу, чем на левом; с этими последними возвышенностями связано имя римлян в течение по меньшей мере двух с половиной тысячелетий. Конечно, нет никакой возможности определить, когда и откуда оно взялось; достоверно только то, что при известной нам самой древней форме этого имени члены общины назывались рамнами (Ramnes), но не римлянами, а этот переход звуков, часто встречающийся в первом периоде развития языков, но рано прекратившийся в латинском языке[15], служит ясным доказательством незапамятной древности самого имени. О происхождении названия нельзя сказать ничего достоверного, но весьма возможно, что рамны то же, что приречные жители.
   Но не одни они жили на холмах по берегам Тибра. В древнейшем делении римского гражданства сохранились следы его происхождения из слияния трех, по-видимому первоначально самостоятельных округов -- рамнов, тициев и луцеров, стало быть, из такого же синойкизма[16], из какого возникли в Аттике Афины. О глубокой древности такого тройного состава общины[17]всего яснее свидетельствует тот факт, что римляне, в особенности в том, что касалось государственного права, постоянно употребляли вместо слов "делить" и "часть" слова "троить" (tribuere) и "треть" (tribus), а эти выражения подобно нашему слову "квартал" рано утратили свое первоначальное числовое значение. Еще после своего соединения в одно целое каждая из этих трех когда-то самостоятельных общин, а теперь отделов, владела одной третью общин земельной собственности и в том же размере участвовала как в ополчении граждан, так и в совете старшин. Точно так же, вероятно, таким разделением на три объясняется делимое на три число членов почти всех древнейших жреческих коллегий, как-то: коллегий святых девственниц, плясунов, земледельческого братства, волчьей гильдии и птицегадателей. Эти три элемента, на которые распадалось древнейшее римское гражданство, послужили поводом для самых нелепых догадок; неосновательное предположение, будто римская нация была смесью различных народов, находится в связи с такими догадками; оно старается прийти различными путями к заключению, что три великих италийских расы были составными частями древнего Рима, и превращает в массу этрусских, сабинских, эллинских и даже, к сожалению пеласгийских обломков такой народ, у которого язык, государственные учреждения и религия развились в таком чисто национальном духе, который редко встречается у других народов. Откладывая в сторону частью нелепые, частью необоснованные гипотезы, мы скажем в немногих словах все, что может быть сказано о национальности составных элементов самого древнего римского общинного устройства. Что рамны были одним из латинских племен, не подлежит сомнению, так как, давая новому римскому объединению свое имя, они вместе с тем определяли и национальность объединившихся отдельных общин. О происхождении луцеров можно сказать только то, что ничто не мешает и их отнести, подобно рамнам, к латинскому племени. Напротив того, второй из этих общин единогласно приписывается сабинское происхождение, а для этого мнения может служить подтверждением по меньшей мере сохранявшееся в братстве тициев предание, что при вступлении тициев в объединившуюся общину эта священническая коллегия была учреждена для охранения особых обрядов сабинского богослужения. Возможно, стало быть, что в очень отдаленные времена, когда племена латинское и сабельское еще не отличались одно от другого по языку и нравам так резко, как впоследствии отличались римляне от самнитов, какая-нибудь сабельская община вступила в латинский окружной союз; это правдоподобно потому, что, по самым древним и достоверным преданиям, тиции постоянно удерживали первенство над рамнами, и стало быть, вступившие в общину тиции могли заставить древних рамнов подчиниться требованиям синойкизма. Во всяком случае тут также происходило смешение различных национальностей, но оно едва ли имело более глубокое влияние, чем, например, происшедшее несколькими столетиями позже переселение в Рим сабинского уроженца Атта Клауза или Аппия Клавдия вместе с его товарищами и клиентами. Как это принятие рода Клавдиев в среду римлян, так и более древнее принятие тициев в среду рамнов не дают права относить общину рамнов к числу таких, которые состояли из смеси различных народностей. За исключением, быть может, некоторых национальных установлений, перешедших в богослужебные обряды, в Риме незаметны никакие сабельские элементы. Для догадок этого рода нельзя найти решительно никаких подтверждений в латинском языке[18]. Действительно, было бы более чем удивительно, если бы от включения только одной общины из племени, находившегося в самом близком племенном родстве с латинским, сколько-нибудь заметным образом нарушилось единство латинской национальности; при этом прежде всего не следует забывать того факта, что, в то время когда тиции получили постоянную оседлость рядом с рамнами, не Рим, а Лациум служил основой для латинской национальности. Если новая трехчленная римская община и заключала в себе первоначально некоторую примесь сабельских элементов, она все-таки была тем же, чем была община рамнов, -- частью латинской нации.
   Задолго до того времени, когда на берегах Тибра возникло поселение, вышеупомянутые рамны, тиции и луцеры, вероятно, имели сначала порознь, а потом совокупно укрепленные убежища на римских холмах, а свои поля обрабатывали живя в окрестных деревнях. Дошедшим от этих древнейших времен преданием может считаться тот "волчий праздник", который справлялся на Палатинском холме родом Квинктиев; это был праздник крестьян и пастухов, отличавшийся, как никакой другой, патриархальным простодушием своих незатейливых забав и, что замечательно, сохранившийся даже в христианском Риме долее всех других языческих празднеств. Из этих поселений впоследствии возник Рим. Об основании города в том собственном смысле этого слова, который усвоен народными сказаниями, конечно не может быть и речи: Рим был построен не в один день. Но стоит внимательного рассмотрения вопрос, каким путем Рим так рано достиг в Лациуме выдающегося политического значения, между тем как, судя по его географическому положению, следовало бы скорее ожидать противного. Местность, в которой находится Рим, и менее здорова и менее плодородна, чем местность большинства древних латинских городов. В ближайших окрестностях Рима плохо растут виноград и смоковница, и в них мало обильных источников, так как ни превосходный в других отношениях родник Камен, находившийся перед Капенскими воротами, ни тот Капитолийский источник, который был впоследствии открыт в Туллиануме, не отличались изобилием воды. К этому присоединяются частые разливы реки, у которой русло недостаточно покато, так что она не успевает изливать в море массы воды, стремительно ниспадающие с гор в дождливую пору, и потому затопляет и обращает в болота лежащие между холмами долины и низменности. Для поселенцев такая местность не имеет ничего привлекательного; еще в древние времена высказывалось мнение, что первые переселенцы не могли выбрать в столь благодатном краю такую нездоровую и неплодородную местность и что только необходимость или какая-нибудь другая особая причина должны были побудить их к основанию там города. Уже легенда сознавала странность такого предприятия: сказание об основании Рима альбанскими выходцами под предводительством альбанских княжеских сыновей Ромула и Рема есть не что иное, как наивная попытка со стороны древней квазиистории объяснить странное возникновение города в столь неудобном месте и вместе с тем связать происхождение Рима с общей метрополией Лациума. История должна прежде всего отбросить такие басни, выдаваемые за настоящую историю, а в действительности принадлежащие к разряду не очень остроумных выдумок; но ей, быть может, удастся сделать еще один шаг вперед и, взвесив особые местные условия, высказать определенную догадку не об основании города, а о причинах его быстрого и поразительного развития и его исключительного положения в Лациуме. Рассмотрим прежде всего древнейшие границы римской области. К востоку от нее находились города Антемны, Фидены, Цэнина, Габии, частью удаленные от ворот Сервиева Рима менее чем на одну немецкую милю; стало быть, границы округов должны были находиться подле самых городских ворот. С южной стороны мы находим на расстоянии трех немецких миль от Рима могущественные общины Тускула и Альбы, поэтому римская городская область, как кажется, не могла заходить в этом направлении далее Клуилиева рва, находившегося в одной немецкой миле от Рима. Точно так же и в юго-западном направлении граница между Римом и Лавинием находилась у шестого милевого камня. Между тем как римская территория была заключена в самые тесные границы со стороны континента, она, напротив того, исстари свободно тянулась по обоим берегам Тибра в направлении к морю, не встречая на всем протяжении от Рима до морского берега ни какого-либо старинного центра другого округа, ни каких-либо следов старых округовых границ. Правда, народные сказания, которым известно происхождение чего бы то ни было, объясняют нам, что принадлежавшие римлянам на правом берегу Тибра "семь деревень" (septem pagi) и значительные соляные копи, находившиеся близ устьев реки, были отняты царем Ромулом у жителей города Вейи и что царь Анк возвел предмостное укрепление на правом берегу Тибра, на так называемом Янусовом холме (Janiculum), а на левом берегу построил римский Пирей -- портовый город при "устье" (Ostia). Но тому, что владения на этрусском берегу уже в глубокой древности входили в состав римской области, служит более веским доказательством находившаяся у четвертого милевого камня впоследствии проложенной к гавани дороги роща богини плодородия (Dea Dia), где в древности справлялся праздник римских земледельцев и где издавна же находился центр римского земледельческого братства; действительно, именно там с незапамятных времен жил род Ромилиев, бесспорно самый знатный среди всех римских родов; в то время Яникул был частью самого города, а Остия была колонией граждан, т. е. городским предместьем. И это не могло быть простой случайностью. Тибр был природным торговым путем Лациума, а его устье у бедного удобными гаванями прибрежья неизбежно должно было служить якорной стоянкой для мореплавателей. Сверх того, Тибр с древнейших времен служил для латинского племени оборонительной линией для защиты от нападений северных соседей. В качестве складочного места для занимавшихся речною и морскою торговлею латинов и в качестве приморской пограничной крепости Лациума Рим представлял такие выгоды, каких нельзя было найти ни в каком другом месте: он соединял в себе преимущества крепкой позиции и непосредственной близости к реке, господствовал над обоими берегами этой реки вплоть до ее устья, занимал положение одинаково удобное и для лодочников, спускавшихся вниз по Тибру или по Анио, и для мореплавателей (так как морские суда были в ту пору небольших размеров), а от морских разбойников доставлял более надежное убежище, чем города, расположенные непосредственно на берегу моря. Что Рим был обязан если не своим возникновением, то своим значением этим торговым и стратегическим преимуществам, ясно видно по многим другим указаниями, гораздо более веским, чем данные сказаний, которым придан вид исторической истины. Отсюда происходят очень древние сношения с городом Цере, который был для Этрурии тем же, чем был Рим для Лациума, а впоследствии сделался ближайшим соседом Рима и его собратом по торговле; отсюда объясняются и необыкновенное значение моста через Тибр и вообще та важность, которую придавали в римской общине постройке мостов; отсюда же понятно, почему галера была городским гербом. Отсюда вела свое начало старинная римская портовая пошлина, которая исстари взималась в Остийской гавани только с того, что привозилось для продажи (promercale), а не с того, что привозилось собственниками груза для его личного потребления (usuarium), и которая, стало быть, в сущности была налогом на торговлю. Отсюда, если мы заглянем вперед, объясняется сравнительно раннее появление в Риме чеканной монеты и торговых договоров с заморскими государствами. В этом смысле Рим действительно мог быть тем, за что его выдают народные сказания, -- скорее искусственно созданным, чем возникшим сам собою городом и скорее самым юным, чем самым старым из латинских городов. Не подлежит сомнению, что местность уже была отчасти обработана, и как на Альбанских горах, так и на многих других возвышенностях Кампании уже стояли укрепленные замки в то время, когда на берегах Тибра возник пограничный рынок латинов. О том, чем было вызвано основание Рима -- решением ли латинской федерации, гениальной ли прозорливостью всеми забытого основателя города, или естественным развитием торговых сношений, -- мы не в состоянии высказать даже простой догадки. Но к этому взгляду на Рим как на рынок Лациума примыкает другое соображение. На заре истории Рим противопоставляется союзу латинских общин как единый замкнутый город. Латинское обыкновение жить в незащищенных селениях и пользоваться общим укрепленным замком только для празднеств или для собраний или в случае опасности стало исчезать в римском округе, по всей вероятности, гораздо ранее, чем в каком-либо другом месте Лациума. Причиной этого было не то, что римлянин перестал сам заниматься своим крестьянским двором или считать свою усадьбу за свой родимый кров, а то, что нездоровый воздух Кампании заставлял его переселяться на городские холмы, где он находил больше прохлады и более здоровый воздух; рядом с этими крестьянами там, должно быть, исстари часто селилось также многочисленное неземледельческое население, состоявшее и из пришельцев, и из туземцев. Этим объясняется густота населения древней римской территории, которая заключала в себе самое большое 51/2 квадратных миль частью болотистой и песчаной почвы, а между тем уже по древнейшим городским уставам выставляла гражданское ополчение из 3 300 свободных мужчин и, стало быть, насчитывала, по меньшей мере, 10 тысяч свободных жителей. Но этого еще мало. Кто знает римлян и их историю, тому известно, что своеобразный характер их общественной и частной деятельности объясняется их городским и торговым бытом и что их противоположность остальным латинам и вообще италикам была преимущественно противоположностью горожан и крестьян. Впрочем, Рим не был таким же торговым городом, как Коринф или Карфаген, потому что Лациум, в сущности, земледельческая страна, а Рим и был и оставался прежде всего латинским городом. Но то, чем отличался Рим от множества других латинских городов, должно быть, без сомнения, приписано его торговому положению и обусловленному этим положением духу его гражданских учреждений. Так как Рим служил для латинских общин торговым складочным местом, понятно, что наряду с латинским сельским хозяйством и даже преимущественно перед ним там сильно и быстро развивалась городская жизнь, чем и была заложена основа для его особого положения. Гораздо интереснее и гораздо легче проследить это торговое и стратегическое развитие города Рима, чем браться за бесплодный химический анализ древних общин, которые и сами по себе незначительны и мало отличаются одна от другой. Это городское развитие мы можем распознать в некоторой мере по указаниям предания о постепенно возникавших вокруг Рима валах и укреплениях, сооружение которых, очевидно, шло рука об руку с превращением римского общинного быта в городской.
   Первоначальная городская основа, из которой в течение столетий вырастал Рим, обнимала, по достоверным свидетельствам, только Палатин, который в более позднюю пору назывался также четырехугольным Римом (Roma quadrata), потому что Палатинский холм имеет форму правильного четырехугольника. Ворота и стены этого первоначального городского кольца были видны еще во времена империи; даже нам хорошо известно, где находились двое из этих ворот -- Porta Romana подле S. Giorgio in Velabro и Porta Mugionis подле арки Тита, а палатинскую стену описал по личному осмотру Тацит по крайней мере с тех ее сторон, которые обращены к Авентину и к Целию. Многочисленные следы указывают на то, что именно здесь находились центр и первоначальная основа городского поселения. На Палатине находился священный символ этой основы -- так называемая "священная яма" (mundus), куда каждый из первых поселенцев клал запасы всего, что нужно в домашней жизни, и, сверх того, комок дорогой ему родной земли. Кроме того, там находилось здание, в котором собирались все курии -- каждая у своего собственного очага -- для богослужения и для других целей (curiae veteres). Там же находилось здание, в котором собирались "скакуны" (curia saliorum) и в котором хранились в то же время священные щиты Марса, святилище "волков" (lupercal) и жилище юпитерова жреца. На этом холме и подле него сосредоточивались все народные сказания об основании города; там представлялись взорам верующих в эти сказания: покрытое соломой жилище Ромула, пастушья хижина его приемного отца Фаустула, священная смоковница, к которой был прибит волнами короб с двумя близнецами, кизиловое дерево, которое выросло из древка копья, брошенного в городскую стену основателем города с Авентинского холма через лощину цирка, и другие такого же рода святыни. О храмах в настоящем смысле этого слова еще не имели понятия в ту пору, а потому и на Палатине не могло быть остатков от таких памятников древности. Но центры общинных сборищ не оставили после себя никаких следов по той причине, что были рано перенесены оттуда в другие места; можно только догадываться, что открытое место вокруг священной ямы (mundus), впоследствии названное площадью Аполлона, было самым древним сборным пунктом граждан и сената, а на поставленных над ним подмостках устраивались древнейшие пиршества римской общины. Напротив того, в "празднестве семи холмов" (septimontium) сохранилось воспоминание о более обширном поселении, постепенно образовавшемся вокруг Палатина; там появились одни вслед за другими новые предместья, из которых каждое было обнесено особой, хотя и не очень крепкой, оградой и примыкало к первоначальной городской стене Палатина точно так, как в топях к главной плотине примыкают другие, второстепенные. В число "семи холмов" входили: сам Палатин; Цермал -- склон Палатина к той низменности (velabrum), которая тянется по направлению к реке между Палатином и Капитолием; Велия -- хребет холма, соединяющий Палатин с Эсквилином и впоследствии почти совершенно застроенный императорами; Фагутал, Оппий и Циспий -- три возвышенности Эсквилина; наконец Сукуза, или Субура, -- крепость, заложенная ниже S. Pietro in Vincolis, на седловине между Эсквилином и Квириналом и вне земляного вала, защищавшего новый город на Каринах. По этим, очевидно, постепенно возникавшим пристройкам можно до некоторой степени ясно проследить самую древнюю историю палатинского Рима, в особенности если иметь при этом в виду сервиево разделение Рима на кварталы, основанное на этом более древнем разделении города на части. Палатин был первоначальным центром римской общины -- самой древней и первоначально единственной ее оградой; городское поселение возникло в Риме, как и повсюду, не внутри замка, а под его стенами; оттого-то самые древние из известных нам поселений, впоследствии составлявшие в сервиевом разделении города кварталы первый и второй, были расположены вокруг Палатина. Примером этого могут служить поселение, образовавшееся на склоне Цермала к Тускской дороге (в названии которой, вероятно, сохранилось воспоминание об оживленных торговых сношениях между церитами и римлянами, существовавших еще в ту пору, когда город занимал один Палатинский холм), и поселение на Велии; эти два пригорода впоследствии образовали в сервиевом городе вместе с крепостным холмом один квартал. В состав позднейшего второго квартала входили: предместье на Целийском холме, вероятно занимавшее лишь самый внешний выступ этого холма над Колизеем; предместье на Каринах, т. е. на том возвышении, которое образует склон Эсквилина к Палатину; наконец долина и передовое укрепление Субуры, от которой и весь квартал получил свое название. Эти два квартала и составляли первоначальный город, а его Субуранский квартал, тянувшийся под крепостным холмом примерно от арки Константина до S. Pietro in Vincolis и по лежащей внизу долине, был, как кажется, более значительным и, быть может, более древним, чем поселения, включенные Сервием в Палатинский округ, так как первый предшествует второму в списке кварталов. Замечательным памятником противоположности этих двух частей города служит один из самых древних священных обычаев позднейшего Рима, заключавшийся в том, что на Марсовом поле ежегодно приносили в жертву октябрьского коня: жители Субуры до очень поздней поры состязались на этом празднике с жителями священной улицы из-за лошадиной головы, и, смотря по тому, на какой стороне оставалась победа, эту голову прибивали гвоздями или к Мамилиевой башне (местонахождение которой неизвестно) в Субуре, или к царскому дому у подножья Палатина. В этом случае обе половины древнего города состязались между собою на равных правах. Стало быть, Эсквилии, название которых в сущности делало излишним употребление слова Карины, были на самом деле тем, чем назывались, т. е. внешними постройками (exquiliae подобно inquilinus от colere), или городским предместьем; при позднейшем разделении города они вошли в состав третьего квартала, который всегда считался менее значительным, чем субуранский и палатинский. Быть может, и другие соседние высоты, как например Капитолий и Авентин, были также заняты общиной семи холмов; это видно главным образом из того, что уже в ту пору существовал (чему служит вполне достаточным доказательством одно существование понтификальной коллегии) тот "мост на сваях" (pons sublicius), для которого служил естественным мостовым устоем тибрский остров; не следует оставлять без внимания и тот факт, что мостовое укрепление находилось на этрусском берегу, на возвышении Яникула; но община не включала этих мест в кольцо своих укреплений. Сохранившееся до поздней поры в богослужебном уставе правило, что мост должен быть сложен без железа, из одного дерева, очевидно имело первоначально ту практическую цель, что требовался летучий мост, который можно было во всякое время легко сломать или сжечь; отсюда видно, как долго римская община не могла рассчитывать на вполне обеспеченное и непрерывное обладание речной переправой. Мы не имеем никаких указаний на какую-либо связь между этими постепенно выраставшими городскими поселениями и теми тремя общинами, на которые римская община в государственно-правовом отношении распадалась с незапамятных времен. Так как рамны, тиции и луцеры, по-видимому, первоначально были самостоятельными общинами, то следует полагать, что каждая из них первоначально селилась самостоятельно. Но на семи холмах они конечно не отделялись одна от другой особыми оградами, а все, что было на этот счет выдумано в старину или в новое время, должно быть отвергнуто разумным исследователем наряду с забавными сказками о Тарпейской скале и о битве на Палатинском холме. Скорее можно предположить, что оба квартала древнейшего города -- Субура и Палатин, равно как тот квартал, который состоял из предместий, были разделены на три части между рамнами, тициями и луцерами; с этим можно было бы поставить в связь и тот факт, что в субуранской и палатинской частях города, равно как во всех позже образовавшихся его кварталах, находилось по три пары Аргейских храмов. Палатинский семихолмный город, быть может, имел свою историю, но до нас не дошло о нем никаких других сведений, кроме только того, что он действительно существовал. Но подобно тому как падающие с деревьев листья подготовляют почву к новой весне, хотя за их падением и не следит человеческий глаз, так и этот исчезнувший семихолмный город подготовил почву для исторического Рима.
   Но не один палатинский город издревле занимал то пространство, которое было впоследствии обнесено сервиевыми стенами; в непосредственном с ним соседстве стоял напротив другой город -- на Квиринале. "Древний замок" (Capitolium vetus) со святилищами Юпитера, Юноны и Минервы и с тем храмом богини "верного слова", в котором публично выставлялись государственные договоры, был ясным прототипом позднейшего Капитолия с его храмами в честь Юпитера, Юноны и Минервы и с его храмом римской "Верности", также игравшим роль дипломатического архива; этот замок служил бесспорным доказательством того, что и Квиринал когда-то был центром самостоятельной общины. То же видно из поклонения Марсу и на Палатине и на Квиринале, так как Марс был первообразом воина и самым древним высшим божеством италийских гражданских общин. С этим находится в связи и то, что служившие Марсу два очень древних братства -- "скакунов" (Salii) и "волков" (Luperci) -- существовали в позднейшем Риме в двойном комплекте так, что рядом с палатинскими скакунами существовали скакуны квиринальские, а рядом с квинктийскими волками Палатина -- Фабиева волчья гильдия, святилище которой находилось, по всей вероятности, на Квиринале[19]. Все эти указания вески сами по себе, но приобретают еще более важное значение, если мы припомним, что в точности известная нам окружность палатинского семихолмного города не вмещала в себе Квиринала и что в сервиевом Риме, который состоял из трех первых кварталов, соответствовавших прежнему объему палатинского города, был впоследствии сформирован четвертый квартал из Квиринала и из соседнего с ним Виминала. Отсюда объясняется и цель, для которой было возведено внешнее укрепление Субуры за городской стеной, в долине между Эсквилином и Квириналом: тут соприкасались границы двух территорий, и поселившиеся на этой низменности палатинцы нашли нужным построить тут крепость для защиты от обитателей Квиринала. Наконец не исчезло также и то название, которым жители Квиринала отличались от своих палатинских соседей. Палатинский город назывался городом "семи гор", и название его жителей происходило от слова гора (montani), под которым разумели преимущественно Палатин, но также и другие принадлежавшие к нему высоты; напротив того, вершина Квиринала (которая была не только не ниже вершины Палатина, но даже немного выше) вместе с принадлежавшим к ней Виминалом никогда не называлась иначе как холмом (collis); даже в актах, относящихся к религиозной области, Квиринал нередко называется просто "холмом", без прибавления какого-либо объяснительного слова. Точно так же и ворота при спуске с этой возвышенности обыкновенно называются воротами у холма (porta collina), живущие там священнослужители Марса -- священнослужителями с холма (salii collini) в отличие от палатинских (salii Palatini), а образовавшийся из этого округа четвертый Сервиев квартал -- кварталом на холме (tribus collina)[20]. Название "римляне", под которым первоначально разумели всех жителей той местности, могло быть усвоено как жителями холмов, так и обитателями горы, и первые из них могли называться римлянами на холмах (Romani collini). Нет ничего невозможного в том, что между жителями двух соседних городов существовало и племенное различие; но мы не имеем достаточных оснований, для того чтобы признать основанную на Квиринале общину за иноплеменную, точно так же как не имеем основания признать иноплеменной какую-либо из общин, основанных на латинской территории[21].
   Итак, жившие на Палатине нагорные римляне и жившие на Квиринале римляне с холмов стояли в ту пору во главе римского общинного устройства, составляя две отдельных общины, которые без сомнения часто враждовали между собою и в этом отношении имели некоторое сходство с теперешними римскими монтиджанами и трастеверинами. Что семигорная община исстари была могущественнее квиринальской, надежно доказывается и более широкими размерами ее новостроек и предместий и тем второстепенным положением, которым прежние римляне с холмов принуждены были довольствоваться в позднейшем сервиевом городском устройстве. Но и внутри палатинского города едва ли успели вполне объединяться его различные составные части. О том, как Субура и Палатин ежегодно состязались между собою из-за лошадиной головы, уже было упомянуто ранее; но и обитатели каждой возвышенности, даже члены каждой курии (в ту пору еще не было общего городского очага, а очаги у каждой курии были особые, хотя и стояли один подле другого), вероятно, сильнее сознавали свою обособленность, чем свое единство, так что Рим был скорее совокупностью городских поселений, чем цельным городом. По многим следам можно полагать, что даже жилища древних могущественных фамилий были укреплены так, что были способны защищаться от нападений, и, стало быть, нуждались в защите. Величественная стена, постройка которой приписывается царю Сервию Туллию, впервые окружила одной оградой не только два города, стоявшие на Палатине и на Квиринале, но и не входившие в черту этих городов возвышенности Капитолия и Авентина, и таким образом был создан новый Рим, Рим мировой истории. Но прежде чем столь грандиозное предприятие могло быть выполнено, должно было совершенно измениться положение Рима среди всего окрестного населения. В древнейшую эпоху истории латинского племени, когда торговые сношения отсутствуют и не совершается никаких событий, землепашец -- житель семи римских холмов -- ничем не отличался от землепашца любой другой части территории, занимаемой латинским племенем. Единственным зачатком более прочных поселений являлись тогда укрепленные убежища на вершинах гор, в обычное время пустовавшие. В более позднюю эпоху -- эпоху расцвета города, раскинувшегося на Палатине и внутри "семи оград", -- происходило освоение римской общиной устьев Тибра. В этот именно период латинское племя выходит на путь оживления торговых сношений и развития городской культуры, особенно в самом Риме. Эта эпоха отмечена также укреплением политических связей как внутри отдельных государств, так и в Латинском союзе в целом. Создание же единого крупного города -- появление укреплений царя Сервия -- соответствует той эпохе, когда город Рим начал свою борьбу за господство в Латинском союзе и в конце концов вышел из этой борьбы победителем.

Глава V.
Первоначальный строй Рима

   Отец и мать, сыновья и дочери, двор и жилища, слуги и утварь -- вот те естественные элементы, из которых слагается домашний быт повсюду, где полигамия не уничтожила настоящего значения матери семейства. Способные к более высокой культуре народы расходятся между собой в том, что сознают и регулируют эти естественные различия то поверхностнее, то глубже, то преимущественно с их нравственной стороны, то преимущественно с их юридической стороны, но ни один из них не может равняться с римлянами в ясном и неумолимо строгом проведении тех юридических основ, которые намечены самой природой.
   Семья, т. е. достигший за смертью отца полноправности свободный мужчина вместе с женой, которую торжественно сочетали с ним священнослужители для совместного пользования водой и огнем путем принесения в жертву хлеба с солью (confarreatio), также их сыновья и сыновья их сыновей вместе со своими законными женами, их незамужние дочери и дочери их сыновей, равно как все принадлежащее кому-либо из них имущество, -- было одним нераздельным целым, в которое не входили только дети дочерей, так как если эти дети были прижиты в браке, то принадлежали к семейству мужа, если же были прижиты вне брака, то не принадлежали ни к какому семейству. Собственный дом и дети являлись для римского гражданина целью и сутью жизни. Смерть не считалась несчастьем, потому что она неизбежна, но вымирание семейства или тем более вымирание целого рода считалось бедствием даже для общины, которая поэтому исстари доставляла бездетным людям возможность избегать такого горя посредством законного усыновления чужих детей. Римская семья исстари носила в себе условия высшей культуры благодаря тому, что взаимное положение ее членов было основано на нравственных началах. Главой семьи мог быть только мужчина; хотя женщина и не отставала от мужчины в том, что касалось приобретения собственности и денег (дочь получала одинаковую долю наследства с братьями, мать -- одинаковую долю наследства с детьми), но она всегда и неизбежно принадлежала дому, а не общине и в этом доме также неизбежно находилась в подчинении: дочь подчинялась отцу, жена -- мужу[22], лишившаяся отца незамужняя женщина -- своим ближайшим родственникам мужского пола и этим родственникам, а не царю была при случае подсудна. Но внутри дома жена была не служанкой, а госпожой. Освобожденная от перемалывания зернового хлеба и кухонной стряпни, которые, по римским понятиям, были делом челяди, она посвящала себя только надзору за служанками и своему веретену, которое было для женщины тем же, чем был плуг для мужчины[23]. Римский народ так же цельно и глубоко сознавал нравственные обязанности родителей к детям и считал преступным того отца, который не заботился о своих детях или развращал их, или даже только растрачивал им во вред свое состояние. Но в правовом отношении семьей безусловно руководила и управляла всемогущая воля отца семейства (pater familias). Перед ним было бесправно все, что входит в сферу домашнего быта: вол и невольник и нисколько не менее жена и дети. Как девушка становится законною женою мужчины по его свободному выбору, так точно от его свободной воли зависит воспитывать или не воспитывать детей, которых родит ему жена. Это воззрение не вытекает из равнодушия к семейству, напротив того, римский народ был проникнут глубоким и искренним убеждением, что обзаводиться своим домом и производить на свет детей -- нравственная обязанность и гражданский долг. Едва ли не единственным примером пособия, выдававшегося в Риме на общинный счет, было то постановление, что отец, у которого родилась тройня, имел право на вспомоществование; а как смотрели римляне на тех, кто бросал своих детей немедленно после их рождения, видно из того, что было запрещено бросать сыновей, за исключением родившихся уродами, и в крайнем случае лишь первую дочь. Но как бы ни казалось вредным для общества бросание только что родившихся детей, это запрещение скоро превратилось из угрозы наказания в угрозу религиозного проклятия, так как прежде всего существовало правило, что отец -- неограниченный властелин в своем доме. Отец семейства не только держал всех домашних в самом строгом повиновении, но также имел право и был обязан чинить над ними суд и расправу и по своему усмотрению подвергать их телесным наказаниям и смертной казни. Взрослый сын мог завести свое особое хозяйство или, как выражались римляне, получить от отца в собственность "свой скот" (peculium), но по закону все, что приобреталось членами семьи, собственным ли трудом или в виде подарка от постороннего лица, в отцовском доме или в своем собственном, составляло собственность отца, и, пока отец был жив, подчиненное ему лицо не могло приобретать собственности и потому не могло ничего отчуждать иначе как по поручению отца и никогда не могло получать никакого наследства. В этом отношении жена и дети стояли совершенно в одном ряду с рабами, которым также нередко дозволялось обзаводиться собственным хозяйством и которые также могли отчуждать по поручению господина. Отец даже мог передавать постороннему лицу в собственность как своего раба, так и своего сына; если покупатель был чужеземец, то проданный ему сын становился его рабом, если же он был римлянин, то этот сын по крайней мере заменял ему раба, так как римлянин не мог быть рабом другого римлянина. Власть отца и мужа была ограничена только тем, что некоторые из самых возмутительных ее злоупотреблений подвергались как установленному законом наказанию, так и религиозному проклятию; так, например, кроме упомянутого ранее ограничения отцовского права бросать новорожденных детей наказание угрожало тому, кто продавал свою законную жену или своего женатого сына, а семейным обычаем было установлено, что при отправлении домашнего правосудия отец и в особенности муж не могли выносить обвинительного приговора над своими детьми и над своей женой, не посоветовавшись предварительно как со своим ближайшими кровными родственниками, так и с родственниками своей жены. Но этот обычай не был правовым ограничением отцовской власти, так как призванные к участию в домашнем суде кровные родственники не разделяли судейских прав отца семейства, а только служили ему советниками. Власть главы семейства не только была по своей сущности неограниченной и неответственной ни перед кем на земле, но пока этот владыка дома был жив, она также была неизменной и несокрушимой. По греческим законам, точно так же как и по германским, взрослый и фактически самостоятельный сын считался и юридически независимым от своего отца; но власть римского отца семейства при его жизни не могли уничтожить ни его преклонные лета, ни его безумие, ни даже его собственная свободная воля. Могла только произойти замена одного властелина другим, так как ребенок мог перейти путем усыновления под власть другого отца, а вступившая в законный брак дочь переходила из-под власти отца под власть мужа, переходила от отцовского рода и из-под охраны богов отца в род мужа и под охрану его богов, поступая в такую же зависимость от мужа, в какой прежде находилась от отца. По римскому праву, рабу было легче освободиться из-под власти господина, чем сыну из-под власти отца. Освобождение первого было дозволено еще в раннюю пору и сопровождалось исполнением несложных формальностей, а освобождение второго сделалось возможным лишь гораздо позднее и притом далеким окольным путем. Даже в случае, если господин продал своего раба или отец своего сына, а покупатель отпустил того или другого на волю, раб получал свободу, а сын снова поступал под отцовскую власть. Таким образом, вследствие неумолимой последовательности, с которою римляне обставили власть отца и мужа, эта власть превратилась в настоящее право собственности. Однако, несмотря на то, что власть отца семейства над женою и детьми имела большое сходство с его властью над рабами и над домашним скотом, члены семьи все-таки резко отличались от семейной собственности не только фактически, но и юридически. Кроме того что власть главы семейства была действительной только внутри дома, она была сама по себе преходящей и имела в некоторой мере представительный характер. Жена и дети существовали не исключительно для отца семейства, как собственность существует только для собственника и как в деспотическом государстве подданные существуют только для монарха; они, правда, также были предметом права, но они вместе с тем имели и свои собственные права -- были лицами, а не вещами. Только их права оставались без практического применения, потому что для единства семьи было необходимо, чтобы она управлялась только одним представителем. Но, когда глава семейства умирал, сыновья становились само собой во главе своих семейств и в свою очередь получали над женами, детьми и имуществом такие же права, какие имел над ними самими их отец. Юридическое же положение раба нисколько не изменялось вследствие смерти его господина.
   Единство семьи было так крепко, что даже смерть главы не вполне его уничтожала. Потомки, сделавшиеся самостоятельными вследствие этой смерти, все-таки считали себя во многих отношениях за одно целое; это обнаруживалось в порядке наследования и во многих других случаях, в особенности при установлении положения вдовы и незамужних дочерей. Так как по самым древним римским понятиям женщина была неспособна пользоваться властью ни над другими, ни над самой собою, то власть над нею или -- по более мягкому выражению -- опека (tutela) над нею по-прежнему принадлежала ее семье и переходила от умершего главы семейства к ближайшим членам семьи мужского пола, т. е. власть над матерью переходила к ее сыновьям, власть над сестрами -- к их братьям. Таким образом, раз основанная семья не переставала существовать до тех пор, пока не вымирало мужское потомство ее основателя. Но связь одного поколения с другим конечно мало-помалу ослабевала, и в конце концов даже становилось невозможным доказать первоначальное единство их происхождения. На этом и только на этом основано отличие семьи от рода или, по римскому выражению, агнатов от родичей. Под этими обоими выражениями разумеется мужская линия. Но семья заключает в себе тех только индивидов, которые в состоянии доказать свое происхождение от одного общего родоначальника, восходя от одного поколения к другому, а род заключает в себе и тех, кто в состоянии доказать только свое происхождение от одного общего предка, но не в состоянии в точности указать всех промежуточных членов рода и, стало быть, степени родства. Это очень ясно выражается в римских именах, как например когда говорится: "Квинт, сын Квинта, внук Квинта и так далее... Квинтиев"; здесь семейная связь сохраняется, пока каждый из восходящих членов семейства обозначается отдельно, а с той минуты, как она прерывается, ее дополняет род, т. е. происхождение от одного общего предка, оставившего всем своим потомкам в наследство название детей Квинта.
   К этим крепко замкнутым и соединенным под властью одного господина семьям или же к происшедшим от их разложения семейным и родовым единицам также принадлежали и другие люди -- не гости, т. е. не члены других однородных обществ, временно пребывавшие в чужом доме, и не рабы, считавшиеся по закону не членами семейства, а его собственностью, но люди не менее зависимые (clientes от cluere), т. е. такие, которые, не будучи свободными гражданами какой-либо общины, тем не менее живут в общине и пользуются свободой благодаря чьему-либо покровительству. Сюда принадлежали частью люди, покинувшие свою родину и нашедшие убежище у какого-нибудь иноземного покровителя, частью те рабы, по отношению к которым их господин временно отказался от пользования своими правами и которым он даровал фактическую свободу. Эти отношения в их своеобразии не были такими же строго юридическими, как отношения к гостю; клиент оставался несвободным человеком, для которого неволя смягчалась данным ему честным словом и обычаями. Оттого-то домашние клиенты и составляли вместе с настоящими рабами домашнюю челядь (familia), зависевшую от произвола гражданина (patronus или patricius), оттого-то самые древние постановления предоставляли гражданину право отбирать имущество клиента частью или сполна, в случае надобности снова обращать клиента в рабство и даже наказывать его смертью; фактическое же различие между рабом и клиентом состояло в том, что этими правами господина не так легко было пользоваться во всем их объеме в отношении клиентов, как в отношении настоящих рабов, и что, с другой стороны, нравственная обязанность господина заботиться о его собственных людях и быть их заступником получила более важное значение по отношению к клиентам (фактически поставленным в положение более свободных людей), нежели по отношению к рабам. Фактическая свобода клиента должна была близко подходить к юридической, в особенности в том случае, когда отношения между клиентом и его патроном не прерывались в течение нескольких поколений: в самом деле, если отпустивший на волю и отпущенник оба умерли, то было бы вопиющей несправедливостью, если бы потомки первого потребовали права собственности над потомками второго. Таким образом, даже в доме римского отца семейства образовался особый круг зависимых свободных людей, которые отличались от рабов так же, как и от равноправных членов рода.
   Этот римский дом послужил основой для римского государства как в его составных элементах, так и в его внешней форме. Народная община образовалась из заметного и во всех других случаях соединения древних родов Ромилиев, Волтиниев, Фабиев и так далее, а римская территория образовалась из соединения принадлежавших этим родам земельных участков; римским гражданином был тот, кто принадлежал к какому-либо из этих родов. Всякий брак, заключенный в этой среде с соблюдением обычных формальностей, считался законным римским браком и сообщал детям право гражданства; а дети, родившиеся от незаконных браков или вне брака, исключались из общинного союза. Римские граждане называли себя "отцовскими детьми" (patricii) именно потому, что только они одни юридически имели отца. Роды вошли в состав государства такими, какими прежде были, со всеми принадлежавшими к ним семьями. Семейные и родовые круги не утратили своего существования и внутри государства, но положение, которое занимали в них отдельные лица, не имело значения перед государством, так что сын стоял в семействе ниже отца, а по своим политическим обязанностям и правам наравне с ним. Положение домочадцев естественно изменилось в том отношении, что вольноотпущенники и клиенты каждого патрона были терпимы ради него в целой общине; хотя и они считались состоявшими под покровительством того семейства, к которому принадлежали, но на самом деле оказывалось, что домочадцы членов общины не могли быть вполне устранены от богослужения и от общественных празднеств, несмотря на то, что они, конечно, не имели настоящих гражданских прав и не несли настоящих гражданских обязанностей. Это было еще более заметно на тех, кто состоял под покровительством всей общины. Таким образом, государство состояло, как и дом частного человека, из коренных и из пришлых людей, из граждан и из обитателей.
   Как элементами государства служили роды, основанные на семье, так и форма государственного устройства была как в частностях, так и в целом подражанием семейной. Сама природа дает семейству отца, с которым и начинается и кончается его существование. Но в народной общине, существованию которой не предвидится конца, такого естественного главы нет, и по крайней мере его не было в римской общине, которая состояла из свободных и равных между собою земледельцев по божией милости и не могла похвалиться никакою знатью. Поэтому кто-нибудь из ее среды становился ее царем (rex) и господином в доме римской общины. В более позднюю пору в его жилище или поблизости помещались вечно пылавший очаг и плотно запертая кладовая общины, римская Веста и римские Пенаты; таким образом, во всем, что принадлежало к этому высшему дому, наглядно выражалось единство всего Рима. Вступление царя в должность совершалось по закону немедленно вслед за освобождением этой должности и вслед за избранием преемника умершему царю. Но обязанность полного повиновения царю ложилась на общину только с той минуты, как царь созывал способных носить оружие свободных людей и формально принимал их в свое подданство. После того он имел в общине совершенно такую же власть, какая принадлежала в доме отцу семейства, и подобно этому последнему властвовал до конца своей жизни. Он имел дело с богами общины, которых вопрошал и умилостивлял (auspicia publica); он же назначал всех жрецов и жриц. Договоры, которые он заключал от имени общины с иноземцами, были обязательны для всего народа, хотя в других случаях ни для какого члена общины не считался обязательным договор, заключенный с лицом, не принадлежавшим к этой общине. Его власть (imperium) была всемогуща и в мирных делах и в военных; оттого-то повсюду, где он появлялся в своем официальном звании, впереди него шли вестники (lictores от licere -- приглашать) с секирами и прутьями. Он один имел право обращаться к гражданам с публичною речью, и в его руках находились ключи от общинного казнохранилища. Ему, точно так же как и отцу семейства, принадлежало право наказывать и отправлять правосудие. Он налагал исправительные наказания, а именно палочные удары, за нарушение обязанностей военной службы. Он был судьею по всем гражданским и уголовным делам и мог безусловно отнимать и жизнь и свободу, так что по его приказанию гражданин мог быть отдан своему согражданину в качестве раба и даже мог быть продан в действительное рабство -- стало быть, в чужие края; после того как он постановлял смертный приговор, он мог дозволять обращение к народу с просьбой о помиловании, но не был к тому обязан. Он собирал народ на войну и начальствовал над армией, но он также был обязан лично являться на место пожара, когда били в набат. Как отец семейства был не просто самым властным лицом в доме, но и единственным властелином в нем, так и царь был не просто первым, но и единственным властелином в государстве; он мог составлять коллегии специалистов из лиц, специально изучивших религиозные или общественные узаконения, и обращаться к ним за советами; чтобы облегчить себе бремя верховной власти, он мог возлагать на других некоторые из своих обязанностей, как например сношения правительства с гражданами, командование армией во время войны, разрешение менее важных тяжебных дел, расследование преступлений, а когда он был вынужден отлучиться из городского округа, мог оставлять там градоначальника (praefectus urbi) с неограниченными правами наместника; но всякая должностная власть при царской власти проистекала из этой последней, и каждое должностное лицо находилось при должности только по воле царя и пока это было ему угодно. Вообще должностные лица древнейшей эпохи, как временный градоначальник, так и начальники отрядов (tribuni от tribus -- часть) пехоты (milites) и конницы (celeres), были не кем иным, как уполномоченными царя, но ни в коем случае не магистратами в позднейшем смысле этого слова. Царская власть не имела никаких внешних правовых ограничений и не могла их иметь: глава общины так же мало был подсуден суду общины, как и глава дома у себя в доме. Его власть прекращалась только с его смертью. Избрание нового царя зависело от совета старейшин, к которому переходила власть на время междуцарствия (interregnum). Гражданство принимало формальное участие в избрании царя только после того, как он был назначен; юридически царская власть исходила из никогда не умиравшей коллегии отцов (patres), которая возводила нового царя в его пожизненное звание через посредство временного носителя царской власти. Таким образом, "высокое благословение богов, под которым был основан славный Рим", переходило в непрерывной последовательности от первого носителя царского звания к его преемникам, и единство государства сохранялось неизменным, несмотря на перемену повелителей. Это единство римского народа, наглядно изображавшееся в религиозной области римским Дионисом, юридически олицетворялось в царе, которому даны все атрибуты высшего божества. Колесница даже внутри города, где все обыкновенно ходили пешком, жезл из слоновой кости с орлом, румяна на лице, золотой венок из дубовых листьев -- таковы были знаки отличия как римского бога, так и римского царя. Но было бы большой ошибкой считать римское государственное устройство за теократию; понятия о боге и о царе никогда не сливались у италиков так, как они сливались у египтян и у восточных народов. Царь не был для народа богом, а скорее был собственником государства. Поэтому мы и не находим у римлян понятия об особой божьей благодати, ниспосланной на один род, или о какой-либо таинственной волшебной силе, благодаря которой царь считался бы созданным из иного материала, чем другие люди; знатное происхождение и родство с прежними правителями считались рекомендацией, но не были необходимым условием; напротив того, каждый здоровый душой и телом совершеннолетний римлянин мог по праву достигнуть царского звания[24]. Стало быть, царь был не более как обыкновенный гражданин, поставленный во главе равных ему, как землевладелец над земледельцами или воин над воинами за свои заслуги или благодаря удаче, но главным образом потому, что в каждом доме должен быть только один властелин. Как сын беспрекословно повиновался отцу, хотя и не считал себя ниже своего отца, так и гражданин подчинялся властелину, не считая его за более совершенное существо. В этом и заключалось нравственное и фактическое ограничение царской власти. Конечно, царь мог совершать много несправедливостей без прямого нарушения законов страны; он мог уменьшать ту долю добычи, на которую имели право его соратники, мог налагать слишком тяжелые барщинные работы или посягать на собственность граждан путем разных поборов; но, когда он это делал, он забывал, что его могущество исходит не от бога, а с божьего соизволения от народа, которому он служил представителем, а кто же защитил бы его в том случае, если бы этот народ забыл о принесенной ему присяге? Правовое ограничение царской власти заключалось в том, что царь был уполномочен только применять законы, а не изменять их и что всякое уклонение от закона предварительно должно было быть одобрено народным собранием и советом старшин или же оно считалось таким ничтожным и тираническим с его стороны деянием, которое не могло иметь никаких законных последствий. Стало быть, и в нравственном отношении, и в юридическом римская царская власть была в самом своем основании отлична от теперешнего самодержавия, и в современной жизни нет ничего похожего ни на римский дом, ни на римское государство.
   Разделение гражданского населения было основано на попечительстве (curia конечно одного происхождения с curare -- община coerare, κNo?а?ҐNoΣ); десять попечительств составляли общину; каждое попечительство выставляло сто пехотинцев (отсюда mil-es, как equ-es -- тысячный), десять всадников и десять советников. В соединенных общинах каждая из них естественно являлась частью (tribus) целой общины (на умбрском и оскском языках -- tota), и основная цифра внутреннего деления повторялась столько раз, сколько было таких частей. Хотя это деление первоначально относилось к личному составу гражданства, но оно также применялось к поземельной собственности в той мере, в какой эта собственность была вообще раздроблена. Не подлежит сомнению, что кроме такого разделения на части существовали и куриальные участки, так как в числе тех немногих, дошедших до нас по преданию названий курий, которые, по-видимому, были родовыми, как например Faucia, встречаются и местные, как например Veliensis; каждая из последних в эти древнейшие времена общинного землевладения охватывала известное число родовых участков, о которых уже говорилось ранее. Эта организация встречается в самом простом своем виде[25]в тех латинских или гражданских общинах, которые возникли под римским влиянием в более позднюю пору; в каждой из этих общин было по сто советников (centumviri). Те же нормы встречаются и в древнейших преданиях о том, что в разделенном на три части Риме было тридцать курий, триста всадников, триста сенаторов, три тысячи домов и столько же пехотных солдат.
   Нет ничего более достоверного, чем то, что эта древнейшая форма государственного устройства возникла не в Риме, а была исконным учреждением у всех латинов, быть может, даже до их разделения на племена. Достойная в подобных вопросах доверия римская конституционная традиция, у которой известно происхождение всех других делений гражданства, считала, что только куриальное деление возникло вместе с возникновением города; вполне согласуется с этим и то, что куриальная организация существовала не в одном Риме, а по открытой недавно схеме латинского общинного устройства была существенною принадлежностью латинского городского права. Основой этой схемы было и оставалось разделение на курии. Что "части" не имели в ней существенного значения, видно уже из того, что как их существование, так и их число были случайными; там, где они встречались, они, конечно, могли иметь только то значение, что в них сохранялось воспоминание о той эпохе, когда каждая из этих частей еще составляла особое целое[26]. Из преданий вовсе не видно, чтобы отдельная часть имела особое начальство и особые сходки, и очень вероятно, что в интересе единства общины вошедшим в ее состав частям никогда ничего подобного не предоставлялось. Даже в армии, хотя пехота имела столько же пар начальников, сколько было в общине частей, каждая из этих пар военных трибунов не начальствовала над ополчением одной только трибы, но как каждый из этих военных трибунов в отдельности, так и все они вместе взятые начальствовали над всей пехотой. Роды были разделены между отдельными куриями. Границы рода и дома устанавливаются природой. О том, что законодательная власть могла вводить в этой сфере изменения, могла разделять многочисленный род на части и считать его за два рода, или же соединять несколько немногочисленных родов в один и точно таким же образом уменьшать или увеличивать число и самых семейств, -- об этом в римском предании не сохранилось никаких известий; во всяком случае это происходило в столь ограниченных формах, что основной родственный характер рода от этого не менялся. Поэтому нельзя считать, что число родов и тем менее число домов было юридически фиксировано. Если курия должна была выставлять сто пехотинцев и десять всадников, то из преданий не видно и само по себе неправдоподобно, чтобы из каждого рода брали по одному всаднику, а из каждого дома по одному пехотинцу. В этом древнейшем государственном организме единственными деятельными членами являются курии, которые были в числе десяти, а там, где община состояла из нескольких частей, в числе десяти на каждую часть. Такое попечительство представляло действительное корпоративное единство, члены которого собирались по меньшей мере на общие торжества; во главе каждого из этих попечительств стоял особый попечитель (curio), и каждое из них имело особого жреца (flamen curialis); без сомнения, также по куриям производились наборы рекрутов и взимание повинностей, на сходках граждане собирались и подавали голоса также по куриям. Однако этот порядок не мог быть введен ради голосования, так как в противном случае наверное установили бы нечетное число частей.
   В противоположность резкому различию между гражданами и негражданами внутри самого гражданства существовала полная равноправность. Едва ли найдется какой-либо другой народ, у которого эти два принципа были проведены с такою же беспощадной последовательностью, как у римлян. Резкое различие граждан и неграждан, как кажется, ни в чем не выказалось у римлян так наглядно, как в практическом применении очень древних постановлений о почетном гражданстве, первоначально имевших целью сгладить это различие. Когда иноземец был по приговору общины принят в среду граждан, он мог или отказаться от своих прежних прав гражданина и вполне вступить в число членов новой общины или же присоединить к своему прежнему праву гражданства вновь приобретенное. Так было в самые древние времена и так всегда было в Элладе, где в более позднюю пору одно и то же лицо нередко бывало одновременно гражданином нескольких общин. Но более сильно развитое в Лациуме сознание общинной самостоятельности не допускало, чтобы одно и то же лицо могло быть одновременно гражданином двух общин, и потому -- в том случае, когда вновь избранный гражданин не желал отказываться от своих прежних прав, -- право номинального почетного гражданства имело значение лишь дружеского гостеприимства и покровительства, которые уже оказывались издавна даже иноземцам. Но с этими упорными усилиями римской гражданской общины огородить себя извне шло рука об руку безусловное устранение всякой неравноправности между ее членами. Уже ранее было упомянуто о том, что та неравноправность, которая существовала внутри семейства и, конечно, не могла быть устранена, по меньшей мере игнорировалась общиной и что тот, кто в качестве сына находился в безусловной зависимости от своего отца, мог сделаться его повелителем в качестве гражданина. Но сословных преимуществ вовсе не было, а тем, что тиции стали в очередном порядке выше рамнов и вместе с этими последними выше луцеров, нисколько не нарушалось их юридическое равноправие. Гражданская конница, в ту пору употреблявшаяся спешенной или верхом впереди боевой линии для рукопашных схваток и составлявшая скорее отборный или резервный отряд, чем войско специального назначения, заключала в себе самых состоятельных, наилучше вооруженных и наилучше обученных людей и потому, конечно, пользовалась бо льшим почетом, чем пехота; но и это различие было чисто фактическим, так как каждый патриций без сомнения мог поступать в конницу. Единственным источником правовых различий было юридическое разделение гражданства по разрядам; во всем остальном равноправность всех членов общины признавалась вполне, что находило себе выражение в их одежде. Правда, одежда отличала главу общины от ее членов, взрослого и обязанного нести военную службу мужчину от мальчика, еще неспособного к военной службе; но помимо этих отличий все богатые и знатные, точно так же как и бедные и незнатные, должны были являться публично не иначе как в простом плаще (toga) из белой шерстяной материи. Эта полная равноправность граждан без сомнения имела свой корень в индо-германском общинном устройстве; но в том тесном смысле, в каком ее понимали и применяли на практике римляне, она была самой выдающейся и самой богатой последствиями особенностью латинской нации; при этом не следует забывать, что в Италии латинские переселенцы не подчинили себе никакой расы, ранее их там поселившейся и менее их способной к цивилизации, и стало быть там не было того главного повода, по которому возникли в Индии касты, в Спарте, в Фессалии и вообще в Элладе -- знать и, возможно, в Германии -- разделение на сословия.
   Само собою разумеется, что гражданское население служило основой для государственного хозяйства. Самой важной из гражданских повинностей была воинская, так как только граждане имели право и были обязаны носить оружие. Граждане были в то же время и воинами (populus одного происхождения с populari -- опустошать); в древних молитвах этих воинов называли "вооруженным копьями ополчением" (pilumnus poplus) и призывали на них благословение Марса, и даже то имя, которым называл их царь, обращаясь к ним, -- квириты -- понимается как обозначение воина[27]. О том, как набиралась наступательная рать (legio -- сбор), уже было сказано ранее; в разделявшейся на три части римской общине она состояла из трех сотен (centuriae) всадников (celeres -- быстрых или flexuntes -- изворотливых), находившихся под начальством трех предводителей конных отрядов (tribuni celerum)[28], и из трех тысяч пехотинцев (milites), находившихся под начальством трех предводителей пехотных отрядов (tribuni militum); эти последние, по-видимому, были с самого начала ядром общинного ополчения. В состав этой армии, вероятно, также входили нестроевые, легко вооруженные воины, в особенности стрелки из лука[29]. Главнокомандующим обыкновенно был сам царь. Кроме военной службы на гражданине, вероятно, лежали и другие личные повинности, как например обязанность исполнять поручения царя и в военное и в мирное время, равно как барщина по возделыванию царских полей и по постройке общественных зданий; каким тяжелым бременем была для общины в особенности постройка городских стен, видно из того, что за крепостными валами осталось название барщин (moenia). Но постоянного обложения прямыми налогами вовсе не было, точно так же как не было и регулярных государственных расходов. Оно и не требовалось для покрытия общественных расходов, потому что государство не давало никакого вознаграждения ни за военную службу, ни за барщинные работы, ни вообще за какую-либо общественную службу, а если такое вознаграждение и давалось, то оно уплачивалось или тем участком, на котором лежала повинность, или тем лицом, которое само не могло или не желало нести службу. Необходимые для общественного богослужения жертвенные животные добывались путем взыскания судебных пошлин, так как тот, кто проиграл свое дело в суде, должен был уплатить государству "пеню скотом" (sacramentum) соразмерно с ценою предмета тяжбы. На то, чтобы граждане общины постоянно делали какие-либо дарственные приношения царю, нет никаких указаний. Напротив, царь получал портовые пошлины и доходы с коронных земель, а именно пастбищную пошлину (scriptura) со скота, который выгонялся на общинный луг, и часть урожая (vectigalia) взамен арендной платы от тех, кто пользовался государственными полями. К этому следует присовокупить прибыль от той пени, которая уплачивалась скотом, от конфискаций и от военной добычи. Наконец в случае крайней необходимости взыскивался налог (tributum), который, впрочем, считался принудительным займом и возвращался, когда наступали более счастливые времена; взыскивался ли он со всего оседлого населения без всякого различия между гражданами и негражданами или же только с одних граждан, трудно решить, но последнее предположение более правдоподобно. Царь управлял финансами, но государственная собственность не смешивалась с личной царской собственностью, которая, судя по рассказам об обширных земельных владениях последнего царского римского рода Тарквиниев, вероятно, всегда была очень значительна, а приобретенные войною земли, как кажется, всегда считались государственной собственностью. Невозможно теперь решить, была ли власть царя в управлении общественным достоянием ограничена какими-нибудь установленными обычаями и если была, то в какой мере; только позднейшее развитие показывает, что в делах этого рода никогда не спрашивалось мнение граждан; напротив того, вероятно существовал обычай совещаться с сенатом при установлении вышеупомянутого налога (tributum) и при разделении приобретенных войною пахотных полей.
   Но римское гражданское население выступает на сцену не в одной только роли исполнителя повинностей и служителя, оно участвовало и в общественном управлении. Все члены общины, за исключением женщин и еще неспособных носить оружие малолетних мужчин, стало быть, как гласит формула обращения к ним, все "копьеносцы" (quirites) сходились на место народных собраний, когда царь созывал их, для того чтобы сделать им какое-нибудь сообщение (conventio, contio), или же формально назначал им на третью неделю (in trinum noundinum) сходку (comitia), для того чтобы отобрать от них ответы по куриям. Такие собрания он формально созывал, по правилу, два раза в год, 24 марта и 24 мая, а сверх того, так часто, как находил это нужным; но граждане всегда созывались не для того, чтобы говорить, а для того, чтобы слушать, и не для того, чтобы задавать вопросы, а для того, чтобы отвечать на них. На собрании никто не говорил кроме царя или кроме того, кому царь считал нужным дать слово; граждане только отвечали на царский вопрос без комментариев, без объяснения мотивов, без оговорок и не разделяя вопроса на части. Тем не менее римская гражданская община, точно так же как германская и, возможно, древнейшая индо-германская, была настоящей и высшей представительницей идеи суверенного государства, хотя при обыкновенном ходе вещей эта суверенность заключалась или выражалась только в том, что граждане добровольно обязывались повиноваться своему главе. С целью вызвать такое обязательство царь обращался после своего вступления в должность к собравшимся куриям с вопросом: намерены ли они быть ему верными и покорными и признавать, по установленному обыкновению, и его собственную власть и власть его вестников (lictores), -- с вопросом, на который без сомнения нельзя было отвечать отрицательно, точно так же как при наследственной монархии нельзя отказаться от точно такого же изъявления покорности. Отсюда сам собою вытекал тот факт, что при нормальном ходе дел гражданское население не принимало в качестве суверена участия в управлении общественными делами. Пока общественная деятельность ограничивается применением существующих установлений, в нее не может и не должна вмешиваться верховная власть государства: управляет закон, а не законодатель. Другое дело, если являлась необходимость что-либо изменить в установленных законом порядках или только допустить уклонение от этих порядков в каком-нибудь отдельном случае; тогда и по римскому государственному устройству гражданство принимало на себя деятельную роль и пользовалось своею верховною властью при содействии царя или того, кто заменял царя на время междуцарствия. Подобно тому как правовые отношения между правителем и управляемыми освящались в форме договоров посредством словесных вопросом и ответов, так и всякий верховный акт общины совершался путем запроса (rogatio), с которым царь обращался к гражданам и который принимался большинством курий; в этом случае курии без сомнения могли и отказать в своем одобрении. Поэтому у римлян закон имел иное значение, чем мы это понимаем, -- это было не предписание, данное монархом членам общины, а договор, заключенный между руководящими органами государственной власти путем ответа, данного на вопрос[30]. Заключение такого законодательного договора было необходимо во всех тех случаях, когда приходилось вступать в противоречие с обычными правовыми порядками. Так, например, при обыкновенном применении права каждый мог беспрепятственно отдавать свою собственность кому пожелает только с тем условием, что немедленно передаст ее в другие руки; но по закону никто не мог без дозволения общины временно удерживать в своих руках собственность, которая должна перейти после его смерти к другому лицу, а такое дозволение община могла давать не только во время собрания на площади, но и во время приготовления к бою. Отсюда и произошли завещания. При обыкновенном применении права свободный человек не мог без одобрения общины ни утратить, ни уступить своего неотчуждаемого сокровища -- свободы, а потому и тот, кто не был подчинен никакому отцу семейства, не мог без разрешения общины вступить в какое-либо семейство взамен сына. Отсюда adrogatio -- усыновление. При обыкновенном применении права право гражданства может быть получено лишь путем рождения, и оно не может быть отнято; одна только община могла предоставить и отнять право патрициата, но и то и другое не могло иметь юридической силы без решения курий. При обыкновенном применении права преступника, признанного достойным казни, ожидала неизбежная смерть после того, как смертный приговор над ним уже был постановлен царем или заместителем царя; но так как царь мог только постановлять судебные приговоры, а не миловать, осужденный на казнь гражданин мог избежать смерти, если взывал к общине о помиловании и если судья позволял ему сделать такое воззвание.
   Отсюда ведет свое начало provocatio (апелляция), которая дозволялась преимущественно не тому преступнику, который не сознавался в своем преступлении, хотя и был в нем уличен, а тому, который сознался в преступлении и указал на обстоятельства, смягчающие его вину. При обыкновенных законных порядках нельзя было нарушать договора, заключенного на вечные времена с каким-нибудь из соседних государств, разве только в том случае, если гражданство вследствие нанесенного ему оскорбления признавало себя необязанным исполнять условия договора. Поэтому его разрешение было необходимо для наступательной войны, но не было необходимо ни для оборонительной, вызванной нарушением договора со стороны другого государства, ни для заключения мира; впрочем, для наступательной войны обращались за разрешением, как кажется, не к обыкновенному собранию граждан, а к войску. Наконец во всех тех случаях вообще, когда царь замышлял какое-нибудь нововведение или изменение существующего обычного права, он должен был испрашивать согласия граждан; стало быть, право издавать законы издревле принадлежало царю и общине, а не одному царю. В указанных выше случаях и во всех других им подобных царь не мог совершить без содействия общины ничего такого, что имело бы законные последствия. Кто получал звания патриция от одного только царя, оставался по-прежнему не гражданином, и этот не имевший юридической силы акт мог вести только к фактическим последствиям. Поэтому, как ни было общинное собрание с виду стесненным и связанным в своих действиях, оно издревле было основным элементом римского общинного устройства и по своим правам стояло скорее выше царя, чем наряду с ним.
   Кроме царя и собрания граждан появляется в древнейшей общинной организации еще третья основная власть, призвание которой заключалось не в том, чтобы распоряжаться как царь, и не в том, чтобы постановлять свои решения как собрание граждан, но которая тем не менее стояла наряду с ними, а в пределах своих прав стояла даже выше их. То был совет старшин, или senatus. Он без всякого сомнения вел свое начало из родового быта: древнее предание, что в первые времена Рима все отцы семейств входили в состав сената, верно с государственно-правовой точки зрения в том смысле, что каждый из римских родов, не принадлежавших к числу позднейших переселенцев, считал кого-нибудь из тех отцов семейств древнейшего Рима своим родоначальником и патриархом. Если, как это кажется вероятным, было такое время в Риме или также в Лациуме, когда и само государство и каждая из его самых незначительных составных частей, т. е. каждый род, были организованы монархически и находились под властью старшины, назначавшегося или по выбору родичей, или по выбору своего предшественника, или по праву наследования, то и сенат был в ту же эпоху не чем иным, как совокупностью этих родовых старшин; стало быть, он был в ту пору учреждением, не зависимым ни от царя, ни от собрания граждан, и отличался от этого последнего тем, что оно составлялось из всех граждан вообще, а он был чем-то вроде собрания народных представителей. Однако эта самостоятельность родов, имевшая некоторое сходство с самостоятельностью государственной, ослабела в латинском племени с незапамятной древности, и, вероятно, еще задолго до основания Рима был сделан в Лациуме первый и, быть может, самый трудный шаг к развитию общинного быта из родового -- были устранены родовые старшины. При нашем первом знакомстве с римским родом он является нам без видимого главы, существующего для представительства общего патриарха, бывшего или считавшегося общим родоначальником; поэтому даже тогда, когда к роду переходила по наследству какая-нибудь собственность или опекунская власть, и тою и другою пользовались члены рода совокупно. Но тем не менее к римскому сенату перешли от старинного совета старшин многие и важные права; короче говоря, значение сената, благодаря которому он был чем-то другим и чем-то более значительным, нежели простой государственный совет, нежели собрание доверенных лиц, с которыми царь находил нужным совещаться, было основано на том, что он когда-то был собранием вроде того, какое описано Гомером, -- собранием народных вождей и начальников, заседавших на совете вокруг царя. Пока сенат составлялся из совокупности глав родов, число его членов не могло быть твердым, так как и число родов не было таковым. Но в раннюю, может быть еще доримскую, эпоху число членов совета старшин было установлено для общины в сто, независимо от числа наличных к тому времени родов, так что благодаря слиянию трех коренных общин необходимым государственно-правовым следствием явилось увеличение числа сенаторских кресел до трехсот -- числа, ставшего с тех пор твердо установленной нормой. Члены сената во все времена были пожизненными; если же это пожизненное пребывание в сенаторском звании сделалось в более позднюю пору скорее фактическим, чем юридически обоснованным, а производившиеся от времени до времени пересмотры сенаторского списка доставляли случай устранять недостойных или чем-нибудь не угодивших членов, то все это вошло в обыкновение лишь с течением времени. Выбор сенаторов во все времена зависел от царя; иначе и быть не могло, с тех пор как не стало родовых старшин; но, пока народ еще живо сознавал индивидуальность каждого рода, царь, вероятно, держался правила назначать на место умершего сенатора какого-нибудь опытного и пожилого члена того же рода. Вероятно, с тех пор как народные общины стали плотнее соединяться в одно целое и достигли более прочного внутреннего объединения, это правило перестало служить руководством, и выбор сенаторов стал зависеть вполне от усмотрения царя, так что злоупотреблением с его стороны считалось лишь, если он оставлял вакантными освободившиеся места.
   Полномочия этого совета старшин основаны на том воззрении, что власть над общиною, составившейся из родов, по праву принадлежит собранию родовых старшин, хотя уже, по резко отпечатлевшемуся на семье монархическому принципу римлян, этим правом мог на деле пользоваться только один из тех старшин, т. е. царь. Стало быть, каждый из членов сената также был царем общины, только не на деле, а по праву; поэтому и внешние отличия его звания хотя не могут равняться с царскими, но совершенно с ними однородны. Он носит, подобно царю, красную обувь с той только разницей, что у царя выше и красивей, чем у сенатора. Отсюда происходит и то, что царская должность в римской общине, как уже было замечено ранее, не могла оставаться вакантной. Как только царь умирал, старшины немедленно занимали его место и пользовались правами царской власти. Но в силу того неизменного принципа, что в данный момент мог быть только один повелитель, царская власть переходила в руки только одного из старшин, и такой "временный царь" (interrex) отличался от пожизненного царя только кратковременным пребыванием у власти, а не ее объемом. Самый длинный срок междуцарствия был установлен для каждого заместителя в пять дней, и, пока не состоялось избрание пожизненного царя, власть переходила от одного сенатора к другому так, что ее временный обладатель передавал ее, следуя определенной жребием очереди, также на пять дней своему преемнику. Само собой разумеется, что интеррексу община не давала обета в верности. Но что касается всего остального, то интеррекс имел право и был обязан не только исполнять все, что входило в сферу царской служебной деятельности, но даже назначать пожизненного царя; этим последним правом не мог пользоваться в виде исключения только тот из интеррексов, который поступил в это звание прежде всех, -- не мог, вероятно, по той причине, что его назначение считалось не вполне правильным, так как он не был назначен своим предшественником. Таким образом, этот совет старшин является в римском общинном быту в конце концов носителем верховной власти (imperium) и покровительства богов (auspicia), и в нем заключался залог непрерывного существования государства и его монархического, но не наследственно-монархического порядка. Поэтому, когда в более позднюю пору греки принимали этот сенат за собрание царей, это было совершенно в порядке вещей, так как сенат первоначально был именно таким собранием.
   Но это собрание было существенным членом римского общинного управления не потому только, что в нем олицетворялось понятие о непрерывности царской власти. Хотя совет старшин не имел права вмешиваться в служебную деятельность царя, но когда этот последний был не в состоянии лично предводительствовать армией или разбирать тяжебные дела, он выбирал своих заместителей в среде сената -- оттого-то и впоследствии только сенаторы назначались на высшие военные должности и преимущественно они были присяжными. Но ни в делах военного управления, ни в судебных делах сенат никогда не призывался к участию во всем своем составе -- оттого-то и в позднейшем Риме мы не находим ни сенатского военного управления, ни сенатской судебной власти. Зато совет старшин считался признанным охранять существующий строй даже от царя и от граждан. Поэтому ему принадлежало право взвешивать каждую резолюцию, постановленную гражданами по предположению царя, и отказывать ей в своем одобрении, если она была в чем-либо не согласна с существующим правом, -- или, другими словами, он имел право произносить veto во всех тех случаях, когда по закону требовалось общинное постановление, т. е. при всяком изменении государственных учреждений, при приеме новых граждан и при объявлении наступательной войны. Однако из этого не следует заключать, что законодательная власть принадлежала совокупно гражданам и сенату, подобно тому как она принадлежит двум палатам в теперешних конституционных монархиях: сенат был скорее хранителем законов, чем законодателем, и мог кассировать постановление общины только в том случае, если община превысила свои права, т. е. если она нарушала своим постановлением или обязанности к богам, или обязанности к иностранным государствам, или органические законы страны. Но от этого не уменьшается важность того факта, что, после того, например, как римский царь предложил объявить войну, гражданство утвердило это предложение, а иноземная община отказала в требуемом удовлетворении, римский посол призывал богов в свидетели нанесенной обиды и заканчивал следующими словами: "а о том, как нам получить должное удовлетворение, мы обратимся к совету старшин"; только после того как совет старшин изъявил свое согласие, формально объявлялась война, решенная гражданами и одобренная сенатом. Конечно ни целью, ни последствием этих порядков не было такое постоянное вмешательство сената в приговоры граждан, которое могло бы под видом такой опеки отнять у граждан их верховную власть; но, подобно тому как в случае открытия вакансии на самую высшую должность сенат был порукой за прочность общинной организации, и в настоящем случае он является хранителем законного порядка даже перед верховною властью, т. е. перед общиной.
   Наконец с этим же находится в связи и то, по-видимому, очень древнее обыкновение, что все свои предложения, с которыми царь намеревался обратиться к народной общине, он предварительно сообщал совету старшин и спрашивал у каждого из членов этого совета его мнение. Так как сенату принадлежало право кассировать принятые решения, то царь, понятно, желал предварительно удостовериться, что он не встретит противодействия; вообще в римских нравах было обыкновение не принимать в важных делах никакого решения без предварительного совещания с другими лицами, да и по своему составу сенат был предназначен исполнять при правителе общины роль государственного совета. Из этого совещательного характера гораздо более, чем из ранее упомянутых прав, возникло будущее могущество сената; однако зачатки этого могущества едва заметны и в сущности заключались в праве сенаторов отвечать, когда к ним обращались с вопросами. Быть может, существовало обыкновение спрашивать мнение сената и в таких важных делах, которые не касались ни судебной части, ни военного дела, как например, -- не говоря уже о предложениях, вносимых на утверждение народного собрания, -- при обложении трудовыми повинностями и вообще какими-либо чрезвычайными налогами, при призыве граждан на военную службу и при распределении завоеванных земель; но, если такой предварительный опрос и был в обычае, он по закону не был обязательным. Царь созывает совет, когда ему заблагорассудится, и предлагает вопросы; неспрошенный член совета не имеет права высказывать свое мнение; тем менее совет имел право сходиться без зова, кроме того единственного случая, когда он собирался для замещения вакантной царской должности и установления по жребию очереди интеррексов. Что царь мог призывать на совещание кроме сенаторов и других внушавших ему доверие лиц, в высокой степени вероятно. Однако совет не значит приказание, и царь мог ему не подчиняться; тогда сенату не оставалось никакого другого средства дать своему мнению практическое применение кроме вышеупомянутого и не всегда применимого права кассации. "Я выбрал вас не для того, чтобы вы руководили мною, а для того, чтобы вами повелевать" -- эти слова, вложенные в уста царя Ромула одним из позднейших писателей, в сущности верно рисуют с этой стороны положение сената.
   Соединим все эти выводы в одно целое. Понятие о суверенитете было нераздельно с понятием о римской гражданской общине; но эта община никогда не имела права действовать сама собою, а могла действовать совместно с другими лицами только в тех случаях, когда предвиделось отступление от установленных порядков. Рядом с нею стояло собрание назначавшихся пожизненно общинных старшин, представлявшее нечто вроде коллегии должностных лиц, облеченной царской властью; это собрание замещало своими членами вакантную царскую должность до окончательного избрания нового царя и имело право кассировать противозаконные постановления общины. Царская власть была, как говорит Саллюстий, в одно и то же время и неограниченной, и связанной законами (imperium legitimum); она была неограниченной, поскольку всякое царское повеление, справедливое или несправедливое, должно было исполняться безусловно; она была ограниченной, поскольку всякое царское повеление, противоречившее обычаям и не одобренное настоящим сувереном -- народом, -- не вело ни к каким правовым последствиям. Поэтому древнейшее римское государственное устройство было в некоторой степени контрастом конституционной монархии. В этой последней монарх считается обладателем и представителем государственного полновластия, и вследствие этого, например, от него одного исходит помилование преступников; но государством управляют народные представители и ответственные перед ними должностные лица; а римская народная община была почти то же, что в Англии король, и как в Англии право помилования принадлежит исключительно королю, так в Риме оно принадлежало исключительно народной общине, между тем как все дела управления находились в руках главы общины. Наконец, если мы взглянем на отношения самого государства к его отдельным членам, мы найдем, что римское государство было одинаково далеко и от шаткости простого охранительного союза и от современной идеи о безусловном государственном полновластии. Правда, община распоряжалась личностью гражданина, облагая его общинными повинностями и наказывая его за проступки и преступления; но римляне всегда считали произвольным и несправедливым такой специальный закон, который подвергает только одно отдельное лицо наказанию или угрозе наказания за деяния, не воспрещенные для всех вообще, хотя бы при этом и были соблюдены все формальности. Еще гораздо более была стеснена община относительно права собственности и скорее совпадающих, чем сопряженных с ним, прав семейных; в Риме -- не так, как в ликурговском полицейском государстве, семейство не уничтожалось, для того чтобы на его счет возвысилась община. То было одним из самых бесспорных и самых замечательных принципов древнейшего римского государственного устройства, что государство могло заковать и казнить гражданина, но не могло отнять у него ни сына, ни пахотной земли и даже не могло облагать его постоянными налогами. В делах этого рода и в других ему подобных сама община была стеснена в своих отношениях к гражданам, и это ограничение ее прав не было отвлеченным понятием, а находило для себя выражение и практическое применение в конституционном veto сената, который без сомнения имел право и был обязан кассировать всякое общинное постановление, несогласное с вышеупомянутым основным принципом. Никакая другая община не была так полновластна у себя дома, как римская, но и ни в какой другой общине гражданин, чье поведение было безупречно, не был, так же как и в римской, обеспечен в своих правах по отношению к своим согражданам и к самому государству.
   Так управлялась римская община, свободный народ которой умел повиноваться при полном отречении от всяких мистических, жреческих мошенничеств, при безусловном равенстве перед законом и при равенстве граждан между собой и с резким отпечатком самобытной национальности, а в то же время, как это будет объяснено далее, он великодушно и разумно растворял настежь свои ворота для сношений с чужими странами. Это государственное устройство не было ни выдуманным, ни заимствованным, а выросло в римском народе и вместе с ним. Оно было, само собой понятно, основано на одних началах с более древним италийским государственным устройством, с греко-италийским и с индо-германским; но между теми формами государственного устройства, которые обрисованы в поэмах Гомера или в рассказах Тацита о Германии, и древнейшей организацией римской общины тянется необозримо длинная нить различных фаз государственного развития. В одобрительных возгласах эллинских народных собраний и в бряцании щитов на германских сходках, пожалуй, также выражалась верховная власть общины, но оттуда еще было далеко до установленной законом компетенции и до облеченных в установленную форму постановлений латинского куриального собрания. Нет ничего невозможного в том, что как римская царская власть заимствовала свою пурпуровую мантию и свой жезл из слоновой кости конечно от греков (но не от этрусков), так и двенадцать ликторов и другие принадлежности внешней обстановки были занесены преимущественно из чужих стран. Но как всецело принадлежало Риму или даже Лациуму развитие римского государственного права и как была невелика и незначительна в этом праве доля заимствований, доказывается постоянным выражением всех его понятий словами чисто латинскими. Этим государственным устройством и была фактически установлена на все времена основная идея римского государства, так как, несмотря на изменчивость внешних форм, пока существовала римская община, оставались неизменными и правила, что должностному лицу следует безусловно повиноваться, что совет старшин -- высшая в государстве власть и что всякое исключительное постановление нуждается в санкции суверена, т. е. народной общины.

Глава VI.
Неграждане и реформа государственного строя

   История каждой нации, а в особенности италийской, представляет собой великий синойкизм: уже тот очень древний Рим, о котором до нас дошли сведения, был триединым, а включение новых частей в его состав прекратилось лишь тогда, когда римский быт достиг полного окостенения. После того очень древнего объединения рамнов, тициев и луцеров, которое известно почти только как голый факт, самым древним явлением этого рода было поглощение жителей холмов жителями палатинского Рима. Устройство обеих общин перед их слиянием, вероятно, было в сущности однородным, и вызванная объединением задача, должно быть, заключалась в том, что предстояло выбирать одно из двух: или удержать двойственное устройство или, отменив одно, ввести другое во всей объединившейся общине. В том, что касается святилищ и жречества, был вообще избран первый путь. С тех пор в римской общине было два братства скакунов и два братства волков, равно как два Марса и два жреца этого бога, вследствие чего впоследствии обыкновенно называли палатинского жреца -- жрецом Марса, а коллинского -- жрецом Квирина. Весьма вероятно, хотя и не может быть положительно доказано, что в Риме все древнелатинские жреческие братства авгуров, понтификов, весталок и фециалов точно так же происходили от соединившихся жреческих коллегий обеих общин -- палатинской и квиринальской. Далее, в том, что касается разграничении местности, к трем кварталам палатинского города -- субур, палатин и пригород -- был присоединен в качестве четвертого квартала город на Квиринале. Но если при первоначальном синойкизме присоединившаяся община считалась и после своего присоединения по меньшей мере частью нового гражданства и, стало быть, в некоторой мере сохраняла свою политическую самостоятельность, то это уже не повторялось ни относительно римлян с холмов, ни при позднейших инкорпорациях. И после присоединения к ней нового гражданства римская община по-прежнему разделялась на три части по десяти попечительств в каждой, а римляне с холмов должны были войти в состав уже ранее существовавших частей и попечительств, все равно делились ли они сами до того времени на части или нет. Это, вероятно, устроилось так, что в каждую часть и в каждое попечительство вошло известное число новых граждан, но в этих частях новые граждане не слились со старыми до конца; напротив того, все части являются с тех пор двучленными, и тиции, равно как рамны и луцеры, снова делятся на первых и вторых (priores, posteriores). С этим, вероятно, находится в связи и то, что в органических учреждениях общины постоянно встречаются парные учреждения. Так, например, три пары священных дев прямо называются представительницами трех частей первого и второго разрядов; вероятно, такое же значение имела и чтимая на каждой улице пара Лар. Эти порядки всего яснее видны в военном устройстве: после объединения каждая получасть трехчленной общины выставляла сто всадников, так что римская гражданская конница дошла до шести сотен, а число ее предводителей, вероятно, также увеличилось с трех до шести. О соответственном увеличении пехоты мы ничего не знаем из преданий; но, конечно, в этом смысле следует понимать тот более поздний обычай, в силу которого легионы всегда созывались попарно, и, вероятно, также вследствие увеличения ополчения вдвое легионом командовали не три начальника частей, как было прежде, а шесть. Что в числе сенаторских мест не произошло соответствующего увеличения, нам известно положительно; напротив того, первоначальная цифра трехсот советников оставалась нормой вплоть до VII века; но вместе с этим, весьма вероятно, что некоторые из самых знатных членов вновь присоединенной общины были приняты в сенат палатинского города. Точно так же было поступлено и с магистратурой: во главе объединившейся общины стоял только один царь, и то же можно сказать о главных заместителях царя, в особенности о градоначальнике. Отсюда видно, что богослужебные учреждения Квиринала сохранились, а от удвоенного количества граждан, понятно, стали требовать двойного числа ратных людей, но во всем остальном присоединение квиринальского города к палатинскому было настоящим подчинением первого последнему. Есть основание полагать, что это различие между старыми палатинскими гражданами и новыми квиринальскими первоначально совпадало с различием между первыми и вторыми тициями, рамнами и луцерами, причем роды квиринальского города считались "вторыми" или "меньшими". Впрочем, это различие без сомнения заключалось скорее в почетных отличиях, чем в юридических привилегиях. При голосовании в сенате обыкновенно спрашивалось мнение тех членов, которые принадлежали к старинным родам, а потом уже мнение тех, которые принадлежали к "меньшим" родам. Точно так и коллинский квартал стоял по рангу даже ниже пригородного квартала палатинского города, жрец квиринальского Марса ниже жреца палатинского Марса, а квиринальские скакуны и волки -- ниже палатинских. Поэтому тот синойкизм, путем которого палатинская община приняла в себя квиринальскую, был промежуточной ступенью между древним объединением тициев, рамнов и луцеров и всеми позднейшими: хотя присоединившаяся община уже не составляла собой части во вновь организовавшемся целом, но она по меньшей мере составляла часть каждой из его частей, и не только дозволялось сохранять ее богослужебные учреждения, что случалось и впоследствии, как например после завладения Альбой, но эти учреждения возвышались до одного уровня с учреждениями соединенной общины, чему впоследствии уже не встречается примеров. Это слияние двух, в сущности, однородных общин было скорее количественным приращением римской общины, чем ее внутренним преобразованием. Первые зачатки другого рода инкорпорации, совершавшейся с гораздо большею постепенностью и имевшей гораздо более глубокие последствия, восходят к той же эпохе: я разумею слияние граждан с остальным населением.
   В римской общине издавна существовали рядом с гражданами подзащитные люди, которых называли "подвластными" (clientes), ввиду того что они принадлежали к какой-нибудь отдельной гражданской семье, или "толпой" (plebes от pleo, plenus) ввиду их политической неполноправности[31]. Еще в римском семействе существовали, как было ранее замечено, элементы для образования этой промежуточной ступени между свободными и несвободными; но в общине этот класс должен был по двум причинам достигнуть более важного значения и фактически и юридически. Во-первых, сама община могла владеть как рабами, так и полусвободными подвластными людьми (hЖvige); в особенности после завоевания какого-нибудь города и после уничтожения существовавшего там общинного устройства победившая община нередко находила целесообразным не продавать всех покоренных граждан формальным образом в рабство, а предоставлять им фактическое пользование свободой, так что они становились подобно вольноотпущенникам в положение клиентов общины, т. е. царя. Во-вторых, благодаря своей власти над каждым отдельным гражданином община имела возможность защищать и его клиентов от злоупотребления юридически сохранившимся правом опеки. В государственное право римлян вошло уже с незапамятных времен следующее основное правило, послужившее исходным пунктом для определения правового положения оседлых жителей: если владелец гласным или негласным образом отказался от своих прав над подневольным лицом по случаю какого-либо публичного юридического акта -- завещания, процесса или переписи, -- то ни он сам, ни его законные преемники не могли впоследствии никогда уничтожить сделанную уступку ни по отношению к отпущенному на волю человеку, ни по отношению к его потомкам. Однако подвластные люди и их потомки не пользовались ни правами гражданина, ни правами гостя, так как для приобретения гражданских прав требовалось их формальное пожалование общиной, а чтобы получить права гостя, нужно было пользоваться гражданскими правами в одной из общин, связанных с римской путем договора. На их долю выпало только обеспеченное законом пользование свободой при юридически непрекращавшейся неволе, оттого-то все их имущественные отношения, точно так же как и имущественные отношения рабов, считались делом их патрона; этот патрон по необходимости являлся их представителем в тяжебных делах, что и давало ему повод требовать от них денежных взносов и привлекать их к уголовной ответственности перед своим собственным судом. Но оседлое население постепенно вырастало из этих рамок: оно стало приобретать и отчуждать от своего собственного имени и стало отстаивать свои права в римских гражданских судах без формального посредничества своих патронов. Хотя в том, что касается браков и наследств, иноземцы достигли равноправия с гражданами ранее этих не принадлежавших ни к какой общине и в сущности несвободных людей, но и этим последним нельзя было запретить вступать в своем собственном кругу в браки и по примеру граждан устраивать связанные с этим правовые отношения, супружескую и отцовскую власти, связи агнатов и родичей, наследников и опекунов. Отчасти к точно таким же последствиям привело на практике право пользоваться гостеприимством, поскольку благодаря этому праву иноземцы могли поселяться в Риме на постоянное жительство и обзаводиться там своим хозяйством. В этом отношении в Риме, как кажется, издавна держались самых либеральных принципов. Римское право не признавало ни каких-либо особых преимуществ наследственной собственности, ни нераздельности недвижимой собственности; с одной стороны, оно предоставляло всякому правоспособному человеку в течение всей его жизни ничем не ограниченное право располагать его собственностью; с другой стороны, сколько нам известно, оно предоставляло всякому человеку, способному вступать в сношения с римскими гражданами, даже иноземцам и клиентам, ничем не ограниченное право приобретать в Риме движимое имущество, а с той поры, как недвижимое имущество могло поступать в частную собственность, -- и недвижимое имущество с некоторыми ограничениями. Рим был в сущности торговым городом; а так как он был сначала обязан своим значением международным сношениям, то он с великодушной щедростью дозволял у себя селиться всем детям, родившимся от неравных браков, всем отпущенным на волю рабам, всем чужестранцам, отказавшимся при переселении в Рим от прав, которыми они пользовались на своей родине.
   Стало быть, сначала граждане были фактически господами и покровителями, а неграждане состояли под их покровительством; но, как и во всех других общинах, открывавших свободный доступ для переселенцев, но не дававших этим переселенцам гражданских прав, в Риме было трудно и постоянно становилось труднее согласовать такие юридические порядки с фактическим положением дел. Даже в мирное время должно было не в меру увеличиваться число новых поселенцев вследствие развития торговых сношений, вследствие того, что латинский союз предоставлял всем латинам одинаковые с римлянами частные права, включая даже приобретение земель, и вследствие того, что с развитием благосостояния все чаще и чаще отпускались рабы на волю. К тому же большая часть населения покоренных и инкорпорированных Римом соседних городов обыкновенно меняла свое собственное гражданское право на право римских метеков и в том случае, когда она переселялась в Рим, и в том, когда она оставалась на своей прежней родине, превращенной в деревню. Наконец следует иметь в виду и то обстоятельство, что тягость войны лежала исключительно на прежних гражданах и постоянно разрежала ряды патрицианского потомства, между тем как новые поселенцы пользовались плодами победы, не расплачиваясь за них своею кровью. Можно только удивляться тому, что в таких условиях римский патрициат не убывал еще быстрее, чем это было на самом деле. Причину того, что он еще долго составлял многочисленную общину, едва ли можно искать в пожаловании прав римского гражданства некоторым знатным иноземным родам, покинувшим свою родину или переселившимся в Рим после покорения их города, так как пожалования этого рода, как кажется, были и сначала очень редки, а впоследствии становились все более и более редкими, по мере того как право римского гражданства росло в цене. Более важное значение, как кажется, имело введение гражданских браков, вследствие которого дети, прижитые патрициями в супружеской связи, которая не была освящена обрядом конфарреации, получали полное право гражданства наравне с детьми, прижитыми в браке с конфарреацией; по меньшей мере весьма вероятно, что гражданский брак, существовавший еще до введения законов "Двенадцати таблиц", но без сомнения не принадлежавший к числу исконных учреждений, был введен именно с целью помешать убыли патрициата[32]. Сюда же следует отнести и те мероприятия, посредством которых еще в самые древние времена община старалась обеспечить в отдельных семьях многочисленность их потомства. Тем не менее число новых поселенцев неизбежно должно было постоянно увеличиваться и не подвергаться никакой убыли, между тем как число граждан могло при самых благоприятных условиях только не сокращаться; поэтому понятно, что новые поселенцы незаметным путем достигли иного и притом более свободного положения. Неграждане состояли уже не из одних отпущенных на волю рабов и нуждавшихся в чужом покровительстве иноземцев; к их числу принадлежали бывшие граждане побежденных на войне латинских общин и главным образом латинские переселенцы, жившие в Риме не по милостивому дозволению царя или какого-либо другого гражданина, а на основании союзного права. Они могли без всяких стеснений приобретать в новом отечестве деньги и имущества и наравне с гражданами оставлять все, что имели, в наследство своим детям и внукам. И тяжелая зависимость от какого-нибудь из гражданских семейств мало-помалу ослабевала. Если отпущенный на волю раб или переселившийся в Рим иноземец и чувствовал себя совершенно одиноким в государстве, то этого уже нельзя было сказать о его детях и еще менее о его внуках, и вместе с этим отношения к патрону сами собой постоянно отступали на зданий план. В старину клиент мог искать законной защиты не иначе, как через посредство своего патрона; но чем более упрочивалось государство и чем более вместе с тем утрачивали свое значение родовые и семейные союзы, тем чаще клиент получал без посредничества патрона, прямо от царя, защиту в своих правах и удовлетворение за обиды. Множество неграждан и в особенности бывших членов тех латинских общин, которые утратили свое самостоятельное существование, вероятно, уже издавна, как было ранее замечено, не было клиентами царских и других знатных родов и повиновалось царю приблизительно так же, как и граждане. Власть царя над гражданами в конце концов зависела от их доброй воли, и ему конечно было выгодно образовать из его собственных клиентов новый класс таких людей, которые были связаны с ним более тесными узами. Таким образом, рядом с гражданством образовалась вторая римская община -- из клиентов возник plebs. Эта перемена названия очень знаменательна: в правовом отношении не было никакого различия между клиентом и плебеем, между подвластным человеком и человеком из простонародья, но фактическая между ними разница была очень велика, так как первое из этих названий указывало на подзащитное отношение к одному из политически полноправных членов общины, а второе указывало только на отсутствие политических прав. По мере того как в свободном поселенце слабело чувство личной зависимости, в нем просыпалось сознание его политического бесправия, и только власть царя, равномерно распространявшаяся на всех, не дозволяла вспыхнуть политической борьбе между полноправной общиной и общиной бесправной.
   Однако первый шаг к слиянию этих двух классов населения вряд ли был сделан таким революционным путем, какого можно было ожидать при таком разладе. Конституционная реформа, получившая свое название от царя Сервия Туллия, покрыта в своем историческом зародыше таким же мраком, как и все события этой эпохи, о которой все наши сведения добыты не из исторических преданий, а путем выводов из позднейших учреждений; но ее сущность свидетельствует о том, что она не могла быть вызвана требованиями плебеев, так как она наложила на них только обязанности и не дала им никаких прав. Ее можно скорее приписать мудрой предусмотрительности одного из римских царей или настоятельному требованию граждан освободить их от чрезмерного обременения повинностями и привлечь неграждан частью к уплате налогов, т. е. обязать их в случае нужды давать взаймы государству (tributum), и к трудовым повинностям, частью к военной службе. И то и другое включено в сервиеву конституцию, но едва ли одновременно было введено в жизнь.
   Привлечение неграждан началось, вероятно, вследствие экономических тягот: последние рано были распространены на людей зажиточных (locupletes) или "податных" (adsidui), и освобождены от них были только совершенно неимущие, "производители детей" (proletarii, capite censi). Затем последовало политически более важное привлечение неграждан к воинской повинности. Отныне эта последняя возлагалась уже не на граждан как таковых, а на землевладельцев (tribules), все равно были ли они гражданами или нет: воинская повинность превратилась из личной в имущественную. В своих подробностях эти порядки заключались в следующем. Военную службу обязаны были нести все оседлые жители с восемнадцатилетнего до шестидесятилетнего возраста, со включением их сыновей и без различия происхождения, так что даже отпущенный на волю раб должен был отбывать воинскую повинность, если ему удалось приобрести земельную собственность. Привлекались к военной службе также и землевладельцы-латины (прочим иностранцам приобретение римской земли не было разрешено), поскольку они жили на римской территории, а таких несомненно было большинство. Смотря по величине земельных участков, все люди, способные нести военную службу, разделялись на пять разрядов, но из них только принадлежавшие к первому разряду, или владевшие полным наделом, должны были являться вполне вооруженными и потому преимущественно составляли боевое войско (classis), между тем как люди следующих четырех разрядов, принадлежавшие к числу более мелких землевладельцев, а именно владевшие тремя четвертями, половиной, четвертью и восьмой долей полного крестьянского участка, хотя также были обязаны служить, но от них не требовалось полного вооружения, и потому они стояли в военном отношении ниже (intra classem). При тогдашнем разделении земель почти половина крестьянских участков была полными наделами; а владельцы трех четвертей, половины и четверти надела составляли едва по одной восьмой общего числа землевладельцев, владельцы же восьмой части надела -- с лишком восьмую общего числа; поэтому и было установлено, что на каждые восемьдесят пехотинцев, принадлежавших к разряду полнопашных, следует набирать по двадцати пехотинцев от следующих трех разрядов и двадцать восемь от последнего разряда. Точно такое же правило было установлено и для конницы: число ее частей было утроено, и сделано было отступление от общих правил только в том, что шесть уже ранее существовавших ее частей со старыми названиями (Tities, Ramnes, Luceres primi и secundi) были оставлены за патрициями, в то время как двенадцать новых были укомплектованы главным образом негражданами. Причину этого отступления от общих правил следует искать конечно в том, что в те времена пехотные войска заново формировались при каждом новом походе и по окончании войны распускались по домам, а всадники с их лошадьми, напротив того, удерживались по военным соображениям на службе даже в мирное время и постоянно занимались военными упражнениями, которые не прекращались до позднейшего времени под видом празднеств римского рыцарства[33]. Потому-то и при этой реформе были оставлены ранее организованным эскадронам их старинные названия. Чтобы сделать службу в коннице доступной каждому гражданину, имевшие земельную собственность незамужние женщины и несовершеннолетние сироты были обязаны взамен личной службы доставлять и кормить лошадей для одного всадника -- так как у каждого всадника было по две лошади. В общей сложности на девятерых пехотинцев приходилось по одному всаднику; но на действительной службе больше берегли конницу, чем пехоту. Люди, не имевшие постоянного местопребывания (adcensi -- люди, стоящие рядом со списком военнообязанных), должны были доставлять для армии рабочих и музыкантов, равно как и определенное число запасных, которые следовали за армией безоружными (velati) и, когда ее ряды начинали редеть на поле сражения, подбирали оружие больных и убитых и занимали в строю их место.
   Для набора рекрут в пехоту город был разделен вместе со своими окрестностями на следующие четыре "части" (tribus), чем было устранено старинное деление на три части, по крайней мере в его территориальном значении: на палатинскую, заключавшую в себе возвышенность того же названия, и Велию; Субуру, к которой принадлежала улица того же названия, Карины и Целий; эсквилинскую и, наконец, коллинскую, состоявшую из Квиринала и Виминала, т. е. из "холмов", так названных в противоположность "горам" -- Капитолию и Палатину. Уже ранее упомянуто и об организации этих округов, и о том, как они образовались из старинного двойного города -- палатинского и квиринальского. Нельзя сказать, каким образом было установлено правило, что постоянный житель должен был принадлежать к одной из городских частей, но дело обстояло именно так, и что все четыре округа имели почти одинаковое число жителей мужского пола, видно из того, что они должны были доставлять одинаковое число рекрут. Это разделение, относившееся к земле непосредственно, а к ее владельцам лишь косвенным образом, имело вообще чисто внешний характер и никогда не имело религиозного значения; хотя в каждом из городских округов и было по шести храмов загадочных Аргеев, их нельзя считать богослужебными округами, точно так же как нельзя считать богослужебными округами улицы, оттого что в каждой из них был воздвигнут алтарь, посвященный Ларам. Каждый из этих четырех призывных округов должен был доставлять рекрут для четвертой части как всего контингента, так и каждого из его отделений, так что в каждом легионе и в каждой центурии было по равному числу рекрут от каждого округа; это делалось, очевидно, с целью слить все дородовые и местные различия в одном всеобщем воинском призыве и, главным образом, слить новых поселенцев с гражданами в один народ при помощи того могущественного орудия, каким служит все нивелирующий солдатский дух.
   Годные к военной службе люди делились на два разряда: "младшие", т. е. люди с восемнадцатилетнего возраста до достижения сорока шести лет, употреблялись преимущественно для полевой службы, а "старшие" оставались дома, для того чтобы охранять городские стены. Боевой единицей был в пехоте удвоенный легион; это была фаланга, построенная и вооруженная совершенно по старинному дорийскому образцу и состоявшая из 6 тысяч человек; при шести рядах в глубину ее фронт состоял из тысячи тяжеловооруженных воинов; сверх того, при ней находились 2400 легковооруженных (velites). В первых четырех рядах фаланги в classis стояли вполне вооруженные гоплиты из полнопашных, а в пятом и шестом рядах -- не вполне вооруженные земледельцы второго и третьего разрядов; воины двух последних разрядов только примыкали к фаланге или сражались рядом в нею в качестве легковооруженных. Были приняты меры и для пополнения столь пагубной для фаланги убыли в ее рядах. Таким образом, в ее состав входили 84 центурии, или 8400 человек, в числе которых было 6 тысяч гоплитов, т. е. 4000 воинов первого разряда и по 1 тысяче людей второго и третьего разрядов и, сверх того, 2400 человек легкой пехоты, из которых 1 тысяча человек принадлежала к четвертому разряду, а 1400 -- к пятому; каждый призывной округ ставил в фалангу по 2100 человек, а в каждую центурию по 25. Эта фаланга предназначалась для выступления в поход, между тем как точно такая же боевая сила из более старых воинов оставалась дома для защиты города; таким образом, в нормальный состав пехоты входили 16 800 человек, т. е. 80 центурий первого разряда, по 20 центурий трех следующих разрядов и 28 -- последнего разряда; в этот счет не входили ни 2 центурии резерва, ни рабочие и музыканты. К этому следует прибавить конницу, состоявшую из 1800 всадников; но только одна ее треть обыкновенно присоединялась к выступавшей в поход армии. Стало быть, нормальный состав римской армии первого и второго призывов доходил приблизительно до 20 тысяч человек, а эта цифра без сомнения соответствовала числу тех способных носить оружие римлян, которые были налицо во время введения этой новой организации. При увеличении народонаселения число центурий не было увеличено, а были усилены добавочными воинами прежние кадры без изменения их прежнего нарицательного состава; точно так же и замкнутые по своему численному составу римские корпорации вообще нередко выходили из установленных рамок путем принятия сверхкомплектных членов.
   Вместе с этой новой военной организацией был введен более тщательный со стороны государства контроль над земельной собственностью. В ту пору или было впервые установлено, или было точнее определено ведение инвентарного списка, в который каждый землевладелец был обязан вносить сведения о своем полевом хозяйстве со всеми его принадлежностями и повинностями, равно как о числе рабов, упряжных и вьючных животных. Всякое отчуждение собственности, совершившееся негласно и не при свидетелях, было признано недействительным, и было предписано производить через каждые три года в четвертый ревизию поземельного списка, который был в то же время и призывным списком. Таким образом произошли от сервиевой военной организации "манципация" и "ценз".
   Все эти постановления, очевидно, имели в своем начале военный характер. Во всех этих обширных преобразованиях нельзя найти ни одной черты, которая указывала бы на какое-либо другое назначение центурий кроме чисто военного; а для того, кто привык вдумываться в подобные явления, достаточно уже этого одного факта, для того чтобы признать позднейшим нововведением приспособление центурий к политическим целям. Из центурий, по всей вероятности, с самого начала исключались люди, достигшие шестидесяти лет, а это исключение не имело бы никакого смысла, если бы центуриям было первоначально предназначено быть представительницами гражданской общины, подобно куриям и наряду с ними. С другой стороны, хотя устройство центурий было введено только для того, чтоб увеличить боевые силы гражданства путем привлечения поселенцев к военной службе (поэтому было бы совершенно ошибочно считать сервиеву конституцию за введение в Риме тимократии), однако новые воинские обязанности населения существенно повлияли и на его политическое положение. У того, кто обязан быть солдатом, нельзя отнять возможности сделаться офицером, если государство еще не сгнило; и в Риме с тех пор бесспорно могли достигать звания центурионов и военных трибунов также и плебеи. Сверх того, хотя старое гражданское население, представителями которого были курии, ничего не утратило из-за центуриальных учреждений в своем исключительном пользовании политическими правами, но те права, которыми оно пользовалось не в качестве куриального собрания, а в качестве гражданского ополчения, должны были перейти к новым центуриям, состоявшим как из граждан, так и из простых поселенцев. С этой поры у центурий испрашивает царь одобрения перед тем, как предпринять наступательную войну. Эти первые притязания центурий на участие в общественных делах должны быть ясно отмечены ввиду их позднейшего развития; однако приобретение таких прав центуриями совершалось вслед за тем само собою, без особых усилий с их стороны, и как прежде введения сервиевой реформы, так и после него собрание курий имело значение собственно гражданской общины, присяга которой царю была обязательна для всего народа. Рядом с этими новыми полноправными гражданами стояли оседлые иностранцы из союзного Лациума, участвовавшие в исполнении всех общественных обязанностей -- в уплате налогов и в трудовых повинностях (откуда и произошло название municipes), в то время как находившиеся вне триб, не имевшие недвижимости и лишенные как права голоса, так и права служить в армии были обязаны только платить подати (aerarii). Таким образом, вместо прежних двух классов общинных членов -- граждан и подзащитных людей -- теперь выступают на сцену эти три политических класса, которые в течение многих веков господствовали в римском государственном праве.
   О том, когда и как вступила в силу эта новая военная организация римской общины, можно высказывать только догадки. Она предполагает существование четырех кварталов -- стало быть, Сервиева городская стена была построена до ее введения. Но следует полагать, что и городская территория расширилась гораздо далее своих первоначальных границ, если она была в состоянии выставлять 8 тысяч воинов, владевших полными наделами, и столько же неполных или сыновей первых. Хотя нам неизвестен размер полной одноплуговой запашки римского земледельца, но он не может быть определен менее чем в 20 моргенов[34]; если принять за минимум 10 тысяч полных наделов, то придется предположить, что они занимали площадь пахотной земли величиной в 9 немецких квадратных миль; а если сюда присовокупить в самом умеренном размере луга, места, необходимые для усадеб, и песчаные пространства, непригодные для обработки, то мы придем к заключению, что в то время, когда совершалась реформа, римская территория заключала в себе по меньшей мере 20 квадратных миль, а по всей вероятности и гораздо больше. Если верить преданию, то пришлось бы допустить, что число оседлых и способных к военной службе граждан доходило до 84 тысяч, так как Сервий, как утверждают, насчитал именно столько по первому цензу. Чтобы убедиться, что эта цифра баснословна, достаточно взглянуть на географическую карту, к тому же она не указана преданиями, а высчитана по догадкам; если нормальный комплект пахоты в 16 800 человек помножить на 5, т. е. на ту цифру, которая обозначает среднее число душ в каждом семействе, то действительно получится цифра в 84 тысячи, а эта цифра была по ошибке принята за цифру годных для военной службы людей. Но и по нашему вычислению -- при территории, соответствующей приблизительно 16 тысячам плуговых пахотных участков, и при населении с 20 тысячами способных к военный службе людей и по меньшей мере с тройным числом женщин, детей, стариков, лиц, не имевших постоянного местопребывания, и рабов -- мы неизбежно должны прийти к заключению, что до введения сервиевой конституции римляне успели завоевать не только страну, лежащую между Тибром и Анио, но и альбанский округ; с этим согласны и народные сказания. Однако мы не в состоянии уяснить, как велико было в самом начале число поступивших в армию патрициев в сравнении с числом плебеев. Но в том, что касается основного характера сервиевых учреждений, для нас ясно то, что они не были результатом сословной борьбы, а носят на себе такой же отпечаток законодателя-реформатора, как и учреждения Ликурга, Солона и Залевка, и то, что они возникли под греческим влиянием. Отдельные сходные черты могут вводить в заблуждение, как например указанное еще древними писателями сходство в том, что и в Коринфе снабжение всадников лошадьми возлагалось на вдов и на сирот, но введение точно такой же системы вооружения и построения армии, какая существовала у греческих гоплитов, конечно не было делом случайного совпадения. Если же мы примем в соображение тот факт, что именно во втором столетии от основания Рима находившиеся в южной Италии греческие государства перешли от чисто родового государственного устройства к смешанному, переместившему центр тяжести в руки собственников[35], то мы догадаемся, что именно этот факт и послужил мотивом для введенной Сервием в Риме реформы, т. е. для такой организации, которая в сущности была основана на том же принципе и немного уклонилась от него в сторону только под влиянием строго монархической формы римского государственного устройства.

Глава VII.
Гегемония Рима в Лациуме.

   У храброго и темпераментного италийского племени никогда не было недостатка в поводах к внутренним распрям и к ссорам с соседями; с развитием благосостояния в стране и с ростом культуры эти распри мало-помалу перешли в войны, а грабежи -- в завоевания, и начали создаваться политические единицы. Но никакой италийский Гомер не оставил нам описания тех старинных раздоров и хищнических набегов, в которых характер народов складывается и проявляется, как в играх обнаруживается характер мужчины; из исторических преданий мы не в состоянии составить себе даже с приблизительной точностью понятия о внешнем развитии могущества отдельных латинских округов. Мы можем до некоторой степени проследить только развитие римского могущества и расширение римской территории. Те древнейшие границы объединившейся римской общины, которые нам положительно известны, уже были нами указаны; они заходили внутрь страны вообще не более как на расстояние одной немецкой мили от главного города округа и только в направлении к морскому берегу простирались до устьев Тибра (Ostia), т. е. с лишком на три немецких мили от Рима. Страбон говорит при описании древнего Рима, что "новый город был окружен крупными и мелкими племенами, из которых иные жили в независимых селениях и не подчинялись никакому племенному союзу". За счет этих родственных по происхождению соседей, по-видимому, и совершалось самое древнее расширение римской территории.
   Находившиеся на верхнем Тибре и между Тибром и Анио латинские общины Антемны, Крустумерий, Фикульнея, Медуллия, Ценина, Корникул, Камерия, Коллация прежде и сильнее всех других стали беспокоить Рим, и, по-видимому, еще в очень раннюю пору римское оружие лишило их независимости. В более позднюю пору мы находим в этом округе только одну независимую общину Номент, которая сохранила свою свободу, быть может, благодаря союзу с Римом; из-за обладания Фиденами, которые были предмостным укреплением этрусков на левом берегу Тибра, с переменным успехом боролись латины с этрусками, т. е. римляне с вейентами. С городом Габии, занимавшим равнину между Анио и Альбанскими горами, борьба тянулась долго без решительного перевеса на какой-либо стороне, вследствие чего до очень поздней поры габийская одежда была равнозначаща с воинским одеянием, а габийская территория считалась прототипом неприятельской страны[36]. Вследствие этих завоеваний римская территория могла достигнуть размеров почти в 9 квадратных миль.
   Но о другом очень древнем военном подвиге римлян остались более живые воспоминания, чем об этих бесследно минувших войнах, хотя он и был облечен в легендарную форму. Древняя священная метрополия Лациума Альба была взята римской ратью и разрушена. Как возникло это столкновение и как оно разрешилось, нам неизвестно из преданий; борьба трех римских братьев-близнецов с тремя альбанскими братьями-близнецами была не чем иным, как символическим олицетворением борьбы двух могущественных и находившихся между собою в близком родстве округов, из которых по меньшей мере римский был триединым. Нам в сущности ничего не известно кроме одного голого факта, что Альба была завоевана и разрушена римлянами[37]. В то самое время, как Рим утверждал свое владычество на берегах Анио и на Альбанских горах, -- Пренесте, впоследствии являющийся обладателем восьми соседних местечек, Тибур и некоторые другие латинские общины также расширяли свои владения и закладывали фундамент для своего будущего сравнительно значительного могущества; но все это нам известно только по догадкам.
   У нас не хватает не столько описаний войн, сколько точных сведений о юридическом характере и о юридических последствиях этих древнейших латинских завоеваний. В общих чертах не подлежит сомнению, что с завоеванными странами поступали по той же системе инкорпораций, из которой возникла трехчленная римская община; различие заключалось только в том, что округа, которые силою заставляли присоединиться, не сохраняли, подобно тем древнейшим трем, некоторой самостоятельности в качестве кварталов новой союзной общины, а вполне и бесследно исчезали в целом. Насколько простиралась власть латинского округа, он в самые древние времена не допускал существования какого-либо другого политического центра кроме своей собственной столицы, и еще менее был он расположен основывать независимые поселения, как это делали финикяне и греки, создавшие в своих колониях временных клиентов и будущих соперников метрополии. Особенно замечательно в этом отношении то, как обошелся Рим с Остией: фактическому возникновению в том месте города и не могли и не желали воспрепятствовать, но ему не дали никакой политической самостоятельности, а тем, кто в нем поселился, не дали местных гражданских прав, лишь оставив за ними общие римские гражданские права, если они уже прежде ими пользовались[38]. По этому основному правилу решалась участь и тех слабых округов, которые подпали под власть более сильных или вследствие того, что были завоеваны, или вследствие того, что добровольно покорились. В этих случаях крепость покорившегося округа срывали до основания, его территорию присоединяли к территории победителей, а для его жителей и их богов столица победителей становилась новой родиной. Впрочем, под этим не следует разуметь такого безусловно настоящего переселения побежденных в новую столицу, какое было в обыкновении при основании городов на востоке. Города Лациума были в ту пору не более чем крепостями и рынками, на которых еженедельно сходились земледельцы, поэтому было достаточно перенести в новую столицу центр торговых и деловых сделок. Что даже храмы оставлялись на своих прежних местах, видно на примере Альбы и Ценины, которые и после своего разрушения сохранили видимость религиозной самостоятельности. Даже там, где выгодное военное положение срытой до оснований крепости требовало переселения местных жителей, их нередко поселяли для земледельческих целей на их прежней территории в незащищенных хуторах. А о том, что побежденные все или частью нередко бывали вынуждены переселяться в их новую столицу, свидетельствует лучше всяких отрывочных повествований из легендарной эпохи Лациума то постановление римского государственного права, что городскую стену (pomerium) мог переносить далее только тот, кто расширил границы территории. Понятно, что все побежденные были принуждены переходить на права клиентов общины[39] -- все равно переселялись ли они в новую столицу или нет; только немногим отдельным родам предоставлялось право гражданства, т. е. патрициата. Даже во времена империи еще были известны некоторые из тех альбанских родов, которые поступили в ряды римских граждан после падения их родины; к этому числу принадлежали Юлии, Сервилии, Квинктилии, Клелии, Гегании, Куриации, Метилии; воспоминание об их происхождении поддерживалось их альбанскими фамильными святилищами, среди которых родовое святилище Юлиев в Бовиллах снова достигло большой известности во времена империи. Это сосредоточение многих мелких общин в одной крупной, понятно, не было специфически римской идеей. Не только историческое развитие Лациума и сабельских племен совершается вокруг контраста национальной централизации и кантональной самостоятельности, но и в историческом развитии эллинов находим мы то же самое. Из одинакового слияния многих округов в одно государство возникли в Лациуме Рим, в Аттике Афины, а мудрый Фалес советовал союзу ионийских городов прибегнуть именно к такому слиянию как к единственному средству выйти из затруднительного положения и сохранить их национальность. Но Рим проводил эту идею единства последовательнее, настойчивее и успешнее, чем какой-либо другой италийский округ, и как первенствующее положение Афин в Элладе было последствием их ранней централизации, так и Рим был обязан своим величием тому, что проводил ту же систему с гораздо большей энергией.
   Хотя завоевания Рима в Лациуме и представляются нам в своих главных чертах не чем иным, как однообразными и непосредственными расширениями его территории и его общины, но завоевание Альбы имело кроме того еще особое значение. Проблематическое величие этого города и его мнимое богатство были не единственными причинами того, что легенда остановилась на его покорении с таким предпочтительным вниманием. Альба была метрополией латинского союза и стояла во главе тридцати полноправных общин. Разрушение Альбы конечно не уничтожило самого союза, точно так же как и разрушение Фив не уничтожило беотийского союза[40]; наоборот, Рим действовал в этом случае в полном соответствии с частноправовым характером латинского военного права и заявил притязание на первенство в союзе в качестве наследника прав Альбы. Мы не в состоянии решить, совершилось ли признание такого первенства без всяких кризисов, а в противном случае -- какие перевороты предшествовали ему или были им вызваны; но в общем итоге римская гегемония над Лациумом была, как кажется, признана и скоро и повсеместно, хотя ей, быть может, временно и не подчинялись некоторые отдельные общины, как например Лабики и в особенности Габии. Вероятно, уже с той поры Рим был морской державой по сравнению с континентом Лациума, городом -- по сравнению с деревнями, цельным государством -- по сравнению с латинским союзом. Вероятно, уже тогда только с помощью Рима и при его содействии латины были в состоянии защищать свои берега от карфагенян, эллинов и этрусков, а также оберегать и расширять свою сухопутную границу в борьбе с своими беспокойными соседями -- сабельскими племенами. Нет возможности решить, увеличилось ли римское могущество от завоевания Альбы более, чем от завоевания Антемии или Коллатии; весьма вероятно, что Рим сделался самою могущественною из всех латинских общин не только после завладения Альбой. Еще задолго до того он имел такое первенствующее значение, но благодаря этому завоеванию он приобрел первенство на латинском празднике и вместе с тем опору для будущей гегемонии римской общины над всем латинским союзом. Все эти обстоятельства имели решающее значение, и потому их необходимо выяснить с такой точностью, какая только возможна.
   Римская гегемония над Лациумом имела в общих чертах характер равноправного союза между римской общиной, с одной стороны, и латинским союзом -- с другой, вследствие чего был утвержден вечный мир на всей территории и был заключен вечный союз как на случай наступательной войны, так и на случай оборонительной. "Между римлянами и всеми общинами латинов да будет мир, пока существуют небо и земля; они не должны вести между собою войн, не должны призывать врага внутрь страны и не должны давать врагу свободного пропуска; тому, кто подвергается нападению, следует помогать общими силами, а то, что будет приобретено на войне общими силами, делить равномерно". Скрепленное договором равноправие в торговых и других житейских сношениях, в долговых сделках и в правах наследства еще тысячами уз связало интересы союзной общины, и без того уже тесно сплоченной благодаря одному и тому же языку, тем же обычаям; этим было достигнуто нечто похожее на то, что достигнуто в наше время путем уничтожения таможенных преград. Впрочем, за каждой общиной было формально признано право жить по ее собственным законам; вплоть до Союзнической войны латинское право не было вполне тождественно с римским, так, например, давно отмененное в Риме обжалование брачных договоров все еще допускалось в латинских общинах. Однако безыскусственное и чисто народное развитие римского права и стремление по возможности поддерживать равноправие привели к тому, что частное право сделалось в сущности одинаковым во всем Лациуме и по содержанию, и по форме. Всего ярче обнаружилось это равноправие в постановлениях, касающихся утраты и восстановления свободы отдельными гражданами. По старинному, достойному уважения обычаю латинского племени, никакой гражданин не мог сделаться рабом или лишиться своих гражданских прав внутри того государства, в котором он жил свободным человеком; если же его присуждали в виде наказания к лишению свободы или -- что одно и то же -- к лишению гражданских прав, то его изгоняли из государства, и он поступал в рабство к иноземцам. Это установление было теперь распространено на всю союзную территорию; ни один член какого-либо из союзных государств не мог жить рабом внутри всей союзной территории. Практическое применение этого правила мы находим в том постановлении "Двенадцати таблиц", в котором говорится, что неоплатный должник мог быть продан заимодавцем не иначе как на той стороне Тибра, т. е. вне союзной территории, и в том параграфе мирного договора между Римом и Карфагеном, которым было постановлено, что взятый карфагенянами в плен римский союзник получал свободу, лишь только достигал одной из римских гаваней. Хотя, вероятно, внутри союза не существовало единого брачного права, однако заключение браков между гражданами различных общин часто имело место, как это уже выше было замечено. Само собою разумеется, что каждый из латинов мог пользоваться своими политическими правами только там, где он был действительным членом общины; напротив того, сущность равенства в частных правах заключалась в том, что каждый из латинов мог селиться на постоянное жительство на союзной земле повсюду, где ему вздумается, или -- по теперешней терминологии -- сверх особого права гражданства в той или другой общине существовало общее союзное право свободного выбора местожительства, и, с тех пор как плебей в Риме был признан гражданином, это право превратилось в полную свободу переселения. Понятно, что все это обратилось в пользу столицы, так как она одна во всем Лациуме представляла удобства городских сношений, городских заработков и городских удовольствий; поэтому, с тех пор как латинские страны стали жить в вечном мире с Римом, число столичных жителей стало возрастать с поразительной быстротой. В том, что касается политического устройства и администрации, не только каждая отдельная община оставалась самостоятельной и суверенной, поскольку этим не нарушались ее обязанности по отношению к союзу, но -- что еще важнее -- союз тридцати общин остался в своих отношениях к Риму автономным. Нас уверяют, что положение Альбы среди союзных общин было более высоким, чем положение Рима, и что эти общины приобрели автономию благодаря падению Альбы; это, пожалуй, можно допустить в том смысле, что Альба в сущности была членом союза, а Рим издавна скорее выделялся из союза как особое государство, чем входил в него как составная часть; но, подобно тому как государства Рейнского союза были формально суверенны, между тем как члены германской империи имели над собой властелина, быть может, и первенство Альбы было на самом деле тем же, чем было первенство германского императора -- почетным правом; римский же протекторат издревле был подобно наполеоновскому настоящим господством. Действительно, Альба, по-видимому, председательствовала в союзном совете, между тем как Рим дозволял латинским уполномоченным совещаться самостоятельно под руководством, как кажется, избиравшегося из их среды председателя и довольствовался почетным председательством на том празднестве, где приносилась союзная жертва за Рим и за Лациум; сверх того, он воздвигнул в Риме второе союзное святилище -- храм Дианы на Авентине, так что с тех пор союзные жертвоприношения совершались то на римской территории за Рим и за Лациум, то на латинской территории за Лациум и за Рим. Не менее клонилось к выгоде союза и то, что в своем договоре с Лациумом римляне обязались не заключать отдельных союзных договоров с какой-либо из латинских общин; отсюда ясно видно, что могущество руководящей общины внушало союзу сильные и конечно вполне основательные опасения. В военном устройстве всего яснее обрисовывалось положение Рима не внутри Лациума, а наряду с ним. Союзные боевые силы, как о том неоспоримо свидетельствует позднейший способ рекрутского набора, состояли из двух одинаково сильных армий -- римской и латинской. Главное начальство над ними раз навсегда принадлежало Риму. Ежегодно латинские вспомогательные войска должны были появляться у ворот Рима, приветствовать своими одобрительными возгласами избранного военачальника, после того как уполномоченные на то латинским союзным советом римляне убеждались по полету птиц, что боги одобряли их выбор. Все приобретенные в союзной войне земли и имущества делились между членами союза по усмотрению римлян. Нельзя утверждать с уверенностью, что во внешних делах только Рим был в эту эпоху представителем римско-латинской федерации. Союзный договор запрещал и Риму и Лациуму предпринимать наступательные войны по их собственному усмотрению, а если войну предпринимала сама федерация или вследствие союзного постановления, или вследствие неприятельского нападения, то латинский союзный совет по праву принимал деятельное участие и в ее руководстве и в ее развязке, фактически Рим конечно и в ту пору уже пользовался гегемонией, так как при всякой долговременной политической связи между тесно сплоченным государством и союзом государств перевес обыкновенно оказывается на стороне первого.
   Мы не в состоянии проследить, каким образом Рим расширял свои владения, после того как падение Альбы отдало в его власть сравнительно значительную территорию и, по всей вероятности, доставило ему преобладание в латинском союзе. Распри с этрусками и в особенности с вейентами из-за обладания Фиденами не прекращались; но римлянам, как кажется, не удалось прочно завладеть этим этрусским форпостом, находившимся на латинском берегу реки на расстоянии только одной немецкой мили от Рима, и не удалось вытеснить вейентов из этой базы их опасных нашествий. Напротив того, они, как кажется, без всякой борьбы завладели Яникулом и обоими берегами устьев Тибра. По отношению к сабинам и к эквам Рим находился в лучшем положении; сделавшийся впоследствии столь тесным союз римлян с жившими вдалеке от них герниками существовал уже в царском периоде, по крайней мере в зародыше, так что латины вместе с герниками с двух сторон окружали и сдерживали своих восточных соседей. Но постоянным театром военных действий была южная граница, т. е. страна рутулов и в особенности вольсков. В этом направлении латинская территория расширилась всего ранее, и здесь мы впервые встречаемся с общинами, основанными Римом и Лациумом в неприятельской стране и получившими организацию автономных членов латинской федерации, с так называемыми латинскими колониями, из которых самые древние, по-видимому, были основаны еще в эпоху царей. Тем не менее нет никакой возможности определить, как далеко заходило римское владычество в конце царского периода. О распрях с соседними латинскими и вольскими общинами говорится в римских летописях царской эпохи очень часто и даже слишком часто, но едва ли можно считать за источники исторических сведений такие отрывочные рассказы, как например рассказ о взятии Суэссы на помптинской равнине. В том, что царский период не только установил государственные основы Рима, но и заложил фундамент его внешнего могущества, не может быть никаких сомнений; уже в первые времена республики ясно видно, что город Рим не столько входил в состав латинского союза, сколько занимал самостоятельное положение по отношению к нему; это служит доказательством того, что уже в царском периоде внешнее могущество Рима получило сильное развитие. Конечно, при этом было совершено немало великих подвигов и было одержано немало блестящих побед, о которых не сохранилось никаких воспоминаний, но их блеск отразился на царской эпохе Рима, и в особенности на царском роде Тарквиниев, подобно дальнему багрянцу вечерней зари, в котором все очертания сливаются.
   Таким образом, латинское племя стало объединяться под предводительством Рима и вместе с тем стало расширять свои владения и к востоку, и к югу, а сам Рим превратился -- благодаря своей счастливой судьбе и мужеству своих граждан -- из оживленного центра торговой и сельской жизни в могущественную столицу цветущей страны. С этим внутренним изменением римского общинного быта находятся в самой тесной связи преобразование римской военной организации и скрывавшийся в этом преобразовании зародыш той политической реформы, которая известна нам под названием сервиевой конституции. Но и внешний характер города должен был измениться под влиянием стекавшихся в него богатств, увеличивавшихся потребностей и расширившегося политического горизонта. Слияние соседней квиринальской общины в то время, когда была введена Сервиева реформа; с той поры как эта реформа дала прочную и однородную организацию всем военным силам Рима, его граждане уже не могли по-старому довольствоваться обнесением окопами отдельных холмов, по мере того как они покрывались постройками, и, быть может, также занятием речного острова и высот на противоположном берегу, для того, чтобы господствовать над течением Тибра. Столице Лациума понадобилась иная, более целесообразная, оборонительная система, вот почему приступлено к постройке сервиевой городской стены. Новая непрерывная линия городских укреплений начиналась на берегу реки у подножия Авентина и огибала этот холм; там были недавно (1855 г.) найдены колоссальные остатки этих древних укреплений в двух местах -- на западном склоне холма по направлению к реке и на противоположном восточном склоне: это такие же высокие, как в Алатри и в Ферентино, обломки городской стены, состоящие из неправильно сложенных громадных квадратных туфовых глыб; они как будто восстали из земли, для того чтобы напомнить о великой эпохе, оставившей нам эти несокрушимые стены своих сооружений и еще более несокрушимые памятники своей духовной жизни, влиянию которых не будет конца. Далее стена огибала Целий и все пространство, занимаемое Эсквилином, Виминалом и Квириналом, где недавно (1862 г.) также найдены более обширные остатки сооружения, которое обложено извне глыбами пеперина и защищено снаружи рвом, а по направлению к городу представляет отлогую и до сих пор еще величественную земляную насыпь, восполнявшую с этой стороны недостаток других средств защиты; оттуда стена шла к Капитолию, входившему в состав постройки своим крутым обрывом, обращенным к Марсову полю, и снова примыкала к Тибру позади его острова. Остров на Тибре, мост на сваях и Яникул не входили в черту города, но возвышенность Яникула служила для него важным укреплением. На самом Палатине, который до той поры был замком, было разрешено возводить всякие постройки, а на Тарпейском холме, который открыт со всех сторон и при своих небольших размерах удобен для защиты, был построен новый замок (arx, capitolium)[41]с колодцем, с тщательно огороженным водоемом (tullianuin), с казнохранилищем (aerarium), с тюрьмою и с самым древним местом гражданских сходок (area Capitolina), на котором и в более позднюю пору публично возвещали периодически о лунных переменах. В более раннюю же пору не дозволялось возводить прочных частных построек[42], и все пространство между двумя вершинами холма, т. е. святилище злого бога (Vediovis), или -- как его называли в эпоху эллинского влияния -- убежище, было покрыто лесом и, вероятно, было предназначено для земледельцев и для их стад на тот случай, когда наводнение или война принуждали их покинуть равнину. Капитолий был и по своему названию и на самом деле Акрополем Рима; это был самостоятельный замок, способный защищаться даже после взятия города, а его ворота были по всей вероятности обращены в ту сторону, где впоследствии находился городской рынок[43]. И Авентин, как кажется, был также укреплен, хотя и не так сильно, и на нем также не разрешалось возводить прочных частных построек. С этим находится в связи и то, что для чисто городских удобств, как например для распределения проведенной воды, римское городское население делилось на так называемых собственно горожан (montani) и на тех, кто жил внутри общей городской стены и на таких участках, которые не входили в состав настоящих городских (pagani Aventinenses, Janiculenses, collegia Capitolinorum et Mercurialium)[44]. Стало быть, обнесенное новой городской стеной пространство заключало в себе кроме прежних городов -- палатинского и квиринальского -- также обе союзные крепости на Капитолии и на Авентине и кроме того Яникул[45]; Палатин, составлявший собственно город и самую древнюю его часть, был, стало быть, окружен, как венцом, теми высотами, которые были обнесены стеной, и с двух сторон опирался на цитадели. Но дело оставалось недоконченным, пока отгороженная с таким трудом от внешних врагов территория не была защищена и от воды, которая постоянно покрывала долину между Палатином и Капитолием, так что в том месте, может быть, ездили на пароме, а низменности между Капитолием и Велией, равно как между Палатином и Авентином, превратились в болота. Сохранившиеся до сих пор и сложенные из великолепных плит подземные водосточные трубы, которыми впоследствии восхищались, считая их удивительными сооружениями царского Рима, скорее принадлежат к следующей эпохе, так как на их устройство употреблялся травертин, а во времена республики часто упоминалось о новых постройках именно из такого материала; но начало этих работ без сомнения должно быть отнесено к эпохе царей, хотя к нему и было приступлено, вероятно, в более позднюю пору, чем к постройке городской стены и капитолийского замка. Благодаря этим работам образовались на освободившихся от воды или высохших местах публичные площади, в которых так нуждался разраставшийся город. Сборное место общины, находившееся до того времени на капитолийской площади в самом замке, было перенесено на равнину, которая тянулась в наклонном положении от замка к городу (comitium) и оттуда шла между Палатином и Каринами в направлении к Велии. Во время празднеств и народных собраний для членов совета и городских гостей отводились почетные места на той стороне замка, которая была обращена к месту сходки, и в той части ее, которая возвышалась над площадью в виде галереи; но скоро было построено недалеко оттуда особое здание, предназначенное для заседаний совета и названное позже "Гостилиевой курией". Эстрада для судейского кресла (tribunal) и кафедра (впоследствии называвшаяся rostra), с которой ораторы обращались к гражданам с речами, были воздвигнуты на самой площади. Продолжением этой последней в направлении к Велии был новый рынок (forum Romanum). На его конце, ниже Палатина, стояли общинный дом, заключавший в себе официальную резиденцию царя (regia), и общественный городской очаг -- кругообразный храм Весты; недалеко оттуда, на южной стороне рынка, было построено другое круглое здание, в котором находились кладовая общины, или храм Пенатов, сохранившийся и до настоящего времени в виде притвора церкви Santi Cosma e Damiano. Отличительной чертой этого нового города, объединившегося совершенно иначе, чем прежний семигорный город, служит то нововведение, что наряду с тридцатью куриальными очагами, соединением которых в одно здание довольствовался палатинский Рим, появился в сервиевом Риме один очаг, общий для всего города[46]. По обеим сторонам рынка тянулись ряды мясных и других лавок. В долине между Авентином и Палатином был огорожен круг для публичных игр; отсюда возник цирк. У самого берега реки был устроен рынок для рогатого скота, и эта местность скоро сделалась одним из самых густо населенных городских кварталов. На всех вершинах появились храмы и святилища -- прежде всего на Авентине союзное святилище Дианы и на вершине Капитолия видный на большом расстоянии храм отца Диониса, доставившего своему народу все это великолепие и, подобно тому как римляне торжествовали свою победу над соседними народами, также торжествовавшего свою победу над поверженными богами этих народов. Имена тех мужей, по почину которых были предприняты все эти громадные городские постройки, покрыты таким же мраком, как и имена вождей, начальствовавших над римлянами в самых древних битвах и победах. Правда, предание приписывает каждую из этих построек какому-нибудь из царей: сенатскую курию -- Туллу Гостилию, Яникул и деревянный мост -- Анку Марцию, большой канал для спуска нечистот (клоака), цирк и храм Юпитера -- Тарквинию Старшему, храм Дианы и городскую стену -- Сервию Туллию. Некоторые из этих предположений, быть может, основательны; так, например, едва ли можно объяснить одной случайностью тот факт, что постройка новой городской стены совпадает и по времени, и по имени своего строителя с новой военной организацией, так серьезно заботившейся о защите городских стен. Но вообще мы должны заимствовать из этих преданий только то, что уже ясно само собой -- что вторичное основание Рима было очень тесно связано с началом его гегемонии над Лациумом и с реформой войска и что, хотя оно вытекало из одной и той же великой мысли, оно не могло быть делом одного лица или одного поколения. Что это преобразование римского общинного быта произошло под сильным влиянием эллинов, не подлежит никакому сомнению, но мы не в состоянии определить ни характера, ни степени этого влияния. Уже ранее было замечено, что Сервиева военная организация была в сущности заимствована от эллинов, а то, что игры цирка были устроены по эллинскому образцу, доказано далее. И новое царское жилище с городским очагом совершенно похоже на греческий Пританей, а круглый, обращенный к востоку и даже не освященный авгурами храм Весты был построен во всех своих частях вовсе не по италийскому образцу, а по эллинскому. Поэтому, как кажется, нельзя назвать неправдоподобным то предание, что для римско-латинского союза служил в некоторой мере образцом ионийский союз в Малой Азии, вследствие чего и новое союзное святилище на Авентине было подражанием эфесскому Артемизиону.

Глава VIII.
Умбро-сабельские племена.
Древнейшая история самнитов.

   Переселение умбро-сабельских племен, по-видимому, началось позднее переселения латинов и подобно этому последнему направилось к югу, впрочем держась середины полуострова и немного уклоняясь к восточному берегу. Трудно говорить о таких вещах, потому что сведения о них долетают до нас, как звук колокола из потонувшего в море города. Земля, заселенная умбрами, еще по свидетельству Геродота, простиралась от Альп, и нет ничего неправдоподобного в том, что этот народ владел в древнейшие времена всей северной Италией до тех ее окраин, подле которых жили с восточной стороны иллирийские племена, а с западной -- лигуры; о борьбе этих соседей с умбрами свидетельствуют легенды, а о том, что они с древнейших времен распространились в южном направлении, можно догадаться по некоторым отдельным названиям, как например по сходству названия острова Ильвы (Эльбы) с названием лигурийских ильватов. Быть может, именно с этой эпохи величия умбров ведут свое начало очевидно италийские названия древнейших поселений в долине реки По: Атрия (Черный город) и Спина (Терновый город), равно как многочисленные следы, оставленные умбрами в южной Этрурии (река Умбро, Камарс -- старинное название Клузиума, Castrum Amerinum). Такого рода следы италийского населения, предшествовавшего этрусскому, встречаются всего чаще в южной части Этрурии между Цимнийским лесом (ниже Витербо) и Тибром. В Фалериях, городе, лежавшем на границе Этрурии со стороны Умбрии и Сабинской земли, говорили, по свидетельству Страбона, не по-этрусски, а на каком-то другом языке, и там недавно найдены надписи, в которых буквы и язык хотя и имеют некоторые общие черты с этрусским языком, но в целом сходны с латинским[47]. И в местном культе заметны черты сабельского характера; к той же сфере принадлежат очень древние и вместе с тем богослужебные отношения между Цере и Римом. По-видимому, этруски отняли у умбров эти южные страны много позднее, чем страны, лежащие к северу от Цимнийского леса, и умбрское население оставалось там и после завоевания их тусками. В этом, вероятно, и заключалась главная причина того, что после завоевания страны римлянами ее южные окраины латинизировались с поразительной скоростью, между тем как в северной Этрурии упорно сохранялись и местный язык и местные обычаи. Что умбры были после упорной борьбы оттеснены и с северной и с западной сторон в тот узкий гористый край между двумя отрогами Апеннин, в котором они впоследствии оставались, так же ясно видно из положения их страны, как в наше время ясно из географического положения Граубюндена и страны басков, что судьба их населения одинакова; и легенды рассказывают нам, что туски отняли у умбров триста городов, а -- что еще важнее -- в дошедших до нас национальных молитвах умбрских игувян этот народ проклинает в числе других врагов своего отечества прежде всего тусков. По всей вероятности, именно вследствие этого давления с севера умбры стремились на юг, вообще придерживаясь направления гор, так как равнины уже были заняты латинскими племенами; однако при этом они, без сомнения, нередко вторгались во владения своих соплеменников, в свою очередь оттесняя их и смешиваясь с ними тем легче, что разница в их языке и нравах еще не определилась в то время так резко, как в более позднюю пору. Сюда же относятся те народные сказания, в которых идет речь о вторжениях реатинов и сабинов в Лациум и об их войнах с римлянами; явления этого рода могли повторяться вдоль всего западного побережья. Вообще сабины удержались в горах -- в названной с тех пор их именем местности подле Лациума и в стране вольсков -- вероятно, потому, что там или вовсе не было латинского населения, или оно было негусто; напротив того, густозаселенные равнины были в состоянии оказать более упорное сопротивление, хотя и там местное население не всегда было в состоянии воспрепятствовать вторжению отдельных союзов, примером чего служат Тиции и впоследствии Клавдии в Риме. Итак, племена беспрепятственно перемешивались там одни с другими; этим и объясняется, почему вольски находились в частых сношениях с латинами и почему как этот край, так и Сабинская область могли быть так рано и так быстро латинизированы.
   Главная ветвь умбрского племени устремилась из Сабинской области к востоку в Абруццкие горы и в примыкающую к этим горам с южной стороны гористую местность; как на западном берегу, так и здесь умбры заняли гористую часть страны, где нашли редкое население, которое удалялось при их приближении или покорялось им; между тем издавна жившие на плоском апулийском побережье япиги удержались на прежних местах, хотя и вели постоянную борьбу на своей северной границе из-за Лацерии и Арпи. Когда происходили эти переселения, конечно нельзя определить с точностью; по всей вероятности, их можно отнести к той эпохе, когда Рим находился под управлением царей. Легенда рассказывает, что теснимые умбрами сабины "посулили богам весну", т. е. поклялись, что пожертвуют родившимися в год войны сыновьями и дочерьми, и после того как они вырастут, вышлют их за пределы страны, для того чтобы боги по своему усмотрению или погубили их, или доставили им новые места для поселения. Одну толпу повел бык Марса: это были сафины или самниты, которые сначала поселились на горах у реки Сагра, а впоследствии вышли оттуда, для того чтобы занять прекрасную равнину к востоку от Матеских гор близ устьев Тиферна, и как старое место своих общественных сходок подле Анионы, так и новое подле Бойяно назвали Бовианум в честь руководившего ими быка; вторую толпу вел дятел Марса: то были пиценты (дятельники), занявшие теперешний округ Анконы; третьих повел волк (hirpus) и привел в страну Беневента: то были гирпины. Таким же образом отделились от главного племени и другие мелкие племена: претуции, поселившиеся подле Терамо, вестины -- у Гран-Сассо, марруцины -- близ Киети, френтаны -- у апулийской границы, пелигны -- близ Мательских гор, наконец марсы -- близ озера Фучино; эти последние находились в соседстве с вольсками и с латинами. Все эти народы сохранили сознание своего племенного родства и общего происхождения из Сабинской земли, что ясно видно из упомянутых выше легенд. Между тем как умбры изнемогали в неравной борьбе, а принадлежавшие к тому же племени западные поселенцы сливались с латинским населением или с эллинским, сабельские племена процветали в своей замкнутой горной области, где им не приходилось сталкиваться ни с этрусками, ни с латинами, ни с греками. Городская жизнь у них или вовсе не развилась или развилась в незначительной степени; географическое положение их страны почти совершенно лишало их возможности заниматься торговлей, а для защиты от неприятеля им было достаточно их горных вершин и укрепленных мест, между тем как земледельцы жили или в ничем не защищенных деревнях, или там, куда их привлекал какой-нибудь источник, лес или луг. Вследствие того и их политическое устройство оставалось без изменений; как и у аркадцев, находившихся в Элладе точно в таком же положении, здесь дело не дошло до слияния общин, а только образовались более или менее слабо сплоченные союзы. В особенности в Абруццах вследствие уединенного положения горных долин отдельные кантоны жили строго замкнутою жизнью, не вступая ни в какие сношения ни между собою, ни с иноземцами; этим объясняется, почему они жили без прочной внутренней связи между собою, совершенно изолированно от остальной Италии и, несмотря на храбрость своего населения, участвовали в исторических событиях полуострова в меньшей степени, чем какая-либо другая составная часть италийской нации. Напротив того, самниты играли такую же выдающуюся роль в политическом развитии восточного италийского племени, какая принадлежала латинам в западном племени. С ранних пор, быть может даже со времен первого переселения, самнитская нация является связанной сравнительно прочными политическими узами, что и дало ей впоследствии возможность состязаться в равной борьбе с Римом из-за первого места в Италии. О том, когда и как возникла эта внутренняя связь, мы знаем так же мало, как и об ее организации; но для нас ясно, что в Самнии не преобладала никакая отдельная община, и еще более ясно, что там не было такого города, который мог бы сделаться таким же средоточием для самнитского племени, каким сделался Рим для латинского; вся сила страны заключалась в отдельных сельских общинах, а власть находилась в руках собрания, составленного из представителей этих общин; это же собрание назначало в случае надобности и союзного главнокомандующего. Этим объясняется, почему самнитский союз в противоположность римскому, не вел агрессивной политики, а ограничился защитой своих владений; только в объединившемся государстве силы так сосредоточены и увлечения так страстны, что может быть предпринято систематическое расширение территории. Оттого и вся история этих двух народов была как бы заранее предначертана диаметрально противоположными системами их колонизации. То, что приобретали римляне, приобреталось государством, а то, чем владели самниты, было завоевано отрядами добровольцев, которые порознь предпринимали захват чужих земель и которые как в счастье, так и в несчастье оставались брошенными на произвол судьбы. Впрочем, завоевания самнитов на берегах морей Тирренского и Ионического принадлежат к более поздней эпохе, а в то время как Рим находился под управлением царей, они, как кажется, только что успели завладеть теми землями, на которых мы их находим впоследствии. Единственное событие из круга этих народных передвижений, которое было вызвано самнитской колонизацией, -- это нападение тирренов от верхнего моря, умбров и давнов в 230 г. [524 г.] от основания Рима на греческий город Кумы; если можно ввериться весьма романтически окрашенным рассказам, притеснители и притесняемые -- как это обыкновенно бывает в подобных набегах -- соединились в одну армию; этруски соединились со своими врагами -- умбрами, а с этими последними -- оттесненные умбрскими поселенцами на юг япиги. Однако предприятие не удалось: благодаря превосходству эллинского военного искусства и храбрости тирана Аристодема нападение варваров на цветущий приморский город было отражено.

Глава IX.
Этруски

   Этруски, или, как они сами себя называли, разенны[48], представляют чрезвычайно резкую противоположность как латинским и сабельским италикам, так и грекам. Уже по одному телосложению эти народы не походили друг на друга: вместо стройной пропорциональности всех частей тела, которой отличались греки и италики, мы видим на этрусских изваяниях лишь маленьких приземистых людей с большими головами и толстыми руками. С другой стороны, все, что нам известно о нравах и обычаях этого народа, также свидетельствует о его глубоком коренном отличии от греко-италийских племен, и в особенности его религия: у тусков она имела мрачный, фантастический характер, полна мистическими сопоставлениями чисел и состоит из жестоких и диких воззрений и обычаев, которые имеют так же мало общего с ясным рационализмом римлян, как и с гуманно-светлым преклонением эллинов перед изображениями богов. Вывод, который можно отсюда сделать, подтверждается и самым веским доказательством национальности -- языком; как ни многочисленны дошедшие до нас остатки этого языка и как ни разнообразны находящиеся у нас под рукою средства для их расшифровки, все-таки язык этрусков является до такой степени изолированным, что до сих пор не удалось не только объяснить смысл его остатков, но и с достоверностью определить его место в классификации известных нам языков. В истории этого языка мы ясно различаем два периода. В самом древнем периоде вокализация проведена полностью и столкновение двух согласных избегается почти без исключений[49]. Но вследствие усечения гласных и согласных последних букв и вследствие ослабления или пропуска гласных этот мягкий и звучный язык мало-помалу превратился в невыносимо жесткий и грубый[50]; так, например, ramva образовалась из ramuvas, Tarchnas -- из Tarquinius, Menvra -- из Minerva, Menle, Pultuke, Elchsentre -- из Menelaos, Polydeukes, Alexandros. Как неблагозвучно и грубо было произношение, всего яснее видно из того, что этруски еще в очень раннюю пору перестали различать o от u , b от p , c от g , d от t . При этом и ударение, так же как в латинском языке и в самых грубых греческих диалектах, постоянно переносится на начальный слог. Точно так же было поступлено и с придыхательными согласными; между тем как италики отбрасывали их, за исключением придыхательной b или f , а греки, наоборот, удержали, за исключением этого звука, остальные -- ?, ф, χ, этруски совершенно отбрасывали самую мягкую и самую приятную для слуха ф (за исключением ее употребления в словах, заимствованных из других языков) и, наоборот, употребляют три остальные в самых широких размерах даже там, где они прежде вовсе не употреблялись; так, например, вместо Thetis у них выходит Thethis, вместо Telephus -- Thelaphe, вместо Odysseus -- Utuze или Uthuze. Немногие окончания и слова, смысл которых уже выяснен, в большинстве не имеют никакого сходства с греко-италийскими; сюда принадлежат все без исключения числительные имена; затем окончание al , которым обозначается родовое происхождение, нередко употребляется в знак того, что название дано по имени матери, как например в надписи, найденной в Кьюзи и сделанной на двух языках, слово Canial переведено словами Cainnia natus; окончание sa прибавляется к женским именам для обозначения того рода, в который женщина вступила, вышедши замуж; так, например, супруга некоего Лициния называлась Lecnesa. Так, cela или clan с падежом clensi значит сын; seχ -- дочь, ril -- год; бог Гермес называется Turms, Афродита -- Turan, Гефест -- Sethlans, Бахус -- Fufluns. Впрочем, рядом с этими своеобразными формами и звуками встречаются и некоторые аналогии между этрусским языком и италийскими наречиями. Собственные имена сложились в сущности по общему италийскому образцу; очень употребительное для обозначения родового происхождения окончание enas или ena то же[51], что окончание enus , которое так часто встречается в италийских и в особенности в сабельских родовых именах, как например этрусские собственные имена Maecenas и Spurinna в точности соответствуют римским Maecius и Spurius. Многие имена богов, встречающиеся на этрусских памятниках или считающиеся писателями за этрусские, так похожи на латинские и по своему корню и частью по своим окончаниям, что если они действительно были этрусского происхождения, то могут считаться за доказательство тесного родства двух языков, так, например, Usil (солнце и утренняя заря) в родстве со словами ausum, aurum, aurora, sol, Minerva (menervare), Lasa (lascivus), Neptunus, Voltumna. Однако эти аналогии смогли быть последствием возникших в более позднюю пору политических и религиозных отношений между этрусками и латинами и могли быть результатом происходивших после того подражаний и заимствований; поэтому они не могут служить опровержением для того, что язык тусков имел во всяком случае так же мало сходства со всеми греко-италийскими наречиями, как языки кельтский и славянский. По крайней мере таким он звучал в ушах римлян; они находили, что туски и галлы говорят на варварских языках, а оски и вольски на мужицких наречиях. Но хотя этрусский язык и не имел ничего общего с корнем греко-италийских наречий, все-таки до сих пор еще не удалось причислить его к какому-нибудь из известных нам коренных языков. В самых разнообразных наречиях ученые старались отыскать коренное родство с этрусским, но и поверхностные расследования и самые усиленные розыски все без исключения не привели ни к какому результату; не было найдено сходства даже с языком басков, к которому обращались прежде всех других из географических соображений. И в дошедших до нас незначительных остатках языка лигуров, которые сохранились в некоторых местных названиях и собственных именах, не найдено никакой связи с языком тусков. Даже без вести исчезнувший народ, который на островах Тускского моря и в особенности на острове Сардинии строил тысячи загадочных гробниц, которые названы "нурхагами", не мог иметь никакой связи с этрусками, так как на этрусской территории не найдено ни одного сооружения. Только по некоторым отрывочным и, как кажется, довольно надежным указаниям можно предполагать, что этрусков следует отнести к числу индо-германцев. Так, особенно mi в начале многих древнейших надписей без сомнения то же, что ἐμί, εἰμί, а форма родительного падежа коренных слов venerus, rafuvus встречается также в древнелатинском и соответствует древнему санскритскому окончанию as. Подобным же образом имя этрусского Зевса Tina, или Tinia, конечно находится в такой же связи с санскритским dina -- день, в какой ζαν находится с однозначащим diwan. Но даже при всем этом этрусский народ представлялся нам едва ли менее изолированным. Уже Дионисий говорил, что "этруски не похожи своим языком и обычаями ни на какой народ"; а к этому и нам нечего добавить.
   Так же трудно сказать что-либо определенное о том, откуда переселились этруски в Италию; но мы оттого не много теряем, так как это переселение во всяком случае принадлежит к периоду детства этого народа, а его историческое развитие и началось и закончилось в Италии. Однако едва ли найдется другой вопрос, на разрешение которого было бы потрачено больше усилий вследствие привычки археологов доискиваться преимущественно того, чего и невозможно и даже вовсе не нужно знать, как например "кто была мать Гекубы", по выражению императора Тиберия. Судя по тому, что древнейшие и значительнейшие этрусские города находились глубоко внутри материка, а на самом берегу моря не было ни одного сколько-нибудь выдающегося этрусского города, кроме Популонии, который, как нам положительно известно, не входил в древний Союз двенадцати городов, далее, судя по тому, что в историческую эпоху этруски подвигались с севера на юг, следует полагать, что они попали на полуостров сухим путем; к тому же мы застаем их на такой низкой ступени культуры, при которой переселение морским путем немыслимо. Через проливы народы перебирались и в древнейшие времена, как через реки; но высадка на западном берегу Италии предполагает совершенно другие условия. Поэтому древнейшее место жительства этрусков следует искать к западу или к северу от Италии. Нельзя назвать совершенно неправдоподобным предположение, что этруски перебирались в Италию через Ретийские Альпы, так как древнейшие из известных нам обитателей Граубюндена и Тироля -- реты -- говорили с самого начала исторической эпохи по-этрусски, и даже в их названии есть какое-то созвучие с названием разеннов; это, конечно, могли быть остатки этрусских поселений на берегах По, но по меньшей мере столько же правдоподобно и то, что это была часть народа, которая осталась на старых поселениях. Но этой простой и естественной догадке резко противоречит рассказ о том, что этруски были переселившиеся из Азии лидийцы. Этот рассказ принадлежит к числу очень древних. Он встречается уже у Геродота и потом повторяется у позднейших историков с бесчисленными изменениями и дополнениями, хотя некоторые осмотрительные исследователи, как например Дионисий, решительно восстают против такого мнения и при этом указывают на тот факт, что между лидийцами и этрусками не было ни малейшего сходства ни в религии, ни в законах, ни в обычаях, ни в языке. Конечно, могло случиться, что какая-нибудь кучка малоазиатских пиратов пробралась в Этрурию и что ее похождения вызвали появление таких сказок, но еще более правдоподобно, что весь этот рассказ основан на простом недоразумении. Италийские этруски, или Trus-ennae (так как эта форма названия, по-видимому, была первоначальной и лежала в основе греческого названия νρό-ηνοί, Τνῤῥηνοί, умбрского Turs-ci и обоих римских Tusci, Etrusci), в некоторой мере сходятся по названию с лидийским народом Τιῤῥηβοί или, как он также назывался, Τιῤῥηνοί по имени города Τύῤῥα а это очевидно случайное сходство названий, как кажется, и послужило единственным фундаментом как для упомянутой гипотезы, ничего не выигравшей от своей древности, так и для построенной на ней из разного исторического хлама вавилонской башни. Тогда стали отыскивать связь между ремеслом лидийских пиратов и древним мореплаванием этрусков и дошли до того (прежде всех, сколько нам известно, сделал это Фукидид), что основательно или неосновательно смешали торребских морских разбойников с грабившими и блуждавшими на всех морях пиратами-пеласгами; все это произвело самую безобразную путаницу в области исторических преданий. Под названием тиррены стали разуметь то лидийских торребов (как это видно из древнейших источников и из гимнов Гомера), то пеласгов (которых называли тирренами-пеласгами или просто тирренами), то италийских этрусков, несмотря на то, что эти последние никогда не вступали в близкие сношения ни с пеласгами, ни с торребами и даже не состояли в племенном родстве ни с теми, ни с другими.
   С другой стороны, в интересах истории необходимо с достоверностью доискаться, где находились древнейшие места жительства этрусков и как этот народ двигался оттуда далее. О том, что до великого нашествия кельтов этруски жили к северу от реки По (Padus), соприкасаясь с восточной стороны на берегах Эча с венетами, принадлежавшими к иллирийскому (альбанскому?) племени, а с западной с лигурами, есть немало указаний; об этом главным образом свидетельствует уже раннее упомянутый грубый этрусский диалект, на котором еще во времена Ливия говорило население Ретийских Альп, равно как остававшаяся до поздней поры тускским городом Мантуя. К югу от По и близ устьев этой реки этруски и умбры смешивались между собою -- первые в качестве господствующего племени, вторые в качестве древнейших обитателей страны, основавших старинные торговые города Атрию и Спину; однако Фельсина (Болонья) и Равенна, как кажется, были основаны тусками. Прошло много времени, прежде чем кельты перебрались через По; оттого-то этрусско-умбрский быт и пустил гораздо более глубокие корни на правом берегу этой реки, чем на ранее утраченном левом. Впрочем, все местности к северу от Апеннин так быстро переходили от одного народа к другому, что ни один из этих народов не мог достигнуть там прочного развития. Для истории гораздо более важно обширное поселение тусков в той стране, которая и в настоящее время носит их имя. Если там когда-нибудь и жили лигуры или умбры, то следы их пребывания были почти совершенно изглажены оккупацией и цивилизацией этрусков. В этой стране, простирающейся вдоль берегов моря от Пизы до Тарквиний и замкнутой с восточной стороны Апеннинами, этрусская нация нашла для себя прочную оседлость и с большей стойкостью продержалась там до времен империи. Северной границей собственно тускской страны была река Арно; земли, которые тянутся оттуда к северу вплоть до устьев Макры и до подножия Апеннин, были спорной территорией, находившейся то в руках лигуров, то в руках этрусков, и потому там не могло образоваться значительных поселений. С южной стороны, вероятно, были границей сначала Циминийский лес (цепь холмов к югу от Витербо), а потом Тибр; уже было замечено ранее, что страна между Циминийскими горами и Тибром с городами Сутрием, Непете, Фалериями, Вейями и Цере была занята этрусками гораздо позже, чем северные округа, быть может, не ранее второго столетия от основания Рима, и что коренное италийское население удержалось там на своих прежних местах, особенно в Фалериях, хотя и в зависимом положении. С тех пор как Тибр сделался границей Этрурии со стороны Умбрии и Лациума, там могло установиться довольно мирное положение дел, и, вероятно, не происходило никаких существенных изменений границ, по меньшей мере на границе с латинами. Как ни сильно было в римлянах сознание, что этруски были для них чужеземцами, а латины -- земляками, они, как кажется, опасались нападения не столько с правого берега реки, сколько со стороны своих соплеменников из Габий и из Альбы; это объясняется тем, что со стороны этрусков они были обеспечены не только естественной границей -- широкой рекой, но и тем благоприятным для их торгового и политического развития обстоятельством, что ни один из самых сильных этрусских городов не стоял так близко от реки, как близко стоял от нее на латинском берегу Рим. Ближе всех от Тибра жили вейенты, и с ними всего чаще вступали в серьезные столкновения Рим и Лациум из-за обладания Фиденами, которые служили для вейентов на левом берегу Тибра таким же предмостным укреплением, каким был для римлян на правом берегу Яникул, и которые переходили попеременно то в руки латинов, то в руки этрусков. Напротив того, с более отдаленным городом Цере отношения были гораздо более мирны и дружественны, чем вообще между соседями в те времена. Хотя до нас и дошли смутные и очень древние предания о борьбе между Лациумом и Цере и между прочим о том, как церитский царь Мезенций одержал над римлянами великие победы и обложил их данью вином, но гораздо определеннее, чем о той временной вражде, предания свидетельствуют о тесной связи между этими двумя самыми древними центрами торговли и мореплавания в Лациуме и Этрурии. Вообще нет никаких несомненных доказательств того, что этруски проникали сухим путем в страны, лежащие на другой стороне Тибра. Хотя в рассказе о многочисленной варварской армии, уничтоженной в 230 г. [524 г.] от основания Рима Аристодемом под стенами Кум, этруски и названы прежде всех других, но даже если допустить, что этот рассказ достоверен во всех своих подробностях, то из него можно будет сделать только тот вывод, что этруски принимали участие в большом хищническом нашествии. Гораздо важнее тот факт, что на юге от Тибра нельзя с достоверностью указать ни одного этрусского поселения, основанного на сухом пути, и особенно, что нет никаких указаний на то, что этруски теснили латинскую нацию. Обладание Яникулом и обоими берегами устьев Тибра оставалось, сколько нам известно, в руках римлян, и его никто у них не оспаривал. Что же касается переселений отдельных этрусских общин в Рим, то мы имеем о них только один отрывочный, извлеченный из тускских летописей рассказ, из которого видно, что одно сборище тусков, предводимое сначала уроженцем Вольсиний Целием Вибенной, а после его гибели -- его верным товарищем Мастарной, было приведено этим последним в Рим. В этом нет ничего неправдоподобного, но предположение, что по имени этого Целия был назван Целийский холм, очевидно принадлежит к разряду филологических вымыслов, а та прибавка к рассказу, что этот Мастарна сделался римским царем под именем Сервия Туллия, без сомнения не что иное, как неправдоподобная догадка тех археологов, которые занимаются выводами из сопоставления легенд. Сверх того, на существование этрусских поселений в Риме указывает "тускский квартал", находившийся у подножия Палатина. Также едва ли можно сомневаться в том, что последний из господствовавших в Риме царских родов -- род Тарквиниев -- был этрусского происхождения или из города Тарквинии, как гласит легенда, или из Цере, где был недавно найден фамильный склеп Тархнасов; даже вплетенное в легенду женское имя Танаквиль, или Танхвиль, -- не латинское, а, наоборот, очень употребительное в Этрурии. Но что касается рассказа, будто Тарквиний был сыном одного грека, переселившегося из Коринфа в Тарквинии и оттуда в качестве метека в Рим, то его нельзя назвать ни историческим, ни легендарным, и в нем историческая связь событий не только перепутана, но и совершенно оборвана. Из этой легенды едва ли можно что-нибудь извлечь кроме того голого и в сущности вовсе безразличного факта, что римский скипетр был под конец в руках царского рода тускского происхождения; к этому выводу можно присовокупить только то, что это господство одного человека тускского происхождения над Римом не должно быть принимаемо ни в смысле владычества тусков или какой-либо одной тускской общины над Римом, ни в смысле владычества Рима над южной Этрурией. Действительно, ни одна из этих двух гипотез не имеет достаточных оснований; история Тарквиниев разыгрывается в Лациуме, а не в Этрурии, которая, сколько нам известно, не имела в течение всего царского периода никакого существенного влияния на язык и обычаи римлян и вообще ничем не препятствовала правильному развитию государства или латинского союза. Причину таких пассивных отношений Этрурии к соседней латинской стране, по всей вероятности, следует искать частью в борьбе этрусков с кельтами на берегах По, через которую эти последние перешли, как кажется, лишь после изгнания из Рима царей, частью в стремлении этрусской нации к мореплаванию и к владычеству на морях и на приморском побережье, как это видно, например, по их поселениям в Кампании; но об этом будет идти речь в следующей главе.
   Тускское государственное устройство, точно так же как греческое и латинское, было основано на общине, превратившейся в город. Но ранняя наклонность этрусков к мореплаванию, торговле и промышленности создала у них городской быт, как кажется, ранее, чем в остальной Италии; в греческих исторических повествованиях город Цере упоминается ранее всех других италийских городов. Напротив того, этруски были и менее способны и менее склонны к военному делу, чем римляне и сабеллы; у них очень рано встречается вовсе не италийский обычай употреблять в дело наемные войска. Древнейшая организация этрусских общин, должно быть, имела в своих общих чертах сходство с римской; там властвовали цари, или лукумоны, у которых были такие же, как у римских царей, наружные знаки отличия, а потому, вероятно, и такая же полнота власти; между знатью и простонародьем существовала сильная вражда; за сходство родового строя ручается сходство в системе собственных имен, только с тем различием, что происхождение с материнской стороны имеет гораздо более значения у этрусков, чем в римском праве. Союзная организация, как кажется, была очень слабой. Она обнимала не всю нацию: этруски, жившие в северной части страны и в Кампании, составляли отдельные союзы, так же как и общины собственно Этрурии; каждый из этих союзов составлялся из двенадцати общин, которые имели одну метрополию преимущественно для богослужения и главу союза или, вернее, первосвященника, но в сущности были, кажется, равноправны и частью так могущественны, что там не могла возникнуть ничья гегемония и не могла развиться сильная центральная власть. Метрополией в собственно Этрурии были Вольсинии; из ее остальных двенадцати городов нам известны по достоверным преданиям только Перузия, Ветулоний, Вольци и Тарквинии. Но у этрусков так же редко что-либо предпринималось сообща, как, наоборот, членами латинского союза что-либо предпринималось порознь: война обыкновенно велась какой-нибудь отдельной общиной, старавшейся привлечь к участию своих соседей, а если в исключительных случаях сам союз предпринимал войну, то отдельные города очень часто не принимали в ней никакого участия, короче сказать, отсутствие сильной руководящей власти заметно в этрусских союзах еще более, чем в других, схожих с ними италийских племенных союзах.

Глава X.
Эллины в Италии.
Морское могущество этрусков и карфагенян

   История древних народов освещается дневным светом не сразу; в ней, как и повсюду, рассвет начинается с востока. В то время как италийский полуостров еще был погружен в глубокие сумерки, на берегах восточного бассейна Средиземного моря уже со всех сторон светила богато развитая культура, а участь большинства народов -- находить при первых шагах своего развития руководителя и наставника в каком-нибудь из равных с ними по происхождению братьев -- выпала в широком размере и на долю италийских племен. Но вследствие географических условий полуострова такое внешнее влияние не могло проникнуть в него сухим путем. Мы не имеем никаких указаний на то, чтобы в самые древние времена кто-либо пользовался тем труднопроходимым сухим путем, который ведет из Греции в Италию. В заальпийские страны без сомнения шли из Италии торговые пути еще с незапамятных времен: древнейший из них -- тот, по которому привозили янтарь, -- шел от берегов Балтийского моря и достигал берегов Средиземного моря близ устьев По, отчего дельта этой реки и называлась в греческих легендах родиной янтаря; к этому пути примыкал другой -- тот, который шел поперек полуострова через Апеннины в Пизу; но этим путем не могли быть занесены в Италию зачатки цивилизации. Все элементы чужеземной культуры, какие мы находим в раннюю пору в Италии, были занесены в нее занимавшимися мореплаванием восточными народами. Древнейший из живших на берегах Средиземного моря культурных народов -- египтяне -- еще не плавал по морю и потому не имел никакого влияния на Италию. Так же мало влияния имели финикийцы.
   Однако они прежде всех известных нам народов осмелились выйти из своей тесной родины, лежавшей на крайнем восточном пределе Средиземного моря, и пуститься в это море на плавучих домах сначала для рыбной ловли и для добывания раковин, а вскоре после того и для торговли; они прежде всех открыли морскую торговлю и неимоверно рано объехали берега Средиземного моря вплоть до его крайнего западного берега. Финикийские морские станции появляются ранее эллинских почти на всех берегах этого моря -- как в самой Элладе, на островах Крите и Кипре, в Египте, Ливии и Испании, так и на берегах италийского западного моря. Фукидид рассказывает, что, прежде чем греки появились в Сицилии или по меньшей мере прежде чем они поселились там в значительном числе, финикийцы уже успели завести там, на врезывающихся в море выступах и больших островах свои фактории для торговли с туземцами, а не с целью захвата чужой земли. Но не так было на италийском материке. Из основанных там финикийцами колоний нам до сих пор известна с некоторой достоверностью только одна -- пуническая фактория подле города Цере, воспоминание о которой сохранилось частью в названии Punicum, данном одному местечку на церитском берегу, частью во втором названии, данном самому городу Цере -- Агилла, которое вовсе не происходит от пеласгов, как это утверждают сочинители небылиц, а есть настоящее финикийское слово, означающее "круглый город", каким и представляется Цере с берега. Что эта станция -- точно так же как и другие ей подобные, если они были действительно заведены где-нибудь на берегах Италии, -- во всяком случае была незначительна и недолговечна, доказывается тем, что она исчезла почти бесследно; тем не менее нет ни малейшего основания считать ее более древней, чем однородные с нею эллинские поселения на тех же берегах. Немаловажным доказательством того, что по крайней мере Лациум познакомился с ханаанитами впервые через посредство эллинов, служит их латинское название Poeni, заимствованное из греческого языка. Вообще все древнейшие соприкосновения италиков с восточной цивилизацией решительно указывают на посредничество Греции, а чтобы объяснить возникновение финикийской фактории подле Цере, нет надобности относить его к доэллинскому периоду, так как оно просто объясняется позднейшими хорошо известными сношениями церитского торгового государства с Карфагеном. Достаточно припомнить, что древнейшее мореплавание было и оставалось в сущности плаванием вдоль берегов, чтобы понять, что едва ли какая-либо другая из омываемых Средиземным морем стран была так далека от финикийцев, как италийский континент. Они могли достигать этого континента или с западных берегов Греции, или из Сицилии, и весьма вероятно, что эллинское мореплавание расцвело достаточно рано, для того чтобы определить финикийцев как в плавании по Адриатическому морю, так и в плавании по Тирренскому морю. Поэтому нет никакого основания признавать исконное непосредственное влияние финикийцев на италиков. Что же касается более поздних сношений финикийцев с италийскими обитателями берегов Тирренского моря, которые возникали вследствие морского владычества финикийцев в западной части Средиземного моря, то о них будет идти речь в другом месте.
   Итак, из всех народов, живших на берегах восточного бассейна Средиземного моря, эллинские мореплаватели, по всей вероятности, прежде всех стали посещать берега Италии. Однако, если мы зададимся важными вопросами, из какой местности и в какое время попали туда греческие мореплаватели, мы будем в состоянии дать сколько-нибудь достоверный и обстоятельный ответ только на первый из них. Эллинское мореплавание получило широкое развитие впервые у эолийского и ионийского берегов Малой Азии, откуда грекам открылся доступ и внутрь Черного моря, и к берегам Италии.
   В названии Ионийского моря, до сих пор оставшемся за водным пространством между Эпиром и Сицилией, и в названии Ионийского залива, первоначально данном греками Адриатическому морю, сохранилось воспоминание о некогда открытых ионийскими мореплавателями и южных берегах Италии и восточных. Древнейшее греческое поселение в Италии -- Кумы -- было основано, как это видно и из его названия, и из преданий, городом того же имени, находившемся на анатолийском побережье. По заслуживающим доверия эллинским преданиям, первыми греками, объехавшими берега далекого западного моря, были малоазиатские фокейцы. По открытому малоазиатами пути скоро последовали и другие греки -- ионияне с острова Наксоса и из эвбейской Халкиды, ахеяне, локры, родосцы, коринфяне, мегарцы, мессенцы, спаря. Подобно тому как после открытия Америки цивилизованные европейские нации спешили предупредить одна другую в основании там колоний, а эти колонисты стали глубже сознавать солидарность европейской цивилизации среди варваров, чем в своем прежнем отечестве, -- плавание греков на запад и их поселения в западных странах не были исключительной принадлежностью какой-нибудь отдельной земли или какого-нибудь одного племени, а сделались общим достоянием всей эллинской нации; и подобно тому как североамериканские колонии были смесью английских поселений с французскими и голландских с немецкими -- в состав греческой Сицилии и "Великой Греции" вошли самые разнообразные эллинские племенные элементы, до такой степени слившиеся в одно целое, что их уже нельзя было различить одни от других. Однако за исключением нескольких стоявших особняком поселений, как например поселений локров с их выселками Гиппонионом и Медамой и поселения фокейцев в Гиэле (Velia, Elea), основанном уже в конце той эпохи, все эти колонии можно разделить на три главных группы. К первой группе принадлежат города по своему происхождению ионийские, но впоследствии известные под общим названием халкидских, как-то: в Италии Кумы, вместе с другими греческими поселениями у подошвы Везувия, и Регион, а в Сицилии Занкле (впоследствии Мессана), Наксос, Катана, Леонтины, Гимера; вторую -- ахейскую -- группу составляют Сибарис и большинство великогреческих городов; к третьей -- дорийской -- принадлежат: Сиракузы, Гела, Акрагант и большинство сицилийских колоний, а в Италии только Тарент (Tarentum) и его выселки Гераклея. Вообще главное участие в переселении принадлежало самому древнему из эллинских племен -- ионийцам -- и племенам, жившим в Пелопоннесе до переселения туда дорян; из числа этих последних самое деятельное участие в переселениях принимали общины со смешанным населением, как например Коринф и Мегара, а в более слабой степени -- чисто дорийские местности; это объясняется тем, что ионийцы издавна занимались торговлей и мореплаванием, а дорийские племена довольно поздно спустились с лежащих внутри страны гор в прибрежные страны и всегда держались в стороне от морской торговли. Эти различные группы переселенцев очень ясно различаются одна от другой своей монетной системой. Фокейские переселенцы чеканили свою монету по ходячему в Азии вавилонскому образцу. Халкидские города держались в самые древние времена эгинского образца, т. е. того, который первоначально преобладал во всей европейской Греции, и в особенности в том его измененном виде, который встречается на Эвбее. Ахейские общины чеканили по коринфскому образцу и, наконец, дорийские по тому, который был введен Солоном в Аттике в 160 г. от основания Рима [594 г.], с тем только различием, что Тарент и Гераклея следовали более примеру своих ахейских соседей, чем примеру сицилийских дорян.
   Вопрос о точном определении времени, когда происходили первые морские поездки и первые переселения, конечно всегда останется покрытым глубоким мраком. Однако и тут мы можем в некоторой мере доискаться преемственности событий. В древнейшем историческом памятнике греков, принадлежащем, как и самые древние сношения с западом, малоазиатским ионийцам, -- в гомеровских песнях -- горизонт не обнимает почти ничего кроме восточного бассейна Средиземного моря. Моряки, которых заносили в западное море бури, могли по возвращении в Малую Азию принести известие о существовании западного материка и кое-что рассказать о виденных ими водоворотах и об островах с огнедышащими горами; однако даже в тех греческих странах, которые ранее других завели сношения с западом, еще не было в эпоху гомеровских песнопений никаких достоверных сведений ни о Сицилии, ни об Италии; и восточные сказочники и поэты могли беспрепятственно населять пустые пространства запада своими воздушными фантазиями, подобно тому как западные поэты делали это по отношению к баснословному востоку. Контуры Италии и Сицилии более явственно обрисованы в поэтических произведениях Гесиода; там уже встречаются местные названия как сицилийских, так и италийских племен, гор и городов, но Италия еще считается за группу островов. Напротив того, во всей послегесиодовской литературе проглядывает знакомство эллинов не только с Сицилией, но и со всем италийским побережьем, по крайней мере в общих чертах. Можно определить с некоторой достоверностью и порядок, в котором постепенно возникали греческие поселения. Древнейшей и самой известной из основанных на западе колоний были, по мнению Фукидида, Кумы, и он, конечно, не ошибался. Хотя греческие мореплаватели могли укрываться во многих других, менее отдаленных пристанях, но ни одна из них не была так хорошо защищена от бурь и от варваров, как находившаяся на острове Искии, где и был первоначально основан город того же имени; а что именно такие соображения служили руководством при основании этого поселения, свидетельствует и самое место, впоследствии выбранное с той же целью на материке: это -- крутой, но хорошо защищенный утес, который и по сие время носит почтенное название анатолийской метрополии. Оттого-то никакая другая италийская местность не описана в малоазиатских сказках так подробно и так живо, как та, в которой находятся Кумы: самые ранние путешественники на западе впервые ступили там на ту сказочную землю, о которой они наслышались столько чудесных рассказов, и, воображая, что они попали в какой-то волшебный мир, оставили следы своего там пребывания в названии скал Сирен и в названии ведущего в преисподнюю Аорнского озера. Если же именно в Кумах греки впервые сделались соседями италиков, то этим очень легко объясняется тот факт, что они в течение многих столетий называли всех италиков опиками, т. е. именем того италийского племени, которое жило в самом близком соседстве с Кумами. Кроме того, нам известно из достоверных преданий, что заселение нижней Италии и Сицилии густыми толпами эллинов отделялось от основания Кум значительным промежутком времени, что оно было предпринято все теми же ионийцами из Халкиды и из Наксоса, что Наксос, находившийся в Сицилии, был древнейшим из всех греческих городов, основанных в Италии и в Сицилии путем настоящей колонизации, и наконец, что ахейцы и дорийцы приняли участие в колонизации лишь в более позднюю пору. Однако, по-видимому, нет никакой возможности хотя бы приблизительно определить годы всех этих событий. Основание ахейского города Сибариса в 33 г. [721 г.] и основание дорийского города Тарент в 46 г. от основания Рима [708 г.] -- самые древние в италийской истории события, время которых указано хотя бы с приблизительною точностью. Но о том, за сколько времени от этой эпохи были основаны более древние ионийские колонии, нам известно так же мало, как и о времени появления поэтических произведений Гесиода и даже Гомера. Если допустить, что Геродот верно определил время, в которое жил Гомер, то придется отсюда заключить, что за сто лет до основания Рима Италия еще была неизвестна грекам; но это указание, как и все другие, относящиеся ко времени жизни Гомера, отнюдь не прямое свидетельство, а лишь косвенный вывод; если же принять в соображение как историю италийских алфавитов, так и тот замечательный факт, что греческий народ был известен италикам, прежде чем вошло в употребление племенное название эллинов, и что италики давали эллинам название Grai или Graeci[52]по имени одного рано исчезнувшего в Элладе племени, то придется отнести самые ранние сношения италиков с греками к гораздо более древней эпохе.
   История италийских и сицилийских греков не входит, правда, в историю Италии как составная часть: поселившиеся на западе эллинские колонисты постоянно находились в самой тесной связи с своей родиной -- они принимали участие в национальных празднествах и пользовались правами эллинов. Тем не менее и при изложении истории Италии необходимо обрисовать разнообразный характер греческих поселений и указать во всяком случае на те самые выдающиеся их особенности, которыми обусловливалось разностороннее влияние греческой колонизации на Италию.
   Между всеми греческими колониями самой сосредоточенной в самой себе и самой замкнутой была та, из которой возник Ахейский союз городов; в состав его входили города Сирис, Пандозия, Метаб, или Метапонт, Сибарис со своими выселками Посидонией и Лаосом, Кротон, Каулония, Темеза, Терина и Пиксос. Эти колонисты большею часть принадлежали к тому греческому племени, которое упорно сохраняло и свой своеобразный диалект, находившийся в самом близком родстве с дорийским, и древне-национальную эллинскую письменность вместо вошедшего в общее употребление нового алфавита и которое благодаря своей прочной союзной организации охраняло свою особую национальность и от влияния варваров, и от влияния остальных греков. К этим италийским ахеянам также применимо то, что говорит Полибий об ахейской симмахии, образовавшейся в Пелопоннесе: "Они не только живут в союзном и дружественном общении между собою, но также имеют одинаковые законы, одинаковые весы, меры и монеты и одних и тех же правителей, сенаторов и судей". Этот Ахейский союз городов был своеобразным явлением колонизации. Города не имели гаваней (только у Кротона был сносный рейд) и сами не вели торговли; житель Сибариса мог похвастаться тем, что он прожил всю жизнь, не выходя за пределы мостов внутри построенного на лагунах города, в то время как торговлей вместо него занимались уроженцы Милета и этруски. Однако греки владели там не одной только береговой полосой земли, напротив того, они господствовали от моря до моря "в стране вина и быков" Οἰνωρία, Ἰταλία), или в "Великой Элладе", а местные земледельцы были обязаны обрабатывать для них землю и платить им оброк в качестве их клиентов или даже крепостных. Сибарис, бывший в свое время самым большим из италийских городов, владычествовал над четырьмя варварскими племенами, владел двадцатью пятью местечками и был в состоянии основать на берегах другого моря Лаос и Посидонию; чрезвычайно плодородные низменности Кратиса и Брадана доставляли сибаритам и метапонтийцам громадную прибыль, и там, вероятно, впервые стали обрабатывать землю для продажи зернового хлеба на вывоз. О высокой степени благосостояния, которой эти государства достигли в неимоверно короткое время, всего яснее свидетельствуют единственные из дошедших до нас художественные произведения этих италийских ахеян -- монеты: они отличаются строгой антично-изящной работой и являются вообще древнейшими памятниками искусства и письменности в Италии; их начали чеканить, как это доказано, уже в 174 г. от основания Рима [580 г.]. Эти монеты доказывают, что жившие на западе ахеяне не только принимали участие в развитии искусства ваяния, именно в ту пору достигшего в их отечестве блестящих успехов, но даже превзошли свое отечество в том, что касается техники: вместо отчеканенных только с одной стороны и всегда без всякой надписи толстых кусочков серебра, которые были в то время у потреблении в собственной Греции и у италийских дорян, италийские ахеяне стали чеканить весьма искусно и ловко большие, тонкие и всегда снабженные надписями серебряные монеты при помощи двух однородных клейм, частью выпуклых, частью с углублениями; этот способ чеканки свидетельствовал о благоустройстве цивилизованного государства, так как предохранял от подделки, которая состояла в том, что металлы низшего качества обволакивались тонкими серебряными листочками. Однако это быстрое процветание не принесло никаких плодов. В беззаботном существовании, не требовавшем ни упорной борьбы с туземцами, ни внутренней усиленной работы, греки отучились напрягать свои физические и умственные силы. Ни одно из блестящих имен греческих художников и писателей не прославило италийских ахеян, между тем как в Сицилии было бесчисленное множество таких имен, и даже в Италии халкидский Регион мог назвать Ивика, а дорийский Тарент -- Архита; у этого народа постоянно вращался у очага вертел и издавна процветали только кулачные бои. Тиранов там не допускала до владычества ревнивая аристократия, рано забравшая бразды правления в свои руки в отдельных общинах, а в случае надобности находившая надежную поддержку в союзной власти; однако правление лучших людей грозило превратиться в владычество немногих, в особенности когда роды, пользовавшиеся исключительными правами в различных общинах, соединялись между собою и служили поддержкой один другому. Такие тенденции преобладали в названной именем Пифагора лиге "друзей"; она предписывала чтить подобно богам господствующее сословие и обращаться с подчиненным сословием "как с животными". Такой теорией и практикой она вызвала страшную реакцию, окончившуюся уничтожением пифагорейской лиги "друзей" и восстановлением прежних союзных учреждений. Но яростные раздоры партий, восстания рабов целыми массами, общественные недуги всякого рода, применение на практике непрактичной политической философии, короче говоря, все недуги нравственно испорченной цивилизации не переставали свирепствовать в ахейских общинах до тех пор, пока не сокрушили политического могущества этих общин. Поэтому нет ничего удивительного в том, что поселившиеся в Италии ахеяне имели на ее цивилизацию менее благотворное влияние, чем все другие греческие колонии. Этим земледельцам было труднее, чем торговым общинам, распространять их влияние за пределы их владений, а внутри этих владений они закабалили туземцев и заглушили все зародыши национального развития, не проложив взамен того для италиков нового пути посредством их полной эллинизации. Вследствие этого в Сибарисе и в Метапонте, в Кротоне и в Посидонии исчез, и более скоро, и более бесследно, и более бесславно, чем в какой-либо другой стране, тот самый греческий быт, который повсюду сохранял свою живучесть, несмотря ни на какие политические неудачи, а те двуязычные смешанные народы, которые впоследствии образовались из остатков туземных италиков и ахеян и из примеси новейших переселенцев сабельского происхождения, также не достигли настоящего благосостояния. Впрочем, эта катастрофа принадлежит по времени к следующему периоду.
   Колонии всех остальных греков были иного рода и имели иное влияние на Италию. Они также не пренебрегали земледелием и приобретением земельной собственности; во всяком случае, с тех пор как греки вошли в силу, они не довольствовались, как довольствовались финикияне, основанием в варварских странах укрепленных факторий. Но все эти города основывались преимущественно с торговой целью и потому в противоположность ахейским находились обыкновенно у лучших гаваней и самых удобных мест для причала. Происхождение, мотивы и время этих поселений были очень неодинаковы; однако все они имели нечто общее одни с другими: так, например, во всех этих городах были в общем употреблении некоторые более новые формы алфавита[53]и дорийское наречие, рано проникнувшее даже в те города, где, как например в Кумах[54], был всегда в употреблении мягкий ионийский диалект.
   Для развития Италии эти колонии имели далеко не одинаковое значение; здесь достаточно будет упомянуть о тех из них, которые имели решительное влияние на судьбу италийских племен, о дорийском Таренте и об ионийских Кумах. Из всех эллинских поселений в Италии на долю тарентинцев выпала самая блестящая роль. Благодаря превосходной гавани -- единственной удобной на всем южном берегу -- их город сделался складочным местом для южно-италийской торговли и даже отчасти для той, которая велась на Адриатическом море. Два промысла, занесенные туда из малоазиатского Милета -- богатая рыбная ловля в заливе и выработка превосходной овечьей шерсти, равно как ее окрашивание соком тарентинской пурпуровой улитки, способной соперничать с тирскою -- занимали тысячи рук и прибавляли к внутренней торговле вывозную. Монеты, найденные там в гораздо большем числе, чем где-либо в греческой Италии, и нередко вычеканенные из золота, до сих пор служат красноречивым доказательством обширности и оживленности тарентинской торговли. Свои обширные торговые сношения Тарент, должно быть, завел еще в ту пору, когда он оспаривал у Сибариса первенство среди греческих городов нижней Италии; однако тарентинцам, по-видимому, никогда не удавалось в отличие от других ахейских городов сколько-нибудь значительно расширить свою территорию, закрепить ее за собой.
   Между тем как самая восточная из греческих колоний в Италии развивалась с такой быстротой и с таким блеском, самые северные из них, основанные у подошвы Везувия, достигли более скромного процветания. Жители Кум перебрались на материк с плодородного острова Энарии (Искии) и основали для себя вторую родину на возвышении у самого морского берега, а оттуда основали портовый город Дикеархию (позднейший Путеоли) и потом "Новый город" -- Неаполь. Они жили, как и все вообще халкидские города в Италии и в Сицилии, по законам, введенным уроженцем Катаны Харондом (около 100 г.) [650 г.] при демократической форме правления, которая, впрочем, ограничивалась высоким цензом и предоставляла власть избранному из самых богатых граждан совету; эти учреждения долго оставались в силе и предохранили все эти города как от узурпаторов, так и от деспотизма черни. О внешних сношениях этих поселившихся в Кампании греков мы имеем мало сведений. По необходимости или по доброй воле они еще более тарентинцев были замкнуты в узких рамках своей территории; так как они не обнаруживали намерения покорять и притеснять туземцев, а напротив того, вступали с ними в мирные и торговые сношения, то они удачно устроили свою судьбу и вместе с тем заняли первое место между миссионерами греческой цивилизации в Италии.
   На берегах Регинского пролива греки заняли, с одной стороны, весь южный и весь западный берега материка вплоть до Везувия, с другой -- большую часть восточной Сицилии. Совершенно иначе сложились обстоятельства на западных берегах Италии к северу от Везувия и на всех ее восточных берегах. На том италийском побережье, которое омывается Адриатическим морем, нигде не было греческих колоний, с чем, по-видимому, находились в связи сравнительно небольшое число и второстепенное значение таких колоний на противолежащем иллирийском берегу и на многочисленных, лежащих у этих берегов островах. Хотя в той части этого побережья, которая находится в самом близком расстоянии от Греции, и были основаны еще в эпоху римских царей два значительных торговых города -- Эпидамн, или Диррахий (теперешний Дураццо, 127 г. [627 г.]), и Аполлония (подле Авлоны, около 167 г. [587 г.]), но далее к северу нельзя указать ни одной старинной греческой колонии, за исключением незначительного поселения на черной Керкире (Курцола, около 174 г. [580 г.] ?). До сих пор еще не доказано с достаточной ясностью, почему греческая колонизация была так незначительна именно в этой стране, куда, казалось бы, сама природа указывала дорогу эллинам и куда с древнейших времен направлялось торговое движение из Коринфа и в особенности из основанного вскоре вслед за Римом (около 44 г. [710 г.]) поселения на Керкире (Корфу) -- торговое движение, для которого служили складочными местами на италийском берегу города близ устьев По -- Спина и Атрия. Для объяснения этого факта еще недостаточно указать на бури, свирепствовавшие на Адриатическом море, на негостеприимство иллирийских берегов и на дикость туземцев. Но для Италии имело чрезвычайно важные последствия то обстоятельство, что шедшие с востока элементы цивилизации были занесены в ее восточные страны не прямо, а окольным путем, через ее западные местности. Даже в торговле, которую вели там Коринф и Керкира, принимал некоторую долю участия самый восточный из торговых городов Великой Греции, дорийский Тарент, который господствовал над входом в Адриатическое море со стороны Италии благодаря тому, что владел Гидром (Отранто). Так как на всем восточном побережье в ту пору еще не было сколько-нибудь значительных торговых рынков, за исключением портовых городов близ устьев По (Анкона стала расцветать гораздо позже и еще позже стал известен Брундизий), то понятно, что судам, выходившим в море из Эпидамна и из Аполлонии, нередко приходилось разгружаться в Таренте. И сухим путем тарентинцы вели частые сношения с Апулией; ими было занесено в юго-восточную Италию все, чем она была обязана греческой цивилизации. Впрочем, к той поре относятся только первые зачатки этой цивилизации, так как эллинизация Апулии была делом более поздней эпохи.
   Напротив того, не подлежит никакому сомнению, что греки в самую древнюю пору посещали и те западные берега Италии, которые лежат к северу от Везувия, и что на тамошних мысах и островах существовали эллинские фактории. Конечно, самым древним доказательством таких посещений служит то, что берега Тирренского моря были избраны местом действия для сказаний об Одиссее[55]. Если среди Липарских островов были найдены Эоловы острова, если Лакинский мыс был принят за остров Калипсо, Мизенский -- за остров Сирен, Цирцейский -- за остров Цирцеи, если крутой Таррацинский мыс был принят за поставленную на высоте гробницу Эльпенора, если близ Каеты и близ Формии водятся лестригоны, если оба сына Одиссея и Цирцеи -- Агрий, т. е. дикий, и Латин -- владычествовали над тирренцами "в самом сокровенном уголке священных островов", или, по новейшему толкованию, Латин был сыном Одиссея и Цирцеи, а Авзон -- сыном Одиссея и Калипсо, то все это -- старинные сказки ионийских мореплавателей, вспоминавших на Тирренском море о своем дорогом отечестве; и та же восхитительная живость впечатлений, которую мы находим в ионийской легенде о странствованиях Одиссея, сказывается в перенесении той же легенды в местность подле Кум и во все те места, которые посещались кумскими моряками. Следы этих древних странствований также видны в греческом названии острова Эталии (Ильвы, Эльбы), который, как кажется, принадлежал к числу местностей, всего ранее занятых греками после Энарии, и, быть может, также в названии порта Телпмона в Этрурии; они видны и в двух поселениях на церитском берегу -- в Пирги (подле S. Severa) и в Альсионе (подле Palo), где несомненно указывают на греческое происхождение не только названия, но и своеобразная архитектура стен в Пирги, вовсе не схожая с архитектурой церитских и вообще этрусских городских стен. Эталия ("огненный остров") со своими богатыми медными и в особенности железными рудниками, вероятно, играла в торговых сношениях главную роль и служила центром как для иноземных поселенцев, так и для их сношений с туземцами; это тем более вероятно потому, что плавка руды на небольшом и нелесистом острове не могла производиться без торговых сношений с материком. И серебряные рудники в Популонии, на мысу, который лежит против Эльбы, быть может, также были знакомы грекам и разрабатывались ими. Так как в те времена чужеземные пришельцы обыкновенно занимались не одной торговлей, но также разбоями на море и на суше и конечно не пропускали случая обирать туземцев и уводить их в рабство, то и туземцы со своей стороны конечно пользовались правом возмездия; а что латины и тирренцы пользовались этим правом и с большей энергией, и с большим успехом, чем их южноиталийские соседи, видно не только из легенд, но главным образом также из достигнутых результатов. В этих странах италикам удалось защититься от чужеземных пришельцев и не только не уступить свои торговые и портовые города, но и вырвать их из их рук и остаться повелителями на своем собственном море. То же самое эллинское нашествие, которое поработило южноиталийские племена и уничтожило их национальность, приучило среднеиталийские народы к мореплаванию и к основанию новых городов -- конечно против воли наставников. Там италик впервые заменил свои плоты и челноки финикийскими и греческими гребными галерами. Там впервые встречаются большие торговые города, среди которых занимают первые места Цере в южной Этрурии и Рим на берегах Тибра, судя по италийским названиям этих городов и по тому, что они строились в некотором отдалении от морского берега, как и совершенно однородные с ними торговые города близ устьев По -- Спина и Атрия и далее к югу -- Аримин, следует полагать, что они были основаны не греками, а италиками. Мы, понятно, не в состоянии проследить исторический ход этой древнейшей реакции италийской национальности против нашествия иноземцев; однако мы в состоянии различить один факт, имевший чрезвычайно важное значение для дальнейшего развития Италии, -- то, что эта реакция приняла в Лациуме и в южной Этрурии иное направление, чем в собственно тускских странах и в тех, которые к ним примыкали.
   Знаменательно то, что даже легенда противопоставляет латина "дикому тирренцу", а мирное побережье близ устьев Тибра -- негостеприимному морскому берегу, на котором жили вольски. Впрочем этому сопоставлению не следует придавать того смысла, что греческая колонизация была терпима в некоторых местностях средней Италии, а в некоторых других не допускалась. В исторические времена к северу от Везувия нигде не было никакой независимой греческой общины, а если Пирги когда-нибудь и были такой общиной, то они конечно были возвращены италикам, т. е. церитам, еще до начала той эпохи, о которой до нас дошли предания. Не подлежит сомнению, что мирные сношения с иноземными торговцами находили покровительство и поощрение в южной Этрурии, и в Лациуме, и на восточных берегах, чего не было в других местах. Особенно замечательно положение города Цере. "Церитов, -- говорит Страбон, -- очень высоко ценили эллины за их храбрость, за их справедливость и за то, что, несмотря на свое могущество, они воздерживались от грабежа". Здесь разумеются не морские разбои, от которых церитские торговцы, как и всякие другие, не отказались бы при случае; но Цере был как для финикийцев, так и для греков чем-то вроде свободной гавани. Мы уже упоминали о той финикийской станции, которая впоследствии получила название Пуникум, равно как о двух эллинских -- Пиргах и Альсионе; от разграбления этих-то портовых городов и воздержались цериты, в чем без сомнения и заключалась причина того, что Цере, у которого был плохой рейд и не было поблизости никаких копей, так рано достиг высокого благосостояния и получил для древнейшей греческой торговли еще более важное значение, чем самой природой предназначенные для торговых портов италийские города, находившиеся вблизи устьев Тибра и По. Все названные здесь города с древнейших пор находились в религиозной связи с Грецией. Первый из всех варваров, принесший дары олимпийскому Зевсу, был тускский царь Аримн, быть может владевший Аримином. Спина и Цере имели в храме дельфийского Аполлона свои собственные казнохранилища наравне с другими общинами, находившимися в постоянных сношениях с этим святилищем, а в древнейших преданиях церитов и римлян играют видную роль как кумский оракул, так и дельфийское святилище. Эти города свободно посещались всеми италиками, для которых служили центрами дружественных сношений с иноземными торговцами; оттого-то они сделались ранее других богатыми и могущественными, а для эллинских товаров, как и для зачатков эллинской цивилизации, служили настоящими складочными местами.
   Иначе сложились обстоятельства у "диких тирренцев". Мы уже видели, какие причины предохранили от иноземного морского владычества население тех латинских и этрусских (или, вернее, находившихся под владычеством этрусков) стран, которые лежат на правом берегу Тибра и у низовьев реки По; но те же самые причины вызвали в собственной Этрурии занятие морскими разбоями и развитие собственного морского могущества под влиянием либо особых местных условий или вследствие того, что местное население питало врожденную склонность к насилиям и грабежу. Там уже не удовольствовались тем, что вытеснили греков из Эталии и Популонии; туда, как кажется, даже не впускали ни одного иноземного торгового судна, а этрусские каперы скоро стали пускаться далеко в море, и имя тирренцев стало наводить страх на греков -- недаром же эти последние считали абордажный крюк этрусским изобретением и назвали италийское западное море Тускским морем. Как быстро и как неудержимо стали эти дикие корсары владычествовать, особенно на Тирренском море, всего яснее видно из того, что они основали укрепленные пункты и на берегах Лациума и на берегах Кампании. Хотя в собственно Лациуме владычествовали латины, а у подошвы Везувия греки, но среди них и рядом с ними этруски владычествовали в Антии и в Сурренте. Вольски попали в зависимость от этрусков; эти последние добывали из их лесов кили для своих галер, а так как морские разбои антийцев прекратились только с занятием страны римлянами, то понятно, почему греческие мореплаватели называли южное побережье вольсков лестригонским. Этруски рано заняли высокий Соррентский мыс и еще более утесистый, но лишенный гаваней остров Капри, возвышающийся между заливами Неаполитанским и Салернским, как настоящая сторожевая башня, с которой пираты могли обозревать Тирренское море. Даже в Кампании они, как утверждают, учредили свой собственный союз из двенадцати городов, и уже в историческую эпоху встречаются там внутри материка общины, говорившие по-этрусски; эти поселения, вероятно, были обязаны своим существованием также владычеству этрусков в омывающем Кампанию море и их соперничеству с жившими у подошвы Везувия куманцами. Впрочем, этруски не ограничивались только разбоями и грабежами. Об их мирных сношениях с греческими городами свидетельствуют золотые и серебряные монеты, которые чеканились по меньшей мере с 200 г. от основания Рима [554 г.] в этрусских городах и в особенности в Популонии по греческому образцу и по греческой пробе; а то, что штемпель на этих монетах был не великогреческий, а скорее аттический или даже малоазиатский, служит указанием на недружелюбные отношения этрусков к италийским грекам. В сущности они находились в более благоприятном для торговли и гораздо более выгодном положении, чем жители Лациума. Занимая все пространство от одного моря до другого, они господствовали в западных водах над большим италийским вольным портом, в восточных -- над устьями По и тогдашней Венецией, сверх того, над большой сухопутной дорогой, которая с древних времен шла от Пизы на Тирренском море до Спины на Адриатическом, и наконец в южной Италии -- над богатыми равнинами Капуи и Нолы. Они обладали самыми важными в италийской вывозной торговле продуктами: железом из Эталии, медью из Волатерр и из Кампании, серебром из Популонии и даже янтарем, который им доставляли с берегов Балтийского моря. Под охраной их пиратской организации, игравшей в этом случае роль английского навигационного акта, но только в грубом виде, их собственная торговля конечно стала процветать, и нельзя удивляться ни тому, что этрусские торговцы могли соперничать в Сибарисе с милетскими, ни тому, что это сочетание каперства с оптовой торговлей породило ту безмерную и безрассудную роскошь, среди которой силы этрусков рано истощились.
   Оборонительное и отчасти враждебное положение, в которое стали по отношению к эллинам этруски и в более слабой степени латины, необходимо должно было отозваться и на том соперничестве, которое оказывало в ту пору самое сильное влияние на торговлю и на судоходство в Средиземном море -- на соперничестве финикийцев с эллинами. Здесь не место подробно описывать, как в эпоху римских царей эти две великих нации боролись из-за преобладания на всех берегах Средиземного моря -- в Греции и в самой Малой Азии, на Крите и на Кипре, на берегах африканских, испанских и кельтских; эта борьба не велась непосредственно на италийской почве, но ее последствия глубоко и долго чувствовались и в Италии. Свежая энергия и более многосторонние дарования младшего из двух соперников сначала доставляли ему повсюду перевес; эллины не только избавились от финикийских факторий, основанных как в их европейском, так и в их азиатском отечестве, но даже вытеснили финикийцев с Крита и Кипра, утвердились в Египте и в Кирене и завладели нижней Италией и большей частью восточной сицилийского острова. Мелкие финикийские торговые поселения повсюду должны были уступить место более энергичной греческой колонизации. Уже и в западной Сицилии были основаны Селин (126 г. [628 г.]) и Акрагант (174 г. [580 г.]); смелые малоазиатские фокейцы уже стали разъезжать по самому отдаленному западному морю, построили на кельтском побережье Массалию (около 150 г. [604 г.]) и стали знакомиться с берегами Испании. Но около половины II века развитие греческой колонизации внезапно приостановилось; причиной этой приостановки без сомнения было быстрое возрастание самого могущественного из основанных финикийцами в Ливии городов -- Карфагена, очевидно вызванное опасностью, которою стали угрожать эллины всему финикийскому племени. Хотя у той нации, которая положила начало морской торговле на Средиземном море, ее более юная соперница уже отняла исключительное господство над западным морем, обладание обоими путями, соединявшими восточный бассейн Средиземного моря с западным, и монополию торгового посредничества между востоком и западом, но финикийцы еще могли удержать за собою владычество по крайней мере над морем к западу от Сардинии и Сицилии; Карфаген взялся за это дело со всею свойственною арамейскому племени упорною и осмотрительною энергией. Как сопротивление финикийцев, так и их колонизации приняли совершенно иной характер. Древнейшие финикийские поселения, подобно тем, которые были основаны ими в Сицилии и были описаны Фукидидом, были купеческими факториями, а Карфаген подчинил себе обширные страны с многочисленными подданными и с сильными крепостями. До той поры финикийские поселения оборонялись от греков поодиночке, могущественный же ливийский город сосредоточил в себе все оборонительные силы своих соплеменников с такой непреклонной решимостью, равной которой не было в греческой истории.
   Но едва ли не самым важным моментом этой реакции оказалась для будущего та тесная связь, в которую вступили более слабые финикийцы для обороны от эллинов с туземным населением Сицилии и Италии. Когда книдяне и родосцы попытались около 175 г. [579 г.] утвердиться подле Лилибея, в самом центре финикийских поселений в Сицилии, их прогнали оттуда туземцы -- элимейцы из Сегеста и финикийцы. Когда фокейцы поселились около 217 г. [537 г.] в Алалии (Aleria) на острове Корсике, против Цере, чтобы выгнать их оттуда, появился союзный флот этрусков и карфагенян, состоявший из ста двадцати парусных судов; и хотя в происшедшей там морской битве -- одной из самых древних, с которыми знакома история, -- победу приписывал себе вдвое более слабый флот фокейцев, однако карфагеняне и этруски достигли цели своего нападения: фокейцы покинули Корсику и поселились на менее открытом для нападений берегу Лукании в Гиэле (Velia). Заключенный между Этрурией и Карфагеном договор не только установил правила относительно ввоза товаров и наказания за их нарушение, но был вместе с тем и военным союзом Σνμμακία), о важности которого свидетельствует вышеупомянутое сражение при Алалии. Характерно для положения церитов, что на площади в Цере они перебили камнями взятых в плен фокейцев и потом, чтобы загладить свое злодеяние, послали дары дельфийскому Аполлону. Лациум не принимал участия в этой борьбе с эллинами; напротив того, римляне находились в очень древние времена в дружественных сношениях с фокейцами -- как с теми, которые жили в Гиэле, так и с теми, которые жили в Массалии, а ардеаты, как утверждают, даже основали сообща с закинфянами в Испании город, впоследствии называвшийся Сагунтом. Но от латинов уже никак нельзя было ожидать, чтобы они приняли сторону эллинов; ручательством этого служит как тесная связь между Римом и Цере, так и следы старинных сношений латинов с карфагенянами. С племенем ханаанитов римляне познакомились через посредство эллинов, так как постоянно называли его греческим именем; но они не заимствовали от греков ни названия города Карфагена[56], ни народного названия Афров[57], тиррские товары назывались у древнейших римлян сарранскими[58], а это название, очевидно, не могло быть заимствовано от греков; как эти факты, так и позднейшие договоры свидетельствуют о древних и непосредственных торговых сношениях между Лациумом и Карфагеном. Италикам и финикийцам действительно в основном удалось соединенными силами удержать в своих руках западную часть Средиземного моря. В непосредственной или в косвенной зависимости от карфагенян оставалась северо-западная часть Сицилии с важными портовыми городами Солеисом и Панормом на северном берегу и с Мотией на мысу, обращенном к Африке. Во времена Кира и Креза, именно тогда, когда мудрый Биас убеждал ионян переселиться из Малой Азии в Сардинию (около 200 г. [554 г.]), их предупредил карфагенский полководец Малх, покоривший значительную часть этого важного острова, а через полстолетия после того все побережье Сардинии уже находилось в бесспорном владении карфагенской общины. Напротив того, Корсика, вместе с городами Алалией и Никеей, досталась этрускам, которые стали собирать с туземцев дань продуктами их бедного острова -- смолою, воском и медом. В Адриатическом море и на водах к западу от Сицилии и от Сардинии господствовали союзники -- этруски и карфагеняне. Правда, греки все еще не прекращали борьбы. Изгнанные из Лилибея родосцы и книдяне утвердились на островах между Сицилией и Италией и основали там город Липару (175 г. [579 г.]). Массалия стала процветать, несмотря на свое изолированное положение, и скоро захватила в свои руки торговлю на всем пространстве от Ниццы до Пиренеев. У самых Пиренеев была основана из Липары колония Рода (теперешний Розас); в Сагунте, как утверждают, поселились закинфяне, и даже в Тингисе (Тангер), в Мавритании, правили греческие династы. Но греки уже более не подвигались вперед; после основания Акраганта они уже не могли достигнуть сколько-нибудь значительного расширения своих владений ни в Адриатическом море, ни в западной части Средиземного моря, а доступ в испанские воды и в Атлантический океан был для них совершенно закрыт. Каждый год возобновлялась борьба липарцев с тускскими "морскими разбойниками" и карфагенян с массалиотами; с киренейцами и в особенности с греческими сицилийцами; но ни одна сторона не достигла прочных успехов, и результатом вековых распрей было только поддержание status quo. Таким образом, Италия была, хотя и косвенным образом, обязана финикийцам тем, что по крайней мере в своих средних и северных частях избегла колонизации и что там, в особенности в Этрурии, возникла национальная морская держава. Впрочем, нет недостатка в доказательствах того, что финикийцы относились если не к своим латинским союзникам, то по меньшей мере к более могущественным на море этрускам с той завистью, которая свойственна всем морским державам: достоверен или вымышлен рассказ о том, что карфагеняне помешали отправке этрусской колонии на Канарские острова, он во всяком случае доказывает, что и там сталкивались соперничавшие интересы.

Глава XI.
Право и суд

   История не в состоянии без посторонней помощи наглядно описать народную жизнь во всем ее бесконечном разнообразии; она должна довольствоваться описанием общего хода событий. В ее состав не входят дела и поступки, мысли и вымыслы отдельного лица, как бы они ни были проникнуты народным духом. Однако попытка обрисовать их хотя бы только в самых общих чертах по отношению к этим древнейшим временам, почти совершенно исчезнувшим для истории, кажется нам потому необходимой, что глубокая пропасть, которая лежит между нашим собственным строем мыслей и чувств и строем мыслей и чувств древних культурных народов, сколько-нибудь доступна для нашего понимания только в этой области. Дошедшие до нас предания с их перепутанными названиями народов и малопонятными для нас легендами -- то же, что высохшие листья, при виде которых с трудом верится, что они когда-то были зелены; вместо того чтобы прислушиваться к их наводящему тоску шелесту и распределять по разрядам такие ничтожные частички человеческого рода, как все эти хоны и ойнотры, сикулы и пеласги, не лучше ли заняться разрешением вопросов: как отпечатлелась реальная народная жизнь древней Италии на юридических отношениях, а идеальная -- на религии, как в то время люди хозяйничали и торговали, откуда получали они грамотность и дальнейшие зачатки цивилизации? Как ни бедны в этом отношении наши сведения о римлянах и в особенности о племенах сабельском и этрусском, все-таки, несмотря на краткость и неполноту нашего описания, читатель найдет в нем не мертвые имена, а живые образы или во всяком случае легкие очертания таких образов. В общем итоге всех исследований этого рода -- скажем, здесь же -- оказывается, что у италиков и в особенности у римлян сохранилось от древнего быта сравнительно меньше, чем у какого-либо другого индо-германского племени. Стрелы и лук, боевая колесница, отсутствие у женщины права владеть собственностью, покупка жены, первобытный обряд погребения, кровавая месть, борьба родовой организации с общинной властью, одухотворение природы -- все эти явления вместе с бесчисленным множеством других однородных, как следует предполагать, служили основой и для италийской цивилизации; но они уже бесследно исчезли в ту пору, с которой становится для нас заметно зарождение этой цивилизации, и мы убеждаемся, что они когда-то действительно существовали, только путем сравнения с родственными племенами. Поэтому история Италии начинается с гораздо более позднего периода цивилизации, чем, например, история Греции и Германии, и с самого начала носит сравнительно современный характер. Правовые установления, по которым жило большинство италийских племен, исчезли бесследно; только в латинском местном праве до нас дошли некоторые сведения из римских преданий.
   Вся судебная власть сосредоточилась в общине, т. е. в лице царя, который чинил суд или "приказ" (jus) в присутственные дни (dies fasti) на судном месте (tribunal), сборной площади, сидя на колесничном кресле (sella curulis[59]); подле него стояли его вестники (lictores), а перед ним -- обвиняемые или тяжущиеся (rei). Правда, над рабами был прежде всех судьею их господин, а над женщинами -- отец, муж или ближайший из их мужских родственников, но рабы и женщины не считались вначале настоящими членами общины. Даже над состоявшими под властью отца семейства сыновьями и внуками отцовская судебная власть соперничала с царской; но первая в сущности была не судебной властью, а просто проистекала из принадлежавшего отцу права собственности над детьми. Следов такой судебной власти, которая составляла бы принадлежность родов, или вообще такой, которая не проистекала бы из верховной судебной власти царя, мы не находим нигде. Что касается самоуправства и в особенности кровавой мести, то в древних легендах как будто слышится отголосок того первобытного принципа, что умерщвление убийцы или его укрывателя разрешается ближайшим родственникам убитого; но те же самые легенды отзываются об этом принципе как о достойном порицания[60]; поэтому следует полагать, что кровавая месть очень рано исчезла в Риме благодаря энергичному вмешательству общинной власти. В древнейшем римском праве также нет никаких следов того влияния на судебный приговор со стороны друзей подсудимого и окружающей его толпы, которое допускалось древнейшим германским правом; в нем нет и того, что так часто встречается у германцев -- что готовность и способность поддержать перед судом свои притязания с оружием в руках считались необходимыми или по меньшей мере позволительными. Судебный процесс мог быть или государственным, или частным, смотря по тому, возбуждал ли его царь по собственному почину или по просьбе обиженного.
   Первый вид процесса возникал только в том случае, если было нарушено общественное спокойствие, стало быть главным образом в случае государственной измены или сообщничества с неприятелем (proditio) или соединенного с насилием сопротивления властям (perduellio). Но нарушителями общественного спокойствия считались также злостный убийца (parricida), мужеложец, оскорбитель девичьей или женской чести, поджигатель, лжесвидетель, и кроме того, тот, кто магическими заклинаниями портил жатву или похищал в ночное время хлеб с полей, оставленных под охраной богов и народа, поэтому и с ними обходились как с государственными изменниками. Судебное разбирательство начиналось и производилось царем; он постановлял и приговор, предварительно выслушав мнение приглашенных им советников. Но после того, как царь приступал к судебному разбирательству, он мог предоставить дальнейшее производство дела и постановление приговора своему заместителю, который обыкновенно выбирался из членов совета; назначение позднейших чрезвычайных заместителей -- двух комиссаров для постановления приговора над бунтовщиками (duoviri perduellionis) и тех позднейших постоянных заместителей, или "следователей по делам об убийствах" (quaestores parricidii), на которых возлагалась обязанность разыскивать и задерживать убийц и которые, стало быть, были чем-то вроде полицейских агентов, -- не относится к царской эпохе, но, может быть, примыкает к некоторым ее учреждениям. Во время производства следствия обвиняемый обыкновенно подвергался аресту, но он мог быть освобожден из-под ареста на поруки. Только рабов подвергали пытке, чтобы вынудить сознание в преступлении. Кто был уличен в нарушении общественного спокойствия, всегда платился своею жизнью; смертная казнь была очень разнообразна: лжесвидетеля сбрасывали с крепостной скалы, похитителя жатвы казнили на виселице, а поджигателя -- на костре. Царь не имел права миловать; это право принадлежало только общине, но он мог разрешить или не разрешить обвиненному ходатайство о помиловании (provocatio). Сверх того, в римском праве допускалось помилование преступника богами: кто пал на колени перед жрецом Юпитера, того нельзя было сечь в тот же день розгами; с того, кто входил закованным в цепи в жилище этого жреца, следовало снимать оковы, и жизнь даровалась тому преступнику, который на пути к смертной казни случайно встречал одну из священных дев Весты.
   Взыскания со стороны государства за нарушение порядка и за полицейские проступки назначались по усмотрению царя, они состояли из определенного числа (отсюда название multa) быков и баранов. Царь мог также назначать наказание розгами. Во всех других случаях, когда было нарушено не общественное спокойствие, а спокойствие частных лиц, государство вступалось только по просьбе обиженного, который приглашал оскорбителя предстать вместе с ним перед царем, а в случае необходимости приводил его насильно. После того как обе стороны явились на суд и истец словесно изложил свое требование, а ответчик словесно же отказался его исполнить, царь мог или лично разобрать дело, или поручить заместителю разбирательство от своего имени. Обыкновенным способом удовлетворения по таким жалобам была мировая сделка между обидчиком и обиженным; вмешательство со стороны государства могло быть только дополнением к состоявшемуся решению в тех случаях, когда причинивший ущерб не давал достаточного удовлетворения (poena) пострадавшему, когда у кого-нибудь была задержана его собственность или когда чье-либо законное требование не было исполнено.
   Нет возможности решить, считалась ли в ту пору кража за преступление, и если считалась, то при каких условиях; также неизвестно, чего был в праве требовать обокраденный от вора; но обиженный, конечно, требовал от пойманного на деле вора более, нежели от вора, уличенного впоследствии, так как обида, которую следовало загладить, чувствовалась в первом случае сильнее, нежели во втором. Если же кража не могла быть заглажена или если вор не был в состоянии уплатить штраф, потребованный пострадавшим и признанный судьею правильным, то судья присуждал вора в личную собственность обокраденному.
   В случае легких телесных повреждений (injuria) или небольшой порчи каких-нибудь вещей пострадавший должен был безусловно довольствоваться материальным вознаграждением; если же при этом произошло увечье, то пострадавший мог требовать око за око и зуб за зуб.
   Так как пахотные земли долго находились у римлян в общинном владении и были разделены лишь в сравнительно позднюю пору, то у них развилась собственность не из обладания недвижимыми имуществами, а из обладания рабами и рогатым скотом (familia pecuniaque). Юридической основой для собственности служило вовсе не право сильного; напротив того, всякая собственность, по мнению римлян, уделялась общиной отдельным гражданам в исключительное владение и пользование, поэтому собственность могли иметь только граждане и те, кого община считала в этом отношении равноправными с гражданами. Всякую собственность можно было свободно передавать из одних рук в другие; римское право не устанавливало никакого существенного различия между движимыми и недвижимыми имуществами, в особенности с тех пор, как на эти последние также было распространено понятие о частной собственности, и не признавало никаких безусловных притязаний детей или других родственников на отцовское или семейное имущество. Между тем отец не мог самопроизвольно лишать детей наследства, так как, с одной стороны, он не мог отказаться от своей отцовской власти над детьми, а, с другой стороны, не мог составить завещания, иначе как с согласия всей общины, которая могла отказать ему в этом согласии и без сомнения часто отказывала. Хотя отец и мог при своей жизни делать невыгодные для своих детей распоряжения, так как закон был скуп на личные стеснения собственников и вообще предоставлял всякому взрослому мужчине свободно распоряжаться его собственностью, но то постановление, что отец, отчуждавший свое имущество в ущерб своим детям, признавался административным путем за умалишенного и отдавался под опекунский надзор, вероятно принадлежит еще к той эпохе, когда пахотные земли были в первый раз разделены и вместе с тем частная собственность приобрела более важное значение в общинном быту. Этим путем римское право по мере возможности согласовало два противоположных принципа -- неограниченное право распоряжаться своей собственностью и целой семейной собственности. Вещественных ограничений права собственности вообще не допускалось, за исключением тех прав пользования, которые особенно необходимы в сельском хозяйстве. Наследственная аренда и поземельная рента были юридически немыслимы; вместо также недопускаемого законами залога собственности можно было прямо передавать кредитору собственность в залог, как если бы он был ее покупателем; причем кредитор давал честное слово (fiducia), что до истечения условленного срока он не будет отчуждать заложенное имущество и возвратит его должнику после уплаты ссуды.
   Договоры, заключенные государством с кем-либо из граждан, в особенности с теми, кто ручался (praevides, praedes) за исполнение какой-либо государственной повинности, получали обязательную силу без всяких дальнейших формальностей. Напротив того, договоры между частными лицами по общему правилу не давали права на юридическую помощь со стороны государства; кредитор находил для себя охрану только в честном слове, которое пользовалось большим доверием в среде торговцев, и в том, что при заключении сделок нередко произносились клятвы, которые нельзя было нарушить без опасения вызвать мщение со стороны богов. Законом дозволялось предъявлять иски только по брачным договорам, в силу которых отец семейства был обязан заплатить штраф и вознаграждение за невыдачу обещанной невесты, и по договорам о купле (mancipatio) и о займе (nexum). Купля считалась совершенной законным порядком, если продавец передал проданную вещь в руки покупателя (mancipare) и если одновременно с этим покупатель вручил продавцу условленную плату в присутствии свидетелей, а с тех пор как медь сделалась мерилом ценности взамен овец и быков, купля совершалась посредством отвешивания условленного количества меди на весах, которые держало для этой цели беспристрастное постороннее лицо[61]. При этом продавец ручался за то, что проданная вещь действительно составляла его собственность, и как он сам, так и покупатель были обязаны исполнить все, в чем они между собою условились; в противном случае неисправная сторона была обязана уплатить другой стороне такой же штраф, какой взыскивался за кражу. Все-таки купля давала право иска только в том случае, если при ее совершении обе стороны пунктуально исполнили все формальности; покупка в кредит не давала и не отнимала права собственности и не давала никаких прав для предъявления иска. Точно так же совершалась и ссуда: кредитор отвешивал должнику при свидетелях условленное количество меди под обязательством (nexum) возврата. Должник был обязан уплатить кроме капитала и проценты, которые при обыкновенных обстоятельствах составляли не менее десяти за год[62]. С соблюдением таких же формальностей производилась в свое время уплата долга.
   Если должник не исполнял своего обязательства перед государством, то его продавали вместе со всем его имуществом; для удостоверения долга достаточно было того, что он взыскивался государством. Если же частный человек приносил царю жалобу на захват своей собственности (vindiciae) или если не уплачивался сделанный долг, то ход дела зависел от того, представлялась ли надобность в удостоверении факта (которое было всегда необходимо в тяжбах о праве собственности) или же факт был сам по себе ясен (в чем нетрудно было убедиться путем допроса свидетелей, если дело шло о неуплате долга). Удостоверение факта происходило в виде спора об заклад, причем каждая сторона вносила на случай неудачи залог (sacramentum); в значительных тяжбах, т. е. в таких, в которых стоимость иска превышала стоимость десяти быков, залог состоял из пяти быков, а в менее значительных -- из пяти овец. Судья решал, который из двух тяжущихся правильно бился об заклад; тогда залог проигравшей стороны доставался жрецам на совершение публичных жертвоприношений. Затем и тот, кто неправильно бился об заклад и не удовлетворил своего противника в течение тридцати дней, и тот, чье обязательство было с самого начала бесспорным, т. е. всякий должник, поскольку он не представил свидетелей в доказательство уплаты им долга, подвергался взысканию посредством наложения на него руки (manus iniectio); тогда истец хватал его повсюду, где мог найти, и приводил его в суд только для того, чтобы заставить его уплатить долг. Арестованный таким способом должник не имел права сам себя защищать; третье лицо могло вступиться за него и доказывать несправедливость совершенного насилия (vindex); в этом случае производство дела приостанавливалось; но такое посредничество налагало на посредника личную ответственность, поэтому пролетарий не мог выступать посредником гражданина, платившего налоги. Если не было произведено уплаты и никто не являлся в качестве посредника, то царь присуждал схваченного должника кредитору, который мог увести этого должника с собой и держать его у себя как раба. Если же затем протекало шестьдесят дней, в течение которых должника три раза выводили на рынок, громко спрашивали, не сжалится ли кто-нибудь над ним, и все это безуспешно, то кредиторы имели право убить его и разделить между собою его труп, или же продать его вместе с его детьми и имуществом в чужие страны в рабство, или, наконец, держать его при себе взамен раба -- так как, пока он находился на территории римской общины, он, по римским законам, не мог сделаться вполне рабом. С такой-то беспощадной строгостью были ограждены римской общиной собственность и имущество каждого от воровства и вредительства, равно как от самовольных захватов и от неуплаты долгов.
   Точно так же была ограждена собственность (тех, кто не был способен носить оружие и, стало быть, не был способен охранять свое собственное достояние, как-то: несовершеннолетних, умалишенных и главным образом женщин; их охрана возлагалась на их ближайших наследников.
   После смерти собственника его имущество переходило к его ближайшим наследникам, причем все одинаково близкие, не исключая и женщин, получали равные доли, а вдова получала одинаковую долю с каждым из детей. Законный переход наследства мог быть отменен только народным собранием, но, ввиду того что на имуществе могли лежать богослужебные повинности, в этом случае требовалось предварительное согласие жрецов; впрочем, разрешения такого рода, как кажется, и в раннюю пору давались часто, а в крайнем случае можно было обойтись и без них благодаря тому, что всякий мог свободно располагать своим имуществом в течение всей своей жизни: можно было передать все свое состояние одному из друзей, с тем чтобы после смерти собственника он разделил это состояние согласно желанию умершего. Древнее законодательство было незнакомо с отпущением рабов на волю.
   Владелец конечно мог, если хотел, не пользоваться своим правом собственности; но этим не изменялось основное правило, что никакие взаимные обязательства не могут существовать между господином и рабом, а этот последний не мог получить в общине прав гостя и, еще менее, гражданина. Поэтому отпущение рабов могло первоначально носить лишь фактический, но не юридический характер, и владелец никогда не лишался права снова обходиться с вольноотпущенником как со своим рабом. Но из этого правила стали делать отступления в тех случаях, когда владелец обязывался предоставить своему рабу свободу не только перед этим рабом, но и перед общиной. Особой юридической формы для такого обязательства установлено не было, что и служит лучшим доказательством того, что первоначально вовсе не было никакого отпущения рабов на волю, но можно было достигать той же цели другими законными путями -- путем завещания, тяжбы и ценза. Если владелец объявил раба свободным при совершении завещания перед народным собранием, или если он дозволил своему рабу предъявить против него в суде иск о свободе, или если он позволил рабу внести свое имя в список ценза, то хотя вольноотпущенник и не считался гражданином, но считался независимым как от своего прежнего господина, так и от его наследников и сначала поступал в число клиентов, а впоследствии в число плебеев. Освобождение сына было сопряжено с еще большими затруднениями, нежели освобождение раба, по той причине, что связь владельца с его рабом была делом случайности и потому могла быть добровольно разорвана, между тем как отец всегда оставался отцом для своего сына. Поэтому, чтобы освободиться из-под отцовской власти, сыновьям впоследствии приходилось сначала поступать в рабство и потом освобождаться из рабской зависимости; но в ту эпоху, о которой теперь идет речь, вообще еще не было никакой эмансипации.
   По этим законам жили в Риме граждане и клиенты, среди которых, сколько нам известно, с самого начала существовало полное равенство в их частных правах. Напротив того, иностранец, если он не поступал под защиту какого-нибудь римского патрона и не жил в качестве его клиента, был бесправен как лично, так и по отношению к своему имуществу. Все, что римский гражданин отбирал у него, считалось так же законно приобретенным, как и взятая с морского берега никому не принадлежащая раковина; только в том случае если римский гражданин приобретал землю, находящуюся вне римских границ, он мог быть ее фактическим владельцем, но не считался ее законным собственником, потому что расширять границы общины отдельный гражданин не имел права. Не так было во время войны: все движимое и недвижимое имущество, какое приобретал солдат, сражавшийся в рядах армии, доставалось не ему, а государству, от которого, стало быть, и в этом случае зависело передвинуть границу вперед или назад. Исключения из этих общих правил возникали вследствие особых государственных договоров, предоставлявших внутри римской общины особые права членам чужих общин. Так, прежде всего вечный союз между Римом и Лациумом признавал законную силу всех договоров, заключенных между римлянами и латинами, и вместе с тем устанавливал для них ускоренный способ гражданского процесса через присяжных "восстановителей" (reciperatores); наперекор римскому обыкновению возлагать решение всех тяжб только на одного судью этот суд состоял из многих лиц и в нечетном числе и представлял нечто вроде коммерческого и ярмарочного суда, состоявшего из судей обеих наций и одного председателя. Они разбирали дело в том месте, где был заключен договор, и были обязаны окончить разбирательство не более чем через десять дней. Формы, внутри которых вращались отношения между римлянами и латинами, конечно были общими для всех и точно такими, какие были установлены для сношений между патрициями и плебеями, так как манципация и заемное обязательство (nexum) первоначально были не формальными актами, а наглядными выражениями тех юридических понятий, которые господствовали по крайней мере повсюду, где был в употреблении латинский язык. Иначе и в другой форме велись сношения с заграничными странами. Как кажется, еще в раннюю пору были заключены с церитами и с другими дружественными народами договоры о торговых сношениях и юридических порядках, и было положено основание тому международному частному праву (ius gentium), которое мало-помалу развилось в Риме рядом с его гражданским правом. Это развитие правовых отношений оставило после себя следы в замечательном установлении так называемой "передачи" (mutuum от mutare, как dividuus от dividere) -- такой формы займа, которая не заключалась, как nexum, в ясно выраженном перед свидетелями признании долга со стороны должника, а состояла в простой передаче денег из рук в руки и, очевидно, была обязана своим происхождением торговле с иноземцами, между тем как nexum возникло из долговых сношений между туземцами. Поэтому достойно внимания и то, что это слово встречается в сицилийско-греческом языке в форме μοῖτον, с чем находится в связи и воспроизведение латинского carcer в сицилийском καρκαρον. Так как языкознание не позволяет сомневаться в том, что оба эти слова были по своему происхождению латинскими, то их появление в сицилийском местном наречии служит веским доказательством таких частых сношений латинских мореплавателей с жителями Сицилии, которые нередко заставляли этих мореплавателей занимать у туземцев деньги и подвергаться общему во всех древних законодательствах последствию неуплаты долга -- тюремному заключению. Напротив того, название сиракузской тюрьмы "каменоломня", или λατομὶαι, было издревле перенесено на расширенную римскую государственную тюрьму -- lautumiae.
   Все эти постановления в сущности были древнейшей кодификацией обычного римского права, состоявшейся лет через пятьдесят после упразднения царской власти, а их существование в эпоху царей, если и может быть оспариваемо в некоторых отдельных пунктах, не подлежит сомнению в целом; в своей совокупности они представляют нам законодательство уже сильно развившегося земледельческого и торгового города -- законодательство, отличавшееся и своим либеральным направлением, и своею строгою последовательностью. Здесь уже совершенно исчезли условные символические формы, какие встречаются, например, в германском законодательстве. Не подлежит сомнению, что такие формы когда-то были в употреблении и у италиков; ясным доказательством этого служат, например, форма домового обыска, при котором следователь, и по римскому и по германскому обычаю, должен был находиться без верхнего платья, в одной рубашке, и в особенности та очень древняя латинская формула для объявления войны, в которой встречаются два символа, бывшие в употреблении во всяком случае также у кельтов и у германцев, -- "чистая трава" (herba pura, на языке франков -- chrene chruda) как символ родной земли и опаленный огнем, покрытый кровью жезл как знак начала войны. Но за немногими исключениями, в которых исконные обычаи охраняются из религиозных мотивов (сюда принадлежат как объявление войны коллегией фециалов, так особенно и конфарреация), римское право, насколько оно нам известно, решительно и принципиально отвергает символ в его принципе и во всех случаях требует не более и не менее как полного и ясного выражения воли. Передача имущества, вызов к свидетельским показаниям и бракосочетание считаются совершенными, как только обе стороны ясно выразили свою волю; хотя и сохранилось обыкновение передавать имущество в руки нового собственника, дергать за ухо приглашенного в свидетели, покрывать голову новобрачной и вводить ее с торжественной процессией в дом мужа, но уже по самому древнему римскому законодательству все эти старинные обыкновения не имели никакого юридического значения. Подобно тому как из римской религии были отброшены все аллегории и вместе с тем всякие виды олицетворения, и из римского законодательства были отброшены все символы. Вместе с этим были совершенно устранены те более древние порядки, которые мы находим как в эллинских, так и в германских учреждениях и при которых общинная власть еще боролась с авторитетом поглощенных общиной более мелких родовых и окружных союзов; мы уже не находим внутри государства никаких дозволенных законом союзов, которые восполняли бы недостаточную государственную помощь, служа поддержкой один для другого, -- не находим ни резких следов кровавой мести, ни стесняющей волю отдельного лица семейной собственности. Однако все это конечно когда-то существовало и у италиков, а следы таких порядков еще можно найти в некоторых отдельных богослужебных постановлениях, как например в обязанности невольного убийцы приносить козла отпущения ближайшим родственникам убитого; но уже в том древнейшем периоде римской истории, который мы в состоянии мысленно обозреть, все это было давно пережитым моментом. Хотя и род, и семья по-прежнему существовали в римской общине, но они так же мало стесняли и идеальное и реальное полновластие государства в государственной сфере, как и та свобода, которую государство предоставляло и обеспечивало гражданам. Коренным основанием права повсюду является государство; свобода -- не что иное, как другое выражение для обозначения прав гражданства в их самом широком значении; всякая собственность основана на ясно выраженной или подразумеваемой передаче ее от общины отдельному лицу; договор имеет силу только после того, как община засвидетельствовала его через своих представителей; завещание действительно только в том случае, если оно было утверждено общиной. Сфера публичного права и сфера частного права резко отграничены одна от другой: преступление против государства подвергает виновного непосредственно государственному суду и всегда влечет за собою смертную казнь; преступление против согражданина или против гостя заглаживается прежде всего путем соглашения посредством пени или посредством удовлетворения обиженного; оно никогда не наказывается смертью и в худшем случае влечет за собою утрату свободы. Здесь идут рука об руку, с одной стороны, самый широкий либерализм во всем, что касается свободы сношений, с другой стороны, самый строгий способ взысканий -- точь-в-точь как в современных торговых государствах рядом с всеобщим правом обязываться векселями существует самый строгий порядок взыскания по таким обязательствам. Гражданин и клиент стоят -- в том, что касается деловых сношений, -- совершенно на равной ноге; государственные договоры предоставляют и гостям широкую равноправность; женщины поставлены по правоспособности совершенно наравне с мужчинами, хотя и стеснены в своей дееспособности; даже только что достигший совершеннолетия юноша получает самое широкое право распоряжаться своей собственностью, и вообще всякий, кто вправе располагать самим собою, так же полновластен в своей сфере, как полновластно государство в сфере общественной. В особенности характерна в этом отношении кредитная система: кредита под залог земельной собственности вовсе не существует, но вместо ипотечного долга сразу является то, чем в наше время оканчивается ипотечный процесс, -- переход собственности от должника к кредитору; напротив того, личный кредит гарантирован самым широким -- чтобы не сказать не в меру широким -- образом, так как законодатель дает кредитору право поступить с неоплатным должником как с вором, и то, что Шейлок выговаривает себе, полуиздеваясь у своего смертельного врага, дается здесь каждому должнику законодателем со всею законодательною серьезностью, даже пункт об излишне отрезанном оговорен более тщательно, чем у шекспировского еврея. Законодатель не мог более ясно выразить своего намерения соединить свободное от долгов земледельческое хозяйство с коммерческим кредитом и преследовать с беспощадной энергией всякую мнимую собственность и всякое нарушение данного слова. Если мы примем, сверх того, в соображение, что за всеми латинами было рано признано право выбирать постоянное местожительство и что так же рано была признана законность гражданских браков, то мы придем к убеждению, что это государство, требовавшее столь многого от своих граждан и дошедшее в понятии и подчиненности частных лиц целому так далеко, как никакое другое и до и после него, поступило так и могло так поступать только потому, что ниспровергло все преграды для сношений между людьми и в такой же степени сняло оковы со свободы, как и ограничило ее. И в тех случаях, когда римское законодательство что-либо разрешает, и в тех, когда оно что-либо воспрещает, оно всегда выражается без оговорок: если не имевший законного защитника чужеземец находился в положении дикого зверя, которого мог травить всякий, кто пожелает, то гость стоял зато на равной ноге с гражданином; договор обыкновенно не давал никакого права на предъявление иска, но в случае признания прав кредитора этот договор был так всесилен, что бедняк нигде не находил спасения, ни с чьей стороны не вызывал человеколюбивой и справедливой снисходительности, как будто бы законодатель находил наслаждение в том, что повсюду окружал себя самыми резкими противоречиями, выводил из принципов самые крайние последствия и насильственно навязывал даже самым тупоумным людям убеждение, что понятие о праве то же, что понятие о тирании. Римлянину были незнакомы те поэтические формы и та приятная наглядность, которые так привлекательны в германских уложениях; в его праве все ясно и точно, нет никаких символов и нет никаких лишних постановлений. Эти законы не жестоки; все необходимое совершается без сложных деталей, даже смертная казнь; что свободного человека нельзя подвергать пытке -- это основное положение римского права, к которому другие народы должны были стремиться в течение тысячелетий. Но это право было ужасно своей неумолимой строгостью, которая даже не смягчалась гуманной практикой, так как это было народное право: ужаснее свинцовых крыш и застенков было то погребение заживо, которое совершалось на глазах бедняков в долговых башнях зажиточных людей. Но в том-то и заключалось величие Рима, что в нем народ сам себе создал и сам на себе вынес такое законодательство, в котором господствовали и до сих пор еще господствуют без всякого искажения и без всякого смягчения вечные принципы свободы и зависимости, собственности и законности.

Глава XII.
Религия

   Римский мир богов, как уже было ранее замечено, возник из отражения земного Рима в высшей и идеальной сфере созерцания, в которой и малое и великое воспроизводились до мельчайших подробностей. В этом мире отражались государство и род, как всякое естественное явление, так и всякое проявление умственной деятельности; в нем отражались и каждый человек, и каждое место, и каждый предмет, и даже каждое действие, совершавшееся в области римского права; подобно тому как земные вещи находятся в состоянии постоянного движения, так же вместе с ними колеблются и боги. Гений -- хранитель отдельного какого-нибудь действия -- жил не дольше, чем само действие; гений -- хранитель отдельного человека -- жил и умирал вместе с самим человеком, и эти божественные существа можно считать бессмертными только в том смысле, что постоянно вновь нарождаются подобные действия и однородные люди, а вместе с ними и одинаковые гении. Как над римской общиной царили римские боги, так и над каждой из чужеземных общин царили ее собственные боги; но как ни резко было различие между гражданином и негражданином, между римским богом и чужеземным, все-таки и чужеземцы, и чужеземные боги могли приобретать в Риме права гражданства в силу общинного постановления, а когда граждане завоеванного города переселялись в Рим, то и их богов приглашали туда же перенести свое местопребывание.
   О древнейшей сфере римских богов -- в том виде, как она образовалась до знакомства римлян с греками, -- мы узнаем из списка публичных и носящих особые названия праздничных дней (feriae publicae) римской общины: он сохранился в календаре общины и бесспорно представляет самый древний из всех дошедших до нас документов о римской древности. Первое место в нем занимают боги Юпитер и Марс, равно как двойник этого последнего -- Квирин. Юпитеру посвящены все дни полнолуния (idus), сверх того, все праздники вина и многие другие, о которых будет упомянуто далее; его антагонисту, "злому Юпитеру" (Vediovis), было посвящено 21 мая (agonalia); Марсу принадлежали первый день нового года, 1 марта, и главным образом большое военное торжество, происходившее в течение этого месяца, названного по имени самого бога. Этому торжеству предшествовали 27 февраля конские состязания (equirria), а его главными днями в течение марта были: день ковки щитов (equirria, или Mamuralia, марта 14), день военной пляски на площади народных собраний (quinquatrus, марта 19) и день освящения военных труб (tubilustrium, марта 23). Подобно тому как войну начинали с этого праздника, так и осенью, после окончания похода, снова справляли праздник Марса -- день освящения оружия (armilustrium, октября 19). Наконец, второму Марсу, т. е. Квирину, принадлежало 17 февраля (Quirinalia). Между остальными праздниками первое место занимают те, которые относятся к земледелию и к виноделию, а рядом с ними праздники пастухов играют лишь второстепенную роль. Сюда прежде всего принадлежит длинный ряд весенних праздников в апреле; во время их приносились жертвы: 15-го числа Теллуру, т. е. кормилице-земле (fordicidia, приносилась в жертву стельная корова), 19-го Церере, т. е. богине растительного мира (Cerialia), 21-го плодотворной богине стад Палере (Parilia), 23-го Юпитеру как хранителю виноградных лоз и впервые откупориваемых в этот день бочек прошлогоднего сбора (Vinalia), 25-го злому врагу посевов -- рже (Robigus: Robigalia). По окончании полевых работ и после успешной уборки жатвы справлялся двойной праздник в честь бога уборки жатвы Конса (от condere) и в честь богини изобилия Опы: один раз -- непосредственно после окончания работы жнецов (августа 21, Consualia; августа 25, Opiconsiva), а второй раз -- в середине зимы, когда наполняющая амбары благодать может быть оценена по достоинству (декабря 15, Consualia; декабря 19, Oppalia), а чуткий здравый смысл древних распорядителей празднествами вставил между двух последних праздников праздник посева (Saturnalia от SaКturnus или Saturnus, декабря 17). Точно так и праздник виноградного сока, называвшийся также целебным (meditrinalia, октября 11), потому что свежему виноградному соку приписывали целебную силу, справлялся после окончания сбора винограда в честь Юпитера как бога вина; но первоначальное значение третьего праздника вина (Vinalia, августа 19) неясно. Затем следуют в конце года: волчий праздник (Lupercalia, февраля 17), который справляли пастухи в честь доброго бога Фавна, и праздник межевых камней (Terminalia, февраля 23), который справляли земледельцы; сверх того, справлялись: двухдневный летний праздник дубрав (Lucaria, июля 19, 21), который, вероятно, был посвящен лесным богам (Silvani), праздник источников (Fontinalia, октября 13) и праздник кратчайшего дня, после которого восходит новое солнце (An-geronalia, Divalia, декабря 21). В городе, который служил портом для всего Лациума, не менее важное значение имели: праздник моряков в честь морских богов (Neptunalia, июля 23), праздник пристани (Portunalia, августа 17) и праздник реки Тибра (Volturnalia, августа 27). Ремесла и искусства имели в этом кругу богов только двух заступников -- бога огня и кузнечного мастерства, Вулкана, которому кроме названного его именем дня (Volcanalia, августа 23) был посвящен еще праздник освящения труб (Tubilustrium, мая 23), и затем Карменту (Carmentulia, января 11, 15), которую сначала чтили как богиню волшебных заклинаний и песен, а впоследствии стали чтить как покровительницу рождений. Домашней и семейной жизни были посвящены: праздник богини дома -- Весты и праздник гениев кладовой -- Пенатов (Vestalia, июня 19), праздник богини рождения[63], (Matralia, июня 11), праздник благословения дома детьми, посвященный Либеру и Либере (Liberalia, марта 17), праздник умерших (Feralia, февраля 21) и трехдневный праздник привидений (Lemuria, мая 9, 11, 13). К кругу гражданских отношений принадлежали два непонятных для нас праздника: бегства царя (Regifugium, февраля 24) и бегства народа (Poplifugia, июля 5), из которых во всяком случае последний был посвящен Юпитеру, -- и кроме того, праздник семигорья (Agonia, или Septimontium, декабря 11). И богу "начала", Янусу, был посвящен особый день (Agonia, января 9). Значение некоторых других праздников для нас непонятно, таковы: праздник Фуррины (июля 25) и посвященный Юпитеру вместе с Аккой Ларенцией праздник Ларенталий, который, быть может, был праздником Лар (декабря 23). В этой табели вполне перечислены те дни общественных празднеств, которые были неизменно установлены, и хотя, без сомнения, исстари существовали, сверх того, и другие передвижные и случайные праздники, все-таки и то, что говорится в этой табели, и то, что в ней умалчивается, дает нам возможность заглянуть в такую древнюю эпоху, которая иначе почти совершенно пропала бы для нас. В то время, когда эта табель была составлена, уже совершилось слияние древней римской общины с римлянами с холмов, так как мы находим в ней рядом с Марсом и Квирина; но капитолийский храм еще не был в ту пору построен, так как в табели нет речи ни о Юноне, ни о Минерве; святилище Дианы на Авентине также еще не было воздвигнуто, и еще не было заимствовано от греков никаких религиозных воззрений. Пока италийское племя жило на полуострове, предоставленное самому себе, как римский, так и вообще италийский культ по всем признакам заключался главным образом в поклонении богу Маурсу, или Марсу; это был смертоубийственный бог[64]; его представляли себе преимущественно мечущим копья охранителем стад и божественным бойцом за граждан, низвергающим их врагов; само собой разумеется, что каждая община имела своего собственного Марса, которого считала самым могущественным и самым святым из всех; поэтому и всякое "посвященное весне" переселение, предпринятое с целью основания новой общины, совершалось под покровительством своего собственного Марса. Марсу посвящен первый месяц года как в римском месяцеслове, в котором помимо того вовсе не упоминается о богах, -- так, по всей вероятности, и в месяцесловах латинском и сабельском; между римскими собственными именами, также вообще не имеющими ничего общего с именами богов, исстари были самыми употребительными: Марк, Мамерк, Мамурий; с Марсом и с его священным дятлом находится в связи древнейшее италийское предсказание; священный зверь Марса -- волк -- служил для римских граждан чем-то вроде герба, и все священные легенды, какие только была в состоянии создать фантазия римлян, относятся исключительно к богу Марсу и к его двойнику Квирину. Впрочем, отец Дионис -- это более чистое и более гражданское, нежели воинственное, отражение существа римской общины -- занимает в списке праздников более широкое место, чем Марс, а жрец Юпитера стоял по рангу выше обоих жрецов бога войны; но и этот последний играл в том списке выдающуюся роль, и даже весьма вероятно, что в то время, когда были установлены праздничные дни, Юпитер занимал по отношению к Марсу такое же место, какое занимал Ормузд по отношению к Митре, и что в воинственной римской общине и тогда был настоящим средоточием богопочитания воинственный бог смерти с своим мартовским праздником; напротив, богом веселящего сердце вина в это время считался не внесенный впоследствии греками "облегчитель забот" Дионис, а сам отец Юпитер.
   В нашу задачу не входит описание римских богов во всех подробностях: но и в интересах истории необходимо обратить внимание на их своеобразный характер, в одно и то же время и низменный и задушевный. Отвлечение и олицетворение составляют сущность как римской, так и эллинской мифологии; эллинский бог также служил выражением для какого-нибудь явления природы или для какого-нибудь понятия, а то, что римлянину и греку каждое божество представлялось особою личностью, видно из воззрения на отдельных богов как на существа или мужского, или женского пола и из следующего воззвания к неизвестному божеству: "Бог ли ты или богиня, мужчина ты или женщина"; отсюда произошло и глубоко укоренившееся убеждение, что не следует громко произносить имя гения-хранителя общины из опасения, что неприятель, узнав это имя, станет призывать бога по имени и переманит его за предел общины. Остатки такого глубокого чувственного воззрения связаны именно с именем самого древнего и самого национального из италийских богов -- Марса. Но, между тем как лежащая в основе всякой религии абстракция повсюду стремится все к более и более широким представлениям, пытается все глубже и глубже проникнуть в самую сущность вещей, римские религиозные образы, напротив того, остаются на поразительно низкой ступени воззрений и понятий. Между тем как у греков сколько-нибудь значительный мотив быстро разрастается в целую группу образов, в целый цикл идей, у римлян, напротив, основная мысль остается окоченелой в своей первоначальной наготе. В римской религии нет ничего самобытно ею созданного, что можно было бы поставить наряду с нравственным преображением земной жизни в религии Аполлона, с божественным опьянением в поклонении Дионису, с глубокомысленным и таинственным культом хтонических (подземных) богов и с мистериями. Она, пожалуй, имеет понятие и о "другом злом боге" (Ve-diovis), о призраках и привидениях (lemures), а впоследствии также о божествах зловредного воздуха, лихорадки, болезней и, быть может, даже воровства (laverna), но она не была в состоянии возбуждать того священного трепета, к которому также влечет человеческое сердце; она не была в состоянии проникнуться тем, что есть непостижимого и даже злого в природе и в человеке, без чего не может обойтись религия, если человек целиком должен растворяться в ней. В римской религии едва ли было что-либо покрытое таинственностью, кроме названий городских богов Пенатов; но сущность и этих богов была для всякого понятна. Национальное римское богословие старалось выяснить для себя все сколько-нибудь значительные явления и их свойства и затем, дав каждому из них надлежащее название, распределить их по разрядам (согласно с той классификацией лиц и вещей, которая лежала в основе частного права), для того чтобы знать, к какому богу или разряду богов следует обращаться и каким способом, и для того чтобы указать этот правильный способ народу (indigitare). Римское богословие в сущности и состояло из таких поверхностно-отвлеченных понятий, отличавшихся чрезвычайной простотой и наполовину заслуживающих уважения, наполовину смешных; понятия о посеве (saeturnus) и полевых работах (ops), о почве (tellus) и о межевых камнях (terminus) олицетворялись в самых древних и в самых высокочтимых римских божествах. Едва ли не самым своеобразным между всеми римскими богами и конечно единственным, для которого была придумана чисто италийская форма поклонения, был двуглавый Янус; однако и в нем не олицетворяется ничего кроме выражающей боязливую римскую набожность идеи, что перед начинанием всякого дела следует обращаться с молитвой к "духу начала". Здесь также сказывается глубокое убеждение, что римские понятия о богах столь же необходимо должны были быть распределены по разрядам, сколь неизбежно было, чтобы каждый из эллинских богов, благодаря тому что был одарен более яркою индивидуальностью, стоял от всех других особняком[65]. Едва ли не самым интимным из всех римских верований было верование в гениев-хранителей, витавших и в доме, и над домом, и в кладовой; в публичном богослужении их чтили под именем Весты и Пенатов, в семейном -- под именем лесных и полевых богов Сильванов и главным образом под именем настоящих домашних богов Лазов или Лар, которым постоянно уделялась часть от поданных за семейным столом кушаний и поклониться которым каждый отец семейства считал еще во времена Катона Старшего своим первым долгом по возвращении из чужбины домой. Но в распределении богов по рангам эти домашние и полевые боги занимали скорее последнее, нежели первое, место; иначе и быть не могло при такой религии, которая отказывалась от идеализации: благочестивое сердце находило для себя самую обильную пищу в самых простых и самых индивидуальных абстракциях, а не в самых широких и всеобщих. Наряду с этой слабостью идеальных элементов ясно выступали наружу практические и утилитарные тенденции римской религии, которые хорошо заметны в вышеприведенной табели праздничных дней. Увеличения имущества и земных благ, доставляемых обработкой полей и разведением скота, мореплаванием и торговлей, -- вот чего ожидает римлянин от своих богов; поэтому у римлян быстро и повсеместно вошли в большой почет бог честного слова (deus fidius), богиня случайности и удачи (fors fortuna) и бог торговли (mercurius), которые зародились из ежедневных житейских сношений, хотя и не успели попасть в вышеприведенную древнюю табель праздничных дней. Римский характер отличался такой строгой бережливостью и склонностью к коммерческим спекуляциям, что они проникли в самую глубь его божественного отражения.
   О мире духов мы можем сказать лишь немногое. Души усопших -- "добрые" (manes) -- не переставали жить в виде теней в том самом месте, где покоилось тело (dii inferi), и принимали пищу и питье от переживших их людей. Однако они жили в подземных пространствах, а из подземного мира никакой мост не вел ни к ходившим по земле людям, ни к витавшим в высших сферах богам. Греческий культ героев был вовсе незнаком римлянам, а совершенно не римское превращение царя Ромула в бога Квирина ясно доказывает как поздно и как неудачно была сочинена легенда об основании Рима. Имя Нумы было самым древним и самым почтенным из всех, какие упоминались в римских сказаниях; однако этого царя никогда не боготворили в Риме подобно Тезею в Афинах.
   Древнейшие коллегии жрецов были учреждены для бога Марса; сюда принадлежат главным образом назначавшийся пожизненно жрец этого общинного бога -- "Марсов возжигатель" (flamen Martialis), называвшийся так потому, что он совершал обряд сжигания жертвы, и двенадцать скакунов (salii), т. е. юношей, исполнявших в марте военный танец в честь Марса и сопровождавших этот танец пением. О том, что слияние общины на холмах с палатинской имело последствием удвоение римского Марса и вместе с тем назначение второго Марсова жреца -- flamen Quirinalis -- и второго братства плясунов -- salii collini, -- уже было упомянуто ранее. Сверх того, существовали и другие общественные культы, частью сделавшиеся предметом поклонения еще задолго до основания Рима; для некоторых из них назначались особые жрецы, как например для Карменты, для Вулкана, для богов портового и речного, а служение некоторым другим поручалось от имени народа особым коллегиям или родам. К числу такого рода коллегий, видимо, принадлежала коллегия двенадцати "собратьев-земледельцев" (fratres arvales), обращавшихся в мае к "богине-производительнице" (dea dia) с молитвами о всходе посевов, хотя весьма сомнительно, чтобы эта коллегия уже в ту эпоху пользовалась таким же почетом, какой ей создавали во времена империи. Сюда же примыкали братство тициев, которому было поручено охранять и поддерживать особый культ римских сабинов, и состоявшие при очаге тридцати курий тридцать куриальных возжигателей (flamines curiales). Уже ранее упомянутый волчий праздник (Lupercalia) справляли в феврале для охранения стад в честь "благосклонного бога" (faunus) членами рода Квинктиев и присоединившимися к ним после инкорпорации римлян с холмов членами рода Фабиев; это был настоящий карнавал пастухов, во время которого "волки" (luperci) опоясывали свое голое тело козлиными шкурами и рыскали повсюду, стегая всякого встречного ремнями. И в других родовых культах община, вероятно, участвовала через своих представителей. К этому древнейшему богослужению римской общины мало-помалу присоединялись новые способы богопочитания. Самым важным из них был тот, который принадлежал объединившемуся городу, как бы заново основанному путем сооружения большой городской стены и крепости; в этом культе самый высший и самый лучший из богов -- Юпитер Капитолийский, в котором олицетворялся гений римского народа, -- был поставлен во главе всех римских богов, а состоявший при нем с тех пор возжигатель, Flamen Dialis, составил вместе с двумя жрецами Марса высший жреческий триумвират. В то же время возникли культ нового единого городского очага, или культ Весты, и принадлежавший к нему культ общинных Пенатов. Шесть целомудренных дев как бы в качестве шести дочерей римского народа несли службу при богине Весте и были обязаны постоянно поддерживать благотворный огонь на общинном очаге в пример и назидание гражданам. Это семейно-публичное богопочитание было в глазах римлян самым священным, и оно дольше всех языческих культов противилось в Риме христианству. Затем Авентин был отведен Диане как представительнице латинского союза; но именно потому, что она была представительницей этого союза, при ней не состояли особые римские жрецы; кроме того, римская община мало-помалу приучилась поклоняться многим другим богам, или справляя в их честь в установленной форме публичные празднества, или возлагая на жреческие коллегии обязанность чтить их от ее имени, а при некоторых из них, как например при богине цветов (Flora) и при богине земных плодов (Pomona), назначала особых возжигателей, так что число этих последних наконец возросло до пятнадцати. Но между этими возжигателями тщательно отличали тех трех flamines maiores, которые до позднейших времен выбирались только из среды древних гражданских родов. Точно так же древние коллегии палатинских и квиринальских скакунов постоянно сохраняли первенство над всеми другими жреческими коллегиями. Таким образом, необходимая и постоянная служба при богах общины была раз навсегда возложена государством на особые коллегии или на особых должностных лиц, а для покрытия, надо полагать, довольно значительных расходов на жертвоприношения были частью приписаны к некоторым храмам земли, частью назначены судебные пени. Не подлежит сомнению, что публичный культ остальных латинских и, вероятно, также сабельских общин в сущности был такой же; по крайней мере положительно доказано, что фламины, салии, луперки и весталки были не специально римскими, а общелатинскими учреждениями, и по меньшей мере три первых коллегии первоначально образовались в одноплеменных общинах, как кажется, не по римскому образцу. Наконец и каждый гражданин мог делать в кругу своих собственных богов то же, что делало государство в кругу государственных богов, мог не только приносить жертвы своим богам, но и посвящать им особые места и собственных служителей.
   Таким образом, в Риме было достаточно и жреческих коллегий, и жрецов; однако тот, у кого есть просьба к богу, обращается не к жрецу, а к богу. Всякий, кому было нужно о чем-нибудь попросить бога или о чем-нибудь его спросить, сам взывал к божеству -- община, конечно, устами царя, курия через куриона, всадничество через своих начальников, и никакое вмешательство жрецов не дерзало заслонять или затемнять этот первоначальный и простой путь к божеству. Однако вовсе не легко иметь дело с богом. У него есть своя особая манера выражаться, понятная только опытному человеку; но кто умеет взяться за дело, тот конечно сумеет не только узнать волю бога, но и склонить его в свою пользу, а в крайнем случае даже перехитрить и вынудить его содействие. Поэтому естественно, что поклонник бога обыкновенно прибегал к сведущим людям и спрашивал их совета, а отсюда возникли те религиозные коллегии сведущих людей, которые были чисто национальным италийским учреждением и которые имели на политическое развитие страны гораздо более сильное влияние, нежели отдельные жрецы и жреческие коллегии. Их нередко смешивали с этими последними, но это было ошибкой. На жреческие коллегии возлагалось служение какому-нибудь особому божеству, а коллегии сведущих людей сохраняли ненарушимыми традиции тех более всеобщих богослужебных порядков, точное соблюдение которых требовало некоторой опытности и было предметом забот со стороны государства, потому что было в его интересах. Оттого-то эти замкнутые коллегии, пополнявшиеся конечно из среды граждан, и сделались хранительницами богослужебных тонкостей и знаний.
   В римском и вообще в латинском общинном устройстве таких коллегий первоначально было только две: коллегия авгуров и коллегия понтификов[66]. Шесть "птицегадателей" (augures) умели объяснять язык богов по полету птиц; это искусство было предметом серьезного изучения и было доведено до такого совершенства, что имело вид научной системы. Шесть "мостостроителей" (pontifices) получили свое название от того, что заведовали священным, а вместе с тем и политически важным делом постройки и, в случае надобности, разрушения моста, который вел через Тибр. Это были римские инженеры, знакомые с тайнами меры и числа, вследствие чего на них также была возложена обязанность составлять государственный календарь, возвещать народу о наступлении дней новолуния, полнолуния и праздничных дней и наблюдать, чтобы каждое богослужебное действие и каждая судебная процедура совершались в надлежащие дни. Так как на них лежал преимущественно перед всеми другими надзор за всем, что касалось богослужения, то и в делах о браках, о завещаниях и об усыновлении к ним предварительно обращались в случае надобности с вопросом, не было ли задуманное дело в чем-нибудь несогласно с божественными законами. От них также зависело установление и обнародование тех общих богослужебных правил, которые известны под названием царских законов. Этим путем они сосредоточили в своих руках общий высший надзор над римским богослужением, хотя, как кажется, и не в таком широком размере, как после упразднения царской власти; вместе с тем они сделались верховными блюстителями всего, что находилось в связи с этим богослужением, -- а что же не находилось с ним в связи? Суть своей науки они сами определяли словами "знание божеских и человеческих вещей". В сущности именно из недр этой коллегии вышли зачатки как духовного и светского правоведения, так и историографии. Так как всякая историография находится в связи с календарем и с летописью и так как в римских судах вследствие их особого устройства не могла образоваться никакая традиция, то знание судебной процедуры и самых законов должно было сосредоточиться также в коллегии понтификов, которая одна была способна давать свои заключения о днях, какие должны считаться присутственными, и по юридическим вопросам, касавшимся религии. С этими двумя самыми древними и самыми почетными коллегиями знатоков религии следует поставить почти наряду коллегию двадцати государственных вестников (fetiales -- слово неизвестного происхождения), которая имела своим назначением хранить путем преданий, как в живом архиве, содержание договоров, заключенных с соседними общинами, высказывать свое мнение в случаях нарушения установленных договорами обязательств и в крайних случаях настаивать на требовании удовлетворения и на объявлении войны. В области международного права фециалы были тем же, чем были понтифики в области божественного права, и потому, подобно этим последним, имели право не постановлять решения, а указывать, в каком смысле решения должны быть постановлены. Но как ни был высок почет, которым всегда пользовались эти коллегии, и как ни были важны и обширны их права, все-таки римляне, в особенности самые высокопоставленные из римлян, никогда не забывали, что их назначение заключалось не в том, чтобы повелевать, а в том, чтобы давать дельные советы, и не в том, чтобы непосредственно испрашивать ответа богов, а в том, чтобы объяснить смысл ответов, полученных теми, кто обращался к богам с вопросами. Поэтому и самый высокопоставленный жрец не только стоял по своему сану ниже царя, но даже не смел без спроса давать царю советы. От царя зависело наблюдать или не наблюдать за полетом птиц и в первом случае назначать для того время; а птицегадатель только стоял подле царя и в случае надобности объяснял ему язык этих небесных вестников. Точно таким же образом фециал и понтифик могли вмешиваться в вопросы государственного и частного права, не иначе как по приглашению желающих, и римляне, несмотря на свою набожность, непреклонно держались правила, что жрецу не должна принадлежать в государстве никакая власть, что он не имеет права ничего приказывать и что он обязан наравне со всеми гражданами повиноваться самому низшему из должностных лиц.
   Римское богопочитание было в сущности основано на привязанности человека к земным благам и только второстепенным образом на страхе, который внушают необузданные силы природы; поэтому оно и заключалось преимущественно в выражениях радости, в пении поодиночке и хором, в играх и танцах, но главным образом в пиршествах. Как у всех земледельческих народов, питающихся растительной пищей, так и у италиков убой скота был в одно и то же время и домашним праздником и богослужебным актом; свинья считалась самой приятной для богов жертвой только потому, что жареная свинина была обыкновенно праздничным блюдом. Но всякая расточительность, точно так же как и всякое чрезмерное ликование, была несовместима со скромным бытом римлян. Бережливость по отношению к богам составляет одну из самых характерных особенностей самого древнего латинского культа; даже разгул фантазии сдерживала с железной строгостью та нравственная дисциплина, которую нация налагала на самое себя. Вследствие этого латины не были знакомы с теми нравственными недугами, которые порождает разнузданность фантазии. Впрочем, и в латинскую религию глубоко проникла нравственная наклонность людей связывать земные преступления и земные наказания с миром богов и первые считать преступлениями против божества, а вторые -- искуплением перед богами. Казнь приговоренного к смерти преступника считалась принесенной богам искупительной жертвой, точно так же как и умерщвление врага в справедливой войне; вор, похитивший в ночное время полевые плоды, расплачивался на виселице за свою вину перед Церерой, точно так же как враг расплачивался на поле сражения за свою вину перед матерью-землей и перед добрыми духами. Здесь даже встречается глубокая и грозная мысль замены виновных невинными: если боги разгневались на общину, но остается неизвестным, кто именно навлек на общину их гнев, то их может умилостивить тот, кто добровольно принесет себя им в жертву (devovere se); так, например, извергающая ядовитые испарения трещина в земле может замкнуться, а наполовину проигранное сражение может превратиться в победу, если какой-нибудь великодушный гражданин бросится в виде искупительной жертвы в пропасть или на копья врагов. На таком же воззрении был основан обычай священной весны, в силу которого обрекали в жертву богам весь рогатый скот и всех людей, которые родятся в данный промежуток времени. Если можно назвать приношениями в жертву людей, то конечно такие приношения принадлежали к числу основных элементов латинской религии; но следует добавить, что, как бы далеко ни проникал наш взор в прошлые времена, приношения в жертву живых людей ограничивались преступниками, виновность которых уже была доказана перед судом, и теми невинными людьми, которые добровольно обрекали себя на смерть. Человеческие жертвоприношения иного рода несовместимы с основной мыслью жертвоприношения; если же они и встречаются у индо-германских племен, то они должны быть отнесены к позднейшему периоду нравственного упадка и одичания. У римлян они никогда не входили в обыкновение, за исключением тех редких случаев, когда суеверие и отчаяние искали в отвратительных поступках спасения от неминуемой гибели. Следов веры в привидения, страха колдовства и культа мистерий мы находим у римлян сравнительно очень мало. Оракулы и предсказатели будущего никогда не имели в Италии такого же значения, какое они имели в Греции, и никогда не могли приобрести там серьезного влияния на частную и общественную жизнь. Но, с другой стороны, именно поэтому латинская религия и впала в невероятную трезвость и сухость и рано превратилась в мелочное и бездушное исполнение религиозных обрядов. Бог италика, как уже было ранее замечено, был прежде всего вспомогательным орудием для достижения самых реальных земных целей, а это влечение италиков к тому, что удобопонятно и реально, отпечатлелось на их религиозных воззрениях и не менее ясно заметно на теперешнем почитании итальянцами их святых. У них боги противопоставляются человеку, точно так же как кредитор должнику; каждый из этих богов имеет законно приобретенное право на известные обряды и приношения; но так как число богов так же велико, как и число различных моментов в земной жизни, а неисполнение или неточное исполнение обязанностей к каждому богу в надлежащий момент влекло за собою наказание, то уже одно запоминание всех религиозных обязанностей было делом трудным и требовавшим большой осмотрительности; этим и объясняется, почему понтифики, специально изучившие божественное право и умевшие объяснять его требования, достигали необыкновенного влияния. Безупречный человек исполняет установленные обряды богослужения с такой же купеческой аккуратностью, с какой исполняет свои земные обязательства, и даже делает лишнее, если и бог со своей стороны сделал что-нибудь лишнее. С богом даже пускаются на спекуляции: данный богу обет как по своей сущности, так и по своему названию не что иное, как заключенный между богом и человеком формальный договор, по которому этот последний обязывается уплатить первому за известные услуги соответствующее вознаграждение, а римское юридическое правило, что никакой договор не может быть заключен через заместителей, конечно было не последней причиной того, что в Лациуме устранялось всякое посредничество жрецов при обращении людей к богам с какими-либо просьбами. Подобно тому как римский торговец, несмотря на свою условную честность, был обязан исполнять условия договора только в их буквальном смысле, так и относительно богов, как учили римские богословы, можно было давать и принимать вместо самого предмета его изображение. Владыке небес подносили луковичные и маковые головки, для того чтобы на них, а не на человеческие головы, он направил свои молнии; в искупление жертвы, которой ежегодно требовал для себя отец Тибр, в волны реки ежегодно бросали тридцать сплетенных кукол[67]. Здесь понятия о божеском милосердии и об умиротворении бога смешиваются с благочестивым лукавством, которое пытается ввести грозного властелина в заблуждение и отделаться от него путем мнимого удовлетворения. Таким образом, хотя страх, который внушали римские боги, и имел сильное влияние на толпу, но он нисколько не был похож на тот тайный трепет перед всемогущей природой или перед всесильным божеством, который служил основой для пантеистических и монотеистических воззрений; на нем лежал земной отпечаток, и он в сущности немногим отличался от той робости, с которой римский должник приближался к своему правосудному, но очень пунктуальному и могущественному кредитору. Понятно, что такая религия не способствовала развитию художественных и философских наклонностей, а, напротив, подавляла их. Грек обрекал наивные идеи древнейших времен в человеческую плоть и кровь, вследствие чего его понятия о божестве не только обратились в элементы искусств изобразительного и поэтического, но достигали вместе с тем той всеобщности и той эластичности, которые составляют самую глубокую черту человеческой природы и именно потому служат основами для всех мировых религий. Благодаря таким свойствам греческой религии простое созерцание природы могло достигнуть глубины космогонических воззрений, а простое нравственное понятие -- глубины всеобъемлющих гуманитарных воззрений, и в течение долгого времени греческая религия была в состоянии вместить в себе все физические и метафизические представления нации, т. е. все идеальное развитие народа, и по мере возрастания содержания в глубину и ширину, прежде чем фантазия и отвлеченная мысль разрушили облекавшую их оболочку. Напротив того, в Лациуме воплощение понятий о божестве было таким совершенно прозрачным, что на нем не могли воспитаться ни художники, ни поэты; а латинская религия всегда чуждалась искусства и даже относилась к нему враждебно. Так как бог не был и не мог быть ничем иным, как одухотворением земного явления, то он находил и постоянное для себя местожительство (templum) и свое видимое изображение именно в этом земном явлении; созидаемые человеческими руками стены и идолы могли только исказить и затемнить духовное представление. Поэтому первоначальное римское богослужение не нуждалось ни в изображениях, ни в жилищах богов, и хотя в Лациуме -- вероятно, по примеру греков -- уже с ранних пор стали чтить бога в его изображении и построили для него домик (aedicula), но такое наглядное представление считалось несогласным с законами Нумы и вообще нечистым и чужеземным. Разве только за исключением двуглавого Януса, в римской религии не было ни одного созданного ею самой божеского изображения, и еще Варрон подсмеивался над толпой, требовавшей кукол и картинок. Отсутствие всякой творческой силы в римской религии было также главной причиной того, что римская поэзия и еще более римская философия никогда не возвышались над уровнем совершенного ничтожества. И в практической области обнаруживается то же различие. Римская община извлекала из своей религии ту практическую пользу, что жрецы и в особенности понтифики облекли в определенную форму нравственные законы, которые в ту эпоху, еще не знакомую с полицейской опекой государства над гражданами, с одной стороны, заменяли полицейский устав, а с другой -- предавали нарушителей нравственных обязанностей суду богов и налагали на них божеские кары. Кроме наложения религиозных кар на тех, кто не соблюдал святости праздничных дней, и кроме рациональной системы хлебопашества и виноделия, о которой будет идти речь далее, к постановлениям первого разряда принадлежат между прочим культ очага и Лар, отчасти связанный с санитарно-полицейскими соображениями, а главным образом сжигание трупов, которое было введено у римлян необыкновенно рано -- гораздо ранее, чем у греков, -- и которое предполагает такое рациональное воззрение на жизнь и на смерть, какого не знали в самые древние времена и до какого не дошли даже в наше время. Что латинская народная религия была способна осуществлять такие и другие им подобные нововведения, должно быть поставлено ей в немаловажную заслугу. Но еще важнее было ее нравственное влияние. Если муж продавал жену или отец женатого сына, если ребенок ударил отца или невестка свекра, если патрон нарушал долг чести по отношению к гостю или к клиенту, если сосед самовольно передвигал с места межевой камень или если вор похищал в ночное время жниво, которое оставляли без охраны, полагаясь на человеческую совесть, -- то божеское проклятие с той минуты тяготело над головою виновного. Это не значит, что навлекший на себя проклятие человек (sacer) был лишен покровительства законов: опала такого рода была бы противна всяким понятиям о гражданском порядке, и к ней прибегали в Риме лишь в исключительных случаях в эпоху сословных распрей для усиления религиозного проклятия. Исполнение такого приговора богов не являлось делом отдельного гражданина или же лишенных всякой власти жрецов. Проклятый должен был прежде всего подлежать божеской каре, а не той, которая налагается человеческим произволом, и уже одно благочестивое народное верование, на котором было основано такое проклятие, само по себе служило наказанием для легкомысленных и злых людей. Но результаты проклятия этим не ограничивались: царь имел право и был обязан привести его в действие, и после того, как по его добросовестному убеждению был удостоверен факт, достойный по закону проклятия, он должен был удовлетворить оскорбленное божество, убив проклятого, как убивают жертвенных животных (supplicium), и этим способом очистить общину от преступления, совершенного одним из ее членов. Если преступление принадлежало к разряду незначительных, то смертная казнь виновного заменялась принесением в жертву животного или каким-нибудь другим приношением. Таким образом, для всего уголовного права служило главной основой религиозное понятие об очистительных жертвах. Но религия Лациума больше ничего не сделала для поддержания гражданского порядка и нравственности. Эллада стояла в этом отношении неизмеримо выше Лациума, так как была обязана религии не только всем своим умственным развитием, но и своим национальным единством в той мере, в какой действительно достигла этого единства; все, что было великого в эллинской жизни, и все, что было в ней общим национальным достоянием, вращалось вокруг божественных прорицалищ и празднеств, вокруг Дельф, Олимпии и царства дочерей веры -- муз. Однако именно в этом отношении обнаруживаются те преимущества, которые имел Лациум над Элладой. Благодаря тому, что латинская религия была низведена на уровень обыденных воззрений, она была для всякого понятна и для всякого доступна, вследствие чего римская община и не утратила своего гражданского равенства, между тем как Эллада, в которой религия достигла одной высоты с мышлением лучших людей, с самой ранней поры испытала на себе все, что есть полезного и вредного в умственной аристократии. И латинская религия, подобно всем другим, возникла из бездонной глубины верований, а ее прозрачный мир духов может казаться пустым только поверхностному наблюдателю, способному принять прозрачность вод за доказательство их незначительной глубины. Такая искренняя вера конечно должна с течением времени исчезнуть так же неизбежно, как исчезает утренняя роса под лучами восходящего солнца, и латинская религия также впоследствии иссякла; но латины хранили в себе наивную способность веровать дольше почти всех других народов и в особенности дольше греков. Подобно тому как различные цвета создаются светом и вместе с тем изменяют его, так и искусство и наука являются не только созданиями веры, но и ее разрушителями; как ни всесильно властвует в сфере верований необходимость одновременного развития и разрушения, однако в силу беспристрастного закона природы и на долю эпохи наивных верований достаются такие результаты, которых следующие эпохи тщетно стараются достигнуть. Именно то сильное умственное развитие эллинов, которым было создано всегда остававшееся неполным их религиозное и литературное единство, отняло у них возможность достигнуть настоящего политического единства, лишив их того простодушия, той гибкости характера, того самоотвержения и той способности к слиянию, которые необходимы для всякого государственного объединения. Поэтому уже пора было бы отказаться от того ребяческого воззрения на историю, которое позволяет хвалить греков только в ущерб римлянам, а римлян только в ущерб грекам; как не следует отвергать достоинств дуба оттого, что рядом с ним цветет роза, так точно не следует ни хвалить, ни хулить эти два самых величественных организма, какие только были созданы древностью, а следует понять, что их обоюдные преимущества обусловливались их недостатками. Самая важная причина различия двух наций без сомнения заключалась в том, что Лациум вовсе не приходил в соприкосновение с Востоком в период своего развития, подобно тому как это было с Элладой; ни один из живущих на земле народов не был настолько велик, чтобы своими собственными силами создать такую удивительную цивилизацию, как эллинская или как позднейшая христианская; таких блестящих результатов история достигала там, где арамейские религиозные идеи проникали в индо-германскую почву. Но если именно потому Эллада была прототипом чисто гуманного развития, то Лациум будет навсегда служить прототипом национального развития, а мы в качестве их потомков должны чтить их обоих и должны учиться у них обоих.
   Таков был характер и таково было влияние римской религии в ее ничем не стесненном и чисто национальном развитии. Ее национальный характер ничего не утрачивал от того, что она с древнейших времен заимствовала от иноземцев и обряды и сущность богопочитания, точно так же как вследствие дарования гражданского права отдельным иноземцам римское государство не утрачивало своей национальности. Что римляне с древнейших времен обменивались с латинами как товарами, так и богами, разумеется само собой; гораздо более достойны внимания переселение иноплеменных богов и заимствование богослужебных обрядов от иноплеменников. Об особом сабинском культе тициев уже было упомянуто раньше. Но сомнительно, заимствовались ли божественные идеи также из Этрурии, так как древнейшее название гениев -- Лазы (от lascivus) и название богини памяти -- Минервы (mens, menervare) хотя обыкновенно считаются по происхождению этрусскими, но, судя по лингвистическим указаниям, должны быть причислены скорее к исконным в Лациуме. Во всяком случае достоверно и, сверх того, вполне согласно со всем, что мы знаем о римских сношениях с чужеземцами, что греческий культ нашел для себя доступ в Риме и ранее и в более широких размерах, чем какой-либо другой из иноземных культов. Древнейшим поводом для таких заимствований послужили греческие оракулы. Язык римских богов вообще ограничивался словами "да" и "нет" и самое большее выражением божественной воли при метании жребиев[68], которое, как кажется, было исконно италийского происхождения, между тем как уже с древнейших времен, но конечно лишь вследствие оказанного Востоком влияния, более словоохотливые греческие боги произносили целые изречения. Римляне рано стали запасаться такими советами на случай надобности, и потому копии с листочков пророчицы и жрицы Аполлона, кумской Сивиллы, были в их глазах очень ценным подарком от тех греков, которые приезжали к ним в гости из Кампании. Для чтения и объяснения этой волшебной книги была с древних пор учреждена особая коллегия из двух сведущих людей (duoviri sacris faciundis), стоявшая по своему рангу только ниже коллегии авгуров и понтификов, и к ней были прикомандированы на счет общины два знающих греческий язык раба; к этим хранителям прорицаний обращались в сомнительных случаях, когда для предотвращения какой-нибудь беды нужно совершить богослужебное действие, а между тем не знали, к какому богу и в какой форме следует обратиться. Даже к дельфийскому Аполлону рано стали обращаться римляне, нуждавшиеся в каком-нибудь совете; кроме ранее упомянутых легенд об этих сношениях свидетельствуют частью вошедшее во все известные нам италийские наречия и тесно связанное с дельфийским оракулом слово thesaurus, частью древнейшая римская форма имени Аполлона -- Aperta, т. е. открыватель; эта форма была искажением дорийского слова Apellon и обличала свою древность именно своим варварством. И греческого Геракла рано стали чтить в Италии под именем Herclus, Hercoles, Hercules; но там смотрели на него по-своему и сначала, как кажется, считали его богом рискованной наживы и чрезвычайного обогащения, вследствие чего на его главный алтарь (ara maxima), находившийся на скотном рынке, полководец обыкновенно клал десятую долю захваченной добычи, а торговец -- десятую долю барыша. Поэтому он вообще считался богом торговых сделок, которые часто заключались в самые древние времена у его алтаря и скреплялись присягой, и, стало быть, имел некоторое сходство с древним латинским богом "верности данному слову" (deus fidius). Поклонение Геркулесу рано сделалось одним из самых распространенных; по словам одного древнего писателя, его чтили во всех уголках Италии, и его алтари стояли как на городских улицах, так и на проселочных дорогах. Римлянам также издавна были знакомы боги мореплавателей Кастор и Полидевк, или по-римски Поллукс, бог торговли Гермес -- римский Меркурий, и бог врачевания Асклапий, или Эскулапий, хотя поклонение этим богам началось лишь в более позднюю пору. Название праздника "доброй богини" (bona-dea) damium, соответствующее греческому Є??NoҐ или Єў?NoҐ, быть может, также должно быть отнесено к этой эпохе. Старинным заимствованиям следует приписать и то, что старинный Liber pater римлян впоследствии считался "отцом-освободителем" и слился с греческим богом вина -- "разрешителем" (Lyöos), и то, что римский бог глубины стал называться "расточителем богатств" (Плутон -- Dis pater); однако название супруги этого последнего бога, Персефоны, перешло при помощи изменения гласных и перенесения смысла в римскую Прозерпину, т. е. произрастительницу. Даже богиня римско-латинского союза, авентинская Диана, как кажется, была копией союзной богини малоазиатских ионийцев, эфесской Артемиды; по крайней мере то резное ее изображение, которое находилось в римском храме, было сделано по эфесскому образцу. Арамейская религия имела в ту эпоху отдаленное и косвенное влияние на Италию только этим путем -- через посредство восточных представлений, которые рано проникли в мифы об Аполлоне, Дионисе, Плутоне, Геракле и Артемиде. При этом ясно заметно, что греческая религия проникла в Италию преимущественно путем торговых сношений и что торговцы и мореплаватели прежде всех принесли туда греческих богов. Однако эти частные позаимствования из чужих краев имели лишь второстепенное значение, а те остатки древнего обыкновения представлять в символах явления природы, к которым можно отнести и сказание о быках Какуса, исчезли почти бесследно, так что в целом можно считать римскую религию за органическое создание того народа, у которого мы ее находим.
   Богопочитание сабельское и умбрское, судя по тем немногим сведениям, какие дошли до нас, было основано на совершенно одинаковых воззрениях с латинским, отличаясь от этого последнего только местной окраской и внешними формами. О том, что оно отличалось от латинского, самым несомненным образом свидетельствует учреждение в Риме особого братства для соблюдения сабинских обрядов, но именно это учреждение и представляет поучительный пример того, в чем заключалось это различие. Наблюдение над полетом птиц было у обоих племен обыкновенным способом вопрошать богов; но тиции делали свои наблюдения над одними птицами, а рамнийские авгуры -- над другими. Повсюду, где мы находим данные для сопоставлений, обнаруживается один и тот же факт: у обоих племен боги суть отвлеченные понятия о том, что делается на земле, и по своей натуре безличны, но выражение такого понятия о богах и обряды различны. Понятно, что для тогдашнего культа эти отступления казались важными: если же действительно существовали более резкие различия, то мы уже не в состоянии их уловить.
   Но из дошедших до нас остатков этрусского богослужения веет иным духом. В них играют главную роль более мрачная, но тем не менее скучная мистика, случайное совпадение чисел, толкование примет и то торжественное возведение на пьедестал чистой бессмыслицы, которое находит поклонников во все времена. Этрусский культ знаком нам далеко не в такой же полноте и чистоте, как латинский; но если позднейшие нововведения и внесли в него некоторые новые черты, если предания познакомили нас именно с теми его установлениями, которые отличаются самым мрачным и самым фантастическим характером и более всех других уклоняются от латинского культа (а как в том, так и в другом нельзя сомневаться), то все же остается достаточно данных, для того чтобы считать мистику и варварство этого культа заложенными в самой сущности этрусского народного характера. Нет возможности с точностью определить, в чем заключалась внутренняя противоположность между недостаточно нам знакомым этрусским понятием о божестве и латинским; но можно положительно утверждать, что между этрусскими богами выступают на первый план злые и радующиеся чужому несчастью, что самый культ жесток и даже заключает в себе приношение в жертву военнопленных; так, например, в Цере были умерщвлены взятые в плен фокейцы, а в Тарквиниях -- взятые в плен римляне. Вместо созданного воображением латинов спокойного подземного мира усопших "добрых духов" здесь появляется настоящий ад, в котором путеводитель мертвых -- дикая, наполовину зверская фигура старца с крыльями и большим молотом -- загоняет несчастные души на пытку при помощи дубины и змей; впоследствии фигура этого старца послужила в Риме при кулачных боях моделью для костюма того, кто уносил с места борьбы трупы убитых. С этим миром теней была так неразрывно связана идея о мучениях, что даже был придуман способ избавиться от них: путем принесения некоторых таинственных жертв можно было переселить несчастную душу в мир высших богов. Замечательно то, что для населения своего подземного мира этруски рано заимствовали от греков их самые мрачные представления, как например учение об Ахероне и о Хароне, играющее важную роль в мудрости этрусков. Но всего более этруски занимались объяснением примет и чудесных знамений. Правда, и римляне распознавали в природе голос богов, но их птицегадатели понимали только простые знамения и умели делать только общие выводы о том, будет ли исход дела счастливый или несчастливый. Нарушение обыкновенного порядка в природе считалось у них предвестием несчастья и препятствовало исполнению задуманного дела; так, например, в случае грозы народное собрание расходилось; римляне даже старались устранять неестественные явления, так, например, у них как можно скорей убивали детей, родившихся уродами. Но этим не ограничивались на той стороне Тибра. Глубокомысленный этруск в молниях и во внутренностях жертвенных животных читал будущность человека до мельчайших подробностей, и чем страннее был язык богов, чем удивительнее были знамения и чудесные явления, тем с большею уверенностью объяснял он их значение и научал, как беду предотвратить. Таким образом, возникли наука о молниях, гадание по внутренностям животных, толкование чудесных знамений, и все это было выработано со всею мелочною точностью рассудка, витающего в мире абсурдов, а в особенности наука о молниях. Ее прежде всех преподал этрускам тотчас вслед за тем умерший Тагес, выкопанный из земли одним пахарем невдалеке от Тарквиний карлик с детской наружностью и с седыми волосами -- точно будто в лице этого карлика хотело само себя осмеять сочетание детской наружности с старческим бессилием. Ученики и преемники Тагеса объясняли, какие боги имеют обыкновение метать молнии; как узнавать по месту на небе и по цвету молнии, от какого бога она исходит; предвещает ли молния длительное состояние или единичное событие, а в этом последнем случае -- должно ли событие совершиться непременно в назначенный срок или же его можно на некоторое время отдалить при умении взяться за это дело; как упавшую молнию похоронить или как заставить упасть ту молнию, которая только грозит падением, -- и множество изумительных фокусов, в которых иногда проглядывает стремление к наживе. Что такое фокусничество было совершенно не в римском духе, видно из того, что даже впоследствии, когда к нему стали прибегать в Риме, не делалось никакой попытки ввести его в постоянное употребление; в ту эпоху римляне еще довольствовались своими собственными и греческими оракулами. Этрусская религия стоит выше римской в том отношении, что в ней появились по крайней мере зачатки облеченных в религиозные формы умозрений, которых вовсе незаметно в римской религии. Над этим миром с его богами царят другие невидимые боги, к которым обращается за указаниями даже этрусский Юпитер; но этот мир конечен; так как он имел начало, то ему настанет и конец по истечении известного периода времени, в котором отдельные моменты измеряются веками. Трудно судить о том, каково некогда было духовное содержание этой этрусской космогонии и философии; но как той, так и другой, по-видимому, были издревле свойственны нелепый фатализм и плоская игра цифр.

Глава XIII.
Земледелие, ремесла и торговля

   Земледелие и торговля так тесно связаны с внутренним устройством и внешней историей государств, что, говоря о последних, нам уже много раз приходилось принимать в соображение и первые. Здесь мы попытаемся описать в связи с прежними отрывочными замечаниями италийское и в особенности римское народное хозяйство в более полном виде.
   Уже было ранее замечено, что переход от лугового хозяйства к полевому совершился еще до переселения италиков на полуостров. Земледелие служило главной основой для всех италийских общин -- для сабельских и для этрусских не менее, чем для латинских; в историческую эпоху в Италии не было настоящих пастушеских племен, хотя ее племена, естественно, занимались наряду с земледелием и луговым хозяйством в меньших или больших размерах, смотря по местности. Как глубоко было сознание, что всякий общественный строй основан на земледелии, видно из прекрасного обычая при основании нового города проводить плугом борозду по тому месту, где предполагалось построить стену. Из сервиевой реформы всего яснее видно, что именно в Риме, об аграрных условиях которого только и можно говорить с некоторой определенностью, не только сельское население искони считалось главной опорой государства, но и постоянно имелось в виду сделать из оседлых жителей ядро общины. Когда значительная часть римской земельной собственности перешла с течением времени в руки неграждан и вследствие того для прав и обязанностей гражданства уже не могла служить основой оседлость, реформа государственного устройства устранила не на время, а навсегда и это неудобство и опасности, которыми оно могло угрожать в будущем. Реформа раз навсегда разделила всех жителей общины без всякого внимания к их политическому положению и возложила на оседлых обязанность участвовать в защите государства, что по естественному ходу вещей должно было повлечь и дарование им общих прав. Как государственное устройство, так и вся римская военная и завоевательная политика были основаны на оседлости; так как в государстве имел значение только оседлый житель, то и война имела целью увеличить число таких оседлых членов общины. Покоренная община или была вынуждена совершенно слиться с римским земледельческим населением, или -- если дело не доходило до такой крайности -- не облагалась ни военной контрибуцией, ни постоянной данью, а уступала часть (обыкновенно треть) своих полей, на которых потом обычно возникали жилища римских земледельцев. Были многие народы, умевшие так же побеждать и завоевывать, как римляне; но ни один из них не умел подобно римскому закрепить вновь приобретенную землю в поте своего лица и вторично завоевывать плугом то, что было завоевано копьем. Что приобретается войной, то может быть и отнято войной; но нельзя того же сказать о завоеваниях, сделанных плугом; если римляне, проигрывавшие немало сражений, почти никогда не делали при заключении мира территориальных уступок, то они были этим обязаны упорной привязанности крестьян к их полям и к их собственности. В господстве над землей проявляется сила и частного человека, и государства, а величие Рима было основано на самом широком и непосредственном владычестве граждан над землею и на тесно сомкнутом единстве такого прочно привязанного к земле населения.
   Уже было ранее замечено, что в древнейшие времена пахотные поля возделывались сообща, вероятно по отдельным родовым союзам, и что затем доход делился между отдельными, входившими в родовой союз семьями; действительно, между общественною запашкой и состоящей из родов общиной существует тесная связь, и даже в более позднюю пору очень часто встречаются в Риме совместное жительство и совместное хозяйство совладельцев[69]. Даже из римских юридических преданий видно, что имущество первоначально заключалось в рогатом скоте и в пользовании землей и что только впоследствии земля была разделена между гражданами в их личную собственность[70]Лучшим доказательством этого служит древнейшее название имущества -- "владение скотом" (pecunia) или "владение рабами и скотом" (familia pecuniaque) и название личного имущества домочадцев и рабов -- peculium; таким же доказательством служат древнейшая форма приобретения собственности путем взятия ее в руку (mancipatio), применимая только к движимости, и главным образом древнейшая мера земельной собственности (heredium от herus -- владелец) в два югера, или прусских моргена, очевидно относящаяся к садовой земле, а не к пахотной[71]Когда и как произошло разделение пахотной земли, уже нельзя определить с точностью. С исторической достоверностью известно только то, что древнейшее государственное устройство было основано не на земледельческой оседлости, а на заменявшем ее родовом союзе, между тем как сервиевы реформы предполагают уже состоявшееся разделение пахотных полей. Из тех же реформ видно, что земельная собственность состояла большею частью из участков среднего размера, которые доставляли одной семье возможность работать и жить и при которых было возможно держать рогатый скот и употреблять в дело плуг: обыкновенный размер такой полной плуговой запашки нам неизвестен в точности, но, как уже было замечено ранее, он едва ли был менее 20 моргенов.
   Сельское хозяйство заключалось главным образом в хлебопашестве; обыкновенно сеяли полбу (far)[72], но также усердно разводили стручковые плоды, репу и овощи. Что разведение винограда не было впервые занесено в Италию греческими переселенцами, видно из того, что в принадлежащем к догреческому периоду списке праздников римской общины значатся три винных праздника, посвященных "отцу Юпитеру", а не заимствованному впоследствии от греков богу вина, "отцу-освободителю". О том, как гордились латины своей превосходной лозою, возбуждающею зависть в соседях, свидетельствуют очень древняя легенда о том, что царствовавший в Цере царь Мезенций взимал с латинов или с рутулов дань вином, и различные варианты очень распространенного в Италии рассказа, что кельтов побудило перейти через Альпы их знакомство с прекрасными продуктами Италии и в особенности с ее виноградом и вином. Латинские жрецы рано и повсеместно стали поощрять тщательное разведение винограда. В Риме приступали к сбору винограда только после того, как высшее в общине лицо духовного звания -- жрец Юпитера -- давал свое разрешение и сам приступал к этой работе, а в Тускуле было запрещено предлагать в продажу новое вино, пока жрец не объявит о празднике открытия сосудов. Сюда же следует отнести как возлияние вина при жертвоприношениях, так и известное под названием закона царя Нумы предписание римских жрецов не употреблять при жертвоприношениях вина, добываемого из необрезанных лоз; точно так же, чтобы ввести в обыкновение столь полезную в хозяйстве просушку зерна, жрецы запрещали приносить его в жертву сырым. Разведение маслин не так древне и, без сомнения, было впервые занесено в Италию греками[73]Маслины, как следует полагать, были впервые разведены на западных берегах Средиземного моря в конце второго столетия от основания Рима; с этим предположением согласуется и тот факт, что масличная ветвь и маслина играли в римских богослужебных обрядах гораздо менее значительную роль, чем виноградный сок. Впрочем, о том, как высоко ценились оба эти растения у римлян, свидетельствовали виноградная лоза и маслина, выращенные на городской площади неподалеку от Курциева пруда. Из плодовых деревьев всего усерднее разводилась питательная смоковница, которая, по-видимому, была в Италии продуктом местной почвы, а вокруг тех старых смоковниц, которых было немало и на римском рынке и вблизи от него[74], легенда об основании города сплела свою самую густую ткань.
   Земледелец и его сыновья сами пахали землю и справляли все хозяйственные работы, и мало вероятно, чтобы в обыкновенных хозяйствах применялся часто труд рабов или свободных поденщиков. В плуг впрягали быка или корову, а вьючными животными были лошади, ослы и мулы. Самостоятельное скотоводство для получения мяса или молока не существовало по меньшей мере в то время, когда земля составляла собственность родов, а если и существовало, то в очень небольших размерах; впрочем, кроме мелкого скота, который кормился на общественных лугах, в дворовом хозяйстве разводили свиней и домашних птиц, в особенности гусей. Вообще пахали без устали по нескольку раз, и поле считалось плохо вспаханным, если борозды не были проведены на нем так часто, что его можно было вовсе не боронить; но работы производились скорее усердно, чем разумно, и все неудобства плуга, все неудовлетворительные приемы жатвы и молотьбы оставались без изменений. Причину этого следует искать не столько в упорной привязанности земледельца к установленным обычаям, сколько в недостаточном развитии рациональной механики. Практичному италику была незнакома сердечная привязанность к старому способу обработки, полученному им в наследство вместе с клочком пахотной земли, а такие очевидные улучшения в хозяйстве, как разведение кормовых трав и орошение полей, были им издавна заимствованы от соседних народов или введены путем самостоятельного развития. Недаром же и римская литература началась с теоретических рассуждений о хлебопашестве. За прилежной и разумной работой следовал приятный отдых; и в этом случае религия предъявила свои права, облегчая житейское бремя даже для простолюдинов тем, что устанавливала промежутки отдыха, во время которых люди могли двигаться и дышать свободно. Четыре раза в месяц, стало быть, круглым счетом через семь дней в восьмой (nonae), земледелец шел в город продавать, покупать и устраивать всякие другие дела. Но настоящим отдыхом от работы он пользовался только в особые праздничные дни, главным образом во время праздничного месяца после окончания зимних посевов (feriae sementivae); в это время покоился по воле богов плуг и отдыхали в праздничном бездействии не только землепашцы, но даже рабы и волы. Приблизительно так возделывался в древние времена обыкновенный земельный участок хлебопашца. От дурного ведения хозяйства у ближайших наследников не было никакой другой охраны, кроме права отдавать как сумасшедшего под опеку того, кто стал бы легкомысленно расточать наследственное имущество. Сверх того, женщины были в сущности лишены права свободно распоряжаться своим имуществом, и, когда они желали вступить в брак, им обыкновенно выбирали в мужья одного из членов того же рода, для того, чтобы имение не переходило в другой род. Законодательство старалось предотвратить обременение подземельной собственности долгами частью тем, что требовало предварительной передачи заложенного имения в собственность кредитору, частью тем, что ввело по простым займам такую строгую процедуру, которая быстро оканчивалась взысканием долга; впрочем, эта последняя мера, как мы увидим впоследствии, достигла своей цели далеко не вполне. Свободное раздробление собственности не было ограничено никакими законами. Как ни было желательно, чтобы сонаследники не переставали владеть наследственным имением нераздельно, однако даже самое древнее римское законодательство заботилось о том, чтобы каждый из членов такого сообщества мог выделиться во всякое время: конечно хорошо, если братья мирно живут вместе, но принуждать их к этому было бы несогласно с либеральным духом римского права. И из сервиевых реформ видно, что в Риме и при царях было немало людей, которые не владели землей, а владели садовыми участками и потому употребляли не плуг, а мотыгу. Обычаям и здравому смыслу населения было предоставлено полагать предел чрезмерному раздроблению земельной собственности, а что этот расчет оправдался и что поместья остались большею частью в целости, видно из распространенного у римлян обыкновения называть поместья постоянно за ними остававшимися собственными именами. Община участвовала в этом лишь косвенным образом -- тем, что высылала колонии, так как последствием этого было заведение новых полных плуговых запашек и, кроме того, нередко уничтожение мелких земельных участков, владельцев которых выселяли в качестве колонистов.
   Гораздо труднее выяснить положение крупной земельной собственности. Что такая собственность действительно существовала в немалых размерах, ясно видно из раннего развития сословия всадников; это объясняется частью раздроблением родовых земель, которое неизбежно должно было создать сословие крупных землевладельцев в тех случаях, когда число участников дележа было незначительно, частью огромным количеством стекавшихся в Рим купеческих капиталов. Но в эту эпоху еще не могло существовать таких настоящих крупных хозяйств, которые были бы основаны на труде многочисленных рабов и которые встречаются у римлян в более позднюю пору. Скорее сюда нужно отнести старое определение, по которому сенаторы назывались отцами, потому что раздавали мелким людям земли, как отцы детям; действительно, в старину существовало и до сих пор еще часто встречающееся в Италии обыкновение делить на небольшие участки между зависимыми людьми или ту часть поместья, которую владелец не в состоянии сам обрабатывать, или даже все поместье. Временным владельцем мог быть один из домочадцев или из рабов собственника; если же он был свободным человеком, то его владение напоминало то, которое впоследствии носило название прекариум (precarium). Получатель владел своим участком, пока это было угодно собственнику, и не имел никакого законного способа оградить свое владение от этого собственника; этот последний даже мог прогнать его во всякое время по своему произволу. Вознаграждение за такое пользование чужой землей не было необходимым условием отношений этого рода, но оно без сомнения часто уплачивалось и могло заключаться в какой-нибудь доле продуктов; в этом отношении положение временного владельца имело сходство с положением позднейших арендаторов, отличаясь от него частью отсутствием какого-либо срока пользования, частью обоюдным лишением права предъявлять какие-либо иски и наконец тем, что взнос аренды гарантировался только правом собственника выгнать арендатора. Ясно, что это была в сущности такая сделка, которая была основана на честном слове и не могла состояться без поддержки могущественного, освященного религией, обычая; и действительно, такой обычай существовал. Клиентура, вообще отличавшаяся своим нравственно-религиозным характером, без сомнения была основана главным образом на такой отдаче земель в пользование. И нельзя сказать, чтобы такой вид пользования сделался возможным лишь после отмены общинного полевого хозяйства: как после этой отмены всякий выделившийся землевладелец мог отдавать свою землю в пользование зависимым от него людям, так и до ее отмены мог делать то же самое род; с этим без сомнения находится в связи и тот факт, что у римлян зависимость клиента не была личной и что клиент вместе со своим родом всегда вверял себя покровительству и защите патрона и его рода. Этот древнейший строй римского полевого хозяйства объясняет нам, почему в среде крупных римских землевладельцев возникла сельская аристократия, а не городская. Так как у римлян вовсе не существовал вредный класс посредников, то римский помещик был прикован к своему поместью не меньше арендатора и крестьянина; он сам за всем присматривал и сам во все входил, так что даже богатый римлянин считал за высшую для себя похвалу, если его называли хорошим сельским хозяином. Его дом находился в его имении, а в городе он имел только квартиру, куда приезжал по делам или для того, чтобы подышать в жаркую пору более чистым воздухом. Но в этих порядках всего важнее было то, что они доставляли нравственную основу для отношений между знатью и мелким людом и тем очень уменьшали опасность этих отношений. Свободные прекарные владельцы, происходившие из обедневших крестьянских семейств, из подначальных людей и вольноотпущенников, составляли огромную массу пролетариата, а их зависимость от помещика была сильнее той, в которой мелкий арендатор неизбежно находится от крупного землевладельца. Рабы, возделывавшие землю для господина, без сомнения были гораздо менее многочисленны, чем свободные арендаторы. Повсюду, где переселенцы не поработили сразу все местное население, рабство сначала существовало, по-видимому, в очень небольших размерах, а вследствие того вольный работник играл в государстве совершенно иную роль, чем в более поздние времена. И в Греции мы находим в ее древнейшую эпоху "поденщиков" (ϴῆτεΣ), исполнявших то, что впоследствии делали рабы, а в некоторых отдельных общинах, как например у локров, вовсе не было рабства вплоть до начала их исторической эпохи. Даже сами рабы были обыкновенно италийскими уроженцами; военнопленные вольски, сабины и этруски конечно находились в иных отношениях к своим господам, чем в более позднюю пору сирийцы и кельты. К тому же раб-арендатор имел, хотя и не легально, а только фактически, землю и скот, жену и детей, точно так же как и сам помещик, а с тех пор как возникло отпущение рабов на волю, для него открылась возможность приобрести работой свободу. При таком положении крупного землевладения в древнейшую эпоху оно вовсе не было зияющей раной в общинном быту, а было для него чрезвычайно полезно. Оно доставляло, хотя в общем более скромные средства существования такому же числу семейств, как мелкое и среднее землевладение; кроме того, из более высокопоставленных и более свободных землевладельцев образовались естественные руководители и правители общины, а из занимавшихся хлебопашеством и лишенных собственности прекарных владельцев образовался прекрасный материал для римской колонизационной политики, которая без него никогда не была бы успешной, так как государство конечно может наделить землей безземельных людей, но тому, кто не знаком с земледелием, оно не может дать необходимые для управления плугом энергию и физическую силу.
   Раздел земли не затронул пастбищ. Они считались собственностью не родовых общин, а государства, которое частью прикармливало на них свои собственные стада, назначенные для жертвоприношений и для иных целей и постоянно пополнявшиеся теми судебными пенями, которые уплачивались скотом, частью отдавало их за умеренную плату (scriptura) в пользование скотовладельцам. Право пасти свой скот на общественном выгоне, быть может, первоначально и имело некоторую фактическую связь с землевладением, но владение отдельным пахотным участком никогда не могло быть юридически связано у римлян с правом пользоваться какой-либо частью общественных лугов уже потому, что недвижимую собственность могли приобрести все жители, а право пользования выгонами всегда было привилегией граждан и предоставлялось обыкновенному жителю лишь в виде исключения по особой царской милости. Впрочем, в эту эпоху общественные земли играли в народном хозяйстве, как кажется, вообще второстепенную роль, так как общественные выгоны сначала были не очень обширны, а завоеванные земли большею частью немедленно делились между родовыми общинами или же в более позднюю пору раздавались отдельным лицам под пашню.
   Раннее развитие городской жизни в главном центре латинской торговли уже само по себе служит доказательством того, что хотя земледелие и было в Риме главным и самым обширным промыслом, но рядом с ним должны были существовать и другие отрасли промышленности. Действительно, в учреждениях царя Нумы, т. е. в числе учреждений, существовавших в Риме с незапамятных времен, названы восемь ремесленных цехов: флейтисты, золотых дел мастера, медники, плотники, валяльщики, красильщики, горшечники и башмачники; этим в сущности исчерпывались все виды ремесленных работ по заказу, существовавшие в ту древнюю пору, когда еще не известно было хлебопечение, еще не занимались лекарским искусством как ремеслом и когда женщины сами пряли шерсть для своих платьев. Достоин внимания тот факт, что не было особого цеха работников, занимающихся выделкой железа; он служит новым доказательством того, что в Лациуме стали обрабатывать железо сравнительно поздно; этим объясняется и то, почему такие богослужебные орудия, как священный плуг и жреческий нож, делались до очень поздней поры обыкновенно из меди. В городской жизни Рима при его положении среди латинских стран эти ремесла должны были иметь в древности большое значение, о котором нельзя составить себе верного понятия по униженному положению римских ремесел в более позднюю пору, когда за них взялась масса невольников, работавших на своих господ или бывших на оброке, и когда процветанию этих ремесел препятствовал усилившийся ввоз предметов роскоши. Древнейшие песни римлян прославляли не только могучего бога брани Мамерса, но также искусного оружейника Мамурия, сумевшего приготовить для своих сограждан щиты по образцу того божественного щита, который был ниспослан с небес, а бог огня и кузнечного горна Вулкан упоминается уже в самом древнем списке римских праздников. Стало быть, и в древнейшем Риме, как повсюду, уменье изготовлять из металлов плуг и меч шло рука об руку с уменьем ими владеть и вовсе не заметно того высокомерного пренебреженья к ремеслам, которое мы находим там впоследствии. Но, после того как Сервиева реформа возложила воинскую повинность исключительно на оседлое население, ремесленники были устранены от военной службы, -- правда, не законом, а фактически, -- вследствие того что не имели постоянной оседлости; исключение составляли только плотники, медники и некоторые разряды музыкантов, придававшиеся к армии в виде организованных по-военному отрядов; это, быть может, и послужило началом для позднейшего нравственного пренебрежения и политической приниженности ремесел. Учреждение цехов имело без сомнения такую же цель, как и учреждение сходных с ними по названию жреческих коллегий: опытные в деле люди соединялись, для того чтобы общими силами вернее сохранять традиции. Что люди несведущие устранялись каким-нибудь способом, весьма вероятно; однако не видно никаких следов старания установить монополию или принять какие-либо охранительные меры против дурной фабрикации; впрочем, ни о какой другой стороне римской народной жизни до нас не дошло так мало сведений, как о ремесленных цехах.
   Что италийская торговля ограничивалась в древнейшую эпоху взаимными сношениями италиков, разумеется само собою. Ярмарки (mercatus), которые следует отличать от обыкновенных еженедельных сборищ на рынках (nundinae), существовали в Лациуме издавна. Они, быть может, совпадали с международными сборищами и празднествами, как например с праздником, который справлялся в Риме, на Авентине в союзном храме; латины, ежегодно приходившие по этому поводу в Рим 13 августа, могли пользоваться этим удобным случаем, чтобы устраивать в Риме свои дела и закупать там все нужное. Такое же и, быть может, еще более важное значение имело для Этрурии то ежегодное собрание в храме Вольтумны (быть может, подле Монтефиасконе), на территории Вольсиний, которое вместе с тем служило ярмаркой и постоянно посещалось римскими торговцами. Но самой важной из всех италийских ярмарок был та, которая происходила у Соракте, в роще Феронии, в самом удобном месте для обмена товаров между тремя большими племенами. Высокая уединенная гора, как бы самой природой поставленная в долине Тибра для того, чтобы служить целью для путешественников, стоит на самой границе между территориями этрусской и сабинской (к которой, по-видимому, преимущественно принадлежала), и к ней был легок доступ и из Лациума, и из Умбрии; туда постоянно отправлялись римские торговцы, а оскорбления, которым они подвергались, часто бывали причиной распрей с сабинами. На этих ярмарках торговали и обменивались товарами, без сомнения, еще задолго до того времени, когда в западном море появился первый греческий или финикийский корабль. Там в случае неурожая одна местность снабжала другую своим хлебом; там обменивались скотом, рабами, металлами и вообще всем, что в те древнейшие времена считалось необходимым или приятным. Древнейшим орудием мены были быки и овцы, причем бык стоил то же, что и десять баранов. Признание этих предметов законными и всеобщими мерилами ценностей или настоящей монетой, равно как сравнительная стоимость крупного и мелкого скота[75] (как это доказывает повторение тех же фактов у германцев) относятся не только к эпохе греко-италийского скотоводства, но и к более древней эпохе чисто скотоводческого хозяйства. К тому же Италия нуждалась в значительном количестве металла для обработки полей и для выделки оружия, но лишь немногие местности находили его у себя дома; поэтому медь (aes) очень рано сделалась вторым орудием мены, вследствие чего у бедных медью латинов даже оценка называлась "переводом на медь" (aestimatio).
   В этом признании меди за общее для всего полуострова мерило ценностей, равно как и в самых простых численных знаках италийского изобретения (о которых будет сказано более подробно ниже) и в италийской двенадцатиричной системе счисления сохранялись следы самых древних международных сношений италиков, еще предоставленных самим себе.
   Уже ранее было указано в общих чертах, какого рода влияние имела заморская торговля на оставшихся независимыми италиков. Это влияние почти вовсе не коснулось сабельских племен, у которых береговая линия была и не длинна и без удобных пристаней и у которых все, что было заимствовано от чужеземцев, как например алфавит, было приобретено через посредство тусков или латинов, чем и объясняется отсутствие у них городского развития. Даже торговля Тарента с апулийцами и с мессапами, по-видимому, была в ту пору незначительна. Иначе было на западных берегах: греки мирно жили в Кампании рядом с италиками, а в Лациуме и в особенности в Этрурии велась обширная и постоянная меновая торговля. О том, что именно было предметом ввоза, дают нам понятие частью находки, сделанные в очень древних, преимущественно церитских, могилах, частью указания, сохранившиеся в языке и в учреждениях римлян, частью и даже преимущественно успехи, достигнутые италийским ремеслом под иноземным влиянием, так как италики, конечно, долго покупали чужеземные продукты, прежде чем сами стали им подражать. Впрочем, мы не в состоянии решить, какой степени развития достигли ремесла до разделения племен и в том периоде, когда Италия еще была предоставлена сама себе; поэтому мы оставим в стороне вопрос, в какой мере италийские валяльщики, красильщики, кожевники и горшечники были обязаны влиянию греков и финикийцев и в какой мере они достигли самостоятельных успехов. Но ремесло золотых дел мастеров, существовавшее в Риме с незапамятных времен, могло возникнуть только после того, как началась заморская торговля, и после того, как успело распространиться между жителями полуострова обыкновение носить золотые украшения. Так, например, мы находим в древнейших могильных склепах в Цере и в Вульчи в Этрурии и в Пренесте в Лациуме золотые пластинки с вычеканенными на них крылатыми львами и другими украшениями вавилонской работы. Об отдельных находках, конечно, нельзя положительно сказать, были ли они привезены из чужих краев или же были местным подражанием, но в общем итоге не подлежит сомнению, что в древнейшие времена весь западный берег Италии получал металлические изделия с Востока. Впоследствии, когда будет идти речь о произведениях искусства, станет еще более ясно, что архитектура и скульптура из глины и металла рано там развились под могущественным влиянием греков -- другими словами, что древнейшие орудия таких производств и древнейшие образцы получались из Греции. В только что упомянутых могильных склепах были найдены кроме золотых украшений: сосуды из голубой эмали или из зеленоватой глины, которые судя по их материалу и стилю и по оттиснутым на них иероглифам, были египетского происхождения[76]; сделанные из восточного алебастра сосуды для масла, между которыми многие имели форму статуи Изиды; страусовые яйца с нарисованными или вырезанными на них сфинксами и грифонами; стеклянные и янтарные бусы. Эти последние могли быть привезены с Севера сухим путем, но все остальные предметы доказывают, что с Востока привозились благовонные мази и разного рода украшения. Оттуда же привозились полотна и пурпур, слоновая кость и ладан: это доказывает, с одной стороны, раннее употребление полотняных повязок, царского пурпурового одеяния, царского из слоновой кости скипетра и ладана при жертвоприношениях, а с другой стороны, очень древнее употребление заимствованных от иноземцев названий этих предметов (λῖνον  -- linum: πορφύρα  -- purpura; Σκῆπρον Σκίπων -- scipio, пожалуй также ἐλέφαΣ  -- ebur, υίλοΣ  -- thus). Сюда же следует отнести заимствованные названия некоторых предметов, относящихся к пище и к питью, а именно названия оливкового масла, кувшина (ἀμφορεύΣ -- amp(h)ora ampulla; κρατήρ  -- cratera), пира κομάεω  -- comissari), лакомого блюда (ὸψώνιον  -- opsonium), теста (μᾶεα  -- massa), также названия различных пирогов (γλυκ υΣ -- lucrius; πλακῦΣ  -- placenta; τυροῦΣ  -- turunda); напротив того, латинские названия блюда (patina -- πατάνη) и свиного сала (arvina -- ὰρβίνη) вошли в сицилийско-греческое наречие. Позднейшее обыкновение класть вместе с умершими в могилу изящные сосуды, приготовлявшиеся в Аттике, Керкире и Кампании, свидетельствует не менее вышеприведенных лингвистических указаний о том, что греческая глиняная посуда издавна ввозилась в Италию. Что греческие кожаные изделия ввозились в Лациум во всяком случае вместе с воинскими доспехами, видно из того, что греческое название кожи (ΣκῦτοΣ) обратилось у латинов в название щита (scutum, точно так же как lorica от lorum). Сюда же принадлежит множество заимствованных из греческого языка слов, относящихся к мореплаванию (хотя, как это не удивительно, слова, относящиеся к парусным судам -- парус, мачта, рея, -- чисто латинского происхождения[77]; далее, греческие названия письма (έπιΣτολη, epistula), марок или дощечек (tessera от τέΣΣαρΣ), весов[78], (Στατήρ, statera) и задатка (ἀρραβών, arrabo, arra) перешли в латинский язык; напротив того, италийские юридические выражения перешли в сицилийско-греческий язык; предметом таких же обоюдных заимствований были монеты, вес, мера и соответствующие этим предметам названия, о которых будет идти речь далее. Варварский отпечаток, который лежит на всех этих заимствованиях, а главным образом характерное образование именительного падежа из винительного (placenta = πλακοῦντα; ampora = ἀμφορέα; statera = Στατῆρα) служат самым ясным доказательством их глубокой древности. И поклонение богу торговли (Mercurius) возникло под влиянием греческих понятий; даже ежегодный праздник этого бога был назначен в майские иды, потому что эллинские поэты чествовали Меркурия как сына прекрасной Майи. Таким образом, оказывается, что древняя Италия, точно так же как и императорский Рим, получала предметы роскоши с Востока, прежде чем попыталась сама их выделывать по полученным оттуда образцам; но в обмен за эти товары она могла предложить только свои сырые продукты, стало быть сначала медь, серебро и железо, а потом рабов, корабельный лес, янтарь с Балтийского моря и, в случае неурожая за границей, свой зерновой хлеб.
   Уже ранее было замечено, что италийская торговля получила совершенно различный характер в Лациуме и в Этрурии именно вследствие такого соотношения между спросом на товары и тем, что предлагалось за них в качестве эквивалента. Так как у латинов не было ни одного из главных предметов вывозной торговли, то им приходилось довольствоваться только пассивной торговлей и с древнейших времен выменивать у этрусков необходимую для них медь на скот и на рабов, о древнем сбыте которых на правый берег Тибра уже было ранее упомянуто; напротив того, торговый баланс тусков как в Цере, так и в Популонии, как в Капуе, так и в Спине несомненно был благоприятен для местной торговли. Этим объясняются быстрое развитие благосостояния в этих странах и их мощное положение в торговле, между тем как Лациум оставался преимущественно земледельческой страной. То же замечается и во всех других отношениях: в Цере встречаются очень древние гробницы, построенные в греческом вкусе, хотя и не со свойственной грекам роскошью, между тем как в латинских странах встречаются лишь незначительные надгробные украшения иностранного происхождения и не найдено ни одной древней и действительно роскошной гробницы, за исключением находящейся в городе Пренесте, который, как кажется, был в исключительном положении и в особенно близких сношениях с Фалериями и с южной Этрурией; напротив того, латины, точно так же как и Сабеллы, вообще довольствовались тем, что покрывали могилы простым дерном. Самые древние монеты -- почти столь же древние, как и великоградские, -- находятся в Этрурии и преимущественно в Популонии, а Лациум в течение всего царского периода только употреблял медь на вес и даже не ввозил к себе чужих монет, так как подобные монеты находились там чрезвычайно редко -- например, в Посидонии была найдена только одна. Архитектура, пластика и скульптура находились и в Этрурии и в Лациуме под одинаковым внешним влиянием, но в Этрурии к ним являлся на помощь капитал, который усиливает производство и вводит усовершенствованную технику. Хотя в Лациуме и Этрурии выделывались, покупались и продавались одни и те же товары, но по обширности торговли южные страны стояли далеко позади северных соседей. Оттого-то изготовлявшиеся в Этрурии по греческим образцам предметы роскоши находили для себя сбыт не только в Лациуме (в особенности в Пренесте), но и в самой Греции, между тем как из Лациума едва ли когда-либо вывозились такие товары.
   Не менее замечательное различие между торговлей латинов и торговлей этрусков заключается в том, какими путями велись та и другая. О древнейшей торговле этрусков в Адриатическом море мы можем высказать только догадку, что она, вероятно, велась из Спины и Атрии преимущественно с Керкирой. О том, как смело пускались этруски, жившие на западе, в восточные моря и торговали не только с Сицилией, но и с собственно Грецией, уже сказано раньше. О древних сношениях с Аттикой свидетельствуют аттические глиняные сосуды, которые очень часто находятся в позднейших этрусских гробницах и уже в ту эпоху, как было нами замечено, ввозились и для иных целей кроме украшения гробниц; с другой стороны, и в Аттике были предметом спроса тирренские бронзовые светильники и золотые чаши, а в особенности монеты. Серебряные монеты Популонии чеканились по очень древнему образцу, экземпляры которого найдены в Афинах и в окрестностях Познани на том старинном пути, по которому привозили с севера янтарь; это -- кусочки серебра с вычеканенною на одной стороне головою Горгоны, а с другой стороны только с квадратными углублением; это была, по-видимому, точно такая же монета, какая чеканилась в Афинах по распоряжению Солона. О том, что этруски вели торговлю с карфагенянами, в особенности с тех пор как эти два народа вступили между собою в морской союз, также было упомянуто ранее; достойно внимания, что в Цере в самых древних гробницах находятся кроме туземной бронзовой и серебряной утвари преимущественно восточные произведения, которые, конечно, могли быть привозимы греческими торговцами, но вероятнее всего доставлялись финикийскими купцами. Впрочем, этой торговле с финикийцами не следует придавать слишком большого значения и в особенности не следует забывать, что как алфавит, так и другие улучшения в местной культуре были занесены в Этрурию греками, а не финикийцами. Совершенно другое направление приняла латинская торговля. Хотя нам редко представляется случай сравнивать, как усваивались эллинские элементы римлянами и как они усваивались этрусками, однако всякий раз как такое сравнение возможно, оно доказывает, что эти два народа были совершенно независимы один от другого. Всего яснее это видно на алфавите: греческий алфавит, который этруски получили от халкидско-дорийских колоний, основанных в Сицилии или в Кампании, имеет некоторые существенные отличия от того, который оттуда же получили латины; стало быть, хотя эти два народа и черпали из одного и того же источника, но в разное время и из разных мест. То же заметно и на отдельных словах: и в римском Pollux и в тускском Pultuke мы находим самостоятельное извращение греческого Polydukes; тускский Utuze, или Uthuze, произошел от Odysseus; римский Ulixes в точности воспроизводит употребительную в Сицилии форму этого имени; точно так и тускский Aivas соответствует древнегреческой форме этого имени, а римский Aiax -- производной и конечно так же сицилийской форме; римский Aperta, или Apello, и самнитский Appellun произошли от дорийского Apellon, а тускский Apulu от Apollon. Таким образом, и язык и письменность Лациума свидетельствуют исключительно о том, что латинская торговля велась с куманцами и с сицилийцами; к тому же заключению приводят нас и все другие следы, уцелевшие от той отдаленной эпохи: найденная в Лациуме монета из Посидонии, то, что римляне в случае неурожая закупали хлеб у вольсков, у куманцев, у сицилийцев и конечно, само собой разумеется, также у этрусков, а главным образом связь латинской денежной системы с сицилийской. Как местное дорийско-халкидское название серебряной монеты Ґл?NoΣ и сицилийская мера !??Ґ? перешла в Лациум с тем же значением в виде nummus и hemina, так, наоборот, и италийские названия веса libra, triens, quadrans, sextans, uncia, образовавшиеся в Лациуме для измерения количества меди, заменявшей деньги, вошли уже в III веке от основания Рима в Сицилии в общее употребление как искаженные и гибридные формы λίτρα, τριᾶΣ, τετρᾶΣ, ἑξᾶΣ, οὐγκία. Даже можно сказать, что из всех греческих систем монеты и веса только одна сицилийская была приведена в определенное соотношение с италийской медной системой, так как не только была установлена условная, а может быть и законная ценность серебра, превышающая в двести пятьдесят раз ценность меди, но даже с давних пор в этой пропорции чеканилась в Сиракузах серебряная монета (λίτρα ἀργυρΐου, т. е. "фунт меди на серебро"), соответствовавшая сицилийскому фунту меди (1/120 аттического таланта, 2/3 римского фунта). Поэтому не подлежит сомнению, что италийские слитки меди принимались и в Сицилии вместо денег, а этот факт вполне согласуется с тем, что торговля латинов с Сицилией была пассивна, вследствие чего латинские деньги уходили в Сицилию. О некоторых других доказательствах древних торговых сношений между Сицилией и Италией, а именно о перешедших в сицилийский диалект италийских названиях торговой ссуды, тюрьмы и миски и, наоборот, о сицилийских выражениях, перешедших в Италию, уже говорилось раньше. О древних торговых сношениях латинов с халкидскими городами нижней Италии -- Кумами и Неаполем -- и с фокейцами в Элее и в Массалии также встречаются некоторые отрывочные и менее точные указания. Но что эти сношения были гораздо менее оживленны, чем сношения с сицилийцами, видно из того хорошо известного факта, что все с древних пор проникшие в Лациум греческие слова (достаточно указать на слова Aesculapius, Latona, Aperta, machina) имели дорийскую форму. Если бы торговля с такими искони ионийскими городами, какими были Кумы и фокейские колонии, стояла хотя приблизительно на одном уровне с торговлей, которая велась с сицилийскими дорянами, то ионийские формы заимствованных слов появились бы по меньшей мере рядом с дорийскими; впрочем, доризм рано проник и в эти ионийские колонии, так что их диалект во многом изменился. Итак, все свидетельствует об оживленных торговых сношениях латинов вообще с посещавшими западное море греками и в особенности с теми, которые поселились в Сицилии. Между тем едва ли можно утверждать, что существовали непосредственные торговые сношения с азиатскими финикийцами; что касается сношений финикийцев с поселившимися в Африке, на которые ясно указывают письменные и другие памятники, то их влияние на культуру Лациума имело лишь второстепенное значение; это видно всего лучше из того, что за исключением нескольких местных названий мы не находим в языке латинов никаких указаний на их старинные сношения с народами, говорившими на арамейских наречиях[79]Если же мы спросим, как преимущественно велась эта торговля -- италийскими ли купцами в чужих краях или иноземными купцами в Италии, то первое предположение будет самым правдоподобным; по крайней мере что касается Лациума, то едва ли можно допустить, чтобы латинские названия заменявшего деньги металла и торговой ссуды могли войти у жителей сицилийского острова в общее употребление только вследствие того, что сицилийские торговцы посещали Остию и обменивали свои украшения на медь. Наконец, что касается лиц и сословий, занимавшихся в Италии этой торговлей, то в Риме не образовалось никакого высшего купеческого сословия, которое стояло бы особняком от землевладельцев. Причиной этого бросающегося в глаза явления было то, что оптовая торговля Лациума с самого начала находилась в руках крупных землевладельцев, -- а этот факт вовсе не так удивителен, как кажется с первого взгляда. Что крупный землевладелец, получавший от своих арендаторов плату сельскими продуктами и живший в стране, по которой протекало несколько судоходных рек, рано обзавелся барками, совершенно естественно и несомненно доказано; поэтому заморская торговля должна была попасть в руки землевладельца уже потому, что он один имел земледельческие продукты, товары для вывоза, и один имел суда для перевозки этих продуктов. Действительно, древним римлянам вовсе не было знакомо различие между земельной аристократией и денежной, так как крупные землевладельцы всегда были вместе с тем спекулянтами и капиталистами. Такое соединение двух различных видов деятельности конечно не могло бы долго существовать при более обширной торговле; но, как уже видно из всего ранее сказанного, торговое значение Рима определялось тем, что в нем сосредоточивалась торговля всей латинской земли, однако он не был настоящим торговым городом, как Цере или как Тарент, а был и оставался центром земледельческой общины.

Глава XIV.
Мера и письмо

   Уменье измерять подчиняет человеку мир; благодаря его уменью писать его познания не так бренны, как он сам; а эти два искусства доставляют ему то, в чем ему отказала природа -- всемогущество и вечность. История и вправе и обязана следить за народами и на этих путях.
   Чтобы можно было мерить, должны предварительно развиться понятие о единицах времени, пространства и веса и о состоящем из равных частей целом, т. е. о числах и числовой системе. Для этого природа представляет следующие точки опоры: для времени -- периодическое появление солнца и луны, т. е. сутки и месяц; для пространства -- длину человеческой ступни, которую легче измерить, чем руку; для тяжести -- тот груз, который человек может взвешивать (librare) вытянутой вперед рукой, или вес (libra). Точкой опоры для понятия о состоящем из равных частиц целом может служить прежде всего рука с своими пятью пальцами или обе руки с своими десятью пальцами, и на этом основана десятичная система. Ранее уже было замечено, что эти элементы всякого счета и измерения восходят не только ко временам, предшествовавшим разделению греческого и латинского племен, но и к самой глубокой древности. Каким древним является особенно измерение времени по луне, доказывает язык; даже обыкновение считать дни не от последней фазы луны вперед, а от ожидаемой фазы назад по меньшей мере древнее той эпохи, когда греки отделились от латинов.
   Самым несомненным доказательством того, что десятичная система издавна была у индо-германцев в исключительном употреблении, служит хорошо известное повторение во всех индо-германских языках одних и тех же числительных имен до ста включительно. Что касается Италии, то во всех ее древнейших взаимоотношениях налицо употребление десятичной системы; достаточно будет напомнить о столь часто встречающихся в числе десяти свидетелях, поручителях, послах, должностных лицах, о юридическом установлении равноценности быка с десятью баранами, о разделении округа на десять курий и вообще о применении десятичной системы повсюду, о межевании, о десятой доле жертв и пахотных полей, о наказании десятого из виновных и о прозвище Decimus. Самыми замечательными практическими применениями этой древнейшей десятичной системы к изменению и письменности служат италийские цифры. Во время отделения греков от италиков, очевидно, еще не существовало традиционных численных знаков. Зато мы находим для изображения трех самых древних и самых необходимых цифр -- для единицы, для пяти и для десяти -- три знака I, V, или λ, и X, которые, очевидно, изображали вытянутый палец, раскрытую руку и двойную руку и которые не были заимствованы ни от эллинов, ни от финикийцев, но были одинаковыми и у римлян, и у сабеллов, и у этрусков. Это были первые шаги к образованию национальной италийской письменности и вместе с тем доказательство тех оживленных внутренних сношений между италиками, которые предшествовали заморским сношениям; но мы конечно не в состоянии решить, которое из италийских племен изобрело эти численные знаки и кто у кого их заимствовал. Другие следы десятичной системы встречаются в этой области редко; сюда принадлежат: Vorsus, мера площади у сабеллов, имевшая 100 квадратных футов, и римский десятимесячный год.
   Но в тех италийских мерах, которые не имеют связи с греческими и появились у италиков, вероятно, до их соприкосновения с греками, преобладает разделение целого (as) на двенадцать единиц (unciae). По этой двенадцатиричной системе были организованы древнейшие латинские священные братства, как например коллегии салиев и арвалов, равно как этрусские городские союзы. Число двенадцать господствует в римской системе весов и в линейных мерах: в первой фунт (libra), а во второй фут (pes) обыкновенно делятся на двенадцать частей; единицей римских мер поверхности был actus, который имел 120 футов в квадрате[80]и совмещал в себе обе системы -- десятиричную и двенадцатиричную. Быть может, по такой же системе определялись меры емкости, но от них не осталось никакого следа. Если мы пожелаем доискаться, на чем основана двенадцатиричная система, т. е. почему из ряда чисел так рано выдвинулось рядом с числом десять число двенадцать, то причину этого мы можем найти только в сравнении солнечного оборота с лунным. Солнечный оборот из приблизительно двенадцати лунных оборотов должен был еще скорее, чем две руки с десятью пальцами, дать человеку глубокомысленное представление о целом, состоящем из равных единиц, и вместе с тем понятие о числовой системе, этом первом зачатке математического мышления. Последовательное развитие двенадцатиричной системы, как кажется, было делом италийской нации и предшествовало первому соприкосновению италиков с эллинами.
   Но когда эллинские торговцы нашли дорогу к западным берегам Италии, новые международные сношения повлияли не на меры поверхности, а на линейные меры, на меры веса и главным образом на меры объема, т. е. на те, без которых невозможны ни торговля, ни мена. Размеры древнейшего римского фута нам неизвестны; тот, который нам известен и который был в употреблении у римлян в самую раннюю эпоху, заимствован из Греции. И наряду со своим новым делением на двенадцать частей он стал делиться (сверх своего римского деления на двенадцать двенадцатых) по греческому образцу на четыре ладони (palmus) и шестнадцать пальцев (digitus). Сверх того римский вес был приведен в неизменное соотношение с аттическим, преобладавшим во всей Сицилии, но не в Кумах, -- а это служит новым красноречивым доказательством того, что латинская торговля велась преимущественно с Сицилией; четыре римских фунта были признаны равными трем аттическим "минам", или, вернее, римский фунт был признан равным полутора сицилийским "литрам", или "полуминам". Но самый странный и самый пестрый вид получили римские меры объема как по своим названиям, так и по своему сравнительному значению; их названия были заимствованы из греческого языка и были частью извращением греческих названий (amphora, modius от μέδιμνοΣ; congius от χοεύΣ, hemina, cyathus), частью переводами (acetabulum от ὀἐύβαφον), между тем как, наоборот, ἐέΣτηΣ было извращением слова sextarius. Не все меры были тождественны, а только самые обыкновенные: для жидкостей конгиус или хус, секстариус, циатус; эти две последние употреблялись и для сухих товаров; римская amphora была приравнена по весу воды к аттическому таланту и относилась к греческому "метрету", как 3 : 2, а к греческому "медимну", как 2 : 1. Для того, кто умеет разбирать такого рода письмо, в этих названиях и цифрах изображены сицилийско-латинские торговые сношения во всей их оживленной деятельности и во всем их значении. Греческих численных знаков римляне не усвоили, но воспользовавшись из греческого алфавита ненужными для них изображениями трех гортанных букв, для того чтобы образовать из них цифры 50 и 1000, а может быть, также и 100. В Этрурии, как кажется, именно таким путем приобрели знак во всяком случае для цифры 100. Впоследствии цифровая система двух соседних народов по обыкновению стала общей, и римская система была в своих главных чертах усвоена в Этрурии.
   Точно таким же образом римский и, по-видимому, вообще италийский календарь начал развиваться самостоятельно, а потом подчинился греческому влиянию. В том, что касается разделения времени, человеческое внимание останавливается прежде всего на регулярно следующих одни за другими восходах и заходах солнца, новолунии и полнолунии; поэтому время долго измерялось только сутками и месяцами не по циклическому вычислению, а по непосредственному наблюдению. О восходе и закате солнца до очень поздней поры возвещали на римском рынке публичные глашатаи; и как будто так же некогда возвещали жрецы при наступлении каждого из четырех лунных периодов о том, сколько пройдет дней до наступления следующего периода. Стало быть, в Лациуме, и вероятно, не только у сабеллов, но и у этрусков, счет вели по суткам и, как уже было ранее замечено, не вперед от последнего истекшего лунного периода, а назад от первого ожидаемого периода; этот счет вели по лунным неделям, которые при средней продолжительности в 73/8 суток имели то семь, то восемь дней, и по лунным месяцам, которые при средней продолжительности синодического месяца в 29 суток 12 часов 44 минуты имели то двадцать девять дней, то тридцать. В течение некоторого времени сутки были для италиков самой мелкой единицей времени, а месяц самой крупной. Только в более позднюю пору они стали делить день и ночь на четыре части, а еще много позднее стали употреблять разделение времени по часам; этим объясняется, почему даже самые близкие между собою по происхождению племена расходились при определении начала суток: римляне считали это начало с полуночи, а сабеллы и этруски с полудня. И год еще не был распределен по календарю во всяком случае в ту пору, когда греки отделились от италиков, так как названия года и времен года образовались у греков и у италиков вполне самостоятельно. Однако италики, как кажется, еще в доэллинскую эпоху успели достигнуть если не неизменно установленного календарного порядка, то по меньшей мере установления двух самых крупных единиц времени. Обычный у римлян упрощенный счет по лунным месяцам с применением десятичной системы и наименование десятимесячного периода времени кольцом (annus), или годовым оборотом, носят на себе все признаки глубочайшей древности. Впоследствии, но все-таки в очень раннюю пору и без сомнения также до эпохи греческого влияния, в Италии образовалась, как уже было ранее замечено, двенадцатиричная система; а так как эта система возникла из наблюдения, что солнечный оборот равняется двенадцати лунным, то она, конечно, и была прежде всего применена к счислению времени; с этим находится в связи и тот факт, что названия месяцев (возникшие, конечно, лишь после того, как месяцы стали считаться частями солнечного года), в особенности названия марта и мая, одинаковы не у италиков и греков, а у всех италиков. Поэтому весьма вероятно, что задача ввести практический календарь, соответствующий и лунным и солнечным периодам, -- задача, которая в некотором отношении похожа на квадратуру круга и которая была признана неразрешимой и отложена в сторону только после того, как над ней трудились в течение многих столетий, -- занимала в Италии умы еще до начала той эпохи, когда возникли сношения с греками; впрочем, от этих чисто национальных попыток разрешить ее не осталось никаких следов.
   Все, что нам известно о самом древнем римском календаре и о календарях некоторых латинских городов (о том, как измеряли время сабеллы и этруски, до нас не дошло никаких указаний), положительно основано на древнейшем греческом распределении года; это распределение старалось придерживаться в одно и то же время и лунных фаз и времен солнечного года и было построено на предположении, что лунный оборот имеет 291/2 дней, солнечный оборот -- 121/2 лунных месяцев или 368¾ дня и что происходит постоянное чередование полных, или тридцатидневных, месяцев с неполными, или двадцатидевятидневными, месяцами и двенадцатимесячных годов с тринадцатимесячными, а чтобы согласовать эту систему с действительным ходом небесных явлений, были сделаны произвольные добавки и исключения. Весьма возможно, что это греческое распределение года сначала вошло у латинов в употребление без всяких изменений; но самая древняя форма римского года, какая нам исторически известна, уклоняется от своего образца не в циклических выводах и не в чередовании двенадцатимесячных годов с тринадцатимесячными, а в названиях и в продолжительности отдельных месяцев. Римский год начинается с началом весны; его первый месяц и вместе с тем единственный, который носит божеское имя, назван по имени Марса (Martius); три следующих получили свои названия от появления молодых ростков (aprilis), от вырастания (maius) и от процветания (iunius); месяцы с пятого до десятого названы по своему числовому порядку (quinctilis, sextilis, september, october, november, december); одиннадцатый получил свое название от слова "начинание" (ianuarius), причем, вероятно, делался намек на возобновление полевых работ после отдыха, кончавшегося в половине зимы; название двенадцатого и последнего месяца происходит от слова очищать (februarius). К этой регулярной смене одних месяцев другими прибавлялся в високосных годах еще безымянный "рабочий месяц" (mercedonius), который был последним и, стало быть, следовал за февралем. В определении длины месяцев римский календарь так же самостоятелен, как и в усвоенных им, вероятно, древненациональных названиях месяцев: вместо четырех лет греческого цикла (354 + 384 + 354 + 383 = 1475 дней), из которых каждый состоял из шести тридцатидневных месяцев и из шести двадцатидевятидневных, и вместо прибавки раз в два года високосного тринадцатого месяца, состоявшего то из тридцати, то из двадцати девяти дней, в римском календаре были установлены четыре года, каждый из четырех тридцатиоднодневных месяцев (первого, третьего, пятого и восьмого), из семи двадцатидевятидневных месяцев, из месяца февраля, который имел три года сряду по двадцать восемь дней, а в каждый четвертый год имел двадцать девять дней, и наконец из прибавлявшегося через каждый год двадцатисемидневного високосного месяца (355 + 383 + 355 + 382 = 1475 дней). Этот календарь также уклонялся от первоначального разделения месяца на четыре то семидневные, то восьмидневные недели; он, не обращая внимания на прочие календарные отношения, предоставил восьмидневной неделе постоянное значение, как нашим воскресеньям, и на ее начальные дни (noundinae) назначил еженедельные рынки. Наряду с этим он установил раз навсегда первую четверть в тридцатиоднодневных месяцах на седьмой день, в двадцатидевятидневных месяцах на пятый день, полнолуние в первых -- на пятнадцатый день, а во вторых -- на тринадцатый. При таком твердо установленном течении месяцев приходилось отныне возвещать только о числе дней, лежащих между новолунием и первою четвертью новолуния; отсюда первый день новолуния и получил название "возвещенного дня" (kalendae). Первый день второй недели, всегда состоявшей из восьми дней, был назван девятым (nonae) вследствие римского обыкновения включать в счет срока и срочный день. День полнолуния сохранил свое прежнее название idus (быть может, раздельный день). Главным мотивом такого странного преобразования календаря, как кажется, была вера в благотворное влияние нечетных чисел[81], и хотя он вообще придерживается древнейшей формы греческого года, но в его уклонениях от нее ясно обнаруживается влияние пифагорейского учения, которое преобладало в ту пору в нижней Италии и вращалось в сфере числовой мистики. Но последствием этого было то, что этот римский календарь, несмотря на свое очевидное старание сообразоваться с течением луны и солнца, на самом деле не соответствует лунным периодам по крайней мере с такой же точностью, как им соответствует в общих чертах его греческий образец; а с солнечными периодами римский календарь, подобно древнейшему греческому, сообразовался только при помощи частных и произвольных исключений и, по всей вероятности, сообразовался далеко не вполне, так как при практическом применении календаря едва ли проявлялось более здравого смысла, чем при его составлении. И в удержании старого счисления по месяцам или, что одно и то же, по десятимесячным годам кроется безмолвное, но недвусмысленное сознание неправильности и ненадежности древнейшего римского солнечного года. В своих главных чертах этот римский календарь может считаться по меньшей мере за общелатинский. При повсеместной неустойчивости начала года и названий месяцев более мелкие уклонения в нумерации и в названиях не противоречат тому, что у всех латинов была одна основа для измерения времени; точно так и при своей календарной системе, в сущности вовсе не сообразовавшейся с месячными периодами, латины легко могли дойти до того, что стали определять длину месяцев совершенно произвольно, нередко заканчивая их годовыми праздниками; так, например, в Альбе продолжительность месяцев колебалась между 16 и 36 днями. Поэтому правдоподобно, что греческая триэтера была рано занесена из нижней Италии во всяком случае в Лациум, а быть может, и к другим италийским племенам и затем подверглась дальнейшим менее важным изменениям в различных городских календарях. Для измерения многолетних периодов времени можно было пользоваться годами правления царей; но сомнительно, чтобы в Греции и в Италии прибегали в древнейшие времена к этому столь употребительному на Востоке способу измерять время. Напротив того, четырехлетний високосный период и связанные с ним ценз и жертвенное очищение общины, как кажется, привели к счислению времени по люстрам, которое по своей основной идее имеет сходство с греческим счислением времени по олимпиадам; но оно скоро утратило свое хронологическое значение вследствие неправильностей, вкравшихся в него от задержек при переписи.
   Искусство изображения звуков на письме моложе, чем искусство измерения. Италики, точно так же как и эллины, дошли до него не самостоятельно, хотя зачатки такого изобретения можно усмотреть в италийских численных знаках и в не заимствованном от греков древнем италийском обыкновении вынимать жребий по деревянным табличкам. Какой нужен труд для первого выделения звуков, являющихся в столь многоразличных сочетаниях, всего лучше видно из того факта, что для всей арамейской, индусской, греко-римской и теперешней цивилизации было достаточно и до сих пор еще достаточно одного алфавита, переходившего от одного народа к другому и из одного рода в другой, и это важное произведение человеческого ума было плодом совокупных усилий арамейцев и индо-германцев. Семитская ветвь языков, в которой гласные играют второстепенную роль и никогда не могут стоять в начале слов, именно тем и облегчила выделение согласных; стало быть, там и был изобретен первый алфавит, еще лишенный гласных букв. Индийцы и греки прежде всех и независимо одни от других, но совершенно различным способом создали полный алфавит, прибавив гласные буквы к дошедшей до них торговым путем арамейской письменности, состоявшей из одних согласных: для обозначения гласных они употребили четыре буквы a, e, i, o, не нужные грекам для обозначения согласных, придумали особый знак для u и ввели в письмо слоги взамен только согласных, или, как выражается Паламед у Еврипида:
    
   Отыскивая спасительное средство от забвения,
   Я соединял в слоге безгласные буквы с гласными
   И изобрел для смертных искусство письма.
    
   Этот арамейско-эллинский алфавит был сообщен италикам жившими в Италии эллинами, он пришел не из земледельческих колоний Великой Греции, а через посредство куманских или тарентинских торговцев, которые завезли его прежде всего в самые древние центры международных сношений Лациума и Этрурии -- в Рим и в Цере. Впрочем, тот алфавит, который получили италики, вовсе не был древнейшим эллинским, он уже подвергся разным изменениям, а именно к нему были прибавлены три буквы , ф и χ, и изменены знаки для ?, γ, λ[82]. Алфавиты этрусский и латинский, как уже было ранее отмечено, произошли не один от другого, а каждый из них произошел непосредственно от греческого; даже и этот греческий алфавит дошел до Этрурии и до Лациума в существенно измененном виде. Этрусский алфавит имел двойное s (сигма s и сан sch ) и только одно k [83], а от r только его древнейшую форму P ; латинский алфавит имел, сколько нам известно, только одно s и, напротив того, двойное k (каппа k и коппа q), а от r только его позднейшую форму R . Древнейшая этрусская письменность еще не знала строк и извивалась, как змея, а новейшая употребляет параллельные строки, которые идут справа налево; латинская письменность, сколько нам известно из ее древнейших памятников, знакома лишь с последним способом -- с правильными строками, которые первоначально шли по произволу пишущего, слева направо и справа налево, но потом шли у римлян в первом направлении, а у фалисков во втором. Занесенный в Этрурию образцовый алфавит, даже при своем сравнительно обновленном виде, должен был принадлежать к очень древнему времени, хотя и нет возможности с точностью определить это время; это видно из того, что сигма и сан постоянно употреблялись у этрусков рядом одна с другой как два различных звука, стало быть и в дошедшем до них греческом алфавите эти буквы еще имели самостоятельное значение; но из всех дошедших до нас памятников греческой письменности не видно, чтобы сигма и сан употреблялись у греков одна рядом с другой. Наоборот, насколько нам известно, латинский алфавит вообще носит на себе более новый характер; впрочем, нет ничего неправдоподобного в том, что в Лациуме не так, как в Этрурии, алфавит не был усвоен сразу, но что латины вследствие оживленных сношений с своими греческими соседями долгое время применялись к бывшему в употреблении у греков алфавиту и следили за всеми его изменениями. Так, например, мы находим, что формы , ? [84]и Σ не были незнакомы римлянам, но были заменены в общем употреблении более новыми формами , R и , а это можно объяснить только тем, что латины долгое время пользовались греческим алфавитом для письма и на греческом и на своем родном языке. Поэтому из сравнительно более нового характера того греческого алфавита, который мы находим в Риме, и из более древнего характера того, который был заимствован Этрурией, едва ли можно делать заключение, что в Этрурии стали писать раньше, чем в Риме. О том, какое сильное впечатление произвели на заимствовавших алфавит его изобретатели и как живо они почувствовали могущество, скрытое в этих с виду ничтожных знаках, свидетельствует замечательный сосуд, который был найден в городе Цере в одной из древнейших гробниц, сооруженных еще до изобретения сводов. На сосуде написан алфавит по древнегреческому образцу в том виде, в каком его получила Этрурия, а рядом с этим алфавитом помещен составленный по нему этрусский силлабарий, похожий на тот, о котором вел речь Паламед; это, очевидно, был священный памятник, увековечивавший воспоминание о введении в Этрурии буквенного письма.
   Не менее этого заимствования алфавита важно для истории его дальнейшее развитие на италийской почве -- быть может, даже более важно, так как оно бросает луч света на взаимные внутренние сношения италиков, покрытые гораздо более густым мраком, чем сношения на берегах с чужеземцами. В древнейшую эпоху этрусской письменности, когда заимствованный алфавит был в употреблении почти без всяких изменений, им пользовались, как кажется, только этруски, жившие на берегах По и в теперешней Тоскане. Потом этот алфавит проник, очевидно, из Атрии и Спины на юг вдоль восточного берега вплоть до Абруцц, на север к венетам и в более позднюю пору к кельтам, жившим по эту сторону Альп и среди Альп, и даже к тем, которые жили за Альпами, так что его последние отпрыски достигли Тироля и Штирии. Позднейшая эпоха этого развития начинается с преобразования алфавита, которое заключалось главным образом в введении отставленных одна от другой параллельных строк, в уничтожении звука o , который уже нельзя было отличить в произношении от u , и в введении нового звука f , для которого не было соответствующего знака в традиционном алфавите. Это преобразование было совершено, очевидно, западными этрусками; оно не нашло для себя доступа на той стороне Апеннин, но было усвоено всеми сабельскими племенами и прежде всех умбрами; затем, при дальнейшем развитии алфавита, его судьба была различна у каждого отдельного племени -- у этрусков, живших на берегах Арно и подле Капуи, у умбров и у самнитов; в иных местах он вполне или частью утрачивал средние звуки, в других приобретал новые гласные и согласные. Но это западно-этрусское преобразование алфавита не только так же старо, как самые древние из найденных в Этрурии гробниц, но еще гораздо старше, так как вышеупомянутый силлабарий, вероятно найденный в одной из тех гробниц, изображает преобразованную азбуку уже в существенно измененном и модернизированном виде; а так как и сам преобразованный и модернизированный алфавит относительно молод в сравнении с первоначальным, то мысль вынуждена почти совершенно отказаться от попытки проникнуть в ту отдаленную эпоху, когда этот первоначальный алфавит появился в Италии. Между тем как этруски являются распространителями алфавита на севере, востоке и юге полуострова, латинский алфавит, напротив того, ограничивался одним Лациумом и там в общем итоге сохранился с незначительными изменениями; только γ мало-помалу в звуковом отношении совпало с κ, а ζ с Σ, последствием чего было то, что по одному из каждых двух равнозвучных знаков (κ, ζ) исчезло из употребления. В Риме, как это несомненно доказано, эти знаки были устранены еще прежде конца четвертого столетия от основания города[85], и с ними незнакомы все дошедшие до нас письменные и другие памятники за исключением только одного[86]Если же принять в соображение, что в древнейших сокращениях постоянно соблюдается различие между γ и c , между χ и k [87], что, стало быть, период времени, когда эти буквы в звуковом отношении совпали, и более ранний период времени, когда сокращения были фиксированы, были гораздо древнее начала самнитских войн и, наконец, что между введением письменности и установлением условной системы сокращений непременно прошел значительный промежуток времени, то придется отнести начало письменности как в Этрурии, так и в Лациуме к такой эпохе, которая ближе к первому наступлению египетского сириусова периода в историческое время, т. е. к 1321 г. до Р. Х., чем к 776 г., с которого начинается в Греции счисление времени по олимпиадам[88]. О глубокой древности письменного искусства в Риме свидетельствуют и многие другие ясные указания. Существование письменных памятников из эпохи царей доказано с достаточной достоверностью; сюда принадлежат: особый договор, который был заключен между Габиями и Римом царем Тарквинием, но вряд ли последним носившим это имя (он был написан на шкуре принесенного по этому случаю в жертву быка и хранился в богатом древними памятниками уцелевшем от сожжения Рима галлами, храме Санка на Квиринале), и союзный договор, который был заключен царем Сервием Туллием с Лациумом (его видел Дионисий на медной доске в храме Дианы, на Авентине, -- конечно в копии, составленной после пожара при помощи латинского экземпляра, так как нельзя допустить, чтобы в эпоху царей уже существовала в Риме резьба на металле). На учредительную грамоту этого храма ссылались учредительные грамоты времен империи как на самый древний из римских документов этого рода и как на образец для всех других. Но уже в ту пору чертили (exarare, scribere -- одного происхождения со scrobes)[89]или рисовали (linere, отсюда littera) на листах (folium), на лыке (liber) или на деревянных дощечках (tabula, album), а впоследствии также на коже и на холсте. На холщевых свитках были написаны священные грамоты самнитов и анагинской жреческой коллегии, равно как самые древние списки римских магистратов, хранившиеся в храме богини воспоминания (Juno moneta) в Капитолии. Едва ли нужно еще напоминать об очень древнем обыкновении метить пасущийся скот (scriptura), о словах: "отцы приписанные" (patres conscripti), с которыми обращались к сенату, и о глубокой древности оракульских книг, родовых списков и календарей альбанского и римского. Когда римское предание из ранних времен республики рассказывает нам об устроенных на рынке залах, в которых мальчики и девочки знатного происхождения учились читать и писать, то этот рассказ, быть может, был вымыслом, но нельзя этого положительно утверждать. Причина нашего недостаточного знакомства с самой древней римской историей заключается не в неумении римлян писать и даже, быть может, не в недостатке письменных памятников, а в неспособности позднейших историков разрабатывать архивные материалы. Эти историки ошибочно искали в предании изображение мотивов, характеров, сражений и революций, и, занимаясь этим, пренебрегали тем, в чем и предания не отказали бы серьезному и самоотверженному исследователю.
   Итак, история италийской письменности свидетельствует прежде всего о том, что эллинский быт имел на сабеллов более слабое и менее непосредственное влияние, чем на западные италийские племена. Что сабеллы получили алфавит от этрусков, а не от римлян, объясняется, по-видимому, тем, что у них уже был алфавит в то время, как они начали двигаться вдоль хребта Апеннин; стало быть, как сабины, так и самниты получили алфавит до выхода из своей родины на новые места. С другой стороны, эта история письменности заключает в себе полезное предостережение от гипотезы, которую пустило в ход позднейшее римское просвещение, так легко увлекавшееся этрусской мистикой и всякой антикварной трухой, и которую беспрекословно повторяли и более новые и самые новые исследователи, будто римская цивилизация получила свое начало и все основное из Этрурии. Если бы это была правда, то именно в этой сфере должны бы были прежде всего отыскаться ее следы; но, наоборот, оказывается, что зародыш латинской письменности был греческий, а ее развитие было настолько национальным, что она даже не усвоила столь полезного этрусского знака для f [90]. Даже там, где заметны признаки заимствования, как например в числительных знаках, оказывается, что скорей этруски подражали римлянам; по меньшей мере известно, что они взяли от римлян знак для цифры 50. Наконец характерен тот факт, что у всех италийских племен развитие греческого алфавита заключалось главным образом в его порче.
   Так, например, во всех этрусских наречиях исчезали средние звуки, между тем как у умбров исчезли γ, d, у самнитов d, у римлян γ, а у этих последних, кроме того, грозили слиться d и r . У этрусков очень рано совпали o и u ; у латинов также заметна наклонность к такой же порче языка. Почти совершенно противоположное заметно по отношению к шипящим буквам; между тем как этруски удержали три знака z, s, sch , а умбры отбросили последний из них и вместо него ввели в употребление две новых шипящих, самниты и фалиски довольствовались, подобно грекам, звуками s и z , а позднейшие римляне даже одним s . Отсюда видно, что вводители алфавита как люди образованные и хорошо владевшие обоими языками чувствовали все самые тонкие различия звуков; но, после того как национальная письменность окончательно отрешилась от эллинского алфавитного образца, средние и слабые звуки стали мало-помалу совпадать со своими ближайшими звуками, а шипящие и гласные стали портиться, в особенности первое из этих перемещений, или, вернее, порча звуков, вовсе несвойственно греческому языку. С этой порчей звуков идет рука об руку разрушение флексий и производных слов. Причина такой вариации языка заключается в основном в том, что всякий язык постоянно подвергается искажению, если не встречает литературных и рациональных препятствий; разница только в том, что в настоящем случае звуковое письмо сохранило на себе следы того, что обыкновенно исчезает бесследно. Тот факт, что варваризация языка заметна у этрусков в более сильной степени, чем у какого-либо другого из италийских племен, принадлежит к многочисленным доказательствам их низших культурных способностей; если же такая порча языка заметна между италиками всего более у умбров, гораздо менее у римлян, а всего менее у южных сабеллов, то объяснением этого могут отчасти служить более оживленные сношения первых с этрусками, последних с греками.

Глава XV.
Искусство

   Поэзия есть страстная речь, а ее изменчивые тона создают мелодию; в этом смысле поэзия и музыка существуют у каждого народа. Однако население Италии не принадлежало и не принадлежит к числу народов, отличающихся особыми поэтическими дарованиями; у него нет сердечной страстности, нет стремления идеализировать все человеческое и влагать человеческую душу во все, что безжизненно, -- стало быть, у него нет именно того, в чем заключается святая святых поэтического искусства. Его зоркой наблюдательности, его привлекательной развязности отлично удаются ирония и легкий повествовательный тон, какие мы находим у Горация и Боккаччо, веселые любовные шуточки вроде катулловских и приятные народные песенки вроде тех, которые поются в Неаполе, но всего лучше удаются народная комедия и фарс. На италийской почве выросли в древности шутливое подражание трагедии, а в новое время -- шутливое подражание эпопее. В особенности по части риторики и сценического искусства ни один народ не мог и не может равняться с народом Италии. Но в высших родах искусства он едва ли заходил далее ловкости, и ни одна из его литературных эпох не произвела ни настоящего эпоса, ни настоящей драмы. Даже лучшие из литературных произведений Италии -- "Божественная комедия" Данте и исторические труды Саллюстия и Макиавелли, Тацита и Коллетты -- проникнуты более риторическою, чем наивною страстью. Даже в музыке как в старое, так и в новое время выступает наружу не столько настоящая творческая даровитость, сколько ловкость, которая быстро доходит до виртуозности и возводит на трон вместо настоящего, дышащего внутренней теплотой искусства пустой, иссушающий сердце идол. Настоящая сфера итальянца -- не внутренний мир, насколько вообще возможно в искусстве разделять внутреннее и внешнее: для того чтобы могущество красоты вполне им овладело, нужно, чтобы она явилась перед его глазами в чувственном образе, а не предстала перед его душой в виде идеала. Оттого-то он как бы у себя дома в строительных и изобразительных искусствах, и тут он был в древнюю культурную эпоху лучшим учеником эллина, а в новейшее время -- наставником всех народов. Дошедшие до нас предания так скудны, что мы не в состоянии проследить развитие понятий об искусстве у каждой из отдельных народных групп, населявших Италию, и принуждены говорить не о римской поэзии, а только о поэзии Лациума.
   Латинское поэтическое искусство, как и всякое другое, возникло из лирики или, вернее, из тех самых древних праздничных ликований, в которых танцы, музыка и пение еще сливались в одно нераздельное целое. При этом следует заметить, что в древнейших религиозных обрядах танцы и затем музыка занимали гораздо более видное место, чем пение. В большом торжественном шествии, которым начинались римские победные празднества, главную роль после изображений богов и после бойцов играли танцовщики, серьезные и веселые: первые делились на три группы -- на взрослых мужчин, юношей и мальчиков; все они были одеты в красные платья с медными поясами и имели при себе мечи и коротенькие копья, а взрослые сверх того были в шлемах и вообще в полном вооружении; вторые делились на две группы -- на "овец", одетых в овчинные шубы и пестрые плащи, и на "козлов", голых до пояса и закутанных в козьи меха. "Скакуны" были едва ли не самым древним и самым священным из всех религиозных братств, и без плясунов (ludii, ludiones) не могло обойтись никакое публичное шествие и в особенности никакое погребение, вследствие чего танцы уже в старину были очень обыкновенным ремеслом. Но там, где появляются плясуны, необходимо появляются и музыканты или -- что в древности было одно и то же -- флейтисты. И без этих последних не могли обойтись ни жертвоприношение, ни свадьба, ни погребение, и рядом с очень древним публичным братством скакунов существовала также древняя, хотя по рангу и гораздо менее важная, коллегия флейтистов (collegium tibicinum); что это были настоящие странствующие музыканты, видно из того, что наперекор строгой римской полиции они сохранили за собой древнюю привилегию бродить в день своего годового праздника по улицам, надевши на себя маски и напившись допьяна. Таким образом, пляска была почетным занятием, музыка была занятием хотя и подчиненным, но необходимым, отчего для той и для другой и были учреждены публичные братства; но поэзия была занятием более нежели случайным и до известной степени безразличным, все равно была ли она самостоятельной или служила аккомпанементом для прыжков плясунов. Для римлян была самой древней песней та, которую себе поют сами для себя листья в зеленом лесном уединении. Кто получил свыше дар подслушивать, что шепчет и напевает в роще "благословенный дух" (faunus от favere), тот передает слышанное людям в ритмически размеренной речи (casmen, позднее carmen от canere). Этим пророческим песнопениям одержимых богом мужчин и женщин (vates) приходятся сродни и настоящие магические изречения -- формулы заговора против болезней и иных напастей -- и заклинания, посредством которых устраняют дождь, отводят молнию или переманивают посев с одного поля на другое; разница только в том, что в этих последних издавна появляются рядом с словесными формулами и чисто вокальные[91]В более точном виде дошли до нас столь же древние религиозные жалобные песни, которые пелись скакунами и другими жреческими братствами и сопровождались танцами; одна из них дошла до нас; это, по всей вероятности, сочиненная для поочередного пения плясовая песня Земледельческого братства во славу Марса. Она стоит того, чтобы мы привели ее целиком:
    
   Enos, Lases, iuvate!
   Ne velue rue, Mannar, sins incurre in pleores!
   Satur fu, fere Mars! limen sali! sta! berber!
   Semunis alternei advocapit conctos!
   Enos, Marmar, iuvato!
   Triumpe![92]
    
   К богам
    
   Помогите нам, Лары!
   Марс, Марс, не допускай, чтобы смерть и гибель обрушились на многих!
   Утоли свой голод, свирепый Марс!
    
   К отдельным братьям
    
   Вскочи на порог! стой! топчи его!
    
   Ко всем братьям
    
   К семунам взывайте вы прежде, вы прежде,
   вы потом, -- ко всем!
    
   К богу
    
   Марс, Марс, помоги нам!
    
   К отдельным братьям
    
   Скачи!
    
   Латинский язык этой песни и однородных с нею отрывков салийских песен, слывших еще у филологов августовского времени за древнейшие памятники их родного языка, относится к латинскому языку "Двенадцати таблиц" почти так же, как язык Нибелунгов к языку Лютера, и как по языку, так и по содержанию эти почтенные песнопения можно сравнить с индийскими Ведами.
   Хвалебные и бранные песни принадлежат уже к более поздней эпохе. О том, что сатиры были в большом ходу в Лациуме еще в древние времена, можно было бы догадаться по характеру италийского народа, если бы даже это не было положительно доказано полицейскими мерами, которые принимались против сатириков в очень древнюю пору. Но более важное значение имели хвалебные песни. Когда несли хоронить какого-нибудь гражданина, за его погребальными носилками шла одна из его родственниц или приятельниц и пела в честь его похоронную песнь (nenia) с аккомпанементом флейтиста. Точно так же и за зваными обедами мальчики, сопровождавшие по тогдашним обычаям своих отцов повсюду и даже на пирушки, пели хвалебные песни предкам попеременно то с аккомпанементом флейты, то без аккомпанемента, только произнося слова (assa voce canere). Взрослые мужчины также поочередно пели за пирушками, но это было более поздним обычаем, заимствованным, вероятно, от греков. Об этих песнопениях в честь предков мы не имеем более подробных сведений, но само собой разумеется, что они состояли из описаний и рассказов и потому развивали из лирических элементов поэзии и эпические. Другие элементы поэзии проявлялись в несомненно очень древнем веселом танце, или "сатуре"; это было нечто вроде народного карнавала, который праздновался без сомнения еще до разделения племен. При этом, конечно, никогда не обходилось без пения; но так как этим забавам предавались преимущественно на общественных празднествах и на свадьбах и главным образом, конечно, с целью весело провести время, то легко могло случиться, что танцовщики или целые группы танцовщиков смешивались между собою и пение сопровождалось чем-то вроде сценического действия, которое естественно отличалось шутливостью и нередко даже разнузданною веселостью. Таким путем из переменного пения двух певцов возникли не только песни, впоследствии известные под названием фесценнинских, но и зачатки народной комедии, которые нашли для себя прекрасно приспособленную почву благодаря особой чуткости итальянцев к внешнему и комическому впечатлению и благодаря тому, что они любят жестикулировать и маскироваться. От этих старинных начатков римского эпоса и римской драмы до нас ничего не дошло. Что песни в честь предков сохранились путем преданий, само собой разумеется и сверх того ясно доказывается тем, что их обыкновенно пели дети; но от них уже не осталось никаких следов во времена Катона Старшего. А комедии -- если их можно называть этим именем -- обыкновенно импровизировались и в ту пору и еще долго после того. Таким образом, от этой народной поэзии и от этой народной мелодии ничто не могло перейти к потомству кроме размера, музыкального и хорового аккомпанемента и, быть может, также и масок. В древние времена едва ли существовало у латинов то, что мы называем стихотворным размером; жалобные песни Арвальского братства едва ли подчинялись какой-нибудь неизменно установленной метрической системе и, как кажется, были скорей похожи на оживленный речитатив. Но в более позднюю пору мы находим так называемый сатурнийский[93], или фавновский, древнейший размер, который не был известен грекам и возник, вероятно, в одно время с древнейшими произведениями латинской народной поэзии. О нем можно составить себе некоторое понятие по следующему стихотворению, хотя оно и принадлежит к гораздо более поздней эпохе:
    
    Quod ré suá difeídens - ásperé afleícta.
    Paréns timéns heic vóvit - vóto hóc solúto
    De͡cumá factá poloúcta - leíbereís lubéntes
    Donú danúnt Hérco͡lei - máxsumé ͜mére͡to
    Semól te ͡oránt se vóti - crébro cón ͜démnes
    
    
   Что из страха напасти и в горьком положении
   Заботливо пообещал прародитель, давший обет
   Принести в жертву и в угощение десятую часть, то охотно приносят дети
   В дар Геркулесу высокодостойному;
   Они также тебя просят часто внимать их мольбам.
    
   И хвалебные и шутливые песни, как кажется, пелись одним и тем же сатурнийским размером, конечно под звуки флейты и, вероятно, так, что цезура была сильно намечена в каждой строке, а при переменном пении второй певец подхватывал и допевал стих. Этот сатурнийский размер, как и все другие, встречающиеся в римской и греческой древности, принадлежит к разряду количественных; но из всех античных стихотворных размеров он был наименее развитым, так как помимо многих других вольностей он дозволял себе пропуск коротких слогов в самом обширном размере; сверх того, он и по своей конструкции был самым несовершенным, так как из противопоставленных одни другим полустрок ямбов и трохеев едва ли мог развиться ритмический размер, годный для высших поэтических произведений.
   Бесследно исчезли и основные элементы народной музыки и хорового пения, которые, вероятно, также приняли в ту пору в Лациуме определенную форму; до нас дошли сведения только о том, что латинская флейта была коротеньким и тоненьким музыкальным инструментом, в котором было только четыре отверстия и который изготовлялся, как доказывает и его название, из легких бедренных костей животных. Мы не в состоянии положительно доказать, что к продуктам древнейшего латинского искусства принадлежат также маски, под которыми впоследствии неизменно появлялись типичные личности латинской народной комедии, или так называемых ателлан: Макк -- арлекин, Букко -- обжора, Паппус -- добрый папаша -- и мудрый Доссенн (которых так остроумно и так метко сравнивали с обоими слугами -- Панталоном и Доктором, появившимися в итальянской комедии Пульчинеллы); но если мы примем в соображение, что употребление масок на национальной сцене в Лациуме относится к незапамятной древности, между тем как оно было усвоено греческой сценой в Риме лишь через сто лет после ее основания, что ателланские маски были бесспорно италийского происхождения и, наконец, что едва ли могли бы возникнуть и исполняться на сцене импровизированные пьесы без неизменных масок, раз навсегда указывающих актеру, какова его роль в пьесе, то мы должны будем отнести неизменные маски к зачаткам римских драматических представлений или, скорее, считать их именно за такие зачатки.
   Если до нас дошли такие скудные сведения о древнейшей цивилизации Лациума и об его искусствах, то понятно, что мы имеем еще более скудные сведения о первоначальных стимулах, полученных римлянами извне. Сюда, конечно, можно отнести в известном смысле знание иностранных языков и в особенности греческого, с которым латины, конечно, не были вообще знакомы (как это уже видно из учреждения особой коллегии для объяснения прорицаний Сивиллы), но на котором нередко умели объясняться торговцы; то же можно сказать и о тесно связанном со знанием греческого языка уменье читать и писать. Впрочем, просвещение античного мира не было основано на изучении иностранных языков или элементарных технических навыках; для развития Лациума имели более важное значение те художественные элементы, которые он уже в самую раннюю пору заимствовал от эллинов. Только одни эллины, но не финикийцы и не этруски, имели в этом отношении влияние на италиков; у этих последних мы вовсе не находим таких следов художественного влияния, которые указывали бы на Карфаген или на Цере, и вообще мы должны отнести цивилизацию финикийцев и этрусков к числу тех ублюдков, которые бесплодны в своем развитии[94]. Но греческое влияние не осталось бесплодным. Греческая семиструнная лира (струны -- fides от Σф?ЄЇ) -- кишка; также barbitus -- ??а??дNoΣ) не была, как флейта, туземным продуктом в Лациуме и всегда считалась там чужеземным инструментом; а о том, с каких древних времен она была там освоена, свидетельствуют частью варварское искажение ее греческого названия, частью ее употребление даже при совершении священных обрядов[95]Что уже в ту эпоху Лациум пользовался сокровищницей греческих легенд, видно из того, что он так охотно принимал скульптурные произведения греков, возникшие из представлений, всецело принадлежавших к поэтическим сокровищам греческой нации; и древнелатинские извращения Персефоны в Прозерпину, Беллерофонта в Мелерпанту, Киклопса в Коклеса, Лаомедона в Алюмента, Ганимеда в Катамита, Нейлоса в Мелуса, Семелы в Стимулу доказывают, в какие древние времена такие рассказы доходили до латинов и повторялись ими. Наконец главный городской римский праздник (ludi maximi Romani) был особенно обязан если не своим происхождением, то своим позднейшим устройством не чему иному, как греческому влиянию. Это было чрезвычайное торжество, на котором воздавалась благодарность богам. Оно обыкновенно устраивалось вследствие обета, данного полководцем перед битвой, и потому справлялось осенью, по возвращении гражданского ополчения из похода, в честь капитолийского Юпитера и находившихся при нем богов. Торжественная процессия направлялась к ристалищу, находившемуся между Палатином и Авентином и состоявшему из арены и из амфитеатра для зрителей; впереди шло все римское юношество, выстроенное по отделениям гражданской конницы и пехоты; затем шли бойцы и ранее описанные группы плясунов, каждая со своей особой музыкой; далее шли служители богов с кадильницами и с другой священной утварью; наконец несли носилки с изображениями самих богов. Все зрелище было подобием войны в том виде, как она производилась в древности, -- оно заключалось в борьбе на колесницах, верхом и в пешем строю. Сначала происходил бег боевых колесниц, на каждой из которых находилось по одному вознице и по одному бойцу, совершенно так, как описал Гомер; потом выступали на сцену соскочившие с колесниц бойцы и всадники, из которых каждый имел по римскому обыкновению двух коней -- одного под собой, а другого на поводу (desultor); в заключение бойцы появлялись пешими и почти нагими (только с поясом вокруг бедер) и состязались между собою в беге, в борьбе и в кулачном бою. По каждому роду состязания борьба происходила только один раз и только между двумя соперниками. Победителя награждали венком, а как высоко ценился этот сплетенный из простых листьев венок, видно из того, что закон разрешал его класть после смерти победителя на погребальные носилки. Празднество длилось только один день, а различные состязания, должно быть, оставляли достаточно времени для собственно карнавала, причем группы плясунов, вероятно, занимали зрителей своим искусством и еще более своими фарсами, и, кроме того, происходили разные другие представления, как например военные игры детской конницы[96]. Но и приобретенные в настоящей войне отличия играли роль на этом празднестве: храбрый воин выставлял в этот день напоказ доспехи убитого им врага, а благодарная община украшала его голову таким же венком, как и голову победителя на ристалище. Таков был римский победный, или городской, праздник, а другие публичные римские празднества, должно быть, были в том же роде, хотя и имели более скромные размеры. На публичных похоронах обыкновенно появлялись плясуны, а если нужно было придать похоронам больше торжественности, происходили и скачки; в таком случае граждан заблаговременно приглашали на похороны публичные глашатаи. Но этот так тесно сросшийся с римскими нравами и обычаями городской праздник в сущности имел сходство с эллинскими народными праздниками: главным образом по своей основной идее, соединяющей религиозное празднество с воинственными состязаниями в борьбе; по выбору отдельных физических упражнений, с древних пор состоявших, по свидетельству Пиндара, и на олимпийском празднестве из бегания взапуски, из борьбы, из кулачного боя, из скачек на колесницах и из метания копий и камней; по скромной награде победителя, состоявшей и в Риме и на национальных греческих празднествах из венка, который и тут и там давали не вознице, а владельцу лошадей, и наконец потому, что и тут и там присоединялись к общему народному празднеству награды за патриотические подвиги. Это сходство не могло быть случайным; оно было или остатком коренного единства двух народов, или последствием самых древних международных сношений, а это последнее предположение наиболее правдоподобно. Городской праздник в том виде, в каком он нам известен, вовсе не может быть отнесен к числу самых древних римских установлений, так как место, на котором происходили состязания, принадлежало к числу сооружений позднейшей эпохи царского периода; подобно тому как государственная реформа была совершена в ту пору под греческим влиянием, так и на городском празднике могли быть одновременно введены греческие состязания, которые в некоторой мере вытеснили более древние забавы -- скаканье (triumpus) и качанье на качелях, существовавшие в Италии с незапамятных времен и очень долго бывшие в употреблении на празднике Альбанской горы. Кроме того следы серьезного употребления в дело боевых колесниц встречаются в Элладе, а не в Лациуме. Наконец греческий "стадион" (по-дорийски Σю?Є?NoҐ) очень рано перешел в латинский язык в форме spatium и с тем же значением; это служит красноречивым доказательством того, что римляне заимствовали конские скачки и бег колесниц от туринцев, хотя и существует другое предположение, что эти забавы были заимствованы из Этрурии. Итак, по всему можно заключить, что римляне были обязаны эллинам не только музыкальным и поэтическим творчеством, но и плодотворной мыслью о гимнастических состязаниях.
   Итак, в Лациуме не только существовали те же самые основы, на которых развились эллинское образование и эллинское искусство, но с очень ранних пор обнаруживалось сильное влияние и этого образования и этого искусства. У латинов существовали зачатки гимнастики не в том только смысле, что римский мальчик, как и всякий крестьянский сын, учился управлять лошадьми и колесницей и владеть охотничьим копьем и что в Риме каждый член общины был в то же время и солдатом; танцевальное искусство также было издревле предметом общественного попечения, а введение эллинских игр рано внесло в эту сферу сильное оживление. В поэзии эллинская лирика и трагедия развились из таких же песен, какие пелись на римских празднествах; латинские песни в честь предков заключали в себе зародыши эпоса, а маскарадные фарсы -- зародыши комедии, но и здесь дело не обошлось без греческого влияния. Тем более замечателен тот факт, что все эти семена или вовсе не взошли, или зачахли. Физическое воспитание латинского юношества было крепким и здоровым, но оно было далеко от того художественного развития тела, к которому стремилась эллинская гимнастика. Публичные состязания эллинов изменили в Италии не столько свои правила, сколько свою сущность. В них должны были участвовать только граждане, и это правило, без сомнения, сначала соблюдалось и в Риме, но потом они превратились в состязание между берейторами и мастерами фехтовального искусства; между тем как доказательство свободного и эллинского происхождения было первым условием для участия в греческих праздничных играх, римские игры скоро перешли в руки вольноотпущенников, чужеземцев и даже несвободных людей. Последствием этого было то, что соперники-бойцы превратились в зрителей, а о венке победителей, который был по справедливости назван гербом Эллады, впоследствии уже не было и помину в Риме. То же случилось с поэзией и ее сестрами. Только у греков и немцев есть такой источник песнопений, который сам бьет ключом, а на девственную почву Италии упало лишь немного капель из золотой чаши муз. Здесь дело не дошло до создания настоящих легенд. Италийские боги были и оставались абстракциями и никогда не возвышались или, пожалуй, никогда не унижались до настоящего воплощения. Подобно этому и люди, даже самые великие и самые благородные, оставались все без исключения в глазах италиков простыми смертными и не превращались в мнении народной массы в таких же богоподобных героев, какие создавались в Греции страстною привязанностью к ее прошедшему и любовно оберегавшимися преданиями. Но важнее всего было то, что в Лациуме никогда не могла развиваться национальная поэзия. В том-то и заключается самое глубокое и самое благотворное влияние изящных искусств и в особенности поэзии, что они раздвигают границы гражданских общин и создают из племен один народ, а из народов -- единый мир. Как в наше время контрасты цивилизованных наций стушевываются в нашей всемирной литературе и благодаря именно ей, так и греческая поэзия превратила узкое и эгоистическое сознание племенного родства в сознание единства эллинской народности, а это последнее -- в гуманизм. Но в Лациуме не было ничего подобного; в Альбе и Риме также были поэты, но не было латинского эпоса и даже не было того, чего можно было скорее всего ожидать -- латинского крестьянского катехизиса вроде гесиодовских "Трудов и дней". Латинский союзный праздник, конечно, мог бы сделаться таким же народным празднеством муз, какими были у греков олимпийские и истмийские игры. К падению Альбы, конечно, мог бы примкнуть такой же ряд легенд, какой образовался по случаю завоевания Илиона, и как каждая латинская община, так и каждый знатный латинский род могли бы отыскивать в нем или приплетать к нему свое происхождение. Но не случилось ни того, ни другого, и Италия осталась без национальной поэзии и без национального искусства. Из всего сказанного следует заключить, что развитие изящных искусство в Лациуме было скорее увяданием, чем расцветом, а этот вывод несомненно подтверждается и дошедшими до нас преданиями. Начало поэзии повсюду более связано с творчеством женщин, чем мужчин; первым по преимуществу принадлежат волшебные заговоры и похоронные песни, и не без основания: духи пения -- Касмены, или Камены, и Карменты Лациума -- изображались, как и музы Эллады, в виде женщин. Но в Элладе настала и такая пора, когда поэт заменил песенницу и Аполлон стал во главе муз; а в Лациуме вовсе не было национального бога песнопений и даже не было в древнем латинском языке такого слова, которое имело бы значение слова поэт[97]. Там могущество пения проявлялось несравненно слабее и скоро заглохло. Занятие изящными искусствами там с ранних пор сделалось достоянием частью женщин и детей, частью цеховых и нецеховых ремесленников. О том, что жалобные песни пелись женщинами, а застольные мальчиками, уже было замечено ранее; и религиозное молитвенное пение исполнялось преимущественно детьми. Музыканты принадлежали к цеховому ремеслу, а плясуны и плакальщицы (praeficae) -- к нецеховому. Между тем как танцы, музыка и пенье постоянно оставались в Элладе тем же, чем они были первоначально и в Лациуме -- занятиями почетными и служившими украшением как для гражданина, так и для его общины, -- в Лациуме в этот период лучшая часть гражданства все более и более устранялась от этих суетных искусств, и устранялась тем настойчивее, чем публичнее проявлялось искусство и чем более оно проникалось живительным влиянием чужеземцев. К туземной флейте еще относились снисходительно, но лира оставалась в опале, а когда завелись свои маскарадные забавы, к иноземным играм стали относиться с равнодушием и даже стали считать их постыдными. Между тем как в Греции изящные искусства все более и более приобретали характер общего достояния всякого эллина в отдельности и всех эллинов вместе, вследствие чего из них развилось общее образование, в Лациуме, наоборот, они мало-помалу исчезают из общего народного сознания и, делаясь достоянием мелких ремесленников, даже не внушают мысли о необходимости дать юношеству общее национальное образование. Воспитание этого юношества не выходило из самых узких рамок домашней жизни. Мальчик не отходил от своего отца и сопровождал его не только в поле с плугом и с серпом, но и в дом приятеля и в залу публичных заседаний, когда отец бывал приглашен в гости или шел на совещание. Это домашнее воспитание, конечно, хорошо приспособлялось к тому, чтобы сберегать человека вполне для семейства и для государства; на постоянном общении отца с сыном и на взаимном уважении, с которым относятся друг к другу зрелый муж и невинный юноша, были основаны прочность семейных и государственных традиций, интимный характер семейных уз, вообще суровая важность (gravitas), нравственный и полный достоинства характер римской жизни. Конечно, и это воспитание юношества было одним из тех произведений безыскусственной и почти бессознательной мудрости, в которых столько же простоты, сколько глубокомыслия; но, восхищаясь им, не следует забывать, что оно могло развиваться и на самом деле развилось, только принеся в жертву настоящее индивидуальное развитие и при полном отречении от столько же привлекательных, сколько опасных даров муз.
   О развитии изящных искусств у этрусков и у сабеллов мы не имеем почти никаких сведений[98]. Мы можем только заметить, что и в Этрурии плясуны (histri, histriones) и флейтисты (subulones) сделали из своего искусства ремесло в раннюю пору, и по всей вероятности еще ранее римлян, и что как у себя дома, так и в Риме они получали ничтожное вознаграждение и не пользовались никаким публичным почетом. Еще более замечательно то, что на национальном празднике этрусков, который справлялся всеми двенадцатью городами через посредство одного союзного жреца, устраивались точно такие же игры, как и на римском городском празднике; но мы не в состоянии ответить на естественно возникающий отсюда вопрос, в какой мере этруски опередили латинов в развитии такого национального искусства, которое стояло бы выше самобытности отдельных общин. С другой стороны, в Этрурии, как кажется, стали с ранних пор заниматься бессмысленным накоплением того ученого, в особенности богословского и астрологического хлама, который в эпоху всеобщего упадка цивилизации и процветания дутой учености считался коренным источником божественной мудрости и доставил тускам такой же почет, каким пользовались иудеи, халдеи и египтяне. О сабельском искусстве наши сведения даже еще более скудны, из чего, впрочем, вовсе не следует, что оно находилось на более низкой ступени, чем у соседних племен. Судя по тому, что нам известно о характере трех главных италийских племен, даже можно предполагать, что по врожденным художественным способностям самниты имели более всех общего с эллинами, а этруски менее всех; для этой догадки может служить в некоторой мере подтверждением тот факт, что самые замечательные и самые самобытные из римских поэтов, как например Невий, Энний, Луцилий, Гораций, были самнитскими уроженцами, между тем как Этрурия не имеет в римской литературе почти ни одного представителя, кроме самого несносного из всех бездушных и вычурных придворных поэтов аретинца Мецената и кроме уроженца Волатерры Персия, который может служить прототипом тщеславного и бездушного юноши, ревностно занимающегося поэзией.
   Первые зачатки строительного искусства, как уже было нами замечено, искони были общим достоянием племен. Для всякой архитектуры началом служит постройка жилища, а это жилище было одинаково у греков и у италиков. Оно строилось из дерева с остроконечной соломенной или гонтовой крышей и заключало в себе четырехугольную комнату с отверстием в потолке (cavum aedium), через которое выходил дым и проникал в комнату свет, и с отверстием на полу, в которое стекал дождь. Под этим "черным потолком" (atrium) приготовлялась и съедалась пища; здесь совершалось поклонение домашним богам и ставились как брачное ложе, так и смертный одр; здесь муж принимал гостей, а жена сидела за пряжей среди своей женской прислуги. В доме не было сеней, если не считать за сени то непокрытое пространство между входной дверью и улицей, которое получило название vestibulum, т. е. одевальни, оттого что внутри дома обыкновенно ходили в одном нижнем платье и только при выходе из дома закутывались в тогу. Не было и разделения на комнаты, кроме того что вокруг жилого пространства, быть может, пристраивались спальня и кладовая; о лестницах и о нескольких этажах конечно не могло быть и речи. Трудно решить, развилась ли из этих зачатков национальная италийская архитектура и если развилась, то в какой мере, так как греческое влияние было в этой сфере с самых ранних пор всесильно и почти совершенно заглушило всякие национальные поползновения. Уже самое древнее италийское зодчество, какое нам известно, находилось под греческим влиянием, не в меньшей степени, чем архитектура августовского времени.
   Найденные в Цере и в Альсиуме очень древние гробницы и, по всей вероятности, также самая древняя из гробниц, недавно найденных в Пренесте, совершенно похожи на сокровищницы в Орхомене и в Микенах: это -- ряды камней, наложенные одни на другие мало-помалу вдающимися уступами и заканчивающиеся наверху одним большим камнем. Такова же покрышка у одного очень старинного здания подле городской стены Тускула, и точно так же был некогда покрыт колодезь (tullianum) у подножия Капитолия, пока его верхушка не была снята, для того чтобы очистить место новому зданию. Построенные по той же системе в Арпине и в Микенах ворота совершенно похожи одни на другие. Водоспуск Альбанского озера имеет чрезвычайно большое сходство с водоспуском Копаудского озера. Так называемые циклопические стены, часто встречающиеся в Италии, преимущественно в Этрурии, Умбрии, Лациуме и Сабинской области, определенно принадлежат по своему устройству к самым древним италийским сооружениям, хотя большая часть из уцелевших до настоящего времени, по всей вероятности, принадлежит к позднейшей эпохе, а некоторые из них были возведены, несомненно, лишь в седьмом столетии от основания Рима. Эти стены подобно греческим частью грубо сложены из больших неотесанных каменных глыб с всунутыми в промежутках более мелкими камнями, частью состоят из сложенных горизонтально квадратных брусьев[99], частью сделаны из глыб, обтесанных в форме многоугольников, которые плотно складываются одни с другими; выбор какой-либо из этих систем зависел обычно от материала, поэтому в Риме, где в древнейшие времена употреблялся только туф, вовсе не встречается многоугольная кладка. Сходство двух первых простейших систем может быть объяснено сходством строительного материала и цели построек, но едва ли можно приписывать простой случайности тот факт, что как в италийских, так и в греческих крепостях стены искусно складывались из многоугольных камней, а к их воротам вела дорога, обыкновенно заворачивавшая влево и тем доставлявшая осажденным возможность нападать на ничем не прикрытый правый фланг неприятеля. Не лишено значения и то, что настоящая полигональная постройка стен была в употреблении в той части Италии, которая хотя и не была покорена эллинами, но находилась в оживленных с ними сношениях, и что такого рода постройки встречаются в Этрурии только в Пирги и в лежащих недалеко оттуда городах Козе и Сатурнии, а так как система, по которой были построены стены в Пирги, вместе с знаменательным именем этого города ("Башни") могут так же несомненно быть приписаны грекам, как и постройка стен в Тиринфе, то в высшей степени вероятно, что это была еще одна из тех моделей, по которым италики учились строить стены. Наконец и самый храм, называвшийся во времени империи тускским и считавшийся по своему архитектурному стилю однородным с различными греческими храмовыми сооружениями, был вообще похож на греческий, так как заключал в себе по обыкновению четырехугольное обнесенное стеной пространство (cella) с наклонной крышей, которая вздымалась высоко, опираясь на стены и на колонны; и по своим частностям, в особенности по форме самых колонн и по их архитектурным деталям, этот храм вообще находился в зависимости от греческой схемы. Ввиду всего сказанного весьма вероятно и само по себе правдоподобно, что италийское зодчество ограничивалось, до соприкосновения с эллинским, деревянными хижинами, засеками и земляными или каменными насыпями, а каменные постройки появились по примеру, поданному греками, и благодаря их улучшенным орудиям. Едва ли можно сомневаться в том, что именно у греков италики научились употреблять железо и заимствовали приготовление цемента (cal(e)x, calecare от χάλνξ), военную машину (machina, μηχανἠ), землемерный шест (groma -- извращение слова γνώμων, γνῶμα) и искусственный затвор (clatri, κλῆθρον). Поэтому едва ли может идти речь о национальной италийской архитектуре; исключением может служить только то, что в постройке италийских деревянных жилищ, наряду с разными нововведениями, вызванными греческим влиянием, все-таки сохранились или впервые развились некоторые оригинальные особенности, впоследствии повлиявшие и на сооружение италийских храмов. Но архитектоническое развитие жилища исходило в Италии от этрусков. Латины и даже сабеллы еще упорно придерживались унаследованной формы деревянных хижин и доброго старинного обыкновения отводить и богу и духу не посвященное им жилище, а только посвященное им пространство, между тем как этруски уже начали художественно перестраивать свои дома и воздвигать по образцу человеческих жилищ для бога храм, а для духа -- могильную комнату. Что в Лациуме приступили к таким роскошным постройкам под влиянием этрусков, доказывается тем, что древнейшая архитектура храмов и домов называлась тускской[100]. Что касается характера этого заимствования, то, пожалуй, и греческий храм подражал внешним очертаниям палатки или дома; но он строился из каменных плит и покрывался черепицей, а из того правила, что при его постройке следовало употреблять в дело камень и обожженную глину, развились для него законы необходимости и красоты. Напротив того, этруски никогда не усваивали резкой греческой противоположности между человеческим жилищем, которое должно быть построено из дерева, и жилищем богов, которое должно быть построено из камня. Отличительными особенностями тускского храма были: основной план, более приближающийся к форме квадрата; более высокий фронтон; более широкие промежуточные пространства между колоннами; в особенности более высокие откосы и концы кровельных балок, далеко выдвигающиеся над колоннами, которые поддерживают крышу; все это происходило от более близкого сходства храмов с человеческими жилищами и от особенных условий деревянных построек.
   Изобразительные и графические искусства моложе архитектуры; надо прежде всего построить дом, а потом уже украшать его фронтон и стены. Трудно поверить, чтобы эти искусства пошли в ход в Италии уже в эпоху римских царей; только в Этрурии, где торговля и морские разбои рано сконцентрировали большие богатства, могло в более раннюю пору появиться искусство, или, если угодно, художественное ремесло. Пересаженное в Этрурию греческое искусство -- как это доказывает его копия -- еще стояло на самой первоначальной ступени, и весьма вероятно, что этруски научились у греков приготовлять изделия из глины и из металлов немного времени спустя после того, как заимствовали от них же алфавит. О мастерстве этрусков в эту эпоху дают нам не очень высокое понятие серебряные монеты Популонии -- эти едва ли не единственные произведения, которые можно отнести к тем временам с некоторой достоверностью; однако нет ничего невозможного в том, что именно к этой древней эпохе принадлежат те бронзовые изделия этрусков, которые так высоко ценились позднейшими знатоками; и этрусские терракоты конечно не были плохи, так как в Вейях заказывались стоявшие в римских храмах древние скульптурные вещи из обожженной глины, как например статуя капитолийского Юпитера и четверка лошадей на крыше того же храма; и вообще все подобного рода произведения, украшавшие крыши храмов, считались у позднейших римлян "тускскими изделиями". Напротив того, у италиков -- и не только у сабельских племен, но даже у латинских -- только что зарождались в то время настоящее ваяние и живопись. Их лучшие художественные произведения, как кажется, изготовлялись в чужих краях. О глиняных статуях, как полагают, сделанных в Вейях, только что было упомянуто, а новейшие раскопки доказали, что бронзовые изделия, изготовлявшиеся в Этрурии и носившие на себе этрусские надписи, были в ходу если не во всем Лациуме, то по крайней мере в Пренесте. Статуя Дианы, стоявшая в римско-латинском союзном храме на Авентине и считавшаяся в Риме самым древним из всех изображений богов[101], имела очень близкое сходство с находившейся в Массалии статуей эфесской Артемиды и, вероятно, была сделана в Элее или Массалии. Только с древних пор существовавшие в Риме цехи горшечников, медников и золотых дел мастеров свидетельствуют о существовании у римлян собственного ваяния и живописи, но об искусстве этих мастеров мы уже не можем получить конкретного представления.
   Если мы попытаемся сделать исторические выводы из этого запаса сведений о древнем искусстве и о его практическом применении, то для нас прежде всего будет ясно, что италийское искусство, точно так же как италийские меры и италийская письменность, развилось не под финикийским влиянием, а исключительно под эллинским. Среди всех направлений италийского искусства нет ни одного, которое не имело бы своего ясно определенного образца в древнем греческом искусстве; в этом отношении совершенно согласно с истиной народное сказание, которое приписывает изготовление раскрашенных глиняных изваяний -- этот без сомнения самый древний вид италийского искусства -- трем греческим художникам -- "скульптору", "устроителю" и "рисовальщику" -- Эвхейру, Диопу и Эвграмму, хотя и более чем сомнительно, чтобы это искусство было занесено первоначально из Коринфа и прежде всего в город Тарквинии. На непосредственное подражание восточным образцам так же мало указаний, как и на существование самостоятельно развившихся художественных форм; хотя этрусские резчики на камне держались древнейшей египетской формы жуков-скарабеев, но скарабеи с ранних пор вырезывались и в Греции (в Эгине был найден такой вырезанный на камне жук с очень древней греческой надписью) и, стало быть, легко могли быть занесены к этрускам греками. У финикийцев можно было покупать, но учились только у греков. На возникающий за этим вопрос, от которого из греческих племен этруски прежде всего получили свои художественные образцы, мы не в состоянии дать категорического ответа; однако между этрусским искусством и древнейшим аттическим существуют замечательные соотношения. Три вида искусства, которые в Этрурии, по крайней мере в более позднюю пору, были в большом ходу, а в Греции были в очень ограниченном употреблении -- раскрашивание надгробных памятников, рисование на зеркалах и резьба на камне, -- до сих пор встречались на греческой почве только в Афинах и в Эгине. Тускский храм не соответствует в точности ни дорийскому, ни ионийскому; но этрусский стиль подходит к более новому, ионийскому, в своих самых важных отличительных особенностях -- в том, что место в храме, где ставились статуи богов (cella), обносилось рядом колонн, и в том, что под каждой из этих колонн был особый пьедестал; даже окрашенный примесью дорийского элемента ионийско-аттический архитектурный стиль подходит в своих общих чертах к этрусскому стилю более, чем какой-либо другой греческий. О художественных соприкосновениях Лациума с чужеземцами нет почти никаких достоверных исторических указаний; но так как уже само по себе ясно, что заимствование художественных образцов находится в зависимости вообще от торговых и других сношений, то можно с уверенностью утверждать, что жившие в Кампании и Сицилии эллины были наставниками латинов и в алфавите, и в искусствах, а сходство авентинской Дианы с эфесской Артемидой по крайней мере этому не противоречит. Кроме того, древнее этрусское искусство естественно служило образцом и для Лациума, а что касается сабельских племен, то если к ним и дошли греческое зодчество и ваяние, то подобно греческому алфавиту не иначе как через посредство более западных италийских племен. Наконец, если бы было нужно определить степень артистических способностей, которыми были одарены различные италийские племена, то мы могли бы уже теперь считать несомненно доказанным тот факт, который становится еще гораздо более ясным в позднейших фазах истории искусства, что хотя этруски стали ранее других заниматься искусствами и превосходили других количеством и богатством своих изделий, но их изделия были ниже латинских и сабельских как по своей практической пригодности и пользе, так и по своей мысли и красоте. До сих пор это обнаруживалось только в архитектуре. Целесообразная и красивая полигональная кладка стен часто встречается в Лациуме и в лежащих за Лациумом внутренних странах, а в Этрурии она встречается редко, и даже стены города Цере не сложены из многоугольных камней. Даже в том религиозном уважении, которое питали в Лациуме к арке и к мосту и которое достойно внимания даже с точки зрения истории искусств, мы вправе усматривать зачатки позднейших римских водопроводов и консульских дорог. Напротив того, этруски, воспроизводя стиль великолепных эллинских построек, испортили его, так как не совсем искусно применили к деревянным постройкам правила, установленные для построек каменных, а, вводя нависшие крыши и широкие промежутки между колоннами, придали своим храмам, по выражению одного древнего архитектора, вид "широких, низеньких, сплюснутых и неуклюжих" зданий. Латины нашли в богатом запасе греческого искусства лишь очень немного такого материала, который был бы конгениален их ярко выраженному реализму; но то, что они оттуда заимствовали, было ими усвоено в своей основной идее вполне, а в развитии полигональной кладки стен они как будто даже превзошли своих наставников; но этрусское искусство представляет замечательный образчик той ловкости, которая и была приобретена и поддерживалась как ремесло и которая так же мало, как искусство китайцев, свидетельствует об их гениальной восприимчивости. Давно уже перестали считать этрусское искусство за источник происхождения греческого искусства; придется волей-неволей согласиться и с тем, что в истории италийского искусства этруски должны занимать не первое место, а последнее.
    
    

Книга вторая.
От упразднения царской власти до объединения Италии.

Є?ж NoVκ κюλўдд??Ґ дNoҐ Σеγγа?фґ? д?а?д?ел??ҐNoҐ Є?p дфΣ 1ΣдNoа??Σ дNozΣ Ґдеγχ?ҐNoҐд?Σ.
(Историк не должен изумлять своих читателей рассказами о необычайных событиях.)
Полибий

Глава I.
Изменение государственного строя.
Ограничение власти магистратов

   Строгое понятие о единстве и полновластии общины во всех общественных делах, служившее центром тяжести для италийских государственных учреждений, сосредоточило в руках одного пожизненно избранного главы такую страшную власть, которая конечно давала себя чувствовать врагам государства, но была не менее тяжела и для граждан. Дело не могло обойтись без злоупотреблений и притеснений, а отсюда неизбежно возникло старание уменьшить эту власть. Но в том-то и заключается величие этих римских попыток реформы и революции, что никогда не имелось в виду ограничить права самой общины или лишить ее необходимых органов ее власти, никогда не было намерения отстаивать против общины так называемые естественные права отдельных лиц, а вся буря возникала из-за формы общинного представительства. Со времен Тарквиниев и до времен Гракхов призывным кличем римской партии прогресса было не ограничение государственной власти, а ограничение власти должностных лиц, и при этом никогда не терялось из виду, что народ должен не управлять, а быть управляемым.
   Эта борьба велась среди граждан. Рядом с нею возникло другое политическое движение -- стремление неграждан к политической равноправности. Сюда принадлежат волнения среди плебеев, латинов, италиков, вольноотпущенников; все они -- все равно, назывались ли они гражданами, как плебеи и вольноотпущенники, или не назывались, как латины и италики, -- нуждались в политическом равенстве и домогались его.
   Третье противоречие носило еще более общий характер -- это было противоречие между богатыми и бедными, в особенности теми бедными, которые были вытеснены из своего владения или которым угрожала опасность быть вытесненными. Юридические и политические отношения в Риме были причиной возникновения многочисленных крестьянских хозяйств -- частью среди мелких собственников, зависевших от произвола капиталистов, частью среди мелких арендаторов, зависевших от произвола землевладельцев, -- и нередко обезземеливали не только частных людей, но и целые общины, не посягая на личную свободу. Оттого-то земледельческий пролетариат и приобрел с ранних пор такую силу, что мог иметь существенное влияние на судьбу общины. Городской пролетариат приобрел политическое значение лишь гораздо позже.
   Среди этих противоречий двигалась внутренняя история Рима и, вероятно, также совершенно для нас утраченная история всех других италийских общин. Политическое движение среди полноправных граждан, борьба между исключенными и теми, кто их исключил, социальные столкновения между владеющими и неимущими в сущности совершенно различны между собою, несмотря на то, что они многоразличным образом смешиваются и переплетаются, часто вызывая заключение очень странных союзов. Так как сервиева реформа, поставившая оседлого жителя в военном отношении наравне с гражданином, была вызвана, по-видимому, скорее административными соображениями, чем политическими тенденциями одной партии, то главным из тех контрастов, которые привели к внутренним потрясениям и изменению государственных учреждений, должен считаться тот, который подготовил ограничение власти должностных лиц. Самый ранний успех этой древнейшей римской оппозиции заключался в упразднении пожизненного главы общины, т. е. в упразднении царской власти. В какой мере естественный ход дел необходимо требовал такой перемены, всего яснее видно из того факта, что одно и то же изменение государственных учреждений совершилось во всем греко-италийском мире одинаково. Прежние пожизненные правители были с течением времени заменены новыми, выбиравшимися на год не только в Риме, но и у всех остальных латинов, равно как у сабеллов, у этрусков, у апулийцев и вообще как во всех италийских, так и в греческих общинах. Относительно луканского округа положительно доказано, что в мирное время он управлялся демократически и только на время войны должностные лица назначали царя, т. е. правительственное лицо, имевшее сходство с римскими диктаторами; сабельские городские общины, как например Капуя и Помпея, также повиновались впоследствии ежегодно сменявшемуся "общинному попечителю" (medix tuticus), и мы может предположить, что такие же порядки существовали в Италии в ее остальных народных и городских общинах. Поэтому уже не представляется надобности объяснять, по каким причинам консулы заменили в Риме царей; из организма древних греческих и италийских государств как бы сама собою возникла необходимость ограничить власть общинного правителя более коротким, большей часть годовым сроком. Однако, как ни была естественна причина такого преобразования, оно могло совершиться различными способами: можно было постановить после смерти пожизненного правителя, что впредь не будут избирать таких правителей, что и попытался сделать, как рассказывают, римский сенат после смерти Ромула; или сам правитель мог добровольно отречься от своего звания, что будто бы и намеревался сделать царь Сервий Тулий; или же народ мог восстать против жестокого правителя и выгнать его, чем в действительности и был положен конец римской царской власти.
   Несмотря на то, что в историю изгнания последнего Тарквиния, прозванного "Гордым", вплетено множество анекдотов и что на эту тему было сочинено множество рассказов, все-таки эта история достоверна в своих главных чертах. Предание совершенно правдоподобно указывает следующие причины восстания: что царь не совещался с сенатом и не пополнял его личного состава, что он постановлял приговоры о смертной казни и о конфискации, не спросивши мнения советников, что он наполнил свои амбары огромными запасами зернового хлеба и что он не в меру обременял граждан военной службой и трудовыми повинностями; о том, как был озлоблен народ, свидетельствуют: формальный обет, данный всеми и каждым за себя и за своих потомков, не терпеть впредь более царя, слепая ненависть, с которою с тех пор относились к слову "царь", и главным образом постановление, что "жертвенный царь" (должность которого сочли нужным создать, для того чтобы боги не оставались без обычного посредника между ними и народом) не может занимать никакой другой должности, так что этот сановник сделался первым лицом в римском общинном быту, но вместе с тем и самым бессильным. Вместе с последним царем был изгнан и весь его род, что доказывает, как еще крепки были в ту пору родовые связи. Тарквинии переселились после того в город Цере, который, вероятно, был их старой родиной, так как там недавно был найден их родовой могильный склеп, а во главе римской общины были поставлены два выбиравшихся ежегодно правителя вместо одного пожизненного. Вот все те сведения об этом важном событии, которые можно считать исторически достоверными[102]. Понятно, что в такой крупной и властвовавшей над столь обширной территорией общине, как римская, царская власть -- в особенности если она находилась в течение нескольких поколений в руках одного и того же рода, была более способна к сопротивлению, чем в более мелких государствах, а потому и борьба с нею, вероятно, была более упорной; но на вмешательство иноземцев в эту борьбу нет никаких надежных указаний. Большая война с Этрурией (эта война вдобавок считалась столь близкой ко времени изгнания Тарквиниев только вследствие хронологической путаницы в римских летописях) не может считаться заступничеством Этрурии за обиженного в Риме соотечественника по тому очень достаточному основанию, что, несмотря на решительную победу, этруски не восстановили в Риме царской власти и даже не вернули туда Тарквиниев.
   Если для нас покрыта мраком историческая связь между подробностями этого важного события, зато для нас ясно, в чем именно заключалась перемена формы правления. Царская власть вовсе не была упразднена, как это доказывается уже тем, что на время междуцарствия по-прежнему назначался интеррекс; разница заключалась только в том, что вместо одного пожизненного царя назначались два на год, которые назывались полководцами (praetores) или судьями (iudices), или просто сотоварищами (consules)[103]. Республику от монархии отличали только принципы коллегиальности и ежегодной смены, с которыми мы здесь и встречаемся в первый раз. Принцип коллегиальности, от которого и было заимствовано название годовых царей, сделавшееся впоследствии самым употребительным, является здесь в совершенно своеобразной форме. Верховная власть была возложена не на обоих должностных лиц в совокупности: каждый из консулов имел ее и пользовался ею совершенно так же, как некогда царь. Это заходило так далеко, что, например, нельзя было поручить одному из коллег судебную власть, а другому командование армией, но оба они одновременно творили в городе суд и одновременно отправлялись в армию; в случае столкновения решала очередь, измерявшаяся месяцами или днями. Впрочем, по крайней мере в том, что касается командования армией, сначала, быть может, и существовало некоторое разделение обязанностей, так, например, один консул мог выступить в поход против эквов, а другой против вольсков, но такое разделение не имело никакой обязательной силы, и каждый из двух соправителей имел право во всякое время вмешиваться в сферу деятельности своего коллеги. Поэтому в тех случаях, когда верховная власть сталкивалась с верховною же властью и один из соправителей запрещал делать то, что приказывал другой, всесильные консульские повеления отменялись одно другим. Это своеобразное -- если не римское, то конечно латинское -- учреждение двух конкурирующих между собою верховных властей в общем оправдало себя на практике в римском общинном быту; но ему трудно найти параллель в других более обширных государствах, оно, очевидно, было вызвано желанием сохранить царскую власть во всей юридической полноте и потому не раздроблять царскую должность и не переносить ее с одного лица на коллегию, а просто удвоить число ее носителей, чтобы в случае нужды они уничтожили власть друг друга. Для назначения срока послужило юридической точкой опоры прежнее пятидневное междуцарствие. Обычные начальники общины обязывались оставаться в должности не более одного года со дня своего вступления в нее[104], и по истечении этого срока их власть в силу закона прекращалась, точно так же как прекращалась власть интеррекса по истечении пяти дней. Вследствие такого срочного пребывания в должности консул лишался фактической безответственности царя. Хотя и царь никогда не стоял в римском общинном быту выше закона, но так как верховный судья не мог быть, по римским понятиям, призван к своему собственному суду, то царь мог совершать преступления, а суда и наказания для него не существовало. Напротив того, консула, провинившегося в убийстве или в государственной измене, охраняла его должность, только пока он в ней состоял; после того как он слагал с себя консульское звание, он подлежал обыкновенному уголовному суду наравне со всеми другими гражданами.
   К этим главным и основным переменам присоединялись другие, второстепенные, ограничения, имевшие более внешний характер, тем не менее некоторые из них имели существенное значение. Вместе с отменой пожизненного пребывания у власти сами собою исчезали и право царя возлагать обработку его пахотных полей на граждан, и те особые отношения, в которых он находился к оседлым жителям в качестве их патрона. Кроме того, в уголовных процессах равно как при наложении штрафов и телесных наказаний, царь не только имел право производить расследование и постановлять решение, но также мог разрешать или не разрешать ходатайство осужденных о помиловании; а теперь было постановлено Валериевым законом (245 г. от основания Рима [500 г.]), что консул обязан подыскать апелляцию осужденного, если приговор о смертной казни или о телесном наказании постановлен не по военным законам; другим, позднейшим, законом (неизвестно, когда состоявшимся, но изданным до 303 г. [451 г.]) это правило было распространено и на тяжелые денежные пени. Оттого-то всякий раз, когда консул действовал в качестве судьи, а не в качестве начальника армии, его ликторы откладывали в сторону свои секиры, до тех пор служившие символом того, что их повелитель имел право карать смертью. Однако тому должностному лицу, которое не дало бы хода апелляции, закон угрожал только бесчестием, которое было при тогдашних порядках в сущности не чем иным, как нравственным пятном, и самое большее вело лишь к тому, что свидетельское показание такого лишенного чести человека считалось недействительным. И здесь лежало в основе все то же воззрение, что прежнюю царскую власть невозможно ограничить юридическим путем и что стеснения, наложенные вследствие революции на того, в чьих руках находится верховная власть общины, имеют, строго говоря, только фактическое и нравственное значение. Поэтому и консул, действовавший в пределах прежней царской компетенции, мог совершить в приведенном случае несправедливость, а не преступление и за это не подвергался уголовному суду. Сходное с этим по своей тенденции ограничение было введено и в гражданское судопроизводство, так как у консулов было, по-видимому, отнято -- с самого учреждения их должности -- право разрешать по их усмотрению тяжбы между частными лицами. Преобразование уголовного и гражданского судопроизводств находилось в связи с общим постановлением относительно передачи должностной власти заместителю или преемнику. Царю принадлежало неограниченное право назначать заместителей, но он никогда не был обязан это делать, а консулы пользовались совершенно иначе правом передавать другим свою власть. Правда, прежнее правило, что уезжавшее из города высшее должностное лицо должно назначить для отправления правосудия наместника, осталось обязательным и для консулов и при этом даже не был применен к заместительству коллегиальный принцип, так как назначать заместителя должен был тот консул, который покидал город после своего соправителя. Но право передавать свою власть во время пребывания консулов в городе было, вероятно, при самом учреждении их должности ограничено тем, что в известных случаях передача власти была поставлена консулу в обязанность, а во всех других воспрещена. На основании этого правила, как уже было замечено, совершилось преобразование всего судопроизводства. Консул конечно мог постановлять приговоры и по таким уголовным преступлениям, которые влекли за собой смертную казнь, но его приговор представлялся общине, которая могла утвердить его или отвергнуть; впрочем, сколько нам известно, консул никогда не пользовался этим правом, а быть может, даже скоро стал бояться им пользоваться и, вероятно, постановлял уголовные приговоры только в тех случаях, когда обращение к общине по каким-нибудь причинам исключалось. Во избежание непосредственных столкновений между высшим должностным лицом общины и самой общиной уголовная процедура была организована так, что высший общинный сановник оставался компетентным только в принципе, а действовал всегда через делегатов, назначать которых был обязан, хотя и выбирал их по собственному усмотрению. К числу таких делегатов принадлежали оба нештатных судьи по делам о восстаниях и о государственной измене (duoviri perduellionis) и оба штатных следователя по делам об убийствах (quaestores parricidii). Быть может, нечто подобное существовало и в эпоху царей на тот случай, когда царь поручал рассмотрение таких процессов своим заместителям; но постоянный характер последнего из вышеупомянутых учреждений и проведенный в них обоих принцип коллегиальности во всяком случае относятся ко временам республики. Последнее учреждение очень важно еще потому, что оно в первый раз дало двум штатным высшим правителям двух помощников, которых назначал каждый из этих правителей при своем вступлении в должность и которые, само собой разумеется, покидали свои места с его удалением; стало быть их официальное положение, как и положение высшего должностного лица, было регулировано по принципам несменяемости, коллегиальности и годичного срока службы. Конечно, это еще не была настоящая низшая магистратура в том смысле, в каком ее понимала республика, так как комиссары назначались не по выбору общины, но это уже был исходный пункт для учреждения тех низших служебных должностей, которые впоследствии получили столь многостороннее развитие. В том же смысле следует понимать отнятие у высших правителей права разрешать частные тяжбы, так как право царя поручать решение какой-нибудь отдельной тяжбы заместителю было превращено в обязанность консула удостовериться в личности тяжущихся, выяснить сущность иска и затем передать дело на решение им избранного и действующего по его указаниям частного лица. Точно так же и важное дело заведования государственной казной и государственным архивом хотя и было предоставлено консулам, но к ним были назначены штатные помощники если не тотчас вслед за учреждением их должности, то во всяком случае очень рано; этими помощниками были все те же два квестора, которые конечно должны были повиноваться консулам безусловно, однако без их ведома и содействия консулы не могли сделать ни шагу. Напротив того, в тех случаях, на которые не было установлено подобных правил, находившийся в столице глава общины был обязан действовать лично; так, например, при открытии процесса он ни в коем случае не мог назначить вместо себя заместителя.
   Это двоякое ограничение консульского права действовать через заместителей было введено в сфере городской администрации и прежде всего по судопроизводству и по заведованию государственной казной. В качестве же главнокомандующего консул сохранил право возлагать на других или все свои занятия, или часть их. Это различие между правом передачи гражданской власти и правом передачи власти военной сделалось причиной того, что в области собственно общинного римского управления заместительство (pro magistratu) сделалось невозможным для должностной власти и чисто городские должностные лица никогда не заменялись недолжностными, между тем как военные заместители (pro consule, pro praetore, pro quaestore) были устранены от всякой деятельности внутри самой общины.
   Право назначать преемника принадлежало не царю, а только интеррексу. Наравне с этим последним был поставлен в этом отношении и консул; однако в случае если он не воспользовался своим правом, то, как и прежде, вступал в должность интеррекс, так что необходимая непрерывность верховной должности неослабно поддерживалась и при республиканской форме правления. Однако это право консулов подверглось существенному ограничению к выгоде гражданства, так как консул был обязан получать от общины согласие на назначение намеченных им преемников, а затем назначать только тех, на кого указывала община. Вследствие этого стеснительного права общины предлагать кандидата в ее руки до некоторой степени перешло и назначение обычных высших должностных лиц; тем не менее на практике все еще существовало значительное различие между правом предлагать и правом формально назначать. Руководящий избранием консул не был простым распорядителем на выборах, а мог в силу своего старинного царского права, например, устранить некоторых кандидатов, мог оставить без внимания поданные за них голоса, а сначала даже мог ограничить выборы списком кандидатов, который был им самим составлен; но еще важнее тот факт, что когда представлялась надобность пополнить личный состав консульской коллегии вследствие избирания одного из консулов в диктаторы (о чем сейчас будет идти речь), то у общины не спрашивали ее мнения, и консул назначал своего соправителя, так же ничем не стесняясь, как интеррекс когда-то ничем не стеснялся в назначении царя. Принадлежавшее царю право назначать жрецов не перешло к консулам, а было заменено для мужских коллегий самопополнением, а для весталок и для отдельных жрецов назначениями от понтификальной коллегии, к которой перешла и похожая на семейный отцовский суд юрисдикция общины над жрицами Весты. Так как деятельность этого рода более удобна при ее сосредоточении в руках одного лица, то понтификальная коллегия, вероятно, впервые в ту пору поставила над собой председателя (pontifex maximus). Это отделение верховной культовой власти от гражданской (причем к упомянутому ранее "жертвенному царю" не перешла ни светская, ни духовная власть прежних царей, а перешел только титул), равно как совершенно не соответствующее общему характеру римского жречества выдающееся положение нового верховного жреца, отчасти похожее на положение должностного лица, составляют одну из самых замечательных и самых богатых последствиями особенностей государственного переворота, целью которого было ограничение власти должностных лиц в пользу аристократии. Уже ранее было упомянуто о том, что и во внешнем отношении консул далеко уступал царю, внушавшему своим появлением почтение и страх, что консул был лишен царского титула и жреческого посвящения и что у его служителей был отнят топор; к этому следует присовокупить, что консула отличала от обыкновенного гражданина уже не царская пурпуровая мантия, а только пурпуровая кайма на плаще и что царь, быть может, никогда не появлялся публично иначе как на колеснице, между тем как консул был обязан следовать общему обыкновению и, подобно всем другим гражданам, ходить внутри города пешком. Однако все эти обычаи власти в сущности относились только к ординарным правителям общины.
   Наряду с двумя избранными общиною начальниками и в некотором отношении даже взамен их появлялся в чрезвычайных случаях только один правитель или военачальник (magister populi), обыкновенно называвшийся диктатором . На выбор диктатора община не имела никакого влияния; он исходил из свободного решения одного из временных консулов, которому не могли в этом помешать ни его коллега, ни какая-либо другая общественная власть; против диктатора допускалась и апелляция, но, точно так же как против царя, если он добровольно ее допускал; лишь только он был назначен, все другие должностные лица становились в силу закона его подчиненными. Нахождение диктатора в должности было ограничено двойным сроком: во-первых, в качестве сослуживца тех консулов, один из которых его выбрал, он не мог оставаться в должности долее их; во-вторых, было безусловно принято за правило, что диктатор не мог оставаться в своем звании долее шести месяцев. Далее, относительно диктатора существовало то своеобразное постановление, что этот "военачальник" был обязан немедленно назначить "начальника конницы" (magister equitum), который состоял при нем в качестве подчиненного ему помощника (вроде того, как квестор состоял при консуле) и вместе с ним складывал с себя свое звание; это постановление, без сомнения, находилось в связи с тем, что военачальнику, по всей вероятности как вождю пехоты, было запрещено садиться на коня. Поэтому на диктатуру следует смотреть как на возникшее одновременно с консулатом учреждение, главною целью которого было устранить на время войны неудобства раздельной власти и временно снова вызвать к жизни царскую власть. Именно во время войны равноправие консулов должно было внушать опасения, а о том, что первоначальная диктатура имела по преимуществу военное значение, свидетельствуют не только положительные указания, но также древнейшие названия этого должностного лица и его помощника, равно как ограничение его службы продолжительностью летнего похода и устранением апелляции. Стало быть, в общем итоге и консулы оставались тем же, чем были цари -- высшими правителями, судьями и военачальниками, -- и даже в том, что касается религии, не "жертвенный царь", назначенный только для сохранения царского титула, а консул молился за общину, совершал за нее жертвоприношения и от ее имени узнавал волю богов при помощи сведущих людей. Сверх того на случай надобности была удержана возможность во всякое время восстановить вполне неограниченную царскую власть, не испрашивая на то предварительного согласия общины, и вместе с тем устранить стеснения, наложенные коллегиальностью и особыми ограничениями консульской компетенции. Таким образом, те безымянные государственные люди, которые совершили эту революцию, разрешили чисто по-римски, столь же ясно, сколь и просто, задачу сохранения царской власти в юридическом отношении при фактическом ее ограничении.
   Таким образом, община приобрела вследствие перемены формы правления чрезвычайно важные права: право ежегодно указывать, кого она желает иметь правителем, и право пересматривать в последней инстанции смертные приговоры над гражданами. Но община уже не могла оставаться такой, какой была прежде, -- не могла состоять только из превратившегося фактически в аристократию патрициата. Сила народа заключалась в массе, в рядах которой уже было немало именитых и зажиточных людей. Эта масса, исключенная из общинного собрания, несмотря на то что несла повинности наравне со всеми другими, могла выносить свое положение, пока само общинное собрание почти вовсе не вмешивалось в отправления государственного механизма и пока царская власть благодаря своему высокому и ничем не стесняемому положению была страшна для граждан немногим менее, чем для оседлых жителей, и тем поддерживала равноправие в народе. Но это положение не могло оставаться неизменным, с тех пор как сама община была призвана к постоянному участию в выборах и в постановлении приговоров, а ее начальник был фактически низведен из ее повелителя на степень ее временного уполномоченного; тем более когда приходилось перестраивать государство на другой день после революции, которую возможно было произвести только совокупными усилиями патрициев и оседлого населения. Расширение этой общины было неизбежным, и оно совершилось в самых широких размерах, так как в состав курий было принято все плебейство, т. е. все те неграждане, которые не принадлежали ни к числу рабов, ни к числу живших на правах гостей граждан иноземных общин. В то же время были отняты почти все политические права у куриального собрания старых граждан, до тех пор бывшего и юридически и фактически высшею властью в государстве; оно удержало в своих руках из своей прежней деятельности только чисто формальные или касавшиеся родовых отношений акты, как например принесение консулу или диктатору при их вступлении в должность такого же обета верности, какой прежде приносился царю, и выдачу законных разрешений на усыновления и на совершение завещаний; но оно уже впредь не могло постановлять никаких настоящих политических решений. Вскоре даже плебеи получили право голоса в куриях, и тем самым старые граждане лишились права собираться и постановлять сообща решения. Вследствие перемены формы правления куриальная организация была как бы вырвана с корнем, так как она была основана на родовом строе, который существовал во всей своей чистоте только у прежних граждан. Когда плебеи были допущены в курии, конечно и им было юридически разрешено то, что до тех пор могло существовать в их быту только фактически, и им дозволили организовать семьи и роды; но нам положительно известно из преданий и сверх того понятно само собой, что только часть плебеев приступила к родовой организации; поэтому в новое куриальное собрание -- совершенно наперекор его первоначальному основному характеру -- поступило немало таких членов, которые не принадлежали ни к какому роду. Все политические права общинного собрания -- как разрешение апелляций в уголовном процессе, который был преимущественно политическим процессом, так и назначение должностных лиц, равно как утверждение или неутверждение законов, -- были переданы или вновь дарованы собранию людей, обязанных нести военную службу, так что центурии приобрели с тех пор общественные права, соответствовавшие лежавшим на них общественным повинностям. Таким образом, положенные в основу сервиевой конституции небольшие зачатки реформ -- как, например, предоставленное армии право высказывать свое мнение перед объявлением наступательной войны -- достигли такого широкого развития, что центуриальные собрания совершенно и навсегда затмили значение курий и на них стали смотреть как на собрания суверенного народа. И там прения происходили только в том случае, когда председательствовавшее должностное лицо само заводило о чем-нибудь речь или предоставляло другим право говорить; только когда дело шло об апелляции, естественно, приходилось выслушивать обе стороны; решения постановлялись в центуриях простым большинством голосов. Так как в куриальном собрании все имевшие право голоса стояли на совершенно равной ноге, то с допущением всех плебеев в курии дело дошло бы до развернутой демократии, и поэтому понятно, что голосование по политическим вопросам было отнято у курий; напротив того, центуриальное собрание переносило центр тяжести хотя и не в руки знати, но в руки зажиточных людей, а важную прерогативу голосования в первой очереди, нередко фактически предрешавшую окончательный результат выборов, предоставляло всадникам, т. е. богатым.
   На сенате реформа отразилась иначе, чем на общине. Существовавшая раньше коллегия старшин не только осталась по-прежнему исключительно патрицианской, но и сохранила свои главные прерогативы -- право поставлять интеррекса и право утверждать постановленные общиной решения, если они были согласны с существующими законами, или отвергать их, если они противоречили этим законам. Реформа даже увеличила эти привилегии, предоставив патрицианскому сенату право утверждать или не утверждать как назначение общинных должностных лиц, так и выбор, сделанный общиной; только для апелляции, сколько нам известно, никогда не испрашивалось его утверждение, так как тут дело шло о помиловании виновного, а когда помилование уже было даровано суверенным народным собранием, то было бы неуместно заводить речь об отмене такого акта. Хотя с упразднением царской власти конституционные права сената скорее увеличились, чем уменьшились, однако, как гласит предание, немедленно вслед за этим упразднением личный состав сената был расширен допущением в него плебеев для рассмотрения таких дел, при обсуждении которых допускалось более свободы, а это привело впоследствии к совершенному преобразованию всей корпорации. Сенат с древнейших времен также исполнял -- хотя не исключительно и не предпочтительно -- роль государственного совета; а если, что кажется вероятным, даже в эпоху царей не считалось в подобных случаях противозаконным допускать и несенаторов к участию в сенатских собраниях, то теперь было положительно установлено, что для рассмотрения подобного рода дел следует вводить в патрицианский сенат (patres) известное число "приписанных" (conscripti) непатрициев. Это конечно отнюдь не было уравнением в правах: присутствовавшие в сенате плебеи не делались от того сенаторами, а оставались членами всаднического сословия; назывались они не "отцами", а "приписанными" и не имели права на внешние отличия сенаторского звания -- на ношение красной обуви. Сверх того они не только были безусловно устранены от пользования предоставленною сенату верховною властью (auctoritas), но даже в тех случаях, когда нужно было только дать совет (consilium), они должны были молча выслушивать обращенный к патрициям вопрос и только при разделении голосов выражать свое мнение простым переходом на ту или другую сторону -- "голосовать ногами" (pedibus in sententiam ire, pedarii), как выражались гордые аристократы; тем не менее плебеи проложили себе благодаря реформе дорогу не только в те собрания, которые происходили на форуме, но и в сенат, и, таким образом, при новом устройстве был сделан первый и самый трудный шаг к уравнению в правах. Во всем остальном организация сената не подвергалась никаким существенным изменениям. В среде патрицианских членов вскоре возникло, особенно при отбирании мнений, различие рангов, заключавшееся в том, что лица, предназначенные к занятию высшей общинной должности или уже прежде занимавшие ее, ставились во главе списка и прежде всех подавали голос, а положение первого из них (princeps senatus) скоро сделалось весьма завидным почетным званием. Напротив того, состоявший в должности консул, точно так же как и царь, не считался членом сената, и потому его собственный голос не шел в счет. Избрание членов в более узкий патрицианский сенат, как и в число приписанных, производилось консулом, точно так же как прежде производилось царем; но само собой разумеется, что царь еще, может быть, и имел иногда в виду замещение вакантных мест представителями отдельных родов, а по отношению к плебеям, у которых родовой строй был развит не вполне, такое соображение совершенно отпадало, и, таким образом, связь сената с родовым строем все более и более ослабевала. О том, что право консулов назначать плебеев в сенат было ограничено каким-нибудь определенным числом, нам ничего неизвестно; впрочем, в таком ограничении прав не представлялось и надобности, потому что сами консулы принадлежали к аристократии. Напротив того, консул, по условиям своего положения, вероятно, был с самого начала фактически менее свободен в назначении сенаторов и гораздо более связан сословными интересами и установившимися обычаями, чем царь. Так, например, с ранних пор получил обязательную силу обычай, что вступление в звание консула необходимо влекло за собою вступление в пожизненное звание сенатора, если консул еще не был сенатором во время своего избрания, -- а это еще иногда случалось в ту пору. Точно так же, как кажется, с ранних пор установилось обыкновение не тотчас замещать вакантные сенаторские места, а пересматривать и пополнять сенаторские списки при новом цензе, т. е. через каждые три года в четвертый, в чем также заключалось немаловажное ограничение власти тех, кому было предоставлено право выбора. Общее число сенаторов оставалось неизменным, хотя в этот счет были включены и приписанные, из чего мы вправе заключить, что численный состав патрициата уменьшился[105].
   С превращением монархии в республику в римском общинном быту, как видно, почти все осталось по-старому; эта революция была консервативна, насколько вообще может быть консервативен государственный переворот, и она, в сущности, не уничтожила ни одной из главных основ общинного быта. В этом заключался отличительный характер всего движения. Изгнание Тарквиниев не было делом народа, увлекшегося чувством сострадания и любовью к свободе, как его описывают сентиментальные и совершенно несогласные с истиной старинные рассказы; оно было делом двух больших политических партий, уже ранее того вступивших между собою в борьбу и ясно сознавших, что этой борьбе не будет конца, -- делом старых граждан и оседлых жителей, которые ввиду угрожавшей им общей опасности, что общинное управление будет заменено личным произволом одного властителя, стали, как английские тори и виги в 1688 г., действовать заодно, для того чтобы потом снова разойтись. Старое гражданство не было в состоянии освободиться от царской власти без содействия новых граждан, а эти последние не были достаточно сильны для того, чтобы одним ударом вырвать у первых из рук власть. В подобных сделках партии по необходимости довольствуются самым меньшим размером обоюдных уступок, выторгованных путем утомительных переговоров, и будущее разрешает вопрос о дальнейшем равновесии основных элементов, об их взаимодействии или противодействии. Поэтому мы составили бы себе неверное понятие о первой римской революции, если бы видели в ней только введение некоторых новых порядков, как например ограничение срока верховной магистратуры; ее косвенные последствия были несравненно более важны и даже превзошли все, чего могли ожидать ее виновники.
   Это была, одним словом, именно та пора, когда возникло римское гражданство в позднейшем значении этого слова. Плебеи были до того времени оседлыми жителями, которые хотя и были привлечены к уплате налогов и к отбыванию повинностей, но в глазах закона были не более как терпимыми в общине пришельцами, так что едва ли считалось нужным резко отделять их от настоящих иноземцев. Теперь же они были внесены в качестве военнообязанных граждан в куриальные списки, и хотя им было еще далеко до равноправия -- старые граждане все еще удерживали исключительно в своих руках предоставленные совету старшин верховные права, так как только из их среды выбирались гражданские должностные лица и члены жреческих коллегий и даже только они одни могли пользоваться такими гражданскими льготами, как право выгонять свой скот на общинные пастбища, -- тем не менее уже был сделан первый и самый трудный шаг к полному уравнению прав, с тех пор как плебеи стали не только служить в общинном ополчении, но даже подавать свои голоса в общинном собрании и в общинном совете (когда дело шло только о выражении мнения) и с тех пор как голова и спина даже самого бедного из оседлых жителей были так же хорошо защищены правом апелляции, как голова и спина самого знатного из старинных граждан. Одним из последствий такого слияния патрициев и плебеев в новое общее римское гражданство было превращение старого гражданства в родовую знать, которая даже не могла пополнять своего состава, потому что ее члены утратили право постановлять на общих собраниях решения, а принятие в это сословие новых семейств путем общинного приговора стало еще менее возможным. При царях римская знать не знала такой замкнутости, и поступление в нее новых родов было не очень редким явлением; теперь же этот отличительный признак юнкерства сделался несомненным предвестником предстоявшей утраты как политических прерогатив знати, так и ее исключительного преобладания в общине. Сверх того, патрициат наложил на себя отпечаток исключительного и бессмысленно привилегированного дворянства тем, что плебеи были устранены от всех общинных и жреческих должностей, между тем как они могли быть и офицерами и членами совета, и тем, что с безрассудным упорством отстаивалась юридическая невозможность брачных союзов между старыми гражданами и плебеями. Вторым последствием нового гражданского объединения неизбежно было более точное регулирование права селиться на постоянное жительство как для латинских союзников, так и для граждан других государств. Не столько ввиду принадлежавшего только оседлым жителям права голоса в центуриях, сколько ввиду права апелляции, приобретенного плебеями, а не жившими временно или постоянно в Риме иноземцами, оказалось необходимым точнее формулировать условия для приобретения плебейских прав и закрыть для новых неграждан доступ в расширившееся гражданство. Стало быть, к этой эпохе следует отнести как начало возникшей в народе ненависти к различию между патрициями и плебеями, так и внушенное гордостью старание отделить так называемых cives romani резкой чертой от иноземцев. Та местная противоположность имела более временный характер, но эта политическая противоположность была более устойчива, сознание государственного единства и зарождавшегося могущества в умах римлян оказалось достаточно сильным, чтобы сначала подкопать, а затем унести в могучем порыве мелкие различия.
   Сверх того, это было то самое время, когда ясно установилось различие между законом и приказом. Это различие коренилось в исконных основах римского государственного устройства, так как и царская власть стояла в Риме под гражданским законом, а не выше его. Но глубокое и практическое уважение к принципу власти, которое мы находим у римлян, как и у всякого другого политически одаренного народа, привело к тому замечательному постановлению римского публичного и частного права, что всякое, не основанное на законе, приказание должностного лица имеет обязательную силу, по меньшей мере, пока срок пребывания этого лица в должности не истек -- хотя бы потом оно и было признано не подлежащим исполнению. Понятно, что, пока выбирались пожизненные правители, различие между законом и приказом должно было фактически почти совершенно исчезнуть, а законодательная деятельность общинного собрания не могла получить никакого дальнейшего развития. Наоборот, для нее открылось широкое поприще, с тех пор как правители стали ежегодно меняться; тогда уже нельзя было отказывать в практическом значении тому факту, что если консул при решении процесса постановлял несогласный с законами приговор, то его преемник мог назначить пересмотр дела.
   Наконец, это было то время, когда власти гражданская и военная отделились одна от другой. В гражданской сфере господствовал закон, а в военной -- топор; там были в силе конституционные ограничения в виде апелляции и ясно определенных полномочий[106], а здесь полководец был так же неограничен, как и царь. Поэтому было установлено, что по общему правилу полководец и армия не могут как таковые вступать в город. Не в букве, а в духе законов лежал тот принцип, что органические и имеющие постоянную обязательную силу постановления могут состояться только под господством гражданской власти; конечно, могло случиться, что наперекор этому правилу полководец созывал свое войско в лагере на гражданский сход, а постановленное там решение не считалось лишенным законной силы, но обычай не одобрял таких приемов, и они скоро прекратились, как будто бы были запрещены. Противоположность между квиритами и солдатами все глубже и глубже проникала в сознание граждан.
   Однако для того, чтобы эти последствия нового республиканского государственного устройства могли вполне обнаружиться, нужно было время; как ни живо сознавало их потомство, для современников революция могла представляться в ином свете. Хотя неграждане и приобрели благодаря ей гражданские права, а новое гражданство приобрело в общинном собрании широкие права, но патрицианский сенат при своей плотной замкнутости был для тех комиций чем-то вроде верхней палаты; он на основании закона стеснял комицию в самых важных для нее делах благодаря своему праву отвергать ее решения, и хотя не был в состоянии фактически парализовать твердую волю народной массы, но мог причинять ей помехи и затруднения. Знать, лишившаяся права считать себя единственной представительницей общины, по-видимому, утратила не слишком многое, а в других отношениях она решительно выиграла. Конечно, царь принадлежал, точно так же как и консул, к сословию патрициев; назначение членов сената было предоставлено как тому, так и другому; но первый из них стоял, по своему исключительному положению, настолько же выше патрициев, насколько был выше плебеев, и обстоятельства легко могли заставить его искать в народной массе опоры против знати; а пользовавшийся непродолжительною властью консул был и до того и после того не чем иным, как одним из представителей знати; он вовсе не выделялся из своего сословия, так как ему, может быть, пришлось бы завтра повиноваться одному из членов той же знати, которому сегодня он мог приказывать, поэтому тенденции аристократа брали в нем верх над сознанием его должностных обязанностей. Если же случайно призывался в правители какой-нибудь патриций, не сочувствовавший господству знати, то его официальное влияние находило для себя преграду частью в глубоко проникнутом аристократическими тенденциями жречестве, частью в его коллеге и, наконец, могло быть парализовано посредством назначения диктатора; но что еще важнее -- ему недоставало главного элемента политического могущества -- времени. Как бы ни была велика власть, предоставленная начальнику общины, он никогда не приобретет политического могущества, если не будет оставаться во главе управления более долгое время, так как необходимое условие всякого господства -- его продолжительность. Потому-то выгоды были на стороне общинного совета, состоявшего из пожизненных членов, -- не того совета, который состоял из одних патрициев, а того, в который имели доступ и плебеи. Благодаря преимущественно своему праву давать должностным лицам советы по всем делам, он приобрел такое влияние на годового правителя, что юридические между ними отношения совершенно перевернулись; общинный совет захватил в свои руки всю правительственную власть, а прежний правитель стал его председателем или исполнителем его воли. Хотя закон и не требовал, чтобы всякое постановление, поступившее на утверждение общины, предварительно представлялось на рассмотрение и одобрение полного собрания сената, но этот порядок был освящен обычаем, от которого делались отступления и с трудом, и неохотно. Такое одобрение считалось необходимым для важных государственных договоров, для дел, касавшихся управления и наделения общинной землей, и вообще для всякого акта, последствия которого простирались долее должностного года консулов; таким образом, консулу оставались только заведование текущими делами, открытие гражданских тяжб и командование армией в случае войны. Главным образом было обильно последствиями то нововведение, что ни консулу, ни пользовавшемуся во всем остальном неограниченною властью диктатору не дозволялось прикасаться к государственной казне, иначе как сообща с советом и с его согласия. Сенат вменил консулам в обязанность поручать заведование общинной кассой, которой царь заведовал или волен был заведовать сам, двум постоянным низшим должностным лицам, которые хотя и назначались консулами и были обязаны им повиноваться, но, само собою разумеется, зависели еще более самих консулов от сената; таким же способом сенат взял в свои руки заведование финансами, и его право разрешать выдачу из казны денег может быть по своим последствиям поставлено в параллель с правом утверждения налогов в новейших конституционных монархиях. Последствия этих перемен ясны сами собой. Первое и самое существенное условие для господства какой бы то ни было аристократии заключается в том, чтобы верховная государственная власть принадлежала не отдельному лицу, а корпорации; теперь же оказалось, что корпорация, состоявшая преимущественно из знати, стала во главе управления, причем исполнительная власть не только осталась в руках знати, но и была совершенно подчинена правящей корпорации. Хотя в совете и заседали в значительном числе люди незнатного происхождения, но они не могли ни занимать государственных должностей, ни участвовать в прениях, стало быть были устранены от всякого практического участия в управлении; поэтому они и в самом сенате играли второстепенную роль, сверх того и важное в экономическом отношении право пользования общинными пастбищами ставило их в денежную зависимость от корпорации. Мало-помалу возникавшее право патрицианских консулов пересматривать и исправлять списки членов сената, по меньшей мере через три года в четвертый, вероятно, нисколько не было опасным для знати, но могло быть употреблено в дело к ее выгоде, так как благодаря такому праву можно было не допускать неприятного для знати плебея в сенат или даже удалить его оттуда. Поэтому бесспорно верно, что непосредственным последствием революции было утверждение господства аристократии; но это еще не все. Если большинство современников и могло думать, что революция не дала плебеям ничего кроме еще более неподатливого деспотизма, то мы теперь усматриваем даже в этом деспотизме зачатки свободы. То, что выиграли патриции, было утрачено не общиной, а должностною властью; хотя сама община приобрела лишь немного незначительных прав, которые были гораздо менее практичны и менее очевидны, чем приобретения знати, и оценить которые не был в состоянии даже один из тысячи, но в них заключался залог будущего. До сих пор оседлое население было в политическом отношении ничем, а старинное гражданство -- всем, но с той минуты, как первое стало общиной, старое гражданство было побеждено; правда, до полного гражданского равенства еще было далеко, но ведь взятие крепости считается несомненным не тогда, когда заняты последние позиции, а когда пробита первая брешь. Поэтому римская община была права, когда вела начало своего политического существования с учреждения консульства. Несмотря на то, что республиканская революция прежде всего утвердила господство юнкерства, она справедливо может быть названа победой прежнего оседлого населения, или плебса, но в этом последнем значении революция вовсе не имела такого характера, который мы привыкли в наше время называть демократическим. Чисто личные заслуги, без помощи знатного происхождения и богатства, конечно могли, пожалуй, легче доставить влияние и почет при царской власти, чем при господстве патрициев. При царях доступ в сословие патрициев ни для кого не был юридически закрыт, а теперь высшая цель плебейского честолюбия стала заключаться в том, чтобы попасть в число безмолвных придаточных членов сената. К тому же было в порядке вещей, что правящее сословие, допуская в свою среду плебеев, дозволяло заседать рядом с собою в сенате не безусловно самым способным людям, а преимущественно таким, которые стояли во главе богатых и знатных плебейских фамилий; эти же фамилии стали ревниво оберегать доставшиеся им в сенате места. Между тем как в среде старого гражданства существовало полное равноправие, напротив того, новые граждане, или прежние оседлые жители, стали с самого начала делиться на несколько привилегированных фамилий и на оттесненную назад массу. Но при центуриальной организации силы общины сосредоточились в том классе, который со времени совершенного Сервием преобразования армии и податной системы преимущественно перед другими нес на себе гражданские повинности, -- в классе оседлых жителей, и преимущественно не на крупных и не на мелких землевладельцах, а на сословии землевладельцев средней руки; при этом преимущество было на стороне пожилых людей, потому что, несмотря на свою меньшую численность, они имели столько же голосов, сколько и молодежь. Поэтому старое гражданство со своей родовой знатью было подрезано в самом корне, а для нового гражданства был заложен фундамент, в этом последнем предпочтение отдавалось землевладению и возрасту, и уже появились зачатки образования новой знати, значение которой было основано прежде всего на фактическом влиянии известных фамилий будущего нобилитета. Основной консервативный характер римского общинного строя ни в чем не мог выразиться так же ясно, как в том, что республиканский государственный переворот наметил первые основы для нового порядка, тоже консервативного и тоже аристократического.

Глава II.
Народный трибунат и децемвиры

   Благодаря новому общинному устройству старое гражданство достигло законным путем полного обладания политическою властью. Патриции господствовали через посредство магистратуры, низведенной на степень их служанки. Они преобладали в общинном совете, имели в своих руках все должности и жреческие коллегии, были вооружены исключительным знанием божеских и человеческих дел и рутиной политической практики, были влиятельны в общинном собрании, благодаря тому что имели в своем распоряжении множество услужливых людей, привязанных к отдельным семьям, наконец имели право рассматривать и отвергать всякое общинное постановление -- одним словом, они могли еще долго удерживать в своих руках фактическое владычество именно потому, что своевременно отказались от единовластия по закону. Хотя плебеи с трудом выносили свое политически приниженное положение, но на первых порах аристократия могла не бояться чисто политической оппозиции, устраняя от политической борьбы толпу, которая нуждается только в хорошей администрации и в покровительстве своим материальным интересам. Действительно, в первые времена после изгнания царей мы встречаем мероприятия, направленные, или по крайней мере казавшиеся направленными, к тому, чтобы расположить простолюдинов к правлению аристократии преимущественно с его экономической стороны: портовые пошлины были понижены; ввиду высокой цены зернового хлеба его закупали в огромном количестве на счет государства и обратили торговлю солью в казенную монополию, для того чтобы продавать гражданам хлеб и соль по дешевым ценам; наконец народный праздник был продолжен на один день. Сюда же относится ранее упомянутое постановление относительно денежных пеней, которое не только имело в виду вообще ограничить опасное в руках должностных лиц правило налагать штрафы, но и было ясно направлено к охранению интересов мелкого люда. Действительно, когда должностным лицам было запрещено налагать в один и тот же день на одно и то же лицо без права апелляции штраф в размере, превышающем двух овец и тридцать быков, причину такого странного постановления можно найти только в том, что было признано необходимым назначать для того, кто владел только несколькими овцами, иной максимум штрафа, чем для богача, владевшего стадами быков, а наши новейшие законодательства могли бы отсюда поучиться, как следует соразмерять штрафы с богатством или с бедностью виновных. Однако эти мероприятия касались только внешней стороны народного быта, а главное течение стремилось скорее в противоположную сторону. С переменой формы правления началась всеобъемлющая революция в финансовом и экономическом положении римлян. Царский режим по своим принципам, как кажется, не благоприятствовал усилению влияния капиталистов и по мере возможности поощрял увеличение числа пахотных участков, а новый аристократический режим, напротив того, как кажется, с самого начала старался уничтожить средние классы, т. е. среднее и мелкое землевладение, поддерживая, с одной стороны, усиливавшееся влияние крупной поземельной собственности и капитала, а с другой -- возникновение земледельческого пролетариата.
   Даже такое популярное мероприятие, как понижение портовых пошлин, оказалось выгодным преимущественно для оптовых торговцев. Но еще гораздо более выгодной для капиталистов оказалась система откупов. Трудно решить, что послужило главным поводом для ее введения; но если она ведет свое начало с эпохи царей, то только со времени учреждения консульства усилилось значение посредничества частных лиц частью вследствие быстрой смены римских должностных лиц, частью вследствие расширения финансовой деятельности государственного казначейства на такие предприятия, как закупка и продажа хлеба и соли; этим было положено основание для той системы собирания государственных доходов через посредство откупщиков, которая в своем дальнейшем развитии оказала столь сильное и пагубное влияние на римское общинное устройство. Государство стало мало-помалу передавать все свои косвенные доходы и все сложные расчеты и сделки в руки посредников, которые уплачивали казне или получали от нее условленную сумму и затем уже хозяйничали на свой собственный риск. За такие предприятия могли браться, понятно, только крупные капиталисты и преимущественно крупные землевладельцы, потому что государство было очень требовательно насчет материального обеспечения; таким образом, возник тот класс откупщиков и ростовщиков, который имеет такое большое сходство с теперешними биржевыми спекулянтами и по своему поразительно быстрому обогащению, и по своей власти над государством, которому он, по-видимому, оказывал услуги, и наконец по нелепой и бесплодной основе своего денежного могущества.
   Но это стремление к управлению финансами при содействии посредников повлияло прежде всего и самым чувствительным образом и на распоряжение общинными землями, направленное прямо к материальному и нравственному уничтожению средних классов. Пользование общественными выгонами и вообще принадлежавшими государству землями принадлежало в сущности только гражданам; формальный закон воспрещал плебеям доступ к общественным выгонам. Однако помимо перехода земли в полную собственность или наделения земельными участками римское законодательство не признавало за отдельными гражданами таких прав на пользование общинной землей, которые следовало бы охранять наравне с правом собственности; поэтому, пока общинная земля оставалась на самом деле общинной, от произвола царя зависело допускать или не допускать других к участию в этом праве, и не подлежит никакому сомнению, что он нередко пользовался такой властью или своей силой к выгоде плебеев. Но с введением республиканской формы правления снова стали настаивать на точном соблюдении того правила, что пользование общинными выгонами принадлежит по закону только гражданам высшего разряда, т. е. патрициям, и хотя сенат по-прежнему допускал исключения в пользу тех богатых плебейских семейств, которые имели в нем своих представителей, но от пользования были устранены те мелкие плебейские землевладельцы и поденщики, которые более всех нуждались в пастбищах. Сверх того, за выкормленный на общинном выгоне скот до тех пор взыскивался пастбищный сбор, который хотя и был таким, что право пользоваться этими пастбищами все-таки считалось привилегией, однако доставлял государственной казне немаловажный доход. Выбранные из среды патрициев квесторы стали теперь взыскивать его вяло и небрежно и мало-помалу довели дело до того, что он совершенно вышел из обыкновения. До тех пор постоянно производилась раздача земель, в особенности в случае завоевания новой территории; при этом наделялись землей все самые бедные граждане и оседлые жители, и только те поля, которые не годились для хлебопашества, отводились под общинные пастбища. Хотя правительство и не осмелилось совершенно прекратить такую раздачу земель и тем более ограничить ее одними богатыми людьми, но оно стало производить наделы реже и в меньших размерах, а взамен их появилась пагубная система так называемой оккупации, состоящей в том, что казенные земли стали поступать не в собственность и не в настоящую срочную аренду, а в пользование тех, кто ими прежде всех завладел, и их законных наследников, с тем что государство могло во всякое время отобрать землю назад, а пользователь должен был уплачивать десятый сноп или пятую часть прибыли от масла и вина. Это было не что иное, как ранее описанное precarium в применении к казенным землям, и, может быть, уже прежде применялось к общинным землям в качестве временной меры до окончательного распределения наделов. Но теперь это временное пользование не только превратилось в постоянное, но, как и следовало ожидать, стало предоставляться только привилегированным лицам или их фаворитам, а десятая и пятая доли дохода стали взыскиваться с такой же небрежностью, как и пастбищный сбор. Таким образом, средним и мелким землевладельцам был нанесен тройной удар: они лишились права пользоваться общинными угодьями; бремя налогов стало для них более тяжелым, вследствие того что доходы с казенных земель стали поступать в государственную казну неаккуратно, и наконец приостановилась раздача земель, которая была для земледельческого пролетариата тем же, чем могла бы быть в наше время обширная и твердо регулированная система переселений, -- постоянным отводным каналом. К этому присоединилось, вероятно, уже в ту пору возникавшее крупное сельское хозяйство, вытеснявшее мелких клиентов-фермеров, взамен которых стали возделывать землю руками пахотных рабов; этот последний удар было труднее отвратить, чем все вышеупомянутые политические захваты, и он оказался самым пагубным. Тяжелые, частью неудачные войны и вызванное этими войнами обложение чрезмерными военными налогами и трудовыми повинностями довершили остальное, вытеснив землевладельца из дома и обратив его в слугу, если не в раба заимодавца, или же фактически низведя его как неоплатного должника в положение временного арендатора при его кредиторах. Капиталисты, перед которыми тогда открылось новое поприще для прибыльных, легких и безопасных спекуляций, частью увеличивали этим путем свою поземельную собственность, частью предоставляли название собственников и фактическое владение землей тем поселянам, личность и имущество которых находились в их руках на основании долгового законодательства. Этот последний прием был самым обыкновенным и самым пагубным: хотя он иных и спасал от крайнего разорения, но ставил поселянина в такое непрочное и всегда зависевшее от милости кредитора положение, что на долю поселянина не оставалось ничего, кроме отбывания повинностей, и что всему земледельческому сословию стала угрожать опасность совершенной деморализации и утраты всякого политического значения. Когда старое законодательство заменяло ипотечный заем немедленной передачей собственности в руки кредитора, то намерение законодателя было предотвратить обременение поземельной собственности долгами и взыскивать государственные повинности с действительных собственников земли; это правило было обойдено при помощи строгой системы личного кредита, которая могла быть пригодна для торговцев, но разоряла крестьян. Ничем не ограниченное право дробить земли уже и прежде грозило возникновением обремененного долгами земледельческого пролетариата; но при новых порядках, когда все налоги увеличились, а все пути к избавлению были закрыты, нужда и отчаяние со страшной быстротой охватили средний земледельческий класс.
   Возникшая отсюда вражда между богачами и бедняками отнюдь не совпадала с враждой между знатными родами и плебеями. Если патриции и были в огромном большинстве щедро наделены землей, зато и между плебеями было немало богатых и знатных семейств; а так как сенат, уже в ту пору, вероятно, состоявший большею частью из плебеев, взял в свои руки высшее управление финансами, устранив патрицианских должностных лиц, то понятно, что все экономические выгоды, ради которых употреблялись во зло политические привилегии знати, шли в пользу всех богатых вообще; таким образом, давивший простолюдина гнет становился еще более невыносимым оттого, что самые даровитые и самые способные к сопротивлению люди из класса угнетенных, поступая в сенат, переходили в класс угнетателей. Но вследствие того и политическое положение аристократии сделалось непрочным. Если бы она умела обуздать себя настолько, чтобы управлять справедливо и защищать среднее сословие, как это пытались делать некоторые консулы из ее среды, но безуспешно, вследствие приниженного положения магистратуры, то она могла бы еще долго удерживать за собой монополию государственных должностей. Если бы она полностью уравняла в правах самых богатых и самых знатных плебеев, например присоединив к вступлению в сенат приобретение патрициата, то патриции и плебеи еще долго безнаказанно могли бы вместе управлять и спекулировать. Но не случилось ни того, ни другого: бездушие и близорукость -- эти отличительные и неотъемлемые привилегии всякого настоящего юнкерства -- не изменили себе и в Риме: они истерзали могущественную общину в бесплодной, бесцельной и бесславной борьбе.
   Однако первый кризис был вызван не теми, кто страдал от сословной неравноправности, а терпевшим нужду крестьянством. Летописи в своем исправленном виде относят политическую революцию к 244 г. [510 г.], а социальную к 259 и 260 гг. [495 и 494 гг.]; во всяком случае эти перевороты, как кажется, быстро следовали один за другим, но промежуток между ними был, вероятно, более длительным. Строгое применение долгового законодательства, как гласит рассказ, возбудило раздражение среди всего крестьянства. Когда в 259 г. [495 г.] был сделан призыв к оружию ввиду предстоявших опасностей войны, военнообязанные отказались повиноваться. Затем, когда консул Публий Сервилий временно отменил обязательную силу долговых законов, приказав выпустить на свободу арестованных должников и прекратить дальнейшие аресты, крестьяне явились на призыв и помогли одержать победу. Но по возвращении с поля битвы домой они убедились, что с заключением мира, из-за которого они сражались, их ожидают прежняя тюрьма и прежние оковы; второй консул Аппий Клавдий стал с неумолимой строгостью применять долговые законы, а его коллега не посмел этому воспротивиться, несмотря на то, что его прежние солдаты взывали к нему о помощи. Казалось, будто коллегиальность была учреждена не для защиты народа, а в помощь вероломству и деспотизму; тем не менее пришлось выносить то, чего нельзя было изменить. Но, когда в следующем году война вновь возобновилась, приказания консула уже оказались бессильными. Крестьяне подчинились только приказаниям назначенного диктатором Мания Валерия, частью из почтения перед высшею властью, частью полагаясь на хорошую репутацию этого человека, так как Валерии принадлежали к одному из тех старинных знатных родов, для которых власть была правом и почетом, а не источником доходов. Победа снова осталась за римскими знаменами; но, когда победители возвратились домой, а диктатор внес в сенат свои проекты реформ, он встретил в сенате упорное сопротивление. Армия еще не была распущена и по обыкновению стояла у городских ворот; когда она узнала о случившемся, среди нее разразилась давно угрожавшая буря, а корпоративный дух армии и ее тесно сплоченная организация увлекли даже робких и равнодушных. Армия покинула полководца и лагерную стоянку и, удалившись в боевом порядке под предводительством легионных командиров, которые были если не все, то большею частью из плебейских военных трибунов, в окрестности Крустумерии, находившейся между Тибром и Анио, расположилась там на холме как будто с намерением основать новый плебейский город на этом самом плодородном участке римской городской территории. Тогда и самые упорные из притеснителей поняли, что гражданская война поведет к их собственному разорению, и сенат уступил. Диктатор взял на себя роль посредника при определении условий примирения; граждане вернулись в город, и внешнее единство было восстановлено. Народ стал с тех пор называть Мания Валерия "величайшим" (maximus), а гору на той стороне Анио -- "священной". Действительно, был нечто могучее и великое в этой революции, предпринятой самим народом без твердого руководителя, со случайными начальниками во главе и кончившейся без пролития крови; граждане потом охотно и с гордостью о ней вспоминали. Ее последствия сказывались в течение многих столетий; из нее возник и народный трибунат.
   Кроме некоторых временных мероприятий, клонившихся к облегчению бедственного положения должников и к обеспечению различных земледельцев посредством основания нескольких колоний, диктатор провел по инстанциям новый закон, который был по его требованию скреплен поголовной клятвой всех членов общины -- без сомнения для того, чтобы обеспечить им амнистию за нарушение ими военной присяги; затем диктатор приказал: положить этот закон в храме под надзором и охраной двух специально для того выбранных из среды плебеев должностных лиц или "домоначальников" (aediles). Этот закон постановлял, чтобы кроме двух патрицианских консулов было два плебейских трибуна, которых должны были выбирать плебеи, собравшись по куриям. Власть трибунов была бессильна перед военной властью (imperium), т. е. перед властью диктатора вообще и перед властью консула вне города; но от обыкновенной гражданской власти, какая принадлежала консулам, трибунская власть была независима, хотя и не произошло настоящего разделения власти. Трибуны получили такое же право, какое принадлежало консулу против консула и тем более против низших должностных лиц, т. е. право путем своевременно и лично заявленного протеста отменять всякое отданное должностным лицом приказание, которым кто-либо из граждан объявил себя обиженным, равно как право рассматривать всякое предложение, сделанное должностным лицом гражданству, и затем приостанавливать его или кассировать, т. е. право интерцессии, или так называемое трибунское veto.
   Таким образом, власть трибунов заключалась прежде всего в праве тормозить по своему произволу действия администрации и отправление правосудия, как например доставлять обязанному нести военную службу лицу возможность безнаказанно уклоняться от призыва, не допускать или прекращать преследование должников перед судом и исполнение над ними судебных приговоров, не допускать или прекращать возбуждение уголовных процессов и арест находящихся под следствием обвиняемых и т. п. Для того чтобы это заступничество не оказалось недействительным вследствие отсутствия заступника, было постановлено, что трибун не должен никогда ночевать вне города, а двери его дома должны оставаться открытыми и днем и ночью. Сверх того, народный трибун имел право одним своим словом парализовать постановленное общиной решение, так как иначе община могла бы, в силу своих суверенных прав, без всяких объяснений взять назад дарованные ею плебеям привилегии. Но эти права были бы бесполезны, если бы против тех, кто их не захочет признавать, и в особенности против должностных лиц, народный трибун не имел в своем распоряжении мгновенно действующей и непреодолимой принудительной власти. Эта власть заключалась в том, что было признано заслуживающим смертной казни всякое сопротивление трибуну, пользующемуся своими законными правами, и в особенности всякое покушение против его особы, которую все плебеи поголовно поклялись на священной горе за себя и за своих потомков всегда защищать от всякого посягательства, а заведование этой уголовной юстицией было возложено не на общинную магистратуру, а на плебейскую. В силу таких судейских прав трибун мог привлечь к ответственности всякого гражданина и главным образом состоящего в должности консула, а если бы этот последний не подчинился добровольно такому требованию, мог приказать схватить его, подвергнуть следственному аресту или отпустить на поруки и затем приговорить его к смертной казни или денежному штрафу. Для этой цели одновременно с назначением трибуна были назначены ему в служители и помощники два народных эдила, главным образом для производства арестов, почему и этим эдилам была гарантирована личная неприкосновенность поголовной клятвою плебеев. Сверх того, и сами эдилы были, подобно трибунам, наделены судейскою властью по менее значительным проступкам, наказуемым денежными пенями. Если на приговор трибуна или эдила была подана апелляция, то она поступала на рассмотрение не всего гражданства, сноситься с которым не имели права должностные лица плебеев, а всего плебейства, которое собиралось в этом случае по куриям и постановляло окончательное решение по большинству голосов. Такая процедура, конечно, походила скорее на акт насилия, чем на законный образ действий, в особенности, когда она применялась не к плебеям, как это, вероятно, большею частью и случалось. Ни с буквой, ни с духом государственных учреждений нельзя было согласовать того факта, что патриций призывался к ответу перед такими властями, которые стояли во главе не гражданства, а образовавшейся в среде гражданства ассоциации, и что он должен был апеллировать не к гражданству, а к этой же ассоциации. Бесспорно, это первоначально было не что иное, как суд Линча; но это самоуправство с самого начала заимствовало свои внешние формы у правосудия, а со времени законного утверждения народного трибуната оно считалось дозволенным законом. По своей основной идее эта новая юрисдикция трибунов и эдилов, вместе с проистекавшим из нее правом плебейского собрания постановлять решение по вопросам об апелляции, была, без сомнения, так же связана соблюдением законов, как юрисдикция консулов и квесторов и приговоры центурий по вопросам об апелляции, так как правовые понятия о преступлении против общины и о нарушении установленных в общине порядков были перенесены с общины и с ее должностных лиц на плебейство и на его представителей. Но эти понятия были так шатки, а установить их законные рамки было так трудно и даже невозможно, что отправление правосудия по этим категориям преступлений неизбежно должно было носить на себе отпечаток личного произвола. А с тех пор, как самое понятие о праве затемнилось среди сословных распрей, и с тех пор, как законные вожди обеих партий получили такие судейские права, что могли соперничать друг с другом, их юрисдикция неизбежно должна была все более и более походить на чисто полицейскую власть, основанную на произволе. Этот произвол был особенно чувствителен для должностных лиц, которые до тех пор не подлежали никакой судебной ответственности во время своего нахождения в должности, а если после сложения этой должности и могли быть привлекаемы к ответу за каждое из своих деяний, то подлежали суду лиц своего сословия и, в конце концов, самой общины, к которой также принадлежали эти последние. А теперь появилась в форме трибунской юрисдикции новая сила, которая, с одной стороны, могла быть направлена против высшего должностного лица даже во время его состояния в должности, а с другой стороны, действовала на знатных граждан исключительно через посредство лиц незнатного происхождения и была тем более тяжким гнетом, что ни преступления, ни наказания не были сформулированы законом. На деле оказывалось, что при параллельной юрисдикции плебейства и общины имущество, личность и жизнь граждан были предоставлены на произвол собраний враждовавших между собой партий. В гражданскую юрисдикцию плебейские учреждения проникли только в той степени, что в особенно важных для плебеев процессах об отстаивании свободы консулы лишились права назначать присяжных, а приговоры постановлялись особо для того назначенными "десятью судьями" (iudices decemviri, впоследствии decemviri litibus iudicandis).
   К конкуренции в области юрисдикции присоединилась и конкуренция в области законодательной инициативы. Право созывать сочленов и испрашивать их решение принадлежало трибунам уже потому, что без него немыслима никакая ассоциация. Но им было предоставлено это право в очень широком объеме, для того чтобы автономное право плебеев собираться и постановлять решения было законным образом ограждено от всякого посягательства со стороны общинных должностных лиц и даже самой общины. Впрочем, то было необходимым предварительным условием признания прав плебейства, чтобы никто не мог помешать трибунам предлагать на плебейском собрании избрание их преемников и испрашивать у этого собрания утверждения уголовных приговоров; это право было еще особо утверждено за ними ицилиевым законом (262 г. [492 г.]) с угрозою тяжкого наказания всякому, кто перебьет речь трибуна или прикажет народу расходиться. Само собой разумеется, что после этого уже нельзя было воспретить трибуну вносить в плебейское собрание и другие предложения, кроме избрания своего преемника и утверждения своих приговоров. Хотя такие "благоусмотрения массы" (plebiscita) не были настоящими законными народными решениями, а первоначально имели немного более значения, чем решения наших теперешних народных собраний, но различие между народными комициями и совещаниями массы было не более как формальным, поэтому плебеи немедленно стали требовать, чтобы их постановления признавались за автономные решения самой общины, и именно с этой целью был издан ицилиев закон. Таким образом, народный трибун назначался в покровители и в защитники отдельных лиц, в руководители и предводители всех вообще; он был наделен неограниченною судебною властью в уголовных делах, для того чтобы придать его повелениям обязательную силу; наконец его личность была объявлена неприкосновенной (sacrosanctus), так как всякий осмелившийся посягнуть на его особу или на его служителей считался провинившимся не только перед богами, но и перед людьми, достойным смертной казни, как если бы он был законным путем уличен в кощунстве.
   Трибуны народной массы (tribuni plebis) произошли от военных трибунов, от которых и получили свое название, но юридически не имели к ним никакого отношения. Напротив того, по своей власти народные трибуны стояли наравне с консулами. Апелляция от консула на трибуна и право протеста со стороны трибуна против консула были, как мы уже ранее заметили, однородны с апелляцией консула на консула и с протестом одного консула против другого и были не чем иным, как применением общего юридического принципа, что между двумя равноправными лицами запрещающему принадлежит первенство над повелевающим. Кроме того, между трибунами и консулами было сходство в том, что те и другие назначались первоначально в одинаковом числе (впрочем, число трибунов было скоро увеличено); те и другие назначались на один год (этот срок кончался для трибунов всегда 10 декабря), и для тех и других была общей та своеобразная коллегиальность, которая предоставляла каждому отдельному консулу и каждому отдельному трибуну всю принадлежавшую его должности власть во всей ее полноте, а в случае столкновений внутри коллегии не предоставляла решения большинству голосов, а отдавала предпочтение слову "нет" перед словом "да". Поэтому, когда трибун что-либо воспрещал, этот протест имел обязательную силу, несмотря на оппозицию товарищей; когда же, наоборот, он сам возбуждал ходатайство, каждый из его коллег мог воспрепятствовать ему. И консулам и трибунам принадлежала полная и конкурирующая уголовная юрисдикция, хотя первые пользовались ею через посредство других лиц, а последние -- непосредственно; как при первых состояли два квестора, так и при вторых состояли два эдила[107]. Консулы выбирались, конечно, из патрициев, трибуны -- из плебеев. Первым принадлежала более полная власть, вторым -- более неограниченная, так как запрещению и суду трибунов подчинялся консул, но запрещению и суду консулов не подчинялся трибун. Таким образом, трибунская власть является копией консульской власти, но тем не менее представляет совершенный с нею контраст. Власть консулов была по своей сущности положительной, а власть трибунов -- отрицательной. Только консулы были должностными лицами римского народа, а не трибуны, так как первых выбирало все гражданство, а вторых -- только плебейская ассоциация. В знак этого консул являлся публично с подобающими общинному должностному лицу обстановкой и свитой, а трибуны сидели на скамье вместо колесничного кресла и не имели ни официальной прислуги, ни пурпуровой каймы, ни вообще какого-либо внешнего отличия магистратуры; даже в общинном совете трибун не только не председательствовал, но даже вовсе не заседал. Это замечательное учреждение, как видно, самым резким образом противопоставляло безусловному приказанию безусловное запрещение, и распря как бы смягчилась оттого, что вражда между богатыми и бедными была облечена в законные формы и урегулирована.
   Но какая же была польза от того, что единство общины было уничтожено, что ее должностные лица были подчинены контролю такой нетвердой власти, которая зависела от всякой мгновенно вспыхивающей страсти, что в самую опасную минуту правительственная деятельность могла быть парализована одним словом какого-нибудь из восседавших на противоположном троне вождей оппозиции, что уголовное судопроизводство, предоставленное всем должностным лицам противных партий, было как бы законным порядком перенесено из области права в область политики и навсегда искажено? Правда, хотя трибунат и не оказал непосредственного содействия политическому уравнению сословий, он все-таки сделался могущественным орудием в руках плебеев, когда они стали добиваться доступа к общинным должностям. Но не в этом заключалось настоящее назначение трибуната. Он был учрежден благодаря победе не над политически привилегированным сословием, а над богатыми землевладельцами и капиталистами; он должен был доставить простолюдину дешевое правосудие и более соответствующее его интересам финансовое управление. Этой цели он не выполнил и не мог выполнить. Трибун мог воспрепятствовать некоторым отдельным актам несправедливости и вопиющей жестокости, но зло заключалось не в неточном исполнении справедливых законов, а в том, что сами законы были несправедливы, а как же мог бы трибун постоянно приостанавливать законное отправление правосудия? Если бы даже он и мог это делать, все-таки это не принесло бы большой пользы, пока не были устранены причины обеднения -- несправедливое обложение налогами, плохая кредитная система и бессовестный захват государственных земель. Но отважиться на это не смели, очевидно, по той причине, что богатые плебеи не меньше патрициев были заинтересованы в этих злоупотреблениях. Поэтому была создана такая магистратура, которая бросалась в глаза простолюдину тем, что могла оказать ему немедленную помощь, но которая не была в состоянии произвести необходимую экономическую реформу. Она вовсе не служила доказательством политической мудрости, а была плохим компромиссом между богатою знатью и не имевшей предводителей массой. Утверждали, будто народный трибунат предохранил Рим от тирании. Если бы это и было правдой, то все-таки это не имело бы важного значения; перемена формы правления сама по себе еще не составляет несчастия для народа, а для римлян несчастием было скорее то, что монархия была введена слишком поздно, т. е. после того как физические и душевные силы нации истощились. Это утверждение неосновательно уже и потому, что италийские государства так же постоянно были избавлены от тиранов, как было постоянно появление тиранов в эллинских государствах. Причина этого заключается просто в том, что тирания повсюду бывает последствием всеобщей подачи голосов, а италики дольше греков не допускали в общинные собрания граждан, не имевших оседлости; когда Рим отступил от этого правила, не замедлила появиться и монархия; ее появление даже находилось в связи с трибунской должностью. Никто не станет отрицать, что народный трибунат принес и некоторую пользу, так как он указал оппозиции законные пути и предохранил от многих несправедливостей; но даже тогда, когда он был полезен, он шел совсем не к той цели, для которой был учрежден. Смелая попытка предоставить вождям оппозиции конституционное veto и наделить их достаточной властью для исполнения их воли была сделана за неимением лучшего способа достигнуть цели; но она в политическом отношении выбила государство из его колеи и затянула социальную неурядицу посредством бесполезных паллиативных мер.
   Между тем организовали гражданскую войну, и она пошла своим путем. Партии стояли лицом к лицу, как перед битвой, каждая под командой своих вождей; одна сторона стремилась к ограничению консульской власти и к расширению трибунской, а другая -- к уничтожению трибуната. Для плебеев служили орудиями: обеспеченная законом безнаказанность неподчинения, отказ становиться в ряды армии для защиты отечества, иски о наложении штрафов и наказаний, в особенности на тех должностных лиц, которые нарушали права общины или только ей чем-либо не угодили; юнкерская партия со своей стороны прибегала к насилиям, к соглашению с врагами отечества, а при случае и к кинжалу убийц; на улицах дело доходило до рукопашных схваток, и обе стороны посягали на личную неприкосновенность должностных лиц. Немало гражданских семей, как рассказывают, эмигрировало, для того, чтобы искать в соседних общинах более покойного места жительства, и этому нетрудно поверить. О мощном гражданском духе народа свидетельствует не то, что он ввел у себя такое государственное устройство, а то, что он его вынес и что община осталась цела, несмотря на самые сильные внутренние потрясения.
   Самое известное событие из эпохи сословных распрей -- история храброго аристократа Гнея Марция, получившего свое прозвище от взятых им приступом Кориол. В 263 г. [491 г.], раздраженный отказом центурий возвести его в консулы, он предложил, по рассказу одних, прекратить продажу хлеба из государственных магазинов, пока измученный голодом народ не откажется от трибуната, по рассказу других -- прямо упразднить трибунат. Когда трибуны возбудили против него преследование, которое влекло за собою смертную казнь, он удалился из города, но только для того, чтобы возвратиться во главе армии вольсков; однако в ту минуту, как он замышлял завоевание своего родного города для врагов своего отечества, в нем заговорила совесть под влиянием горячих материнских увещаний, и таким образом он искупил одну измену другой, а обе -- своею смертью. Сколько в этом правды, трудно решить, но старо то предание, из которого наивная дерзость римских летописцев извлекла славу для своего отечества; во всяком случае, оно раскрывает перед нами глубокий нравственный и политический позор этих сословных распрей. В том же роде было нападение в 294 г. [460 г.] на Капитолий шайки политических беглецов под предводительством сабинца Аппия Гердония; они призвали рабов к оружию, и только после горячей борьбы и при помощи подоспевших тускуланцев удалось гражданскому ополчению одолеть эту шайку бунтовщиков. Такой же отпечаток фанатического ожесточения носят на себе другие события того же времени. Однако их историческое значение уже не может быть выяснено по лживым фамильным рассказам; сюда, например, следует отнести преобладание рода Фабиев, который поставил с 269 по 275 г. [с 485 по 479 г.] одного из двух консулов, реакцию против этого рода, выселение Фабиев из Рима и их истребление этрусками на берегах Кремеры (277) [477 г.]. Еще ужаснее было умерщвление народного трибуна Гнея Генуция, который осмелился призвать двух бывших консулов к ответу и утром назначенного для обвинения дня был найден мертвым в своей постели (281) [473 г.]. Непосредственным результатом этого злодеяния был закон Публилия -- самый богатый последствиями из всех, какие встречаются в римской истории. Два чрезвычайно важных нововведения -- организация плебейского собрания по трибам и пока что условное уравнение плебисцита с формально утвержденным всею общиною законом -- состоялись, первое несомненно, а второе вероятно, по предложению народного трибуна Волерона Публилия в 283 г. [471 г.] До этого времени плебеи выносили свои решения по куриям, и на этих специально плебейских сходках голоса частью подавались поголовно без всяких различий по богатству или по оседлости, частью же всеми клиентами знатных аристократических семейств вместе, вследствие того, что в куриальном собрании все члены одного и того же рода неизбежно действовали как один человек. И то и другое обстоятельства часто доставляли аристократам случай влиять на это собрание и в особенности направлять выбор трибунов по своему желанию; теперь и то и другое было отменено новым способом голосования по кварталам. Сервиева реформа организовала четыре квартала для нужд рекрутского набора; в них входили равномерно и городская земля и загородная. Впоследствии -- возможно, в 259 г. [495 г.] -- римская территория была разделена на двадцать округов, из которых первые четыре были прежние, заключавшие в себе город с его ближайшими окрестностями, а остальные шестнадцать были организованы на основе родовых округов из самых старинных римских пахотных участков. Затем, вероятно, после издания публилиевого закона и потому, что нечетное число участков более удобно при решении дел по голосам, был прибавлен двадцать первый округ, названный крустумерийским по имени того места, где плебеи положили начало своей внутренней организации и где был учрежден трибунат. После того особые собрания плебеев происходили уже не по куриям, а по трибам. В этих округах, организованных исключительно на основе поземельной собственности, подавали голоса только оседлые жители и притом без всякого различия между крупными и мелкими землевладельцами и в том порядке, в каком они жили по селам и деревням. Эти собрания по трибам, организованные во всем остальном по образцу собраний по куриям, очевидно, были в сущности собраниями независимого среднего сословия, из которых, с одной стороны, была исключена большая часть вольноотпущенников и клиентов, как не имевших постоянной оседлости, и в которых, с другой стороны, самые крупные землевладельцы не могли приобрести такого же сильного влияния, какое имели в центуриях. Такое "сборище массы" (concilium plebis) имело еще менее права считаться всеобщим собранием граждан, чем плебейские сходки по куриям, так как не только подобно этим последним исключало из своего состава всех патрициев, но исключало и не имевших оседлости плебеев; но народная масса была в состоянии настоять на том, чтобы ее решения считались юридически равносильными решениям центурий, если только были предварительно одобрены полным собранием сената. Что это последнее постановление вошло в законную силу еще до издания законов "Двенадцати таблиц", не подлежит сомнению; но теперь уже трудно решить, было ли оно введено именно путем публилиева плебисцита или же оно ранее того вошло в силу благодаря какому-нибудь бесследно забытому закону и было только включено в публилиев плебисцит. Точно так же остается не решенным, было ли число трибунов увеличено с двух до пяти именно законом Публилия или же это увеличение состоялось ранее. Но все эти мероприятия, вызванные взаимною враждою политических партий, были далеко не так целесообразны, как попытка Спурия Кассия сокрушить финансовое всемогущество богатых людей и тем уничтожить настоящий источник зла. Он был патриций, и в его сословии никто не стоял выше его по рангу и по славе. После двух триумфов, состоя в третий раз в должности консула (268) [486 г.], он предложил гражданской общине измерить общинные земли и частью сдать их в аренду в пользу государственной казны, частью разделить их между нуждающимися -- другими словами, он попытался вырвать из рук сената заведование государственными землями и, опираясь на гражданство, положить конец эгоистическому захвату земель. Он мог надеяться, что благодаря его личным качествам и благодаря справедливости и мудрости предложенной им меры эта последняя не потонет в волнах человеческих страстей и малодушия; но он ошибся. Знать восстала как один человек. Богатые плебеи приняли сторону Кассия, но простолюдины были недовольны тем, что он, сообразуясь с союзным правом и с справедливостью, хотел предоставить и латинским союзникам долю наделов. Кассий поплатился за свою попытку жизнью, и есть что-то похожее на правду в обвинении, что он хотел присвоить себе царскую власть, так как он действительно подобно царям попытался оградить свободных простолюдинов от своего собственного сословия. Предложенный им закон сошел вместе с ним в могилу, но призрак этого закона с тех пор постоянно мелькал перед глазами богачей и беспрестанно вставал из своей могилы, пока вызванные им распри не уничтожили общинного устройства в самой его основе.
   Была также сделана попытка упразднить трибунскую власть и предоставить простому народу равноправие более правильным и более целесообразным способом. Народный трибун Гай Терентилий Арса предложил в 292 г. [462 г.] назначить комиссию из пяти членов для составления проекта такого общего гражданского уложения, которым консулы были бы обязаны руководствоваться в своих судебных решениях. Но сенат отказал этому проекту в своем одобрении, и, прежде чем он осуществился, прошло десять лет, которые были эпохой самой горячей сословной борьбы, усиленной внешними войнами и внутренними беспорядками. Аристократическая партия постоянно с одинаковым упорством не допускала этот закон до сената, а община постоянно выбирала в трибуны все одних и тех же людей. Была сделана попытка ослабить нападение посредством других уступок; в 297 г. [457 г.] было разрешено увеличить число трибунов с пяти до десяти, что, конечно, было сомнительным выигрышем. В следующем году состоялся ицилиев плебисцит, который был принят в число скрепленных клятвой привилегий общины и который предоставил в наследственное владение беднейших граждан для возведения построек Авентин, до тех пор считавшийся храмовою рощей и незаселенный. Община приняла то, что ей было предложено, но тем не менее не переставала требовать гражданского уложения. Наконец в 300 г. [454 г.] состоялось соглашение; сенат уступил в том, что было важнее всего. Было решено приступить к составлению гражданского уложения и для этого выбрать экстраординарным образом через центурии десять человек, которые вместе с тем должны были в качестве высших должностных лиц исправлять должность консулов (decemviri consulari imperio legibus scribundis), а избирать в это звание было дозволено не только патрициев, но и плебеев. Эти последние были по этому случаю в первый раз признаны годными к избранию, хотя только на экстраординарную должность. Это был большой шаг вперед на пути к полному уравнению политических прав, и он был не слишком дорого куплен тем, что народный трибунат был уничтожен, право разрешать апелляции было прекращено на время существования децемвирата, а на децемвиров только была возложена обязанность не посягать на закрепленные клятвой общинные вольности. Однако прежде всего было отправлено в Грецию посольство с поручением привезти оттуда Солонов и другие греческие законы, и только после его возвращения были выбраны на 303 г. [451 г.] децемвиры. Несмотря на то, что было дозволено выбирать и плебеев, оказались выбранными исключительно патриции -- так сильна была в то время аристократия; только в 304 г. [450 г.], когда понадобились новые выборы, было, между прочим, выбрано и несколько плебеев, которые были первыми в римской общине должностными лицами незнатного происхождения. Взвешивая все эти меры в их совокупности, едва ли можно приписать им иную цель, кроме попытки заменить трибунское заступничество ограничением консульской власти посредством писаного закона. Обе стороны, по-видимому, пришли к убеждению, что не было возможности долее оставаться при прежних порядках и что провозглашение бессменной анархии губило общину, в сущности никому не принося пользы. Рассудительные люди, должно быть, поняли, что вмешательство трибунов в администрацию и их деятельность в качестве обвинителей были безусловно вредны и что единственная настоящая польза, которую принес трибунат простому народу, заключалась в защите от пристрастных судебных решений, благодаря тому, что трибунат был чем-то вроде кассационного суда, стеснявшего произвол магистратуры. Не подлежит сомнению, что когда плебеи стали требовать писаного земского уложения, патриции возражали им, что в таком случае оказалось бы излишним юридическое заступничество трибунов, а затем, как кажется, были сделаны обоюдные уступки. О том, что будет после издания гражданского уложения, быть может, прямо и не было определено; но нельзя сомневаться, что плебеи окончательно отказались от трибуната, так как вследствие учреждения децемвирата они могли бы восстановить трибунат не иначе как незаконным путем. Данное плебеям обещание, что скрепленные клятвой их вольности останутся неприкосновенными, могло относиться к таким правам плебеев, которые не зависели от существования трибуната, как например к праву апелляции и к обладанию Авентином. Как кажется, было предположено, что децемвиры при своей отставке предложат народу вновь выбрать консулов, которые будут впредь отправлять правосудие уже не по своему личному произволу, а по писаным законам.
   Этот проект можно было бы назвать мудрым, если бы он действительно мог осуществиться; все зависело оттого, пойдут ли на эту миролюбивую сделку обе партии, до крайности раздраженные друг против друга. Децемвиры 303 г. [451 г.] представили свое уложение народу. После утверждения народом оно было вырезано на десяти медных досках, которые были прибиты на форуме у ораторской трибуны перед зданием сената. Но так как понадобилось еще дополнение, то на 304 г. [450 г.] были снова выбраны децемвиры, прибившие еще две таблицы; таким образом было составлено первое и единственное римское гражданское уложение -- законы "Двенадцати таблиц". Оно было результатом компромисса и уже по одной этой причине не могло заключать в себе таких существенных изменений в прежнем законодательстве, которые заходили бы далее полицейских и вызванных временными потребностями мероприятий. Даже в области кредита не было сделано никакого другого смягчения прежних правил, кроме установления максимума процентов (10 %), по всей вероятности более низкого, чем прежде, и кроме угрозы ростовщику тяжелым наказанием, которое, что довольно характерно, было более тяжелым, чем наказание за воровство; строгое долговое судопроизводство осталось неизменным по меньшей мере в своих главных чертах. Конечно, еще менее могли иметься в виду какие-либо изменения сословных прав; наоборот, новыми законами были заново утверждены и различия в правах между налогоплательщиками и неимущими гражданами и незаконность брачных союзов между знатью и простыми гражданами, а для ограничения произвола должностных лиц и для защиты граждан было ясно постановлено, что позднейший закон всегда имеет преимущество перед прежним и что народ не может издавать постановлений против отдельных граждан. Всего замечательнее то, что в уголовных делах была отменена апелляция к собраниям по трибам, между тем как она была разрешена к собраниям по центуриям; отсюда видно, что уголовная юрисдикция была в действительности захвачена плебеями и их представителями и что вместе с трибунатом был уничтожен и трибунский уголовный суд, между тем как, быть может, существовало намерение сохранить суд эдилов, присуждавших только к денежным пеням. Действительное политическое значение новых законов заключалось не столько в их мудром содержании, сколько в формально возложенной на консулов обязанности отправлять правосудие не иначе, как по этим формам судопроизводства и по этим правилам, равно как в публичном выставлении написанных законов, так как это ставило суд под контроль общественного мнения и заставляло консула оказывать всем без различия равное и поистине общее правосудие.
   Конец децемвирата покрыт глубоким мраком. Децемвирам, как рассказывают, оставалось только опубликовать содержание двух последних таблиц и затем уступить свое место обычной магистратуре. Однако они медлили; под предлогом, что законы еще не готовы, они оставались в должности даже по истечении ее годового срока, а это было возможно тем более потому, что магистратура, призванная экстраординарным образом к пересмотру государственных учреждений, не могла быть -- по римскому государственному праву -- связана назначенным ей сроком. Умеренная фракция аристократии с Валериями и Горациями во главе, как рассказывают, попыталась в сенате вынудить у децемвиров отставку; но глава децемвиров Аппий Клавдий, который всегда был непреклонным аристократом, а теперь превратился в демагога и тирана, взял верх в сенате, и народ покорился. Набор двойной армии был совершен беспрепятственно, и были предприняты войны с вольсками и сабинами. Тогда был найден мертвым впереди лагеря бывший народный трибун Луций Сикций Дентат -- самый храбрый человек во всем Риме, побывавший в ста двадцати сражениях и носивший на теле рубцы от сорока пяти ран; он был, как рассказывали, предательски умерщвлен по наущению децемвиров. Мысль о необходимости революции бродила в умах, а поводом для ее взрыва послужил несправедливый приговор Аппия в деле о свободе дочери центуриона Луция Вергилия, которая была невестой бывшего народного трибуна Луция Ицилия. Этот приговор вырывал девушку из ее семьи, делая ее несвободной и бесправной, и побудил ее отца вонзить ей на публичной площади в сердце нож, для того чтобы избавить ее от неминуемого позора. В то время как народ, приведенный в ужас таким неслыханным делом, толпился вокруг трупа прекрасной девушки, децемвир дал своим полицейским служителям приказание привести к нему отца, а потом и жениха, для того чтобы немедленно подвергнуть их ответственности за сопротивление его власти. Тогда мера переполнилась. Под защитой разъяренной толпы отец и жених девушки спаслись от сыщиков деспота, и, в то время как сенат дрожал от страха и не знал на что решиться, они появились в обоих лагерях вместе с многочисленными свидетелями страшного происшествия. О неслыханном деле было всем рассказано, и перед взорами каждого раскрылась та пропасть, которую создало в гарантиях общественной безопасности отсутствие трибунского заступничества; тогда сыновья повторили то, что было некогда сделано их отцами. Войска снова покинули своих начальников и, пройдя в боевом порядке по городу, снова удалились на священную гору, где снова выбрали своих трибунов. Децемвиры все еще отказывались сложить с себя власть; тогда войска появились в городе вместе со своими трибунами и стали лагерем на Авентине. Наконец, когда гражданская война уже казалась неизбежной и ежечасно можно было ожидать уличной битвы, децемвиры отказались от своей незаконно присвоенной и опозоренной власти, а консулы Луций Валерий и Марк Гораций уладили вторичное соглашение, которым был восстановлен народный трибунат. Возбужденное против децемвиров уголовное преследование окончилось тем, что двое из них, которые были всех более виновны, -- Аппий Клавдий и Спурий Оппий -- сами лишили себя жизни в тюрьме; восемь остальных были отправлены в изгнание, а их имущество было конфисковано в пользу государства. Дальнейшее судебное преследование было прекращено благоразумным и умеренным народным трибуном Марком Дуилием, который своевременно употребил в дело свое veto.
   Так гласит рассказ, очевидно начертанный римскими аристократами; но, даже опуская некоторые побочные соображения, невозможно поверить, чтобы великий кризис, из которого возникли законы "Двенадцати таблиц", мог завершиться такими романтическими приключениями и политическими несообразностями. После упразднения царской власти и после учреждения народного трибуна учреждение децемвирата было третьей великой победой плебеев, а что противная партия питала ненависть и к этому нововведению и к главе децемвиров Аппию Клавдию, понятно само собой. Плебеи достигли этим способом пассивного права избрания в высшую общинную должность и общего земского уложения, и, конечно, не они имели основание восставать против новой магистратуры и с оружием в руках восстанавливать чисто аристократическое консульское правление. Только аристократическая партия могла преследовать такую цель, и когда выбранные частью из патрициев и частью из плебеев децемвиры попытались остаться в должности долее положенного срока, то против этого должна была прежде всех восстать конечно знать. При этом она без сомнения не преминула напомнить плебеям, что у них был отнят трибунат. Когда же знати удалось устранить децемвиров, то само собой понятно, что после их падения плебеи снова взялись за оружие, для того чтобы обеспечить за собою результаты как первой революции 260 г. [494 г.], так и более позднего народного движения; появление же валериевых и горациевых законов 305 г. [449 г.] можно объяснить только как компромисс, которым закончилось это столкновение. Сделка естественным образом была в пользу плебеев и еще раз значительно уменьшила власть знати. Что народный трибунат был восстановлен, что исторгнутое у аристократии городское право было окончательно введено в силу и что консулы были обязаны им руководствоваться, разумеется само собой. Впрочем, с введением этого права трибы лишились юрисдикции по уголовным делам, которую они себе незаконно присвоили; но трибуны получили ее обратно, так как был найден путь, дозволявший им вступать в подобных случаях в переговоры с центуриями. Да и оставленного за ними права назначать денежные пени в неограниченном размере и представлять свои приговоры на утверждение комиций по трибам было достаточно, для того чтобы уничтожить гражданское существование всякого противника из патрициев. Далее было постановлено центуриями, по предложению консулов, что впредь всякое должностное лицо, и стало быть также диктатор, должно допускать при своем назначении апелляцию, а кто назначил бы какое-нибудь должностное лицо вопреки этому постановлению, тот должен был поплатиться за это своей головой. В остальном власть диктатора оставалась такою же, какою была прежде, а именно трибун не мог кассировать его официальных постановлений так, как кассировал постановления консулов. Дальнейшее ограничение консульского полновластия заключалось в том, что заведывание военной кассой было поручено двум избираемым общиною казначеям (quaestores), которые были впервые назначены на 307 г. [447 г.] Назначение как обоих новых казначеев на военное время, так и обоих прежних должностных лиц, заведовавших городской кассой, было теперь предоставлено общине; за консулом же осталось вместо выбора лишь руководство выборами. Собрание, на котором выбирались казначеи, состояло из всех оседлых людей без различия -- патрициев и плебеев -- и подавало голоса по кварталам; это было новой уступкой в пользу плебейских земледельцев, влияние которых сказывалось гораздо сильнее на этих собраниях, чем на собраниях по центуриям. Еще богаче последствиями было то, что трибуны были допущены к участию в сенатских прениях. Впрочем, сенат считал для себя унижением допускать трибунов в самую залу заседаний, и потому им было отведено место на скамье у дверей, откуда они могли следить за прениями. Трибунское право интерцессий было распространено и на постановления сената в его полном составе, с тех пор, как сенат превратился из совещательного собрания в исполнительное, а эта перемена, без сомнения, в первый раз произошла тогда, когда плебисцит был признан обязательным для всей общины; естественно, что с тех пор трибунам было предоставлено некоторое участие в совещаниях курии. Наконец, чтобы предотвратить подлог и фальсификацию сенатских решений, от подлинности которых зависела и обязательная сила важнейших плебисцитов, было постановлено, что впредь они будут находиться на хранении не только у патрицианских городских квесторов в храме Сатурна, но и у плебейских эдилов в храме Цереры. Таким образом, эта борьба, предпринятая с целью упразднить власть народных трибунов, окончилась вторичным и на этот раз окончательным признанием их права кассировать по их усмотрению как отдельные административные акты по просьбе пострадавших от них лиц, так и решения высших государственных властей. Как личная неприкосновенность трибунов, так и непрерывное существование их коллегии в полном составе были снова обеспечены самыми священными клятвами и всем, что есть в религии внушающего благоговейный страх, равно как самыми ясными узаконениями. С тех пор в Риме уже никогда не делалось попытки упразднить эту должность.

Глава III.
Уравнение сословий и новая аристократия

   Волнения, которые привели к учреждению должности трибунов, по-видимому были последствием преимущественно социальной распри, а не политической, и есть основательные причины предполагать, что некоторая часть принятых в состав сената богатых плебеев относилась к ним не менее враждебно, чем патриции; это объясняется тем, что привилегии, против которых было главным образом направлено народное движение, были выгодны и для богатых плебеев; если же эти последние и считали себя в других отношениях униженными, то они, вероятно, полагали несвоевременным предъявлять свои притязания на участие в занятии должностей, когда финансовому могуществу всего сената угрожала опасность. Оттого-то в течение первых пятидесяти лет существования республики не было сделано ни одного шага, который клонился бы прямо к уравнению сословий в их политических правах. Однако в этом союзе патрициев с богатыми плебеями не было никаких задатков прочности. Некоторые из знатных плебейских семейств, без сомнения, с самого начала примкнули к революционной партии частью из сознания справедливости предъявленных плебеями требований, частью вследствие естественной связи между всеми, кто чувствует себя обиженным, частью из убеждения, что уступки в пользу народной массы были рано или поздно неизбежны и что, если воспользоваться этими уступками как следует, они приведут к уничтожению привилегий патрициата и вместе с тем доставят плебейской аристократии решительный перевес в государстве. Когда это убеждение, как и следовало ожидать, охватило более широкие круги и плебейская аристократия вступила во главе своего сословия в борьбу с родовою знатью, она уже имела в своих руках легальное орудие для гражданской войны в форме трибуната, а при содействии социальных недугов могла вести эту войну так, чтобы диктовать аристократам мирные условия и в качестве посредника между двумя партиями достигнуть доступа к общественным должностям. Такой поворот в положении партий наступил вслед за падением децемвиров. Тогда уже стало вполне ясно, что народный трибунат не может быть устранен; поэтому для плебейской аристократии не представлялось ничего лучшего, как взять в свои руки могущественный рычаг и воспользоваться им для устранения политической неполноправности их сословия.
   Насколько безоружна была родовая знать в своей борьбе с объединенными силами всего плебейства, всего яснее видно из того факта, что едва прошло четыре года после децемвиральной революции, как уже была одним ударом уничтожена главная основа аристократической замкнутости -- незаконность браков между аристократами и простыми гражданами. В 309 г. [445 г.] было постановлено канулеевым плебисцитом, что брак между аристократами и простыми гражданами будет считаться законным римским браком и что родившиеся от него дети будут принадлежать к сословию своего отца.
   Кроме того, было в то же время постановлено, что вместо консулов будут избираться центуриями военные трибуны с консульской властью[108]и на такой же срок, как прежние консулы; а так как военных трибунов было в армии в ту пору, т. е. до ее разделения на легионы, шесть, то с этим числом было согласовано и число этих новых должностных лиц. Ближайшей причиной этой перемены были военные соображения, так как ввиду частых войн требовалось более значительное число высших военачальников, чем сколько их имелось при консульском управлении, это нововведение имело существенную важность и для сословной борьбы, поэтому нет ничего невозможного в том, что военная цель была в этом случае скорее предлогом, чем главной побудительной причиной. Офицерского звания по прежним законам могли достигать все обязанные нести военную службу граждане или оседлые жители, а теперь все свободно рожденные граждане могли достигать высшей должности, доступ к которой был для них лишь временно открыт учреждением децемвирата. При этом возникает вопрос, какой интерес имела аристократия, уже отрекшаяся от исключительного занятия высшей должности и уступившая в том, что составляло самое главное, отказывать плебеям в титуле и допустить их к консульской должности в такой странной форме?[109]На это служит ответом то, что с занятием высшей общинной должности были связаны различные привилегии, частью личные, частью наследственные; так, например, право на триумф юридически обусловливалось занятием высшей общинной должности и им никогда не пользовался офицер, не занимавший ее; кроме того, потомки курульного сановника имели право выставлять изображение своего предка в своем фамильном зале, а в некоторых особых случаях даже публично, между тем как выставлять таким образом изображения других предков не дозволялось[110]. Так же легко объяснить, как трудно оправдать тот факт, что господствовавшее сословие всего упорнее отстаивало не самую власть, а связанные с ней почетные права, в особенности те, которые были наследственными; когда оно принуждено было разделить власть с плебеями, оно предоставило фактически высшему должностному лицу общины не положение лица, занимавшего курульное кресло, а положение простого штаб-офицера, отличия которого были чисто личными. Еще важнее, чем лишение права чтить предков и чем лишение почестей триумфа, было в политическом отношении то обстоятельство, что устранение заседавших в сенате плебеев от участия в прениях неизбежно должно было прекратиться для тех из них, которые в качестве назначенных или бывших консулов вступали в разряд тех сенаторов, у которых следовало спрашивать их мнение прежде всех других. Поэтому для аристократии было очень важно, чтобы плебеи допускались только до консульской должности, но не до консульского звания. Однако, несмотря на эти обидные оговорки, родовые привилегии были юридически устранены новым учреждением, поскольку они имели политическое значение, и если бы римская знать была достойна своего звания, она должна была бы тогда же прекратить борьбу. Но она этого не сделала. Хотя разумное и легальное сопротивление уже стало невозможным, все-таки еще было открыто широкое поле для упрямой оппозиции при помощи мелких уловок и придирок; как ни мало было в этом сопротивлении добросовестности и государственной мудрости, оно имело в некотором отношении успех. В конце концов, впрочем, оно сделало простолюдину такие уступки, которые было бы не легко вынудить от действовавшей соединенными силами римской аристократии, но оно также продлило гражданскую войну на целое столетие и, несмотря на вышеупомянутые законы, фактически сохранило в руках аристократии власть еще в течение ряда поколений. Средства, к которым прибегала аристократия, были так же разнообразны, как и ничтожны в политическом отношении. Вместо того, чтобы раз навсегда решить вопрос о допущении или недопущении плебеев к выбору в должности, аристократы соглашались только на то, чему не были в состоянии воспротивиться, и только до следующих выборов; поэтому ежегодно возобновлялась бесплодная борьба из-за того, следует ли выбрать из среды патрициев консула или же из среды обоих сословий военных трибунов с консульскою властью, а уменье одолевать противника утомлением и скукой было в руках аристократии вовсе не последним оружием. Затем аристократия раздробила бывшую до сих пор неделимой высшую власть, для того чтобы отдалить время неизбежного поражения, увеличив число позиций для нападения. Так, например, составление бюджета, равно как гражданских и податных списков, обыкновенно производившееся через каждые три года в четвертый, до той поры возлагалось на консулов, а в 319 г. [435 г.] было возложено на двух "оценщиков" (censores), назначавшихся центуриями из среды знати самое большее на восемнадцать месяцев. Эта новая должность мало-помалу сделалась оплотом аристократической партии не столько вследствие своего влияния на финансовое управление, сколько вследствие связанного с нею права замещать вакантные места в сенате и в сословии всадников и при составлении списков сенаторов, всадников и граждан исключать из них отдельных лиц. Впрочем, в ту эпоху цензорская должность еще не имела того высокого значения и нравственного полновластия, какие приобрела впоследствии. Зато важная перемена, произведенная в 333 г. [421 г.] в квестуре, с избытком вознаградила плебеев за этот успех аристократической партии. Патрицианско-плебейское собрание по кварталам постановило, что к выборам в квесторы будут допускаться и плебейские кандидаты, быть может основываясь на том, что в сущности оба военных казначея фактически были скорее офицерами, чем гражданскими должностными лицами, и что, стало быть, плебей способен занимать должность квестора точно так же, как и должность военного трибуна; этим плебеи в первый раз приобрели кроме права выбирать и право быть выбранными на одну из постоянных должностей. И не без основания одна сторона считала за важную победу, а другая за тяжелое поражение тот факт, что с тех пор и патриции и плебеи были признаны одинаково способными и выбирать и быть выбранными в должности как военных, так и городских казначеев. Несмотря на самое упорное сопротивление, аристократия терпела одно поражение за другим, а ее раздражение усиливалось, по мере того, как она утрачивала прежнее могущество. Однако она все еще пыталась отнять у общины права, обеспеченные за нею взаимным соглашением; но попытки такого рода были не столько хорошо обдуманными маневрами, сколько проявлениями бессильного озлобления. Таково было и судебное преследование против Мелия в том виде, как оно описано в дошедших до нас, не заслуживающих, впрочем, большого доверия, преданиях. Богатый плебей Спурий Мелий продавал во время тяжелой для народа дороговизны (315) [439 г.] хлеб по таким низким ценам, что этим пристыдил и оскорбил смотрителя магазинов (praefectus annonae) патриция Гая Минуция. Этот последний обвинил Мелия в стремлении к царской власти; мы конечно не в состоянии решить, было ли основательно такое обвинение, но едва ли можно поверить, чтобы человек, даже не бывший никогда трибуном, мог серьезно помышлять о тирании. Однако власти серьезно взялись за это дело, а обвинения в стремлении к царской власти всегда производили в Риме на народную толпу такое же действие, какое производили на английские народные массы обвинения в папизме. Избранный в шестой раз консулом, Тит Квинкций Капитолин назначил восьмидесятилетнего Луция Квинкция Цинцинната диктатором без апелляции -- в явное нарушение скрепленных клятвою законов. Вызванный к диктатору, Мелий сделал вид, будто не намерен подчиняться полученному приказанию; тогда его собственноручно убил начальник конницы диктатора Гай Сервилий Агала. Дом убитого был разрушен до основания, хлеб из его магазинов был роздан народу даром, а те, которые грозили отомстить за его смерть, были негласным образом удалены. Это позорное убийство невинного -- позорное еще более для легковерного и ослепленного народа, чем для коварной юнкерской партии, -- осталось безнаказанным; но если эта партия надеялась таким путем подкопаться под право апелляции, то она бесполезно нарушила законы и бесполезно пролила невинную кровь. Но более действительными, чем все другие средства, оказались в руках аристократии интриги на выборах и жреческие плутни. Как хитро велись интриги, всего лучше видно из того, что уже в 322 г. [432 г.] было признано необходимым издать особый закон против злоупотреблений на выборах, который, как и следовало ожидать, не принес никакой пользы. Если не удавалось повлиять на избирателей подкупом или угрозой, то за дело брались распорядители выборов: так, например, они допускали так много плебейских кандидатов, что голоса оппозиции разделялись между этими кандидатами и пропадали без всякой пользы, или же они устраняли из списка тех кандидатов, которых намеревалось выбрать большинство. Если же, несмотря на все усилия, исход выборов оказывался неудовлетворительным, то спрашивали жрецов, не случилось ли при птицегадании или при совершении каких-нибудь других религиозных обрядов чего-нибудь такого, что доказывало бы недействительность выборов, а жрецы всегда находили то, что от них требовалось. Не заботясь о последствиях своего образа действия и пренебрегая мудрым примером своих предков, аристократия довела дело до того, что мнение принадлежавших к жреческим коллегиям сведущих людей о предзнаменованиях птичьего полета, чудес и других подобных вещей сделалось юридически обязательным для должностных лиц и что эти сведущие люди могли признать недействительным в религиозном отношении и кассировать всякий государственный акт -- будь это освящение храма или какое-либо другое административное распоряжение, будь это закон или результат выборов. Такими же путями аристократия достигла того, что только в 345 г. [409 г.] был в первый раз выбран в звание квестора плебей, хотя право плебеев быть выбранными в это звание было законом установлено еще в 333 г. [421 г.] и с тех пор оставалось в юридической силе; точно так же и должность военных трибунов с консульскою властью почти исключительно занимали до 354 г. [400 г.] патриции. На деле оказалось, что отмена привилегий аристократии еще вовсе не сравняла плебейскую знать с родовой аристократией. Этому содействовали различные причины -- упорное сопротивление аристократии было легче сломить в момент горячего увлечения в каком-нибудь теоретическом вопросе, чем постоянно сдерживать при ежегодно возобновлявшихся выборах; но главной причиной было отсутствие единодушия между вождями плебейской аристократии и массой крестьянства. Голоса среднего сословия преобладали в комициях, но это сословие не находило основания поддерживать неродовую знать, пока его собственные требования встречали со стороны плебейской аристократии не менее сильное противодействие, чем со стороны патрициев.
   Социальные вопросы вообще не выдвигались во время этой политической борьбы или же затрагивались без особой энергии. С тех пор, как плебейская аристократия стала распоряжаться трибунатом для своих собственных целей, не было серьезной речи ни о государственных землях, ни о реформе кредитной системы, хотя немало было и вновь приобретенных земель и разорившихся крестьян. Хотя иногда и производилась раздача земельных участков во вновь завоеванных пограничных областях, как например, в 312 г. [442 г.] в Ардеатской, в 336 г. [418 г.] в Лабиканской, в 361 г. [393 г.] в Вейентской, но это делалось не столько с целью помочь крестьянину, сколько по военным соображениям и далеко не в достаточном размере. Правда, некоторые из трибунов пытались восстановить закон Кассия, так например Спурий Мецилий и Спурий Метилий предложили в 337 г. [417 г.] разделить все государственные земли; но -- что очень хорошо характеризует тогдашнее положение -- их попытки не имели успеха вследствие противодействия со стороны их собственных коллег, т. е. со стороны плебейской аристократии. И между патрициями были люди, пытавшиеся облегчить общую нужду, но имели так же мало успеха, как и Спурий Кассий. Марк Манлий, который был такой же патриций, как и Спурий Кассий, также славился военными подвигами и личной храбростью и был сверх того известен тем, что спас замок во время его осады галлами, выступил передовым бойцом за угнетенных, с которыми его связывали узы военного товарищества и глубокая ненависть к его сопернику, прославленному полководцу и вождю аристократической партии, Марку Фурию Камиллу. Когда один храбрый офицер был приговорен к заключению в долговую тюрьму, Манлий вступился за него и выкупил его на свой счет; вместе с тем он пустил свои земли в продажу, заявив во всеуслышание, что, пока будет владеть хоть одной пядью земли, не допустит таких несправедливостей. Этого было более чем достаточно, чтобы восстановить против опасного новатора всю правительственную партию -- как патрициев, так и плебеев. Судебное преследование за государственную измену и обвинение в намерении восстановить царскую власть подействовали на ослепленную народную толпу с такой же волшебной силой, какую обыкновенно имеют стереотипные фразы политических партий. Она сама осудила его на смерть, а его слава принесла ему только ту пользу, что народ был собран для постановления смертного приговора на таком месте, откуда не мог видеть утеса с замком, который мог бы ему напомнить о спасении отечества от крайней опасности тем самым человеком, которого теперь отдавали в руки палача (370) [384 г.]. Между тем как попытки реформ подавлялись в самом зародыше, неурядица становилась все более и более невыносимой, так как, с одной стороны, государственная земельная собственность все более и более увеличивалась благодаря удачным войнам, а с другой стороны, крестьянство все более и более обременялось долгами и беднело, в особенности вследствие тяжелой войны с вейентами (348--358) [406--396 гг.] и вследствие обращения столицы в пепел во время галльского нашествия (364) [390 г.]. Однако, когда оказалось необходимым для ведения войны с вейентами продлить срок солдатской службы и держать армию в сборе не в летнюю только пору, как это делалось прежде, а также в течение всей зимы, и когда крестьяне, предвидя совершенное разорение своих хозяйств, вознамерились отказать в своем согласии на объявление войны, сенат решился сделать важную уступку: он принял на счет казны, т. е. на счет доходов от косвенных налогов и с государственных земель, уплату солдатского жалованья, которая до сих пор производилась округами путем раскладки (348) [406 г.]. Только на случай если бы государственная касса была пуста и нечем было уплачивать жалованье, было решено обложить всех налогом (tributum), который, впрочем, считался принудительным займом, подлежащим возврату. Эта мера была и справедлива и разумна, но она не была основана на прочном фундаменте -- на действительном обращении государственных земель в пользу казны; поэтому к увеличившемуся бремени военной службы присоединилось частое обложение налогами, которые разоряли простолюдинов нисколько не менее оттого, что официально считались не налогами, а займами.
   При таком положении дел, когда плебейская аристократия была фактически лишена политического полноправия вследствие сопротивления родовой знати и равнодушия общины, а нуждающееся крестьянство не было в состоянии бороться с сомкнутыми рядами знати, пришлось прибегнуть к компромиссу. С этой целью народные трибуны Гай Лициний и Люций Секстий предложили общинному сходу, с одной стороны, упразднив трибунат с консульской властью, установить, что по меньшей мере один из консулов должен быть плебей, и затем открыть плебеям доступ в одну из трех главных жреческих коллегий -- в коллегию "хранителей оракулов" (duoviri, впоследствии decemviri sacris faciundis), в которой следовало увеличить число членов до десяти; с другой стороны, в том, что касается государственных земель, не дозволять никому из граждан пасти на общественных выгонах более ста быков и пятисот овец; никому не дозволять брать из свободных государственных земель во временное владение (occupatio) более пятисот югеров (494 прусских моргена); обязать землевладельцев употреблять для возделывания их полей определенное число свободных работников соразмерно с числом их пахотных рабов и наконец облегчить положение должников вычетом из капитала уплаченных процентов и рассрочкой уплаты остальной части долга. Тенденция этих постановлений очевидна сама собой. Они должны были отнять у родовой знати исключительное право занимать курульные должности и связанные с этим правом наследственные отличия; обращает на себя внимание то, что этой цели надеялись достигнуть только тем, что юридически устраняли знать от занятия второй консульской должности. Вследствие этого надеялись возвысить плебейских членов сената из их второстепенного положения безгласно присутствующих, так как по крайней мере те из них, которые раньше уже были консулами, получили право подавать свои мнения вместе с патрицианскими консулами прежде других патрицианских сенаторов. Далее предполагалось отнять у родовой знати исключительное обладание жреческими должностями; по легко понятным причинам, старинным гражданам предоставляли старые латинские жреческие коллегии авгуров и понтификов, но требовали допущения новых граждан в третью большую коллегию, которая возникла в более позднюю пору и первоначально принадлежала к иноземному культу. Наконец имелось в виду допустить мелкий люд к пользованию общинными угодьями, облегчить тяжелое положение должников и доставить занятие оставшимся без работы поденщикам. Упразднение привилегий, гражданское равенство и социальная реформа -- вот те три великие идеи, которые предполагалось осуществить на деле. Тщетно прибегала аристократия к самым крайним мерам в своем сопротивлении этим законопроектам; даже диктатура, даже престарелый герой Камилл были в состоянии только замедлить их утверждение, но не могли его предотвратить. И народ охотно стал бы поддерживать предложенные постановления: ему не было никакого дела ни до консулата, ни до должности охранителей оракулов, лишь бы только ему облегчили бремя долгов и допустили его к пользованию общественной землей. А плебейская знать недаром была популярна; она соединила все предложения в один законопроект, который после долгой, как говорят, одиннадцатилетней, борьбы наконец был утвержден сенатом и вступил в 387 г. [367 г.] в силу.
   Вместе с избранием первого плебейского консула, павшим на одного из виновников этой реформы, на бывшего народного трибуна Люция Секстия Латерана, родовая знать перестала существовать как римское политическое учреждение и фактически и юридически. Когда вслед за утверждением новых законов передовой боец родовой знати Марк Фурий Камилл воздвиг святилище "согласия" у подошвы Капитолия над старинным местом гражданских общественных трапез -- Комицием, где сенат по обыкновению часто собирался, то охотно можно поверить, что этим он хотел выразить уверенность в прекращении слишком долго тянувшейся распри. Религиозное освящение нового единства общины было последним официальным актом престарелого воина и государственного человека и достойным образом завершило его долголетнее и славное поприще. И он не вполне ошибся: самые прозорливые члены родовой знати с тех пор открыто признавали свои политические привилегии утраченными и были довольны тем, что разделяли правительственную власть с плебейской аристократией. Однако в среде большинства патрициев неисправимое юнкерство не изменило самому себе. В силу привилегии, которую во все времена присваивали себе передовые бойцы легитимизма, подчиняться только тем законам, которые были согласны с интересами их партии, римская знать еще не раз позволяла себе выбирать обоих консулов из среды патрициев в явное нарушение установленных соглашением правил; однако, когда в ответ на выборы такого рода, состоявшиеся в 411 г. [343 г.], община в следующем году формально постановила допустить назначение непатрициев на обе консульские должности, аристократия поняла заключавшуюся в этом постановлении угрозу и уже более не осмеливалась метить на вторую консульскую должность, хотя продолжала этого желать. Знать нанесла самой себе рану и тогда, когда попыталась -- по случаю проведения лициниевых законов -- сохранить хоть некоторые остатки своих прежних привилегий при помощи разных политических урезок и уловок. Под предлогом, что только одна знать обладает знанием законов, судебная часть была отделена от консульской должности, в то время как к занятию этой должности предполагалось допустить плебеев, и для отправления правосудия был назначен особый третий консул, обыкновенно носивший название претора. Точно так же надзор за рынками и связанное с ним полицейское судопроизводство, равно как распоряжение городским праздником, были возложены на двух вновь назначенных эдилов, которые вследствие их непрерывной юрисдикции и в отличие от плебейских эдилов были названы курульными (aediles curules). Однако звание курульных эдилов немедленно стало доступным и для плебеев, так как было установлено, что патрицианские эдилы должны ежегодно чередоваться с плебейскими. Кроме того, плебеям был открыт доступ: за год до издания лициниевых законов (386) [368 г.] к должности начальника конницы, в 398 г. [356 г.] -- к диктатуре, в 403 г. [351 г.] -- к цензорской должности, в 417 г. [337 г.] -- к преторской должности, и около того же времени (415) [339 г.] знать была устранена от занятия одной из цензорских должностей, как ранее того была устранена от занятия одной из консульских должностей. Ни к чему не привело и то, что один патрицианский авгур усмотрел в избрании плебейского диктатора (427) [327 г.] какие-то незаметные, недоступные для взоров непосвященного люда, неправильности, а патрицианский цензор не дозволял своему коллеге до окончания этого периода (474) [280 г.] совершать торжественное жертвоприношение, которым заканчивалась оценка имуществ; такие придирки только свидетельствовали об озлоблении юнкерства. Также не могли ничего изменить протесты патрицианских председателей сената против участия плебеев в сенатских прениях; напротив того, было принято за неизменное правило, что будет спрашиваться мнение не патрицианских членов сената, а тех, которые занимали одну из трех высших ординарных должностей -- должность консула, претора или курульного эдила -- и не иначе, как именно в этом порядке и без различия сословий, между тем как те сенаторы, которые не занимали ни одной из этих должностей, могли принимать участие только в подаче голосов. Наконец право патрицианского сената отвергать постановления общины как противозаконные -- право, которым он и без того уже едва осмелился бы часто пользоваться, -- было у него отнято в 415 г. [339 г.] публилиевым законом и изданным не ранее половины V века мениевым законом; законы эти обязали сенат, в случае если у него были конституционные возражения, указывать их уже при опубликовании списка кандидатов или при внесении законопроекта; на практике это вело к тому, что он постоянно заранее выражал свое одобрение. В этом виде чисто формального права утверждение народных постановлений оставалось за знатью до последних времен республики. Понятно, что родовая знать дольше удержала за собой свои религиозные привилегии; никто даже и не думал касаться некоторых из этих привилегий, вовсе не имевших политического значения, как например исключительного права патрициев занимать должности трех высших фламинов и жертвенного царя и быть членами братства скакунов. Но две коллегии понтификов и авгуров были так важны по своему значительному влиянию на суды и на комиции, что их нельзя было оставлять в исключительной власти патрициев; поэтому огульниев закон 454 г. [300 г.] открыл в них доступ для плебеев, увеличив число понтификов и число авгуров с шести до девяти и равномерно разделив в обеих коллегиях места между патрициями и плебеями. Последним актом двухсотлетней распри был вызванный опасным народным восстанием закон диктатора Гортензия (465--468) [289--286 гг.], установивший взамен прежнего условного безусловное равенство постановлений всей общины с плебисцитами. Итак, обоюдные отношения изменились настолько, что та часть гражданства, которая когда-то одна имела право голоса, уже совершенно не опрашивалась при обычной форме обязательных для всего гражданства решений по большинству голосов.
   С этих пор можно считать в сущности оконченной борьбу между римской родовой знатью и простым народом. Хотя знать и сохранила из прежних обширных привилегий фактическое обладание одною из консульских и одною из цензорских должностей, но она была юридически устранена от трибуната, от должности плебейских эдилов, от второй консульской и от второй цензорской должностей, равно как от участия в голосованиях плебса, поставленных законом наравне с голосованиями всего гражданства; в справедливое наказание патрициев за их своекорыстное и упрямое сопротивление они лишились стольких же прав, сколько раньше было у них привилегий. Но от того, что римская родовая знать сделалась бессодержательным названием, она отнюдь не исчезла. Чем более она утрачивала свое значение и силу, тем чище и исключительнее был развившийся в ней юнкерский дух. Высокомерие "рамнов" пережило несколькими столетиями последнюю из их сословных привилегий; после того как знать долго и упорно пыталась "вытащить консульскую должность из плебейской грязи" и наконец с горестью убедилась в невозможности достигнуть этой цели, она все-таки не переставала с затаенной злобой публично щеголять своей знатностью. Чтобы составить себе верный взгляд на историю Рима в V и VI веках, не следует терять из виду это напыщенное юнкерство; хотя оно и не могло ничего сделать кроме того, что оно досаждало себе и другим, но эту задачу оно выполняло по мере своих сил. Через несколько лет после издания закона Огульния (458) [296 г.] оно позволило себе очень характерную выходку в этом роде: одна патрицианка, вышедшая замуж за знатного и достигшего высших общественных должностей плебея, была исключена за этот неравный брак из аристократического дамского общества и не была допущена к участию в празднике "целомудрия"; последствием этого было то, что с тех пор стали чтить в Риме особую богиню аристократического целомудрия и особую богиню целомудрия гражданского. Конечно, выходки этого рода не имели большой важности, и лучшая часть родовой знати вообще держалась в стороне от такой беспокойной и раздражительной политики; тем не менее, они оставляли после себя в обеих партиях чувство глубокого неудовольствия, и между тем, как борьба общины с знатными родами была сама по себе политической и даже нравственной необходимостью, напротив того, эти остававшиеся от борьбы продолжительные судорожные волнения, эти бесцельные арьергардные схватки после окончившегося сражения и эти пустые препирательства из-за рангов и из-за сословных привилегий без нужды расстраивали и отравляли общественную и частную жизнь римской общины.
   Тем не менее, устранение патрициата, которое было одной из целей соглашения, состоявшегося в 387 г. [367 г.] между двумя составными частями плебейства, было во всем существенном вполне достигнуто. Спрашивается далее, в какой мере можно то же самое сказать о двух положительных тенденциях того же соглашения, т. е. действительно ли новый порядок вещей помог социальным недугам и ввел политическое равноправие? Эти две задачи были тесно связаны одна с другой, так как если бы бедственное экономическое положение довело средний класс до нищеты и разделило гражданство на меньшинство богатых людей и на бедствующий пролетариат, то этим было бы уничтожено гражданское равенство и было бы разрушено республиканское общинное устройство. Поэтому сохранение и умножение среднего сословия, в особенности крестьянства, было для всякого любившего свое отечество государственного человека не только важным вопросом, но и самым важным из всех. А так как вновь призванные к участию в государственном управлении плебеи были обязаны значительной долей своих новых политических прав терпевшему нужду и ожидавшему от них помощи пролетариату, то и с политической и с нравственной точки зрения они были обязаны оказать защиту этому классу, насколько вообще это было возможно, путем правительственных мероприятий.
   Прежде всего посмотрим, в какой мере относящиеся сюда законы 387 г. [367 г.] были действительным облегчением народной нужды. Что постановление, состоявшееся в пользу свободных поденщиков, не могло достигнуть своей цели -- не могло воспрепятствовать развитию крупных сельских хозяйств и возделыванию земли рабами и не могло обеспечить за свободными пролетариями хоть часть сельских работ, -- понятно само собой; но в этой области законодательство и не могло ничего сделать, не расшатав основы тогдашнего общественного строя таким способом, который заходил далеко за горизонт тогдашних воззрений. В вопросе о государственных землях, напротив того, законодатель мог бы произвести совершенную перемену; но то, что было сделано, очевидно было недостаточно. Новые порядки по этой части дозволяли пасти на общественных выгонах очень крупные стада и ограничивали очень высоким максимумом занятие государственных земель, не отошедших под пастбища; это предоставляло богатым очень большую и, быть может, вовсе несоразмерную долю пользования государственными землями, а последним распоряжением было дано нечто вроде юридической санкции как для пользования государственными землями (хотя, по закону, оно оставалось подчиненным уплате десятины и могло быть при желании отнято), так и для оккупации свободных земель. Еще более странным кажется то, что новое законодательство не заменило более действительными принудительными мерами явно неудовлетворительные способы взыскания пастбищного сбора и десятины, что оно не потребовало составления общей описи государственных земель и не назначило особых должностных лиц для наблюдения за исполнением новых законов. Раздел самовольно занятых государственных земель частью между их временными владельцами в границах справедливого максимума, частью между безземельными плебеями, но между теми и другими в полную собственность, запрещение впредь самовольно занимать государственные земли и назначение особых должностных лиц для немедленного раздела земель, которые будут впредь приобретены с расширением территории, -- вот те меры, которые были ясно указаны положением дел и которые не были приняты, конечно, не по недостатку предусмотрительности. При этом нельзя не заметить, что введение новых порядков было предложено плебейской аристократией, т. е. той частью класса, которая также пользовалась особыми привилегиями в отношении государственных земель, и что один из составителей законопроекта, Гай Лициний Столон, был из числа первых нарушителей аграрного максимума, подвергнутых за это осуждению; поэтому сам собою навязывается вопрос, действовал ли законодатель вполне добросовестно и не с намерением ли он уклонился от общеполезного разрешения злосчастного вопроса о государственных землях? Однако все-таки нет возможности отрицать того, что лициниевы законы даже в своем настоящем виде могли быть и действительно были полезны мелким крестьянам и поденщикам. Сверх того, следует заметить, что в первое время после издания этих законов должностные лица строго следили за исполнением их постановлений касательно максимума и нередко присуждали к тяжелым денежным штрафам как владельцев больших стад, так и тех, кто захватывал свободные земли. И в области податной и кредитной в ту пору старались исцелить недуги народного хозяйства с большей энергией, чем когда-либо прежде или после, и, насколько это было возможно, посредством законодательных мер. Предписанная в 397 г. [357 г.] уплата 5 % с цены отпускаемого на волю раба сдерживала нежелательное увеличение числа вольноотпущенников, но вместе с тем была первой римской податью, наложенной действительно на богатых людей. Точно так же старались ввести улучшения и в кредитной системе. Установленные уже "Двенадцатью таблицами" законы о росте были возобновлены и постепенно усилены; высший размер роста был снижен с 10 % (подтверждено в 397 г.) [357 г.] до 5 % (407) [347 г.] для 12-месячного года, а в 412 г. [342 г.] было совершенно запрещено взимать проценты. Этот последний закон, как он ни был нелеп, сохранял формальную силу; но он конечно не соблюдался, и, вероятно, уже в ту пору установился тот максимум дозволенных процентов, которого обыкновенно держались впоследствии, а именно 1 % за месяц, или 12 % за обыкновенный гражданский год; сравнительно с тогдашней ценой денег это почти равняется теперешним 5 или 6 %. Жалобы на неуплату более высоких процентов не допускались, и, быть может, даже было дозволено отыскивать судом излишне переплаченные проценты; сверх того, известные ростовщики нередко привлекались к народному суду и приговаривались к тяжелым штрафам. Еще важнее были изменения, введенные в долговом процессе петелиевым законом (428 или 441) [326 или 313 г.]; он, с одной стороны, позволил каждому должнику, клятвенно заявившему о своей несостоятельности, сохранить свою личную свободу посредством уступки своего имущества, а с другой стороны, отменил прежнюю короткую исполнительную процедуру по долговым взысканиям и постановил, что ни один римский гражданин не может быть отведен в рабство, иначе как по приговору присяжных. Само собой понятно, что все эти меры могли местами облегчить экономические недуги, но не могли их совершенно исцелить; о том, что народ находился по-прежнему в бедственном положении, свидетельствуют назначение банковской комиссии для регулирования долговых отношений и для выдачи ссуд из государственной казны в 402 г. [352 г.], установление законных сроков уплаты в 407 г. [347 г.] и главным образом опасное народное восстание 467 г. [287 г.], когда народ, не достигший новых облегчений по уплате долгов, ушел на Яникул и когда внутреннее спокойствие было восстановлено только кстати случившимся нападением внешнего врага и заключавшимися в законе Гортензия уступками. Однако было бы несправедливо считать нецелесообразными серьезные усилия, которые делались с целью предотвратить разорение среднего сословия; признание бесполезными всех частных и паллиативных мер против радикального зла оттого, что они помогают лишь отчасти, хотя и принадлежит к числу тех догматов, которые низость всегда с успехом проповедует простодушию, но оно не становится оттого менее нелепым. Наоборот, скорее можно было бы спросить, уж не завладела ли в ту пору этим вопросом демагогия дурного сорта и действительно ли требовалась, например, такая насильственная и опасная мера, как вычет из капитального долга уплаченных процентов. Источники наших сведений не дают нам возможности разобраться в этом вопросе. Но нам достаточно ясно, что оседлый средний класс все еще находился в опасном и затруднительном экономическом положении. Сверху неоднократно, но, конечно, безуспешно старались помочь ему запретительными законами и отсрочками в уплате долгов, но аристократическое правление было постоянно бессильно в борьбе со своими собственными членами и было слишком опутано эгоистическими сословными интересами, для того чтобы помочь среднему сословию единственной действительной мерой, какая находилась в его руках, -- безусловной отменой самовольного захвата государственных земель, -- и тем очистить правительство от упрека, что оно извлекает для себя выгоды из угнетенного положения народа. Более существенное пособие, чем то, какое желало или могло оказать правительство, было доставлено средним классам политическими успехами римской общины и мало-помалу упрочивавшимся владычеством римлян над Италией. Многочисленные и большие колонии, которые имели целью обеспечить положение именно этих средних классов и которые были основаны большей частью в пятом столетии, частью доставили земледельческому пролетариату собственные пахотные участки, частью же вызвали отлив населения и тем облегчили положение тех, кто оставался дома. Ввиду возрастания косвенных и экстраординарных доходов и вообще вследствие блестящего положения римских финансов редко представлялась надобность налагать на крестьянство контрибуции в форме принудительных займов. Если прежнее мелкое землевладение, по-видимому, исчезло окончательно, зато вследствие возраставшего среднего уровня благосостояния прежние крупные землевладельцы превращались в крестьян и тем увеличивали число членов среднего сословия. Знать спешила занимать преимущественно те обширные земли, которые вновь приобретались войной; богатства, массами стекавшиеся в Рим вследствие войн и торговых сношений, должны были понизить проценты по займам; увеличение столичного населения было прибыльно для земледельцев во всем Лациуме; благоразумная система инкорпорации слила воедино с римской общиной несколько пограничных общин, до тех пор находившихся в подданнической зависимости от Рима, и тем усилила в особенности среднее сословие; наконец, славные победы и их блестящие результаты зажали рот политическим партиям, и хотя тяжелое положение крестьянства отнюдь не прекратилось, хотя его причины вовсе не были устранены, все-таки не подлежит сомнению, что в конце этого периода римское среднее сословие находилось в гораздо менее бедственном положении, чем в первом столетии после изгнания царей.
   Наконец благодаря реформе 387 г. [367 г.] и ее неизбежным последствиям гражданское равенство было в некотором смысле достигнуто или, вернее, восстановлено. Как в то время, когда патриции в сущности составляли все гражданство, они были безусловно равны по правам и по обязанностям, так и теперь в среде расширившегося гражданства не существовало никаких произвольных различий перед лицом закона. Конечно, те общественные ступени, которые неизбежно создаются во всяком гражданском обществе возрастом, умом, образованием и богатством, оказывали свое влияние и на римское общинное устройство, но дух гражданства и политика правительства по возможности не позволяли этим различиям резко выступать наружу. Весь римский общественный быт клонился к тому, чтобы делать из граждан способных людей, стоящих на одном среднем уровне, но никак не давать хода гениальным личностям. Образование римлян не подвигалось вперед вместе с усилением могущества римской общины; а сверху его инстинктивно скорее сдерживали, нежели поощряли. Нельзя было помешать тому, чтобы наряду с богатыми существовали и бедные; но как в настоящей крестьянской общине и хозяин подобно поденщику сам пахал землю, так и богатые соблюдали наравне с бедными мудрое экономическое правило жить бережно и главным образом не держать при себе никакого мертвого капитала, поэтому в домах римлян не видно было в ту пору никакой серебряной посуды кроме солонки и жертвенного ковша. И это немаловажно. В блестящих внешних успехах, которые были достигнуты римскою общиною в течение ста лет, отделявших последнюю войну с вейентами от войны с Пирром, постоянно чувствуется, что юнкерство уступило свое место крестьянству: гибель принадлежавшего к высшей знати Фабия вся община стала бы оплакивать не больше и не меньше, чем оплакивали плебеи и патриции гибель плебея Деция; даже самому богатому юнкеру консульское звание не доставалось само собой, а бедный земледелец из сабинской земли Маний Курий мог одолеть царя Пирра на поле битвы и выгнать его из Италии, а затем по-прежнему остаться простым сабинским пахарем и по-прежнему возделывать свою пашню своими собственными руками.
   Однако, как ни кажется величественным это республиканское равенство, не следует упускать из виду того, что оно было в значительной степени только формальным и что не столько из него возникла, сколько в нем с самого начала таилась аристократия с очень явственным отпечатком своих особенностей. Богатые и влиятельные непатрицианские семьи уже давно выделились из народной массы; они вместе с патрициями пользовались сенаторскими правами и вместе с ними преследовали политические цели, не только не сходившиеся с целями массы, но даже нередко совершенно им противоположные. Законы Лициния уничтожили юридические различия, существовавшие в среде аристократии, и превратили устранявшие простолюдинов от управления преграды из юридически непреодолимого препятствия в такое, которое хотя и можно было преодолеть с точки зрения права, но почти невозможно было преодолеть на практике. И тем и другим путем проникла свежая кровь в жилы властвовавшего у римлян сословия, но их система правления осталась такою же, какой была прежде -- аристократической; в этом отношении и римская община осталась настоящей крестьянской общиной, в которой богатый полнопашный пахарь мало отличается внешним образом от малоземельного бедняка и обращается с ним как равный с равным, но в которой аристократия тем не менее так всесильно властвует, что небогатому человеку легче сделаться бургомистром в городе, чем старостой в своей деревне. Важное и благотворное последствие нового законодательства состояло в том, что даже самый бедный гражданин мог занимать высшую общественную должность; тем не менее, выбор в консулы человека из низших слоев населения был не только редким исключением[111], но, пожалуй, даже, по крайней мере к концу этого периода, только результатом усилий оппозиции. Всякая аристократическая система правления вызывает появление оппозиционной партии, а так как формальное уравнение сословий только видоизменило аристократию и новый господствующий класс не только наследовал старому патрициату, но привился к нему и самым тесным образом сросся с ним, то и оппозиция осталась по своим составным элементам точно такою же, какой была прежде. Так как обиженными были теперь уже не граждане, а простолюдины, то и новая оппозиция выступила с первых своих шагов в качестве представительницы мелкого люда и в особенности мелких крестьян, и подобно тому, как новая аристократия примкнула к патрициату, первые шаги этой новой оппозиции совпали с последними стадиями борьбы против патрицианских привилегий. В ряду этих новых вождей римского народа мы встречаем прежде всех других: Мания Курия (консула в 464, 479, 480 гг. [290, 275, 274 гг.]; цензора в 481 г. [273 г.]) и Гая Фабриция (консула в 472, 476, 481 гг. [282, 278, 273 гг.]; цензора в 479 г. [275 г.]); оба они были знатного происхождения и небогатые; оба они, несмотря на правило аристократии не допускать повторного избрания одного и того же лица на высшую общественную должность, были по три раза поставлены во главе общины по воле большинства граждан; оба они были в качестве трибунов, консулов и цензоров врагами патрицианских привилегий и защитниками мелкого крестьянства против зарождавшегося высокомерия знатных семейств. Будущие политические партии уже начинали обрисовываться, но их противоположные интересы еще заглушались интересами общественной пользы. Высокорожденный Аппий Клавдий и крестьянин Маний Курий, несмотря на сильную личную вражду, сообща одолели царя Пирра мудрыми советами и энергичным образом действий, а если Гай Фабриций в качестве цензора и оштрафовал Публия Корнелия Руфина за аристократические тенденции и за аристократический образ жизни, то это не помешало ему содействовать вторичному назначению того же Руфина в консулы ввиду его замечательных военных дарований. Противников уже разделял глубокий ров, но поверх этого рва они еще протягивали друг другу руки.
   Итак, мы уже видели, как окончилась борьба между старыми гражданами и новыми, какие делались многоразличные и сравнительно успешные попытки помочь среднему сословию и как при только что приобретенном гражданском равенстве уже появились зачатки образования новой аристократической партии и новой демократической. Нам остается описать, как сложились среди этих перемен новые формы правления и в какие отношения стали между собой, после политического устранения родовой знати, три элемента республиканского общинного устройства -- гражданство, магистратура и сенат.
   Гражданство осталось на своих обычных собраниях по-прежнему высшим авторитетом в общинном быту и законным сувереном; только было постановлено законом, что помимо раз навсегда предоставленных центуриям решений, в особенности выбора консулов и цензоров, голосование по округам так же действительно, как и голосование по центуриям; для собрания, в котором участвовали и патриции и плебеи, это правило было установлено валериевым и горациевым законами 305 г. [449 г.] и расширено публилиевым законом 415 г. [339 г.], а для особого плебейского собрания было введено законом Гортензия около 467 г. [287 г.]. Что вообще одни и те же лица имели право голоса на обоих собраниях, уже было указано выше; но помимо недопущения патрициев к участию в особых плебейских собраниях, все имевшие право голоса на общих собраниях по округам считались равными между собой, между тем как в центуриальных комициях значение поданных голосов делилось по степеням соразмерно с состоянием участвующих в голосовании; стало быть, первое из этих постановлений было нивелирующим и демократическим нововведением. Еще гораздо более важное значение имел тот факт, что в конце этого периода стало впервые под вопрос исконное условие для права голоса -- оседлость. Самый отважный из всех реформаторов, какие нам известны из римской истории, Аппий Клавдий, составил в бытность цензором (442) [312 г.], не спросясь ни сената, ни народа, список граждан так, что человек, не имевший никакой земельной оседлости, мог быть принят в любую трибу и затем мог быть принят в соответствующую размерам его имущества центурию. Но это нововведение так опережало дух того времени, что не могло установиться в своем полном объеме. Один из ближайших преемников Аппия, знаменитый победитель самнитов Квинт Фабий Руллиан, попытался в бытность цензором (450) [304 г.] провести если не полное устранение, то все же ограничение его такими пределами, при которых на собраниях граждан господство в действительности принадлежало оседлым и состоятельным. Всех безземельных он включил в четыре городских трибы, которые тогда сделались из первых по рангу последними. А сельские кварталы, число которых в промежутке между 367 и 513 гг. [387 и 241 гг.] постепенно возросло с семнадцати до тридцати одного и которые располагали большинством избирательных отделений, с самого начала сильно преобладавших и с течением времени все более и более увеличивавшихся, были юридически предоставлены всем оседлым гражданам. В центуриях сохранилось введенное Аппием равенство между оседлыми и неоседлыми гражданами. Таким образом достигли того, что в трибутных комициях преобладали оседлые жители, а в комициях центуриатных решающее значение приобрели зажиточные. Благодаря такому мудрому и умеренному решению человека, получившего заслуженное название Великого (Maximus) еще более за это мирное дело, чем за военные подвиги, с одной стороны, воинская повинность была, как и следовало, распространена и на неоседлых граждан, а с другой стороны, возраставшему в избирательных собраниях их влиянию, в особенности влиянию бывших рабов, не имевших крупных имений, была поставлена такая преграда, какая к сожалению, составляет неизбежную необходимость во всяком государстве, где существует рабство. Сверх того, своеобразный судебный надзор за нравами, мало-помалу возникший в связи с оценкой и с проверкой гражданских списков, исключил из среды гражданства всех заведомо недостойных людей и стал охранять его нравственную и политическую чистоту. В компетенции комиций заметно постепенное, хотя и очень медленное расширение. Сюда уже в некоторой мере относится увеличивавшееся число должностных лиц, избираемых народом; особенно замечательно то, что с 392 г. [362 г.] назначение военных трибунов одного легиона, а с 443 г. [311 г.] назначение по четыре трибуна в каждый из четырех первых легионов зависело не от главнокомандующего, а от гражданства. В администрацию гражданство вообще не вмешивалось в течение этого периода; оно только настойчиво удерживало за собой по справедливости ему принадлежащее право объявлять войну, которое было признано за ним и на тот случай, когда истекал срок продолжительного перемирия, заключенного вместо мира, и когда война возобновлялась если не законно, то фактически (327) [427 г.]. Но административные вопросы поступали на рассмотрение народа только в двух случаях: во-первых, если правительственные власти вступали между собою в столкновение и одна из них предоставляла спор разрешению народа, например, когда сенат отказал в заслуженном триумфе в 305 г. [449 г.] вождям умеренной партии в среде родовой знати, Луцию Валерию и Марку Горацию, и в 398 г. [356 г.] первому плебейскому диктатору Гаю Марцию Рутилу; когда консулы 459 г. [295 г.] не могли прийти к соглашению относительно своих взаимных прав; когда сенат решил в 364 г. [390 г.] выдать галлам нарушившего свои обязанности посла, а один консулярный трибун обратился по этому случаю с протестом к общине, -- это был первый пример кассированного народом сенатского решения, и за него дорого поплатилась община; во-вторых, когда правительство добровольно предоставляло народу решение трудных или неприятных вопросов; это случилось в первый раз, когда город Цере, после того как римский народ объявил ему войну, но война еще в действительности не началась, стал просить мира (401) [353 г.], и позже, когда сенат вознамерился отказать самнитам в их смиренной просьбе о мире (436) [318 г.]. Только в конце этого периода мы замечаем, что компетенция трибутных собраний значительно расширилась и в сфере правительственной деятельности; так, например, стали спрашивать их мнения при заключении мирных и союзных договоров; это обыкновение, по всей вероятности, вело свое начало со времени издания закона Гортензия (467) [287 г.]. Однако, несмотря на такое расширение компетенции гражданского собрания, его практическое влияние на государственные дела стало уменьшаться именно в конце этой эпохи. Главным образом расширение римских границ отняло у этого собрания его настоящую почву. В качестве собрания оседлых жителей общины оно прежде могло собираться в достаточном числе и могло хорошо знать, чего хотело, еще прежде чем приступало к прениям; но римское гражданство уже стало теперь скорее государством, чем общиной. Тот факт, что жившие вместе люди подавали голоса заодно, вносил в римские комиссии -- по крайней мере, когда голоса подавались по кварталам -- некоторую внутреннюю связь, а при подаче голосов -- энергию и самостоятельность; но вообще комиции как в своем составе, так и в своих постановлениях частью зависели от личности председателя и от случайности, частью находились во власти живших в столице граждан. Отсюда понятно, почему собрания граждан, имевшие важное и практическое значение в течение двух первых столетий республики, мало-помалу стали превращаться просто в орудие, которым распоряжалось председательствовавшее должностное лицо, и, конечно, в опасное орудие, так как должностных лиц, имевших право занимать председательское место, было немало, а всякое постановление общины считалось законным выражением народной воли в последней инстанции. Впрочем, в расширении конституционных прав гражданства и не представлялось особой надобности, потому что на самом деле это гражданство менее, чем когда-либо, было способно иметь свою волю и действовать по своему усмотрению, а настоящей демагогии еще не существовало в Риме в ту пору; если бы она и существовала, она попыталась бы не расширять компетенцию гражданства, а дать полную свободу политическим прениям в собрании граждан, между тем как в течение всего этого периода неизменно соблюдались старые правила, что только должностные лица имеют право созывать граждан на собрание и что они могут не допускать прений и поправок к предложенным решениям. Это начинавшееся разрушение конституции сказывалось в ту пору только в том, что старинные народные собрания, в сущности, относились ко всему пассивно и вообще не оказывали правительству ни содействия, ни противодействия.
   Что касается власти должностных лиц, то ее ограничение было не целью борьбы, которая велась между старыми и новыми гражданами, а одним из самых важных ее последствий. В начале сословных распрей, т. е. в начале борьбы из-за обладания консульскою властью, эта последняя была единой и нераздельною властью, в сущности походившею на царскую, и консул имел, подобно прежним царям, право назначать всех подчиненных ему должностных лиц по своему свободному личному выбору; а в конце этой борьбы самые важные отрасли управления -- судопроизводство, уличная полиция, выбор сенаторов и всадников, оценка и заведование государственной казной -- были выделены из сферы консульской деятельности и перешли к должностным лицам, которые, подобно консулу, назначались общиной и скорее стояли наравне с ним, чем были ему подчинены. Консульская должность, когда-то бывшая единственною постоянною общинною должностью, стала теперь даже не безусловно самой высшей: в ряду вновь учреждавшихся и распределявшихся по рангам должностей консулы хотя и стояли выше преторов, эдилов и квесторов, но были ниже цензоров, которые заведовали кроме самых важных финансовых дел также составлением гражданских, всаднических и сенаторских списков и вместе с тем имели в своих руках совершенно произвольный нравственный контроль над всей общиной и притом как над самым последним, так и над самым знатным из ее граждан. Понятие об ограниченной должностной власти или о компетенции, первоначально считавшееся, по римскому государственному праву, несовместимым с понятием о верховной должности, мало-помалу пробило себе дорогу и уничтожило более древнее понятие об едином и нераздельном полновластии (imperium). Началом этой перемены уже было учреждение других постоянных должностей, в особенности квестуры, а вполне ее осуществили законы Лициния (387) [367 г.], которые поручили двум первым из числа трех высших должностных лиц администрацию и военное дело, а третьему -- судопроизводство. Но этим дело не ограничилось. Хотя по закону консулы пользовались всегда и везде одинаковою властью, но на самом деле они издавна разделяли между собой различные области должностных занятий (provinciae). Первоначально это делалось путем добровольного соглашения или, в случае если бы соглашение не состоялось, путем вынимания жребия; но другие общинные власти стали постепенно вмешиваться в эти фактические разграничения консульской компетенции. Тогда установилось обыкновение, что сенат ежегодно разграничивал должностные сферы и хотя сам не распределял их между должностными лицами, но при помощи советов и просьб имел решительное влияние и на личные вопросы. В крайних случаях сенат испрашивал общинное постановление, окончательно разрешавшее вопрос о компетенции; впрочем, правительство очень редко прибегало к этому сомнительному средству. Кроме того, у консулов было отнято право решать самые важные дела, как например вопросы, касающиеся заключения мирных договоров; в этих случаях они были обязаны обращаться к сенату и действовать по его указаниям. Наконец, в крайнем случае сенат мог во всякое время устранить консула от должности, так как в силу обычая, который хотя никогда не был облечен в форму закона, но и никогда фактически не нарушался, назначение диктатуры зависело от решения сената и самое назначение на эту должность того или другого лица хотя и было предоставлено законом консулу, но на деле обыкновенно зависело от сената.
   Старинное единство и полнота власти сохранились в диктатуре долее, чем в консульстве; хотя диктатура в качестве экстраординарной магистратуры, естественно, всегда имела на практике какое-нибудь особое назначение, тем не менее диктатор был юридически гораздо менее ограничен в своей компетенции, нежели консул. Однако и в эту сферу мало-помалу проникло новое понятие о компетенции, возникшее в римском законодательстве. В 391 г. [363 г.] мы в первый раз находим диктатора, назначенного из-за богословских недоразумений исключительно для совершения одного религиозного обряда; и хотя этот самый диктатор -- вероятно, без формального нарушения конституции -- не стеснялся предоставленной ему компетенцией и наперекор ей вступил в командование армией, но такая оппозиция со стороны магистратуры уже не повторялась при позднейших подобных назначениях, которые начиная с 403 г. [351 г.] встречаются очень часто; с тех пор и диктаторы считали себя связанными своей особой компетенцией. Наконец, дальнейшие и очень значительные стеснения магистратуры заключались в изданном в 412 г. [342 г.] запрещении занимать одновременно несколько ординарных курульных должностей, в изданном в то же время предписании, что одно и то же лицо может занять прежнюю должность не иначе как после истечения десятилетнего промежутка времени, и в принадлежавшем к более поздней поре постановлении, что фактически самая высшая должность -- должность цензора -- не может быть вторично занята одним и тем же лицом (489) [265 г.]. Впрочем, правительство еще было достаточно сильно, для того чтобы не бояться своих полезных слуг и не оставлять самых способных между ними без дела; храбрые офицеры очень часто освобождались от обязанности соблюдать вышеприведенные правила[112]так, например, Квинт Фабий Руллиан был в течение двадцати восьми лет пять раз консулом, а Марк Валерий Корв (384--483) [370--271 г.], шесть раз занимавший консульскую должность -- в первый раз на двадцать третьем году своей жизни, а в последний раз на семьдесят втором, -- был при трех поколениях защитником для своих соотечественников и ужасом для их врагов, пока не сошел в могилу столетним старцем.
   Между тем римское должностное лицо все полнее и решительнее превращалось из неограниченного властелина в связанного законами поверенного и руководителя делами общины, и старинная контрмагистратура -- народный трибунат -- в то же время подвергалась однородному, более внутреннему, нежели внешнему, преобразованию. В общинном быту народный трибунат исполнял двойное назначение. Сначала он должен был охранять мелкий и слабый люд от насилий и высокомерия должностных лиц таким способом, который был в некоторой степени революционным (auxilium); впоследствии им пользовались для того, чтобы устранять установленную законом неравноправность простых граждан и привилегий родовой знати. Это последнее назначение он уже выполнил. А его первоначальная цель была сама по себе скорее демократическим идеалом, чем политической возможностью; к тому же этот идеал был так же ненавистен для плебейской аристократии, в руках которой должен был находиться и действительно находился трибунат, и так же непримирим с новой общинной организацией, возникшей из уравнения сословий и едва ли не более прежнего окрашенной аристократическими тенденциями, как он был ненавистен родовой знати и непримирим с находившеюся в руках патрициев консульскою властью. Но, вместо того, чтобы упразднить трибунат, сочли за лучшее превратить его из орудия оппозиции в органы правительства и включили в круг правительственной магистратуры тех самых народных трибунов, которые были искони устранены от всякого участия в управлении и не были ни должностными лицами, ни членами сената. Первоначально они стояли по своей юрисдикции наравне с консулами и еще на первых этапах сословной борьбы приобрели наравне с консулами право законодательной инициативы; а потом они были поставлены наравне с консулами и по отношению к фактически властвовавшему сенату, хотя нам и неизвестно в точности, когда именно это случилось: вероятно, при окончательном уравнении сословий или вскоре после него. До тех пор они присутствовали при сенатских прениях, сидя на скамье подле двери, а теперь они получили наравне и рядом с другими должностными лицами особые места в самом сенате, равно как право участвовать в прениях. Им, правда, не было предоставлено право голоса, но это делалось в силу общего основного положения римского государственного права, что советы подавал только тот, кто не был призван действовать, вследствие чего и все состоявшие на действительной службе должностные лица до истечения годового срока только присутствовали в общинном совете, но не имели права голоса. Но и на этом не остановились. Трибунам была предоставлена отличительная прерогатива высшей магистратуры, до тех пор принадлежавшая среди ординарных должностных лиц только консулам и преторам, -- право созывать сенат, обращаться к нему за указаниями и испрашивать его решения[113]. И это было в порядке вещей: с тех пор как управление перешло от родовой знати к соединенной аристократии, вожди плебейской аристократии должны были стоять в сенате на равной ноге с вождями аристократии патрицианской. Когда эта, первоначально устраненная от всякого участия в государственном управлении, оппозиционная коллегия сделалась второй высшей исполнительной властью, в особенности в специально городских делах, и одним из самых обыкновенных и самых полезных орудий правительства, т. е. сената, при управлении гражданством и при обуздании произвола магистратуры, тогда она совершенно уклонилась от своего первоначального назначения и политически перестала существовать. Впрочем, такой исход был результатом необходимости. Как ни бросались в глаза недостатки римской аристократии и как ни было тесно связано ее постоянно возраставшее преобладание с фактическим упразднением трибуната, все-таки нельзя не согласиться с тем, что не было возможности управлять в присутствии такой официальной власти, которая была не только бесцельна и рассчитана почти только на то, чтобы сдерживать страждущий пролетариат обманчивым призраком помощи, но в то же время была решительно революционной властью, наделенной в сущности анархическим правом парализовать власть должностных лиц и даже самого государства. Но вера в идеалы, из которой исходят как все могущество, так и все бессилие демократии, была теснейшим образом связана в умах римлян с народным трибунатом, и нет надобности напоминать о Кола Риенци, чтобы убедиться, что, как ни была ничтожна польза, доставленная этим учреждением народной массе, оно не могло быть уничтожено без страшного государственного переворота. Поэтому удовольствовались тем, что с чисто мещанской политической мудростью уничтожили сущность трибунской власти под такими внешними формами, которые могли как можно менее бросаться в глаза. В аристократически организованном общинном управлении осталось только название этой, в самом своем корне революционной магистратуры -- осталось пока что как явное противоречие, но в будущем могло обратиться в острое и опасное орудие в руках революционных партий. Впрочем, в ту пору и еще долго после того аристократия пользовалась таким безусловным могуществом и так крепко держала в своих руках трибунат, что мы не находим никаких следов коллегиальной оппозиции трибунов против сената, а если и случались какие-нибудь оппозиционные выходки отдельных трибунов, то правительство подавляло их без большого труда и обыкновенно посредством самого трибуната.
   В действительности общиной управлял сенат, а со времени уравнения сословий он управлял почти беспрепятственно. Самый его состав изменился. Произвол высших должностных лиц в назначении сенаторов в том виде, как он существовал после упадка старинного родового представительства, подвергся значительным ограничениям уже с упразднением звания пожизненных начальников общины. Дальнейший шаг к эмансипации сената от власти должностных лиц заключался в том, что составление сенаторских списков перешло от высших должностных лиц к второстепенным, от консулов к цензорам. Впрочем, уже в ту пору или вскоре после того было признано или, по крайней мере, было более ясно сформулировано право составлявших сенаторские списки должностных лиц пропускать имена отдельных сенаторов вследствие лежавшего на них нравственного пятна[114]и таким способом исключать их из сената, чем и было положено начало тому своеобразному суду над нравственностью, на котором было главным образом основано высокое значение цензоров. Впрочем, выражения такого порицания и по своему характеру и потому, что для них требовалось согласие обоих цензоров, могли вести к удалению из сената некоторых из его членов, не делавших ему чести или не подчинявшихся господствовавшему в нем настроению, но не могли поставить сенат в зависимость от магистратуры. Но право должностных лиц составлять списки сенаторов по своему усмотрению ограничил решительным образом овиниев закон, изданный в середине этой эпохи, по всей вероятности вскоре вслед за законами Лициния; он предоставлял всякому, кто был курульным эдилом, претором или консулом, предварительное право заседания и голоса в сенате, а первым вступавшим в свою должность цензорам вменял в обязанность или формально вносить этих кандидатов в сенаторский список, или же не вносить их по тем же самым основаниям, которые считались достаточными для исключения действительных членов сената. Конечно число этих бывших сановников было далеко недостаточно, для того чтобы сенат постоянно имел свой нормальный комплект трехсот членов, а неполным комплектом нельзя было довольствоваться в особенности потому, что список сенаторов был и списком присяжных. Поэтому для цензорского права выборов еще оставался значительный простор; но только в голосовании, а не в прениях было предоставлено право участия тем сенаторам, которые поступали в это звание не потому, что прежде занимали какую-нибудь высшую должность, а потому, что были выбраны цензором преимущественно из граждан, занимавших некурульные должности или отличавшихся личною храбростью, например, убивших в сражении врага или спасших жизнь одного из своих сограждан. Итак, личный состав большинства сената и той его части, в которой сосредоточивались государственное управление и администрация, в сущности зависел, по закону Овиния, не от произвола должностных лиц, а косвенным образом от народного избрания; таким путем римская община если и не дошла, то близко подошла к великому учреждению нового времени -- к представительному народному правлению. В то же время все не принимавшие участия в прениях сенаторы представляли компактную массу членов, способных и имеющих право выносить решения, но всегда безмолвствующих, присутствие которой так необходимо и так трудно осуществимо в коллегиальном управлении.
   Компетенция сената едва ли подверглась каким-нибудь формальным изменениям. Он воздерживался от всяких непопулярных преобразований или явных нарушений государственных постановлений, чтобы не доставить удобного предлога для оппозиции и для честолюбия; он даже не препятствовал, хотя и не содействовал, расширению компетенции гражданства в демократическом духе. Но если по форме власть принадлежала гражданству, то на деле ею пользовался сенат: ему принадлежало решающее влияние на законодательство и на выборы должностных лиц, а также руководство всем общинным управлением. Каждый новый законопроект поступал прежде всего на обсуждение сената, и едва ли случалось, чтобы какое-нибудь должностное лицо осмелилось обратиться к общине с предложением без одобрения сената или наперекор его мнению. Если же это случилось бы, то сенат находил в протесте против должностных лиц и в жреческой кассации целый ряд таких средств, с помощью которых мог затушить в зародыше или впоследствии устранить всякое неприятное для него предложение, а в крайнем случае мог в качестве высшей административной инстанции исполнять или не исполнять постановления общины. Кроме того, сенат присвоил себе с безмолвного согласия общины право в крайних случаях отменять обязательную силу законов с оговоркой, что его образ действия будет подлежать одобрению гражданства; но эта оговорка, и с самого начала не имевшая большого значения, мало-помалу превратилась в такую пустую формальность, что в более позднюю пору сенат даже не давал себе труда испрашивать одобрение общины. Что касается выборов, то они фактически перешли в руки сената в той мере, в какой зависели от должностных лиц и имели политическое значение; таким-то образом сенат, как уже было ранее замечено, приобрел право назначать диктатора. Впрочем, приходилось относиться с бо льшим против прежнего вниманием к общине: у нее нельзя было отнять право раздачи общинных должностей, но сенат -- что также было ранее замечено -- тщательно наблюдал за тем, чтобы эти выборы должностных лиц не переходили в отмежевание какой-нибудь особой компетенции, как, например, в назначение главнокомандующего ввиду предстоящей войны, частью фактически предоставленное сенату право освобождать от исполнения законов отдали в его руки раздачу значительного числа должностей. О влиянии, которое имел сенат на определение сферы деятельности должностных лиц и в особенности консулов, уже было сказано ранее. Одним из самых важных применений права приостанавливать действие законов было освобождение должностных лиц от обязанности не оставаться в должности долее законного срока; хотя такое освобождение было несогласно с основными законами общины и по римскому государственному праву не могло быть допущено собственно в городском округе, но вне этого округа было до такой степени терпимо, что консул и претор, которым хотели продлить срок нахождения в должности, оставались и после истечения этого срока на своих местах "за консула" или "за претора" (pro consule, pro praetore). Это важное право продления должности, в сущности равносильное с правом назначения на должность, конечно принадлежало по закону только общине, которая сначала одна им и пользовалась на практике; но уже с 447 г. [307 г.] и после того было достаточно одного сенатского постановления, чтобы продлить власть главнокомандующего. Ко всему сказанному следует присовокупить преобладающее и искусно сосредоточенное влияние аристократии на выборы, которое если не всегда, то в большинстве случаев склоняло результаты выборов в пользу приятных правительству кандидатов. Наконец, что касается государственного управления, то от сената зависели война, мир и заключение мирных договоров, основание колоний, раздача пахотных земель, общественные сооружения, вообще все дело постоянного и важного характера и главным образом все финансовое управление. Сенат ежегодно составлял инструкции, которыми устанавливал для должностных лиц сферу их служебной деятельности и определял число войск и количество денег, предоставлявшихся в их распоряжение. К нему обращались со всех сторон во всех случаях особенной важности: лица, заведовавшие государственной казной, не могли произвести выдачу денег ни одному должностному лицу, кроме консула, и никакому частному лицу, иначе как по предварительному постановлению сената. Высшая правительственная коллегия не вмешивалась только в текущие дела и в специальные сферы судебного и военного управления, так как у римской аристократии было достаточно здравого смысла и такта, для того, чтобы не превращать высшее заведование государственными делами в опеку над каждым отдельным должностным лицом, а каждое из орудий управления -- в машину. Что это новое сенатское управление, несмотря на старание соблюдать существующие формы, было совершенным извращением старого общинного устройства, ясно само собой; сверх того, оно утвердилось революционным путем и было насильственным захватом; так как свободная деятельность гражданства приостановилась и замерла, должностные лица снизошли на степень председателей собраний и исполняющих чужие приказания комиссаров, а чисто совещательная сенатская коллегия являлась преемницей обеих конституционных властей и сделалась -- хотя в самых скромных формах -- центральным правительством общины. Однако, если исключительные способности к управлению могут служить для всякой революции и для всякого насильственного захвата оправданием перед судом истории, то и самый строгий ее приговор должен признать, что эта корпорация сумела правильно понять и хорошо выполнить свою великую задачу. Сенаторы вступали в это звание не по праву рождения, а в сущности по свободному выбору нации; раз в каждые четыре года они утверждались в этом звании нравственным судом достойнейших людей; они назначались пожизненно, не завися ни от истечения срока своей должности, ни от изменчивой народной воли; со времени уравнения сословий они составляли тесно сплоченную и замкнутую коллегию, в состав которой входили все самые способные люди, обладавшие политическим кругозором и практическим знакомством с делами управления; они неограниченно распоряжались финансовыми делами и руководили внешней политикой, а исполнительная власть была совершенно в их руках благодаря тому, что должностные лица назначались на короткий срок, и тому, что после прекращения сословной распри трибунская интерцессия сделалась послушным орудием в руках сената. Таким образом, римский сенат был самым благородным выражением всей нации, а по своей последовательности и государственной мудрости, по своему единодушию и патриотизму, по своему полновластию и непоколебимому мужеству был первой из всех когда-либо существовавших политических корпораций, даже в ту пору был настоящим "собранием царей", умевшим соединять деспотическую энергию с республиканским самоотвержением. Никогда никакое государство не отстаивало своих интересов во внешних делах с такой твердостью и с таким достоинством, с какими их отстаивал в свои лучшие времена Рим через посредство своего сената. Конечно, нельзя отрицать того, что денежная и землевладельческая аристократия, из представителей которой преимущественно состоял сенат, действовала пристрастно в затрагивавших ее личные интересы делах внутреннего управления и что в этих случаях мудрость и энергия корпорации нередко тратились не на пользу государства. Но выработанный тяжелой борьбой принцип, что все римские граждане равны перед законом по правам и по обязанностям и что, стало быть, для всех них открыт свободный доступ к политической карьере, т. е. в сенат, поддерживал вместе с блеском военных и политических успехов государственное и национальное единство и отнял у сословных распрей те ожесточение и взаимную ненависть, которыми отличались борьба между патрициями и плебеями. Притом же удачный ход внешней политики в течение более столетия позволял богатым находить себе широкий простор для деятельности, не прибегая к угнетению среднего сословия. Так, при помощи сената римскому народу долее других народов удавалось осуществлять самое великое из всех человеческих творений -- мудрое и успешное самоуправление.

Глава IV.
Падение этрусского могущества

   После того как мы обрисовали развитие римских государственных учреждений в течение двух первых столетий республики, мы должны вернуться к началу той же эпохи, для того чтобы изложить внешнюю историю Рима и Италии. Около того времени, когда Тарквинии были изгнаны из Рима, могущество этрусков достигло своего апогея. В Тирренском море бесспорно властвовали туски и находившиеся в тесном с ними союзе карфагеняне. Хотя Массалия еще отстаивала свою независимость, несмотря на то, что ей приходилось вести непрерывную и тяжелую борьбу, зато во власти этрусков находились гавани Кампании и страны вольсков, а со времени битвы при Алалии также и Корсика. В Сардинии сыновья карфагенского полководца Магона положили начало величию своего рода и своего родного города полным завоеванием острова (около 260 г. [500 г.]), а в Сицилии -- тем временем как эллинские колонии были заняты внутренними раздорами, -- финикийцы успели без серьезного сопротивления завладеть западными гаванями острова. Корабли этрусков господствовали также на Адриатическом море, а их каперы наводили страх даже на восточных водах. И на суше их владычество, по-видимому, усиливалось.
   Обладание Лациумом имело огромную важность для Этрурии, которую только латины отделяли от находившихся под ее покровительством вольскских городов и от ее владений в Кампании. Надежный оплот римского могущества служил до той поры достаточной охраной для Лациума и с успехом защищал против этрусков тибрскую границу. Но когда римское государство ослабело от внутренних смут, возникших после изгнания Тарквиниев, весь этрусский союз поспешил воспользоваться этим благоприятным случаем и под предводительством царствовавшего в Клузии царя Ларса Порсены возобновил с усиленной энергией нападение, которое уже не встретило прежнего отпора; Рим капитулировал и по мирному договору (заключенному, как полагают, в 247 г. [507 г.]) не только уступил соседним тускским общинам все свои владения на правом берегу Тибра, отказываясь от своего исключительного владения этой рекой, но даже выдал победителям все свое оружие и обязался впредь употреблять железо только для плуга. По-видимому, уже было недалеко то время, когда Италия объединится под верховенством этрусков.
   Однако порабощение, которым грозила как грекам, так и италикам коалиция этрусков и карфагенян, было удачно предотвращено совокупными усилиями тех народов, которых связывали узы племенного родства и общая опасность. Этрусская армия, проникшая после падения Рима в Лациум, встретила на своем победоносном пути первое препятствие перед стенами Ариции благодаря своевременному прибытию подкреплений от куманцев (248) [506 г.]. Нам неизвестно, как кончилась эта война, и главным образом неизвестно, разорвал ли тогда Рим свой пагубный и позорный мирный договор; положительно известно только то, что и на этот раз тускам не удалось прочно утвердиться на левом берегу Тибра.
   Вскоре после того эллинской нации пришлось выдержать еще более серьезную и еще более решительную борьбу с варварами и на западе, и на востоке. То было время персидских войн. Положение, которое занимали жители Тира по отношению к великому царю, втянуло карфагенян в сферу персидской политики (даже существует правдоподобное предание о союзе, заключенном между карфагенянами и Ксерксом), а вместе с карфагенянами и этрусков.
   То была одна из самых грандиозных политических комбинаций, вследствие которой одновременно устремились азиатские полчища на Грецию, а финикийские на Сицилию, для того чтобы одним разом стереть с лица земли свободу и цивилизацию. Победа осталась за эллинами. Битва при Саламине (274) [480 г.] спасла собственно Элладу и отомстила за нее, и, как рассказывают, в тот же день владыки Сиракуз и Акраганта, Гелон и Ферон, нанесли громадной армии карфагенского полководца Гамилькара, сына Магона, такое решительное поражение при Гимере, что этим и кончилась война; финикийцы же, еще не стремившиеся в ту пору к завоеванию всей Сицилии для самих себя, снова стали держаться своей прежней оборонительной политики. До сих пор уцелело несколько больших серебряных монет, выбитых для этой войны из украшений супруги Гелона Дамареты и других знатных сиракузянок. Следующие поколения с признательностью вспоминали о кротком и храбром сиракузском царе и о воспетой Симонидом славной победе. Ближайшим последствием унижения Карфагена был упадок морского владычества его этрусских союзников. Владетель Региона и Занкле Анаксил запер их каперам Сицилийский пролив своим постоянным флотом (около 272 г. [482 г.]); вскоре после того куманцы и Гиерон Сиракузский одержали подле Кум (280) [474 г.] решительную победу над тирренским флотом, которому тщетно пытались помочь карфагеняне. Это была та самая победа, которую Пиндар воспел в первой пифийской оде. До сих пор сохранился этрусский шлем, который был послан Гиероном в Олимпию с надписью: "Гиерон, сын Диномена, и сиракузцы Зевсу Тирренское добро от Кум"[115]. В то время как благодаря этим необычайным победам над карфагенянами и этрусками Сиракузы стали во главе находившихся в Сицилии греческих городов, среди италийских эллинов бесспорно занял первое место дорийский Тарент, так как ахейский Сибарис пал около того времени, когда были изгнаны из Рима цари (243) [511 г.]; страшное поражение, которое было (280) [474 г.] нанесено тарентинцам япигами и которое было самым тяжелым из всех до тех пор нанесенных греческим армиям, лишь пробудило всю мощь народного духа, развернувшегося с чисто демократической энергией, точно так же как и в Элладе после персидского нашествия. С тех пор первую роль в италийских водах играют уже не карфагеняне и не этруски, а на морях Адриатическом и Ионическом тарентинцы, на Тирренском -- массалиоты и сиракузяне, причем эти последние все более и более стесняли морское разбойничество этрусков. После победы при Кумах Гиерон занял остров Энарию (Искию) и тем прервал сообщения между этрусками, жившими в Кампании, и теми, которые жили на севере. Чтобы решительно положить конец морским разбоям тусков, была отправлена около 302 г. [452 г.] из Сиракуз особая экспедиция; она опустошила остров Корсику и берега Этрурии и заняла остров Эталию (Эльбу). Хотя этим путем еще и не достигли окончательного уничтожения этрусско-карфагенских пиратов (так как каперство, по-видимому, существовало, как например в Анции, до начала пятого столетия от основания Рима), все-таки могущество Сиракуз сделалось надежным оплотом против соединенных тусков и финикийцев. Правда, был момент, когда казалось, что это могущество непременно будет сломлено афинянами, которые предприняли во время пелопоннесской войны (339--341) [415--413 гг.] морскую экспедицию против Сиракуз и получили от своих старых друзей этрусков подкрепление в виде трех пятидесятивесельных галер. Однако победа осталась, как известно, за дорянами и на западе, и на востоке. После постыдной неудачи афинской экспедиции Сиракузы сделались неоспоримо первой греческой морской державой, так что стоявшие во главе местного управления государственные люди стали помышлять о господстве над Сицилией и южной Италией и над обоими италийскими морями; с своей стороны карфагеняне, видя, что их владычеству в Сицилии стала грозить серьезная опасность, были вынуждены поставить и действительно поставили главной целью своей политики приобретение перевеса над сиракузянами и покорение всего острова. Здесь не место описывать, как эта борьба привела к упадку серединных сицилийских государств и к усилению карфагенского могущества, а что касается Этрурии, то новый владетель Сиракуз Дионисий (царствовавший 348--387 [406--367 гг.]) нанес ей очень чувствительные удары. Честолюбивый царь утвердил свое новое колониальное могущество прежде всего в италийском восточном море, в северных водах которого стала тогда впервые владычествовать греческая морская держава. Около 367 г. [387 г.] Дионисий занял и колонизировал на иллирийском берегу гавань Лисс и остров Иссу, а на италийском берегу пристани Анкону, Нуману и Атрию; воспоминания о сиракузском владычестве в этой отдаленной стране сохранились не в одних только "рвах Филиста", т. е. канале, который был прорыт близ устьев По без сомнения известным историком и другом Дионисия, жившим во время своего изгнания (368 г. и сл.) [386 г.] в Атрии. Вероятно, с этими же событиями находится в связи и изменение названия италийского восточного моря, которое с тех пор стало носить вместо прежнего названия Ионического залива и до сих пор употребительное название "моря Атрии"[116]. Но Дионисий не удовольствовался тем, что отнял у этрусков их владения в восточном море и пресек их торговые сообщения; он нанес их могуществу решительный удар тем, что взял приступом и разграбил церитский портовый город Пирги (369) [385 г.]. От этого удара этруски уже никогда не могли оправиться. Беспорядки, возникшие в Сиракузах после смерти Дионисия, открыли для карфагенян более широкий простор, и их флот снова приобрел в Тирренском море преобладание, которое с тех пор сохранял за собой с небольшими промежутками; но этруски страдали от этого не менее греков, так что, когда Агафокл Сиракузский стал в 444 г. [310 г.] готовиться к войне с Карфагеном, к его флоту присоединились восемнадцать этрусских военных кораблей. Этруски могли бояться за Корсику, которая, по всей вероятности, еще находилась в ту пору под их властью; старинная этрусско-финикийская симмахия, существовавшая еще во времена Аристотеля (370--432) [384--322 гг.], таким образом, распалась, но своего морского могущества этруски уже не могли восстановить.
   Этот быстрый упадок морского могущества этрусков был бы необъясним, если бы им не было нанесено со всех сторон самых тяжелых ударов и на суше в то самое время, когда сицилийские греки нападали на них на море. По словам римских летописей, около того времени, когда происходили битвы при Саламине, Гимере и Кумах, велась многолетняя и тяжелая война между Римом и Вейями (271--280) [483--474 гг.]. Римляне понесли тяжелые поражения; в воспоминаниях сохранилась катастрофа Фабиев (277) [477 г.], которые вследствие внутренних смут покинули столицу добровольными изгнанниками и взялись защищать против этрусков границу, но подле ручья Кремеры были изрублены все до последнего человека, способного носить оружие. Однако заключенное вместо мира перемирие на 400 месяцев, которым окончилась эта война, было выгодно для римлян в том отношении, что оно по крайней мере восстановило то положение дел, какое существовало во времена царей; этруски отказались от Фиден и от территории, приобретенной ими на правом берегу Тибра. Трудно решить, в какой мере эта римско-этрусская война находилась в непосредственной связи с войнами эллино-персидской и сицилийско-карфагенской, но все равно, были или не были римляне союзниками тех, кто победил при Саламине и при Гимере, выгоды и последствия войны были для тех и других во всяком случае одинаковы.
   Подобно латинами и самниты стали нападать на этрусков, и, лишь только поселения, заведенные этрусками в Кампании, были отрезаны от своего отечества вследствие битвы при Кумах, они оказались неспособными отражать нападения сабельских горцев. Главный город Капуя пал в 330 г. [424 г.], и этрусское население было там истреблено или оттуда изгнано вскоре после завоевания страны самнитами. Конечно, и жившие в Кампании греки должны были сильно пострадать от того же нашествия, потому что были разъединены и ослаблены; даже город Кумы был взят сабеллами в 334 г. [420 г.]. Однако греки удержались в Неаполе, быть может, при помощи сиракузян, между тем как даже имя этрусков совершенно исчезло в Кампании из исторических преданий; только несколько отдельных этрусских общин еще влачили там некоторое время жалкое и не оставившее после себя следов существование. Но около того же времени в северной Италии совершились события, еще более богатые своими последствиями. Новый народ стал стучаться в ворота Альп: то были кельты, а их первый натиск обрушился на этрусков.
   Кельтская, иначе галатская или галльская, нация была наделена общей матерью иначе, чем ее сестры -- италийская, германская и эллинская. При многих прекрасных и даже более блестящих качествах ей недостает той глубокой нравственной и государственной основы, на которой зиждется все, что есть хорошего и великого в человеческом развитии. Для свободных кельтов, говорит Цицерон, считалось постыдным возделывать землю собственными руками. Земледелию они предпочитали пастушеский образ жизни и даже на плодородных равнинах реки По занимались преимущественно разведением свиней, мясом которых питались и вместе с которыми проводили дни и ночи в дубовых рощах. Они не знали привязанности к родной пашне, которая свойственна италикам и германцам; напротив того, они любили селиться в городах и местечках, которые стали у них разрастаться и приобретать значение, как кажется, ранее, чем в Италии. Их гражданское устройство было несовершенно; не только их национальное единство имело лишь слабую внутреннюю связь -- что, впрочем, можно заметить у всех народов в начале их развития, -- но даже в их отдельных общинах не было единодушия и твердо организованной системы управления, не было серьезного духа гражданственности и последовательных стремлений к какой-нибудь определенной цели. Они подчинялись только военной организации, которая благодаря узам дисциплины освобождает от тяжелого труда владеть самим собой. "Выдающиеся особенности кельтской расы, -- говорит ее историк Тьерри, -- заключаются в личной храбрости, которой она превосходит все народы, в открытом, стремительном, доступном для всякого впечатления темпераменте, в больших умственных способностях, но вместе с тем в чрезвычайной живости, в недостатке выдержки, в отвращении к дисциплине и порядку, в хвастливости и нескончаемых раздорах, порождаемых безграничным тщеславием". Почти то же говорит в немногих словах Катон Старший: "Двум вещам кельты придают особую цену -- уменью сражаться и уменью красно говорить"[117]. Такие свойства хороших солдат и вместе с тем плохих граждан служат объяснением для того исторического факта, что кельты потрясли немало государств, но сами не основали ни одного. Всюду, где мы встречаемся с ними, они всегда готовы двинуться с места, т. е. выступить в поход, всегда отдают предпочтение перед земельною собственностью движимости и главным образом золоту, всегда занимаются военным делом как правильно организованным разбойничеством или даже как ремеслом за условную плату и притом так успешно, что даже римский историк Саллюстий признавал превосходство кельтов в военном деле над римлянами. Судя по их изображениям и по дошедшим до нас рассказам, это были настоящие ландскнехты древних времен: они были небольшого роста и некрепкого телосложения, с косматыми волосами на голове и с длинными усами, представляя совершенную противоположность грекам и римлянам, обстригавшим свои волосы и на голове и на верхней губе. Они носили пестрые, украшенные вышивками одежды, которые нередко сбрасывали с себя во время сражения, а на шею надевали широкие золотые кольца; они не употребляли ни шлема, ни какого-либо метательного оружия, но зато имели при себе громадный щит, длинный, плохо закаленный меч, кинжал и пику; все это было украшено золотом, так как они умели недурно обрабатывать металлы. Поводом для хвастовства служило все -- даже рана, которую нередко намеренно расширяли, для того чтобы похвастаться широким рубцом. Сражались они обыкновенно пешими; но у них были и конные отряды, в которых за каждым вольным человеком следовали два конных оруженосца; боевые колесницы были у них в раннюю эпоху в употреблении, точно так же как у ливийцев и у эллинов. Некоторые черты напоминают средневековое рыцарство, в особенности незнакомая ни римлянам, ни грекам привычка к поединкам. Не только на войне они имели обыкновение вызывать словами и телодвижениями врага на единоборство, но и в мирное время они бились между собою на жизнь и на смерть, одевшись в блестящие военные доспехи. Само собой разумеется, что за этим следовали попойки. Таким образом, постоянно сражаясь и совершая так называемые геройские подвиги то под собственным, то под чужим знаменем, они вели бродячий солдатский образ жизни, благодаря которому рассеялись на всем пространстве от Ирландии и Испании до Малой Азии; но все, что они совершали, расплывалось, как весенний снег, и они нигде не основали большого государства, нигде не создали своей собственной культуры.
   Так описывают нам эту нацию древние рассказы, а о ее происхождении мы можем высказывать только догадки. Она вела свое начало от того же корня, от которого произошли народности эллинская, италийская и германская[118]; подобно им и кельты перешли из общей восточной родины в Европу, где с древнейших времен достигли берегов западного моря, избрали своим главным местопребыванием теперешнюю Францию, потом перебрались к северу на Британские острова, к югу за Пиренеи и стали оспаривать у иберийских племен обладание их полуостровом. Во время этого первого большого передвижения кельты не пытались переходить через Альпы и только впоследствии стали предпринимать из западных стран небольшими отрядами и в противоположном направлении те походы, благодаря которым проникли за Альпы, за Гемус и даже за Босфор и в течение многих столетий наводили ужас на все древние цивилизованные нации, пока их могущество не было навсегда сломлено победами Цезаря и организованною Августом защитою римских границ. Туземные сказания об их странствованиях, сохранившиеся преимущественно в произведениях Ливия, следующим образом описывают эти позднейшие походы в обратном направлении[119]. Галльский племенной союз, во главе которого стоял в ту пору, как и во времена Цезаря, округ битуригов (около Буржа), выслал при царе Амбиате две больших армии под предводительством двух царских племянников, из которых один, по имени Сиговез, проник за Рейн в направлении к Шварцвальду, а другой, по имени Белловез, спустился через Грайские Альпы (Малый Сен-Бернар) в долину реки По. От первого ведет свое начало галльское поселение на среднем Дунае, от второго -- древнейшее поселение кельтов в теперешней Ломбардии, округ инсубров, с его главным городом Медиоланом (Миланом). Вслед за тем скоро появилось новое полчище кельтов, основавшее округ кеноманов с городами Бриксией (Брешией) и Вероной.
   После того поток переселенцев стал непрерывно спускаться через Альпы на цветущие равнины; кельтские племена толкали вперед и увлекали вслед за собой лигурийцев и вместе с ними стали отнимать у этрусков один пункт вслед за другим, пока весь левый берег реки По не перешел в их руки. После падения богатого этрусского города Мельпа (вероятно, в районе Милана), для завоевания которого уже осевшие в долине По кельты соединились с вновь пришедшими племенами (358?) [396 г.], эти последние перешли на правый берег реки и стали вытеснять умбров и этрусков из их древних мест поселения. То были преимущественно бойи, проникшие в Италию, как следует полагать, иным путем -- через Пенинские Альпы (Большой Сен-Бернар); они поселились в теперешней Романии, где старый город этрусков Фельсина стал их столицей, названной новыми повелителями Бононией. Наконец, пришли и сеноны, которые были последними из больших кельтских племен, перебравшихся через Альпы; они поселились на побережье Адриатического моря от Римини до Анконы. Но следует полагать, что отдельные толпы кельтских переселенцев проникали даже внутрь Умбрии, почти до самых границ собственно Этрурии, так как подле Тоди на верхнем Тибре были найдены на камнях надписи на кельтском языке. Границы Этрурии все более и более суживались с севера и с востока, так что около половины IV века тускская нация принуждена была довольствоваться той территорией, которая с тех пор носила и до сих пор носит ее имя.
   Этрусская нация, с такой замечательной энергией и быстротой утвердившая свое владычество в Лациуме, Кампании и на обоих италийских морях, еще быстрее пришла в упадок, когда на нее, как будто сговорившись, одновременно напали и сиракузяне, и латины, и самниты, и главным образом кельты. Она утратила свое морское могущество, а жившие в Кампании этруски утратили свою независимость именно в то время, когда инсубры и кеноманы поселились на берегах По, и около того же времени римское гражданство -- за несколько десятков лет перед тем глубоко униженное и почти порабощенное Порсеной -- снова стало действовать наступательно против Этрурии. Путем перемирия, заключенного с вейями в 280 г. [474 г.], оно получило обратно все, что было им утрачено, и в сущности восстановило отношения, существовавшие между двумя нациями во времена царей. Хотя после истечения срока этого перемирия в 309 г. [445 г.] распри и возобновились, но это были лишь пограничные схватки и хищнические набеги, не имевшие важных последствий ни для той, ни для другой стороны. Этрурия еще была в ту пору так могущественна, что Рим не мог помышлять о серьезном на нее нападении. Только после того как жители Фиден выгнали римский гарнизон, умертвили римских послов и подчинились царю вейентов, Ларсу Толумнию, вспыхнула более серьезная война, благополучно окончившаяся для римлян: царь Толумний был убит в сражении римским консулом Авлом Корнелием Коссом (326?) [428 г.], Фидены были взяты римлянами, и в 329 г. [425 г.] было заключено новое перемирие на 200 месяцев. Тем временем положение Этрурии делалось все более стесненным, и кельты начали нападать на оставшиеся до тех пор нетронутыми этрусские поселения на правом берегу По.
   Когда срок перемирия истек в 346 г. [408 г.], римляне решились предпринять против Этрурии завоевательную войну, которая на этот раз велась уже не только против города Вейи, но также из-за обладания этим городом. Рассказы о войне с вейентами, капенатами и фалисками и об осаде города Вейи, будто бы продолжавшейся, как и осада Трои, десять лет, не заслуживают большого доверия. Легенда и поэтическая фантазия завладели этим сюжетом, и не без основания, так как борьба велась с небывалым напряжением сил и победителей ожидала небывалая награда. По этому случаю римская армия в первый раз оставалась в походе лето и зиму в течение нескольких лет сряду, пока предположенная цель не была достигнута; в первый раз община платила войску жалованье из государственных средств. Но также в первый раз римляне попытались подчинить себе иноплеменную нацию и перенесли свое оружие за старинную северную границу латинской земли. Борьба была упорна, но ее исход едва ли мог быть сомнителен. Римляне нашли содействие со стороны латинов и герников, для которых падение грозного соседа было почти не менее приятно и выгодно, чем для самих римлян: напротив того, жители города Вейи были покинуты своими соотечественниками и получили подкрепления только от соседних городов -- от Капены, Фалерий и Тарквиний. Что северные общины не приняли участия в борьбе, уже достаточно объясняется необходимостью обороняться от кельтов; но, кроме того рассказывают -- и нет никакого основания не верить этим рассказам, -- что главной причиной такого бездействия со стороны остальных этрусков были внутренние раздоры в среде этрусского союза городов, а именно то, что города с аристократической формой правления были в оппозиции с вейентами, сохранившими у себя или восстановившими царское управление. Если бы вся этрусская нация могла или хотела принять участие в борьбе, то при крайне низком тогда уровне осадного искусства римская община едва ли была бы в состоянии довести до конца такое гигантское предприятие, как взятие большого и укрепленного города; но так как этот город был одинок и всеми покинут, то, несмотря на мужественное сопротивление, он не устоял (358) [396 г.] против стойкого геройства Марка Фурия Камилла, впервые открывшего своему народу блестящее и опасное поприще внешних завоеваний. Ликование, которое было вызвано в Риме этим великим успехом, оставило после себя отголосок в сохранившемся до поздних времен обыкновении римлян заканчивать праздничные игры "продажей вейентов"; при этом производилась шуточная продажа с аукциона мнимой военной добычи и в заключение пускался в продажу самый уродливый старый калека, какого только можно было отыскать; на него надевали пурпурную мантию и разные золотые украшения, так как он изображал "царя вейентов". Город был разрушен, а место, на котором он стоял, было обречено на вечное запустение. Фалерии и Капена поспешили заключить мир; могущественные Вольсинии, бездействовавшие со свойственным союзникам двоедушием во время агонии города Вейи и взявшиеся за оружие после его падения, также согласились через несколько лет (363) [391 г.] на заключение мира. Рассказ о том, что оба передовых оплота этрусской нации -- Мельп и Вейи -- были взяты в один и тот же день, первый кельтами, а второй римлянами, похож на грустную легенду, но в его основе лежит глубокая историческая истина. Двойное нападение с севера и с юга и падение обеих пограничных крепостей были началом конца великой этрусской нации.
   Однако на минуту могло показаться, что два народа, грозившие существованию Этрурии своим одновременным нападением, неизбежно должны столкнуться и что вновь расцветавшее могущество Рима будет уничтожено иноземными варварами. Такой оборот дел противоречил естественному течению политических событий, но его вызвали сами римляне своим высокомерием и недальновидностью. Толпы кельтов, перебравшиеся через реку после падения Мельпа, наводнили со стремительной быстротой северную Италию и не только равнины на правом берегу По и вдоль Адриатического моря, но также собственно Этрурию по сю сторону Апеннин. Через несколько лет после того (363) [391 г.] даже находившийся в самом центре Этрурии Клузий (Chiusi на границе Тосканы и папской области) был осажден кельтскими сенонами, а этруски так упали духом, что бедствовавший тускский город обратился за помощью к тем, кто разрушил Вейи. Римляне, быть может, поступили бы благоразумно, если бы не отказали в просимой помощи и разом поставили в зависимость от Рима галлов путем вооруженного вмешательства, а этрусков -- посредством оказанного им покровительства; но такая далеко задуманная интервенция, которая заставила бы римлян предпринять серьезную войну на северной границе Этрурии, не входила в кругозор их тогдашней политики. Поэтому не оставалось ничего другого, как воздержаться от всякого вмешательства. Но римляне совершили безрассудство, отказав одной стороне в помощи, а к другой отправив послов; эти послы оказались еще более безрассудными, так как вообразили, что могут повлиять на кельтов громкими словами, и, когда им это не удалось, вообразили, что, имея дело с варварами, могут безнаказанно нарушать международные обязательства: в рядах клузийцев они приняли участие в сражении с кельтами, и один из них сшиб галльского предводителя с коня. Варвары поступили в этом случае умеренно и осмотрительно. Они прежде всего обратились к римской общине с требованием выдать им нарушителей международного права, и римский сенат уже был готов удовлетворить это справедливое желание. Но в народной массе сострадание к соотечественникам одержало верх над справедливостью к иноземцам: гражданство отказало в требуемом удовлетворении, а, по некоторым известиям, храбрые передовые бойцы за родину даже были назначены консулярными трибунами на 364 год [390 г.][120], которому было суждено занять такое печальное место в римских летописях. Тогда Бренн, т. е. предводитель галлов, снял осаду Клузия, и все военные силы кельтов, состоявшие, как утверждают, из 70 тысяч человек, двинулись на Рим. Такие походы в неведомые и далекие страны были обыкновенным делом для галлов, которые шли вперед как вооруженные толпы переселенцев, не заботясь ни о прикрытии, ни об отступлении, а в Риме, очевидно, не сознавали, какою опасностью грозило такое стремительное и внезапное нашествие.
   Только тогда, когда галлы были недалеко от Рима, римская армия перешла через Тибр и загородила им дорогу. Две армии сошлись менее чем в трех немецких милях от городских ворот, там, где ручей Аллия впадает в Тибр, и дело дошло 18 июля 364 г. [390 г.] до битвы. Даже в эту минуту римляне шли на бой самоуверенно и безумно дерзко, как будто имели дело не с неприятельской армией, а с шайкой разбойников, и вождями у них были люди неопытные, так как сословные распри заставили Камилла удалиться от дела. Все воображали, что имеют дело с дикарями, а в таком случае -- какая надобность становиться лагерем и заботиться об отступлении? Но эти дикари были так мужественны, что не боялись смерти, а их боевые приемы оказались столь же новыми для италиков, сколько и пагубными: с обнаженными мечами в руках кельты бешено бросились на римскую фалангу и с первого натиска опрокинули ее. Поражение было полное, римляне сражались спиной к реке, и те из них, которые пытались обратно перейти через нее, большею частью находили в ней свою гибель; те, которым удалось спастись, бросились в сторону, в близлежащие Вейи. Победоносные кельты стояли между остатками разбитой армии и столицей. Таким образом, для Рима не было спасения; немногочисленного войска, которое в нем оставалось или укрылось от неприятеля, было недостаточно для защиты городских стен, и через три дня после битвы победители вошли в отворенные ворота Рима. Если бы они сделали это так скоро, как могли, то вместе с городом погибло бы и государство; но короткий промежуток времени между их победой и вступлением в Рим дал возможность увезти или зарыть в землю государственную святыню и, что еще важнее, занять крепость и на скорую руку снабдить ее съестными припасами. Тех, кто не был в состоянии носить оружие, не пускали в крепость, так как на всех недостало бы хлеба. Множество безоружных людей разбежалось по соседним городам, но многие -- и в особенности некоторые из именитых старцев -- не хотели пережить гибель города и ожидали в своих домах смерти от меча варваров. Эти варвары пришли, стали всех убивать и все грабить, а в заключение зажгли город со всех концов на глазах у стоявшего в Капитолии гарнизона. Но осадное искусство им не было знакомо, а блокада крутой крепостной стены потребовала бы и много времени, и много труда, так как съестные припасы для громадной армии можно было добывать только рассылкой вооруженных отрядов, на которые нередко с мужеством и с успехом нападали граждане соседних латинских городов, в особенности ардеаты. Однако кельты с беспримерной в их положении энергией простояли под скалою крепости семь месяцев; в одну темную ночь гарнизон был обязан своим спасением от неожиданного нападения гоготанию священных гусей в Капитолийском храме и случайному пробуждению храброго Марка Манлия; но съестные припасы в крепости уже были на исходе, когда кельты получили известие о вторжении венетов в недавно завоеванную ими Сенонскую область на берегах По и потому согласились принять предложенный им выкуп. Настоящее положение дел было очень верно обрисовано тем, что брошенный с презрительной насмешкой на весы галльский меч определил количество золота, которое должны были уплатить римляне. Железо варваров победило, но они продали свою победу и этим путем сами от нее отказались. Все подробности этого необычайного события -- страшная катастрофа поражения и пожара, день 18 июля и ручей Аллия, место, где была зарыта в землю городская святыня, и то место, где было отражено неожиданное нападение на крепость, -- перешли из воспоминаний современников в фантазию потомства, и даже теперь верится с трудом, что действительно протекли две тысячи лет, с тех пор как приобретшие всемирно-историческую известность гуси оказались более бдительными, чем римские сторожевые посты.
   Однако, несмотря на издание нового постановления, что впредь, в случае нашествия кельтов, никакие установленные законом привилегии не будут освобождать от обязанности нести военную службу, несмотря на то, что в Риме стали считать годы со времени взятия города галлами, несмотря на то, что это событие отозвалось на всем тогдашнем цивилизованном мире и проникло даже в греческие летописи, битву при Аллии и ее результаты едва ли можно отнести к числу богатых последствиями исторических событий. Она ничего не изменила в политических отношениях. Когда галлы удалились, унося свое золото (которое только, по словам позднейшей и неискусно придуманной легенды, было обратно привезено в Рим героем Камиллом), когда беглецы возвратились домой, а сумасбродное предложение некоторых трусливых политиков переселить всех граждан в Вейи было отвергнуто благодаря мужественному протесту Камилла, дома стали подыматься из своих развалин быстро и беспорядочно (этой эпохе обязаны своим происхождением узкие и кривые улицы Рима), и Рим снова занял свое прежнее господствующее положение; даже нет ничего неправдоподобного в том, что это событие, хотя и не в первую минуту, существенно содействовало смягчению антагонизма между Этрурией и Римом и в особенности скреплению уз, связывающих Лациум с Римом. Борьба галлов с римлянами не имела никакого сходства с борьбой между Римом и Этрурией или между Римом и Самнием; это не было столкновением между двумя государственными силами, обусловливающими одна другую; ее можно сравнить с теми катастрофами в природе, после которых организм -- если только он не совершенно разрушен -- тотчас опять приходит в свое нормальное состояние. Галлы еще не раз возвращались в Лациум: в 387 г. [367 г.] их разбил при Альбе Камилл -- и это была последняя победа седого героя, который был шесть раз консулярным военным трибуном, пять раз диктатором и четыре раза въезжал с триумфом в Капитолий; в 393 г. [361 г.] диктатор Тит Квинкций Пенн стал против них лагерем на расстоянии менее чем в одну милю от города у моста на Анио; но, прежде чем дошло дело до битвы, толпы галлов двинулись далее по направлению к Кампании; в 394 г. [360 г.] диктатор Квинт Сервилий Агала боролся у коллинских ворот с толпами галлов, возвращавшихся из Кампании; в 396 г. [358 г.] диктатор Гай Сульпиций Петик нанес им сильное поражение; в 404 г. [350 г.] они даже всю зиму простояли лагерем на Альбанской горе и дрались на берегу с греческими пиратами из-за добычи, пока не были прогнаны в следующем году сыном знаменитого полководца Луцием Фурием Камиллом; об этом событии слышал в Афинах его современник Аристотель (370--432) [384--322 г.]. Однако, как бы ни были страшны и отяготительны эти хищнические нашествия, они были скорее несчастными случайностями, чем политическими событиями, и главным их последствием было то, что на римлян все более и более приучались смотреть и в их собственной стране, и за границей как на оплот цивилизованных народов Италии против страшных варварских нашествий, что способствовало позднейшему всемирному значению Рима гораздо более, чем думают.
   Туски, воспользовавшись нападением кельтов на Рим, для того чтобы попытаться завладеть Вейями, ничего не добились, потому что выступили в поход с недостаточными военными силами; лишь только варвары удалились, тяжелая рука Лациума дала себя знать с такою же силой, как и прежде. После неоднократных поражений этрусков вся южная Этрурия вплоть до Циминийских высот перешла в руки римлян, которые учредили четыре новых гражданских округа на территории Вейев, Капены и Фалерий (367) [387 г.] и обеспечили свою северную границу постройкой крепостей Сутрия (371) [383 г.] и Непете (381) [373 г.]. Этот плодородный и усеянный римскими колониями край шел быстрыми шагами к полной романизации. Около 396 г. [358 г.] соседние этрусские города Тарквинии, Цере и Фалерии попытались воспротивиться римскому владычеству, а как сильно было раздражение, вызванное в Этрурии этим владычеством, видно из того факта, что все взятые в первую кампанию в плен римляне, в числе трехсот семи, были умерщвлены на торговой площади в Тарквиниях; но это было раздражением бессилия. Город Цере как самый близкий к римской территории поплатился за эту попытку дороже всех: по мирному договору (403) [351 г.] он уступил Риму половину своей территории, а с оставшейся у него урезанной территорией перешел из этрусского союза в такое же зависимое от Рима положение, в каком уже находились некоторые отдельные латинские общины. Однако казалось неблагоразумным предоставлять этой отдаленной и иноплеменной общине такую же общинную самостоятельность, какая была предоставлена общинам, подвластным Лациуму; поэтому церитской общине были даны права римского гражданства без активного и без пассивного участия в происходивших в Риме выборах; сверх того, она была лишена самоуправления, так что не местные, а римские должностные лица заведовали отправлением правосудия и переписью, и даже местная администрация находилась в руках заместителя (praefectus) римского претора; здесь в первый раз встречается такая форма зависимости, при которой государство, бывшее до того времени самостоятельным, превращается в общину, хотя и продолжающую законно существовать, но лишенную возможности что-либо делать по собственному усмотрению. Вскоре после того (411) [343 г.] и Фалерии, сохранившие свою коренную латинскую национальность и под владычеством тусков, вышли из этрусского союза и вступили в вечный союз с Римом; таким образом, вся южная Этрурия в той или в другой форме подчинилась римскому верховенству. Относительно Тарквиний и в особенности северной Этрурии римляне удовлетворились тем, что надолго связали их (403) [351 г.] мирным договором, заключенным на 400 месяцев.
   И в северной Италии племена, беспрестанно сталкивавшиеся между собою и стремившиеся к завоеваниям, мало-помалу уселись на своих местах прочнее прежнего и в более неизменных границах. Нашествия из-за Альп прекратились частью вследствие отчаянного сопротивления этрусков в пределах их сузившегося отечества и энергичного отпора со стороны могущественных римлян, частью вследствие неизвестных нам перемен, которые совершились на севере от Альп. Кельты сделались господствующей нацией на всем пространстве между Альпами и Апеннинами вплоть до Абруцц и в особенности обладателями равнин и богатых пастбищ; но их колонизационная политика была такой вялой и поверхностной, что их владычество не пустило глубоких корней во вновь приобретенных странах и вовсе не имело внешней формы исключительного господства. Наши недостаточные сведения о национальности позднейших альпийских народов не позволяют нам выяснить, что делалось в ту пору в Альпах и как кельтские поселенцы смешивались там с древнейшими этрусскими или другими племенами; только живших в теперешнем Граубюндене и Тироле ретов мы можем с некоторой достоверностью назвать этрусским племенем. Долины Апеннин остались во власти умбров, а северо-восточная часть долины По -- во власти говоривших на ином языке венетов; в западных горах удержались лигурийские племена, жившие между Пизой и Ареццо и отделявшие собственно кельтскую землю от Этрурии. Только в середине низменности хозяйничали кельты: к северу от По -- инсубры и кеноманы, к югу -- бойи, на берегах Адриатического моря от Аримина до Анконы, в так называемой "галльской стране" (ager Gallicus), -- сеноны, не говоря уже о других более мелких племенах. Но и там, как следует полагать, еще существовали этрусские поселения, например вроде того, как Эфес и Милет остались греческими городами и под персидским владычеством. По крайней мере Мантуя, которую охраняло ее географическое положение, похожее на положение острова, была тускским городом и во времена империи; и стоявшая на берегах По Атрия, в которой откопано так много этрусских ваз, как кажется, сохранила свой этрусский характер; еще в описании берегов, которое приписывают Скилаксу и которое было составлено в 418 г. [336 г.], страна вокруг Атрии и Спины названа этрусской страной. Только этим и объясняется, как этрусские корсары даже в V веке могли делать небезопасным плавание по Адриатическому морю и почему не только Дионисий Сиракузский усеял берега этого моря колониями, но даже Афины -- как это доказывает недавно найденный замечательный документ -- решили около 429 г. [325 г.] основать на берегах Адриатического моря колонию для защиты купеческих кораблей от тирренских каперов. Но как бы ни были значительны уцелевшие там остатки этрусской национальности, это были не более как отдельные обломки прежнего могущества; этрусской нации не принесло пользы то, что было там приобретено ее членами путем мирных торговых сношений или морских разбоев. Зато, по всей вероятности, именно от этих полусвободных этрусков исходили зачатки той цивилизации, которую мы впоследствии находим у кельтов и вообще у альпийских племен. Влиянию этрусков следует приписать и то, что поселившиеся на равнинах Ломбардии толпы кельтов отказались -- как утверждает так называемый Скилакс -- от военной жизни и прочно перешли к оседлому образу жизни; но, кроме того, зачатки ремесел и искусств, равно как алфавит, были получены именно от этрусков ломбардскими кельтами и даже племенами, жившими среди Альп вплоть до теперешней Штирии.
   Таким-то образом, после того как этруски утратили свои владения в Кампании и все страны на севере от Апеннин и к югу от Циминийского леса, в их руках осталась очень небольшая территория, для них безвозвратно миновала эпоха могущества и стремлений ввысь. С этим внешним упадком нации находится в самой тесной обоюдной связи и ее внутреннее разложение, причины которого возникли, конечно, в более раннюю пору. У греческих писателей того времени очень часто встречаются рассказы о чрезмерной роскоши, царствовавшей в этрусском образе жизни: южноиталийские поэты V века от основания Рима восхваляют тирренское вино, а современные историки Тимей и Феопомп рисуют такие картины нравов этрусских женщин и роскоши этрусского стола, которые не уступают описаниям самой крайней византийской и французской безнравственности. И хотя подробности этих рассказов очень недостоверны, все-таки, как кажется, не может подлежать сомнению, что именно у этрусков впервые вошло в обыкновение забавляться отвратительными боями гладиаторов, впоследствии сделавшимися язвой Рима и вообще последней эпохи древнего мира; во всяком случае, все эти факты несомненно свидетельствуют о том, что этрусская нация глубоко развратилась. Эта нравственная испорченность отозвалась и на политическом положении Этрурии. Насколько можно судить по нашим скудным сведениям, там преобладали такие же аристократические тенденции, как и в тогдашнем Риме, но были еще более резки и еще более пагубны. Упразднение царского звания, как кажется, уже совершившееся в эпоху осады Вейев во всех государствах Этрурии, вызвало в некоторых отдельных городах появление аристократического режима, для которого слабая федеральная связь была очень недостаточной уздой. Даже для защиты страны редко удавалось соединить все этрусские города, а номинальная гегемония Вольсиний не имела даже самого отдаленного сходства с той могучей силой, которую придавала латинской нации гегемония Рима. Борьба против притязаний старого гражданства на исключительное право занимать все общинные должности и пользоваться всеми общинными угодьями могла бы сделаться гибельной и для римского государства, если бы успешные внешние войны не доставили возможности в некоторой мере удовлетворить требования угнетенных пролетариев за счет иноземцев и открыть для честолюбия новые пути; а в Этрурии такая же борьба против политической и (что особенно заметно в Этрурии) против священнослужебной монополии знатных родов окончательно погубила страну и в политическом отношении, и в экономическом, и в нравственном. Громадные богатства, состоявшие преимущественно из земельной собственности, были сосредоточены в руках небольшого числа аристократов, между тем как массы все беднели; возникавшие отсюда социальные перевороты еще усиливали бедственное положение, которому они должны были помочь, а при бессилии центральной власти доведенным до крайности аристократам пришлось по необходимости (как, например, в Арреции в 453 г. [301 г.] и в Вольсиниях в 488 г. [266 г.]) обратиться за помощью к римлянам, которые тогда и положили конец как неурядице, так и остаткам независимости. Народные силы были сломлены со времени утраты городов Вейи и Мельпа; правда, еще несколько раз делались серьезные попытки избавиться от римского владычества, но в этих случаях этрусков толкало вперед другое италийское племя -- самниты.

Глава V.
Покорение латинов и кампанцев римлянами.

   Великим делом царской эпохи было владычество Рима над Лациумом в форме гегемонии. Само собой понятно и, кроме того, подтверждается преданиями, что изменение римского государственного устройства не осталось без сильного влияния как на отношения римской общины к Лациуму, так и на внутреннее устройство самих латинских общин; о колебаниях, которые возбудила в римско-латинском союзе происшедшая в Риме революция, свидетельствует блещущая необыкновенно яркими красками легенда о победе при Регильском озере, которую будто бы одержал над латинами при помощи диоскуров диктатор или консул Авл Постумий (255? 258?) [499? 496? г.]; еще положительнее о том же свидетельствует возобновление вечного союза между Римом и Лациумом через посредство Спурия Кассия во время его вторичного консульства (261) [493 г.]. Но эти рассказы дают нам всего менее сведений именно о том, что всего важнее -- о правовых отношениях новой римской республики к латинскому союзу; а все, что нам известно относительно этого из других источников, дошло до нас без хронологических указаний и может быть здесь рассказано только в той последовательности, которая кажется нам правдоподобной. Всякая гегемония мало-помалу переходит в господство только вследствие свойственного ей внутреннего тяготения, и римская гегемония над Лациумом не составляла исключения из этого общего правила.
   Она была основана на полном равноправии римского государства, с одной стороны, и латинского союза -- с другой; но именно этого равноправия нельзя было применять на практике, в особенности в военном деле и в разделе сделанных завоеваний, не уничтожая фактически самой гегемонии. По коренному смыслу союзной конституции, Риму и Лациуму было, вероятно, предоставлено право вести войны и заключать договоры с иностранными государствами, т. е. полная политическая самостоятельность; но когда союзу предстояла война, то и Рим и Лациум должны были выставлять военные силы в одинаковом размере: по установленному правилу каждая из двух сторон должна была выставлять армию в 8400 человек[121]и каждая поочередно должна была назначать главнокомандующего, который вслед за тем назначал по собственному выбору штаб-офицеров, т. е. начальников отрядов (tribuni militum). В случае победы как состоявшая из движимости добыча, так и завоеванная территория делились поровну между Римом и союзом, а если находили нужным построить на завоеванной территории крепости, то не только их гарнизоны и население составлялись частью из римских, частью из союзных переселенцев, но, кроме того, вновь основанная община принималась в латинский союз на правах суверенного союзного государства и получала место и голос в собрании его представителей. Если бы эти постановления в точности исполнялись, они уничтожили бы самую сущность гегемонии; даже в эпоху царей они могли иметь лишь ограниченное практическое значение, а во времена республики неизбежно должны были и формально измениться. Без сомнения, прежде всего союз лишался права вести войны и заключать договоры с иностранными государствами[122]; право объявлять войну, заключать договоры и назначать военачальника перешло раз навсегда к Риму. Штаб-офицерами латинских войск должны были быть в древнейшую эпоху точно так же латины; позже ими стали если не исключительно, то по преимуществу римские граждане[123]. Взамен этого от латинского союза не требовали, чтобы он выставлял более сильный контингент, чем тот, который выставляла римская община, и римский главнокомандующий был обязан не раздроблять латинский контингент, а оставлять присланные от каждой общины отряды нераздельными под командой назначенных общинами начальников[124]. Право латинского союза на равную долю движимой добычи и завоеванной территории оставалось формально в силе; но на деле существенные выгоды от войны без сомнения уже издавна доставались ведущему государству. Даже при основании союзных крепостей или так называемых латинских колоний туда переселялись, по всей вероятности, большею частью и нередко исключительно римляне, и, хотя эти переселенцы превращались из римских граждан в членов союзной общины, все-таки в новой общине конечно сохранялась предпочтительная и опасная для союза привязанность к ее настоящей метрополии. Напротив того, права, обеспеченные союзными договорами за отдельными гражданами всякой союзной общины в каждом союзном городе, не были ограничены. Сюда принадлежали: полное равноправие в приобретении недвижимой и движимой собственности, в торговых и деловых сношениях, в заключении браков и составлении духовных завещаний, равно как неограниченная свобода переселений, так что лицо, пользовавшееся правами гражданина в одном из союзных городов, не только имело право переселяться во всякий другой город, но сверх того, считалось и там равноправным (miniceps), за исключением права быть избираемым в должности; оно имело свою долю участия во всех частных и политических правах и обязанностях и даже пользовалось, хотя и в ограниченном смысле, правом голоса по меньшей мере в общинных собраниях по округам[125]. Так, по всей вероятности, установились в первые времена республики отношения римской общины к латинскому союзу, хотя и нет возможности с точностью указать, что в этих отношениях установилось в более раннюю пору и что было последствием пересмотра союзного договора в 261 г. [493 г.].
   С несколько большею достоверностью можно считать за нововведение преобразование устройства отдельных общин латинского союза по образцу римской консулярной конституции и можно поставить его в связь с этой последней. Хотя различные общины и могли прийти к отмене царской власти независимо одна от другой, но одинаковое название новых годовых царей как в римских общинных учреждениях, так и в учреждениях других латинских общин, равно как широкое применение столь своеобразного коллегиального принципа[126]очевидно указывают на внешнюю связь между этими явлениями; поэтому следует полагать, что по прошествии некоторого времени после изгнания Тарквиниев из Рима внутреннее устройство всех латинских общин преобразовалось по образцу консульского управления. Конечно, это приспособление латинских общинных учреждений к учреждениям первенствующего города могло совершиться и в более позднюю эпоху; однако весь ход событий позволяет предполагать, что, после того как римская знать достигла у себя дома отмены пожизненной царской власти, она вызвала такое же преобразование государственных учреждений в общинах латинского союза. В конце концов она ввела во всем Лациуме аристократическое управление, несмотря на серьезное, угрожавшее даже существованию римско-латинского союза сопротивление, которое она встретила частью со стороны изгнанных Тарквиниев, частью со стороны царских родов и преданных монархическому принципу политических партий в прочих латинских общинах. Относящееся к тому же времени широкое развитие этрусского могущества, непрерывные нашествия вейентов и экспедиция Порсены могли побудить латинскую нацию не уклоняться от однажды установленной формы объединения, т. е. от неизменного признания римского верховенства провести у себя в угоду Риму конституционную реформу, без сомнения уже различными путями подготовленную в недрах латинских общин, и даже, быть может, согласиться на расширение прав римской гегемонии.
   Прочно объединенная нация оказалась способной не только со всех сторон оберегать свое могущество, но и расширять его. Что этруски очень недолго удерживали в своих руках верховенство над Лациумом и что там скоро было восстановлено то же положение, какое существовало во времена царей, уже было указано выше; но расширение римских границ в эту сторону произошло не раньше чем по прошествии с лишком ста лет после изгнания царей из Рима.
   С сабинами, которые занимали центральную гористую местность от границ Умбрии до страны, лежащей между Тибром и Анио, и которые в эпоху возникновения Рима проникали с завоевательными целями даже до границ Лациума, римляне редко сталкивались, несмотря на то, что находились в непосредственном с ними соседстве. Что сабины принимали слабое участие в отчаянном сопротивлении своих восточных и южных соседей, ясно видно даже из летописных известий; но еще важнее то, что у них вовсе не встречалось укрепленных замков, которых было так много в стране вольсков. Этот факт, быть может, находился в связи с тем, что сабины, вероятно, именно в то время разлились по Нижней Италии; их манили туда удобства поселения на Тиферне и на Вольтурне, и потому они не принимали большого участия в борьбе, театром которой были страны к югу от Тибра.
   Гораздо упорнее и продолжительнее было сопротивление со стороны эквов, которые жили к востоку от Рима вплоть до долин Турано и Сальто и, усевшись на северной окраине Фуцинского озера, сделались соседями сабинов и марсов[127]и со стороны вольсков, которые жили к югу от поселившихся подле Ардеи рутулов и от достигавших Коры южных латинских поселений; они владели берегами почти вплоть до устьев Лириса и близлежащими островами, а внутри страны -- всей полосой земли вдоль течения этой реки. Здесь нет надобности упоминать о ежегодно возобновлявшихся с этими двумя народами распрях, которые описаны в римской хронике так, что самый незначительный набег почти совсем не отличается от богатой последствиями войны, а историческая связь событий совершенно откладывается в сторону; достаточно будет указать на прочные результаты. Мы ясно замечаем, что римляне и латины прежде всего старались отделить эквов от вольсков и овладеть их коммуникационными линиями; при этом латины стали сталкиваться с вольсками и даже селиться вперемежку с ними прежде всего в той местности, которая лежит между южным склоном Альбанских гор, горами вольсков и Помптинскими болотами[128]. В этой местности латины впервые переступили за границу своих владений и там впервые основали на чужой территории союзные крепости, или так называемые латинские колонии, на равнине Велитры (как полагают около 260 г. [494 г.]), находившиеся у самого подножья Альбанских гор, Суэссу -- в помптинской низменности, а среди гор -- Норбу (как полагают в 262 г. [492 г.]) и Сигнию (как уверяют, еще более прежнего укрепленную в 259 г. [495 г.]); эти две последние крепости стояли на соединительном пути между страною эквов и страною вольсков. Цель была еще полнее достигнута присоединением герников к римско-латинскому союзу (268) [486 г.], поставившим вольсков в совершенно изолированное положение и доставившим союзу передовой оплот против живших на юге и на востоке сабельских племен; отсюда понятно, почему этому маленькому народу было предоставлено полное равенство с римлянами и с латинами как на совещаниях о государственных делах, так и в дележе добычи. Более слабые эквы были с тех пор менее опасны; достаточно было от времени до времени предпринимать против них хищнические набеги. И рутулы, жившие на прибрежной равнине к югу от Лациума, были рано покорены; их город Ардея был превращен в латинскую колонию еще в 312 г. [442 г.][129]Более серьезное сопротивление оказали вольски. Первым замечательным успехом римлян после упомянутых ранее было очень странное основание в 361 г. [393 г.] города Цирцеи. С этим городом -- пока еще были свободны Анций и Таррацина -- Лациум мог иметь сообщения только водой. Чтобы овладеть Анцием, делались неоднократные попытки, и одна из них временно удалась в 287 г. [467 г.]; но в 295 г. [459 г.] город снова освободился, и только после сожжения Рима галлами удалось римлянам, после упорной тринадцатилетней войны (365--377) [389--377 гг.], решительно утвердить свое владычество над областями Анцийской и Помптинской. Латинская колония была поселена в 369 г. [385 г.] неподалеку от Анция, в Сатрике, и, вероятно, вскоре после того в самом Анцине и в Таррацине[130]; обладание Помптинской областью было упрочено постройкой крепости Сетии в 372 г. [382 г.], сильнее укрепленной в 375 г. [379 г.], а в 371 [383 г.] и в следующих годах эта область была разделена на пахотные участки и на гражданские округа. Хотя с тех пор вольски иногда и бунтовали, но уже более не вели с Римом войны.
   Но чем успешнее действовал союз римлян, латинов и герников против этрусков, эквов, вольсков и рутулов, тем более исчезало в его среде единодушие. Причина этого заключалась частью в усилении римской гегемонии, которая в силу внутренней необходимости развивалась из самого хода событий, но оттого не была менее обременительна для Лациума, частью в разных возмутительных несправедливостях со стороны господствовавшей общины. Сюда следует отнести главным образом позорное третейское решение в Ардее в 308 г. [446 г.] спора между жителями Ариций и рутулами: будучи приглашены постановить примирительное решение о спорной между этими двумя общинами пограничной области, римляне завладели этой областью, а когда в Ардее возникли по поводу такого решения внутренние раздоры -- народ хотел примкнуть к вольскам, а знать держала сторону римлян, -- Рим еще более позорным образом воспользовался этими распрями, для того чтобы прислать в богатый город ранее нами упомянутых римских колонистов, между которыми разделил земли приверженцев антиримской партии (312) [442 г.]. Но главной причиной внутреннего разложения союза было торжество над общими врагами; снисхождениям, с одной стороны, и покорности, с другой, настал конец с той минуты, как обе стороны перестали нуждаться одна в другой. Ближайшими поводами для открытого разрыва между латинами и герниками, с одной стороны, и римлянами, с другой -- послужили частью взятие Рима кельтами и происшедшее отсюда его временное ослабление, частью окончательное занятие и раздел Помптинской области; бывшие союзники скоро взялись за оружие друг против друга. Еще ранее того множество латинских добровольцев принимало участие в последнем отчаянном сопротивлении жителей Анция; теперь пришлось вооруженной силой покорять самые значительные из латинских городов: Ланувий (371) [383 г.], Пренесте (372--374, 400) [382--380, 354 гг.], Тускул (373) [381 г.], Тибур (394, 400) [360, 354 гг.] и даже некоторые из крепостей, построенных римско-латинским союзом в стране вольсков, как например Велитры и Цирцеи; даже тибуртинцы не постыдились действовать против Рима заодно с вновь вторгнувшимися толпами галлов. Впрочем, дело не дошло до общего восстания, и Рим без большого труда справился с отдельными городами; Тускул даже был принужден (373) [381 г.] отказаться от своей политической независимости и вступить в римский гражданский союз в качестве подчиненной общины (civitas sine suffragio); он сохранил свои городские стены и до некоторой степени ограниченное самоуправление и вследствие того -- своих собственных должностных лиц и свое собственное собрание граждан, но зато его граждане были лишены права активного и пассивного участия в выборах в Риме -- это был первый пример того, что гражданское население целого города было включено в состав римской общинной организации в качестве подчиненной общины. Более серьезна была борьба с герниками (392--396) [362--358 гг.], во время которой пал первый, назначенный из плебеев, консулярный главнокомандующий Луций Генуций; но и из этой войны римляне вышли победителями.
   Кризис окончился тем, что в 396 г. [358 г.] были возобновлены договоры между Римом и союзами латинов и герников. Их содержание нам неизвестно в точности, но по всему видно, что оба союза снова подчинились римской гегемонии и, вероятно, на более тяжелых против прежнего условиях. Состоявшееся в том же году учреждение в Помптинской области двух новых гражданских округов ясно доказывает, как быстро расширялось римское владычество.
   С этой переменой во взаимных отношениях между Римом и Лациумом, очевидно, находится в связи состоявшееся в 370 г. [384 г.] окончательное определение состава латинского союза[131], хотя и нельзя с уверенностью решить, было ли оно последствием или -- что более правдоподобно -- причиной только что описанного восстания Лациума против Рима. По существовавшему до того времени порядку всякий основанный Римом и Лациумом суверенный город вступал в число общин, имевших право участвовать в союзном празднестве и в союзном сейме; напротив того, всякая община, включенная в состав какого-либо другого города и, стало быть, лишившаяся самостоятельного государственного значения, исключалась из числа членов союза. Но при этом оставалась по латинскому обыкновению неизменной раз установленная цифра тридцати союзных общин, так что между участвовавшими в союзе городами число имевших право голоса никогда не было ни более ни менее тридцати, и этого права были лишены те общины, которые позже других вступили в союз или которые были отодвинуты на задний план по причине их незначительности или вследствие совершенных ими проступков. Затем состав союза установился в 370 г. [384 г.] следующим образом. Из числа старинных латинских поселений (кроме нескольких или бесследно исчезнувших или неизвестно где находившихся) еще пользовались автономией и имели право голоса: между Тибром и Анио -- Номент, между Анио и Альбанскими горами -- Тибур, Габин, Скапция, Лабики[132], Педум и Пренесте, подле Альбанских гор -- Корбио, Тускул, Бовиллы, Ариция, Кориоли и Ланувий, в горах вольсков -- Кора, на прилегавшей к берегу моря равнине -- Лаврент. Сюда же принадлежали колонии, основанные Римом и латинским союзом: в бывшей области рутулов Ардея и в области вольсков Сатрик, Велитры, Норба, Сигния, Сетия и Цирцеи. Сверх того, право участия в латинском празднестве без права голоса принадлежало семнадцати другим поселениям, названия которых неизвестны в точности. С тех пор латинский союз неизменно состоял из сорока семи членов, из которых тридцать имели право голоса, так что позднее основанные латинские общины, как например Сутрий, Непете Анций, Таррацина, Калес, не были включены в это число, а впоследствии лишенные автономии латинские общины, как например Тускул и Ланувий, не были из него исключены.
   С этим окончательным определением состава союза находится в связи и определение географических размеров Лациума. Пока доступ в латинский союз еще оставался открытым, и границы Лациума раздвигались вместе с основанием новых союзных городов; но позднейшие латинские колонии, не получившие права участвовать в альбанском празднестве, и географически не считались составными частями Лациума; поэтому к составу территории Лациума причислялись Ардея и Цирцеи, но не Сутрий и не Таррацина. Но, кроме того, основанные после 370 г. [384 г.] и наделенные латинским правом поселения были еще обособлены одно от другого в частноправовом отношении. Их гражданам дозволялось вступать в торговые и, вероятно, также в брачные отношения с гражданами Рима (commercium и conubium), но не с жителями остальных латинских общин, так что, например, гражданин Сутрий мог приобрести в полную собственность землю в Риме, но не мог ее приобрести в Пренесте, и мог прижить законных детей с римлянкой, но не с уроженкой Тибура[133]. Кроме того, внутри союза до тех пор допускалась довольно широкая свобода: так, например, шесть старинных латинских общин Ариция, Тускул, Тибур, Ланувий, Кора и Лаврент и две новых латинских общины Ардея и Суэсса Помеция сообща основали святилище арицийской Дианы. Конечно, не было простой случайностью, что впоследствии уже не встречается ни один пример подобного союза, грозившего опасностью римской гегемонии. К той же эпохе следует отнести дальнейшее преобразование латинских общинных учреждений и их полное уподобление римским учреждениям; так например, мы находим в составе латинской магистратуры наряду с двумя преторами и двух эдилов, заведовавших рыночною и уличною полицией с относящимися сюда отправлениями правосудия; такая же организация городской полиции была введена одновременно во всех союзных общинах и притом, очевидно, по настоянию руководящей общины, но, конечно, не ранее состоявшегося в 387 г. [367 г.] учреждения в Риме курульных эдилов, а по всей вероятности -- почти в то же время. Это нововведение, без сомнения, составляло лишь одно звено в длинном ряду мероприятий, с помощью которых организация союзных общин ставилась под римскую опеку и преобразовывалась в полицейско-аристократическом духе. После падения города Вейи и завоевания Помптинской области Рим, очевидно, уже чувствовал себя достаточно сильным, для того чтобы крепче затянуть узы гегемонии и чтобы поставить все латинские города в такое зависимое от себя положение, которое фактически обращало их в полное подданство. В это время (406) [348 г.] карфагеняне обязались, по заключенному с Римом торговому договору, не причинять никакого вреда тем латинам, которые были покорны Риму, а именно приморским городам Ардее, Анцию, Цирцеям, Таррацине; но если бы какой-либо из латинских городов отложился от римского союза, то финикийцы имели право напасть на него, а в случае если бы завладели им, должны были не разрушать его, а передать римлянам. Отсюда видно, какими цепями римская община привязывала к себе города, находившиеся под ее покровительством, и какое наказание навлекал на себя тот из этих городов, который осмелился бы выйти из-под опеки своих соотечественников. Хотя в ту пору если не союз герников, то по меньшей мере союз латинов еще сохранял свое формально признанное право на третью часть военной добычи и кое-какие другие остатки прежнего равноправия, однако тем, что было им утрачено, уже достаточно объясняется неприязнь, которую питали в то время латины к Риму. Не только повсюду, где Рим вел войны, многочисленные латинские добровольцы сражались под чужими знаменами против своей верховной общины, но латинское союзное собрание даже постановило в 405 г. [349 г.] не доставлять римлянам подкреплений. Судя по всем признакам, следовало в недалеком будущем ожидать нового восстания всего латинского союза, а между тем в то же время возникла опасность столкновения с другой италийской нацией, которая была в состоянии бороться со всеми соединенными силами латинского племени. После того как были побеждены северные вольски, римляне уже не встречали на юге никакого серьезного противника; их легионы неудержимо приближались к берегам Лириса. В 397 г. [357 г.] они с успехом боролись с привернатами, а в 409 г. [345 г.] заняли на верхнем Лирисе Сору. Таким образом, римские армии уже стояли у границы самнитов, а дружественный союз, который был заключен в 400 г. [354 г.] между этими двумя самыми храбрыми и самыми могущественными из италийских народов, был верным предвестником приближавшейся борьбы из-за преобладания в Италии -- борьбы, которая была особенно опасной при происходившем внутри латинской нации кризисе.
   В то время как Тарквинии были изгнаны из Рима, самнитская нация без сомнения уже давно владела той гористой страной, которая возвышается между равнинами Апулии и Кампании, господствуя над ними обеими; расширению владычества самнитов препятствовали, с одной стороны, давний (именно к этому времени относится могущество и процветание города Арпи), с другой стороны, греки и этруски. Но упадок этрусского могущества в конце III века [450 г.] и упадок греческих колоний в течение IV века [450--350 гг.] открыли им свободный выход на запад и на юг; тогда толпы самнитов потянулись одни вслед за другими и не только достигли морей, омывающих южные берега Италии, но даже проникли за эти моря. Они сначала появились на той лежащей подле залива равнине, с которой было связано имя кампанцев с начала IV века; жившие там этруски были подавлены, а греки были оттеснены; у первых самниты отняли Капую (330) [424 г.], у вторых Кумы (334) [420 г.]. Около того же времени или, быть может, еще ранее появились в Великой Греции луканцы, которые были заняты в начале четвертого столетия борьбой с теринеями и с туринцами и задолго до 364 г. [390 г.] утвердились в греческом Лаосе. В эту пору их армия состояла из 30 тысяч пехотинцев и 4 тысяч всадников. В конце IV века в первый раз упоминается особый союз бреттиев[134], которые отделились от луканцев не так, как обыкновенно отделялись сабельские племена -- не в качестве колонии, а вследствие войны, и затем смешались с разными иноземными народами. Жившие в нижней Италии греки, понятно, старались оградить себя от этого нашествия варваров; ахейский городской союз был восстановлен в 361 г. [393 г.], и было условлено, что, когда какой-нибудь из союзных городов подвергнется нападению луканцев, все остальные должны прийти к нему на помощь, а начальники тех вспомогательных отрядов, которые не придут на помощь, будут наказаны смертью. Но и дружные усилия Великой Греции оказались бесплодными, потому что владетель Сиракуз Дионисий Старший стал действовать заодно с италиками против своих соотечественников. Между тем как Дионисий отнимал у великогреческого флота господство на италийских морях, италики занимали или разрушали греческие города один вслед за другим; в невероятно короткое время целый ряд цветущих городов был частью разрушен, частью опустошен. Только немногим греческим поселениям, как например Неаполю, с трудом удалось сохранить свое существование и свою национальность -- и не столько силою оружия, сколько путем договоров; независимым и могущественным остался только Тарент, который устоял благодаря своему удаленному положению и благодаря тому, что вследствие непрерывной борьбы с мессапами постоянно держал свои военные силы наготове; однако и этот город должен был постоянно бороться с луканцами, чтобы сохранить свое существование, и был вынужден искать союзников и наемных солдат в своем греческом отечестве. Около того времени, когда Вейи и Помптинская равнина подпали под власть римлян, толпы самнитов уже овладели всей нижней Италией, за исключением немногих разбросанных греческих колоний и апулийско-мессапского побережья. Из составленного около 418 г. [336 г.] греческого описания берегов видно, что собственно самниты с их "пятью" языками жили от моря до моря; у Тирренского моря жили рядом с ними к северу кампанцы, а к югу луканцы, к которым причислялись как в этом случае, так и большей частью бреттии и которые уже занимали весь берег от Пестума на берегу Тирренского моря до Турий на берегу Ионийского моря. Если сравнить то, чего достигла каждая из двух великих италийских наций -- латинская и самнитская, -- прежде чем они столкнулись между собою, то завоевания самнитов покажутся гораздо более обширными и более блестящими, нежели завоевания римлян. Но характер тех и других завоеваний был неодинаков. Из прочного городского центра, каким был Рим для Лациума, владычество этого племени медленно распространяется во все стороны, хотя и не в очень широких границах, но всюду прочно утверждаясь или путем основания укрепленных городов по римскому образцу с зависимыми союзными учреждениями или путем романизации завоеванных стран. Иначе велось дело в Самниуме. Там не было никакой верховной общины и потому не было никакой завоевательной политики. Между тем как для Рима завоевание областей Вейентской и Помптинской было действительным расширением его могущества, Самниум скорее ослабел, чем окреп, вследствие возникновения кампанских городов и образования союзов луканского и бреттийского. Это случилось потому, что каждый отряд переселенцев, искавший и нашедший новые места для поселения, жил потом своей самостоятельной жизнью. Толпы самнитов расходятся по чрезмерно широкому пространству, на котором даже вовсе не стараются прочно утвердиться; хотя самые большие греческие города -- Тарент, Турии, Кротон, Метапонт, Гераклея, Регион, Неаполь -- ослабели и даже нередко утрачивали свою независимость, но все еще существовали; греки были терпимы даже на равнинах и в мелких городках; так, например, Кумы, Посидония, Лаос, Гиппонион оставались греческими городами и под самнитским владычеством, как о том свидетельствуют вышеупомянутое описание берегов и монеты. Таким путем образовались смешанные племена; так, например, двуязычные бреттии приняли в свою среду кроме самнитского элемента также греческий и даже остатки древних аборигенов; в Лукании и Кампании также происходили подобные смешения племен, но в менее значительных размерах. Опасных чар эллинской культуры не могла избежать и самнитская нация, по крайней мере в Кампании, где Неаполь с ранних пор завел дружеские сношения с пришельцами и где само небо гуманизировало варваров. Хотя Нола, Нуцерия, Теан имели чисто самнитское население, тем не менее они усвоили греческие нравы и греческое городское устройство; впрочем, их туземное устройство округов действительно не могло бы сжиться с новыми условиями существования. Самнитские города в Кампании начали чеканить монету частью с греческими надписями; благодаря торговле и земледелию Капуя сделалась по величине вторым городом Италии, а по роскоши и богатству -- первым. Глубокая нравственная испорченность, которою этот город превосходил, по свидетельству древних, все другие италийские города, сказалась главным образом в двух нововведениях, достигших процветания прежде всего в Капуе, -- в наборе наемных солдат и в устройстве гладиаторских игр. Вербовщики нигде не находили такого прилива добровольцев, как в этой метрополии безнравственной цивилизации; между тем как сама Капуя не была в состоянии обороняться от нападения самнитов, способная носить оружие молодежь Кампании массами стремилась в Сицилию под предводительством ею самою выбранных кондотьеров. Какое глубокое влияние имели на судьбы Италии эти походы ландскнехтов, будет объяснено впоследствии; они характеризуют нравы кампанцев так же хорошо, как и гладиаторские игры, также обязанные Капуе если не своим происхождением, то своим развитием. Там даже на званых обедах появлялись пары гладиаторов, и число этих пар соразмерялось с рангом гостей. Эта нравственная испорченность самого важного из самнитских городов, без сомнения находившаяся в тесной связи с уцелевшим влиянием этрусских нравов, грозила большой опасностью для всей нации; хотя кампанская знать и умела соединять с самым глубоким нравственным упадком рыцарскую храбрость и высокое умственное развитие, она все-таки никогда не могла сделаться для всей нации тем же, чем была римская знать для латинов. Влиянию эллинов подчинялись не одни кампанцы, но также -- хотя и не в такой сильной степени -- луканцы и бреттии. Производившиеся во всех этих странах раскопки гробниц вскрывают, как греческое искусство соединялось там с варварской роскошью; богатые золотые и янтарные украшения и покрытая роскошною живописью утварь, которые мы находим теперь в жилищах мертвых, заставляют нас догадываться, как далеко там уклонились от старых отцовских нравов. Другие указания сохранились в письменности: принесенная с севера древненациональная письменность была отброшена луканцами и бреттиями и заменена греческой, между тем как в Кампании национальный алфавит и даже национальный язык самостоятельно развивались под греческим влиянием, благодаря которому достигли большей чистоты и изящества. Встречаются даже отдельные следы влияния греческой философии. Только собственно страна самнитов осталась не затронутой этими нововведениями, которые хотя и были в иных отношениях изящны и естественны, однако все более и более ослабляли и без того уже непрочные узы национального единства. Влияние эллинских нравов произвело глубокий разлад в среде самнитского племени. Жившие в Кампании благовоспитанные "эллинофилы" привыкли подобно самим эллинам бояться живших в горах более грубых племен, которые со своей стороны беспрестанно вторгались в Кампанию и тревожили ее выродившихся древнейших поселенцев. Рим был замкнутым государством, имевшим в своем распоряжении военные силы всего Лациума; его подданные хотя и роптали, но повиновались. Самнитское племя было рассеяно и раздроблено, хотя образовавшийся в собственно Самниуме союз и сохранил незапятнанными нравы и мужество предков, но именно вследствие того он находился в полном разладе с остальными самнитскими племенами и общинами.
   В действительности именно этот разлад между самнитами, жившими на равнинах, и самнитами, жившими в горах, и привлек римлян на ту сторону Лириса.
   Жившие в Теане сидицины и жившие в Капуе кампанцы стали искать у римлян защиты против своих собственных соотечественников, беспрестанно разорявших край новыми нашествиями и грозивших прочно в нем утвердиться (411) [343 г.]. Когда в просимом союзе было отказано, кампанские послы предложили подчинить свой город римскому верховенству, а римляне не устояли против такого соблазна. Римские послы отправились к самнитам с извещением о новом приобретении и с требованием не посягать на территорию дружественной державы. Мы не в состоянии описать весь ход этих событий во всех их подробностях[135]; мы только видим, что вследствие ли войны или без всяких предварительных военных действий между Римом и Самниумом состоялось соглашение, в силу которого римлянам было предоставлено право распоряжаться в Капуе, самнитам -- в Теане, вольскам -- на верхнем Лирисе. Уступчивость самнитов объясняется тем, что именно в то время тарентинцы напрягали все свои усилия, чтобы избавиться от своих сабельских соседей; но и римляне имели серьезное основание торопиться с заключением миролюбивой сделки с самнитами, так как предстоявший переход в римское владение одного округа, лежавшего у южной границы Лациума, превратил в открытое восстание ту неприязнь, которую уже давно питали латины к Риму. Все коренные латинские города и даже принятые в римский гражданский союз тускуланцы -- за исключением одних лаврентинцев -- взялись за оружие против Рима; напротив того, из колоний, основанных вне границ Лациума, приняли участие в восстании только старинные города вольсков -- Велитры, Анций и Таррацина. Капуанцы, несмотря на добровольно заявленную ими незадолго перед тем готовность подчиниться Риму, воспользовались этим удобным случаем, чтобы снова освободиться от римского владычества; эта община стала действовать заодно с латинским союзом, несмотря на сопротивление знати, не желавшей нарушать заключенного с Римом договора, -- и это совершенно понятно; напротив того, еще сохранившие свою независимость вольские города, как например Фунди и Формии, равно как племя герников, не приняли подобно кампанской аристократии участия в этом восстании. Положение римлян было трудное: их легионы, перешедшие через Лирис и занявшие Кампанию, были отрезаны от своего отечества восстанием латинов, и только победа могла их спасти от гибели. Подле Трифана (между Минтурнами, Суэссой и Синуэссой) произошло решительное сражение (414) [340 г.]: консул Тит Манлий Империоз Торкват одержал решительную победу над соединенными силами латинов и кампанцев. Те отдельные города, которые еще оказывали сопротивление, были в течение двух следующих лет или взяты приступом, или сдались на капитуляцию, и вся страна была приведена в покорность.
   Последствием этой победы было упразднение латинского союза. Он превратился из самостоятельного политического союза просто в религиозно-праздничную ассоциацию; исстари установленные права союза на максимум набора войск и на долю в военной добыче сами собою исчезли, а если нечто похожее на них и встречалось впоследствии, то они уже носили на себе отпечаток оказанной милости. Взамен договора между Римом, с одной стороны, и латинским союзом, с другой, заключались в лучших случаях вечные союзные договоры между Римом и отдельными союзными городами. К заключению таких договоров были допущены из древнелатинских поселений кроме Лаврента также Тибур и Пренесте, которые, впрочем, были принуждены уступить Риму часть своей территории. Такое же право было предоставлено основанным вне Лациума общинам с латинским правом, если только они не принимали участия в войне. Таким образом, на всю латинскую нацию был распространен принцип изолирования одних общин от других, который был уже ранее того применен к поселениям, основанным после 370 г. [384 г.] В других отношениях отдельные поселения сохранили свои права и свою автономию. Все остальные древнелатинские общины, равно как отпавшие колонии, утратили свою самостоятельность и вступили в той или другой форме в римский гражданский союз. Два самых важных приморских города -- Анций (416) [338 г.] и Таррацина (425) [329 г.] -- были заняты, по примеру Остии, римскими полноправными гражданами, и каждый из них сохранил только узко коммунальную автономию: у бывших граждан была большею частью отнята их земельная собственность в пользу римских колонистов, а в той мере, в какой они сохранили эту собственность, они также были приняты в союз полноправных граждан. Ланувий, Ариция, Номент, Пед сделались римскими гражданскими общинами с общинным самоуправлением по образцу Тускула. Городские стены Велитр были срыты, все члены сената были изгнаны и поселены без права выезда в римской Этрурии, а самый город в качестве подвластной общины, вероятно, получил организацию по церитскому праву. Одна часть вновь приобретенных пахотных полей, как например земли велитернских сенаторов, была разделена между римскими гражданами; с этими отдельными раздачами земель находится в связи учреждение двух новых гражданских округов, состоявшееся в 422 г. [332 г.] Как глубоко сознавали в Риме громадную важность достигнутого успеха, видно из того, что на римской площади была поставлена колонна в честь победоносного консула 416 г. [338 г.], Гая Мения, и что стоявшая на той же площади ораторская трибуна была украшена корабельными носами, снятыми с тех анциатских галер, которые были найдены негодными к употреблению. Точно таким же образом было введено и упрочено римское владычество в стране южных вольсков и в Кампании. Фунди, Формии, Капуя, Кумы и несколько других менее важных городов обратились в зависимые от Рима общины с правом самоуправления, а для того чтобы упрочить обладание самым важным из этих городов -- Капуей, был искусственным образом усилен разлад между аристократией и народом, было преобразовано в римских интересах общинное устройство и ежегодно отправлялись в Кампанию римские должностные лица для контроля городского управления. Так же было поступлено через несколько лет после того с вольским городом Приверном; на долю его граждан выпала та честь, что, воспользовавшись содействием отважного фундинского партизана Витрувия Вакка, они вели последнюю борьбу за свободу своей страны; эта борьба кончилась тем, что город был взят приступом (425) [329 г.], а Вакк был казнен в римской тюрьме. С целью скорее населить эти страны настоящими римлянами, раздавались римским гражданам из приобретенных войной земель, в особенности в областях Привернской и Фалернской, полевые наделы в таком большом числе, что уже по прошествии нескольких лет (436) [318 г.] и там можно было учредить два новых гражданских округа. Обладание вновь приобретенной территорией было окончательно обеспечено постройкой двух крепостей на правах латинских колоний. То были: Калес (420) [334 г.], построенный на кампанской равнине, откуда можно было наблюдать за Теаном и Капуей, и Фрегеллы (426) [328 г.], господствовавшие над переправой через Лирис. Обе колонии были необычайно сильны и скоро достигли цветущего положения, несмотря на то, что сидицины старались воспрепятствовать основанию Калеса, а самниты -- основанию Фрегелл. И в Соре был поставлен римский гарнизон, против чего основательно, но тщетно протестовали самниты, которым этот округ был уступлен по договору. Рим неуклонно шел к своей цели, обнаруживая свою энергичную и честолюбивую политику не столько на полях сражения, сколько в уменье прочно утверждать свое владычество над завоеванными странами, которые он опутывал неразрывною сетью и политических, и военных мероприятий. Понятно, что самниты с неудовольствием смотрели на опасное для них расширение римского владычества; но хотя они старались создавать для римлян препятствия, они пропустили то время, когда могли бы при надлежащей энергии остановить римлян на пути к новым завоеваниям. Они, как кажется, заняли по договору с Римом Теан и сильно там укрепились; это видно из того, что Теан прежде искал в Капуе и в Риме защиты против Самниума, а в позднейших войнах он служил для самнитов оплотом с западной стороны. Но на верхнем Лирисе, несмотря на то, что они предпринимали там опустошительные набеги, они не спешили прочно утвердиться. Так, например, разрушив вольский город Фрегеллы, они этим только облегчили основание там только что упомянутой римской колонии, а два других вольских города -- Фабратерия (Ceccano) и Лука (неизвестно, где находившаяся) -- были так ими напуганы, что последовали примеру Капуи и добровольно отдались (424) [330 г.] во власть римлян. Самнитский союз тогда только оказал римлянам серьезное сопротивление, когда завоевание ими Кампании сделалось совершившимся фактом; причину этого следует искать частью в распрях, происходивших именно в ту пору между самнитской нацией и италийскими эллинами, частью также в вялой и непоследовательной политике союза.

Глава VI.
Италики в борьбе с Римом

   В то время как римляне воевали на берегах Лириса и Вольтурна, юго-восток полуострова потрясали другие войны. Богатой тарентинской купеческой республике грозила все более и более усиливавшаяся опасность со стороны луканских и мессапских полчищ; а так как она вполне основательно не полагалась на свой собственный меч, то привлекла со своей старой родины начальников наемных отрядов заманчивыми обещаниями и еще более заманчивым золотом.
   Спартанский царь Архидам, прибывший с сильным отрядом на помощь к своим соплеменникам, погиб в битве с луканцами (416) [338 г.] в тот самый день, когда Филипп одержал победу при Херонее, и, как полагали благочестивые греки, в наказание за то, что за девятнадцать лет перед тем принял со своим войском участие в разграблении дельфийского святилища. Его заменил более могущественный вождь Александр Молосский -- брат Олимпиады, матери Александра Великого. Кроме привезенных им с собою войск он соединил под своими знаменами вспомогательные отряды греческих городов, в особенности тарентские и метапонтийские, отряды педикулов (живших подле Руби, теперешнего Ruvo), так же как и греки, опасавшихся нашествий сабеллов; наконец он привел даже луканских изгнанников, свидетельствовавших своею многочисленностью о серьезных внутренних раздорах, происходивших в этом союзе. Таким образом он скоро стал сильнее своих противников. Консенция (Cosenza), которая, как кажется, служила союзным центром для поселившихся в Великой Греции сабеллов, подпала под его власть. Тщетно самниты спешили на помощь к луканцам; Александр разбил их соединенную армию подле Пестума и покорил живших подле Сипонта давниев и живших в юго-восточной части полуострова мессапов; он уже владычествовал от моря до моря и намеревался протянуть руку римлянам, для того чтобы общими силами напасть на самнитов в первоначальных местах их поселения. Но такие неожиданные успехи не нравились тарентинским купцам и наводили на них страх; дело дошло до войны между ними и их полководцем, который пришел к ним в качестве наемника, а теперь вел себя так, как будто намеревался основать на западе эллинское государство вроде того, какое было основано его племянником на востоке. Перевес был сначала на стороне Александра: он отнял у тарентинцев Гераклею, привел в прежнее положение Турин и, как кажется, приглашал остальных италийских греков соединиться под его покровительством против Тарента, между тем как в то же время пытался уладить мирное соглашение между ними и сабельскими племенами. Но его широкие замыслы нашли слабую поддержку со стороны выродившихся и упавших духом греков, а его вынужденный обстоятельствами переход на сторону противной партии оттолкнул от него прежних луканских приверженцев, и он пал подле Пандозии от руки одного луканского эмигранта (422) [332 г.][136]. С его смертью все опять пошло по-старому. Греческие города снова оказались разъединенными и снова вынужденными охранять свое существование поодиночке то заключением договоров, то уплатой дани, то воззванием к помощи чужеземцев: так, например, Кротон отразил около 430 г. [324 г.] нападение бреттиев при помощи Сиракуз. Самнитские племена опять взяли верх и могли, не обращая внимания на греков, снова обратить свои взоры на Кампанию и на Лациум.
   Но там произошел в короткий промежуток времени громадный переворот. Латинский союз был взорван и уничтожен, последнее сопротивление вольсков было сломлено, самая богатая и самая красивая из всех стран полуострова -- Кампания -- находилась в неоспоримом и прочно обеспеченном владении римлян, и второй по значению город Италии находился под римской опекой. В то время как греки и самниты боролись между собой, Рим почти беспрепятственно достиг такого могущества, которого уже не был в состоянии поколебать ни один из живших на полуострове народов и которое всем им грозило порабощением. Совокупными усилиями тех народов, которые не были в состоянии бороться с Римом поодиночке, пожалуй, еще можно бы было порвать цепь, прежде нежели она окончательно закрепилась; но у бесчисленных племен и городских общин, до тех пор живших большею частью во взаимной вражде или не имевших между собою ничего общего, не оказалось необходимых для такой коалиции качеств -- прозорливости, мужества и самоотвержения, а если такие качества и оказались, то уже тогда, когда было поздно.
   После падения этрусков и ослабления греческих республик самнитский союз был после Рима бесспорно самой значительной силой во всей Италии, и именно ему грозили самой скорой и непосредственной опасностью стремления римлян к завоеваниям. Поэтому ему следовало занять передовое положение и взять на себя самое тяжелое бремя в войне, которую приходилось вести италикам с Римом за свою свободу и национальность. Он мог рассчитывать на содействие небольших сабельских племен -- вестинов, френтанов, марруцинов и других еще более незначительных племен, которые жили уединенною жизнью крестьян среди своих гор, но тем не менее не оставались глухи, когда родственное племя призывало их к оружию для защиты общего достояния. Важнее было бы содействие живших в Кампании и Великой Греции эллинов (в особенности тарентинцев) и могущественных луканцев и бреттиев; но частью вялость и беспечность господствовавших в Таренте демагогов и вмешательство этого города в сицилийские дела, частью отсутствие единодушия в луканском союзе, частью и главным образом существовавшая в течение нескольких столетий глубокая вражда между жившими в нижней Италии эллинами и их луканскими притеснителями не позволяли надеяться, что Тарент и Лукания вместе примкнут к самнитам. От сабинов и марсов как от ближайших соседей Рима, давно уже живших с ними в мирных отношениях, едва ли можно было чего-либо ожидать кроме вялого сочувствия или нейтралитета, а апулийцы -- эти странные и ожесточенные враги сабеллов -- были естественными союзниками римлян. Напротив того, можно было ожидать, что дальние этруски примкнут к коалиции, лишь только она одержит первую победу: в этом смысле даже восстания в Лациуме и среди вольсков и герников могли быть приняты в расчет. Но самниты -- эти италийские этоляне, в которых врожденные народные силы еще были полны жизни, -- должны были прежде всего рассчитывать, что их собственная энергия и стойкость в неравной борьбе дадут другим народам время устыдиться своего бездействия, обдумать, что следует делать, и собраться с силами; тогда было бы достаточно одного успешного сражения, чтобы со всех сторон зажечь вокруг Рима пламя войны и восстания. История не может отказать этой благородной нации в свидетельстве, что она поняла свой долг и исполнила его.
   Уже в течение нескольких лет продолжался раздор между Римом и Самниумом, вследствие того что римляне беспрестанно делали захваты на Лирисе, между которыми последним и самым важным было основание Фрегелл (426) [328 г.]. Но повод для войны доставили жившие в Кампании греки. С тех пор, как Кумы и Капуя сделались римскими городами, римляне стали прежде всего стремиться завладеть греческим городом Неаполем, который господствовал над находившимися в заливе греческими островами и был в сфере римского владычества единственным еще не подчинившимся Риму городом. Узнав о намерении римлян завладеть этим городом, тарентинцы и самниты решили их предупредить, и если тарентинцы не могли привести в исполнение этого плана не столько по причине дальнего расстояния, сколько по причине своей нерешительности, то самниты успели занять город сильным гарнизоном. Римляне немедленно объявили войну (427) [327 г.] -- номинально неаполитанцам, а в действительности самнитам -- и приступили к осаде Неаполя. После того как эта осада тянулась несколько времени, кампанские греки стали тяготиться застоем торговли и присутствием чужого гарнизона, а римляне, напрягавшие все свои усилия к тому, чтобы посредством отдельных договоров отклонить второстепенные и третьестепенные государства от участия в составлявшейся коалиции, поспешили предложить изъявившим готовность вступить в переговоры грекам выгодные условия -- полное равноправие и освобождение от государственной службы, союз на равных правах и вечный мир. На этих условиях и был заключен (428) [326 г.] договор, после того как неаполитанцы хитростью отделались от присутствия гарнизона. Сабельские города, находившиеся к югу от Вольтурна -- Нола, Нуцерия, Геркуланум, Помпеи, -- были в начале войны на стороне самнитов; но частью вследствие своей неспособности сопротивляться, частью вследствие интриг римлян -- которые употребили в дело все средства, доставляемые лукавством и корыстолюбием, чтобы привлечь на свою сторону аристократическую партию в этих городах, и при этом нашли влиятельного адвоката в примере Капуи -- эти города вскоре после падения Неаполя или приняли сторону римлян, или объявили себя нейтральными. Еще более важного успеха достигли римляне в Лукании. Верный народный инстинкт и там внушал необходимость союза с самнитами; но так как этот союз повлек бы вслед за собой и заключение мира с Тарентом, а большая часть луканских правителей не намеревалась прекращать выгодные хищнические набеги, то римлянам удалось заключить с Луканией союз, который был неоценим в том отношении, что создавал затруднения для тарентинцев, а римлянам позволял употребить все их военные силы на борьбу с Самниумом.
   Таким образом, Самниум остался в полном одиночестве; ему прислали подкрепления только некоторые из восточных горных округов. В 428 г. [326 г.] военные действия начались на самой самнитской территории; некоторые из городов, расположенных на границе Кампании, как например Руфры (между Венафром и Теаном) и Аллифы, были заняты римлянами. В следующие годы римские войска прошли, сражаясь и грабя, через весь Самниум, вплоть до Вестинской области и даже до Апулии, где были приняты с распростертыми объятиями, и повсюду имели решительный перевес. Самниты упали духом, а самнитская народная община решила просить у неприятеля мира и, чтобы склонить его на менее тягостные условия, выдала ему самого храброго из своих военачальников; поэтому самниты возвратили римских военнопленных и вместе с ними прислали труп вождя военной партии Брутула Папия, который сам себя лишил жизни, чтобы не попасть в руки римских палачей. Но когда эта смиренная и почти жалобная просьба была отвергнута римской общиной (432) [322 г.], самниты стали готовиться к крайнему и отчаянному сопротивлению под начальством своего нового полководца Гавия Понтия. Римская армия, стоявшая лагерем подле Калации (между Казертой и Маддалони) под предводительством обоих консулов следующего года (433) [321 г.], Спурия Постумия и Тита Ветурия, получила известие, подтвержденное многочисленными пленниками, что самниты тесно обложили Луцерию и что этот важный город, от обладания которым зависело обладание Апулией, находился в большой опасности. Римляне поспешно выступили в поход. Единственный путь, которым можно было во время прийти на место, шел по самой середине неприятельской территории, там, где впоследствии было проведено от Капуи через Беневент на Апулию римское шоссе, служившее продолжением Аппиевой дороги.
   Этот путь шел между теперешними селениями Арпайя и Монтезаркио (Caudium) по сырой луговине, которая окружена высокими и крутыми лесистыми холмами и доступ к которой при входе и при выходе ведет только через глубокие ущелья. Самниты засели там так, что их присутствие не было заметно. Римляне беспрепятственно проникли в долину, но нашли, что выход из нее загорожен засеками и занят многочисленным неприятелем; возвращаясь назад, они увидели, что и вход в долину таким же образом загорожен, а между тем горные склоны кругом покрылись самнитскими когортами. Слишком поздно догадались они, что поддались на военную хитрость и что самниты ожидали их не под стенами Луцерии, а в роковых Кавдинских ущельях. Дрались они без всякой надежды на успех и без всякой определенной цели; римская армия была совершенно лишена возможности маневрировать и была без боя совершенно разбита. Римские генералы предложили капитуляцию. Только бессмысленные риторы могли утверждать, что самнитскому главнокомандующему не предстояло другого выбора, как отпустить римскую армию или истребить ее; напротив того, он не мог сделать ничего лучшего, как согласиться на предложенную капитуляцию и взять в плен вместе с ее двумя главнокомандующими всю неприятельскую армию, которая заключала в себе в ту минуту все наличные боевые силы римской общины; тогда для него открылся бы свободный путь в Кампанию и в Лациум, а так как его приняли бы в ту пору с открытыми объятиями и у вольсков, и у герников, и в большей части Лациума, то политическое существование Рима подверглось бы серьезной опасности. Но, вместо того чтобы избрать этот путь и заключить военную конвенцию, Гавий Понтий надеялся положить конец всем распрям заключением выгодного мирного договора -- потому ли, что он разделял с своими союзниками неблагоразумную жажду мира, ради которой был принесен в предшествовавшем году в жертву Брутул Папий, потому ли, что он не был в состоянии помешать утомленной войною партии уничтожить плоды его беспримерной победы. Предписанные им мирные условия были довольно умеренны: Рим обязался срыть построенные в нарушение договоров крепости Калес и Фрегеллы и возобновить равноправный союз с Самниумом. После того как римские военачальники согласились на эти условия, они выдали в обеспечение точного исполнения договора шестьсот выбранных из конницы заложников и, сверх того, связали самих себя и всех штаб-офицеров честным словом; тогда римская армия получила свободу, но была обесчещена, так как самнитская армия в опьянении от своего успеха не могла воздержаться от исполнения над ненавистным врагом позорных для него формальностей: она потребовала, чтобы римляне положили оружие и прошли под виселицей. Однако римский сенат, не обращая внимания ни на принесенную офицерами клятву, ни на ожидавшую заложников участь, кассировал договор и ограничился тем, что выдал врагу тех, кто его подписал, как лично ответственных за его исполнение. Для беспристрастной истории не имеет важного значения вопрос, отыскала ли в этом случае казуистика римских адвокатов и жрецов возможность не нарушать букву законов или же решение римского сената было нарушением этих законов; с человеческой и с политической точек зрения римляне не заслуживают в этом случае никакого порицания. Совершенно безразлично, был или не был римский главнокомандующий уполномочен формальным римским государственным правом заключать мир без предварительной ратификации общины, так как не подлежит сомнению, что по духу и по практическому применению римских государственных учреждений всякий не исключительно военный государственный договор подлежал ведению гражданских властей, а тот главнокомандующий, который заключал мирный договор не по поручению сената и гражданства, превышал свои полномочия. Самнитский главнокомандующий, предоставивший римским военачальникам на выбор гибель их армии или превышение их власти, сделал более крупную ошибку, чем римские военачальники, вина которых состояла в том, что они не имели достаточно величия души, чтобы безусловно отвергнуть предложенные им условия, а то, что римский сенат отверг такой договор, было и справедливо и неизбежно. Никакой великий народ не отказывается от того, чем владеет, иначе как под гнетом крайней необходимости; все договоры, по которым делаются какие-либо уступки владений, служат выражением сознания такой крайней необходимости, но не могут считаться за нравственные обязательства. А если всякая нация справедливо считает за долг чести уничтожение силою оружия позорных для нее трактатов, то мог ли долг чести требовать смиренного исполнения такого договора, как кавдинский, к заключению которого был нравственно вынужден потерпевший неудачу главнокомандующий, да к тому же в такое время, когда недавний позор еще вызывал краску стыда на лице, а физические силы еще не были сломлены?
   Таким образом, Кавдинский мирный договор принес не спокойствие, которого от него безрассудно ожидали в Самниуме приверженцы мира, а одну войну вслед за другой и ожесточение, усилившееся, с одной стороны, сожалением о пропущенной благоприятной минуте, а с другой -- сознанием, что было нарушено торжественно данное слово, что была запятнана воинская честь и что были принесены в жертву боевые товарищи. Самниты не приняли выданных им римских офицеров частью потому, что были слишком великодушны, чтобы вымещать свои неудачи на этих несчастных, частью потому, что этим путем они признали бы исполнение договора обязательным только для тех, кто скрепил его клятвой, а не для римского государства. Они великодушно пощадили даже заложников, подлежавших по военному праву смертной казни, и тотчас взялись за оружие. Они заняли Луцерию и взяли приступом Фрегеллы (434) [320 г.], прежде чем римляне успели заново организовать свою армию; а чего могли бы достигнуть самниты, если бы не выпустили из рук достигнутых результатов, видно из перехода на их сторону сатриканов[137]. Но силы Рима не были ослаблены, а только на минуту парализованы; под влиянием стыда и ожесточения там собрали всех людей и все средства, какие только находились под руками, и поставили во главе вновь организованной армии Луция Папирия Курсора, который был столь же испытанным в боях солдатом, сколь и славным полководцем. Эта армия разделилась: одна ее часть направилась через Сабинскую область и через адриатическое побережье к Луцерии; другая пошла туда же через самнитскую территорию, преследуя самнитскую армию, с которой успешно вступила в борьбу. Обе армии сошлись под стенами Луцерии, осаду которой римляне повели тем усерднее, что там содержались в плену римские всадники; апулийцы и в особенности арпанцы оказали в этом случае римлянам важное содействие, главным образом тем, что доставляли съестные припасы. Чтобы освободить город, самниты вступили в бой с римлянами, но были разбиты; тогда Луцерия сдалась римлянам (435) [319 г.], а Папирий имел двойное удовольствие -- он освободил уже считавшихся погибшими боевых товарищей и отплатил стоявшему в Луцерии самнитскому гарнизону за кавдинские виселицы. В течение следующих лет (435--437) [319--317 гг.] война велась не столько в Самниуме[138], сколько в соседних странах. Прежде всего римляне наказали самнитских союзников в областях Апулийской и Френтанской и заключили новые союзные договоры с апулийскими теанинцами и канузинцами. В то же время Сатрик был приведен в покорность и строго наказал за свое отпадение. Затем война была перенесена в Кампанию, где римляне завладели (438) [316 г.] стоявшей на границе Самниума Сатикулой (быть может, теперешней S. Agata de'Goti). Но там военное счастье, по-видимому, снова стало им изменять. Самниты привлекли на свою сторону жителей Нуцерии (438) [316 г.], а вскоре вслед затем и жителей Нолы; на верхнем Лирисе соранцы сами прогнали римский гарнизон (439) [315 г.]; авзоны готовились к восстанию и угрожали важному пункту -- Калесу; даже в Капуе стала деятельно работать антиримская партия. Самнитская армия вступила в Кампанию и стала лагерем под стенами Капуи в надежде, что ее приближение доставит перевес национальной партии (440) [314 г.]. Однако римляне немедленно напали на Сору и снова завладели этим городом, после того как разбили спешившую на выручку Соры самнитскую армию (440) [314 г.]. Движение среди авзонов было подавлено с беспощадной строгостью, прежде чем вспыхнуло восстание, и туда был назначен особый диктатор для возбуждения и решения политических процессов против вожаков самнитской партии в Капуе, так что самые влиятельные между ними сами лишили себя жизни, чтобы не попасть в руки римского палача (440) [314 г.]. Стоявшая подле Капуи самнитская армия была разбита и принуждена удалиться из Кампании; римляне преследовали ее по пятам, перешли через Матезе и зимой 440 г. [314 г.] стали лагерем под стенами столицы Самниума -- Бовиана. Нола была покинута союзниками, а римляне были так осмотрительны, что навсегда отделили этот город от самнитской партии, заключив с ним такой же выгодный для него союзный договор (441) [313 г.], какой заключили с неаполитанцами. Фрегеллы, находившиеся со времени кавдинской катастрофы в руках антиримской партии и служившие для нее главным укрепленным пунктом в области Лириса, наконец также были взяты на восьмом году после их занятия самнитами (441) [313 г.]; двести граждан из числа самых знатных членов национальной партии были отправлены в Рим и обезглавлены на открытой площади в предостережение повсюду сильно волновавшимся патриотам. Таким образом, Апулия и Кампания были совершенно во власти римлян. Чтобы окончательно обеспечить свое владычество над завоеванной территорией, римляне построили на ней в промежутке времени между 440 и 442 гг. [314--312 гг.] несколько новых крепостей: в Апулии Луцерию, в которой поставили постоянным гарнизоном пол-легиона ввиду ее изолированного и опасного положения; Понции (нынешние острова Понцы) для обеспечения своего владычества в омывающем Кампанию море; Сатикулу на границе Кампании и Самниума в качестве передового оплота против этого последнего; наконец Интерамну (подле Monte Cassino) и Суэссу Аурунку (Sessa) на дороге из Рима в Капую. Сверх того, были поставлены гарнизоны в Кайяции (Cajazzo), в Соре и в других важных в военном отношении пунктах. В довершение мер, принятых для защиты Кампании, была проведена из Рима в Капую та большая военная дорога, которую цензор Аппий Клавдий обратил в 442 г. [312 г.] в шоссе, оградив ее необходимыми плотинами при переходе через Понтийские болота. Замыслы римлян становились все более и более очевидными; дело шло о покорении Италии, которую с каждым годом все теснее охватывала цепь римских крепостей и дорог. Самниты уже были опутаны римлянами с двух сторон; непрерывный ряд владений от Рима до Луцерии отделял северную Италию от южной, точно так же, как крепости Норба и Сигния когда-то отделяли вольсков от эквов; и подобно тому, как в ту пору Рим опирался на герников, теперь он стал опираться на арпанцев. Италики наконец должны были бы понять, что с падением Самниума все они утратят свою свободу и что следует, не теряя времени, прийти соединенными силами на помощь к храбрым горцам, которые уже в течение пятнадцати лет одни выдерживали неравную борьбу с римлянами.
   Самниты, по-видимому, должны были бы найти союзников прежде всего в тарентинцах; но к числу неблагоприятно сложившихся для Самниума и Италии обстоятельств принадлежит именно то, что их судьба находилась в эту решительную минуту в руках этих италийских афинян. С тех пор как первоначальное государственное устройство Тарента, бывшее по древнедорийскому образцу строго аристократическим, превратилось в полнейшую демократию, в этом городе, населенном по преимуществу корабельщиками, рыбаками и фабрикантами, развилась невероятно интенсивная жизнь; не столько знатные, сколько богатые жители Тарента и в мыслях и на деле устраняли от себя всякие серьезные заботы, увлекаясь оживленным разнообразием обыденной жизни и переходя от благородной отваги самых гениальных замыслов к позорному легкомыслию и ребяческим сумасбродствам. Так как здесь речь идет о том, от чего зависело бытие или небытие высокоодаренных и исстари знаменитых наций, то уместно будет напомнить, что Платон, посетивший Тарент лет за шестьдесят перед тем [389 г.], нашел -- как он сам о том свидетельствует -- весь город пьяным на празднестве Диониса и что сценическая шутовская пародия, известная под названием "веселой трагедии", в первый раз появилась в Таренте именно в эпоху великой самнитской войны. К этому беспутному образу жизни тарентинских франтов и к этой беспутной поэзии тарентинских писак служила дополнением заносчивая и недальновидная политика тарентинских демагогов, постоянно вмешивавшихся в то, до чего им не было никакого дела, и оставлявших без внимания то, к чему их призывали самые существенные их интересы. Когда римляне и самниты стояли друг против друга в Апулии после кавдинской катастрофы, эти демагоги отправили туда послов, которые обратились к обеим сторонам с требованием положить оружие (434) [320 г.]. Это дипломатическое вмешательство в решительную для италиков борьбу понятно было не чем иным, как предуведомлением, что Тарент наконец решился выйти из своего прежнего пассивного положения. Он, без сомнения, имел достаточные для того основания; но вмешиваться в войну было для него и трудно и опасно, потому что демократическое развитие его государственного могущества опиралось на морские силы; и между тем как благодаря этим морским силам, опиравшимся на многочисленный торговый флот, Тарент занял первое место между великогреческими морскими державами, его сухопутные военные силы, которым теперь приходилось играть главную роль, состояли только из наемных солдат и находились в глубоком упадке. При таких условиях для тарентинской республики было вовсе не легкой задачей участие в войне, которая велась между Римом и Самниумом, даже если не принимать в расчет по меньшей мере стеснительной для Тарента вражды с луканцами, в которую его сумела втянуть римская политика. Однако твердая воля конечно была в состоянии преодолеть эти затруднения, и в этом смысле было понято обеими воюющими сторонами требование тарентинских послов о прекращении военных действий. Самниты как более слабые изъявили готовность исполнить это требование, а римляне отвечали на него тем, что выставили сигнал для боя. Разум и честь предписывали тарентинцам немедленно вслед за властным требованием их послов объявить войну Риму; но тарентинским правительством не руководили ни разум, ни честь, и оно, как оказалось на деле, ребячески относилось к весьма серьезным делам. Тарент не объявил Риму войны, а вместо того стал поддерживать в Сицилии олигархическую городскую партию против Агафокла Сиракузского, который когда-то состоял на службе у тарентинцев, но впал в немилость и был уволен; тогда тарентинцы, по примеру Спарты, отправили в Сицилию флот, который мог бы оказать им более полезные услуги у берегов Кампании (440) [314 г.].
   С большей энергией действовали народы северной и средней Италии, которых, как кажется, особенно встревожило основание крепости Луцерии. Прежде всех поднялись этруски (443) [311 г.], для которых уже за несколько лет перед тем истек срок перемирия, заключенного в 403 г. [351 г.] с Римом. Пограничной римской крепости Сутрию пришлось выдерживать двухлетнюю осаду, а в горячих сражениях, происходивших под стенами этого города, успех постоянно был не на стороне римлян; наконец испытанный в самнитских войнах полководец -- консул 444 г. [310 г.] Квинт Фабий Руллиан -- не только восстановил в римской Этрурии перевес римского оружия, но даже смело вторгся в собственно этрусскую территорию, до тех пор остававшуюся для римлян почти неизвестной страной по причине различий языка и неудобств путей сообщения. Переход через Циминийский лес, за который еще не проникала ни одна римская армия, и разграбление богатой страны, долго не подвергавшейся бедствиям войны, подняли всю Этрурию на ноги; римское правительство, сильно не одобрявшее эту безрассудно смелую экспедицию и слишком поздно запретившее отважному главнокомандующему переходить через границу, стало с крайней поспешностью собирать новые легионы, для того чтобы быть в состоянии отразить ожидаемый напор всех этрусских военных сил. Но своевременная и решительная победа Руллиана при Вадимонском озере, которая так долго сохранялась в народной памяти, закончила неосторожное предприятие славным геройским подвигом и сломила сопротивление этрусков. В противоположность самнитам, в течение восемнадцати лет не прекращавшим неравной борьбы, три самых сильных этрусских города -- Перузия, Кортона и Арреций -- уже после первого поражения согласились заключить отдельный мирный договор на триста месяцев (444) [310 г.], а когда римляне в следующем году снова разбили остальных этрусков при Перузии, тогда и жители Тарквиний заключили с ними мирный договор на четыреста месяцев (446) [308 г.]; после того и остальные города устранились от участия в борьбе, и в Этрурии на время прекратились военные действия. В то время как совершались эти события, война не прекращалась и в Самниуме. Экспедиция 443 г. [311 г.] ограничилась подобно предыдущим осадой и взятием отдельных самнитских городов, но в следующем году война приняла более оживленный характер. Опасное положение Руллиана в Этрурии и распространившиеся слухи об уничтожении северной римской армии поощрили самнитов к новым усилиям; римский консул Гай Марций Рутил был ими побежден и сам тяжело ранен. Но новый оборот дел в Этрурии разрушил возрождавшиеся надежды. Луций Папирий Курсор был снова поставлен во главе римских войск, посланных против самнитов, и снова вышел победителем из большого и решительного сражения (445) [309 г.], для которого союзники напрягли свои последние силы. Составлявшие цвет их армии солдаты в пестрых одеждах с золотыми щитами и солдаты в белых одеждах с серебряными щитами были при этом истреблены, а блестящие доспехи побежденных украшали с тех пор в торжественных случаях ряды лавок, тянувшиеся вдоль римского рынка. Бедственное положение самнитов все усиливалось, а борьба становилась для них все более безнадежной. В следующем году (446) [308 г.] этруски положили оружие, и в то же время сдался римлянам на выгодных условиях последний из городов Кампании, державших сторону самнитов, -- Нуцерия, на которую было сделано нападение и с моря и с суши. Хотя самниты нашли новых союзников в северной Италии в лице умбров, в средней Италии в лице марсов и пелигнов, и даже от герников вступило в их ряды много добровольцев, но все это могло бы доставить им решительный перевес над римлянами в то время, когда этруски еще не прекращали борьбы, а теперь лишь способствовало большему успеху римского оружия, не создав для Рима серьезных препятствий. Когда умбры сделали вид, будто намереваются идти на Рим, Руллиан, выступив со своей армией из Самниума, загородил им путь у верховьев Тибра, не встретив к этому препятствия со сторону ослабленных самнитов, и этого было достаточно, чтобы разогнать умбрское ополчение. После того театр войны был перенесен снова в среднюю Италию. Пелигны были побеждены; вслед за ними были побеждены и марсы; хотя остальные сабельские племена все еще номинально были врагами Рима, но на самом деле Самниум мало-помалу остался с этой стороны в совершенном одиночестве. Впрочем, он получил неожиданную помощь из области Тибра. Союз герников, у которых Рим потребовал объяснений по поводу того, что нашел их соотечественников между взятыми в плен самнитами, объявил Риму войну (448) [306 г.] -- правда, не столько по расчету, сколько с отчаяния. Некоторые из самых значительных герникских общин с самого начала отказались от всякого участия в войне, но самый важный из герникских городов, Анагния, привел объявление войны в исполнение. Однако это неожиданное восстание в тылу римской армии, занятой осадою самнитских крепостей, было в военном отношении крайне опасно для римлян. Военное счастье еще раз улыбнулось самнитам: Сора и Кайяция попали в их руки. Но анагнийцы были неожиданно скоро приведены в покорность посланными из Рима войсками; эти войска освободили и стоявшую в Самниуме армию; тогда все снова было потеряно. Самниты просили мира, но безуспешно, так как два противника не могли договориться насчет мирных условий. Только поход 449 г. [305 г.] привел к окончательной развязке. Две римские консульские армии вторглись в Самниум: одна из них под начальством Тиберия Минуция, а после его гибели под начальством Марка Фульвия, шла из Кампании через горные проходы; другая, под начальством Луция Постумия подымалась от берегов Адриатического моря вверх по течению Биферна; они сошлись под стенами самнитской столицы Бовиана, одержали решительную победу, захватили в плен самнитского полководца Стация Геллия и взяли Бовиан приступом. Падение главного центра самнитских военных сил положило конец двадцатидвухлетней войне. Самниты вывели свои гарнизоны из Соры и из Арпина и отправили в Рим послов с просьбой о мире; их примеру последовали сабельские племена -- марсы, марруцины, пелигны, френтаны, вестины, пиценты. Условия, на которые согласился Рим, были сносны; хотя и потребовались уступки некоторых земель, как например, территории пелигнов, но вообще они, как кажется, были не очень значительны. Равноправный союз между сабельскими штатами и Римом был возобновлен (450) [304 г.]. Вероятно, около того же времени и вследствие заключения мира с самнитами был заключен мир между Римом и Тарентом. Впрочем, эти два города не вступали в непосредственную борьбу между собой; с начала и до конца продолжительной войны между Римом и Самниумом тарентинцы были пассивными ее зрителями и только в союзе с саллентинцами не прекращали своих распрей с союзниками Рима -- луканцами. Но в последние годы самнитской войны они еще раз попытались выступить на сцену более энергичным образом. Частью вследствие того, что беспрестанные нападения луканцев ставили их самих в затруднительное положение, частью вследствие того, что они все яснее сознавали опасность, которой грозило их собственной независимости окончательное покорение Самниума, они решились еще раз вверить свою судьбу кондотьеру, несмотря на то, что обращение к Александру Молосскому не принесло в свое время утешительных результатов. На их призыв явился спартанский принц Клеоним с пятью тысячами наемников, к которым он присоединил набранный в Италии отряд такой же силы, вспомогательные войска мессапов и из некоторых менее значительных греческих городов, а главным образом -- двадцатидвухтысячную тарентинскую гражданскую милицию. Во главе этой значительной армии он принудил луканцев заключить мир с Тарентом и поставить во главе своего управления преданных Самниуму людей, взамен чего, впрочем, отдал им в жертву Метапонт. Когда это случилось, самниты еще не прекращали войны; ничто не мешало спартанцу прийти к ним на помощь и употребить свою сильную армию и свое военное искусство на защиту свободы италийских городов и народов. Но Тарент действовал не так, как стал бы действовать в подобном случае Рим, да и сам принц Клеоним далеко не был ни Александром, ни Пирром. Он не поторопился начинать войну, от которой можно было ожидать скорее неудач, чем наживы, а предпочел вместо того действовать заодно с луканцами против Метапонта и проводил приятно свое время в этом городе, поговаривая о походе против Агафокла Сиракузского и об освобождении сицилийских греков. Между тем самниты заключили мир, а когда римляне стали после того серьезнее интересоваться юго-восточною частью полуострова и, например, в 447 г. [307 г.] римский отряд опустошил территорию саллентинцев или, точнее, производил там рекогносцировки по приказанию свыше, тогда спартанский кондотьер сел со своими наемниками на суда и завладел врасплох островом Керкирой, откуда было удобно предпринимать хищнические морские набеги на Грецию и на Италию. Когда тарентинцы были, таким образом, покинуты своим полководцем и в то же время лишились своих союзников в средней Италии, тогда и им, и присоединившимся к ним луканцам и саллентинцам, конечно, не оставалось ничего другого, как искать мира, на который римляне и согласились, как кажется, на сносных условиях. Вскоре после того (451) [303 г.] нашествие Клеонима, высадившегося на территории саллентинцев и приступившего к осаде Урии, было даже отражено местными жителями при помощи римлян.
   Победа Рима была полная, и он ее использовал вполне. Если самнитам, тарентинцам и другим, еще более отдаленным от Рима племенам, были предписаны вообще очень умеренные мирные условия, то это было сделано не из великодушия, с которым римляне не были знакомы, а из умного и ясного расчета. Первая и главная задача римлян заключалась не столько в том, чтобы как можно скорее принудить южную Италию к формальному признанию римского верховенства, сколько в том, чтобы довести до конца покорение средней Италии (которое уже было подготовлено во время последней войны проведением военных дорог и основанием крепостей в Кампании и Апулии) и, таким образом, отрезав северную Италию от южной, лишить их всякой возможности действовать заодно в случае войны. К достижению этой цели были направлены с энергичной последовательностью и дальнейшие военные предприятия римлян. Прежде всего римляне воспользовались первым удобным случаем (быть может, ими же созданным), чтобы разом покончить с находившимися в области Тибра союзами эквов и герников, которые когда-то соперничали с римским единовластием и еще не были совершенно преодолены. В том же году, в котором был заключен мир с Самнием (450) [304 г.], консул Публий Семпроний Соф начал войну с эквами; сорок поселений покорились ему в течение пятидесяти дней; все владения эквов, за исключением той узкой ложбины, которая до сих пор носит свое старинное народное название (Cicolano), поступили под власть римлян; в следующем году была построена на северной окраине Фуцинского озера крепость Альба, в которой был поставлен шеститысячный гарнизон и которая, сделавшись передовым оплотом против воинственных марсов, вместе с тем упрочивала владычество римлян над средней Италией; через два года после того была основана на верхнем Турано, ближе к Риму, крепость Карсиоли; оба эти города были союзными общинами на правах латинов. Чтобы уничтожить старинную союзную связь между городами герников, был отыскан желанный повод в том факте, что если не все города герников, то по меньшей мере Анагния принимала участие в последних стадиях самнитской войны. Участь Анагнии, естественно, была гораздо более тяжелой, чем при предшествовавшем поколении участь латинских общин, находившихся точно в таком же положении. Она не только должна была довольствоваться подобно тем латинским общинам пассивным правом римского гражданства, но лишилась подобно церитам и самоуправления; сверх того, на одной части ее территории, на верхнем Трерусе (Sacco), был организован новый гражданский округ и одновременно был организован другой на нижнем Анио (455) [299 г.]. Римляне сожалели только о том, что три самых значительных после Анагнии герникских общины -- Алетрий, Верулы и Ферентин -- также не отложились от Рима; вследствие их вежливого отказа на предложение добровольно вступить в римский гражданский союз и вследствие отсутствия всякого благовидного предлога, чтобы принудить их к этому силой, пришлось по необходимости предоставить им не только автономию, но даже право созыва народного собрания и общности браков и таким образом сохранить тень того, что еще напоминало о старинном союзе герников. Соображения этого рода не стесняли римлян в той части территории вольсков, которой до того времени владели самниты. Там поступили в римское подданство города Арпин и Фрузино, а у этого последнего была отнята третья часть его территории; кроме того, на верхнем Лирисе вольский город Сора, уже ранее того занятый гарнизоном, был в придачу к Фрегеллам превращен в латинскую крепость и занят четырехтысячным легионом. Таким образом, древняя страна вольсков была вполне покорена и пошла быстрыми шагами к романизации. Через местность, отделявшую Самниум от Этрурии, были проведены две военных дороги и обе были защищены крепостями. Северная дорога, из которой впоследствии образовалась Фламиниева дорога, прикрывала линию Тибра; она шла через союзный с Римом Окрикул в Нарнию, которую римляне так переименовали из древней умбрийской крепости Неквина, в то время как основали там военную колонию (455) [299 г.]. Южная дорога, впоследствии называвшаяся Валериевой, вела к Фуцинскому озеру через вышеупомянутые крепости Карсиоли и Альбу. Мелкие племена, на территории которых предпринимались эти сооружения, -- умбры, упорно защищавшие Неквин, эквы, пытавшиеся снова завладеть Альбой, марсы, нападавшие на Карсиоли, -- не были в состоянии поставить Риму преграды на его пути; те две сильных крепости почти беспрепятственно вдвинулись между Самниумом и Этрурией. О громадных сооружениях дорог и крепостей, обеспечивавших владение Апулией и в особенности Кампанией, уже было ранее упомянуто; они окружили Самниум цепью римских крепостей с востока и с запада. О сравнительном бессилии Этрурии свидетельствует тот факт, что римляне не нашли нужным обеспечить свое господство над ущельями Циминийского леса посредством проведения шоссейной дороги и постройки крепостей. Сутрий, который был до того времени пограничною крепостью, и впоследствии оставался конечным пунктом римской военной линии; римляне удовольствовались тем, что возложили на близлежащие общины содержание в порядке той военной дороги, которая вела из Сутрия в Арреций[139].
   Благородная самнитская нация поняла, что такой мир был пагубнее самой несчастной войны, и стала действовать согласно с таким убеждением. Именно в то время кельты снова начинали после долгого бездействия шевелиться в северной Италии; кроме того, некоторые из северных этрусских общин все еще вели борьбу с римлянами, так что непродолжительное затишье чередовалось там с жаркими, но бесплодными схватками. Еще вся средняя Италия была в брожении и часть в открытом восстании; постройка крепостей еще была только начата, и сообщения между Этрурией и Самниумом еще не были совершенно прерваны. Быть может, еще было не поздно спасти свободу; но не следовало медлить: с каждым годом, проведенным в мирном бездействии, трудность нападения возрастала, а силы нападающих слабели. Прошло только пять лет со времени заключения мира, и еще не успели закрыться раны, нанесенные сельскому населению Самниума двадцатидвухлетней войной, когда самнитский союз возобновил в 456 г. [298 г.] борьбу. Благоприятный для римлян исход последней войны был в сущности последствием того, что луканцы были союзниками Рима, а вследствие того Тарент держался в стороне; пользуясь этим уроком, самниты прежде всего напали всеми своими силами на Луканию; им удалось поставить там во главе управления людей своей партии и заключить союз между Самниумом и Луканией. Понятно, что римляне немедленно объявили им войну; впрочем, в Самниуме хорошо знали, что иначе и быть не могло. Как были в ту пору настроены умы самнитов, видно из того, что самнитское правительство предупредило римских послов о невозможности поручиться за их личную безопасность, если они вступят на самнитскую территорию. Таким образом, война снова вспыхнула (456) [298 г.], и, между тем как одна римская армия действовала в Этрурии, главные военные силы Рима, пройдя через Самниум, принудили луканцев заключить мир и прислать в Рим заложников. В следующем году оба консула уже могли обратить свое оружие против Самниума; Руллиан одержал победу при Тиферне, а его верный боевой товарищ Публий Деций Мус -- при Малевенте, и две римских армии простояли лагерем пять месяцев в неприятельской стране. Это было возможно благодаря тому, что тускские государства стали поодиночке вступать в мирные переговоры с Римом. Самниты, без сомнения, с самого начала войны ясно видели, что победа был возможна только при том условии, чтобы вся Италия соединилась против Рима; поэтому они всеми силами старались предотвратить заключение сепаратного мира между Этрурией и Римом; когда же их полководец Геллий Эгнаций наконец предложил этрускам прислать им подкрепления в их собственную страну, тогда этрусский союзный совет решил не уступать и еще раз предоставить решение дела оружию.
   Самниум употребил крайние усилия на то, чтобы одновременно выставить в поле три армии, из которых одна предназначалась для защиты собственной территории, другая должна была вторгнуться в Кампанию, а третья, самая сильная, должна была идти в Этрурию; действительно, эта последняя без потерь достигла в 458 г. [296 г.] Этрурии под предводительством самого Эгнация, пройдя через территории марсов и умбров, где находила содействие со стороны местного населения. Тем временем римляне завладели несколькими укрепленными пунктами в Самниуме и уничтожили влияние самнитской партии в Лукании, но походу предводимой Эгнацием армии они не успели воспрепятствовать. Когда в Риме узнали, что самнитам удалось уничтожить все громадные усилия, потраченные на отделение южных италиков от северных, что появление самнитских войск в Этрурии послужило сигналом к почти повсеместному восстанию против Рима и что этрусские общины самым деятельным образом старались приготовить свои ополчения к войне и привлечь к себе толпы галльских наемников, тогда и Рим стал напрягать все свои силы и начал составлять когорты из вольноотпущенников и женатых людей -- одним словом, и тут и там сознавали, что приближается окончательная развязка. Однако 458 год [296 г.], как кажется, прошел в вооружениях и в передвижениях войск. На следующий год (459) [295 г.] римляне поставили двух лучших своих полководцев -- Публия Деция Муса и престарелого Квинта Фабия Руллиана -- во главе находившейся в Этрурии римской армии, которая была усилена всеми войсками, какие оказались ненужными в Кампании, и доходила, по крайней мере, до 60 тысяч человек, среди которых более трети было полноправных римских граждан; сверх того, были сформированы два резерва: один -- подле Фалерий, другой -- под стенами столицы. Сборным пунктом для италиков служила Умбрия, где сходились дороги из земель галльской, этрусской и сабельской; туда же и консулы двинули свои военные силы частью по левому, частью по правому берегу Тибра, между тем как первый резерв повернул в Этрурию с целью отвлечь этрусские войска от главного места военных действий для защиты их отечества. Первое сражение было неудачно для римлян: их авангард был разбит соединенными силами галлов и самнитов в округе Кьюзи. Но упомянутая выше диверсия достигла своей цели; между тем как самниты самоотверженно проходили мимо развалин своих городов, чтобы вовремя прибыть на назначенное им место, этрусский контингент, напротив того, большей частью отделился от союзной армии, лишь только узнал о вторжении римского резерва в Этрурию; вследствие этого ряды союзной армии сильно поредели в то время, как дело дошло до решительной битвы на восточном склоне Апеннин подле Сентина. Тем не менее, это был жаркий бой. На правом фланге римлян, где Руллиан боролся во главе двух легионов с самнитской армией, исход долго оставался нерешенным. На левом фланге, где командовал Публиций Деций, римскую конницу привели в расстройство галльские боевые колесницы, и легионы уже начинали подаваться назад. Тогда консул призвал к себе жреца Марка Ливия и приказал ему обречь в жертву подземным богам и голову римского главнокомандующего, и неприятельскую армию; вслед за тем он бросился в самые густые ряды галлов и нашел там смерть, которой искал. Это геройское самопожертвование человека высокой души и любимого военачальника не осталось бесплодным. Спасавшиеся бегством солдаты возвратились назад, самые храбрые устремились вслед за своим вождем на неприятельские ряды для того, чтобы отомстить за его смерть или умереть вместе с ним, и в ту же минуту прибыл на помощь расстроенному левому флангу присланный Руллианом консуляр Луций Сципион во главе римского резерва. Дело решила превосходная кампанская конница, напавшая на галлов с фланга и с тыла; галлы обратились в бегство, а вслед за ними пошатнулись и самниты, начальник которых, Эгнаций, пал у ворот лагеря. Девять тысяч римлян покрывали поле сражения; но купленная дорогой ценой победа стоила такой жертвы. Союзная армия распалась, а вместе с нею распалась и коалиция; Умбрия осталась во власти римлян, галлы разбежались, а остатки самнитской армии возвратились в стройном порядке через Абруццы в свое отечество. Кампания, которую самниты наводнили своими войсками во время этрусской войны, была по окончании этой войны снова занята римлянами без больших усилий. Этрурия просила в следующем году (460) [294 г.] мира; Вольсинии, Перузия, Арреций и вообще все города, примкнувшие к союзу против Рима, обязались соблюдать перемирие в течение четырехсот месяцев. Но у самнитов были иные намерения: они стали готовиться к безнадежному сопротивлению с тем мужеством свободных людей, которое хотя и не в силах повернуть на свою сторону счастье, но способно пристыдить его. Когда две консулярные армии вступили в 460 г. [294 г.] в Самниум, они повсюду встречали самое ожесточенное сопротивление; Марк Атилий даже потерпел неудачу подле Луцерии, а самниты успели проникнуть в Кампанию и опустошить территорию римской колонии Интерамны на Лирисе. В следующем году сын героя первой самнитской войны Луций Папирий Курсор и Спурий Карвилий вступили подле Аквилонии в решительный бой с самнитской армией, главные силы которой состояли из 16 тысяч одетых в белые одежды солдат, принесших священную клятву, что предпочтут бегству смерть. Но неумолимый рок не обращает внимания ни на клятвы, ни на отчаянные мольбы; римляне одержали победу и взяли приступом те крепости, в которых самниты укрылись со своим имуществом. Впрочем, и после этого тяжелого поражения союзники в течение нескольких лет оборонялись с беспримерным упорством в своих укрепленных замках и горах против превосходных неприятельских сил и местами даже одерживали небольшие победы; еще раз римлянам пришлось прибегнуть (462) [292 г.] к опытности престарелого Руллиана, а Гавий Понтий -- быть может, сын кавдинского победителя -- одержал последнюю самнитскую победу, за которую римляне впоследствии отомстили ему низким образом: когда он попался к ним в плен, они казнили его в тюрьме (463) [291 г.]. Но в Италии уже никто не шевелился, так как война, предпринятая в 461 г. [293 г.] Фалериями, едва ли заслуживает этого названия. Самниты, быть может, и поглядывали с томительным ожиданием на Тарент, который один был в состоянии помочь им, но помощи оттуда они не получили. Причины бездеятельности Тарента были те же, что и прежде, -- дурное управление и то, что луканцы снова перешли в 456 г. [298 г.] на сторону римлян; к этому присоединялись небезосновательные опасения, которые внушал тарентинцам Агафокл Сиракузский, именно в ту пору стоявший на вершине своего могущества и начинавший обращать свое внимание на Италию. Около 455 г. [299 г.] Агафокл утвердился на Керкире, откуда Клеоним был прогнан Димитрием Полиоркетом (получившим прозвище "завоевателя городов"); после того Агафокл стал угрожать тарентинцам и с Адриатического моря и с Ионийского. Хотя уступка Керкиры эпирскому царю Пирру и устранила в 459 г. [295 г.] большую часть возникших опасений, тем не менее, тарентинцы все еще интересовались положением дел в Керкире (так, например, они помогли в 464 г. [290 г.] царю Пирру отстоять этот остров от нападения Димитрия), а италийская политика Агафокла постоянно внушала им опасения. Когда Агафокл умер (465) [289 г.] и вместе с тем исчезло могущество сиракузян в Италии, было уже поздно; измученный тридцатисемилетней войной Самниум заключил за год перед тем (464) [290 г.] мир с римским консулом Манием Курием Дентатом и формальным образом возобновил союз с Римом. И на этот раз, как и при заключении мира в 450 г. [304 г.], римляне не предписали храброму народу никаких позорных или уничтожающих условий; они, как кажется, даже не потребовали никаких территориальных уступок. Римская государственная мудрость сочла за лучшее подвигаться вперед по старому пути и, прежде чем приступить к покорению внутренних стран, все прочнее и прочнее привязывать к Риму побережье Кампании и Адриатического моря. Хотя Кампания уже давно была покорена римлянами, однако дальновидная римская политика нашла нужным упрочить свое владычество на берегах Кампании посредством основания там двух приморских крепостей -- Минтурн и Синуэссы (459) [295 г.], а новым общинам этих городов были предоставлены права полного римского гражданства на основании общего правила, установленного для приморских колоний. Еще с большей энергией расширялось римское владычество в средней Италии. Как покорение эквов и герников было непосредственным последствием первой самнитской войны, так и покорение сабинов состоялось немедленно вслед за окончанием второй самнитской войны. Маний Курий -- тот самый полководец, который окончательно сломил сопротивление самнитов, -- принудил в том же году (464) [290 г.] сабинов прекратить их непродолжительное и бессильное сопротивление и безусловно подчиниться Риму. Большая часть покорившейся страны была взята победителями в непосредственное владение и разделена между римскими гражданами, а оставшиеся нетронутыми общины Коры, Реат, Амитерн, Нурсия были принуждены перейти на права римских подданных (civitas sine suffragio). Там вовсе не было основано равноправных союзных городов, а вся страна поступила под непосредственное владычество Рима, который таким образом расширил свои владения до Апеннин и до гор Умбрии. Но Рим уже не довольствовался владычеством по эту сторону гор; последняя война слишком ясно доказала ему, что римское господство над средней Италией будет прочно только тогда, когда оно будет простираться от моря до моря. Владычество римлян на той стороне Апеннин началось с основания в 465 г. [289 г.] сильной крепости Атрии (Atri) на северном склоне Абруцц к пиценской равнине; так как этот город не стоял у самого морского берега, то он получил латинское право гражданства, но он находился вблизи от моря и замыкал там ряд сильных укреплений, который вдвигался клином между северной Италией и южной. В том же роде, но еще более важным было основание Венузии (463) [291 г.], где были поселены колонисты в неслыханном числе двадцати тысяч; она была построена на рубеже Самния, Апулии и Лукании, на большой дороге между Тарентом и Самнием, на весьма хорошо укрепленном месте; ее назначение заключалось в том, чтобы служить опорой для владычества над соседними племенами, и главным образом в том, чтобы прервать сообщения между двумя самыми могущественными врагами Рима в южной Италии. Не подлежит сомнению, что южная дорога, проведенная Аппием Клавдием до Капуи, была в то же время продолжена оттуда до Венузии. Таким образом, после окончания самнитских войн сплошные римские владения, т. е. состоявшие почти исключительно из общин с римским или с латинским правом, простирались к северу до Циминийского леса, к востоку до Абруцц и до Адриатического моря, к югу до Капуи, между тем как два передовых поста, Луцерия и Венузия, поставленные к востоку и к югу на линиях сообщения противников, изолировали этих последних со всех сторон. Рим был уже не только первой, но и господствующей державой на полуострове, когда в конце V века от основания города начали сталкиваться между собою и в государственных делах, и на полях сражений те нации, которые были поставлены милостью богов и собственными достоинствами во главе окружавших их племен; подобно тому как победители в первой очереди на олимпийских играх готовились к вторичному и более серьезному состязанию, так и на более широкой международной арене тогда стали готовиться к последней и решительной борьбе Карфаген, Македония и Рим.

Глава VII.
Царь Пирр в борьбе С Римом

   Во времена бесспорного всемирного владычества Рима греки часто раздражали своих римских повелителей, выдавая за причину римского величия ту лихорадку, от которой Александр Македонский умер 11 июня 431 г. [323 г.] в Вавилоне. Так как воспоминания о том, что на самом деле случилось, были далеко не утешительны для греков, то они охотно предавались мечтаниям о том, что могло бы случиться, если бы великий царь привел в исполнение то, что замышлял незадолго до своей смерти, -- если бы он направил свое оружие против Запада и со своим флотом стал оспаривать у карфагенян владычество на море, а со своими фалангами -- у римлян владычество на суше. Нет ничего невозможного в том, что Александр действительно носился с такими замыслами. В кораблях и в войске не было у него недостатка, а с такими возможностями самодержцу трудно не искать повода к войне. Было бы достойно великого греческого царя, если бы он защитил сицилийцев от карфагенян, тарентинцев от римлян и прекратил морские разбои на обоих морях; италийские послы от бреттиев, луканцев и этрусков[140], появлявшиеся в Вавилоне в лице бесчисленных послов от разных других народов, доставляли Александру довольно много удобных случаев, чтобы познакомиться с положением дел в Италии и завязать там сношения. Карфаген, у которого было так много связей на Востоке, неизбежно должен был привлечь к себе внимание могущественного монарха, и Александр, по всей вероятности, имел намерение превратить номинальное владычество персидского царя над тирской колонией в фактическое; недаром же подосланный из Карфагена шпион находился между приближенными Александра. Но все равно, были ли это одни мечты или серьезные замыслы, царь умер, не занявшись делами Запада, а вместе с ним сошло в могилу и то, что было у него на уме. Лишь в течение немногих лет грек соединял в своих руках всю интеллектуальную силу эллинизма со всеми материальными силами Востока; хотя труд его жизни -- эллинизация Востока -- и не погиб с его смертью, но только что созданное им царство распалось, а возникавшие из этих развалин государства хотя и не отказывались от своего всемирно-исторического призвания распространять греческую культуру на Востоке, но среди непрерывных раздоров эта цель преследовалась слабо и заглохла. При таком положении дел ни греческие государства, ни азиатско-египетские не могли помышлять о том, чтобы стать твердой ногой на Западе и обратить свое оружие против римлян или против карфагенян. Восточная и западная системы государств существовали одна рядом с другой, не сталкиваясь между собою на политическом поприще; в особенности Рим оставался совершенно в стороне от смут эпохи диадохов. Устанавливались только экономические сношения; так, например, родосская республика -- главнейшая представительница нейтральной торговой политики в Греции и вследствие того всеобщая посредница в торговых сношениях той эпохи непрерывных войн -- заключила в 448 г. [306 г.] договор с Римом; но это был конечно торговый договор, весьма естественный между торговой нацией и владетелями берегов церитских и кампанских. Даже при доставке наемных отрядов, обыкновенно набиравшихся для Италии и в особенности для Тарента в тогдашнем главном центре таких вербовок -- Элладе, имели весьма незначительное влияние политические сношения вроде, например, тех, какие существовали между Тарентом и его метрополией Спартой; эти вербовки наемников вообще были не что иное, как торговые сделки, и хотя Спарта постоянно доставляла тарентинцам вождей для войн в Италии, она вовсе не была во вражде с италиками, точно так же как во время североамериканской войны за независимость германские государства вовсе не были во вражде с США, противникам которых продавали своих подданных.
   И эпирский царь Пирр был только отважным вождем военных отрядов; несмотря на то, что вел свою родословную от Эака и Ахилла и что при более миролюбивых наклонностях мог бы жить и умереть "царем" маленькой нации горцев, или под македонским верховенством, или в изолированном положении независимого владетеля, он был не более, как искатель приключений. Однако его сравнивали с Александром Македонским; и конечно замысел основать западно-эллинское государство, для которого служили бы ядром Эпир, Великая Греция и Сицилия, которое господствовало бы на обоих италийских морях и которое низвело бы римлян и карфагенян в разряд варварских племен, граничивших подобно кельтам и индийцам с системой эллинистических государств, -- этот замысел был столь же широк и смел, как и тот, который побудил македонского царя переправиться через Геллеспонт. Но не в одних только результатах заключается различие между экспедициями восточной и западной. Александр был в состоянии бороться с персидским царем, стоя во главе македонской армии, в которой был особенно хорош штаб; царь же Эпира, занимавшего рядом с Македонией такое же положение, какое занимает Гессен рядом с Пруссией, собрал значительную армию только из наемников и путем союзов, основанных лишь на случайных политических комбинациях. Александр вступил в персидские владения завоевателем, а Пирр появился в Италии в качестве главнокомандующего коалиции, состоявшей из второстепенных государств; Александр оставил свои наследственные владения вполне обеспеченными безусловной преданностью Греции и оставленной в ней сильной армией под начальством Антипатра, а порукой за целость владений Пирра служило лишь честное слово, данное соседом, на дружбу которого нельзя было вполне полагаться. В случае успеха наследственные владения того и другого завоевателя переставали бы служить центром тяжести для вновь образовавшихся государств; однако было бы легче перенести центр македонской военной монархии в Вавилон, чем основать солдатскую династию в Таренте или в Сиракузах. Несмотря на то, что демократия греческих республик находилась в постоянной агонии, ее нельзя было бы втиснуть в жесткие формы военного государства, и Филипп имел основательные причины к тому, чтобы не включать греческие республики в состав своего царства. На Востоке нельзя было ожидать национального сопротивления; господствовавшие там племена с давних пор жили рядом с племенами подвластными, и перемена деспота была для массы населения безразличной или даже желательной. На Западе, пожалуй, и можно было бы осилить римлян, самнитов и карфагенян, но никакой завоеватель не был бы в состоянии превратить италиков в египетских феллахов или из римских крестьян сделать плательщиков оброка в пользу эллинских баронов. Что бы мы ни принимали в соображение -- личное ли могущество завоевателей, число ли их союзников, силу ли противников, -- мы приходим все к одному и тому же убеждению, что замысел македонянина был исполним, а замысел эпирота был предприятием невозможным; первый был выполнением великой исторической задачи, второй был очевидным заблуждением; первый закладывал фундамент для новой системы государств и для новой фазы цивилизации, второй был историческим эпизодом. Дело Александра пережило своего творца, несмотря на его преждевременную смерть, а Пирр видел собственными глазами, как рухнули все его планы, прежде чем его постигла смерть. У них обоих была предприимчивая и широкая натура, но Пирр был не более, как замечательным полководцем, а Александр был прежде всего самым гениальным государственным человеком своего времени, и если уменье отличать то, что сбыточно, от того, что несбыточно, служит отличием героев от искателей приключений, то Пирр должен быть отнесен к числу этих последних и имеет так же мало права стоять наряду со своим более великим родственником, как Коннетабль Бурбонский наряду с Людовиком XI. Тем не менее с именем эпирота связано какое-то волшебное очарование, и оно внушает необыкновенное сочувствие частью благодаря рыцарской и привлекательной личности Пирра, частью и еще более потому, что он был первым греком, вступившим в борьбу с римлянами. С него начинаются те непосредственные сношения между Римом и Элладой, которые послужили основой для дальнейшего развития античной цивилизации и в значительной степени для развития цивилизации нового времени. Борьба между фалангами и когортами, между наемными войсками и народным ополчением, между военной монархией и сенаторским управлением, между личным талантом и национальной силой -- одним словом, борьба между Римом и эллинизмом впервые велась на полях сражений между Пирром и римскими полководцами; и, хотя побежденная сторона после того еще не раз апеллировала к силе оружия, каждая из позднейших битв подтверждала прежний приговор. Однако, хотя греки и были осилены как на полях сражений, так и в сфере государственной деятельности, все-таки их перевес оказался не менее решительным на всяком другом неполитическом поприще; даже по самому ходу этой борьбы можно было предугадать, что победа Рима над эллинами не будет похожа на те, которые он одерживал над галлами и над финикийцами, и что волшебные чары Афродиты начнут оказывать свое влияние только тогда, когда копье будет изломано, а щит и шлем будут отложены в сторону.
   Царь Пирр был сыном Эакида, повелителя молоссов (подле Янины), которого Александр щадил как родственника и верного вассала, но который был втянут после смерти македонского царя в водоворот македонской фамильной политики и при этом лишился сначала своих владений, а потом и жизни (441) [313 г.]. Его сын, бывший в ту пору шестилетним мальчиком, был обязан своим спасением правителю иллирийских тавлантиев Главкию; во время борьбы из-за обладания Македонией он, будучи еще ребенком, возвратился в свои наследственные владения при помощи Димитрия Полиоркета (447) [307 г.], но по прошествии нескольких лет был вытеснен оттуда влиянием враждебной партии (452) [302 г.] и в качестве изгнанного из своего отечества царского сына начал свою военную карьеру в свите македонских генералов. Его личные дарования скоро стали обращать на него внимание. Он участвовал в последних походах Антигона, и этот старый маршал Александра восхищался природными военными дарованиями Пирра, которому, по мнению престарелого военачальника, недоставало только зрелых лет, чтобы уже в ту пору сделаться первым полководцем своего времени. Вследствие неудачного сражения при Ипсе он был отправлен заложником в Александрию ко двору основателя династии Лагидов; своим смелым и резким обращением, своим солдатским нравом, презрительным отношением ко всему, что не имело связи с военным делом, он обратил на себя внимание искусного политика царя Птолемея, а своей мужественной красотой, ничего не терявшей от дикого выражения его лица и могучей поступи, он обратил на себя внимание царственных дам. Именно в то время отважный Димитрий основал для себя новое царство в Македонии, разумеется, с намерением предпринять оттуда восстановление александровой монархии. Нужно было задержать его там и создать для него домашние заботы; поэтому Лагид, отлично умевший пользоваться для своих тонких политических расчетов такими пламенными натурами, как эпирский юноша, не только исполнил желание своей супруги царицы Береники, но осуществил и свои собственные замыслы, выдав за молодого принца свою падчерицу принцессу Антигону и доставив своему дорогому "сыну" возможность возвратиться на родину как своим непосредственным содействием, так и своим могущественным влиянием (458) [296 г.]. Когда Пирр возвратился в отцовские владения, все стало ему подчиняться; храбрые эпироты -- эти албанцы древности -- привязались с наследственной преданностью и с новым воодушевлением к мужественному юноше -- к этому "орлу", как они его прозвали. Во время смут, возникших после смерти Кассандра (457) [297 г.] из-за наследственных прав на македонский престол, эпирот расширил свои владения; он мало-помалу захватил земли у Амбракийского залива с важным городом Амбракией, остров Керкиру, даже часть македонской территории и, к удивлению самих македонян, оказал сопротивление царю Димитрию, несмотря на то, что располагал гораздо менее значительными военными силами. А когда Димитрий вследствие собственного безрассудства был свергнут в Македонии с престола, там было решено предложить этот престол рыцарскому противнику Димитрия и родственнику Александридов (467) [287 г.]. Действительно, никто не был более Пирра достоин носить царскую корону Филиппа и Александра. В эпоху глубокого нравственному упадка, когда царственное происхождение и душевная низость становились почти однозначащими словами, особенно ярко выделялись личная безупречность и нравственная чистота Пирра. Для свободных крестьян коренной македонской земли, хотя уменьшившихся числом и обедневших, но не заразившихся тем упадком нравственности и мужества, который был последствием владычества Диадохов в Греции и в Азии, Пирр, по-видимому, был именно таким царем, какой был нужен: у себя дома и в кружке друзей он подобно Александру открывал для всех человеческих чувств доступ к своему сердцу, никогда не придерживался столь ненавистного в Македонии образа жизни восточных султанов и подобно Александру считался первым тактиком своего времени. Но царствованию эпирского царя скоро положили конец слишком напряженное чувство македонского патриотизма, предпочитавшее самого бездарного македонского уроженца самому даровитому иноземцу, и то безрассудное нежелание македонской армии подчиниться какому бы то ни было вождю не из македонян, жертвою которого пал величайший из полководцев александровской школы кардианец Эвмен. Сознавая невозможность управлять Македонией так, как желали македоняне, и будучи недостаточно сильным, а может быть и слишком великодушным, для того чтобы навязывать себя народу против его воли, Пирр после семимесячного царствования оставил страну на жертву ее внутренней неурядице и возвратился домой к своим верным эпиротам (467) [287 г.]. Но человек, который носил корону Александра, был шурином Димитрия, затем Лагида и Агафокла Сиракузского и высокообразованным стратегом, писавшим мемуары и ученые рассуждения о военном искусстве, не мог проводить свою жизнь только в том, чтобы проверять раз в год отчеты управляющего царским скотным двором, принимать от своих храбрых эпиротов обычные приношения быками и овцами, снова выслушивать от них у алтаря Зевса клятву в верности, со своей стороны повторять клятву о соблюдении законов и для большей прочности всех этих клятв проводить со своими подданными всю ночь за пирушкой. Если не было для него места на македонском троне, то ему было не место и на его родине; он мог быть первым и, стало быть, не мог быть вторым. Поэтому он устремил свои взоры вдаль. Хотя цари, оспаривавшие друг у друга обладание Македонией, не были согласны между собою в других случаях, но все они были готовы сообща содействовать добровольному удалению опасного соперника; а в том, что верные боевые товарищи пойдут за ним повсюду, куда он их поведет, он был вполне уверен. Именно в ту пору положение дел в Италии приняло такой оборот, что снова могло казаться исполнимым то, что замышлял за сорок лет перед тем родственник Пирра, двоюродный брат его отца, Александр Эпирский, и то, что замышлял незадолго до самого Пирра его тесть Агафокл; поэтому Пирр решился отказаться от своих македонских планов и основать на Западе новое царство и для себя и для эллинской нации.
   Спокойствие, доставленное Италии заключением в 464 г. [290 г.] мира с Самниумом, было непродолжительно; побуждение к образованию новой лиги против римского господства исходило на этот раз от луканцев. Так как во время самнитских войн этот народ, приняв сторону римлян, сдерживал тарентинцев и тем значительно содействовал развязке борьбы, то римляне предоставили ему в жертву все греческие города, находившиеся в районе его владений; поэтому, лишь только был заключен мир, луканцы стали сообща с бреттиями завоевывать эти города один вслед за другим. Турийцы, будучи доведены до крайности неоднократными нападениями луканского полководца Стения Статилия, обратились с просьбой о помощи к римскому сенату, точно так же как когда-то кампанцы просили у Рима защиты от самнитов и без сомнения также взамен отречения от своей свободы и самостоятельности. Так как после постройки крепости Венузии Рим уже мог обойтись без союза с луканцами, то римляне исполнили желание турийцев и потребовали от своих союзников удаления из города, который отдался во власть римлян. Когда луканцы и бреттии узнали, что их могущественный союзник хочет лишить их условленной доли из общей добычи, они завязали сношения с самнитско-тарентинской оппозиционной партией с целью организовать новую италийскую коалицию; а когда римляне отправили к ним послов с предостережениями, они задержали этих послов в плену и начали войну против Рима новым нападением на Турии (около 469) [285 г.], в то же время обратившись не только к самнитами и к тарентинцам, но также к северным италикам, этрускам, умбрам и галлам с приглашением присоединиться к ним в войне за свободу.
   Действительно, этрусский союз восстал и нанял многочисленные полчища галлов; римская армия, которую претор Луций Цецилий привел на помощь к оставшимся верными арретинцам, была уничтожена под стенами их города сенонскими наемниками этрусков, и сам военачальник был убит вместе с 13 тысячами своих солдат (470) [284 г.]. Так как сеноны принадлежали к числу римских союзников, то римляне отправили к ним послов с жалобой на доставку врагам Рима наемных солдат и с требованием безвозмездного возвращения пленников. Но по приказанию своего вождя Бритомара, желавшего отомстить римлянам за смерть своего отца, сеноны умертвили римских послов и открыто приняли сторону этрусков. Таким образом, против Рима взялась за оружие вся северная Италия, т. е. этруски, умбры и галлы, и можно было бы достигнуть важных результатов, если бы южные страны воспользовались этой благоприятной минутой и если бы восстали против Рима также и те из них, которые до того времени держались в стороне. Всегда готовые вступиться за свободу самниты действительно, как кажется, объявили римлянам войну; но они были так обессилены и так окружены со всех сторон, что не могли принести союзу большой пользы, а Тарент по своему обыкновению колебался. Между тем как противники заключали между собой союзы, устанавливали условия о субсидиях и набирали наемников, римляне действовали. Сенонам прежде всех пришлось испытать на себе, как опасно побеждать римлян. В их владения вступил с сильной армией консул Публий Корнелий Долабелла; все оставшиеся в живых сеноны были изгнаны из страны, и это племя было исключено из числа италийских наций (471) [283 г.]. Такое поголовное изгнание всего населения было возможно потому, что это племя жило преимущественно тем, что ему доставляли стада; эти изгнанные из Италии сеноны, по всей вероятности, способствовали образованию тех галльских отрядов, которые вскоре после того наводнили придунайские страны, Македонию, Грецию и Малую Азию. Ближайшие соседи и соплеменники сенонов, бойи, были так испуганы и ожесточены столь быстро совершившейся страшной катастрофой, что немедленно присоединились к этрускам, которые еще не прекращали войны, а служившие в рядах этрусков сенонские наемники стали сражаться с римлянами уже не из-за платы, а из желания отомстить за свое отечество. Сильная этрусско-галльская армия выступила против Рима с целью выместить на неприятельской столице истребление сенонского племени и стереть Рим с лица земли не так, как когда-то сделал вождь тех же самых сенонов, а окончательно. Но при переходе через Тибр, недалеко от Вадимонского озера, союзная армия была совершенно разбита римлянами (471) [283 г.]. После того как бойи еще раз попытались через год вступить в бой с римлянами и по-прежнему не имели успеха, они покинули своих союзников и заключили с Римом сепаратный мирный договор (472) [282 г.]. Таким образом, самый опасный из членов лиги, галльский народ был побежден отдельно от всех, прежде чем лига успела вполне образоваться, а это обстоятельство развязало римлянам руки для борьбы с нижней Италией, где война велась в 469--471 гг. [285--283 гг.] без большой энергии. До той поры слабая римская армия с трудом держалась в Туриях против луканцев и бреттиев, а теперь (472) [282 г.] перед этим городом появился консул Гай Фабриций Лусцин с сильной армией; он освободил Турии, разбил луканцев в большом сражении и взял их главнокомандующего Статилия в плен. Мелкие греческие города недорийского происхождения, смотревшие на римлян как на избавителей, добровольно отдавались в их руки, римские гарнизоны были оставлены в самых важных пунктах -- в Локрах, Кротоне, Туриях и в особенности в Регионе, на который, как кажется, имели виды и карфагеняне. Римляне повсюду имели решительный перевес. С истреблением сенонов осталась во власти римлян значительная часть Адриатического побережья, и римляне поспешили обеспечить свое владычество как над этими берегами, так и над Адриатическим морем без сомнения потому, что уже тлела под пеплом распря с Тарентом, а эпирот уже грозил нашествием. В портовый город Сену (Sinigaglia), бывший главный город сенонского округа, была отправлена в 471 г. [283 г.] гражданская колония, и в то же время римский флот отплыл из Тирренского моря в восточные воды, очевидно для того, чтобы стоять в Адриатическом море и охранять там римские владения.
   С тех пор как был заключен договор 450 г. [304 г.], тарентинцы жили в мире с Римом: они были свидетелями продолжительной агонии самнитов и быстрого истребления сенонов и допустили без всякого протеста основание Венузии, Атрии, Сены и занятие Турий и Региона. Но, когда римский флот на своем пути из Тирренского моря в Адриатическое достиг Тарента и стал на якоре в гавани этого дружественного города, давно назревавшее озлобление наконец вышло наружу; выступившие перед народом ораторы напомнили собранию граждан о старых договорах, воспрещавших римским военным судам проникать на восток от Лакинского мыса; толпа с яростью устремилась на римские военные корабли, которые не ожидали такого разбойничьего нападения и после горячей схватки были разбиты; пять кораблей были захвачены тарентинцами; их матросы были казнены или проданы в рабство, а римский адмирал был убит во время битвы. Это постыдное дело объясняется только крайним безрассудством и крайней бессовестностью, свойственными владычеству черни. Те договоры, о которых шла речь, принадлежали эпохе, уже давно пережитой и забытой; не подлежит сомнению, что они уже не имели никакого смысла, с тех пор как были основаны Атрия и Сена, и что римляне вошли в залив с полным доверием к существовавшему союзу: ведь из дальнейшего хода событий ясно видно, что в интересах римлян было не подавать тарентинцам никакого повода для объявления войны. Если государственные люди Тарента решились объявить Риму войну, то они сделали только то, что должны были бы давно сделать, а если они предпочли мотивировать объявление войны не настоящей его причиной, а формальным нарушением договора, то на это можно только заметить, что дипломатия во все времена считала для себя унизительным говорить простые вещи простым языком. Но напасть без всякого предупреждения на флот с оружием в руках, вместо того чтобы пригласить адмирала удалиться, и было в такой же мере безумием, в какой и варварством; это было одно из тех ужасных деяний, в которых нравственная дисциплина внезапно утрачивает свою обязательную силу и низость выступает перед нами во всей своей наготе, как бы для того, чтобы предостеречь нас от ребяческой уверенности, что цивилизация в состоянии с корнем вырвать зверство из человеческой натуры. И как будто этого еще было мало -- тарентинцы напали после этого геройского подвига на Турии (стоявший там римский гарнизон был захвачен врасплох и капитулировал зимой 472/473 г. [282/281 г.]) и жестоко наказали турийцев за их отпадение от эллинской партии и за их переход на сторону варваров -- тех самых турийцев, которых тарентинская политика отдала на произвол луканцев и тем принудила отдаться в руки римлян.
   Однако варвары поступили с умеренностью, которая при таком могуществе и после таких оскорблений возбуждает удивление. В интересах Рима было как можно долее пользоваться нейтралитетом Тарента; поэтому люди, руководившие решениями сената, отвергли предложение раздраженного меньшинства немедленно объявить тарентинцам войну. Со стороны Рима же была изъявлена готовность сохранить мир на самых умеренных условиях, какие только были возможны без унижения римского достоинства, с тем чтобы пленникам была возвращена свобода, чтобы Турии были отданы римлянам и чтобы им были выданы зачинщики нападения на флот. С этими предложениями были отправлены (473) [281 г.] в Тарент послы, а чтобы придать вес их словам, в то же время вступила в Самниум римская армия под предводительством консула Луция Эмилия. Тарент мог согласиться на эти условия без всякого ущерба для своей независимости, а ввиду того, что этот богатый торговый город всегда питал нерасположение к войнам, в Риме могли основательно надеяться, что соглашение еще возможно. Однако попытка сохранить мир оказалась безуспешной -- вследствие ли оппозиции тех тарентинцев, которые сознавали необходимость воспротивиться римским захватам и полагали, что чем ранее это будет сделано, тем лучше, вследствие ли неповиновения городской черни, которая со свойственным грекам своеволием позволила себе нанести личное оскорбление послу. Тогда консул вступил на тарентинскую территорию; но, вместо того чтобы немедленно начать военные действия, он еще раз предложил мир на прежних условиях; когда же и эта попытка осталась безуспешной, он хотя и стал опустошать пахотные поля и усадьбы, а городской милиции нанес поражение, но знатных пленников отпускал на свободу без выкупа и не терял надежды, что гнет войны доставит в городе перевес аристократической партии и этим путем приведет к заключению мира. Причиной таких проволочек было опасение римлян, что город будет вынужден отдаться в руки эпирского царя. Виды Пирра на Италию уже не были тайной. Тарентинские послы уже ездили к Пирру и возвратились, ни до чего не договорившись; царь требовал от них более того, на что они были уполномочены. Однако нужно было на что-нибудь решиться. Тарентинцы уже имели время вполне убедиться, что их ополчение умело только обращаться в бегство перед римлянами, поэтому им оставалось выбирать одно из двух -- или мир, на заключение которого римляне все еще соглашались при справедливых условиях, или договор с Пирром на таких условиях, какие предпишет царь, другими словами -- или римское владычество, или тиранию греческого солдата. Силы двух противоположных партий почти уравновешивались; в конце концов взяла верх национальная партия под влиянием того основательного соображения, что если необходимо кому-нибудь подчиниться, то лучше подчиниться греку, чем варварам; сверх того, демагоги опасались, что римляне, несмотря на свою вынужденную тогдашним положением дел умеренность, отомстят при первом удобном случае за гнусное поведение тарентинской черни. Итак, город вошел в соглашение с Пирром. Эпирскому царю было предоставлено главное командование войсками тарентинцев и другими италиками, готовыми вступить в борьбу с Римом; сверх того, ему было дано право держать в Таренте гарнизон. Что военные расходы взял на себя город, разумеется само собой. Со своей стороны, Пирр обещал не оставаться в Италии долее, чем нужно, -- по всей вероятности разумея это обещание в том смысле, что от его собственного усмотрения будет зависеть назначение срока, до которого его пребывание в Италии будет необходимо. Тем не менее, добыча его не ускользнула из его рук. В то время как тарентинские послы, без сомнения бывшие вожаками партии войны, находились в Эпире, настроение умов внезапно изменилось в городе, который сильно теснили римляне; главное начальство уже было возложено на сторонника римлян Агиса, когда возвращение послов с заключенным ими договором и в сопровождении доверенного Пирра, министра Кинеаса, снова отдало власть в руки сторонников войны. Но бразды правления скоро перешли в более твердые руки, которые положили конец этим колебаниям. Еще осенью 473 г. [281 г.] один из генералов Пирра, Милон, высадился с 3 тысячами эпиротов и занял городскую цитадель; затем в начале 474 г. [280 г.] прибыл и сам царь после бурного морского переезда, стоившего многих жертв. Он привез в Тарент значительную, но разношерстную армию, состоявшую частью из его собственных войск -- из молоссов, феспротов, хаониян, амбракийцев, -- частью из македонской пехоты и фессалийской конницы, предоставленных македонским царем Птолемеем по договору в распоряжение Пирра, частью из этолийских, акарнанских и афаманских наемников; в итоге насчитывалось 20 тысяч фалангитов, 2 тысячи стрелков из лука, 500 пращников, 3 тысячи всадников и 20 слонов; стало быть, эта армия была немного менее той, с которой Александр переправился через Геллеспонт на пятьдесят лет раньше. В то время, как прибыл царь, дела коалиции находились не в цветущем положении. Хотя римский консул отказался от нападения на Тарент и отступил в Апулию, лишь только ему пришлось иметь дело не с тарентинской милицией, а с солдатами Милона, но за исключением тарентинской территории почти вся Италия находилась во власти римлян. В нижней Италии коалиция нигде не могла выставить в поле армию, а в верхней Италии не прекращали борьбу одни этруски, которые в свою последнюю кампанию (473) [281 г.] постоянно терпели поражения. Перед тем как царь отплыл в Италию, союзники поручили ему главное начальство над всеми своими войсками и объявили, что будут в состоянии выставить армию из 350 тысяч пехоты и 20 тысяч конницы; но действительность представляла неутешительный контраст с этими громкими цифрами. Оказалось, что еще нужно создать ту армию, над которой было вверено начальство Пирру, а все средства к тому покуда заключались в собственных военных силах Тарента. Царь приказал набирать италийских наемников на тарентинские деньги и потребовал военной службы от способных носить оружие граждан. Но тарентинцы не так поняли договор, который они заключили с Пирром. Они воображали, что купили на свои деньги победу, точно так же как покупается всякий другой товар, и находили, что заставлять их самих одерживать победу было со стороны царя чем-то вроде нарушения договора. Чем более радовались граждане прибытию Милона, освободившего их от тяжелой службы на сторожевых постах, тем неохотнее становились они теперь под царские знамена; тем из них, которые медлили, пришлось угрожать смертной казнью. Этот результат служил в глазах каждого оправданием для сторонников мира, и, как кажется, уже тогда были завязаны сношения с Римом. Заранее приготовленный к такому сопротивлению Пирр стал с тех пор распоряжаться в Таренте, как в завоеванном городе: солдатам были отведены квартиры в домах; народные собрания и многочисленные общества (ΣеΣΣ?д??) были запрещены, театр был закрыт, вход на публичные гулянья был заперт, городские ворота были заняты эпиротской стражей. Некоторые из самых влиятельных людей были отправлены заложниками за море, некоторые другие избегли такой же участи бегством в Рим. Эти строгие мере были необходимы, потому что на тарентинцев нельзя было ни в чем полагаться, и только после того, как царь мог опереться на обладание этим важным городом, он приступил к военным действиям.
   И в Риме ясно сознавали важность предстоящей борьбы. С целью прежде всего упрочить верность союзников, т. е. подданных, в ненадежных городах были поставлены гарнизоны, а вожаки национальных партий -- как, например, некоторые из членов пренестинского сената -- были арестованы или казнены. Приготовления к войне делались с самыми напряженными усилиями: был введен военный налог; от всех подданных и союзников потребовали доставки полных контингентов; даже не обязанные нести военную службу пролетарии были призваны к оружию. В столице была оставлена римская армия в качестве резерва. Другая армия вступила под начальством консула Тиберия Корункания в Этрурию и усмирила города Вольци и Вольсинии. Главные военные силы, естественно, назначались для нижней Италии; их торопили с выступлением в поход, для того чтобы задержать Пирра на тарентинской территории и воспрепятствовать присоединению к его армии самнитов и других приготовившихся к войне с Римом южноиталийских ополчений. Временной преградой против успехов эпирского царя должны были служить римские гарнизоны, стоявшие в греческих городах нижней Италии. Однако бунт стоявших в Регионе войск лишил римлян этого важного города, не отдавши его и в руки Пирра. Взбунтовавшиеся войска состояли из одного легиона, набранного из живших в Кампании римских подданных и находившегося под начальством местного уроженца Деция. Хотя одной из причин бунта, без сомнения, была национальная ненависть кампанцев к римлянам, тем не менее Пирр, пришедший из-за моря для оказания защиты и покровительства эллинам, не мог принять в союзную армию войска, перерезавшие в Регионе своих хозяев в их собственных домах; поэтому взбунтовавшийся легион стал действовать сам по себе в тесном союзе со своими единоплеменниками и сообщниками по преступлению -- мамертинцами, т. е. кампанскими наемниками Агафокла, таким же способом завладевшими лежащей на противоположном берегу Мессаной; он стал грабить и опустошать на свой риск и для своей собственной пользы соседние греческие города, как например, Кротон, где перебил римский гарнизон, и Каулонию, которую разрушил. Зато достигшему луканской границы небольшому римскому отряду и стоявшему в Венузии гарнизону удалось воспрепятствовать присоединению луканцев и самнитов к армии Пирра, между тем, как главные военные силы, состоявшие, как кажется, из четырех легионов и, стало быть, насчитывавшие вместе с соответствующим числом союзных войск по меньшей мере 50 тысяч человек, двинулись под начальством консула Публия Левина против Пирра. Царь, желая прикрыть тарентинскую колонию Гераклею, занял позицию между этим городом и Пандозией[141], имея при себе и свои собственные войска и тарентинские (474) [280 г.]. Римляне переправились под прикрытием своей конницы через Сирис и начали сражение горячей и удачной кавалерийской атакой. Царь, сам предводивший своей конницей, упал с лошади, а приведенные в замешательство исчезновением своего вождя греческие всадники очистили поле перед неприятельскими эскадронами. Между тем, Пирр стал во главе своей пехоты и вступил в новый, более решительный бой с римлянами. Семь раз легионы сталкивались с фалангой, а исход сражения все еще оставался нерешенным. Между тем, один из лучших офицеров Пирра, Мегакл, был убит, а так как он носил в этот день царские доспехи, то армия вторично вообразила, что ее царь убит; тогда ее ряды поколебались, а Левин, будучи уверен, что победа уже несомненно на его стороне, направил всю свою кавалерию во фланг греков. Но Пирр воодушевлял упавших духом солдат, обходя с непокрытой головой ряды своей пехоты. Против конницы были выведены слоны, которых до той минуты еще не употребляли в дело; лошади пугались их, а солдаты, не знавшие, как поступить с громадными животными, обратились в бегство. Рассыпавшиеся кучки всадников и шедшие вслед за ними слоны наконец расстроили и сомкнутые ряды римской пехоты; а слоны вместе с превосходной фессалийской конницей стали страшно истреблять ряды бегущих. Если бы один храбрый римский солдат по имени Гай Минуций, служивший старшим гастатом в четвертом легионе, не нанес одному из слонов раны и тем не привел в замешательство преследовавшие войска, то римская армия была бы совершенно истреблена, а теперь ее остаткам удалось перебраться за Сирис. Ее потери были велики: победители нашли на поле сражения 7 тысяч убитых или раненых римлян и захватили 2 тысячи пленников; сами римляне определили свой урон в 15 тысяч человек, конечно включая в это число и унесенных с поля сражения раненых. Но и армия Пирра пострадала не намного менее; около 4 тысяч его лучших солдат легли на поле сражения, и он лишился многих из своих лучших высших офицеров. Он сам сознавал, что утраченных им старых опытных солдат гораздо труднее заместить, чем римских ополченцев, и что он был обязан своей победой только внезапному нападению слонов, которое не могло часто повторяться; поэтому понятно, что царь, будучи сведущим критиком по части стратегии, впоследствии называл эту победу похожей на поражение, хотя и не был так безрассуден, чтобы опубликовать эту критику на самого себя в надписи на выставленном им в Таренте жертвенном приношении -- как это было впоследствии выдумано на его счет римскими поэтами. В политическом отношении не имел важного значения вопрос о том, каких жертв стоила победа; во всяком случае, счастливый исход первого сражения с римлянами был для Пирра неоценимым успехом. Его дарования как полководца обнаружились блестящим образом на этом новом поле сражения, и если что-либо могло вдохнуть единодушие и энергию в захилевшую коалицию италиков, то это, конечно, была победа при Гераклее. Но и непосредственные последствия победы были значительны и прочны. Лукания была утрачена римлянами; Левин стянул к себе стоявшие там войска и отступил в Апулию. Бреттии, луканцы и самниты беспрепятственно присоединились к Пирру. За исключением Региона, томившегося под гнетом кампанских бунтовщиков, все греческие города подпали под власть царя, а Локры добровольно выдали ему римский гарнизон, так как были убеждены, и основательно убеждены, что он не отдаст их в жертву италикам. Сабеллы и греки перешли, следовательно, на сторону Пирра; впрочем, на этом остановились последствия его победы. Латины не обнаружили никакого желания освободиться при помощи иноземного династа от римского владычества, как ни было оно тягостно. Венузия, хотя и была со всех сторон окружена врагами, тем не менее непоколебимо стояла за Рим. Рыцарственный царь окружил самым большим почетом взятых им на Сирисе пленников за их храброе поведение и потом, по греческому обыкновению, предложил им поступить на службу в его армию; но тогда он узнал, что имел дело не с наемниками, а с народом. Ни один человек, ни из римлян, ни из латинов, не поступил к нему на службу.
   Пирр предложил римлянам мир. Он был слишком дальновидным воином, чтобы не сознавать невыгоду своего положения, и слишком искусным политиком, чтобы не воспользоваться своевременно для заключения мира такой минутой, когда он находился в самом благоприятном для него положении. Он надеялся, что под влиянием первого впечатления, произведенного великой битвой, ему удастся склонить Рим к признанию независимости греческих городов Италии и затем создать между этими городами и Римом ряд второстепенных и третьестепенных государств, которые были бы подвластными союзниками новой греческой державы; из этой мысли исходили предъявленные им требования: освобождение из-под римской зависимости всех греческих городов -- стало быть, именно тех, которые находились в Кампании и Лукании, -- и возвращение владений, отнятых у самнитов, давниев, луканцев и бреттиев, т. е. в особенности уступка Луцерии и Венузии. Если бы трудно было избежать новой войны с Римом, то все-таки было желательно начать ее только после того, как западные эллины будут соединены под властью одного повелителя, и после того, как будет завоевана Сицилия, а может быть и Африка. Пользовавшийся особым доверием Пирра, его министр, фессалиец Кинеас, был снабжен инструкциями в этом смысле и отправлен в Рим. Этому искусному парламентеру (которого современники сравнивали с Демосфеном, насколько возможно сравнение ритора с государственным человеком, царского слуги -- с народным вождем) было поручено всячески выставлять на вид уважение, которое победитель при Гераклее действительно питал к тем, кого победил, намекнуть на желание царя лично побывать в Риме, располагать умы в пользу царя при помощи столь приятных из уст врага похвал и лестных уверений, а при случае и подарков, одним словом, испробовать на римлянах все те хитрые уловки кабинетной политики, какие уже были испробованы при дворах александрийском и антиохийском. Сенат колебался; многие находили благоразумным сделать шаг назад и выждать, пока опасный противник побольше запутается или совсем сойдет со сцены. Тогда престарелый и слепой консуляр Аппий Клавдий (цензор 442 г. [312 г.], консул 447 и 458 гг. [307 и 296 гг.]), уже давно удалившийся от государственных дел, но в эту решительную минуту приказавший принести себя в сенат, пламенной речью вдохнул в сердца более юного поколения непоколебимую энергию своей мощной натуры. Царю дали тот гордый ответ, который был в этом случае произнесен в первый раз, а с тех пор сделался основным государственным принципом, -- что Рим не вступает в переговоры, пока чужеземные войска стоят на италийской территории, а в подтверждение этих слов послу было приказано немедленно выехать из города. Отправка посольства не достигла своей цели, а ловкий дипломат, вместо того чтобы произвести эффект своим красноречием, сам был озадачен таким непоколебимым мужеством после столь тяжелого поражения; по возвращении домой он рассказывал, что в этом городе каждый из граждан казался ему царем, и это понятно: ведь царедворцу в первый раз пришлось стоять лицом к лицу с свободным народом. Во время этих переговоров Пирр вступил в Кампанию, но лишь только узнал, что они прерваны, двинулся на Рим с целью протянуть руку этрускам, поколебать преданность римских союзников и угрожать самому городу. Но римлян было так же трудно запугать, как и задобрить. После сражения при Гераклее юношество стало толпами сходиться на приглашение глашатая "записываться в солдаты взамен павших"; Левин, ставший во главе двух вновь сформированных легионов и вызванных из Лукании войск, располагал еще более значительными силами, чем прежде, и шел вслед за царской армией; он прикрыл от Пирра Капую и сделал тщетной его попытку завести сношения с Неаполем. Римляне действовали с такой энергией, что за исключением нижнеиталийских греков ни одно из значительных союзных государств не осмелилось отпасть от союза с Римом. Тогда Пирр пошел прямо на Рим. Продвигаясь вперед по богатой стране, возбуждавшей в нем удивление своим цветущим состоянием, он достиг Фрегелл, которыми завладел врасплох; затем он с бою завладел переправой через Лирис и подступил к Анагнии, находившейся не более чем в восьми немецких милях от Рима. Никакая армия не спешила ему навстречу; но все города Лациума запирали перед ним свои ворота, и вслед за ним, не отставая, шел из Кампании Левин, между тем как консул Тиберий Корунканий, только что заключивший с этрусками своевременный мир, вел с севера другую армию, а в самом Риме приготовились к борьбе резервы под начальством диктатора Гнея Домиция Калвина. При таких условиях нельзя было рассчитывать на успех, и царю не оставалось ничего другого, как возвратиться назад. Он простоял несколько времени в бездействии в Кампании, имея перед собой соединенные армии обоих консулов; но ему не представилось никакого удобного случая нанести неприятелю решительный удар. Когда наступила зима, царь очистил неприятельскую территорию и разместил свои войска по дружественным городам, а сам поселился на зиму в Таренте. Тогда и римляне прекратили военные действия; их армия заняла зимние квартиры подле Фирма в Пиценской области, а разбитые на Сирисе легионы в виде наказания простояли, по приказанию сената, всю зиму в палатках.
   Так кончился поход 474 г. [280 г.] Впечатление, которое произвела победа при Гераклее, большею частью уравновешивалось тем, что Этрурия заключила в решительную минуту сепаратный мир с Римом и что неожиданное отступление царя совершенно разрушило пылкие надежды италийских союзников. Италики роптали на бремя войны, в особенности на слабую дисциплину размещенных у них по квартирам солдат, а царь, которому надоели препирательства из-за мелочей и столь же неполитичный, сколь невоинственный образ действий его союзников, начинал догадываться, что выпавшая на его долю задача, несмотря на успехи его военной тактики, невыполнима в политическом отношении. Прибытие римского посольства, состоявшего из трех консуляров, между которыми находился и одержавший победу при Туриях Гай Фабриций, на минуту снова пробудило в нем надежду на мир; но скоро оказалось, что эти послы были уполномочены только на ведение переговоров о выдаче или об обмене пленных. Пирр отказал в этом требовании, но отпустил для празднования Сатурналий всех пленников на честное слово; что эти пленники сдержали свое слово и что римский посол отклонил попытку подкупить его, было впоследствии предметом самых непристойных похвал, которые свидетельствовали не столько о честности тех древних времен, сколько о нечестности позднейшего времени. Весной 475 г. [279 г.] Пирр снова стал действовать наступательно и вступил в Апулию, куда двинулась ему навстречу и римская армия. В надежде, что одна решительная победа поколеблет римскую симмахию в этой стране, царь предложил римлянам вторичную битву, и они не отказались от нее. Две армии сошлись подле Авскула (Ascoli di Puglia). Под знаменами Пирра сражались, кроме его эпирских и македонских войск, италийские наемники, тарентинские ополченцы -- так называемые "белые щиты" -- и его союзники луканцы, бреттии и самниты -- всего 70 тысяч человек пехоты, в числе которых было 16 тысяч греков и эпиротов, с лишком 8 тысяч всадников и 19 слонов. На стороне римлян сражались в этот день латины, кампанцы, вольски, сабины, умбры, марруцины, пелигны, френтаны и арпаны; они также насчитывали более 70 тысяч человек пехоты, в числе которых было 20 тысяч римских граждан и 8 тысяч всадников. Обе стороны ввели перемены в своем военном устройстве. Пирр, с проницательностью воина сознавший преимущества римского манипулярного строя, заменил на флангах растянутый фронт своих фаланг новым построением в виде отдельных отрядов по образцу когорт; быть может, не менее по политическим, чем по военным, соображениям он поставил тарентинские и самнитские когорты между отрядами, состоявшими из его собственных солдат; в центре стояла только эпиротская фаланга в сомкнутом строю. Для отражения слонов римляне устроили нечто вроде боевых колесниц, из которых на железных копьях торчали жаровни и на которых были укреплены оканчивавшиеся железным острием подвижные мачты, устроенные так, что их можно было опускать вниз, -- это было нечто вроде тех абордажных мостов, которым пришлось играть такую важную роль в первую пуническую войну. По греческому описанию этой битвы, как кажется, менее пристрастному, чем дошедшее до нас римское описание, греки были в первый день в проигрыше, потому что на крутых и болотистых берегах реки, где они были вынуждены принять сражение, они не могли ни развернуть строя, ни употребить в дело конницу и слонов. Напротив, на второй день Пирр успел прежде римлян занять неровную местность и благодаря этому достиг без потерь равнины, где мог беспрепятственно развернуть фалангу. Отчаянное мужество римлян, бросившихся с мечами в руках на сариссы, оказалось бесплодным; фаланга непоколебимо выдерживала все нападения; однако и она не могла принудить римские легионы к отступлению. Но когда многочисленный отряд, прикрывавший слонов, прогнал сражавшихся на римских боевых колесницах солдат, осыпав их градом стрел и каменьев, когда он перерезал постромки у этих колесниц и затем пустил слонов в атаку на римскую боевую линию, эта последняя заколебалась. Отступление отряда, прикрывавшего римские колесницы, послужило сигналом к общему бегству, которое, впрочем, обошлось без больших потерь, так как беглецы могли укрыться в находившемся недалеко оттуда лагере. Только римское описание битвы упоминает о том, что отряд арпанов, действовавший отдельно от главных сил римской армии, напал во время сражений на слабо защищенный эпиротский лагерь и зажег его; но, если бы это и была правда, все-таки римляне не имели основания утверждать, что исход сражения был нерешителен. Наоборот, оба описания сходятся в том, что римская армия перешла обратно через реку и что поле сражения осталось в руках Пирра. По греческому рассказу, число убитых доходило со стороны римлян до 6 тысяч, со стороны греков до 3 505[142]; в числе раненых находился и сам царь, которому метательное копье пронзило руку в то время, как он, по своему обыкновению, сражался среди самой густой свалки. Пирр бесспорно одержал победу, но ее лавры были бесплодны; она делала честь царю как полководцу и как солдату, но достижению его политических целей она не способствовала. Пирру был нужен такой блестящий успех, который рассеял бы римскую армию и послужил для колеблющихся союзников поводом и стимулом к переходу на сторону царя; но так как и римская армия и римский союз устояли против его нападений, а греческая армия, ничего не значившая без своего полководца, была надолго обречена на бездействие вследствие полученной им раны, то его кампания оказалась неудавшейся, и он был вынужден возвратиться на зимние квартиры, которые на этот раз занял в Таренте, между тем как римляне заняли их в Апулии. Становилось все более и более очевидным, что военные ресурсы царя далеко уступали римским, точно так же как в политическом отношении слабая и непокорная коалиция не выдерживала сравнения с прочно организованной римской симмахией. Конечно, новые и энергичные приемы греческого способа ведения войны и гений полководца могли доставить еще одну такую же победу, как при Гераклее или Авскуле, но каждая новая победа истощала средства для дальнейших предприятий, а римляне, очевидно, уже в ту пору сознавали превосходство своих сил и с мужественным терпением выжидали той минуты, когда перевес будет на их стороне. Эта война не была той тонкой игрой в солдаты, какую обыкновенно вели и умели вести греческие полководцы; об упорную и мужественную энергию народного ополчения разбивались все стратегические комбинации. Пирр понимал настоящее положение дел; его победы ему прискучили, своих союзников он презирал; а если он все-таки не отказывался от своего предприятия, то делал это только потому, что военная честь не позволяла ему удалиться из Италии, прежде чем взятые им под свою защиту нации не будут ограждены от варваров. Ввиду его нетерпеливого характера и можно было заранее предсказать, что он воспользуется первым предлогом, чтобы сложить с себя эту тяжелую обязанность, а положение дел в Сицилии скоро доставило ему повод для удаления из Италии.
   После смерти Агафокла (465) [289 г.] сицилийские греки остались без всякого сильного руководства. Между тем как в отдельных эллинских городах неспособные демагоги и неспособные тираны сменяли одни других, старинные обладатели западной оконечности Сицилии -- карфагеняне -- беспрепятственно расширяли свое владычество. Когда им удалось завладеть Акрагантом, они полагали, что настало время, наконец, сделать последний шаг к достижению той цели, которую они постоянно имели в виду в течение нескольких столетий, и подчинить весь остров своему владычеству; поэтому они и предприняли нападение на Сиракузы.
   Этот город, когда-то оспаривавший и на суше и на море у карфагенян обладание Сицилией, был доведен внутренними раздорами и слабым управлением до такого глубокого упадка, что был принужден искать спасения в крепости своих стен и в помощи иноземцев -- а эту помощь мог доставить только царь Пирр. Пирр в качестве мужа Агафокловой дочери, а его шестнадцатилетний сын Александр в качестве Агафоклова внука были во всех отношениях естественными наследниками широких замыслов бывшего владетеля Сиракуз, а если свободе Сиракуз уже настал конец, то вознаграждением за нее могла служить перспектива со временем сделаться столицей западно-эллинского государства. Поэтому сиракузяне, подобно тарентинцам и на аналогичных условиях, добровольно предложили (около 475 г.) [279 г.] власть царю Пирру, и по странному стечению обстоятельств как будто все само собой клонилось к осуществлению грандиозных планов эпирского царя, основанных главным образом на обладании Тарентом и Сиракузами. Понятно, что ближайшим последствием этого соединения италийских и сицилийских греков под одною властью было то, что и их противники теснее соединились между собою. Тогда Карфаген и Рим заменили свои старые торговые договоры оборонительным и наступательным союзом против Пирра (475) [279 г.]; между ними было установлено, что если Пирр вступит на римскую или на карфагенскую территорию, то неатакованный союзник должен доставить атакованному подкрепления на территорию этого последнего и содержать вспомогательные войска на свой счет; что в этом случае Карфаген должен доставлять транспортные суда и оказывать римлянам содействие своим военным флотом, но что экипаж этого флота не обязан сражаться за римлян на суше; сверх того, оба государства обязались не заключать сепаратного мира с Пирром. При заключении этого договора римляне имели в виду облегчить для себя возможность нападения на Тарент и отрезать Пирра от его родины -- а ни того, ни другого нельзя было достигнуть без содействия пунического флота; со своей стороны, Карфаген имел в виду удержать царя в Италии, для того чтобы беспрепятственно осуществить свои виды на Сиракузы[143]. Поэтому в интересах обеих держав было прежде всего утверждение их владычества на море, отделяющем Италию от Сицилии. Сильный карфагенский флот из 120 парусных судов направился под начальством адмирала Магона в Сицилийский пролив из Остии, куда Магон прибыл, как кажется, именно для заключения вышеупомянутого договора. Мамертинцы, которым пришлось бы понести заслуженное наказание за их злодеяния над греческим населением Мессаны, в случае, если бы Пирр завладел Сицилией и Италией, тесно примкнули к римлянам и к карфагенянам и обеспечили для этих последних владычество на сицилийской стороне пролива. Союзникам очень хотелось завладеть и лежавшим на противоположном берегу Регионом; но Рим не мог простить того, что было сделано кампанским гарнизоном, а попытка соединенных римлян и карфагенян силою завладеть городом не удалась. Оттуда карфагенский флот отплыл к Сиракузам и блокировал этот город с моря, между тем как сильная финикийская армия приступила одновременно к его осаде с суши (476) [278 г.]. Давно уже пора было Пирру появиться в Сиракузах; но положение дел в Италии было вовсе не таково, чтобы там могли обойтись без его личного присутствия и без его войск. Два консула 476 г. [278 г.] -- Гай Фабриций Лусцин и Квинт Эмилий Пап, -- оба опытные полководцы, энергично начали новую кампанию, и хотя в этой войне римляне постоянно терпели поражения, однако не они, а победители чувствовали себя утомленными и желали мира. Пирр еще раз попытался достигнуть соглашения на сколько-нибудь сносных условиях. Консул Фабриций отослал царю обратно одного негодяя, который предложил консулу отравить царя за хорошее вознаграждение. В благодарность за это царь не только возвратил всем римским пленникам свободу, не требуя выкупа, но был так восхищен благородством своих храбрых противников, что был готов из признательности согласиться на мир на чрезвычайно удобных и выгодных для них условиях. Кинеас, как кажется, еще раз ездил в Рим, и Карфаген серьезно опасался, что Рим примет мирные предложения. Но сенат был непоколебим и повторил свой прежний ответ. Если царь не желал, чтобы Сиракузы попали в руки карфагенян и чтобы вместе с тем рухнули его широкие замыслы, то ему не оставалось ничего другого, как предоставить своих италийских союзников их собственной участи и пока ограничиться владычеством над важнейшими портовыми городами, в особенности над Тарентом и Локрами. Тщетно умоляли его луканцы и самниты не покидать их, тщетно требовали от него тарентинцы, чтобы он или исполнял обязанности полководца, или возвратил им их город. На жалобы и упреки царь отвечал или утешениями, что когда-нибудь настанут лучшие времена, или резким отказом; Милон остался в Таренте, царский сын Александр остался в Локрах, а сам Пирр еще весной 476 г. [278 г.] отплыл с главными силами из Тарента в Сиракузы.
   Удаление Пирра развязало римлянам руки в Италии, где уже никто не осмеливался вступать с ними в открытую борьбу, и их противники укрылись частью в своих крепостях, частью в лесах. Однако борьба не кончилась так скоро, как можно было бы ожидать; причиной этого были частью самый характер войны, которая заключалась в осаде крепостей или в борьбе среди гор, частью истощение римлян; о том, как были велики понесенные ими потери, свидетельствует тот факт, что список граждан уменьшился с 473 по 479 г. [с 281 по 275 гг.] на 17 тысяч человек. Еще в 476 г. [278 г.] удалось консулу Гаю Фабрицию склонить самую значительную из тарентинских колоний Гераклею к сепаратному миру, который был заключен на самых выгодных для нее условиях. Во время кампании 477 г. [277 г.] стычки происходили в разных местах Самниума, где римлянам стоило больших потерь легкомысленно предпринятое нападение на укрепленные высоты; затем война была перенесена на юг Италии, где были одержаны победы над луканцами и над бреттиями. С другой стороны, Милон, выйдя из Тарента, расстроил намерение римлян овладеть врасплох Кротоном; находившийся там эпиротский гарнизон даже сделал удачную вылазку против осаждающих. Тем не менее, консулу, наконец, удалось при помощи военной хитрости побудить этот гарнизон к отступлению и завладеть беззащитным городом (477) [277 г.]. Еще важнее было то, что локрийцы, которые раньше выдали царю римский гарнизон, теперь вырезали гарнизон эпирский, искупая одну измену другой; тогда весь южный берег, за исключением Региона и Тарента, оказался в руках римлян. Однако все эти успехи в сущности не принесли большой пользы. Нижняя Италия уже давно была неспособна сопротивляться; но Пирр еще не был побежден, пока в его руках находился Тарент, доставлявший ему возможность возобновить войну, когда ему вздумается, а об осаде этого города римляне не могли и помышлять.
   Помимо того, что при усовершенствованном Филиппом Македонским и Димитрием Полиоркетом способе защиты крепостей римляне находились бы в невыгодном положении, имея дело с опытным и отважным греческим комендантом, им было бы необходимо для осады Тарента содействие сильного флота, а хотя договор с Карфагеном и сулил римлянам морские подкрепления, но положение самих карфагенян в Сицилии было вовсе не таково, чтобы они могли доставить обещанную помощь. Высадка Пирра в Сицилии, совершившаяся беспрепятственно, несмотря на карфагенский флот, разом изменила там положение дел. Он тотчас освободил осажденные Сиракузы, в короткое время соединил под своею властью все свободные греческие города и, сделавшись главою сицилийской конфедерации, отнял у карфагенян почти все их владения. Эти последние при помощи своего флота, господствовавшего в ту пору без соперников на Средиземном море, с трудом удержались в Лилибее, а мамертинцы сохранили Мессану, но и то при беспрестанно возобновлявшихся неприятельских нападениях. При таком положении дел скорее на Риме лежала, в силу договора 475 г. [279 г.], обязанность помогать карфагенянам в Сицилии, чем на Карфагене -- обязанность помогать своим флотом римлянам для завоевания Тарента; но вообще ни та, ни другая стороны не обнаруживали расположения упрочивать или даже расширять владычество союзника. Карфаген предложил римлянам свое содействие только тогда, когда существенная опасность уже миновала, а римляне, со своей стороны, ничего не сделали, чтобы воспрепятствовать отъезду царя из Италии и падению карфагенского владычества в Сицилии. Карфаген, в явное нарушение договора, даже предлагал царю заключить с ним сепаратный мир и взамен бесспорного обладания Лилибеем отказаться от своих остальных владений в Сицилии; мало того, он даже предлагал царю снабдить его деньгами и военными кораблями, понятно, для того чтобы он переехал в Италию и возобновил войну с Римом. Между тем, не подлежало сомнению, что с удержанием в своей власти Лилибея и с удалением царя карфагеняне очутились бы в Сицилии почти в таком же положении, в каком находились до высадки Пирра, так как предоставленные самим себе греческие города не были в состоянии сопротивляться и карфагенянам было бы нетрудно снова завладеть утраченной территорией. Поэтому Пирр отверг предложения, которые были вероломны и по отношению к нему и по отношению к римлянам, и приступил к сооружению своего собственного военного флота. Только безрассудство и недальновидность могли впоследствии порицать это предприятие; оно было столь же необходимо, сколько легко исполнимо при тех средствах, которые имелись на острове. Помимо того что владетель Амбракии, Тарента и Сиракуз не мог обойтись без морских военных сил, флот был ему нужен для того, чтобы завладеть Лилибеем, чтобы охранять Тарент и чтобы нападать на собственную территорию Карфагена, как это делали с большим успехом и до и после него Агафокл, Регул и Сципион. Никогда еще не был Пирр так близок к своей цели, как летом 478 г. [276 г.], когда карфагеняне смирились перед ним, когда Сицилия была в его власти, когда, обладая Тарентом, он стоял твердой ногой в Италии и когда в Сиракузах стоял готовым к отплытию вновь созданный им флот, который должен был соединить в одно целое, упрочить и расширить все эти приобретения.
   Самой слабой стороной в положении Пирра была его ошибочная внутренняя политика. Он управлял Сицилией точно так же, как на его глазах управлял Египтом Птолемей; он не имел никакого уважения к общинным учреждениям, назначал на высшие городские должности своих доверенных людей, когда хотел и на какой срок хотел, возводил своих царедворцев в судьи взамен местных присяжных, присуждал по своему произволу к конфискации, к ссылке и к смертной казни даже тех, кто самым деятельным образом способствовал его приезду в Сицилию, ставил в городах гарнизоны и владычествовал над Сицилией не как глава национального союза, а как царь. Нет ничего невозможного в том, что по восточно-эллинским понятиям он считал себя добрым и мудрым правителем и действительно был таким; но греки выносили это пересаждение системы диадохов в Сиракузы с нетерпением народа, отвыкшего от всякой дисциплины во время продолжительной агонии его свободы; безрассудный народ очень скоро пришел к убеждению, что карфагенское иго легче выносить, чем новый солдатский режим. Самые значительные города завязывали сношения с карфагенянами и даже с мамертинцами; сильная карфагенская армия осмелилась снова появиться на острове и, повсюду находя содействие со стороны греков, стала делать стремительно быстрые успехи. Хотя в сражении, которое дал этой армии Пирр, счастье было по обыкновению на стороне "орла", но по этому случаю стало вполне ясно, на чьей стороне были симпатии населения и что могло и должно было бы случиться, если бы царь удалился из Сицилии.
   К этой первой важной ошибке Пирр прибавил вторую: вместо того, чтобы отправиться со своим флотом в Лилибей, он отправился в Тарент. Ввиду брожения умов среди сицилийцев он, прежде чем заняться положением дел в Италии, очевидно, должен был бы окончательно вытеснить карфагенян из Сицилии и тем отнять у недовольных последнюю опору; в Италию ему незачем было спешить, так как его власть в Таренте была достаточно прочна, а до других союзников, которых он когда-то сам покинул, ему тогда было мало дела. Понятно, что, будучи в душе воином, он желал своим блестящим возвращением загладить воспоминание о не делавшем ему большой чести отъезде 476 г. [278 г.] и что его сердце обливалось кровью, когда он выслушивал жалобы луканцев и самнитов. Но задачи вроде той, за которую взялся Пирр, могут быть разрешены только железными натурами, способными заглушить в себе не только чувство сострадания, но и голос чести, а натура Пирра не была такова.
   Роковое отплытие совершилось в конце 478 г. [276 г.]. Новому сиракузскому флоту пришлось выдержать на пути жаркую схватку с карфагенским флотом, причем он лишился значительного числа судов. Для падения сицилийской монархии было достаточно отъезда царя и известия об этой первой его неудаче; все города немедленно отказали отсутствующему царю в деньгах и в войсках, и это блестящее государство разрушилось еще быстрее, чем возникло, частью потому, что сам царь заглушил в сердцах своих подданных те чувства преданности и любви, на которых зиждется всякий общественный строй, частью потому, что у народа недостало самоотверженности, чтобы отказаться -- по всей вероятности, лишь на короткое время -- от свободы ради спасения своей национальной независимости. Таким образом, предприятие Пирра рухнуло, и ему пришлось проститься с тем, что было целью его жизни; с той минуты он обращается в искателя приключений, который сознает, что когда-то был велик, а теперь стал ничто, и который ведет войну уже не для достижения определенной цели, а для того, чтобы забыться в азартной игре и найти в разгаре сражения достойную солдата смерть.
   Высадившись на италийский берег, царь начал с того, что попытался завладеть Регионом; но кампанцы отразили это нападение при помощи мамертинцев, а во время происходившего подле города жаркого сражения сам царь был ранен в ту минуту, когда сшиб одного неприятельского офицера с коня. Зато он завладел врасплох Локрами, жители которых тяжело поплатились за избиение эпиротского гарнизона, и ограбил там богатую сокровищницу храма Персефоны, чтобы наполнить свою пустую казну. Таким образом он достиг Тарента, как утверждают, с 20 тысячами пехоты и 3 тысячами конницы. Но это уже не были прежние испытанные в боях ветераны, а италики уже не приветствовали в их лице своих избавителей; доверие и надежда, с которыми встречали царя за пять лет перед тем, исчезли, и у союзников не нашлось ни денег, ни солдат. Царь выступил весной 479 г. [275 г.] в поход на помощь сильно теснимым самнитам, на территории которых римляне провели зиму 478/479 г. [276/275 г.], и принудил консула Мания Курия принять сражение подле Беневента на Арузинийском поле, прежде чем Маний успел соединиться с шедшим к нему на помощь из Лукании товарищем. Но отряд, который должен был напасть на фланг римлян, заблудился при ночном переходе в лесах и остался в решительную минуту в бездействии; после горячей борьбы исход сражения снова решили слоны, но на этот раз в пользу римлян, так как эти животные были приведены в замешательство прикрывавшими лагерь стрелками и устремились на сопровождавшую их прислугу. Победители заняли лагерь; они захватили 1300 пленников, четырех слонов, которые были первыми слонами, виденными в Риме, и громадную добычу; на деньги, вырученные от продажи этой добычи, впоследствии был сооружен водопровод, по которому воды реки Анио направлялись из Тибура в Рим. Не имея ни войск для продолжения войны, ни денег, Пирр обратился к своим союзникам, к царям Македонии и Азии, помогавшим ему предпринять экспедицию в Италию; но на родине его уже перестали бояться и на его просьбу отвечали отказом. Утратив всякую надежду победить римлян и раздраженный полученными отказами, Пирр оставил гарнизон в Таренте и в том же году (479) [275 г.] возвратился в Грецию, где для отчаянного искателя приключений было более шансов на успех, чем при неизменном и правильном положении дел в Италии. Действительно, он не только скоро вернул все, что было оторвано от его владений, но еще раз и не без успеха предъявил свои притязания на македонский престол. Однако и его последние замыслы рушились по причине хладнокровной и осмотрительной политики Антигона Гоната и в особенности по причине его собственной горячности и его неспособности обуздывать свое высокомерие; он еще выигрывал сражения, но не достиг никакого прочного успеха и был убит в пелопоннесском Аргосе (482) [272 г.] во время ничтожной уличной схватки.
   С битвой при Беневенте окончилась война в Италии, и последние судорожные движения национальной партии стали мало-помалу замирать. Но пока еще был жив тот царственный воин, который осмелился своею мощной рукой остановить течение судьбы, он охранял тарентинскую твердыню от римлян даже в то время, когда находился в отсутствии. Несмотря на то, что после отъезда царя в городе взяла верх мирная партия, командовавший там от имени Пирра Милон отверг ее требования и дозволил расположенным к Риму горожанам, построившим для себя на тарентинской территории особый замок, заключить с римлянами мир на свой собственный риск, но все-таки не отпер городских ворот.
   Но когда после смерти Пирра карфагенский флот вступил в гавань и Милон узнал о намерении граждан отдать город во власть карфагенян, тогда он решился сдать укрепленный замок римскому консулу Луцию Папирию (482) [272 г.] и тем купить для себя и для своей армии право свободного отступления. Для римлян это было огромным счастьем. Судя по опыту, вынесенному Филиппом под Перинфом и Византией, Димитрием перед Родосом, Пирром перед Лилибеем, можно сомневаться в том, чтобы тогдашняя стратегия была в состоянии принудить к сдаче город, который был хорошо укреплен и защищен и к которому был открыт доступ с моря, а какой оборот приняли бы дела, если бы Тарент сделался для финикийцев в Италии тем же, чем был для них Лилибей в Сицилии! Но того, что случилось, уже нельзя было изменить. Когда карфагенский адмирал увидел, что укрепленный замок находится в руках римлян, он объявил, что прибыл в Тарент только для того, чтобы согласно договору оказать союзникам содействие при осаде города, и затем отплыл к Африке; а римское посольство, отправленное в Карфаген для требования объяснений и для заявления неудовольствия по поводу попытки завладеть Тарентом, возвратилось с формальным и клятвенным подтверждением дружественного намерения оказать содействие римлянам, чем эти последние временно удовольствовались. Тарентинцам, вероятно по ходатайству их эмигрантов, было возвращено римлянами право самоуправления, но они были принуждены выдать оружие и корабли, а их городские стены были срыты. В том же году, в котором Тарент подпал под власть римлян, им наконец подчинились самниты, луканцы и бреттии, причем эти последние были принуждены уступить половину доходного и важного для кораблестроения леса Силы. Наконец и в течение десяти лет распоряжавшаяся в Регионе шайка была наказана как за нарушение военной присяги, так и за избиение регионского гражданства и кротонского гарнизона. В этом случае Рим защищал против варваров и общие интересы всех эллинов; поэтому новый владетель Сиракуз Гиерон помогал стоявшим под стенами Региона римлянам присылкой съестных припасов и подкреплений и одновременно с римским нападением на Регион предпринял нападение на их единоплеменников и сообщников по злодеянию -- живших в Мессане мамертинцев. Осада этого последнего города затянулась надолго; но Регион, несмотря на упорное и продолжительное сопротивление тамошних мятежников, был взят в 484 г. [270 г.] римлянами приступом; все, которые уцелели от гарнизона, были высечены и обезглавлены в Риме на публичной площади, а прежние жители были приглашены возвратиться в город и были, по мере возможности, снова введены во владение своей прежней собственностью. Таким образом, вся Италия была покорена в 484 г. [270 г.] Только самые упорные из врагов Рима -- самниты, -- несмотря на официальное заключение мира, продолжали борьбу в качестве "разбойников", так что в 485 г. [269 г.] пришлось еще раз послать против них обоих консулов. Но и самое возвышенное народное мужество и самая отчаянная храбрость имеют свой конец; меч и виселица, наконец, восстановили спокойствие и среди самнитских гор. Для обеспечения этих громадных приобретений снова был основан ряд колоний: в Лукании -- Пест и Коза (481) [273 г.]; для господства над Самнием -- Беневент (486) [268 г.] и Эзерния (около 491) [263 г.]; в качестве передового поста против галлов -- Аримин (486) [268 г.]; в Пиценской области -- Фирм (около 490) [264 г.] и гражданская колония Castrum Novum; затем были сделаны приготовления к продолжению большой южной шоссейной дороги до гаваней Тарента и Брундизия, причем крепость Беневент должна была служить промежуточной станцией между Капуей и Венузией; кроме того, предполагалась колонизация Брундизия, который был избран римской политикой в соперники и в преемники тарентинского торгового рынка. Постройка новых крепостей и проведение новых дорог послужили поводом для войн с мелкими племенами, вследствие того лишившимися некоторой части своей территории, как-то: с пицентами (485--486) [269--268 гг.], которые были частью переселены в окрестности Салерна, с жившими вблизи от Брундизия саллентинцами (487--488) [267--266 гг.] и с умбрийскими сассинатами (487--488) [267--266 гг.], которые, как кажется, заняли после изгнания сенонов область Аримина. Эти крепости и дороги распространили владычество Рима на внутренние страны нижней Италии и на весь италийский восточный берег от Ионийского моря до кельтской границы.
   Прежде чем приступить к описанию политической системы, по которой управлялась из Рима объединенная Италия, мы должны еще обозреть положение морских держав в IV и V вв. Борьба из-за владычества в западных морях велась в ту пору в сущности между Сиракузами и Карфагеном, и, несмотря на значительные успехи, которые были временно достигнуты на море Дионисием (348--389) [406--365 гг.], Агафоклом (437--465) [317--289 гг.] и Пирром (476--478) [278--276 гг.], перевес остался в конце концов на стороне Карфагена, а Сиракузы все более и более спускались на степень морской державы второго разряда. Этрурия уже совершенно утратила свое значение морской державы; прежде принадлежавший этрускам остров Корсика поступил если не совершенно во владение карфагенян, то в зависимость от их морского могущества. Тарент, когда-то игравший некоторую роль, утратил всякое значение после занятия города римлянами. Храбрые массалиоты еще держались на своем узком водном пространстве, но не принимали серьезного участия в том, что делалось на омывающих Италию морях.
   Остальные приморские города едва ли стоили того, чтобы обращать на них серьезное внимание. И Рим не избег такой же участи; на его собственных водах также господствовал чужеземный флот. Однако он с древних пор был приморским городом и в эпоху своей цветущей молодости никогда не изменял своим старым традициям до такой степени, чтобы вовсе не заботиться о своем военном флоте, и никогда не был так безрассуден, чтобы довольствоваться ролью только континентальной державы. Лациум доставлял для судостроения великолепный лес, далеко превосходивший своими достоинствами знаменитые леса нижней Италии, и уже из постоянного существования в Риме доков ясно видно, что там никогда не отказывались от намерения иметь свой собственный флот. Однако во время опасных кризисов, вызванных в Риме изгнанием царей, внутренними раздорами в среде римско-латинского союза и неудачными войнами против этрусков и кельтов, римляне не могли сильно интересоваться тем, что делалось на Средиземном море, а при постоянно усиливавшемся стремлении римской политики к завоеванию италийского континента морские силы римлян пришли в совершенный упадок. До самого конца IV века [ок. 350 г.] вовсе не было речи о латинских военных кораблях за исключением того случая, когда на римском корабле был отправлен в Дельфы жертвенный дар из добычи, захваченной в Вейях (360) [394 г.]. Правда, анциаты все еще вели свою торговлю на военных судах, а при случае занимались и морскими разбоями, так что захваченный около 415 г. [339 г.] Тимолеоном "тирренский корсар" Постумий легко мог быть родом анциат; но Анциум едва ли считался в то время морской державой, и даже если бы считался, то при тогдашних отношениях Анциума к Риму это вовсе не послужило бы на пользу римлян. До какого упадка дошли около 400 г. [ок. 350 г.] морские силы римлян, видно из того факта, что греческий, и как можно догадываться, именно сицилийско-греческий военный флот опустошал в 405 г. [349 г.] берега Лациума, между тем как толпы кельтов в то же время собирали контрибуцию с внутренних латинских стран. Через год после того (406) [348 г.], и без сомнения под непосредственным влиянием этих печальных событий, римская община и карфагенские финикийцы заключили от своего имени и от имени подвластных им союзников договор о торговле и мореплавании; это самый древний римский документ, содержание которого дошло до нас, хотя, конечно, только в греческом переводе[144]. По этому договору римляне обязывались не плавать в водах "Красивого мыса" (Cap Bon) у берегов Ливии, иначе как в случае крайней необходимости; зато они получили наравне с туземцами право свободно заниматься торговлей в Сицилии в пределах карфагенского владычества, а в Африке и в Сардинии, по меньшей мере, право продавать свои товары по цене, установленной при участии карфагенских должностных лиц и при поручительстве карфагенской общины. Карфагенянам, как кажется, было предоставлено право свободной торговли во всяком случае в Риме, а быть может и во всем Лациуме, но только с обязательством не обижать подвластных Риму латинских общин; в случае, если бы они появились на латинской территории в качестве врагов, не оставаться там на ночлег, т. е. не распространять морских разбоев на внутренние страны и сверх того не строить на латинской территории крепостей. Вероятно, к тому же времени относится ранее упомянутый договор между Римом и Тарентом, о времени заключения которого известно только то, что он состоялся задолго до 472 г. [282 г.]; по этому договору римляне обязались, -- за какое вознаграждение со стороны Тарента, не сказано -- не плавать в водах к востоку от Лакинского мыса; этим вполне запирался для них доступ в восточный бассейн Средиземного моря. Это были такие же тяжелые поражения, как и поражение при Аллии; по-видимому, так смотрел на них и римский сенат, который воспользовался с большой энергией благоприятным для Рима оборотом дел в Италии, наступившим вскоре после заключения унизительных договоров с Карфагеном и с Тарентом, и поспешил улучшить стесненное положение римлян в отношении мореплавания. Самые значительные приморские города были населены римскими колонистами, а именно: гавань церитов Пирги, колонизация которой, по всей вероятности, относится к этому времени; на западном берегу Анциум в 415 г. [339 г.]; Таррацина в 425 г. [329 г.]; остров Понция в 441 г. [313 г.]; а так как в Ардее и в Цирцеях уже ранее были поселены колонисты, то оказывается, что все значительные приморские города на территории рутулов и вольсков сделались латинскими, или гражданскими, колониями; кроме того были населены колонистами на территории аврунков Минтурны и Синуэсса в 459 г. [295 г.], на луканской территории Пестум и Коза в 481 г. [273 г.] и на адриатическом побережье Sena Gallica и Castrum Novum около 471 г. [283 г.], Аримин в 486 г. [268 г.]; сюда же следует отнести и занятие Брундизия, состоявшееся тотчас вслед за окончанием войны с Пирром. В большей части этих мест, пользовавшихся правами гражданских, или приморских, колоний[145], молодежь была освобождена от службы в легионах и была обязана только охранять берега. В то же время было оказано вполне обдуманное предпочтение нижнеиталийским грекам перед их сабельскими соседями, а именно значительным общинам -- Неаполю, Региону, Локрам, Туриям, Гераклее, которые на тех же условиях также были освобождены от службы в ополчении; этим была доведена до конца римская цепь, протянутая вокруг берегов Италии. Но руководители римской общины обнаружили в этом случае такую политическую дальновидность, которая могла бы служить уроком для следующих поколений: они поняли, что укрепление и охрана берегов будут недостаточны, если военный флот не будет приведен в такое состояние, которое внушало бы к нему уважение. Основанием для заведения такого флота послужили после покорения Анциума (416) [338 г.] военные галеры, отведенные в римские доки. Однако одновременное распоряжение, запрещавшее анциатам вести какие-либо морские сношения[146], ясно доказывает, что римляне еще вполне сознавали в ту пору свое бессилие на море и что вся их морская политика ограничивалась занятием приморских укрепленных пунктов. Когда же под римский протекторат поступили южноиталийские греческие города и прежде всех других Неаполь (428) [326 г.], снова было положено начало для основания римского флота, так как каждый из этих городов обязался доставлять римлянам военные корабли в качестве союзного контингента. Потом, в 443 г. [311 г.], вследствие особого постановления гражданства были назначены два начальника морских сил (duoviri navales), и этот римский флот участвовал во время самнитской войны в осаде Нуцерии. Может быть, к тому же времени относится упоминаемая в написанной Теофрастом около 446 г. [308 г.] "Истории растений" замечательная отправка римского флота из 25 парусных судов для основания колонии на Корсике. Но о том, как были ничтожны достигнутые результаты, свидетельствует состоявшееся в 448 г. [306 г.] возобновление договора с Карфагеном. Между тем как были оставлены без изменения те статьи договора 406 г. [348 г.], которые касались Италии и Сицилии, римлянам было воспрещено кроме плавания в восточных водах и прежде дозволенное плавание по Адриатическому морю, равно как ведение торговых сношений с подданными Карфагена в Сардинии и в Африке и наконец, по всей вероятности, также основание поселений на Корсике[147], так что для их торговли остались открытыми только подвластная Карфагену часть Сицилии и сам Карфаген. В этом сказалась зависть господствовавшей на морях державы -- зависть, которая усиливалась, по мере того как расширялось римское владычество вдоль морских берегов. Карфаген заставил римлян подчиниться его запретительной системе и отказаться от посещения западных и восточных торговых рынков; с этим находится в связи и рассказ о публичной награде, присужденной тому финикийскому моряку, который пожертвовал своим собственным судном, для того чтобы загнать на мель римское судно, шедшее вслед за ним в Атлантическом океане; таким образом, мореплавание римлян было ограничено узким пространством западной части Средиземного моря, насколько это давало им возможность охранять их берега от грабежей и обеспечить их старинные и важные торговые сношения с Сицилией, римляне поневоле подчинились этим условиям, но они все-таки не переставали заботиться о приведении своих морских сил в лучшее положение. Решительным шагом к этой цели было назначение в 487 г. [267 г.] четырех флотских квесторов (quaestores classici): первый из них должен был жить в приморской гавани города Рима -- Остии; второй должен был наблюдать из бывшего в ту пору главным городом римской Кампании, Калеса, за портовыми городами Кампании и Великой Греции; третий должен был наблюдать из Аримина за гаванями, находившимися на той стороне Апеннин; сфера деятельности четвертого неизвестна. Эти новые постоянные должностные лица были назначены если не исключительно, то между прочим для того, чтобы надзирать за берегами и организовать для защиты этих берегов военный флот. Римский сенат, очевидно, замышлял восстановить независимость римского мореплавания и частью отрезать морские сообщения Тарента, частью запереть вход в Адриатическое море для приходивших из Эпира эскадр, частью освободиться от карфагенского владычества. Признаки этих замыслов обнаруживались уже в ранее описанных отношениях Рима к Карфагену во время последней италийской войны. Хотя царь Пирр еще раз, и притом в последний, вызвал заключение наступательного союза между двумя великими городами, но холодность и вероломство этих союзников, попытки карфагенян утвердиться в Регионе и в Таренте, занятие римлянами Брундизия немедленно вслед за окончанием войны явно доказывают, до какой степени уже в то время сталкивались интересы обеих сторон. Понятно, что Рим искал опоры против Карфагена в эллинских морских державах. Его старинные тесные дружеские сношения с Массалией поддерживались без перерывов. Жертвенный дар, отправленный из Рима в Дельфы после завоевания города Вейи, хранился там в сокровищнице массалиотов. После взятия Рима кельтами в Массалии делался в пользу погорельцев сбор пожертвований, в котором прежде всех приняла участие городская казна; в знак благодарности римский сенат представил массалиотским купцам некоторые льготы по торговле, а во время праздничных игр отводил массалиотам почетное место (graecostasid) на площади рядом с сенатской трибуной. Такое же значение имели торговые и дружественные договоры, заключенные римлянами около 448 г. [306 г.] с Родосом и вскоре после того со стоявшим на берегу Эпира значительным торговым городом Аполлонией, а в особенности очень неприятное для Карфагена сближение Рима с Сиракузами, состоявшееся немедленно вслед за окончанием войны с Пирром. Итак, хотя развитие римского могущества на море очень далеко отстало от огромного развития римских сухопутных сил и хотя римский военный флот далеко не соответствовал географическому и торговому положению государства, однако этот флот стал мало-помалу выходить из того полного ничтожества, до которого он дошел около 400 г. [354 г.], а при обильных ресурсах, которые доставляла Италия, понятно, что финикийцы следили с тревожной заботливостью за этими усилиями римлян.
   Кризис, касающийся господства на италийских водах, уже приближался, но на суше борьба уже закончилась победой. Италия была в первый раз соединена в одно государство под владычеством римской общины. Какие политические права были при этом отняты римской общиной у всех остальных италийских общин и удержаны ею исключительно за собой, т. е. какое понятие о государственном праве лежало в основе этого римского владычества, мы ниоткуда не видим с достаточной ясностью; для этого понятия даже не существовало общеупотребительного выражения, что очень знаменательно и свидетельствует о мудрой предусмотрительности[148]. Положительно известно, что к числу отнятых прав принадлежали объявление войны, заключение договоров и чеканка монеты, так что ни одна из италийских общин не смела объявлять войну иностранному государству или только вступать с ним в переговоры и не смела выпускать какую-либо ходячую монету; напротив того, всякое исходившее от римской общины объявление войны и всякий заключенный ею государственный договор были обязательны для всех остальных италийских общин, а римская серебряная монета была по закону ходячей монетой для всей Италии; далее этого, по всей вероятности, не шли ясно формулированные привилегии руководящей общины, но на практике с ними неизбежно соединялись гораздо более широкие верховные права. Отношения италиков к первенствующей общине были до крайности неодинаковы; в них следует различать, кроме прав полного римского гражданства, три различных разряда подданных.
   Даже права полного римского гражданства были расширены настолько, насколько это было возможно, не отнимая у римской общины значения городской республики. Старинная гражданская территория до того времени расширялась главным образом путем раздачи отдельных земельных участков; этим способом перешли в руки римских поселян южная Этрурия вплоть до Цере и до Фалерий, отнятые у герников земельные участки по берегам Сакко и Анио, большая часть Сабинской территории и значительная часть прежней территории вольсков, в особенности Помптинская равнина; для этих поселенцев были большею частью организованы новые гражданские округа. То же самое было сделано из уступленного Капуей фалернского округа на Вольтурне. Все эти поселившиеся вне Рима граждане не имели ни собственного общинного устройства, ни собственной администрации; на отведенной территории возникали самое большее местечки (fora et conciliabula). В таком же положении находились граждане, которые были отправлены в вышеупомянутые так называемые приморские колонии; они также сохраняли за собою права полного римского гражданства, и их самоуправление не имело значения. Напротив того, в конце этого периода римская община начала с того, что стала предоставлять права полного гражданства ближайшим общинам пассивных граждан, принадлежавших к одной с нею или к родственной национальности; это было сделано по всей вероятности и прежде всего для Тускула[149]и также для остальных находившихся в собственно Лациуме общин с пассивным гражданским правом, а затем, в конце второго периода (486) [268 г.], то же преимущество было распространено на сабинские города, которые в ту пору без сомнения уже вполне латинизировались, а во время последней тяжелой войны дали достаточные доказательства своей преданности. Эти города сохранили и после своего вступления в римский гражданский союз прежде принадлежавшее им право ограниченного самоуправления; таким образом, скорее среди полноправных римских граждан или в морских колониях стали впервые возникать особые общины, а из этого порядка вещей с течением времени развилось римское муниципальное устройство. Итак, страна, населенная полноправными римскими гражданами, простиралась в конце этой эпохи к северу до окрестностей Цере, к востоку до Апеннин, к югу до Таррацины; впрочем, о точном определении этих границ конечно здесь не может быть и речи, так как внутри их находилось несколько союзных городов, пользовавшихся латинским правом, как например Тибур, Пренесте, Сигния, Норба, Цирцеи, а вне их пользовались полными правами римского гражданства жители Минтурн, Синуэссы, Фалернской области, города Sena Gallica и некоторых других местностей, и уже в ту пору, вероятно, были рассеяны по всей Италии семьи римских крестьян, жившие поодиночке или целыми селениями. К подвластным общинам принадлежали пассивные граждане (cives sine suffragio), которые по своим правам и обязанностям стояли наравне с полноправными гражданами, отличаясь от них только тем, что не участвовали в выборах ни активно, ни пассивно. Их правовое положение было регулировано постановлениями римских комиций и издававшимися для них римским претором нормами, причем, без сомнения, в основу было положено их прежнее внутреннее устройство. За них постановлял решения римский претор или его "заместители" (praefecti), которых он ежегодно посылал в отдельные общины. Те из них, которые были поставлены в более выгодное положение, как например город Капуя, сохранили самоуправление и вместе с тем употребление местного языка и собственных должностных лиц, заведовавших набором рекрутов и переписью. У общин, поставленных в худшее положение, как например у Цере, было отнято даже самоуправление, и это без сомнения была самая тяжелая из всех форм подданства. Однако, как замечено выше, в конце этого периода уже обнаруживается намерение включать эти общины в состав полноправного гражданства, по крайней мере поскольку они фактически латинизировались. Самый привилегированный и самый важный разряд подвластных общин составлял латинские города; его значительно расширяли многочисленные автономные общины, основанные Римом внутри и даже вне Италии и известные под названием латинских колоний, и он все более и более расширялся благодаря основанию новых общин этого рода. Эти новые городские общины римского происхождения, но на латинском праве все более и более становились настоящими опорами римского владычества над Италией. Это были уже не те латины, с которыми римляне боролись при Регильском озере и при Трифане, -- не те старинные члены альбанского союза, которые искони считали себя равными с римскою общиною, если не лучше ее, и для которых римское владычество было тяжелым игом, как это доказывают и чрезвычайно строгие меры предосторожности, которые были приняты против Пренесте в начале войны с Пирром, и очень долго не прекращавшиеся раздоры, в особенности с пренестинцами. Этот древний Лациум, в сущности, или подчинился Риму, или слился с ним, и в нем осталось немного политически независимых общин, которые, за исключением Пренесте и Тибура, были вообще незначительны. Наоборот, Лациум позднейших времен республики состоял почти исключительно из таких общин, которые издавна чтили Рим как свою столицу и метрополию. Будучи окружены племенами, говорившими на иных языках и иначе управлявшимися, они были привязаны к Риму сходством языка, законов и нравов; играя роль мелких тиранов окрестной страны, они были принуждены ради собственной безопасности примыкать к Риму, как примыкают передовые отряды к главной армии; наконец вследствие постоянно возраставших материальных преимуществ римского гражданства они извлекли немало выгод даже из своего урезанного равноправия с римлянами: так, например, им обыкновенно отводили в пользование часть римских государственных земель и их допускали наравне с римскими гражданами к участию в государственных откупах и подрядах. Тем не менее и предоставленная им самостоятельность имела опасные для римлян последствия. Принадлежавшие ко временам римской республики надписи, которые были найдены в Венузии и очень недавно в Беневенте[150], доказывают нам, что Венузия, точно так же как и Рим, имела свое плебейство и своих народных трибунов и что в Беневенте высшие должностные лица носили титул консулов, по крайней мере, во время войны с Ганнибалом. Обе эти общины принадлежали к числу самых младших среди латинских колоний, пользовавшихся старыми правами; из приведенных фактов видно, какие в них проявлялись стремления около половины V века [ок. 300 г.]. И эти так называемые латины, происшедшие от римского гражданства и сознавшие свое с ним равенство во всех отношениях, уже начали тяготиться своим союзным правом низшего разряда и стремиться к полному равноправию. Поэтому, как ни были важны для Рима эти латинские общины, римский сенат старался по возможности урезывать их права и привилегии и превращать их из союзников в подданных, насколько это было возможно без разрушения преград, отделявших их от нелатинских общин в Италии. Мы уже ранее говорили о том, как был уничтожен союз латинских общин, как вместе с тем было уничтожено прежнее полное равноправие этих общин и как они утратили самые важные из своих политических прав; после окончательного покорения Италии был сделан дальнейший шаг и было приступлено к ограничению до сих пор неприкосновенных личных прав отдельных латинов и прежде всего к ограничению права свободно переселяться с одного места на другое. Основанной в 486 г. [268 г.] общине Аримину и всем другим, позднее основанным, автономным общинам было предоставлено только то преимущество перед остальными подданными, что они были уравнены с римской общиной в области частного права -- в том, что касалось торговли, мены и наследственного права[151]. Вероятно, около того же времени предоставленное старинным латинским общинам право полной свободы передвижения, т. е. право каждого из их граждан приобретать полные права гражданства при переселении в Рим, было для позднее основанных латинских колоний ограничено теми лицами, которые у себя на родине достигали высших должностей; только им было разрешено менять свое колониальное гражданское право на римское. Из этих фактов ясно видно, что положение Рима совершенно изменилось. Пока Рим был хотя и первой общиной между многочисленными италийскими городскими общинами, но все-таки принадлежал к их числу, даже вступление в число полноправных римских граждан вообще считалось выгодным для той общины, которая приобрела новых граждан, поэтому негражданам всячески облегчали переход в гражданство и даже налагали на них обязанность такого перехода в виде наказания. Но, с тех пор как римская община одна господствовала, а все остальные сделались ее слугами, установились обратные отношения: римская община стала ревниво оберегать свои гражданские права и поэтому прежде всего положила конец старинному неограниченному праву переселения; впрочем, государственные люди того времени были достаточно дальновидны, для того чтобы оставить доступ в римское гражданство открытым по закону по крайней мере для самых выдающихся и для самых даровитых членов тех подвластных общин, которые принадлежали к высшему разряду. Стало быть, и латинам пришлось убедиться в том, что Рим, покоривший Италию главным образом благодаря их содействию, теперь уже не нуждался в них, как прежде. Наконец, положение нелатинских союзных общин понятным образом подводилось под самые разнообразные нормы, которые устанавливались отдельными союзными договорами. Некоторые из этих заключенных на вечные времена договоров, как например те, которые были заключены с общинами герников, Неаполем, Нолой, Гераклеей, предоставляли этим последним сравнительно очень широкие права, между тем как другие договоры, как например те, которые были заключены с тарентинцами и самнитами, были похожи на принятие в подданство. Можно признать за общее правило, что не только союзы латинов и герников, о которых до нас дошли достоверные сведения, но и все вообще италийские союзы, и в том числе союзы самнитский и луканский, были лишены прав законодательным актом или были лишены всякого политического значения и что ни одной из италийских общин не было дозволено вступать с другими италийскими общинами в соглашение относительно торговых сношений и браков или только сообща совещаться и постановлять решения. Далее были приняты меры, хотя и не повсюду одинаковые, чтобы военные и податные силы всех италийских общин находились в распоряжении господствующей общины. С одной стороны, гражданская милиция, а с другой -- контингенты "латинского имени" считались главными и нераздельными частями римской армии, которая таким образом сохраняла свой национальный характер. Однако в состав этой армии включали также не только пассивных римских граждан, но, без сомнения, и членов нелатинских союзов: они или обязывались доставлять военные корабли, как это требовалось от греческих общин, или же вносились в списки италиков, обязанных доставлять вспомогательные войска (formula togatorum), как это было сразу или постепенно установлено для апулийцев, сабеллов и этрусков. Размер этих вспомогательных войск, точно так же как и размер тех, которые доставлялись латинскими общинами, как кажется, имел определенную норму; однако это не мешало господствующей общине требовать в случае надобности и более значительных подкреплений. С этим находилось в связи и косвенное обложение налогами, так как каждая община была обязана снаряжать и содержать своей контингент на собственный счет. Поэтому не без умысла были возложены на латинские и нелатинские союзные общины те воинские повинности, которые требовали самых значительных издержек; так, например, военный флот содержали большею частью греческие города, а к конной службе союзники привлекались -- по крайней мере в более позднюю пору -- втрое сильнее, чем римские граждане, между тем как для пехоты еще долго оставался в силе или считался общим правилом тот старый принцип, что союзный контингент не должен быть более многочислен, чем гражданское ополчение.
   Система, на которой было основано это устройство, в своих подробностях и в своей внутренней связи уже не может быть выяснена из тех немногих сведений, какие дошли до нас. Даже нет возможности хотя бы приблизительно определить, в каком численном отношении находились между собой три разряда подданства и в отношении полноправных граждан[152]. Даже географическое распределение отдельных категорий по Италии известно нам не вполне. Напротив того, главные соображения, на которых были основаны эти порядки, так очевидны, что едва ли нужно их объяснять. Прежде всего, как уже было ранее замечено, сфера непосредственного господства общины была расширена частью путем основания колоний из полноправных граждан, частью путем дарования пассивных гражданских прав. Это расширение заходило так далеко, как только было возможно без совершенного уничтожения централизации римской общины, которая все-таки была и должна была оставаться городской общиной. Когда система инкорпорации достигла своих естественных пределов и даже, быть может, перешагнула через них, тогда всем вновь присоединившимся общинам пришлось довольствоваться положением подданных, так как чистая гегемония не могла долго служить нормой для определения взаимных сношений. Поэтому не вследствие самовольного захвата верховной власти, а вследствие неизбежного тяготения к одному центру образовалась рядом с категорией господствующих граждан вторая категория подданных.
   Между орудиями владычества, естественно, главную роль играло разъединение подданных посредством уничтожения италийских союзов и образования многочисленных, сравнительно менее значительных общин, равно как распределение внешнего гнета по степеням сообразно с различными категориями подданных. Как Катон заботился в своем домашнем быту о том, чтобы рабы не жили между собой слишком дружно, и с намерением возбуждал между ними раздоры и разделение на партии, так и римская община делала то же в более широких размерах; хотя этот прием и был некрасив, но он вел к цели. Лишь дальнейшим применением того же средства были преобразование организации всех зависимых общин по римскому образцу и передача управления в руки зажиточных и знатных семейств, которые стояли в естественной, более или менее резкой, оппозиции к народной массе и как ради своих материальных интересов, так и ради интересов общинного управления необходимо должны были искать для себя опоры в Риме. Самым замечательным примером в этом отношении может служить обхождение Рима с Капуей, которая была единственным из италийских городов, способным соперничать с Римом, и потому, как кажется, издавна была предметом подозрительной осторожности. Аристократия Кампании получила привилегированное судебное устройство, особые места для собраний и вообще во всех отношениях особые от всех права. Ей даже были назначены из общинной кассы Кампании довольно значительные пенсии, а именно 1 600 ежегодных пенсий по 450 статеров (около 200 талеров). Это были те самые кампанские всадники, которые своим неучастием в великом латинско-кампанском восстании 414 г. [340 г.] много способствовали его неуспеху и которые своей храбростью решили в 459 г. [295 г.] битву при Сентине в пользу римлян; напротив того, стоящая в Регионе кампанская пехота прежде всех отложилась от римлян во время войны с Пирром. Обращение римлян в 489 г. [265 г.] с Вольсиниями представляет другой замечательный пример того, какие выгоды умели извлекать римляне из возникавших в зависимых общинах сословных распрей благодаря тому, что располагали аристократию в свою пользу. Там, точно так же как и в самом Риме, шла борьба между старыми и новыми гражданами, и эти последние достигли законным путем политического равноправия. Вследствие этого старые граждане Вольсиний обратились к римскому сенату с просьбой восстановить их старый строй. Господствовавшая в городе партия понятным образом сочла эту попытку за государственную измену и подвергла просителей законному наказанию. Римский сенат принял между тем сторону старых граждан, а так как город не обнаружил желания подчиниться его воле, то присланная туда военная экзекуция не только уничтожила действовавшую по закону общинную конституцию Вольсиний, но даже срыла до основания старинную столицу Этрурии, ясно доказав на этом примере италикам, как было страшно не подчиняться владычеству Рима. Однако римский сенат был достаточно благоразумен, чтобы понимать, что единственное средство упрочить основанное на насилии владычество -- сдержанность самих властителей. Поэтому зависимым общинам была оставлена или дарована автономия, заключавшая в себе некоторую тень самостоятельности, некоторую долю участия в военных и политических успехах Рима и главным образом свободное общинное устройство. Таким образом, на всей территории, принадлежавшей италийскому союзу, не было ни одной общины гелотов. По той же причине Рим, быть может с беспримерными в истории прозорливостью и великодушием, с самого начала отказался пользоваться самым опасным из всех правительственных прав -- правом облагать подданных податями. Уплату дани, быть может, и налагали на зависимые кельтские округа, но в пределах италийского союза не было ни одной обложенной податями общины. Наконец, по той же причине воинская повинность хотя и была возложена на независимых членов союза, но вовсе не была снята с римских граждан. Наоборот, римские граждане, по всей вероятности, участвовали в ополчении сравнительно гораздо более, чем члены союза, а латины со своей стороны участвовали гораздо более, чем латинские союзные общины. Поэтому присвоение себе лучшей части военной добычи сначала Римом, а вслед за ним латинами представлялось до известной степени справедливым делом. Трудную задачу надзора и контроля над всей массой италийских общин, обязанных доставлять вспомогательные войска, римское центральное правительство исполняло частью при помощи четырех италийских квестур, частью посредством распространения римской цензуры на все подвластные города. Флотские квесторы должны были, помимо своих ближайших обязанностей, собирать доходы с вновь приобретенных государственных земель и контролировать доставку вспомогательных войск от новых членов союза; они были первыми римскими должностными лицами, для которых место пребывания и сфера деятельности были назначены законом вне Рима, и они составляли необходимую среднюю инстанцию между римским сенатом и италийскими общинами. Сверх того, как это видно из позднейшего муниципального устройства, высшие должностные лица каждой италийской[153]общины, какое бы они ни носили название, должны были производить перепись в каждый четвертый или пятый год. Мотивы этого постановления, конечно, могли возникнуть только в Риме, и оно, конечно, могло иметь только одну цель -- доставлять сенату через римских цензоров сведения о военных и податных силах всей Италии. С этим военно-административным объединением всех племен, живших по эту сторону Апеннин вплоть до Япигского мыса и до Регийского пролива, наконец находится в связи и появление нового, общего для всех них названия "носителей тоги", которое было древнейшим термином римского государственного права, или название италиков; оно первоначально было в ходу у греков, а потом вошло в общее употребление. Жившие в этих странах различные народы стали впервые сознавать свое единство и сближаться между собою, вероятно, отчасти в противоположность грекам, отчасти и главным образом потому, что оборонялись совокупными силами от кельтов; конечно могло случиться, что какая-нибудь из италийских общин действовала заодно с кельтами против Рима и пользовалась этим удобным случаем, чтобы восстановить свою независимость, но с течением времени все-таки брало верх здоровое национальное чувство. Подобно тому как галльская земля считалась до позднейшей поры юридической противоположностью италийской земли, так и "носители тоги" получили это название в противоположность с кельтскими "носителями штанов" (bracati). Отражение кельтских нашествий сыграло, вероятно, важную роль и как причина и как предлог при централизации военных сил в руках Рима. Между тем как римляне играли роль руководителей в великой национальной борьбе и заставили сражаться под своими знаменами этрусков, латинов, сабеллов, апулийцев и эллинов внутри тех границ, которые будут сейчас указаны, до той поры шаткое и скорее внутреннее единство сделалось более тесным и получило государственную прочность, а название Италии, которое еще у греческих писателей V в. [ок. 350--250 гг.], как например у Аристотеля, обозначало лишь теперешнюю Калабрию, сделалось общим названием страны, в которой жили "носители тоги". Древнейшие границы этого великого, предводимого Римом, оборонительного союза, или Новой Италии, доходили на западном побережье до окрестностей Ливорно вниз от Арно[154], а на восточном -- до Эзиса вверх от Анконы; находившиеся вне этих границ колонизованные италиками местности, как например Sena Gallica и Аримин на той стороне Апеннин и Мессана в Сицилии, считались географически лежащими вне Италии, даже если некоторые из них, как например Аримин, были членами союза или, как например Сена, даже были римскими гражданскими общинами. Еще менее могли быть причислены к "носителям тоги" кельты, жившие на той стороне Апеннин, хотя быть может уже в ту пору некоторые из кельтских округов находились под римской клиентеллой. Таким образом, Италия достигла политического единства; но она уже вступала на тот путь, который ведет и к единству национальному. Господствующая латинская национальность уже ассимилировала сабинов и вольсков, а отдельные латинские общины уже были рассыпаны по всей Италии; это было лишь развитием зачатков, когда латинский язык со временем делался родным языком для всякого, кто имел право носить латинское верхнее платье. Что римляне уже в ту пору ясно сознавали эту цель, видно из того, что они распространяли латинское имя на всех членов италийского союза, обязанных доставлять вспомогательные войска[155]. Все, что нам известно об этом величественном политическом здании, свидетельствует о высокой политической мудрости его безыменных строителей, а необыкновенная прочность, которую впоследствии сохраняла под самыми тяжелыми ударами эта конфедерация, сплоченная из такого множества разнородных составных частей, наложила на великое произведение этих строителей печать успеха. С тех пор как все нити этой так искусно и так прочно обвитой вокруг всей Италии сети соединились в руках римской общины, эта община сделалась великой державой и вступила в систему средиземноморских государств вместо Тарента, Лукании и других государств среднего и мелкого размера, исключенных последними войнами из ряда политических держав. Чем-то вроде официальной санкции нового положения, которое занял Рим, была отправка двух торжественных посольств, ездивших в 481 г. [273 г.] из Александрии в Рим и из Рима в Александрию, и хотя при этом имелось в виду главным образом регулирование только торговых сношений, но без сомнения этим был подготовлен и политический союз.
   Как Карфаген боролся с египетским правительством из-за Кирены и скоро должен был вступить в борьбу с римским правительством из-за Сицилии, так и Македония оспаривала у первого из этих правительств решительное влияние на Грецию, а у второго -- пока только владычество над берегами Адриатического моря. Со всех сторон готовившиеся столкновения неизбежно должны были вызвать постоянное вмешательство и завлечь Рим в качестве обладателя Италии на ту широкую арену, которую победы Александра Великого и замыслы его преемников превратили в арену непрерывной борьбы.

Глава VIII.
Законы. Религия. Военное устройство.
Народное хозяйство. Национальность.

   В развитии права в эту эпоху внутри римской общины самым важным нововведением был своеобразный нравственный контроль, которому община начала подвергать отдельных граждан или своею непосредственной властью или через посредство своих уполномоченных. Зародыш этого нововведения следует искать в праве должностных лиц налагать имущественные пени (multae) за нарушение установленного порядка. Наложение пеней более чем в 2 овцы и 30 волов или, после того как общинным постановлением 324 г. [430 г.] взыскания скотом были превращены в денежные пени, более чем в 3020 фунтовых ассов (218 талеров) перешло путем апелляций в руки общины вскоре после изгнания царей; тогда процедура денежных оштрафований получила такое важное значение, которого первоначально не имела. Под неопределенное понятие о нарушении установленного порядка можно было подводить все, что угодно, а посредством наложения высшей степени имущественных пеней можно было достигнуть всего, чего угодно; а смягчающее постановление, что если размер этих имущественных пеней не был определен по закону денежной суммой, то они не должны были превышать половины принадлежавшего оштрафованному лицу имущества, не столько устраняло опасность этой произвольной процедуры, сколько обнаруживало ее еще более наглядно. В эту сферу входили еще те полицейские законы, которыми была так богата римская община с древнейших времен, а именно: постановления "Двенадцати таблиц", запрещавшие натирать мазью тела усопших руками наемников, класть вместе с покойником более одной перины, более трех обшитых пурпуром покрывал, а также золотые вещи и венки, употреблять для костра обработанное дерево, окуривать его ладаном и опрыскивать его вином, приправленным миррой; те же постановления ограничивали число флейтистов на похоронных процессиях десятью, не допускали плакальщиц и воспрещали похоронные пиры; это было нечто вроде древнейших римских законов против роскоши. Сюда же принадлежали возникшие из сословных раздоров законы против излишнего пользования общинными пастбищами и против несоразмерного занятия свободных государственных земель, равно как законы против ростовщичества. Однако как эти, так и другие им подобные постановления по меньшей мере раз навсегда ясно определяли, в чем заключается запрещенное деяние и какое оно влечет за собою наказание. Гораздо опаснее было принадлежавшее каждому должностному лицу, которому было отведено особое ведомство, право налагать пени за нарушение установленного порядка, а если эти пени допускали по своему размеру апелляцию и оштрафованный не подчинялся состоявшемуся решению -- передавать дело на рассмотрение общины. Уже в течение V века [ок. 350--250 гг.] возбуждались этим путем уголовные преследования за безнравственный образ жизни как мужчин, так и женщин, за барышничество хлебной торговлей, за колдовство и некоторые другие деяния того же рода. В тесной связи со всеми этими постановлениями находилась возникшая в ту же пору сфера деятельности цензоров, которые пользовались своим правом составлять римский бюджет и списки граждан частью для того, чтобы устанавливать по своему усмотрению налоги на роскошь, отличавшиеся от наказаний за роскошь только по своей форме, частью и в особенности для того, чтобы урезывать или отнимать политические почетные права у тех граждан, которые были уличены в предосудительных поступках. Как далеко заходила опека уже в ту пору, видно из того, что таким наказаниям подвергались за небрежную обработку своих собственных пахотных полей и что даже такой человек, как Публий Корнелий Руфин (консул 464, 477 гг. [290, 277 гг.]), был вычеркнут цензорами 479 г. [275 г.] из списка сенаторов за то, что имел серебряную столовую посуду, стоившую 3360 сестерций (240 талеров). Согласно с правилами, общими для всех распоряжений должностных лиц, конечно и распоряжения цензоров имели обязательную силу только во время пребывания их в должности, т. е. обыкновенно на следующие пять лет, и потому могли быть возобновлены или не возобновлены следующими цензорами. Тем не менее, это право цензоров имело такое громадное значение, что благодаря ему должность цензора превратилась из второстепенных по рангу и влиянию в главную из всех римских общественных должностей. Сенатское управление опиралось главным образом на эту двойную полицию, облеченную столь же обширным, сколь и безотчетным, полновластием -- на высшую и низшую полицию общины и общинных должностных лиц. Эта система управления, как и всякая другая, основанная на личном произволе, принесла и много пользы и много вреда, и нет возможности опровергнуть мнение, что зло преобладало; только не следует забывать, что эта эпоха особенно отличалась хотя и наружной, но тем не менее суровой и энергично оберегаемой нравственностью, равно как сильно развитым гражданским духом, а потому и учреждения, о которых идет речь, не были запятнаны грубыми злоупотреблениями; если же они и подавляли личную свободу, зато именно они всеми силами, а нередко и насилиями поддерживали в римской общине сочувствие к общественным интересам, равно как старинные порядки и нравы. Наряду с этими нововведениями проявляются в развитии римского законодательства, хотя и медленно, недостаточно ясно, тенденции более гуманные и более новые. Этот отпечаток заметен на большей части узаконений "Двенадцати таблиц", которые сходятся с законами Солона и потому основательно считаются важными нововведениями; сюда относятся: обеспечение права свободно составлять ассоциации и обеспечение автономии возникших вследствие того союзов; запрещение запахивать межевые полосы; смягчение наказаний за воровство, вследствие чего непойманный с поличным вор мог откупиться от обокраденного уплатой вознаграждения в двойном размере. В том же духе было смягчено долговое право посредством издания Петелиева закона, хотя и целым столетием позже. Право свободно располагать своим состоянием признавалось еще самыми древними римскими законами за владельцем при его жизни, но на случай его смерти зависело от разрешения общины; а теперь это стеснение было уничтожено, так как законами "Двенадцати таблиц" или их истолкователями была признана за частными завещаниями такая же обязательная сила, какую имели завещания, утвержденные куриями. Это был большой шаг к уничтожению родовых союзов и к полному проведению личной свободы в области имущественных прав. В высшей степени абсолютная отцовская власть была ограничена постановлением, что сын, который был три раза продан своим отцом, уже не поступал снова под его власть, а получал свободу; вскоре после того путем совершенно неправильного юридического вывода была связана с этим постановлением и возможность со стороны отца добровольно отказаться от власти над сыном посредством эмансипации. В брачном праве было введено разрешение гражданских браков, и хотя полная власть мужа над женой была так же неизбежно связана с законным гражданским браком, как и с законным религиозным браком, однако дозволение заключать вместо брака супружеские союзы, в которых не признавалась такая власть, было первым шагом к ослаблению полновластия мужа. Началом юридического принуждения к брачной жизни был налог на холостяков (aes uxorium), введением которого начал в 351 г. [403 г.] свою общественную деятельность Камилл в звании цензора.
   Более важные в политическом отношении и вообще более изменчивые порядки судопроизводства подверглись еще более значительным изменениям, чем самые законы. Сюда относится прежде всего ограничение высшей судебной власти путем кодификации земского права и путем наложения на должностных лиц обязанности впредь руководствоваться при решении гражданских и уголовных дел не шаткими преданиями, а буквой писаного закона (303, 304) [451, 450 гг.]. Назначение в 387 г. [367 г.] высшего должностного лица исключительно для заведования судопроизводством и одновременно состоявшееся в Риме и заимствованное оттуда всеми латинскими общинами учреждение особого полицейского ведомства ускорили отправление правосудия и обеспечили точное исполнение судебных приговоров. Этим полицейским властям, или эдилам, естественно, была представлена и некоторая доля судебной власти: они были обыкновенными гражданскими судьями по делам о продажах, которые совершались на публичном рынке и в особенности на рынках скотопригонном и невольническом; они же были судьями первой инстанции в делах о взысканиях и штрафах или, что по римскому праву было одно и то же, действовали в качестве публичных обвинителей. Вследствие этого в их руках находилось применение законов о штрафах и вообще столь же неопределенное, сколь и политически важное штрафное законодательство. Обязанности того же рода, но более низкого разряда и касавшиеся преимущественно мелкого люда, были возложены на назначенных в 465 г. [289 г.] трех ночных надзирателей, или палачей (tres viri nocturni или capitales): они заведовали ночной пожарной и охранявшей общественную безопасность полицией и наблюдали за совершением смертных казней, с чем было скоро, а может быть и с самого начала, связано право решать некоторые дела коротким судом[156].
   Наконец, при постоянно расширявшемся объеме римской общины явилась необходимость, частью в интересе подсудимых, назначать в отдаленные местности особых судей для разбирательства хотя бы незначительных гражданских дел, это нововведение обратилось в постоянное правило для общин с пассивными гражданскими правами и, по всей вероятности, было распространено даже на отдаленные общины, пользовавшиеся полными гражданскими правами[157]; то были первые зачатки римской муниципальной юрисдикции, развивавшейся рядом с собственно римской юрисдикцией.
   В гражданском судопроизводстве, которое по понятиям того времени обнимало большую часть преступлений, совершаемых против сограждан, было установлено законом, вслед за упразднением царской власти, уже ранее применявшееся на практике, разделение процедуры на постановку перед должностным лицом юридического вопроса (ius) и на разрешение этого вопроса назначенным от должностного лица частным лицом (iudicium); а этому разделению было главным образом обязано римское частное право своей логической и практической ясностью и определенностью[158]. В делах, касавшихся права собственности, вопрос о действительном владении, до тех пор разрешавшийся должностными лицами по их личному неограниченному усмотрению, был мало-помалу подведен под установленные законом правила, и наряду с правом собственности развилось право владения, вследствие чего должностные лица снова утратили значительную долю своей власти. В уголовном судопроизводстве народный суд, до того времени составлявший инстанцию помилования, превратился в установленную законом апелляционную инстанцию. Если осужденный должностным лицом после опроса (quaestio) обвиняемый апеллировал к народу, то судья публично производил дополнительное судебное следствие (anquisitio), и если повторял свой приговор на трех публичных разбирательствах, то в четвертом заседании народ или утверждал, или отменял приговор. Смягчать наказание не дозволялось. Тем же республиканским духом были проникнуты правила, что дом служит охраной для гражданина, который может быть арестован только вне дома, что следственного ареста следует избегать и что всякий обвиненный, но еще не осужденный гражданин может избегнуть последствий обвинительного приговора, отказавшись от своих гражданских прав -- если только этот приговор касается не его имущества, а его личности; эти правила никогда не были формально установлены законом и, стало быть, не были юридически обязательны для должностного лица, исполнявшего роль обвинителя; тем не менее, их нравственный вес был так велик, что они имели очень большое влияние, особенно на уменьшение смертных казней. Однако, хотя римское уголовное право и свидетельствует об усилении в ту эпоху гражданского духа и гуманности, оно страдало на практике от сословных распрей, влияние которых особенно вредно в этой сфере. Созданная этими распрями состязательная в первой инстанции уголовная юрисдикция всех общинных должностных лиц была причиной того, что в римском уголовном судопроизводстве не было ни постоянной следственной власти, ни тщательного предварительного дознания; а так как уголовные приговоры в последней инстанции постановлялись в законных формах законными органами, никогда не отвергая своего происхождения от прерогативы помилования, и так как, сверх того, назначение полицейских пеней вредно влияло на внешне очень сходные с ним уголовные приговоры, то эти приговоры постановлялись не на основании твердого закона, а по личному произволу судей, но при этом они носили характер не злоупотребления, а были как бы узаконены. Римское уголовное судопроизводство утратило этим путем всякую принципиальность и опустилось на степень игрушки и орудия в руках политических партий; это было тем менее извинительно, что хотя эта процедура была предназначена преимущественно для политических преступлений, но она применялась и к другим преступлениям, как например, к убийствам и поджогам. Сверх того, медленность этой процедуры и республиканское высокомерное презрение к негражданину были причиной того, что к этому формальному судопроизводству привилось более короткое уголовное, или, вернее, полицейское, судопроизводство для рабов и для мелкого люда. И в этом случае страстная борьба по поводу политических процессов перешла за свои естественные границы и вызвала появление таких учреждений, которые много способствовали тому, чтобы мало-помалу заглушить в римлянах понятие о прочных нравственных основах правосудия.
   Мы гораздо менее в состоянии проследить дальнейшее развитие римских понятий о религии в эту эпоху. Люди того времени вообще твердо держались безыскусственного благочестия предков и были одинаково далеки и от безверия и от суеверий. Как живуча была еще в ту пору основная идея римской религии -- одухотворение всего земного, -- видно из того, что, вероятно, вследствие появления в 485 г. [269 г.] ходячей серебряной монеты появился и новый бог Argentinus (серебреник), который, естественно, был сыном старейшего бога Aesculanus (медник). Отношения к чужим странам оставались такими же, какими были прежде; но эллинское влияние усиливалось и в области религии, и даже более, чем в какой-либо другой.
   Только в ту пору стали в самом Риме воздвигать храмы греческим богам. Древнейшим из них был храм Кастора и Поллукса, сооруженный вследствие обета, данного во время битвы при Регильском озере, и освященный 15 июля 269 г. [485 г.]. Связанная с сооружением этого храма легенда гласит, что двое юношей, отличавшихся нечеловеческой красотой и нечеловеческим ростом, сражались в рядах римлян и немедленно после окончания битвы поили своих покрытых пеной коней на римской площади у источника Ютурны, возвещая об одержанной великой победе; эта легенда носит на себе вовсе не римский отпечаток и, без всякого сомнения, была старинным воспроизведением похожего на нее в своих подробностях рассказа о явлении Диоскуров в знаменитой битве, которая происходила лет за сто перед тем между кротонцами и локрами у реки Сагры. Что касается дельфийского Аполлона, то не только отправлялись к нему депутации, как это было в обыкновении у всех народов, находившихся под влиянием греческой культуры, и не только отсылалась к нему десятая часть военной добычи, как это было сделано после взятия города Вейи (360) [394 г.], но ему был также воздвигнут в городе храм (323) [431 г.], возобновленный в 401 г. [353 г.]. То же самое случилось в конце этого периода с Афродитой (459) [295 г.], которая загадочным образом отождествилась с древней римской богиней садов Венерой[159], и то же самое случилось с Асклепием, или Эскулапием (463) [291 г.], которого выпросили у города Эпидавра в Пелопоннесе и торжественно перевезли в Рим. Впрочем, в тяжелые времена местами раздавались жалобы на вторжение иноземных суеверий, т. е., по всей вероятности, этрусских гаруспиций (как это случилось в 326 г. [428 г.]); тогда полиция, конечно, обращала на этот предмет надлежащее внимание. Напротив того, в Этрурии, где нация коснела в политическом ничтожестве и приходила в упадок от праздной роскоши, богословская монополия знати, тупоумный фатализм, бессодержательная и нелепая мистика, истолкование знамений и промысел нищенствующих пророков мало-помалу достигли той высоты, на которой мы находим их впоследствии.
   В жизни жречества, сколько нам известно, не произошло значительных перемен. Установленные около 465 г. [289 г.] более строгие меры взыскания тех судебных пеней, которые шли на покрытие расходов публичного богослужения, свидетельствуют о возрастании государственных расходов на этот предмет, а это возрастание было неизбежным последствием того, что увеличилось число богов и храмов. Уже ранее было нами замечено, что одним из вредных последствий сословных распрей было чрезмерно возраставшее влияние коллегий сведущих лиц, при содействии которых кассировались политические акты, этим, с одной стороны, расшатывались народные верования, а с другой -- для жрецов открывалась возможность оказывать вредное влияние на общественные дела.
   В военном устройстве произошла в эту эпоху полная революция. Древняя греко-италийская организация армии, основанная подобно гомеровской на выделении в особый передовой отряд самых лучших бойцов, сражавшихся обыкновенно верхом, была заменена в последние времена царей легионом -- древнедорийской фалангой гоплитов, имевшей, вероятно, восемь рядов в глубину; с тех пор этот легион был главной опорой в битвах, а конница, поставленная на флангах и сражавшаяся, смотря по обстоятельствам, то на коне, то в пешем строю, употреблялась преимущественно в качестве резерва. Из этого военного строя развились почти одновременно: в Македонии -- фаланга сарисс, в Италии -- манипулярный строй. Первая -- путем сплочения и углубления рядов, второй -- путем дробления и увеличения числа частей, а главным образом -- посредством разделения старого легиона из 8400 человек на два легиона по 4200 человек в каждом. Старинная дорийская фаланга была организована для боя мечами и главным образом копьями на близком расстоянии, причем метательному оружию предназначалась случайная и второстепенная роль. Напротив того, в манипулярном легионе только третий строй имел копья для рукопашного боя, а двум первым было дано вместо того новое и своеобразное италийское метательное оружие -- pilum (дротик); это было четырехугольное или круглое древко длиною в пять с половиной локтей с трех- или четырехугольным железным наконечником; оно, быть может, было первоначально введено для защиты лагерных окопов, но скоро оно перешло от последней линии к первым, откуда его метали в неприятельские ряды на расстоянии от десяти до двадцати шагов. Вместе с тем меч приобрел гораздо более важное значение, чем какое имел короткий нож фаланги, так как залп дротиков имел главною целью расчистить путь для атаки в мечи. Кроме того, фаланга устремлялась на неприятеля вся разом как одно могущественное целое, между тем как в новом италийском легионе были тактически отделены одна от другой те более мелкие части, которые существовали и в фаланге, но в боевом строю сливались в одно крепко сплоченное целое. Сомкнутая колонна не только делилась, как сказано выше, на две одинаково сильные части, но и каждая из этих частей снова делилась в глубину на три строя -- гастатов, принцепсов и триариев (имевших умеренную глубину, по всей вероятности, в четыре ряда) -- и распадалась по фронту на десять рот (manipuli), так что между каждыми двумя строями и каждыми двумя ротами оставались заметные промежутки. Лишь продолжением той же индивидуализации было то, что совокупная борьба даже уменьшенных тактических единиц была отодвинута на задний план перед одиночным боем, как это уже ясно видно из упомянутой выше решительной роли, которую играли рукопашные схватки и бой мечами. И система укрепления лагерей получила своеобразное развитие; место, на котором армия располагалась лагерем хотя бы только на одну ночь, всегда обносилось правильными окопами и обращалось в нечто похожее на крепость. Напротив того, очень незначительны были перемены в коннице, которая и в манипулярном легионе сохранила такую же второстепенную роль, какую занимала при фаланге. И офицерские должности остались в сущности без изменений; только во главе каждого из двух легионов регулярной армии было поставлено столько же военных трибунов, сколько их было до того времени во всей армии, -- стало быть, число штаб-офицеров удвоилось. Как кажется, в то же время установилось резкое различие между обер-офицерами, достигавшими начальства над манипулами, как и простые солдаты, с мечом в руках, переходившими из низших манипул в высшие путем постепенного повышения, и начальствовавшими над каждым легионом шестью военными трибунами, для которых не существовало постепенности в повышении и в которые обыкновенно назначались люди из высшего сословия. Поэтому важное значение имел тот факт, что прежде и обер-офицеры и штаб-офицеры назначались главнокомандующим, а с 392 г. [362 г.] часть этих последних должностей начала раздаваться по выбору гражданства. Наконец и старинная, до крайности строгая, военная дисциплина осталась без изменений. За главнокомандующим осталось прежнее право снять с плеч голову у каждого служащего в его лагере человека и наказать розгами штаб-офицера, точно так же как и простого солдата, а наказания этого рода налагались не только за обыкновенные преступления, но и в тех случаях, когда офицер позволял себе уклониться от данных ему приказаний или когда какой-нибудь отряд был застигнут врасплох или бежал с поля сражения. Однако новая военная организация требовала гораздо более тщательной и более продолжительной боевой выучки, чем какая была нужна при прежней фаланге, которая давлением массы сдерживала и плохо обученных. А так как в Риме не образовалось особого солдатского сословия и армия по-прежнему состояла из граждан, то этой цели достигли главным образом тем, что солдат стали разделять на разряды не по состоянию, как это делалось прежде, а по старшинству службы. Римский рекрут стал теперь поступать в число легковооруженных людей, сражавшихся вне боевого строя и действовавших преимущественно пращами (rorarii); затем он постепенно повышался сначала до первого, потом до второго строя и наконец поступал в разряд триариев, который состоял из старослужащих и опытных солдат и, несмотря на свою сравнительную малочисленность, давал тон всей армии. Превосходства этой военной организации, сделавшиеся главной причиной политического преобладания римской общины, основаны в сущности на трех военных принципах -- на резерве, на соединении ближнего боя с дальним и на соединении обороны с нападением. Система резервов уже отчасти применялась в старинном употреблении конницы; но теперь она была вполне развита разделением армии на три строя и тем, что отряд самых опытных солдат приберегался для последнего и решительного натиска. Между тем как эллинская фаланга была односторонне усовершенствована для ближнего боя, а вооруженные луком и легким дротиком восточные конные отряды односторонне усовершенствовали средства борьбы для дальнего боя, у римлян совокупное употребление в дело и тяжелого метательного копья и меча составляло, как было основательно замечено, такой же прогресс, каким было в новейшем военном искусстве введение ружей со штыками; град метательных копий служил подготовкой к бою на мечах, точно так же как в наше время залп из ружей служит подготовкой к атаке в штыки. Наконец, усовершенствованное устройство лагерей дозволяло римлянам соединять выгоды оборонительной войны с выгодами войны наступательной и, смотря по обстоятельствам, принимать или не принимать сражение, а в первом случае сражаться подле лагерного вала, как под стенами крепости; оттого-то и существовала римская поговорка, что римляне побеждают подсиживанием. Само собой ясно, что эта новая военная организация в сущности была римским или, по меньшей мере, италийским преобразованием и усовершенствованием старинной эллинской тактики, опиравшейся на фалангу; если некоторые зачатки системы резервов и обособления мелких военных отрядов и встречаются у позднейших греческих стратегов, в особенности у Ксенофонта, то этим доказывается только то, что и там сознавали неудовлетворительность старой системы, но не умели ее устранить. Во время войны с Пирром манипулярный легион уже является в полном развитии; но когда и при каких обстоятельствах совершилось это развитие и совершилось ли оно разом или мало-помалу, уже нет возможности решить. Когда римлянам пришлось сражаться с вооруженной мечами фалангой кельтов, они в первый раз познакомились с новой тактикой, которая существенно отличалась от древней италийско-эллинской, и нет ничего невозможного в том, что расчленение армии и фронтовые промежутки между манипулами были введены с целью ослабить и действительно ослабили первый и единственно опасный натиск этой фаланги; это предположение подтверждается и тем, что, по дошедшим до нас отрывочным сведениям, преобразователем римского военного устройства считался Марк Фурий Камилл, который был самым выдающимся из римских полководцев в эпоху войн с галлами. Другие предания, относящиеся к войнам с самнитами и с Пирром, и недостаточно достоверны и не вполне между собой согласны[160]; само по себе вполне правдоподобно, что многолетняя война в горах Самниума имела влияние на индивидуальное развитие римских солдат и что борьба с одним из лучших знатоков военного дела, вышедших из школы Александра Великого, вызвала в дальнейшем технические улучшения в римском военном устройстве.
   В области народного хозяйства земледелие по-прежнему было социальной и политической основой как римской общины, так и нового италийского государства. Из римских крестьян состояли и общинные собрания и войско; то, что они приобретали в качестве солдат мечом, они упрочивали за собой в качестве колонистов плугом. Обременение среднего землевладения долгами привело в III и IV вв. [ок. 550--350 гг.] к страшным внутренним потрясениям, от которых, по-видимому, неизбежно должна была погибнуть юная республика; восстановление благосостояния латинского крестьянства, происшедшее в пятом столетии [ок. 350--250 гг.] частью благодаря громадной раздаче земель и инкорпорациям, частью благодаря понижению процентов и увеличению римского населения, было и последствием и причиной сильного развития римского могущества -- недаром же Пирр своим проницательным взглядом усматривал причину политического и военного преобладания римлян в цветущем положении римских крестьянских хозяйств. Но и появление крупных хозяйств в римском земледелии, по-видимому, относится к тому же времени. И в более древнюю пору также существовало землевладение, которое можно назвать, по меньшей мере, сравнительно крупным; но хозяйство велось там не на широкую ногу, а распадалось на несколько мелких хозяйств. Древнейшим зачатком позднейшего централизованного хозяйства[161]можно считать постановление закона 387 г. [367 г.], которое хотя и не было несовместимо с древнейшим способом обработки полей, но более подходило к новому способу: оно обязывало землевладельца употреблять вместе с рабами соразмерное число свободных людей, и достоин внимания тот факт, что даже при этом первом своем появлении такое хозяйство было основано главным образом на рабовладении. Каким образом оно возникло, мы не в состоянии объяснить; весьма возможно, что карфагенские плантации в Сицилии служили образцом еще для древнейших римских землевладельцев, и, быть может, даже возделывание пшеницы наряду с полбой, введенное в сельском хозяйстве, по мнению Варрона, незадолго до эпохи децемвиров, находилось в связи с этим измененным способом возделывания полей. Еще труднее решить, в какой мере была в ту эпоху распространена эта хозяйственная система; но что она еще не была в ту пору общим правилом и еще не успела поглотить сословие италийских крестьян, об этом неоспоримо свидетельствует история Ганнибаловой войны. Но повсюду, где она применялась, она уничтожала прежнюю клиентелу, основанную на выпрошенном владении, точно так же как нынешнее хозяйство возникло большею частью путем уничтожения крестьянских хозяйств и превращения плуговых участков в барские поля. Не подлежит никакому сомнению, что именно уничтожение этой клиентелы было одною из главных причин стесненного положения мелких крестьян.
   О внутренних сношениях италиков между собою нам ровно ничего не говорят письменные источники; только монеты дают нам об этом некоторые указания. Уже ранее было замечено, что за исключением греческих городов и этрусской Популонии в Италии вовсе не чеканили монет в течение трех первых столетий от основания Рима и что средством для мены служили сначала рогатый скот, а потом медь по весу. К эпохе, о которой теперь идет речь, относится переход италиков от меновой системы к денежной, причем вначале, конечно, придерживались греческих образцов. Между тем, обстоятельства сложились так, что в средней Италии служила металлом для монет медь, а не серебро, и монетной единицей служила прежняя единица ценности -- фунт меди; в связи с этим стояло то, что там монету отливали, а не чеканили, потому что для таких больших и тяжелых кусков металла всякое клеймо оказалось бы недостаточным. Тем не менее, как кажется, уже искони существовало неизменно установленное соотношение между медью и серебром (250 : 1) и сообразно с ним выпускалась медная монета, так что, например, в Риме большой кусок меди, называвшийся ассом, равнялся по цене одному скрупулу (= 1/288 фунта) серебра. В историческом отношении более замечателен тот факт, что италийские монеты, по всей вероятности, вели свое начало из Рима и именно от децемвиров, которые нашли в законодательстве Солона образец и для регулирования монетной системы. Из Рима эти монеты распространились в некоторых латинских, этрусских, умбрийских и восточноиталийских общинах, что служит ясным доказательством того, что Рим занимал в Италии преобладающее положение уже с начала IV века [ок. 350 г.]. Так как все эти общины были формально независимы одна от другой, то и монетная система была у каждой из них местная, и каждая территория составляла особый монетный округ; однако типы медных монет в средней и северной Италии подходят под три группы, в пределах которых, как кажется, считались одинаковыми те монеты, которые были в общем употреблении. Это были, во-первых, монеты этрусских и умбрийских городов, находившихся на севере от Циминийского леса, во-вторых, монеты Рима и Лациума, в-третьих, монеты восточного побережья. Что римские монеты были уравнены с серебром по весу, уже было замечено ранее; напротив того, монеты италийского восточного побережья были приведены в определенное соотношение с теми серебряными монетами, которые были исстари в ходу в южной Италии и тип которых был усвоен не только пришлыми племенами -- бреттиями, луканцами, ноланцами, но даже находившимися там латинскими колониями, как например Калесом и Суэссой, и даже самими римлянами для их нижнеиталийских владений. Соответственно этому и италийская внутренняя торговля должна была распадаться на те же области, которые сносились друг с другом наподобие чужеземных народов.
   В области заморской торговли в эту эпоху все еще существовали или, вернее, именно тогда возникли те сицилийско-латинские, этрусско-аттические и адриатико-тарентинские торговые сношения, о которых было упомянуто ранее; поэтому и к этой эпохе могут быть отнесены те факты, которые обыкновенно приводятся без указания времени и которые были нами соединены в одно целое при описании предшествовавшей эпохи. И здесь самые ясные указания можно извлекать из монет. Подобно тому, как чеканка этрусских серебряных денег по аттическому образцу и приток италийской, в особенности латинской, меди в Сицилию свидетельствуют о двух первых торговых путях, так и только что упомянутое уравнение великогреческих серебряных денег с пиценской и апулийской медной монетой свидетельствует, наряду со множеством других указаний, об оживленных торговых сношениях нижнеиталийских греков, в особенности тарентинцев, с восточно-италийским побережьем. Напротив того, прежние более оживленные торговые сношения латинов с капманскими греками, как кажется, пострадали от переселения сабеллов и не имели большого значения в течение первых полутораста лет существования республики; а тот факт, что жившие в Капуе и в Кумах самниты отказались снабдить римлян хлебом во время голода 343 г. [411 г.], служит доказательством того, как изменились отношения между Лациумом и Кампанией, пока в начале V века [ок. 350 г.], благодаря успехам римского оружия, эти отношения не были восстановлены и не сделались еще более тесными. Что касается частностей, то мы можем упомянуть как об одном из немногих хронологически определенных фактов, относящихся к истории римских торговых сношений, о той подробности, извлеченной из ардеатской хроники, что в 454 г. [300 г.] прибыл из Сицилии в Ардею первый брадобрей; мы также можем на минуту остановить наше внимание на раскрашенной глиняной посуде, которая шла в Луканию, Кампанию и Этрурию преимущественно из Аттики, но также и из Керкиры и из Сицилии и употреблялась там на украшение могильных склепов. Об этом промысле до нас случайно дошло более сведений, чем о каком-либо другом предмете заморской торговли. Начало ввоза этих произведений может быть отнесено ко времени изгнания Тарквиниев, так как очень редко находимые в Италии сосуды древнейшего стиля были, по всей вероятности, раскрашены во второй половине III века от основания Рима [ок. 500--450 гг.], между тем как чаще встречающиеся сосуды в более строгом стиле принадлежат первой половине IV века [ок. 450--400 гг.], сосуды самые совершенные по красоте принадлежат второй половине IV века [ок. 400--350 гг.], а огромное количество других сосудов, нередко замечательных великолепием и величиной, но редко отличающихся изяществом отделки, должно быть отнесено к следующему веку [ок. 350--250 гг.]. И это обыкновение украшать гробницы было заимствовано италиками от эллинов; но скромные средства греков и их тонкий вкус не позволяли этому обыкновению выходить из тесных рамок, между тем как в Италии оно было расширено далее своих первоначальных и пристойных пределов с варварской роскошью и с варварской расточительностью. Знаменателен и тот факт, что эта роскошь встречается в Италии только в странах эллинской полукультуры; а тот, кто умеет разбирать такие письмена, найдет в служивших рудниками для наших музеев этрусских и кампанских кладбищах красноречивые комментарии к древним рассказам об этрусской и кампанской полуобразованности, задыхавшейся от богатства и от высокомерия. Напротив того, простота самнитских нравов во все времена чуждалась этой безрассудной роскоши; незначительное развитие торговых сношений и городской жизни у самнитов обнаруживается столько же в отсутствии греческих могильных украшений, сколько в отсутствии национальной самнитской монеты. Еще значительнее тот факт, что с этими могильными украшениями почти вовсе не был знаком и Лациум, несмотря на то, что он не менее Этрурии и Кампании был близок к грекам и находился с ними в самых тесных торговых сношениях. В особенности ввиду того, что один Пренесте отличался совершенно своеобразным устройством гробниц, можно считать более нежели вероятным, что приведенный факт следует приписать влиянию строгих римских нравов или, пожалуй, влиянию суровой римской полиции. В самой тесной с ним связи находятся как ранее упомянутые запрещения, которые были наложены еще законами "Двенадцати таблиц" на пурпуровые гробовые покровы и на золотые украшения, которыми окружали мертвых, так и изгнание из домашнего хозяйства серебряной посуды, за исключением солонки и жертвенного ковша, насколько этого можно было достигнуть строгостью нравов и страхом, который внушали цензорские порицания; и в архитектуре мы находим такую же неприязнь как к грубой, так и к изящной роскоши. Однако, хотя в Риме, благодаря таким влияниям, внешняя простота и сохранялась долее, нежели в Вольсиниях и Капуе, но из этого не следует делать заключение о ничтожестве его торговли и промышленности, исстари служивших наряду с земледелием основой для его благосостояния; напротив того, и на них отразилось новое господствующее положение, которого достиг Рим.
   В Риме дело не дошло до развития настоящего городского среднего сословия, т. е. сословия независимых ремесленников и торговцев. Причиной этого было существование рабов наряду с рано обнаружившейся чрезмерной централизацией капиталов. В древности было обыкновенным явлением и в сущности неизбежным последствием существования рабства, что мелкими городскими ремеслами занимались или рабы, получившие от своих господ средства для ремесла или торговли, или же вольноотпущенники, которым их прежний господин очень часто давал необходимый для предприятия капитал и от которых он требовал постоянной доли, а нередко и половины барышей. Не подлежит сомнению, что в Риме постоянно усиливалось развитие мелких предприятий и мелкой торговли; даже есть указания на то, что в Риме начинали сосредоточиваться те промыслы, которые служат к удовлетворению роскоши, свойственной большим городам; так, например фикоронский туалетный ларчик был сделан в V веке от основания города [ок. 350--250 гг.] пренестинским мастером и продан в Пренесте, но был сделан в Риме[162]. Но и чистая прибыль от мелкой промышленности поступала большею частью в кассы крупных торговцев; поэтому средний класс промышленников и торговцев не мог развиться в соответствующем размере. С другой стороны, оптовые торговцы и крупные промышленники почти ничем не отличались от крупных землевладельцев. Причиной этого было, во-первых, то, что крупные землевладельцы с древних пор занимались торговыми оборотами и были капиталистами и что в их руках сосредоточивались ссуды под обеспечения, оптовая торговля, поставки и работы для государства. С другой стороны, так как землевладение имело огромное нравственное значение в римской республике и с ним было связано исключительное обладание политическими правами, подвергшееся некоторым ограничениям лишь в конце этой эпохи, то не подлежит сомнению, что уже в ту пору счастливый спекулянт затрачивал часть своего капитала на приобретение недвижимости. И из того, что оседлым вольноотпущенникам были предоставлены политические преимущества, достаточно ясно видно, что римские государственные люди старались этим путем уменьшить опасный класс богатых людей, не имевших недвижимой собственности.
   Однако, несмотря на то, что в Риме не образовалось ни зажиточного городского среднего сословия, ни строго замкнутого класса капиталистов, он все более и более приобретал характер большого города. На это ясно указывает возрастающее число стекавшихся в столицу рабов, как это видно по очень опасному заговору, составленному рабами в 335 г. [419 г.], и в особенности огромное число вольноотпущенников, присутствие которых становилось все более и более неудобным и опасным, как это видно из того, что в 397 г. [357 г.] отпущение рабов на волю было обложено налогом, а в 450 г. [304 г.] были ограничены политические права вольноотпущенников. Причиной такого положения дел было не только то, что большинство отпущенных на волю рабов по необходимости посвящало себя промышленности или торговле, но и то, что самое отпущение рабов на волю было у римлян, как мы заметили ранее, не столько делом великодушия, сколько промышленной спекуляцией, так как для рабовладельца нередко было выгоднее иметь долю в промышленных или торговых предприятиях вольноотпущенника, чем присваивать себе весь заработок раба. Поэтому отпущение рабов на волю становилось все более и более частым явлением, по мере того как усиливалась промышленная и торговая деятельность римлян.
   Таким же указанием на усилившееся значение городской жизни в Риме служит сильное развитие городской полиции. Большею частью к тому же времени относятся постановления о разделении города между четырьмя эдилами на четыре полицейских округа и принятые этими эдилами меры для столь же важного, сколь и трудного содержания в должном порядке сети малых и больших сточных каналов, проведенных по всему городу, равно как публичных зданий и площадей, для очистки и мощения улиц, для уничтожения грозящих разрушением зданий, опасных животных и зловония, для удалений экипажей, кроме вечерней и ночной поры, и вообще для поддержания беспрепятственных сообщений, для постоянного снабжения главного городского рынка хорошим и дешевым хлебом, для уничтожения вредных для здоровья товаров и фальшивых мер и весов и для тщательного надзора за банями, кабаками и домами терпимости. По строительной части в царском периоде и в особенности в эпоху великих завоеваний было сделано едва ли не более, чем в течение двух первых веков республики. Такие сооружения, как храмы на Капитолии и на Авентине и большой цирк, могли внушить бережливым городским правителям такое же отвращение, как и отбывавшим трудовые повинности гражданам, и достоин внимания тот факт, что едва ли не самое значительное сооружение времен республики до начала самнитских войн -- храм Цереры подле цирка -- было делом Спурия Кассия (261) [493 г.], который во многих отношениях пытался вернуться к традициям царской эпохи. И роскошь в частной жизни сдерживалась властвовавшей в Риме аристократией с такой строгостью, до которой конечно никогда не дошла бы царская власть при более продолжительном существовании.
   Но в конце концов и сенату стало не по силам идти против требований своего времени. Аппий Клавдий был тем, кто в достопамятную эпоху своего цензорства (442) [312 г.] отложил в сторону устарелую крестьянскую систему бережливости и научил своих граждан тратить общественные средства достойным образом. Он положил начало той грандиозной системе общественных сооружений, которая лучше всего другого оправдывала военные успехи Рима с точки зрения народного благосостояния и которая до настоящего времени дает в своих развалинах некоторое понятие о величии Рима даже тем тысячам людей, которые никогда не прочли ни одной страницы из римской истории. Римское государство было обязано ему проведением первого большого военного шоссе, а город Рим -- первым водопроводом. Идя по следам Клавдия, римский сенат обвил Италию сетью тех дорог и крепостей, сооружение которых было ранее описано и без которых не может держаться никакая военная гегемония, как это доказывает история всех военных держав, начиная со времен Ахеменидов и вплоть до времен того, кто провел дорогу через Симплон. По примеру Клавдия Маний Курий построил второй городской водопровод на отнятую у Пирра добычу (482) [272 г.], а за несколько лет перед тем (464) [290 г.] употребил доставленные успешной сабинской войной средства на расширение русла реки Велино в том месте, где она впадает выше Терни в Неру; это было сделано Курием с целью очистить на осушенной таким образом прекрасной долине Риети место для большой гражданской колонии и вместе с тем приобрести для самого себя скромный участок пахотной земли. Такие сооружения затмевали даже в глазах разумных людей бесцельное великолепие эллинских храмов. И в житейской обстановке граждан произошла перемена. Приблизительно во времена Пирра начала появляться у римлян за столом серебряная посуда[163], а гонтовые крыши стали, по словам летописцев, исчезать в Риме с 470 г. [284 г.]. Новая столица Италии наконец мало-помалу сбросила с себя внешний вид деревни и начала украшаться, хотя в ту пору еще не существовало обыкновения снимать украшения храмов в завоеванных городах и перевозить их в Рим, но зато уже красовались на ораторской трибуне среди городской площади носы отнятых у Анция галер, а в дни общественных празднеств выставлялись вдоль лавочных палаток на рынке отделанные золотом щиты, которые были подобраны на полях сражений в Самниуме. В особенности штрафные сборы употреблялись на мощение дорог внутри и вне города или на постройку и украшение общественных зданий. Тянувшиеся на двух сторонах рынка деревянные лавки мясников были заменены каменным галереями менял сначала со стороны Палатина, а потом и с той стороны, которая обращена к Каринам; таким образом, эта площадь превратилась в римскую биржу. Частью в замке, частью на городской площади были поставлены статуи знаменитых людей прошлого времени -- царей, жрецов, героев легендарной эпохи и греческого гостя, познакомившего децемвиров с содержанием законов Солона, а также почетные колонны и памятники в честь великих народных вождей, победивших вейентов, латинов и самнитов, в честь послов, погибших при исполнении возложенных на них поручений, в честь богатых женщин, употребивших свое богатство на общественную пользу, и даже в честь прославленных греческих мудрецов и героев, как например Пифагора и Алкивиада. Таким образом, когда римская община сделалась великой державой, и Рим сделался большим городом.
   Наконец, в качестве главы римско-италийского союза Рим не только вступил в систему организованных по эллинскому образцу государств, но также усвоил эллинскую денежную и монетную систему. До той поры общины северной и средней Италии, за немногими исключениями, чеканили только медную монету; напротив того, города южной Италии чеканили преимущественно серебряную монету, так что в Италии было столько монетных единиц и монетных систем, сколько было суверенных общин. В 485 г. [269 г.] все эти монетные системы были сведены к чеканке только мелкой монеты; для всей Италии был установлен общий денежный курс, и чеканка ходячей монеты была сосредоточена в Риме; только в Капуе осталась в ходу ее прежняя серебряная монета, которая хотя и выпускалась под римским названием, но чеканилась по иной пробе. Новая монетная система была основана на том же соотношении между двумя металлами, какое было издавна установлено законом; общей монетной единицей была признана монета в десять не фунтовых, а сведенных к трети фунта ассов, или динарий, который медью весил 3, а серебром 1/72 римского фунта, т. е. немного более аттической драхмы. Первоначально чеканилась преимущественно медная монета, а самые древние серебряные динарии чеканились, по всей вероятности, преимущественно для нижней Италии и для торговых сношений с чужими краями. Но подобно тому как победы римлян над Пирром и над тарентинцами и отправка римского посольства в Александрию должны были заставить призадуматься греческих государственных людей того времени, так и дальновидные греческие торговцы должны были подозрительно смотреть на эти новые римские драхмы; это были монеты, которые конечно казались плохими и неизящными в сравнении с тогдашними чрезвычайно красивыми монетами Пирра и сицилийцев, но которые, тем не менее, вовсе не были таким же рабским подражанием, как древние монеты варваров, не похожие одна на другую ни по весу, ни по пробе; напротив того, по своей самостоятельной и добросовестной чеканке они могли с самого начала стать на одном уровне со всякими греческими монетами.
   Итак, если мы оставим в стороне развитие государственных учреждений и народные распри из-за владычества и свободы, волновавшие всю Италию и в особенности Рим со времени изгнания рода Тарквиниев до покорения самнитов и италийских греков, и если мы обратим наши взоры на более мирные области человеческого существования, также подчиняющиеся законам исторической необходимости, то мы и здесь повсюду найдем следы влияния тех же великих событий, благодаря которым римское гражданство разбило оковы, наложенные на него родовой знатью, а богатое разнообразие существовавших в Италии национальных культур постепенно исчезло для того, чтобы обогатить собою только один народ. Хотя историк и не обязан проследить великий ход событий во всем бесконечном разнообразии индивидуальных фактов, все-таки он не выходит из пределов своей задачи, когда извлекает из отрывочных преданий некоторые указания на самые важные перемены, происшедшие в эту эпоху в народной жизни италиков. Если при этом все, что касается Рима, еще более прежнего выступает на первый план, то причина этого заключается не в одних только случайных пробелах в дошедших до нас сведениях; неизбежным последствием нового политического положения Рима было то, что латинская национальность все более и более затмевала все другие италийские племена. Уже ранее было нами замечено, что в эту эпоху начали романизироваться соседние страны -- южная Этрурия, Сабинская область, страна вольсков, о чем свидетельствуют почти совершенное отсутствие памятников старинных местных диалектов и найденные в этих странах очень древние римские надписи; что латинизация средней Италии уже в ту пору была ясно осознанной целью римской политики, видно из того факта, что в конце этого периода сабинам были предоставлены права полного римского гражданства. Раздававшиеся во всей Италии земельные участки и рассыпанные по всей стране колонии служили для латинского племени аванпостами не в одном только военном отношении: они были также проводниками латинского языка и латинской национальности. Латинизация италиков едва ли имелась в виду уже в то время, напротив того, римский сенат, как кажется, с намерением поддерживал различия между латинской национальностью и всеми остальными; так, например, он еще не разрешал кампанским полугражданским общинам вводить латинский язык в официальное употребление. Однако естественные последствия совершившихся фактов более могущественны, чем самое могущественное правительство; вместе с латинским народом его язык и нравы приобрели первенство в Италии, а затем начали подкапываться под остальные национальные особенности италиков.
   В то же время, с другой стороны, на эти италийские народности стал влиять эллинизм, превосходство которого имело другое основание. Именно в ту пору греки начали сознавать свое умственное превосходство над другими народами и стали распространять свое влияние во все стороны. Этого влияния не избегла и Италия. Самым замечательным явлением в этом смысле было то, что Апулия с V века от основания Рима [ок. 350--250 гг.] мало-помалу отвыкла от своего варварского диалекта и незаметным образом эллинизировалась. Это совершилось, так же как в Македонии и в Эпире, не посредством колонизации, а посредством цивилизации, которая, как кажется, шла рука об руку с тарентинской сухопутной торговлей; в пользу этого предположения говорит по крайней мере то, что находившиеся в дружественных с тарентинцами сношениях педикулы и давнии эллинизировались полнее, чем жившие в более близком соседстве с тарентинцами, но постоянно с ними враждовавшие саллентинцы, и что раньше других эллинизировавшиеся города, как например Арпий, лежали не у моря. Что на Апулию эллинский дух имел более сильное влияние, чем на какую-либо другую италийскую область, объясняется частью географическим положением Апулии, частью незначительным в ней развитием собственной национальной культуры, частью также тем, что по своей национальности апулийцы были более близки к греческому племени, чем какое-либо другое из остальных италийских племен. Мы уже обращали внимание на тот факт, что хотя южные сабельские племена заодно с сиракузскими тиранами подавляли и искажали эллинизм в Великой Греции, однако вследствие соприкосновений и смешения с греками некоторые из них, как например бреттии и ноланцы, стали употреблять греческий язык наравне с туземным, а некоторые другие, как, например, луканцы и частью кампанцы, усвоили греческую письменность и греческие нравы. Стремление к подобному развитию обнаруживается и в Этрурии в замечательных, принадлежавших к этой эпохе вазах, в выделке которых Этрурия соперничала с Кампанией и Луканией; а хотя Лациум и Самний держались в стороне от эллинизма, у них также не было недостатка в признаках начинавшегося и постоянно усиливающегося влияния греческого образования. Во всех отраслях римского развития этой эпохи, в законодательстве и в монетной системе, в религии, в складе народных сказаний, встречаются греческие следы. Вообще с начала V века [ок. 350 г.], т. е. со времени завоевания Кампании, греческое влияние на римский быт, по-видимому, быстро и непрерывно возрастало. К IV веку [ок. 450--350 гг.] принадлежит устройство замечательной и в лингвистическом отношении graecostasis -- трибуны на римской площади для знатных греческих иноземцев и преимущественно для массалиотов. В следующем веке летописи начинают упоминать о знатных римлянах, носивших греческие прозвища, как например о Филиппе, или по-римски Пилипе, о Филоне, Софе, Гипсее. Проникают греческие обычаи; так, например, появляется вовсе неиталийское обыкновение делать на гробницах в честь усопших надписи, образчиком которых может служить самая древняя из известных нам надгробных надписей -- та, которая сделана в честь Луция Сципиона, бывшего консулом в 456 г. [298 г.]; вводится также незнакомое италикам обыкновение воздвигать без разрешения общины на публичных местах памятники в честь предков. Этому положил начало великий реформатор Аппий Клавдий, когда он развесил в новом храме Беллоны бронзовые щиты с изображением и с восхвалениями своих предков (442) [312 г.]; в 461 г. [293 г.] вводится на римском народном празднике обыкновение раздавать участникам состязаний пальмовые ветви. Но всего более заметно греческое влияние на римских застольных обычаях: и обыкновение не сидеть за столом на скамьях, как это делалось прежде, а обедать лежа на диванах, и перемещение главной трапезы с полудня на промежуток времени между двумя и тремя часами дня по нашему счету времени, и присутствие на пирушках распорядителей, которые большей частью назначались из гостей по жребию и на которых лежала обязанность указывать гостям, что и когда они должны пить, и поочередное пение гостями застольных песен, которые конечно были у римлян не сколиями, а восхвалениями предков, -- все это не существовало в Риме в древнюю пору, но недавно было заимствовано у греков, так как во времена Катона эти обыкновения были всеобщими и частью даже отживали. Поэтому их введение должно быть отнесено никак не позже чем к той эпохе, о которой теперь идет речь. Также весьма замечательно сооружение на римской площади статуй "мудрейшему и храбрейшему из греков", состоявшееся во время самнитских войн по требованию пифийского Аполлона; при этом выбор пал, очевидно под влиянием сицилийцев или кампанцев, на Пифагора и на Алкивиада -- на спасителя и Ганнибала западных эллинов. О том, как было распространено между знатными римлянами знание греческого языка еще в V в. [ок. 350--250 гг.], свидетельствует отправка римского посольства в Тарент, где оратор-римлянин объяснялся если и не на самом чистом греческом языке, то все-таки без переводчика, и отправка Кинеаса в Рим. Едва ли можно сомневаться в том, что, начиная с V в. [ок. 350--250 гг.], все молодые римляне, посвящавшие себя государственным делам, приобретали знание тогдашнего международного и дипломатического языка. Итак, в умственной сфере эллинизм стремился вперед так же неудержимо, как неудержимо стремились римляне к всемирному владычеству, а такие второстепенные нации, как самнитская, кельтская, этрусская, будучи теснимы с двух сторон, постепенно утрачивали и свою территорию и свою внутреннюю силу.
   Когда обе великие нации достигли высшей ступени своего развития и стали влиять одна на другую то путем неприязненных столкновений, то путем дружеских сношений, тотчас резко выступила наружу их противоположность: полное отсутствие всякого индивидуализма в италийском и в особенности в римском характере и бесконечное племенное, местное и личное разнообразие эллинизма. Нет более великой эпохи в истории Рима, чем та, которая обнимает промежуток времени от основания римской республики до покорения Италии; в это время существование республики было упрочено и внутри и извне; в это время было создано единство Италии, был заложен основанный на преданиях фундамент для народного нрава и для народной истории, были введены pilum и манипул, были сооружены дороги и водопроводы, было заведено крупное сельское и денежное хозяйство, была вылита капитолийская волчица и был разрисован фикоронский ларчик. Но люди, приносившие камень за камнем для этого гигантского сооружения и складывавшие эти камни в одно целое, исчезли бесследно, и если италийские племена вполне слились с римлянами, то еще полнее сливались отдельные римские граждане с римской общиной. Подобно тому как могила одинаково закрывается и над самым выдающимся из людей и над самым ничтожным, так и в списке римских народных вождей ничтожный член юнкерской партии ничем не отличается от великого государственного мужа. Между дошедшими до нас немногочисленными письменными памятниками этой эпохи нет ни одного более почтенного и вместе с тем более характерного, чем надгробная надпись Луция Корнелия Сципиона, бывшего в 456 г. [298 г.] консулом и через три года после того участвовавшего в решительной битве при Сентине. На красивом саркофаге, который был сооружен в благородном дорийском стиле и еще лет восемьдесят назад заключал в себе прах победителя самнитов, находится следующая надпись:
    
    Cornélius Lucius - Scipió Barbátús
    Gnaivód patré prognátus - fórtis vὶr sapiénsque,
    Quoiús fórma vὶrtu - tei parὶsuma fúit,
    Consol censor aidὶlis - quὶl fuὶt apúd vos,
    Taurásiá Cisaúna - Sámnio cépit,
    Subigὶt omné Loucánam ópsidésque abdoúcit.
    
    
   Корнелий Луций -- Сципион Барбат
   Сын Гнева -- человек столь же мудрый, сколь и храбрый,
   Прекрасная наружность которого соответствовала его доблестям,
   Был у вас консулом, цензором и также эдилом,
   Тавразию, Цизавну взял в Самнии,
   Покорил всю Луканию и увел оттуда заложников.
    
   Как об этом римском государственном муже и воине, так и о бесчисленном множестве других людей, стоявших во главе римской республики, можно было сказать в похвалу, что они были родовиты и красивы, храбры и мудры, но кроме того о них нечего было сказать. Конечно, не одни предания виноваты в том, что ни один из этих Корнелиев, Фабиев, Папириев и, как они там ни назывались, не выступает перед нами в ясно выраженном человеческом образе. Сенатор должен был быть не хуже и не лучше всех других сенаторов и не должен был чем-либо от них отличаться; не было надобности и не было желательно, чтобы какой-нибудь гражданин затмевал других или роскошной серебряной посудой, или эллинским образованием, или необыкновенной мудростью и доблестью. За первое из этих излишеств наказывал цензор, а для этих последних личных достоинств не было места в римском строе. Рим этого времени не принадлежал никому в отдельности; граждане должны были все походить один на другого, для того чтобы каждый из них походил на царя. Однако наряду с этими явлениями уже в ту пору сказывалось эллинское индивидуальное развитие, а гениальность и сила этого развития носили на себе, точно так же как и противоположное направление, вполне ясный отпечаток той великой эпохи. Здесь достаточно будет назвать только одного человека, но в этом человеке как бы воплотилась идея прогресса. Аппий Клавдий (цензор 442 г. [312 г.], консул 447, 458 гг. [307, 296 гг.]), праправнук децемвира, был человеком знатного происхождения, гордившимся длинным рядом своих предков; но он-то и отменил привилегию землевладельцев на полное право гражданства и уничтожил старинную финансовую систему (444) [310 г.]. От Аппия Клавдия ведут свое начало не только римские водопроводы и шоссейные дороги, но также римские юриспруденция, красноречие, поэзия и грамматика; ему приписывают и обнародование исковых формул, и введение в употребление написанных речей, и пифагорейские изречения, и даже нововведения в орфографии. Однако его нельзя безусловно назвать демократом и нельзя причислить к той оппозиционной партии, которая нашла себе представителя в Мании Курии; скорее можно сказать, что от него веяло могучим духом старых и новых патрицианских царей, духом Тарквиниев и Цезарей, между которыми он был связующим звеном в том пятисотлетнем междуцарствии, когда совершались необычайные деяния и жили только обыкновенные люди. В то время как Аппий Клавдий принимал деятельное участие в общественной жизни, он и при исполнении своих служебных обязанностей и в своем образе жизни не соблюдал ни законов, ни обычаев подобно смелому и необузданному афинянину; а много времени спустя, после того как он удалился с политической арены, он в решительную минуту будто встал из гроба и, появившись слепым старцем в сенате, настоял на продолжении войны с царем Пирром и первый формально и торжественно провозгласил окончательное утверждение римского владычества в Италии. Но этот гениальный человек появился слишком рано или слишком поздно; боги ослепили его за несвоевременную мудрость. Не гений одного человека господствовал в Риме и посредством Рима в Италии, а одна неизменная, переходившая в римском сенате из рода в род политическая идея. С руководящими принципами этой идеи сенаторы сживались еще с детского возраста, когда сопровождали отцов на сенатские заседания и там научались политической мудрости от тех людей, которых должны были со временем заменить. Таким образом были достигнуты громадные результаты ценою громадных жертв, так как за Нике следует ее Немезида. В римской республике никогда не рассчитывали на какого-нибудь одного человека, все равно будь он простой солдат или полководец; там все личные особенности человеческой природы подавлялись непреклонной нравственно-полицейской дисциплиной. Рим достиг такого величия, какого не достигло ни одно из древних государств, но он дорого заплатил за свое величие, отказавшись от привлекательного разнообразия, от приятной непринужденности и от внутренней свободы эллинской жизни.

Глава IX.
Искусство и наука

   Развитие искусств и в особенности поэзии находилось в древности в теснейшей связи с развитием народных празднеств. Так называемые "великие, или римские, игры", которые были заведены еще в предшествовавшем периоде преимущественно под греческим влиянием и сначала лишь в качестве экстраординарного благодарственного праздника римской общины, сделались в настоящем периоде и более продолжительными и более разнообразно занимательными. Этот праздник первоначально ограничивался одним днем, но потом удлинялся на один день после счастливого окончания каждой из трех великих революций 245, 260 и 387 гг. [509, 494 и 367 гг.], так что в конце этого периода сделался четырехдневным[164]. Еще важнее было то обстоятельство, что он утратил свой экстраординарный характер, по всей вероятности, со времени учреждения должности курульных эдилов (387) [367 г.], на которых была издавна возложена обязанность устраивать это торжество и наблюдать за ним; вместе с тем праздник утратил всякую зависимость от обета, данного главнокомандующим, и вошел в разряд ординарных, ежегодно повторяющихся праздников, заняв между ними первое место. Тем не менее, правительство упорно держалось правила, что настоящее праздничное зрелище, в котором играл главную роль бег колесниц, допускалось в заключение праздника не более одного раза; в остальные дни, вероятно, сначала дозволялось народной толпе устраивать самой для себя праздник, хотя при этом были конечно налицо наемные или даровые музыканты, танцовщики, акробаты, фокусники, фигляры и другие подобные им люди. Но около 390 г. [364 г.] произошла важная перемена, которая, без сомнения, находилась в связи с происшедшим незадолго перед тем превращением праздника в ежегодный и с его продлением: в течение первых трех дней стали устраивать на арене за счет государственной казны деревянные подмостки, на которых давались по распоряжению правительства представления для забавы народа. Однако, чтобы не заходить слишком далеко по этому пути, на расходы празднества была назначена из государственной казны раз навсегда определенная сумма в 200 тысяч ассов (14 500 талеров), которая не была увеличена вплоть до пунических войн; распоряжавшиеся этими деньгами эдилы должны были покрывать из собственного кармана всякие случайные передержки, но им едва ли приходилось в ту пору часто и много приплачивать к назначенной сумме. Что эта первая театральная сцена находилась под греческим влиянием, видно уже из ее названия (scaena, σκηνή). Сначала она была предназначена только для музыкантов и разного рода фигляров, среди которых, вероятно, были самыми замечательными танцовщики под звуки флейты, в особенности славившиеся в ту пору этрусские; но как бы то ни было, а в Риме возникла публичная сцена, которая скоро открылась и для римских поэтов. А в поэтах не было недостатка и в Лациуме. Латинские "бродячие" или "площадные певцы" (grassatores, spatiatores) переходили из города в город, из дома в дом и распевали свои песни (saturae) с мимической пляской под аккомпанемент флейты. Размер стихов, естественно, был так называемый сатурнийский, так как в ту пору другого не знали. В основе этих песен не было никакого сценического сюжета, и они, как кажется, не приспособлялись ни к какому диалогу: следует полагать, что это было нечто вроде тех монотонных, частью импровизированных, частью заученных баллад и тарантелл, которые и по сие время можно слышать в римских остериях. Песни этого рода рано попали на публичную сцену и конечно сделались первым зародышем римских театральных представлений. Однако эти зачатки театральных зрелищ не только были и в Риме, как повсюду, скромны, но вместе с тем сделались с первых шагов предметом резко высказывавшегося презрения. Уже законы "Двенадцати таблиц" восстают против негодных и скверных песнопений; они налагают тяжелые уголовные наказания не только за чародейственные песни, но и за насмешливые, которые сочиняются на сограждан или поются перед их дверьми; сверх того, они запрещают приглашать плакальщиц на похороны. Но еще гораздо тяжелее всех этих юридических стеснений был для зарождающегося искусства тот нравственный запрет, который налагала на этот легкомысленный и продажный промысел филистерская серьезность римского характера. "Ремесло поэта, -- говорит Катон, -- не пользовалось уважением, а того, кто им занимался или кто предавался пирушкам, называли праздношатающимся". Если же кто-нибудь занимался танцами, музыкой и пением на площадях из-за денег, тот налагал на себя двойное нравственное пятно, так как постоянно усиливалось общее убеждение, что всякое добывание средств существования путем оплачиваемых услуг позорно. Поэтому хотя на участие в характерных фарсах с масками и смотрели как на невинные юношеские забавы, но появление на публичной сцене за деньги и без масок считалось настоящим позором, а певец и поэт стояли в этом случае на равной ноге с канатными плясунами и паяцами. Блюстители нравов обыкновенно признавали таких людей неспособными служить в гражданском ополчении и подавать голоса на собраниях граждан. Кроме того, не только распоряжение театральной сценой было отнесено к ведомству городской полиции, что уже само по себе очень знаменательно, но, вероятно, уже с той поры была предоставлена полиции особая произвольная власть над теми, кто обращал сценическое искусство в ремесло. Не только после окончания представления полицейские начальники чинили над этими людьми суд и расправу, причем вино так же щедро лилось для искусных актеров, как щедро сыпались побои на плохих, но, кроме того, все городские должностные лица имели законное право подвергать телесному наказанию и сажать в тюрьму всякого актера, во всякое время и где бы то ни было. Неизбежным последствием всего сказанного было то, что танцы, музыка и поэзия, по меньшей мере, поскольку они выступали тогда на публичной сцене, сделались уделом самых низких классов римского гражданства и преимущественно иностранцев; если же поэзия того времени играла при этом такую ничтожную роль, что для иностранных артистов не стоило труда ею заниматься, то следует считать основательным и по отношению к этой эпохе то мнение, что в Риме как богослужебная, так и светская музыка была, в сущности, этрусской и что старое, когда-то высокочтимое латинское искусство игры на флейте было убито иноземцами. О поэтической литературе не приходится и говорить. Ни для представлений в масках, ни для сценических декламаций не было твердо установленного текста, а сами исполнители по мере надобности импровизировали его. Что касается литературных произведений этого времени, то впоследствии указывали только на наставления земледельца своему сыну[165], которые были чем-то вроде римских "Трудов и дней", и на ранее упомянутые пифагорейские стихотворения Аппия Клавдия, которые были зачатком римской поэзии в эллинском духе. Из стихотворных произведений этой эпохи до нас не дошло ничего кроме нескольких надгробных надписей в сатурнийском размере.
   К этой эпохе принадлежат как зачатки римских театральных представлений, так и зачатки римской историографии, т. е. записывание современных замечательных событий и традиционное изложение первоначальной истории римской общины. Летописная историография находится в связи со списками должностных лиц. Самый древний по своему началу список, с которым были знакомы позднейшие римские исследователи и который дошел через посредство этих исследователей и до нас, как кажется, был извлечен из архива при храме Юпитера Капитолийского; это видно из того, что он перечисляет имена годовых правителей общины, начиная от консула Сарка Горация, освятившего этот храм в 13-й день сентября своего должностного года, и что он упоминает о данном при консулах Публии Сервилии и Луции Эбуции (по ныне распространенному исчислению 291 г. от основания Рима [463 г.]) по случаю тяжкой моровой язвы обете -- впредь в каждый сотый год вколачивать по одному гвоздю в стену Капитолийского храма. Впоследствии должностные лица, обладавшие умением измерять время и ученостью, т. е. понтифики, записывали в исполнение лежавшей на них обязанности имена годовых правителей общины и таким образом связывали с более древней месячной табелью годовую; с тех пор эти две табели были соединены под названием "фастов", которое в сущности означает только табель судебно-присутственных дней. Это учреждение возникло, вероятно, вскоре после упразднения царской власти, так как составление официальных списков годовых правителей было на практике настоятельно необходимо для того, чтобы можно было констатировать последовательный порядок официальных актов; но если такой старинный официальный список общинных должностных лиц и существовал, то он, можно полагать, был уничтожен во время сожжения Рима галлами (364) [390 г.], а список понтификальной коллегии был пополнен впоследствии по уцелевшему от этой катастрофы капитолийскому списку начиная с того же времени, с какого начинался этот последний. Не подлежит никакому сомнению, что дошедший до нас список правителей был в сущности основан на современных и достоверных отметках, хотя в своих второстепенных подробностях, в особенности в генеалогических указаниях, пополнялся сведениями из родословных знати; но календарные годы указаны в нем не вполне и только приблизительно, так как правители общины вступали в должность не с началом года и даже не в какой-нибудь раз навсегда назначенный день; напротив того, день их вступления в должность передвигался по различным причинам то назад, то вперед, и в счет должностных годов не поступали те промежутки времени между двумя консульствами, когда существовало временное правительство. Чтобы вести счет календарных годов по этим спискам правителей, нужно было также отмечать дни вступления в должность и выхода из должности каждой коллегии правителей и вместе с тем пребывание в должности промежуточного правительства; в старину, быть может, так и делалось. Сверх того, список годовых должностных лиц прилаживался к списку календарных годов таким образом, что к каждому календарному году относили двух должностных лиц, а в тех случаях, когда список этих должностных лиц оказывался недостаточным, прибавляли дополнительные годы, которые были обозначены в позднейшей (Варроновой) табели цифрами 379--383, 421, 430, 445, 453 [375--371, 333, 324, 309, 301 гг.]. С 291 г. от основания Рима, т. е. с 463 г. до н. э., римский список, несомненно, согласен с римским календарем если не во всех подробностях, то в общем счете и, стало быть, настолько хронологически верен, насколько это возможно при неудовлетворительности самого календаря; указания на предшествовавшие 47 лет ускользают от нашей проверки, но по меньшей мере в своих главных чертах также, должно быть, верны[166], относительно же всего, что не доходит до 245 г. от основания Рима (509 г. до Р. Х.), нет никаких хронологических указаний. Никакой общепринятой эры не было, но в богослужебных делах вели счет годов от освящения храма Юпитера Капитолийского; с этого времени начинался и список должностных лиц. Дело дошло естественным путем до того, что рядом с именами должностных лиц стали отмечать важнейшие события, случившиеся во времени их пребывания в должности, а из таких сведений, прибавленных к списку должностных лиц, возникла римская хроника, точно так же как из сведений, вносившихся в пасхалии, сложилась средневековая хроника. Но лишь в более позднюю пору дело дошло до того, что понтифики стали вести формальную хронику (liber annalis), в которую ежегодно вносились имена всех должностных лиц и все замечательные события. До помеченного 5 июня 351 г. [403 г.] солнечного затмения (под которым, вероятно, разумеется затмение, случившееся 20 июня 354 г. [400 г.]) в позднейшей городской хронике не упомянуто ни о каком другом явлении этого рода; цензовые цифры этой хроники становятся достойными доверия лишь с начала V века от основания Рима [ок. 350 г.]; предоставлявшиеся на рассмотрение народа дела о наложении штрафов и чудесные знамения, требовавшие от общины искупительных жертв, стали регулярно заносится в хронику лишь со второй половины V века [ок. 300--250 гг.]. По всей видимости, правильное ведение летописи и находившееся с ним в связи только что упомянутое исправление старинных списков должностных лиц, которое было необходимо для целей летосчисления и делалось посредством вставки хронологически необходимых дополнительных годов, должны быть отнесены к первой половине V века [ок. 350--300 гг.]. Но до настоящей историографии еще было далеко даже после того, как на верховного понтифика была возложена обязанность ежегодно записывать военные походы и основание колоний, моровые поветрия и голодные годы, затмения и чудесные знамения, смерть жрецов и других знатных людей, новые общинные постановления и результаты оценки -- и все эти заметки выставлять в своем жилище, для того, чтобы все эти события сохранялись в памяти и чтобы всякий мог с ними знакомиться. Как скудны были современные отметки даже в конце этого периода и какой широкий простор оставляли они для произвола позднейших летописцев, ясно видно из сравнения летописного рассказа о походе 456 г. [298 г.] с надгробною надписью консула Сципиона[167]. Позднейшие историки, очевидно, не были в состоянии составить по этим отметкам городской хроники ясный и сколько-нибудь последовательный рассказ; да если бы мы и имели в руках эту городскую хронику в ее первоначальной редакции, мы едва ли были бы в состоянии написать по ней прагматическую историю того времени. Впрочем, такие городские хроники велись не в одном Риме; у каждого из латинских городов были свои понтифики и свои летописи, как это ясно видно по некоторым отрывочным известиям, например относительно Ардеи, Америи, Интерамны на Наре; при помощи всех этих городских хроник, быть может, можно было бы достигнуть таких же результатов, к каким привело сличение монастырских хроник по отношению к ранней истории средних веков. К сожалению, в Риме впоследствии предпочитали восполнять пробелы посредством настоящих или поддельных эллинских вымыслов. Кроме этих плохо задуманных и неаккуратно веденных официальных заметок о минувших временах и о прошлых событиях едва ли существовали в эту эпоху какие-либо другие заметки, которые непосредственно могли бы служить римской истории. Нет и следа существования частных хроник. Только в домах знати старались установить столь важные и в юридическом отношении генеалогические таблицы и с целью постоянного напоминания записывали родословные в сенях на стене. С этими списками, заключавшими в себе по меньшей мере и названия должностей, были прочно связаны не только семейные предания, но также и биографические подробности. Надгробные речи, без которых не обходились в Риме похороны ни одного знатного человека и которые обыкновенно произносились ближайшим родственником умершего, заключались не только в перечислении добродетелей и отличий умершего, но и в рассказе о подвигах и добродетелях его предков, поэтому и они с ранних пор переходили из рода в род путем преданий. Таким способом сохранилось немало ценных сведений, но без сомнения также вносилось в предания немало дерзких искажений и вымыслов.
   К этому времени принадлежат не только начало настоящей историографии, но и начало составления традиционного искажения первоначальной истории Рима. Источники в этом случае конечно были те же самые, что и везде. Отдельные имена и события, цари Нума Помпилий, Анк Марций, Тулл Гостилий, победа царя Тарквиния над латинами и изгнание царского рода Тарквиниев могли жить во всенародных пра