Молодой ученый, автор интересных работ о русском стихосложении, Юрий Тынянов, выступил -- несколько неожиданно -- в роли романиста. Перед нами -- книга в триста страниц большого формата: "Кюхля. Повесть о декабристе". Это роман-биография, жанр, имеющий во Франции такого блестящего представителя, как Андре Моруа (его "Ариэль, или жизнь Шелли"). Ю. Тынянов обладает всеми качествами серьезного и добросовестного исследователя; он мог бы написать превосходную биографию друга Пушкина, поэта и декабриста Вильгельма Карловича Кюхельбекера! Нам кажется, что подбирая материал и заготовляя свои фишки, автор ни о чем другом и не думал. Но в процессе научной подготовительной работы -- у него вдруг заиграло воображение: захотелось "художественного воскрешения" эпохи, живых людей и живых слов. Намеченное исследование резко свернуло с проложенного пути b устремилось к неведомым просторам романа. Два задания в корне противоположных научное и художественное, смешались, получился странный, промежуточный какой то жанр -- не то "biographie romancee", не то исторический роман, не то общественно-бытовая повесть. Как она сделана?
Я задаю этот вопрос потому, что автор -- прежде всего историк литературы и теоретик. Ему ведомы все тайны художественного построения: он знает наизусть "приемы" и "пружины". У него профессиональная привычка критического научения, расследования и анализа. Все им заранее взвешено: значение прямых и косвенных характеристик, роль описаний природы, диалогов, отступлений, концовок. При чтении литературного произведения он разлагает свое впечатление на элементы и объясняет себе, как достигнут тот или иной эффект. И вот ему кажется: умею разобрать весь механизм по винтикам, значит сумею и собрать его. Стоит только все поставить на свое место, применить кстати самые действенные приемы -- и получится хороший роман. Теория должна оправдаться на практике и за анализом последовать синтез.
На деле выходит иначе. Разобранные винтики и пружины аккуратно и добросовестно прилажены, но машина стоит на месте. Все сделано умно, со вкусом и пониманием -- все безукоризненно. А не живет.
У Тынянова огромный исторический материал. Он воспроизводит мемуары, дневники, письма, стихи, полицейские донесения. Это -- канва. А на ней воображение ткет свои узоры. Ученый ограничился бы осторожными комментариями к документам. Романист должен сделать их живыми? современными. Для этого необходим творческий темперамент, который у автора совершенно отсутствует. Пустоты между историческими данными он заполняет отсебятиной, домыслами в стиле эпохи, разговорами, ложно-драматическими, и в сущности ненужными. Ничего нового о своих героях сообщить он не может. Ни одной интонации, ни одного жеста, которых бы он ни отыскал в архивах. Страницы "от себя" -- бледные вариации на данную в письмах или мемуарах тему, повторения и разъяснения. Читатель, одаренный воображением, в таком разжевывании не нуждается: он сам по беглому намеку восстановит всю картину. Услужливые "досказывания" его только стесняют. Тынянов стремится охватить целую эпоху: с момента поступления Вилли-Кюхли в Лицей (1811 г.) и до его смерти в 1846 году. Материал изумительный! Самые сухие документы этого времени нельзя читать без волнения. В жизни Кюхельбекера -- дружба с Пушкиным и Грибоедовым и декабрьское восстание. Автор подавлен сюжетом: он беспомощно осматривает свои богатства и не знает, что с ними делать. Как тусклы у него заговор декабристов и события на Петровской площади! Как скучны разговоры литераторов! И не верится, что перед нами Пушкин, Дельвиг, Одоевский, Грибоедов, Рылеев! А между тем говорят они то, что полагается, и действуют так, как следует. Но вместо жизни -- автоматизм, вместо живых лиц -- пожелтевшие фотографии. Построение действия напоминает нередко театр марионеток. Вот, например, сцена у Рылеева накануне восстания:
"В дверь осторожно постучались. Вошел Трубецкой, вкрадчиво и медлительно". Он говорит о присяге Константину. "Рылеев все еще прохаживался по комнате, приложив руку ко лбу. Он уехал. Опять стук в дверь. Вошел Николай Бестужев... Бестужев ходил по комнате, ломая руки... Рылеев все еще молчал..." Бестужев говорит несколько фраз и уходит. "Снова стук в дверь. Вошел Александр Бестужев. -- "Прокламации, прокламации войскам писать, -- сказал он, запыхавшись, едва кивнув всем и ни с кем не здороваясь, сели писать прокламации".
Так у Тынянова: входы и выходы, движение, -- и никакого действия. Старательно, "по Толстому" описанные лица (с постоянным "характерным жестом") -- скользят перед нами, как тени. Самая блестящая и героическая эпоха русской жизни -- кажется унылой, бесцветной и скучной. Даже Кюхельбекер -- чудак и мечтатель, нежный, очарованный Кюхля, -- превращается в какое то условное историко-литературное построение. Роман Тынянова не удался.
Драгоценнейший материал пропал даром. Ученый не стал писателем.
Примечания
Впервые: "Звено", No 203 от 19 декабря 1926.
К. Мочульский следил не только за теоретическими работами формалистов, но и за их попытками создавать художественные произведения. В этом смысле любопытен его более поздний отзыв на "Краткую и достоверную повесть о дворянине Болотове" Виктора Шкловского:
"Автор -- известный представитель формальной школы, озорной, нескладный и талантливый литератор, остроумный, но легковесный, теоретик, разложивший все художественные произведения на приемы, проверивший алгеброй гармонию и построивший систему "сюжетосложения". Шкловский решил пересказать своими словами знаменитые мемуары А. Т. Болотова. "Для меня важно не что говорит Болотов, -- заявляет автор в "Предуведомлении", а то, как он проговаривается. Мне хочется увидать в человеке тон эпохи".
Задача Шкловского состоит в раскрытии приемов письма, в усвоении повествовательной манеры мемуариста XVIII века.
Не что сказано, а как. Он не переделывает жизнеописания Болотова на свой лад, не модернизует его, как французские авторы "biographies romancees", он только подчеркивает своеобразие языка, особенности изложения выбранного им писателя. Его работа -- не творческое воссоздание личности, как, например, у Моруа в его "Шелли" ил "Днзраэли", а тонкий комментарий к старому памятнику русской речи. С этой задачей Шкловский справился вполне удовлетворительно: введение современных словечек, простонародных выражений и грубоватых шуточек приближает нас к непосредственному восприятию "духа эпохи". Автор усердно стирает "пыль веков" с пожелтевших страниц Болотова. Мы привыкли видеть эпоху Екатерины через Державина в холоде придворной церемонности. Автор же показывает нам не героев, а людей. "Болотов был человек обыкновенный. От событий он бегал и романов избегал. В нем никакого романтизма: простой, аккуратный, трудолюбивый, благоразумный, немного писатель, немного изобретатель, хороший помещик, почтенный семьянин". Повесть Шкловского читается с интересом; жаль только, что от времени до времени он цитирует самого Болотова: в сравнении с подлинной красочной речью XVIИ века пересказ его кажется тусклым и искусственным" (О журнале "Красная новь" // "Последние новости" от 7 февраля 1929).
При этом, вообще часто употребляя терминологию формалистов, Мочульский в этом же обзоре несколько по-особенному посмотрел на понятие "прием", сопоставив "безыскусственный и деловитый" рассказ малоизвестного А. Жаброва "Первый полет" с прозой более известных писателей:
"Это коротенькое сообщение о первом полете летчика Размахова, чуть не погибшего при столкновении с другими аэропланами, стоит, конечно, вне литературы. Но отсутствие "приемов" и "приемчиков", давно переставших на нас действовать -- воспринимается как обновление жанра. Сухость, протокольность языка; технические выражения; никакой психологии и живописности; после густого месива Пильняков, Никифоровых и Гладковых нелитературность Жаброва освежает" (там же).
Об авторах "biographies romancees", на сравнение с которыми напрашивался и роман Тынянова, и повесть Шкловского, Мочульский позже напишет в статье "Кризис воображения" (см. наст, издание).