Всему свету известно, что на Востоке звание паши самое ненадежное. Ничто не выказывает так ясно свойственную людям жажду властвовать над себе подобными, как жадность, с какой подданные султана добиваются этого звания. Вступая в управление своим пашалыком, ни один из них не хочет и знать, что десятка два его предшественников погибли от рокового шнурка. Между тем властитель оттоманский, по-видимому, только для того и возвышает людей, чтобы ему было из кого выбирать свои жертвы. Впрочем, эта страсть не простирается у них так далеко, как у короля Дагомеи: говорят, что у того каждый день украшали лестницу дворца головами новых жертв, как мы украшаем наши покои свежими цветами. Все эти объяснения делаю я к тому, что не намерен вводить в свой рассказ хронологии, не намерен определять с достоверностью года или, скорее, нескольких месяцев жизни существа, которое -- подобно некоторым породам цветов -- поутру красуется во всем своем великолепии, а к вечеру склоняет засохшую головку к земле. Говоря о таких эфемерных созданиях, довольно сказать: "Жил-был некогда паша".
Однако надобно познакомить читателя с первыми годами жизни нашего паши; итак, долгом считаю довести до сведения всех и каждого, что он воспитан был в звании брадобрея. Обладая личной храбростью, он успел оказать своему предшественнику услугу и был за то награжден почетным чином в армии. Начальник его проиграл сражение; он же со своим отрядом разбил неприятеля, вследствие чего получил повеление обезглавить своего начальника и заступить его место в звании главнокомандующего. Все это, как верный подданный, привел он в исполнение с примерной скоростью. Новые успехи на военном поприще внушили ему мысль, что предшественник его слишком долго засиделся на своем месте. Он отправил на него донос, не забыв присовокупить тысячу мешков золота, и султан прислал паше роковой шнурок, а главнокомандующему войсками фирман на звание паши.
На другой день после получения известия о новом назначении, брадобрей, хитрый и умный грек по имени Мустафа, брил новопроизведенному паше голову. Брадобреи -- люди привилегированные, у них всегда найдется предмет для разговора, и хотя часто рассказы их бессмысленны, но все же они развлекают несчастного страдальца, который на все время операции лишается свободного употребления всех органов, исключая уши. Сверх того, как-то нельзя не жить в ладу с человеком, у которого в руках наше горло.
Мустафа учился своему ремеслу, когда еще был рабом. На девятнадцатом году отправился он вместе с господином на купеческом корабле в Скио. На них напали пираты и завладели судном. Димитрий -- так звали молодого грека -- присоединился к этой шайке разбойников. У них учился он искусству сносить человеческие головы, пока корсарское судно не попало во власть одного английского фрегата. Умный и деятельный, он втерся в экипаж, прослужил три года и участвовал в нескольких морских сражениях. По возвращении фрегата в Англию экипаж был распущен. Димитрий, вынув и" кармана последний шиллинг, должен был браться за ум и подумать о своем будущем, что ему прежде никогда не приходило в голову. Нося по улицам в небольшой коробке ревень, да еще несколько ливанских товаров, он успел скопить себе денег на проезд в Смирну, свое отечество. Корабль, на котором он отправился, попал в плен к французскому крейсеру, но его, как пассажира, высадили на берег. Вскоре добился он места камердинера у одного миллионера, и когда ему удалось утащить у своего господина несколько сот наполеондоров, он бежал от него и прибыл, наконец, в Грецию. Димитрий узнал свет; он подумал про себя, что, сделавшись правоверным, скорее выйдет в люди в Турции; надел на голову чалму и, удалившись со своей родины, занялся старым ремеслом: сделался брадобреем во владениях того паши, о несчастной кончине которого мы уже имели случай говорить. Мустафе удалось войти в милость к преемнику, когда тот был еще главнокомандующим. Паша был от рождения щедро наделен всеми дарами природы: он был очень мал ростом, очень толст, довольно безграмотен, порядочно глуп и терпеть не мог зла.
-- Мустафа, -- сказал паша, -- ты знаешь, что по моему приказанию пали головы всех приближенных моего предшественника.
-- Аллах кебир! Бог всемогущ! -- отвечал Мустафа. -- Так погибнут все враги Вашего Высокомочия! Все они были дети шайтана!
-- Правда, Мустафа, -- отвечал паша, -- но теперь у меня нет визиря, и я не имею в виду такого человека, который бы мог занять это место.
-- Во время управления Вашего Благополучия дитя может быть визирем. Возможно ли заблуждаться под руководством самой мудрости?
-- Правда, Мустафа! Но руководить поступками визиря -- то же, что самому быть визирем. И если бы мне случилось навлечь на себя немилость султана -- на кого свалить вину? Иншаллах! По милости Аллаха голова визиря должна отвечать за мою.
-- Мы ниже собак перед лицом Вашей Милости. Блажен тот, кто может пожертвовать своей головой для спасения вашей! Это будет счастливейший день в его жизни.
-- Правда, Мустафа, но во всяком случае этот день будет ему последним.
-- Если мне позволено будет говорить в присутствии Вашего Высокомочия, я осмелюсь заметить, что в звание визиря должен быть облечен человек с большим умом; необходимо, чтобы он умел вести дела так же искусно, как я брею голову Вашей Высокостепенности, не оставляя на ней ни одного волоска и не задевая кожи.
-- Совершенная правда, Мустафа.
-- Сверх того, он должен иметь собачье чутье на людей, недовольных правительством, и уничтожать их, как редкие седые волоски, которые я вырываю из великолепнейшей бороды вашей.
-- Правда, правда, Мустафа.
-- Потом следует очистить пашалык от всякого зла, точно так же, как я сегодня утром имел честь вычистить ваши величественные уши.
-- Твоя правда, Мустафа.
-- Ему должны быть знакомы все тайные пружины сердца человеческого, как мне известны все мускулы человеческого тела, чему может служить доказательством искусство, с каким я выправляю тело Вашего Благополучия после бани.
-- Так, так, совершенная правда, Мустафа.
-- Наконец, он должен быть вечно благодарен за милости, на него изливаемые.
-- Все это совершенная правда, Мустафа, но где найти такого человека?
-- Дурака или плута немудрено найти. Но трудно сыскать человека, который в лице своем соединял бы все исчисленные мною качества. Я знаю только одного такого человека.
-- Кто же этот человек?
-- Голова его служит подножием Вашему Благополучию, -- отвечал Мустафа, падая ниц перед пашой, -- преданнейший из рабов ваших, Мустафа.
-- Святой Пророк! Как, ты, Мустафа? А что, и в самом деле, если одному брадобрею удалось сделаться пашой, почему же другому не быть у него визирем! Оно так, но где найти мне человека на твое место? Нет, Мустафа, нет! Хорошего визиря сыскать немудрено, но чтобы быть хорошим брадобреем, надо иметь способности.
-- Точно так, но раб ваш видел многие отдаленные земли, где одни и те же люди исполняют совершенно различные должности, между тем как обязанности брадобрея и визиря почти одинаковы. Судьбы народов решаются часто за туалетом. Пока я брею голову Вашего Благополучия, вы можете сообщать мне свою волю и в одно время печься о благоустройстве своего пашалыка и о чистоте своей высокой особы.
-- Совершенная правда, Мустафа. Я согласен сделать тебя визирем, с условием, чтобы ты остался моим брадобреем.
Мустафа снова пал ниц. Встав, он продолжал свою операцию.
-- Умеешь ли ты писать, Мустафа? -- спросил паша после минутного молчания.
-- Писать! Мин Аллах! Аллах да сохранит меня от этого проклятого знания! Тогда я был бы недостоин занимать место, на которое Вашему Благополучию благоугодно было возвести подлейшего из рабов.
-- Но я думаю, что уметь писать необходимо визирю, если это не нужно для паши?
-- Уметь немного читать -- это так! Но писать -- это никуда не годится. Я могу доказать, что это проклятое знание как полезно, так и вредно, особенно для людей высшего звания. Например, Ваше Благополучие отправили султану письменное донесение; оно вдруг ему не понравится -- и он лишит вас своей милости. Но если, напротив, вы пошлете словесное донесение, то можете всегда отречься от своих слов и для совершенного доказательства вашей невинности заколотить палками того, кого посылали к Его Султанскому Величеству.
-- Совершенная правда, Мустафа.
-- Дед раба вашего был главным сборщиком податей. Он всегда приходил в бешенство, когда ему случалось брать в руку перо. "Послушай, Мустафа, -- говорил мне дед, -- вот какие ужасные последствия влечет за собой это проклятое письмо. Теперь, получая деньги, должен я давать расписки. Правительство теряет через это тысячи цехинов, потому что когда потребуешь вторичных денег, тебе показывают расписки. Подумай, что без этого я бы мог брать с них те же деньги, если не три, так уж наверное два раза. Помни, Мустафа, что грамота ни к чему не служит".
-- Совершенная правда, Мустафа, поэтому мы никогда не будем писать.
-- Брать расписки с других не мешает, но самим давать их -- да сохранит нас от этого Аллах! У меня есть невольник -- грек, он хорошо читает и может быть при случае полезен Вашему Благополучию. Я заставляю его иногда читать мне повести из "Тысячи и одной ночи".
-- Повести? Какие повести?
-- Сказки, Ваше Благополучие! Если вам угодно послушать их, то раб мой ждет ваших приказаний.
-- Приведи его вечером, Мустафа. Выкурив по трубке, мы послушаем его. Я очень люблю повести: они всегда усыпляют меня.
Весь этот день два бывших брадобрея исправляли дела свои как нельзя лучше. Диван их походил на шайку разбойников, засевших на большой дороге, которые каждому прохожему приставляли к горлу нож и говорили: "Жизнь или кошелек!"
По окончании дивана добытые таким образом деньги заперли в кладовые, палачи вытерли кровь с секир своих, и подданные паши были оставлены в покое до следующего утра.
Вечером, по приказанию паши, пришел Мустафа со своим невольником. Визирь сел на подушке у ног паши, им подали трубки, и греку велено было начать чтение.
Грек дошел до конца первой ночи, в которую Шехерезада начинает свою историю, и султан, любопытствуя услыхать конец ее, откладывает казнь до следующего дня.
-- Стой! -- воскликнул паша, вынув изо рта свою трубку. -- Задолго ли до рассвета начала Шехерсзада рассказ свой?
-- Около получаса, Ваше Благополучие.
-- Аллах! Да неужели в полчаса она успела только это рассказать? В моем гареме каждая женщина расскажет это самое в пять минут.
Паше так понравились эти повести, что он, слушая их, почти никогда не засыпал, и невольник-грек должен был читать их всякий вечер до тех пор, что ноги его подгибались от усталости и язык едва ворочался. Наконец не осталось ни одной повести. Их прочитали еще раз. Когда не стало более повестей, паша, не зная как убить время, стал скучать и иногда приходил в такое бешенство, что сам Мустафа подходил к нему с трепетом.
-- Я думаю, Мустафа, -- сказал паша своему визирю однажды утром, когда тот брил его, -- я думаю, что мне так же легко найти себе рассказчиков, как и халифу "Тысячи и одной ночи".
-- Кто же в этом смеет сомневаться? Не позволит ли Ваше Благополучие рабу своему помочь привести в исполнение ваше желание?
-- Нет, мне не нужно ничьей помощи. Приходи сегодня вечером и ты узнаешь мою волю.
Вечером Мустафа явился. Паша курил трубку и, казалось, о чем-то размышлял. После чего вдруг ударил три раза в ладоши и приказал невольнику позвать Зейнабу, любимую одалиску своего гарема.
Зейнаба явилась, закутанная в покрывало.
-- Какое удовольствие может доставить раба своему владыке?
-- Любишь ли ты меня, Зейнаба? -- спросил ее паша.
-- Не должна ли я обожать и самый прах, попираемый ногами моего господина?
-- Совершенная правда; по, Зейнаба, я бы хотел спросить тебя... я тебя прошу... я желаю, чтобы ты как можно скорее обесчестила гарем мой.
-- Валлах эль неби! Велик Аллах и пророк его! Ваше Благополучие сегодня что-то веселы! -- сказала Зейнаба, повертываясь, чтобы выйти.
-- Напротив, я говорю тебе очень серьезно; я требую, чтобы ты исполнила мою волю.
-- Господин мой призвал сюда рабу свою для того, чтобы посмеяться над ней? Обесчестить гарем! Аллах да сохранит меня от этого! Не готов ли уже евнух с мешком, чтобы наказать меня?
-- Может быть, но это моя воля. Будешь ли ты повиноваться или нет?
-- Я никогда не повинуюсь таким приказаниям. Не посетил ли Аллах моего господина, или в него вселился шайтан? -- и Зейнаба выбежала из комнаты, заливаясь слезами досады и гнева.
-- Вот повиновение! -- воскликнул паша. -- Женщины всегда найдут в чем бы противоречить. Требуй от них верности -- они день и ночь будут искать случая изменить тебе; напротив, прикажи им изменить -- они откажутся от повиновения. А все было так хорошо придумано! Я хотел рубить головы у всех женщин и всякий раз брал бы себе новую жену до тех пор, пока не нашлась бы такая, которая умела бы рассказывать мне истории.
Мустафа, который сначала смеялся исподтишка над странной идеей паши, заметил наконец, что желание слушать повести глубоко укоренилось в его повелителе и что эта страсть впоследствии может повредить ему.
-- Такого плана только и можно было ожидать от самой мудрости. Разве пророк -- да будет благословенно его имя -- не говорит, что и мудрейшие предприятия встречают иногда противоречие в глупости и упрямстве женщин? Раб Вашего Благополучия осмеливается напомнить, что халиф Гарун-аль-Рашид слыхал очень много прекрасных историй, прогуливаясь переодетый по улицам со своим визирем Мезруром. Если бы Вашему Благополучию заблагорассудилось подражать в этом мудрому Рашиду с рабом вашим, может быть, мы и услыхали бы кое-что.
-- Совершенная правда, Мустафа, -- отвечал паша, которому предложение это очень понравилось. -- При-готовь же два платья, в полночь мы отправимся. Иншаллах! Паша без повестей все равно, что паша без бунчуков! Я хочу, чтобы у меня была тысяча и одна сказка, и тогда я буду тысяча-и-однобунчужным пашой.
Мустафа, радуясь, что успел дать счастливый оборот идеям паши, спешил приготовить два купеческих платья. Он знал, что мог польстить этим самолюбию паши, потому что халиф арабских сказок ходил в такой же одежде.
Была уже ночь, когда паша, в сопровождении своего визиря, вышел из дворца. В некотором отдалении следовали за ними вооруженные невольники на случай надобности в помощи. Благодаря приказаниям нового паши, чтобы не было народных сборищ, и бдительности патрулей, улицы были совершенно пусты.
Паша прогуливался уже некоторое время, не встречая ничего, что бы могло привлечь его внимание; отвыкнув ходить пешком, он начал уже уставать, как вдруг, на углу одной улицы, заметил он двух человек. Один из них говорил: "Я говорю тебе, Коя, что блажен, кто может всегда иметь корку хлеба, какой я вот теперь ломаю последние зубы".
-- Я хочу знать, что означают эти слова, -- сказал паша. -- Мезрур -- Мустафа, хотел я сказать, -- приведи этих людей завтра ко мне по окончании дивана.
Мустафа поднял руку ко лбу в знак повиновения и велел невольникам схватить беседовавших. Он последовал за своим повелителем, который, устав от продолжительной прогулки, направил шаги прямо во дворец, где и лег в постель. Зейнаба, которая намеревалась прочитать ему проповедь о приличии и трезвости, не спала до тех пор, пока глаза ее невольно закрылись, и паша мог без помех последовать ее примеру.
Возвратясь домой, Мустафа велел позвать к себе одного из схваченных.
-- Почтеннейший! -- сказал он. -- Нынешней ночью ты произнес слова, которые дошли до высоких ушей Его Благополучия, нашего милостивого паши; он желает знать, что означает твое замечание: "Блажен, кто может всегда иметь корку хлеба, такую же черствую, какой я ломаю себе теперь последние зубы!" Что означают эти слова, собака? Ты недоволен правлением нашего мудрого паши? Ты изменник, бунтовщик?
-- Клянусь верблюдицей пророка -- да будет благословенно имя его! -- что никогда и не думал об этом! -- отвечал тот, падая со страха на колени.
-- Раб, я не верю тебе! -- воскликнул гневно Мустафа. -- В этих словах есть много загадочного. Кто знает, может быть, милостивый паша наш есть та самая корка, которую ты желал бы грызть своими нечистыми зубами?
-- Святой пророк! Да не попадет в рай душа раба вашего, если я произнес что-нибудь худое! Если бы вы, подобно мне, были иногда без куска хлеба, то поверили бы справедливости моего замечания.
-- Поверил бы или нет -- тебе до этого нет дела! Но скажу тебе только, что Его Благополучие, наш милостивый паша, -- да не уменьшится тень его -- останется спокоен только тогда, когда ты расскажешь ему несколько хорошеньких повестей, из которых бы можно было видеть справедливость сказанного тобой.
-- Аллах да сохранит меня! Могу ли я обманывать Его Благополучие, рассказывая повести?
-- Одним словом, если ты расскажешь Его Благополучию хорошую историю, и она ему понравится, он даст тебе денег; в противном случае приготовься получить несколько палочных ударов, если не к смерти. Ты не ранее как завтра будешь представлен перед светлые очи нашего милостивого паши, а в это время ты можешь придумать, что рассказать ему.
-- Да будет дозволено рабу вашему сходить домой и посоветоваться с женой! Женщины имеют дар сочинять повести. С помощью жены мне, может быть, удастся исполнить вашу волю.
-- Нет, ты должен остаться здесь под строгим присмотром. Но если жена твоя может помочь тебе, я дозволяю послать за ней. В том нет никакого сомнения, что женщины имеют дар сочинять. Как крокодил, тотчас по рождении своем, бросается в воды Нила, так точно женщина, только успеет родиться, уже погружается в море лжи!
Сказав этот комплимент прекрасному полу, Мустафа велел вывести несчастного.
Пригодилось ли ему позволение посоветоваться с женой, увидим из следующей истории, которую он рассказал паше, когда на другой день был позван к нему.
История погонщика верблюдов
Я нисколько не удивляюсь, что Ваше Благополучие желаете иметь объяснение слов, которые подлейший из рабов ваших осмелился произнести вчера ночью. Но я надеюсь, что, дозволив мне рассказать приключения моей жизни, вы согласитесь с моим мнением.
По одежде вы уже можете видеть, что я феллах[Простолюдин.] этой страны, но не всегда был я так беден, как теперь. У отца моего было много верблюдов, и он отдавал их купцам для караванов, которые всякий год отходят из этого города. После смерти отца, я, вступив во владение его имуществом, сумел сохранить благорасположение тех, которым отец мой несколько лет служил верно. Следствием этого было то, что я стал мало-помалу наживать деньги, а верблюды мои были все в хорошем состоянии. Отправляясь всегда с караванами сам, имел я счастье несколько раз посетить Мекку, доказательством чему служит эта изодранная зеленая чалма. Жизнь моя протекла между опасностей и удовольствий. После трудных и преисполненных разного рода неприятностями странствований я возвращался к жене и детям и наслаждался семейным счастьем до тех пор, пока обязанности не отвлекали меня снова от блаженства семейной жизни. Я трудился и богател.
Однажды, во время странствования моего с караваном по пустыням, моя любимая верблюдица родила. Сначала я хотел бросить новорожденного, потому что верблюды мои измучились и были навьючены донельзя. Но, рассматривая маленького, я нашел его здоровым и статным и решился взрастить его. Разделив ношу матери его между другими верблюдами, я взвалил сына ей на спину. Мы благополучно прибыли в Каир, и я очень радовался, что сохранил жизнь верблюжонку. Знатоки говорили про него, что это перл верблюдов, и предсказывали, что он со временем удостоится чести нести священный Коран при путешествии в Мекку. Точно! Пророчество это исполнилось по истечении пяти лет; все это время я не переставал заниматься ремеслом своим и час от часу делался богаче.
Когда верблюду исполнилось пять лет, он превосходил красотой всех своих товарищей и целыми тремя футами был выше их. В это время правоверные собирались совершить священное путешествие в Мекку; я представил моего верблюда шейху, как достойнейшего чести нести на себе коран пророка. Шейх хотел было уже расплатиться со мной, как откуда ни возьмись дервиш, который отсоветовал ему брать моего верблюда, говоря, что в таком случае странствование будет несчастливо.
Все почитали дервиша пророком, и шейх не знал, на что решиться. Раздосадованный этим, я обругал дервиша; он поднял шум, и большая часть народа вступилась за него. Меня чуть не убили, но я дал тягу. Проклятый дервиш бросил в меня песком, крича во все горло: "Так погибнет и весь караван, если изберут его проклятого верблюда нести священные слова пророка!"
Следствием этого было то, что выбрали другого верблюда, гораздо хуже моего. Надежда моя лопнула. Но на другой год дервиша не было в Каире, и так как красивее моего верблюда не было в городе, то шейхи и выбрали его.
Обрадованный таким счастьем и в уверенности, что верблюд принесет благословение на дом мой, опрометью бросился я к жене. Она радовалась не менее меня, и, казалось, мой красивый верблюд тоже предчувствовал свое счастье: он вытягивал шею и клал голову ко мне на плечи.
Караван уже собрался. Это был один из многочисленнейших, которые когда-либо отходили из Каира; он состоял из восемнадцати тысяч верблюдов. Можете вообразить, как гордился я, показывая жене на процессию, которая тянулась по улицам города, на счастливого верблюда, которого вели за узду, унизанную золотом и драгоценными каменьями, под звуки музыки и под торжественное пение мужчин и женщин.
Когда на ночь караван остановился за городом, я поспешил к жене и детям, поручив надзор над верблюдами одному из своих помощников. Наутро простился я с домашними, и только что хотел выйти из дома, как маленький сын моей, едва двух лет от роду, воротил меня своим криком, чтобы я последний раз поцеловал его. Я взял малютку на руки; он, по обыкновению, сунул ручонку свою ко мне в карман, надеясь найти там плоды, которые я приносил всегда для пего, возвращаясь с базара. Но в кармане было пусто. Я передал ребенка жене и поспешил из дому, чтобы не отстать от каравана. Вашему Благополучию должно быть известно, что у нас обыкновение ставить верблюдов один подле другого, а не один за другим, как делается то в других караванах. Целый день прошел в необходимых приготовлениях, и на заходе солнца мы пустились в путь. Через две ночи мы прибыли к Хаджару; тут пробыли мы три дня, чтобы запастись водой и дать отдохнуть верблюдам нашим, и потом пуститься в длинное изнурительное странствование по пустыне Эль-Тиг.
Во время нашей стоянки я сидел, окруженный верблюдами, отдыхавшими на коленях, и курил трубку, и вдруг заметил со стороны Каира быстрого дромадера, который, подобно молнии, промчался мимо меня; однако я успел во всаднике его узнать того самого дервиша, который за год перед сим предсказывал несчастие каравану, если выберут моего верблюда нести священную книгу пророка.
Дервиш остановил своего дромадера у самой палатки хаджи эмира, предводителя каравана. Зная, что там будет речь о моем верблюде, я поспешил туда же. Я не ошибся. Дервиш пророчествовал эмиру и окружавшему его народу погибель целого каравана, если тотчас же не убьют моего верблюда и не выберут на место его другого. Говоря таким образом, он повернул своего дромадера к востоку и через минуту исчез из вида, оставив всех в большом смущении.
Эмир был в недоумении, в толпе возникли разные толки. Опасаясь, чтобы не поверили дервишу и не лишили меня верблюда, а его -- возложенной на него чести, я решился соврать.
-- О, эмир, -- говорил я, -- не слушай предсказаний этого дервиша! Он враг мой. Несколько лет тому назад вошел он в дом мой; я накормил и напоил его, а он в благодарность хотел обесчестить мать детей моих, и я прогнал его. С тех пор ищет он случая отомстить мне. Клянусь всеми моими верблюдами в справедливости этих слов!
Мне поверили, никто уже не сомневался в злобе дервиша, и мы продолжали путь наш по пустыне Эль-Тиг.
Если дела правления не позволили Вашему Благополучию совершить странствования в Мекку, то вы не можете вообразить себе той страны, по которой мы двигались. Эти пустыни подобны морю, где песок вздымается ветром, как волны, и засыпает человека.
Вопреки предсказаниям дервиша, с нами не случилось ничего особенного, и после семисуточного странствования мы благополучно достигли Нахеля, где остановились для наполнения водой опустевших бурдюкон. У колодца знакомые мои смеялись над глупыми предсказаниями дервиша. Мы снова двинулись в путь; нам оставалось еще трое мучительных суток до Акабы.
Наутро другого дня, едва успели мы разбить палатки, как ужасное пророчество дервиша стало оправдываться, и наказание Божие готовилось разразиться над моей головой за ложь мою.
На горизонте показалось темное облако, которое поминутно росло и делалось желтее. Поднимаясь выше и выше, оно заволокло полнеба, и, наконец, целые горы песка, влекомые ураганом, засыпали наши богомольные головы. Блестящая палатка эмира первая подверглась порыву ветра и с быстротою молнии пронеслась мимо меня, между тем как песок засыпал одних, а ветер уносил других к шайтану.
Столбы песка ходили над нашими головами и засыпали животных и людей; верблюды утыкали морды в песок, и мы, как будто слушаясь их инстинкта, зарывали головы в песок и молча в страхе предались судьбе своей. Но самум еще не со всем ужасом разразился над нами: через несколько минут сделалась такая темень, что в двух шагах нельзя было различить Ничего, но еще ужаснее были стоны умирающих, boi$jh женщин, бешенство лошадей и верблюдов, которые, сорвавшись, бегали взад и вперед и давили тысячи Людей, подобно им бегавших в надежде спастись от урагана.
Я лег подле моего верблюда и, уткнув под него голову, с чувством человека, которому известно, что гнев Аллаха должен разразиться именно над его головой, ожидал смерти. Целый час пробыл я в этом положении, и, верно, сам шайтан не мог изобрести тех мук, которые я претерпел в это время. Песок жег меня сквозь платье, кожа моя трескалась, и я вдыхал в себя раскаленный воздух. Наконец начал я дышать свободнее, ветер стал дуть слабее. Я высунул голову, глаза мои ничего не видели, кроме какой-то желтизны. Я думал уже, что совершенно ослеп: какую же надежду может питать слепой в пустыне Эль-Тиг? Я бросился снова на песок; жена и дети представились моему воображению, и я заплакал.
Слезы несколько облегчили мои страдания. Я чувствовал, что ожил, снова поднял голову -- я видел!
Я упал на колени и благодарил Аллаха за свое чудное спасение. Я встал; да, я видел, но какое зрелище представилось глазам моим! Теперь я благодарил бы небо, если бы лишился зрения. Небо было чисто, но где тысячи моих товарищей? Где толпы людей и животных? Где хаджи-эмир с его войском? Где мамелюки, аги, янычары, и святые шейхи, и святой верблюд? Где музыканты, певцы, представители всех племен, которые сопровождали караван? Погибли все! Горы песка показывали те места, где погребены их бренные останки, а только кое-где проглядывали члены людей и животных, не зарытые еще песчаной волной. Все погибло -- кроме одного! И этот один был я! Аллах даровал мне жизнь, чтобы я мог видеть зло, уготованное моей ложью, моим преступлением.
Несколько минут смотрел я бессмысленно вокруг себя: мне казалось, что я должен претерпеть смерть еще ужаснее. Я вспомнил про жену и про детей и поклялся, если возможно, сохранить жизнь свою, к которой теперь, кроме них, ничто меня не привязывало! Я оторвал лоскут от чалмы, вытер кровь и пошел по пустыне смерти.
Между волнами песка нашел я несколько еще не заваленных верблюдов. Я увидал бурдюк и бросился к нему, чтобы утолить мучительную жажду, которая терзала меня, но мешок был сух! Вода испарилась из него до последней капли. Я отыскал другой, но и в нем ничего не было. Тут решился я разрезать одного из верблюдов, чтобы водой, которую думал найти в его желудке, затушить жар, сжигавший меня. Ожидания не обманули меня; я выпил вонючую воду, которая теперь показалась мне вкусной. Напившись, поспешил я разрезать всех верблюдов, пока они еще не начали гнить, и водой, находившейся в их внутренностях, наполнить половину меха. Исполнив это, я возвратился к своему верблюду, под которым скрывался от самума, и, сев на труп животного, придумывал, что мне делать. Я знал, что в дне пути находились источники, но добраться до них было очень для меня трудно. Я не надеялся на свои силы, но вечер приближался, и я решил попытаться.
Едва только солнце успело закатиться, я встал и, взвалив мешок с водой на спину, пустился в безнадежное путешествие. Проблуждав ночь, я полагал, что прошел половину караванного пути; мне оставалось еще целый день пробыть в пустыне без всякой защиты от солнца и на целую ночь утомительного пути. У меня было достаточно воды, и не было ни куска хлеба. Солнце взошло, и я сел на песчаный пригорок и целых двенадцать часов провел под палящими лучами солнца. Около полудня мне казалось, что от чрезмерного зноя я потерял рассудок: то представлялись мне озера, и я так был уверен в их существовании, что вставал и пытался идти к ним, но, обессиленный, снова падал на песок; то различал я ветви акаций, качаемые ветром, и бежал туда, чтобы успокоиться под их тенью, но находил там лишь куст терновника.
Так прошел этот ужасный день, при мысли о котором содрогаюсь и теперь. Наступил вечер, блестящие звезды манили меня снова в путь. Напившись воды из мешка, пустился я в дорогу. По костям верблюдов и лошадей, погибших в этой пустыне, шел я, и когда заря начинала уже заниматься, мне представился в некотором отдалении город Акаба. Оживленный надеждой, я сбросил мешок, ускорил свои шаги и через полчаса лежал уже на берегу источника и жадно пил живительную влагу. О, как счастлив был я в эту минуту! Как сладко было мне лежать под тенью деревьев, вдыхать прохладный воздух, слушать чириканье птичек и впивать в себя аромат цветов, которые украшали это прелестное местечко!
Через час я разделся, выкупался, еще раз напился и погрузился в глубокий сон.
Радостно было мое пробуждение, но голод мучил меня. Три дня не было у меня во рту ни крошки, но до тех пор чрезвычайная жажда отбивала у меня аппетит. Час от часу голод более и более мучил меня. Я вставал, окидывал степь глазами в надежде увидать караван, но тщетно смотрел я и снова возвращался к источнику. Прошли еще два дня, но помощи не было видно ниоткуда. Лежа под тенью дерева, слушая пение птиц и прохлаждаемый легким ветерком, лучше желал бы я погибнуть в пустыне вместе со своими товарищами, чем в этом земном раю умереть от голода. Я лежал, лишенный сил, и ожидал смерти. Тихое журчание ручейка звало взглянуть на него в последний раз; я повернулся и вдруг почувствовал что-то жесткое под боком. Я думал, что это камень, и хотел отбросить его, но ничуть не бывало: у меня было что-то в кармане. Я схватился за карман и, не зная, что там такое, вытащил, взглянул, и -- представьте мое удивление -- в кармане был кусок черствого хлеба. Я думал, что он послан был самим небом! И точно! Это был дар невинности и любви, дар моего дитя, который оно положило мне в карман при прощании, когда я думал, что оно ищет там плодов. Я подполз к источнику, размочил в нем хлеб и съел его с живейшей благодарностью Аллаху, с глубоким чувством родительского сердца.
Корка эта спасла мне жизнь. На другой день заметил я маленький караван, который шел в Каир. Купцы обошлись со мной как нельзя лучше, посадили на одного из своих верблюдов, и Аллах допустил меня обнять мое семейство, которое с тех пор я уже не оставлял более. Я сделался беден, но доволен. Я заслуживал лишения всех моих сокровищ, и без всякого ропота покоряюсь воле милосердного!
Узнав теперь мое приключение, Ваше Благополучие согласитесь, что я был прав, говоря, что блажен тот, кто всегда может иметь корку хлеба, такую же черствую, какой теперь ломаю последние зубы.
-- Совершенная правда, -- заметил паша. -- Твоя история недурна. Мустафа, дай ему пять золотых, и пусть идет домой.
Погонщик верблюдов распростерся перед пашой, потом встал и оставил диван, радуясь, что так счастливо отделался от угрожавшей ему опасности. Паша некоторое время молча пускал изо рта густые клубы дыма, потом заметил:
-- Аллах Кебир! Бог всемогущ! Этот человек претерпел очень много, и что получил он за это? Зеленую чалму -- титул хаджи! Не воображал я, чтобы повесть о черствой корке была так хороша! Его описание самума иссушило мне внутренности. Как ты думаешь, Мустафа, может ли правоверный, без путешествия ко гробу пророка, попасть на небо?
-- Священная книга говорит, Ваше Благополучие, что всякий правоверный этим путешествием -- если он может совершить его -- прокладывает дорогу к небу. Мин Аллах! Кто может! Да было ли когда время Вашему Присутствию пускаться в такое долгое странствование? И разве это помешает попасть Вашему Благополучию в рай?
-- Совершенная правда, Мустафа: у меня никогда не было времени. В молодости брил я головы, потом -- о, Аллах! -- потом мне было довольно дела оголять их, а теперь разве я не занят? Я рублю головы. Не так ли, Мустафа? Не слово ли это самой правды?
-- Ваше Благополучие -- ваша правда. Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет прорех его! Когда он говорил, что путешествие к гробу его есть гладкий путь к небу, то он хотел это заметить исключительно тем, кто ничем не занят, а не тем из правоверных, которые трудятся во имя Аллаха.
-- Мин Аллах! Да сохранит нас Аллах! Твои слова справедливы, -- сказал паша. -- В самом деле, что бы было, если бы всякий из правоверных ходил в Мекку?
-- Мнение раба Вашего Благополучия, что все дураки пустились бы в Мекку.
-- Совершенная правда, Мустафа. Но самум совершенно иссушил мое горло. Чем бы промочить его? Гаким запретил мне пить щербет.
-- Правда, святой пророк запретил правоверным пить вино, но в случае болезни он позволяет это. Ведь Ваше Благополучие чувствуете себя немного нездоровым? Аллах Керим! Бог милосерден! Так для чего же Аллах и дал нам вино? Для того, чтобы правоверные могли предвкушать наслаждения, ожидающие их на небе.
-- Мустафа, -- сказал паша, вынимая изо рта трубку. -- Клянусь бородой пророка, слова твои -- слова самой мудрости. Неужели паша должен пить только щербет и питаться одними арбузами? Истаффир Аллах! Для чего же вино-то? Раб, принеси мне кружку! Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его!
-- Слова пророка, Ваше Благополучие, чисты, как вода. Он говорит: "Правоверные не должны пить вина", это значит, что поклонники его не должны ходить пьяные по улицам, как неверные, которые приезжают сюда на своих кораблях. Отчего запрещено вино? Оттого, что оно делает людей пьяными. Следовательно, если мы не будем напиваться, то не преступим закона. Для чего дан закон? Законы не для всех; они даются для того, чтобы удерживать, обуздывать большинство -- не так ли? Какие люди составляют большинство? Разумеется, бедные. Если бы законы писались для богатых и знатных, то они не могли бы быть приспособлены ко всем. Машалах! Для пашей закон не существует; они должны только веровать в то, что нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его! Не правда ли раба вашего?
-- Совершенная правда, Мустафа, -- сказал паша; потом взял фляжку с вином и, продержавши ее некоторое время у губ, подал визирю.
-- Аллах Керим! Бог милосерден! Рабу должно пить: это воля Вашего Благополучия. Разве я сижу не в светлом присутствии вашем? Может ли солнце светить без тепла? Поэтому, разве я не должен пить, когда Ваше Благополучие пьете? Аллах Акбар! Кто осмелится не следовать примеру паши?
С этими словами Мустафа поднес ко рту фляжку, и она, казалось, прилипла к губам его.
-- Я думаю, что не худо было бы записать эту повесть! -- заметил паша после некоторого молчания.
-- Я уже отдал приказание Вашего Благополучия и думаю, что невольник-грек занимается теперь исправлением слога, чтобы приятно было высоким ушам вашим, если вздумается Вашему Благополучию еще раз прослушать эту повесть.
-- Это хорошо, Мустафа. Мне помнится, что халиф Гарун-аль-Рашид велел записывать повести золотыми буквами. Мы будем делать то же.
-- Но искусства этого уже не существует, Ваше Благополучие.
-- Ну так мы будем писать их индийскими чернилами, -- сказал паша, взяв снова фляжку и осушив ее.
-- Солнце скоро зайдет, Мустафа; не забудь, мы пойдем сегодня искать рассказчиков.
Глава II
Напившись кофе, паша пустился с визирем своим и вооруженными невольниками отыскивать себе рассказчиков. В эту ночь он был счастливее: не прошло и получаса, как он приметил у питейного дома двух человек, которые о чем-то громко спорили. Этот дом посещали невольники и приезжавшие франки и греки, но иногда и правоверный, забыв заповедь пророка, забегал в него с заднего крыльца.
Паша остановился, стал прислушиваться, и до его высоких ушей дошли такие слова:
-- Я уверяю тебя, Ансельмо, что этого вина пить нельзя. Если бы ты отведал вина, в котором кисли жид, турок и эфиоп, то наверно согласился бы с моим мнением.
-- Убирайся ты к черту со своими жидами и турками! -- отвечал Ансельмо. -- Я тоже не осел и пил такое вино, какого ни дед, ни отец твой, да и сам султан никогда не пивали.
-- Мне бы хотелось знать, -- сказал паша, -- что там этот мошенник говорит о турках и почему вон та собака знает, что наш султан -- да не уменьшится тень его -- не пивал такого вина, как он?
Наутро представили беседовавших у кабака пред светлые очи паши, и тот потребовал немедленного объяснения слов: "Вино, в котором кисли жид, турок и эфиоп".
Несчастный грек -- это был грек -- ударился головой об пол.
-- Если Ваше Благополучие, -- сказал он, -- поклянетесь бородой пророка, что не сделаете мне ничего худого, когда я расскажу историю моей жизни, то подлейший из рабов ваших с радостью готов повиноваться вашим повелениям.
-- Машаллах! Чего боится этот гяур? Какое преступление совершил он, что просит у меня прощения? -- сказал паша Мустафе.
-- Да сохранит меня Бог, чтобы я стал замышлять что-нибудь в пашалыке Вашего Благополучия! -- сказал несчастный.
-- Ваше Благополучие! -- заметил Мустафа. -- Он уверяет, что преступление совершилось в другом пашалыке. Положим, что оно ужасно, может быть, даже убийство, но мы заботимся только о цветах, которыми украшаем наши вазы, и нам вовсе нет дела до цветов соседей: так точно и тут. Вашему Благополучию едва достает время печься о благосостоянии своих подданных, а не то, чтобы вмешиваться в дела других пашей!
-- Совершенная правда, Мустафа, -- сказал паша и добавил, обращаясь к греку: -- Хорошо, я обещаю тебе, начинай!
Грек встал и начал свою повесть.
Повесть невольника-грека
Родом я грек; отец мой, бедный бочар, жил в Смирне. Он обучил меня своему ремеслу. Мне исполнилось двадцать лет, когда он умер, и я, чтобы не умереть и самому с голоду, определился к жиду, винному продавцу, и пробыл у него три года. Мало-помалу, благодаря моему прилежанию и исправности, успел я приобрести совершенное доверие моего хозяина. Он сделал меня первым своим приказчиком, и хотя я еще продолжал заниматься своим прежним ремеслом -- заколачиванием обручей, часто, однако, поручал мне закупку и продажу вина.
Под моим присмотром работал невольник-эфиоп -- презлая и преленивая бестия; от побоев он делался еще хуже, беспрерывно ворчал и не хотел ничего делать. Я его ужасно боялся и несколько раз просил хозяина прогнать проклятого эфиопа. Но черный шайтан был силен, и если хотел, поднимал целую бочку с вином, по этой причине жадный еврей и не слушал меня.
Однажды утром вхожу я в мастерскую, где делались бочки, и вижу, что наш эфиоп преспокойно храпит себе подле бочки, за которой я пришел, полагая, что она кончена; она была нам очень нужна. Боясь сам наказать лентяя, побежал я к хозяину, чтобы тот собственными глазами увидел, как прилежно трудится его работник. Жид мой взбесился, взял палку и ударил эфиопа по голове так, что тот вскочил, но, увидев хозяина, да еще и с палкой в руках, удовольствовался только бранью; проворчал, что он в другой раз не позволит обращаться с собой таким образом, и принялся за работу. Едва только хозяин успел выйти, эфиоп, зная, что я был причиной побоев, схватил палку и хотел ею размозжить мне голову, но я успел увернуться и дал тягу. Эфиоп за мной, но, к счастью, он наткнулся на скамью и растянулся на полу. Тут пришла и моя очередь. Я тоже схватил палку, и едва враг мой хотел подняться на ноги, я замахнулся и изо всей силы так хватил его, что он тут же растянулся мертвым.
Я испугался, и хотя, с одной стороны, был твердо уверен, что поступил нисколько не предосудительно, но, с другой, я знал, что жид мой рассердится, будет жаловаться кадию, и мне без свидетелей придется очень трудно от него отделаться. Вдруг счастливая мысль блеснула в голове моей: я вспомнил, что эфиоп хвалился больше не позволять с собой дурно обращаться, и я решился припрятать убитого эфиопа подальше и надуть жида, сказав, что невольник, рассердившись на него за давнишние побои, убежал.
Осталось еще одно препятствие: я не знал, каким образом вынести труп из мастерской, чтобы никто того не заметил. Думал, думал и наконец придумал. Собрав все свои силы, я поднял эфиопа и положил в бочку, набил обручи, заколотил ее и преспокойно покатил в погреб, где стояло вино. Прикатив туда, я налил ее вином и поставил в тот угол, где стояли бочки, приготовлявшиеся к продаже на будущий год; наконец-то я вздохнул свободнее.
Только что успел я поставить бочку, вошел хозяин, и первый вопрос его был, не видал ли я эфиопа. Я отвечал, что он, окончив бочку, вышел из мастерской, поклявшись никогда более не работать.
Жид, боясь потерять своего невольника, а пуще того заплаченные за него деньги, бросился к кадию, объявил о побеге эфиопа и просил распорядиться поймать его, но все поиски были тщетны: мнимо убежавшего нигде не нашли. Жид подумал, что невольник его с отчаяния утопился и, к моему удивлению, скоро совсем забыл о нем.
Я работал по-прежнему; и теперь, имея надзор над всем, мог легко когда-нибудь выпроводить эфиопа из погреба.
Однажды весной занимались мы, по обыкновению, переливанием вина из одной бочки в другую. Вдруг в погреб ввалился ага-янычар. Он был не слишком-то ревностный исполнитель заповедей пророка и любил выпить. Не доверяя никому покупку вина для своей особы, он всегда сам приходил к нам в погреб и выбирал себе бочку по вкусу. Эту бочку восемь дюжих невольников клали на носилки и занавешивали ее, чтобы народ думал, что несут купленную невольницу для гарема, а не воспрещенный пророком напиток. Хозяин мой предложил ему целых два ряда бочек, которые назначены были продаваться в этом году. Попробовав из каждой, ага сказал: "Друг Изахар, я знаю, соотечественники твои любят ставить все скверное наперед, а лучшее оставлять напоследок. Вели-ка твоему греку налить вот из той бочки, что стоит сзади". Тут показал он на ту самую бочку, где был спрятан эфиоп. В полной уверенности, что ага лишь только поднесет из нее вино ко рту, так и выплюнет, я нацедил кружку и подал се are. Он попробовал, еще раз попробовал и, обратившись к моему хозяину, закричал:
-- Ах ты жидовская собака! И ты смеешь показывать мне скверное вино и прятать такое, от которого бы не отказались и гурии пророка!
Жид уверял агу, что это вино "еще не устоялось и не имеет такой крепости, как первое. Я подтвердил его слова.
-- На, попробуй, собака, и потом сравни его с первым, -- сказал ага.
Хозяин отведал и с удовольствием сказал:
-- Да, точно, в этом вине больше крепости. Ей-ей, не знаю, отчего это. Попробуй, Харрис.
Я взял кружку и, подержав ее некоторое время у губ, не пропустив ни одной капли в горло, сказал:
-- Точно, в нем гораздо больше крепости.
Ага попробовал еще из нескольких бочек, надеясь найти в них ту же крепость, и отобрать еще две или три для своей высокой особы, но, не найдя ни одной достойной этой чести, велел невольникам тащить домой бочку, в которой купался эфиоп.
-- Постой, лживая собака! -- вскричал паша. -- Ты совершенно уверен, что это вино было гораздо крепче и вкуснее прочих?
-- К чему обманывать мне Ваше Благополучие? Разве я не червяк, которого можете вы раздавить, если это вам вздумается? Я уже имел честь доложить, что не пробовал этого вина.
Лишь только ага оставил наш погреб, хозяин мой стал ломать себе голову, отчего бы это вино получило такую крепость, и очень сожалел, что не мог открыть причины, потому что бочку уже утащили.
Я говорил после об этом с одним англичанином; он нисколько не удивлялся тому и говорил, что у них нарочно кладут куски сырого мяса в некоторые вина, чтобы придать им больше вкуса и крепости.
-- Аллах кебур! -- воскликнул паша. -- Это совершенная правда; я слышал, что англичане просто жрут сырое мясо. Продолжай.
Ваше Благополучие не можете представить себе ужас и страх, которые овладели мною, когда невольники понесли бочку.
Я уже считал себя погибшим и, во что бы то ни стало, решился бежать из Смирны. Я вычислял время, когда ага выпьет всю бочку, и приступил к хозяину, говоря, что намерен оставить его, потому что один из родственников предлагал мне принять часть в его торговле. Хозяин, которому я был нужен, умолял меня остаться, но я был непреклонен. Наконец он предложил мне участвовать в его торговле, но и это на меня не подействовало. При всяком ударе в дверь мне казалось, что ага со своими янычарами идет разделываться со мной, и непременно решился бежать следующим утром. Вечером вошел в погреб хозяин с бумагой в руках.
-- Харис, -- сказал он, -- ты, может быть, думаешь, что я давеча сделал тебе предложение для того только, чтобы удержать тебя и потом надуть. Напротив, вот бумага, в силу которой ты делаешься моим товарищем по торговле и получаешь третью часть всего барыша. На, прочитай, и ты увидишь, что она подписана самим кади.
Я прочитал бумагу и только хотел возвратить ее хозяину, как сильный удар в дверь поверг нас обоих в ужас. Толпа янычар, посланных агою, ввалилась в погреб с повелением тот же час представить нас пред светлые очи его. Я один знал причину этого и проклинал мою глупость, что медлил до сих пор бежать из Смирны. Вино так понравилось are, что он чаще прежнего стал прикладываться к бочке и скоро все из нее вытянул; сверх того, тело черного шайтана занимало почти третью часть бочки.
Все было кончено для меня. Хозяин мой, ничего не зная, спокойно последовал за солдатами; я же, напротив, трясся от страха.
Мы пришли. Ага осыпал бранью бедного моего жида.
-- Подлейшая из собак! Мерзейший из жидов! -- кричал он. -- Ты думаешь надувать правоверных, продавая им половину бочки за целую, а чтобы придать ей более тяжести, кладешь в нее всякую дрянь. Признавайся, что положил ты в бочку?
Жид клялся, что ничего не знает; я, разумеется, тоже последовал его примеру.
-- Ладно, -- сказал ага, -- мы увидим!
Тут велел он мне выломать дно бочки. Я был совершенно уверен, что через несколько минут отправлюсь к шайтану, однако же, гнев аги разразился над одним моим хозяином, и это придало мне немного бодрости. Но я знал, что мне не миновать беды, когда открою бочку, и труп эфиопа прольет свет на мои плутни н убийство.
Дрожащей рукой исполнил я приказание аги -- дно было вынуто, и, к удивлению всех, труп вывалился из бочки. Черное тело эфиопа, пролежав в вине, совершенно побелело. Это меня несколько оживило.
-- Святой Авраам! -- воскликнул жид. -- Что я вижу! Мертвое тело! Клянусь моей головой, я ничего не знал об этом! Не знаешь ли ты чего-нибудь, Харис?
Я клялся всем, чем только можно клясться, что ничего тут не понимаю. О, как сверкали глаза аги! Как глядел он на хозяина! Все присутствующие, казалось, готовы были растерзать на части бедного жида.
-- Проклятый! -- вскричал наконец ага. -- Так вот какое вино ты продаешь поклонникам пророка!
-- Святой Авраам! Я знаю об этом столько же, сколько и вы, ага. Но я с удовольствием готов переменить эту бочку.
-- Так и должно, -- прервал его ага, -- невольники мои сейчас же принесут ее.
Через несколько минут другая бочка стояла перед нами.
-- Целая бочка вина! Это разорение для бедного еврея! -- заметил мой хозяин, надев шапку и намереваясь уйти.
-- Погоди немного, -- сказал ага, -- я не хочу даром пить твоего вина.
-- Я знал, что вы справедливейший из людей и не захотите обижать меня, -- сказал обрадованный жид.
-- А вот увидим! -- отвечал ага и приказал выцедить половину вина из бочки, потом велел вынуть дно, и когда все было готово, по велению аги два янычара подхватили бедного жида, связали его и бросили в бочку. Ага велел мне заколотить ее. Со стесненным сердцем повиновался я этому приказанию, потому чтомне не за что было сердиться на моего хозяина, к тому же я знал, что он погибает за мое преступление. Но тут дело шло на жизнь или смерть, а теперь уже прошли те блаженные времена, когда люди жертвовали собой для спасения другого. Притом же бумага, по которой я сделался товарищем моего хозяина, была у меня в кармане, а так как у еврея не было наследников, то я должен был получить все его имение. К тому же...
-- Убирайся ты к шайтану со своими умствованиями! -- прервал его паша. -- Ты заколотил бочку -- ну, что же далее?.. Рассказывай!..
Так, Ваше Благополучие. Со стесненным сердцем исполнил я приказание аги, и более еще потому, что сам не знал, что ожидает меня.
Выколотив дно и набив обруч, стал я перед агой, сам не свой от страха.
-- Говори, не знаешь ли ты чего об этом?
Зная, что хозяин мой умер и что теперь я нисколько не поврежу его доброму имени, если я навру на него, я сказал, что совершенно ничего не знаю об этом, но что с год тому назад пропал у нас черный невольник, а так как хозяин не слишком заботился об отыскании его, то и подозреваю теперь, что он убил его и, желая скрыть, положил труп в бочку и поставил ее сзади всех. Я присовокупил:
-- Когда Ваше Благополучие изволили назначить ту самую бочку, то во всех движениях еврея невольно выказывался какой-то страх, и через день, кажется, он намеревался бежать из Смирны.
-- Проклятая собака! -- сказал ага. -- Теперь я нисколько не сомневаюсь, что он таким образом уходил не одну дюжину не только черных невольников, но и правоверных.
-- Я тоже стал бояться и за себя, Ваше Благополучие, -- присовокупил я. -- Он, как казалось, назначил и меня в число своих жертв. Я хотел покинуть его, но он умолял меня остаться, и когда, дорожа жизнью, несмотря ни на что, я все-таки отказывался, то и достал бумагу, по которой сделался я его товарищем. Но, верно, не долго бы пользоваться мне этой выгодой.
-- Это обстоятельство может тебя осчастливить, -- сказал ага, -- и если ты выполнишь некоторые условия, все имение проклятого жида -- твое. Первое: эти две бочки с черным шайтаном и проклятым жидом ты должен поставить у себя в погребе для того, чтобы я мог всегда, если вздумаю, навестить тебя и при взгляде на них вспоминать о моем гневе и мщении. Второе условие: присылать мне самого лучшего вина во всякое время и без отговорок столько, сколько я назначу. Согласен ты на эти условия или хочешь выкупаться в вине, подобно твоему хозяину?
Разумеется, что я согласился с радостью. Никто не заботился о еврее, а если когда и спрашивали о нем, то я пожимал плечами, говоря, что не знаю, за что и куда янычар-ага засадил его, и что я теперь управляю делами до его освобождения. По желанию аги, бочки с жидом и эфиопом поставил я посреди погреба выше прочих, одну подле другой. Ага почти каждый день являлся ко мне и, глядя на бочку, в которой купался труп бедного моего хозяина, выпивал столько, что часто принужден был ночевать в погребе.
Да будет известно Вашему Благополучию, что я, как человек смышленый, умел извлекать пользу из бочек, в которых кисли хозяин и эфиоп. Я выпускал из них вино и разбавлял им другие бочки, а туда наливал свежего. Разумеется, ага не знал об этом. Продолжая таким образом разбавлять мои вина, отчего они улучшались, приобрел я столько покупателей, что в короткое время разбогател не на шутку.
Так протекли три года, и во все это время ага не переставал посещать меня почти по три раза в неделю и всякий раз преисправно нализывался. Глядя на него, и я мало-помалу пристрастился к запрещенному напитку, хотя прежде не брал в рот ни капли. Однажды ага получает от султана повеление выступить со своим отрядом в поход. Когда янычары выступали из города, ага не мог не проститься с моим погребком: он подъехал к дверям моим, слез с лошади и вошел выпить на прощанье последний стаканчик. Но вместо одного, в самое короткое время, осушил он более дюжины. Время летело, и мой ага, по обыкновению, насилу ворочал языком. Он хотел уже ехать, чтобы догнать своих янычар, но все еще не мог насмотреться на бочку с моим хозяином и наругаться досыта. Мы были с ним уже давно на самой короткой ноге, и я, деля его компанию, в этот день опьянел так, что не помнил себя и сказал are: "Полно тебе ругать бедного еврея; по его милости я разбогател. На прощанье я открою тебе, что во всем моем погребе ты не найдешь ни одной бочки, в которой бы не пахло жидом или черным невольником! Вот отчего мое вино и лучше вин всех здешних виноторговцев".
-- Как! -- заревел ага, едва ворочая языком. -- Ах ты мошенник! И ты смел... О, ты должен умереть... непременно... Святой пророк! Какое унижение для правоверного!.. Как я пойду теперь в рай!.. Напоить правоверного вином, в котором кис жид!.. Нет, собака! Ты умрешь, сей же час умрешь!..
Он хотел броситься на меня, но винные пары до того расходились в голове его, что он упал и никак не мог подняться на ноги. У меня же весь хмель выскочил из головы, и, зная, что ага, протрезвев, вспомнит обо всем и не преминет наградить меня, схватил я его и ввалил в пустую бочку, налил ее вином, заколотил дно и поставил ее в самом заду. Так отомстил я за смерть моего хозяина и отделался от ненасытного гостя, который выпивал у меня почти третью часть годового запаса.
-- Как! -- гневно воскликнул паша. -- Ты утопил в вине правоверного, да еще агу янычар? Ты, подлейшая из собак! Сын шайтана! И ты смеешь еще хвастаться этим?.. Мустафа! Позвать сюда палача!
-- Но я имею слово, великодушнейший из пашей! -- сказал грек, упав на колени. -- Притом же ага был недостоин чести называться правоверным: он не исполнял заповедей пророка -- да будет благословенно имя его! Истинный мусульманин, вот как Ваше Благополучие, не возьмет и капли вина в рот.
-- Слушай, собака! Я обещался и простил его, когда узнал, что он убил невольника, но утопить агу янычар -- это совсем другое! -- сказал паша, обращаясь к Мустафе.
-- Сама справедливость говорит устами Вашего Благополучия; этот гяур достоин наказания. Но раб ваш осмеливается напомнить, что, во-первых, Ваше Присутствие изволили клясться бородой пророка, что простите этому неверному, и...
-- Устаффир Аллах! Наплевать на эту клятву! Вот если бы я поклялся правоверному, так это дело другое...
-- Во-вторых, раб этот еще не кончил своей истории, которая, кажется, довольно занимательна.
-- Баллах! Это совершенная правда! Он должен окончить свою историю.
Но грек и не думал приподниматься и до тех пор не хотел продолжать, пока паша снова не пообещает его помиловать. Его Благополучие, которому знать окончание этой истории было гораздо дороже, чем все аги на свете, принужден был снова поклясться исподницей пророка, чтобы принудить грека продолжать историю. Грек повиновался.
Поставив бочку на место, поспешил я на двор, где стояла лошадь аги, и его же саблей проколол бок бедного животного, отвязал ее и выпустил со двора на улицу, зная, что она по инстинкту прибежит домой. Стук копыт разбудил слуг аги, и они, видя, что лошадь ранена и без седока, решили, что разбойники убили их господина, когда он отстал от войска. На другой день я отнес саблю и сказал, что ага пробыл у меня почти до ночи, немножко подвыпил и, несмотря на мои просьбы пробыть у меня до утра, поскакал догонять янычар и позабыл саблю. Теперь домашние аги были совершенно уверены, что он погиб от рук злодеев.
Так избавился я от пьяницы аги, и хотя он при" чинил мне много убытку своими частыми посещениями, зато теперь все вознаградилось с избытком: у меня прибавилась еще одна бочка, из которой мог я улучшать вино. Погребок мой еще более прославился.
Однажды с заднего крыльца ко мне вошел кади: он так много хорошего слышал о моих винах, что непременно сам хотел удостовериться в этом. Я был очень рад этой чести, тем более, что давно уже желал познакомиться с ним покороче. Поклонившись чуть ли не до земли, подал я ему стакан лучшего вина и сказал:
-- Это вино называл я до сих пор вином аги, потому что покойный ага очень любил его и покупал по целым бочкам.
-- Славная выдумка! -- отвечал кади. -- Это гораздо лучше и выгоднее, чем посылать невольника с кружкой каждый день. Я тоже выберу у тебя бочку получше.
Тут он перепробовал почти из всех бочек, как вдруг глаза его остановились на бочках, в которых кисли жид, эфиоп и ага.
-- А каково вино вот из этих бочек? -- спросил он"
-- Это пустые бочки, -- сказал я.
Кади ударил по бочкам палкой и воскликнул:
-- Грек! Ты меня обманываешь, говоря, что эти бочки пустые. Я знаю, что у тебя в них лучшее вино, дай-ка мне из них попробовать!
Нечего было делать -- я налил. Кади попробовал, похвалил и сказал, что возьмет все три бочки. Я сказал ему, что это вино употребляю для того, чтобы разбавлять им другие бочки, придавать вину больше вкусу и крепости, и что по этой причине оно вчетверо дороже прочих.
-- Все равно! -- сказал кади. -- Правда, тут надо много денег, но ведь даром нельзя же достать хорошего вина.
Я утверждал, что ни под каким видом не могу продать этих бочек, потому что от них зависит вся слава, какой я до сих пор пользовался. Но он ничего не слушал, велел рабам своим поставить бочки на носилки и нести домой и не хотел до тех пор выйти из погреба, покуда не вынесут их. Я лишился моего эфиопа, моего жида, моего аги!
В совершенной уверенности, что тайна моя теперь скоро откроется, решился я на другой же день оставить Смирну. Я получил деньги от кади и, еще надеясь как-нибудь возвратить эти проклятые бочки, открыл ему, что намерен прекратить торговлю, потому что, лишившись моего сокровища, не надеялся уже иметь столько покупателей, сколько было их прежде. Я просил его возвратить мне эти бочки и предлагал за них три другие совершенно без всякой платы, но и это не помогало. Я нанял судно, нагрузил его остальным вином, взял все свои деньги и поспешил убраться в Корфу, прежде чем кади откроет мои плутни. Но сильная буря, свирепствовавшая в продолжение четырнадцати дней, принудила нас возвратиться опять в Смирну. Погода немножко приутихла, и я велел капитану корабля бросить якорь подальше от города, чтобы затем поскорее выбраться в море. Не прошло и пяти минут после того, как мы остановились, как заметил я лодку, которая отчаливала от берега; в ней сидели -- сади и его прислужники.
В совершенной уверенности, что плутни мои открыты и что кади пронюхал, что я бежал на этом корабле, не знал я, что мне делать, как вдруг благая мысль мелькнула в моей голове: я так же хорошо могу спрятаться в бочке, как прятал прежде туда других.
Я позвал капитана и объявил ему, что кади едет к нам на корабль схватить меня, и просил не выдавать меня, обещая за то половину груза.
Капитан, который, к моему несчастью, был тоже грек, согласился. Мы пошли в трюм; я выпустил вино из одной бочки, вынул дно и влез в нее; дно опять вколотили. Через минуту взошел на корабль кади и спрашивал обо мне. Капитан сказал, что при сильном порыве ветра я упал через борт и что, не зная, к кому должно адресовать вино в Корфу, он возвратился в Смирну.
-- Так проклятый избежал моего мщения! -- воскликнул кади. -- Мошенник! Я бы показал ему, каково убивать людей и поить правоверных вином, в котором кисли тела их! Но ты, кажется, надуваешь меня, грек? Покажи-ка мне корабль твой!
Люди, сопровождавшие кади, обшарили все углы, все щели на корабле, но все было напрасно. Кади наконец поверил капитану и, сходя с корабля, сулил мне тысячу наказаний и не одну сотню проклятий.
Я стал дышать свободнее и ожидал своего освобождения из бочки. Но не тут-то было: грек обманул меня. Лишь только наступила ночь, он снялся с якоря, и из разговора его с двумя матросами я узнал намерение капитана: он хотел бросить меня через борт и завладеть всем моим имуществом. Я кричал, просил, умолял матросов сжалиться надо мной, но все было напрасно. Один из них еще сказал: "Как ты убивал людей и прятал их в бочки, так теперь поступят и с тобой".
Теперь все было кончено для меня, праведный суд свершился. Единственное мое желание было скорее полететь через борт; мучительное ожидание казалось мне хуже самой смерти. Но судьба хотела иначе. Поднялась сильная буря; капитан и матросы бегали как угорелые и, казалось, совсем забыли обо мне.
Три дня сидел я в бочке и с часу на час ожидал, когда отправят меня ловить морских раков. На третий день услыхал я шум на палубе: матросы кричали, что корабль непременно погибнет, если будут держать на нем такого мерзавца, как я. Вдруг открыли люки, подняли бочку со мной, и я почувствовал, что лечу в море. В бочке не было втулки, и я заткнул отверстие платком, чтобы она не могла наполниться водой. Когда бочка поворачивалась отверстием вверх, я вынимал платок и таким образом впускал в нее свежего воздуха. Волны так бросали мою бочку во все стороны, и меня так укачало, что от боли и усталости я почти сошел с ума. Я хотел уже вынуть платок из отверстия и, напустив воды, таким образом лишить себя жизни, как сильный удар о скалу перебросил меня на другую сторону. Бочка моя ударилась еще три раза, и потом я почувствовал, что ее выбросило на берег. Мне послышались голоса: несколько человек приблизились ко мне и покатили бочку. Я не говорил ни слова, боясь, чтобы они не испугались и не оставили меня на берегу, откуда волны, снова могли умчать меня. Но когда они остановились, я приставил рот к самому отверстию и слабым голосом просил их сжалиться над несчастным" и выпустить его на белый свет.
Сначала они удивились, но я повторил мою просьбу и рассказал им, что капитан корабля, который, по моему мнению, находился недалеко от берега, желая завладеть моим грузом, посадил меня в бочку и перекинул через борт. Это, казалось, убедило моих избавителей, и через минуту я был свободен.
Первое, что представилось глазам моим, был весь груз корабля, на котором я плыл: весь берег был усеян моими бочками. Быстрый переход из темноты на свет и неожиданное освобождение так на меня подействовали, что я лишился чувств. Придя в себя, я увидел, что нахожусь в пещере, где лежу на сложенном плате. Посреди пещеры был разложен огонь, вокруг которого сидело человек сорок мужчин, которые с удивительным проворством опорожняли мои бочки одну за другой.
Заметив, что я очнулся, мне поднесли вина, оно подкрепило мои силы. Потом один из сидевших, по-видимому, начальник, велел мне приблизиться к нему и сказал:
-- Корабль твой разбила буря, и матросы, которых мы успели спасти, рассказали мне все твои плутни. Садись и рассказывай все, но если хоть что-нибудь утаишь, то смерть твоя неизбежна -- я здесь кади. Если ты желаешь знать, где ты и кому обязан своим спасением, изволь, ты все узнаешь. Ты на острове Урии, а мы -- честные люди, которых вы называете морскими разбойниками. Теперь говори всю правду.
Я подумал, что морские разбойники будут ко мне снисходительнее, а потому и рассказал им все точно так же, как имею честь рассказывать теперь Вашему Благополучию. Когда я кончил, капитан пиратов сказал:
-- Хорошо! Ты говоришь, что убил невольника, был участником в умерщвлении жида и утопил в вине агу; за это, без сомнения, ты достоин смерти. Но за твое чудесное вино и за тайну, которую ты открыл нам, как улучшать его, я смягчу наказание. Нечего таить, что твой капитан и матросы тоже подгадили: они изменили тебе и ограбили посреди моря -- это ужаснейшее преступление, и за то они должны бы были умереть непременно, но без них я не пил бы твоего вина, поэтому должно и к ним быть немного снисходительным: я только осуждаю вас на тяжкую работу. Мы продадим вас в Каире, а вырученные деньги возьмем себе, и вино твое выпьем за твое же здоровье.
Все разбойники были в восторге от этого суда: он был для них очень выгоден. Все наши просьбы остались тщетными; лишь только погода приутихла, нас посади- • ли в небольшую шебеку, отвезли в Каир, где и продали.
Вот история моя, Ваше Благополучие. Она, верно, объяснила вам слова, которые сказал я вчера. Теперь, надеюсь, вы согласитесь, что моя жизнь преисполнена несчастьями, более чем я заслуживал этого, потому что, убивая других, сам был в мучительном ожидании собственной смерти.
-- Твоя история недурна, -- сказал паша. -- Но все-таки, если бы я не дал тебе обещания, голове твоей не уцелеть бы на плечах. Ужасно подумать, что неверный грек осмелился убить агу янычар, поклонника пророка -- да будет благословенно имя его! Но я обещал простить тебя, ты можешь идти.
-- Мудрость Вашего Благополучия блестит ярче звезд небесных! -- сказал Мустафа. -- Не осчастливить ли этого подлого раба вашей наградой?
-- Машаллах! Наградой! Да разве я не довольно наградил его, оставив ему жизнь, которую он осмеливается считать гораздо дороже жизни аги? Утопить агу! -- продолжал паша, вставая с места. -- Это неслыханное преступление! А история, право, очень недурна. Мустафа, вели записать ее.