Манн Томас
Семейство Будденброоков. Книга 1

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Падение одной семьи).
    Buddenbrooks: Verfall einer Familie.
    Перевод Н. И. Рубинштейн с 50-го немецкого издания (1910).
    Главы 1--6 (в последующих переводах их стали назвать частями).


Томас Манн.
Семейство Будденброоков

(Падение одной семьи)

Роман

Перевод Н. И. Рубинштейн
с 50-го немецкого издания

Книгоиздательство "Современные проблемы"
Москва -- 1910

   

Первая глава

1.

   -- Что это? -- Что это?..
   "Ну вот еще эту чертовщину, c'est la question, ma très chère demoiselle! [вот в чем вопрос, моя дорогая леди -- фр.]
   Жена консула Будденброока, сидевшая рядом со своей свекровью на прямой покрытой белым лаком и украшенной золотой львиной головой софе, подушки которой были обтянуты светло-желтой материей, бросила взгляд на своего супруга, сидевшего около нее в кресле, и поспешила на помощь маленькой дочери, которую дедушка держал у окна на коленях.
   -- Тони! -- сказала она. -- Верую, что меня Бог...
   И маленькая восьмилетняя Антонина с нежным телосложением, в платьице из совершенно легкого переливающегося шелка, отвернув немного свою хорошенькую белокурую головку от лица дедушки, напряженно и задумчиво посмотрела своими серо-синими глазами неопределенно вглубь комнаты и повторила еще раз: "что это?" затем медленно сказала:
   -- Верую, что Бог меня... --и с просветлевшим лицом быстро прибавила, --создал со всеми тварями... внезапно попала на гладкий путь и сияя счастьем неудержимо пробормотала весь член точно по катехизису, который только что в 1835 году был просмотрен и издан с одобрения высшего и высокомудрого сената.
   Стоило только попасть на верный путь, думала она, как охватывало такое же чувство, какое было у нее, когда она зимою мчалась с братьями с "Иерусалимской горы" на маленьких ручных санках; тогда почти исчезали мысли и нельзя было остановиться, если бы даже хотелось.
   -- К этому платья и башмаки, -- сказала она, -- пищу и питье, дом и двор, жену и ребенка, пашню и скот. Но при этих словах старый М. Иоанн Будденброок разразился громким смехом, своим отрывистым хихиканьем, которое скрыто было у него всегда наготове. Он смеялся от удовольствия, что мог поиздеваться над катехизисом и вероятно только с этой целью устроил этот маленький экзамен. Он осведомился у Тони о ее пашне и скоте, спросил, сколько бы она взяла за мешок пшеницы и предложил ей вступить с ним в коммерческие сношения. Его круглое, оттененное румянцем, благодушное лицо, которому при всем своем желании он не был в состоянии придать сердитого выражения, было обрамлено белоснежными напудренными волосами, а на широкий воротник его мышино-серого сюртука падало нечто в роде небольшой косички.
   Несмотря на свои семьдесят лет, он не отступился от моды, которая господствовала в пору его юности; он отказался только от отделки тесьмой между пуговицами и большими карманами, но никогда в жизни не носил длинных панталон. Его двойной широкий подбородок покоился с выражением довольства на белом кружевном жабо.
   Все присоединились к его смеху главным образом из почтения к главе дома. M-me Антуаннета Будденброок, урожденная Дюшамп, хихикала совершенно так же, как ее супруг. Это была полная дама с густыми белыми локонами над ушами, в черном со светло-серыми полосками платье без украшения, что указывало на ее простоту и скромность, с все еще красивыми и белыми руками, в которых она держала на коленях маленького бархатного помпадура. Черты ее лица приобрели с течением времени поразительное сходство с чертами лица ее супруга. Только разрез и живость ее темных глаз говорили отчасти о ее романском происхождении; со стороны деда она происходила из одной французско-швейцарской семьи и была уроженкой Гамбурга.
   Ее невестка, жена консула Елизавета Будденброок, урожденная Крёгер, смеялась крёгеровским смехом, который начинался прыскающим губным звуком, при этом она прижимала подбородок к груди. Как все Крёгеры она была в высшей степени элегантна, и если ее нельзя было назвать красавицей, то она все-таки производила на весь мир впечатление ясности и внушала доверие своим чистым вдумчивым голосом, спокойными, уверенными и нежными движениями. ее рыжеватым волосам, которые были свиты в виде короны и причесаны широкими детскими локонами над ушами, соответствовал необыкновенно нежный белый цвет лица с редкими небольшими веснушками. В ее лице с несколько длинным носом и маленьким ртом было характерно отсутствие какого бы то ни было углубления между нижней губой и подбородком. ее короткий корсаж с большими пуфами на рукавах, к которому прилегала узкая юбка из легкого покрытого светлыми цветами шелка, оставлял открытой необыкновенно красивую шею, украшенную атласной лентой, на которой блистала целая гамма больших бриллиантов.
   Консул наклонился несколько нервным движением вперед. На нем был коричневый сюртук с широкими отворотами и прямыми рукавами, плотно схватывавшими руку только ниже сустава. Панталоны его были сделаны из белой, моющейся материи и с внешней стороны были украшены черными полосами. Вокруг накрахмаленного стоячего воротника, в котором прятался его подбородок, был повязан шелковый галстук, заполнявший весь вырез пестрого жилета... Синие внимательные и несколько глубоколежащие глаза напоминали глаза его отца, хотя выражение их и было, пожалуй, более мечтательное; но черты его лица были серьезнее и резче; согнутый нос сильно выдавался вперед; его щеки, покрытые до средины белокурыми волнистыми бакенбардами, были далеко не так полны, как у старика.
   Мадам Будденброок повернулась к своей невестке, одной рукой пожала ее руку, смеясь посмотрела ей на колени и сказала:
   -- Всегда тот же, mon vieux Бетси. -- "Всегда" она произносила как "всигда".
   Жена консула только молча погрозила своей нежной рукой, причем ее золотой браслет тихо зазвенел; затем она сделала свойственное ей движение рукой от угла рта к прическе, как будто бы отбрасывала попавшие туда распавшиеся волосы.
   Но консул сказал со смесью приветливой улыбки и упрека в голосе:
   -- Но, отец, вы снова потешаетесь над самым святым!..
   Разговор происходил в "комнате ландшафтов", в первом этаже обширного старого дома на Менгштрассе, приобретенного фирмой Иоанна Будденброока несколько времени тому назад. Семья консула переехала в него недавно. Крепкие и эластичные обои, отделенные от стен пустым пространством, были покрыты обширными ландшафтами нежных цветов, как и тонкий ковер, покрывавший пол, -- идиллиями во вкусе 18-го столетия с веселыми виноградарями, трудолюбивыми пахарями, мило повязанными пастушками, которые держали на коленях чистых ягнят на краю зеркальной воды или же целовались с нежными пастухами... На этих картинах изображался большей частью желтоватый заход солнца, ему соответствовали желтые чехлы лакированной белой мебели и желтые шелковые гардины на обоих окнах.
   В сравнении с величиной комнаты мебели было немного. Круглый стол с тонкими прямыми и слегка украшенными золотом ножками стоял не перед софой, а около противоположной стены против небольшой фисгармонии, на крышке которой лежал футляр от флейты. Кроме правильно расставленных по стенам мягких стульев, у окна находился еще небольшой стол для шитья, а против софы ломкий роскошный письменный стол, установленный вещами из Ниппеса.
   Через стеклянную дверь, распложенную против окон, видна была полутемная зала с колоннами, а с левой стороны от входящего находилась высокая белая дверь в столовую. У другой же стены, в полукруглой нише и позади искусно проделанной двери из блестящего кованного железа, трещала топившаяся печка.
   На этот раз стало рано холодно. По ту сторону улицы уже теперь, около половины октября, пожелтела листва маленьких лип, окружавших кладбище Марии; около огромных готических углов и уголков церкви свистел ветер и шел мелкий холодный дождь. Следуя желанию мадам Будденброок старшей, уже вставили двойные окна.
   Был четверг -- день, в который по установленному обычаю через каждые две недели собиралась вся семья; но сегодня, кроме членов семьи, живущих в городе, к скромному обеду пригласили также нескольких близких друзей и потому около четырех часов все сидели в надвигавшихся сумерках в ожидании гостей...
   Маленькая Антонина не дала дедушке помешать ей катиться с горы, а только надувшись выдвинула еще больше всегда несколько выдающуюся верхнюю губу. Теперь она достигла подошвы "Иерусалимской горы", но, не будучи в состоянии сразу остановиться, она проговорила ещё лишний кусок.
   -- Аминь, -- сказала она, -- я кое-что знаю, дедушка!
   -- Tiens! [Привет! -- фр.] Она кое-что знает! -- воскликнул старик и сделал вид, что любопытство не дает ему покоя.
   -- Ты слышала, мама? Она кое-что знает! Не может ли мне кто-нибудь сказать?..
   -- Если удар теплый, -- сказала Тони, кивая головой при каждом слове, -- то ударит молния, если же холодный -- то ударит гром!
   После этого она скрестила руки и посмотрела на смеющиеся лица как человек, уверенный в своем успехе. Но господин Будденброок рассердился за эту мудрость; он пожелал непременно узнать, кто привил ребенку такую бессмыслицу, и когда выяснилось, что это сделала m-lle Ида Юнгман, приглашенная недавно к маленькой девочке из Мариенвердера, то консулу пришлось защищать эту Иду.
   -- Вы слишком строги, папа. Почему в этом возрасте непозволительно иметь собственных причудливых представлений о такого рода вещах?..
   -- Excusez, mon cher!.. Mais c'est une folie! [Извини, мой дорогой!.. Но это безумие -- фр.] Ты знаешь, что такое затемнение детских голов расстраивает меня! Что... гром ударит? В таком случае гром должен ударить сейчас!
   -- Убирайтесь вы от меня с вашей пруссачкой!
   Дело обстояло так, что старика нельзя было настроить в пользу Иды Юнгман. Он не был ограниченным человеком. Он кое-что видал на своем веку: в 13-ом году он поехал на четверке в южную Германию, чтобы в качестве поставщика армии закупить хлеб для Пруссии, был в Амстердаме и в Париже и как просвещенный человек считал, что ей Богу не все заслуживает осуждения, что лежит за воротами его богатого фронтонами города. Но за исключением деловых сношений в общественном отношении он был склонен проводить более строгие границы, чем сын его, консул, и держать посторонних на известном расстоянии. Поэтому, когда однажды его дети, возвратясь из путешествия из западной Пруссии, привезли с собой домой эту молодую девушку, своего рода Христово дитя, которой только теперь исполнилось двадцать лет, сироту, дочь умершего непосредственно перед приездом Будденброоков в Мариенвердер владельца гостиницы, то за это доброе дело консулу пришлось выдержать перепалку с отцом, во время которой старик говорил почти только по-французски и на нижненемецком диалекте. Ида Юнгман проявила себя деятельной в хозяйстве и в обращении с детьми и со своей лояльностью и прусскими понятиями о ранге по существу подходила отличнейшим образом к ее месту в этом доме. Это была особа аристократических принципов, тонко различавшая между первыми и второстепенными кругами, между средним сословием и более низшим; как преданная служанка, она гордилась тем, что принадлежала к первым кругам и бывала недовольна, когда Тони дружилась с одной из таких школьных подруг, которую по оценке m-lle Юнгман можно было причислить только к доброму среднему сословию...
   В это мгновение в зале с колоннами показалась сама пруссачка и вошла через стеклянную дверь; это была довольно высокая костлявая девушка в черном платье, гладко причесанная, с честным лицом. Она вела за руку маленькую Клотильду, чрезвычайно худого ребенка в ситцевом платье с цветами, с волосами пепельного цвета без блеска и с тихой миной старой девы. Она происходила из совершенно несостоятельной побочной линии, была дочерью управляющего имением, проживавшего в Ростоке племянника старика Будденброока, а так как эта девочка была одного возраста с Антониной и была очень послушным созданием, то она воспитывалась в их доме.
   -- Все приготовлено, -- сказала m-lle Юнгман и прокартавила "р", которое она вообще не могла выговорить. -- Клотильдочка много помогала на кухне, Трине почти нечего было делать...
   Будденброок насмешливо ухмылялся в свое жабо над чуждым произношением Иды; консул же погладил по щеке свою маленькую племянницу и сказал:
   -- Так, хорошо, Тильда. Молись и трудись, гласит заповедь. Наша Тони должна брать с тебя пример. Она как раз слишком часто обнаруживает склонность к безделью и заносчивости...
   Тони опустила голову и снизу посмотрела на дедушку, так как она хорошо знала, что он по обыкновению будет защищать ее.
   -- Нет, нет, -- сказал он -- выше голову, Тони, побольше мужества. Одно и то же не подходит для всех. Каждый по-своему. Тильда хорошая девочка, но и нас не следует презирать. Резонно ли я говорю, Бетси?"
   Он обратился к своей невестке, которая обыкновенно соглашалась с его мнением, в то время как мадам Антуаннета -- больше из благоразумия, чем по убеждению, -- чаще всего присоединялась к партии консула. Так оба поколения -- своего рода chasse croisé -- как бы подавали друг другу руки.
   -- Вы очень добры, папа, -- сказала жена консула. -- Тони постарается стать умной и деятельной женщиной... Пришли мальчики из школы? -- спросила она Иду.
   Но Тони, смотревшая с колен дедушки через окно в "шпион" закричала почти одновременно:
   -- Том и Христиан идут по Иоганисштрассе... и доктор Гафштеде... и дядя доктор...
   Звон колоколов Св. Марии начался хоралом: панг! пинг, пинг, -- пунг! такта почти не было, так что нельзя было разобрать, что это собственно должно было быть, но все-таки звучали очень празднично; и в то время как маленький и большой колокол радостно и с достоинством рассказывали, что теперь четыре часа, громко прозвенел также звонок входной двери, и скоро в комнату действительно вошли Том и Христиан, пришедшие вместе с первыми гостями: писателем Жаном Жаком Гофштеде и домашним врачом, доктором Грабовым.

2.

   Жан Жак Гофштеде, городской поэт, который, наверное, и для сегодняшнего дня имел несколько стихов в кармане, был немного моложе Иоанна Будденброока-старшего; за исключением зеленого цвета, его сюртука, он был одет с тем же вкусом, как и старик Будденброок. Но он был тоньше и подвижнее, чем его старый друг и имел маленькие, быстрые зеленоватые глаза и длинный, острый нос.
   -- Премного благодарен, -- сказал он, пожав мужчинам руки и сказав дамам, -- особенно жене консула, которую он чрезвычайно уважал, -- несколько изысканных комплиментов, -- новое поколение не в состоянии воспроизвести их -- в особенности сопровождавшую их приятную, тихую и обязательную улыбку. -- Очень благодарен за любезное приглашение, многоуважаемые. Обоих этих молодых людей, -- и он указал на Тома и Христиана, стоявших около него в синих кителях и кожаных поясах, -- мы -- я и доктор -- встретили на Кёнигштрассе, когда они шли из школы. Великолепные юноши, мадам Будденброок! Томас -- это солидная серьезная голова; он должен сделаться купцом, в этом не может быть сомнения. Христиан же напротив кажется мне немного плутоватым, что? немного Incroyable... Но я не отказываюсь от моего engouement: он пойдет в университет, думается мне; он остроумен и у него брильянтовые задатки"...
   Господин Будденброок взялся за свою золотую табакерку.
   -- Он обезьяна! Не сделается-ли он прямо поэтом, Гофштеде?
   M-lle Юнгман опустила шторы и скоро вся комната озарилась несколько неспокойным, но молчаливым и приятным светом свечей хрустальной люстры и канделябра, стоявших на письменном столе.
   -- Ну, Христиан, -- сказала жена консула, волосы которой отливали золотом, -- какие уроки были у тебя сегодня во вторую половину дня. -- Оказалось, что у Христиана было чистописание, арифметика и пение.
   Это был мальчик семи лет, до смешного походивший уже теперь на своего отца. У него были такие же довольно маленькие, круглые и глубоко лежащие глаза, такой же сильно выдающийся согнутый нос, а несколько линий под скуловой костью уже указывали на то, что лицо его не всегда будет обладать теперешней детской полнотой.
   -- Мы ужасно смеялись, -- начал он болтать, в то время как глаза его переходили от одного к другому.--Послушайте, что господин Штенгель сказал Сигизмунду Кёстерману. -- Он наклонился вперед, покачал головой и выразительно продолжал: -- внешним образом, милое моё дитя, -- внешне ты гладок и прилизан, но внутренне, мое милое дитя, ты грязен... -- Он сказал это не произнося "р" и выговаривая грязен как "гвезен" -- при этом с таким лицом, на котором негодование по поводу внешней гладкости и прилизанности было написано с таким убедительным комизмом, что все разразились хохотом.
   -- Ну и обезьяна! -- повторил старый Будденброок хихикая. Но Гофштеде был вне себя от восторга.
   -- Прелестно! -- воскликнул он -- Неподражаемо! Надо знать Марселя Штенгеля! Совершенно так! Нет, это необыкновенно хорошо!
   Томас, не обладавший этим даром, стоял около своего младшего брата и смеялся без зависти и от души. Его зубы были не особенно красивы, маленькие и желтоватые. Но его нос был необыкновенно тонок, а глазами и формой лица он сильно походил на своего деда.
   Одни уселись на стульях, другие на софе и болтали с детьми, говорили о раннем холоде, доме... Гофштеде восхищался великолепной чернильницей из севрского фарфора, стоявшей на письменном столе и сделанной в виде черной охотничьей собаки с пятнами. Доктор же Грабов, мужчина в возрасте консула, между редкими бакенбардами которого улыбалось длинное, доброе и приятное лицо, рассматривал пироги, хлеба с изюмом и разнообразные наполненные солонки, которые были поставлены на столе. Это были "хлеб-соль," посланные семье Будденброоков от родных и друзей на новоселье; чтобы показать, что дар пришел не из низших домов, хлеб был испечен из сладкого, уснащенного пряностями тяжелого теста, а соль была окружена массивным золотом.
   -- Мне предстоит немало дела, -- сказал доктор, указывая на сладости и грозя детям. Затем опустив голову, он поднял кверху большой прибор для соли, перца и горчицы.
   -- От Лебрехта Крёгера, -- сказал М. Будденброок улыбаясь. -- Всегда услужлив мой милый родственник. Я не послал ему этого, когда он выстроил свой дом с садом перед Бургтором. И всегда оп был таким... благородным, щедрым, модный кавалер...
   Несколько раз на весь дом прозвенел звонок. Прибыл пастор Вундерлих, коренастый старик в длинном черном сюртуке, с напудренными волосами с белым довольным и веселым лицом, на котором сверкала пара серых живых глаз. Он был уже много лет вдовцом и причислял себя к холостякам старого закала, как и длинного маклера, господина Гретьен, пришедшего с ним и постоянно державшего одну из своих тощих рук сложенной на подобие подзорной трубы перед глазом, как будто бы он рассматривал картину; это был всюду признанный знаток искусства.
   Пришел и сенатор доктор Лянггальс с женою, давнишние друзья дома, -- не забыть еще виноторговца Кёппена. с большим темно-красным лицом, которое помещалось между двумя толсто стеганными рукавами, и его точно также очень добродушную супругу...
   Было уже позже половины пятого, когда наконец пришли Крёгеры, старики и их дети, консул Крёгер с сыновьями Якобом и Юргеном, которые были ро- вестниками Тома и Христиана. И почти одновременно с ними пришли и родители жены консула Крёгера, крупный лесоторговец Евердик с женою, старая нежная супружеская чета, имевшая обыкновение на глазах у всех называть друг друга нежными именами, подходящими только для жениха и невесты.
   -- Важные люди приходят поздно, -- сказал консул Будденброок и поцеловал руку своей теще.
   И Иоанн Будденброок сделал широкое движение рукой, указывая на родственников Крёгера и пожимая старику руку...
   Лебрехт Крёгер, модный кавалер, крупная внушительная фигура, носил еще слегка напудренные волосы, но одет был по моде. На его жилете блестели два ряда пуговиц из драгоценных камней. Юстус, его сын, с небольшими бакенбардами и остро закрученными к верху усами, сильно походил на своего отца фигурой и манерами. У него были те же закругленные элегантные движения рук. Все вначале не садились, а стояли в ожидании главного, обмениваясь беглым и небрежным разговором друг с другом. Иоанн Будденброок старший предложил мадам Кёппен свою руку, сказав громким голосом:
   -- Ну-с, если у всех нас есть аппетит, mesdames et messieurs...
   М-lle Юнгман и служанка открыли белые двери в столовую и общество двинулось туда в надлежащем порядке; можно было быть уверенным, что у Будденброоков подадут хорошее угощение...

3.

   Как только началось движение, младший хозяин дома схватился за левый карман на груди, где шуршала бумага; официальная улыбка внезапно исчезла с его лица и заменилась озабоченным выражением, а на его висках двигались мускулы, как будто бы он стиснул зубы. Только для вида он сделал несколько шагов по направлению к столовой, а затем остановился и искал глазами свою мать, которая одна из последних хотела переступить порог столовой под руку с пастором Вундерлихом.
   -- Извините, милый господин пастор... На два слова, мама!
   И в то время, как пастор кивком головы выразил ему свое согласие, консул Будденброок отвел старую даму в комнату ландшафтов к окну.
   -- Чтобы быть кратким, скажу, что пришло письмо от Готтольда -- сказал он быстро и тихо, смотря в ее вопрошающие темные глаза и вытаскивая из кармана сложенную и запечатанную бумагу. -- Это его почерк... Это третье письмо, и только на первое папа ответил ему... Что делать? Оно пришло еще в два часа, и я давно уже должен был передать его в руки отца, но разве мог я испортить ему сегодня настроение? Что вы скажете? Еще есть время позвать его...
   -- Нет, ты прав Жан, подожди с этим -- сказала мадам Будденброок и по обыкновению быстрым движением схватила сына за руку. -- Что может быть там написано! -- озабоченно прибавила она. -- Мальчик не уступает. Он настаивает на возмещении того, что потерял, лишившись своей части в доме... Нет, нет, Жан, только не теперь... Может быть сегодня вечером перед сном...
   -- Что делать? -- повторил консул, покачивая опущенной головой. -- Я сам достаточно часто хотел просить папу уступить... Я не хочу, чтобы выглядело так, как будто я, сводный брат, поместился у родителей и интриговал против Готтольда... и по отношении к отцу я должен избежать этой роли. Но если быть честным... я в конце концов компаньон. И затем мы с Бетси платим пока вполне нормальную цену за второй этаж... Что касается моей сестры во Франкфурте, то это дело устроено. Ее муж получает уже теперь при жизни папы отступное, четверть только от покупной стоимости дома... Это очень выгодное дело, поконченное папой очень гладко и хорошо и в высшей степени утешительно для фирмы. И если папа держится по отношению к Готтольду так немилостиво, то это...
   -- Нет, вздор, Жан, ведь твое отношение к делу ясно. Но Готтольд думает, что я, его мачеха, забочусь только о моих собственных детях и старательно отстраняю от него отца. Это то и печально.
   -- Но это его вина! -- воскликнул консул почти громко и умерил затем свой голос, взглянув в сторону столовой. --Эти печальные отношения установились по его вине! Судите сами. Почему он не мог быть благоразумным! Почему он женился на этой m-lle Стювинг и лавка... -- Консул сердито и смущенно засмеялся при этом слове. -- Отвращение отца к лавке следует считать слабостью, но Готтольд мог уважить это небольшое тщеславие.
   -- Ах, Жан, самое лучшее было бы, если бы папа уступил!
   -- Но могу ли я дать ему такой совет? -- прошептал консул, возбужденно проводя рукой по лбу, -- я заинтересован в этом лично и потому должен был бы сказать: -- отец, заплати. Но я также и компаньон и должен защищать интересы фирмы; но если папа считает, что по отношению к непокорному и непослушному сыну у него нет обязательства взять требуемую сумму из оборотного капитала... Дело идет больше чем о двенадцати тысячах талеров серебром. Это хорошие деньги... Нет, нет я не могу советовать... Но... но не могу и отсоветовать. Я знать ничего не хочу об этом. Мне неприятна только сцена с отцом...
   -- Позже вечером, Жан. Пойдем теперь, там ждут...
   Консул спрятал письмо в боковой карман, подал матери руку, и они вместе переступили порог сильно освещенной столовой, где общество только что успело рассесться вокруг стола.
   На фоне небесно-голубого цвета обоев между стройными колоннами почти пластически выступали белые изображения богов. Тяжелые красные занавеси были спущены, и в каждом углу комнаты на высоком позолоченном канделябре горело по восьми свечей, кроме тех, которые стояли в серебряных канделябрах на столе. Над громоздким буфетом против комнаты ландшафтов висела большая картина, -- итальянский залив, туманно-синеватый тон которого очень выигрывал при таком освещении. По стенам стояли нераскалывающиеся софы, обитые красной дамасской материей.
   С лица госпожи Будденброок исчезли всякие следы озабоченности и беспокойства, когда она поместилась между старым Крёгером, сидевшим в качестве президента со стороны окна, и пастором Вундерлихом.
   -- Приятного аппетита! -- сказала она, сопровождая свои слова коротким быстрым сердечным кивком головы, быстро оглянув весь стол до детей включительно.

4.

   -- Можно сказать одно -- всяческое уважение перед Будденброоком! -- громко прозвучал среди общего разговора могучий голос господина Кёппена, когда служанка с голыми красными руками, в толстой полосатой юбке, с маленькой белой наколкой на голове при помощи m-lle Юнгман и девушки жены консула сверху обносила горячим супом из зелени, а также сухарями. Все начали медленно есть.
   -- Всяческое уважение! Эта обстоятельность, это благородство... я должен сказать, здесь можно жить, должен я сказать... -- господин Кёппен не бывал у прежних владельцев дома; он только недавно разбогател, происходил не из особенно патрицианской семьи и не мог еще, к сожалению, отвыкнуть от некоторых недостатков диалекта, а также от повторения слов "я должен сказать". Кроме того, вместо "уважение" он говорил "увжение."
   -- И это ничего не стоило, -- заметил сухо Гретьен, знавший это, -- и стал внимательно рассматривать залив через свернутую в трубу ладонь.
   Гостей усадили, насколько это было возможно, пестрым рядом, и цепь родственников прерывалась сидящими между ними близкими друзьями. Но строго провести этого было нельзя, и старики Евердик как обыкновенно сидели почти на коленях друг у друга, одобрительно кивая головами. Старый же Крёгер восседал высоко и прямо между женою сенатора Лянггальс и мадам Антуаннетой и делил движения своих рук и и шутки равномерно между обеими дамами.
   -- Когда собственно был построен этот дом? -- спросил через стол господин Гофштеде старика Будденброока, который разговаривал с мадам Кёппен в шутливом и несколько насмешливом тоне.
   -- В... подожди... В 1680 году, если я не ошибаюсь. Впрочем, мой сын лучше знает эти данные.
   -- В восемьдесят втором, -- подтвердил, наклоняясь вперед, консул, сидевший дальше около сенатора Лянггальса без дамы. -- В 1682 году зимою дом был готов. Ратенкампфы и Ко начали тогда сильно идти в гору... Печален этот упадок фирмы в последние двадцать лет...
   Все прекратили разговор и это продолжалось с полминуты. Смотрели в тарелки и думали о той блестяще обеспеченной семье, которая построила этот дом и жила в нем и которая теперь обеднела, разорилась и должна была оставить его...
   -- Да печально, -- сказал маклер Гретьенс; -- если подумать, какое безрассудство повлекло за собой разорение... Если бы Дитрих Ратенкампф не взял себе тогда в компаньоны этого Геельмаака! Видит Бог, -- я всплеснул тогда руками, когда он начал хозяйничать. Я знаю из лучшего источника, милостивые государи, как он спекулировал за спиною Ратенкампфа и выдавал векселя и обязательства от имени фирмы... В конце концов фирма пала... Там перестали доверять банки, здесь не чем было уплатить... Вы не можете себе представить... Кто контролировал склад? Вы думаете, Геельмаак? Они хозяйничали там как крысы из года в год. Но Ратенкампф ни о чем не думал...
   -- Он был точно парализован -- сказал консул. Его лицо приняло мрачное и замкнутое выражение. Наклонившись вперед, он болтал ложкой в своем супе и от времени до времени взглядывал своими маленькими, круглыми, глубоко лежащими глазами на противоположный конец стола.
   -- Он действовал как будто под давлением какой-то силы и--я думаю -- можно понять эту силу. Что заставило его связаться с Геельмааком, который вложил так мало капитала и о котором никто не давал хорошего отзыва? У него, по-видимому, была потребность свалить на кого-нибудь часть ужасной ответственности, потому что он чувствовал, что дело неудержимо идет к концу... Эта фирма отхозяйничала, эта старая семья погибла. Вильгельм Геельмаак, наверное, дал только последний толчок к разорению...
   -- Следовательно, вы держитесь того мнения, уважаемый господин консул, -- сказал пастор Вундерлих с вдумчивой улыбкой и налил и своей даме и себе в стакан красного вина, -- что и без вступления Геельмаака и его дикого хозяйничанья случилось бы то же самое, что теперь?
   --- Этого я не говорю, -- сказал глубокомысленно консул, не обращаясь ни к кому определенно. -- Но я думаю, что Дитрих Ратенкампф необходимо и неизбежно должен был соединиться с Геельмааком, что тут свершилась воля судьбы. Он действовал, должно быть, под давлением неумолимой необходимости... Ах, я убежден, что он понемногу узнавал деяния своего компаньона и что о состоянии своего дела он был уже не совсем то не осведомлён. Но он оцепенел...
   -- Ну, довольно, Жан, -- сказал старый Будденброок и выпустил из руки свою ложку. Это одно из твоих предположений...
   Консул с рассеянной улыбкой поднял свой стакан, обращаясь к отцу. А Лебрехт Крёгер сказал:
   -- Нет, теперь мы будем держаться лучше радостного настоящего!
   При этом он осторожно и элегантно взялся за горлышко бутылки с белым вином, на пробке которой стоял олень, склонил ее несколько на бок и внимательно посмотрел на этикетку. "С. Г. Кёппен", прочитал он и кивнул виноторговцу, -- "ну конечно, что было бы с нами без вас!"
   Мейснеровские тарелки с золотым краем переменили на другие, при чем мадам Антуаннета зорко следила за движениями девушки, а m-lle Юнгман отдавала распоряжения через воронку рупора, который соединял столовую с кухней. Обносили рыбой, и пастор Вундерлих осторожно взял свою порцию и сказал:
   -- Это радостное настоящее не так то уж само собой разумеется. Молодые люди, которые теперь здесь радуются вместе с нами стариками, вероятно, не думают о том, что когда-то могло быть иначе... я смею сказать, что я нередко принимал личное участие в судьбах наших Будденброоков... Всегда, когда я вспоминаю об этом, -- и он обратился к мадам Антуанетте, взяв одну из самых тяжелых серебряных ложек со стола,---то мне приходит в голову, не принадлежат ли они к тем вещам, которые в 1806 году были в руках нашего друга, философа Ленуара, сержанта его величества императора Наполеона... и вспоминаю нашу встречу, мадам...
   Мадам Будденброок улыбнулась, неохотно вспоминая об этом, и полусмущенно опустила глаза вниз. Том и Тони, которые не хотели есть рыбу и внимательно следили за разговором взрослых, воскликнули почти в один голос: "Ах да, расскажите, бабушка!" Но пастор, знавший, что она не любила сама рассказывать об этом несколько неприятном для нее случае, начал за нее еще раз рассказывать старую маленькую историю, которую дети готовы были слушать сотый раз и которая, может быть, была неизвестна только тому или другому из гостей...
   -- Одним словом, представьте себе следующее: ноябрь месяц после обеда, холодно и дождливо, спаси Боже. Я иду с должности по Альфштрассе и вспоминаю о более плохом времени. Князь Блюхер удалился, французы были в городе, но господствовавшего возбуждения не было заметно. Улицы были тихи, люди сидели в своих домах и держались на стороже. Мясник Прааль, который, заложив руки в карманы, стоял у своей двери и своим громовым голосом сказал: "Ну это уж все-таки чересчур, да разве же это!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . просто раздалось бах, и он получил выстрел в голову... И вот я думаю: тебе следует заглянуть к Будденброокам, несколько слов утешения были бы там очень кстати: муж лежит с головной рожей, а у мадам, наверное, хлопоты с размещением солдат.
   -- В этот самый момент, кого-же вижу я идущим мне навстречу? -- Нашу всеми уважаемую мадам Будденброок. Но в каком виде? Но дождю без шляпы, она едва набросила себе шаль на плечи, она больше спотыкается, чем идет, а ее прическа была совершенно растрепана... нет, это верно, мадам! почти не могло быть и речи о прическе.
   -- Какой приятный сюрприз! -- говорю я. Она меня не заметила, но я беру ее за рукав, так как мне мнится недоброе. -- Куда же вы так спешите, моя милая? -- Она замечает меня, смотрит на меня и вскрикивает: -- Вы ли это!.. Прощайте! Все кончено! Я иду вниз, -- в Трафе!
   -- Сохрани Боже! -- говорю я и чувствую, что бледнею. -- Это место не для вас, моя милая! Но что же случилось? -- И я держу ее настолько крепко, насколько это позволяет мое уважение к ней. -- Что случилось? -- восклицает она и дрожит. -- Они набросились на мое серебро, Вундерлих! Вот что случилось! А Жан лежит с головной рожей и не может помочь мне! Да он не мог бы помочь мне, если бы даже был на ногах! Они крадут мои ложки, мои серебряные ложки, -- вот что произошло, и я иду в Трафе!
   -- Я держу нашу приятельницу, говорю, что говорится в таких случаях: -- побольше мужества дорогая! и все опять будет хорошо! -- а также -- мы поговорим с этими людьми, возьмите себя в руки, я заклинаю вас; пойдемте! -- И я веду ее вдоль по улице к ее дому. В столовой мы находим милицию, как оставила их мадам, состоящую из двадцати человек; все возятся над сундуком, где лежат серебряные вещи.
   -- С кем из вас я могу вести переговоры, господа? -- вежливо спросил я. Все начали смеяться и воскликнули: -- со всеми нами, папа! -- Тогда выступает один из них, человек высокий как дерево, с начерненными усами и большими красными руками, которые выглядывали из-под обшитых тесьмою обшлагов. -- Ленуар, -- сказал он и сделал под козырек левой рукой, так как в правой он держал сверток из пяти или шести серебряных ложек. -- Ленуар, сержант. Что вам угодно, сударь?
   -- Господин офицер! -- говорю я и хочу разбудить в нем чувство чести. -- Мыслимо ли соединить занятие этими вещами с вашим блестящим званием?.. Да и город не заперся от императора...--Чего вы хотите? -- отвечает он. -- Ведь, это война! Людям необходимы такого рода вещи...
   -- Вы должны обратить внимание, -- прервал я, так как мне пришла в голову одна мысль. -- Эта дама, -- говорю я (чего только не скажешь в таком положении), хозяйка дома, она не немка, она почти ваша землячка, она француженка...--Как, француженка? -- переспросил он. И что же вы думаете говорит этот длинный рубака? -- Значит она эмигрантка? Но тогда она враг философии!
   -- Я поражен, но удерживаюсь от улыбки. -- Вы, как я вижу, человек с головой, -- говорю -- я повторяю, что нахожу недостойным вас заниматься такими вещами!
   Он на мгновение замолкает; но затем внезапно становится красным, бросает все шесть ложек в сундук и восклицает: -- Но кто же сказал вам, что я что-нибудь намерен сделать с этими вещами, а не посмотреть их только?! Красивые это вещи! Если бы, предположим кто-нибудь из солдат и взял одну вещь на память...
   --- Однако они успели уже достаточно взять с собой на память, -- здесь не помогла ссылка на человеческую или божескую справедливость... Они не знали, по-видимому, другого Бога, кроме этого ужасного маленького человека...

5.

   -- Вы его видели, господин пастор?
   Тарелки снова переменили. Появился колоссальный, красный как кирпич, панированный копченый окорок с коричневым кисловатым chalotten-соусом, и такая масса овощей, что все могли бы насытиться и одним таким блюдом. Лебрехт Крёгер занялся угощением. Приподняв локти и вытянув длинные указательные пальцы на лезвии ножа и вилки, он принялся отрезать ровные сочные куски. Был подан также "русский горшок", консервированная смесь фруктов с острым спиртным вкусом--мастерское произведение жены консула Будденброока.
   Нет, пастор Вундерлих сожалел, что никогда не имел случая видеть Наполеона. Старый же Будденброок, как и Жан Жак Гофштеде видали его лицом к лицу: первый в Париже перед русской кампанией по случаю парада во дворцовом дворе в Тюльери, второй в Данциге...
   -- Боже, нет, он выглядел не благодушно, -- сказал он, отправляя в рот кусок ветчины, брюссельской капусты и картофеля, взяв все это сразу на вилку и поднимая брови. -- Но, впрочем, он был, кажется, очень добрым в Данциге. Тогда рассказывалась одна шутка... Он играл целый день в азартные игры с немцами и при этом не шутя, а вечером -- со своими генералами. -- Не правда ли Рапп, -- сказал он и схватил со стола горсть золота -- германцы любят маленького Наполеона?
   -- Да, государь! Больше, чем большого, -- отвечал Рапп.
   При общем веселье, которое стало громким, так как Гофштед очень хорошо рассказал этот анекдот и изобразил даже игру лица императора, старый Будденброок сказал:
   -- Ну без шуток, однако -- его личная величина заслуживает всяческого уважения... Что за натура!
   Консул серьезно покачал головой.
   -- Нет, нет, мы молодые не считаем больше достойным уважения человека, который умертвил энгиенского герцога, изрубил восемьсот человек пленных в Египте...
   -- Возможно, что все это преувеличено и неверно, -- сказал пастор Вундерлих. -- Герцог мог быть человеком легкомысленным и смутьяном, а что касается пленных, то экзекуция являлась вероятно необходимым и взвешенным решением уполномоченного военного совета...
   И он рассказал об одной книжке, которая появилась несколько времени тому назад и которую он читал, произведение секретаря императора, заслуживающее полного внимания.
   -- Как бы то ни было, -- настаивал консул, поправляя свечку, с которой капало на канделябр, -- я не понимаю этого, я не понимаю удивления перед таким извергом. Как христианин, как человек с религиозным чувством не нахожу в своем сердце места для такого чувства.
   Его лицо приняло тихое и несколько задумчивое выражение, более того он даже несколько склонил голову на бок, между тем, как по-видимому его отец и пастор Вундерлих незаметно улыбались друг другу.
   -- Да, да. -- А что, маленькие наполеоны были не плохи? -- улыбнулся Иоанн Будденброок.
   -- Мой сын в восторге от Людвига Филиппа, -- прибавил он.
   -- В восторге? -- повторил Жан-Жак Гофштеде несколько насмешливо... Комичное сопоставление! Филипп Egalité и мечтать...
   -- Мне думается, что от июльской монархии мы, ей Богу, можем многому научиться...--Консул стал говорить серьезно и с жаром...--Дружеское, сочувственное отношение к новым практическим идеалам и интересам времени...--это нечто в высшей степени достойное благодарности...
   -- Практические идеалы... Ну да... -- Во время отдыха, который старый Будденброок дал своим челюстям, он играл золотой табакеркой. -- Практические идеалы... Нет в этом случае я вовсе не за них! -- От раздражения он стал говорить на диалекте: -- Там теперь вырастают как грибы из земли и ремесленные учреждения, и технические учреждения, и коммерческие училища, а гимназия и классическое образование стали внезапно глупостью, и весь мир не думает ни о чем другом, как только о рудниках... и промышленности и о добывании денег... Похвально все это--очень похвально! Но все это несколько тупо, с другой стороны, на долгое время, -- не правда-ли? Не знаю, почему мне это противно... И ничего не сказал, Жан... Июльская монархия вещь хорошая...
   Но сенатор Лянггальс, Гретьен и Кёппен стояли на стороне консула. Да, действительно, к французскому правительству и к подобного рода стремлениям следует питать величайшее уважение... Господин Кёппен снова сказал "уважение", -- за время еды он покраснел еще больше и громко сопел. Лицо же пастора Вундерлиха казалось белым, тонким и 'бодрым, хотя он с большим удовольствием пил один стакан за другим.
   Свечи медленно сгорали и по временам, когда пламя колебалось от ветра, издавали над столом едва уловимый запах воска.
   Сидели на тяжелых стульях с высокими спинками, ели тяжелыми серебряными приборами сытные хорошие кушанья, пили крепкие, хорошие вина и высказывали свои мнения. Скоро разговор перешел к коммерческим делам и при этом стали прибегать все больше и больше к диалекту, к этому приятному тяжеловесному способу выражения, который наряду с купеческой краткостью заключал в себе, казалось, добродушную небрежность, которую собеседники иногда преувеличивали добродушной иронией над собою [Здесь выпущены три строки, касающиеся произношения немецких слов на диалекте, которые не переводимы. Примеч. переводч.].
   Дамы не долго следили за диспутом. Мадам Крегер завязала отдельную беседу и рассказывала самым аппетитным образом, как варят карпов в красном вине... -- Когда они разрезаны на куски, милая, тогда их вместе с луком, гвоздикой и сухарями кладут в кастрюлю и, прибавив немного сахару и одну ложку масла, ставят на огонь... Но только не мыть, милейшая, оставить с кровью, ради Бога...
   Старый Крегер отпускал приятные шутки. А консул Юстус, его сын, сидевший около доктора Грабова вблизи детей, разговаривал с m-lle Юнгман и поддразнивал ее; она закрыла свои карие глаза и по привычке держала нож и вилку прямо к верху, слегка двигая ими. Даже Евердики сделались очень веселыми и живыми. Старая жена консула открыла новое ласкательное имя для своего супруга, -- ты милый барашек! -- сказала она и от удовольствия потрясла своим чепцом.
   Разговор перешел на один предмет, когда Жан Жак Гофштеде заговорил на свою любимую тему, -- о путешествии в Италию, которое он совершил пятнадцать лет тому назад с одним богатым родственником из Гамбурга. Он рассказывал о Венеции, Риме и Везувие; он говорил о вилле Боргезе, где Гёте написал одну часть своего "Фауста"; он мечтал о колодцах в стиле возрождения, дававших прохладу, о правильно устроенных аллеях, по которым он бродил с таким удовольствием, а кто-то упомянул о большом запущенном саде, который находился за Бургтором и принадлежал Будденброокам...
   -- Да, по чести сказать! -- сказал старик. -- Я идо сих пор все еще досадую, что в свое время не мог решиться устроить его сколько-нибудь по-человечески. Недавно я снова проходил через него -- это просто срам, этот девственный лес! Какое бы это было прелестное владение, если бы ухаживали за травой, а деревья были бы подстрижены в виде конусов и кубов...
   Но консул с жаром протестовал:
   -- Ради Бога, папа! -- я летом охотно отправляюсь туда в чащу, и все было бы испорчено для меня, если бы прекрасная свободная природа была так безобразно подстрижена...
   -- Но если эта свободная природа все-таки принадлежит мне, то неужели я, черт возьми, не имею права устраивать ее, как мне захочется!..
   -- Ах, отец, когда я лежу там в высокой траве под густым кустарником, то мне кажется скорее, что я принадлежу природе, и что я не имею па нее ни малейшего права...
   -- Христиан, не ешь так много, -- сказал вдруг старый Будденброок, вот Тильде той это нисколько не вредит... Упрятывает, как хороший молотильщик, эта девица...
   И действительно, было прямо удивительно, сколько мог сесть этот тихий худой ребенок с длинным худощавым лицом. На вопрос о том, не хочет ли она еще супу, она отвечала протяжно и смущенно -- д-а, по-жа-луй-ста! -- Она взяла себе два раза по два самых больших куска рыбы и ветчины с целом массой приправ, заботливо и близоруко склонясь над тарелкой, и все это она ела без передышки тихо и большими кусками... На слова старого хозяина дома она ответила только протяжно, приветливо, удивленно и односложно: -- Боже! -- дядя? -- Она не давала запугать себя, она ела, как будто эти слова относились не к ней, не обращая внимания на то, что ее высмеивали, с инстинктивным желанием бедной родственницы использовать возможно больше еду за богатым столом; улыбалась безразлично и наполняла свою тарелку хорошими вещами терпеливо, упорно, чувствуя голод и как бы ощущая свою худобу.

6.

   Наконец был подан на двух хрустальных блюдах "слоеный пудинг", смесь из макарон, малины, бисквитов и яичного крема; а на нижнем конце стола начали появляться огоньки, так как дети получили свое любимое сладкое, горящий плюмп-пудинг.
   -- Томас, сын мой, будь так добр, принеси из второго погреба справа во втором отделении, позади красного бордо, две бутылки, -- проговорил Иоанн Будденброок и вытащил большую связку ключей из кармана. И Томас, умевший исполнять такие поручения, побежал в погреб и возвратился с запыленными и покрытыми паутиной бутылками. И как только из этого неказистого сосуда потекло в маленькие десертные стаканчики золотисто желтое, сладкое как виноград, мальвазийское вино, настал момент, когда пастор Вундерлих поднялся. Когда разговор затих, он со стаканом в руке начал в приятных выражениях произносить тосты. Склонив голову несколько на сторону, с тонкой и шутливой улыбкой на белом лице, делая свободной рукой изящные маленькие жесты, он начал говорить в свободном и благодушно-разговорном тоне, которым он любил пользоваться и с проповеднической кафедры.
   -- И пусть так! Так позвольте мне, мои милые друзья, предложить вам опорожнить со мной стакан этого почтенного напитка за благоденствие наших многоуважаемых хозяев в их столь великолепном новом жилище. За благоденствие семейства Будденброоков, как за присутствующих, так и за отсутствующих членов его... Vivant! Ура!
   -- Отсутствующие члены семьи? -- думал консул, наклоняясь над стаканами, которые ему подавали. Разумеются ли под этим только те родственники, которые живут во Франкфурте или может быть Дюшампы из Гамбурга, или у старого Вундерлиха имеются задние мысли?.. Он поднялся с места, чтобы чокнуться со своим отцом, сердечно заглядывая ему в глаза.
   Затем стал подниматься со своего стула маклер Гретьен и это заняло довольно много времени; когда наконец это совершилось, он поднял стакан и провозгласил своим несколько визгливым голосом тост за фирму Иоанна Будденброока и за ее дальнейшее развитие, расцвет и успех на гордость городу.
   А Иоанн Будденброок благодарил за все дружеские пожелания, во-первых, как глава семьи и, во-вторых, как старейший шеф торгового дома, и послал Томаса за третьей бутылкой мальвазийского вина, так как оказалось, что двух принесенных раньше было недостаточно.
   Говорил также Лебрехт Крёгер. Он позволил себе не вставать, потому что это производило более сильное впечатление и только с любезнейшим видом жестикулировал руками, посвящая свой спич обеим дамам дома, мадам Антуанетте п жене консула.
   Когда он закончил, когда плеттенпуддинг был уже почти съеден, а вина осталось только на донышке, тогда медленно и откашливаясь и при всеобщем восклицании "А.-а!" поднялся господин Жан Жак Гофштеде... Дети были так рады, что принялись аплодировать.
   -- Да, простите! Я не мог удержаться...--заговорил он, слегка прикасаясь к своему носу п вытаскивая бумагу из кармана сюртука... В зале воцарилось глубокое молчание.
   Листок, который он держал в руках, был очень мило разукрашен и с овалами, с внешней стороны которых были красные цветы и многочисленные золотые завитушки. Он прочел следующее:
   -- По случаю дружеского участия в радостном празднике в честь освящения новообитаемого семьей Будденброока дома. Октябрь 1835 года.
   Затем он повернулся и начал уже дрожащим голосом:
   
   Hochverehrte! -- Nicht versäumen
   Darf es roein besclieided Lied,
   Euch zu nah` in diesen Bäumen,
   Die der Himmel Euch beschied.
   
   Dir soll`s, Freund in silberhaare,
   Und der würdgen Gattin Dein,
   Eurer Kinder trautem Paare,
   Freudevoll gewidmet sein!
   
   Tuchtigkeit und zücht`ige Schöne
   Sich vor unserem Blick verband,--
   Venus Anadyoméne
   Und Vulcani fleissige Hand
   
   Keine trübe Zukunft störe
   Eures Lebens Fröhlichkeit,
   Ieder neue Tag gewähre
   Euch stets neue Seligkeit
   
   Freuen, ja unendlich freuen
   Wird midi Euer künftig Glück.
   Ob ich oft den Wunsch erneuen
   Werde, Sagt Euch itzt mein Blick.
   
   Lebet wohl im praclit'gen Hause
   Und behaltet wert und lieb
   Den, der in geringer Klause
   Heute diese Zeylen s.chr'eb! -- [*]
   
   [*] -- Глубокоуважаемые друзья! Я не могу не воспользоваться этим случаем и спою вам мою песнь, чтобы сблизиться с вами в этом доме, который небо назначило для вас. Она посвящается с радостью тебе, седовласый друг мой, твоей достойной подруге и дружному союзу ваших детей! Перед вашим взором сочетались энергия, порядок и красота, -- Venus Anadyoméne и прилежная рука Vulcani. Пусть ничто печальное не омрачает радости вашей жизни, пусть каждый новый день приносит вам всегда новое блаженство. Ваше будущее счастье будет радовать меня, радовать бесконечно. Как часто я буду повторять мое пожелание, об этом пусть скажет вам теперь мой взгляд. Живите счастливо в этом великолепном доме и любите и сохраните в своей памяти того, кто в своей маленькой келии написал сегодня эти строки!
   
   Он поклонился, и раздался взрыв дружных восторженных одобрений.
   -- Великолепно, Гофштеде! -- воскликнул старый Будденброок. -- За твое здоровье! Нет, это было прелестно!
   Когда жена консула выпила с поэтом, ее нежное лицо покрылось легким румянцем, так как она заметила, конечно, тонкий комплимент, сказанный по ее адресу словами "Венера Anadyomène..."

7.

   Общее веселье достигло теперь своего апогея, и господин Кёппен ясно почувствовал необходимость расстегнуть несколько пуговиц своего жилета, но этого, к сожалению, нельзя было сделать, потому что еще никто из стариков не позволил себе такой вольности. Лебрехт Крёгер сидел все еще так же прямо на своем месте, как при начале обеда; пастор Вундерлих не покраснел и был ловок по-прежнему, старый же Будденброок хотя и был немного навеселе, но вел себя вполне прилично, и только Юстус Крёгер был заметно пьян.
   Где же был доктор Грабов? Жена консула совершенно незаметно поднялась с своего места и вышла, так как она заметила, что места на конце стола, занятые мадемуазелью Юнгман, доктором Грабовым и Христианом, оказались пустыми, а из залы с колоннами доносился подавленный плач. Она быстро прошла мимо служанки, расставлявшей на столе масло, сыр и фрукты, и действительно, там в полутемной зале на круглой мягкой скамейке, которая окружала среднюю колонну, сидел, лежал или сидел на корточках маленький Христиан и тихо стонал надрывающим сердце голосом.
   -- Ах, Боже мой, милая мадам Будденброок! -- сказала Ида, которая вместе с доктором стояла около него. --Христиану, нашему мальчику, так плохо...
   -- Меня, тошнит, мама, меня чертовски тошнит! -- простонал Христиан.
   Его круглые глубоколежащие глаза беспокойно блуждали поверх необыкновенно длинного носа. Слово "чертовски" он выкрикнул от охватившего его чрезмерного отчаяния; но жена консула сказала:
   -- Если мы будем употреблять такие слова, нас накажет Бог еще большею тошнотою!
   Доктор Грабов щупал пульс; его доброе лицо казалось теперь еще более мягким и длинным.
   -- Небольшое расстройство пищеварения, ничего серьезного, мадам Будденброок! -- утешал он. И затем продолжал медленным, педантическим, официальным тоном:
   -- Самое лучшее будет положить его в постель, немного детского порошку и к этому еще чашечку ромашки, чтобы пропотел... и строгая диета, -- сударыня. Как я уже сказал, строгая диета. Немного голубя, -- немного французского хлеба...
   -- Я не хочу голубя! -- вскричал Христиан вне себя. -- Я никогда теперь не буду больше есть! Меня тошнит, меня чертовски тошнит. --Э то сильное слово, казалось, приносило ему облегчение, с таким усердием выкрикивал он его.
   Доктор Грабов усмехался снисходительной и почти меланхолической улыбкой. О, он будет опять есть, этот молодой человек, не беспокойтесь. Он захочет жить, как живет весь мир. У него явится желание, как и у его отцов, родственников и знакомых, провести свою жизнь сидя, ничего не делая и четыре раза в день уничтожать изысканные тяжелые и хорошие блюда...
   Но на все воля Божия! Он, Фридрих Грабов, не принадлежит к числу тех, кто мог бы перевернуть жизненные привычки этих хороших, состоятельных и довольных купеческих семей. Он придет, когда его позовут и пропишет строгую диету на несколько дней -- немного голубя, кусочек французского хлеба... да, да и с спокойной совестью уверит, что на этот раз ничего серьезного нет. Несмотря на свою молодость, ему уже приходилось иметь дело с некоторыми почтенными гражданами, которые, одолев огромную последнюю порцию копченого мяса и последнюю фаршированную индейку, внезапно и неожиданно умирали в кресле в своей конторе или же после недолгого страдания отдавали Богу душу на своей солидной старой постели. Это называли ударом, параличом, внезапной, непредвиденной смертью... да, да, а он, Фридрих Грабов, мог бы им это предсказать заранее, -- все те многочисленные случаи, которые ничего не значили; даже не обращались к его помощи, когда после обеда по возвращении в контору появлялось небольшое странное головокружение... Ну, на все воля Божия! Сам он, Фридрих Грабов, был не из тех, кто пренебрегал фаршированной индейкой. Этот панированный окорок с chalotten-соусом был сегодня так деликатно приготовлен, черт возьми, а затем, когда уже тяжело было дышать, -- появился плеттенпуддинг, макароны, малина и взбитые сливки, да, да... -- Строгая диета, как я уже сказал, госпожа Будденброок! Немного голубя, немного французского хлеба...

8.

   Там в столовой господствовало оживление.
   -- На доброе здоровье, mesdames et messieurs, Господи благослови! На той стороне любителя ждет сигара, а нас всех -- чашка кофе, а если мадам будет щедрой, то и ликер... Там позади биллиард, который, само собой разумеется, к услугам всех желающих. Жан, ты, конечно, не откажешься провести гостей в заднюю половину дома... Мадам Кёппен, вашу руку.
   Болтая, довольные и в самом лучшем настроении, гости возвращались назад через большую двухстворчатую дверь в комнату ландшафтов, обмениваясь пожеланиями по поводу удачного обеда. Но консул не пошел вперед, а сейчас же собрал вокруг себя охотников до биллиарда.
   -- Не хотите ли и вы, отец, рискнуть одну партию? Нет, Лебрехт Крёгер остался с дамами, а Юстус может идти в биллиардную... Сенатор Лянггальс, Кёппен, Гретьен и доктор Грабов пошли также с консулом, в то время как Жан Жак Гофштеде обещал прийти позже: -- потом, потом! Иоанн Будденброок хочет играть на флейте. Мне хочется послушать. Au revoir, messieurs!
   Проходя через залу с колоннами в комнату ландшафтов, они слышали первые звуки флейты, сопровождаемые аккомпанементом фисгармонии, на которой играла жена консула. Играли маленькую, грациозную, чистую мелодию, задумчиво звучавшую в большом помещении. Консул прислушивался до тех пор, пока звуки достигали его. Он очень охотно остался бы в комнате ландшафтов, чтобы в удобном кресле под звуки музыки отдаться своим мечтам и чувствам; но обязанность хозяина.
   -- Принеси несколько чашек кофе и сигар в биллиардный зал, -- сказал он служанке, которая проходила мимо по площадке.
   -- Да, Лина, еще кофе, слышишь, кофе! -- повторил Кёппен голосом, который исходил из переполненного желудка, и попытался ущипнуть девушку за ее красную руку. Он выговаривал "к" совсем горлом, как будто уже глотал и пробовал что-то.
   -- Я уверен, что мадам Кёппен видела это через окно, -- заметил консул Крёгер.
   Сенатор Лянггальс спросил:
   -- Следовательно, ты живешь там на верху, Будденброок?
   Направо вела лестница во второй этаж, где находились спальни консула и его семьи; но и с левой стороны дома было устроено еще много помещений. Мужчины покуривая спускались по широкой лестнице, по бокам которой тянулись покрытые белым лаком резные деревянные перила.
   На площадке консул остановился.
   -- В этом этаже еще три комнаты, -- объяснил он; -- комната для завтраков, спальня моих родителей и еще одна мало обитаемая комната, выходящая в сад; рядом с ними узкий проход в виде коридора... Но вперед! Вот посмотрите -- фуры проезжают через помост, а затем едут через всю усадьбу до Беккергрубэ.
   Широкий, стучащий помост был вымощен большими четырехугольными каменными плитами. Около откидной двери и с другой ее стороны находились помещения для конторы, в то время как кухня, из которой все еще доносился кисловатый запах chalotten-соуса, вместе с дорожкой к погребу лежали налево от лестницы. Против нее на значительной высоте из стены выступали странные, грубые, но чистые и покрытые лаком деревянные помещения: комната для прислуги, куда можно было попасть только через своего рода прямую свободную лестницу из сеней. Тут же стояло несколько невероятно старых комодов и резной сундук.
   Через высокую стеклянную дверь по несколько совсем пологим выкрашенным ступенькам можно было пройти во двор, в котором налево находилась прачечная. Отсюда был виден хорошо устроенный, но теперь осенью серый, грязный и сырой сад, цветники которого были защищены от мороза рогожами; этот сад заканчивался "порталом" садового домика, фасад которого был построен в стиле рококо. Но мужчины пошли налево со стороны двора, по дороге, ведущей через второй двор в заднее здание.
   Там скользкие ступени вели в погребообразные своды с глиняным полом, которые служили кладовой и от высшего места которых спускался канат для поднятия мешков с зерновым хлебом. Все пошли направо по чистой лестнице, ведущей в первый этаж, где консул отворил своим гостям белую дверь в биллиардную.
   Утомленный господин Кёппен бросился на один из твердых стульев, стоявших по стенам большого и строго выглядевшего помещения.
   -- Я в первый раз вижу что-либо подобное! -- воскликнул он и отряхнул маленькие капли дождя с своего сюртука. -- Черт возьми, что это за путешествие было через весь ваш дом, Будденброок!
   Как и в комнате ландшафтов здесь за решеткой из мессинга топилась печка. Через три высоких узких окна были видны поверх крыши домов серые дворы и фронтоны домов...
   -- Карамболяж, господин сенатор? -- спросил консул, вынимая кии из станка; затем он обошел кругом и закрыл отверстия обоих биллиардов. -- Кто хочет с нами? Гретьен? Доктор? All right. Гретьен и Юстус, вы возьмите тогда другой... Кёппен, ты должен играть с нами.
   Виноторговец поднялся и с полным ртом сигарного дыма прислушивался к сильному порыву ветра, который свистел меледу домами, заставлял дождевые капли ударяться о стекла и воя замирал в печной трубе.
   -- Проклятие! -- сказал он, отгоняя от себя дым. -- Как ты думаешь, Будденброок, может "Вулленвевер" войти в гавань? Что это за собачья погода!..
   -- Да, известия из Трафемюнде были не из лучших, то же самое подтверждал консул Крёгер, который на' девал чехол на свою палку. Бури на всех берегах В 1824 году было немногим лучше, когда в С.-Петербурге было большое наводнение... А вот и кофе.
   Все взяли себе по чашке, отпили по глотку кофе и начали играть. Затем заговорили о таможенных союзах. О, консул Будденброок был горячий сторонник таможенных союзов.
   -- Какое начинание, господа! -- воскликнул он, сделав свой удар и быстро повернувшись к другому биллиарду. Он обращался к тому, кто первый заговорил об этом. При первой же возможности мы должны вступить в него...
   Но Кёппен держался другого мнения, он прямо-таки сопел от убеждения в правильности противоположного мнения.
   -- А наша самостоятельность? А наша независимость? -- спрашивал он обиженно, воинственно опираясь на свой кий. -- Как обстоит дело с этим? Согласится ли Гамбург принять участие в этом прусском новоизобретении? Пожелаем ли ми, Будденброок, позволить сейчас же включить нас в их число? Боже сохрани нас! нет, зачем нам нужен таможенный союз, хотел бы я знать? Разве и так не достаточно хорошо?
   -- Ну, да, Кёппен, для тебя с твоим товаром и потом, может быть, еще для русских продуктов, -- об этом я ничего не говорю. Но, ведь, больше ничего не ввозится! А что касается экспорта, так мы пошлем немного хлеба в Голландию и Англию. Мы пошлем несомненно... Ахнет, к сожалению, не все идет хорошо. Ей Богу, здесь прежде делались другие дела... А с таможенным союзом нам открывается доступ в Мекленбург и Шлезвиг-Голштинию... и трудно учесть все те шансы, насколько возможно будет предпринять там самостоятельное дело...
   -- Но позвольте, Будденброок, -- начал Гретьен, наклоняясь над биллиардом и тщательно прицеливаясь. Вертя палку в своей костлявой руке во все стороны, он продолжал: -- Этот таможенный союз! Я его не понимаю. Ведь, наша система так проста и практична, не правда-ли? Уплата пошлины по присяге...
   -- Очень хорошее старое установление. -- Консул должен был с этим согласиться.
   -- Да, действительно, господин консул, уж если вы считаете что-нибудь "прекрасным!" -- Сенатор Лянггальс был несколько раздосадован: -- Я не купец... но если я хочу быть честным, -- нет, уплату пошлины по присяге я считаю безобразием, это я должен сказать! Это стало лишь формальностью, которую очень ловко обходят... А государство относится снисходительно к таким проделкам. Рассказывают вещи, которые все-таки уж чересчур плохи. Я уверен, что вступление в таможенный союз со стороны сената...
   -- Тогда произойдет конфликт! -- Разгневанный Кёппен, бросил свой кий на пол. Он сказал "конфлик" и забыл теперь всякую осторожность по части произношения. -- Конфлик, да, в этом деле и я понимаю. Всяческое уважение перед вами, господин сенатор, но с вами нельзя ничего сделать, Боже сохрани! -- И он с жаром начал говорить о решающих комиссиях, о государственном благоденствии, о гражданской присяге и о свободных государствах.
   Слава Богу, что пришел Жан Жак Гофштеде! Он вошел рука об руку с пастором Вундерлихом. Это были два простодушных бодрых человека из более беззаботного времени.
   -- Ну, мои добрые друзья, -- начал он, -- у меня есть кое-что для вас; шутка, нечто веселое, стишок с французского... Обратите внимание! -- Он уселся поудобнее в кресле против игроков, которые стояли, опершись на свои кии и прислонившись к биллиарду, вытащил из кармана листочек, положил длинный указательный палец, на котором был надет перстень, на свой острый нос и прочел с радостным и наивно- эпическим ударением:
   
   "Als Sachsens Marschall einst die stolze Pompadour
   Im goldnen Phaeton -- vergnügt spacieren fuhr,
   Sah Frelon dieses Paar -- o, rief er, seht sie beyde!
   Des Königs Scliwerdt -- und seine Scheide..." [*]
   
   [*] -- Когда однажды саксонский маршал весело вез в золотом фаэтоне гордую маркизу Помпадур кататься, эту пару увидал Фрелон и воскликнул: "Посмотрите на них -- королевский меч и его ножны."
   
   Кёппен стоял от изумления несколько мгновений молча, затем оставил "конфлик" и государственное благоденствие и примкнул к смеху остальных, так что в зале раздалось эхо. Пастор Вундерлих подошел к окну и, насколько можно было судить по движению его плеч, хихикал про себя.
   Все оставались еще довольно долгое время вместе здесь в биллиардной зале, так как у Гофштеде оказался достаточный запас подобного рода шуток. Кёппен совсем расстегнул свой жилет и был в самом лучшем расположении духа, так как здесь ему было лучше, чем в столовой за столом. При каждом ударе он приводил потешные нижнегерманские поговорки и довольный время от времени напевал про себя:
   
   "Als Sachsens Marschal einst..."
   
   При его грубом голосе стишок звучал из его уст очень странно.

9.

   Было довольно поздно, около одиннадцати часов, когда общество, собравшееся еще раз в комнате ландшафтов, начало почти одновременно расходиться. Все поцеловали руку жене консула. Попрощавшись с гостями, она сейчас же отправилась в свои комнаты наверх, чтобы навестить страдающего Христиана, отдав распоряжение мадемуазель Иде Юнгман присмотреть за убиравшей посуду девушкой. Мадам Антуаннета тоже ушла в антресоли. Консул же проводил гостей вниз по лестнице через сени до выходной двери, ведущей на улицу.
   Резкий ветер гнал дождь со стороны и старики Крёгеры, закутанные в толстые меховые пальто, поспешили сесть в свой величественный экипаж, который уже давно ждал их у подъезда. Желтый свет керосиновых ламп, горевших перед домом на шестах, и дальше внизу на толстых протянутых через улицу цепях, беспокойно вспыхивал. Там и сям в улицу, ведущую вниз к Трафе, выдавались фасады домов, и некоторые из них были снабжены скамьями. На плохой мостовой росла влажная трава. Церковь Св. Марии, находившаяся на другой стороне, стояла погруженная в тень, темноту и дождь.
   -- Mersi, -- сказал Лебрехт Крёгер и пожал руку консулу, стоявшему у экипажа. -- Mersi, Жан, это было прелестно! -- Затем щелкнул бич и экипаж тронулся. Пастор Вундерлих и маклер Гретьен, поблагодарив, тоже пошли своей дорогой. Кёппен в пальто с пятью пелеринами, в широкополом сером цилиндре на голове, взяв свою возлюбленную супругу под руку, сказал своим открытым басом:
   -- До свиданья, Будденброок! Ну, иди в комнату, не простудись. Большое спасибо тебе. Я поел, как давно не едал... Значит, ты одобряешь мое красное вино в четыре марки серебром? Да? Ну еще раз спокойной ночи...
   Эта пара вместе с консулом Крёгером и его семьей пошла к реке, в то время как сенатор Лянггальс, доктор Грабов и Жан Жак Гофштеде отправились в противоположном направлении...
   Консул Будденброок стоял, заложив руки в карманы своих серых брюк, и ощущал легкий холод в своем суконном сюртуке. Он стоял недалеко от выходной двери и прислушивался к шагам, которые раздавались по безлюдным, сырым и тускло освещенным улицам. Затем он повернулся и посмотрел вверх на серый фронтон фасада дома. Его взгляд остановился на надписи, которая была вырезана старинными буквами: "Dominus providebit" [Господь позаботится -- лат.]. Несколько опустив голову, он вошел в дом и заботливо запер тяжеловесную скрипящую дверь; затем замкнул выходную дверь и медленно зашагал через сени, в которых отдавались шаги. По дороге он спросил кухарку, спускавшуюся по лестнице с полным подносом звеневшей посуды:
   -- Где барин, Трина?
   -- В столовой, господин консул... -- Ее лицо было так же красно, как и руки, так как она была из деревни и легко впадала в смущение.
   Он пошел наверх и в темной зале с колоннами еще раз ощупал рукой карман на груди, где шуршало письмо. Затем он вошел в залу, в углу которой догорали остатки свеч и освещали убранный стол. В воздухе все еще сохранился кисловатый запах chalotten-coyca. Там позади около окон, заложив руки за спину, мирно прохаживался взад и вперед старый Иоанн Будденброок.

10.

   -- Ну, мой сын Иоанн, куда ты идешь? -- Он остановился и протянул навстречу сыну руку, белую, немного короткую, но тонко сложенную руку Будденброоков. Его могучая фигура, на которой только напудренный парик и кружевное жабо сверкали белизной, освещалась тусклым и беспокойным светом и рельефно выделялась на темно-красном фоне оконных гардин.
   -- Еще не устал? Я хожу здесь и прислушиваюсь к ветру... проклятая погода! Капитан Клот находится на пути из Риги...
   -- О, отец, с помощью Бога, все будет хорошо!
   -- Могу я положиться на нее? Предположив, что ты с Богом на ты...
   У консула стало легче на сердце, когда он увидел отца в хорошем расположении духа.
   -- Да, чтобы перейти к делу, -- начал он, -- я хотел сказать, папа, не только покойной ночи, но и... Но вы не должны сердиться, не правда-ли? Я не хотел вас беспокоить этим письмом в такой веселый вечер... оно пришло сегодня после обеда.
   -- Monsieur Готтольд, voilà! [вот! -- фр.)] -- Старик сделал вид, что остается вполне спокойным, принимая это синеватое запечатанное письмо: "Господину Иоанну Будденброоку sen. [то есть senior! - старший (лат.)] лично..." Недурно поведение твоего сводного брата, Жан! Ответил ли я вообще на полученное от него недавно письмо? И тем не менее он пишет третье. -- Его румяное лицо все больше и больше мрачнело. Он одним пальцем изломал печать, быстро развернул тонкую бумагу, повернулся так, чтобы письмо лучше освещалось канделябром и энергично ударил рукой по письму. Даже в самом почерке, казалось, сказывалось стремление к обособлению и непокорность: в то время как обыкновенно Будденброоки писали мелким почерком, легко и несколько криво, буквы полученного письма были большие, прямые и с внезапным утолщением; многие слова были подчеркнуты быстрым, изогнутым росчерком.
   Консул отодвинулся несколько в сторону к стене, где стояли стулья; но он не сел, так как отец его остался на ногах, а только нервным движением схватился за высокую спинку стула и следил за выражением лица старика, который, наклонив голову на сторону и мрачно сдвинув брови, читал письмо, быстро двигая губами:

"Отец мой!

   Очевидно я напрасно надеялся на то, что Ваше понимание права будет достаточно велико, чтобы почувствовать уважение к тому возмущению, которое охватило меня, когда мое второе столь важное и нетерпящее отлагательства письмо, касавшееся хорошо известного Вам дела, осталось без ответа, после того как только на первое я получил ответ (я умолчу какого рода). Я должен высказать Вам, что тот способ и упрямство, с каким Вы углубляете пропасть, отделяющую нас, (пусть услышит Бог мою жалобу) есть грех, за который Вы должны будете тяжело ответить перед судом Божиим. Достаточно печально уже и то, что с того года и дня, когда я против Вашей воли, последовав влечению своего сердца, женился на моей теперешней супруге и открытием лавки оскорбил Вашу безмерную гордость, Вы ожесточились и совершенно отвернулись от меня. Однако отношение, какое я теперь встречаю с Вашей стороны, вопиет к небесам и если Вы думаете, что я Вашим молчанием умиротворен и буду спокойно относиться к этому, то Вы жестоко ошибаетесь. -- Покупная цена Вашего новоприобретенного дома на Менгштрассе равнялась 100000 марок серебром, и далее мне известно, что Ваш сын от второго брака и компаньон, Иоанн, нанимает у Вас квартиру и после Вашей смерти сделается единственным владельцем Вашего дела, а также и дома. С моей сводной сестрой во Франкфурте и с ее мужем Вы вступили в соглашение, в которое мне нечего вмешиваться. Но что касается меня, Вашего старшего сына, то Вы доводите свой противохристианский гнев до того, что без дальнейших разговоров отказываетесь уплатить мне возмещение за ту часть дома, которая принадлежит мне. Я обошел молчанием тот факт, что Вы по случаю моей женитьбы и самостоятельного обзаведения уплатили мне 100000 марок серебром и предназначили для меня по завещанию только 100000. Тогда я не был в достаточной степени знаком с размерами Вашего состояния. Теперь однако-ж я имею об этом сведения, а так как мне принципиально нет нужды смотреть на себя как на сына, лишенного права на наследство, то я претендую в этом особом случае на вознаграждение в 33335 марок, т. е. на треть покупной суммы, уплаченной за дом. Я не хочу делать никаких предположений относительно того, каким достойным проклятия влияниям обязан я тем отношением, которое я принужден был сносить до сих пор. Но я протестую против него со всем правосознанием христианина и делового человека и уверяю Вас в последний раз, что если Вы не сможете решиться удовлетворить мое справедливое требование, то я не смогу Вас уважать больше ни как христианина, ни как отца, ни как коммерсанта.

Готтольд Будденброок."

   "Прости мне доставляет мало удовольствия необходимость прослужить этот молебен еще раз". -- Voilà! И гневным движением Иоанн Будденброок бросил письмо своему сыну.
   Консул поймал на лету письмо, когда оно долетело до его колен, и смущенными и печальными глазами посмотрел вслед шагавшему взад и вперед отцу. Старик схватил длинный тушитель свечей, стоявший у окна и прямо и сердито ходил около стола взад и вперед, в противоположный угол и к канделябру.
   -- Assez! сказал я. N'en parlon plus [Не будем об этом говорить! -- фр.], точка! В постель! En avant! [Пошли! -- фр.] -- Одно за другим исчезало пламя, потухая под металлическим колпачком, который был прикреплен на верху палки. Остались гореть только две свечи, когда старик снова повернулся к своему сыну, которого он едва мог рассмотреть там позади.
   -- Хорошо, что же ты стоишь, что скажешь? Ты, ведь, должен что-нибудь сказать!
   -- Что сказать мне, отец? Я чувствую себя в беспомощном положении.
   -- Ты слишком легко становишься беспомощным! -- бросил Иоанн Будденброок с сердитым ударением, хотя он и сам знал, что это замечание содержало мало правды, и что его сын и компаньон во многих случаях превосходил его в умении использовать выгодное положение решительными мерами.
   -- Плохие и достойные проклятия влияния... -- продолжал консул. -- Это первая строчка, которую я разбираю! Вы не представляете себе, отец, как меня это мучает! И он попрекает нас антихристианством!
   -- Ты позволяешь запугать себя этим несчастным письмишком, -- да?! -- Иоанн Будденброок сердито подошел ближе, держа за спиной тушитель свеч. -- Антихристианство! Ага! это сказано с большим вкусом, должен я заметить, -- какая набожная страсть к деньгам! Что вы собственно за компания, вы молодые люди, -- а? голова наполнена христианскими и фантастическими условностями... и идеализмом! А мы старики бессердечные хулители!.. И к этому еще июльская монархия и практические идеалы... и лучше послать старому отцу грубейшие нелепости, чем отказаться от нескольких тысяч марок... Как деловой человек он изволит презирать меня! Но как коммерческий человек я знаю, что значит faux-frais (побочные расходы), -- faux-frais! -- повторил он гневно произнося "р" по-парижски горлом.
   -- Этот экзальтированный негодяй, мой сын, не станет более покорным, если я покорюсь и уступлю...
   -- Милый отец, что должен я ответить? Я не хочу, чтобы было верно то, что он называет влияниями! Как участник я тоже заинтересован в этом деле и именно потому не мог бы советовать тебе настаивать на твоей точке зрения, однако... я такой же хороший христианин как Готтольд.
   -- Однако! Да, ты имеешь право по совести сказать, однако, Жан! Как собственно обстоят дела? Когда он воспламенился любовью к своей m-lle Штювинг, когда он устраивал мне сцену за сценой и в заключении вопреки моему строгому запрещению вступил в этот неподходящий союз, тогда я писал ему: Mon très cher fils [любезный сын -- фр.], ты женишься на твоей лавке, -- точка. Я не лишаю тебя наследства, не устраиваю спектакля, но наша дружба кончена. Вот тебе 100.000 марок приданого, остальные 100.000 я завещаю тебе после смерти, но и баста. Таким образом дело с тобой покончено, и ты не получишь ни шиллинга больше. -- На это он ответил молчанием. Какое ему дело, что мы сделали выгодные дела? Что ты и твоя сестра получите на основательную сумму больше? И если из части наследства, принадлежащего вам, куплен дом?..
   -- Если бы Вы могли понять, отец, перед какой дилеммой стою я? Ради семейного согласия я должен был бы советовать... но...--Консул слегка вздохнул, опершись на свой стул. Иоанн Будденброок, держа в руках тушильную палку, внимательно устремил свой взор в беспокойную полутемноту комнаты, чтобы прочесть выражение лица сына. Предпоследняя свеча сгорела и погасла сама собой; только одна еще вспыхивала там позади. По временам на обоях выступала высокая, спокойно смеющаяся фигура и исчезала снова...
   -- Отец, -- эти отношения с Готтольдом гнетут меня! -- сказал консул тихо.
   -- Глупости, Жан, пожалуйста, без сентиментальностей! Что гнетет тебя?
   -- Отец... сегодня мы так весело провели время все вместе, мы праздновали такой прекрасный день, мы были горды и счастливы от сознания, что мы что-то сделали, чего-то достигли... нашу фирму, нашу семью возвели на такую ступень, которая в высшей степени заслуживает признания и почета... Но, отец, эта злая вражда с моим братом, с твоим старшим сыном... Не должно было быть никакой тайной трещины в здании, которое мы воздвигли с помощью милосердного Бога. Семья должна быть едина, отец, должна держаться вместе, иначе в двери постучится недоброе...
   -- Выдумки, Жан, шутки, упрямый юноша!
   Наступила пауза; последние пламя опускалось все ниже и ниже.
   -- Что ты делаешь, Жан? -- спросил Иоанн Будденброок. -- Я совсем не вижу тебя больше.
   -- Я считаю, -- сухо ответил консул. Свечка вспыхивала и было видно, как он выпрямившись, напряженно смотрел на танцующее пламя такими внимательными и холодными глазами, какими он не смотрел все время после обеда. -- С одной стороны: Вы даете 33.335 Готтольду и 15.000 родственникам во Франкфурте, это составляет сумму в 48.335 марок. С другой стороны, Вы даете только 25.000 родственникам во Франкфурте, а это означает для фирмы прибыль в 23.335. Но это еще не все. Предположим, вы выдадите Готтольду сумму, возмещающую его часть в доме, тогда принцип нарушен; тогда, значит, он не был окончательно выделен и после Вашей смерти может претендовать на одинаковое наследство с моей сестрой и мной, а тогда для фирмы дело бы шло о потере сотен тысяч марок, с которой фирма не может помириться, с которой и я, как будущий единственный наследник, не могу мириться... `Нет, папа! -- заключил он, сопровождая свои слова энергичным движением руки, и выпрямился еще больше.-- Я должен посоветовать Вам не уступать.
   -- Ну, вот! Точка! N'en parlons plus. En avant! В постель!
   Последнее пламя погасло под металлической шапочкой. В глубокой темноте оба прошли через залу с колоннами и при входе во-второй этаж пожали друг другу руку.
   -- Спокойной ночи, Жан... Мужество, -- слышишь? Это такие неприятности... До свидания, до завтра, до завтрака!
   Консул поднялся по лестнице в свою квартиру, а старик, нащупывая перила, направился в средний этаж. Затем весь обширный старый дом погрузился в совершенную темноту и тишину. Гордость, надежды и опасения успокоились. На тихих улицах накрапывал дождь, а около фронтонов и углов продолжал свистеть осенний ветер.

Вторая глава

I.

   Два с половиной года спустя весна наступила уже в половине апреля, -- гораздо раньше, чем прежде, и одновременно совершилось событие, которое доставило старому Иоанну Будденброоку такое удовольствие, что он принялся напевать, а сына его оно привело в самое радостное волнение.
   В одно воскресение в 9 часов утра консул сидел в комнате, где завтракали, перед конторкой, которая стояла у окна и ее закругленная крышка была отодвинута назад с помощью остроумно придуманного механизма. Перед ним лежал кожаный портфель, наполненный бумагами; он вынул из него тетрадь с тисненной обложкой и золотым обрезом и старательно писал, наклонившись над ней, своим тонким как бисер почерком, ревностно и без остановки, прерывая разве только для того, чтобы обмакнуть гусиное перо в тяжелую металлическую чернильницу.
   Оба окна были открыты и из сада, где нежное солнце освещало первые почки, и перекликалось несколько маленьких птичьих голосов, веял весенний ветерок, полный свежей и нежной пряности и время от времени чуть-чуть осторожно и без шума вздымал гардины. На другой стороне, па столе для завтрака ослепительные па белой полотняной скатерти, на которой лежали разбросанные там и сям крошки, покоились лучи солнца и играли в маленьких блестящих поворотах и изгибах на позолоте ступообразных чашек...
   Обе половины двери в спальню были открыты и оттуда слышался голос Иоанна Будденброока, напевавшего про себя чуть слышно старую забавную мелодию:
   
   "Ein guter Mann, ein braver Mann,
   Ein Mann von Complaisancen;
   Er kocht die Supp' und wiegt das Kind
   Und riecht nach Poméranzen" [*].
   
   [*] -- Хороший, бравый человек, услужливый человек,
   Он варит суп, баюкает ребенка и от него пахнет померанцем -- (нем).
   
   Он сидел с боку у маленькой колыбели с зелеными шелковыми занавесками. Колыбель стояла у высокой кровати жены консула, и он раскачивал ее одной рукой равномерными движениями. Жена консула и ее супруг устроились, чтобы удобнее пользоваться услугами своей прислуги, на некоторое время здесь внизу, а их отец и мадам Антуаннета, которая в данный момент в фартуке поверх полосатого платья и в кружевном чепчике на густых седых локонах возилась там позади у стола с фланелью и полотном, пользовались как спальней третьей комнатой среднего этажа.
   Консул Будденброок не обращал почти никакого внимания, на смежную комнату, -- до такой степени он был поглощен своей работой. На его лице лежало серьезное и от благоговения почти страдальческое выражение. Его рот был слегка открыт, подбородок несколько свесился, а глаза покрывались время от времени поволокой. Он писал:
   "Сегодня 14 апреля 1838 г. утром в 6 часов моя милая жена Елизавета, урожденная Крёгер, с милостивой Божьей помощью разрешилась вполне счастливо дочуркой, которая должна получить в Св. Крещении имя Клары. Да, Господь помог ей так милостиво, хотя по словам доктора Грабова роды наступили несколько раньше времени; до того все шло не вполне благополучно, и Бетси перенесла тяжелые страдания. Ах, где еще такой Бог, как Ты, Господь Саваоф! Ты, который помогаешь во всех бедах и опасностях и учишь нас истинно познавать Твою волю, чтобы мы чтили Тебя и могли сохранить верность Твоей воле и велениям! Ах, Господи, управляй нами и веди нас всех, пока мы живем на земле!.." -- Перо мчалось дальше, гладко, проворно и то тут, то там выводило купеческую завитушку и говорило от строчки к строчке о Боге. Две страницы дальше он писал:
   "Я написал на имя моей младшей дочери полис в 150 талеров серебром. Веди ее Ты, о Боже! по Твоим путям и подари Ты ей чистое сердце, которое поможет ей когда-нибудь войти в чертоги вечного мира. Ибо мы конечно знаем, как трудно верить от всей души, -- так, чтобы весь дорогой сладкий Христос был нашим, потому что наше земное маленькое слабое сердце"... Еще три страницы и консул написал "аминь", но перо скользило дальше, оно скользило с легким скрипом еще через несколько листов, оно писало о прекрасном источнике, который подкрепляет усталого путника, о святых кровоточащих ранах Спасителя, об узком и широком пути и о величии Божественной власти. Нельзя отрицать, что консул ощущал после того или иного предложения желание остановиться, отложить перо, пойти туда к своей жене или отправиться в контору. Но как это сделать? Разве он мог так скоро утомиться, начав говорить о своем Создателе и Хранителе? Что за хищение у Господа оставить письмо даже теперь... Нет, нет, именно как возмездие за свои нечестивые желания он цитировал еще несколько параграфов из Священного Писания, молился за своих родителей, за свою жену, своих детей и за самого себя, молился также за своего брата Готтольда и наконец, после последнего библейского изречения и последнего троекратного "аминь" он посыпал исписанные листы золотоносным песком и, облегченно вздохнув, откинулся на спинку стула.
   Закинув одну ногу на другую, он медленно перелистывал тетрадь в обратном порядке, чтобы там и сям прочесть отрывок с данными и соображениями, внесенными туда раньше его рукой, и порадоваться еще раз с чувством благодарности познанию, что Господня длань явно благословляла его всегда и во всех опасностях. У него была такая сильная оспа, что все люди не сомневались в его смерти, но он был спасен. Однажды, -- тогда он был еще мальчиком, -он присутствовал при приготовлениях к свадьбе, при чем варили много пива, (потому что тогда был старый обычай варить пиво дома) и для этой цели перед дверью стоял большой котел. И вот этот котел обвалился, и мальчик попал под дно. Все это произошло с таким треском и с такой силой, что к дверям сбежались соседи, и шесть человек еле смогли установить котел на прежнее место. Голова мальчика оказалась сдавленной и все его члены покрылись сильно струившейся кровью. Его перенесли в ближайшее помещение, и так как он подавал еще некоторые признаки жизни, то послали за доктором и за хирургом. Отца же стали уговаривать, чтобы он без ропота подчинился воле Божией, так как невозможно, чтобы мальчик остался жив... И вот представьте себе: Господь Всемогущий благословил принятия меры и помог ему снова вполне восстановить свое здоровье! -- Пережив вновь в мыслях этот несчастный случай, он схватил еще раз перо и написал вслед ее своим последним "аминь": "Да, Господи, я буду восхвалять Тебя вечно!"--
   В другой раз, когда он, еще совсем молодой человек, приехал в Берген, Бог спас его от большой опасности, угрожавшей ему на воде. "Мы, -- гласило одно место письма дальше, -- должны были во время отлива, когда прибывали северные моряки, много работать, чтобы пройти между яхтами и достичь нашего моста. Однажды во время такого перехода случилось так, что я стоял на краю трешкота [небольшое деревянное беспалубное речное судно], упираясь ногами в доски, а спиной в яхту, чтобы подвигать трешкот все ближе. На мое несчастие дубовые доски, в которые я уперся ногами, обламываются, и я лечу через голову в воду. Появляюсь на поверхности в первый раз, но нет никого так близко от меня, кто бы мог схватить меня. Я вынырнул во второй раз, но трешкот прошел в этот момент через мою голову. Тут было достаточно людей, которые очень хотели бы спасти меня, но они должны были сначала передвинуться, чтобы яхта и трешкот не прошли через меня. Все их маневры тем не менее не привели-бы ни к чему, если бы в этот момент не оборвался сам собой канат на одной яхте северных моряков. Благодаря этому яхта была выгнана течением вперед, и я по воле Божией оказался на свободном месте. Хотя я в третий раз смог подняться на поверхность только настолько, что были видны только мои волосы, тем не менее благодаря тому, что все, -- один тут, другой там, -- высунулись из трешкота и склонились над водой, одному, склонившемуся из судна над водой спереди, удалось схватить меня за волосы, а я поймался за его руку. Но так как он сам не мог удержаться на своем месте, то он поднял такой крик, что его услышали другие, поспешно ухватили его за бока и удержали, так что он мог держаться на воде. Я тоже держался крепко, хотя он укусил меня в руку, и таким образом вышло так, что ему удалось спасти и меня"... А затем следовала очень длинная молитва, которую консул перечитал с влажными от слез глазами.
   "Я мог бы привести много случаев, -- гласило другое место, -- если бы я согласился открывать свои страсти, но"... Но консул обошел их молчанием и начал то тут, то там перечитывать отдельные места, относившиеся ко времени его женитьбы и того периода, когда он впервые стал отцом. Этот союз был, если говорить по совести, не совсем тем, что называют браком по любви. Его отец похлопал его по плечу и обратил его внимание на дочь богатого Крёгера, которая принесла фирме порядочное приданное; он был от души согласен с отцом и почитал с тех пор свою супругу, как указанную ему Богом спутницу жизни...
   И со второй женитьбой его отца дело обстояло таким же образом.
   
   "Ein guter Mann, ein braver Mann,
   Ein Mann von Complaisancen"...
   
   напевал старик тихо в спальной комнате. Жаль, что у него так мало интереса ко всем этим старым запискам и бумагам. Он обеими ногами стоял в настоящем и мало занимался прошлым их фамилии, хотя он когда-то тоже прибавил своим завитушным почерком несколько заметок к содержанию толстой тетради с золотым обрезом, а именно: эти заметки касались главным образом его первого брака.
   Консул открыл странички, которые были толще и грубее, чем бумага, вшитая им самим, и начали уже желтеть.
   ...Да, Иоанн Будденброок должно быть трогательно любил свою первую супругу, дочь бременского купца, и один короткий год, который ему суждено было прожить с ней, был, по-видимому, самым прекрасным в его жизни. "L'annee la plus heureuse de ma vie" [самый счастливый год в моей жизни -- фр.], -- говорилось там, и эти слова он подчеркнул витиеватой волнообразной линией, рискуя тем, что их прочтет мадам Антуаннета...
   А затем появился- на свет Божий Готтольд и рождение этого ребенка стоило Жозефине жизни. Но поводу этого события на грубых листках были написаны странные мысли. Иоанн Будденброок, по-видимому, искренно и горячо ненавидел это новое существо с того момента, когда его первые более смелые движения причинили его матери ужасные боли,--он ненавидел его, пока здоровый и живой ребенок не появился на свет Божий, меж тем как Жозефина, зарыв ослабевшую голову в подушки, отдала Богу душу; по-видимому никогда он не мог простить этому безмятежному ворвавшемуся в их жизнь существу, подраставшему беззаботным и здоровым ребенком, убийства матери... Консул не понимал этого. Она умерла, -- думал он, исполняя высокий долг женщины, и я перенес бы нежную любовь к ней на то существо, которому она подарила жизнь и которое она оставила мне, уходя в иной мир... Но он, отец, никогда не видел в своем старшем сыне ничего иного, кроме бессовестного разрушителя своего счастия. Затем позже он женился на Антуанетте Дюшамп, отпрыске одной богатой и весьма уважаемой гамбургской семьи, и оба жили друг с другом, исполненные взаимного уважения и внимания...
   Консул перелистывал страницы тетради вперед и назад. Он прочел совсем в конце маленькие истории своих собственных детей, когда Том болел корью, Антонина--желтухой, а Христиан перенес ветреную оспу; прочел заметки по поводу различных поездок в Париж Швейцарию и в Мариенбад, которые он предпринял со своей супругой; дошел, перелистывая, до похожих на пергамент, надорванных листов с желтыми крапинками, которые записал отец его отца бледно-серыми чернилами разгонистыми завитушками. Эти записи начинались подробной генеалогией, прослеживавшей главную линию: как в конце 16-го столетия один Будденброок -- самый старший из известных членов этой семьи--жил в Париже, а его сын был бюргеймейстером в Грабау; как дальнейший Будденброок, портной -- мастер своего дела, женился в Роштоке, "жил очень почтенно" -- эти слова были подчеркнуты--и народил необыкновенно большое число детей, мертвых и живых, как пришлось... как далее один Будденброок, носивший уже имя Иоанна, пребывал купцом в Роштоке, и спустя несколько лет появился здесь дедушка консула и основал торговавшую зерном фирму. Начиная с этого предка, все данные были уже известны: когда у него была лихорадка с сыпью и когда он болел настоящей оспой, все это было точно записано; было точно указано, когда он свалился с третьего этажа вниз на сушильную решетку и остался жив, хотя на пути было много балок, и когда он впал в лихорадку с очень высокой температурой, сопровождавшейся буйным состоянием. К своим заметкам он присовокупил по адресу своих потомков кой-какие хорошие предостережения, из которых выделялась тщательно выведенная готическим шрифтом и заключенная в рамку из линий следующая мысль: "Мой сын, занимайся с охотой днем делами, но делай только те из них, которые дадут тебе спокойно спать ночью". А затем шло обстоятельное доказательство, что старая, напечатанная в Виттенберге библия принадлежит ему и что она должна перейти к его первенцу, а от него к его старшему ребенку...
   Консул Будденброок придвинул кожаный портфель к себе, чтобы вынуть и перечитать ту или иную из остальных бумаг. В нем лежали старые престарые разорванные письма, написанные заботливыми матерями их сыновьям, работавшим на чужбине, -- на них стояли пометки адресата: "Получено и содержание принято с сердечной радостью". Там были письма с гражданским гербом и печатью свободного ганзейского города, полисы, поздравительные поэмы и письма крестных. Тут были трогательные деловые письма, написанные сыном отцу или компаньоном из Стокгольма или Амстердама, соединявшие известие о довольно твердом положении пшеницы на рынке с настоятельной просьбой тотчас передать привет жене и детям... Тут находился особый дневник консула, содержавший описание его поездки по Англии и Брабанту, -- тетрадь, на обложке которой медная дощечка изображала Эдинбургский замок с Грассмарктом. Тут были в качестве печальных документов злые письма Готтольда к его отцу и, наконец, как мирное заключение, последнее торжественное стихотворение Жана Жака Гофштеде...
   Послышался легкий поспешный звон. На церковной башне вверху, на матовой картине, висевшей над конторкой и изображавшей старомодный рынок, были настоящие часы, которые и пробили 10. Консул замкнул фамильный портфель и спрятал его тщательно в задний ящичек конторки. Затем он отправился в спальную.
   Стены здесь были обиты темной материей с большими цветами, -- такой же материей, из которой были сделаны высокие гардины у кровати роженицы. В слегка согреваемом печкой воздухе, насыщенном смешанным запахом одеколона и лекарств, чувствовалось настроение отдохновения и мира после перенесенного страха. Затянутые шторы пропускали только свет сумерек.
   Старик и старуха стояли рядом, наклонившись над колыбелью, и рассматривали спящего ребенка. А жена консула, одетая в элегантную кружевную кофту с отлично причесанными рыжеватыми волосами, еще несколько бледная, но с счастливой улыбкой протянула своему супругу красивую руку, на которой чуть слышно позвякивал золотой браслет. При этом она обернула по своему обыкновению ладонь руки, насколько только могла, что, казалось, повышало сердечность движения...
   -- Ну-с, Бетси, как ты себя чувствуешь?
   -- Превосходно, превосходно, мой милый Жан!
   Держа ее руку в своей, он наклонил, стоя против своих родителей, лицо над ребенком, который дышал быстро и с шумом, и вдыхал в продолжении минуты теплый, добродушный и трогательный аромат, исходивший от него. -- Благослови тебя Господь, -- тихо сказал он, поцеловав лоб маленького существа, желтые морщинистые пальчики которого обладали отчаянным сходством с когтями курицы.
   -- Она великолепно пила, -- заметила мадам Антуаннета. -- Посмотри, она заметно прибыла...
   -- Верите ли вы мне, что она похожа на Нетту? -- Лицо Иоанна Будденброока сегодня прямо-таки сияло от счастия и гордости. -- У ней молниеносные черные глаза, черт возьми...
   Старая дама скромно протестовала. -- Ах, ну как можно уже теперь говорить о сходстве... Ты хочешь пойти в церковь, Жан?
   -- Да, сейчас 10, -- значит, давно пора; я жду детей...
   Детей было уже слышно. Они сильно шумели на лестнице, и в то же время слышалось призывавшее к порядку шиканье Клотильды. Затем они вошли в комнату, одетые в шубки, потому что в церкви Св. Марии была, конечно, еще зимняя температура, -- вошли тихо и осторожно, во-первых, из-за маленькой сестренки, а во-вторых, потому что необходимо было перед богослужением взять себя в руки. Их лица раскраснелись и были возбуждены. Что за праздник сегодня! Аист--аист решительно с хорошими мускулами--принес, кроме сестренки, еще всякого рода великолепные вещи: новый ранец из тюленьей шкуры для Томаса, большую куклу с настоящими -- в этом и заключалась необыкновенная сторона этого события -- с настоящими волосами для Антонины, пеструю книгу с картинками для отличавшейся хорошим поведением Клотильды, -- но она молча и с чувством благодарности занялась почти исключительно сахарными пакетиками, которые тоже прибыли вместе со всем остальным, -- а для Христиана полный театр Петрушки с султаном, смертью и чертом...
   Они поцеловали свою мать и получили разрешение еще раз быстро и осторожно заглянуть за зеленые шелковые гардины, а затем молча и ровным шагом отправились в церковь с отцом, который набросил на себя накидку и взял в руки книгу церковных песен. В след им раздавался пронзительный крик неожиданно пробудившегося нового члена семьи...

2.

   Тони Будденброок переезжала всегда на лето -- иногда уже в мае или в июне -- к дедушке в имение перед Бургтором и при том с искренней радостью.
   Хорошо жилось там вдали от города на свежем воздухе, в роскошно обставленной вилле с обширными пристройками, помещениями для прислуги каретным сараем и колоссальным фруктовым садом, огородом и цветником, которые простирались, спускаясь по кривой линии, вплоть до реки Трафе. Крёгеры жили на большую ногу, и хотя между этим блестящим богатством и солидным, хотя и немного тяжеловесным, благосостоянием в доме родителей Тони не было почти никакой разницы, все-таки бросалось в глаза, что у деда и бабушки все было обставлено еще на две степени роскошнее, чем дома; и это производило большое впечатление на молодую девицу Будденброок.
   Здесь никогда не было речи о работе в доме или еще на кухне, меж тем как на Менгштрассе дедушка и мама тоже не придавали этому большого значения, но отец и бабушка довольно часто побуждали ее взяться за стирание пыли и указывали ей как на образец на ее преданную, набожную и старательную кузину Тильду. В маленькой барышне роились феодальные наклонности, унаследованные с материнской стороны, когда она, сидя в качалке, отдавала распоряжения горничной или слуге... К служебному персоналу старых господ принадлежали, кроме них, еще две девушки и кучер.
   Что там ни говорите, а есть что-то приятное в том, что первое движение вашей руки при пробуждении утром в большой спальной, обитой светлой материей, попадает на тяжелое атласное стеганное одеяло; и чего-нибудь да стоит, когда к утреннему завтраку вам подают там впереди в террасной комнате чашку шоколаду, в то время как через открытую дверь из сада льется утренний воздух, да еще, кроме того, каждый день шоколад как ко дню рождения с толстым куском сладкого хлеба.
   Конечно, Тони должна была завтракать утром за исключением воскресения без общества, так как дедушка и бабушка спускались обыкновенно вниз значительно позже начала школьных занятий. Сев свою порцию торта к шоколаду, она схватывала свою сумку с книгами, сбегала с террасы вниз и шла по палисаднику, соде, жавшемуся в полном порядке.
   Она была в высшей степени мила, эта маленькая Тони Будденброок. Из-под соломенной шляпы выбивались густые русые волосы, становившиеся с годами все темнее, конечно с локонами, а немного выдававшаяся вперед верхняя губа придавала ее свежему личику с серо-голубыми живыми глазами выражение задорности, которое отражалось также и в ее грациозной маленькой фигуре. ее тоненькие ножки в белоснежных чулочках ровно раскачивались и двигались с эластической уверенностью. Многие знали и здоровались с маленькой дочерью консула Будденброока, когда она выходила из садовой калитки в каштановую аллею. Какая-нибудь продавщица овощей с соломенным "трешкотом" на голове, украшенном светло-зелеными лентами, ехавшая на своей тележке из деревни и собственноручно правившая, любезно приветствовала ее: "Желаю доброго утра, барышня!" Большой же крючник Маттисен, одетый в черную куртку с шароварами, белые чулки и башмаки с застежками, проходя мимо снимал даже из уважения к ней свой шероховатый цилиндр...
   Тони на момент остановилась, чтобы подождать свою соседку Юлечку Гагенштрём, с которой она обыкновенно совершала свой путь в школу. Это была девочка с несколько высокими плечами и большими блестящими черными глазами; она жила рядом в совершенно заросшей виноградной листвой вилле. ее отец, господин Гагенштрём, семья которого еще не долго жила здесь, был женат на молодой уроженке Франкфурта. Эта дама, носившая между прочим фамилию Землингер, обладала необыкновенно густыми черными волосами и величайшими брильянтами в ушах во всем городе. Господин Гагенштрём, участник одной экспортной фирмы -- Штрунк и Гагенштрём -- обнаруживал в городских делах много старания и честолюбия, но возбудил своей женитьбой некоторое отчуждение в людях с более строгим характером, как Мёльлендорпфы, Лянггальсы и Будденброоки и, кроме того, не пользовался особенной любовью, несмотря на энергию, которую он проявлял, как член разных комиссий, коллегий, управлений и тому подобных учреждений. Казалось, оп поставил своей задачей при всяком случае оппонировать членам старых семей города, хитрым образом опровергать их мнения проводить свои и показать себя далеко более деятельным и необходимым человеком, чем они. Консул Будденброок говорил о нем: "Генрих Гагенштрём пристает со своими затруднениями... Он, по-видимому, метит прямо лично в меня: где он может, он мешает мне... Сегодня он устроил сцену в заседании центральной депутации от бедных, несколько дней тому назад в финансовом департаменте". А Иоанн Будденброок добавлял: "Настоящая вонючка!" -- Другой раз отец и сын явились к столу разгневанные и подавленные... Что случилось? Да ничего... Они потеряли большую поставку ржи в Голландию: Штрунк и Гагенштрём перехватили ее у них перед самым носом. Лиса этот Генрих Гагенштрём.
   Тони достаточно часто слышала такие речи и была настроена далеко не к лучшему в отношении Юленьки. Они ходили вместе, потому что как ни как были соседки, но большей частью злили друг друга.
   -- У моего отца тысяча талеров! -- сказала Юлечка и считала, что она ужасно лжет. -- Ну, а у твоего сколько может быть?
   Тони молчала от зависти и унижения. Затем она сказала совершенно спокойно и между прочим.
   -- Я только что пила страшно вкусный шоколад... Ты собственно, что пьешь, Юленька, за утренним завтраком?
   -- Да, пока я не забыла, -- отвечала Юлечка; -- ты хотела бы получить одно из моих яблоков? -- Как бы не так! Я тебе не дам ни одного! -- При этом она сжала губы, а ее черные глаза сделались влажными от удовольствия.
   Иногда вместе с ними ходил в школу Герман, брат Юлечки, на несколько лет старше ее. У нее был еще один брат по имени Мориц, но он был болезненный и учился дома. Герман был блондин. Его нос спускался несколько плоско к верхней губе. При этом он всегда причмокивал губами, потому что постоянно дышал ртом.
   -- Ерунда! --сказал он, -- у папы гораздо больше тысячи талеров. -- Но интересно в нем было то, что он на второй завтрак брал с собой в школу не хлеб, а "лимонные хлебцы"; это было мягкое овальное молочное печение с изюмом; он покрывал их толстым слоем колбасой из языка или гусиной грудинки... Таков был его вкус.
   Это было для Тони Будденброок новинкой. Лимонные хлебцы с гусиной грудинкой, -- а ведь, это должно быть вкусно! Когда же он дал ей заглянуть в свою жестянку, то она обнаружила желание попробовать кусочек. Однажды утром Герман сказал:
   -- Я не могу ничего дать тебе, Тони, но завтра я захвачу с собой одним кусочком больше, и его получишь ты, если ты мне за это дашь что-нибудь.
   И вот на следующее утро Тони вышла в аллею и подождала пять минут, но Юлечка не появлялась. Она простояла еще минуту и затем увидела Германа, который шел один. Его жестянка с завтраком качалась на ремне из стороны в сторону, и он шел, слегка причмокивая.
   -- Ну, -- сказал он, -- вот здесь у меня лимонный хлебец с гусиной грудинкой; на ней совсем нет жира, -- чистое мясо... Что ты дашь мне в замен?
   -- Ну что же, -- может быть один шиллинг? -- спросила Тони. Они стояли на средине аллеи.
   -- Шиллинг? -- повторил Герман, затем он глотнул и сказал:
   -- Нет, я хочу что-нибудь другое.
   -- Но что? -- спросила Тони. Она была готова дать все возможное за этот лакомый кусочек.
   -- Поцелуй! -- воскликнул Герман Гагенштрём, обвил обеими руками Тони и принялся целовать ее, куда пришлось, не попадая в ее лицо, потому что она откинула голову с невероятной гибкостью назад, уперлась левой рукой, в которой была сумка с книгами, в его грудь и ударила его изо всех сил три или четыре раза по лицу... Герман отскочил назад, но в этот момент из-за дерева вынырнула, как черный чертенок, его сестра Юлечка, бросилась, шипя от бешенства, на Тони, сорвала у ней с головы шляпу и расцарапала ей щеки самым ужасным образом... После этого события наступил почти полный конец их товарищеским отношениям.
   Впрочем, Тони отказала молодому Гагенштрёму в поцелуе конечно не из скромности. Она была довольно смелым созданием, доставлявшим своим родителям, в особенности консулу, своей распущенностью немало забот, и хотя у ней была интеллигентная головка, так что она выучивала в школе быстро все, что от нее требовалось, но ее поведение было далеко не безупречно, так что в заключении начальница школы, мадемуазель Агата Фермерен, появилась, несколько потея от смущения, на Менгштрассе и в самой вежливой форме предложила жене консула сделать их молоденькой дочери серьезный выговор, потому что Тони, не смотря на целый ряд полных любви предупреждений, провинилась в явных проступках на улице.
   В том, что Тони познакомилась во время своих путешествий по городу со всем миром и со всеми болтала, не было ничего предосудительного; при том сам консул не имел ничего против этого, потому что в таких поступках девочки обнаруживалось не высокомерие, а общительность и любовь к ближним. Она влезала вместе с Томасом в амбары на берегу Трафе и бродила между массой овса и пшеницы, которые были рассыпаны по полкам; она болтала с рабочими и писцами, сидевшими там в маленьких темных конторах, устроенных прямо на земле. Она даже помогала наружи поднимать вверх мешки. Она знала мясников, которые шли в своих белых фартуках с лотками по Брейтенштрассе; она знала молочниц, приезжавших из деревень с их жестяными кувшинами и позволяла иногда немного прокатить себя; она знала седобородых мастеров, работавших в маленьких деревянных ювелирных, которые были вделаны в базарные арки, знала продавщиц рыбы, фруктов, овощей на рынке, а также рассыльных, которые жевали на углах улиц табак... Хорошо, прекрасно!
   Но бледный безбородый человек, возраст которого трудно определить и который обыкновенно с печальной улыбкой бродил по Брейтенштрассе, не повинен в том, что он невольно принимался при всяком громком звуке -- например "га!" или "го" -- танцевать на одной ноге; и тем не менее, всякий раз, как он попадал на глаза Тони, она заставляла его танцевать. Далее, не хорошо постоянно огорчать совсем крошечную, маленькую женщину с большой головой, имевшую обыкновение держать над собой открытым колоссальный, продырявленный зонтик, такими криками как "дама --зонтик" или "шампиньон!" Заслуживает также порицания, что девочка в сопровождении двух или трех подруг такого же образа мыслей появляется перед домиком старой Пуппенлизе, которая в узком проходе у Иоганнисштрассе торгует шерстяными куклами и у которой очень старые красные глаза, и дергает там изо всех сил звонок, а когда появляется старуха, с притворной любезностью спрашивает, не живет ли здесь господин и мадам Плевальница, после чего все со страшным криком пускаются со всех ног убегать... И все это делала Тони Будденброок и при том, по-видимому, с вполне спокойной совестью, потому что когда кто-нибудь из объектов мучительства грозил ей чем-нибудь, то надо было видеть, как она отступала шаг назад, откидывала назад свою красивую голову с выдававшейся верхней губой и произносила полувозмущенное, полунасмешливое "Вот как!", как будто хотела сказать: "попробуй только мне что-нибудь сделать! Если ты, может быть, не знаешь, кто я, так знай: Я дочь консула Будденброока"...
   Она ходила по городу как маленькая королева, оставившая за собой право быть милостивой или жестокой, смотря по вкусу и настроению.

3.

   Жан Жак Гофштеде высказал относительно обоих сыновей консула Будденброока несомненно верное суждение.
   Томас, уже с самого рождения предназначенный к профессии купца и роли будущего владельца фирмы и посещавший реальное отделение старой школы с готическими сводами, был умный, деятельный и разумный юноша; он между прочим, получал огромное наслаждение, когда Христиан, который был гимназистом и обнаруживал не меньшие дарования, но меньше серьезности, с необыкновенным искусством передразнивал учителей, в особенности энергичного господина Марцеллюса Штенгеля, преподававшего пение, рисование и тому подобное веселые предметы.
   Господин Штенгель, из жилетных карманов которого всегда выглядывало полдюжины отлично очиненных карандашей, носил ярко красный парик и открытый светло-коричневый сюртук, доходивший почти до щиколоток; обладал стоячими воротничками -- "отцеубийцами", которые покрывали даже его виски, и был остряком, любил философские различения вроде следующих: "Ты должен, мое милое дитя, провести линию, а ты что делаешь? Ты проводишь черту"! -- Он говорил "Лина" вместо "линия". Или ленивому ученику он говорил: "Ты сидишь в четвертом классе не годы, должен я тебе сказать, а годами!" -- При этом слово "четвертом" он произносил "четвертям", а из слова "годы" у него получалось почти "ходы". Его любимое занятие заключалось в разучивании во время урока пения красивой песни "Der grüne Wald", причем несколько человек должны были стоять в коридоре, чтобы, когда хор запоет: "Wir ziehen so fröhlich durch Feld und Wald"... ["Мы весело идем по полям и лесам"] совсем тихо и осторожно повторить как эхо последнее слово. Но когда эта роль поручалась Христиану Будденброоку, его кузену Юргену Крёгеру или его другу Андрею Гизеке, сыну брандмайора, они вместо того, чтобы изобразить нежное эхо, пускали вниз по лестнице угольный ящик и должны были за это сидеть после обеда в 4 часа в квартире господина Штенгеля. Здесь все проходило довольно приятным образом. Господин Штенгель успевал уже все позабыть и приказывал своей экономке дать ученикам Будденброоку, Крёгеру и Гизеке "по одной" чашке кофе; после этого он отпускал молодых людей домой...
   В самом деле. Превосходные ученые, которые несли свою службу под дружественным управлением гуманного нюхающего табак старого директора под сводами старого училища -- бывшей когда-то монастырской школой, -- были безобидные и добродушные люди, сходясь во взгляде, что наука и веселие не исключают друг друга, и стремясь к тому, чтобы вести свое дело добром и с удовольствием. Среди учителей средних классов находился бывший проповедник, преподававший латинский язык, некто пастор Гирте, длинный господин с темно-русыми бакенбардами и живыми глазами, жизненное счастие которого заключалось именно в этом согласии его фамилии с его титулом [1) Hirt--пастух. Прим. переводч.], -- он не мог достаточно насытиться переводом слова "pastor". Его любимая поговорка гласила: "Безграничная ограниченность!" и так никогда не удалось выяснить, не были-ли эти слова сознательной шуткой. Если же он хотел сильно озадачить своих учеников, то у него было особое искусство втягивать губы в рот и затем выбрасывать их с такой силой вперед, что раздавалось щелканье, как от выскакивающей из бутылки шампанского пробки. Он любил расхаживать длинными шагами по классной комнате и описывать отдельным ученикам с невероятной живостью всю их будущую жизнь; это он делал именно для той цели, чтобы дать некоторый толчок работе их фантазии. Затем он переходил к серьезной работе, т. е. он выслушивал стихи, действительно удачно сочиненные им, о правилах genus'a (рода) -- он говорил "Genussregeln" (правила для наслаждения) -- и всякого рода трудных конструкциях. Пастор Гирте декламировал эти стихи с неописуемым торжествующим подчеркиванием ритма и стиха...
   Отрочество Тома и Христиана... о нем нельзя сообщить ничего значительного. В эти дни в доме Будденброоков, где дела в конторах шли отлично, царил солнечный свет. Иногда бывали грозы, маленькое несчастие в роде следующего:
   Господин Штут, живущий на Глокенгисsрштрассе, портной, жена которого покупала старые платья и потому вращалась в высших кругах; господин Штут, живот которого был одет в шерстяную рубашку и ниспадал вниз над панталонами удивительным закруглением... -- господин Штут сшил молодым Будденброокам два костюма, стоившие вместе семьдесят марок серебром. Но по желанию обоих молодых людей он дал уговорить себя написать счет попросту на восемьдесят марок и отдать излишек чистоганом им. Это была маленькая сделка... не особенно чистая, но отнюдь не необыкновенная. Но несчастие заключалось в том, что по воле какого-то темного рока все это обнаружилось, так что господину Штуту пришлось одеть поверх шерстяной блузы черный сюртук и явиться в частную контору консула, а Том и Христиан были подвергнуты в его присутствии строгому допросу. Господин Штут, который стоял около кресла консула, широко расставив ноги, но склонив в сторону голову и приняв почтительную позу, держал звучную речь в том смысле, что "такое уж вышло дело", и что он будет рад получить свои семьдесят марок серебром, "потому что дело-то вышло неладное". Консул был страшно рассержен этой выходкой. Но серьезно обдумав это происшествие он пришел к выводу, что надо повысить ту сумму, которую он выдавал сыновьям на карманные расходы; ибо христианская вера учит: не вводи нас во искушение.
   На Томаса Будденброока можно было по-видимому возлагать большие надежды, чем на его брата. Его поведение было ровно и носило характер рассудительной бодрости. Настроение Христиана, наоборот, часто менялось; у него была склонность, с одной стороны, к плоскому комизму, а, с другой стороны, он мог напугать всю семью самым странным образом...
   Все сидят за столом, обед дошел уже до фруктов, и все едят и ведут приятный разговор. Но вдруг Христиан кладет персик, который он попробовал, назад на тарелку, лицо его становится бледным, его круглые глаза, глубоко лежащие над черезмерно большим носом, расширились.
   -- Я больше никогда не стану есть персиков, -- говорит он.
   -- Это почему, Христиан?.. Что за вздор... Что с тобой?
   -- Представьте себе, если бы я по неосторожности... проглотил бы большую косточку от персика, и она застряла бы у меня в горле... и я не смог бы дохнуть... и я вскочил бы и страшно давился бы, и вы все подбежали бы ко... И вдруг он коротко застонал. -- О! -- и этот стон был полон ужаса, -- беспокойно выпрямился на стуле и повернулся в сторону, как будто хотел бежать.
   Жена консула и мадемуазель Юнгман действительно вскакивают.
   -- Боже мой! Христиан, ведь, ты не проглотил ее?! -- потому что выглядело так, как будто это действительно случилось.
   -- Нет, нет, -- говорит Христиан и постепенно успокаивается, -- но если бы я ее проглотил!
   Консул, тоже бледный от испуга, начинает бранить его, а рассерженный дедушка стучит по столу и говорит, что он не позволит проделывать такие дурацкие шутки... Но Христиан действительно долго не ест персиков.

4.

   Не одна старческая слабость была повинна в том, что старая мадам Антуаннета в один холодный январский день шесть лет спустя, после того как они переселились в дом на Менгштрассе, окончательно слегла в свою высокую постель в спальне, находившуюся в антресолях. Старушка держалась до последнего момента бодро и прямо и с достоинством носила свои густые седые локоны на висках; она посещала со своим мужем и детьми наиболее важные обеды, которые давались в городе, и присутствовала на вечерах, которые давали сами Будденброоки, при этом по части представительности не уступала своей элегантной невестке. Но однажды у ней началась совершенно внезапно какая-то отчасти не поддающаяся определению болезнь, сначала только легкий катар кишечника, против которого доктор Грабов прописал немного винограда и французского хлеба, затем появились колики, сопровождавшиеся рвотой и повлекшие за собой с непостижимой быстротой упадок сил, состояние слабости, внушавшее известные опасения.
   Когда же доктор Грабов коротко и серьезно переговорил с консулом снаружи на лестнице, когда вместе с Грабовым больную стал навещать еще второй врач, коренастый, чернобородый, мрачно выглядевший мужчина, то вся физиономия дома переменилась. Все ходили на цыпочках, говорили шепотом и не позволяли провозить фуры через помост. Казалось, что в доме наступило что-то новое, чуждое, необыкновенное, -- тайна, которую один читал в глазах другого; нашла доступ мысль о смерти и неслышно воцарилась в просторных покоях.
   При этом нельзя было сидеть без дела, потому что приехали гости. Болезнь продолжалась четырнадцать или пятнадцать дней, а через неделю после ее начала приехал из Гамбурга с дочерью старый сенатор Дюшамп, брат умирающей, затем несколько дней спустя прибыла сестра консула с мужем, банкиром из Франкфурта. Гости жили в доме Будденброоков, и у Иды Юнгман еле хватало времени позаботиться о спальных комнатах для всех и приготовить хорошие завтраки с крабами и портвейном, в то время как в кухне пекли и жарили...
   Иоанн Будденброок сидел у себя на верху у постели больной и, держа матовую руку своей старой Нетты в своей, молча смотрел с поднятыми бровями и несколько отвисшей нижней губой перед собой в пространство. Стенные часы тикали глухо и с длинными паузами, но еще реже больная переводила короткое и поверхностное дыхание... Черная сестра возилась у стола с Beef-чаем, который хотели дать еще для пробы; время от времени бесшумно появлялся кто-нибудь из членов семьи и исчезал снова.
   Старик вспоминал, быть может, как 46 лет тому назад он сидел в первый раз у смертного одра своей первой супруги и, может быть, сравнивал с диким отчаянием, охватившим его тогда, теперешнее свое горе, соединенное с раздумьем, с каким он, сам уже старик, глядел в изменившееся, лишенное выражения и страшно равнодушное лицо старой женщины, никогда не принесшей ему большой радости, никогда не причинившей большого горя, но которая многие долгие годы шла с достоинством рядом с ним и теперь тоже медленно угасала.
   Он не думал много, он только пристально вглядывался, слегка покачивая головой, в свою жизнь и в жизнь вообще, показавшуюся ему вдруг такой чуждой и странной, в эту чрезмерно шумную сутолоку, в центре которой стоял он, так незаметно отодвинувшуюся от него, и он с удивлением прислушивался к издалека доносившемуся шуму... Время от времени он произносил в полголоса:
   -- Курьезно! Курьезно!
   И когда госпожа Будденброок испустила без борьбы последний совсем короткий вздох; когда в столовой, где была отслужена лития, носильщики подняли покрытый цветами гроб, чтобы, тяжеловесно двигаясь, унести его, -- его настроение не изменилось, он даже не плакал, но слово "Курьезно! поизносившееся им почти с улыбкой, стало его любимым словом... Не было сомнения, что приходил конец и Иоанна Будденброока.
   С этих пор он сидел в семейном кругу молча и безучастно, а когда случалось, что он брал на колени маленькую Клару, чтобы спеть ей одну из своих старых забавных песен, например:
   
   "Der Omnibus fНihrt durch die Stadt".
   ["Омнибус едет по городу"].
   
   или
   
   "Kiek, doa sitt'n Brummer an de Wand"...
   ["Посмотри, там у стены сидят брюзги"].
   
   то он мог вдруг остановиться, погружался как-бы в долгое полусознательное раздумье, произносил, качая головой, "Курьезно!", опускал внучку на пол и отворачивался... Однажды он сказал:
   -- Жан, -- assez, ты?
   Скоро в городе начали циркулировать чисто отпечатанные и снабженные двумя подписями листки, в которых Иоанн Будденброок senior имел честь известить, что преклонный возраст побуждает его отказаться от своей купеческой деятельности и что вследствие этого основанную его покойным отцом anno 1768 торговлю Иоанн Будденброок со всеми activis и pas-sivis под той же фирмой с настоящего дня он передает как единственному владельцу своему сыну и прежнему компаньону, -- с покорнейшей просьбой сохранить подаренное фирме доверие и его сыну... С совершеннейшим почтением -- Иоанн Будденброок senior, который с этого момента перестает подписываться.
   Когда же появилось это извещение, когда старик отказался с тех пор сделать хотя-бы шаг в контору, его раздумье и апатия приняли ужасающие формы; ему достаточно было в средине марта, несколько месяцев спустя после смерти его жены, получить небольшой насморк, обычный весной, чтобы слечь в кровать, -- а затем в одну ночь пришел час, когда вся семья собралась вокруг его кровати, и он сказал консулу;
   -- Все -- счастие, -- ты? Жан? И постоянно побольше решимости!
   Затем он обратился к Томасу:
   -- Помогай твоему отцу!
   Потом к Христиану:
   -- Ты должен стать чем-нибудь толковым!
   После этого он замолчал, посмотрел на всех, сказал в последний раз "Курьезно!" и повернулся к стене...
   О Готтольде он не упомянул до самого конца, а старший сын на письменное приглашение консула прийти к постели умирающего отца ответил молчанием. По на следующее утро, очень рано, когда извещения о смерти старого Будденброока еще не были разосланы, и консул вышел на лестницу, чтобы сделать все самое необходимое в конторе, случилось нечто совсем необыкновенное: -- во входе появился шедший быстрыми шагами Готтольд Будденброок, владелец торговли полотном под фирмой "Зигмунд Штювинг и компания" на Брейтенштрассе. Сорока шести лет, маленький и толстый, он носил густые пепельного цвета бакенбарды, через которые проглядывали отдельные седые волосы. У него были короткие ноги, и он носил сшитые мешком широкие панталоны из грубой клетчатой материи. Он шел навстречу консулу, подняв брови высоко до самого поля своей серой шляпы и сведя их вместе.
   -- Иоанн, -- сказал он, высоким, приятным голосом, не подавая руки брату, -- ну, как обстоит дело?
   -- Сегодня ночью он скончался! -- сказал консул дрогнувшим голосом и схватил руку брата, в которой тот держал зонтик. --Он, лучший из отцов!
   Готтольд опустил свои брови настолько вниз, что его веки сомкнулись. Помолчав немного, он сказал с ударением:
   -- И ничто не изменилось до конца, Иоанн?
   Консул тотчас опустил свою руку, более того, -- он отступил даже на одну ступеньку назад, его круглые, глубоколежащие глаза сделались ясными, и он сказал:
   -- Ничто.
   Брови Готтольда отправились тем же путем к полям шляпы, и он пристально взглянул на брата.
   -- А чего я могу ожидать от твоей справедливости? -- сказал он упавшим голосом.
   Консул, с своей стороны, тоже опустил глаза; но затем, не подымая глаз, он сделал характерное решительное движение сверху вниз и ответил тихо и твердо:
   -- Я протянул тебе в эту тяжелую и серьезную минуту мою руку, как брату. Что же касается деловых вопросов, то я могу быть для тебя всегда только главою почтенной фирмы, так как я сегодня сделался ее единственным владельцем. Ты не можешь ожидать от меня ничего, что противоречит тем обязанностям, которые налагает на меня это мое положение; другие мои чувства должны молчать.
   Готтольд ушел... Однако же во время похорон, когда масса родственников, знакомых, друзей по делам, депутаций, крючников, конторщиков, работников из амбаров заполнила комнаты, лестницы и коридоры и вдоль всей Менгштрассе стояли все извозчичьи коляски города, -- во время похорон он к искренней радости консула пришел снова; он привел даже с собой свою жену, урожденную Штювинг, и трех уже взрослых дочерей, Фридерику и Генриетту, -- обе они были очень высоки и худощавы, -- и Пфиффи, восемнадцатилетнюю младшую дочь, казавшуюся слишком маленькой и полной.
   Когда у могилы в будденброокской наследственной усыпальнице на краю кладбища за городом, перед Бургтором пастор Кёллинг из Санкт-Марии, здоровый мужчина с большой головой и грубоватой речью, начал прославлять умеренную богоугодную жизнь покойного, противопоставляя ее жизни "похотливых людей, обжор и пьяниц"--это было его выражение, хотя многие, вспоминая о недавно умершем старом чудаке, качали головами, -- когда церемонии и формальности закончились и 70 или 80 извозчичьих экипажей начали разъезжаться обратно в город, Готтольд Будденброок предложил проводить консула, так как желал поговорить с ним наедине. И вот представьте себе: сидя здесь рядом с сводным братом на заднем сидении высокой, широкой, неуклюжей коляски и перекинув одну из своих коротких ног через другую, он проявил склонность к примирению. Он видит, сказал он, все более и более, что консул должен был поступать так, как он поступал, и не хочет вспоминать отца дурным словом. Он отказывается от своих притязаний и при том тем охотнее, что намерен оставить все дела и уйти со своим наследством и тем, что вообще останется, на покой, потому что торговля полотном доставляет ему мало удовлетворения и идет так средне, что он не решится вложить в нее еще больше... "Борьба с отцом не принесла ему благословения!" -- подумал консул, подняв внутренне глаза к небу, и Готтольд думал вероятно то же самое.
   На Менгштрассе он проводил своего брата наверх в столовую, где оба, подмерзнув после долгой стоянки во фраках на весеннем воздухе, выпили вместе старого коньяку. Обменявшись затем со своей невесткой несколькими вежливыми и серьезными фразами и погладив по голове детей, он ушел. На следующий день он явился к Крёгерам на "детский праздник"... Он уже начал ликвидировать свои дела.

5.

   Одно доставляло консулу страдание: -- что отцу не суждено было пережить вступление своего старшего внука в дело, -- это вступление состоялось около Пасхи того же года.
   Томасу исполнилось шестнадцать лет, когда он оставил школу. За последнее время он сильно вырос и со времени своей конфирмации, когда пастор Кёллинг рекомендовал ему в сильных выражениях "умеренность!", он носил настоящее мужское платье. На шее у него висела длинная золотая цепь, которую завещал ему дедушка и на которой висел медальон с фамильным гербом; он представлял покрытую неровными штрихами поверхность, на ней плоская болотистая местность с голыми полями на берегу реки. Еще более старый перстень с зеленым камнем, который вероятно носил еще вполне состоятельный портной в Роштоке, перешел вместе с большой библией к консулу.
   Томас обладал таким же сходством с дедушкой, как Христиан с отцом. Особенно напоминали старика его круглый и крепкий подбородок и тонко выточенный прямой нос. Его на сторону причесанные волосы, двумя впадинами уходившие назад с узких и заметно покрытых жилами висков, были темно-русого цвета, а длинные ресницы и брови, одну из которых он часто подымал немного вверх, казались в противоположность им необыкновенно светлыми и бесцветными. Его движения, язык и смехи-, при котором видны были довольно плохие зубы, были спокойны и размеренны. Он смотрел на свою профессию серьезно и с желанием работать...
   Это был в высшей степени торжественный день, когда консул после утреннего завтрака повел его с собой вниз в конторы, чтобы представить его господину Маркусу, доверенному фирмы, господину Гаверману, кассиру, и всему остальному персоналу, с которыми он уже давным-давно был в дружеских отношениях; когда он в первый раз сидел на своем вращающемся стуле, усердно занимаясь штемпелеванием, приведением в порядок бумаг, копированием, и когда отец повел его после обеда к Трафе в амбары "Липа", "Дуб", "Лев" и "Кит", где Томас тоже был давно как дома; отец представил его и там как сотрудника...
   Он горячо принялся за дело и подражал тихому и упорному прилежанию отца, работавшему с стиснутыми зубами и вписавшему в свой дневник немало молитв о поддержке, потому что нужно было снова вернуть "фирме", этому боготворимому понятию значительные средства, потерянные во время смерти старика Будденброока... Однажды вечером, очень поздно, сидя в комнате ландшафтов, он очень подробно объяснил жене настоящее положение дела.
   Было половина двенадцатого, и дети и мадемуазель Юнгман спали в комнатах, расположенных по коридору, потому что второй этаж стоял теперь пустой и использовался время от времени для приезжавших гостей. Жена консула сидела на желтой софе рядом с музеем, просматривавшим с сигарой во рту в "Городских Известиях" бюллетени о положении курса. Она склонилась над вышиванием шелком и слегка двигала губами, считая с помощью иголки ряд клеток. Около нее на хорошеньком швейном столе с золотыми орнаментами горел канделябр с шестью свечами. В висевшей люстре свечи не были зажжены.
   Иоанн Будденброок, приближавшийся к средине пятого десятка, в последние годы заметно постарел. Его маленькие круглые глаза лежали, казалось, еще глубже; большой изогнутый нос и скулы выдавались еще сильнее, и его пепельных тщательно причесанных волос на висках, казалось, коснулась слегка несколько раз пуховка. Жена консула была в возрасте около сорока лет, но она сохранила свой хотя и не красивый, но блестящий вид, и матово-белый цвет ее лица с отдельными веснушками нисколько не потерял своей нежности. ее рыжеватые, искусно причесанные волосы озарялись светом свеч. Повернув свои совершенно светло-голубые глаза несколько в сторону, она произнесла:
   -- Над одним я советовала бы тебе подумать, мой милый Жан: не имело ли бы смысл взять еще одного слугу?.. Я пришла к такому убеждению. Когда я думаю о моих родителях...
   Консул опустил газету на колени и вынул изо рта сигару, -- его глаза стали внимательными, потому что дело шло о новых расходах.
   -- Видишь ли, моя милая, хорошая Бетси! -- начал он и несколько затянул свое обращение, чтобы привести в порядок свои доводы. -- Слугу, говоришь ты? После смерти наших родителей мы оставили в доме, не говоря о мадемуазель Юнгман, всех трех девушек и мне кажется...
   -- Ах, дом так велик, Жан, что просто не знаешь, как с ним справиться. Я говорю: -- Лина, моя милая, в задней половине страшно давно не стирали пыль! -- Но я не могу чересчур утомлять людей; им и так приходится основательно отдуваться, чтобы здесь в передней половине все было приятно и чисто... Хорошо бы было иметь слугу для поручений и тому подобных дел... Можно взять хорошего и нетребовательного человека из деревни... И чтобы не забыть, Жан: Луиза Мёльлендорпф хочет отпустить своего Антона, -- я видела, что он хорошо накрывал стол...
   -- Я должен сознаться, -- сказал консул и завозился несколько недовольно на своем месте, -- что мне эта мысль не импонирует. Мы теперь сами не посещаем общества и не устраиваем у себя ничего...
   -- Нет, нет, но тем не менее к нам часто приезжают гости и это не моя вина, милый Жан, хотя ты знаешь, что я от всей души рада им. Приезжает кто-нибудь из твоих деловых друзей из другого города, ты приглашаешь его к обеду, он не успел занять номера в гостинице и, естественно, ночует у нас. Затем приедет миссионер, который пробудет у нас, может быть, восемь дней... Через неделю мы ожидаем пастора Матиаса из Каннштатта... Ты видишь, короче говоря, -- расходы так малы...
   -- Но они накопляются, Бетси! Мы оплачиваем четырех людей в доме, и ты забываешь массу людей, состоящих на службе у фирмы...
   -- Ты думаешь, что нам действительно не наскрести еще на одного слугу? -- спросила жена консула, улыбаясь и взглянув на своего мужа с склоненной на бок головой. -- Когда я подумаю о персонале слуг у моих родителей...
   -- Твои родители, милая Бетси! Нет, я должен в таком случае спросить тебя, представляешь ли ты себе собственно ясно наше теперешнее положение?
   -- Нет, -- это верно, Жан: я, правда, не имею достаточного представления об этом.
   -- Ну, его не трудно получить, -- сказал консул. Он уселся поудобнее, закинул одну ногу на другую, затянулся еще раз сигарой и начал, сощурив немного глаза, с необыкновенной легкостью приводить числа.
   -- Коротко говоря, дело обстоит так: у моего покойного отца было в свое время перед замужеством моей сестры круглым счетом чистых 900,000 марок серебром, не считая, само собой разумеется, землевладения и стоимости фирмы. 80,000 ушли в качестве приданного во Франкфурт и 100,000 на дело Готтольду; остается 720,000. Затем купили этот дом, который несмотря на доход с маленького дома на Альфштрассе с исправлениями и пристройками стоил полных 100,000, -- остается 620,000. В виде возмещения во Франкфурт уплачено 25,000; остается 595,000. Так обстояли бы дела ко смерти отца, если бы эта сумма не была пополнена круглым счетом 200,000 марок серебром, заработанных в течение следующих лет. Общая сумма равняется таким образом 795,000. Затем далее: Готтольду было выдано 100,000 и еще 267,000 во Франкфурт; если сюда прибавить несколько тысяч марок маленьких жертвований, уплаченных согласно завещанию отца госпиталю Св. Духа, купеческой вдовьей кассе и т. д., то это составит 420,000, с твоим приданым на сто тысяч больше. Таковы в круглых цифрах числа, не считая всякого рода мелких колебаний капитала. Мы уж не так необыкновенно богаты, моя милая Бетси, и при всем том надо принять во внимание, что дело наше стало меньше, а деловые издержки остались теми же, потому что постановка дела не позволяет уменьшить расходы... Разобралась ты с приведенными мною числами?
   Жена консула утвердительно кивнула головой, несколько медля и держа на коленях вышивание. "Очень хорошо, мой милый Жан", -- сказала она, хотя она не все усвоила и решительно не понимала, почему все эти большие суммы должны мешать им взять еще одного слугу.
   Консул снова взялся за сигару, выпустил, откинув голову, дым в воздух и затем продолжал:
   -- Ты полагаешь, что когда в будущем твои милые родители будут отозваны Богом, мы получим еще некоторую значительную сумму, и это верно. Однако ж... мы не должны с этим слишком неосторожно считаться. Я знаю, что у твоего отца были довольно неприятные потери и, как известно, благодаря Юстусу. Юстус необыкновенно милый человек, но он не сильный делец, и притом его постигла не по его вине неудача. Он понес крайне досадные убытки благодаря нескольким покупателям, следствием ослабленного оборотного капитала явились дорого занятые деньги через посредство банкиров, и твой отец должен был несколько раз давать значительные суммы, чтобы предотвратить несчастие. У меня есть опасения, что такого рода вещи могут повториться, потому что, --прости меня, Бетси, за откровенность, -- известная веселая, легкая жизнь, которая производит у твоего отца, совершенно не занимающегося больше делами, приятное впечатление, твоему брату как деловому человеку не подходит... Ты понимаешь меня... он, ведь, не особенно осторожен? -- Несколько тороплив и поверхностен... В общем твои родители ни в чем не отказывают себе, что меня так искренно радует, они ведут барскую жизнь, как это... соответствует их положению...
   Жена консула снисходительно улыбнулась: она знала предубеждение мужа против склонности своей семьи к элегантному.
   -- Ну довольно, -- продолжал он и положил окурок сигары в пепельницу. --Что касается меня, то я полагаюсь главным образом на то, что Господь сохранит мне мою работоспособность, чтобы я мог с Его милостивой помощью поднять состояние фирмы на прежнюю высоту... Теперь я надеюсь, милая Бетси, у тебя более ясное представление о деле.
   -- Вполне, Жан, вполне! -- поспешила ответить жена консула, потому что на сегодняшний вечер она отказалась от разговора о слуге. -- А нам пора, пожалуй, на покой? Как ты думаешь? Сейчас уже очень поздно.
   Впрочем, через несколько дней, когда консул пришел из конторы к столу в хорошем настроении, было все-таки принято решение нанять Антона, слугу Мёльлендорпфов.

6.

   -- Мы отдадим Тони в пансион, а именно к мадемуазель Вейхбродт, -- сказал консул и произнес это так определенно, что на том и порешили.
   Как было уже сказано, менее довольным, чем Томасом, талантливо вошедшим в дело, Кларой, подраставшей бодрой девочкой, и бедной Клотильдой, которая своим аппетитом могла обрадовать каждого, -- менее довольным можно было быть Тони и Христианом. Что касается последнего, то самое меньшее было, что он был принужден почти каждый день после обеда пить у господина Штенгеля кофе, хотя жена консула, которую это наконец вывело из терпения, попросила господина учителя хорошеньким письмецом зайти к ней для переговоров. Господин Штенгель явился в воскресном парике, в самых высоких воротничках-отцеубийцах; в его жилетке как ланцеты торчали очиненные карандаши. Он сидел с женой консула в комнате ландшафтов, а Христиан тайком подслушивал разговор в столовой. Прекрасный учитель изложил красноречиво, хотя и несколько смущенно, свое мнение, говорил о важном различии между "линией" и "чертой", упомянул о красивом "зеленом лесе", а также об угольном ящике и между прочим во время этого визита все время пользовался словом "вследствие этого", которое, как ему казалось, больше всего подходило к этой аристократической обстановке. Через четверть часа появился консул, прогнал Христиана и выразил большое сожаление господину Штенгелю, что его сын дал повод к недовольству... "О, пожалуйста, господин консул, что вы! Живой ум, резвый мальчик -- ученик Будденброок. И вследствие этого... Только несколько чересчур заносчив, если вы позволите так выразиться, хм... и вследствие этого"... Консул показал ему дом, после чего господин Штенгель распрощался... Но это было не самое дурное.
   Самое плохое заключалось в том, что обнаружилось следующее: ученику Христиану Будденброоку разрешили в один вечер побывать с одним хорошим другом в городском театре, в котором в этот день ставился "Вильгельм Телль" Шиллера, и роль сына Телля, Вальтера, играла одна молодая дама, мадемуазель Мейер де ля Гранж, у которой была одна особенность: она имела обыкновение -- подходило к ее роли или нет, безразлично -- одевать на сцене бриллиантовую брошь, несомненно настоящую, потому что, как все знали, это быть подарок молодого консула Петра Дёльмана, сына умершего крупного лесоторговца Дёльмана на первой Вальштрассе перед Гольстентором. Консул Петр принадлежал к числу мужчин, которых в городе называли "suitiers," [прожигатели жизни (фр.)] -- как, например, и Юстуса Крёгера; это означало, что их образ жизни был чересчур свободен. Он был женат и у него была даже маленькая дочь, но он был уже давно в дурных отношениях с женой и жил как холостяк. Состояние, которое оставил ему его отец, дело которого он, так сказать, продолжал, было довольно значительно, но люди говорили, что он все-таки берет из капитала. Он находился большею частию в "клубе" или в ресторане, чтобы позавтракать; его можно было каждое утро видеть где-нибудь на улицах; он предпринимал часто поездки в Гамбург. Но прежде всего он был ревностным любителем театра, не пропускал ни одного представления и проявлял личный интерес к игравшему персоналу. Мадемуазель Мейер де ля Гранж была последней из молодых артисток, которых он отличил в прошлые годы бриллиантами.
   Теперь вернемся к нашей теме. Молодая дама выглядела в роли Вальтера Телля--она и в этой роли надела бриллиантовую брошь -- необыкновенно мило и играла так трогательно, что у ученика Будденброока от внутреннего воодушевления появились слезы на глазах, более того,--он в своем увлечении пошел на такой поступок, который можно объяснить только слишком сильным переживанием, а именно: во время паузы он выторговал в цветочной лавочке, находившейся напротив, за 1 марку 81/2 шиллингов букет, с которым этот четырнадцатилетний клоп с большим носом и маленькими глубоколежащими глазами направился прямым путем за кулисы, и так как его никто не задерживал, то около одной двери, ведущей в гардеробную, он натолкнулся на мадемуазель Мейер де ля Гранж, разговаривавшую с консулом Петром Дёльманом. Консул от хохота чуть не повалился на стену, когда он увидел подходившего к ним с букетом Христиана; но новый "suitier" приветствовал серьезным тоном Вальтера Телля, передал ему цветы, покачал медленно головой и сказал тоном, звучавшим почти подавленно от искренности.
   -- Мадемуазель, как хорошо вы играли!
   -- Ну посмотрите только на этого Христиана Будденброока! -- вскричал консул Дёльман своим протяжным говором. А мадемуазель Мейер де ля Гранж подняла свои красивые брови вверх и спросила:
   -- Сын консула Будденброока? -- Затем она очень благосклонно потрепала своего нового почитателя по щеке.
   Так произошел этот случай, о котором Петр Дёльман в тот же вечер рассказал в "клубе". Весть об ртом инциденте облетела с невероятной быстротой весь город и дошла даже до ушей директора той школы, в которой обучался Христиан. Директор нашел нужным -переговорить об этом с консулом Будденброоком. Как отнесся к этому консул? Он не столько разгневался, сколько почувствовал себя пораженными подавленным... Когда он сообщал об этом своей жене, он сидел в комнате ландшафтов почти надломленный.
   -- И это наш сын, он развивается таким образом! -- Жан, Боже мой! Твой отец посмеялся бы над этим... И расскажи это только в четверг моим "родителям, -- папе это доставит много веселых минут...
   Но тут консул не выдержал:
   -- Ну да, конечно! Я убежден, что он будет радоваться, Бетси! Он будет радоваться, что его легкомысленная кровь и противонабожные склонности продолжают жить и не только в Юстусе в этом ,,suitier", но очевидно и в одном из его внуков!!. Черт возьми, --ты вынуждаешь меня сказать это! Он идет к этой особе! Он расходует свои деньги на эту лоретку!" Он этого не знает, нет; но склонность сказывается! Склонность сказывается!
   Да, это 'был скверный случай, и консул пришел в тем больший ужас, что и Тони- -вела себя, как уже было сказано, не блестяще. Правда с течением времени она перестала заставлять бледного человека танцевать и посещать Пумпенлизе. Она стала обнаруживать все большую склонность задирать нос и проявляла в особенности прожив лето у дедушки и бабушки по матери, тяжелую склонность к надменности и тщеславию.
   В один прекрасный день консул застал ее к своему огорчению вместе с мадемуазель Юнгман за чтением "Mimili" Клорана. Он бегло посмотрел эту книжечку, промолчал и замкнул ее навсегда. Немного времени спустя выплыло наружу, что Тони--Антонина Будденброок -- гуляла совершенно одна перед воротами с одним гимназистом, другом ее братьев. Госпожа Штут, та самая, которая вращалась в высших кругах, заметила их обоих, сообщила при случае, покупая старые платья, Мёльлендорпфам, что вот уж и барышня Будденброок вступает несомненно в возраст, раз... Госпожа Мёльлендорпф рассказала об этом в смешном духе консулу. Этим прогулкам был положен конец. Но затем обнаружилось, что мадемуазель Тони получает из старых пустых деревьев, стоящих сразу за Бургтором и только отчасти заполненных сердцевиной, маленькую корреспонденцию, автором которой был гимназист, или оставляет в свою очередь там письма, предназначенные для него. Когда это открылось, родители Тони нашли необходимым отдать ее под более строгий надзор в пансион, в школу мадемуазель Вейхбродт у Мюленбринка, номер 7.

7.

   Тереза Вейхбродт была горбата; она была так горбата, что была немного выше стола. Ей было сорок один год, но так как она никогда не придавала значения внешней красоте, то одевалась как дама 60-70 лет. На седых локонах над ушами, снабженных подкладками, сидел чепец с зелеными лентами, ниспадавшими на узкие детские плечи, и никто никогда не видел на бедном черном платьице что-нибудь в роде украшения... за исключением большой овальной броши, на которой красовался портрет ее матери, нарисованный красками на фарфоре.
   У маленькой мадемуазель Вейхбродт были умные карие глаза с острым взглядом, слегка согнутый нос и тонкие губы, которые она могла сжать самым решительным образом... Вообще в ее маленькой фигуре и во всех ее движениях лежала твердость, которая действовала несколько забавно, но в то же время внушала полное уважение. Этому помогала в высокой степени также ее манера говорить: она сопровождала свою речь энергичным, толчками идущим движением нижней челюсти и быстрым настоятельным качанием головы и говорила точно и без диалекта, ясно, определенно и с тщательным подчеркиванием каждой согласной. Произношение-же гласных звуков она даже перегоняла настолько, что говорила, например, не "Butterkruke" а "Botter" или даже "Batterkruke" и называла свою упрямо тявкавшую собачку не "Бобби", а "Бабби". Когда она говорила кому-нибудь из учениц "Дитя мое! Не будь так глупа!" и при этом коротко постукивала согнутым указательным пальцем по столу, то это действовало, это было несомненно. Когда француженка мадемуазель Попинэ угощалась за кофеем слишком большим количеством сахара, то мадмуазель Вейхбродт имела особую манеру смотреть в потолок, играть одной рукой на скатерти как на рояли и говорить при этом: "я взяла бы всю сахарницу!" так что мадемуазель Попинэ страшно краснела...
   Тереза Вейхбродт называла себя самую, когда была ребенком, -- Бог мой, как мала была она, должно быть, ребенком! -- "Сеземи" и сохранила свое измененное в таком виде имя и дальше, разрешая лучшим и более дельным ученицам, -- как пансионеркам, так и приходящим, -- называть себя так. "Зови меня "Сеземи", мое дитя!" сказала она в первый-же день Тони Будденброок, поцеловав ее коротко в лоб с легким щелкнувшим звуком... "Я люблю, когда меня зовут так". Имя ее старшой сестры, мадам Кетельсен, было Нелли.
   Мадам Кетельсен, которой было приблизительно лет 48, осталась после смерти ее мужа без средств к жизни, жила у своей сестры в верхнем этаже в маленькой комнате и ела за общим столом. Она одевалась так же, как и Сеземи, но в противоположность ей была необыкновенно высокого роста. На кистях рук она носила шерстяные нарукавники. Она не была учительницей, и совершенно не могла быть строгой: ее существо было исполнено безобидности и тихого благодушия. Когда кто-нибудь из питомиц госпожи Вsйхбродт совершал какой-нибудь проступок, то она относилась к нему с добродушным смехом, звучавшим почти жалобно от сердечности, пока Сеземи не начинала постукивать по столу и не произносила так внушительно "Нелли!", что это слово звучало почти как "Налли". Тогда она испуганно замолкала.
   Мадам Кетельсен вполне повиновалась своей младшей сестре; она позволяла ей выбранить себя как маленького ребенка, и дело обстояло так, что Сеземи презирала ее от всей души. Тереза Вsйхбродт была очень начитанной, даже ученой девушкой и должна была сохранить в серьезной маленькой борьбе свою детскую веру, свою положительную религиозность и уверенность, что она когда-нибудь будет вознаграждена на том свете за свою тяжелую и бесцветную жизнь. Наоборот, мадам Кетельсен была не учена, невинна и простовата. "Ах, эта добрая Нелли!" говорила Сеземи. "Боже мой, она ребенок, у ней никогда не возникало сомнений, ей никогда не приходилось выдерживать борьбу, она счастлива"... В таких словах слышались и пренебрежение, и зависти, и это была слабая, хотя и простительная черта характера Сеземи.
   Высоко расположенный первый этаж красного кирпичного пригородного домика, окруженного заботливо содержимым садиком, был занят классными комнатами и столовой, а в верхнем этаже, а также и в мансардных комнатах были спальные комнаты. У госпожи Вейхбродт было не много воспитанниц, потому что в пансион принимались только взрослые девочки и в нем были и для приходящих учениц только три первых класса. Сеземи следила также строго за тем, чтобы в ее дом вступали только девочки из несомненно высокопоставленных семей... Как было уже сказано, Тони Будденброок была принята с нежным вниманием. К ужину Тереза сделала даже "Епископа", красный сладкий пунш, который пьют холодным и который она умела готовить мастерски... "Хотите еще немного "епископа"?" спрашивала она, добродушно покачивая головой... И это звучало так аппетитно, что никто не отказывался.
   Госпожа Вейхбродт сидела у переднего конца стола на двух диванных подушках и распоряжалась за столом энергично и с пониманием дела. Она выпрямила, как могла, свое уродливое туловище, зорко следила за всеми постукивала по столу, произносила "Нелли!" и "Бабби" и привела в смущение мадемуазель Попинэ одним взглядом, когда та вознамерилась присвоить себе все желе к холодному телячьему жаркому. Тони было указано место между двумя другими пансионерками. Она сидела между Армгард фон-Шиллинг, русой здоровой дочерью помещика из Мекленбурга, и Гердой Арнольдсен, семья которой жила в Амстердаме. Это было элегантное и своеобразное существо с тяжелой темно-рыжей косой, с близко лежащими карими глазами и белым красивым, несколько высокомерным лицом. Против нее сидела болтунья француженка, выглядевшая как негритянка и носившая колоссальные золотые серьги. На заднем конце стола сидела англичанка мисс Броун, которая также жила тут же в доме.
   "Епископ" Сеземи помог очень скорому сближению. У мадемуазель Попинэ сегодня опять был кошмар, рассказывала она... Ah, quel horreur! В таких случаях она обыкновенно кричала "Ülfen! Ülfen! Воры! воры!" так что все выскакивали из кроватей. Далее выяснилось, что Герда Арнольдсен играла не на рояле, как другие, а на скрипке, и что папа -- матери ее уже не было в живых -- обещал ей настоящую скрипку Страдивария. Тони была не музыкальна, как большая часть Будденброоков и Крёгеров. Она не могла распознать даже хоралов, которые играли в церкви Марии... Ах, у органа в Новой церкви в Амстердаме был прямо vox humana, человеческий голос, звучавший великолепно! -- Армгард фон Шиллинг рассказала о своих домашних коровах.
   Эта Армгард произвела на Тони с первого же мгновения очень большое впечатление, а именно, как первая девочка-дворянка, с которой ей пришлось встретиться. Какое счастье называться фон Шиллинг! У ее родителей был самый лучший дом в городе, а дедушка и бабушка занимали очень почтенное положение, но они носили все-таки простую фамилию "Будденброок" и "Крёгер", и это было ужасно жалко. Внучка высокопоставленного Лебрехта Крёгера воспылала любовью к дворянству Армгард и в душе думала иногда, что к ней эта великолепная частица "фон" пристала бы собственно гораздо лучше, -- потому что Армгард, Боже мой! -- она не умела даже ценить своего счастья: она ходила с своей толстой косой, добродушными голубыми глазами и со своим протяжным мекленбургским говором и не думала об этом. Она была вовсе не аристократична, не проявляла в этом отношении ни малейшей претензии, она не понимала аристократичности. Это слово "аристократично" удивительно крепко сидело в голове Тони, и она применяла его с признательным ударением к Герде Арнольдсен.
   Герда была несколько особая, и в ней было что-то чуждое, иностранное. Она любила, несмотря на протесты Сеземи, причесывать свои роскошные рыжие волосы так, что ее прическа бросалась несколько в глаза, и многие пансионерки находили "нелепым", что она играла на скрипке. Надо при этом заметить, что это слово имело смысл очень сурового осуждения. Но в одном нужно было согласиться с Тони, что Герда Арнольдсен была аристократичной девушкой. Ее для ее возраста вполне развитая фигура, ее привычки, вещи, которые у нее были, -- все было аристократично; например, туалет из слоновой кости, привезенный из Парижа, который Тони умела особенно ценить, так как у нее имелись дома всякого рода вещи, привезенные ее родителями или дедушкой и бабушкой из Парижа и стоившие очень много.
   Три молодые девушки быстро заключили дружественный союз: они были в одном и том же классе и жили в самой большой из спальных помещений, -- в комнате в верхнем этаже. Какие веселые и приятные минуты наступали для них, когда в 10 часов они отправлялись спать и болтали при раздевании--конечно только в полголоса, потому что рядом мадемуазель Попинэ начала уже видеть во сне воров... Она спала вместе с маленькой Евой Эверс, уроженкой Гамбурга, отец которой, любитель искусства и собиратель, поселился в Мюнхене.
   Окрашенные в коричневый цвет жалюзи были спущены; на столе горела низенькая лампа, накрытая красным абажуром; легкий запах фиалок и свежего белья наполнял комнату, и чувствовалось легкое, приятное настроение усталости, беззаботности и мечтательности.
   -- Боже мой, -- сказала Армгард, сидевшая наполовину раздетая на краю своей кровати. -- Как плавно говорит доктор Нейман! Входит в класс, становится у стола и говорит о Расине...
   -- У него красивый высокий лоб, -- заметила Герда, причесывая себе волосы при свете двух свечей перед зеркалом, стоявшим между окнами.
   -- Да! -- быстро сказала Армгард.
   -- И ты начала говорить о нем только для того, чтобы услышать этот отзыв, Армгард, потому что ты постоянно смотришь на него твоими голубыми глазами, как будто...
   -- Ты его любишь? -- спросила Тони. -- Я просто никак не могу развязать шнурок у башмака. Пожалуйста, Герда... Вот так! Ну-с! Ты его любишь, Армгард? Выйди за него замуж; это хорошая партия: он сделается профессором гимназии.
   -- Ах, Господи! Вы противные! Я его вовсе не люблю. Я могу вас уверить, что я никогда не выйду за учителя, а выйду за помещика.
   -- За дворянина? -- Тони опустила чулок, который она держала в руке, и вдумчиво посмотрела Армгард в лицо.
   -- Этого я еще не знаю. Но у него должно быть большое имение... Ах, дети мои, как я буду радоваться! Я буду вставать в пять часов утра и хозяйничать... Она натянула на себя одеяло и стала мечтательно смотреть в потолок.
   -- Пред ее духовным взором стоят пятьсот коров, -- сказала Герда и начала разглядывать подругу в зеркале.
   Тони была еще не готова, но она заранее опустила голову на подушку, закинула руки за голову и стала в свою очередь тоже глядеть в потолок.
   -- Я, конечно, выйду замуж за купца, -- сказала она. -- У него должно быть очень много денег, чтобы мы могли устроиться по-аристократически. Я вижу в этом мой долг перед семьей и фирмой, -- серьезно прибавила она. -- Да, вы увидите, -- я уже устроюсь так.
   Герда закончила свою прическу на ночь и начала чистить свои широкие белые зубы, пользуясь при этом ручным зеркалом из слоновой кости.
   -- Я вероятно совсем не выйду замуж, -- сказала она несколько с трудом, потому что ей мешал зубной порошок. --Я не вижу причины, почему надо выйти замуж. У меня нет для этого никакой охоты. Я уеду в Амстердам и буду играть с папой дуэты, а потом поживу у моей замужней сестры...
   -- Как жаль! -- горячо воскликнула Тони. -- Нет, до чего же это жалко, Герда! Ты должна была бы выйти здесь замуж и остаться здесь навсегда... Послушай, -- ты могла-бы, например, выйти замуж за одного из моих братьев...
   -- Это за того с длинным носом? -- спросила Герда и зевнула с маленьким небрежным вздохом, прикрыв рот ручным зеркальцем.
   -- Если хочешь, -- за другого, это все равно... Боже мой! Как вы устроились бы. Это должен был бы сделать Якоб, обойщик Якоб, с Фишерштрассе; у него аристократичный вкус. Я вас буду посещать каждый день...
   Но тут послышался голос мадемуазель Попинэ:
   -- Ах, voyons, mesdames! [Ну-ка, сударыни! Извольте! -- фр.] Пора в постель, s'il vous plait! [пожалуйста! -- фр.] Сегодня вечером вы не успеете выйти замуж!
   Воскресения и каникулы Тони проводила на Менгштрассе или за городом у дедушки и бабушки. Какое счастие, когда в пасхальное воскресение устанавливалась хорошая погода и можно было отыскивать яйца и зайцев из марципана в колоссальном крёгеровском саду! Какие летние каникулы на море, когда она жила в кургаузе, обедала за table d'höte, купалась и ездила на ослах! Иной год, когда консулу удавалось сделать очень выгодные дела, они предпринимали более далекие поездки. И что за праздник в Тождество, в особенности с троекратными подарками; дома, у дедушки и у Сеземи, где в этот вечер "епископ" лился ручьями. Но самым великолепным был все-таки рождественский вечер дома, потому что консул придавал большое значение тому, чтобы святой Христов праздник праздновался с благоговением, блеском и настроением. Когда все с глубокой торжественностью собирались в комнату ландшафтов, в то время как слуги и всякого рода старые и бедные люди, которым консул пожимал их сине-красные руки, толпились в зале с колоннами, тогда раздавалось снаружи пение в четыре голоса, которое исполняли мальчики из хора церкви Св. Марии, и у всех начинали биться сердца, -- так торжественно было это. Затем, меж тем как через расщелины высокой белой двустворчатой двери уже пробивался запах елки, жена консула медленно читала по старой фамильной библии с колоссальными буквами главу о Рождестве, а когда наружи еще слышались последние звуки, все запевали "О, Tannenbaum" [Tannenbaum -- ёлка. Прим. перев.]). Все двигались торжественной процессией по колоннаде в залу, обширную залу с статуями на обоях, где мерцая, светясь и благоухая возвышалось до потолка украшенное белыми лилиями дерево и тянулись от окон до дверей столы, покрытые подарками. Снаружи на твердо скатавшемся замерзшем снегу улицы играли итальянские шарманщики, а с рыночной площади несся шум рождественского базара. Дети, кроме Клары, тоже принимали участие в позднем ужине в колоннаде, во время которого подавали в колоссальном количестве карасей и начиненных индюшек.
   Здесь мы должны упомянуть, что Тони Будденброок посетила в эти годы два мекленбургских имения: несколько недель летом она прожила со своей подругой Армгард во владениях господина фон Шиллинга, которые лежали по ту сторону бухты на берегу Трафемюнде; в другой раз она ездила с кузиной Тильдой в имение, где господин Бернгард Будденброок был инспектором. Это имение называлось "Немилость" и не давало ни одного геллера дохода. Но как местопребывание для каникул оно имело известную цену.
   Так проходили годы. В общем, у Тони была счастливая юность.

Третья глава

(Эта часть от всей души посвящается моей сестре в воспоминание о нашей балтийской бухте).

1.

   В один июньский день, вскоре после 5 часов вечера все сидели перед "Порталом" в саду и пили там кофе. Внутри, в окрашенной в белый цвет комнате в доме стояло высокое стенное зеркало, поверхность которого была зарисована порхающими птицами, и виднелись две двустворчатые двери, которые при внимательном взгляде оказывались недействительными, только нарисованными; воздух здесь был теплый и спертый, и легкую мебель, сделанную из сучковатого, травленого дерева, вынесли наружу.
   У круглого накрытого стола, на котором блестел расставленный сервиз, сидели полукругом консул, его супруга, Тони, Том и Клотильда, а Христиан поместился несколько в стороне и переводил с несчастным выражением лица вторую речь Цицерона против Катилины. Консул был занят сигарой и "Известиями". Жена консула опустила свое вышивание шелком на колени и смотрела улыбаясь на Клару, которая отыскивала на лужайке с мадемуазель Юнгман фиалки, -- там иногда бывали фиалки. Тони подперла голову обеими руками и погрузилась в чтение "Serapionsbrüder" [роман "Серапионовы братья"] Гофмана, а Том очень осторожно щекотал ей соломкой затылок, но она на это не реагировала или из благоразумия, или потому, что действительно не замечала. Клотильда, сидевшая здесь же и выглядевшая худощавой и маленькой в своем украшенном цветами ситцевом платье, читала рассказ, носивший заглавие: "Слеп, глух, нем и все-таки счастлив"; в промежутках она сгребала на скатерти остатки бисквита, а затем, захватив образовавшуюся кучку всеми пятью пальцами, осторожно съедала ее.
   Небо, на котором неподвижно стояло несколько белых облаков, начало понемногу бледнеть. Послеобеденное солнце освещало пестрый и чистенький городской садик с симметрично расположенными дорожками и газонами. Время от времени в воздухе чувствовался запах резеды, окружавшей газоны.
   -- Ну, Том, -- сказал консул, который был в хорошем настроении, и вынул сигару изо рта. -- Дело с рожью у ван Генкдом и Ко, о котором я тебе рассказывал, налаживается.
   -- Что дает он? -- спросил Томас заинтересовавшись и перестал мучить Тони.
   -- Шестьдесят талеров за тысячу кило... Не плохо, как ты думаешь?
   -- Это великолепно! -- Том знал, что это было очень выгодное дело.
   -- Тони, ты держишься не comme il fout, -- заметила жена консула, после чего Тони, не подымая глаз от книги, убрала со стола один локоть.
   -- Эго ничего не значит, -- сказал Том. -- Она может сидеть, как ей угодно, -- она все-таки останется навсегда Тони Будденброок. Тильда и она бесспорно самые прекрасные девушки в нашей семье.
   Клотильда была до крайности удивлена. -- Боже! Том? -- произнесла она и было непостижимо, как долго она могла тянуть эти короткие слоги. Тони терпела молча, потому что Том был сильнее ее, -- ей ничего не оставалось делать: он снова нашел бы какой-нибудь ответ и вызвал бы сочувствующий смех присутствующих. Она только, раздув ноздри, сердито втянула в себя воздух и вздернула плечами. Когда же жена консула начала говорить о предстоящем бале у консула Гинеуса и сказала несколько слов о новых лаковых ботинках, Тони убрала и второй локоть со стола и приняла оживленное участие в обсуждении этого вопроса.
   -- Вы вот разговариваете да разговариваете, -- жалобно воскликнул Христиан, -- а переводить это так страшно трудно! Я хотел бы быть купцом!
   -- Ну-да, ты каждый день хотел бы быть чем-нибудь другим, -- сказал Том. В это время показался идущий через двор Антон. Он нес на подносе визитную карточку, и все с нетерпением ждали его.
   -- Грюнлих, агент, -- сказал консул. -- Из Гамбурга. Приятный, рекомендованный с хорошей стороны человек, сын пастора. У меня дела с ним. Тут есть одно дело... Скажи этому господину, Антон, чтобы он потрудился пройти сюда, -- ты ничего не имеешь против этого, Бетси?
   Через сад прошел мелкими шагами и с несколько вытянутой вперед головой мужчина, лет 32, среднего роста, держа в одной руке шляпу и трость, одетый в зеленовато-желтый шерстяной длиннополый костюм и серые вязанные перчатки. У него были светло-русые жиденькие волосы и розовое лицо. Он улыбался. На одной стороне его носа внизу бросалась в глаза бородавка. Он брил бороду и усы и носил по английской моде далеко свисавшие вниз бакенбарды. Они были резко золотисто-желтого цвета. -- Уже издалека он сделал большой светло-серой шляпой жест, выражавший преданность.
   Сделав последний очень длинный шаг, он остановился, описав верхней частью тела полукруг и поклонившись таким образом всем.
   -- Я помешал, вошел в семейный круг, -- проговорил он мягким голосом и с тонкой сдержанностью. --У всех хорошие книги в руках, все беседуют... Я должен попросить извинения!
   -- Добро пожаловать, мой дорогой господин Грюнлих! -- сказал консул, который, как и оба его сына, встал и протянул гостю руку. -- Я рад случаю приветствовать вас не в конторе, а в круге моей семьи. Господин Грюнлих, Бетси, мой почтенный друг по коммерции... Моя дочь Антонина... Моя племянница Клотильда... С Томасом вы уже знакомы... Это мой второй сын Христиан, гимназист. -- Господин Грюнлих отвечал на каждое имя поклоном.
   -- Как я уже сказал, -- продолжал он, -- у меня нет намерения вторгаться. Я пришел по делу. Может быть, вы позволите мне, господин консул, попросить вас пройтись со мной по саду...
   Жена консула ответила:
   -- Вы окажете нам любезность, если не станете тотчас говорить с моим мужем о делах и побудете немного в нашем обществе. Садитесь!
   -- Тысячу раз благодарю вас, -- сказал тронутый господин Грюнлих. Затем он опустился на край стула, подставленного Томом, уселся, держа на коленях трость и шляпу, провел рукой по одному бакенбарду и откашлялся, -- его кашель прозвучал в роде "гы-м"! Все это произвело такое впечатление, как будто он хотел сказать: "Это как введение. Теперь что дальше?"
   Жена консула открыла главную часть беседы.
   -- Вы живете в Гамбурге? -- спросила она, склонив на сторону голову и оставив свою работу.
   -- Совершенно верно, сударыня, -- ответил господин Грюнлих с новым поклоном. -- Я живу в Гамбурге, но я бываю много в разъездах, я очень занят, мое дело идет необыкновенно бойко... г-м, да, я это могу сказать.
   Жена консула подняла брови вверх и сделала движение ртом, как будто произнесла исполненным уважения тоном: "Вот как".
   -- Работать, не покладая рук, -- это необходимое условие в моей жизни, -- прибавил господин Грюнлих, полуобернувшись к консулу, и откашлялся снова, как будто заметив остановившийся на нем взгляд мадемуазель Антонины, -- холодный и осматривающий взгляд, которым молодые девушки оглядывают чужих молодых мужчин и выражение которого, кажется, каждую минуту готово перейти в презрение.
   -- У нас есть родные в Гамбурге, -- заметила Тони, чтобы сказать что-нибудь.
   -- Дюшамп, -- пояснил консул: -- семья моей покойной матери.
   -- О, я теперь имею полное представление, -- поспешил ответить господин Грюнлих. -- Я имею честь быть отчасти знакомым с этой уважаемой семьей. Они все отличные люди, люди с сердцем и душой, -- гм-м. В самом деле, если бы во всех семьях царил такой дух, как в этой, то на свете было бы значительно лучше. У них вы найдете религиозную веру, милосердие, искреннюю набожность, одним словом -- истинное христианство, в котором я вижу свой идеал. С этими свойствами эти люди соединяют благородную широту, аристократичность, блестящую элегантность, сударыня, которая меня лично прямо восхищает.
   -- Откуда он знает, -- подумала Тони, -- моих родителей? Он говорит им то, что им хочется услышать. -- И консул сказал одобрительно:
   -- Это двоякое направление вкуса самым лучшим образом украшает человека.
   А жена консула не могла выдержать, чтобы не подать своему гостю с легким бряцанием браслета руку, при этом она для выражения сердечности далеко обернула ладонь.
   -- Ваши слова идут прямо как из моей души, мой дорогой господин Грюнлих, -- сказала она.
   Господин Грюнлих поклонился в ответ на это, уселся поудобнее, провел рукой по бакенбардам и откашлялся, как будто хотел сказать: "Будем продолжать".
   Жена консула сказала несколько слов о майских днях 1842 года, которые протекли так ужасно для родного города господина Грюнлиха. -- Да, действительно, -- заметил господин Грюнлих, -- тяжелое несчастие, ужасное бедствие этот пожар. Убыток в 135 миллионов; да, это довольно точно выяснено. Между прочим, я с своей стороны должен питать к Провидению чувство глубокой благодарности: я не пострадал нисколько. Огонь бушевал главным образом в церковных приходах св. Петра и Николая... Что за восхитительный сад, -- прервал он себя, с благодарностью закуривая предложенную консулом сигару, -- но для городского сада он необыкновенно велик! И какая разнообразная окраска цветов... Ах, Боже мой! Я должен сознаться в моей слабости к цветам и к природе вообще. Этот дикий мак там, в той стороне украшает так необыкновенно...
   Господин Грюнлих похвалил красивое устройство дома, хвалил вообще весь город, хвалил и сигару консула и нашел для всех какую-нибудь любезность.
   -- Могу я осмелиться спросить вас, что вы читаете, мадемуазель Антонина? -- спросил он, улыбаясь.
   Тони вдруг сдвинула по неизвестной причине брови и ответила, не глядя на господина Грюнлиха:
   -- Гофмана "Serapionsbrüder".
   -- Вот как! Этот писатель написал выдающиеся вещи, -- заметил он. -- Но простите... я позабыл имя вашего второго сына, сударыня.
   -- Христиан.
   -- Красивое имя. Я люблю, если позволите мне высказаться на этот счет -- и господин Грюнлих обратился снова к главе дома, -- имена, которые уже сами по себе дают знать, что их носитель -- христианин. В вашей семье, насколько я знаю, имя Иоанна наследственно. Кто не подумает при этом о любимом ученике Христа! Я, например, если позволите заметить. -- красноречиво продолжал он, -- ношу как большая часть моих предков имя Бенедикса, -- имя, которое, как известно, надо рассматривать как сделанное диалектом сокращение имени "Бенедикт". А что вы читаете, господин Будденброок? Ах Цицерона. Довольно трудное чтение -- произведения этого великого римского оратора. Quousque tandem, Catilina... гм-м, да, я мою латынь тоже еще не совсем забыл.
   Консул сказал:
   -- Я в противоположность моему покойному отцу всегда привожу некоторые доводы против того, что молодые головы продолжают занимать греческим или латинским языком. Есть много серьезных и важных вещей, которые необходимы для практической жизни.
   -- Вы прямо высказываете мое мнение, господин консул, -- поспешил ответить господин Грюнлих; -- я только не успел выразить его вслух. Трудное и, как я забыл присовокупить, не безупречное чтение! Не говоря об остальном, я вспоминаю несколько прямо неприличных мест из этих речей.
   Когда наступила пауза, Тони подумала: "теперь наступает моя очередь", потому что глаза господина Грюнлиха были направлены на нее. И действительно: теперь наступила ее очередь. Господин Грюнлих подскочил вдруг на своем стуле, сделал короткое судорожное и все-таки элегантное движение рукой в сторону жены консула и прошептал страстно:
   -- Прошу вас, госпожа Будденброок, обратите внимание. Заклинаю вас, мадемуазель, -- прервал он себя громко, как будто Тони должна понять только это; -- останьтесь, пожалуйста, еще один момент в том же положении!.. Обратите внимание, -- продолжал он шепотом, -- как солнце играет в волосах вашей дочери. Я никогда не видел более красивых волос! -- внезапно проговорил он серьезно в пространство, как будто он говорил, обращаясь к Богу или своему сердцу.
   Жена консула благодушно улыбнулась, консул же сказал: "не вбивайте таких слабостей в голову этой девицы!" а Тони снова молча сдвинула брови. Несколько минут спустя господин Грюнлих поднялся.
   -- Но я не стану вас больше затруднять, нет, ей-Богу, я не буду затруднять вас более. Я пришел по делам... Но кто же был бы в силах устоять... Теперь меня зовет работа! Если позволите мне попросить вас...
   -- Мне нет нужды уверять вас, -- сказала жена консула, -- как я была бы рада, если бы вы на время вашего пребывания здесь поместились бы в нашем доме.
   Господин Грюнлих на одно мгновение онемел от благодарности. -- Я вам благодарен от всей души, сударыня! -- сказал он тронутый. -- Но я не смогу злоупотреблять вашей любезностью. Я занимаю несколько комнат в гостинице "Город Гамбург".
   -- Несколько комнат, -- подумала жена консула и это слово было тем, что заставило ее подумать над настоящим намерением господина Грюнлиха.
   -- Во всяком случае, -- сказала она в заключение, еще раз подав ему руку с сердечным движением, -- я надеюсь, что мы видимся не в последний раз.
   Господин Грюнлих поцеловал жене консула руку, подождал одно мгновение, ожидая, что и Антонина подаст ему свою, -- та не сделала этого, -- описал полукруг верхней частью тела, сделал большой шаг назад, поклонился еще раз, закинул голову, взмахнув шляпой, надел ее и сопровождаемый консулом удалился.
   -- Приятный человек, -- повторил консул, возвратившись к своей семье и снова заняв свое место.
   -- Мне он представляется несколько нелепым, -- позволила себе заметить Тони и при том с ударением.
   -- Тони! Боже мой! Что это за суждение! -- воскликнула несколько возмущенная жена консула. -- У этого молодого человека такой христианский образ мыслей.
   -- Такой воспитанный и светский человек -- добавил консул. -- Ты не знаешь, что ты говоришь. -- Иногда случалось, что родители из вежливости прибегали к такому дополнению своих точек зрения; они в таких случаях чувствовали себя тем более солидарными.
   Христиан сморщил складками свой большой нос и сказал:
   -- Как он важно говорит все время. Беседуют! Мы вовсе не беседуем. И мак необыкновенно украшает. Иногда он делает вид, как будто очень громко разговаривает с самим собой. Я мешаю -- я должен попросить извинения!.. Я никогда не видел более красивых волос!.. -- И Христиан начал так искусно подражать господину Грюнлиху, что даже консул не мог удержаться от смеха.
   -- Да, он чересчур важничает, -- начала снова Топи. -- Он все время говорил о самом себе: его дело идет бойко, он любит природу, он предпочитает такие-то и такие-то имена, его зовут Бендиксом... Что нам за дело, хотела бы я знать!.. Он говорит все только для того, чтобы разукрасить себя! -- вскричала она вдруг совершенно взбешенная. -- Он говорит тебе, мама, и тебе, папа, то, что вы любите слушать, чтобы подъехать к вам.
   -- Это не упрек, Тони, -- строго сказал консул. --Раз человек находится в чужом обществе, то он хочет показать себя с самой лучшей стороны, обдумывает свои слова и старается понравиться, -- это ясно.
   -- Я нахожу, что он хороший человек, -- сказала Клотильда мягко и протяжно, хотя она была единственным человеком, на которого господин Грюнлих не обратил ни малейшего внимания. Томас воздержался от всякого суждения.
   -- Довольно, -- заключил консул, -- он энергичный, деятельный и тонко образованный человек с христианским образом мыслей. И тебе, Тони, взрослой девушке 18 или 19 лет, с которой он был так приветлив и галантен, следовало бы умерить несколько свое страсть к порицанию. Все мы слабые люди, и ты, прости меня, поистине должна быть последней из тех, кто имеет право поднять камень... Ну, Том, за работу!
   Но Тони пробурчала про себя: "золотисто-желтые бакенбарды!" и при этом сдвинула брови, как она это делала уже несколько раз.

2.

   -- В какую искреннюю печаль повергло меня, мадемуазель Антонина, то, что я не застал вас дома, -- говорил несколько дней позже господин Грюнлих, встретив на углу Брейтенштрассе и Менгштрассе возвращавшуюся домой Тони. -- Я взял на себя смелость навестить вашу матушку и мне очень недоставало вас. Но как я рад, что я все-таки встретился с вами!
   Мадемуазель Будденброок остановилась, так как господин Грюнлих заговорил с ней; но ее глаза, которые она полузакрыла и которые стали вдруг темными, смотрели не выше груди господина Грюнлиха, а вокруг рта играла насмешливая и совершенно безжалостная улыбка, с какой молодая девушка осматривает и отвергает мужчину. Ее губы двигались, -- что могла она ответить? Ну да, ей нужно было сказать такую вещь, чтобы раз навсегда отбросить, уничтожить этого Бендикса Грюнлиха; но надо было найти ловкое, остроумное, бьющее слово, чтобы оно одновременно и остро ранило его, и импонировало ему...
   -- Я не разделяю этой радости, -- сказала она, все время глядя на грудь господина Грюнлиха. Пустив в него такую отравленную тонким ядом стрелу, она оставила его стоять, закинула голову назад и пошла красная от гордости, что обнаружила такое саркастическое красноречие, домой, где узнала, что господин Грюнлих приглашен к ним на ближайшее воскресенье есть телячье жаркое...
   И он явился. Оп пришел одетый в не совсем модный, но тонкий колоколообразный сюртук со складками, придававший ему серьезный и солидный вид, -- между прочим, он выглядел розовым и улыбался; его жиденькие волосы были причесаны с пробором, бакенбарды надушены. Он ел рагу в раковинах, юлианский суп, печеные морские языки, телячье жареное с картофелем в сметане и цветной капустой, пудинг Marasquino и пумперникель с Roquefort и к каждому блюду находил новое слово похвалы, которое он умел высказать очень тонко. Он поднял, например, вверх свою десертную ложку, взглянул на одну из статуй на обоях и громко сказал самому себе: "Боже! Прости меня, я не могу иначе: я съел большой кусок, но этот пудинг так великолепно удался, -- я должен попросить у доброй хозяюшки еще кусочек". При этом, обратившись к жене консула, он плутовски сверкнул глазами. Он говорил с консулом о делах и политике, причем высказал серьезные и дельные убеждения; он болтал с женой консула о театре, обществе и туалетах; у него нашлись любезности и для Тома, Христиана и для бедной Клотильды, более того, -- даже для маленькой Клары и мадемуазель Юнгман. Тони сидела молча, и он в свою очередь не предпринимал ничего, чтобы сблизиться с ней, но время от времени смотрел на нее со склоненной на бок головой таким взглядом, в котором видно было огорчение и ободрение.
   Когда господин Грюнлих в этот вечер удалился, стало несомненно, что он усилил впечатление, произведенное им в первый визит. "Вполне воспитанный человек", сказала жена консула. "Верующий христианин и человек, заслуживающий уважения", добавил консул. Христиан мог теперь еще лучше подражать его движениям и языку. Тони же с сдвинутыми бровями мрачно пожелала доброй ночи, потому что она неясно чувствовала, что видела не в последний раз этого господина, который с такой необыкновенной скромностью завоевал сердца ее родителей.
   И действительно, возвращаясь после обеда из гостей или от кого-нибудь из подруг, она находила, что господин Грюнлих свил себе гнездо в комнате ландшафтов и читал вслух жене консула "Waverley" Вальтера Скотта и читал при этом с образцовым выговором, потому что поездки по делам его бойкого предприятия распространялись, как он рассказывал, и на Англию. Тони взяла другую книгу и села в стороне, а господин Грюнлих спросил ее мягким голосом: "То, что я читаю, мадемуазель Антонина, очевидно не соответствует вашему вкусу? -- Она ответила на это, закинув голову, что-то очень насмешливо в роде "ничуть".
   Но он не смущался, принялся рассказывать о своих рано умерших родителях и сообщил, что отец его был проповедником, пастором, человеком с глубоко христианским образом мыслей и вместе с тем в такой же мере светским человеком.
   Но затем господин Грюнлих вдруг уехал в Гамбург, хотя Тони не было во время его прощального визита. -- Ида, -- сказала она обращаясь к мадемуазель Юнгман, которая была ее близкой подругой. -- Этот господин уехал! -- Но Ида Юнгман ответила: -- Дитя мое, ты увидишь...
   Восемь дней спустя в столовой, где завтракали, разыгралась следующая сцена. Тони спустилась вниз в 9 часов и очень удивилась, застав консула еще около его жены за кофейным столом. Дав поцеловать себя в лоб, она свежая, голодная, с заспанными глазами села на свое место, взяла сахару и масла и положила себе кусок зеленого сыру.
   --Как мило, папа, что я застала тебя еще здесь, -- сказала она, взяв в салфетку горячее яйцо и разбив его ложкой.
   -- Я сегодня ждал нашу засоню, -- сказал консул, куривший сигару, беспрерывно и слегка постукивая свернутой газетой по столу. Жена консула медленно и с грациозными движениями закончила свой завтрак и уселась на софе.
   -- Тильда уже работает в кухне, -- продолжал консул многозначительно, -- и я был бы уже тоже на работе, если бы твоей матери и мне не нужно было поговорить с нашей дочкой по поводу одного серьезного дела.
   Тони, у которой рот был полон бутерброда, взглянула в лицо отцу, а затем матери со смешанным чувством любопытства и испуга.
   -- Покушай сначала, дитя мое, -- сказала жена консула.
   Тони тем не менее положила ножик и воскликнула:
   -- Только пожалуйста, папа, скажи скорей, в чем дело! -- но консул, не переставая играть газетой, повторил: -- Кушай сначала.
   Тони пила кофе без аппетита при всеобщем молчании, ела яйцо и зеленый сыр с хлебом. Она начала понемногу понимать, о чем хотели говорить с ней. Утренняя свежесть исчезла с ее лица, она немного побледнела, поблагодарила за мед и скоро сказала тихим голосом, что она готова.
   -- Мое милое дитя, -- сказал консул, помолчав еще одно мгновение. -- Вопрос, о котором нам нужно поговорить с тобой, изложен в этом письме. -- И он постучал по столу вместо газеты большим синеватым конвертом. --Короче говоря, господин Бендикс Грюнлих, которого мы все знаем за хорошего и симпатичного человека, пишет мне, что во время своего пребывания здесь он почувствовал глубокую привязанность к нашей дочери и просит официально ее руки. Что думаешь ты об этом, наше милое дитя?
   Тони сидела с опущенной головой и медленно крутила правой рукой серебряное кольцо от салфетки. Но вдруг она вскинула глаза, глаза, которые стали совершенно темными и наполнились слезами, и воскликнула сдавленным голосом:
   -- Что этому человеку надо от меня? Что я ему сделала? -- сказав это, она зарыдала.
   Консул взглянул на жену и в легком замешательстве стал рассматривать свою пустую чашку.
   -- Милая Тони, -- нежно сказала жена консула, -- к чему так горячиться. Ты можешь быть уверена, не правда ли, что твои родители стремятся только к самому лучшему для тебя, и мы не можем посоветовать тебе отказаться от того положения в жизни, которое тебе предлагают. Видишь ли, я предполагаю, что ты еще не питаешь определенного чувства к господину Грюнлиху, но это придет, уверяю тебя, это придет со временем. Такая молоденькая девушка как ты никогда не знает, чего она собственно хочет. В голове ее, как в сердце, путаница. Надо дать сердцу время и внимательно вслушиваться в слова опытных людей, которые постоянно думают о нашем счастье.
   -- Я о нем ничего не знаю, -- безутешно произнесла Тони и приложила к глазам маленькую белую батистовую салфетку, на которой виднелись пятна от яйца. -- Я знаю только, что у него золотисто-желтые бакенбарды и бойкая торговля. Ее верхняя губа, дрожавшая, когда она плакала, производила невыразимо трогательное впечатление.
   Консул придвинул под наплывом внезапно охватившей его нежности свой стул поближе к ней и улыбаясь стал гладить ее по голове.
   -- Моя маленькая Тони, -- сказал он, -- да что же тебе надо знать о нем? Видишь-ли ты ребенок, ты знала бы о нем столько же, если бы он пробыл здесь не четыре, а пятьдесят две недели. Ты маленькая девочка, у которой еще нет глаз для наблюдения мира и которой надо положиться на зрение других людей, желающих тебе добра...
   -- Я этого не понимаю... я этого не понимаю! -- вскликнула Тони в отчаянии и, как кошечка, прижала свою голову к гладившей ее руке отца. -- Он приезжает сюда... говорит всем что-нибудь приятное... потом снова уезжает и пишет, что он хочет на мне... я этого не понимаю... как это взбрело ему в голову... что я ему сделала?!
   Консул опять улыбнулся. -- Ты уже сказала это, Тони, один раз и эти слова обнаруживают твою детскую беспомощность. Моя дочурка не должна только думать, что я стану принуждать и мучить ее. Все это можно обдумать спокойно, необходимо спокойно взвесить, потому что это серьезный вопрос. Так я и напишу пока господину Грюнлиху, т.-о. не дам согласия, но и не откажу. Тут есть много вещей, которые надо обдумать... Так... согласны, конечно? Ну, решено! Теперь папа пойдет на работу. До свидания, Бетси!
   -- До свидания, мой милый Жан.
   -- Во всяком случае ты должна взять еще немного меду, Тони, -- сказала жена консула, оставшись вдвоем с дочерью, которая неподвижно сидела на своем месте, опустив голову. -- Есть нужно вдоволь.
   Тони понемногу перестала плакать. Голова ее была горяча и полна всяких дум... Боже! так вот какое дело! Она, ведь знала, что в один прекрасный день станет женой купца, вступит в хороший выгодный брак, как это соответствовало достоинству семьи и фирмы. Но ей пришлось вдруг в первый раз переживать, что кто-то действительно вполне серьезно хотел жениться на ней. Как тут держать себя? Для нее, Тони Будденброок, речь шла теперь обо всех этих страшно важных словах, о которых она иногда только читала: о ее "да", о ее "руке"... "на всю жизнь..." Боже! Какое совершенно новое положение вдруг!
   -- А ты, мама? -- сказала она. -- Ты советуешь мне, значит, тоже... дать слово? -- Она помолчала одно мгновение, сознавая всю серьезность этого слова "да": оно казалось ей в высшей степени важным и тяжелым, но затем выговорила его в первый раз в своей жизни с достоинством. Она начала понемногу стыдиться своей первоначальной растерянности. Не больше чем десять минут тому назад ей казалось абсурдом выйти замуж за господина Грюнлиха, но потом важность ее положения начала наполнять ее чувством удовольствия.
   Жена консула сказала:
   -- Советовать, мое дитя? Папа советовал тебе что-нибудь? Он не дал совета отказаться, вот все. И мы взяли бы на себя слишком большую ответственность, если бы поступили иначе. Союз, который предлагают тебе, является вполне тем, что называют хорошей партией, моя милая Тони... В Гамбурге ты попала бы в отличные условия и могла бы жить на широкую ногу...
   Тони сидела без движения. Перед ней вдруг вынырнуло нечто в роде шелковых портьер, какие она видела в салоне у дедушки и бабушки... Будет ли она, сделавшись мадам Грюнлих, пить по утрам шоколад? Спросить об этом было неудобно.
   -- Как сказал твой отец: у тебя есть время подумать, -- продолжала жена консула. -- Но мы должны напомнить тебе, что такой случай счастливо устроить свою жизнь представляется не каждый день, и что этот брак есть как раз то, что диктуют тебе долг и назначение женщины. Да, мое дитя, я тебе должна открыть глаза и на то, что открывающийся тебе сегодня путь есть путь, предназначенный для тебя, ты это сама хорошо знаешь...
   -- Да, -- сказала Тони в раздумье, -- Конечно. -- Она хорошо сознавала свои обязанности по отношению к семье и фирме и гордилась этим долгом. Она, Антонина Будденброок, перед которой носильщик Маттисен снимал свой шероховатый цилиндр до земли, и которая в качестве дочери консула Будденброока ходила по городу как маленькая властительница, -- была проникнута сознанием истории своей семьи. Уже портной из Роштока занимал очень хорошее положение, и с тех пор дела семьи шли все лучше в гору. Она видела свое призвание в том, чтобы по своему способствовать блеску их имени и фирмы "Иоанн Будденброок", вступив в брак с богатым человеком, занимающим почетное положение. Том работал для той же цели в конторе... Да, эта партия была несомненно правильная. Итак, решено, господин Грюнлих... Она увидела его перед собой, его золотисто-желтые бакенбарды, розовое улыбающееся лицо с бородавкой на внешней стороне ноздри, мелкие шаги; ей казалось, что она чувствует его шерстяной костюм и слышит его мягкий голос...
   -- Я знала, -- сказала жена консула, -- что мы умеем принять спокойные доводы. Может быть, мы уже решились?
   -- Боже, упаси! -- воскликнула Тони с внезапным возмущением и сделала ударение на слове "Боже". -- Что за вздор выйти замуж за Грюнлиха! Я постоянно высмеивала и говорила ему резкости... Я вообще не понимаю, как он вообще еще может выносить меня! Ведь, должен же он иметь немного самолюбия...
   Сказав это, она принялась намазывать мед на ломтик деревенского хлеба.

3.

   Семья Будденброоков не уезжала в этом году на лето отдохнуть даже во время школьных каникул Христиана и Клары. Консул объявил, что он очень занят делами, а нерешенный еще вопрос о замужестве Антонины заставлял всех в доме на Менгштрассе держаться выжидающе. Господину Грюнлиху было послано написанное консулом письмо с очень дипломатическим содержанием. Обычный ход вещей задерживался проявленным Тони в детской форме упрямством. -- Боже, избави, мама! -- говорила она. -- Я его терпеть не могу! -- При этом она с большой выразительностью подчеркнула второй слог слова терпеть. Или заявляла торжественно: "Отец!" -- в других случаях Тони обыкновенно говорила "папа". -- Я никогда не дам ему моего согласия.
   Вопрос несомненно на долгое время застыл бы на этой стадии, если бы приблизительно дней десять спустя после разговора в столовой, где завтракали, -- это было в половине июля--не случилось следующего:
   Было теплое послеобеденное время, небо было ясное, голубое. Жена консула вышла, а Тони сидела одна с романом в руках у окна в комнате ландшафтов, когда Антон передал ей визитную карточку. Прежде чем она успела прочесть напечатанную на карточке фамилию, в комнату вошел господин, одетый в колоколообразный сюртук и брюки горохового цвета. Само собой разумеется, это был господин Грюнлих. На его лице лежало выражение молящей нежности.
   Тони в испуге соскочила со стула и сделала такое движение, как будто хотела убежать в столовую... Ну, как можно было разговаривать с мужчиной, который добивался ее руки? Сердце ее усиленно билось, так что отзвуки толчков доходили до горла, и она побледнела. Пока она знала, что господин Грюнлих был далеко, серьезные переговоры с родителями, и внезапно обнаружившаяся важность ее персоны доставляли ей удовольствие. Но вот он снова здесь! Он стоял перед ней! Что будет теперь дальше. Она уже чувствовала опять, что заплачет.
   Господин Грюнлих пошел по направлению к ней быстрыми шагами, распростерши руки и склонив на сторону голову, держась как человек, который хочет сказать: я перед тобой! убей меня, если хочешь! -- Какая радость! -- воскликнул он. -- Я вижу вас, Антонина! -- Он сказал "Антонина".
   Тони, стоявшая выпрямившись около своего стула с романом в правой руке, вытянула губы и, качая при каждом слове головой снизу вверх, она в глубоком возмущении сказала с ударением:
   -- Это еще что пришло вам в голову?
   И тем не менее у нее в глазах уже стояли слезы. Волнение господина Грюнлиха было слишком велико, чтобы он мог обратить внимание на этот отпор.
   -- Разве я мог ждать дольше? Разве я не должен был возвратиться сюда? -- спросил он проникновенно. -- Неделю тому назад я получил письмо вашего милого отца, -- письмо, которое вселило в меня надежду. Разве я мог оставаться еще дольше в полууверенности, мадемуазель Антонина? Я не выдержал больше... Я бросился в экипаж... поспешил сюда... Я занял несколько комнат в гостинице "Город Гамбург"... и теперь я перед вами, Антонина, чтобы из ваших уст услышать последнее решающее слово, которое сделает меня счастливее, чем я могу это выразить.
   Тони застыла от удивления; ее слезы исчезли от разочарования. Итак, таков был результат осторожного отцовского письма, которым они отодвигали окончательное решение на неопределенное время! -- Она проговорила заикаясь три или четыре раза:
   -- Вы ошибаетесь. -- Вы ошибаетесь...
   Господин Грюнлих взял стул и подвинул его очень близко к ней к окну, сел и принудил и ее занять прежнее место. Наклонившись вперед и держа Тони за руку, которая была совершенно опущена от растерянности, он начал говорить взволнованным голосом:
   -- Мадемуазель Антонина! С первого мгновения, с того дня... Вы помните тот день?., когда я увидел вас в первый раз в кругу ваших родных, вас аристократичную, так мечтательно милую девушку... ваше имя написалось вечными буквами в моем сердце! -- Он поправился и сказал: "запечатлелось". -- С того дня, мадемуазель Антонина, мое единственное, мое горячее желание получить на всю жизнь вашу прекрасную руку, и вы не откажетесь создать счастливую уверенность в том, на что письмо вашего милого отца позволило мне только надеяться... не правда ли? Я могу рассчитывать на взаимное чувство... быть уверенным в нем? -- При этом он схватил и другую ее руку и взглянул ей глубоко в испуганно открытые глаза. Сегодня на нем не было вязанных перчаток. Руки его были длинны, белы, и через кожу виднелись толстые голубые жилы.
   Тони глядела в его розовое лицо, на бородавку на его носу и в его глаза, которые были сини, как глаза гуся.
   -- Нет, нет! -- вскрикнула она быстро и боязливо. Затем она прибавила еще. -- Я вам не дам моего согласия! -- Она старалась говорить твердо, но уже начала плакать.
   -- Чем я заслужил это сомнение и нерешительность с вашей стороны? -- спросил он пониженным голосом, звучавшим почти упреком. -- Вы, лелеемая родительской любовью, и избалованная девушка... но я клянусь вам, да, я ручаюсь вам моим мужским словом, что я вас буду на руках носить, что у вас, когда вы будете моей супругой, ни в чем не будет недостатка, что вы будете вести в Гамбурге жизнь, достойную вас...
   Тони вскочила, освободила свою руку; у ней хлынули слезы, и она вскричала в совершенном отчаянии:
   -- Нет... нет! Ведь, я сказала нет! Я вам натяну нос, неужели же вы этого не понимаете, Господи Боже мой?!
   Но и господин Грюнлих поднялся. Он отступил шаг назад, распростер свои руки, протянув их ладонями к ней, и заговорил с серьезностью человека, имеющего самолюбие и решительную волю:
   -- Знаете ли вы, мадемуазель Будденброок, что я не могу позволить оскорблять себя подобным образом?
   -- Но я не оскорбляю вас, господин Грюнлих, -- сказала Тони, раскаиваясь, что была так не сдержанна. Боже мой! И, ведь, надо же было именно с ней случиться такому случаю! Она не представляла себе возможности сватовства в таком роде. Она думала, что достаточно ей сказать только: "Ваше предложение делает мне честь, но я не могу его принять", чтобы все было кончено...
   -- Ваше предложение делает мне честь, -- сказала она спокойно, как могла, -- но я не могу принять его... Да, а теперь я должна вас... оставить; извините, у меня нет времени.
   Но господин Грюнлих стал ей поперек дороги.
   -- Вы мне отказываете? -- спросил он беззвучно...
   -- Да, -- сказала Тони; и из осторожности прибавила: -- к сожалению.
   Тогда господин Грюнлих начал бурно дышать, отступил два больших шага назад, склонил верхнюю часть тела на сторону, уставил указательный палец по направлению к ковру и вскричал страшным голосом:
   -- Антонина!
   Так они стояли один момент друг против друга: он -- в искренно разгневанной и повелительной позе, Тони -- бледная, заплаканная и дрожащая, с мокрым от слез платком у рта. Наконец он отвернулся, держа руки за спиной, прошелся два раза по комнате, как будто он был у себя дома; затем остановился у окна и взглянул через оконные стекла в наступавшие сумерки.
   Тони медленно и с известной осторожностью подвигалась к стеклянной двери, но она была еще только на средине комнаты, как господин Грюнлих снова оказался около нее.
   -- Тони! -- сказал он совсем тихо, нежно схватив ее за руку. И он опустился... опустился медленно около нее на колени. Оба его золотисто-желтых бакенбарда легли на ее руку.
   -- Тони, -- повторил он, -- вы видите меня здесь... Вот куда вы привели меня... Есть у вас сердце, чувствующее сердце?.. Выслушайте меня... Вы видите перед собой человека, который уничтожен, погублен, если... да, который умрет от горя, -- перебил он себя с некоторой торопливостью, -- если вы отвергнете его любовь! Вот я перед вами на коленях... Хватит у вас сил сказать мне: -- Я чувствую к вам отвращение?
   -- Нет, нет! -- сказала Тони вдруг в тоне утешения. Ее слезы иссякли, ее охватили умиление и сострадание. Бог мой, как он любит ее, должно быть, раз он зашел так далеко в этом вопросе, который ей в душе был совершенно чужд и безразличен! Возможно ли, что она пережила это? В романах читают нечто подобное, а вот теперь в обыкновенной жизни перед ней стоял на коленях господин в сюртуке и молил ее!.. Мысль выйти замуж за господина Грюнлиха казалась ей просто безумной, потому что она находила его нелепым. Но ей-Богу, в этот момент он совсем не был нелепым. Его голос и его лицо говорили о такой честной боязни, о такой искренней и отчаянной просьбе...
   -- Нет, нет, -- повторила она, совершенно потрясенная, нагнувшись над ним, -- я не чувствую к вам отвращения, господин Грюнлих! Как вы можете сказать такую вещь?.. Но встаньте... пожалуйста...
   -- Вы не хотите убить меня? -- снова спросил он, и она сказала ему еще раз почти материнским тоном утешения:
   -- Нет, нет...
   -- Вот это слово! -- воскликнул господин Грюнлих и вскочил на ноги. Но увидя испуганное движение Тони, тотчас опять опустился на колени и сказал боязливо, умиротворяюще:
   -- Хорошо, хорошо... ну, не говорите больше ничего, Антонина! На этот раз достаточно, прошу вас... об этих вещах... Мы поговорим об этом позже... в другой раз... Прощайте, -- на сегодня... Прощайте... Я возвращусь... Прощайте.
   Он быстро поднялся, схватил со стола свою большую серую шляпу, поцеловал ее руку и поспешно выбежал через стеклянную дверь.
   Тони видела, как он взял в колоннаде свою трость и исчез в коридоре. Она стояла, совершенно сбитая с толку и истощенная, посредине комнаты, держа в одной из повисших рук влажный от слез платок.

4.

   Консул Будденброок сказал, обращаясь к своей супруге:
   -- Если бы я мог предположить, что у Тони есть какое-нибудь щекотливое основание, которое мешало бы ей решиться на этот брачный союз! Но она ребенок, Бетси, она жаждет удовольствий, танцует на балах, позволяет молодым людям ухаживать за собой и притом с удовольствием, потому что она знает, что она красива и из хорошей семьи... Возможно, что она в душе, не отдавая себе в этом отчета, ищет избранника, но я ее знаю, она, как говорят, еще совсем не открыла своего сердца... Если спросить ее, то она станет вертеть головой туда и сюда и раздумывать... но она никого не нашла бы... Она ребенок, воробышек, ветрогон... Если она скажет да, то она найдет тут свое место, она сможет очень мило обставить свою квартиру, как это ей больше по вкусу, и будет уже через несколько дней любить своего мужа... Он не красавец, нет, ей-Богу нет, он не красавец... но все-ж-таки он в высшей степени представителен; и, в конце концов, нельзя же требовать пяти ног от одной овцы, -- разреши мне эту купеческую поговорку... Если она хочет подождать, пока явится кто-нибудь, кто красив и может, кроме того, составить хорошую партию, ну, что ж, -- с Богом! Для Тони Будденброок всегда найдется кто-нибудь. Однако ж, с другой стороны... тут есть некоторый риск и, я опять приведу купеческую поговорку, -- каждый день привозят рыбу, но не каждый день ловят ее! Я вчера перед обедом вел долгий разговор с Грюнлихом, который, как ты знаешь, продолжает по-прежнему претендовать на руку Тони, и видел его книги... Он показал их мне. Книги, Бетси, хоть в рамки вставь. Я выразил ему мое величайшее удовольствие по поводу этого... Его дела для такого молодого дела обстоят очень хорошо. Его состояние равняется приблизительно 120000 талеров, что, очевидно, составляет первоначальную основу, потому что он ежегодно делает порядочный шаг вперед... То, что говорят Дюшампы, которых я спрашивал, звучит тоже недурно: они пишут, что они не знают его состояния, но что он живет gentlemen like, вращается в лучшем обществе, а его дело, как всем известно, идет оживленно и очень широко... То, что я узнал от других гамбуржцев, например, от банкира Кессельмейера, меня тоже вполне удовлетворило. Одним словом, как ты знаешь, Бетси, я не могу иначе, как настоятельно желать этого брака, который может только послужить на пользу семье и фирме. Мне, конечно, жаль, видит Бог, что мое дитя чувствует себя в затруднительном положении, что ее осаждают со всех сторон, что она ходит подавленная и почти не говорит; но я попросту не могу решиться дать Грюнлиху прямой отказ... потому что тут есть еще одно обстоятельство, Бетси, и я не могу в достаточной степени подчеркнуть это основание: в последние годы мы, ей-Богу, уж не так-то хорошо делали свои дела. Я не могу сказать, чтобы Господь не благословил нашей работы, Боже избави, -- нет, усердная работа награждается щедро. Дела идут спокойно... ах, даже чересчур спокойно, и этого удается добиться только благодаря тому, что я веду дело с крайней осторожностью. Мы не подвинулись вперед, во всяком случае существенно, с тех пор как умер отец. Надо правду сказать, -- времена теперь неблагоприятные для купца... Одним словом, тут немного радости... Наша дочь теперь в возрасте невесты и может составить партию, которую все люди считают выгодной и хорошей: она должна выйти за него. Ждать не рекомендуется, не рекомендуется, Бетси! Поговори с ней еще раз. Я по мере сил уговаривал ее сегодня после обеда...
   Тони находилась в тяжелом затруднительном положении, в этом консул был прав. Она не говорила больше "нет", но у нее не хватало сил также выговорить "да", -- помоги ей Господь выйти из этого положения! Она сама не понимала хорошо, почему она не могла принудить себя дать согласие.
   Меж тем, то отец отводил ее в сторону, чтобы сказать ей несколько серьезных слов на этот счет, то мать приглашала ее присесть около себя, чтобы потребовать окончательного решения... Дядя Готтольд и его семья не были посвящены в это дело, потому что они относились несколько насмешливо к семье Будденброоков, жившей на Менгштрассе. Но даже Сеземи Вsйхбродт узнала об этом и советовала в корректной форме доброе; даже мадемуазель Юнгман говорила: "Тоничка, мое дитятко, не кручинься, будешь вращаться в первых кругах"... И Тони не могла посещать обожаемый шелковый салон в доме перед Бургтором без того, чтобы старая мадам Крёгер не начинала: "А propos, я слышала тут об одном дельце; я надеюсь, что ты уступишь резону, малютка"...
   Однажды в воскресенье, когда она с родителями, сестрами и братьями сидела в церкви Св. Марии, пастор Кёллинг начал говорить в сильных выражениях на слова текста, в которых говорится, что женщина должна оставить отца и мать и следовать за мужчиной, при чем он вдруг перешел в нападающий тон. Тони в ужасе смотрела на него, ожидая, не взглянет ли он прямо на нее... Нет, слава Богу, его большая голова была обращена в другую сторону п он проповедовал только вообще, обращаясь к молитвенно настроенной общине. И тем не менее было достаточно ясно, что это было новое нападение на нее, и что эта речь относилась к ней. Молодая женщина, находящаяся еще в отроческом возрасте девушка, -- возвещал он, -- у которой еще нет своей воли и своего собственного разумения, но которая, тем не менее, противится исполненным любви советам родителей, такая девушка заслуживает наказания, и Господь извергнет ее из своих уст... При этих словах, которые принадлежали к излюбленным изречениям пастора Кёллинга и которые он произносил с вдохновенным пафосом, на Тони все-таки упал один пронизывающий взгляд его глаз, сопровождавшийся страшным движением руки... Тони видела, что и отец, сидевший около нее, поднял руку, как будто хотел сказать: "Так! Но не слишком бурно"... Не было сомнения, что пастор Кёллинг был вовлечен отцом или матерью в заговор против нее. Покраснев и согнувшись, она сидела на своем месте с таким чувством, как будто на нее глядят глаза всего мира... и в следующее воскресенье самым решительным образом отказалась пойти в церковь.
   Она молча бродила по дому, смеялась мало, почти потеряла аппетит и вздыхала иногда таким потрясающим образом, как будто она боролась с собой из-за этого решения, потом бросала на своих жалобные взгляды... Нужно было сжалиться над ней. Она действительно начала худеть и терять свою свежесть. Наконец, консул сказал:
   -- Дальше это не может идти так, Бетси: мы не должны так мучить девочку. Она должна на короткое время уехать отсюда, успокоиться и одуматься. Ты увидишь, -- тогда она станет разумнее. Я не могу освободиться, да и каникулы уже почти прошли... но мы можем все отлично остаться дома. Вчера здесь случайно был старик Шварцкопф из Трафемюнде, Дидерих Шварцкопф, начальник лоцманов. Я сказал несколько слов, и он с удовольствием выразил готовность принять у себя па некоторое время нашу девицу... Я дам ему за это маленькое вознаграждение. Там она найдет уютную домашнюю обстановку, может купаться, дышать свежим воздухом и прийти к определенному решению. Том проводит ее и все будет в порядке. Лучше всего, если они поедут завтра, не позже...
   Тони с радостью согласилась с этой мыслью. Она, правда, почти не видела господина Грюнлиха, но она знала, что он в городе, ведет с родителями переговоры и ждет... Боже мой! Он может снова появиться перед ней и начать кричать и молить. В Трафемюнде в чужом доме она будет в большей безопасности... И вот она начала быстро и радостно упаковывать свои вещи и затем в один из последних дней июля уселась с сопровождавшим ее Томом в величественный крёгерский экипаж, попрощалась со всеми в самом лучшем настроении и, вздохнув свободно, выехала за городские ворота.

5.

   Дорога в Трафемюнде ведет все время по прямой линии, затем переезжают через реку на пароме и едут дальше снова прямым путем. Путь был обоим нашим путешественникам хорошо знаком. Копыта толстых бурых лошадей из Мекленбурга, принадлежавших Лебрехту Крёгеру, глухо стучали в такт по шоссе, и экипаж быстро подвигался вперед. Солнце палило, и пыль заволакивала вид. В этот день в виде исключения пообедали в 1 час и брат с сестрой выехали точно в 2. Таким образом они могли приехать на место вскоре после 4, потому что если извозчикам требуется на это три часа, то крёгерский кучер Йохен имел достаточно честолюбия, чтобы проехать этот путь в два часа.
   Тони покачивалась в мечтательном полусне. На ней была большая плоская соломенная шляпа, над которой она держала украшенный кружевами кремового цвета зонтик, такой же парусинно-серый, как и ее скромно сшитое, хорошо сидевшее платье, -- он лежал на спинке экипажа. Она красиво положила одну ногу на другую, на них красовались башмаки с перевязанными на крест шнурками и белые чулки. Тони сидела элегантно и удобно, откинувшись на спинку экипажа, как будто он был сделан специально для нее.
   Том, уже двадцатилетний юноша, одетый в аккуратно сшитый костюм из сине-серого сукна, надвинул свою соломенную шляпу на затылок и курил русские папиросы. Он не очень вырос, но его усы, более темные, чем волосы на голове и ресницы, начали сильно подвигаться вперед. Подняв по своему обыкновению немного вверх одну бровь, он смотрел на облака пыли и пробегавшие мимо по краям шоссе деревья.
   Тони сказала:
   -- Я еще никогда не радовалась так возможности попасть в Трафемюнде, как в этот раз... Во-первых, по всякого рода основаниям, Том; тебе совсем незачем смеяться над этим. Я хотела бы, чтобы у меня была возможность оставить одну парочку золотисто-желтых бакенбард еще на несколько миль дальше от себя... А затем, теперь это будет совсем иное Трафемюнде, там впереди у Шварцкопфов... Я не буду обращать никакого внимания на курортное общество: я его достаточно знаю... Да у меня и нет настроения для этого... Кроме всего этого, там все открыто для этого человека, он не стесняется; вот ты увидишь, -- в один прекрасный день он, мило улыбаясь, снова очутится около меня...
   Том бросил окурок папироски и взял новую из портсигара, на крышке которого была искусно выделана тройка, подвергшаяся нападению волков, подарок консулу от какого-то русского клиента. Папиросы, эти маленькие острые вещи с желтым мундштуком, были страстью Тома: он курил их массами и имел дурное обыкновение сильно затягиваться, так что, когда он начинал при этом говорить, у него изо рта медленно выходил дым обратно.
   -- Да, -- сказал он, -- что касается этого, то курортный сад кишит гамбуржцами. Ведь, консул Фритше, скупивший все, сам из Гамбурга. Папа говорит, что он в настоящее время делает вероятно блестящие дела... Впрочем, ты все-таки кое-что потеряешь, если не примешь некоторого участия в общей жизни... Петр Дёльман конечно тоже там; в это время он никогда не бывает в городе. Его дело идет, надо полагать, само собой собачьей рысью... комично! Да... И дядя Юстус несомненно тоже приедет туда в воскресенье и отдаст визит рулетке... Кроме того, там, я думаю, находятся в полном составе Мёльлендорпфы, Кистенмакеры и Гагенштрёмы.
   -- Ну конечно! как же можно обойтись без Сары Землингер...
   -- Ее зовут, между прочим, Лаурой, дитя мое, -- надо быть справедливым.
   -- С Юлинькой, конечно... Юлинька в это лето должна быть помолвлена за Августа Мёльлендорпфа н Юлинька это сделает. Тогда они будут окончательно принадлежать к нашему обществу. Ты знаешь Том! Эта семья... выскочек.
   -- Да, Боже мой!.. Штрунк и Гагенштрём выдвигаются в делах вперед, -- это самое главное...
   -- Само собой разумеется! и все, ведь знают, как они этого добиваются. Локтями, как ты знаешь... без всякой церемонии и стеснения... Дедушка говаривал о Генрихе Гагенштрёме: "у него быки приносят телят", -- это были его слова.
   -- Да, да, да, это там все равно, заработок ставится в большую заслугу, а что касается помолвки, то это вполне корректное дело. Юлинька станет госпожой Мёльлендорпф, а Август получит порядочное приданное.
   -- Ах... ты просто хочешь позлить меня, Том, вот и все... я презираю этих людей...
   Том начал смеяться, -- Боже мой!.. знаешь ты, всем придется помириться с ними. Как папа сказал недавно: они идут на повышение... меж тем как, например, Мёльлендорпфы... И потом Гагенштрёмам нельзя отказать в энергии. Герман стал уже очень полезным делу, а Мориц, не смотря на свою слабую грудь, окончил училище блестяще. Он, говорят, очень толковый малый и работает на юридическом.
   -- Хорошо... Но тогда меня радует, по крайней мере, что есть еще семьи, которым нет нужды кланяться им, и что, например, мы Будденброоки все-таки ж...
   Так сказал Том, -- но только не будем хвастаться. У каждой семьи есть свои слабые стороны, продолжал он тише, бросив взгляд на спину Йохена -- Как, например, обстоит дело с дядей Юстусом, это один Господь ведает. Папа всегда качает головой, когда он говорит о нем, и дедушка Крёгер должен был, насколько я знаю, несколько раз приходить ему на помощь с большими суммами... Да и с кузенами тоже обстоит не все в порядке: Юрген, который, как ты знаешь, хочет идти в университет, все еще не дошел до выпускного экзамена; а Якобом -- у Дальбека и Ко в Гамбурге, -- говорят, совсем недовольны. Ему никогда не хватает его денег, хотя он получает вполне достаточно, а в чем отказывает ему дядя Юстус, то посылает ему тетя Розалия... Нет, я нахожу, что не следует браться за камень. Между прочим, если ты хочешь удержаться наравне с Гагенштрёмами, то тебе все-таки следовало бы выйти замуж за Грюнлиха!
   -- Разве мы для того сидим в этом экипаже, чтобы говорить об этом? Да, да! Может быть, я и должна была бы сделать это, но я не хочу теперь думать об этом. Я хочу попросту позабыть об этом. Итак, мы едем к Шварцкопфам. Я их, насколько я знаю, никогда не видала... Они милые люди?
   -- О, Diederich Swattkopp, das is'n ganz passablen ollen Kierl [На нижне-германском диалекте: О, Дидерих Шварцкопф -- это обходительный хороший парень. Примеч. перев.]. Т.-е. он не всегда говорит так, а только, когда он выпьет больше пяти стаканов грогу. Раз, когда он был у нас в конторе, мы пошли вместе в общество корабельщиков. Он вливал в себя вино, как в бочку. Его отец родился на судне, плававшем в Норвегию, и потом сделался капитаном на этой линии. Дидерих прошел хорошую школу. Начальствование лоцманами ответственная и довольно хорошо оплачивающаяся должность. Он старый морской волк... но с дамами всегда галантен. Вот увидишь, он будет ухаживать за тобой...
   -- Вот как! -- Ну, а жена?
   -- Я сам не знаю его жены. Она, вероятно, тоже добродушная особа. Между прочим, у них есть сын, который в мое время был в седьмом или восьмом классе и теперь в университете... Посмотри, вон море! Еще четверть часа...
   Они ехали в аллее из молодых буковых деревьев некоторое расстояние около самого моря, которое мирно поблескивало на солнце голубым цветом. Вдали вынырнул круглый желтый маяк, им одно время было видно бухту и больверк, красные крыши городка и маленькую гавань с парусами и снастями судн. Потом проехали между первыми домами, оставили позади себя церковь и покатили вдоль "Передней линии", тянувшейся по берегу реки, к красивому маленькому дому, веранда которого густо заросла листвой винограда.
   Начальник лоцманов Шварцкопф стоял перед дверью своего дома и при приближении кареты снял свою морскую фуражку. Это был коренастый широкий мужчина с красным лицом, голубыми, как морская вода, глазами и седой колючей бородой, которая росла веером от одного уха до другого. Его вниз отвисший рот, в котором он держал деревянную трубку, и верхняя губа которого была брита и выглядела красной и выгнутой, производила впечатление достоинства и честной прямоты. Из-под открытого сюртука, украшенного золотыми бортами, виднелась белая пикейная жилетка. Он стоял, широко расставив ноги, и с несколько выпяченным животом.
   -- Право, это честь для меня, мадемуазель; вот это хорошо, что вы хотите побыть у нас некоторое время...-- Он осторожно снял Тони с коляски. -- Привет, господин Будденброок! Папа здоров? А жена консула?.. Искреннее удовольствие для меня!.. Ну-с, подвигайтесь, господа, ближе. Моя жена приготовила там что-то в роде маленькой закуски. -- Поезжайте в гостиницу к Педдерсену, -- сказал он на диалекте кучеру, который внес в дом сундук; -- там лошади будут хорошо накормлены... Ведь вы переночуете у нас, господин Будденброок?.. Да почему же нет? Надо же лошадям отдохнуть, а, кроме того, вы, ведь, не успеете сегодня доехать до города до наступления темноты...
   -- Знаете, здесь жить по меньшей мере так же хорошо, как там в кургаузе, -- сказала Тони четверть часа позже, когда все сидели на веранде за столом и пили кофе. -- Что за великолепный воздух! Запах морских порослей доходит даже досюда. Я ужасно рада, что я опять в Трафемюнде!
   Сквозь заросшие зеленью столбики веранды видна была широкая, блестевшая на солнце, река с челноками и мостиками для высадки, а на той стороне паромный дом на "Привале", выдвинувшемся полуострове Мекленбурга. Широкие маскообразные чашки с синими краями были необыкновенно грубы в сравнении с изящной старой фарфоровой посудой дома. Но стол, на котором у места Тони стоял букет луговых цветов, выглядел аппетитно, да и за поездку она успела проголодаться.
   -- Да, барышня увидит, что она здесь располнеет, -- сказала хозяйка. --Она выглядит несколько истрепанной, если позволите мне выразиться так. Это результат городского воздуха, а, кроме того, там масса Fêten (празднеств)...
   Госпожа Шварцкопф, дочь пастора из Шлутупа, была, по-видимому, в возрасте приблизительно 50 лет; она была на голову меньше Тони и довольно тщедушна. Ее еще черные, гладко и чисто причесанные волосы поддерживались сеткой с большими петлями. На ней было темно-коричневое платье с маленьким белым воротником, вязаным тамбурною иглою, и такими же манжетами. Она была чистоплотна, нежна и любезна и настоятельно угощала собственноручно испеченным хлебом с изюмом, который лежал в лодкообразной хлебнице, окруженной сливками, сахаром, маслом и сотовым медом. Эту хлебницу украшала тесьма, вышитая бисером. Работа эта принадлежала маленькой Мете, восьмилетней тихой маленькой девочке, которая сидела в шотландском платьице с рыжевато-русыми, висевшими вниз косичками около своей матери.
   Госпожа Шварцкопф извинилась за комнату, назначенную для Тони, в которой она привела в порядок свой туалет.
   -- Она так проста, -- сказала госпожа Шварцкопф.
   -- Что вы! Она премилая! -- сказала Тони. -- Оттуда видно море -- это самое главное. -- При этих словах она погрузила четвертый ломоть хлеба с изюмом в чашку кофе. Том разговаривал со стариком о "Вульленвевере", который в это время починяли в городе...
   Вдруг на веранду вошел с книгой молодой человек, приблизительно лет 20. Он снял свою серую касторовую шляпу и, покраснев, неуклюже поклонился.
   -- Ну, мой сын, -- сказал начальник лоцманов, -- ты пришел поздно... -- Затем он представил его -- Это мой сын, -- он назвал при этом его имя, которого Тони не разобрала. -- Учится на доктора... проводит у нас свои каникулы.
   -- Очень приятно, -- сказала Тони, как она это привыкла делать. Том поднялся и подал ему руку. Молодой Шварцкопф поклонился еще раз, положил свою книгу и, снова покраснев, завял место у стола.
   Он был среднего роста, довольно узок и у него были совсем светлые русые волосы. Только еще начавшие расти усы, такие же бесцветные, как и коротко подстриженные волосы, покрывавшие его длинную голову, были едва видны. Этому соответствовал необыкновенно светлый цвет лица; его кожа, как пористый фарфор, могла при малейшем поводе заливаться яркой краской. Глаза его были несколько темнее голубых глаз его отца и имели тоже не очень живое добродушно испытывающее выражение. Черты его лица были правильны и довольно приятны. Когда он начал есть, стали видны его необыкновенно ровные, хорошие и плотно стоявшие зубы, которые блестели, как полированная слоновая кость. Он носил серую глухую куртку с лацканами на карманах и резиновой пряжкой на спине.
   -- Да, я извиняюсь: я пришел слишком поздно, -- сказал он. Его речь была несколько тяжеловесна и скрипуча. -- Я немного зачитался на берегу моря и не посмотрел вовремя на часы. -- Затем он стал молча есть и время от времени пытливо осматривал Тома и Тони с ног до головы.
   Позже, когда Тони снова была принуждена хозяйкой взяться за еду, он сказал:
   -- Вы можете смело есть сотовый мед, мадемуазель Будденброок... Это чистый естественный продукт... Тут уже знаешь, что проглатываешь... Вы, знаете ли, должны основательно есть... Этот воздух здесь, он растрачивает... он ускоряет обмен веществ. Если вы не будете достаточно кушать, то вы потеряете в весе... -- У него была наивная и симпатичная манера при разговоре наклоняться немного вперед и иногда взглядывать не на то лицо, к которому он обращался, а на другое.
   Мать его прислушивалась с нежностью к тому, что он говорил, а затем взглянула в лицо Тони, чтобы узнать, какое впечатление произвели на нее слова ее сына. Но старый Шварцкопф сказал на диалекте:
   -- Ну, ты, господин доктор, перестань играть твоим обменом веществ... Мы знать ничего не хотим об этом. -- В ответ на эти слова молодой человек рассмеялся и, снова покраснев, взглянул на тарелку Тони.
   Начальник лоцманов несколько раз упоминал имя своего сына, но Тони никак не могла разобрать его. Оно звучало то как "Моор", то как "Морд" -- его невозможно было понять при широком нижненемецком выговоре старика.
   Когда обед закончился, и Дидерих Шварцкопф, откинув далеко назад от белого жилета фалды своего сюртука, благодушно посматривал на лучи солнца, и когда оба они с сыном закурили коротенькие деревянные трубки, а Том снова взялся за свои папиросы, -- между молодыми людьми завязался оживленный разговор о старых школьных историях, в котором Тони тоже приняла горячее участие. На сцену был извлечен господин Штенгель, -- Ты должен провести линию, а ты что делаешь? Ты проводишь черту! Жаль, что не было здесь Христиана: он мог изобразить это еще лучше...
   Один раз Том сказал, обращаясь к сестре и указывая на стоявшие перед ней цветы:
   -- Господин Грюнлих сказал бы: эти цветы необыкновенно украшают!
   Услышав это, Тони, покраснев от гнева, толкнула его в бок и бросила испуганный взгляд на молодого Шварцкопфа.
   В этот день необыкновенно долго не подавали кофе, и все долго сидели вместе. Было уже половина седьмого, и на той стороне над "Привалом" начали спускаться сумерки, когда начальник лоцманов поднялся.
   -- Ну-с, господа пусть извинят меня, -- сказал он. -- У меня есть еще дело в лоцманском доме... Мы едим в восемь, если позволите... Или сегодня немного позже, Мета, как ты думаешь?.. А ты, -- тут он опять назвал имя сына, -- только не рассиживай тут... Ступай-ка, да займись опять твоими костями...Мадемуазель Будденброок займется, вероятно, распаковкой вещей... Или если господа хотят пойти на берег моря... Не мешай только!
   -- Дидерих, Боже мой, почему ему нельзя посидеть еще -- тихо и с упреком сказала госпожа Шварцкопф. -- А если молодые люди хотят пойти на берег моря, почему бы не пойти и ему? Ведь у него каникулы, Дидерих!.. И при том разве он не может получить никакого удовольствия от пребывания наших гостей?

6.

   Тони проснулась на следующее утро в своей маленькой чистенькой комнате, мебель которой была обита ситцем, с светлыми цветами, с возбужденным радостным чувством, с каким открывают глаза в новом жизненном положении.
   Она села. Обхватив руками колена и откинув назад растрепанную голову, она жмурилась, глядя на узкие и ослепительные полоски дневного света, проникавшего в комнату сквозь закрытые ставни, и на свободе стала разбираться со вчерашними переживаниями.
   Почти ни одна мысль не напоминала ей о господине Грюнлихе. Город и отвратительная сцена в комнате ландшафтов, настояния семьи и пастор Кёллинг, -- все это осталось теперь далеко позади. Здесь она может просыпаться каждое утро беззаботно... Эти Шварцкопфы великолепные люди. Вчера вечером угощали настоящим апельсиновым боле и все чокались за счастливую совместную жизнь. Все были очень довольны. Старый Шварцкопф рассказывал морские истории, а молодой описывал Гёттинген, где он учился... Но, странно было то, что она все еще не знала его имени. Она напряженно ждала, когда произнесут его, но во время ужина его не называли по имени, а спросить, пожалуй, было не совсем удобно. Она напряженно думала... Более мой, как же зовут этого молодого человека? Моор... Морд? У него был такой добродушно лукавый смех, когда он просил воды и вместо этого слова произносил несколько букв с числами над ними, так что старик рассердился. Да, но это научная формула воды... правда не этой воды, потому что формула этой трафемюнденской жидкости, говорил он, конечно значительно сложнее. В ней можно во всякое время найти акалефу... У высшей власти свои собственные понятия сладкой воды... За эти слова он снова получил замечание от отца, так как он говорил в пренебрежительном тоне о высшей власти. Госпожа Шварцкопф все время искала в лице Тони следов удивления перед сыном и действительно, -- он говорил очень забавно и весело и вместе с тем учено... Он посвящал ей довольно много внимания, этот молодой человек. Она жаловалась, что во время еды ее голова становится горячей; она думает, что у ней слишком много крови... Что ответил он? Он осмотрел ее и сказал: да, артерии на висках полны, но это не исключает того, что у нее в голове не достаточно крови или недостаточно красных кровяных шариков... Может быть, у ней небольшая бледная немочь...
   Кукушка выскочила из резных стенных часов и ясно и громко прокуковала много раз. "Семь, восемь, девять", считала Тони. -- Встаю! И с этими словами она выскочила из кровати и одним толчком открыла ставни. Небо заволоклось, но светило солнце. Из окна была видна маячная башня и далеко позади нее слегка взволнованное море, ограниченное справа в виде дуги мекленбургским берегом и протянувшееся зеленоватыми и синими лентами; вдали оно сливалось с туманным горизонтом. "Потом я выкупаюсь, -- подумала Тони, -- но сначала надо, как следует, позавтракать, чтобы обмен веществ не производил у меня растраты..." С такими мыслями она принялась, улыбаясь и быстро двигаясь, за умывание и одевание.
   Было уже немного больше половины десятого, когда она оставила комнату. Дверь комнаты, где спал Том, стояла открытой. Он очень рано отправился назад в город. Уже здесь наверху вдоволь на высокорасположенном этаже, в котором были только спальные комнаты, пахло кофе. Это был по-видимому характерный запах маленького дома, и он увеличился, когда Тони спустилась вниз по скромной лестнице, снабженной по бокам цельными деревянными перилами, и прошла по коридору, около которого были расположены жилые комнаты, столовая и бюро начальника лоцманов. Свежая, в самом хорошем настроении, одетая в белое пикейное платье она вышла на веранду.
   Госпожа Шварцкопф сидела одна с сыном у стола с кофе, с которого часть посуды была уже убрана. Поверх коричневого платья на ней был кухонный фартук с синими клетками. Перед ней стояла корзинка с ключами.
   -- Тысячу извинений, -- сказала она поднявшись, -- что мы не подождали вас, мадемуазель Будденброок. Мы встаем рано, мы простые люди. Всегда есть сотни всяких дел... Шварцкопф в своем бюро... Не правда ли, мадемуазель не сердится?
   Тони с своей стороны тоже извинилась. -- Вы не думайте, пожалуйста, что я всегда так долго сплю. Меня мучит совесть. Но боле, которое мы пили вчера вечером...
   В этот момент молодой хозяин начал смеяться. Он стоял за столом, держа в руке коротенькую деревянную трубку. Перед ним лежала газета.
   -- Да, это вы виноваты, -- сказала Тони. -- Доброе утро!.. Вы все время чокались со мной... Теперь я заслуживаю только холодного кофе. Я должна была бы уже позавтракать и выкупаться.
   -- Нет, это было бы слишком рано для такой молодой дамы. В семь часов вода была, знаете ли, еще довольна холодна: 11 градусов... это немножко покусывает после тепла в кровати.
   -- Откуда же вы знаете, что я хочу купаться в воде комнатной температуры, monsieur? -- И Тони заняла место за столом. --Да вы сохраняли для меня кофе горячим, госпожа Шварцкопф?.. Но налью себе уж я сама... Очень благодарна!
   Хозяйка смотрела, как ее гостья откусила первый кусок.
   -- И мадемуазель хорошо спала первую ночь? Да, Боже мой! Матрас набит морской травой... Мы простые люди... Ну-с, желаю вам приятного аппетита и веселого дня. Мадемуазель встретит несомненно кое-каких знакомых на берегу моря... Если вам это будет приятно, мой сын пойдет с вами туда. Простите, -- я не могу больше побыть с вами: мне надо посмотреть за обедом. Я делаю жареную колбасу... Мы даем все, что мы можем.
   -- Я держусь сотового меда, -- сказала Тони, когда они остались одни. Видите, -- тут знаешь, что проглатываешь!
   Молодой Шварцкопф встал и положил трубку на перила веранды.
   -- Пожалуйста, курите. Нет, это мне нисколько не мешает. Когда я дома прихожу к завтраку, дым от сигары папы уже всегда в комнате... Скажите, -- спросила она вдруг, -- правда ли, что яйцо в питательном отношении равняется четверти фунта мяса.
   Он сделался багрово-красным. -- Вы хотите посмеяться надо мной, мадемуазель Будденброок? -- спросил он, смеясь и сердясь. -- Еще вчера вечером отец намылил мне голову за мою профессиональную узость, разговоры о медицине и за важничанье, как он сказал.
   -- Но я задала совершенно безобидный вопрос?! -- Тони от смущения даже перестала на один момент есть. -- Важничанье! Как можно говорить такие вещи!.. Я хотела кое-что узнать от вас... Боже мой, вы видите, -- я такая гусыня! Я была у Сеземи Вейхбродт одной из самых ленивых. А вы, мне кажется, так много знаете...-- В глубине души она подумала: важничанье? Когда находишься в обществе чужих людей, стараешься показать себя с самой лучшей стороны, выбираешь слова и стараешься понравиться, -- ведь, это же ясно...
   -- Ну да, это в известном отношении одно и то же -- сказал он польщенный. -- Что касается известных питательных веществ...
   Затем, в то время как Тони завтракала, а молодой Шварцкопф продолжал курить трубку, разговор перешел на Сеземи Вейхбродт, на время пребывания Тони в пансионе, на ее подруг, -- Герду Арнольдсен, которая теперь находилась опять в Амстердаме; болтали и о Армгард фон Шиллинг, белый дом которой можно было видеть с морского берега, -- по крайней мере, при ясной погоде...
   Позже, уже позавтракав и отерев рот, Тони спросила, показав на газету:
   -- Есть в ней что-нибудь новое?
   Молодой Шварцкопф засмеялся и покачал с насмешливым состраданием головой.
   -- Ах нет... Что может быть в ней нового?.. Знаете, -- эти "городские известия" жалкая газетка!
   -- Вот как?.. Но папа и мама постоянно выписывают ее?
   -- Да, конечно, -- сказал он и покраснел... -- Ведь, я тоже читаю ее, как вы видите, потому что нет ничего другого под руками. Но что крупный торговец консул такой-то предполагает так-то и так-то отпраздновать свою серебряную свадьбу, в этом нет ничего потрясающего... Да-да! Вы смеетесь... Но попробуйте прочтите другие газеты: "Кёнигсбергскую Гартунгскую газету" или "Рейнскую газету"... там вы найдете кое-что иное! Что бы там ни говорил прусский король...
   -- А что он говорит?
   -- Да... нет, я не могу, к сожалению, процитировать его слова даме...--и он снова покраснел. -- Он отозвался довольно немилостиво об этой прессе, -- продолжал он с несколько вынужденной иронической улыбкой, которая одно мгновение неприятно подействовала на Тони. -- Она относится, знаете, не особенно милостиво к правительству, дворянам, попам и юнкерам... она умеет очень ловко проводить цензуру за нос...
   -- Ну, а вы, вы тоже относитесь к дворянам не милостиво?
   -- Я? -- спросил он и смешался... Тони встала.
   -- Ну, об этом мы поговорим в другой раз. А что если я пойду на морской берег. Посмотрите, море стало почти совсем голубым. Сегодня уже не будет дождя. У меня величайшее желание еще раз как-нибудь кинуться в море. Не хотите-ли пойти со мной?..

7.

   Она надела свою большую соломенную шляпу и раскрыла зонтик, потому что была страшная жара, хотя с моря дул небольшой ветер. Рядом с ней шел молодой Шварцкопф в серой шляпе с книгой в руке и иногда рассматривал ее с боку. Они пошли вдоль "Передовой линии" и отправились гулять по курортному саду, в котором было совершенно тихо, а дорожки, усыпанные хрящом, и грядки роз были совершенно лишены тени. Павильон для оркестра, спрятанный между хвойными деревьями, молча стоял против кургауза, кондитерской и против обоих швейцарских зданий, соединенных между собой длинным промежуточным строением. Было около половины двенадцатого. Курортные посетители находились в это время, надо полагать, еще на морском берегу.
   Тони и молодой Шварцкопф прошли по площадке для детских игр, на которой стояли скамейки и большие качели. Они пошли близко мимо здания с теплыми ваннами и продолжали медленно путь по променаду. Солнце жгло траву и под влиянием его лучей от клевера и травы, в которой сидели и летали жужжа синие мухи, исходил горячий пряный запах. С моря, в дали которого время от времени сверкали маленькие пенистые гребешки волн, доносился монотонный глухой шум.
   -- Вы что это собственно читаете? -- спросила Тони.
   Молодой человек взял книгу в обе руки и быстро перелистал ее с конца к началу.
   -- Ах, это совсем не для вас, мадемуазель Будденброок! Сплошь кровь и внутренности и всякий ужас... Посмотрите, вот тут как раз идет речь об отеке легких, попросту: о водянке. При этой болезни ячейки легких наполняются особой водянистой жидкостью... это в высшей степени опасно и происходит при воспалении легких. Когда оно принимает дурные формы, невозможно больше дышать и человек попросту умирает. И все это от начала и до конца описывается вполне холодно...
   -- Фи!.. Но раз хочешь стать доктором... Я позабочусь о том, чтобы вы стали нашим домашним врачом, когда позже когда-нибудь Грабов уйдет на покой. Вот вы увидите!
   -- Да?.. Теперь позвольте спросить вас, что читаете вы, мадемуазель Будденброок?
   -- Вы знаете Гофмана? -- спросила Тони.
   -- Того, что с капельмейстером и золотым горшком? Да, это очень хорошо... Но, знаете ли, это все-таки больше для дам. Мужчины в наше время должны читать кое-что иное.
   -- Теперь я должна спросить вас об одном, -- сказала Тони, пройдя еще несколько шагов, и наконец решилась. -- Именно: как зовут вас собственно, ваше имя? Я его ни разу не могла разобрать... это меня страшно нервирует! Я прямо-таки ломала голову себе над этим.
   -- Вы ломали себе над этим голову?
   -- Ах, не ставьте меня, пожалуйста, в еще более затруднительное положение! Конечно, это не совсем удобно, что я спрашиваю; но я любопытна... Впрочем, пока я живу, мне нет необходимости узнавать его.
   -- Ну, меня зовут Мортен, -- сказал он и покраснел так, как еще ни разу с ним не случалось.
   -- Мортен? Это красиво!
   -- Ну, красиво...
   -- Ну, да, Боже мой... все-таки красивее, чем если бы вас звали Гинц или Кунц. В нем что-то особое, что-то иностранное...
   -- Вы настроены романтически, мадемуазель Будденброок; вы слишком много читали Гофмана... Да, а дело обстоит совершенно просто: мой дед был полунорвежец и носил имя Мортена. Я крещен по нему. Вот и все...
   Тони осторожно спустилась через высокий острый камыш, который рос на краю голого морского берега. Перед ними лежал ряд деревянных береговых павильонов с их куполообразными крышами и оставлял не загороженным вид на береговые корзины, которые стояли ближе к воде и вокруг которых расположились в теплом песке отдельные семьи: дамы в предохранительных пенсне с синими стеклами и томиками, взятыми из библиотеки; мужчины в светлых костюмах, рисовавшие от нечего делать тростью на песке; загорелые дети с большими соломенными шляпами на головах, -- они копались, валялись, рыли колодцы, пекли в деревянных формочках пироги, прокапывали туннели, бродили босиком в мелких волнах и пускали плавать корабли... С правой стороны в море вдавалось деревянное купальное строение.
   -- Ну-с, теперь мы отправимся прямым путем к мёльлендорпфскому павильону, -- сказала Тони. -- Свернем немного в сторону!
   -- Охотно... но вы вероятно присоединитесь к этим господам... Я присяду вон там позади на камнях.
   -- Присоединиться... да, да, я должна с ними поздороваться! Но это мне очень противно, надо вам сказать, я приехала сюда, чтобы найти здесь мир...
   -- Мир? а кто же вас преследует?
   -- Ну! кто...
   -- Послушайте, мадемуазель Будденброок, я тоже должен задать вам один вопрос... но это при случае позже, когда будет время. Теперь позвольте попрощаться с вами. Я сяду вон там позади на камнях...
   Может быть, мне следовало бы представить вас, господин Шварцкопф? -- важно спросила Тони.
   -- Нет, нет, -- поспешил ответить Мортен, -- благодарю вас. Я, знаете-ли, едва-ли подхожу к этому обществу. Я сяду вон там на камнях.
   В то время как Мортен Шварцкопф направился в правую сторону к большим каменным глыбам, Тони приблизилась к обществу, которое было довольно многочисленно, -- группа, расположившаяся перед Мёльлендорпфским павильоном и состоявшая из семей Мельлендорпф, Гагенштрём, Кистенмакер и Фритше.
   Если не считать консула Фритше из Гамбурга, владельца курорта, и Петра Дёльмана, этого Suitier, то оно состояло исключительно из дам и детей, потому что были будни, и все мужчины находились в городе у своих дел. Консул Фритше, пожилой господин с гладко выбритым почтенным лицом, возился вверху в открытом павильоне с подзорной трубой, которую он наставлял на видневшееся в дали парусное судно. Петр Дёльман в соломенной шляпе с большими полями и кругло подстриженный а lá моряк бородой, стоял и беседовал с дамами, которые лежали на пледах в песке или сидели на маленьких креслах, обтянутых парусиной: игравшая лорнеткой жена сенатора Мельлендорпфа, урожденная Лянггальс, вокруг ее головы неровно расположились седые волосы; госпожа Гагенштрём вместе с Юлинькой, которая осталась довольно низенького роста, -- она как и ее мать уже носила бриллиантовые серьги в ушах; жена консула Кистенмакера с дочерьми и жена консула Фритше, морщинистая маленькая дама, носившая чепец и исполнявшая на курорте роль хозяйки. Красная и истомленная она ни о чем больше не думала, как только о вечерах, детских балах, лотереях и прогулках на парусных лодках... В некотором отдалении от нее сидела дама, на обязанности которой было читать ей вслух. Дети играли у воды.
   "Кистенмакер и сын" была расцветавшая винная торговля, начавшая в последние годы выводить К. Ф. Кёппена из моды. Оба сына, Эдуард и Стефан, уже работали в отцовском деле. Консул Дёльман совсем не обладал изысканными манерами, которые были, например, у Юстуса Крёгера. Он был простой Suitier, "свитский", специальностью которого была добродушная грубость. Он позволял себе в обществе необыкновенно много вольностей, потому что знал, что пользовался благодаря своему веселому характеру и смелым и шумным манерам любовью, в особенности у дам. Когда на одном обеде у Будденброоков слишком долго замедлилось появление какого-то блюда, а хозяйка смешалась и оставшееся без занятия общество начало расстраиваться, он восстановил хорошее настроение, загремев своим обширным и шумным голосом на весь стол на диалекте:
   -- Госпожа консульша, я начинаю беситься от нетерпения!
   В следующий момент он принялся рассказывать тем же оглушительным и грубым голосом сомнительные анекдоты, которые он приправлял нижненемецкими оборотами... Ослабевшая жена сенатора Мёльлендорпфа вскрикивала каждый раз вне себя от смеха:
   -- Бог мой! Господин консул, перестаньте на одно мгновение!
   Тони Будденброок была встречена Гагенштрёмами холодно, остальное общество приняло ее с большой сердечностью. Даже консул Фритше поспешил спуститься по лестнице павильона, потому что он надеялся, что по крайней мере в следующем году Будденброоки снова помогут увеличить население курорта.
   -- Весь ваш! -- сказал Дёльман возможно изысканным образом, потому что он знал, что мадемуазель Будденброок не особенно жаловала его манеры.
   -- Мадемуазель Будденброок!
   -- Вы здесь?
   -- Как это мило!
   -- И с каких пор?
   -- И что за восхитительный туалет у вас! -- Было сказано "васхитительный".
   -- Где же вы живете?
   -- У Шварцкопфа?
   -- У начальника лоцманов?
   -- Как оригинально!
   -- Я нахожу это необычайно оригинальным!
   -- Вы живете в городе? -- повторил консул Фритше, владелец кургауза, не подавая виду, что это подействовало на него неприятно...
   -- Может быть, вы нам доставите удовольствие, приняв участие в ближайшем Réunion (танцевальном вечере)? -- спросила его супруга...
   -- О, только на короткое время в Трафемюнде? -- ответила другая дама...
   -- Вы не находите, что Будденброоки несколько чересчур обособляются? -- обратилась госпожа Гагенштрём к жене сенатора Мёльлендорпфа...
   -- А вы еще не купались? -- спросил кто-то. -- Кто еще сегодня из молодых дам не купался? Маничка, Юлинька, Лизочка? Само собой разумеется, ваши подруги пойдут с вами, мадемуазель Антонина...
   Несколько молодых девушек отделилось от общества, чтобы идти с Тоней купаться, и Петр Дёльман не отказал себе в удовольствии проводить дам вдоль морского берега.
   -- Боже! помнишь ты еще наши совместные путешествия в школу когда-то? -- спросила Тони Юлиньку Гагенштрем.
   -- Д-да! Вы всегда играли роль сердитой, -- сказала Юлинька с сострадательной улыбкой.
   Все шли несколько выше морского берега по деревянной настилке, состоявшей из попарно сложенных досок, по направлению к купальне. Когда они проходили мимо камней, где сидел Мортен Шварцкопф с книгой, Тони быстрым движением головы кивнула ему несколько раз издали. Кто-то осведомился:
   -- С кем ты кланяешься, Тони?
   -- Ах, это молодой Шварцкопф, -- сказала Тони; -- он провожал меня к вам...
   -- Эго сын начальника лоцманов? -- спросила Юлинька Гагенштрём и зорко посмотрела своими блестящими черными глазами на Мортена, который в свою очередь с некоторой меланхолией глядел на элегантное общество молодых девушек. Тони сказала громким голосом:
   -- Я жалею об одном: что здесь нет, например, Августа Мёльлендорпфа... В будни тут на берегу моря должно быть очень скучно!

8.

   Так начались для Тони прекрасные летние недели, быстро протекавшие и самые приятные, какие ей когда- либо приходилось прожить в Трафемюнде. Она расцвела; ничто не тяготило ее больше, в ее движения вернулись задорность и беззаботность. Консул, приезжавший с Томом и Христианом по воскресеньям в Трафемюнде, смотрел на нее с удовольствием. Позже все обедали за table d'hote, пили, слушая курортный оркестр, кофе под крышей палатки кондитерской и глядели в зале на рулетку, вокруг которой теснились веселые люди, как Юстус Крёгер и Петр Дёльман. Консул не играл никогда.
   Тони грелась на солнце, купалась, ела жареную колбасу с соусом из пряничных орехов и делала с Мортеном большие прогулки: по шоссейной дороге в соседнее местечко, вдоль морского берега к высоко расположенному, "морскому храму", откуда было видно на далекое расстояние море и суша, или на гору в лесок, который находился за кургаузом и в котором на верху висел большой колокол, призывавший к table d'hote... Или они плыли в лодке на веслах через Трафе к "Привалу", где можно было найти янтарь...
   Мартен оказался занимательным спутником, хотя его мнения были несколько горячи и отрицательны. У него было всегда наготове о всех вещах строгое и справедливое суждение, которое он произносил в решительной форме, хотя он и краснел при этом. Тони это огорчало, и она бранила его, когда он с несколько неловким, но гневным жестом объявлял всех дворян идиотами и несчастными; но она очень гордилась тем, что он открыто и доверчиво высказывал ей свои взгляды, которые скрывал от родителей. Однажды он сказал:
   -- Мне нужно рассказать вам еще кое что: в моей комнате в Гёттингене у меня стоит полный скелет... знаете, такой костяной остов, кой - как стянутый проволокой. Ну вот, на этот скелет я надел старую полицейскую форму... ха, ха, ха! Ну скажите: разве это не великолепная выдумка? Но, ради Бога, -- не говорите об этом моему отцу!
   Тони часто бывала в кругу своих городских знакомых на берегу моря и в курортном саду или ее приглашали принять участие в том или ином Réunion (танцевальном вечере) и катании на парусных лодках. Тогда Мортен "сидел на камнях". Эти камни сделались у них с первого дня термином, имевшим вполне определенное значение. "Сидеть на камнях" означало "сидеть в одиночестве и скучать". Когда наступал дождливый день, закутывавший море со всех сторон в серое покрывало, так что оно совершенно сливалось с глубоким небом, когда берег становился грязным, и вода затопляла дороги, тогда Тони говорила:
   -- Сегодня мы должны оба сидеть на камнях... т.-е. на веранде или в комнате. Больше ничего не остается делать: вы должны, Мортен, сыграть мне ваши студенческие песни, хотя мне нестерпимо скучно.
   -- Да, -- сказал Мартен, -- сядем... Но знаете, -- когда вы здесь, то это уже не камни... -- Он между прочим не сказал бы ничего подобного, если бы тут был его отец. При матери он не стеснялся.
   -- Что такое? -- спрашивал начальник лоцманов, когда после обеда Тони и Мортен одновременно вставали и намеревались исчезнуть...--Это куда-же собрались молодые люди?
   -- Я хотел-бы проводить мадемуазель Антонину к "Морскому храму".
   -- Вот как, ты хотел-бы? -- Скажи мне, мой сын filius, не было ли бы в конце концов более подходящим для тебя усесться в своей комнате и повторить нервные стволы? Ведь, пока ты снова попадешь в Гёттинген, ты все позабудешь...
   Но госпожа Шварцкопф говорила нежно: "Дидерих, Бог мой! -- почему же ему нельзя пойти с ней? Разреши ему пойти! Ведь, у него каникулы! И разве ему нельзя получить никакого удовольствия от пребывания у нас нашей гостьи? -- Кончалось тем, что они уходили.
   Они шли вдоль морского берега в самом низу у воды,--там, где песок покрывается водой прилива, обтачивается и затвердевает, так что можно идти без труда; где повсюду лежат маленькие обыкновенные белые раковины и другие продолговатые, большие, опалового цвета, а между ними желто-зеленая мокрая морская трава с круглыми пустыми плодами, которые щелкают, когда их раздавливают; и морская крапива, простая, цвета воды, а также красно-желтая, ядовитая, обжигающая ногу, когда во время купания прикасаешься к ней...
   -- Хотите знать, как глупа я была раньше? -- сказала Тони. -- Я хотела вытащить из морской крапивы пестрые звезды. Однажды я набрала целую массу этой крапивы в носовой платок, унесла ее домой и положила заботливо на балкон на солнце, чтобы она испарилась и высохла... тогда, думала я, останутся одни звезды. Да, -- хорошо... Когда я позже заглянула туда, на месте виднелось довольно большое мокрое пятно. Чувствовался небольшой запах гнилых морских водорослей...
   Они шли. Вблизи слышался ритмический шум длинно вытянувшихся волн, в лицо веял свежий соленый ветер, который не встречал на своем пути препятствий, окутывал уши и вызывал приятное головокружение, легкое оглушение... Они шли в этой обширной, мирной тишине у моря, придававшей каждому маленькому шуму, далекому или близкому -- таинственное значение...
   С левой стороны находились изрытые обрывы из желтой глины и гальки, одинаковые, со все вновь выступающими углами, скрывавшими изгибы берега. Так как берег сделался слишком каменистым, они в одном месте поднялись вверх, чтобы продолжать свой идущий и гору путь к "Морскому храму" через лесок. "Морской храм", круглый павильон, был построен из грубой бересты и досок, -- внутренняя сторона их была покрыта надписями, инициалами, сердцами, стихотворениями... Тони и Мортен сели на грубо сделанную скамью, стоявшую сзади в одной из маленьких отделенных друг от друга камер, которые были обращены к морю и в которых чувствовался такой же запах дерева, как в отделеньицах купальни.
   В этот послеобеденный час здесь на верху было тихо и торжественно, слышались голоса нескольких птиц, а легкий шорох деревьев смешивался с шумом моря, которое распростерлось там глубоко внизу и на котором вдали виднелись снасти корабля. Сидя здесь в месте, защищенном от ветра, игравшем время от времени вокруг их ушей, они вдруг ощутили склонявшую к раздумью тишину.
   Тони спросила:
   -- Направляется он сюда или идет мимо?
   -- Что? -- сказал Мортен своим тяжеловесным голосом... и как бы пробуждаясь от какого-то глубокого забытья, он проговорил быстро: -- Он идет мимо. Это "Бюргермейстер Штеенбок", он идет в Россию. -- Я не хотел бы туда, -- прибавил он после небольшой паузы. -- Там, говорят, дело обстоит еще более возмутительно, чем у нас!
   -- Так, -- сказала Тони. -- Вы по-видимому опять намерены взяться за дворян, Мортен, -- я это вижу по вашему лицу. Не хорошо с вашей стороны... Вы когда-нибудь знавали хоть одного?
   -- Нет! -- вскричал Мортен почти в возмущении. -- Слава Богу, не приходилось!
   -- Да, да, ну вот видите! А я знала. Правда девушку, -- Армгард фон Шиллинг -- она живет вон там на той стороне, и я вам уже рассказывала о ней. Так вот, она была добродушнее, чем вы и я, она почти не знала, что она "фон", дворянка, ела итальянскую колбасу и говорила о своих коровах...
   -- Несомненно, есть исключения, мадемуазель Тони, -- горячо сказал он. -- Но послушайте... Вы молодая девушка, вы на все смотрите с личной точки зрения. Вы знаете одну дворянку и говорите: но ведь, она хороший человек! Конечно... но не надо знать ни одного, чтобы иметь право осудить их всех! Потому что дело, знаете, идет о принципе, о строе. Да, в ответ на это вам приходится молчать... Как? Одному надо только родиться, чтобы стать избранным и благородным... он может на нас не таких, как он, смотреть с презрением...--на нас, которые никакими заслугами не могут достичь его высоты? -- Мортен говорил с наивным и добродушным возмущением; он попытался делать соответствующие жесты, увидел сам, что они были неловки и оставил их. Он продолжал дальше. Он был в ударе. Он сидел, склонившись вперед, держа большой палец между пуговицами своей куртки и придал своим добродушным глазам упорное выражение...--Мы, буржуазия, третье сословие, как нас называли до сих пор, мы хотим, чтобы с этих пор существовало только дворянство, дающееся заслугами, мы не признаем больше гнилого дворянства, мы отвергаем теперешнее распределение сословий по рангам... мы хотим, чтобы все люди были свободны и равны, чтобы никто не был подчинен одному лицу, а чтобы все были подвластны только законам!.. Не должно быть больше никаких привилегий и никакого произвола!.. Все должны быть равноправными детьми государства и как нет никаких посредников между простым человеком и Господом Богом, так и гражданин должен стоять в непосредственном отношении к государству!.. Мы хотим свободы прессы, ремесл, торговли... Мы хотим, чтобы все люди могли конкурировать друг с другом без преимуществ, и чтобы венец доставался тому, кто заслужит... Но мы порабощены, скованы... Что я хотел сказать? Да, вот посмотрите: четыре года тому назад были возобновлены союзные законы, касавшиеся университетов и прессы--не дурны законы! Нельзя написать правды или учить истине, которая, быть может, не согласуется с существующим порядком вещей... Понимаете? Правда подавляется, ее лишают слова... а почему? -- В угоду идиотскому, устаревшему, негодному сословию, которое, как всякий знает, рано или поздно будет все равно упразднено!.. Я думаю, что вы не понимаете этой гадости! Сила, глупая грубая минутная полицейская сила, лишенная понимания духовного и нового... Нет, оставляя все другое в стороне, я скажу еще только одно... Прусский король совершил большую несправедливость. Тогда в тринадцатом году, когда в стране были французы, он созвал нас и обещал нам конституцию... мы пришли, мы освободили Германию...
   Тони, рассматривавшая его сбоку, подперев подбородок рукою, подумала одно мгновение серьезно, мог ли он действительно сам помогать прогнать Наполеона.
   -- Вы думаете, он сдержал свое обещание? Ах нет! -- Теперешний король произносит красивые речи, он мечтатель, романтик, как вы, мадемуазель Тони... Вы должны только обратить внимание на одно обстоятельство: когда философы и поэты только что преодолели и отбросили известную истину, известный взгляд, принцип, тогда является понемногу король, который как раз только теперь дошел до этой истины, который таким образом считает именно ее самым новым и лучшим и полагает, что он должен следовать ей... Да, так обстоит дело с королевской властью! Короли не только люди, они даже в высшей степени посредственные люди, они всегда на несколько почтовых миль позади... Ах, с Германией произошло так, как с одним студентом-буршем, у которого во время освободительных войн была мужественная и полная подъема молодость, и который теперь стал жалким филистером...
   -- Да, да, -- сказала Тони. -- Все это хорошо. Но позвольте мне спросить вас об одном: что вам собственно за дело до этого? Ведь, вы совсем не пруссак...
   -- Ах, это все равно, госпожа Будденброок! Да, я называю вас по фамилии и при том с целью... и я собственно должен был бы сказать "мадемуазель Будденброок", чтобы воздать вам то, на что вы имеете полное право. Разве у нас люди более свободны, равны, живут более по-братски, чем в Пруссии? Как тут, так и там -- преграды, отдаление, аристократия!.. Вы симпатизируете дворянам? Потому что вы сама дворянка! Да, да, вы этого еще не знали?.. Ваш отец большой человек, а вы принцесса. Нас, не принадлежащих к вашему кругу господствующих семей, отделяет от вас пропасть. Вы можете, конечно, раз как-нибудь пойти с одним из нас для отдыха немного погулять по берегу моря, но когда вы снова вступаете в свой круг привилегированных и избранных людей, тогда приходится сидеть на камнях... -- Голос его звучал чуждо и до крайности возбужденно.
   -- Мортен, -- печально сказала Тони. -- Значит, вы все-таки сердились, когда вам приходилось сидеть на камнях. Ведь, я же просила у вас позволения представить вас...
   -- О, вы как молодая девушка, мадемуазель Тони, смотрите на дело опять-таки с слишком личной точки зрения. Ведь, я говорю в принципе... Я говорю, что у нас нет братских человеческих отношений, как их нет в Пруссии... А если мои слова и носят личный характер, -- продолжал он после маленькой паузы более тихим голосом, из которого однако же не исчезло своеобразное возбуждение, -- то я имею в виду не настоящее, а скорее будущее... когда вы в качестве мадам такой-то окончательно исчезнете в вашем аристократическом кругу... и тогда можно будет всю свою жизнь сидеть на камнях...
   Он замолчал. Молчала и Тони. Она не смотрела больше на него, а глядела в другую сторону, на дощатую стену около нее. Довольно долгое время царила тягостная тишина.
   -- Вы помните, -- снова начал Мортен, -- что я вам сказал один раз: мне хотелось-бы спросить вас об одной вещи? Да, этот вопрос занимает меня с первого дня, как вы приехали, -- должен я вам сказать... Не старайтесь угадать! Вы не можете знать, о чем я думаю. Я спрошу вас об этом в другой раз, при случае. Мне не к спеху; собственно говоря, это меня совсем не касается, простое любопытство... Нет, сегодня я поведаю вам только одно... нечто другое... посмотрите.
   С этими словами Мартен вытащил из кармана куртки конец узкой с пестрыми линиями ленты и взглянул Тони в глаза с чувством ожидания и триумфа.
   -- Как мило, -- сказала она, не понимая. -- Что это значит?
   Мортен заговорил торжественно:
   -- Это означает, что я принадлежу к корпорации буршей--теперь вы знаете! У меня есть фуражка тех же цветов, но я ее надел на время каникул на голову скелета в полицейской форме... потому что здесь мне нельзя показаться в ней, понимаете... Ведь, я могу рассчитывать на то, что вы не выдадите меня? Если бы мой отец узнал об этом деле, то случилось-бы несчастье...
   -- Об этом не может быть и речи, Мортен! Нет, на меня вы можете положиться!.. Но я ничего не знаю об этом... Вы все в заговоре против дворян?.. Чего вы хотите?
   -- Мы хотим свободы! -- воскликнул Мортен.
   -- Свободы? -- переспросила она.
   -- Ну да, свободы, знаете, свободы!..--повторил он, сделав рукой неуверенное, несколько неуклюжее, но вдохновленное движение вперед, вниз, по направлению над морем и при том не в ту сторону, где мекленбургский берег ограничивал бухту, а туда, где море было открыто, где оно тянулось к исчезнувшему горизонту все более суживавшимися зелеными, синими, желтыми и серыми линиями, слегка кудрявое, великолепное и необозримое...
   Глаза Тони следили за направлением его руки; еще немного и руки обоих, лежавшие рядом на шероховатой скамье, должны были соединиться; они глядели вместе в одну и ту же даль. Они долго молчали, и к ним доносился спокойный и тяжеловесный шум моря... И Тони вдруг показалось, что она присоединилась к Мортена в его большом неопределенном только предчувствующем и тоскующем понимании того, что означала "свобода".

9.

   -- Странно, что у моря нельзя скучать, Мортен. Попробуйте раз полежать в другом месте три или четыре часа на спине, ничего не делая, не отдаваясь ни единой мысли...
   -- Да, да... Впрочем, должен сознаться, что прежде я иногда скучал, мадемуазель Тони. Но это было несколько недель тому назад...
   Пришла осень, подул первый сильный ветер. По небу поспешно плыли серые, тонкие и разорванные облака Мутное взъерошенное море было покрыто во всю ширь пеной. На берег набегали большие сильные волны с неумолимым и внушавшим страх покоем; они величаво склонялись, образуя темно-зеленое блестящее как металл закругление и с грохотом бросались на песок.
   Сезон пришел к полному концу. Та часть морского берега, которая раньше заполнялась массой курортных гостей и где павильоны теперь были частью уже разобраны за исключением немногих корзин для сидения, как бы вымерла. Тони и Мортен поместились после обеда в отдаленной местности, -- там, где начинались желтые глиняные стены и где волны, разбиваясь о "камень чаек", высоко вскидывали свою шипучую пену. Мортен устроил для Тони плотно сбитую горку из песка, она оперлась на нее спиной, положив ноги, одетые в белые чулки и башмаки с бантом на крест, одну на другую; на ней была мягкая осенняя серая жакетка с большими пуговицами. Мортен лежал на боку, обернувшись к ней лицом и оперев подбородок на руку. Над морем время от времени пролетала чайка и издавала свой хищный крик. Они глядели на зеленые, проросшие морской травой стены волн, угрожающе набегающих на берег и разбивающихся в массы брызг о каменную глыбу, которая преграждала им путь... смотрели на этот блуждающий вечный грохот, который оглушает, заставляет молчать и убивает чувство времени.
   Наконец Мортен сделал движение, как бы будя себя сам, и спросил:
   -- Итак вы скоро уезжаете, мадемуазель Тони?
   -- Нет... как так? -- сказала Тони рассеянно и не понимая вопроса.
   -- Бог мой, ведь, теперь уже десятое сентября... мои каникулы тоже скоро кончаются... Сколько еще может это продолжаться? Радуетесь вы, что скоро снова попадете в городское общество?.. Скажите: конечно, те господа, с которыми вы танцуете, очень милые люди?.. Нет, я не об этом хотел спросить вас. Теперь вы должны ответить мне на один вопрос, -- сказал он с внезапной решимостью, устраиваясь поудобнее и глядя на нее. -- Это тот вопрос, о котором я так долго молчал... знаете? Так вот! Кто такой господин Грюнлих?
   Тони вздрогнула, быстро взглянула ему в лицо, и глаза ее начали блуждающе глядеть в пространство, как у человека, которому напомнили о далеком сне. При этих словах в ней пробудилось чувство, испытанное ею во время сватовства господина Грюнлиха: чувство важности своей личности.
   -- Вот что хотите вы знать, Мортен? -- с просила она серьезно. -- Хорошо, -- в таком случае я скажу вам это. Вы понимаете, -- мне, правда, было в высшей степени неприятно, что Томас назвал в первый же день это имя, но так как вы все равно слышали его слова... одним словом, -- господин Грюнлих, Бендикс Грюнлих это друг моего отца по коммерческим делам, богатый купец из Гамбурга, просивший, когда я была в городе, моей руки... но нет! -- быстро ответила она, поймав одно движенье Мортена, -- я отклонила его предложение, я не могла решиться дать ему моего слова на всю жизнь.
   -- А почему нет... позвольте спросить вас? -- неловко сказал Мортен.
   -- Почему? О, Боже, -- потому что я его терпеть не могла! -- воскликнула она почти возмущенно... --Вам надо было-бы познакомиться с ним и посмотреть, как он выглядит и как он держится! У него между прочим золотисто-желтые бакенбарды... совершенно неестественно! Я убеждена, что он красит их тем самым порошком, которым золотят орехи к Рождеству... Кроме того он лживый человек: он вилял хвостом перед моими родителями и бесстыдным образом говорил им только что им по душе...
   Мортен перебил ее:
   -- А что значит?.. Вы мне должны сказать еще одно... что значит: "это украшает весьма необыкновенно"?
   Тони начала нервно и отрывисто смеяться.
   -- Да... так говорил он, Мортен! Он не говорил: "это выглядит красиво" или "это украшает комнату", а его слова были: "это украшает весьма необыкновенно"... до такой степени нелепый человек он, уверяю вас... При этом он был в высшей степени навязчив: он не отставал от меня, хотя я никогда не относилась к нему иначе как с иронией. Один раз он мне устроил сцену, во время которой принялся плакать... Ну, подумайте: мужчина, который плачет ...
   -- Он, должно быть, горячо любил вас, -- тихо сказал Мортен.
   -- Но что мне за дело до этого! -- воскликнула она удивленная, повернувшись на своей горке из песку на бок...
   -- Вы жестоки, мадемуазель Топи... Вы всегда такая жестокая? Скажите мне, Вы этого господина Грюнлиха терпеть не могли, но чувствовали ли вы когда-нибудь привязанность к кому-нибудь другому?.. Я иногда думаю: может быть, у вас холодное сердце! Я хочу сказать вам одно... это такая истина, в которой я могу поклясться вам: мужчина не нелеп, если плачет по поводу того, что вы о нем слышать не хотите... это так. Я не уверен, далеко не уверен, что я тоже не... Видите-ли, вы избалованное, аристократичное существо... Вы всегда смеетесь над людьми, которые надают к вашим ногам? У вас действительно холодное сердце?
   После коротенького смеха у Тони вдруг начала дрожать верхняя губа. Она бросила на него несколько продолжительных грустных взглядов, блестящие глаза ее стали медленно наполняться слезами, и она сказала:
   -- Нет, Мортен, вы такого мнения обо мне!.. Вы не должны так думать обо мне.
   -- Я и не думаю так о вас! -- воскликнул Мортен со смехом, в котором слышались волнение и с трудом скрытое торжество... Он прямо вертелся, так что в заключении оказался около нее, лежа на животе; опершись на локти, он схватил обеими руками ее руку и взглянул своими голубыми как сталь, добродушными глазами ей в лицо.
   -- И вы... вы не станете смеяться надо мной, если я вам скажу, что...
   -- Я знаю, Мортен, -- тихо перебила его Тони, смотря в сторону на свою свободную руку, в которой она медленно пропускала песок между пальцами.
   -- Вы знаете...! И вы... вы, мадемуазель Тони...
   -- Да, Мортен. Я очень ценю вас. Я вас очень люблю. Вы мне милее, чем все, кого я знаю.
   Он вскочил на колени, сделал руками несколько движений и не знал, что ему делать. Затем поднялся на ноги, тотчас же снова опустился около нее и воскликнул голосом, который застревал в горле, колебался, менялся и становился снова звучным от счастия:
   -- Ах, благодарю вас, благодарю вас! Вот видите, -- теперь я так счастлив, как еще никогда не был в моей жизни!.. --и он принялся целовать ее руки.
   Вдруг он заговорил тише:
   -- Вот вы скоро уедете в город, Тони, и через четырнадцать дней кончаются мои каникулы... затем я должен опять вернуться в Гёттинген. Но обещайте мне, что вы не забудете этих минут, проведенных здесь на берегу моря, пока я не возвращусь... и стану доктором... и смогу тогда просить за нас вашего отца, как бы трудно это ни было!.. О, вот увидите, пройдет не так много времени! Я буду работать, как... и это совсем не трудно...
   -- Да, Мортен, -- сказала она счастливо и задумчиво, рассматривая его глаза, и руки, в которых он держал ее руки...
   Он притянул ее руку еще ближе к своей груди и спросил глухо и с мольбой:
   -- Согласны вы в залог этого. Можно... подкрепить...?
   Она не отвечала, даже не взглянула на него, только соскользнула чуть заметно с песочной горки ближе к нему, наклонила верхнюю часть тела, и Мортен стал целовать ее в губы медленно и осторожно. Потом они стали смотреть в песок в противоположных направлениях и страшно стыдились друг друга.

10.

   "Дражайшая мадемуазель Будденброок!
   Сколько времени прошло с тех пор, как нижеподписавшемуся нельзя было видеть лица прелестнейшей девушки? Пусть эти немногие строки скажут Вам, что этот образ не перестал витать перед его духовным взором, что он в течении этих долгих и томительных недель все время вспоминает милые минуты, проведенные в доме Ваших родителей, когда у Вас вырвалось обещание, хотя и неполное и стыдливое, но все-таки принесшее ему столько блаженства. С тех пор прошло несколько долгих недель, когда Вы удалились от мира, чтобы собраться с мыслями и разобраться с собой, так что теперь можно, конечно, надеяться, что пора испытания прошла. Нижеподписавшийся берет на себя смелость, дражайшая мадемуазель, переслать Вам с величайшим уважением прилагаемое к сему письму колечко, как залог его бесконечной нежности. Позвольте принести Вам наилучшие поучительнейшие пожелания. Целую ваши ручки и остаюсь исполненный любви к Вам

преданнейший слуга Ваш

Грюнлих."

   "Милый папа!
   Боже мой, как я злилась. Я только что получила прилагаемое письмо и кольцо от Гр., так что у меня от возбуждения начались головные боли, и я не могу придумать ничего лучшего, как и то, и другое отослать тебе. Гр. не хочет оставить меня в покое, а то, что он так поэтично называет в письме "обещанием", просто неверно, и я прошу тебя, настоятельным образом, растолковать ему без обиняков, что я теперь еще в тысячу раз менее, чем шесть недель тому назад, склонна сказать ему "да" на всю жизнь и что он, наконец, должен оставить меня в покое, -- он выставляет себя на смех. Тебе, лучшему из отцов, я, ведь, могу сказать, что я связана с другим человеком, который любит меня и которого я люблю так, что это не поддается описанию. О, папа! Описанием его я могла бы заполнить много листов; я говорю о Мортене Шварцкопфе, который готовится быть врачом; как только он сделается доктором, он будет просить моей руки. Я знаю, что обычай требует, чтобы я вышла за купца, но Мортен принадлежит к другой части уважаемых людей, ученых. Он не богат, что, конечно, важно для тебя и для мамы, но я должна сказать тебе, милый папа: как ни молода я, но жизнь показала многим, что одно богатство не всегда и не всех делает счастливыми. Тысячу поцелуев. Остаюсь

твоя послушная дочь

Антонина.

   P. S. Кольцо сделано из низкопробного золота и довольно узко, как я вижу.

* * *

   Моя милая Тони!
   Твое письмо я получил. В ответ на его содержание сообщаю, что я согласно моему долгу не преминул поставить господина Гр. в подобающей форме в известность относительно твоего взгляда на это дело, но результат был таков, что он произвел на меня -- говорю искренно -- потрясающее впечатление. Ты взрослая девушка и находишься в таком серьезном положении, что я не могу не обратить твоего внимания на те следствия, которые может повлечь за собой легкомысленный шаг с твоей стороны. Дело в том, что господин Гр. услышав мои слова, впал в настоящее отчаяние, воскликнув: -- он так любит тебя и до такой степени убит утратой, что готов покончить с собой, если ты станешь настаивать на твоем решении. Так как я не могу считать серьезным то, что ты мне пишешь о твоем увлечении другим человеком, то я прошу тебя умерить твое раздражение по поводу присланного тебе кольца и серьезно взвесить еще раз все наедине. По моему христианскому убеждению, милая дочь, долг человека уважать чувства другого, и мы не знаем, не будешь ли ты отвечать когда-нибудь перед Высшим Судьей за то, что человек, чувства которого ты упрямо и холодно отвергаешь, согрешит против своей собственной жизни. Я должен напомнить тебе одно, что я уже повторял часто устно и радуюсь теперь возможности повторить письменно. Потому что хотя устная речь может действовать живее и непосредственнее, но у писанного слова есть то преимущество, что оно может быть выбрано и написано на досуге, что оно стоит твердо и его можно каждый раз снова перечитать и воспринять его равномерное действие в этой хорошо взвешенной пишущим и рассчитанной форме:--мы, моя милая дочь, рождены не для того, что мы своими близорукими глазами считаем нашим собственным маленьким личным счастием, потому что мы не несвязанные, независимые и сами по себе живущие отдельные существа, а звенья одной цепи; мы так, как мы есть, не мыслимы без ряда тех, кто предшествовал нам и указал нам пути, следуя с своей стороны строго и не отклоняясь ни направо ни налево испробованным и почтенным традициям. Твой путь, как мне кажется, стал несколько недель тому назад ясным и определенным, и ты не была бы моей дочерью, не была бы внучкой твоего покойного дедушки и вообще достойным членом нашей семьи, если бы у тебя было серьезное намерение пойти одной упрямо и легкомысленно по твоей собственной беспорядочной тропе. Все это, моя милая Антонина, я прошу запечатлеть в твоей душе.
   Твоя мать, Томас, Христиан, Клара и Клотильда (которая провела несколько недель у своего отца в "Немилости"), а также мадемуазель Юнгман шлют тебе от всей души привет. Мы все радуемся, что скоро можем снова заключить тебя в свои объятия.

Горячо любящий тебя

твой отец.

11.

   Лил проливной дождь. Небо, земля и вода сплылись друг с другом и порывистый ветер подхватывал дождь и кидал его в стекла окон, так что по ним текли не капли, а целые ручьи дождевой воды и делали их непрозрачными. В печных трубах слышались жалобные отчаянные голоса...
   Когда Мортен Шварцкопф вскоре после полудня спустился с трубкой во рту с веранды, чтобы посмотреть, как выглядит небо, перед ним появился господин в длинном узком пальто с желтыми клетками и в серой шляпе. Перед домом стояла закрытая коляска, верх которой блестел от дождя, а колеса были сильно испачканы грязью. Потерявшийся Мортен уставился в розовое лицо приезжего. У него были бакенбарды, выглядевшие так, как будто он покрасил их тем порошком, каким золотят орехи к Рождеству.
   Господин в пальто взглянул на Мортена, как смотрят на слугу, слегка прищурив глаза, не глядя на него, и спросил мягким голосом:
   -- Можно переговорить с господином начальником лоцманов?
   -- Пожалуйста, -- пробормотал Мортен, -- я думаю, -- мой отец...
   Тут приезжий господин внимательно взглянул на него. Глаза его были сини, как глаза гуся.
   -- Вы господин Мортен Шварцкопф? -- спросил он...
   -- Да, милостивый государь, -- ответил Мортен, делая усилия, чтобы придать своему лицу твердое выражение.
   -- Ну посмотрите! В самом деле...--заметил господин в пальто и продолжал дальше: -- Будьте так добры, молодой человек, доложите обо мне вашему отцу. Моя фамилия Грюнлих.
   Мортен провел приезжего через веранду, открыл ему в коридоре с правой стороны дверь в бюро и возвратился в комнату, чтобы позвать отца. Когда господин Шварцкопф вышел, молодой человек опустился у круглого стола, оперся на него локтями и, казалось, углубился, не замечая матери, занятой у мутного окна штопаньем чулок, в "жалкую газетку", которой не о чем было больше писать, кроме серебряной свадьбы консула такого-то. -- Тони ушла наверх в свою комнату отдохнуть.
   Начальник лоцманов вошел в бюро с видом человека, довольного обедом, который он только что окончил. Его форменный сюртук поверх выгнутой жилетки был расстегнут. На красном лице резко выделялась белая, как снег, борода а là моряк. Он благодушно проводил языком по зубам, при чем его рот принимал самые странные положения. Он поклонился коротко, толчком и с таким выражением, как будто хотел сказать: "ведь так и надо делать".
   -- Мое почтение, -- сказал он; -- я к услугам господина!
   Господин Грюнлих, с своей стороны, вдумчиво поклонился, вытянув углы рта немного в сторону. При этом он тихо произнес:
   -- Гы--м---м.
   Бюро представляло из себя довольно маленькую комнату, стены которой были на несколько футов в вышину обиты деревом, а из остальной части стены выглядывала известка без всяких обоев. Над окном, в которое беспрерывно барабанил дождь, висели желтые закопченные гардины. С правой стороны от двери стоял длинный грубый, покрытый бумагами стол; над ним на стене была прибита большая карта Европы и поменьше карта Балтийского моря. С средины потолка свешивалась чисто сделанная модель корабля на полных парусах.
   Начальник лоцманов попросил гостя сесть на изогнутую, покрытую клеенкой софу, стоявшую против двери, а сам уселся со сложенными на животе руками на деревянном стуле.
   Господин Грюнлих сидел в плотно застегнутом пальто, с шляпой на коленях, не притрагиваясь к спинке, как раз на самом краю софы.
   -- Моя фамилия, -- сказал он, -- повторяю, Грюнлих, Грюнлих из Гамбурга. Чтобы познакомить вас с собой, я упомяну, что я имею удовольствие считаться близким деловым другом крупного торговца консула Будденброока.
   -- Великолепно! Большая честь для меня, господин Грюнлих! Но, может быть, вы устроитесь поудобнее? Может быть, грогу после езды? Я сейчас скажу на кухню...
   -- Я позволю себе заметить вам, -- спокойно сказал господин Грюнлих, -- что время мое на счету, что меня ждет мой экипаж, и что я принужден только попросить у вас разрешения переговорить с вами пару слов.
   -- Я к услугам господина, -- повторил господин Шварцкопф, несколько робея. Произошла пауза.
   -- Господин начальник! -- начал господин Грюнлих, решительно тряхнув головой и откинув ее при этом немного назад. Затем он снова замолчал, чтобы усилить действие этого обращения, и сомкнул рот при этом так крепко, как кошелек с золотом, который стягивают шнурками.
   -- Господин начальник! -- повторил он и затем сказал быстро: -- Дело, из-за которого я пришел к вам, касается непосредственно той молодой дамы, которая уже несколько недель живет в вашем доме.
   -- Мадемуазель Будденброок? -- спросил господин Шварцкопф.
   -- Совершенно верно, -- произнес господин Грюнлих беззвучно с опущенной головой. У углов рта у него образовались тугие складки. -- Я... вижу себя вынужденным открыть вам,--продолжал он с слегка игривым ударением, в то время как глаза его с громадным вниманием перескакивали с одного предмета на другой, а затем на окно, -- что я несколько времени тому назад просил руки именно этой мадемуазель Будденброок, что я получил полное согласие ее родителей, как отца, так и матери, и что сама их дочь дала мне в ясной форме право рассчитывать на ее руку, хотя официальной помолвки еще не было.
   -- Истинный Господь? -- живо спросил господин Шварцкопф... -- Я об этом еще ничего не знал! Поздравляю, господин... Грюнлих! Искренно поздравляю вас! Тут вы берете нечто хорошее, реальное.
   -- Премного обязан, -- сказал господин Грюнлих с холодным ударением. -- Но что однако-же, -- продолжал он поющим повышенным голосом, -- привело меня в этом деле к вам, мой дорогой господин начальник, это то обстоятельство, что этому союзу с недавних пор ставятся препятствия и что эти препятствия... исходят из вашего дома? -- Последние слова он произнес с ударением и вопросительным тоном, как будто хотел сказать: неужели возможно то, что дошло до моего слуха?
   Господин Шварцкопф ответил только тем, что поднял высоко на лоб свои поседевшие брови и схватился обеими руками, загорелыми, покрытыми русыми волосами, руками моряка, за ручки кресла, па котором он сидел.
   -- Да. В самом деле. Так я слышу, -- сказал господин Грюнлих печально и определенно. -- Я слышу, что ваш сын, студиоз медицины, позволил себе... правда, по неведению... нарушить мои права: я слышу, что он воспользовался пребыванием у вас мадемуазель Будденброок для той цели, чтобы взять с нее известные обещания.
   -- Что? -- вскричал начальник лоцманов, порывисто упершись в ручки кресла и вскочив... -- Да нужно сейчас же... Да раз это верно, ведь, это уже все-таки. -- И в два шага он оказался у двери, распахнул ее и закричал в коридор голосом, который перекричал бы самый страшный шум при пожаре:
   -- Мета! Мортен! Идите сюда! Идите оба сюда!
   -- Я буду очень жалеть, -- сказал господин Грюнлих с тонкой усмешкой, -- если бы оказалось, что я, отстаивая свои более ранние права, помешал вашим собственным отцовским планам, господин начальник.
   Дидерих Шварцкопф обернулся и уставился своими острыми, окруженными складками голубыми глазами в его лицо, как будто напрасно стараясь понять его слова.
   -- Сударь! -- сказал он затем голосом, звучавшим так, как будто его горло было только что обожжено глотком крепкого грога...--Я простой человек и плохо понимаю городские штуки и тонкости... но если вы думаете, что... ну! тогда позвольте сказать вам, что вы находитесь в крайнем заблуждении и что вы ошибаетесь на счет моих принципов! Я знаю, кто мой сын, и знаю, кто мадемуазель Будденброок, при том у меня достаточно чувства уважения и гордости, сударь, чтобы не строить таких отцовских планов! А теперь говорите, отвечайте мне! Что это такое собственно, а? Что я собственно слышу, а?..
   Госпожа Шварцкопф и ее сын стояли в дверях, -- первая, ничего не подозревая, была занята приведением в порядок своего фартука, Мортен выглядел ожесточенным грешником... Господин Грюнлих при их появлении и не подумал подняться. Он застыл в прямой спокойной позе в пальто, застегнутом на все пуговицы, на краю софы.
   -- Значит, ты вел себя как глупый мальчишка? -- налетел начальник лоцманов на Мортена.
   Молодой человек заложил большой палец за борт своей куртки, глаза его приняли мрачное выражение, а щеки от упорства даже несколько надулись.
   -- Да, отец, -- сказал он: -- мадемуазель Будденброок и я...
   -- Вот как, ну так я должен сказать тебе, что ты пустая голова, балаганный шут, большой дурак! И чтобы ты завтра же отправился в Гёттинген, слышишь ты? Завтрашний день! И все это детский вздор, никуда негодный детский вздор и на этом точка.
   -- Боже мой, Дидерих -- сказала госпожа Шварцкопф, сложив руки; -- так все-таки нельзя говорить без дальнейших! Кто знает... Она замолчала и видно было, что перед ее глазами рухнула прекрасная надежда.
   -- Желает господин переговорить с барышней? -- обратился начальник лоцманов хриплым голосом к господину Грюнлиху.
   -- Она в своей комнате! Она спит! -- с состраданием объявила тронутая госпожа Шварцкопф.
   -- Жаль, -- сказал господин Грюнлих, сделав несколько облегченный вздох, и поднялся. -- Но повторяю: мое время на счету и меня ждет мой экипаж... Позвольте мне, -- продолжал он, описав перед господином Шварцкопфом шляпой движение сверху вниз, -- выразить вам, господин начальник, мое полнейшее удовлетворение и признательность за ваше мужественное и исполненное твердого характера поведение в этом деле. Честь имею кланяться. Прощайте.
   Дидерих Шварцкопф не подал ему руки. Он поклонился только коротко и чуть заметно верхней частью тела, как будто хотел сказать: ведь, так и нужно делать!
   Господин Грюнлих прошел размеренным шагом через дверь между Мортеном и его матерью.

12.

   Томас явился в крёгерской карете. Наступил день отъезда.
   Молодой человек приехал в 10 часов утра и позавтракал вместе с семьей в столовой. Все сидели вместе, как и в первый день; только лето уже прошло, так что было холодно и ветрено, чтобы сидеть на веранде, и не было Мортена... Он был в Гёттингене. Тони и он не могли даже попрощаться, как хотелось. Около них стоял начальник лоцманов, который и сказал: "Так, точка. Прощай".
   Брат и сестра сели в 11 часов в коляску, к задней части которой был пристегнут большой сундук Тони. Одетая в мягкую осеннюю жакетку, она была бледна и дрожала от холода, усталости, предстоящей поездки и душевного горя, подымавшегося в ней время от времени и наполнявшего ее грудь тяжелого чувства боли. Она поцеловала маленькую Мету, пожала хозяйке руку и кивнула господину Шварцкопфу головой, когда он сказал:
   -- Ну-с, не забывайте нас, барышня, и не вспоминайте лихом!
   -- Так, счастливого пути и лучшие пожелания вашему отцу и жене консула. -- Затем щелкнул бич, толстые бурые лошади натянули постромки... и трое Шварцкопфов стали махать платками...
   Тони откинула голову в угол коляски и смотрела в окно. Небо было затянуто белыми облаками, на Трафе виднелись волны, быстро убегавшие от ветра. Время от времени в стекла постукивали капли дождя. На конце "Передовой линии" сидели люди перед дверями своих домов и чинили сети; сбежались босоногие дети и с любопытством рассматривали коляску. Они оставались здесь...
   Когда коляска прокатила мимо последних домов, Тони нагнулась вперед, чтобы еще раз увидеть маяк; затем она откинулась назад и закрыла утомленные покрасневшие глаза. Она почти не спала ночью от возбуждения, встала рано, чтобы запаковать свой сундук, и не могла завтракать. В пересохшем рту чувствовался вяжущий вкус. Она чувствовала себя настолько слабой, что даже не пыталась удержаться от слез, которыми каждое мгновение медленно наполнялись ее разгоряченные глаза.
   Едва она успела закрыть глаза, как снова оказалась в Трафемюнде, на веранде. Она увидела, как живого, Мортена Шварцкопфа, как он говорил с ней, кланялся особым свойственным ему образом и время от времени испытующе поглядывал на кого-нибудь другого; как он при смехе показывал свои красивые зубы, о красоте которых он по-видимому ничего не знал... и у ней сделалось при этом так спокойно и безмятежно на душе. Она припомнила все, что она слышала и узнала во время многих бесед и ей доставляло счастие и удовлетворение дать себе торжественное обещание, что она будет хранить все это в глубине души как нечто священное и неприкосновенное. Что прусский король совершил большую несправедливость, что "Городские Известия" представляют из себя жалкий листок, даже то, что четыре года тому назад были возобновлены союзные законы, касавшиеся университетов, -- все это с этого момента будет для нее почтенными и утешительными истинами, тайным сокровищем, которым она сможет любоваться, когда захочет. Она станет думать о нем на улице, в кругу семьи, во время обеда... Кто знает? Может быть, она пойдет по предназначенному ей пути и выйдет замуж за Грюнлиха, это безразлично; когда он будто обращаться к ней и говорить, она вдруг подумает: я знаю кое-что, чего ты не знаешь... Дворяне -- в принципе говоря -- заслуживают презрения!
   Она довольная улыбнулась про себя... Но тут вдруг в шуме колес ей послышался с полной, с невероятно живой ясностью голос Мортена. Она различала каждый звук его добродушного, несколько тяжеловесного скрипучего голоса; она своими ушами слышала, как он сказал: "Мадемуазель Тони, сегодня нам обоим придется сидеть на камнях"... и это маленькое воспоминание захватило ее. Грудь ее сжалась от горя и боли, и она, не удерживаясь, залилась слезами... Забившись в угол, она прижала к лицу носовой платок обеими руками и горько заплакала.
   Томас, сидевший с сигарой во рту, глядел несколько беспомощно на шоссе.
   -- Бедная Тони! -- сказал он наконец, погладив ее по жакетке. -- Мне от души жаль тебя... Видишь-ли, я хорошо понимаю тебя! Но что же тут делать? Такие вещи надо пережить. Поверь мне... я это тоже знаю...
   -- Ах, ты ничего не знаешь, Том! -- рыдая сказала Тони.
   -- Ну, не скажи. -- Например, теперь уже решено, что в начале следующего года я уеду в Амстердам. Папа нашел место для меня... у ван-дер-Келлена и Ко... Мне придется распрощаться на долгое, долгое время...
   -- Ах, Том! -- Прощание с родителями, братьями и сестрами! Эго ничто!
   -- Да! -- сказал он довольно протяжно. Он вздохнул, как будто хотел сказать еще кое-что, и замолчал. Перемещая папиросу из одного угла рта в другой, он поднял вверх одну бровь и отвернулся в сторону.
   -- И пройдет немного времени, -- начал он снова через некоторое время, -- все уладится. Люди забывают...
   -- Но я именно не хочу забыть! -- воскликнула Тони в совершенном отчаянии. -- Забыть... разве это утешение?!

13.

   Затем показался паром, через несколько времени они проехали Израэльсдорфскую аллею, Иерусалимскую гору, пригородное поле. Коляска проехала Бургтор (городские ворота, около которого с правой стороны возвышались стены тюрьмы, прокатила по Бургштрассе и через Коберг... Тони рассматривала серые фронтоны домов, развешанные по улицам масляные лампы, госпиталь св. Духа, перед которым стояли липы с почти совсем опавшими листьями... Боже мой! Все осталось так, как оно было раньше! Все стояло тут неизменно и почтенно, в то время как она вспоминала о городе, как о старом, преданном забвению сне. Эти серые фронтоны представляли из себя нечто старое, привычное, традиционное, что она видит снова и где должна жить дальше. Она не плакала больше; она с любопытством оглядывалась. Горе от прощания почти притупилось, когда она увидела эти улицы и старые знакомые лица. В этот момент коляска проезжала по Брейтенштрассе, мимо проходил носильщик Маттисен, снял свой шероховатый цилиндр и низко поклонился с таким медвежьим обязательным лицом, как будто подумал: Я был бы прохвостом...
   Экипаж свернул в Менгштрассе, и толстые бурые лошади остановились, фыркая и топая копытами, перед домом Будденброока. Том был так внимателен, что помог сестре выйти из коляски, меж тем как Антон и Лина поспешили отстегнуть сундук. Пришлось подождать: в дом попасть было нельзя, так как через помост около дома близко друг за другом проезжали три огромных транспортных фуры, до верху нагруженных полными мешками зерна, на которых виднелась широкими черными буквами клеймо фирмы "Иоанн Будденброок". С тяжелым грохотом, сопровождаемым эхом, качаясь они проехали через большой помост и пологие ступени во двор. Часть зерна должны были сгрузить в заднем здании, а остальное отправлялось в "Кита", во "Льва" или "Дуб"...
   Когда брат и сестра появились на помосте, из конторы вышел консул с заложенным за ухо пером и протянул навстречу дочери руки.
   -- Добро пожаловать, моя милая Тони!
   Она поцеловала его и посмотрела на него заплаканными глазами, в которых можно было прочесть нечто в роде стыда. Но он не сердился, он ни слова не сказал об этом. Он произнес только:
   -- Поздно, но мы поджидали тебя ко второму завтраку.
   Наверху, на площадке лестницы собрались встретить ее жена консула, Христиан, Клотильда, Клара и Ида Юнгман...

* * *

   Тони спала крепко и хорошо первую ночь в доме на Менгштрассе и на следующее утро, 22 сентября, спустилась в комнату для завтрака освеженная и спокойная. Было еще очень рано,-около 7 часов. Только г-жа Юнгман была уже внизу и приготовляла утреннее кофе.
   -- Ну смотри, Тоничка, моя деточка, -- сказала она и взглянула на нее маленькими, заспанными карими глазами. -- Так рано и уже на ногах?
   Тони села к конторке, крышка которой была отодвинута, заложила руки за голову и некоторое время глядела на блестящую черную от мокроты мостовую двора и на пожелтевший сырой сад. Потом она начала с любопытством рыться в визитных карточках и письмах...
   Около самой чернильницы лежала хорошо знакомая большая тетрадь с тисненой обложкой, золотым обрезом и разной формы бумагой. Очевидно ею пользовались вчера вечером и надо видеть чудо в том, что папа не замкнул ее, вложив в кожаный портфель, в особом ящичке.
   Тони взяла ее, стала перелистывать, начала читать и углубилась в нее. То, что она читала, были большею частью простые и хорошо известные ей вещи; но каждый из пишущих перенял от своего предшественника без преувеличения торжественный способ изложения, инстинктивно, невольно образовавшийся стиль хроники, из которого говорило молчаливое, но тем более полное достоинства уважение, питаемое семьей к самой себе, основываясь на традициях и истории. Для Тони в этом не было ничего нового: ей позволяли иногда просматривать эти страницы. Но еще никогда содержание тетради не производило на нее такого впечатления, как в это утро. Исполненная уважения значительность, с какой говорилось в ней о самых скромных фактах, принадлежавших к истории семьи, охватила ее ум... Она облокотилась на стол и читала с возраставшим увлечением, с гордостью и серьезно.
   И из ее собственного маленького прошлого были упомянуты все пункты: ее рождение, детские болезни, перенесенные ею, первое посещение школы, вступление в пансион мадемуазель Вейхбродт, ее конфирмация... Вообще все было записано мелким беглым купеческим почерком консула тщательно и с почти религиозным уважением перед фактами: потому что разве мало свершила воля Божия, чудесным образом направлявшая судьбы семьи?.. Что можно будет еще сообщить вслед за ее именем, которое она получила от своей бабушки Антуаннеты? И будущие члены семьи прочтут все с тем же благоговением, с каким она теперь прочла описание прежних событий.
   Облегченно вздохнув, она откинулась на спинку стула и сердце билось торжественно. Она исполнилась уважения к самой себе, и ее охватило хорошо знакомое ей чувство важности ее личности, усиленное тем духом, который только что, как вспышка, повеял на нее из тетради. "Как звено в цепи", написал папа... Да, да! Именно, как звено в цепи, она имела высокое и ответственное назначение, -- она призвана помогать вместе с другими преуспеянию своей семьи!
   Перелистывая она дошла до конца тетрадки, где на шероховатом большом листе дана была рукой консула в скобках и рубриках вся генеалогия Будденброоков, начиная с брака первого родоначальника с дочерью проповедника, Бригиттой Шурен, и кончая женитьбой консула Иоанна Будденброока на Елизавете Крёгер в 1825 году. От этого брака, говорилось там, родилось четверо детей... затем перечислялись годы и дни рождения и данные при крещении имена. А за именем старшего сына было уже написано, что он в Пасху 1842 года вступил в качестве ученика в отцовское дело.
   Тони долго смотрела на свое имя и свободное место, следовавшее за ним. А затем вдруг одним порывом, с нервной и горячей игрой лица--она глотнула и ее губы одно мгновение начали очень быстро двигаться-- схватила перо, не обмакнула его, а ткнула в чернильницу и написала, согнув указательный палец и низко склонив разгоряченную голову, своим неуклюжим почерком, идущим в наклон слева направо:
   "...Помолвлена 22 сентября 1845 года за господина Бендикса Грюнлиха, купца из Гамбурга".

14.

   -- Я держусь вполне вашего мнения, мой дорогой друг. Это вопрос важный и его надо вырешить. Коротко говоря: традиционное приданое чистыми за молодой девушкой из нашей семьи равняется 70,000 марок.
   Господин Грюнлих бросил с боку на своего будущего тестя короткий испытующий взгляд делового человека.
   -- В самом деле...-- проговорил он и это "в самом деле" было так же длинно, как его левый золотисто-желтый бакенбард, который он вдумчиво пропускал между пальцами... Когда "в самом деле" было закончено, он опустил его конец.
   -- Вы знаете, -- продолжал он, -- уважаемый отец, то глубокое уважение, какое я питаю к почтенным традициям и принципам! Но... нельзя ли в данном случае допустить преувеличение этого прекрасного внимания к нам?.. Дело увеличивается... семья расцветает... короче говоря, условия изменяются и улучшаются...
   -- Мой дорогой друг, -- сказал консул... -- Вы видите во мне корректного делового человека. Бог мой!.. Вы не дали даже мне высказаться, иначе вы знали бы уже, что я охотно готов пойти соответственно обстоятельствам навстречу вам, что я к 70,000 прибавляю без разговоров еще 10,000.
   -- Значит, 80,000... -- сказал господин Грюнлих и сделал затем такое движение ртом, как будто хотел сказать: -- нельзя сказать, чтобы очень много, но достаточно.
   Таким образом соглашение состоялось в самой любезной форме, и довольный консул поднявшись побрякивал в кармане панталон большой связкой ключей. Уже 80,000 марок ему удалось достичь "традиционной вершины" приданого чистыми деньгами.
   После этого господин Грюнлих распрощался и уехал в Гамбург. Тони мало чувствовала свое новое положение. Никто не мешал ей танцевать у Мёльлендорпфов, Лянггальсов, Кистенмакеров и в собственном доме, бегать на коньках на Бургфельде и на лугах Трафе и принимать ухаживания молодых людей... В средине октября ей представился случай побывать на вечере, который устроили Мёльлендорпфы в честь помолвки старшего сына с Полинькой Гагенштрём. "Том", -- сказала Тони, -- "я не пойду туда. Это возмутительно!" Но она все-таки пошла и веселилась самым прекрасным образом.
   Вообще же благодаря росчеркам пера, прибавленным ею к истории семьи, она получила позволение позаботиться о своем приданом, аристократичном приданом и делала с женой консула или одна во всех магазинах города заказы в крупном стиле. В комнате для завтраков у окна сидели целыми днями две швеи, которые подшивали, вышивали монограммы и съедали массу деревенского хлеба с зеленым сыром...
   -- Мама, присланы полотняные вещи от Лентфёра?
   -- Нет, мое дитя, а вот тут лежат две дюжины чайных салфеток.
   -- Хорошо. -- А ведь он обещал прислать сегодня не позже полудня. Боже мой! Простыни необходимо подшить.
   -- Ида, госпожа Биттирлих, просит дать ей кружева для наволочек.
   -- В шкафу для полотна наверху направо, Тоничка, дитя мое.
   -- Лина!
   -- Ты могла бы сама сбегать, сердце мое...
   -- Ах, Боже мой, если я для того только выхожу замуж, чтобы бегать самой по лестницам...
   -- Ты подумала о венчальном туалете, Тони?
   -- Moirée antique [шелковая материя -- фр.], мама!.. Я не стану венчаться без moirée ant'que!
   Так прошел октябрь, ноябрь. К Рождеству явился господин Грюнлих, чтобы провести Рождественский сочельник в кругу Будденброокской семьи и не отказался от приглашения на праздник к старикам Крёгерам. Его отношение к невесте было исполнено чувства нежности, которого вправе были ожидать от него. Никакой излишней торжественности, ни одного излишнего поступка, ставящего в затруднение в обществе! Никаких бестактных нежностей! Помолвку завершил легкий, чуть слышный поцелуй в лоб в присутствии родителей... Иногда Тони немного удивлялась, что его теперешнее поведение, казалось, не соответствовало отчаянию, проявленному им раньше по поводу ее отказа. Он смотрел на нее исключительно с довольной миной обладателя... Конечно время от времени, когда он случайно оставался с ней один, на него находило шутливое, задорное настроение; он делал попытку посадить ее к себе на колени, чтобы приблизить свои бакенбарды к ее лицу и спросить дрожащим от удовольствия голосом: "А все-таки я изловил тебя? Все-таки же не ушла ты от моих рук?.." Тони отвечала на это: "О, Боже! Вы забываетесь!" и ловко высвобождалась из его рук.
   Вскоре после рождественских праздников господин Грюнлих возвратился в Гамбург, потому что его бойкое дело неотложно требовало его личного присутствия, и Будденброоки молча соглашались с ним, что у Тони было достаточно времени до помолвки познакомиться с ним.
   Вопрос о квартире был разрешен при помощи писем. Тони, необыкновенно радовавшаяся возможности жить в большом городе, выразила желание поселиться в центре, где как раз и находилась -- а именно на Шпиталерштрассе -- контора господина Грюнлиха. Но жених с мужской настойчивостью добился полномочия на покупку виллы за городом, у Эймсбюттеля... в романтической и уединенной от мира местности; это было идиллическое гнездышко, так хорошо подходившее к молодой новобрачной паре--"procul negotlis" -- нет, он латынь тоже еще не совсем позабыл!
   Прошел декабрь и вот в начале следующего, 1846 года была отпразднована свадьба. Устроили великолепный девичник, на котором присутствовала половина города. Подруги Тони--между ними Армгард фон Шиллинг, приехавшая в город в высокой, как башня, карете, -- танцевали с товарищами Тома и Христиана; -- между ними был и Андрей Гизеке, сын пожарного директора, и studiosus iuris, а также Стефан и Эдуард Кистенмакер из "Кистенмакер и Сын"; танцевали в столовой, зале и в коридоре, посыпанном для этой цели тальком... Об обычном шуме и ломке позаботился Петр Дёльман, разбивший о каменные плиты на помосте все глиняные горшки, которые попали ему в руки.
   Госпоже Штут с Глокенгиссерштрассе снова представился случай вращаться в первых кругах, так как она помогала в день свадьбы Иде Юнгман и портнихе одевать Тони. Она -- накажи ее Господь -- никогда не видала более красивой невесты; она при всей своей толщине стояла на коленях и прикрепляла с любующимися поднятыми глазами маленькие ветки мирты на белом moirée antique... Все это происходило в комнате для завтраков. Перед дверью стоял в ожидании господин Грюнлих во фраке с длинными фалдами и шелковой жилетке. На его розовом лице лежало выражение серьезности и корректности; на бородавке, помещавшейся на левой стороне носа, виднелось немного пудры, золотисто-желтые бакенбарды были тщательно причесаны.
   Вверху в зале с колоннами -- там должно было состояться венчание -- собралась вся семья -- довольно большое общество! Там сидели старики Крёгеры, немного опустившиеся, но все еще самые внушительные фигуры. Там был консул Крёгер с женой и с сыновьями Юргеном и Якобом, который, как и Дюшампы, приехал из Гамбурга. Тут были Готтольд Будденброок и его жена, урожденная Штювинг, с Фридерикой, Генриеттой и Приффи, которые, к сожалению, вероятно все три не выйдут замуж... Мекленбургская побочная линия была представлена отцом Клотильды, Бернардом Будденброоком, приехавшим из "Немилости" и рассматривавшим большими глазами неслыханно роскошный господский дом своего богатого родственника. Родственники из Франкфурта прислали только подарки, потому что переезд был сопряжен с большими хлопотами... Вместо них присутствовали -- единственные, не принадлежавшие к семье Будденброоков, -- доктор Грабов, домашний врач, и мадемуазель Вейхбродт, как друг Тони и лицо, заменявшее ей одно время мать, -- Сеземи Вейхбродт с совершенно новыми зелеными лентами на чепце поверх локонов на висках и в черном платьице. -- Будь счастлива, доброе дитя! -- сказала она, когда Тони рядом с господином Грюнлихом появилась в зале с колоннами, вытянулась и поцеловала ее с тихо щелкнувшим звуком в лоб. -- Семья была довольна невестой: Тони выглядела красивой, непринужденной и веселой, хотя и несколько бледной от любопытства и предстоявшей поездки.
   Зала была украшена цветами, а с правой стороны ее был устроен алтарь. Их венчал пастор Кёллинг из церкви св. Марии, причем он в сильных выражениях призывал в особенности к умеренности. Все прошло в порядке и по обычаю. Тони произнесла "да" наивным и добродушным образом, а господин Грюнлих сказал это слово, предварительно пустив "гым-м!", чтобы очистить горло. Потом все принялись за хорошо приготовленные блюда и уничтожали их необыкновенно большое количество.
   ... В то время как гости в зале с пастором по средине продолжали есть, консул и его жена проводили приготовившуюся к отъезду молодую пару из дома вниз к подъезду в туманный насыщенный снегом воздух. Там стояла большая дорожная коляска, нагруженная саквояжами и сумками.
   Высказав несколько раз уверенность, что она очень скоро приедет домой в гости, и что родители тоже не заставят себя долго ждать в Гамбурге, Тони бодро вошла в карету, и жена консула тщательно закутала ее в теплое меховое одеяло. ее супруг поместился рядом с ней.
   -- И... Грюнлих, -- сказал консул, -- новые кружева лежат в маленькой ручной сумке вверху. Перед Гамбургом выньте их и положите к себе под пальто, понимаете? Эта таможня... надо ее по возможности обойти. Ну, прощайте! Еще раз прощай, моя милая Тони! Храни тебя Бог!
   -- В Аренсбурге у вас есть хорошее место, куда можно заехать? -- спросила жена консула.
   -- Заказано, дражайшая мамаша, все заказано! -- ответил господин Грюнлих.
   Антон, Лина, Трина и Софья попрощались с "мадам Грюнлих..."
   Хотели уже закрыть дверку кареты, как вдруг Тони охватило внезапное волнение. Не смотря на то, что она причиняла новые хлопоты, она сбросила с себя дорожное одеяло, перелезла, не обращая внимания на начавшего ворчать господина Грюнлиха, через его колени, выскочила из коляски и страстно обняла отца.
   -- Прощай, папа... Мой добрый папа! -- и затем прошептала чуть слышно: -- Доволен ты мной?
   Консул без слов прижал ее на мгновение к себе; затем чуть заметно отстранил от себя и с глубоким чувством потряс обе ее руки...
   Теперь все было готово. Щелкнула дверка, кучер понукнул лошадей, они тронулись, задребезжали стекла, и жена консула начала помахивать батистовым платочком, пока громыхавшая по улице коляска не исчезла в снежном тумане.
   Полный дум консул стоял около жены, завернувшейся грациозным движением покрепче в меховую пелерину.
   -- Уехала, Бетси.
   -- Да, Жан, -- первая, которая уезжает от нас. -- Веришь ты, что она будет счастлива с ним?
   -- Ах, Бетси! Она довольна собой, -- это самое солидное счастье, какого мы можем достичь здесь на земле.
   И они возвратились к своим гостям.

15.

   Томас Будденброок шел вниз по Менгштрассе к "Фюнфгаузену". Он не хотел идти кругом по Брейтенштрассе, чтобы не пришлось из-за массы знакомых нести шляпу все время в руке. Заложив руки в широкие карманы теплого темно-серого плаща с воротником, он задумавшись шел по твердым, замерзшим, блестящим, снежным кристаллам, которые хрустели под его ногами. Он шел своей дорогой, о которой никто ничего не знал... Небо было светлое, синее. В свежем резком воздухе чувствовался холод, была безветренная, суровая, холодная погода в пять градусов мороза, -- типичный февральский день.
   Томас прошел по "Фюнфгаузену" вниз, перерезал Беккергрубе и через узкую Кверштрассе достиг Фишергрубе. По этой улице, круто спускавшейся в том же направлении, как и Менгштрассе, к Трафе, он прошел еще несколько шагов вниз и остановился перед маленьким домом с очень скромной цветочной лавочкой, с узкою дверью и маленькими выставочными окнами, -- в них на зеленой стеклянной пластине стояло рядом несколько горшков с луковичными растениями.
   Он вошел в нее, и жестянкой колокольчик над дверью принялся звонить как чуткая собачка. Внутри за прилавком с молодой продавщицей разговаривала маленькая, толстая пожилая дама в турецкой шали. Она выбирала горшок цветов, рассматривала, нюхала, критиковала и болтала с такой энергией, что принуждена была ежеминутно вытирать рот носовым платком. Томас Будденброок вежливо поздоровался с нею и отошел в сторону... Это была бедная родственница Лянггальсов, добродушная и болтливая старая дева, которая носила фамилию семьи из лучшего общества и тем не менее не принадлежала к нему, которую приглашали не на большие обеды и балы, а только в маленькое общество на кофе. Все за немногим исключением звали ее "тётя Лотхен". Взяв завернутый в шелковую бумагу горшок с цветами под мышку, она повернулась к двери, и Томас, поклонившись еще раз, сказал громким голосом, обращаясь к девушке-продавщице:
   -- Дайте мне... парочку роз, пожалуйста... Да, безразлично. La France...
   Затем, когда тётя Лотхен закрыла за собой дверь и исчезла, он сказал тише:
   -- Ну теперь положи обратно, Анна... Здравствуй, маленькая Анна! Да, сегодня я пришел к тебе с тяжелым сердцем.
   Поверх черного скромного платья Анна носила белый передник. Она была удивительно хороша. Она была нежна как газель и имела почти малайский тип лица: несколько выдающиеся скулы, узкие черные глаза, полные мягкого отлива и матовый цвет лица, подобного которому не найти нигде. Руки ее того же цвета были узки и для лавочной продавщицы необыкновенно красивы.
   Она отошла от прилавка в правый конец маленькой лавочки, где их не было видно через выставочное окно. Томас прошел к ней с другой стороны, нагнулся над ней и поцеловал ее в губы и глаза.
   -- Ты совсем замерз, бедняжка! -- сказала она.
   -- Пять градусов! -- сказал Том... -- Я ничего не замечал, шел к тебе в довольно печальном настроении.
   Он сел на прилавок, удержал ее руку в своей и продолжал:
   -- Так вот слышишь, Анна?.. Сегодня мы должны быть разумными. Все готово.
   -- Ах, Боже! -- жалобно сказала она и полная страха и кручины подняла фартук...
   -- Когда-нибудь должно было это наступить, Анна... Ну, не плакать! Ведь, мы же хотели быть разумными, а? -- Что же тут делать? Такие вещи приходится пережить неизбежно.
   -- Когда?..--спросила Анна всхлипывая.
   -- Послезавтра.
   -- Ах Боже мой... почему послезавтра? Еще неделю... Ну, пожалуйста!.. Пять дней!..
   -- Это невозможно, милая, маленькая Анна. Все сделано и приведено в порядок... Они ждут меня в Амстердаме... Я не могу остаться и на один день, как бы мне ни хотелось побыть еще с тобой!
   -- И потом это так, страшно далеко!..
   -- Амстердам? Что ты! Совсем нет! Да и думать друг о друге можно всегда, не правда ли? Я буду писать тебе. Вот увидишь, я напишу, как только приеду туда...
   -- Помнишь ты еще, -- сказала она, -- полгода тому назад? Во время праздника стрелков?..
   Он перебил ее в восхищении...
   -- Бог мой, да, полгода!.. Я принял тебя за итальянку... Купил гвоздику и воткнул ее в петлицу... Она еще до сих пор у меня. Я возьму ее с собой в Амстердам... И что за пыль и жара была на лугу!..
   -- Да, ты принес мне из палатки рядом стакан лимонаду... Я помню это, как будто это было сегодня! Всюду запах масляного печенья и людей...
   -- А все-таки было хорошо! Разве мы не увидели тогда по нашим глазам, что было с нами?
   -- И ты хотел покататься со мной на карусели... но мне нельзя было: надо было продавать. Хозяйка выбранила бы...
   -- Нет, нельзя было, Анна, я это вполне понимаю.
   Она сказала тихо:
   -- Осталось только одно, что я отвоевала у тебя.
   Он снова поцеловал ее в губы и глаза.
   -- Прощай, моя милая, добрая, маленькая Анна!.. Да, надо начинать прощаться!
   -- Ах, ты, ведь, придешь завтра еще раз?
   -- Да, несомненно, в это время. И послезавтра, рано утром, если мне только удастся как-нибудь освободиться... А теперь я хочу тебе сказать одно, Анна... Я уезжаю довольно далеко; да, -- как ни говори, а все-таки это довольно далеко, Амстердам... а ты остаешься здесь. Но не унижайся, слышишь, Анна?.. До сих пор ты не унижалась, это я говорю тебе!
   Она плакала, уткнувшись в фартук, который она прижимала свободной рукой к лицу.
   -- А ты... а ты?..
   -- Господь знает, Анна, как пойдут дела! Не всегда будешь молодым... Ты умная девушка, ты никогда ни единого слова не сказала о женитьбе и тому подобном...
   -- Нет, Боже упаси!.. Чтобы я потребовала от тебя этого...
   -- Жизнь гонит, видишь ли... Если я буду жив, я приму от отца дела, составлю партию... да, я искренен с тобой, на прощание... И ты тоже... это так и будет... Я желаю тебе полного счастия, моя милая, добрая, маленькая Анна! Но не падай, слышишь?.. Потому что до сих пор ты не падала, это я говорю тебе!
   Здесь, в комнате было тепло. В маленькой лавочке чувствовался запах земли и цветов. Снаружи зимнее солнце уже начинало заходить. Нежная, чистая, как нарисованная на фарфоре, бледная вечерняя заря украшала небо по ту сторону реки. Спрятав подбородок в поднятые воротники пальто, шли люди мимо выставочного окна и совсем не замечали их обоих, прощавшихся друг с другом в углу маленькой цветной лавочки.

Четвертая глава

1.

30 Апреля 1846 г.

Моя милая мама!

   Тысячу раз благодарю тебя за письмо, в котором ты сообщаешь мне о помолвке Армгард фон-Шиллинг с господином фон Майбоом. Сама Армгард также прислала мне извещение (очень аристократично, -- на бумаге с золотым краем) и приложила письмо, в котором она чрезвычайно восторженно описывает своего жениха. Она рисует его красивым, как картина и очень знатным. Как она должна быть счастлива! Все выходят замуж; из Мюнхена я тоже получила извещение от Евы Эверс. Она выходит за директора пивоварни.
   Но теперь я должна, спросить тебя о следующем, мама; почему же все еще ничего здесь не слышно о том, чтобы консул Будденброок собирался приехать к нам. Может быть, Вы ожидаете официального приглашения от Грюнлиха? В этом нет никакой необходимости, так как он, полагаю я, совершенно не думает об этом; а если я напоминаю ему, то он говорит: да, да, дитя мое, у твоего отца есть другие дела. Или, может быть, вы думаете, что помешаете мне? О нет, ни чуточки! Или, может быть, Вы думаете, что этим вы только возбудите во мне тоску по дому? Боже великий! Ведь, я же разумная женщина, я нахожусь уже в самой жизни и достаточно созрела.
   Только что я вернулась от мадам Кезеляу, живущей неподалеку, где пила кофе; они симпатичные люди, а также наши соседи с левой руки, по фамилии Гуссеман; но дома наши находятся довольно далеко друг от друга. У нас есть еще два хороших знакомых, которые живут тоже вблизи нас: это доктор Клаассен (о котором я еще расскажу тебе потом) и банкир Кессельмейер, близкий друг Грюнлиха. Ты не представляешь себе, какой это комичный старик! У него белые, коротко остриженные бакенбарды, а на голове волосы жидкие, с проседью, выглядят как пух и при малейшем дуновении колышется. Так как он делает головою движения, похожие на движения птицы, и при этом довольно много болтает, то я всегда называю его "сорокой"; но Грюнлих запрещает мне это, говоря, что сорока ворует, а Кессельмейер честный человек. Он сгибается при ходьбе и размахивает руками. Его пух достигает только до половины задней части головы, а оттуда начинается совершенно красный, морщинистый затылок. В нем есть что-то в высшей степени веселое! Иногда он треплет меня по щеке и говорит: милая вы маленькая женщина, какая Божья благодать для Грюнлиха, что вы достались ему! Затем он ищет пенсне (у него всегда имеется при себе три пары на длинных шнурках, которые постоянно запутываются на его белом жилете), надевает его на нос, который при этом совершенно сморщивает, и с открытым ртом смотрит на меня так весело, что я громко смеюсь ему в лицо. Но он совсем не сердится на это.
   Сам Грюнлих очень занят: утром он выезжает в нашем маленьком желтом экипаже и возвращается домой часто очень поздно. Иногда он сидит около меня и читает газету.
   Когда мы едем в гости, например, к Кессельмайеру или к консулу Гудштиккеру у Альстердама, или к сенатору Боку на Ратгаусштрассе, то нам приходится брать извозчика. Я уже много раз просила Грюнлиха приобрести более просторную коляску, так как здесь это необходимо. Он почти обещал мне исполнить мою просьбу, но странно -- он вообще неохотно появляется со мной в обществе и ему по-видимому не нравится, что я встречаюсь и разговариваю с людьми. Не ревнует ли он?
   Наша вилла, которую я уже описала тебе подробно, милая мама, действительно очень красива, а недавно купленная новая мебель еще больше украсила ее. Против салона в бельэтаже ты ничего не могла бы возразить, -- он весь из коричневого шелка. Рядом с ним очень красиво обитая столовая, стулья стоили 25 марок серебром каждый. Я сижу в темно-фиолетовой комнате, в которой мы обычно проводим время. Затем у нас есть еще кабинет для куренья и для игры. Зала, лежащая во ту сторону коридора, занимает вторую половину в нижнем этаже; в ней повесили теперь еще жёлтые шторы, и она выглядит очень аристократично. На верху расположены спальня, ванная, туалетная комната и комната для прислуги. К желтому экипажу у нас приставлен грум. Обеими девушками я сравнительно довольна. Не знаю только, вполне ли они честны; но, слава Богу, мне не нужно по крайней мере следить за каждым грошом! Короче говоря, все обстоит так, как подобает нашему имени.
   Теперь же милая мама, я сообщу тебе нечто очень важное, что я приберегла к концу. Немного времени тому назад я чувствовала себя несколько странно, знаешь, была не совсем здорова, но это было все-таки не так, как обыкновенно. При случае я сказала это доктору Клаассену. Он очень маленького роста, с большой головой и носит еще большую широкополую шляпу. Он постоянно прижимает камышовую трость, ручку которой заменяет костяная пластина, к своей длинной эспаньолке, принявшей почти светло-зеленый оттенок, потому что он долгие годы красил ее в черный цвет. Нет, тебе надо было бы поглядеть на него! Он ничего не ответил, передвинул свои очки, заморгал своими красными глазками, кивнул мне своим картофелеобразным носом, захихикал и осмотрел меня так нагло, что я не знала, куда мне деваться. Затем он исследовал меня и сказал, что все идет великолепно, и я должна только пить минеральную воду, так как возможно, что я немного малокровна. -- О, мама, сообщи об этом с подобающей осторожностью папе, чтобы он записал в фамильную тетрадь. Как только будет возможно, скоро ты услышишь от меня о дальнейшем.
   Передай мой сердечный привет папе, Христиану, Кларе, Тильде и Иде Юнгман. Томасу я недавно написала в Амстердам.

Твоя верная и послушная дочь Антонина.

* * *

2 августа 1846 г.

Мой милый Томас!

   С удовольствием получил от тебя извещение о твоей встрече с Христианом в Амстердаме; это были вероятно радостные дни. Я не получил еще никакого сообщения от твоего брата о его далеком путешествии в Англию через Остенде; все-же надеюсь на Бога, что путешествие это прошло счастливо. Хотелось бы, однако, чтобы Христиан, решившись отказаться от научной карьеры, не опоздал бы еще выучиться чему-нибудь дельному у своего принципала мистера Рихардсона, и чтобы его коммерческая карьера сопровождалась успехом и благословением. Мистер Рихардсон (Threedueedle street), как ты знаешь, близкий коммерческий друг моего дома. Я считаю себя счастливым, что имею возможность поместить своих обоих сыновей на службу к фирме, с которой мы соединены дружбой. ее благотворное влияние ты почувствуешь уже теперь. Я испытываю полное удовлетворение, что господин ван Келлен уже в эту четверть года увеличил твое жалованье и доставит тебе потом побочные заработки; я убежден, что ты показал и покажешь себя достойным этого внимания.
   При всем том мне больно, что здоровье твое не совсем в порядке. То, что ты написал мне о нервности, напомнило мне собственную юность, когда я работал в Антверпене и оттуда должен был отправиться в Эмс, чтобы полечиться там. Если окажется, что что-либо подобное необходимо для тебя, сын мой, то я, само собой разумеется, готов помочь тебе и советом и делом, хотя я и боюсь такого рода расходов для всех нас в наше политически неспокойное время.
   Впрочем, около половины июня мы с твоей матерью предприняли поездку в Гамбург, чтобы навестить твою сестру Тони. Супруг ее не приглашал нас, однако же принял очень сердечно и был в течение двух дней, которые мы у него пробыли, так внимателен, что пренебрег своими делами и еле дал мне улучить момент для визита в город к Дюшамп. Антонина была уже в пятом месяце беременности; ее врач уверяет, что все пройдет нормально и благополучно.
   Еще хотев бы я упомянуть, что из письма ван Келлена я с радостью узнал, что ты и в его частной жизни, в его семейном кругу являешься желанным гостем. Ты, сын мой, находишься теперь в таком возрасте, когда начинают пожинать плоды воспитания, которым наделили тебя родители. Пусть послужит тебе советом, что я в твоем возрасте, как в Бергене, так и в Антверпене, искал всегда случая услужить и доставить удовольствие женам моих принципалов, что приносило мне величайшую пользу. Не говоря уже о том, что более близкое сношение с семьей главы фирмы делает тебе честь и доставляет удовольствие, в жене твоего принципала ты приобретаешь энергичную сторонницу на тот между прочим нежелательный, хотя и возможный случай, когда с твоей стороны произойдет недосмотр в деле, или когда отношение принципала оставляет по временам желать лучшего.
   Что касается твоих деловых планов на будущее, мой сын, то они радуют меня проявляющимся в них живым интересом, хотя я не могу вполне согласиться с ними. Ты исходиiь из того взгляда, что сбыт таких продуктов, которые производят окрестности нашего родного города, как: хлеба, брюква, кожи, меха, шерсть, масло, избоина, кости и т. д. является самым естественным и самым прочным делом твоего родного города, и наряду с твоей комиссионной торговлей ты хочешь посвятить себя этой отрасли. В былое время, когда конкуренция в этой области торговли была еще очень невелика (теперь же она значительно повысилась), меня тоже занимали эти мысли, и насколько позволяло время и случай, я делал некоторые эксперименты. Мое путешествие в Англию имело целью главным образом завязать сношения и с этой страною для моих предприятий. Я проехал до конца ее, до Шотландии и завязал несколько полезных знакомств, но скоро узнал также и опасные свойства, с которыми был связан там экспорт; последствием этого было то, что дальнейшие связи прекратились, тем более что я всегда помнил слова предостережения, которые завещал нам наш предок, основатель фирмы: -- сын мой с охотой занимайся днем твоими делами, но выбирай только такие, которые ночью дают спать спокойно!
   За этот принцип я думаю свято держаться до конца жизни, хотя иногда можно впасть в сомнение, видя, как другие люди, не придерживаясь иных принципов, как будто устраиваются лучше. Я имею в виду Штрунка и Гагенштрёма, дела которых очень быстро разрастаются, тогда как наши дела идут лишь очень спокойным темпом. Ты знаешь, что наш торговый дом, капитал которого уменьшился вследствие смерти твоего деда, не расширился больше, и я молю Бога, чтобы передать тебе дела по крайней мере в теперешнем состоянии. В доверенном Маркусе я имею опытного и разумного помощника. Если бы только семья твоей матери немного крепче держала свои деньги! -- Наследство будет иметь для нас очень большое значение!
   Я страшно завален коммерческими и городскими делами: состою председателем коллегии по делам плавающих в Берген судов и меня выбрали сначала в гражданские депутаты в департамент финансов, затем в коммерческую коллегию, потом в депутацию для ревизии счетов и в правление богадельни Св. Анны.
   Твоя мать, Клара и Клотильда сердечно тебе кланяются, а также многие знакомые: сенатор Меллендорф и доктор Евердик, консул Кистенмакер, маклер Гош, Е. Кёппен, а также из конторы: -- Маркус, капитан Клоот и Клетерман поручили передать тебе приветы. Да благословит тебя Господь, сын мой! Трудись, молись и копи!

Любящий тебя и думающий о тебе

Твой отец.

* * *

   8-е октября 1846 г.

Милые и глубокоуважаемые родители!

   Нижеподписавшийся имеет удовольствие сообщить Вам, что Ваша дочь, а моя горячо любимая супруга Антуанетта счастливо разрешилась от бремени. По воле Божией родилась девочка, и я не нахожу слов выразить вам, как я обрадован. Состояние нашей дорогой роженицы как и ребенка прекрасны, и доктор Клаассен оказался вполне доволен ходом деда. Госпожа Гросгеоргис, акушерка, также сказала, что роды были очень легкие. Волнение заставляет меня оставить перо. Прошу моих глубокоуважаемых родителей принять мой нежнейший привет.

Б. Грюнлих.

   Если бы это был мальчик, то у меня нашлось бы для него очень красивое имя. Теперь же я хотела бы назвать ее Мета, а Гр. предпочитает имя Эрики.

Т.

2.

   -- Что с тобой, Бетси? -- спросил консул, подходя к столу и поднимая тарелку, которой был закрыт его суп. -- Нездоровится тебе? Что с тобою? Мне кажется, что ты не здорова?
   Общество, сидевшее за круглым столом, стоявшим в просторной столовой, стало очень небольшим. Кроме родителей, за ним ежедневно сидели только мадемуазель Юнгман, десятилетняя Клара и тощая подавленная и молча евшая Клотильда. Консул посмотрел вокруг... у всех лица были вытянуты и озабочены. Что произошло? Он сам был нервен и сильно озабочен, так как на бирже царило беспокойство по поводу за путанных дел в Шлезвиг-Голштинии... И еще одно обстоятельство поддерживало тревожное настроение: позже, когда Антон вышел, чтобы принести второе, консул узнал, что произошло в доме. Трина, кухарка Трина, девушка, которая до сих пор отличалась верностью и прямодушием, внезапно перешла к нескрываемому возмущению. К большему огорчению жены консула она с некоторого времени поддерживала знакомство, своего рода духовное общение с одним мясником, и этот вечно кровавый человек повлиял по-видимому на развитие ее политических взглядов в очень отрицательном смысле. Когда жена консула хотела сделать ей выговор за неудавшийся chalotten-соус, то она уперла свои красные руки в бока и ответила на диалекте следующим образом:
   -- Подождите только, госпожа консульша, уже недалеко то время, когда наступят другие порядки у нас; тогда я буду сидеть на софе в шелковом платье, а вы будете мне прислуживать, потому что... -- Само собою разумеется, ей сейчас-же отказали от места.
   Консул покачал головой. Самому ему за последнее время пришлось пережить много такого, что возбуждало известные опасения. Конечно старые носильщики и амбарные рабочие были достаточно честны, чтобы не позволить вбить себе что-нибудь в голову; но между молодыми людьми то тот, то другой показывал своим поведением, что новый дух, дух возмущения нашел себе коварством доступ в их души. Весною произошли уличные беспорядки, хотя новый государственный строй, соответствовавший требованиям нового времени, был уже в проекте; несколько позже, несмотря на несогласие Лебрехта Крёгера и некоторых других стариков, он был сенатским декретом возведен в основной государственный закон. Были избраны представители народа, состоялось собрание граждан. Но спокойствия не было. Весь мир был в беспорядке. Всякий хотел реформировать государственный строй и избирательное право по-своему и граждане ссорились; "Сословный принцип", говорили одни; за него стоял также Иоанн Будденброок, консул. "Всеобщее избирательное право!" говорили другие; за это требование стоял Генрих Гагенштрём. Третьи кричали: "всеобщие сословные выборы!" и может быть они даже знали, что надо было понимать под этим. Затем в воздухе прозвучали еще такие идеи, чтобы уничтожить различие между гражданами и обывателями и расширить возможность достижения права гражданства и на нехристиан... Нечего удивляться, что Трина, служанка Будденброоков, напала на мысль о софе и шелковом платье! Ах, худшее было еще впереди! Движение угрожало принять ужасный оборот...
   Было первое октября сорок восьмого года. Голубое небо с несколькими легкими движущимися облаками, освещалось серебристо-белым светом солнца, сила которого была конечно уже недостаточна, чтобы сделать излишним потрескивание дров в печке, топившейся за высокой блестящей решеткой.
   Маленькая Клара, темная шатенка, девочка с довольно строгими глазами, сидела с вязаньем у окна около рабочего столика, в то время, как Клотильда, занятая также вязанием, заняла место на софе около консула. Хотя Клотильда Будденброок была немного старше своей замужней кузины и ей исполнился 21 год, но на ее длинном лице уже появились резкие линии, а гладко причесанные волосы, которые никогда не были русыми, а всегда матово-пепельными, сделали то, что картина старой девы была уже готова. Она была довольна этим и ничего не делала, чтобы не стариться. Быть может, у ней была потребность скорее состариться, чтобы перешагнуть через все сомнения и надежды, так как у нее не было ни гроша за душой, то она знала, что в этом огромном мире не найдется никого, кто бы женился на ней, и она смиренно смотрела в свое будущее, которое состояло в том, чтобы где-нибудь в маленькой комнатке проживать маленькую ренту, которую доставит ей ее важный дядя из кассы какого-нибудь благотворительного учреждения для бедных девушек.
   Жена консула с своей стороны была занята чтением двух писем. Тони рассказывала о счастливом росте и развитии Эрики, а Христиан живо описывал жизнь н движение в Лондоне, не упоминая, правда, подробно о своей деятельности у мистера Рихардсона... Жена консула подвигалась уже к сорока пяти годам и горько жаловалась на судьбу белокурых женщин, которые так скоро стареют. Нежный цвет лица, соответствующий рыжеватым волосам, сделался к этим годам, несмотря на все освежающие средства, все-таки вялым, и даже волосы неизбежно начали бы седеть, если бы, благодаря Богу, в ее руках не оказался рецепт одной парижской тинктуры, которая с самого начала предохраняла волосы от этой печальной перспективы. Жена консула порешила никогда не седеть. Если употребляемая краска для волос окажется непригодной, то она будет носить парик цвета своих волос в молодости... На ее все еще со вкусом сделанной прическе, красовался шелковый бант, обшитый белыми кружевами, -- начало, первое напоминание чепца. ее шелковое платье было широко и пышно; в колоколообразных рукавах была подложена марля. Как и всегда, тихо позвякивали браслеты на ее руках. Было два часа пополудни.
   Внезапно с улицы послышался зов, крик, громкий шум, свист и топот многочисленных ног, -- шум, который приближался и разрастался...
   -- Мама, что это? -- спросила Клара, смотревшая через окно и в "шпион". -- Все эти люди, что с ними? Чему они так радуются?
   -- Мой Бог! -- воскликнула жена консула, отбросив от себя письма, в страхе соскочила с места и поспешила к окну. -- Неужели это... О, мой Бог, да, революция... это народ!
   Дело обстояло таким образом, что почти целый день в городе господствовали беспорядки. На Брейтештрассе были разбиты камнями окна у торговца сукнами Бентьена, причем один Бог знает, какое отношение имели окна Бентьена к политике.
   -- Антон! -- крикнула дрожащим голосом жена консула в столовую, где слуга занимался уборкой серебра... -- Антон, спустись вниз! Запри входную дверь! Затвори все! Это народ!
   -- Да, госпожа Будденброок! -- сказал Антон, -- могу ли я отважиться на это? Я ведь господский слуга, и если они увидят мою ливрею...
   -- Злые люди, -- сказала Клотильда печально и протяжно, не оставляя своего рукоделия.
   В этот момент из залы с колоннами через стеклянную дверь вошел консул, держа в руках пальто и шляпу.
   -- Ты хочешь выйти, Жан? -- с ужасом спросила его жена.
   -- Да, милая, я должен в городскую думу.
   -- Но народ, Жан, революция!..
   -- Ах, Боже великий, это не так серьезно, Бетси... Мы все в руках Божиих. Они уже прошли мимо нашего дома. Я пойду через заднее здание...
   -- Жан, если ты меня любишь... Ты хочешь подвергнуть себя такой опасности, хочешь оставить нас здесь одних... О, мне страшно, мне страшно!
   -- Любимая моя, я прошу тебя, ты волнуешь себя таким образом... Народ устроит небольшой спектакль перед ратушей на рынке... может быть, это обойдется городу еще в несколько стекол, вот и все.
   -- Куда ты идешь, Жан?
   -- В городскую думу... Я уже и так опоздаю: дела задержали меня. Для меня было бы позорно не пойти туда сегодня. Думаешь ли ты, что твой отец позволил бы удержать себя? как бы он ни был стар...
   -- Ну тогда иди с Богом, Жан... но будь осторожен, прошу тебя, берегись! и посмотри за моим отцом, если с ним что случится.
   -- Не беспокойся, моя милая...
   -- Когда ты вернешься назад? -- крикнула ему жена вслед.
   -- Как удастся, -- в половине пятого или в пять... Сегодня будут подняты очень важные вопросы -- все будет зависеть от них...
   -- Ах, мне страшно, страшно мне! -- повторяла жена консула, шагая взад и вперед по комнате и беспомощно глядя по сторонам.

3.

   Консул Будденброок быстро прошел через свои обширные владения. Приближаясь к Беккергрубэ, он услышал позади себя шаги и увидал маклера Гоша, который был поэтически закутан в длинную накидку и направлялся через улицу на заседание. Одной из своих длинных и сухих рук он махал в воздухе иезуитской шляпой, а другой старался сделать жест преданности и проговорил сдавленным и звучавшим скрытой злобой голосом:
   -- Господин консул... привет мой вам!
   Этот маклер, Сигизмунд Гош, холостяк, лет сорока пяти, был честнейшим и добродушнейшим человеком в мире, несмотря на свою манеру держаться угрюмо, он был остряком и обладал оригинальной головой. У него было гладко выбритое лицо и загнутый нос, выдающийся вперед подбородок, резкие черты лица и большой рот с опущенными углами, тонкие губы которого были злобно сжаты. Он стремился изобразить из себя дикую красивую дьявольскую фигуру интригана и это удавалось ему не так уж плохо; он хотел казаться злым, коварным, интересным и внушающим страх, оригинальным человеком -- чем-то средним между Мефистофелем и Наполеоном... Его поседевшие волосы низко и мрачно спускались на лоб. Он искренно сожалел, что не был горбат. Он был странным, но симпатичным человеком из среды жителей старого торгового города. Он принадлежал к ним, потому что, как подобает гражданину торгового города, имел маленькое, солидное и уважаемое всеми за скромность посредническое дело. В его узкой темной конторе стоял большой книжный шкаф, наполненный поэтическими произведениями на всех языках, и носился слух, что он с двадцатилетнего возраста работает над переводом всех драм Лопе де Вега... Однажды в любительском спектакле он играл Доминго в Шиллеровском Дон Карлосе. Эго был кульминационный пункт его жизни. Никогда ни одно неблагородное слово не сорвалось с его уст, и даже в деловых разговорах он произносил общепринятые обороты речи, только сквозь зубы и с такой миной на лице, как будто хотел сказать: "Мерзавец ты, да, проклинаю твоих предков в гробу!" В некоторых отношениях он был наследником покойного Жан Жака Гофштеде; только натура его была более мрачной и патетической и ему была совершенно чужда шутливая веселость, которую друг старого Иоанна Будденброока сумел сохранить с прошлого столетия. Однажды он потерял на бирже в один раз шесть с половиной талеров серебром на двух или трех бумагах, которые он купил спекулируя. Тогда он предоставил свободу своей драматической натуре и дал представление. Он опустился на скамью в такой позе, как будто бы он проиграл сражение при Ватерлоо, приложил сжатый кулак ко лбу и с богохульным видом повторил несколько раз: "О, проклятие!" Так как небольшие, спокойные и верные доходы, которые выпадали на его долю при продаже того или другого землевладения, были скучны ему, то эта потеря, этот удар, которым небо сразило его, интригана, был наслаждением, счастьем для него, которое он смаковал целыми неделями. Когда к нему обращались со словами: "Я слышал, у вас случилось несчастье, Гош? Мне очень жаль"... он имел обыкновение отвечать: "О, мой дорогой друг! О, uomo non educata dal dolore riman sempre bambino!" ["Человек, не изведавший горя, на всю жизнь останется младенцем" -- итал.]. Разумеется, никто не понимал этой фразы; может быть, это было из драмы Лопе де Вега? Ясно было одно, что этот Сигизмунд Гош был ученым и странным человеком.
   -- Каковы времена, в которые мы живем? -- сказал он консулу Будденброоку и в согнутом положении, опираясь на свою палку, шагал по улице рядом с ним. -- Времена штурма и движения!
   -- Да с, вы правы, -- согласился консул; -- времена тревожные. Мы вправе с большим напряжением ожидать результатов сегодняшнего заседания. Сословный принцип...
   -- Нет, послушайте! -- прервал его Гош, -- я целый день был на улице и наблюдал чернь. Среди них были прелестные парни с глазами, горящими ненавистью и одушевлением...
   Иоанн Будденброок начал смеяться. -- Вы то и нужны мне, мой друг! Вам нравится это, по-видимому? Нет, уж позвольте... все это детская забава! Чего хотят эти люди? Кучка невоспитанных молодых людей, желающих использовать случай, чтобы устроить скандал...
   -- Конечно! Однако, нельзя отрицать... Я был там, когда мясник Беркмайер разбивал оконное стекло у Бентьена... Он походил на пантеру. -- Последнее слово Гош произнес с сильно стиснутыми зубами и затем продолжал: -- О, нельзя отрицать, что дело это имеет и свою возвышенную сторону. Это, наконец нечто другое, нечто необыденное, могучее, штурм, дикость!., гроза!.. Ах, но народ невежествен, я знаю это! Однако мое "сердце, вот это мое сердце, оно за него"... Они уже подошли к простому дому, покрашенному желтой масляной краской, в нижнем этаже которого находилась думская зала для заседаний.
   Эти залы принадлежали вдове, фамилия которой была Зуеркрингель, и служила пивной и местом для танцев, а в определенные дни находилась в распоряжении думских гласных. Из узкого мощеного коридора, на правой стороне которого находились помещения ресторана и пахло пивом и кушаньями, входили в залу налево через деревянную покрытую зеленой краской дверь, у которой не было ни замка, ни ручки, и она была так узка и низка, что никто не мог-бы предположить, что за ней находится такое большое помещение. Зала была холодная, голая, в роде амбара с выбеленным потолком, на котором выступали балки, и с выбеленными стенами; на больших трех окнах были нарисованы зеленые кресты; окна были без гардин, против них поднимался в виде амфитеатра ряд мест, в конце которых стоял стол, на котором красовались большой звонок, акты, письменные принадлежности. Он предназначался для оратора, протоколиста и присутствующих сенатских комиссаров. На стене против двери помещались вешалки, заваленные пальто и шляпами.
   До консула и его провожатого донесся гул голосов, когда они друг за другом входили через узкую дверь в залу. Они были очевидно последними из пришедших. Помещение было наполнено мужчинами, которые, заложив руки в карманы и за спину, разбились на группы и спорили. Из 120 выборных собралось наверно 100. Группа депутатов от уездов предпочла при настоящих условиях остаться дома.
   Около входа стояла прежде всего группа, состоящая из незначительных людей, из двух или трех владельцев магазинов, учителя гимназии, "надзирателя за сиротами" и цирюльника Венцеля, любимого всеми. Венцель, невысокий крепкий мужчина с черными усами, интеллигентным лицом и красивыми руками, брил консула еще сегодня утром; однако здесь он стоял наравне с ним. Он брил особ из высших кругах, почти исключительно Меллендорфов, Лянггальсов, Будденброоков и Евердиков, а выбором в думу он был обязан своему всезнанию в городских делах, своему умению держаться, ловкости, своему самосознанию, которое было у него при всей кажущейся подчиненности.
   -- Знаете ли вы уже величайшую новость, господин консул? -- с жаром воскликнул он, смотря серьезными глазами на своего покровителя.
   -- Что случилось, мой милый Венцель?
   -- Сегодня утром этого еще нельзя было узнать... Извините, господин консул, -- это нечто новое! Народ не только собрался перед ратушей и на рынке. Он придет сюда и хочет угрожать думе! Это устроил редактор Рюбзам...
   -- Да неужели-же? -- сказал консул. Он пробрался через передние группы на средину залы, где увидел своего тестя вместе с присутствующими здесь сенаторами доктором Лянггальсом и Джемсом Меллендорфом. -- Правда, это господа? -- Спросил он, пожимая им руки...
   В самом деле все собрание было занято обсуждением этой новости. Мятежники шли сюда, их было уже слышно...
   -- Этакие канальи! -- сказал Лебрехт Крёгер холодно и презрительно. Он приехал сюда в своем экипаже. Высокая, внушительная фигура бывшего когда-то модного кавалера начала сгибаться, как это обыкновенно бывает, от тяжести восьмидесяти лет; сегодня же он стоял совершенно прямо, с полузакрытыми глазами, благородно и презрительно опустив углы губ, над которыми подымались прямо перпендикулярно короткие концы его белых усов. На его черном бархатном жилете блестело два ряда пуговиц из драгоценных камней...
   Недалеко от этой группы находился Генрих Гагенштрём, коренастый, полный мужчина с рыжеватыми, поседевшими бакенбардами, с толстой цепочкой на клетчатом жилете и в открытом сюртуке. Он стоял со своим компаньоном Штрунком и совсем не здоровался с консулом.
   Дальше торговец сукном Бентьен собрал вокруг себя большое количество других мужчин и со всеми деталями рассказывал им, как обстояло дело с его окном. "Кирпич, половина кирпича только, господа! Крах... проскочил через стекло и попал на сверток зеленого рапса... на пакет... Теперь это дело государства"...
   Где-то в углу непрестанно слышался голос Штута с Глокенгиссерштрассе, одетого в черный сюртук поверх шерстяной рубашки; он принимал участие в прениях, повторяя все время с выражением возмущения:
   -- Неслыханное бесстыдство! -- Причем он говорил "бесстыдство".
   Иоанн Будденброок пошел кругом, чтобы здесь поздороваться со своим старым другом С. Ф. Кёппеном, а там с его конкурентом, консулом Кинстенмакером. Он полгал руку доктору Грабову и обменялся парой слов с директором пожарного общества Гизеке, архитектором Фогтом, с оратором-доктором Лянггальсом, братом сенатора, с купцами, учителями и адвокатами...
   Заседание еще не было открыто, но дебаты шли уже в высшей степени оживленно. Все проклинали этого писаку, этого редактора Рюбзама, о котором говорили, что он взбудоражил толпу... И для чего именно? Сюда собрались для того, чтобы установить, удержать сословный принцип в народном представительстве или ввести всеобщее, равное, избирательное право. Сенат уже поручил остановиться на последнем. Чего же хотел народ? Он хотел должно быть взять собравшихся за воротники и больше ничего. Это, черт возьми, сквернейшее положение, в котором они когда-либо находились! Все окружили комиссаров сената, чтобы узнать их мнение, окружили также консула Будденброока, который должен был знать, как относится к делу городской голова Евердик: так как в прошлом году сенатор доктор Евердик, шурин консула Юстуса Крёгера, сделался президентом сената, то Будденброоки стали родственниками городского головы, что значительно подняло их в общественном мнении.
   Внезапно послышался гул... Революция достигла до окон залы заседания! Возбужденный обмен мнений прекратился как по мановению жезла. Все сложили в ужасе руки на животе и молча смотрели друг на друга или на окна, за которыми подымались кулаки и раздавался распущенный, бессмысленный и оглушительный рев. Затем, однако, совершенно неожиданно, как будто бы повстанцы сами пришли в ужас от своего поведения, на улице стало так же тихо, как в зале, и в глубоком безмолвии, которое наступило над всем, со стороны самых последних рядов, где сидел Лебрехт Крёгер слышно было только слово "Канальи", которое холодно, медленно и с ударением прозвучало в тишине.
   Сейчас же вслед за ним какой-то глухой и возмущенный голос прокричал:
   -- Неслыханное бесстыдство!
   И затем над собранием зазвучал внезапно быстрый, дрожащий и таинственный голос торговца сукнами Бентьена!
   -- Милостивые государи!.. Милостивые государи!.. Послушайте меня... Я знаю один дом... Если взобраться на вышку, то там есть слуховое окошко... Еще мальчиком я стрелял через него кошек.... Можно отлично взобраться на крышу соседа и оказаться в безопасности...
   -- Позорная глупость! -- прошипел маклер Гош сквозь зубы. Он скрестил руки, облокотился на ораторский стол и, опустив голову, суровым взглядом смотрел на окна.
   -- Трусость, сударь? Как это? Божий гром! Люди бросают кирпичами! С меня их было уже достаточно.
   В этот момент шум на улице увеличился, не подымаясь однако до прежней бурной высоты, и продолжал гудеть спокойно и непрерывно, -- терпеливое, певучее и звучащее почти удовольствием жужжание, в котором иногда слышались свистки и отдельные восклицания... "Принцип!" и "гражданское право!". Дума прислушивалась с благоговением.
   -- Милостивые государи, -- заговорил после некоторой паузы оратор доктор Лянггальс глухим голосом, обращаясь к собранию: -- Я надеюсь, что вы будете согласны со мной, если я теперь открою собрание?
   Эго было совершенно неподходящее предложение, которое осталось со всех сторон без малейшей поддержки.
   -- Я не стану голосовать за это, -- сказал кто-то с прямой решимостью, не допускающей возражения. Это был человек из деревни, по имени Пфаль из Рицерауеровского уезда, депутат от деревни Мало-Шретштакен. Никто не помнил, чтобы его слово уже когда-нибудь раздавалось во время заседании, но в настоящем положении мнение даже скромного человека имело большое значение. Без страха и с верным политическим инстинктом Пфаль выразил этими словами взгляд всей думы.
   -- Боже сохрани нас -- сказал Бентьен возмущенно. -- Там наверху на местах нас видно с улицы? Народ бросает кирпичи! С меня уже будет...
   -- И эта проклятая дверь еще так узка! -- в отчаянии провозгласил виноторговец Кёппен. -- Если мы захотим выйти, то конечно задавим друг друга... задавим друг друга!..
   -- Неслыханное бесстыдство, -- глухо сказал Штут.
   -- Милостивые государи! -- настойчиво начал оратор снова. -- Я прошу вас все-таки взвесить... В течении трех дней я обязан представить управляющему городскому голове обработанный протокол сегодняшнего заседания... Кроме того, город ожидает опубликования в печати... Я хотел бы приступить к голосованию, должно ли заседание быть открыто?
   Но за исключением очень немногих граждан, поддержавших оратора, не нашелся никто, кто бы хотел перейти к порядку дня. Голосование оказалось бесцельным. Нельзя было раздражать народ. Никто не знал, чего он хочет. Нельзя было решением в какую-либо сторону возбудить его. Нужно было подождать и не волноваться. Часы в церкви св. Марии пробили половину пятого...
   Большинство настаивало на решении терпеливо ждать. Все начали привыкать к шуму, который то увеличивался, то уменьшался, то совсем затихал, а потом снова начинался. Стали спокойнее, и начали устраиваться поудобнее на своих местах... Предприимчивость всех этих энергичных граждан стала увеличиваться. Отваживались то там, то здесь говорить о делах и даже устраивать дела... Маклера приблизились к крупным купцам... Замкнутые люди болтали между собой, как люди, сидевшие вместе во время сильной грозы; они говорили о других вещах и иногда только прислушивались к гулу с серьезными и полными уважения лицами. Пробило пять часов, затем половина шестого и наступили сумерки. По временам кто-нибудь вздыхал, что жена ждет его с кофе, после чего Бентьен позволил себе напомнить о слуховом окошке. Но большинство думало об этом так, как и Штут, который, грустно покачав головой, заявил: "я слишком толст для этого".
   Иоанн Будденброок, помня просьбу жены, держался около своего тестя и, глядя на него несколько озабоченно, спросил:
   -- Вы, надеюсь, не принимаете этого маленького приключения близко к сердцу, отец?
   Под белоснежными волосами на лбу Лебрехта Крёгера надулись синеватые жилы, возбуждавшие известные опасения, и в то время как одна из его аристократических старческих рук играла опаловыми пуговицами на жилете, другая, украшенная большим бриллиантом, дрожала на его коленях.
   -- Одно и то же, Будденброок! -- сказал он с удивительной усталостью. -- Мне скучно, вот и все. -- Но сам же тотчас показал, что говорит неправду, внезапно прошипев: -- Parbleu [Черт возьми -- фр.], Жан, надо было внушить этой бесстыдной дряни порохом и пулями уважение... подлый народ!.. Канальи!..
   Консул одобрительно поддержал. -- Да, да... Ваша правда, это недостойная комедия... Но что же делать? Надо сделать добрую мину. Наступает вечер. Народ уйдет, можете быть спокойны.
   -- Где мой экипаж?.. Я приказываю подать мой экипаж! -- скомандовал Лебрехт Крёгер совершенно вне себя. Его гнев вспыхнул, он трясся всем телом. -- Я заказал его к пяти часам!.. Где он? Заседание не состоялось... Что мне здесь делать?.. Я не намерен позволить дурачить себя!.. Пусть подадут мой экипаж!.. Не бьют ли там моего кучера? Посмотрите, Будденброок!
   -- Дорогой тесть, ради Бога успокойтесь! Вы напрасно возбуждаетесь!.. Это вам вредно! Само собой разумеется... Я пойду сейчас, посмотрю, где ваш экипаж. Мне самому надоело это положение. Я поговорю с народом и предложу им разойтись по домам...
   И хотя Лебрехт Крёгер протестовал против этого, хотя он с внезапно холодным и презрительным ударением приказал: -- Стой, остаться здесь! Вы ничего не выиграете, Будденброок! -- Консул все-таки быстро пошел через зал.
   Около самой маленькой зеленой двери его догнал Сигизмунд Гош, который схватил его за руку и отвратительным шепотом спросил: -- Куда вы, господин консул?..
   Лицо маклера покрылось тысячью глубоких морщин. Его острый подбородок поднялся с выражением дикой решимости кверху почти до самого носа, седые волосы мрачно спустились на виски и на лоб, а голову он держал глубоко в плечах, так что ему действительно удалось изобразить из себя урода, когда он выкрикнул:
   -- Вы видите меня готовым говорить с народом.
   Консул сказал:
   -- Нет, предоставьте это лучше мне, Гош... У меня, наверное, больше знакомых среди этих людей...
   -- Пусть будет так, -- беззвучно ответил маклер. Вы более значительный человек, чем я.-- И повысив голос, он продолжал: -- Но я буду сопровождать вас, я буду стоять рядом с вами, консул Будденброок! Пусть взбесившийся освобожденный раб растерзает меня...
   -- Ах какой день! Какой вечер! -- сказал он, когда они вышли... Он, наверное, еще никогда не чувствовал себя таким счастливым. -- Ага, господин консул! Там -- народ!
   Оба миновали коридор и подошли к выходной двери, остановившись на верхней из трех узких ступенек, которые вели к тротуару. Улица имела странный вид. Она как бы вымерла, а в открытых освещенных окнах, лежащих вокруг домов, виднелись головы любопытных, смотревших на чернеющую теснящуюся толпу бунтовщиков перед зданием думы. Эта толпа была немного больше, чем собрание в зале, и состояла из молодых портовых рабочих, рабочих из складов, служащих, учеников городских училищ, нескольких матросов с купеческих кораблей и других людей, живущих кругом в незначительных местечках, как "Твитен", "Зенген", "Вишен" и "Герен". Среди них находилось и несколько женщин, которые ожидали от этого похода таких же результатов, как кухарка Будденброоков. Некоторые буяны, утомившись стоять, уселись на ступеньки, опустив ноги в желоб и ели бутерброды.
   Было уже почти шесть часов, и хотя сумерки сгущались, уличные керосиновые лампы, висевшие на цепях, оставались незажженными. Этот факт, это открытое и неслыханное нарушение порядка было первым, что искренно рассердило консула Будденброока, и это же был виною того, что он довольно коротко и сердитым тоном начал говорить:
   -- Господа, что это за глупую историю затеяли вы сегодня!
   Бунтовщики соскочили с тротуара. Стоявшие позади по ту сторону шоссе поднялись на носки. Некоторые из портовых рабочих, находившихся на службе у консула, сняли свои шапки. Все сделались внимательными, подталкивали друг друга в бока и глухо говорили:
   -- Это консул Будденброок! Консул Будденброок хочет держать речь! Заткни свой рот, Кришан, -- он может дьявольски здорово разнести!.. Это маклер Гош... Посмотри, вот обезьяна-то! Он, должно быть, немного рехнулся?
   -- Карл Шмольт! -- начал снова консул, уставив свои маленькие глубоко лежащие глаза на приблизительно двадцатидвухлетнего рабочего из склада, у которого были кривые ноги и который, держа в руках шапку, с набитым хлебом ртом стоял около самой лестницы.
   -- Ну, говори, Карл Шмольт! Пора уже! Ведь, вы орете здесь почти с полудня...
   -- Да, господин консул... -- вымолвил Карл Шмольт, продолжая жевать... -- Уж это такое дело... но теперь дело подвинулось достаточно далеко... Мы теперь делаем революцию...
   -- Что это за бессмыслица, Шмольт!
   -- Да, господин консул, вы сами видите, но дело зашло слишком далеко... Мы уж больше не можем быть довольны... Мы требуем новых порядков, а это уже совсем не то, что теперь есть.
   -- Слушай Шмольт и вы все! Кто из вас разумный человек, тот пойдет домой и не станет больше связываться с революцией и нарушать здесь порядок...
   -- Священный порядок! -- прерывая его, прошипел Гош.
   -- Я благословляю порядок! -- заключил Будденброок. -- Еще даже не зажжены лампы! Дело с революцией зашло слишком далеко.
   Но Карл Шмольт, проглотив свой хлеб и стоя впереди толпы с широко расставленными ногами, приводил свои доводы:
   -- Да, господин консул, это вы говорите так! Но все дело идет о всеобщем принципе избирательного права...
   -- Великий Боже, ты малыш! -- воскликнул консул и от возмущения забыл, что хотел говорить с народом на нижне-германском диалекте...--Ты же говоришь сущую бессмыслицу!..
   -- Да, господин консул, -- сказал Карл Шмольт, несколько смущенный: -- все это так, как оно есть. Но революция должна быть, -- это уж вполне верно. Революция всюду, в Берлине и в Париже...
   -- Шмольт, чего же вы хотите! Ну скажите-же, пожалуйста!
   -- Да я, господин консул, говорю только, что мы хотим республику, говорю я только...
   -- Но глупая ты голова! Ведь, она же есть у вас!
   -- Да, господин консул, но мы хотим еще одну. Некоторые из окружающих, отдававшие себе больше отчет в происходившем, начали от души смеяться, и, хотя немногие поняли ответ Карла Шмольта, оживление это усилилось до того, что вся толпа республиканцев разразилась раскатистым добродушным смехом. В окнах залы, где должно было происходить заседание, появились с любопытными лицами некоторые из выборных с кружками пива в руках... Единственным, кого такой поворот дела разочаровал и расстроил, был Сигизмунд Гош.
   -- Ну господа, -- сказал в заключение консул Будденброок, -- я думаю, что самое лучшее будет, если вы все разойдетесь по домам!
   Карл Шмольт, недовольный тем, что его речь вызвала смех, ответил:
   -- Да, господин консул, это так, а потому надо оставить это дело, и я тоже доволен, что господин консул не думает поставить мне в вину моих слов, а затем до свидания, господин консул...
   Толпа начала расходиться в самом лучшем настроении.
   -- Шмольт, подожди один момент! -- закричал консул. -- Скажи, не видал ли ты Крёгерский экипаж, коляску Крёгера, что живет около Бургтора?
   -- Конечно, господин консул. Она приехала. Она там внизу, господин консул, въехала во двор...
   -- Хорошо; тогда сбегай поскорее туда, Шмольт, и скажи Иоахиму, чтобы он подъехал сюда: его барин хочет ехать домой...
   -- Слушаюсь, господин консул!.. -- И, набросив шапку на голову и натянув козырек совсем на глаза, он пошел скорыми, большими шагами вниз по улице.

4.

   Когда консул Будденброок вернулся вместе с Сигизмундом Гошем в залу заседания, зала выглядела много уютнее, чем четверть часа тому назад. Она была освещена двумя парафиновыми лампами, стоявшими на ораторском столе, и при их желтом свете все стояли и сидели друг около друга, наливали из бутылок пиво в светлые кружки, чокались и шумно болтали в самом радостном настроении. Госпожа Зуеркрингель, вдова Зуеркрингель, была тут же; она чистосердечно занимала своих запертых гостей и держала утешительные речи, так как осада могла продолжаться еще долго; она предложила подкрепиться и использовала для себя время возбуждения, чтобы продать довольно большое количество своего светлого и достаточно насыщенного спиртом пива. Сейчас вслед за входившими прислужник нес с благодушной улыбкой в рукавах своей блузы целую батарею бутылок; и хотя был уже вечер и было слишком поздно заниматься реформированием государственного строя, тем не менее никто не хотел расстраивать собравшееся общество и идти домой. Пить дома кофе сегодня было уже поздно...
   Многие пожали консулу руку и принесли наилучшие пожелания по поводу его успеха; но он не останавливаясь направился к своему тестю. Лебрехт Крёгер, по-видимому, был единственным, у кого настроение не улучшилось. Он сидел на своем месте прямо, холодно и недоступно, а в ответ на слова, что сейчас подают его экипаж, он спросил дрожащим больше от раздражения, чем от старческого возраста голосом:
   -- Черни угодно разрешить мне возвратиться домой?
   Он позволил набросить на свои плечи меховое пальто, сопровождая эту процедуру натянутыми движениями, в которых не было даже отдаленного сходства с его обычными изящными манерами, небрежно сказав "merci".
   Он взял под руку своего зятя, который предложил ему сопровождать его.
   Перед входом в дом, где к большому удовольствию консула, начали зажигать лампы, стояла величественная карета с двумя большими фонарями на козлах. Оба вошли в нее. Лебрехт Крёгер сидел по правую руку консула прямо, молчаливо, не прикасаясь к спинке, с полузакрытыми глазами, прикрыв одеялом ноги, а под короткими концами седых усов опущенные углы его рта переходили в две перпендикулярные складки, которые доходили до подбородка. Карета тронулась.
   Огорчение по поводу пережитого унижения грызло и точило его. Устало и холодно смотрел он на пустые подушки против себя.
   На улицах было шумно, как в воскресный вечер. По всему было видно, что господствовало праздничное настроение. Народ, восхищенный счастливым исходом революции, прохаживался в отличном настроении. Некоторые даже пели. Там и сям мальчишки кричали "ура", когда экипаж проезжал мимо и бросали шапки вверх.
   -- Я, право думаю, что вы принимаете это событие слишком близко к сердцу, отец, -- сказал консул. -- Подумать только, какую дурацкую историю представляет из себя весь этот шум... фарс какой-то. -- И чтобы добиться от старика какого-нибудь ответа или возражения, консул начал говорить о революции вообще. -- Если бы толпа неимущих дошла до сознания, какую плохую услугу она оказывает себе в такие времена... Ах, Боже мой, всюду одно и то же! У меня сегодня был разговор с маклером Гошем, этим удивительным человеком, который на все смотрит глазами поэта и драматурга... Видите ли, тесть, революцию подготовили в Берлине за эстетическими чайными столами... Затем народ взялся за дело и поставил свою жизнь на карту... Будет это отнесено на его счет?
   -- Вы хорошо бы сделали, если бы открыли окно на вашей стороне, -- сказал Крёгер.
   Иоанн Будденброок быстро посмотрел на него и торопливо опустил раму.
   -- Вы себя не совсем хорошо чувствуете, милый отец? -- озабоченно спросил он...
   -- Нет, совсем нет, -- строго ответил Лебрехт Крёгер.
   -- Вам необходимо поесть и отдохнуть, -- сказал консул, поправляя, чтобы что-нибудь сделать, меховое одеяло на коленях своего тестя.
   Внезапно, когда экипаж проезжал через Бургштрассе, произошло нечто ужасное. Когда экипаж проезжал приблизительно в пятидесяти шагах от показавшихся в полутемноте ворот мимо целого собрания шумящих и довольных уличных мальчишек, в открытое окно влетел камень. Это был совсем безобидный полевой камень, величиною не больше куриного яйца, брошенный в честь праздника революции рукою какого-нибудь Кришана, Шнута или Гейне Роса и при том, наверное, без всякого злого умысла и вероятно без всякого желания попасть в экипаж. Беззвучно влетел он в окно, беззвучно ударился в защищенную толстой шубой грудь Лебрехта Крёгера и беззвучно скатился по меховому одеялу вниз к ногам.
   -- Грубое невежество! -- раздраженно сказал консул. Должно быть в сегодняшний вечер все потеряли всякий рассудок?.. Но, ведь, он не ранил вас, отец, нет?
   Старый Крёгер молчал, молчал тревожно. В экипаже было слишком темно, чтобы различить выражение его лица. Прямой, высокий, вытянутый еще больше, чем раньше, он сидел, не касаясь спинки кареты. Затем из глубины идущим голосом он медленно, холодно и тяжело произнес одно слово:
   -- Канальи!
   Из боязни раздражить его еще больше консул не отвечал. Экипаж проехал с раскатистым стуком через ворота и минуты три спустя находился в широкой аллее, окруженной решеткой с позолоченными шпицами, которая окружала крёгерское владение. С обеих сторон широкой садовой калитки, которая служила входом к украшенному каштанами подъезду, к террасе, ярко горели два фонаря с позолоченными шишечками на верху. Консул ужаснулся, взглянув в этот момент в лицо своего тестя. Оно было желтое и покрылось вялыми морщинками. Холодное, твердое и презрительное выражение лица, лежавшее раньше вокруг его рта исказилось в слабую, кривую, и слабоумную старческую гримасу... Экипаж остановился около террасы.
   -- Помогите мне, -- сказал Лебрехт Крёгер, хотя консул, вышедший вперед, уже отбрасывал меховое одеяло и подставил ему руку и плечо для опоры. Он медленно вел его по усыпанной песком дорожке до белой блестящей лестницы, которая вела вверх в столовую. Дойдя до лестницы, старик упал на колени. Голова с такой тяжестью опустилась на грудь, что отвисшая нижняя челюсть ударилась, щелкнув об верхнюю. Глаза закатились и потухли...
   Лебрехт Крёгер, модный кавалер, отошел к праотцам.

5.

   Спустя год и два месяца, в одно снежное и туманное январское утро в 1850 г. господин и госпожа Грюнлих сидели за завтраком, рядом со своей маленькой трехлетней дочуркой в обитой светло-коричневым деревом столовой на стульях, из которых каждый стоил 25 марок серебром.
   Стекла обоих окон почти заволоклись от тумана, сквозь них неясно виднелись голые деревья и кустарники. В покрытой зеленой глазировкой низкой печи, выходившей в комнату, в которой стояли комнатные растения, трещали раскаленные угли и наполняли комнату нежной и несколько пахучей теплотой. Зеленые полураздвинутые суконные портьеры позволяли заглянуть в коричневый шелковый салон и видеть высокую стеклянную дверь, щели которой были закупорены ватными катушками и позади которой в беловато-сером непроницаемом тумане скрывалась терраса. С боку был еще один выход в коридор.
   На круглом столе лежала белоснежная тканная дамасская скатерть, а на ней --вышитая зеленым цветом полоска. Стол был украшен прозрачным хрусталем с золотыми краями, так что он время от времени переливался, как перламутр. На машинке шипел чайник с чаем. В тонкой серебряной плоской корзинке для хлеба, имевшей форму большого, зубчатого слегка свернутого листа, лежали круглые и продолговатые ломтики молочного хлеба. Под одним хрустальным колпаком возвышались маленькие с полосками шарики из масла, под другим виднелись разные сорта сыра -- желтого, зеленовато-мраморного и белого. Тут же около хозяина дома стояла бутылка красного вина, так как Грюнлих завтракал горячее.
   Бакенбарды его были только что расчесаны, а лицо выглядело в эти утренние часы особенно румяным. Он сидел, повернувшись спиной к салону, совсем одетый, в черном сюртуке и в светлых, с широкими клетками панталонах и ел по английскому обычаю слегка зажаренную котлету. Его супруга находила это аристократичным, но вместе с тем и весьма противным и потому никогда не решалась заменить свой привычный завтрак из хлеба и яиц горячим.
   Тони была в капоте. Она очень любила капоты. Не один костюм не казался ей таким аристократичным, как это элегантное неглиже, а так как в родительском доме она не могла удовлетворить эту свою слабость, то она с тем большим увлечением отдавалась ей теперь, став замужней женщиной. У нее было три таких изящных и нежных вещи, при шитье которых можно было развернуть больше вкуса, утонченности и фантазии, чем для бального туалета.
   Сегодня-же на ней было темно-красный капот, цвет которого гармонировал с тоном обоев над деревянной обивкой; материя была мягка как вата и украшена большими цветами и целым дождем мельчайших блесток такого-же цвета... Целый прямой ряд многочисленных красных бархатных бантов был нашит от застежки воротника до обшивки внизу.
   Ее темно-пепельные волосы были украшены красным бархатным бантом, а на лоб спускались завитые локоны. Хотя она сама хорошо знала, что внешность ее достигла полного расцвета, однако детское, наивное и задорное выражение ее несколько выступающей верхней губы осталось то же, что и прежде. Веки серо-голубых глаз несколько покраснели от холодной воды. ее руки белые, немного короткие, но тонкие руки Будденброоков, нежные суставы которых мягко облегали бархатные ре- веры рукавов, управлялись с ножом, вилкой и чашкой такими движениями, которые по какому-то поводу были сегодня несколько неровны и поспешны.
   Рядом с ней сидела маленькая Эрика, хорошо упитанная девочка с короткими белокурыми локонами; она сидела в башнеобразном детском стуле и была одета в бесформенное потешное платьице, связанное из голубой шерсти. Она держала обеими ручонками большую чашку, в которой совершенно исчезало ее личико, и пила молоко, издавая от времени до времени легкие вздохи.
   Затем госпожа Грюнлих позвонила и из коридора вошла служанка Тинка, чтобы вынуть ребенка из кресла и унести наверх в детскую комнату.
   -- Ты можешь с полчаса покатать ее на улице, Тинка, -- сказала Тони. -- Но не дольше и в более толстой кофточке, слышишь? На улице туманно...
   Она осталась вдвоем со своим супругом.
   -- Ты делаешь себя смешным, -- сказала она после некоторого молчания, возобновляя по-видимому прерванный разговор... -- Есть у тебя доводы против этого? Приведи же их!.. Я не могу всегда заниматься ребенком...
   -- Ты не любишь детей, Антонина.
   -- Не любишь детей... не любишь детей... У меня не хватает времени! Я слишком занята хозяйством. Я просыпаюсь с двадцатью мыслями, которые нужно выполнить за день, и иду спать с сорока, которые не выполнены еще...
   -- У тебя же есть две девушки. Такая молодая женщина...
   -- Две девушки--хорошо. Тинка должна мыть, чистить, убирать и прислуживать. Кухарка завалена работой. Ты же рано утром ешь котлеты... Подумай же Грюнлих! Эрика должна будет во всяком случае рано или поздно иметь бонну, воспитательницу...
   -- Это не соответствует нашим средствам -- взять для нее уже теперь отдельную девушку.
   -- Нашим средствам! О, Боже, ты делаешься смешным! Что же мы нищие? Есть у нас нужда отказывать себе в самом необходимом? Насколько мне известно, я принесла с собою, выходя за тебя замуж, восемьдесят тысяч марок.
   -- А ну тебя с твоими восьмидесятые тысячами!
   -- Конечно!.. Ты говоришь об этом презрительно... Тебя это не интересовало... Ты женился на мне по любви... Хорошо. Но любишь ли ты вообще меня еще? Ты не считаешься с моими самыми справедливыми желаниями. Девочка не должна иметь няни... О коляске, которая необходима нам, как насущный хлеб, нет больше и речи... Почему же тогда ты заставляешь нас жить постоянно в деревне, если наши средства не позволяют держать экипаж, в котором мы могли бы приличным образом выехать в общество? Почему ты не любишь, чтобы я ездила в город?.. Больше всего ты хотел бы раз навсегда похоронить нас здесь, и чтобы я ни одного человека не видала больше. Ты кисляк!..
   Грюнлих налил себе в стакан красного вина, приподнял хрустальный колпак и перешел к сыру. Он ничего не отвечал.
   -- Любишь ли ты еще меня? -- повторила Тони...-- Твое молчание так невоспитанно, что я вполне могу позволить себе напомнить тебе об известном тебе случае у нас в доме в комнате ландшафтов. -- Тогда ты был совершенно иным!.. С первого же дня ты сидел около меня только вечером и то только для того, чтобы прочесть газету. Вначале ты по крайней мере обращал внимание на мои желания. Но все это кончилось уже давно. Ты пренебрегаешь мною!
   -- А ты? ты разоряешь меня.
   -- Я?.. Я разоряю тебя?!..
   -- Да, ты разоряешь меня своей леностью, своей страстью иметь побольше прислуг и твоими тратами...
   -- О! Не упрекай меня моим хорошим воспитанием! У моих родителей мне не нужно было шевельнуть и пальцем. Теперь мне пришлось с трудом привыкнуть к хозяйству, но я в праве требовать, чтобы у меня не было недостатка в служанках. Мой отец богатый человек, он не мог ожидать, что у меня не будет достаточно прислуг...
   -- Тогда подожди с третьей девушкой, пока от этого богатства нам будет какая-нибудь польза.
   -- Ты желаешь, должно быть, смерти отцу?!.. Я говорю, что мы состоятельные люди, что я не с пустыми руками пришла к тебе...
   Хотя господин Грюнлих в это время старательно жевал, он улыбнулся; он улыбнулся с сознанием своего преобладания, и вместе с тем горестно, а молча. Это сбило Тони с толку.
   -- Грюнлих, -- сказала она спокойнее... -- Ты улыбаешься, ты говоришь о наших обстоятельствах... Обманываюсь я относительно нашего положения? Ты потерпел большие убытки? Ты...
   В этот момент послышался стук, короткий барабанный стук в дверь коридора и в комнату вошел господин Кессельмейер.

6.

   Господин Кессельмейер, сняв шляпу и пальто, вошел, как друг дома, без доклада и остановился у дверей. Его внешность вполне соответствовала описанию, данному ему Тони в письме к матери. Он был несколько коренаст, ни толст, ни тонок. На нем был черный, уже несколько лоснящийся сюртук, такие же панталоны, короткие и узкие, и белая жилетка, на которой длинная цепочка от часов перекрещивалась с двумя или тремя шнурками от пенсне. На красном лице резко виднелись стриженные белые бакенбарды, покрывавшие щеки и оставлявшие свободными подбородок и губы. Рот его был мал, подвижен, забавен, и только на нижней челюсти красовались два зуба. Зарыв руки в прямые карманы панталон, господин Кессельмейер остановился сконфуженный, замялся и недоумевая выставил упомянутые два желтых кеглеобразных клыка перед верхней губой. На его голове слегка колыхался белый и черный пух, хотя не чувствовалось ни малейшего дуновения ветра.
   Наконец он вытащил руки наружу, поклонился, свесил нижнюю губу и с трудом высвободил шнурок от пенсне из общей путаницы на груди. Затем он одним взмахом посадил пенсне себе на нос, причем состроил невероятнейшую гримасу, оглядел супругов и произнес:
   -- Ага.
   Так как он необыкновенно часто пользовался этим выражением, то необходимо заметить, что он изрекал обыкновенно эго слово весьма различным и весьма своеобразным образом. Он мог произнести его с откинутой головой, сморщенным носом, с широко открытым ртом и беспорядочно мотающимся в воздухе руками, протяжным носовым и металлическим звуком, напоминавшим музыку китайского гонга... и он мог, с другой стороны, -- не говоря о многочисленных нюансах -- бросить его мимоходом, совсем коротко, между прочим и нежно, что звучало еще забавнее; потому что "а" он выговаривал очень невнятно и гнусаво. Сегодня послышалось беглое, веселое и сопровождавшееся небольшим судорожным качанием головы "ага", которое, казалось, вытекало из необычайно веселого душевного настроения... и тем не менее на это нельзя было положиться, потому что было установлено как факт, что чем банкир Кессельмейрр держался веселее, тем опаснее было его настроение. Когда он бегал, произнося тысячи "ага", взбрасывал на нос пенсне и снова снимал их, размахивал руками, болтал и по-видимому от чрезмерного безрассудства не знал, что ему делать, можно было быть уверенным, что его душу грызла злоба... Господин Грюнлих посмотрел на него, сощуривши глаза, с явным недоверием.
   -- Уже так рано? -- спросил он...
   -- Ага... -- отвечал господин Кессельмейер и потряс своей маленькой, красной, морщинистой рукой в воздухе, как будто хотел сказать: потерпи, пожалуйста, получишь сюрприз!.. -- Мне нужно поговорить с вами! Неотложно поговорить с вами! -- Он говорил в высшей степени смешно, ворочая каждое слово во рту и выдавливая его с невероятной затратой сил из своего маленького, беззубого, подвижного рта. Букву "р" он вращал таким образом, как будто его нёбо было намазано салом. Господин Грюнлих прищурился еще более недоверчиво.
   -- Пройдите сюда, господин Кессельмейер, -- сказала Тони. -- Садитесь вот туда. Очень мило, что вы пришли... Послушайте. Вы должны взять на себя роль третейского судьи. Дело в том, что у меня сейчас был с Грюнлихом спор... Ну вот скажите: должна быть няня у трехлетнего ребенка или нет? Ну-с?..
   Но господин Кессельмейер, казалось, не обращал на нее никакого внимания. Он сел, пожевал, открывая насколько только возможно широко свой микроскопический рот, сморщил нос складками, запустил указательный палец в свой стриженые бакенбарды, что произвело нервирующий шум, и стал с невыразимо веселой миной оглядывать через пенсне элегантный стол для завтрака, серебряную хлебницу, этикетку на бутылке с красном вином...
   -- Вот, -- продолжала Тони, -- Грюнлих утверждает, что я разоряю его!
   Теперь господин Кессельмейер взглянул на нее... а затем он посмотрел на господина Грюнлиха... и разразился неслыханным смехом, -- Вы разоряете его?.. -- вскричал он. -- Вы... разз... вы... вы разоряете его, значит!... О, Боже! Ах, Бог мой! Царь небесный!.. Вот потеха!.. Это в высшей степени, в высшей степени забавно! -- После этого он пустил целый поток разнообразных "ага."
   Господин Грюнлих завозился на своем стуле с явным нервным возбуждением. Он попеременно проводил указательным пальцем по воротничку и шее и порывисто гладил свои бакенбарды...
   -- Кессельмейер! -- сказал он. -- Возьмите себя в руки. Что вы с ума сошли, что ли? Да, перестаньте же смеяться! Хотите вина? Хотите сигару? Над чем вы собственно смеетесь?
   -- Над чем я смеюсь?.. Да, дайте мне стакан вина, дайте мне сигару... Над чем я смеюсь? Итак, вы находите, что ваша супруга разоряет вас?
   -- У ней чересчур широкие замашки, -- сердито сказал господин Грюнлих.
   Тони не думала спорить против этого утверждения. Откинувшись вполне спокойно на спинку стула, держа руки на коленях на бархатных бантах капота, она сказала, задорно выдвинув верхнюю губу:
   -- Да... Такова уж я. Это ясно. Я унаследовала эти замашки от мамы. У всех Крёгеров была всегда страсть к роскоши.
   Она с одинаковым спокойствием объявила бы, что она легкомысленна, подвержена бешеному гневу, мстительна. ее резко выраженная фамильная гордость сделала для нее почти чуждыми понятия свободной воли и самоопределения и привела к тому, что она почти с фаталистическим равнодушием констатировала и признавала свои качества... без различия и не пытаясь исправить дурные из них. Она, сама того не ведая, держалась того убеждения, что каждая черта характера, -- безразлично, какого рода -- является частью наследства и семейной традицией и, следовательно, есть нечто почтенное, что нужно во всяком случае уважать.
   Господин Грюнлих поспешил закончить свой завтрак. Запах двух сигар смешался с теплым запахом горевших в печи дров.
   -- Хотите? -- спросил хозяин дома... -- Возьмите еще одну. Я налью вам еще стакан красного вина... Так вы хотите поговорить со мной? Вам к спеху? Важное?.. Вам, может быть, жарко здесь?.. Мы потом поедем вместе в город... В курильной комнате, впрочем, прохладнее... -- Но на все эти ухаживания господин Кессельмейер потрясал в ответ рукой в воздухе, как будто хотел сказать: Это ничуть не поможет, мой милый!
   Наконец они поднялась. Тони осталась в столовой, чтобы последить за убиравшей со стола служанкой, а господин Грюнлих повел своего коммерческого друга через дверь в гостиную. Вертя в раздумье конец левого бакенбарда между пальцами, он шел впереди, склонив голову. За ним в курильную комнату исчез, размахивая руками, господин Кессельмейер.
   Прошло десять минут. Тони отправилась на момент в салон, чтобы самолично провести опахалом из перьев по верхней доске микроскопического письменного столика из орехового дерева и по его выгнутым ножкам, а затем прошла через столовую в соседнюю комнату. Она шла спокойно и с несомненным достоинством. Мадемуазель Будденброок, сделавшись мадам Грюнлих, по-видимому не потеряла нисколько своего самосознания. Она держалась очень прямо, склоняла подбородок немного на грудь и смотрела на вещи сверху вниз. Держа в одной руке красивую лакированную корзинку для ключей и заложив другую слегка в боковой карман своего темно-красного капота, она серьезно занималась игрой длинных мягких складок, но наивное, бессознательное выражение ее рта выдавало, что все это достоинство было чем-то бесконечно детским, невинным, простой игрой.
   В гостиной она переходила с места на место с маленькой мессинговой леечкой и поливала черную землю растений с листьями. Она очень любила свои пальмы, так много вносившие в аристократичность дома своим великолепием. Она осторожно пощупала молодой побег на одном из толстых круглых стержней, осмотрела с нежностью величественно развернувшиеся веера и там и сям удалила ножницами пожелтевшие концы... Вдруг она стала прислушиваться. Разговор в курильной комнате, который уже несколько минут велся довольно оживленным тоном, стал теперь настолько громким, что она слышала в соседней комнате каждое слово, хотя их отделяла толстая дверь и тяжелая портьера.
   -- Да не кричите же! Уймитесь, пожалуйста, Бог ты мой! -- слышалось восклицание господина Грюнлиха, мягкий голос которого не мог выдержать большого повышения и зазвучал пискливо... -- Возьмите-ка еще одну сигару! -- прибавил он с отчаянной мягкостью.
   -- Да, с величайшим удовольствием, очень благодарен, -- отвечал банкир. Затем наступила пауза, в течении которой господин Кессельмейер закуривал сигару. Потом он сказал:
   -- Говоря коротко и ясно, хотите вы или не хотите, одно из двух!
   -- Кессельмейер, продлите срок!
   -- Ага? Нет, нет, мой милый, ни в каком случае, об этом не может быть и речи...
   -- Почему? Что вас задевает? Будьте же рассудительны ради Бога! Раз уж так долго ждали...
   -- Ни одного дня больше, мой милый! Ну, скажем восемь дней, но ни часа больше. Разве кто-нибудь еще полагается на...
   -- Не называйте фамилии, Кессельмейер!
   -- Не называть фамилии?.. Хорошо. Разве еще кто-нибудь доверяет вашему высокопочтенному...
   -- Не надо фамилии!.. Бог мой всемогущий, не будьте же таким безрассудным!
   -- Прекрасно, оставим фамилии! Разве кто-нибудь еще полагается на известную фирму, с которой стоит и подает ваш кредит, мой милый? Сколько она потеряла по случаю банкротства в Бремене? Пятьдесят тысяч? Семьдесят тысяч? Сто тысяч? Еще больше? Что она была захвачена, захвачена на весьма большую сумму, это знают воробьи на крышах. Все это дело настроения. Вчера... прекрасно, без фамилий! Вчера известная фирма была тверда и, сама того не ведая, вполне спасала вас от затруднительного положения... Сегодня ее положение слабо, и Б. Грюнлих слабее слабого... ведь, эго ясно? Разве вы не замечаете? Вы первый, кто чувствует эти колебания... Как смотрят теперь на вас при встрече? Что, Бок и Гудштиккер так необыкновенно предупредительны и полны доверия? Ну, а как держится кредитный банк?
   -- Он согласен продлить сроки.
   -- Ага? Ведь, вы лжете? Я, ведь, знаю, что он уже дал вам пинка? В высшей степени, весьма основательный пинок? -- Так вот видите-ли... Но, пожалуйста, не стыдитесь. Конечно в вашем интересе расписать мне, что другие держатся по-прежнему спокойно и уверенно... Не-ет, мой милый! Напишите консулу. Я неделю подожду.
   -- Известную сумму возмещения, Кессельмейер!
   -- Возмещение туда и сюда! Возмещениями довольствуются, чтобы тем временем убедиться в чьей-нибудь кредитоспособности! Есть мне нужда проделывать такие эксперименты? Я, ведь, чудеснейшим образом знаю, как обстоит дело с вашей кредитоспособностью! Хм... ага!.. Известное возмещение я нахожу весьма, весьма забавным!..
   -- Умерьте же ваш голос, Кессельмейер! не смейтесь, пожалуйста, ежеминутно таким дьявольским образом! Мое положение так серьезно... да, я сознаюсь, -- оно серьезно, но у меня намечается столько новых дел... Все может принять хороший оборот. Послушайте, подождите: продлите сроки, и я подпишу вам 20 процентов...
   -- Ничего подобного, ничего подобного... в высшей степени смешно, мой милый! -- Не-ет, я люблю продажу в надлежащее время! `Вы мне предложили 8 процентов, и я продлил. Вы мне предложили 12 и 16 процентов, и я оба раза продлил сроки. Теперь вы можете предложить мне 40, и я не подумаю продлить, даже не подумаю, мой милый!.. С тех пор как братья Вестфаль в Бремене свалились на нос, каждый старается теперь развязать свои связи с известной фирмой и поставить себя в безопасность... Как я сказал, я за своевременную продажу. Я довольствовался вашими подписями, пока Иоанн Будденброок был несомненно надежен... тем временем я мог, ведь, оставшиеся проценты прибавить к капиталу и повысить вам проценты! Но этой вещью довольствуешься только до тех пор, пока она подымается или по крайней мере держится солидно... Раз она начинает падать, то продают... Хочу сказать, -- я требую мой капитал.
   -- Кессельмейер, --вы бессовестны!
   -- А -- ага! слово, "бессовестны" я нахожу в высшей степени забавным!.. Чего вы хотите вообще? Ведь, вы все равно должны обратиться к вашему тестю! Кредитный банк беснуется, да и в других отношениях вы, ведь, тоже, надо сказать, не без пятен.
   -- Нет Кессельмейер... я заклинаю вас, выслушайте меня теперь спокойно!.. Да, я говорю открыто, я сознаюсь вам без всяких отговорок: -- мое положение серьезно. Вы и кредитный банк действительно не единственные... Мне предъявлены векселя... Все по-видимому сговорились.
   -- Само собой разумеется. При таких обстоятельствах... -- Но тут, ведь, можно очистить...
   -- Нет, Кессельмейер, выслушайте меня!.. Сделайте милость, возьмите еще сигару...
   -- Да, я и эту не выкурил даже до половины!.. Оставьте меня в покое с вашими сигарами! -- Заплатите...
   -- Кессельмейер, не дайте мне упасть... Вы мой друг, вы сидели за моим столом...
   -- А вы за моим, скажете, не сидели, мой милый?..
   -- Да, да...--но не отказывайте мне теперь в кредите, Кессельмейер!..
   -- Кредит? Еще кредит даже? -- Да вы собственно в уме? Новый заем?..
   -- Да, Кессельмейер, заклинаю вас... немного, пустяки!.. Мне надо только направо и налево сделать несколько платежей, чтобы снова восстановить уважение ко мне и терпение... Поддержите меня, и вы сделаете большое выгодное дело! Как я уже сказал, у меня намечается масса дел... Все устроится к лучшему... Вы знаете, я предприимчив и находчив...
   -- Вы шут, вы остолоп, мой милый! Может быть, вы окажете мне чрезмерную любезность, сказав, что вы теперь еще хотите предпринять?.. Может быть, где-нибудь на белом свете отыскался банк, который выложил бы для вас ну хоть одну серебряную монету на стол? Или еще один тесть?.. Ах, нет... Вашу главную игру вы уже сыграли! Такую вещь вам уже больше не удастся проделать! Всяческое уважение! Не-ет, моя величайшая признательность!
   -- Да говорите-же тише, -- черт вас возьми!
   -- Шут вы! Предприимчив и находчив... да, но все только в пользу других людей! Вы совсем не щепетильный человек и тем не менее вы еще никогда не получали от этого пользы. Вы устраивали мошеннические проделки, вы жульническим путем добыли себе капитал, чтобы платить мне вместо 12 процентов 16. Вы выбросили всю вашу честность за борт, не получив от этого ни малейшей пользы. У вас совесть как у собаки мясника, и тем не менее вы неудачливая птица, простофиля, жалкий дурак! Есть такие люди; они в высшей степени, крайне забавны!.. Почему собственно вы так боитесь окончательно прибегнуть в этой истории к известному лицу? Потому что вы в этом случае чувствуете себя не особенно хорошо? Потому что тогда, четыре года тому назад, не все было в порядке? Не совсем чисто было, а? Вы боитесь, что известные вещи...
   -- Хорошо, Кессельмейер, -- я напишу. Ну, а если он откажет? Если он предоставит меня самому себе?..
   -- О... ага! Тогда мы устроим маленький банкрот, в высшей степени забавный банкротик, мой милый. Меня это ничуть не тронет, ни малейшим образом! Я лично приблизительно покрыл выданную вам сумму теми процентами, которые вы наскребали время от времени... и при конкурсе я имею преимущество, мой дорогой... И вот вы увидите: я свое возьму. Я хорошо знаю дело, мой обожаемый! Инвентарь лежит уже заблаговременно у меня в кармане... ага! Уж я позабочусь о том, чтобы не успели унести ни серебряной хлебницы, ни капота...
   -- Кессельмейер, -- вы сидели за моим столом...
   -- Оставьте меня в покое с вашим столом!.. Через восемь дней я приду за ответом. Я иду в город: немного движения будет для меня необыкновенно полезно. С добрым утром, мой милый! С веселым добрым утром...
   И господин Кессельмейер, по-видимому, тронулся в путь. Да, он пошел: слышались его странные шаркающие шаги в коридоре и можно было представить себе, как он размахивал руками...
   Когда господин Грюнлих вышел в гостиную, там стояла Тони с мессинговой лейкой в руке и взглянула ему в глаза.
   -- Что ты стоишь... что ты уставилась?..---произнес он, показывая зубы. Руки его описывали ври этом беспорядочные движения, и он стоял, покачивая верхнюю часть тела вперед и назад. Его розовое лицо не обладало способностью становиться совершенно бледным.
   Оно было покрыто красными пятнами, как у больного скарлатиной.

7.

   Консул Иоанн Будденброок приехал после полудня в 2 часа в виллу. Он был в сером дорожном пальто. Войдя в салон супругов Грюнлих, он обнял свою дочь с известным чувством боли и внутренним волнением. Он был бледен и казался постаревшим. Его маленькие глаза лежали во впадинах глубоко, между впавшими щеками сильно выдавался острый и большой нос, его губы, казалось, стали тоньше. Его борода... еще недавно он носил ее в виде двух вьющихся лент, протянувшихся от висков до середины щек, а теперь она росла под подбородком и на шее, на половину прикрытая стоячими воротничками "отцеубийцами" и высоким галстухом, и поседела, как и волосы на голове.
   Консул пережил тяжелые, изнурительные дни. Томас заболел кровоизлиянием в легкие; господин ван дер Келлен известил отца письмом об этом несчастье. Консул оставил дела на руки своего рассудительного доверенного и поспешил кратчайшим путем в Амстердам. Оказалось, что в болезни сына не было непосредственной опасности, но ему настоятельно рекомендовали проделать воздушный кур на Юге, в южной Франции. Так как по благоприятной случайности имелась в виду и поездка сына принципала для отдыха, то как только Томас оправился настолько, что мог совершить этот переезд, оба молодых человека отправились вместе в По.
   Едва он успел возвратиться домой, как его постиг удар, на момент потрясший фирму в самых ее основах, -- это банкротство в Бремене, из-за которого он "не сходя с места" потерял восемьдесят тысяч марок... каким образом? Выданные "бр. Вестфаль" передаточные и затем учтенные векселя были предъявлены фирме Будденброок, так как векселедатели прекратили платежи. Не то, чтобы не было исхода: фирма показала, каковы ее силы, тотчас показала без промедления и замешательства. Но это не помешало консулу испробовать всю внезапную холодность, сдержанность и недоверие, которое вызывает такой несчастный случай, такое ослабление оборотного капитала у банков, "друзей" и у заграничных фирм...
   И вот он оправился, все предусмотрел, успокоил, урегулировал, встретил опасность грудью. Но тут в разгаре борьбы, среди телеграмм, писем, счетов на него нагрянула новая беда: Грюнлих, Б. Грюнлих, муж его дочери, оказался несостоятельным и в длинном, путанном и бесконечно жалком письме просил, молил, стонал о помощи в сто, сто двадцать тысяч марок! Консул сообщил об этом коротко, поверхностно и щадя своей жене, и ответил холодно и нелюбезно, что он желает переговорить с господином Грюнлихом и с упомянутым банкиром Кессельмейером в доме первого. Он выехал в Гамбург.
   Тони приняла его в салоне. Она грезила приемами гостей в коричневом шелковом салоне, а так как у нее при всей неясности для нее вопроса было проникновенное и торжественное чувство важности создавшегося теперь положения, то она не сделала исключения и для отца. Она выглядела здоровой, красивой и серьезной и была одета в светло-серое платье, отделанное на груди и на конце рукавов кружевами, с колоколообразными рукавами, с широким кринолином новейшей моды и с бриллиантовой застежкой на воротничке.
   -- Здравствуй, папа, -- наконец ты опять показался! Как поживает мама?.. Что, получил ты добрые вести от Тома?.. Раздевайся, садись, пожалуйста, милый папа! Может быть, ты хочешь привести в порядок твой туалет? Я велела привести для тебя в порядок комнату, для гостей на верху... Грюнлих как раз тоже занят своим туалетом.
   -- Оставь его, дитя мое, -- я подожду его здесь. Ты знаешь, я приехал, чтобы переговорить с твоим мужем... переговорить очень, очень серьезно, моя милая Тони. -- Господин Кессельмейер здесь?
   -- Да, папа, -- он сидит в гостиной и смотрит альбом...
   -- Где Эрика?
   -- На верху с Тинкой в детской; она чувствует себя хорошо. Она купает свою куклу... конечно не в воде... восковую куклу... одним словом, она делает вид только...
   -- Ну понятно. -- Консул вздохнул и продолжал. -- Я не могу предполагать, милое дитя, что ты осведомлена о положении ваших дел... о положении твоего мужа?
   Он опустился на одно из кресел, окружавших большой стол, а Тони уселась у его ног на маленький стул, представлявший из себя три положенные поперек друг на друга шелковые подушки. Пальцы его правой руки осторожно играли алмазами на ее шее.
   -- Нет, папа, -- ответила Тони, -- я должна сознаться тебе: я ничего не знаю. Бог мой! Я, ты знаешь, гусыня: я в этом ничего не понимаю! Недавно я немного слышала, как Кессельмейер говорил с Грюнлихом... В конце мне казалось, что господин Кессельмейер опять просто шутит... он всегда разговаривает так смешно. Один или два раза я расслышала твое имя...
   -- Ты расслышала мое имя? в какой же связи?
   -- Нет, о связи я ничего не знаю, папа!.. С этого дня Грюнлих сделался угрюмым... даже прямо невыносимым, это я должна сказать!.. До вчерашнего дня... вчера он был в нежном настроении и спросил десять или двенадцать раз, люблю ли я его, замолвлю ли я перед тобой за него слово, если он попросит тебя о чем-то...
   -- А!..
   -- Да... он сообщил мне, что он написал тебе, что ты приедешь... Хорошо, что ты здесь! У нас стало что-то страшно... Грюнлих приготовил зеленый карточный стол... на нем лежит масса бумаги и карандашей... ты будешь потом совещаться за этим столом с ним и Кессельмейером...
   -- Послушай, мое милое дитя, -- сказал консул, проводя рукой по ее волосам...--Мне нужно спросить тебя об одной вещи, о чем-то серьезном! -- Скажи мне: ведь ты любишь твоего мужа всей душой?
   -- Конечно, папа, -- сказала Тони с таким по-детски притворным лицом, какое у ней было прежде, когда ее спрашивали: теперь ты никогда не будешь больше сердить Пуппенлизе, Тони?.. Консул помолчал одно мгновение.
   -- Ведь ты его любить так, -- спросил он затем, -- что не могла бы жить без него... ни при каких условиях, не правда ли? если бы даже его положение по Божьей воле изменилось, если бы он попал в такие обстоятельства, которые не позволили бы ему окружать тебя и дальше всеми этими вещами?.. -- И он беглым движением руки указал на мебель и портьеры комнаты, на позолоченные столовые часы на зеркальной этажерке и наконец на ее платье.
   -- Конечно, папа, -- повторила Тони утешительным тоном, к которому она прибегала всегда, когда кто-нибудь говорил с нею серьезно. Она скользнула глазами по лицу отца к окну, за которым шел мелкий и частый дождь. Глаза ее были исполнены того выражения, которое принимают лица детей, когда при чтении сказок чтец имеет достаточно бестактности, чтобы вплести в нее общее рассуждение о морали и долге... смешанное выражение замешательства и нетерпения, благонравия и раздражения.
   Консул молча и задумчиво, прищурившись рассматривал ее в продолжении минуты. Доволен ли был он ее ответом? Он зрело взвесил все дома и дорогой...
   Всякий человек поймет, что первым и самым искренним решением консула Будденброока было по возможности избежать уплаты какой бы то ни было суммы своему зятю. Но когда он вспомнил, как он настаивал, -- употребляя мягкое выражение, -- на этом браке; когда он припомнил тот взгляд, с каким его дитя попрощалось с ним после свадьбы и спросило его: "Доволен ты мной?" -- он не мог избавиться от охватившего его подавляющего сознания вины перед дочерью и должен был сказать себе, что это дело должно быть решено одной ее волей. Он, конечно, знал, что она не из любви дала свое согласие на этот брак, но он считался с возможностью, что эти четыре года, привычка и рождение ребенка могли изменить многое, что Тони могла теперь чувствовать себя душой и телом связанной с мужем и отклонить по добрым христианским и светским основаниям всякую мысль о разлуке. В этом случае, думал консул, он должен помириться с уплатой какой угодно суммы. Правда, долг христианки и достоинство женщины требовали, чтобы Тони безусловно следовала за своим законным супругом и теперь, когда с ним случилось несчастие; а если бы она действительно приняла такое решение, то он чувствовал бы себя не в праве лишать ее неповинную в дальнейшей жизни всех тех украшений и удобств жизни, к которым она привыкла с детства... Таким образом он чувствовал себя обязанным предотвратить катастрофу и какой угодно ценой спасти Б. Грюнлиха... Короче говоря, результатом его раздумья было желание взять дочь с ребенком к себе и предоставить господину Грюнлиху идти своей дорогой. Пусть Господь предотвратит крайность! На всякий случай он запасся параграфом узаконения, который при неспособности супруга кормить жену и детей дает право на развод. Но прежде всего ему было необходимо разобраться с взглядами дочери.
   -- Я вижу, -- сказал он, продолжая гладить ее по волосам, -- я вижу, мое милое дитя, что тебя одушевляют хорошие, заслуживающие похвалы принципы. Но... я не могу предположить, что ты рассматриваешь вещи, как их надо -- пусть Господь услышит нашу жалобу -- рассматривать, а именно: как факты. Я спросил тебя не о том, что сделала бы ты, может быть, в том или ином случае, а мне необходимо знать, насколько ты знакома с вашими обстоятельствами, или насколько ты предчувствуешь их... Таким образом, на мою долю выпадает печальный долг сказать тебе, что твой муж видит себя вынужденным прекратить платежи, что он коммерчески не может больше держаться... Я думаю, -- ты понимаешь меня...
   -- Грюнлих банкрот?.. -- тихо спросила Тони, приподнявшись со своих подушек и схватыя руку отца.
   -- Да, мое дитя, -- сказал он серьезно. -- Ты не предполагала этого?
   -- Я не предполагала ничего определенного... -- проговорила она запинаясь. -- Значит Кессельмейер не шутил?.. -- продолжала она, глядя в сторону на ковер. -- О, Боже! -- простонала она вдруг и опустилась назад на свое место. Только в этот момент перед ней открылось все, что скрывалось в слове "банкрот", все, что нехорошего, страшного предполагала она в нем еще ребенком... "Банкрот"... это было нечто более ужасное, чем смерть, это было крушение, катастрофа, разорение, стыд, позор, отчаяние и нищета... -- Он банкрот! -- повторила она. Она была до такой степени подавлена и разбита этим роковым словом, что не думала ни о какой помощи, не подумала и о той, которая могла прийти со стороны отца.
   Он рассматривал ее, подняв брови, своими маленькими глубоко лежащими глазами, выглядевшими печально и устало, и тем не менее в них видно было необыкновенное напряжение.
   -- Я спросил тебя, -- сказал он тихо, -- моя милая Тони, готова ли ты последовать за твоим мужем и в бедность?.. -- Но вслед за этим признался себе, что употребил суровое слово "бедность" инстинктивно как отпугивающее средство и прибавил: -- Он может снова вернуть потерянное.
   -- Конечно, папа, -- отвечала Тони; но это не помешало ей приняться плакать. Она всхлипывала, приложив к глазам батистовый платочек, который был украшен кружевами и монограммой АГ. У ней все еще сохранился настоящий детский плач: без стеснения и кокетства. Ее верхняя губа производила при этом невыразимо трогательное впечатление.
   Отец продолжал смотреть на нее испытующе.
   -- Ты говоришь это серьезно, мое дитя? -- спросил он. Он был так же беспомощен, как и она.
   -- Разве я не должна...-- сказала она, продолжая всхлипывать. -- Ведь я должна...
   -- Совсем нет! -- живо сказал он; но сознавая свою вину, он тотчас же поправился: -- Я не стал бы тебя непременно принуждать к этому, моя милая Тони. Допустим случай, что твои чувства не приковывали бы тебя бесповоротно к этому человеку...
   Она взглянула на отца полными от слез и недоумевающими глазами.
   -- Как так, папа?..
   Консул посмотрел сначала в одну, потом в другую сторону и нашел исход.
   -- Мое милое дитя, ты можешь поверить мне, что мне больно и тяжело предоставить тебе переносить все те неурядицы и неприятности, которые непосредственно повлечет за собой несчастие твоего мужа, прекращение дела и упадок дома и хозяйства. Я хочу избавить тебя от этих первых неприятностей и пока что взять тебя и нашу маленькую Эрику к нам домой. Я полагаю, -- ты будешь благодарна мне за это?
   Тони помолчала одно мгновение и осушила слезы. Она тяжело дышала в платок и прижимала его к глазам, чтобы предотвратить воспаление. Затем она спросила решительным тоном, не повышая голоса:
   -- Папа! виноват Грюнлих? Попал он в это несчастие по легкомыслию и нечестности?
   -- Весьма вероятно!.. -- сказал консул. -- То есть... нет, я не знаю этого, мое дитя. Я сказал тебе, что предстоит объяснение с ним и его банкиром...
   Тони, казалось, не обратила никакого внимания на этот ответ. Согнувшись на своих трех подушках, она поставила локти на колени, оперла руками подбородок и смотрела, глубоко опустив голову, задумчиво и мечтательно вглубь комнаты.
   -- Ах, папа, -- тихо сказала она, почти не двигая губами, -- не лучше ли было бы тогда...
   Консул не мог видеть ее лица, но на нем лежало выражение, какое носило оно иногда в летний вечер, когда она сидела в Трафемюнде у окна своей маленькой комнаты.. Одна рука ее лежала на коленях у отца, а кисть беспомощно свешивалась вниз. Даже эта рука выражала бесконечно горестную и нежную преданность, полную воспоминаний сладкую тоску, которая уносила ее в даль.
   -- Лучше?.. -- спросил консул Будденброок. -- Если бы что-нибудь не случилось, мое дитя?
   Он от всей души готов был сознаться, что было бы лучше не вступать в этот брак, но Тони сказала только со вздохом:
   -- Ах, ничего!
   Видно было, что ее мысли захватили ее, и она унеслась далеко в сторону, почти позабыв про "банкротство". Консул увидел себя вынужденным высказать самому то, что он более охотно только подтвердил бы.
   -- Я думаю, что я угадываю твои мысли, милая Тони, -- сказал он, -- и я с своей стороны не замедлю сознаться тебе, что я раскаиваюсь... искренно раскаиваюсь в том шаге, который четыре года тому назад казался мне разумным и желательным. Я думаю, что я перед Богом не виноват. Я думаю, что я исполнил свой долг, приложив старание создать тебе жизнь, соответствующую твоему происхождению... Но небу было угодно иначе. Ты не будешь думать про твоего отца, что он тогда легкомысленно и необдуманно поставил на карту твое счастье! Грюнлих вступил со мной в связь с самыми лучшими рекомендациями в руках, как сын пастора, христианин и видавший свет человек... Позже я навел о нем коммерческие справки, давшие самые лучшие результаты в его пользу. Я разузнал об его положении... Все это темно, темно и ждет еще выяснения. Но не правда ли, ты не обвиняешь меня?..
   -- Нет, папа! Как ты можешь сказать что-нибудь подобное! Пойдем, не принимай этого слитком близко к сердцу, бедный папа... Ты выглядишь бледным, принести тебе желудочных капель? -- Она обвила его шею руками и поцеловала в щеки.
   -- Благодарю тебя, -- сказал он; -- так, так... будет, благодарю тебя. Да, я пережил изнурительные дни... Что же делать? У меня была масса неприятностей. Это испытания, посланные Богом. Но это не мешает мне чувствовать себя несколько виноватым перед тобой, мое дитя. Теперь все зависит от вопроса, который я уже поставил тебе, но на который ты мне еще не дала вполне удовлетворительного ответа. Скажи мне, Тони, откровенно, научилась ты за эти четыре года твоей брачной жизни любить твоего мужа?
   Тони снова заплакала и закрыв лицо обеими руками, в которых она держала батистовый платок, она проговорила рыдая:
   -- Ах... о чем ты спрашиваешь, папа!.. Я его никогда не любила... он был мне всегда противен... разве ты этого не знаешь?
   Трудно передать, что разыгралось на лице Иоанна Будденброока. Его глаза смотрели испуганно и печально, и тем не менее он сжал губы, так что в углах рта и на щеках образовались складки, как это бывало обыкновенно, когда ему удавалось довести до конца выгодное дело. Он сказал тихо:
   -- Четыре года...
   Слезы Тони вдруг иссякли. Держа в руке влажный платок, она выпрямилась и сказала гневно:
   -- Четыре года... хм! Иногда вечером он сидел около меня и читал газету за эти четыре года!..
   -- Господь подарил вам обоим ребенка...--сказал консул взволнованно.
   -- Да, папа... И я очень люблю Эрику... хотя Грюнлих утверждает, что я не люблю детей... Я никогда не расстанусь с ней, это я говорю тебе... но Грюнлих, нет!.. Грюнлих... Теперь ко всему он устраивает банкротство!.. Ах, папа, если ты возьмешь меня и Эрику домой... с радостью! Теперь ты знаешь!
   Консул снова сжал губы: он был в высшей степени доволен. Как бы там ни было, необходимо было коснуться главного пункта, но при решимости, обнаруженной Тони, в этом было мало риска.
   -- При всем том, -- сказал он, -- ты по-видимому совершенно забываешь, мое дитя, что, ведь, помощь мыслима... а именно: с моей стороны. Твой отец уже открыл тебе, что он не может не чувствовать себя несколько виновным перед тобой, и в этом случае... ну, в случае, если ты рассчитываешь на это от него... ожидаешь... он придет на помощь, помешает катастрофе, как-нибудь покроет долги твоего мужа и спасет его дело...
   Он напряженно и испытующе следил за ней, и игра выражений ее лица наполнила его удовлетворением. Оно выражало разочарование.
   -- О какой сумме собственно идет речь? -- спросила она.
   -- Это дела не изменяет, мое дитя... о большой, большой сумме! -- И консул кивнул несколько раз головой, как будто тяжесть мысли об этой сумме медленно покачнула его вперед и назад. -- При этом, -- продолжал он, -- я не могу скрыть от тебя, что фирма, не говоря об этом деле, понесла убытки и что выдача этой суммы повлечет за собой ее ослабление, от которого она с трудом... с трудом оправится снова... Я говорю это отнюдь не для того, чтобы....
   Он не кончил. Тони вскочила, она даже отступила несколько шагов назад и, все еще держа влажный кружевной платочек в руке, воскликнула:
   -- Хорошо! Довольно! Никогда!
   Она выглядела почти героически. Слово "фирма" попало в цель. Весьма вероятно, что оно подействовало решительнее, чем даже отвращение, питаемое ею к господину Грюнлиху.
   -- Ты этого не сделаешь, папа! -- продолжала она совершенно вне себя. -- Ты тоже хочешь стать банкротом? Довольно! Никогда!
   В этот момент открылась несколько медленно дверь из коридора и вошел господин Грюнлих.
   Иоанн Будденброок поднялся движением, которое выражало:
   -- Решено.

8.

   Лицо господина Грюнлиха было покрыто красными пятнами, но одет он был самым тщательным образом. На нем были черный с складками солидный сюртук, горохового цвета брюки, -- все похоже на то, как он был одет, когда в первый раз сделал визит дому на Менгштрассе. Он остановился, став в покорную позу, и сказал, опустив глаза вниз, мягким и вялым голосом:
   -- Отец...
   Консул поклонился холодно и затем поправил несколькими энергичными движениями галстух.
   -- Благодарю вас, что вы приехали, -- прибавил господин Грюнлих.
   -- Это был мой долг, мой друг, -- ответил консул; -- только я боюсь, что это будет единственным, что я в состоянии сделать в вашем деле.
   Господин Грюнлих бросил на него торопливый взгляд и принял затем еще более покорную позу.
   -- Я слышу, -- продолжал консул, -- что ваш банкир, господин Кессельмейер, ждет нас... какую комнату вы отвели для переговоров? Я к вашим услугам...
   -- Будьте так добры следовать за мной, -- пробормотал господин Грюнлих.
   Консул Будденброок поцеловал дочь в лоб и сказал:
   -- Иди наверх к ребенку, Антонина.
   Затем он прошел с господином Грюнлихом, который двигался то впереди его, то позади и открыл портьеру, через столовую в залу.
   Когда стоявший у окна господин Кессельмейер обернулся, белый и черный пух на его голове поднялся и потом медленно опустился назад на череп.
   -- Господин Кессельмейер, банкир... оптовый торговец консул Будденброок, мой тесть... -- сказал господин Грюнлих серьезно и скромно. Лицо консула было неподвижно. Господин Кессельмейер поклонился, свесив руки и выставив перед верхней губой оба желтых клыка, и сказал:
   -- Ваш слуга, господин консул! Живейшее удовлетворение для меня иметь удовольствие!..
   -- Простите, великодушно, что вам пришлось подождать, Кессельмейер, -- сказал господин Грюнлих. Он был сама вежливость как к одному, так и к другому.
   -- Перейдем мы к делу? -- заметил консул, поворачиваясь туда и сюда и отыскивая стул... Хозяин дома поспешил ответить:
   -- Прошу господ...
   На пути в курильную комнату господин Кессельмейер сказал весело:
   -- Приятная была у вас поездка, господин консул?.. Ага, дождь? Да плохое, время года, отвратительное, грязное время года! Если бы немножко морозцу, немного снега!.. А тут ничего подобного! Дождь! Грязь! В высшей степени, в высшей степени отвратительно...
   "Что за странный человек", -- подумал консул.
   По средине маленькой комнаты, темные обои которой были украшены темными цветами, стоял довольно большой четырехугольный стол, обтянутый зеленым сукном. Дождь на улице шел сильнее. Было так темно, что господин Грюнлих тотчас же зажег три свечи, стоявшие на столе в серебряных подсвечниках. На зеленом столе лежали синеватые деловые письма с штемпелями фирмы и потрёпанные бумаги, кое-где порванные и покрытые числами и подписями с вензелями. Кроме того, бросались в глаза толстая главная книга, металлическая чернильница, на которой лежало несколько тщательно очищенных гусиных перьев и карандашей, и металлическая же песочница.
   Господин Грюнлих играл тихими, полными такта и сдержанными минами и движениями, с каким приветствуют гостей при погребении.
   -- Милый отец, пожалуйста, садитесь на мягкий стул, -- сказал он мягко. -- Господин Кессельмейер, будьте так любезны занять место вот здесь...
   Наконец порядок был восстановлен. Банкир сидел против хозяина дома, консул занял президентское место на мягком стуле широкой стороны стола. Спинка его стула прикасалась к двери коридора.
   Господин Кессельмейер согнулся, свесил нижнюю губу, высвободил на своей жилетке пенсне и посадил их себе на нос, сморщив его при этом и открыв рот. Затем он с нервирующим шумом почесал стриженные бакенбарды, упер руки в колени, кивнул на бумаги и заметил коротко и весело:
   -- Ага! Вот тут все подарки.
   -- Итак, позвольте мне познакомиться поближе с положением дела, -- сказал консул и взялся за главную книгу. Но господин Грюнлих протянул вдруг загораживая обе руки через стол, -- длинные, покрытые вздутыми синими жилами руки, которые заметно дрожали, и воскликнул взволнованным голосом:
   -- Один момент! Еще одно мгновение, отец! О позвольте мне предпослать только одно предварительное замечание!.. Да, вы познакомитесь с положением дела, ничто не скроется от ваших глаз... Но поверьте мне: вы познакомитесь с положением несчастного, а не виновною! Вы должны увидеть во мне, отец, человека, неослабно боровшегося против судьбы, но повергнутого ею на землю! В этом смысле...
   -- Я увижу, мой друг, я увижу! -- сказал консул с явным нетерпением, и господин Грюнлих убрал свои руки, чтобы предоставить судьбе вершить ее дело.
   Наступили долгие страшные минуты молчания. При неспокойном свете свеч в комнате сидели близко друг от друга три господина, замкнутые четырьмя стенами. Не слышно было ни одного движения, кроме шороха бумаги в руках консула. Помимо этого только шедший снаружи дождь был единственным шумом, нарушавшим тишину.
   Господин Кессельмейер заложил большие пальцы в проемы рукавов у жилетки, остальными пальцами играл на плечах как на рояли и с невыразимым весельем взглядывал то на одного, то на другого. Господин Грюнлих сидел, не касаясь спинки стула, держа руки на столе; мрачно уставившись перед собой, он время от времени бросал с боку боязливый взгляд на своего тестя. Консул перелистывая просматривал главную книгу, проверял, водя ногтем, колонны чисел, сравнивал данные и набрасывал карандашом на бумагу свои маленькие, неразборчивые числа. Его изнуренное лицо выражало ужас перед теми обстоятельствами, с которыми он теперь "познакомился". Наконец, он положил свою левую руку на руку господина Грюнлиха и сказал потрясенный:
   -- Вы бедняга!
   -- Отец... -- выговорил господин Грюнлих. У несчастного скатились две большие слезы вниз по щекам и затерялись в золотисто желтых бакенбардах. Господин Кессельмейер с величайшим интересом следил за передвижением этих капель; он даже привстал немного, нагнулся вперед и с открытым ртом уставился в лицо своему визави. Консул был страшно взволнован. Смягченный несчастьем, постигшим его самого, он чувствовал, что его охватывает жалость; но он быстро овладел своими чувствами.
   -- Как это возможно! -- воскликнул он, безотрадно покачивая головой... -- В течение этих немногих лет!
   -- Детская игра! -- ответил господин Кессельмейер в хорошем настроении. -- В четыре года можно премилейшим образом дойти до собачьего состояния! Если принять во внимание, как резво разгуливали еще недавно братья Вестфаль в Бремене...
   Консул посмотрел на него прищурившись, не видя и не слушая его. Он совсем не высказал действительную мысль, над которой он раздумывал... Почему, спросил он себя, недоумевая и не понимая, -- почему все это как раз совершилось теперь? Б. Грюнлих мог даже два или три года тому назад стоять там же, где он был теперь, -- это было ясно с первого взгляда. Но его кредит был неистощим, он получал от банков капиталы, он постоянно получал для своих предприятий подписи солидных торговых домов, как например, от сенатора Бока и консула Гудштиккера, а его векселя курсировали как чистые деньги. Почему именно теперь, теперь, теперь -- и глава фирмы Иоанн Будденброок хорошо знал, что он имел в виду под этим "теперь" -- такая катастрофа со всех сторон, такой полный отказ в каком бы то ни было доверии, как будто по уговору, такое единодушное нападение на Б. Грюнлиха без всякой пощады, даже без какого-либо соблюдения формы вежливости? Консул был бы слишком наивным, если бы не знал, что значение его собственного дома должно было после помолвки Грюнлиха с его дочерью усилить доверие и к его зятю. Но разве кредит последнего зависел целиком, так сильно, так исключительно от кредита консула? Значит, Грюнлих сам был нулем? А справки, наведенные консулом, а книги, которые он просматривал?.. Как бы там ни было, его решение не двинуть в этом деле ни единым пальцем сделалось крепче, чем когда бы то ни было. Все эти господа, очевидно, ошиблись в своих расчетах! По-видимому, Б. Грюнлих сумел породить мнение, что он солидарен с Иоанном Будденброоком? Надо было раз навсегда положить конец этой по-видимому страшно широко распространившейся ошибке! И этот Кессельмейер пусть тоже удивится! Была у этого паяца совесть? Бросалось в глаза, что он один бессовестно спекулировал тем, что он, Иоанн Будденброок, не даст упасть мужу своей дочери, что он все время поддерживал давно уничтоженный кредит Грюнлиха, но заставлял его подписывать все большие ростовщические проценты...
   -- Все равно, -- оказал он коротко. --Перейдем к делу. Если позволите мне высказать мое мнение здесь как купцу, то я, к сожалению, должен заявить, что это дело хотя и несчастного человека, но все-таки вина за катастрофу падает в высокой степени на него самого.
   -- Отец... --пролепетал господин Грюнлих.
   -- Это обращение мало импонирует мне! -- сказал консул быстро и сурово. -- Ваши требования, милостивый государь, -- продолжал он, обращаясь как-бы между прочим к банкиру, -- к господину Грюнлиху равняются шестидесяти тысячам марок...
   -- С неуплаченными и причисленными к капиталу процентами шестьдесят восемь тысяч семьсот пятьдесят пять марок и пятнадцать шиллингов, -- благодушно ответил господин Кессельмейер.
   -- Очень хорошо... И вы ни при каких условиях не намерены потерпеть еще и продлить сроки?
   Господин Кессельмейер принялся попросту смеяться. Он смеялся с открытым ртом, толчками, не обнаруживая и следов в издевательства, даже добродушно, взглядывая в лицо консула, как будто хотел предложить ему сделать то же самое.
   Маленькие глубоколежащие глаза Иоанна Будденброока помутились и вокруг них образовались красные круги, простиравшиеся до скул. Он спросил только ради проформы и очень хорошо понимал, что продление срока со стороны этого кредитора очень мало изменило бы положение дела. Но форма, в какой этот человек выразил свой отказ, пристыдила и раздражила его до крайности. Он отодвинул далеко от себя одним движением руки все, что лежало перед ним, твердо положил карандаш на стол и сказал:
   -- В таком случае я заявляю, что я не намерен более принимать какого бы то ни было участия в этом деле.
   -- Ага! --вскричал господин Кессельмейер, потрясая в воздухе руками. -- Вот это я называю словом, это я называю ответить с достоинством. Господин консул урегулирует вопрос совсем просто! Без долгих парламентских переговоров! Одним взмахом!
   Иоанн Будденброок даже не взглянул на него.
   -- Я не могу помочь вам, мой друг, -- обратился он спокойным тоном к господину Грюнлиху. -- Это дело должно неминуемо пойти тем путем, по которому оно направилось... Я не вижу для себя возможности предотвратить опасность. Возьмите себя в руки и ищите утешения и силы у Господа Бога. Я считаю нашу беседу оконченной.
   Лицо господина Кессельмейера приняло совершенно неожиданно серьезное выражение, что выглядело крайне странно; затем он ободряюще кивнул господину Грюнлиху, который сидел без движения и только ломал лежавшие на столе руки с такой силой, что пальцы щелкали.
   -- Отец... господин консул...-- сказал он колеблющимся от волнения голосом, -- вы не станете... вы не можете желать моего разорения, моей беды! Выслушайте меня! В общей сумме дело идет о потере ста двадцати тысяч... Вы можете спасти меня! Вы богатый человек! Смотрите на эту сумму как хотите... как на окончательное отступное, как на наследство вашей дочери, как на заем под проценты... Я буду работать... Вы знаете, -- я предприимчив и находчив...
   -- Я сказал мое последнее слово, -- сказал консул.
   -- Позвольте мне... вы не можете? -- спросил господин Кессельмейер и посмотрел на него через пенсне, сморщив нос... -- Если бы мне было позволено обратить внимание господина консула... это дает собственно как раз премилейшим, удобный случай доказать силу фирмы Иоанн Будденброок...
   -- Вы хорошо бы сделали, милостивый государь, предоставив мне самому заботу о репутации моего дома. Чтобы документировать мою кредитоспособность, мне нет нужды бросать мои деньги в первую попавшуюся лужу...
   -- Конечно же нет, конечно нет! Ага, "лужа" звучит в высшей степени забавно! Но господин консул не думает, что учреждение конкурса по делам его зятя бросит ложный и неприятный оттенок и на его положение?.. Как? Наложит пятно, а?.. Затемнит?..
   -- Я могу только еще раз порекомендовать вам заботу о моей репутации в коммерческом мире предоставить мне самому. Это мое дело, -- сказал консул.
   Господин Грюнлих посмотрел беспомощно в лицо своему банкиру и начал снова:
   -- Отец... я умоляю вас! Подумайте, что вы делаете!.. Разве тут обо мне одном идет речь? О, я... Пусть я погибну! Но ваша дочь, моя жена, она, которую я так люблю, которую я завоевал в такой тяжелой борьбе... и мой ребенок, наш, мой и вашей дочери, невинный ребенок... и их в нищету! Нет, отец, я не вынесу этого! Я покончу с собой! Да, вот этой самой собственной рукой я положу конец моей жизни... поверьте мне! И пусть Господь тогда освободив вас от всякой вины за этот грех!
   Иоанн Будденброок бледный, с бьющимся сердцем откинулся на спинку стула. Второй раз он выдерживал натиск бурных ощущений этого человека, -- с внешней стороны они носили вполне неподдельный характер; снова пришлось ему как тогда, когда он сообщил господину Грюнлиху содержание письма своей дочери из Трафемюнде, услышать ту же отвратительную угрозу и снова его охватило мечтательное благоговение его поколения перед человеческими чувствами, хотя это благоговение постоянно боролось в нем с практическим умом коммерсанта. Но это чувство продолжалось не более секунды. Сто двадцать тысяч марок... повторил он про себя и затем сказал спокойно и твердо:
   -- Антонина, моя дочь. Я сумею помешать тому, чтобы она невинно страдала.
   -- Что вы хотите сказать этим?..--спросил господин Грюнлих, медленно застывая...
   -- Это вы узнаете потом, -- ответил консул. -- В настоящее время я ничего не могу прибавить к моим словам. -- С этими словами он поднялся, поставил свой стул твердо на пол и повернулся к двери.
   Господин Грюнлих сидел молча, вытянувшись, потерявшись, и рот его судорожно двигался в обе стороны, хотя он был не в силах произнести ни одного слова. А у господина Кессельмейера при этом заключительном и окончательном движении консула снова вернулось веселое настроение духа... более того: оно совершенно захватило его, перешло всякие границы и стало страшным! Пенсне свалилось, нос поднялся почти между глаз, а его микроскопический рот, в котором одиноко торчали два желтых клыка, угрожал разорваться. Маленькие красные руки летали в воздухе, пух на голове колебался; совершенно обезобразившееся и исказившееся от чрезмерной веселости лицо с седыми стриженными бакенбардами сделалось цвета киновари...
   -- А-ага! -- вскричал он так, что голос его не выдержал и перешел в фистулу... -- Я нахожу это в высшей степени... в высшей степени забавным! Но вы, господин консул Будденброок, должны подумать, прежде чем свалить такой премилейший, такой превосходный экземпляр зятенька в яму!.. Такой предприимчивости и находчивости не найдешь больше нигде на всей Божьей прекрасной земле!.. Ага! Еще четыре года тому назад, когда нам приставили нож к горлу... набросили веревку на шею... как мы тут вдруг сумели прокричать на всю биржу о помолвке с m-lle Будденброок, прежде чем она действительно состоялась... всяческое уважение! Не-ет, моя величайшая признательность!..
   -- Кессельмейер! -- пронзительно вскрикнул господин Грюнлих, сделал руками судорожное движение, как бы отгоняя от себя привидение, убежал в угол комнаты, сел там на стул, и, закрыв лицо руками, наклонился так низко, что концы его бакенбард оказались у него на коленях. Он даже подымал несколько раз колени.
   -- Как мы это собственно сделали? -- продолжал господин Кессельмейер. -- Как собственно начали мы это дело с целью заполучить доченьку и восемьдесят тысяч марок? О-го! Это можно устроить! Если есть только хоть на шиллинг предприимчивости и находчивости, то это можно устроить! Спасителю-папаше показывают очень хорошие книги, премилейшим, чистенькие книги, по которым все обстоит самым лучшим образом... только они не совсем соответствуют действительности... Потому что в суровой действительности три четверти приданного это уплата по векселям!
   Консул мертвенно бледный стоял у двери, держась рукой за ручку. По спине его пробегали мурашки. Находился он в этой маленькой комнате, освещенной беспокойным светом, с мошенником и обезумевшей от злобы обезьяной?
   -- Вы, -- я презираю ваши слова... -- произнес он нетвердо. -- Я презираю ваши сумасшедшие клеветнические слова тем более, что они касаются и меня... меня, человека, который не по легкомыслию привел к несчастию свою дочь. Я навел о моем зяте надежные справки... Остальное в воле Божией!
   Он повернулся, он не хотел больше ничего слышать и открыл дверь. Но господин Кессельмейер продолжал кричать ему вдогонку:
   -- Ага! Справка? У кого? У Бока? У Гудштиккера? У Петерсена? У Масмана и Тимма? Ведь, они все были подговорены! Они все были необыкновенно хорошо подговорены! Ведь, они все были страшно рады, что эта женитьба обеспечивала их интересы...
   Консул захлопнул за собой двери.

9.

   В столовой хлопотала Дора, не совсем честная кухарка.
   -- Попросите мадам Грюнлих сойти сюда вниз, -- приказал консул.
   -- Приготовься к отъезду, мое дитя, -- сказал он, когда появилась Тони. Он перешел с ней в салон. -- Собирайся как можно скорее и позаботься, чтобы Эрика была тоже быстро готова к отъезду... Мы едем в город... Мы переночуем в гостинице и утром выедем домой.
   -- Хорошо, папа, -- сказала Тони. Ее лицо было красно и выражало растерянность и беспомощность. Она принялась поспешно и бесцельно оправлять свою талию, не зная, как приняться за сборы и все еще не веря в действительность этого переживания.
   -- Что мне взять с собой, папа? -- спросила она, боязливо и возбужденно... -- Все? Все платья? Один или два сундука?.. Грюнлих действительно банкрот?.. О, Боже!.. Но тогда, может быть, мне надо захватить мои драгоценности?.. Папа, девушкам, ведь, надо указать... я не могу больше платить им... Грюнлих должен был сегодня или завтра дать денег на расходы по хозяйству...
   -- Оставь это, мое дитя! Эти вещи уладят тут без тебя. Возьми только самое необходимое... один сундук... маленький. Твое имущество пошлют тебе потом. Поторопись, слышишь? У нас...
   В этот момент портьеры раскрылись и в салон вошел господин Грюнлих. Распростерши руки, склонив голову на бок и приняв положение человека, который хочет сказать: "Я перед тобой! Убей меня, если хочешь!" -- Он быстрыми шагами направился к своей супруге и опустился перед ней на оба колена. Взгляд его молил о сочувствии. Золотисто-желтые бакенбарды были растрепаны, сюртук--скомкан, галстук сдвинулся на сторону, воротничок был открыт, а на лбу виднелись маленькие капли.
   -- Антонина! -- сказал он. -- Посмотри на меня... Есть у тебя сердце, чувствующее сердце?.. Выслушай меня... ты видишь перед собой человека, который будет уничтожен, погибнет, если... да, который умрет от горя, если ты отвергнешь его любовь! Вот я перед тобой на коленях... Хватит у тебя сил сказать мне: я чувствую отвращение к тебе? Я оставляю тебя?
   Тони заплакала. Это произошло так же, как тогда в комнате ландшафтов. Снова она увидела это искаженное страхом лицо, эти молящие глаза, направленные на нее, и опять она с удивлением и тронутая видела, что этот страх и эти мольбы были честны и непритворны.
   -- Встань, Грюнлих, -- проговорила она рыдая. -- Прошу тебя, встань же! -- И она попыталась поднять его. -- У меня нет отвращения к тебе! Как ты можешь говорить так!.. -- Не зная, что сказать дальше, она совершенно беспомощная повернулась к отцу. Консул схватил ее за руку, поклонился своему зятю и пошел с ней к двери в коридор.
   -- Ты уходишь? -- вскричал господин Грюнлих и вскочил на ноги.
   -- Я уже сказал вам, -- сказал консул, -- что я не могу помириться с тем, что мое дитя без всякой вины попадет в несчастие, и я прибавлю, что и вы не можете этого требовать. Нет, милостивый государь, вы не сумели сохранить себе мою дочь. И возблагодарите Создателя, что он сохранил сердце этого ребенка таким чистым и не ведающим, что она уходит от вас не питая к вам отвращения! Прощайте.
   Но тут господин Грюнлих потерял голову. Он мог бы еще говорить о короткой разлуке, о возвращении и новой жизни и, может быть, ему удалось бы спасти будущее наследство, но его рассудительность, его предприимчивость и находчивость пришли к концу. Он мог бы взять большую неломающуюся бронзовую тарелку, стоявшую на зеркальной этажерке, а он схватил тонкую расписанную цветами вазу, находившуюся рядом с тарелкой, и бросил ее на пол так, что она разбилась на тысячу кусков...
   -- Вот как! Прекрасно! Хорошо! -- закричал он. -- Можешь уходить! Ты думаешь, -- я буду плакать по тебе, гусыня? Ах, нет! Вы ошибаетесь, моя дражайшая! Я женился на тебе только ради денег, а так как их было совсем недостаточно, то можешь отправляться домой! Ты мне надоела... надоела... надоела...
   Иоанн Будденброок, молча, вывел дочь из комнаты, а сам возвратился еще раз назад, подошел к господину Грюнлиху, который стоял у окна, заложив руки за спину, и глядел на дождь, мягко притронулся к его плечу и тихо сказал увещевая:
   -- Справьтесь с собой. Молитесь.

10.

   В Большом доме на Менгштрассе долгое время господствовало пониженное настроение, когда мадам Грюнлих снова поселилась там со своей маленькой дочуркой. Все ходили осторожно и неохотно говорили "об этом"... кроме главного учувствовавшего в этой истории лица самого: она, наоборот, говорила об этом со страстью и чувствовала себя действительно в своей атмосфере.
   Тони заняла с Эрикой во втором этаже те комнаты, в которых при жизни стариков Будденброоков помещались ее родители. Она была несколько разочарована, когда ее папа тоже не допустил мысли нанять для нее собственную служанку, и пережила полчаса раздумья, когда он в мягких выражениях объяснил ей, что пока не удобно жить иначе, как замкнуто, и что она должна отказаться от городского общества, потому что хоть она по человеческим понятиям не виновата в несчастии, ниспосланном ей Богом, как испытание, но все-таки ее положение разошедшейся с мужем жены налагает на нее прежде всего обязанность жить в полном уединении. Но у Тони был прекрасный дар приспособляться ко всякому новому положению талантливо, ловко и с живой радостью, которую доставляла ей новизна. Ей скоро понравилась роль по чужой вине пострадавшей женщины, она стала одеваться в темные платья, причесывала свои красивые волосы пепельного цвета гладко и считала себя удовлетворенной за недостаток в обществе, пускаясь дома с колоссальной важностью и неутомимым наслаждением серьезностью и важностью своего положения в общие рассуждения по поводу своего брака, господина Грюнлиха, жизни и судьбы.
   Но не все поддерживали эти рассуждения Жена консула была, правда, убеждена, что ее супруг действовал вполне корректно, -- так, как повелевал ему долг; но как только Тони начинала говорить на свою любимую тему, она только подымала слегка свою красивую белую руку и говорила:
   -- Assez, мое дитя. Я не люблю говорить об этой истории.
   Клара, которой было еще только двенадцать лет, ничего не понимала в этом вопросе, а кузина Тильда была слишком глупа. -- О, Тони! Как это печально! -- вот всё, что она могла произнести своим растянутым и удивленным тоном. Зато наша молодая женщина нашла внимательную слушательницу в лице мадемуазель Юнгман, которая была уже в возрасте 35 лет и могла похвалиться, что она поседела на службе в первых кругах. -- Не бойся, Тонечка, мое дитятко, -- говорила она: -- ты еще молода, выйдешь опять замуж. -- Она, между прочим, взялась с любовью и преданностью за воспитание маленькой Эрики и рассказывала ей те же воспоминания и истории, которые слышали пятнадцать лет тому назад дети консула: о дяде, в особенности об умершем в Мариенвердере от икоты, потому что он "отбил себе сердце".
   Но охотнее всего и более продолжительно беседовала Тони после обеда или утром во время первого завтрака с отцом. Ее отношение к нему стало сразу гораздо более задушевным, чем раньше. Она ощущала прежде к нему в виду его важного положения в городе, выдержанного, солидного, строгого и набожного характера и энергии скорее боязливое почтение, чем нежность. Но после объяснения в ее салоне он стал ей ближе, она узнала его как человека, и ее наполняло чувство гордости и вместе с тем трогало, что он удостоил ее интимного и серьезного разговора на эту тему, что он предоставил решение ей самой и что он -- недосягаемый! -- почти униженно сознался ей, что чувствует себя не совсем свободным от вины по отношению к ней. Несомненно, Тони самой никогда не пришла бы в голову такая мысль; но так как он высказал ее, то она верила в нее, и ее чувство к отцу таким образом стало мягче и нежнее. Что касается самого консула, то он не изменил своего образа мыслей и считал своим долгом вознаградить свою дочь удвоенной любовью за ее тяжелую судьбу.
   Иоанн Будденброок не предпринял никаких мер лично против обманувшего его зятя. Правда, Тони и ее мать узнали из некоторых разговоров, к каким нечестным средствам прибег господин Грюнлих, чтобы добиться 80.000 марок, но консул остерегся предать это дело гласности, а тем более юстиции. Он чувствовал себя крайне оскорбленным в своей гордости, как коммерсант, и переживал молча позор, что поддался такому грубому обману.
   Однако же, когда в делах торгового дома Б. Грюнлих был учрежден конкурс, принесший различным фирмам в Гамбурге немалые потери, он энергично повел бракоразводный процесс... и этот процесс, -- мысль, что она, Тони, образует центральную фигуру действительного процесса, наполнила ее неописуемым чувством достоинства.
   -- Отец, -- говорила она, -- в таких случаях она никогда не называла консула "папой", -- отец, что подвигается наше дело вперед? Ведь, ты уверен, что все пойдет хорошо? Параграф закона совершенно ясен; я его основательно изучила! "Неспособность мужа содержать свою семью... Судьи должны понять, кто прав. Если бы у нас был сын, он остался-бы у Грюнлиха...
   В другой раз она говорила:
   -- Я много думала, отец, над пережитым мною в течении годов моей брачной жизни. Да! Так вот почему этот человек не хотел жить в городе, чего так хотелось мне. Значит вот почему ему всегда было нежелательно, чтобы я бывала в городе и посещала общество! Там конечно было больше опасности, чем в Эймсбюттеле, что я каким-нибудь образом узнаю, что он собственно за человек!.. Какой пройдоха!
   -- Не будем судить, дитя мое! -- возражал консул.
   Или, когда развод состоялся, она начинала с важным видом:
   -- Ты вписал уже это в семейную тетрадь, отец? -- О, тогда, конечно, можно мне сделать это... Пожалуйста, дай мне ключ от стола.
   И старательно и гордо она написала вслед за строками, приписанными ею четыре года тому назад к своему имени: -- "Этот брак расторгнут на основании законов anno 1850, в феврале".
   Затем она отложила перо в сторону и на момент задумалась.
   -- Отец, -- сказала она, -- я конечно понимаю, что это событие наложило пятно на историю нашей семьи. Да, я уже много думала об этом. Вышло точно так, как будто тут, в этой книге посажена чернильная клякса. Но будь спокоен... я позабочусь о том, чтобы стереть ее! Я еще молода... Ты не находишь, что я еще довольно красива? Хотя мадам Штут, увидев меня теперь, сказала мне: "Боже мой, мадам Грюнлих! Как вы постарели!" Конечно, невозможно всю жизнь оставаться такой гусыней, какой я была четыре года тому назад... жизнь, естественно, треплет... Одним словом, нет, я опять выйду замуж! Ты увидишь, все будет поправлено новым выгодным браком! Как ты думаешь?
   -- Все в руце Божией, дитя мое. Но нам совсем не подходит теперь говорить об этих вещах.
   Между прочим, Тони в это время стала часто употреблять выражение: "Так то бывает в жизни"... и при слове "жизнь" она красиво и серьезно подымала глаза и этим давала понять, как глубоко заглянула она в человеческую жизнь и судьбу.
   Общество за столом увеличилось еще больше и Тони получила полную возможность высказываться, когда Томас в августе этого года возвратился домой из По. Она от всего сердца любила и уважала этого брата, который тогда при отъезде из Трафемюнде знал ее горе и сочувствовал ему, и в котором она видела будущего главу фирмы и семьи.
   -- Да, да, -- сказал он, -- мы оба уже перенесли кое-что на своем веку, Тони...--Затем он поднял одну бровь кверху, переложил русскую папиросу в другой угол рта и задумался; он думал вероятно о маленькой цветочнице с малайским типом лица, которая недавно вышла замуж за сына своей работодательницы и теперь самостоятельно вела цветочную торговлю в Фишергрубэ.
   Томас Будденброок, хотя и несколько бледный, представлял из себя замечательно элегантную особу. Казалось, что последние годы вполне довершили его воспитание. С прической, зачесанной над ушами небольшими волнами, остро закрученными по французской моде и при помощи завивальных щипцов перпендикулярно вытянутыми усами и приземистой широкоплечей фигурой, он производил почти впечатление военного. Но синеватые слишком заметные жилки на его узких висках, с которых волосы расходились двумя углублениями, и наклонность к лихорадке, которую хороший доктор Грабов тщетно старался побороть, указывали на то, что сложение его было не особенно крепко. Что касается частностей телосложения, то подбородок, нос и особенно руки... великолепные настоящие руки Будденброоков, -- еще больше увеличивали его сходство с дедом.
   Он говорил на смешанном с испанскими звуками французском языке, и удивлял всех своей любовью к известным модным писателям сатирического и полемического характера. Только у мрачного маклера Гоша он встречал понимание этой склонности; его отец очень строго порицал его за это.
   Но это не мешало тому, чтобы в глазах консула была написана гордость и радость, которые он испытывал, глядя на своего старшего сына. Трогательно и радостно приветствовал он его, когда Том вскоре после своего возвращения вступил снова в контору, где он теперь опять начал действовать с большим удовлетворением, а именно: после смерти старой мадам Крёгер в конце года.
   Потерю старой дамы надо было перенести сдержанно. Она была очень стара и последнее время жила совершенно одна. Она ушла к Богу, а Будденброоки получили целую массу денег, полные круглые 100,000 талеров серебром, которые желательным образом увеличили оборотный капитал.
   Дальнейшим следствием этой смерти явилось то, что шурин консула, Юстус, получив остаток наследства в свои руки, и утомленный постоянными неудачами в делах, ликвидировал их, и отправился на покой. Юстус Крёгер, жизнерадостный прожигатель, сын старого à la mode-Kavaliers, был не особенно счастливым человеком. Своим ведением дел и веселой легкомысленной жизнью он никогда не мог добиться твердого, солидного и устойчивого положения в купеческом мире; он растратил значительную часть своего наследства от родителей еще раньше их смерти, а теперь его старший сын Якоб доставлял ему тяжелые огорчения.
   Молодой человек, завязавший по-видимому в большом Гамбурге безнравственные знакомства, с годами стоил своему отцу невероятного количества денег, а если консул Крёгер отказывался доставлять больше, то жена его, слабая и нежная женщина, тайно отправляла блудному сыну дальнейшие денежные суммы и таким образом между супругами происходили печальные недоразумения. Почти в одно и то же время, когда Б. Грюнлих приостановил свои платежи, в Гамбурге, где Якоб Крёгер работал у Дамбека и Ко, происходило нечто другое, ужасное...
   Захват, недобросовестность... Об этом не говорили и не обращались с вопросами к Юстусу Крёгеру, но рассказывали, что Якоб нашел себе место комиссионера в Нью-Йорке и скоро сядет на корабль, чтобы направиться на место новой деятельности. Один раз перед отъездом его видели в городе, куда он вероятно приехал, чтобы, кроме посланных ему отцом денег, попросить у матери еще; он был одет франтовато и имел нездоровый вид.
   Короче сказать, дело дошло до того, что консул Юстус говорил исключительно о "моем сыне", как будто бы у него был только один этот милый наследник. Под этим словом он разумел Юргена, который никогда собственно не провинился, но умственно казался очень ограниченным. Он с большим трудом окончил гимназию, и уже долгое время находился в Йене, где, как казалось, без радостей и успеха занимался изучением юриспруденции.
   Иоанн Будденброок очень огорчался, видя в каком дурном направлении идет развитие детей в семье его жены и с боязливым ожиданием смотрел на своих собственных детей. Он был вправе вполне полагаться на энергию и серьезность своего старшого сына; что же касалось Христиана, то мистер Рихардсон писал ему, что хотя молодой человек проявил себя очень способным к изучению английского языка, однако же он не проявляет к делу достаточного интереса и обнаруживает слишком большую слабость к развлечениям мирового города, особенно к театру. Сам Христиан доказывал в письмах свою страсть к путешествиям и усиленно просил позволить ему принять место где-нибудь в Южной Америке или, например, в Чили. "Но ведь это страсть к приключениям", сказал консул и приказал ему сначала в течение четвертого года усовершенствовать у мистера Рихардсона свои коммерческие познания. Затем от него приходили еще письма с разными планами, а летом в 1851 году Христиан действительно отплыл в Вальпараисо, где ему удалось получить какое-то место. Он уехал прямо из Англии, не возвращаясь на родину.
   Так обстояло дело с сыновьями. С одной стороны, консул видел к своему большому удовольствию, с какой решительностью и самосознанием защищала Тони в городе свое положение урожденной Будденброок... хотя можно было предвидеть заранее, что в ее положении разведенной жены ей придется преодолевать разного рода злорадство и предубеждения.
   -- Ну, -- сказала она, возвратившись с покрасневшим лицом с прогулки, и бросила свою шляпу на софу в комнате ландшафтов...--Эти Меллендорфы, эти урожденные Гагенштрёмы, эти Землингер, эта Юлинька, это создание!.. Как ты думаешь, мама? Она мне не кланяется... нет, она мне не кланяется! Она ждет, чтобы я поклонилась ей первая! Что ты на это скажешь? Я прошла мимо нее по Брейтенштрассе с поднятой головой и смотрела ей прямо в лицо...
   -- Ты заходишь слишком далеко, Тони... Нет, все имеет свои границы. Почему ты не можешь первая поклониться мадам Меллендорф? Вы одних лет, и она замужняя женщина, такая же, какой была и ты...
   -- Никогда, мама! О Боже, такая гадина!
   -- Assez, моя милая! Такие неделикатные выражения...
   -- О, в таком случае можно забыться!
   Ее ненависть к этой "семье выскочек" питалась простым представлением, что Гагенштрёмы чувствовали себя может быть в праве смотреть на нее свысока, и не меньше тем счастьем, которое способствовало процветанию их рода. Старый Генрих умер в начале 51 года, а его сын Герман... Герман с его лимонными хлебцами и пощечиной, вместе с Штрунком блестяще вел экспортную торговлю и год спустя женился на дочери консула Гунеуса, богатейшего человека в городе, который развил свою лесоторговлю настолько, что мог оставить по два миллиона каждому из своих троих детей. Его брат Мориц, несмотря на слабость груди, имел в своем прошлом необыкновенно успешное учение и теперь устроился в городе, как правовед. Он считался умным, хитрым, остроумным и даже прекраснодушным человеком и скоро приобрел хорошую практику. В его внешности не было ничего землингеровскаго, но у него было желтое лицо и недоставало нескольких зубов.
   Даже в своей семье нужно было высоко держать голову. С тех пор, как дядя Готтольд отстранился от дел и своими короткими ногами в широких брюках беззаботно прохаживался по своей скромной квартире и ел из жестянкой банки конфекты от кашля, так как он очень любил сладости... его чувства к предпочтенному брату с годами становились все мягче и смиреннее, что, однако, не мешало ему в тайне души чувствовать некоторое удовлетворение по поводу неудачнаго брака Тони, имея перед глазами трех незамужних дочерей. Чтобы сказать что-нибудь о его жене, урожденной Штювинг, и особенно о трех его дочерях, девушках двадцати шести-семи-и восьми лет, то они проявляли к несчастью кузины и к процессу о разводе почти что преувеличенный, гораздо более живой интерес, чем раньше к помолвке и свадьбе. В "детские дни", которые после смерти старой мадам Крёгер, стали снова устраивать на Менгштрассе по четвергам, Тони находилась в далеко не легком положении по отношению к ним.
   -- О Боже, ты бедняга! -- сказала Пфиффи, самая маленькая, полная, имевшая привычку трястись при каждом слове и пускать слюну по углам рта. -- И так значит вырешилось? Значит, ты на том же месте, где была раньше?
   -- Ах, напротив! -- сказала Генриетта, которая была чрезвычайно длинна и сухощава, как и ее старшая сестра. --Твое положение в этом случае гораздо печальнее, чем если бы ты совсем не выходила замуж.
   -- Я должна подтвердить это, -- сказала Фридерика. -- Тогда несравненно лучше никогда не выходить замуж.
   -- О нет, милая Фридерика, -- сказала Тони, откинув назад голову и придумав остроумное и ловкое по форме и содержанию возражение. -- Да, тут, надо полагать, ты находишься в заблуждении, не правда ли?! -- При этом всё-таки знакомишься с жизнью и перестаешь быть гусыней; и потом у меня всегда больше шансов снова выйти замуж, чем у других, делающих это в первый раз.
   -- Вот как, -- в один голос произносили кузины... Они сказали "во-от", и это звучало еще более язвительно и недоверчиво.
   Сеземи Вейхбродт была слишком добра и тактична, чтобы упоминать об этом, -- Тони иногда посещала свою воспитательницу в красном домике на Мюленбринке No 7, где все еще проживало несколько девушек, хотя пансион прекращал свое существование, постепенно выходя из моды. Иногда старая энергичная девица приглашалась также на Менгштрассе откушать козлятины или фаршированного гуся. В таких случаях она подымалась на носки и целовала Тони в лоб трогательно, выразительно и звонко. Что касалось ее необразованной сестры, мадам Кетельсен, то она начала очень быстро глохнуть и почти ничего не поняла из истории Тони. В совершенно неподходящих случаях она всегда смеялась своим невежественным, и от простоты сердечной почти жалобным смехом, так что Сеземи постоянно видела себя вынужденной стучать по столу и восклицать "Налли".
   Года шли. Впечатление от пережитого дочерью консула Будденброока и его семьей события забывалось все больше и больше. Сама Тони только иногда вспоминала о своем браке, когда она замечала в лице здоровой развивающейся маленькой Эрике то или другое сходство с Бендиксом Грюнлихом. Она снова стала одеваться в светлое, носила прическу с завитыми локонами на лбу и посещала, как и прежде общество из круга своих знакомых. Между прочим, она была очень рада, что имела возможность каждый год уезжать на лето на долгое время из города... так как, к сожалению, состояние здоровья консула делало необходимым более отдаленные поездки для лечения.
   -- Не знают, что значит быть старым! -- говорил он. -- Если я посажу себе пятно от кофе на свои брюки, то не могу почистить его холодной водой, чтобы сейчас же не получить сильных ревматических... болей. Чего только нельзя было позволить себе прежде?
   Он страдал иногда также припадками головокружения.
   Ездили в Оберзальцбруннен, в Эмс, в Баден-Баден, в Киссинген, предпринимали оттуда поучительные и занимательные путешествия через Нюрнберг в Мюнхен, из Зальцбурга через Ишль в Вену, через Прагу, Дрезден, Берлин, домой... и хотя мадам Грюнлих в силу нервной слабости своего желудка, которая обнаружилась недавно, должна была принимать ванны и подвергнут себя строгому лечению, однако эти поездки были для нее в высшей степени приятным развлечением, так как она нисколько не скрывала, что дома ей было немного скучно.
   -- О Боже мой! Знаешь, отец, так уж бывает в жизни, -- говорила она, задумчиво разглядывая потолок комнаты...
   -- Конечно, я теперь уже познакомилась с жизнью... Но именно потому для меня теперь сидеть постоянно здесь дома, как глупенькой девочке, -- несколько печальная перспектива. Ты не думаешь, надеюсь, папа, что я неохотно живу у вас... если бы это было так, то меня следовало бы выпороть, это была бы высшая неблагодарность! Но, знаешь ты, так уже это бывает в жизни...
   Она особенно сердилась на господствовавший в их обширном доме религиозный дух, так как склонность консула к набожности становилась тем сильнее, чем хуже он себя чувствовал; жена консула начала стареть и тоже чувствовать пристрастие к этому духу. Застольные молитвы всегда читались в доме Будденброоков; теперь же давно было установлено, чтобы вся семья и прислуги утром и вечером собирались в комнату для завтраков и прослушивали из уст хозяина дома главу из библии. Кроме того, посещения пасторов и миссионеров увеличивались из года в год, так как благородный дом патрициев на Менгштрассе, где, кстати сказать, так хорошо ели, был давно известен миру лютеранских и реформатских духовников внутренней и внешней миссии, как гостеприимная пристань, и со всех концов родины сюда съезжались при случае длинноволосые и одетые в черное господа, чтобы провести здесь несколько дней... для богоугодных разговоров, нескольких сытных обедов и некоторой звонкой поддержки--для святых целей, конечно. И проповедники города входили и выходили из дому...
   Томас был слишком скрытен и разумен, чтобы проявить хотя бы улыбкой свое отношение, но Тони просто потешалась; она считала, к сожалению, возможным поднимать духовников на смех, как только ей представлялся случай.
   Иногда, когда жена консула страдала мигренью, мадам Грюнлих должна была заботиться о хозяйстве и выбирать меню. Однажды, когда в доме гостил посторонний проповедник, аппетит которого возбуждал всеобщую радость, она коварно заказала Specksuppe, -- специальность этого города, -- приготовленный из кислой капусты суп, в который кладется содержимое целого обеда: ветчина, картофель, кислые сливы, печеные груши, цветная капуста, горох, морковь и другие вещи вместе с фруктовым соусом, и который не мог бы есть никто на свете, кто не привык к такому блюду с детства.
   -- Вкусно? Нравится вам, господин пастор? -- Спрашивала она все время...--Нет, о Боже, кто мог бы думать? -- и она делала при этом плутовское лицо и проводила кончиком языка по губам, как она обыкновенно делала, когда она придумывала или устраивала какую-нибудь шалость.
   Толстый священник покорно положил ложку на стол и незлобиво сказал:
   -- Я подожду следующего блюда.
   -- Да, подадут еще легкое apres -- поспешила сказать жена консула, так как следующее блюдо было совершенно немыслимо после такого первого, и несмотря на несколько трубочек с яблочным желе, которые последовали затем, обманутый священник должен был подняться из-за стола голодным, в то время как Тони хихикала про себя, а Том крепился и с большим самообладанием поднял одну бровь.
   В другой раз Тони стояла с кухаркой Стиной в сенях, разговаривая по хозяйству, когда пастор Матиас из Каинштадта, живший опять уже несколько дней в их доме, вернулся откуда-то и позвонил у парадной двери. Трина поспешила своей деревенской переваливающейся походкой к дверям, чтобы открыть их, и пастор, желая сказать ей несколько благосклонных слов и немного испытать ее, дружелюбно спросил:
   -- Любишь ты мужчин? -- Может быть, он хотел подарить ей что-нибудь, если бы она была верна своему Спасителю.
   -- Да, господин пастор... -- сказала Трина нерешительно, краснея и делая большие глаза. -- Каких думаете вы? Старых или молодых?
   Мадам Грюнлих не пропустила случая громким голосом рассказать эту историю за столом, так что даже жена консула рассмеялась своим прыскающим крёгерским смехом.
   Консул же конечно сидел серьезный и гневно смотрел в свою тарелку.
   -- Недоразумение, -- сказал пастор Матиас, смешавшись.

11.

   В конце лета пятьдесят пятого года, в воскресенье после обеда произошло следующее. Будденброоки сидели в комнате ландшафтов и ожидали консула, который еще одевался внизу. Сговорились с семьей Кистенмакера сделать праздничную прогулку в увеселительный сад, который находился перед воротами. Дома оставались только Клара и Клотильда, вязавшие каждое воскресенье чулки для бедных маленьких негров. Компания хотела напиться там кофе, а может быть, если позволит погода, и покататься по реке на весельной лодке.
   -- С папой прямо взвоешь, -- сказала Тони, выбирая по своему обыкновению сильные слова.
   -- Может ли он когда-нибудь быть готовым к положенному времени? Он сидит за своим пультом и сидит... и сидит... то и это еще надо приготовить... Великий Боже! может быть, это и действительно нужно сделать, я ничего не хочу сказать... Хотя я и не думаю, что мы станем банкротами, если он оставит свое перо на четверть часа раньше. Хорошо... Если он опоздал уже на десять минут и вспоминает о данном обещании, то он быстро поднимается по лестнице, шагая через две ступени сразу, хотя он знает, что наверху у него будет прилив крови и сердцебиение... Так дело обстоит перед каждой прогулкой, перед каждым выходом! Неужели он не может найти времени? Неужели он не может оставить вовремя работу и подыматься по лестнице медленно? На это нельзя дать ответа. Я бы серьезно усовещивала своего мужа, мама...
   Она была одета по моде в платье из отливающего шелка и сидела на софе около жены консула, которая была одета в более солидное платье из серого, полосатого бархата, отделанного черными кружевами. Концы ее чепца, сделанного из кружев и накрахмаленного тюля, были завязаны под подбородком атласным бантом и свешивались на грудь. ее гладко причесанные волосы были неизменно рыжевато-белокурые. Она держала в своих белых руках с нежными синими жилками помпадура. Около нее в кресле сидел Том и курил папиросу, в то время как Клара и Тильда сидели друг против друга у окна. Было прямо непостижимо, как мало пользы приносил Клотильде хороший и обильный стол. Она худела все больше, а ее черное платье, сшитое вообще без покроя, не придавало ей красоты. На ее длинном, тихом, сером лице под гладко причесанными волосами пепельного цвета выдавался прямой пористый нос с утолщением впереди...
   -- Как вы думаете, войдет дождь? -- сказала Клара. Молодая девушка имела привычку не возвышать голоса при вопросе, и прямо и довольно строго смотрела в лицо каждому. ее коричневое платье было украшено только небольшим белым отложным воротничком и такими же манжетами. Она сидела прямо, сложив на коленях руки. Прислуга боялась ее больше всех. Утром и вечером она читала молитвы, так как консул не мог больше делать этого без того, чтобы не причинить себе головных болей.
   -- Возьмешь ли ты сегодня вечером с собою башлык, Тони? -- сказала она снова. -- Его вымочит дождем. Жаль новый башлык. Я думаю, что вам следует отложить прогулку...
   -- Нет, -- возразила Тони; -- вон идут Кистенмакеры; ничего не значит... барометр внезапно опустился... Будет маленькая катастрофа, ливень... он продолжится недолго. Папа все еще не готов, прекрасно. Мы можем спокойно переждать, пока все пройдет.
   Жена консула сделала отрицательный жест рукой.
   -- Как ты думаешь, Том, -- будет гроза! Ах, ведь ты знаешь, что я боюсь ее.
   -- Нет, -- сказал Том. -- Я говорил сегодня утром с капитаном Клоотом в гавани. Он непогрешим. Будет только проливной дождь... но даже сильного ветра не будет.
   Вторая неделя сентября принесла с собой запоздавшую отвратительную погоду. При юго-восточном ветре погода стояла более жаркая, чем в июле. Над фронтонами домов светилось необычно темно-синее небо; на горизонте оно было желто, как в пустыне; после заката солнца дома и тротуары испускали на узких улицах душную теплоту. Сегодня ветер перешел на запад и одновременно с этим барометр быстро опустился вниз. Небо было еще в значительной своей части синее, но по нему уже тянулся целый ряд облаков, мягких и пышных, как подушки.
   Том прибавил еще:
   -- Я нахожу также, что дождь теперь чрезвычайно желателен. Мы истомились бы, если бы нам пришлось идти при такой погоде. Это неестественная теплота. Такой жары не было и в По...
   В этот момент в комнату вошла Ида Юнгман, ведя за руку маленькую Эрику. Девочка, одетая в сильно накрахмаленное свежее ситцевое платье, распространяла запах мыла и крахмала и выглядела очень комичной. Она вполне унаследовала от Грюнлиха румяный цвет лица и глаза; но верхняя губа напоминала Тоню.
   Добрая Ида была уже совсем седая, почти белая, хотя она едва перешагнула за сорок. Но это было свойство ее семьи; и у дяди ее, погибшем от икоты, в тридцать лет были уже седые волосы. Но несмотря на это, ее маленькие карие глаза смотрели преданно, ясно и внимательно. Она жила у Будденброоков уже двадцать лет и гордилась, что была здесь так необходима. Она присматривала за кухней, кладовыми, бельевыми шкафами и хрусталем, делала более важные покупки, читала вслух маленькой Эрике, шила для ее кукол платья, работала с ней и вооруженная пакетом приготовленных ломтиков французского хлеба заходила за ней в школу, чтобы пойти с ней затем на прогулку на Мюленваль. Каждая дама говорила жене консула Будденброок или ее дочери: "Что за бонна у вас, милая! Боже, ведь она прямо золото, должна я вам сказать! Двадцать лет!.. Она и в шестьдесят лет и дальше будет крепка! Эти костлявые люди... и к тому-же эти верные глаза! Я завидую вам, милая!" Но Ида Юнгман также знала себе цену. Она знала, кто она, и если на Мюленвале к ней на скамью подсаживалась простая служанка со своим питомцем и хотела завести с ней разговор, как с равной, мадемуазель Юнгман говорила: "Эрика, здесь дует," и уходила отсюда...
   Тони привлекла к себе маленькую дочку и поцеловала ее в одну из розовых щечек, а жена консула с несколько рассеянной улыбкой протянула ей ладонь... так как она боязливо наблюдала за небом, становившемся все темнее и темнее. Она нервно барабанила пальцами по подушке софы и беспокойно блуждала глазами по направлению к окну.
   Эрика уселась около бабушки, а Ида поместилась в кресле и, не опираясь на спинку, начала вязать. Так сидели все некоторое время молча и ждали консула. В воздухе было душно. На небе исчез последний голубой клочок и темно-серое небо тяжело и быстро как бы опускалось к низу. Цвета комнаты, краски ландшафтов на обоях, желтый цвет мебели и занавесей -- все потухло, шелк на платье Тони не переливался больше, и глаза людей потеряли свой блеск. А ветер, западный ветер, который только что бушевал напротив во дворе церкви Св. Марии и маленькими вихрями гнал пыль по темным улицам, не колыхнулся больше. Один момент было совершенно тихо.
   Затем наступил ожидаемый момент... произошло нечто безмолвное, ужасающее... Духота, казалось, удвоилась, атмосферное давление как-бы в течении одной секунды быстро поднялось, дыхание было затруднено, мозг угнетен, сердце щемило... Ласточка пролетела так низко над землей, что ее крылья задели за мостовую... И это невыносимое давление, это напряжение, эта все увеличивавшаяся подавленность организма стала-бы невыносимой, если бы она продлилась хоть еще мгновение, если бы там на высоте не произошло разряжения, скачка вниз. Маленькая освобождающая внезапная перемена, которая произошла где-то неслышно и тем не менее в этот самый момент очутилась сразу... если бы не пошел вдруг сразу проливной дождь так, что вода пенилась в канавах и подымалась на тротуар...
   Томас, привыкший в силу своей болезни наблюдать за своими нервами, склонился в этот необычный момент вперед, приложил руку к голове и отбросил папиросу. Он осматривался вокруг, желая знать, то же ли испытывали и наблюдали другие. Ему показалось, что он заметил это у матери; у других, по-видимому, происшедшее не дошло до сознания. Теперь жена консула взглянула на сильный дождь, совершенно скрывший церковь Св. Марии, и, вздохнув сказала:
   -- Благодарю тебя, Господи!
   -- Так. -- сказал Том. --Этот дождь освежит в две минуты. Капли дождя повиснут на деревьях, и мы будем пить кофе на веранде. Тильда, открой окно.
   Шум от дождя сделался слышнее. Он производил сильный шум. Везде шумело, плескалось, текло и ценилось. Ветер подул снова, весело налетел на водяное покрывало, разорвал его и погнал дальше. Каждая минута приносила с собой освежение.
   В это время в зале с колоннами показалась запыхавшаяся служанка Лина и с такой стремительностью вбежала в комнату, что Ида Юнгман с упреком в голосе воскликнула, останавливая ее:
   -- Боже мой! Я говорю!..
   Лишенные выражения голубые глаза Лины были широко раскрыты, а челюсти одно мгновение двигались безуспешно...
   -- Ах, госпожа консульша! Ах, нет, я прибежала... Ах, Боже мой! нет, что я увидала...
   -- Хорошо, -- сказала Тони, -- она, конечно, опять наделала черепков! Вероятно, хороший фарфор! Нет, мама, твой персонал...
   Но девушка вскричала в страхе:
   -- Ах нет, мадам Грюнлих... Если бы только это... но это с барином, я хотела подать башмаки, а господин консул сидит там в кресле и не может говорить... и делает все так... и я думаю, что с ним неладно, потому что господин консул уж очень желтый...
   -- К Грабову! -- закричал Томас и вытолкнул ее за дверь.
   -- Боже мой, о Бог мой! -- воскликнула жена консула, заломив руки, и бросилась из комнаты...
   -- К Грабову... на лошади... скорей! -- повторила Тони вне себя.
   Все побежали вниз по лестнице через комнату для завтраков в спальную.
   Но Иоанн Будденброок был уже мертв.

Пятая глава

1.

   -- Добрый вечер, Юстус, -- сказала жена консула. -- Ну как ты поживаешь? Хорошо? Садись.
   Консул Крёгер мимоходом нежно обнял ее и пожал руку своей старшей племяннице, которая тоже присутствовала в зале. Он был в это время приблизительно в возрасте пятидесяти пяти лет. К небольшим усам присоединились густо разросшиеся бакенбарды, которые оставляли подбородок свободным и были совершенно седыми. Поперек его широкой и розовой лысины протянулись несколько тщательно расчесанных жиденьких пучков волос. Широкая траурная повязка обвивала рукав его элегантного сюртука.
   -- Знаешь ли ты, Бетси, самую свежую новость? -- спросил он. -- Да, Тони, для тебя она представляет особый интерес. Коротко говоря, -- наша земля, которая находится перед Бургтором, продана... и знаешь кому? Не одному, а двум лицам. Участок будет таким образом поделен, дом сломают, поперек от одного края до другого сделают забор; затем по правую сторону станет строиться купец Бентьен, а с левой купец Зёренсон построит собачник... Так вот как, -- такова воля Божия!
   -- Это неслыханно, -- сказала госпожа Грюнлих, всплеснула руками и возвела глаза к потолку... --Земля дедушки! Хорошо! Таким образом владение изгажено. Прелесть его и заключалась именно в том, что оно было обширно... эта широта была собственно излишня, но в этом была известная аристократичность. Большой сад... вплоть до Трафе... и позади него дом с подъездом к нему, каштановой аллеей... Так, значит, это имение будет поделено. Перед одной дверью будет стоять Бентьен и курить свою трубку, перед другой-- Зёренсон. Да, я тоже скажу "воля Божия", дядя Юстус. Очевидно нет больше такого благородного человека, который мог бы жить в целом имении. Хорошо, что дедушке не придется видеть этого...
   Печальное настроение витало в воздухе и было еще слишком тяжело, чтобы Тони могла выразить свое негодование в более резкой и сильной форме. Это было в день вскрытия завещания, две недели спустя после кончины консула, в 6 часов вечера. Жена консула Будденброока пригласила своего брата прийти на Менгштрассе, чтобы он вместе с Томасом и господином Маркусом, доверенным фирмы, принял участие в беседе по поводу распоряжений умершего и вопросов, касавшихся его состояния. Что касается Тони, то она выразила решительное желание в свою очередь тоже принять участие в обсуждении этих дел. Этим интересом, сказала она, она выполняет свой долг по отношению к фирме и семье, и позаботилась о том, чтобы придать этому собранию характер заседания, семейного совета. Она спустила шторы и, чтобы было побольше света, зажгла все свечи в больших позолоченных канделябрах, хотя комната была уже освещена двумя парафиновыми лампами, горевшими на раздвинутом и накрытом зеленой скатертью обеденном столе. Кроме того, она разложила на столе массу бумаги и очиненных карандашей; -- для чего собственно они лежали тут, этого никто не знал.
   Черное платье придавало ее фигуре стройность девушки и хотя она, быть может, тяжелее всех переживала смерть консула, к которому она в последнее время стояла в таких близких и сердечных отношениях; хотя она и сегодня принималась два раза горько плакать при мысли о нем, тем не менее ожидание этого маленького семейного совещания, этой маленькой серьезной беседы, в которой она рассчитывала принять исполненное достоинства участие, оказалось в состоянии заставить ее щеки раскраснеться, оживить ее взгляд, придать ее движениям радость и важность... На жене консула, изнуренной случившимся несчастием, горем, тысячей формальностей по случаю смерти ее мужа и погребальной церемонией, видна была, наоборот, печать страдания. Лицо ее, обрамленное черными кружевами лент чепца, казалось, поэтому еще бледнее, а светло-карие глаза глядели вяло. Но в ее гладко причесанных рыжеватых волосах все еще не было видно ни одного седого волоска... Была ли это по-прежнему парижская тинктура или уже парик, это знала только мадемуазель Юнгман, а она не выдала бы этого секрета даже дамам, принадлежавшим к этому дому.
   Все сидели в конце стола и ждали, когда придут Томас и господин Маркус из конторы. На небесно-голубом фоне гордо выделялись на своих подставках белые изображения богов.
   Жена консула сказала:
   -- Дело вот в чем, мой милый Юстус... я попросила тебя прийти сюда... чтобы много не распространяться, -- дело идет о Кларе, моей девочке. Мой милый покойный Жан выбор опекуна, который должен быть у Клары еще в течение трех лет, предоставил мне... Я знаю, -- ты не любишь брать на себя слишком много обязательств; у тебя есть обязанности по отношению к твоей жене, к твоим сыновьям...
   -- По отношению к моему сыну, Бетси.
   -- Ну, хорошо, хорошо, -- мы должны быть христианами и иметь милосердие, Юстус. Как мы прощаем должникам нашим, говорится в молитве. Вспомни о нашем милостивом небесном отце.
   Брат ее посмотрел на нее несколько удивленно.
   Такие речи слышались до сих пор только из уст покойного консула...
   -- Но довольно об этом! -- продолжала она, -- с этой обязанностью, требуемой родственной любовью, не связано почти никаких трудностей... Я хочу попросить тебя взять на себя обязанности опекуна.
   -- Охотно, Бетси; говорю искренно, -- я охотно исполню твою просьбу. Нельзя ли мне повидать мою опекаемую? Это милое дитя чересчур серьезно...
   Позвали Клару. Потемневшая и бледная она вошла медленно с печально сдержанными движениями. Она провела все время после смерти отца в своей комнате в почти беспрерывной молитве. ее темные глаза были неподвижны; казалось, она застыла в своем горе и благочестии.
   Галантный, как всегда, дядя Юстус пошел ей навстречу и почти поклонился, пожимая ей руку; затем он сказал ей несколько подобающих в данном случае слов, и она снова удалилась, приняв поцелуй жены консула своими неподвижными губами.
   -- Как поживает добрый Юрген? -- начала снова жена консула. -- Как он чувствует себя в Висмаре?
   -- Хорошо, -- ответил Юстус Крёгер, пожав плечами и снова заняв свое место... -- Я держусь того мнения, что он теперь нашел свое место. Он хороший мальчик, Бетси, мальчик, имеющий понятие о чести; но... после того как экзамен у него прошел два раза неудачно, самым лучшим было... Ему самому юриспруденция не доставляла удовольствия, а служба на почте в Висмаре вполне приемлемое место... Скажи пожалуйста, -- я слышал, приезжает твой Христиан?
   -- Да, Юстус, он приедет, да убережет его Господь на море! Ах, время идет так страшно медленно! Хотя я ему написала на следующий день после смерти Жана, он еще долго не получит письма, а затем для переезда на парусном судне ему нужно приблизительно два месяца. Но он должен приехать, -- я так нуждаюсь в этом, Юстус! Том сказал: Жан никогда не согласился бы с тем, чтобы он оставил свое место в Вальпараисо... Но пойми меня: прошло почти восемь лет с тех пор, как я его видела! И потом -- при этих обстоятельствах! Нет, я хочу, чтобы они все были вокруг меня в это тяжелое время... Это вполне естественно для матери...
   -- Несомненно, несомненно! -- сказал консул Крёгер, потому что у нее показались слезы на глазах.
   -- Теперь и Томас согласен с этим, -- продолжала она, -- потому что, где же найти Христиану лучшее место, чем в деле своего блаженной памяти отца, в деле Тома? Он может остаться здесь, здесь работать... Ах, я испытываю при этом еще постоянное чувство боязни за то, что климат по ту сторону океана для него вреден...
   В это время в залу вошел Томас Будденброок в сопровождении господина Маркуса. Фридрих Вильгельм Маркус, долголетний доверенный покойного консула, был мужчина высокого роста в коричневом пиджаке с трауром. Он говорил очень тихо, останавливаясь, несколько заикаясь, секунду обдумывая каждое слово, и имел обыкновение медленно и осторожно гладить указательным и средним пальцами левой руки свои рыже-бурые непричесанные усы, покрывавшие его рот, или заботливо потирать руки, при чем он так вдумчиво направлял свои круглые карие глаза в сторону, что производил впечатление полной сконфуженности и растерянности, хотя он всегда относился к делу внимательно и вдумчиво.
   Томас Будденброок, несмотря на свои молодые годы уже глава большого торгового дома, в своей внешности и манере обнаруживал серьезное чувство собственного достоинства; но он был бледен, а его руки, на одной из которых блестел большой наследственный перстень с зеленым камнем, были в особенности белы как манжеты, выглядывавшие из черных суконных рукавов, -- та самая холодная бледность, которая давала знать, что они были совершенно сухи и холодны. Эти руки, красиво выхоленные, овальные ногти которых клонились к синеватой окраске, могли в известные моменты, в известных несколько судорожных и бессознательных положениях достичь неописуемого выражения отстраняющейся чувствительности и почти боязливой сдержанности,--выражение, которое раньше было чуждо им и мало подходило к довольно широким и бюргерским, хотя и тонко расчлененным рукам Будденброоков... Первой заботой Тома было открыть боковую дверь в комнату ландшафтов, чтобы дать доступ в залу теплу от печи, топившейся там за кованной железной решеткой.
   Затем он обменялся рукопожатием с консулом Крёгером и сел за стол против господина Маркуса, взглянув с приподнятыми бровями и с некоторым удивлением на свою сестру Тони. Но она придала своей голове такое положение и так твердо прижала подбородок к груди, что он воздержался от всякого замечания по поводу ее присутствия.
   -- Итак, еще нельзя сказать "господин консул"? -- спросил Юстус Крёгер...-- Нидерланды напрасно рассчитывают на твое представительство, старый Том?
   -- Да, дядя Юстус: я считал это за лучшее... В самом деле, посмотри: я мог бы тотчас принять консульскую должность вместе с некоторыми другими обязательствами; но, во-первых, я еще несколько молод для этого, а затем я говорил с дядей Готтольдом; он порадовался и согласился.
   -- Очень разумно, мой мальчик. Очень политично. Вполне gentleman like.
   -- Господин Маркус, -- сказала жена консула, -- мой милый господин Маркус! -- И она протянула ему руку, размашистым жестом повернув ее ладонью кверху. Он взял ее медленно, сопровождая движение вдумчивым и обязательным взглядом. -- Я попросила вас подняться наверх... Вы знаете, в чем дело, и я знаю, что вы согласны с нами. Мой покойный муж в своих предсмертных распоряжениях выразил желание, чтобы вы, используя после его кончины ваши дорогие для нас испытанные силы, работали дальше не как наемный служащий, а как компаньон фирмы...
   -- Конечно, во всяком случае, госпожа Будденброок! -- проговорил господин Маркус. -- Покорнейше прошу быть уверенными в том, что я сумею оценить почет, оказанный моей персоне этим предложением, так как средства, которые я могу внести в оборотный капитал фирмы, очень невелики. Перед Богом и людьми не знаю ничего лучшего, как с величайшей благодарностью принять предложение ваше и вашего сына.
   -- Да, Маркус, в таком случае благодарю вас сердечно за вашу готовность взять на себя часть большой ответственности, которая может быть была бы для меня слишком тяжела. -- Это проговорил Томас, быстро и легко протягивая своему компаньону через стол руку, так как оба были давно согласны и все это была лишь формальность.
   -- Компания -- это пустяки... Но, вы оба вместе заткнете Шнака за пояс! -- сказал консул Крёгер. -- Ну, дети, теперь давайте познакомимся с делами. Я должен обратить здесь внимание только на приданое моей опекаемой, -- остальное мне безразлично. Нет ли у тебя копии с завещания, Бетси? А ты, Том, дай примерный расчет.
   -- Он у меня в голове, -- сказал Томас, рисуя своим золотым карандашом по столу и, облокотясь и направив свой взгляд на "комнату ландшафтов", он начал описывать положение дел...
   Дело обстояло таким образом, что оставшееся от консула состояние было гораздо значительнее, чем это предполагалось. Приданое его старшей дочери, правда, было потеряно. Убытки, понесенные фирмой по случаю бременского конкурса в 51-м году, были большим ударом. А также и 48 год и теперешний 55 с его беспорядками и военными издержками принесли много убытков. Но часть Будденброоков в оставшемся от Крёгера наследстве в 400.000 марок серебром составляла полные 300.000, так как Юстус израсходовал раньше целую массу, и хотя Иоанн Будденброок постоянно жаловался по купеческому обыкновению, однако, заработок в 300.000 талеров серебром в течении пятнадцати лет, уравновесил потери; значит, состояние равнялось, совершенно не считая землевладения, круглой цифрой 750.000 марок серебром.
   Даже Томасу, при всем его знании хода дела, отец не указал точно величину оставшегося капитала. Жена консула приняла эту цифру со спокойной сдержанностью, а Тони, хотя и не понимала ничего, смотрела вперед с достоинством, и тем не менее не могла прогнать с своего лица боязливого сомнения, которое говорило: Много ли это? Очень много? И богатые-ли мы люди?.. Господин Маркус медленно и для вида рассеянно потирал руки, консул же Крёгер заметно скучал. Эта цифра, произнесенная Томасом, наполнила его самого такой нервной и бурной гордостью, что она выражалась почти в форме неудовольствия.
   -- Мы давно бы уже должны были иметь миллион! -- сказал Томас сдавленным, от волнения голосом, причем руки его дрожали. -- Дедушка имел уже в лучшие времена 900.000 в своем распоряжении. А какие старания с тех пор, сколько прекрасных успехов и какие хорошие куши по временам! И приданое мамы! Мамино наследство! Ах, но это постоянное дробление... Мой Бог, оно лежит в природе вещей; извините, что в этот момент я слишком исключительно говорю в пользу фирмы и мало о семье... Эти придания, эти уплаты дяде Готтольду и во Франкфурт, эти сотни тысяч, которые должны быть взяты из дела... И тогда у главы фирмы было только две сестры... У нас, Маркус, будет достаточно дела!
   Стремление к делу, победе и силе, желание принудить счастье повернуться к ним лицом, горячо и сильно светилось из его глаз. Он чувствовал, что на него направлены взоры всего мира, полные ожидания, сможет-ли он поднять престиж фирмы и старой фамилии и сохранить его. На бирже его встречали оглядывающие с боку взгляды старых, веселых, скептических и несколько насмешливых глаз делового человека, которые, казалось, спрашивали: "Сможешь ли ты повести это дело, мой сын?
   -- Я смогу! -- думал он...
   Фридрих Вильгельм Маркус продолжал задумчиво потирать себе руки, а Юстус Крёгер сказал:
   -- Ну, побольше хладнокровия, старый Том! Времена теперь больше не такие, как тогда, когда твой дедушка был поставщиком прусской армии.
   А затем начался разговор о значительных и незначительных распоряжениях завещания, -- разговор, в котором все принимали участие и в котором консул Крёгер весело подшучивал над Томасом, говоря о нем постоянно, как о "его высочестве, правящем теперь князе".
   -- Земля под амбарами остается по традиции за короной, -- сказал он.
   В остальном желания сводились, само собой разумеется, к тому, чтобы все по возможности оставить вместе, что в принципе госпожа Будденброок является универсальной наследницей и что все состояние остается в деле, причем Маркус констатировал, что он как участник увеличит оборотный капитал на 120.000 серебром. Для Томаса была назначена пока сумма в 50.000 в качестве его собственного частного капитала и такая же сумма для Христиана на тот случай, если он устроится самостоятельно. Юстус Крёгер слушал с большим вниманием, когда читали следующее место: "назначение суммы приданного за моей горячо любимой младшей дочерью Кларой на случай ее замужества представляю усмотрению моей горячо любимой жены"... -- Скажем 100.000! -- предложил он, отклоняясь назад и, перекинув одну ногу на другую, начал закручивать обеими руками свои короткие седые усы кверху. Он был на редкость сговорчив. Но названную им сумму установили в 80.000 марок серебром.
   -- В случае вторичного выхода замуж моей горячо любимой старшей дочери Антонины, -- указывалось дальше, на ее приданое не должно быть потрачено больше 17.000 талеров серебром, так как на ее первый брак было выдано 80.000 марок серебром.
   Антонина сделала грациозный и возбужденный жест руками вперед, оправляя рукава своего лифа. Взглянув в потолок, она воскликнула:
   -- Грюнлих -- да! -- Это звучало как призыв к войне, как трубный звук. -- Знаете-ли вы, господин Маркус, как было дело с этим человеком? -- спросила она, -- в один прекрасный день после обеда сидим, мы в саду... перед порталом... Вы знаете, господин Маркус, наш портал --хорошо! Кто же появляется? Субъект с покрашенными золотистыми бакенбардами... Что за пройдоха!..
   -- Так, -- сказал Томас. -- О Грюнлихе, мы поговорим потом, не правда ли?
   -- Хорошо, хорошо; но ты согласишься со мной, Том, ты умный человек; знаешь, хотя я еще недавно была очень простовата, однако мой опыт показал мне, что в жизни не всегда приходится иметь дело с честными и справедливыми людьми...
   -- Да, -- сказал Том и продолжал дальше. Обсуждали детали, отыскивали указаний относительно большой фамильной библии, относительно алмазных пуговиц консула и о многих других вещах. Юстус Крёгер и Маркус остались ужинать.

2.

   В начале февраля 1856 года Христиан Будденброок возвратился после восьмилетнего отсутствия в родной город. Он явился в желтом с большими клетками костюме, в котором было положительно что-то тропическое, с почтовым экипажем из Гамбурга, привез с собой голову меча-рыбы и большой сахарный тростник; объятия матери он принимал наполовину в рассеянной, наполовину в смущенной позе.
   Этот способ держаться остался у него и на другой день после его приезда, когда перед обедом вся семья вышла за Бургтор на кладбище, чтобы возложить на гроб венок. Все они стояли друг около друга на засыпанной снегом дороге перед огромной каменной плитой, на которой имена покоящихся здесь окружал вырезанный на камне фамильный герб, перед прямым мраморным крестом, стоявшим на краю небольшого, по-зимнему голого кустарника. Тут были все, за исключением Клотильды, уехавшей в это время в имение "Немилость", чтобы ухаживать за своим больным отцом.
   Тони положила венок на только что высеченное на плите золотыми буквами имя отца, несмотря на снег опустилась на колени у могилы и начала тихо молиться. Вокруг нее развивался черный вуаль, а широкое черное платье легло вокруг нее живописными складками. Один Бог знал, сколько боли и религиозного чувства и, с другой стороны, сколько самодовольства красивой женщины было в этом распростертом положении.
   Настроение Томаса не подходило к тому, чтобы задуматься над этим; Христиан же смотрел с боку на свою сестру со смешанным чувством насмешливости и боязни, как будто бы хотел сказать: "Сможешь ли ты отдать себе отчет в этом? Не будешь ли ты смущена, когда встанешь? Как неприятно!" Тони поднимаясь поймала этот взгляд, но ничуть не смутилась. Она откинула назад голову, поправила вуаль и платье и с полным достоинства спокойствием повернулась, чтобы пойти, -- это значительно облегчило настроение Христиана.
   Если умерший консул со своей обязательной любовью к Богу и к Спасителю был первым в своем роде, кому были близки и знакомы эти необыденные, несветские тонкие чувства, то оба его сына, казалось, были первыми из Будденброоков, которые испытывали своего рода страх перед свободным и наивным проявлением таких чувств. Несомненно, Томас при его возбудимости перенес смерть своего отца значительно тяжелее, чем, например, его дед перенес потерю своего отца. Тем не менее он обыкновенно не становился на колени у могилы, как его сестра Тони; он никогда не склонялся в рыданиях на стол, как это делала его сестра Тони; ему было очень тяжело видеть слезы, сопровождаемые словами, которыми мадам Грюнлих любила между жарким и сладким характеризовать личность отца. В противоположность таким порывам его горе выражалось в тактичной серьезности и сдержанном молчании; он сидел с поникшей головой... и глаза его наполнялись слезами как раз тогда, когда никто не упоминал и не думал об умершем; при этом выражение его лица не менялось.
   Иначе было с Христианом. Он был не в состоянии сохранить спокойствие; выслушивая наивные и детские излияния своей сестры, он склонялся над тарелкой, отворачивался и выражал желание спрятаться, прерывая ее даже несколько раз тихими измученными возгласами: "Боже!.. Тони!..", причем на его длинном носу появлялось бесчисленное количество складок.
   Да, он обнаруживал беспокойство и смущение, как только разговор заходил об умершем и, казалось, боялся и избегал не только неделикатных проявлений глубоких и торжественных чувств, но и самые эти чувства были ему не по душе.
   Никто не видал, чтобы он пролил хотя бы одну слезу по поводу смерти отца; одним продолжительным отсутствием этого нельзя было объяснить. Но странно было то, что вопреки своему обычному отвращению к подобного рода разговорам, он все время отводил сестру Тони в сторону, чтобы заставить ее рассказать возможно подробнее и нагляднее события того ужасного дня, когда скончался отец; потому что мадам Грюнлих рассказывала живее всех.
   -- Значит, он выглядел желтым? -- спрашивал он в пятый раз... -- Что закричала девушка, когда она бросилась к вам? Он выглядел, значит, совершенно желтым?.. И не мог ничего сказать перед смертью?.. Что сказала девушка?.. Что смог он еще произнести? "у...а... у...а"?
   Он молчал, молчал долгое время, а его маленькие глубоко лежащие глаза быстро и задумчиво блуждали по комнате. "Ужасно", -- сказал он и было видно, что ужас охватил его, когда он поднялся. И с беспокойными и мечтательными глазами он ходил взад и вперед по комнате, в то время как Тони удивлялась, что ее брат, стыдившийся, казалось, по непонятным причинам того, что она вслух оплакивала отца, громко повторяет в странном раздумье предсмертные попытки отца говорить, о которых он с большим трудом узнал от девушки Лины...
   Христиан нисколько не похорошел. Он был худощав и бледен. Кожа всюду плотно обтягивала его череп, между щеками резко выдавался большой нос с горбинкой, а голова уже заметно облысела. Его шея была тонка и слишком длинна, а худые ноги были сильно выгнуты наружу... Вообще же, по-видимому, пребывание в Лондоне оказало ему мало пользы, а так как он и в Вальпараисо больше всего имел дела с англичанами, то вся его фигура приобрела нечто английское, что довольно шло к нему. Это сказывалось в удобном покрое и в шерстяной прочной материи его костюма, в широкой и солидной элегантности его ботинок и в том, как его рыжеватые большие усы свешивались с несколько кисловатым выражением над ртом. Даже руки, покрытые матовой, пористой, белой кожей, какая образуется от жары, также производили с их круглыми, коротко остриженными чистыми ногтями по непонятным причинам впечатление англичанина,
   -- Скажи... -- неожиданно начал он, -- знакомо тебе чувство?.. Это трудно описать... такое чувство, как будто бы ты проглотила твердый кусок, и это причинило тебе боль во всей спине? При этом нос его снова покрылся маленькими складками.
   -- Да! -- сказала Тони, -- это нечто весьма обыкновенное. Надо выпить глоток воды...
   -- Так! -- возразил он неудовлетворенно. -- Нет, я не думаю, чтобы мы разумели одно и то же. -- И на его лице появилась беспокойная серьезность.
   При этом он был первым в доме, у кого было свободное и независимое от траура настроение. Он не разучился искусству изображать умершего Марселя Штенгеля и часто часами говорил его языком. За столом он осведомился о городском театре... хороша и там труппа, что играют?..
   -- Я не знаю, -- сказал Том с преувеличенным равнодушием, чтобы не проявить нетерпения. -- Меня не интересует это теперь...
   Но Христиан не обратил никакого внимания на его слова и начал говорить о театре...--Я не могу выразить, как охотно я бываю в театре! Уже одно слово театр делает меня прямо-таки счастливым... Не знаю, известно ли кому-нибудь из вас это чувство? Я мог бы сидеть целыми часами и смотреть на опущенный занавес... При этом я радуюсь так же, как мы радовались детьми, когда получали рождественские подарки... Уже настройка оркестровых инструментов! Я пошел бы в театр, чтобы услышать только ее! Особенно нравятся мне любовные сцены. Некоторые любовницы умеют так хорошо обхватывать голову своего милого обеими руками. Вообще актеры... Я очень много вращался в обществе актеров в Лондоне и Вальпараисо. В начале я право был счастлив иметь возможность говорить с ними в обыкновенной обстановке. В театре я обращал внимание на каждое их движение. Это очень интересно! Он скажет последнее слово, повернется с полным спокойствием и совсем медленно, уверенно и без замешательства идет к двери, хотя знает, что взоры всего театра направлены на его спину... как это возможно?.. Прежде, мне страшно хотелось попасть за кулисы -- да, теперь я там почти как дома, это я могу сказать. Представьте себе... в одном опереточном театре -- это было в Лондоне -- в один прекрасный вечер поднялся занавес, когда я был еще на сцене... Я разговаривал с мисс Уатерклозе... с барышней Уатерклозе... очень хорошенькая девушка! И вот открывается зала зрителей... мой Бог! я не знаю, как я сошел со сцепы.
   Из сидевших вокруг стола рассмеялась только одна мадам Грюнлих; Христиан, блуждая глазами, продолжал дальше. Он говорил о английских певицах, выступающих в кофейнях; рассказывал о даме, которая выступила в напудренном парике и, стукнув длинной палкой в пол, пела песню "That's Maria!" -- Мария, знаете, Мария самая грешная из всех... Если кто-нибудь совершил что-нибудь греховное, --это сделала Мария! Мария это, знаете ли, самое скверное... порок... -- И последнее слово он произнес с отвратительным выражением, сморщив нос и подняв правую руку с согнутым пальцем.
   -- Assez, Христиан, -- сказала госпожа Будденброок. -- Это нас нисколько не интересует.
   Однако взгляд Христиана проскользнул мимо нее, и он перестал бы говорить и без ее упрека, так как он, казалось, погрузился, безостановочно блуждая своими круглыми глубоко лежащими глазами, в беспокойное раздумье над участью Марии и судьбой порока.
   Вдруг он сказал:
   -- Удивительно... Иногда я не могу глотать! Нет, это не смешно; я считаю это очень серьезным. Мне приходит в голову, что я не могу глотать и тогда я действительно не могу. Кусок находится уже глубоко во рту, но вот тут, горло, мускулы... просто-напросто отказываются служить... знаете, они не подчиняются моей воле. Да, дело обстоит так, что я даже не решаюсь глотнуть, как следует.
   Тони вскричала совершенно вне себя:
   -- Христиан, Бог мой, что это за глупости! Ты не можешь отважиться глотать... Нет, ты делаешь себя смешным! Что ты это собственно рассказываешь нам?..
   Томас молчал. Но жена консула сказала:
   -- Это все нервы, Христиан; было действительно крайне необходимо, чтобы ты вернулся домой; тамошний климат сделал тебя тоже больным.
   После обеда он сел за небольшую фисгармонию, стоявшую в столовой, и изобразил из себя пианиста- виртуоза. Он сделал вид, что отбросил волосы, потер руки и снизу посмотрел на всю комнату; затем беззвучно, не надавливая педалей, так как он совершенно не умел играть и был вообще немузыкален, как все Будденброоки, он сильно наклонился вперед и начал играть на басу, изобразил сумасшедшие пассажи, откинулся назад, восхищенно посмотрел на верх и мощно и победоносно ударил обеими руками по клавишам. Даже Клара засмеялась. Его игра была обманчива, -- полна страсти и шарлатанства, полна неподражаемого комизма, который носил шутливый и эксцентричный английско-американский характер и была далека от того, чтобы хоть на один момент подействовать неприятно, так как он чувствовал себя вполне уверенно в этой сфере.
   -- Я очень часто посещал концерты, сказал он; я очень охотно смотрю, как они работают на своем инструменте!.. Да, это действительно великолепно, -- быть художником!
   Затем он начал снова. Но вдруг оборвал игру и непосредственно за этим сделался серьезным; все это произошло до того неожиданно, что, казалось, будто с его лица была снята маска; он встал, провел рукой по своим жидким волосам, отправился на другое место и стоял там молча, расстроенный, с беспокойными глазами и с таким выражением лица, как будто он прислушивался к какому-то страшному шуму.
   -- ...Христиан кажется мне иногда немного странным, -- сказала мадам Грюнлих своему брату Томасу, когда они однажды вечером остались одни... -- Как он собственно говорит? Мне кажется, -- он слишком сильно вдается в детали... или как бы это сказать? Он смотрит на вещи с странной точки зрения, не правда-ли?..
   -- Да, -- сказал Том, -- я хорошо понимаю, что ты думаешь, Тони. Христиан на редкость не сдержан... это трудно выразить. Ему не достает чего-то, что можно назвать равновесием, равновесием личности. С одной стороны, он не в состоянии сохранить самообладания по отношению к бестактным наивностям других людей... Он недостаточно взросл, и не умеет затушевать их; он совершенно теряет самообладание... Но с другой стороны, он может сам дойти до такой крайности, что впадает в неприятную болтовню и выносит свои интимные переживания наружу. Это производит иногда прямо-таки ужасающее впечатление. Это прямо напоминает горячечный бред: у человека в бреду тоже нет никакой твердости и внимания к другим... Ах, дело обстоит очень просто: Христиан слишком много занимается собой и своими внутренними переживаниями. По временам его охватывает настоящая мания выносить на Божий свет мельчайшие и глубочайшие стороны своих переживаний и говорить о них... Все это явления, о которых разумный человек не станет ни думать, ни говорить, а именно: на том основании, что он постесняется говорить о них. В этой болтливости кроется столько бесстыдства, Тони!.. Посмотри: и другой человек может сказать, что любит театр; но он сделает это с другим ударением, кстати; короче говоря, -- скажет это скромнее. Христиан же говорит это с подчеркиванием, которое обозначает: Не представляет ли из себя мое увлечение сценой чего-нибудь особенного, интересного? При этом он борется со словами и делает вид, что хочет выразить что-то образцово тонкое, сокровенное и странное...
   -- Я хочу сказать тебе одно, -- продолжал он после некоторой паузы, бросая свою сигару в печку через решетчатую дверь из кованного железа... -- я сам иногда раздумывал об этом боязливом, тщеславном занятии самим собой, так как прежде, и я был склонен к этому. Но я заметил, что это расслабляет, делает недеятельным и слабовольным... и умение держать себя, равновесие является для меня самым главным. Всегда найдется много людей, которые имеют право на этот интерес к самим себе, на это внимательное наблюдение своих ощущений, -- поэты, которые могут изображать свою особенную внутреннюю жизнь в верных и прекрасных формах и таким образом обогатить мир чувства других людей. Но мы только простые купцы, мое дитя; наши самонаблюдения совершенно незначительны. В нужде мы можем только сказать, что настройка оркестровых инструментов доставляет нам замечательное удовольствие, и что мы иногда не можем решиться глотать... Ах, какого черта, -- мы должны лучше приняться за работу и сделать что-нибудь действительное, как это делали наши предки...
   -- Да, Том, ты высказываешь мой взгляд. Когда я только подумаю, что эти Гагенштрёмы все больше развивают свое дело... О Боже, этот сброд, -- знаешь, мать не хочет слышать этого слова, но оно единственно верное. Может быть, они думают, что кроме них нет больше аристократичных семейств в городе? Да, мне хочется смеяться, мне хочется громко смеяться!..

3.

   Шеф фирмы "Иоанн Будденброок" смерил своего только что прибывшего брата испытующим взглядом и подверг его в течение первых дней при случае совершенно незаметному и внимательному наблюдению; его скрытное и спокойное лицо не выражало внешне того заключения, к какому он пришел; по-видимому, любопытство его было удовлетворено, и мнение составлено. В семейном кругу он говорил с ним равнодушным тоном о безразличных вещах и веселился вместе с другими, когда Христиан давал какое-нибудь представление...
   Дней через восемь он сказал ему:
   -- Итак мы будем работать вместе, мой мальчик?.. Насколько мне известно, ты согласен с желанием мамы, не правда ли?.. Но как ты знаешь, Маркус стал моим компаньоном на известную долю, которая соответствует внесенному им состоянию. Я думаю, что внешне как мой брат ты займешь приблизительно его прежнее место, место доверенного, по крайней мере, в отношении представительства... Что же касается твоих занятий, то я не знаю, насколько прогрессировали твои познания в купеческих делах. Мне кажется, что до сих пор ты бездельничал, не так ли?.. Во всяком случае тебе вероятно придется больше всего по душе английская корреспонденция... Затем я хочу попросить тебя об одном, мой милый! Так как ты являешься братом главы фирмы, то ты естественно займешь более привилегированное положение между остальными служащими... но думаю, мне нет необходимости напоминать тебе, не правда ли, чтобы ты постарался импонировать им равным отношением и энергичным исполнением обязанностей и не сделал чересчур широкого употребления из твоею привилегированного положения, присвоив себе много вольностей. Итак, придерживаться рабочих часов, установленных в конторе и постоянно сохранять les dehors [приличия -- фр.], не так ли?..
   Затем он дал ему совет относительно полномочий, который Христиан принял без раздумья и проверки, с смущенным и рассеянным лицом, обнаруживавшим мало интереса к наживе и горячее стремление покончить скорей с делом.
   На следующий день Томас повел его в контору, и деятельность Христиана на службе у старой фирмы началась...
   Дела после смерти консула пошли непрерывным и солидным ходом. Но скоро стало заметно, что с тех пор как бразды правления находились в руках Томаса Будденброока, в деле начал господствовать гениальный, бодрый и предприимчивый дух. Иногда отваживались на что-нибудь новое, иногда с самосознанием увеличивали и использовали кредит торгового дома, который при прежнем режиме был собственно больше в понятии, в теории... Господа на бирже кивали друг другу головами: "Будденброок хочет зарабатывать деньгами", говорили они; но все-таки считали вполне правильным, что по пятам Томаса тащился везде честный Фридрих Вильгельм Маркус, как чугунная гиря на ноге. Влияние Маркуса служило задерживающим моментом в ходе дела. Он озабоченно проводил двумя пальцами по усам, расставлял с болезненной любовью к порядку свои письменные принадлежности и стакан воды, всегда стоявший на его пульте, и с рассеянным выражением обследовал дело с разных сторон и между прочим имел привычку выходить пять пли шесть раз во время конторских занятий во двор и прачечную, чтобы подставить свою голову под водопровод и таким образом освежиться.
   -- Они дополняют друг друга, -- говорили друг другу главы других больших торговых домов, например консул Гунеус консулу Кистенмакеру; и это мнение повторялось между матросами и амбарными рабочими, а также в небольших бюргерских семьях, так как город принимал живейшее участие в том, сможет ли молодой Будденброок "управиться с делом"... Штут с Глокенгиссерштрассе тоже сказал своей жене, вращавшейся в первых кругах: "Они очень хорошо дополняют друг друга, должен я тебе сказать!
   Но "главным лицом" в доме был все-таки более молодой компаньон, -- в этом не могло быть сомнения. Это проявлялось уже и в том, что он умел вести сношения со служащими фирмы, с капитанами, с доверенными в амбарных конторах, с возчиками и с рабочими из складов. Он умел непринужденно говорить с ними на их языке и тем не менее держать их на расстоянии, не допускавшем сближения... А когда Маркус говорил какому-нибудь бравому рабочему: "вы поняли меня?" то это звучало настолько невозможно, что его товарищ, сидевший против него у свой конторки, покатывался со смеху и вся контора заражалась весельем.
   Томас Будденброок, исполненный желания сохранить и увеличить блеск фирмы, который соответствовал ее старому имени, любил вообще выступать лично в повседневной борьбе за успех, так как он хорошо знал, что благодаря его уверенному и элегантному умению держать себя, его подкупающей любезности и ловкому такту в разговоре, ему удавались многие дела.
   -- Деловой человек не должен быть бюрократом! -- сказал он Стефану Кистенмакеру -- из фирмы "Кистенмакер и Ко", своему прежнему школьному товарищу, которого он превосходил умом; у него сохранились с ним прежние дружеские отношения, и Стефан прислушивался к каждому слову Томаса, чтобы выдать его потом за свое мнение...
   -- Для этого необходима личность, таков мой вкус. Я не думаю, чтобы можно было добиться значительного успеха, не сходя с конторского места. Успех не дается одним подсчетом за пультом... У меня всегда есть потребность руководить ходом дела при помощи взгляда, слов и жестов... подчинить его непосредственному влиянию моей воли, моего таланта, моего счастья, как ты это называешь. Но это личное вмешательство купца выходит, к сожалению, из моды... Время идет вперед, но оставляет, как мне кажется, самое лучшее позади... Сношения становятся все более легкими, курсы узнаются также быстрее... Риск уменьшается, а с ним уменьшается и прибыль... Да, у прежних людей было иначе. Мой дедушка, например, этот старик с его напудренной головой и бальными башмаками, отправился четверткой в Южную Германию в качестве поставщика армии. А затем он блестел всюду, пустив в ход все свое искусство, и выручил невероятные деньги, Кистенмакер! -- Ах, я почти боюсь, что купцу со временем предстоит банальное существование.
   Так жаловался он иногда и потому по существу любимым занятием его было во время семейной прогулки зайти, например, на мельницу, поболтать с владельцем, который чувствовал себя польщенным этим, и по пути en passant [мимоходом -- фр.] в хорошем настроении заключить с ним выгодный контракт... такого рода образ действий совсем не подходил к его товарищу компаньону.
   Что касается Христиана, то сначала он, казалось, посвятил себя своей деятельности с действительным жаром и удовольствием; казалось даже, что он чувствует себя при этом исключительно довольным и в течении нескольких дней ел с аппетитом, курил свою трубку и одевался в английское пальто, что служило признаком его довольства собой. Утром приблизительно одновременно с Томасом он шел в контору и садился на подставляемое для него кресло рядом с Маркусом и наискось от своего брата; для него, как и для обеих глав фирмы, ставились кресла. Сначала он прочитывал "Известия", с большим благодушием докуривая свою сигару; затем он доставал из нижнего ящика пульта старый коньяк, протягивал руки, чтобы иметь возможность свободно двигаться, говорил "да" и, проводя языком по губам, бодро переходил к работе. Его английские письма были особенно ловки и производили надлежащее впечатление, так как он писал так же, как и говорил: просто, не выбирая выражений, равнодушно, без труда набрасывая слово за словом.
   По своему обыкновению он высказывал в семейном кругу то настроение, которое овладевало им.
   -- Купеческое дело это все-таки прекрасная профессия, дающая действительное счастье! -- говорил он. -- Солидная, удовлетворяющая, деятельная и приятная... я право совершенно рожден для нее! И как принадлежащий к торговому дому, знаете ли... Короче говоря, я чувствую себя так хорошо, как никогда. Утром приходишь свежим в контору, просматриваешь газету, куришь сигару, думаешь о том, о другом, выпьешь коньяку и затем поработаешь вдоволь. Приходит время обеда, ешь в кругу своей семьи, отдыхаешь, а затем опять за работу... Пишешь, имеешь к услугам хорошую, гладкую, чистую бумагу фирмы, хорошее перо... Линейка, нож для разрезывании бумаги, штемпель -- все это первый сорт, все в порядке... При помощи всех этих принадлежностей делаешь все старательно, по порядку, одно за другим, пока наконец не уложишь все обратно. Завтра снова наступит день, а когда поднимаешься наверх к ужину, то чувствуешь себя глубоко счастливым... каждый член чувствует себя довольным... руки чувствуют себя счастливыми...
   -- Боже, Христиан! -- восклицала Тони, -- ты выставляешь себя на смех! Руки чувствуют себя довольными?..
   -- Конечно! Да! Значит ты этого не знаешь? Я думаю...--и он делал все усилия, чтобы объяснить, выразить это... -- Сжимаешь руку в кулак, знаешь... она не особенно сильна, потому что устала от работы. Но она не влажна и не раздражает... Она чувствует себя хорошо и приятно...Это чувство самоудовлетворения...Можно сидеть совершенно тихо и не скучать...
   Все молчат. Затем говорит Томас совершенно равнодушно, чтобы скрыть свое отвращение:
   -- Мне кажется, что работают не для того... -- Но он оборвал свою речь и на минуту замолчал. -- У меня по крайней мере совершенно иные цели перед глазами, -- прибавил он.
   Однако Христиан, глаза которого блуждали, не обратил внимания на его слова, так как он был занят своими мыслями и скоро затем начал рассказывать одну историю, случившуюся в Вальпараисо, случай с убийством, при котором он лично присутствовал... -- Но тогда этот субъект выхватывает нож... -- По некоторым основаниям Томас не одобрял этих рассказов, которых у Христиана был богатый запас; над ними охотно потешалась мадам Грюнлих, тогда как мадам Будденброок, Клара и Клотильда ужасались, а мадемуазель Юнгман вместе с Эрикой слушали с открытыми ртами. Томас имел обыкновение прерывать их холодными, насмешливыми замечаниями и ясно показывал, что по его мнению Христиан преувеличивает и интересничает... хотя Христиан рассказывал несомненно правду. Но тот рассказывал с вдохновением и очень красочно. Может быть, Томасу было неприятно узнать, что его младший брат больше путешествовал и больше видел, чем он? Или, может быть, он питал отвращение к этим похвалам непорядку и экзотическому насилию, проявившемуся в этих историях с ножами и револьверами?.. Ясно было одно, что Христиан не обращал никакого внимания на отношение брата к его рассказам; сам он был слишком занят своими описаниями, чтобы обращать внимание на успех или неуспех у других; кончив свои повествования, он осматривался кругом задумчиво и рассеянно.
   Отношения обоих Будденброоков сложились позже не к лучшему и вина за это падала не на Христиана, так как он не позволил себе питать по отношению к брату какой-либо враждебности или проявить ее. Он также никогда не разрешал себе относиться презрительно к какому-нибудь мнению или суждению Томаса и не допускал сомнения в том, что Томас превосходил его обдуманностью, большею серьезностью, большими способностями и деловитостью и заслуживал больше уважения. Но именно это безгранично равнодушное подчинение раздражало Томаса, так как Христиан с легким сердцем высказывался при каждом удобном случае в таком духе, что казалось, будто он вообще не ценил обдуманность, деловитость, способность возбуждать уважение и серьезность.
   Он совершенно не замечал по-видимому, что глава фирмы становился все больше и больше недовольным... На что у него были свои основания, так как Христиан, к сожалению, уже после первой недели, а еще больше после второй значительно поубавил свой деловой пыл. Это выразилось прежде всего в том, что приготовления к работе, как чтение газеты, курение сигары после завтрака, питье коньяку, носили сначала характер простого удовольствия, но потом он старался с утонченной искусственностью продлить их насколько возможно больше, и они стали занимать все больше и больше времени; в заключении ими стало заполняться все утро до обеда. Затем вышло как-то само собой, что Христиан перестал держаться часов, установленных для занятий в конторе, что он постоянно появлялся утром со своей сигарой после завтрака позже, чтобы начать приготовления к работе, что он стал к обеду ходить в "клуб" и очень поздно, а иногда только вечером, иногда же совсем не возвращался домой...
   Этот клуб, в который большей частью вступали неженатые купцы, находился в первом этаже одного ресторана и состоял из нескольких комфортабельно обставленных комнат, где члены его собирались к обеду, держали себя непринужденно и вели не только безобидные беседы, так как там была и рулетка. Членами клуба считались также и некоторые несколько легкомысленные отцы семейств в роде консула Крёгера и, само собой разумеется, Петр Дёльман, а сенатор полиции Кремер занимал здесь самое видное место и считался "первым пожарным, управлявшим кишкой". Так выразился доктор Гизеке, Андрей Гизеке, сын директора пожарной команды, старый приятель Христиана, основавшийся в городе в качестве адвоката; с ним Христиан и возобновил снова дружеские отношения, несмотря на то, что он слыл за довольно большого suitier.
   Христиан, или как его попросту называли, Кришан, бывший еще с прежних времен в знакомстве и дружбе со всеми членами клуба, так как большинство их были учениками покойного Марселя Штенгеля, был принят здесь с распростертыми объятиями, потому что хотя ни купцы, ни ученые не признавали за ним больших умственных дарований, однако знали его за человека общественного и занимательного. И действительно, здесь он давал свои лучшие представления и здесь же рассказывал свои лучшие истории. Он изображал за клубным роялем виртуоза, подражал английским и заатлантическим артистам и оперным певцам, рассказывал самым невинным и занимательным тоном бабьи истории из различных местностей, так как Христиан Будденброок был несомненно "suitier", свитский; он передавал приключения, которые пережил на кораблях, железных дорогах, в Сан-Паулу, в Whitechapel [Уайтчепеле, районе Лондона] и в девственном лесу... Он рассказывал увлекательно, захватывающим образом; речь его текла свободным потоком с несколько жалобным и медлительным произношением, шутливо и невинно, как у английского юмориста. Он рассказывал историю одной опаршивевшей собаки, которая была отправлена в ящике из Вальпараисо в Сан-Франциско. Бог знает, откуда, собственно брал он эти анекдоты; но в его устах они были полны невероятного комизма; когда вокруг него все покатывались со смеху, он сам с своим большим изогнутым носом, тонкой длинной шеей и рыжевато-белокурыми жидкими волосами сохранял на лице, положив одну из своих кривых ног на другую, выражение неспокойной и необъяснимой серьезности и задумчиво осматривался вокруг своими маленькими глубоколежащими глазами... Иногда казалось почти, что смех относился к нему, что смеются над ним.
   Но об этом он не думал.
   Дома он особенно охотно рассказывал о своей конторе в Вальпараисо, о невероятной жаре, господствующей там, и об одном молодом человеке из Лондона, по имени Жонни Тундершторм, об этом бездельнике, невероятном человеке, которого -- "прокляни меня Бог! -- я никогда не видал за работой", и который все-таки был ловким купцом... "Боже ты мой!" -- сказал он. "При такой-то жаре! Но вот, приходит в контору хозяин... Мы все восемь человек лежим как мухи и курим папиросы, чтобы прогнать по крайней мере москитов. Боже мой! "Ну-с? -- говорит шеф, -- вы не работаете, господа?" "No sir!" говорит Жонни Тундершторм. "Как видите, sir!" И при этом все мы пускаем ему дым ваших папирос в лицо. Боже ты мой!"
   -- Почему ты собственно беспрестанно говоришь "Боже ты мой?" -- раздраженно спросил Томас. Но не это сердило его, однако. Он чувствовал, что Христиан потому рассказывает эти истории с таким удовольствием, что они дают ему повод говорить о работе с насмешкой и презрением.
   Тогда мать их незаметно переводила разговор на другую тему.
   Много дурного творится на земле, думала мадам Будденброок, урожденная Крёгер. И братья могут ненавидеть и презирать друг друга; это бывает, как ни ужасно звучит это. Но не надо говорить об этом. Надо затушевывать это. Они должны не иметь об этом никакого представления.

4.

   Это случилось в мае. С дядей Готтольдом, консулом Готтольдом Будденброоком, шестидесяти лет, случился в одну печальную ночь сердечный припадок, и он скончался в тяжелых страданиях на руках своей супруги, урожденной Штювинг.
   Сын бедной мадам Жозефины был сравнительно со своими могущественными сводными братьями и сестрами, рожденными от мадам Антуаннеты, слишком обижен жизнью, давно уже примирился со своей судьбой и в последние годы, в особенности, когда его племянник уступил ему должность голландского консула, забыл старую вражду и спокойно ел из жестяной банки конфекты от кашля. Кто еще сохранил и поддерживал старый семейный разлад в форме общей и неопределенной неприязни, так это были дамы: не столько его добродушная и ограниченная супруга, сколько три старые девы, которые не могли видеть без ядовитого огонька в глазах ни жену консула, ни Антонину, ни Томаса...
   В четверг, в установленный издавна "детский день", все собрались в 4 часа на Менгштрассе в большой дом, чтобы пообедать здесь и провести вместе вечер; иногда приходил также консул Крёгер или Сеземи Вейхбродт с своей неученой сестрой. Дамы Будденброок с Брейтенштрассе с непринужденностью заводили охотнее всего речь о расторгнутом браке Тони, чтобы дать мадам Грюнлих повод к высокопарным речам п обмениваться при этом быстрыми насмешливыми взглядами... или же высказывали общие замечания о том, какое недостойное тщеславие красить себе волосы и очень участливо справлялись о Якобе Крёгере, племяннике жены консула. Они подвергали бедную, невинную и терпеливую Клотильду, единственную, чувствовавшую себя действительно ниже их, таким насмешкам, которые были далеко не так невинны, как те, которые несостоятельная голодная девушка выносила ежедневно с натянутой и выражавшей удивление приветливостью от Тони и Тома; они потешались над строгостью и набожностью Клары; они быстро раскусили, что отношения Тома с Христианом были не из лучших, и что им, -- слава Богу! незачем было обращать на него внимание, так как он Петрушка, смешной человек. Что касается самого Томаса, у которого нельзя было отыскать никаких слабостей и который с своей стороны принимал их с снисходительным равнодушием, говорившим, казалось: "я понимаю вас и мне вас жаль". -- то они относились к нему с слегка язвительным почтением. Но о маленькой Эрике было все-таки сказано, что она недостаточно развивается, хотя она была румяная и хорошо упитанная девочка, и что это внушает некоторые опасения. Вдобавок Пфиффи обратила внимание на громадное сходство ребенка с обманщиком Грюнлихом, при этом она покачивала головой и в углах ее рта появлялась слюна.
   И вот настал момент, когда они с плачем вместе с матерью окружили постель умирающего отца. Несмотря на то, что, по их мнению, даже в этой смерти была виновата родня с Менгштрассе, туда все-таки был отправлен посланный.
   В больших сенях среди ночи прозвучал звонок, а так как Христиан вернулся домой поздно и чувствовал себя плохо, то Томас отправился один в путь по весеннему дождю.
   Он пришел как раз вовремя, чтобы увидать последние конвульсивные подергивания старика, и затем, скрестив руки, долго стоял около умершего и смотрел на его небольшое тело, выделявшееся из-под покрывала, на его мертвое лицо с несколько белесоватыми чертами и на белые бакенбарды.
   "Ты немного хорошего видел от жизни, дядя Готтольд", -- думал он. -- "Ты слишком поздно научился делать уступки и считаться с другими... Но это необходимо... Если бы я был таким, как ты, то я давно бы уже женился на лавке... Все дело шло о простой внешности!.. Желал ли ты вообще жить иначе, чем ты жил? Хотя ты был строптив и считал свою строптивость за нечто идеалистическое, но у тебя было мало подъема духа, мало фантазии и мало того идеализма, который делает способным охранить, лелеять и защищать с таким энтузиазмом, который слаще и более удовлетворяет, чем счастливая тайная любовь, какое-нибудь абстрактное благо, старое имя, герб фирмы и довести его до степени силы, блеска и почета. У тебя не было понимания поэзии, хотя ты был настолько храбрым, что любил и женился вопреки приказанию отца. У тебя не было также и честолюбия, дядя Готтольд. Правда, старая фамилия -- это только фамилия простых граждан и она расцветает только тогда, когда сумеешь способствовать процветанию торговли хлебом, достигнуть того, чтобы личность твоя в этом маленьком уголке мира почиталась, была любима и сильна... Ты думал: я женюсь на Штювинг, которую я люблю, не стану обращать внимания ни на какие практические мотивы, потому что все это ерунда и филистерство... О, и мы также достаточно объездили свет и достаточно образованы, чтобы хорошо понимать, что границы, положенные наглому честолюбию, если на них смотреть с внешней стороны и сверху, только узки и жалки. Но все на земле, дядя Готтольд, обладает только относительным характером! Разве ты не знал, что можно быть большим человеком и в маленьком городе? Что можно быть Цезарем в каком-нибудь среднем местечке у Балтийского моря? Конечно, для этого надо иметь немножко воображения, немножко идеализма... а его у тебя не было, что бы ты там ни думал сам о себе".
   И Томас Будденброок отвернулся. Он подошел к окну и, заложив руки за спину, с улыбкой на своем интеллигентном лице стал смотреть па слабо освещенный, залитый дождем готический фасад ратуши, находившийся на противоположной стороне.

* * *

   Как оно и должно было быть по положению вещей, должность и титул королевского голландского консула, которую Томас имел право получить тотчас после смерти отца, перешли теперь к нему, вселив в душу Тони Грюнлих чувство непомерной гордости, и изогнутый щит с львами, гербами и короной снова красовался на фронтоне дома на Менгштрассе под надписью "Dominus videbit".
   Вскоре после вырешения этого вопроса, уже в июне этого года молодой консул отправился в путь по делам в Амстердам; он не знал сколько времени придется ему пробыть в этом городе.

5.

   Смерть обыкновенно направляет мысли в сторону небесного, и никто не удивлялся, когда из уст жены консула Будденброока после кончины ее мужа слышались те или иные высоко религиозные речи, которых не было у ней раньше.
   Но скоро обнаружилось, что это было не мимолетное явление, и в городе стало известно как факт, что жена консула пожелала почтить память своего супруга прежде всего тем, что, сочувствуя в последние годы, когда начала стареть, его духовным склонностям, она теперь вполне примкнула к его набожному мировоззрению.
   Она стремилась к тому, чтобы сохранить в своем обширном доме дух покойного, кроткую христианскую серьезность, не исключавшую сдержанное сердечное веселие. Вечерние и утренние молитвы продолжались в расширенном объеме. Семья собиралась в столовую, а прислуга стояла в зале с колоннами; жена консула или Клара читала вслух главу из большой семейной библии, затем пелось несколько стихов из книги церковных песен под аккомпанемент фисгармонии, на которой играла сама жена консула. Часто вместо библии появлялась одна из книг, содержавших проповеди и религиозные размышления, в черном переплете с золотым образом, этот драгоценный сборник, псалтирь, "Часы благоговения", "Утренние звуки", "Посох пилигрима", постоянная нежность которых к "сладкому, вселяющему отраду" Христу-дитяти, внушала некоторое недоумение, их было очень много в доме.
   Христиан редко присутствовал при этих богослужениях. Довод, крайне осторожно и полушутя высказанный при случае против них Томасом, был мягко, но с достоинством отклонен. Что касается мадам Грюнлих, то она вела себя в этом случае, к сожалению, не всегда корректно. Однажды утром -- у Будденброоков как раз был в гостях какой-то приезжий проповедник -- все были принуждены петь торжественную, глубоко религиозную и задушевную мелодию, содержание которой было следующее:
   
   "Ich bin ein rechtes Rabenaas,
   Еiе wahrer Sündenkrüppel,
   Der seine Sünden in sich frass
   Als wie der Rost den Zwippel.
   Ach Herr, so nimm mich Hund beim
   Ohr, Wirf mir den Gnadenknochen vor
   Und nimm mich Sündenlümmel
   In den deinen Gnadenhimmel!"
   
   [,,Я настоящая падаль,
   Настоящий калека по моим грехам,
   Пожравший их, как ржавчина поедает железо.
   Ах, Господи! Возьми же меня, собаку, за ухо,
   Брось мне кость Твоей благости
   И возьми меня, болвана, погрязшего в грехах,
   На небо, в Твое царство благодати".]
   
   ...После этого госпожа Грюнлих от глубокого возмущения бросила книгу и оставила залу.
   Но жена консула предъявляла к себе значительно большие требования, чем к своим детям. Она, например, устроила воскресную школу. В воскресенье перед обедом на Менгштрассе трезвонила масса детских голосов, девочек из народных школ; тут была и Штине Фосс, живущая около городской стены, и Мике Штут с Глокенгиссерштрассе, и Фике Шнут, родители которой жили у Трафе или в Малой Грёпельгрубе или же в Энгельсвише, -- все они с их светлыми, как припеченные хлебцы, волосами, смоченными водой и гладко причесанными, проходили по помосту в светлую комнату дома в саду, там позади; этой комнатой, служившей раньше конторой, давно перестали пользоваться; в ней были устроены скамейки, и жена консула Будденброока, урожденная Крёгер, одетая в платье из тяжелого черного атласа, с белым аристократичным лицом и еще более белым кружевным чепцом на голове сидела против учениц у столика, на котором стояла сахарная вода, и в течение часа наполняла головы учениц катехизисом.
   Она основала также "Иерусалимские вечера", и Клара, Клотильда, а также Тони должны были voiens-nolens [волей-неволей -- лат.] принимать в них участие. Раз в неделю у длинного вытянутого стола в столовой при свете ламп и свечей собиралось приблизительно двадцать дам в возрасте, когда приходит пора позаботиться для себя о хорошем местечке на небе, пили чай или "епископ", ели бутерброды, покрытые тонкими вещами, и пудинг, слушали духовные песни и статьи и делали ручные работы, продававшиеся в конце года на благотворительном базаре, а выручка отправлялась в Иерусалим для миссионерских целей.
   Набожный кружок составляли главным образом дамы из сферы общества жены консула; к нему принадлежали и сенаторша Лянггальс, и жена консула Меллендорфа, и старая жена консула Кистенмакера, между тем как другие старые дамы, настроенные более светски, как мадам Кёппен, держались более мирского образа мыслей и подсмеивались над своей приятельницей Бетси. Членами кружка были и супруги городских проповедников, а также овдовевшая жена консула Будденброок, урожденная Штювинг, и Сеземи Вейхбродт с ее неученой сестрой. Но перед Христом нет рангов, нет различий и таким образом в Иерусалимских вечерах принимали участие и несколько жалкие и странные фигуры, как, например, маленькое морщинистое создание с богатым запасом набожности и образцов для вязания, которая жила в госпитале св. Духа, носила фамилию Гиммельсбюргар [Слово Гиммельсбюргер (Himmelsbürger) значит в переводе "Гражданин неба". Примеч. переводч.] и была последним отпрыском своего рода...--Последняя из Гиммельсбюргеров -- называла она себя с горечью и заезжала при этом вязальным крючком под чепец, чтобы почесаться.
   Но гораздо больший интерес представляли два других члена, близнецы, две странных старых девы; они носили шляпы a la пастушки времен восемнадцатого столетия и уже много лет тому назад облинявшие платья, ходили в городе рука об руку и творили добро. Фамилия их была Гергардт, и они уверяли всех, что происходят по прямой линии от Пауля Гергардта. О них говорили, что они были далеко не бедны, но они жили в самой жалкой обстановке и отдавали все бедным... -- Милые! -- говорила жена консула Будденброока, стыдившаяся иногда их присутствия, -- Бог видит сердца, но ваши платья все-таки не совсем опрятны... Необходимо следить за собой... -- А затем они целовали свою элегантную приятельницу, которая не могла побороть в себе светскую даму, только в лоб... со всем снисходительным, полным любви и сострадательным превосходством простого человека над знатным, ищущим спасения. Это были далеко не глупые создания; в их маленьких безобразных сморщенных головах, похожих на голову попугая, сидели блестящие, слегка затуманенные карие глаза, смотревшие на мир с странным выражением мягкости и знания... Сердца их были полны чудесных и таинственных сведений: они знали, что в последний час все наши прежде почившие дорогие нам люди с пением и в блаженстве спускаются с небес, чтобы сопровождать нас. Они произносили слово "Господь" с легкостью и простотой первых христиан, слышавших еще из собственных уст самого Спасителя слова: "Еще немного и вы узрите меня". У них были самые необыкновенные теории внутреннего света и предчувствий, передачи и блуждания мыслей... потому что Леа, одна из них, была глуха и тем не менее почти всегда знала, о чем шла речь.
   Так как Леа Гергардт была глухая, ей было поручено на Иерусалимских вечерах читать вслух, и дамы находили, что она читает хорошо и захватывающе. Она вынимала из своего ручного мешка ветхую книгу, выглядевшую очень смешно, так как она была много больше в вышину, чем в ширину, а впереди на ней был выгравирован нечеловечески толстощекий портрет их родоначальника, -- брала ее в обе руки и читала, чтобы хоть немного слышать самую себя, страшным голосом, звучавшим как забравшийся в трубу ветер:
   -- Когда сатана захочет поглотить меня...
   -- Ну! -- думала Тони Грюнлих. -- У какого сатаны может родиться желание поглотить ее? -- Но ничего не сказала, держалась с своей стороны поближе к пудингу и думала о том, будет ли она когда-нибудь такой безобразной, как обе девицы Гергардт.
   Она чувствовала себя несчастной, ощущала тоску и сердилась на пасторов и миссионеров, посещения которых после смерти консула, пожалуй, еще увеличились, и которые по мнению Тони забрали слишком много власти в доме и получали чересчур много денег.
   Последний пункт касался Томаса, но он молчал, в то время как его сестра время от времени ворчала про себя о людях, которые пользуются длинными молитвами как удобным поводом для того, чтобы съедать дома вдов.
   Она горячо ненавидела этих черных господ. Как созревшая женщина, познакомившаяся с жизнью, она перестала быть глупой девочкой и не видела возможности уверовать в их безусловную святость. -- Мама! -- сказала она. -- О Боже, нельзя говорить дурное о ближнем... Хорошо, я знаю это! Но одно я все-таки должна высказать тебе, и я удивилась бы, если бы жизнь не научила тебя этому, а именно: не все, кто носит длинный сюртук и говорит "Господи, Господи!" представляют из себя безупречных людей!
   Осталось невыясненным, как относился Томас к истинам, которые его сестра отстаивала с такой колоссальной уверенностью. А у Христиана не было никакого мнения; он ограничился тем, что сморщив нос, наблюдал этих господ, чтобы потом в клубе или семье дать их копию...
   Но надо сознаться, что Тони приходилось больше всех страдать от гостей-пасторов. Однажды случилось наяву, среди белого дня, что один миссионер, по имени Ионафан, побывавший и в Сирии, и в Аравии, мужчина с большими, полными упрека глазами и печально свисавшими щеками, остановился перед ней и со строгостью, полной печали, потребовал от нее ответа на вопрос, можно ли совместить ее завитые щипцами локоны на лбу с истинным христианским смирением... Ах, он не знал, что Тони Грюнлих обладает острым, саркастическим язычком. Она несколько секунд молчала и было видно, что ее мозг работал. Но затем она нашлась: -- Позвольте мне, господин пастор, предложить вам позаботиться о своих собственных локонах! -- И она, шурша юбками, вышла из комнаты, вздернув плечами, закинув назад голову и тем не менее стараясь прижать подбородок к груди. А у пастора Ионафана было на голове крайне мало волос, более того, -- его череп можно было назвать голым!
   Но в другой раз на ее долю выпал еще больший триумф, а именно: пастор Тришке, слезливый Тришке из Берлина, получивший это прозвище потому, что каждое воскресение он начинал в средине своей проповеди в соответствующем месте плакать... слезливый Тришке, который отличался бледным лицом, красными глазами и прямо-таки лошадиными челюстями и в течении восьми или десяти дней ел у Будденброоков в перегонку с бедной Клотильдой и вел богослужения,-- он влюбился при этом случае в Тони... не в ее бессмертную душу, о нет! -- а в ее верхнюю губку, в ее густые волосы, красивые глаза и цветущую фигуру. И вот этот Божий человек, у которого в Берлине была жена и много детей, напал на следующую сумасшедшую мысль: он поручил слуге Антону положить в спальне мадам Грюнлих во втором этаже письмо от него, старательно составленное из библейских выдержек и странной льнущей нежности... Тони, готовясь лечь в постель, нашла его, прочла, направилась твердыми шагами по лестнице вниз, прошла в спальную матери и при свете свечи прочла ей, совершенно не стесняясь, громким голосом послание этого пастыря душ, так что появление слезливого Тришке, в доме на Менгштрассе стало с тех пор невозможным.
   -- Таковы все они! -- сказала мадам Грюнлих...-- Да, да! Все они таковы! Ах, Боже мой! Я была раньше гусыней, глупой девочкой, мама, но жизнь отняла у меня доверие к людям. Большая часть из них негодяи... да, к сожалению, это правда. Грюнлих!.. -- И это имя звучало в ее устах как звук фанфары, как трубный сигнал, данный ею с несколько приподнятыми плечами и направленными к небу главами.

6.

   Зиферт Тибурциус был маленький худощавый мужчина с большой головой; у него были жиденькие, но длинные русые бакенбарды, которые расходились внизу и концы которых спускались в обе стороны на плечи. Его круглую голову покрывала масса совсем маленьких пушистых кудрей. Большие уши заметно торчали; по краям они были свернуты и вверху так остры, как уши лисицы. Нос сидел на его лице в виде маленькой плоской пуговицы, скулы выдавались, а серые глаза, которые обыкновенно были сужены и несколько тупо перебегали с одного предмета на другой, могли в известные моменты расширяться совершенно неожиданным образом, становились затем все больше и больше, наливались и под конец почти выскакивали из орбит...
   Так выглядел пастор Тибурциус, который был родом из Риги, несколько лет служил в средней Германии и вот, возвращаясь на свою родину, где ему досталось место проповедника, остановился на пути в городе, где жила семья Будденброоков. Запасшись рекомендательным письмом от одного собрата по профессии, который тоже когда-то ел в доме на Менгштрассе суп-mocturle и ветчину с chalotten-соусом, он сделал жене консула визит, получил от нее приглашение поместиться на время своего пребывания здесь, которое должно было продолжаться несколько дней, в ее доме и поселился в просторной комнате для приезжих гостей, расположенной около коридора.
   Но он пробыл дольше, чем предполагал сначала. Прошло восемь дней, а он все еще не успел осмотреть ту или иную достопримечательность: танец мертвых и апостольские часы в церкви Св. Марии, ратушу, "общество корабельщиков" или солнце с двигающимися глазами в соборе. Прошло десять дней и он несколько раз начинал говорить о своем отъезде; но при первом незначительном слове, приглашавшем его остаться, он снова откладывал его и оставался.
   Он был лучше, чем Ионафан и слезливый Тришке. Он совсем не интересовался завитыми горячими щипцами локонами на лбу госпожи Антонины и не писал ей никаких писем. Но тем внимательнее относился он к Кларе, ее младшей и более серьезной сестре. В ее присутствии, когда она говорила, уходила или приходила, случалось, что его глаза расширялись совершено неожиданным образом, становились все больше и больше, наливались и почти выскакивали ив орбит... и почти целый день он находился около нее, ведя с ней духовные и светские беседы или читая ей вслух... своим высоким настойчивым голосом и забавно припрыгивающим говором, каким говорят жители его родного края.
   В первый же день он сказал: -- Сжальтесь, мадам Будденброок! Что за сокровищем и Божиим благословением обладаете вы в лице вашей дочери Клары!
   -- Вы правы, -- ответила жена консула. Но он повторял эти слова так часто, что она недоверчиво и испытующе направила на него свои светло-синие глаза и навела его на разговор, в течение которого он рассказал несколько подробнее о своем происхождении, обстоятельствах и планах. Она узнала, что он происходит из купеческой семьи, что его мать отозвана Господом Богом, что у него нет ни братьев, ни сестер, и что старик отец его живет в Риге, как частное лицо, обладая достаточным для жизни состоянием, которое когда-нибудь в будущем будет принадлежать ему, пастору Тибурциусу; впрочем, уверял он, его должность гарантирует ему достаточный доход.
   Что касается Клары Будденброок, то ей шел в то время девятнадцатый год, и она развилась в девушку строгой и своеобразной красоты; у ней были темные гладко причесанные волосы, строгие и вместе с тем мечтательно глядевшие карие глаза, слегка согнутый нос, несколько чересчур сжатый рот и высокая стройная фигура. В доме она дружнее всего жила со своей бедной и тоже набожной кузиной Клотильдой, отец которой недавно умер и которая ходила с мыслью как-нибудь "устроиться", т. е. поселиться с полученными ею в наследство грошами и мебелью где-нибудь в пансионе... Правда, в характере Клары от растянутой, терпеливой и голодной приниженности Тильды не было и следов. Наоборот, она имела свойство принимать в обращении с прислугой, даже с братьями и матерью несколько властный тон, а в ее альте, способном только понижаться с определенностью, но не умевшем звучать вопросительно, слышались повелительные нотки, и он мог часто звучать коротко, сурово, нетерпеливо и высокомерно: это в те дни, когда Клара страдала головными болями.
   Пока смерть отца еще не погружала семью в траур, она принимала участие в обществе, собравшемся в родительском доме и в семьях равного им ранга с неприступным достоинством... Жена консула наблюдала за ней и не могла скрыть от себя, что, несмотря на значительное приданое и хозяйственную ловкость Клары, ей будет тяжело выдать замуж этого ребенка. Она не могла себе представить рядом с этой серьезной и богобоязненной девушкой кого-нибудь из скептически настроенных, пьющих вино и веселых купцов их круга; к ней, по мнению жены консула, подходило бы больше всего духовное лицо, а так как эта мысль радостно волновала ее, то нежные выступления пастора Тибурциуса нашли с ее стороны сдержанное, но любезное сочувственное отношение.
   И действительно, дело начало развиваться с большой определенностью. Однажды после полудня в теплый безоблачный день вся семья отправилась гулять. Жена консула, Антонина, Христиан, Клара, Тильда, Эрика Грюнлих, сопровождаемая мадемуазель Юнгман, с пастором Тибурциусом в центре отправились за город за Бургтор, чтобы поесть у одного сельского ресторатора на свежем воздухе за деревянными столами землянику, молоко или красную кашу, а после ужина все пошли бродить по большому саду и огороду, тянувшемуся до самой реки в тени всяких плодовых деревьев между кустарником красной смородины и крыжовника и полей спаржи и картофеля.
   Зиферт Тибурциус и Клара Будденброок несколько отстали. Он много меньше ее, со свисавшими на обе стороны на плечи бакенбардами снял широкополую черную соломенную шляпу и, вытирая время от времени платком лоб и расширив глаза, вел с ней долгую и нежную беседу, в течении которой оба один раз остановились и Клара сказала серьезным и спокойным голосом "да".
   Затем, когда жена консула, возвратившись домой, сидела несколько разгоряченная и утомленная одна в комнате ландшафтов, в то время как на улице царила навевавшая раздумье тишина, к ней при блеске летнего вечера подсел пастор Тибурциус и завязал и с ней длинный мягкий разговор, в конце которого жена консула сказала:
   -- Довольно, мой милый господин пастор. Ваше предложение соответствует моим материнским желаниям, и вы с своей стороны сделали неплохой выбор, -- в этом я могу вас уверить. Кто бы подумал, что ваше появление и пребывание в нашем доме будет благословлено таким чудесным образом!.. Я не хочу дать вам сегодня моего последнего слова, потому что по обычаю я должна написать прежде моему сыну, консулу, который в настоящий момент, как вы знаете, находится за границей. Вы завтра поезжайте здоровым и веселым в Ригу, чтобы вступить в свою должность, а мы думаем на несколько недель отправиться к морю... Вы скоро получите от меня известие и дай Бог нам счастливо свидеться снова.

7.

Амстердам, 20 июля 56 г. Hotel "Het Haasje".

Моя милая мать!

   Только что получил твое полное новостей письмо и спешу сердечнейшим образом поблагодарить тебя за внимание, которое лежит в том, что ты в известном тебе вопросе спрашиваешь моего согласия. Я, само собой разумеется, не только даю его, но и присоединяю пожелание счастия, вполне убежденный, что вы -- ты и Клара -- сделали хороший выбор. Красивое имя Тибурциус мне знакомо, и я определенно помню, что у папы были со стариком деловые связи. Клара во всяком случае попадет в приятные условия, а положение жены пастора отвечает ее образу мыслей.
   Итак, Тибурциус уехал в Ригу и посетит свою невесту еще раз в августе? Вот тогда у нас на Менгштрассе по истине будет много оживления -- еще больше, чем вы все предполагаете, потому что вы не знаете, какие особые основания вызвали с моей стороны такое радостное удивление по поводу помолвки мадемуазель Клары, и о каком прекрасном совпадении идет речь в данном случае. Да, моя прекрасная мама, -- если я сегодня соглашаюсь послать вам из Амстеля на Балтийском море мое высокое согласие на устройство земного счастия Клары, то я делаю это попросту под одним условием, что я с обратной почтой получу написанное твоей рукой такое же согласие в таком же деле! Я бы охотно дал три кованных гульдена за то, чтобы иметь возможность увидеть твое лицо, а в особенности лицо нашей почтенной Тони, когда вы будете читать эти строки... Но буду говорить толком.
   Мой маленький чистенький отель стоит в центре города, недалеко от биржи и из него открывается красивый вид на канал. Дела, ради которых я приехал сюда (надо было завязать новые ценные связи: ты знаешь, -- такие дела я делаю лично), с первого дня пошли желательным образом. Со времени моих ученических годов я хорошо знал город и хотя много семей находилось на морских купаньях, я тем не менее сразу попал в большое общество. Я бывал на маленьких вечерах у Ван-Генкдом и Мэлен и уже на третий день моего пребывания здесь я принужден был одеться по-парадному, чтобы пойти к моему бывшему принципалу господину Ван-дер-Келлен на обед, данный им не в сезон очевидно в честь меня. А к столу я вел... попробуйте, отгадайте, кого? -- Мадемуазель Арнольдсен, Герду Арнольдсен, прежнюю подругу Тони по пансиону. Тут же были ее отец, крупный купец, но еще более крупный скрипач-виртуоз, а также его замужняя дочь с ее супругом.
   Я очень хорошо помню, что Герда -- позвольте мне пользоваться уже исключительно этим именем -- произвела на меня сильное и никогда вполне не исчезавшее впечатление еще молоденькой девушкой, когда она жила в пансионе мадемуазель Вейхбродт у Мюленбринка. И вот я увидел ее снова: выше, более развитой, красивее, остроумнее... Позвольте мне оставить описание ее личности, потому что оно может легко перейти в восторженное излияние, -- вы скоро увидите ее лицом к лицу.
   Вы можете представить себе, что у нас нашлась масса исходных пунктов для приличествующей случаю беседы; но уже после супа мы покинули область старых анекдотов и перешли к более серьезным и занимательным вещам. В области музыки я не мог соревноваться с ней, потому что мы, жалкие Будденброоки, мало понимаем в этом искусстве; но в области голландской живописи я был уже лучше ориентирован, а в литературе мы хорошо понимали друг друга.
   Поистине: время прямо летело. После обеда я попросил представить меня старику Арнольдсен, который встретил меня с самой изысканной любезностью. Позже в салоне он исполнил несколько концертных пьес, а затем играла Герда. Она выглядела при этом прямо великолепно и хотя у меня нет ни малейшего понимания игры на скрипке, тем не менее я знаю, что она умеет петь на своем инструменте (на настоящей скрипке Страдивария) так, что на глаза выступают слёзы.
   На следующий день я сделал семье Арнольдсен на Buitenkant визит. Сначала меня приняла старая дама компаньонка, с которой я должен был говорить по-французски, а затем пришла Герда, и мы беседовали, как и день тому назад, целый час, -- с тою разницей, что в этот раз мы еще больше сблизились, еще более стремились понять и узнать друг друга. Речь шла опять о тебе, мама, о Тони, о нашем добром старом городе и моей деятельности в нем...
   Уже в этот день мое решение было готово; оно гласило: эта или никакая, теперь или никогда! Я встретился с ней еще на гулянье в саду моего друга ван-Свиндрен; Арнольдсен пригласили меня к ним на маленькое музыкальное soirée, во время которого я сделал пробу объясниться с Гердой на половину для зондирования почвы и получил ободряющий ответ... и вот уже прошло пять дней с тех пор, как я утром отправился к господину Арнольдсен, чтобы попросить у него руки его дочери. Он принял меня в своей частной конторе. -- Мой милый консул, -- сказал он, -- вы мне в высшей степени симпатичны, и я согласен, как ни тяжело будет мне, старому вдовцу, разлучиться с моей дочерью. Но она? Она до сих пор крепко держалась за свое решение никогда не выйти замуж. Разве у вас есть шансы? -- И он был крайне удивлен, услышав от меня, что мадемуазель Герда действительно дала повод питать некоторую надежду.
   Он дал ей несколько дней на раздумье, и я думаю, что, руководясь дурным эгоизмом, он даже отсоветовал ей. Но это не помогло: я -- избранник и вчера после обеда состоялась помолвка.
   Нет, моя милая мама, я не прошу у тебя теперь твоего письменного благословения, потому что послезавтра я уезжаю. Но я взял с семьи Арнольдсен обещание, что они -- отец, Герда и ее замужняя сестра -- в августе приедут к нам в гости и тогда ты не сможешь не сознаться, что она самая подходящая жена для меня. Для тебя конечно не может быть препятствием, что Герда только на три года моложе меня? Ты, надеюсь, никогда не допускала мысли, что я приведу под свой кров какого-нибудь подростка из круга Меллендорф-Лянггальс-Кистенмакер-Гагенштрём.
   А что касается "партии"... Ах, я почти испытываю страх перед тем, что Стефан Кистенмакер и Герман Гагенштрём, и Петр Дёльман, и дядя Юстус, и весь город будет хитро смотреть на меня, прищурив глаза, когда узнают о "партии"; потому что мой будущий тесть -- миллионер... Боже мой, что можно сказать на это? В нас так много половинчатости, которую можно истолковать и так, и так. Я с энтузиазмом обожаю Герду, но я далеко не намерен спуститься вглубь самого себя, чтобы открыть, подогревала ли величина приданного, о которой мне довольно цинично шепнули сразу, представляя меня ей в первый раз, этот энтузиазм и в какой степени это имело место. Я люблю ее, но мое счастие и моя гордость тем больше, что я, когда она станет моей, одновременно доставлю нашей фирме значительную прибыль капитала.
   Я кончаю, милая мама, это письмо, ставшее и так чересчур длинным, если принять во внимание то обстоятельство, что мы через несколько дней сможем поговорить о моем счастии лично. Желаю тебе приятного и полезного пребывания па курорте и прошу тебя передать всем нашим от меня сердечный привет.

Крепко любящий тебя
твой послушный сын

Т.

8.

   В самом деле, это лето прошло в доме Будденброоков весело и празднично.
   В конце июля Томас вернулся домой на Менгштрассе, и как и все остальные мужчины, посетил несколько раз свою семью, жившую у моря; а Христиан устроил себе там полные каникулы, жалуясь на неопределенную боль в левой ноге, против которой доктор Грабов оказался бессильным. Все это заставляло Томаса часто задумываться над поведением Христиана...
   -- Это не боль... так это нельзя назвать, -- объяснял он с трудом, проводя рукою взад и вперед по ноге, сморщивая нос и блуждая глазами. -- Это мучение непрерывное, тихое, беспокоящее во всей ноге... и на левой стороне, на той стороне, где лежит сердце. Странно... Я нахожу это странным! Что ты об этом собственно думаешь, Том...
   -- Да, да... -- сказал Том. -- Ты отдыхаешь теперь и берешь морские ванны...
   А затем Христиан спускался к морю, чтобы рассказать курортному обществу историю, от которой все общество на морском берегу покатывалось со смеху, или в курзал, чтобы сыграть там в рулетку с Петром Дёльманом, дядей Юстасом, доктором Гизеке и с некоторыми гамбургскими suitiers, "свитскими."
   Консул Будденброок вместе с Тони посетил, как и всегда, когда бывал в Трафемюнде, прежде всего старых Шварцкопфов... -- Здравствуйте и вы, мадам Грюнлих! -- сказал начальник лоцманов и от радости заговорил на нижнегерманском наречии. -- Помните нас еще? Ведь, это было так давно, но зато что за чертовски милое время было это!.. И наш Мортен, так тот уже давным-давно доктор в Бреславле и теперь у него там вполне порядочная практика, у моего мальчугана... -- Затем госпожа Шварцкопф принялась суетиться по хозяйству и приготовлять кофе, и они уселись на зеленой веранде, как когда-то прежде... С той только разницей, что все были на целые десять лет старше, что только Мортен и маленькая Мета, вышедшая замуж за начальника местечка Гаффкруга, были далеко, что начальник лоцманов, уже совершенно седой и несколько глухой, жил на покое, что его жена носила в своей сетке также уже седые волосы, а мадам Грюнлих не была уже прежней гусыней, а познакомилась с жизнью, что однако не мешало ей съесть целую массу меда в сотах, и при этом сказать: "это чистый продукт природы, здесь знаешь, что проглатываешь!"
   Однако к началу августа Будденброоки, как и многие другие семьи вернулись назад в город, и тогда наступил великий момент, когда почти одновременно на Менгштрассе прибыли пастор Тибурциус из России и Арнольдсен из Голландии для продолжительного пребывания.
   Была очень красивая сцена, когда консул в первый раз ввел свою невесту в комнату ландшафтов к матери, которая встретила ее с распростертыми объятиями. Герда, ступавшая по ковру с свободной и непринужденной грацией, стала высокой и хорошо развилась. Эта двадцатисемилетняя девушка с ее тяжелыми темно-рыжими волосами, и близко лежащими друг к другу карими глазами, окруженными легкой синевой, с ее широкими блестящими зубами, которые она показывала улыбаясь, своим приятным носом и прелестным благородно очерченным ртом обладала элегантной, своеобразной, приковывающей и загадочной красотой. ее лицо было матово-бледно и выглядело немного высокомерно, но тем не менее оно склонилось, когда мадам Будденброок взяла с нежным чувством ее голову обеими руками и поцеловала ее в белоснежный, открытый лоб...
   -- Ну, приветствую тебя сердечно в нашем доме и в нашей семье, милая, прекрасная, благословенная дочь моя, -- сказала она. -- Ты сделаешь его счастливым... разве я не вижу, каким счастливым делаешь ты его уже теперь... -- И правой рукой она притянула к себе Томаса, чтобы поцеловать и его.
   Никогда прежде, за исключением разве времен деда, не было так весело и так много народу в большом доме, легко вмещавшем в себя гостей. Только пастор Тибурциус из скромности выбрал себе комнату в заднем здании около биллиардной залы, остальные же, -- господин Арнольдсен, подвижной, остроумный человек лет около шестидесяти с седой клинообразной бородой и любезным Élan в каждом движении, его старшая дочь, дама с болезненным видом, его зять, элегантный бонвиван, которого Христиан повел по городу и в клуб, и Герда -- все расположились в комнатах первого этажа около залы с колоннами.
   Антонина Грюнлих была рада, что Зиферт Тибурциус был единственным священником в родительском доме... Она была больше чем рада! Помолвка уважаемого ею брата и факт, что избранной оказалась ее подруга Герда, что самым блестящим в этой партии было приданное в 300,000 марок серебром, о чем уже тихонько поговаривали в городе, и что окружало фамильное имя и фирму новым блеском, мысль, что скажет на это город и другие семьи, в особенности же Гагенштрёмы -- все это повергало ее в состояние постоянного восторга. По крайней мере три раза в течение часа она страстно обнимала свою будущую невестку...
   -- О, Герда! -- воскликнула она. -- Я люблю тебя. Знаешь, я всегда любила тебя? Я знаю, ты не можешь выносить меня, ты меня всегда ненавидела, но...
   -- Позволь, Тони, что ты такое говоришь? -- возражала госпожа Арнольдсен. -- Каким образом могло случиться, чтобы я ненавидела тебя? Можно узнать, что ты мне собственно сделала ужасного?
   Но Тони по каким-то причинам, вероятно только от чрезмерной радости и из простого желания говорить, твердо настаивала на том, что Герда ненавидела ее всегда, а она с своей стороны -- причем глаза ее наполнялись слезами -- платила за эту ненависть любовью. Затем она взяла Томаса за руку и сказала ему:
   -- Ты хорошо сделал, Том; о Боже, как хорошо, что ты это сделал! Нет, что отец не дожил до этого... от этого, знаешь ли, можно взвыть! Да, этим будет поправлено много ошибок... и прежде всего дело с той личностью, имя которой я произношу неохотно... -- После этого ей пришло в голову затащить Герду в пустую комнату и с ужасными подробностями рассказать ей всю историю своего брака с Бендиксом Грюнлихом. Она болтала с ней также по целым часам о прошлой жизни в пансионе, о их вечерних разговорах тогда, об Армгард фон Шиллинг из Мекленбурга и об Еве Эверс из Мюнхена... Помолвка же Зиферта Тибурциуса с Кларой ее совершенно не занимала; но и те в свою очередь не интересовались ею. Они сидели большею частью, держась за руки, и мягко и серьезно говорили о прекрасном будущем.
   Так как траурный год у Будденброоков еще не прошел, то обе эти помолвки были отпразднованы только в семье; но несмотря на это, Герда Арнольдсен стала в городе достаточно быстро знаменитой, -- настолько, что ее особа составляла главный предмет разговоров на бирже, в клубе, в городском театре, в обществе... "Тип-топ", говорили "свитские" и щелкали языком, так как это был самый новый способ выражения восхищения всем необыкновенно тонким, будь это красное вино с маркой, сигара, обед или деловая "ценность". Но многие из солидных скромных и серьезных граждан покачивали головой... "Странно, -- эти туалеты, эти волосы, эта манера держать себя, это лицо... несколько странно"... Купец Зёренсен выразил это так: "в ней есть немного чего-то такого"...--при этом он повернулся и сморщил лицо, как если бы на бирже ему предложили невыгодное дело... Но ведь это был консул Будденброок, она в этом отношении походила на него. Несколько претенциозен этот Томас Будденброок, немного... Он не такой, не такой, как его предки. Было известно, особенно хорошо знал это торговец сукном Бентьен, что Томас выписывает из Гамбурга не только все свои изящные новомодные костюмы, -- а у него их было необыкновенно много, pardossus, сюртуки, шляпы, жилеты, брюки и галстухи, -- но даже белье; знали даже, что он ежедневно, а иногда два раза в день менял рубашку и душил свой платок и усы, причесанные во вкусе à la Napoléon III. И все это он делал не для фирмы и представительства, -- торговый дом "Иоанна Будденброока" не нуждался в этом, -- а из склонности к чрезмерному изяществу и аристократичности... как бы это сказать, черт возьми! И потом эти цитаты из Гейне и других поэтов, которые он приводил иногда к слову, беседуя о торговых или городских делах... и к этому еще такая жена... Нет, и в ней и в самом консуле Будденброоке было "немного чего-то такого" и что, само собой разумеется, должно было бы быть отмечено всяческим уважением, так как семья была очень почтенная, фирма была высшего качества, а глава ее был умный, любезный человек, любивший город, -- и он мог в будущем еще с успехом послужить ему... А это была, как ни говори, дьявольски прекрасная партия. Говорили о крупной сумме в 100,000 талеров серебром... Тем не менее... А между дамами находились такие, которые считали Герду Арнольдсен "нелепой"; при этом следует напомнить, что слово "нелепый" обозначало суровое, очень суровое выражение осуждения.
   Но кто с невероятным воодушевлением восторгался Томасом и его невестой, так это маклер Гош, после того как он встретил их однажды на улице. "Га!" сказал он в клубе или в "обществе корабельщиков", подымая свой стакан с пуншем и изображая ужасной гримасой лицо интригана, "какая женщина господа! Гера и Афродита, Брунгильда и Мелюзина в одном лице! Га, жизнь все-таки прекрасна!" прибавил он непосредственно, и никто из граждан, сидевших вокруг него на тяжелых резных деревянных скамьях в старом корабельном доме под моделями парусов и больших сетей, свисавших с потолка и пивших пиво, не понимал, каким событием было в скромной жизни маклера Гоша, стремящегося к необычайному, появление Герды Арнольдсен...
   Будденброоки были освобождены трауром от устройства больших празднеств, и небольшое общество на Менгштрассе тем лучше проводило время в своем кругу. Зиферт Тибурциус, держа руку Клары в своей, рассказывал о своих родителях, о своей юности и о планах на будущее; Арнольдовны рассказывали о своем родоначальнике, который был из Дрездена, и от которого в Нидерландах пошла только одна эта ветвь, а затем мадам Грюнлих потребовала ключ от письменного стола, стоявшего в комнате ландшафтов и с серьезным видом принесла портфель с фамильными бумагами, в которые Томас уже занес события последнего времени. Она с важностью говорила об истории Будденброоков, о ловком портном из Ростока, который уже тогда занимал такое хорошее положение; она прочла вслух старые праздничные стихи:
   
   Tûchtigkeit und zücht'ge
   SchТne Sich vor unserem Blick verband:
   Venus Anadiomène)
   Und Vulcani fleiss'ge Hand...
   ["Перед нашим взором сочетались энергия, выдержанность и красота, Венера Анадиоменская и прилежная рука Вулкана".]
   При этом Том и Герда смотрели на нее, подмигивая друг другу, проводя языком по губам; и из уважения перед историей Будденброоков Тони не пропустила и вторжения в их семью одной личности, имя которой она собственно произносила неохотно...
   В четверг в четыре часа дня пришли обычные гости: пришел Юстус Крёгер со своей слабой женой, с которой он жил очень плохо, потому что она все еще посылала массу денег лишенному наследства неудачнику Якобу... Она копила их, экономя просто из хозяйственных денег, и вместе с мужем, почти ничего не ела, кроме гречневой каши, -- тут ничего нельзя было сделать. Явились и дамы Будденброок с Брейтенштрассе, которые должны были сказать откровенно и установить, что Эрика Грюнлих опять не выросла, что она стала еще больше похожа на своего обманщика отца, и что у невесты консула фигура, бросающаяся несколько в глаза... Пришла также Сеземи Вейхбродт, поднялась на носки, поцеловала Герду в лоб с тихо щелкнувшим звуком и взволнованно сказала:
   -- Будь счастлива, мое доброе дитя!
   Затем за столом господин Арнольдсен произнес остроумную, полную фантазии речь и предложил тост в честь помолвленных; потом, когда перешли к кофе, он начал играть на скрипке как цыган, дико, страстно и с большим умением... Но Герда принесла сюда и своего страдивария, с которым она никогда не расставалась, и сладкие певучие звуки ее скрипки гармонично смешались с его пассажами. Они играли блестящий дуэт в комнате ландшафтов, около фисгармонии, -- на том самом месте, где когда-то дедушка консула играл на флейте свою маленькую певучую мелодию.
   . -- Возвышенно! -- сказала Тони, далеко отклонившись на спинку кресла... О, Боже, как это возвышенно, нахожу я! -- И серьезно, медленно и веско с поднятыми кверху глазами она продолжала выражать свои живые, искренние ощущения... -- Нет, знаете ли, как это бывает в жизни... не каждому выпадает на долю такое дарование! Мне небо отказало в этом, знаете ли, хотя я молила его об этом не одну ночь... Я гусыня, я глупа... Да, Герда, позволь мне говорить... Я старшая и уже познакомилась с жизнью... Ты должна ежедневно на коленях благодарить Творца за то, что он создал тебя таким божественным существом...
   -- Божественным? -- сказала Герда и смеясь показала свои белые широкие зубы.
   Позже все собрались вместе, чтобы сообща обсудить, что предпринять в ближайшем будущем и покушать желе с вином. Было решено, что в конце этого месяца или в начале сентября Зиферт Тибурциус и Арнольдсен возвратятся на родину. Вскоре после Рождества должно было быть с подобающей торжественностью отпраздновано венчание Клары в зале с колоннами, в то время как свадьба в Амстердаме, на которой хотела также присутствовать мадам Будденброок, если "будет жива и здорова", была отложена до начала следующего года, для того, чтобы между обоими венчаниями был известный промежуток. Протест Томаса остался без последствий. "Пожалуйста", сказала мадам Будденброок и положила свою руку на его, "у Зиферта prévenir".
   Пастор и его жена отказались от свадебной поездки, но Герда и Томас пожелали совершить путешествие по верхней Италии во Флоренцию. Они, как предполагалось, проездят приблизительно два месяца, между тем Антонина должна была вместе с обойщиком Якобом с Фишштрассе приготовить хорошенький маленький домик на Брейтенштрассе, принадлежавший одному переселявшемуся в Гамбург молодому человеку; покупкой его консул был занят уже теперь. О, Тони сделает это так, что все будут довольны! -- У вас должно быть аристократично, -- сказала она и все не сомневались в этом.
   Христиан с его длинными тонкими ногами и большим носом прохаживался по комнате, в то время как помолвленные пары держались за руки и не говорили ни о чем другом, как о венчании, приданом и свадебных путешествиях. Христиан чувствовал постоянную, неопределенную боль в левой ноге и смотрел на всех маленькими круглыми и глубоко лежащими глазами серьезно, беспокойно и задумчиво. В заключении он обратился языком Марселя Штенгеля к своей бедной кузине, тихо сидевшей среди счастливцев и ощущавшей голод даже после обеда, и сказал:
   -- Ну, Тильда, мы тоже вступим в брак, т. е. каждый отдельно.

9.

   Приблизительно семь месяцев спустя консул Будденброок вернулся со своей супругой из Италии. Мартовский снег лежал на Брейтенштрассе, когда в пять часов вечера к скромному, окрашенному масляной краской фасаду их дома подъехала коляска. Насколько детей и взрослых граждан остановились посмотреть, как будут выходить приезжие. Мадам Грюнлих стояла в дверях, гордая сделанными ею приготовлениями, а позади ее стояли, приготовившись также к приему, в белых наколках, с голыми руками и в толстых полосатых юбках обе служанки, которых она с знанием дела выбрала для своей невестки.
   Возбужденная приготовлениями и радостью встречи Тони поспешно сбежала по плоским ступеням вниз и, обнимая приезжих, потащила Герду и Томаса, одетых в шубы и только что вышедших из переполненного корзинами экипажа в сени...
   -- Вы здесь! Вы здесь, вы счастливые, вы так много путешествовали! Видели вы дом? Его крыша поддерживается колоннами... Герда, ты стала еще красивее, иди сюда, дай мне поцеловать тебя... Нет, в губы... вот так. Здравствуй, старый Том! Ты получишь тоже поцелуй. Маркус сказал, что все здесь шло хорошо. Мать ждет вас на Менгштрассе; но сначала устраивайтесь поудобнее... Не хотите ли вы чаю? Или взять ванну? Все приготовлено. Вам не на что будет жаловаться. Якоб очень старался, и я тоже сделала все, что могла...
   Они вошли вместе на площадку, в то время как девушка с кучером вносили багаж. Тони сказала:
   -- Комнатами здесь в партере вы теперь не будете много пользоваться... теперь -- сказала она и провела языком по губам. -- Вот здесь прелестно! -- и она сейчас же отворила дверь -- это плющ перед окнами... простая деревянная мебель... дуб... Там позади коридора находится другая, большая комната. Здесь направо кухня и кладовая... Но пойдемте наверх, -- я хочу все показать вам!
   По удобной лестнице, устланной широкой темно-красной дорожкой, они поднялись на верх. Напротив за стеклянной дверью находился узкий коридор. Из него вела дверь в столовую, в которой стоял круглый стол с кипящим самоваром; столовая была оклеена темно-красными обоями во вкусе дамасских и в ней стояли резные стулья из орехового дерева с камышовыми сидениями и массивным буфетом. Уютная приемная комната, обитая серым сукном, отделялась только портьерой от узкого салона с креслами, обитыми зеленым полосатым рипсом, и альковом. Четвертую же часть всего этажа занимала зала с тремя окнами. Затем они пошли в спальню.
   Она была расположена по правую руку коридора, в ней были цветные гардины и стояли громадные кровати из красного дерева. Но Тони подошла к небольшой двери, проделанной в задней стене комнаты, надавила щеколду и глазам представилась витая лестница, изгибы которой вели в Souterrein: в ванную комнату и в комнату для служанок.
   -- Здесь очень красиво. Я останусь, здесь, -- сказала Герда и вздохнув опустилась на кресло около кровати.
   Консул наклонился к ней и поцеловал ее в лоб.
   -- Устала? Да, это правда, мне тоже хочется немного почиститься...
   -- А я похлопочу о чае, -- сказала мадам Грюнлих. -- Я подожду вас в столовой...--И она пошла туда.
   Когда Томас вошел в столовую, чай был уже налит в мейснеровские чашки.
   -- Вот и я, -- сказал он. -- Герда, хочет отдохнуть еще полчаса. У нее болит голова. Затем мы пойдем на Менгштрассе... Ну как, все обстоит хорошо, милая Тони? Как поживают мать, Эрика и Христиан?.. А теперь, -- продолжал он, сопровождая свои слова самым любезным жестом, -- прими нашу сердечнейшую благодарность от меня и Герды за все твои труды, моя хорошая! как красиво ты устроила все это! Тут есть все, кроме нескольких пальм для алькова моей жены; а я подкуплю подходящих для меня картин, написанных масляными красками... Но рассказывай же однако? Как ты поживаешь, чем занималась это время...
   Разговаривая таким образом, он пододвинул к себе стул для сестры, медленно пил кофе и ел бисквит.
   -- Ах, Том! -- отвечала она. -- Чем мне заниматься? -- моя жизнь лежит уже позади меня...
   -- Глупости, Тони! Ты с твоей жизнью... Но мы, должно быть, довольно сильно скучаем?
   -- Да, Том, я скучаю невероятно. Иногда я вою от тоски. Хлопоты по устройству вашего дома доставили мне много радости, и ты не можешь себе представить, как счастлива я, что вы снова вернулись... Но я, знаешь, не охотно живу дома, -- накажи меня Бог, если это грех. Мне идет уже тридцатый год, но это не такой возраст, чтобы вступить в тесную дружбу с последней представительницей рода Гиммельсбюргеров или с дамами Гергардт или с одним из маминых попов, которые пожирают дома вдов... Я не верю им, Том, -- это волки в овечьих шкурах... Они порождение ехидны. Мы все люди слабые, с грешными душами; когда они смотрят на меня свысока, как на бедное дитя мира, то я смеюсь над ними. Я всегда держалась того мнения, что все люди равны и что между нами и Богом не нужно никаких посредников. Тебе известны также мои политические принципы. Я хочу, чтобы гражданин относился к государству...
   -- Итак ты чувствуешь себя несколько одинокой, да? -- спросил Томас, чтобы направить ее опять на старый путь. -- Но послушай, ведь у тебя же есть Эрика?
   -- Да, Том, и я люблю ребенка от всего сердца, хотя известная тебе личность утверждала, что я не люблю детей... Но видишь ли... я откровенна с тобой, я честная женщина и говорю, как у меня на сердце, и не злоупотребляю словами...
   -- Что очень хорошо с твоей стороны, Тони.
   -- Короче говоря, печально то, что ребенок слишком сильно напоминает мне Грюнлиха... и Будденброоки с Брейтенштрассе говорят тоже, что она очень похожа на него... И потом, глядя на нее, я постоянно думаю о себе: ты уже старая женщина, у тебя большая дочь и жизнь твоя уже кончилась; когда-то в течении нескольких лет, и ты была в самой жизни, а теперь ты можешь дожить до семидесяти и восьмидесяти лет и будешь сидеть здесь и слушать как Леа Гергард читает вслух. Мысль эта до того прискорбна мне, Том, что она как будто застряла у меня в горле и душит меня. Ведь, я чувствую себя еще такой молодой, и так мечтаю еще раз вступить в жизнь... И в конце концов не только дома, но и во всем городе я чувствую себя не вполне хорошо... Ты не должен думать, что я слепа и не замечаю отношения ко мне, я уже не гусыня больше, у меня есть глаза для этого. Я разведенная жена и мне дают это чувствовать, это вполне ясно. Ты не поверишь, Том, какой тяжестью лежит у меня на сердце, что наше имя, хотя и не по моей вине, запятнано таким образом. Ты можешь делать, что хочешь, ты можешь зарабатывать деньги, сделаться первым человеком в городе, -- а люди будут все-таки говорить: "да, между прочим сестра его все-таки развелась с мужем". Юленька Меллендорф, урожденная Гагенштрём, не кланяется мне... ну, она гусыня! Но так же обстоит дело и с другими семьями... И я все-таки, Том, не теряю надежды на то, что все еще можно поправить! Я еще молода... Ты не находишь, что я еще довольно красива? Мама не может уже дать мне много, но тем не менее для меня предназначена все-таки приемлемая сумма. Что, если бы я еще раз вышла замуж? Откровенно говоря, Том, это самое сильное мое желание. Таким образом все было бы приведено в порядок и пятно было бы уничтожено... О, Боже, если бы мне удалось сделать соответствующую нашему имени партию и устроиться! -- Ты думаешь, что это совершенно невозможно?
   -- Сохрани Бог, Тони! О, ни в каком случае! Я никогда не переставал считаться с этим. Но прежде всего мне кажется необходимым, чтобы ты уехала ненадолго, освежилась немного, пожила в другом месте...
   -- Именно так! -- сказала она с жаром. -- Теперь я должна рассказать тебе одну историю.
   Очень довольный таким предложением Томас откинулся на спинку кресла. Он курил уже вторую папиросу. Наступали уже сумерки.
   -- Итак, во время вашего отсутствия я почти приняла уже одно место, место компаньонки в Ливерпуль! Ты не находишь это возмутительным?.. Но во всяком случае достойным обсуждения... Да, да это было бы вероятно недостойно. Но у меня было такое настойчивое желание уехать... Короче говоря, дело расстроилось. Я послала мисс мою фотографию, но она не могла принять моих услуг, потому что я оказалась слишком красивой, а в доме есть взрослый сын. "Вы слишком красивы", писала она... Да, я никогда еще не получала такого удовольствия!
   Оба от души рассмеялись.
   -- Но я имею в виду кое-что другое, --продолжала Тони. -- Я получила приглашение из Мюнхена от Евы Эверс... да, она, между прочим, носит теперь имя Евы Нидерпаур, ее муж директор пивоваренного завода. Итак, она просила меня приехать к ней в гости, и я в недалеком будущем думаю воспользоваться этим приглашением. Конечно, Эрика не может поехать со мной. Я отдала бы ее в пансион к Сеземи Вейхбродт. Там ей было бы отлично. Имеешь ли ты что-нибудь возразить против этого?
   -- Совершенно ничего. Во всяком случае необходимо, чтобы ты оказалась в новой обстановке.
   -- Вот именно, -- сказала она с благодарностью. -- Ну, а как ты, Том! Я все время говорю о себе, я эгоистичная женщина! Теперь рассказывай ты. О, Боже! какой ты, должно быть, счастливый!
   -- Да, Тони, -- сказал он выразительно, и после небольшой паузы, пустив дым через стол, он продолжал:
   -- Прежде всего я очень рад, что женился и устроился собственным хозяйством. Ты знаешь меня: -- для меня не подходит жизнь молодого холостяка. У всего холостяцкого есть привкус обособленности и бездельничанья, у меня же честолюбивые замыслы, как ты знаешь. Я не считаю законченной ни свою торговлю, ни -- скажем шутки ради -- политическую карьеру... но действительным доверием в мире пользуешься только тогда, когда сделаешься господином дома и отцом семьи. А у меня все-таки все висело на волоске. Я немного разборчив. Я долгое время считал невозможным найти для себя подходящую партию, но взгляд Герды оказался решающим. Я сразу увидел, что она единственная, что именно она... хотя я знаю, что многие в городе недовольны моим вкусом. Это дивное создание, каких вероятно немного на земле. Правда, она совершенно иная, чем ты, Тони... ты проще душою, ты и естественнее... У моей сестры просто больше темперамента, -- продолжал он, неожиданно переходя в более легкий тон. -- А что и у Герды, между прочим, есть темперамент, это доказывает ее игра на скрипке; но иногда она бывает немного холодна... короче говоря, к ней не подходит обыкновенный масштаб. У нее натура художницы, она -- своеобразное, загадочное, восхитительное создание!
   -- Да, да, -- сказала Тони. Она серьезно и внимательно слушала своего брата. Позабыв о лампе, они говорили до наступления темноты.
   Затем открылась дверь из коридора и веред обоими в сумерках предстала прямая фигура в домашнем платье из белоснежного пике с ниспадающими складками. Тяжелые темно-русые волосы обрамляли белое лицо, а в углах близко лежащих друг к другу карих глаз виднелись синеватые тени.
   Это была Герда, мать будущих Будденброоков.

Шестая глава

1.

   Томас Будденброок завтракал утром в красивой столовой почти всегда один, потому что его супруга вставала обыкновенно очень поздно, -- по утрам она часто страдала мигренью и была вообще в дурном настроении. Консул отправлялся затем тотчас же на Менгштрассе, где по-прежнему помещалась контора фирмы, завтракал второй раз в среднем этаже вместе с матерью, Христианом и Идой Юнгман и встречался с Гердой только в 4 часа за обедом.
   В нижнем этаже, благодаря делам фирмы, сохранилась жизнь и движение, а остальная часть большого дома на Менгштрассе производила теперь впечатление пустоты и уединенности. Маленькая Эрика поступила к мадемуазель Вейхбродт воспитанницей-пансионеркой; бедная Клотильда поселилась со своей мебелью, состоявшей из четырех или пяти вещей, на полном пансионе у вдовы одного учителя гимназии, доктора Крауземинц; даже слуга Антон оставил дом и перешел к молодым господам, где в нем было больше нужды; а когда Христиан уходил в клуб, то жена консула и мадемуазель Юнгман сидели в 4 часа совершенно одни за круглым столом, в который уже не вставляли ни одной доски и он терялся в обширной столовой палате с ее изображениями богов.
   Светская жизнь в доме на Менгштрассе со смертью консула Иоанна Будденброока угасла, и жена консула не принимала у себя никаких гостей, кроме посещения того или другого священника и членов своей семьи, собиравшихся по четвергам. Но ее сын и его супруга успели уже дать один обед, -- обед, который был устроен в столовой и гостиной; обед с поварихой, нанятыми специально для этой цели слугами и кистенмакерскими винами; обед, который начался в 5 часов, а запах и шум от него продолжался еще в 11; на нем присутствовали все члены семей Лянггальс, Гагенштрём, Гунеус, Кистенмакер, Евердик и Меллендорф, купцы и ученые, супруги и Suitler; он закончился вистом и небольшой дозой музыки, -- обед, о котором на бирже толковали в течении восьми дней, отзываясь о нем с необычайной похвалой. В самом деле, -- молодая жена консула показала, что она умеет с честью играть роль представительницы дома... Консул остался с ней в этот вечер один в освещенных догоравшими свечами комнатах, среди сдвинутой, с мест мебели, в густом, сладком и спертом воздухе, насыщенном запахом тонких блюд, духов, вин, кофе, сигар и цветов, украшавших туалеты и стол; он взял ее за руки, пожал их и сказал:
   -- Ну, молодец, Герда! Нам нечего стыдиться. Такие вещи очень важны... У меня нет охоты возиться много с балами и приглашать молодых людей; да и помещение недостаточно для этого. Но солидным людям у нас должно очень нравиться. Такой обед стоит немного больше... но он сошел весьма недурно.
   -- Ты прав, -- отвечала она, приводя в порядок кружева, сквозь которые виднелась мраморная грудь. -- Я тоже предпочитаю балам обеды. Обед действует необыкновенно успокоительно... Сегодня после полудня я занималась музыкой и чувствовала себя несколько странно... Теперь мой мозг до того омертвел, что сюда может ударить молния, и я не побледнею и не покраснею.

* * *

   Когда консул сегодня в половине 12 уселся около своей матери за стол, на котором был приготовлен завтрак, она прочла ему следующее письмо:

Мюнхен, 2 апреля 1857. Мариенплац, No 5.

Моя милая мама!

   Прошу прощения, потому что это позор, что я еще не написала письма до сих пор, хотя я уже 8 дней здесь. Я очень занята осмотром всех достопримечательностей, которые можно видеть здесь, но об этом потом. Сначала я должна спросить, хорошо ли вы поживаете, мои милые: ты, Том, Герда, Эрика, Христиан, Тильда и Ида? -- это самое важное.
   Ах, чего только не видела я за эти дни! Тут и Пинакотека, и Глиптотека, и придворная пивоварня, и королевский театр, и церкви, и масса всяких других вещей. Я расскажу об этом при личном свидании, иначе устану от писания до смерти. Мы уже ездили в экипаже в долину Изар, а завтра намерены поехать к озеру Вюрм. Так каждый день. Ева очень мила ко мне, а господин Нидерпаур, директор пивоварни, добродушный человек. Дом, в котором мы живем, стоит на очень красивой площади в центре города; на этой площади по средине устроен колодезь, как у нас на рынке; мы живем около самой ратуши. Я еще никогда не видала такого дома! Он с низу и до верху зарисован пестрыми рисунками, святыми Георгиями, умерщвляющими дракона, и старыми баварскими князьями в полном параде и вооружении. Представьте себе эту картину!
   Да, Мюнхен нравится мне особенно. Воздух здесь, как говорят, хорошо укрепляет нервы. Мой желудок в настоящее время вполне в порядки. Я с большим удовольствием пью много пива, тем более, что вода здесь не совсем здорова; но к здешнему столу я все не могу вполне привыкнуть: здесь подают слишком мало овощей и чересчур много муки, например, в соусах, -- пусть Господь сжалится над ними! Здесь не имеют ни малейшего представления о том, что значит хороший спинной кусок телятины, потому что мясники разрезают туши без всякого толка. Затем я ощущаю отсутствие рыбы. А потом, ведь это сумасшествие постоянно глотать огуречный и картофельный салат с пивом! Мой желудок при таких экспериментах дает себя чувствовать.
   Вообще ко многому, как вы сами можете себе представить, надо еще сначала привыкнуть, потому что находишься в чужой стране. Тут непривычные для меня монеты, там трудно сговориться с простыми людьми, с прислугой, потому что я говорю для них слишком скоро, а они для меня чересчур жуют, -- а затем тут католицизм; я ненавижу его, как вы знаете; я о нем очень низкого мнения...
   
   Консул, сидевший на софе и державший в руке бутерброд с натертым зеленым сыром, начал смеяться.
   -- Да, Том, ты смеешься...--сказала его мать и постукала средним пальцем по столу, -- а мне очень нравится в ней, что она крепко держится за веру своих отцов и чувствует отвращение ко всей этой неевангелической дряни. Я знаю, что ты после твоего пребывания во Франции и Италии стал относиться довольно симпатично к папской церкви, но это у тебя не религиозность, Том, а нечто иное, и я тоже кое-что понимаю.
   По хотя мы должны быть терпимы, комедиантство и внесение в эти вещи посторонних интересов заслуживает высшего наказания, и я молю Бога, чтобы Он с годами внушил тебе и Герде необходимую серьезность в этих вещах, потому что, как я знаю, она тоже не принадлежит к числу самых верных дочерей нашей церкви. Ты простишь твою мать за это замечание.
   "Вверху на колодце, -- читала она дальше, -- который видно из моего окна, стоит статуя Богоматери; иногда на нее надевают венок, и тогда простые люди становятся перед ней с венками из роз на колени и молятся, что выглядит очень красиво, но написано: ступай в твою коморку. На улицах здесь часто встречаются монахи; они выглядят очень почтенными. Но представь себе, мама, -- вчера мимо меня проезжал по Театинерштрассе в карете какой-то из высших священников, может быть, это был сам архиепископ, довольно пожилой господин, -- одним словом этот господин бросил мне из окна своей кареты несколько взглядов в духе заправского гвардейского поручика! Ты знаешь, мама, я не особенно высоко ценю твоих друзей, миссионеров и пасторов, но слезливый Тришке ничто в сравнении с этим иерархом, церковным Suitier"...
   -- Фи! -- воскликнула огорченная жена консула.
   -- Настоящая Тони! -- сказал Томас.
   -- Как так, Том?
   -- Да, видишь-ли: ты не думаешь, что она дала маленький повод для этого... на пробу? Ведь, я знаю Тони! И во всяком случае эти "несколько взглядов" доставили ей массу веселых минут... В этом, вероятно, заключалась цель этого иерарха.
   Жена консула ничего не ответила на это и начала читать дальше.
   -- Третьего дня вечером у Нидерпаура собралось общество, и время прошло необыкновенно интересно, хотя я не всегда могла уследить за беседой и находила моментами их тон довольно двусмысленным. Тут был даже один певец из придворной оперы, который пел, и молодой художник, просивший позволения срисовать с меня портрет, но я отказала ему, так как находила это неудобным. Интереснее всего я беседовала с одним господином, по фамилии Перманедер, -- думала ли ты когда-нибудь, что есть люди, которые носят такую фамилию? -- торговец хмелем, симпатичный шутник солидного возраста и холостяк. Он вел меня к столу, и я провела с ним все время, так как он был единственным протестантом из присутствовавших здесь гостей; хотя он настоящий мюнхенский гражданин, но его семья происходит из Нюренберга. Он уверял меня, что он по имени хорошо знает нашу фирму, и ты можешь себе представить, Том, какую радость доставлял мне полный уважения тон, в каком он говорил о ней. При этом он точным образом расспрашивал меня, сколько нас братьев и сестер и тому подобное; спросил также об Эрике и даже о Грюнлихе. Он иногда приходит к Нидерпауру и вероятно поедет с нами к озеру Вюрм.
   Пока до-свидания, милая мама, я не могу больше писать. Если буду жива и здорова, как ты говоришь, то я останусь еще три или четыре недели здесь, а затем могу рассказать вам лично о Мюнхене, потому что в письме не знаю, с чего начать. Но я могу сказать уже теперь, -- мне здесь очень нравится, только следовало-бы выдрессировать какую-нибудь повариху по части приготовления соусов. Видишь, я старая женщина, жизнь которой уже прошла, и мне больше нечего ожидать на земле, но если Эрика, например, -- если она будет жива и здорова, -- выйдет замуж сюда, то я ничего не буду иметь против этого, -- это я должна сказать...
   Тут консул снова прервал еду и со смехом откинулся на спинку софы.
   -- Она неоценима, мама! Когда она хочет притвориться, она несравнима! Я обожаю ее, потому что она попросту не в состоянии лицемерить, не в состоянии -- даже на расстоянии тысячи миль...
   -- Да, Том, -- сказала жена консула, -- она добрая девочка, заслуживающая всяческого счастия.
   Затем она дочитала письмо до конца...

2.

   В конце апреля госпожа Грюнлих снова водворилась в родительском доме и хотя опять известная часть жизни осталась позади, хотя началась снова старая жизнь, хотя она снова должна была присутствовать на общей молитве и слушать на Иерусалимских вечерах чтение Леи Гергардт, все-таки она по-видимому была в веселом и радужном настроении.
   Тотчас, когда ее брат, консул, встретил ее на вокзале, -- она приехала через Бюхен, -- и поехал вместе с ней домой в город через Гольстентор, он не мог удержаться, чтобы не сказать ей комплимента, что она -- вместе с Клотильдой -- все-таки все еще самая красивая в семье, на что она ему ответила:
   -- О Боже, Том! Я ненавижу тебя! Насмехаться подобным образом над старой женщиной...
   И тем не менее тут была доля истины: мадам Грюнлих сохранилась самым лучшим образом: глядя на ее густые пепельного цвета волосы, взбитые на висках, зачесанные за маленькие ушки и схваченные наверху широкой черепаховой гребенкой; глядя на мягкое выражение, сохранившееся в ее глазах, на хорошенькую верхнюю губку, на тонкий овал и нежный цвет ее лица, -- ей можно было дать не тридцать, а двадцать три года. Она носила в высшей степени элегантные свисавшие вниз золотые серьги, которые в несколько иной форме были у ее бабушки. Свободно сидевший лиф из легкой темной шелковой материи с атласными отворотами и с гладкой кружевной отделкой на плечах придавал ее бюсту характер восхитительной мягкости...
   Как уже было сказано, она была в самом лучшем настроении и рассказывала в четверг, когда к обеду пришли консул Будденброок с женой, дамы с Брейтенштрассе, семья консула Крёгера, Клотильда и Сеземи Вейхбродт, в необыкновенно живом тоне о Мюнхене, о пиве, пышках, о художнике, выразившем желание срисовать с нее портрет, и о придворных экипажах, которые произвели на нее величайшее впечатление. Она мимоходом упомянула и господина Перманедера, а когда случалось, что Пфиффи Будденброок делала то или иное замечание относительно того, что такое путешествие, конечно, приятно, но что оно, по-видимому, не дало никаких практических результатов, то госпожа Грюнлих пропускала ее слова мимо ушей с неописуемым достоинством, откинув назад голову и стараясь все-таки упереть подбородок в грудь...
   Между прочим, у ней обнаружилась привычка, всякий раз как у входной двери раздавался звонок, спешить на площадку на лестнице, чтобы посмотреть, кто пришел... Чтобы могло это значить? Об этом знала только Ида Юнгман, воспитательница Тони и ее давнишний поверенный, которая время от времени говорила ей что-то в роде: -- Тоничка, моя деточка! Вот ты увидишь, он приедет! Не станет-же он изображать из себя дурака...
   Отдельные члены семьи были очень благодарны возвратившейся Антонине за внесенное ею в дом веселое настроение, -- оно настоятельно требовало поддержки, а именно: в виду того, что отношения между главою фирмы и его младшим братом не только не улучшились в течении этого времени, но приняли весьма печальную форму. Мать их, жена покойного консула Иоанна Будденброока, с горечью следившая за ухудшением их отношений, должна была приложить много стараний, чтобы кой-как сдерживать обоих... На ее увещевания посещать контору более регулярно Христиан отвечал рассеянным молчанием, а упреки брата выслушивал серьезно, беспокойно, с раздумием и несколько пристыженно, не возражая на них и в течении нескольких дней усердно занимался английской корреспонденцией. Но в старшем брате стало все больше развиваться по отношению к нему раздраженное презрение, не уменьшавшееся и от того, что Христиан принимал его проявления без возражений с бесцельно блуждающими глазами.
   Напряженная деятельность Томаса, состояние его нервов не позволяло ему выслушивать участливо или снисходительно подробные сообщения Христиана о меняющихся явлениях его болезни, и в разговоре с матерью или сестрой он раздраженно называл их "нелепыми результатами отвратительного самонаблюдения".
   Мучительная боль, неопределенная мучительная боль в ноге у Христиана с некоторого времени исчезла от применения внешних средств; но жалобы на препятствия при глотании опять стали частыми, и недавно к ним присоединилась временная одышка, астматическая дурнота, которую Христиан несколько недель считал за чахотку. Он старался с сморщенным носом описать семье во всех деталях сущность и проявление этой болезни. Прибегли к совету доктора Грабова. Он установил, что сердце и легкие работают достаточно сильно, но что появляющуюся по временам одышку надо отнести к известной инертности некоторых мускулов и прописал для облегчения дыхания, во-первых, пользование в таких случаях веером, во-вторых, зеленый порошок, который надо было зажечь и вдыхать исходивший от него дым. Христиан пользовался веером и в конторе, а на протест главы фирмы ответил, что в Вальпараисо из-за одной жары у каждого служащего конторы был веер, -- Жонни Тундершторм... милостивый Боже! -- Но однажды, он долгое время серьезно и неспокойно двигался во все стороны на своем стуле; когда он затем вытащил из кармана свой порошок и устроил в конторе такой сильный и неприятно пахнущий чад, что некоторые служащие начали страшно чихать, а господин Маркус даже побледнел... тогда разыгрался публичный èclat, скандал, страшно резкое объяснение, которое повело бы к немедленному разрыву, если бы мать их еще раз не затушевала всей этой истории, не апеллировала к их разуму и не дала ссоре благополучный поворот..
   Но не одно это вызывало вражду. Та жизнь, которую Христиан вел вне дома, а именно: большею частью в обществе присяжного поверенного доктора Гизеке, своего товарища по школе, вызывала тоже недовольство консула. Он не был брюзгой и пуританином. Он хорошо помнил грехи своей собственной молодости; он хорошо знал, что его родной город, торговый город с гаванью, в котором граждане, пользовавшиеся в делах полным уважением, фланировали в часы досуга с тростями в руках по тротуарам, совсем не может считаться питомником безупречной нравственности. Они вознаграждали себя здесь за дни, проведенные сидя на конторском стуле, крепкими винами и тяжелыми блюдами... Но эти возмещения были скрыты от посторонних взоров под толстым покрывалом почтенной солидности, и хотя первым законом консула Будденброока было "сохранить dehors (внешность)", он все-таки был проникнут мировоззрением своих сограждан. Присяжный поверенный Гизеке принадлежал к числу "ученых", хорошо приспособившихся к образу жизни "купцов" и заправских "свитских", что явствовало с первого взгляда на его внешность. Но, как и другие почтенные бонвиваны, он умел занять в этом случае верную позицию, избегать недовольства и сохранить за собой в отношении своих политических и профессиональных принципов безупречную и солидную репутацию. Только что была оглашена его помолвка с одной из барышень Гунеус. Таким образом он отвоевал себе путем женитьбы место в первых кругах общества и значительное приданое. Он занимался городскими делами, сильно подчеркивая свой интерес к ним и поговаривали, что он метит получить сначала место в городской думе, а затем занять кресло старого бюргермейстера доктора Евердика.
   Из Христиана же Будденброока, его друга, того самого, который когда-то направился решительными шагами к мадемуазель Мейер-де-ля Гранж, поднес ей букет цветов и сказал ей: -- О, мадемуазель! как вы хорошо играли! -- из Христиана вследствие его характера и его долгих годов скитания получился Suitier, "свитский" слишком наивного и беззаботного рода, и как в делах сердца, так и во всем остальном он был мало склонен избегать огласки и не портить свою репутацию. Например, весь город смеялся над его связью с одной статисткой летнего театра, и госпожа Штут, с Глокенгиссерштрассе, та самая, которая вращалась в первых кругах, рассказывала каждой даме, выражавшей желание слушать ее, что "Кришана" опять видели среди белого дня на улице с той, из "Тиволи".
   Но и это не ставилось ему в особенно большую вину... Все были слишком скептичные люди, чтобы серьезно проявлять по поводу этого свое нравственное возмущение. Христиан Будденброок и Петр Дёльман, которому его совершенно павшее дело давало полную свободу действовать тем же невинным способом, пользовались как забавники большой любовью, а в обществе мужчин они были незаменимы. Но на них нельзя было смотреть серьезно; в серьезных делах они не имели никакого значения. Было достаточно характерно, что все в городе, в клубе, на бирже, в гавани называли их не по фамилии, а просто по имени, -- "Кришан" и "Петр , -- а более зло настроенные, как члены семьи Гагенштрём, могли смеяться не над историями и шутками Кришана, а над ним самим.
   Он не думал об этом или же после момента странного беспокойного раздумья скоро по своему обыкновению опять позабывав обо всем. Но его брат, консул, знал это; он знал, что Христиан представлял из себя для противников их семьи слабое место, удобное для нападения, и... таких слабых мест было уже слишком много. Через Евердиков у них было большое количество родственников, но после смерти бюргермейстера Евердика это родство должно было потерять всякое значение. Крёгеры не играли больше никакой роли, жили замкнуто и переживали крайне неприятные истории с их сыном... Неудачная женитьба покойного дяди Готтольда осталась неприятной... Сестра консула была разведенной женой, хотя и нельзя было терять надежду на то, что она снова выйдет замуж, а его брат был, по мнению всех, смешным человеком, которому дельные люди позволяли с благосклонной или насмешливой улыбкой заполнять своими клоунскими выходками часы их досуга, который ко всему еще делал долги и в конце четверти года, когда у него не было больше денег, он совершенно открыто обращался к доктору Гизеке... прямой позор для
   Ненависть и презрение, с каким Томас относился к своему брату, и которые тот сносил задумчиво и индифферентно, выражались во всех тех тонких мелочах, какие возможны только между членами семьи, принужденными жить вместе. Когда, например, разговор переходил на историю Будденброоков, то случалось, что у Христиана являлось настроение, действительно мало подходившее к нему, говорить серьезно, любовно и с чувством почтения о родном городе и о своих предках. В таких случаях консул быстро прекращал разговор, ограничиваясь холодным замечанием. Он чувствовал такое презрение к брату, что не позволял ему любить того, что сам любил. Ему было бы приятнее, если бы Христиан говорил об этом на диалекте Марцеллюса Штенгеля. Томас прочел одну книгу, какое-то историческое произведение, которое произвело на него сильное впечатление; он расхвалил эту книгу. Христиан сам по себе не открыл бы ее, и хотя у него была не самостоятельная натура, он все-таки был восприимчив и легко поддавался всякому влиянию; услышав мнение брата об этой книге, он тоже прочел ее, нашел ее прямо великолепной, описал при этом с возможно большей точностью свое впечатление, и... с тех пор это произведение потеряло в глазах Томаса всякую цену: он говорил о нем холодно, равнодушно; он предоставил своему брату одному восхищаться этой книгой...

3.

   Консул Будденброок вернулся на Менгштрассе из "Гармонии", читальной залы для мужчин, где он провел час после второго завтрака. Он прошел сзади через свое владение, быстро дошел до стороны сада по мощенной дорожке, проходившей между обросшими травой стенами и соединявшей задний двор с передним, пересек помост и крикнул в кухню, дома ли его брат. "Скажите мне, когда она придет." Затем он прошел через контору, где люди при его появлении еще ниже склонились над счетами, в свое частное бюро, положил на место трость и шляпу, одел рабочий пиджак и направился к своему месту у окна против господина Маркуса. Между его бросавшимися в глаза светлыми бровями образовались две складки. Желтый мундштук выкуренной русской папиросы беспокойно переходил из одного угла рта в другой. Движения, с какими он брал перо и бумаги, были так порывисты и резки, что господин Маркус погладил двумя пальцами усы и бросил очень медленный испытующий взгляд на своего компаньона, а молодые люди, работавшие в конторе, взглянули друг на друга с приподнятыми бровями: глава фирмы был в гневе.
   Прошло полчаса, в течение которого слышалось только скрипение перьев и вдумчивое сопение господина Маркуса. Консул взглянул в окно поверх покрашенной зеленой краской колоды и увидел возвращавшегося по улице Христиана. Он курил. Он шел из клуба, где позавтракал и сыграл небольшую игру. Шляпа сидела на его голове несколько набок, и он шел, размахивая желтой, привезенной "с той стороны океана", тростью с набалдашником, в который был вделан вырезанный из черного дерева бюст монашки. Он был, по-видимому, в хорошем настроении и чувствовал себя вполне здоровым. Напевая про себя какое-то song, он вошел в контору, сказал--с добрым утром, господа! -- хотя было уже далеко за полдень, и направился к своему месту, чтобы "как говорится, немножко поработать." Но консул поднялся и, проходя мимо, сказал, не глядя на него:
   -- Ах... на два слова, мой милый.
   Христиан последовал за ним. Они быстро прошли через помост. Томас заложил руки за спину, и Христиан невольно сделал тоже, повернув к брату свой длинный, костлявый, изогнутый нос, резко выделявшийся между впалыми щеками над рыжеватыми усами, по-английски свисавшими поверх рта. Проходя по двору, Томас сказал ему:
   -- Пройдемся со мной немного по саду, мой друг.
   -- Хорошо, -- ответил Христиан, а затем последовало опять продолжительное молчание, пока они шли по саду, в котором пробивались первые почки, налево по внешней дорожке мимо фасада "Портала", построенного в стиле рококо. Наконец консул, быстро вдохнув струю воздуха, сказал громким голосом:
   -- У меня сейчас была крупная неприятность и именно из-за твоего поведения.
   -- Моего?..
   -- Да. Мне в "Гармонии" рассказали об одной фразе, сказанной тобою вчера вечером в клубе; она так неуместна, так бестактна, до такой степени превышает всякие понятия, что у меня нет слов... И отповедь не заставила себя ждать: тебя отделали самым постыдным образом. Есть у тебя желание вспомнить об этом?
   -- Ах... я теперь знаю, о чем ты говоришь. -- Кто же рассказал тебе об этом?
   -- Какое это имеет отношение к делу? -- Дёльман. Само собой разумеется, -- в таком духе, что лица, еще не имевшие представления об этом, могут тоже порадоваться...
   -- Да, Том, я должен сказать тебе... Мне было прямо стыдно за Гагенштрёма!
   -- Тебе было... за... Но это уж все-таки слишком!.. Слушай, -- воскликнул консул, протянув перед собой руки ладонями вверх и возбужденно потрясая ими, склонив на сторону голову. -- Ты говоришь в обществе, состоящем из купцов и ученых, так что тебя слышат все: собственно, если присмотреться, как следует, к купцу, то каждый из них мошенник... -- ты, сам купец, участник фирмы, которая изо всех сил стремится к абсолютной честности, к безупречной солидности...
   -- Милостивый Боже, Томас, ведь, я же пошутил!.. хотя... собственно... -- прибавил Христиан, морща нос и склоняя несколько вперед голову. В таком положении он сделал несколько шагов.
   -- Шутка! Шутка! -- воскликнул консул. -- Смею думать, что я умею понимать шутки. Ты, ведь, сам видел, как была понята твоя шутка. -- Что касается меня, то я ставлю свою профессию очень высоко, -- ответил тебе Герман Гагенштрём... И ты остался в дураках, ты бездельничающий человек, который ни в грош не ставит свою собственную профессию...
   -- Да, Том, прошу тебя, что ты скажешь на это? Уверяю тебя, -- все благодушное настроение полетело сразу к чертям. Все смеялись так, как будто считали мои слова правильными. И тут вдруг вылезает этот Гагенштрём и говорит с невероятной серьезностью: "Что касается меня..." Такой дурак! Мне стало прямо стыдно за него. Я еще вчера вечером, лежа в постели, долго думал над этим и у меня было при этом очень странное чувство... Я не знаю, знакомо ли оно тебе...
   -- Не болтай, прошу тебя, не болтай! -- перебил его консул. От раздражения он дрожал всем телом. -- Хорошо, я согласен... я согласен с тем, что его ответ, может быть, не соответствовал господствовавшему настроению, что он был безвкусен. Но всегда надо считаться с тем, при ком говоришь такие вещи... если уже есть такое желание сказать это... и доводить свою нелепость до того, что тебе дают такой щелчок! Гагенштрём воспользовался этим случаем, чтобы дать нам... да, не только тебе, но и нам щелчка, потому что ты знаешь, что значат слова "что касается меня". "Такие сведения вы почерпаете, конечно, в конторе вашего брата, господин Будденброок?" Вот что это значило! Ты -- осел!
   -- Ну... осел...--сказал Христиан и лицо его стало смущенным и беспокойным.
   -- В конце концов, ты принадлежишь не себе одному, -- продолжал консул, -- и как бы там пи было, мне безразлично, что ты выставляешь себя лично на смех..., впрочем, разве есть что-нибудь, в чем бы ты не был смешон! -- вскричал он. Он был бледен и на узких висках, на которых волосы уходили назад двумя углублениями, были ясно видны голубые жилки. Одна из его бровей была приподнята, и даже в вытянутых длинных концах его усов было что-то гневное, когда он бросал упрек брату, делая порывистые движения вбок в направлении ног Христиана, находившегося на усыпанной песком дорожке. -- Ты выставляешь себя на смех с твоими любовными историями, твоими арлекинскими выходками, твоими болезнями, средствами против них...
   -- О, Томас, -- сказал Христиан, покачал с серьезным видом головой и несколько неуклюже поднял указательный палец... -- Что касается этого, то ты не можешь понять, как следует. Видишь ли... Дело обстоит так... Надо, так сказать, держать свою совесть в порядке... Я не знаю, знакомо-ли тебе это... Грабов прописал мне мазь для шейных мускулов... хорошо! Когда я не пользуюсь ею, когда я забываю употреблять ее, то я представляюсь себе совершенно потерянным и беспомощным, становлюсь беспокойным, неуверенным, боязливым и беспорядочным и не могу глотать. Но когда я пользуюсь ею, я чувствую, что я исполнил свой долг и держу себя в порядке; в таком случае у меня добрая совесть, я спокоен и доволен, и глотание идет великолепно. Я думаю, знаешь ли, что это делает не мазь... но дело в том, что таким путем -- пойми меня верно -- одно представление только вытесняется другим представлением, противоположным ему... Я не знаю, знакомо-ли тебе это...
   -- Ах, да! Ах, да! -- воскликнул консул и на момент сжал свою голову обеими руками... -- Делай это, пожалуйста! Поступай, пожалуйста, так! Но не говори об этом! Оставь в покое посторонних людей с твоими отвратительными штуками! Ты твоей неприличной болтовней подымаешь самого себя па смех с утра до вечера! Но я говорю тебе, повторяю тебе, меня не интересует совсем, до какой степени ты выставляешь себя лично дураком; но я требую от тебя, слышишь ты? я требую от тебя, чтобы ты не смел компрометировать мою фирму, как это ты сделал вчера вечером!
   Христиан не отвечал. Он медленно проводил рукой по своим уже жиденьким рыжеватым волосам; лицо его сохраняло выражение серьезности и беспокойства, а глаза блуждали кругом бесцельно и рассеянно. Не было сомнения, что он еще продолжал заниматься последней мыслью, которую он высказал. Наступила пауза. Томас шел, испытывая молчаливое отчаяние.
   -- Все купцы мошенники, говоришь ты, -- начал он слова... -- Хорошо! Тебе надоела твоя работа? Ты раскаиваешься, что стал купцом? Ты тогда получил от отца позволение...
   -- Да, Том, -- сказал Христиан в раздумье, -- я в самом деле лучше пошел бы в университет! В университете, знаешь ли, там должно быть очень мило... Приходишь туда, если есть желание, вполне добровольно, садишься и слушаешь, как в театре...
   -- Как в театре!.. Ах, твое место в кафешантане в роли скомороха... Я не шучу! Мое вполне серьезное убеждение, что это твой тайный идеал! -- уверял консул, и Христиан ничуть не противоречил ему; он шел, задумчиво смотря перед собой.
   -- Ну тебя хватает нахальства сделать такое замечание, когда ты не имеешь никакого представления... ни малейшего представления о том, что значит работа; ты заполняешь свою жизнь тем, что создаешь себе с помощью театра, бездельничанья и дурачества ряд чувств, ощущений и состояний, чтобы потом заниматься ими, наблюдать и лелеять их, чтобы иметь возможность болтать о них самым бессовестным образом...
   -- Да, Том, -- сказал Христиан несколько огорченный и провел снова рукой по волосам. -- Это правда, ты выразился совершенно верно. В этом, видишь ли, и заключается разница между нами. Ты тоже охотно смотришь в театре какую-нибудь пьесу, и между нами говоря, у тебя тоже были свои грешки, и ты одно время тоже предпочитал читать романы и стихотворения и тому подобное... Но ты всегда так хорошо умел совместить все это с серьезной работой и серьезностью жизни... Мне, видишь ли, это не удается. Я, знаешь, поглощаюсь другими вещами, этим хламом, и для чего-нибудь порядочного у меня не остается ничего... не знаю, понимаешь ли ты меня?..
   -- Значит, ты это понимаешь! -- воскликнул Томас, останавливаясь и скрещивая руки на груди. -- Ты вполне соглашаешься со мной и тем не менее все остается по-старому! Что ты собака, что ли, Христиан?! Господи, Боже мой! Ведь надо же иметь немного гордости! Нельзя же вести дальше жизнь, которую ты даже не решаешься защищать! В этом заключается вся твоя натура! Тебе важно только понять, уразуметь дело и описать его... Нет, мое терпение лопнуло, Христиан! -- и консул быстро отступил шаг назад, сделав рукой резкое движение прямо вниз...--Оно лопнуло, говорю я тебе! Ты получаешь твое жалованье, но ты никогда не приходишь в контору... Но не это возмущает меня. Иди и прожигай твою жизнь, как ты это делал до сих пор! Но ты компрометируешь нас, нас всех, куда бы ты ни пошел и где бы ты ни был! Ты -- уродливость, нездоровое место на теле нашей семьи! Ты приносишь вред здесь, в этом городе, и если бы этот дом был мой собственный, то я удалил бы тебя, выгнал бы за двери, вон! -- вскричал он, диким широким движением указывая на сад, двор и большой помост... Он потерял всякое самообладание. Давно накипевшая злоба прорвалась...
   -- Это еще что пришло тебе в голову, Томас! -- сказал Христиан. На него нашел приступ возмущения, что выглядело довольно странно. Он стоял в позе, свойственной кривоногим, согнув несколько колени, приняв форму вопросительного знака и выставив вперед голову, живот и колени, а вокруг его круглых глубоко лежащих глаз, которые он расширил, насколько это было возможно, образовались, как у его отца, когда он гневался, красные круги, доходившие до скул. -- Как ты говоришь со мной?! -- воскликнул он. -- Что я тебе сделал! Я сам уйду, тебе не зачем выгонять меня! Фи! -- прибавил он с искренним упреком, сопровождая это слово коротким хватающим движением вперед, как будто он ловил муху.
   Но Томас, как это было ни странно, не только не ответил ему в еще более резкой форме, но молча опустил голову и направился снова по дорожке вокруг сада. Томасу, казалось, доставило даже известное удовлетворение, что ему удалось наконец рассердить брата... довести его до энергичного возражения, протеста.
   -- Ты можешь поверить мне, -- с казал он спокойно, заложив снова руки за спину, -- что мне этот разговор очень тяжел, Христиан, но он должен был произойти когда-нибудь. Такие сцены между членами семьи это -- нечто ужасное, но нам надо было высказаться... и мы можем теперь говорить вполне спокойно о деле, мой мальчик. Тебе, как я вижу, не нравится твое настоящее положение, не правда ли?
   -- Нет, Том. Ты это верно подметил. Видишь ли: вначале я был необыкновенно доволен... и мне, конечно, тут лучше, чем в чужом деле. Но чего мне не хватает, это, думаю я, самостоятельности... Я всегда завидовал тебе, глядя, как ты сидишь и работаешь, потому что для тебя это собственно не работа: ты работаешь не потому, что ты должен, а как хозяин и глава и даешь другим работать для себя, производишь подсчеты, правишь и чувствуешь себя свободным... Это нечто совсем иное...
   -- Хорошо, Христиан. Почему ты не сказал мне об этом раньше? Ведь тебе никто не может помешать стать самостоятельным или более самостоятельным, чем здесь. Ты знаешь, что отец оставил как мне, так и тебе по предварительному подсчету часть наследства в 50.000 марок серебром, и что я, само собой разумеется, каждую минуту готов выдать эту сумму, чтобы ты мог солидно и с разумом использовать ее. В Гамбурге или где-нибудь в других городах есть надежные, но ограниченные предприятия, которым нужен приток капитала; ты мог бы вступить в такое дело, как компаньон... Давай, обдумаем каждый про себя это дело и поговорим об этом при случае с матерью. У меня теперь есть работа и ты эти дни, пожалуйста, приведи в порядок английскую корреспонденцию...
   -- Что ты думаешь, например, о К. Ф. Бурмеестере и Ко в Гамбурге? -- спросил он еще, когда они проходили через помост... -- Ввоз и вывоз... Я знаю этого человека. Я убежден, что он примет это предложение...

* * *

   Это было в конце мая пятьдесят седьмого года. Уже вначале июня Христиан направился через Вюхен в Гамбург... тяжелая потеря для клуба, городского театра, "Тиволи" и всего более свободного общества города. Все "свитские", в том числе доктор Гизеке и Петр Дёльман, попрощались с ним на вокзале и передали ему цветы и даже сигары, причем они хохотали до упаду... несомненно, вспоминая все те истории, которые рассказывал им Христиан. В заключение доктор Гизеке прикрепил при всеобщих криках восторга к пальто Христиана большой котильонный орден из золотой бумаги. Этот орден был пожалован одним домом вблизи гавани, одной гостиницей, над дверью которой вечером висел красный фонарь; это было место непринужденных собраний, где время проходило всегда очень весело... и вот уезжавший Кришан Будденброок награждался этим знаком отличия за выдающиеся заслуги...

4.

   У парадной двери раздался звонок, и на площадке лестницы появилась по своему новому обыкновению госпожа Грюнлих, чтобы взглянуть через покрытые белым лаком перила на помост перед парадной дверью. Но едва открыли двери внизу, как она перегнулась еще больше, затем отскочила назад, потом одной рукой прижала ко рту носовой платок, а другой подобрала юбки и, несколько согнувшись, поспешила на верх... На лестнице во второй этаж она встретилась с мадемуазель Юнгман, которой замирающим голосом шепнула что-то, а Ида от радостного испуга ответила ей по-польски, что-то в роде:
   -- Мой Боже коханый!
   Жена консула Иоанна Будденброока сидела в это время в комнате ландшафтов и вязала двумя большими деревянными крючками шаль, покрывало или что-то другое в этом роде. Было 11 часов утра.
   Вдруг в зале с колоннами появилась служанка, постучала в стеклянную дверь и переваливаясь подала мадам Будденброок визитную карточку. Жена консула взяла ее, поправила очки, -- во время ручных работ она носила очки, -- и прочла стоявшую на ней фамилию. Затем она снова посмотрела на красное лицо служанки, прочла еще раз и снова взглянула на девушку. Наконец она сказала ласково, но твердо:
   -- В чем тут дело, милая? -- Что это значит?
   На карточке было напечатано; "Кс. Ноппе и Ко", но слово "Ноппе" и буква "и" были старательно зачерчены карандашом, так что оставалось только "Ко".
   -- Да, госпожа консульша, -- сказала девушка, -- там пришел господин, но он говорит не по-немецки и при том уж очень забавно...
   -- Попроси его сюда, -- сказала жена консула, решив наконец, что лицом, желавшим быть принятым, было Ко. Служанка ушла. Вскоре затем она снова открыла стеклянную дверь и впустила приземистую фигуру, которая на момент остановилась на тенистом фоне комнаты и издала какой-то протяжный звук, прозвучавший как:
   -- Честь имею...
   -- Здравствуйте! -- сказала жена консула.
   -- Пожалуйста, пройдите сюда ближе. -- При этом она слегка оперлась рукой на подушку софы и приподнялась немного, потому что она еще не знала, следовало ли подняться совсем...
   -- Я беру на себя смелость... -- ответил снова новоприбывший господин благодушно поющим и растянутым говором, вежливо поклонившись и сделав два шага вперед, после чего он опять остановился и оглянулся, как-бы отыскивая что-то: может быть, ища места, где бы сесть или куда поместить шляпу и трость, потому что он принес с собой в комнату и то, и другое, -- даже трость, с роговой ручкой, которая была согнута в виде клюва и была длиною, по крайней мере, с полтора фута.
   Это был мужчина лет сорока, с короткими ногами и руками, толстый. Он был одет в широко раскрытый пиджак из коричневого грубого сукна, светлую цветную жилетку, покрывавшую мягким закруглением его живот; на ней красовалась золотая цепочка с настоящим букетом, целым собранием брелоков, сделанных из рога, костей, серебра и кораллов; затем на нем были панталоны, неопределённого серо-зеленого цвета, слишком короткие и сшитые из необыкновенно негибкой материи, так что края их стояли кругами и лежали без складок на голенищах коротких и широких сапогов. Светло-русые жиденькие усы, спускавшиеся бахромой надо ртом, придавали его круглой как шар голове с приплюснутым носом и довольно редкими непричесанными волосами сходство с тюленем. "Муха", которую новоприбывший господин носил между подбородком и нижней губой, выглядела в противоположность усам несколько щетинисто. Щеки его были необыкновенно толсты, жирны, вздуты и как бы сдвинуты к глазам, которые они сжимали в две очень узкие, светло-синие щели и образовывали в углах их маленькие морщинки. Это придавало вздутому таким образом лицу приезжего господина смешанное выражение свирепости и простого трогательного добродушия. Вниз по маленькому подбородку пробегала крутая линия и терялась в узком белом галстухе... линия зобообразной шеи, которая не вынесла бы воротничков-отцеубийц. Нижняя часть лица и шея, задняя часть головы и затылок, щеки и нос--все было бесформенно и жирно и постепенно переходило друг в друга. Вследствие всех этих припухлостей кожа на лице была туго натянута, а в отдельных местах, как, например, у начала ушной мочки и с обеих сторон носа, виднелась готовая лопнуть краснота... В одной из коротких, белых и жирных рук гость держал трость, в другой -- зеленую тирольскую тапочку, украшенную волосами серны.
   Жена консула сняла очки и, все еще полустоя, опиралась на подушку софы.
   -- Чем могу служить? -- спросила она вежливо, но определенно.
   Тогда гость положил решительным движением шапочку и трость на крышку фисгармонии, затем потер удовлетворенный свои освободившиеся руки, взглянул прямодушно на жену консула своими светлыми заплывшими глазками и сказал:
   -- Я прошу сударыню извинить меня за карточку, -- у меня не было под руками другой. Моя фамилия Перманедер, Алуа Перманедер из Мюнхена. Может быть, вы, сударыня, уже слышали мою фамилию от вашей дочери?
   Все это он сказал громко и довольно грубым тоном на своем диалекте, полном совершенно неожиданных сокращений, но с доверчивым прищуриванием глазных щелок, которое говорило: "мы уж понимаем друг друга"...
   Теперь жена консула поднялась совсем и направилась к нему с склоненной на бок головой и протянутыми руками.
   -- Господин Перманедер? Это вы? Конечно, моя дочь рассказывала нам о вас. Я знаю, как много вы сделали для того, чтобы ее пребывание в Мюнхене было приятным и занимательным... И вы попали в наш город?
   -- Ага, вот посмотрите! -- сказал господин Перманедер, опустившись около жены консула в кресло, на которое она указала ему благородным жестом, и начал благодушно тереть обеими руками свои короткие и круглые ляжки...
   -- Что вы изволили сказать? -- спросила жена консула...
   -- Ага, что вы скажете! -- ответил господин Перманедер, перестав растирать свои колени.
   -- Мило! -- сказала жена консула, не понимая его слов, и с притворным удовлетворением откинулась на спинку софы, сложив руки на коленях. Но господин Перманедер заметил это, наклонился вперед, описал, -- один Бог знает, зачем -- рукой несколько кругов в воздухе и сказал с большим усилием:
   -- Да вот мадам, должно быть... удивляется!
   -- Да, да, мой милый господин Перманедер, это верно! -- с радостью ответила жена консула. Когда этот вопрос был исчерпан, наступила пауза. Чтобы заполнить ее, господин Перманедер сказал с тяжелым вздохом:
   -- Да, это крест!
   -- Гм... что вы сказали? -- спросила жена консула, отводя несколько в сторону свои светлые глаза...
   -- Крест, говорю я! -- повторил господин Перманедер необыкновенно громко и грубо.
   -- Мило, -- успокоительно сказала жена консула, и... эта тема была тоже исчерпана.
   -- Можно спросить вас, -- продолжала она, -- что привело вас сюда, господин Перманедер? -- Ведь, это порядочное путешествие из Мюнхена сюда...
   -- Одно дельце, -- сказал господин Перманедер, вертя в воздухе во все стороны рукой, -- маленькое дельце, сударыня, с пивоваренным заводом в Валькмюле.
   -- Ах, совершенно верно, вы торгуете хмелем, мой милый господин Перманедер! Ноппе и Ко, не правда ли? Будьте уверены, я иногда слышала от моего сына, консула, много хорошего о вашей фирме, -- вежливо сказала мадам Будденброок. Но господин Перманедер возразил:
   -- Все это так, но не об этом речь. Главное дело в том, что у меня было постоянное желание выразить вам лично, сударыня, мое почтение и снова увидеть госпожу Грюнлих! Этого достаточно, чтобы не побояться далекого путешествия!
   -- Благодарю вас, -- сердечно сказала жена консула, протянув ему еще раз руку, ладонь которой она обернула далеко. -- Но надо дать знать моей дочери, -- прибавила она, встала и направилась к расшитому шнурку от звонка, висевшему рядом с стеклянной дверью.
   -- Да, святое небо, вот будет радость для меня! -- воскликнул господин Перманедер и повернулся вместе со своим креслом к дверям.
   Жена консула приказала девушке:
   -- Попроси, милая, мадам Грюнлих сойти вниз.
   Затем она возвратилась на свое место на софе, после чего и господин Перманедер снова повернулся вместе со своим креслом.
   -- Вот будет радость у меня... -- повторил он рассеянно, осматривая обои, большой севрский чернильный прибор на письменном столе и мебель. Затем он сказал несколько раз: -- да, это крест!.. Это конечно крест!.. -- причем он опять стал тереть свои колени и тяжело вздыхал без всякого видимого повода. Все это заполнило приблизительно промежуток времени, протекший до появления госпожи Грюнлих.
   Она несомненно была занята немного своим туалетом: одела светлый лиф, привела в порядок прическу. Лицо ее было свежее и красивее, чем когда-либо. Кончик ее языка плутовато играл в углу рта...
   Едва она успела войти, как господин Перманедер вскочил и с невероятной живостью поспешил ей на встречу. Все в нем пришло в движение. Он схватил обе ее руки, потряс их и воскликнул:
   -- Да, вот она госпожа Грюнлих! Да, здравствуйте! Ну, как вы поживали это время? Чем вы занимались тут у вас на Севере? Милосердный Боже! Просто глупею от радости! Что, вспоминаете когда-нибудь город Мюнхен и нашу гору? Вот было времечко, не правда ли? Ах, сакрамент! И вот мы опять вместе! Ну, скажите теперь, кто мог-бы подумать...
   Тони с своей стороны приветствовала его тоже очень оживленно; она подставила поближе стул для себя и начала болтать с ним о том времени, которое она провела в Мюнхене... Разговор пошел теперь дальше без остановок, и жена консула принимала в нем участие, снисходительно и ободряюще кивая господину Перманедеру, переводила некоторые из оборотов его речи на литературный немецкий язык и каждый раз довольная, что поняла его слова, откидывалась на спинку софы.
   Господин Перманедер должен был и мадам Антонине объяснить основание своего появления в их городе, но он, по-видимому, так мало придавал значения "дельцу" с пивоварней, что получалось впечатление, что в здешнем городе ему собственно было совершенно нечего делать. Зато он с большим интересом расспрашивал о второй дочери, а также о сыновьях мадам Будденброок и очень сожалел об отсутствии Клары и Христиана, так как "у него все время было желание познакомиться" со всей семьей.
   О продолжительности своего пребывания в городе он говорил крайне неопределенно. Когда затем мадам Будденброок заметила:
   -- Я с минуты на минуту жду к завтраку моего сына, господин Перманедер. Может быть, вы доставите нам удовольствие съесть с нами бутерброд? то он принял это приглашение, прежде чем они успела произнести его, с такой готовностью, как будто ждал его.
   Пришел консул. Он никого не нашел в комнате для завтраков и спеша, несколько усталый и занятый своими мыслями явился сюда в рабочем пиджаке, чтобы поторопить с завтраком... Но едва он увидел чужую фигуру гостя с колоссальным количеством брелоков, одетого в пиджак из грубого сукна, а также тирольскую шапочку на фисгармонии, как поднял голову и стал внимательным; когда же ему назвали фамилию, которую он часто слышал из уст Тони, он бросил быстрый взгляд на свою сестру и приветствовал господина Перманедера с своей необыкновенно подкупающей любезностью... Он не садился. Все тотчас отправились вниз в средний этаж, где мадемуазель Юнгман накрыла стол и поставила на него кипящий самовар, -- настоящий самовар, подарок пастора Тибурциуса и его супруги.
   -- Ну, тут не разберешь, -- сказал господин Перманедер, усаживаясь и осматривая холодные блюда на столе... Время от времени, по крайней мере в большинстве случаев он пользовался в обращении вторым лицом.
   -- Нельзя сказать, чтобы это был настоящий продукт придворной пивоварни, господин Перманедер, но все- таки этот напиток можно пить как наш туземный, -- и консул налил ему пенящегося портера, который он обыкновенно пил в это время.
   -- Благодарю вас, сосед! -- сказал господин Перманедер, продолжая жевать, и совершенно не заметил взгляд ужаса, брошенный на него мадемуазель Юнгман. Но портер он пил с такой сдержанностью, что мадам Будденброок приказала принести бутылку красного вина, после чего гость стал заметно бодрее и принялся снова болтать с госпожой Грюнлих. Он сидел из-за живота довольно далеко от стола и свесил одну из своих коротких рук с тучной белой кистью со спинки стула вниз. Склонив свою круглую голову с тюленьей бородкой несколько на сторону, он выслушивал речи и ответы Тони с выражением хмурого благодушия, прищуривая свои глазные щели.
   Она красивыми движениями приготовила ему салакушку, так как он не мог справиться с ней сам и не скупилась на те или иные рассуждения о жизни...
   -- О Боже! Как печально, в самом деле, господин Перманедер, что все доброе и прекрасное в жизни проходит так быстро! -- сказала она по поводу своего пребывания в Мюнхене, положила на момент ножик и вилку и посмотрела серьезно вверх в потолок. Между прочим, она время от времени делала забавные и вместе с тем бесталанные попытки говорить на баварском диалекте...
   Во время завтрака раздался стук, и конторский ученик передал телеграмму. Консул прочел ее, медленно поглаживая длинные концы усов, и хотя видно было, что он напряженно думал над содержанием депеши, он самым благодушным тоном спросил:
   -- Как идут ваши дела, господин Перманедер?..
   -- Хорошо, -- сказал он вслед затем, обращаясь к ученику, и молодой человек удалился.
   -- Ах что уж, сосед! -- отвечал господин Перманедер и повернулся с беспомощностью человека, обладающего толстой и негибкой шеей, в сторону консула, свесив по-прежнему одну руку позади спинки стула. -- Об этом нечего и говорить, это прямо мучение! Вы посмотрите -- Мюнхен, -- он выговаривал название своего родного города всегда таким образом, что можно было с трудом отгадать, о чем он говорил; -- Мюнхен не деловой город... Там каждый стремится к покою и удобству... А депеши за едой мы никогда не читаем, этого у нас не бывает. Вы здесь на севере, черт подери, совсем другого покроя?.. Очень благодарен, я выпью еще стаканчик... Ах, это крест! Мой компаньон, Ноппе, все порывался в Нюрнберг, потому что там у нас биржа и дух предприимчивости... Но я не покину свой Мюнхен... Нет, этого не будет! Правда, этот крест!.. Вы только посмотрите, там у нас бестолковая конкуренция, бестолковая... а экспорт, так это просто смех... Скоро даже в России начнут сами садить хмель...
   Но вдруг он бросил на консула необыкновенно быстрый взгляд и сказал:
   -- Между прочим... я этим не хочу сказать ничего дурного, сосед! Это не дурное дельце! Мы, знаете, зарабатываем деньги от акционерного пивоваренного завода, где Нидерпаур состоит директором. Это было совсем маленькое общество, но мы дали им кредит и чистые деньги... но 4 процента под залоговую... чтобы они могли увеличить свои постройки... А теперь они делают дела, и мы выиграли в обороте и годовых доходах,--надо сказать правду!--закончил господин Перманедер, поблагодарив отказался от сигары и папиросы и, спросив предварительно разрешения, вытащил из кармана трубку с длинной головой из рога и погрузившись в дым завязал с консулом деловой разговор, который перешел затем на политическую тему: стали говорить об отношении Баварии к Пруссии, о короле Максе и императоре Наполеоне... разговор, который господин Перманедер уснащал время от времени совершенно непонятными оборотами речи, а наступавшие паузы он заполнял без всякой видимой связи тяжелыми вздохами и возгласами в роде; "вот какое дело!" Или "вот какая история!.."
   Мадемуазель Юнгман от удивления забывала жевать даже тогда, когда у ней во рту была пища; не произнося ни слова, она молча смотрела на гостя своими блестящими карими глазами, при чем по своему обыкновению держала на столе ножик и вилку в перпендикулярном положении и чуть заметно двигала ими в обе стороны. Таких возгласов этот дом еще не слышал, такой дым, как от трубки гостя, ещё никогда не наполнял его, ему до сих пор было чуждо такое благодушно бесцеремонное поведение... Озабоченно справившись о тех нападениях, которым подвергалась небольшая евангелическая община в Мюнхене среди подавляющего папистского большинства, мадам Будденброок сидела безучастно, сохранив на лице любезную улыбку, а Тони за время еды, казалось, сделалась несколько задумчивой и беспокойной. Консул же получал, по-видимому, огромное наслаждение, попросил даже мать приказать подать вторую бутылку красного вина и настойчиво приглашал господина Перманедера посетить его на Брейтенштрассе, говоря, что его жена будет необыкновенно обрадована...
   Спустя целых три часа после своего появления в доме на Менгштрассе, торговец хмелем начал наконец собираться в путь, выколотил трубку, опорожнил свой стакан, объявил что-то такое "крестом" и поднялся.
   -- Честь имею, сударыня... Благослови вас Господь, госпожа Грюнлих... Прощайте, господин Будденброок!.. -- Услышав такое обращение к консулу, Ида Юнгман даже содрогнулась и переменилась в лице...-- Добрый день, барышня... -- Уходя он сказал еще раз: -- добрый день!..
   Мадам Будденброок и ее сын обменялись взглядами... Господин Перманедер высказал намерение отправиться назад в скромную гостиницу, находившуюся у Трафе, где он остановился...
   -- Мюнхенская подруга моей дочери и ее супруг, -- сказала старая дама, подойдя еще раз к господину Перманедеру, -- далеко, и у нас вероятно не так скоро будет случай отблагодарить их за гостеприимство. Но если вы, милый господин Перманедер, пожелали бы поселиться у нас на время вашего пребывания в нашем городе... мы были бы сердечно рады...
   Она протянула ему руку, и вот смотрите: господин Перманедер ударил, не раздумывая, с полной готовностью по протянутой руке; он принял это приглашение как и приглашение к завтраку быстро и без дальнейших разговоров; поцеловал обеим дамам руку, что выглядело при его наружности довольно странно; принес из комнаты ландшафтов свою шапочку и палку; обещал еще раз тотчас перевезти свой саквояж сюда и в четыре часа после окончания своих дел быть на месте; затем он отправился вместе с консулом, который спустился с лестницы проводить его. Но у выхода господин Перманедер повернулся еще раз и сказал, тихонько покачивая от восторга головой:
   -- Не поймите меня худо, сосед, но ваша сестра премилейший парнюга! Бог вам на помощь!.. -- И все еще покачивая головой, он удалился.
   Консул почувствовал настоятельное желание отправиться еще раз на верх и посмотреть, что делают дамы. Ида Юнгман уже бегала с постельным бельем, чтобы приготовить одну из комнат у коридора.
   Мадам Будденброок все еще сидела за столом, глаза ее были направлены на одно местечко потолка, и она слегка барабанила своими белыми пальцами по скатерти. Тони сидела у окна, скрестила на груди руки и смотрела не направо и не налево, а прямо перед собой с полной достоинства и даже строгой миной. Царило молчание.
   -- Ну-с? -- спросил Томас, останавливаясь в дверях и вынимая из портсигара с тройкой папиросу... Его плечи от смеха подымались и опускались.
   -- Приятный человек, -- невинно сказала мадам Будденброок.
   -- Я держусь вполне того-же мнения! -- Затем консул сделал быстрый и очень галантный шутливый поворот в сторону Тони, как бы спрашивая у ней с величайшим почтением о ее мнении. Она молчала. Она строго глядела прямо перед собой.
   -- Но мне кажется, Том, ему следовало бы оставить свои восклицания, -- продолжала мадам Будденброок несколько опечаленно. -- Насколько я его поняла, он говорил о сакраменте и кресте в такой форме...
   -- О, это ничего не значит, мама, он в этом случае не думает ничего дурного...
   -- И затем у него довольно много nonchalance в манерах, Том, не правда-ли?
   -- Ах Боже мой, это уж по южно-немецки! -- сказал консул, медленно выпустил дым, улыбнулся матери и украдкой взглянул на Тони. Мадам Будденброок не заметила этого взгляда.
   -- Не правда ли, Том, ты придешь с Гердой сегодня к обеду? Доставьте мне удовольствие.
   -- Охотно, мама, с величайшим удовольствием. Сказать по совести, я жду для себя много удовольствия от этого гостя. А ты тоже? Ведь, это уж нечто совсем иное, чем твои священники...
   -- Всяк на свой лад, Том.
   -- Согласен! Я иду... А propos [между прочим -- лат.], -- сказал он, держась за ручку двери, -- ты, Тони, решительно произвела на него большое впечатление. Да, это не подлежит никакому сомнению! Знаешь, как он только что назвал тебя там внизу? "Премилейший парнюга" -- это были его слова...
   Но тут госпожа Грюнлих обернулась и сказала громким голосом:
   -- Хорошо, Том; ты рассказываешь мне об этом... он конечно не просил тебя умолчать об этом, но тем не менее я не знаю, хорошо ли ты делаешь, передавая мне его слова. Но одно я знаю, и я хотела бы это высказать: что в этой жизни дело идет не о том, как что-нибудь говорят и выражают, а важно то, как действительно в душе чувствуют и ощущают, и если ты смеешься над способом выражения господина Перманедера... если ты находишь его смешным...
   -- Кого?! Но, Тони, я совсем не думаю этого! Отчего ты так разгорячилась?..
   -- Assez! -- сказала мадам Будденброок и бросила на сына серьезный и просящий взгляд, который говорил: пощади ее!
   -- Ну, Тони, не сердись! -- сказал он. -- Я не хотел обидеть тебя. Так, а теперь я иду и распоряжусь, чтобы кто-нибудь из рабочих принес сюда его саквояж... До свидания!

5.

   Господин Перманедер переселился на Менгштрассе, на следующий день он обедал у Томаса Будденброока и его супруги, а на третий день, в четверг, познакомился с Юстусом Крёгером и его женой, дамами Будденброок с Брейтенштрассе, которые нашли его страшно комичным; познакомился с Сеземи Вейхбродт, которая отнеслась к нему очень строго, с бедной Клотильдой и маленькой Эрикой, которой он подарил пакет "гуцельн", т.е. конфект...
   Он был в неистощимо благодушном настроении, несмотря на мрачные тяжелые вздохи, которые ничего не обозначали и исходили из полноты чувства; он курил трубку, говорил своим курьезным языком и с невозмутимым выдержанным спокойствием продолжал после еды сидеть на своем месте в самой удобной позе, курил, пил и болтал, и хотя внес в тихую жизнь старого дома совершенно новый и чуждый тон, хотя все его существо как бы противоречило стилю дома, тем не менее он не нарушил ни одну из установившихся привычек. Он ежедневно присутствовал при утренней и вечерней молитве, попросил разрешения побывать один раз в воскресной школе мадам Будденброок и на момент явился даже в залу на "Иерусалимский вечер", чтобы представиться дамам; правда, когда Леа Гергардт начала читать вслух, он смущенно удалился.
   Его фигура стала быстро известна в городе, и в больших домах с любопытством говорили о будденброокском госте из Баварии; но у него не было связей ни в семьях, ни на бирже, а так как время года было довольно позднее, когда большая часть зажиточных горожан готовилась уехать к морю, то консул отказался от мысли ввести господина Перманедера в общество. Он сам посвящал гостю очень много внимания и заботы. Несмотря на массу лежавших на нем коммерческих и городских обязанностей он находил время водить его по городу, показать ему все средневековые достопримечательности, церкви, городские ворота, колодцы, рынок, ратушу, "корабельное общество", всяческим образом занимал его и познакомил также на бирже с своими ближайшими друзьями... Когда мадам Будденброок, его мать, воспользовалась случаем, чтобы поблагодарить его за его необыкновенную любезность, он сказал сухо:
   -- Ну да, мама, чего только не сделаешь...
   Мать его ничего не ответила на это, она даже не улыбнулась, не двинула бровью, а только молча отвела глаза в сторону и задала вопрос о чем-то совершенно ином...
   Она относилась к господину Перманедеру ровно, сердечно и любезно, чего нельзя было сказать об ее дочери. Торговец хмелем присутствовал уже на двух "детских днях", потому что, хотя он уже на третий или четвертый день сообщил при случае, что его дело с здешним пивоваренным заводом закончено, тем не менее с тех пор прошло еще добрых полторы недели, и в каждый из этих вечеров по четвергам, когда господин Перманедер принимался говорить и действовать, госпожа Грюнлих несколько раз бросала быстрые и испуганные взгляды на родных, на дядю Юстуса, кузин Будденброок или Томаса, краснела и долго сидела неподвижно и молча или уходила из комнаты...
   От дыхания ясной июньской ночи зеленые шторы в спальной комнате мадам Грюнлих во втором этаже слегка колыхались, так как оба окна были раскрыты. На ночном столике около высокой кровати горело в стакане несколько маленьких фитилей, плававших в масле, которое в свою очередь держалось на воде, наполнявшей стакан до половины; большая комната с прямыми креслами, подушки которых были защищены серым полотном, была освещена тихим ровным и слабым светом фитилей. Мадам Грюнлих лежала в кровати. ее красивая голова мягко погрузилась в обшитые кружевными прошивками подушки, а руки лежали сложенными поверх стеганного одеяла. Но глаза ее, слишком задумчивые для того, чтобы закрыться, медленно следили за движениями большого насекомого с длинным туловищем, которое упорно кружилось вокруг стакана, сопровождая это миллионом беззвучных взмахов крыльев... Около кровати на стене между двумя старыми эстампами, вицами города средних веков, была вделана в рамку следующая поговорка: "Поручи твои пути Господу..." Но может ли это служить утешением, когда лежишь в полночь с открытыми глазами и стараешься принять определенное решение, совершенно одна, решить вопросы жизни без чьего либо совета, своим собственным "да" или "нет" и не только это.
   Было очень тихо. Только тикали стенные часы, да изредка раздавалось сопение мадемуазель Юнгман в соседней комнате, отделенной от спальни Тони только портьерой. Там было еще светло. Верная пруссачка сидела прямо перед выдвижным столом и при висячей лампе штопала чулки для маленькой Эрики, мирное дыхание которой можно было слышать; у питомиц Сеземи Вейхбродт были теперь каникулы, а потому девочка жила на Менгштрассе.
   Мадам Грюнлих со вздохом приподнялась немного и подперла рукою голову.
   -- Ида! -- спросила она сдержанным голосом, -- ты все еще сидишь там и штопаешь?
   -- Да, да, Тоничка, моя деточка, -- тихо отозвалась Ида...-- Спи лучше, завтра ты должна рано встать, не выспишься.
   -- Ну хорошо, Ида... ты разбудишь меня, значит, завтра в шесть?
   -- В половине седьмого тоже достаточно рано, моя деточка. Экипаж заказан к восьми. Спи дольше, чтобы быть свежей и красивой...
   -- Ах, я совсем не спала еще!
   -- Ай, ай, Тоничка, это не хорошо; ведь ты не захочешь быть утомленной в Швартау? Выпей семь глотков воды, ляг на правую сторону и считай до тысячи...
   -- Ах, Ида, подойди же ко мне пожалуйста! Я не могу спать, говорю я тебе. Я должна так много передумать, что у меня болит голова... посмотри, мне кажется, -- у меня лихорадка и потом опять этот желудок; или это бледная немочь, у меня на висках распухли и пульсируют сосуды, так что даже больно, до того они полны; но это не исключает возможности, что в голове все-таки мало крови...
   Стул был пододвинут, и костлявая бодрая фигура Иды Юнгман в скромном немодном коричневом платье показалась между портьерами.
   -- Ай, ай, Тоничка, лихорадка? Дай мне пощупать, моя детка... Давай сделаем компрессик...
   И своей несколько мужской, большой и твердой поступью она подошла к комоду, достала носовой платок, опустила его в таз с водой, приблизилась снова к кровати и заботливо положила его на лоб Тони, проведя еще несколько раз по платку обеими руками.
   -- Благодарю, Ида, это действует хорошо... Ах, посиди немножко со мной, хорошая, старая Ида, вот здесь на кровати. Посмотри, я все время должна думать об утре... Что мне делать? У меня голова идет кругом.
   Ида подсела к ней, взяла в руки иголку и натянутый на штопальный шар чулок, наклонила свою седую гладко причесанную голову и, следя глазами за работой, сказала:
   -- Ты думаешь, что он завтра спросит?
   -- Наверное, Ида! В этом не может быть сомнения. Он не пропустит этого случая. Как было с Кларой? Тоже во время такой прогулки... Я могла бы видишь ли, избегнуть этого. Я могла бы держаться около другого и не подпускать его к себе... Но тогда дело будет уже кончено! Он сказал, что уезжает после завтра и ему действительно невозможно дольше оставаться, если завтра ничего не решится... Завтра это должно решиться... Но что же я должна сказать, Ида, если он спросит?! Ты никогда не была замужем и поэтому ты, собственно, не знаешь жизни, но ты честная женщина, и у тебя есть разум, и тебе уже сорок два года. Не можешь-ли ты посоветовать мне? Мне так необходимо это...
   Ида Юнгман опустила чулок на колени.
   -- Да, да, Тоничка, я уже тоже много думала над этим. Но я нахожу, что теперь уже нечего больше советовать, моя детка. Он уже не может больше уехать, не переговорив с тобой и твоей мамой, а в том случае, если ты не захочешь... да, но тогда ты должна была бы отправить его раньше.
   -- Твоя правда, Ида; но я не могла этого сделать, потому что это должно случиться в конце концов! Но теперь я все думаю, что могу еще отступить, что еще не поздно! И вот я лежу и мучаю себя.
   -- Нравится он тебе, Тоничка? Скажи откровенно!
   -- Да, Ида. Я солгала бы, если бы отрицала это. Он некрасив, но дело не в этом в нашей жизни, он действительно добрый человек и не способен на злые поступки, ты можешь поверить мне. Когда я подумаю о Грюнлихе... О, Боже, он всегда говорил, что он предприимчив и находчив и коварным образом прикрывал свои мошеннические замыслы... Перманедер, видишь ли, не таков. Он, сказала бы я, слишком покладист для этого и слишком добродушно относится к жизни, что между прочим можно поставить ему, с другой стороны, в упрек, потому что миллионером он уже, наверное, не сделается и склонен, думается мне, несколько к тому, чтобы немного распускаться и предоставлять дело случаю, как говорят там на юге... Но там на юге они все такие, и это и есть то, что я хотела сказать, Ида; в этом-то и дело. Когда он находился в Мюнхене между равными себе, между людьми, которые так же говорили и были такими же, как он, тогда я почти любила его, настолько милым, верным и симпатичным я находила его. И я сейчас же заметила, что это было обоюдно, чему может быть помогло то, что он считает меня богатой женщиной, богаче, боюсь я, чем я есть на самом деле, потому что мать не может теперь дать много, ты знаешь это... Но я убеждена, что это ничего не значит для него. Так много денег это вовсе не в его духе. Довольно... Что я хотела сказать, Ида?
   -- В Мюнхене, Тоничка; а здесь?
   -- Но здесь, Ида! Ты уже понимаешь, что я хочу сказать. Здесь, где он вырван из своей собственной обстановки, где все другие, более строги, честолюбивы и более достойны, так сказать... Здесь мне часто приходится стыдиться за него, да, я признаюсь тебе откровенно, Ида, я честная женщина, я стыжусь за него, хотя это может быть и дурно с моей стороны. Видишь ли... неоднократно в разговоре он говорил .,мне" вместо "меня". Так говорят на юге, Ида, это случается там и с образованными людьми, когда они в хорошем настроении и это никому не причиняет боли и ничего не стоит, и проходит так, что никто не замечает этого. Но здесь мама смотрит на него со стороны, Том высоко подымает бровь, дядя Юстус делает удивленное движение и почти смеется, прыская, как это всегда делают Крёгеры, а Пфиффи Будденброок бросает взгляд на свою мать, на Фридерику или на Генриетту, и тогда мне становится так совестно, что я хотела бы лучше всего убежать из комнаты, и тогда я не могу себе представить, что могу выйти за него замуж...
   -- Ах, будет тебе, Тоничка! Ты же будешь жить с ним в Мюнхене.
   -- Это правда, Ида. Но вот настанет помолвка и ее будут праздновать; ну скажи, пожалуйста, что же будет, если я перед семьей или перед Кистенмакерами, Меллендорфами и другими должна буду стыдиться, что он так не аристократичен... ах, Грюнлих был аристократичнее, хотя за это внутренне он был черен, как говорил всегда в свое время господин Штенгель... Ида, голова моя идет кругом. Помочи мне, пожалуйста, платок.
   -- Но в заключении это все-таки должно случиться, -- сказала она снова, вздыхая и взяв холодный компресс, -- потому что главное состоит в том, чтобы я снова попала под венец и не жила здесь больше разведенной женой... Ах, Ида, я так много передумала за это время о прошлом, о том времени, когда явился в первый раз Грюнлих и о сценах, которые он делал мне, Ида! -- И затем Трафемюнде, Шварцкопф... -- медленно сказала она и ее глаза на некоторое время мечтательно остановились на заштопанном месте чулка Эрики... -- потом помолвка и Эймсбюттель и наш дом, это было аристократично, Ида; когда я вспоминаю о своих капотах... с Перманедером таких у меня уже не будет; жизнь делает человека все скромнее; знаешь, сначала доктор Кляуссен, ребенок, потом банкир Кессельмейр... а потом конец. -- Это было ужасно, ты не можешь себе представить, и когда уже сделаешь такой скверный опыт в жизни... Но Перманедер не пойдет на грязные вещи; в этом отношении я доверяю ему вполне, и мы можем спокойно положиться на него в делах, так как я думаю, что он в самом деле хорошо зарабатывает с Ноппе от Нидерпаурской пивоварни. И если я стану его женой, Ида, ты увидишь, я уж сумею позаботиться о том, чтобы он стал честолюбивее и постарался пойти вперед и сделать честь всем нам; ведь он в конце концов берет же на себя обязательство, если женится на Будденброок!
   Она положила руки под голову и смотрела в потолок.
   -- Да, прошло уже целых десять лет, как я избрала Грюнлиха... Десять лет! И вот теперь я опять в том же положении и должна опять сказать свое "да" на всю жизнь. Знаешь, Ида, жизнь все-таки ужасно серьезна!.. Разница только в том, что тогда из этого было сделано нечто важное, и все толкали меня на это и мучили, а теперь все относятся к этому безмолвно и считают само собой разумеющимся, что я скажу "да". Ты должна знать, Ида, что эта помолвка с Алуа -- я говорю уже Алуа, потому что это все равно должно совершиться, -- не представляет из себя ничего торжественного и радостного, и дело идет здесь вовсе не о моем счастье, а вступая в этот второй брак я со всем спокойствием и сознанием думаю таким образом поправить мой первый брак, исполнить обязанность по отношению к нашему имени. Так думает мать, так думает и Том.
   -- Ах, Тони, если ты не захочешь его, и если он не сделает тебя счастливой...
   -- Ида, я знаю жизнь, я уже не гусыня больше и у меня есть глаза для этого. Мать... возможно, что она не стала бы особенно настаивать, ведь, она обходит сомнительные вопросы и говорит "Assez". Но Том хочет этого. Научи ты меня понимать Тома! Знаешь, как думает Том? Он думает: всякий, кто только не абсолютно недостоин. Ведь, в этот раз дело не идет о блестящей партии, а только о том, чтобы прежняя ошибка была поправлена вторым браком. Так думает он. И как только Перманедер приехал, Том ни говоря ни слова собрал сведения о его делах, и будь уверена, дело это он считал решенным, когда сведения оказались довольно благоприятными и достоверными. Том -- это политик, который знает, чего он хочет. Кто прогнал Христиана?.. Хотя это резкое слово, Ида, но дело было так. И почему? Потому что он компрометировал семью и фирму, и в его глазах я делаю то же, Ида, не словами и делом, а только моим положением разведенной жены. Он хочет, чтобы это прекратилось, и он прав и, ей-Богу, я люблю его из-за этого не меньше и надеюсь также, что это отношение взаимно. В конце концов, все эти годы я мечтала о том, чтобы снова вступить в жизнь, потому что мне скучно у матери, накажи меня за это Бог, если это грех, но мне еще только тридцать лет, и я чувствую себя молодой. Все распределено в жизни различно, Ида; у тебя в тридцать лет были уже седые волосы, это уже свойство вашей семьи, и твой дядя Прааль, умерший от икоты...
   Она приводила еще много рассуждений в эту ночь и иногда говорила: "в конце концов это должно быть все-таки так", и проспала затем тихо и глубоко целых пять часов.

6.

   Над городом стоял туман. Лонгвет, владелец извозчичьей биржи с Иоганнисштрассе, самолично подавший открытый со всех сторон, кроме верха, большой экипаж на Менгштрассе, сказал: "Пройдет час и покажется солнце" и на это молено было положиться.
   Мадам Будденброок, Антонина, господин Перманедер, Эрика и Ида Юнгман позавтракали вместе и один за другим, готовые к отъезду, выходили в большие сени, чтобы дождаться там Герду и Тома. Мадам Грюнлих в кремовом платье с атласным галстухом, несмотря на плохо проведенную ночь, выглядела прелестно; нерешительность и вопросы по-видимому оставили ее в покое, и выражение ее лица во время разговора с гостем, когда она, между прочим, медленно застегивала пуговицы на своих легких перчатках, было спокойно, уверенно и почти торжественно... Она снова нашла в себе то настроение, которое ей было хорошо знакомо из прежних времен. Чувство собственной важности, значительности решения, которое было предоставлено ей, сознание, что снова наступил день, который заставляет ее выступить с серьезным решением в истории их семьи, наполняло все ее существо и заставляло сердце биться сильнее. В эту ночь она видела во сне то место в фамильной тетради, куда она думала занести факт вторичной помолвки... этот факт, который должен был уничтожить черное пятно в этой тетради, лишить его значения. И теперь она с напряжением и радостью ждала момента, когда появится Том, и когда она поздоровается с ним серьезным кивком головы.
   Консул с его супругой несколько запоздал, так как молодая жена консула Будденброока не привыкла так быстро оканчивать свой туалет. Он выглядел бодро и хорошо в своем светло-коричневом клетчатом костюме, отвороты которого позволяли видеть края его летнего жилета; его глаза улыбались, когда он заметил ни с чем несравненную полную достоинства мину Тони. Но Герда, загадочная красота которой представляла странную противоположность к здоровой красоте своей золовки, не проявила ничем праздничного настроения. Темно-лиловый цвет ее платья очень оригинально гармонировал с ее темно-рыжими тяжелыми волосами и еще больше оттенял белый цвет ее лица, казавшийся совсем матовым. Еще глубже, чем всегда, в углах ее близко лежащих друг к другу карих глаз виднелась синева... Холодно подставила она своей свекрови лоб для поцелуя и с достаточно ироническим выражением протянула руку Перманедеру, а когда мадам Грюнлих взглянула на нее, всплеснула руками и воскликнула: -- Герда, о Боже, как ты хороша сегодня! --она ответила на это только отклоняющей улыбкой.
   У нее было глубокое отвращение к подобного рода предприятиям, -- вообще летом, а в особенности по воскресениям. У нее дома окна были большею частью завешаны, и она любила лежать в полумраке, выходила из дому вообще очень мало, боялась солнца, пыли, празднично одетых мещан, запаха кофе, пива, табаку... и ненавидела больше всего на свете возбуждение, dèrangement.
   -- Мой милый друг, -- сказала она при случае Томасу, когда было решено совершить поездку в Швартау и "Ризебуш", чтобы познакомить мюнхенского гостя с окрестностями старого города, -- ты знаешь, какою меня создал Бог, я люблю покой и будни. Я не создана для развлечений и перемен. Вы освободите меня от этой поездки, не правда ли?..
   Она бы не вышла за него замуж, если бы не была уверена, что сможет в таких случаях поступать по своему желанию.
   -- Боже мой, ты конечно права, Герда! Что в таких случаях получаешь удовольствие, -- это только одно воображение... Но делаешь это потому, что не хочешь перед другими и перед собой казаться странным. Такое тщеславие есть у каждого, а у тебя -- нет?.. В противном случае это носит характер уединенности и несчастия, и уменьшает уважение других. А потом еще одно, милая Герда... Все мы имеем причины немного поухаживать за Перманедером. Я не сомневаюсь, что ты понимаешь положение дел. Здесь нечто устраивается и было бы жаль, очень жаль, если бы это не было приведено в исполнение...
   -- Я не вижу, милый друг, насколько мое присутствие... но все равно. Так как ты хочешь этого, пусть будет так и мы примем участие в этом удовольствии.
   -- Я искренно благодарен тебе за это.
   Вышли на улицу. Действительно, солнце уже теперь начинало проглядывать сквозь туман; празднично звонили колокола в церкви св. Марии и щебетание птичек наполняло воздух. Кучер снял шляпу с патриархальным добродушием, которое иногда приводило Томаса в смущение, старая мадам Будденброок кивнула в ответ и сердечно сказала: "доброе утро, милый человек! Итак, теперь все сели, милые! Собственно теперь время ранней обедни, но сегодня мы восхвалим Господа в наших сердцах на лоне природы, не правда ли, господин Перманедер?"
   -- Ваша правда, мадам Будденброок.
   Все, один за другим входили по двум железным ступенькам, через узкую заднюю дверку в экипаж, вмещавший в себя десять человек, и удобно усаживались на подушках, которые -- без сомнения ради господина Перманедера -- были покрыты синим с белыми полосками сукном. Затем дверка захлопнулась, и щелкнув языком, Лонгвет принялся издавать разнообразные звуки вроде "го-гю", его мускулистые бурые лошади тронулись и экипаж поехал по Менгштрассе, вдоль Трафе, мимо Гольстентор, и затем повернул направо на проселочную дорогу в Швартау...
   Поля, луга, группы деревьев, дворы... В высоколежащем, редком, голубоватом тумане слышались доносившиеся издалека голоса жаворонков. Томас курил папиросы и внимательно осматривался вокруг, когда они проезжали мимо засеянных полей, показывая Перманедеру, как он растет. Торговец хмелем был прямо-таки в юношеском настроении: он надел свою зеленую шляпу с волосами серны на бок, балансировал тростью с невероятной роговой ручкой на своей белой широкой ладони и даже на нижней губе, хотя этот фокус почти все время не удавался ему; но, видя, как маленькая Эрика громко выражала свое одобрение, он повторил его несколько раз, приговаривая:
   -- Нет, погоди, вот так она будет стоять, хотя, может быть, и грохнется малость, и мы переполошимся. Ах, черт возьми! ведь вот поди ж ты, не правда ли, мадам Грюнлих?
   Затем он с большим темпераментом начал рассказывать о путешествиях по горам с мешком за плечами и с горными палками в руках, за что мадам Будденброок многократно награждала его восклицаниями восторга, и по какой-то ассоциации в живых выражениях сожалел об отсутствии Христиана, который, как говорили, был таким весельчаком.
   -- Как когда, -- сказал консул, -- но в таких случаях он незаменим, это правда. Мы будем есть раков, господин Перманедер! -- воскликнул он весело. -- Раков и балтийских крабов. Вы уже пробовали их несколько раз у моей матери, но у моего приятеля Дикмана, владельца ресторана "Ризебуш", только самые лучшие сорта их. А пряничные орехи, знаменитые пряничные орехи в этой местности! Или их слава не дошла еще до Изара? Нет, ну так вы увидите сами...
   Мадам Грюнлих два или три раза остановила экипаж, чтобы нарвать маку и васильков, которые росли по бокам шоссе, и всякий раз господин Перманедер проявлял прямо-таки дикую готовность помогать ей при этом, но так как он несколько боялся выходить из экипажа и входить в него, то оставался все-таки сидеть на своем месте.
   Эрика восхищалась каждой взлетавшей в воздух вороной, а Ида Юнгман, при всякой погоде запасавшаяся длинным открытым дождевым плащом и зонтиком, как настоящая воспитательница, которая не только внешне реагирует на настроение ребенка, но также по-детски переживает его, не стесняясь поддерживала ее смехом, несколько напоминающим ржание, так что Герда, не видавшая, как она поседела на службе у Будденброоков, неоднократно бросала на нее несколько холодные и удивленные взгляды.
   Проезжали по Ольденбургским буковым лесам. Экипаж миновал небольшую рыночную площадь и выехал снова на свободу, проехал через мост, лежащий на речке Ау, и наконец остановился перед одноэтажным домом ресторана "Ризебуш." Он был расположен по одну сторону ровной площади, окруженный полянками, дорожками, усыпанными песком, с деревенскими клумбами, а по другую сторону этой площади возвышался подымавшийся амфитеатром лес. Отдельные ступени соединялись при помощи грубо сделанных лестниц, для которых использовали высоколежащие корни деревьев и выдававшиеся камни; в этажах между деревьями были расставлены столы, скамьи и стулья.
   Будденброоки оказались не первыми гостями. Несколько упитанных девушек и даже кельнер в засаленном фраке быстро ходили по площади и подавали холодные кушания, лимонад, молоко, пиво на столы, за которыми, хотя и на больших расстояниях, уже сидело несколько семей с детьми.
   Господин Дикман, хозяин ресторана, в вязанной желтой шапочке и нарукавниках, самолично подошел к дверке кареты, чтобы помочь гостям выйти из экипажа, и когда Лонгвет отъехал в сторону, чтобы распрячь лошадей, мадам Будденброок сказала:
   -- Сначала мы сделаем прогулку, милый человек, а затем через час или полтора вернемся назад к завтраку. Пожалуйста, прикажите накрыть для нас напротив, но не очень высоко, на той площадке, думается мне...
   -- Постарайтесь хорошенько, Дикман, -- прибавил консул. -- У нас избалованный гость.
   Господин Перманедер запротестовал.
   -- Совсем нет. Стакан пива и кусок сыру...
   Но господин Дикман не понял этого и начал говорить с большой развязностью:
   -- Все, что у нас имеется в запасе, господин консул... Раки, крабы, различные колбасы, различные сыры, копченые угри, копченая лососина, копченый осетр...
   -- Хорошо Дикман, вы уже сделаете все. И затем дайте нам шесть стаканов молока и кружку пива, если я не ошибаюсь, господин Перманедер?
   -- Один раз пиво, шесть раз молоко... сладкое молоко, простокваша, цельное молоко, или пахтанное, господин консул?
   -- Половина на половину, Дикман: сладкое молоко и пахтанное, итак через час!
   И они пошли через площадь.
   -- Прежде всего мы должны посетить источник, господин Перманедер, -- сказал Томас. -- Источник, т. е. источник Ау, а Ау это маленькая речка, на которой лежит Швартау, и где в седые средние века лежал наш город, пока не сгорел,--знаете, он не был, должно быть, достаточно прочен -- и потом был снова отстроен на Трафе. Между прочим, с названием речки у нас связаны горькие воспоминания. Будучи мальчиками, мы находили остроумным щипать друг другу руки и спрашивать при этом, -- как называется речка, на которой стоит Швартау? На что естественно против воли называли имя речки, так как было больно... Вот там! -- внезапно прервал он себя в десяти шагах от подъема, -- нас перегнали Меллендорфы и Гагенштрёмы.
   И в самом деле там наверху в третьем этаже лесной террасы сидели главнейшие члены этих дружных между собой семей вокруг двух сдвинутых вместе столов и ели, ведя оживленную беседу. Старый сенатор Меллендорф, бледный мужчина с белыми, жидкими, острыми бакенбардами сидел на председательском месте; он страдал сахарной болезнью. Его супруга, урожденная Лянггальс, держала в руках лорнет с длинной ручкой, и, как прежде, так и теперь ее седые волосы лежали на голове беспорядочно. Здесь был также их сын Август, молодой блондин с приятной внешностью, супруг Юленьки, урожденной Гагенштрём, которая сидела между своими двумя братьями Германом и Морицем; она была маленькая, живая, с большими блестящими черными глазами и почти с такими же большими бриллиантами в ушах. Консул Герман Гагенштрём делался все солиднее и плотнее, так как он жил великолепно, и говорили, что он по утрам начинает с паштетов, наполненных гусиной печенкой. Он носил светло-рыжеватую коротко остриженную бороду, а его нос, нос его матери, лежал необыкновенно плоско на верхней губе. Доктор Мориц с плоской грудью и желтоватым цветом лица показывал во время оживленной беседы свои редкие зубы. Оба брата сидели вместе со своими дамами, так как правовед уже несколько лет тому назад женился на госпоже Путтфаркен из Гамбурга; это была дама с волосами цвета мыла с по-видимому английскими совершенно бесстрастными, но чрезвычайно красивыми и правильными чертами лица, так как доктор Гагенштрём, слывший за большого любителя красоты, не мог жениться на некрасивой девушке. Кроме того, здесь была еще маленькая дочь Германа Гагенштрёма и маленький сын Морица Гагенштрёма; дети были одеты в белое и, казалось, были уже теперь помолвлены друг с другом, потому что состояние семей Гунеус-Гагенштрём не должно было дробиться. Все ели яичницу с ветчиной.
   Поздоровались только тогда, когда Будденброоки проходили мимо этого общества на довольно близком расстоянии. Мадам Будденброок несколько рассеянно и как бы удивленно кивнула головой, Томас приподнял шляпу, шевеля губами, как будто бы он говорил что-то обязательное и холодное, а Герда поклонилась важно и официально. Но господин Перманедер, возбужденный подъёмом, непринужденно замахал своей зеленой шляпой и воскликнул громким и веселым голосом: "Желаю вам всем доброго утра!" на что жена сенатора Мёльлендорпфа взяла в руки свой лорнет... Тони с своей стороны приподняла немного плечи, откинула назад голову и поклонилась как будто с необозримой высоты, причем она смотрела прямо поверх элегантной с большими полями шляпы Юленьки Меллендорф... В эту минуту ее решение стало окончательным и непоколебимым...
   -- Слава Богу, Том, что мы будем завтракать через час! Знаешь, мне не хочется, чтобы эта Юлинька смотрела нам в рот. Заметил ты, как она поклонилась? Почти совсем не поклонилась. При этом, по-моему, правда, не вполне компетентному мнению ее шляпа сделана совершенно без вкуса...
   -- Ну что касается шляпы... да и с поклонами ты была тоже немного приветливее, моя милая. Между прочим, не сердись, -- от этого образуются морщины.
   -- Сердиться, Том? Ах нет! Если эти люди думают, что они первые в городе, то над этим можно только смеяться и ничего больше. Что собственно за разница между этой Юлинькой и мной, хотела бы я знать, что она получила в мужья не пройдоху, а дурака, как сказала бы Ида, и если бы она когда-нибудь в жизни оказалась в моем положении, то тогда бы только обнаружилось, нашла ли бы она себе второго...
   -- Что указывает на то, что ты с твоей стороны найдешь себе?
   -- Дурака, Томас?
   -- Это много лучше, чем пройдоху.
   -- Ему не обязательно быть тем или иным. Но об этом не говорят.
   -- Правильно. Мы отстаем. Господин Перманедер подымается с èlan...
   Тенистая лесная дорожка стала пологой; прошло немного времени, и они достигли источника -- хорошенького романтического местечка с деревянным мостом через небольшой обрыв, изрытыми склонами и свешивавшимися деревьями, корни которых проросли глубоко в землю. Они черпали воду серебряным складным стаканчиком, взятым с собою мадам Будденброок, из небольшого каменного бассейна около того места, где выходил источник, и освежались свежей водой, содержащей железо, причем господин Перманедер в припадке галантности настаивал на том, чтобы мадам Грюнлих попробовала из его стакана. Он был необыкновенно благодарен и повторял несколько раз: "О, это очень мило с вашей стороны!" и с почтением и вниманием болтал не только с мадам Будденброок и Томасом, Гердой и Тони, но даже с маленькой Эрикой... Даже Герда, страдавшая до сих пор приливами крови и находившаяся в состоянии молчаливой нервной оцепенелости, начала оживать, и когда после быстрой ходьбы назад снова подошла к ресторану и уселась на второй ступени лесной террасы вокруг обильно заставленного яствами стола, то никто иной, как Герда, выразила сожаление, что господин Перманедер уезжает так скоро: теперь, когда несколько познакомились друг с другом, когда уже, например, стали замечать, что непонимание и неверное понимание из-за диалекта встречались все реже... можно было сказать наверное, что ее приятельница Тони два или три раза произнесла с виртуозностью "Pfüaht Gott".
   Господин Перманедер не дал никакого определенного ответа на вопрос об его "отъезде", а занялся теперь лакомыми блюдами, от которых ломился стол и которые он не каждый день получал по ту сторону Дуная.
   Они не торопясь кушали хорошие вещи, причем маленькая Эрика радовалась больше всего салфеткам из шелковой бумаги, которые ей казались несравненно красивее, чем большие полотняные дома, и из которых она с разрешения кельнера положила себе несколько в карман на память. Затем все общество с гостем еще долгое время сидело за столом и болтало. Перманедер выкурил несколько черных сигар и пил пиво, консул курил папиросы, но замечательно было то, что никто не думал об отъезде Перманедера и вообще не говорил о будущем. Больше всего обменивались разными воспоминаниями, обсуждали политические события последних лет, а господин Перманедер, насмеявшись вволю над анекдотами сорок восьмого года, которые мадам Будденброок рассказывала со слов своего покойного мужа, описал революцию в Мюнхене, упомянул о Леле Монтец, которой мадам Грюнлих страшно заинтересовалась. Затем, когда после обеда прошел уже добрый час, и когда Эрика, разгоревшаяся и нагруженная маргаритками, травами и другими полевыми цветами, вернулась с Идой с прогулки и напомнила о пряничных орехах, которые еще нужно было купить, -- тогда только все отправились вниз к местечку... после того, как мадам Будденброок заплатила за своих гостей не маленькую золотую монету.
   Было отдано распоряжение, чтобы через час экипаж был готов, так как в городе перед обедом хотели еще немного отдохнуть; а затем все медленно направились к низеньким домикам местечка. Солнце пекло нестерпимо.
   За мостом общество разбилось на группы и уже всю дорогу дальше шло в том же порядке; впереди всех шла Ида Юнгман своими большими шагами рядом с неутомимо прыгавшей и собиравшей белые цветочки Эрикой, затем следовали мадам Будденброок, Томас и Герда, а в конце, даже на некотором расстоянии шла мадам Грюнлих с Перманедером. Впереди было весело и шумно, потому что маленькая девочка восхищалась всем, а Ида поддерживала ее своим глубоким добродушным ржанием. По средине все трое молчали, так как Герда от пыли снова почувствовала упадок сил и ее охватило нервное настроение, а старая мадам Будденброок и Томас были погружены в раздумье. И позади было тоже тихо... но только по виду, Тони и гость из Баварии разговаривали тихо и интимно. -- О чем говорили они? О господине Грюнлихе...
   Господин Перманедер удачно подметил, что Эрика очень милый и красивый ребенок, но несмотря на это почти совсем не похожа на свою маму; на что Тони ответила:
   -- Она вылитый отец, можно сказать, и это не повредит ей, так как по внешности Грюнлих джентльмен -- все это правда! У него были золотистые бакенбарды, необыкновенно оригинально; я таких никогда не видала...
   А затем он еще раз осведомился обо всех подробностях, хотя Тони уже рассказывала ему в Мюнхене у Нидерпаура историю своего брака довольно обстоятельно, и с боязливо участливым взглядом расспрашивал обо всех мелочах банкротства...
   -- Он был злой человек, господин Перманедер, иначе отец не взял бы меня от него. Вы можете мне поверить. Не все люди на свете имеют доброе сердце, этому меня научила жизнь, хотя я еще так молода для особы, которая уже десять лет представляет из себя вдову или нечто подобное. Он был зол, но Кессельмейер, его банкир, нелепый, как молодой пес, был еще злее. Но это не значит, что я считаю себя ангелом и снимаю с себя всякую вину... Не поймите меня только неверно! Грюнлих пренебрегал мной и если сидел со мной, то читал газету. Он всегда следил за мной и заставлял меня сидеть в Эймсбюттеле, потому что в городе я могла бы узнать о том болоте, в котором он погряз... Но, ведь, я тоже только слабая женщина, и имею свои недостатки, и, наверное, не всегда умело бралась за дело. Например, своим легкомыслием и любовью к тратам и новым капотам я подала мужу повод к заботам и жалобам... Но я должна прибавить еще одно: мою вину смягчает то обстоятельство, что, когда я выходила замуж, я была еще ребенком, гусыней, глупой девочкой. Поверите ли вы, например, что незадолго до своей помолвки я еще не знала, что четыре года назад были введены новые законы об университетах п о прессе? Между прочим, недурные законы!.. Ах, да, это в общем действительно так печально... что живешь только один раз, господин Перманедер, и что нельзя начать еще раз сначала; тогда бы можно было многое сделать иначе...
   Она замолчала и напряженно смотрела на дорогу; она довольно ловко повела этот разговор, показав ему, что начать совершенно новую жизнь невозможно, но что возможность вступить в лучший брак не исключается. Однако господин Перманедер пропустил этот случай и ограничился только тем, что стал посылать по адресу Грюнлиха сильные ругательства, причем на его маленьком круглом подбородке топорщилась "муха"...
   -- Пошлый дурак, отвратительный субъект! Если бы только он попал мне в руки, бесстыжая собака! Я б ему показал!..
   -- Фи, господин Перманедер! Нет, вы должны перестать. Мы должны простить и забыть, а месть моя, говорит Господь... Спросите только мать. Сохрани Бог... я не знаю, где теперь Грюнлих и по какому пути пошла его жизнь; но я желаю ему всего лучшего, хотя он, может быть, и не заслужил этого...
   Они подошли к местечку, где стоял маленький домик; в нем находилась булочная. Они почти бессознательно остановились и, не отдавая себе отчета, смотрели серьезными и рассеянными глазами на Эрику, Иду, мадам Будденброок, Томаса и Герду, которые исчезли в невероятно низенькую дверь лавки, до того они были углублены в свой разговор, хотя собственно до сих пор они говорили только об обыденных и ненужных вещах.
   Рядом с ними возвышался забор, а за ним длинная узкая грядка, на которой росла резеда.
   Мадам Грюнлих, склонив свою разгоряченную голову, очень усердно вскапывала концом своего зонтика рыхлую черную землю грядки. Зеленая шляпа с волосами серны сползла на лоб Перманедера, и он стоял совсем близко около нее и своей тростью помогал усердной работе Тони. И он также опустил голову; но его маленькие светло-карие заплывшие глаза, ставшие блестящими и несколько красноватыми, смотрели на нее с выражением преданности, огорчения и напряжения, и с тем же выражением свисали над его ртом наподобие бахромы его усы.
   -- Ну, теперь у вас, конечно, -- сказал он -- просто безотчетная боязнь перед браком, и вы ни за что не захотите уже больше попробовать еще раз выйти замуж, не правда-ли. мадам Грюнлих?..
   -- Как неумело! -- подумала она. -- Ведь мне необходимо теперь подтвердить это?..--Она ответила:
   -- Да, милый господин Перманедер, признаюсь вам откровенно, что мне было бы теперь тяжело дать кому-нибудь свое "да" на всю жизнь, потому что я уже знаю по опыту, насколько серьезно такое решение... Для этого мне необходимо было бы убедиться, что дело идет о действительно хорошем, благородном и добром душой человеке...
   После этого он позволил себе спросить ее, считает ли она его за такого человека, на что она ответила:
   -- Да, господин Перманедер, я считаю вас за такого.
   А затем последовало несколько тихих и коротких слов, которые решили помолвку и дали господину Перманедеру право обратиться по этому поводу дома к мадам Будденброок и Томасу...
   Когда остальные члены общества, нагруженные несколькими большими пакетами пряничных орехов, снова появились на поле, консул незаметно взглянул на них, так как оба были в большом смущении. Господин Перманедер не делал даже попытки скрыть это, Тони же надела на себя маску величественности и достоинства.
   Все поспешили сесть в экипаж, так как небо было покрыто тучами и падали капли дождя.
   Как и предполагала Тони, ее брат вскоре после появления господина Перманедера собрал точные сведения об его положении. Результаты были таковы, что фирма "Ноппе и Ко", считалась хотя и небольшой, но вполне солидной; действуя вместе с акционерным пивоваренным заводом, директором которого был Нидерпаур, она получала хорошую прибыль, которой в соединении с 17,000 талеров серебром приданого Тони будет достаточно для приличной бюргерской жизни, но без роскоши.
   Мадам Будденброок была также посвящена в этот вопрос и во время подробного разговора, происходившего между ней, господином Перманедером, Антониной и Томасом в этот же вечер в комнате ландшафтов, все вопросы были урегулированы без препятствий; было принято решение и относительно маленькой Эрики, которая по желанию Тони и по трогательному согласию ее избранника должна была отправиться с ними в Мюнхен.
   Через два дня торговец хмелем уехал, потому что по его словам: "Ноппе будет ругаться!", но уже в конце месяца мадам Грюнлих снова встретилась с ним в его родном городе, вместе с Томом и Гордой, которых она сопровождала в Креут, где они пробыли четыре или пять недель. Мадам Будденброок осталась на это время с Эрикой и Юнгман на Балтийском море. Между прочим, обе пары имели случай осмотреть дом совсем вблизи Нидерпаура, на Кауфингерштрассе, который господин Перманедер собирался купить и большую часть которого хотел сдавать. Это был старый странный дом с узкой лестницей, которая начиналась сейчас же за дверью и подымалась необыкновенно прямо без уступов и изгибов, как небесная- лестница, во второй этаж; там только через коридор можно было пройти в передние комнаты...
   В средине августа Тони вернулась домой, чтобы в ближайшее же время позаботиться о своем приданом. Многое, правда, осталось еще от первого брака, но кое- что все-таки необходимо было дополнить новыми покупками, а в один прекрасный день из Гамбурга, откуда вообще выписывались некоторые вещи, был прислан капот... конечно не с бархатными бантами, но все же отделанный сукном.
   Позднею осенью господин Перманедер опять появился на Менгштрассе, -- дело со свадьбой не хотели затягивать...
   Что касается свадебных празднеств, то они прошли именно так, как этого ожидала и желала Тони. Из них не сделали ничего выдающегося. -- Мы не будем праздновать твою свадьбу с помпой, -- сказал консул, -- ты опять вышла замуж и это очень просто, как будто бы ты и не переставала быть замужем. -- Было разослано лишь немного карточек, сообщающих о помолвке, и мадам Грюнлих позаботилась, конечно, о том, чтобы Юлинька Мёльлендорпф, урожденная Гагенштрём, получила это извещение; свадебная поездка была отклонена, потому что господин Перманедер чувствовал отвращение к такой "гонке", Тони же, только недавно возвратившаяся из своей летней поездки, находила даже поездку в Мюнхен слишком далекой. Венчание происходило на этот раз не в зале с колоннами, а в церкви Св. Марии; присутствовали только родные. Вместо мирты Тони с достоинством несла оранжевые цветы, а главный пастор Кёллинг слабым голосом и в этот раз призывал к умеренности, но только в еще более сильных выражениях.
   Христиан приехал из Гамбурга очень элегантно одетый, и, хотя несколько плохо выглядел, но был весел, рассказывал, что его дела с Бурмеестром идут "тип-топ", говорил, что и он и Клотильда тоже переженятся "там на севере, т. е. каждый по отдельности!"... В церковь он явился слишком поздно, потому что делал визит "клубу". Дядя Юстус был очень тронут и как всегда услужлив; он послал новобрачным очень красивый тяжелый серебряный чайный прибор... Он и его жена почти голодали дома, так как слабая мать все еще платила за своего давно лишенного наследства и отвергнутого сына Якоба из хозяйственных денег. Якоб, как говорили, находился теперь в Париже. Дамы с Брейтенштрассе заметили: "будем надеяться, что на этот раз будет прочный". Неприятным было при этом то, что все сомневались, что они действительно надеялись... Сеземи Вейхбродт поднялась на носки, поцеловала свою питомицу, будущую мадам Перманедер, с легким щелкнувшим звуком в лоб и сказала своим сердечным голосом:
   -- Будь счастлива, доброе дитя!

7.

   Встав с постели в 8 часов утра, консул Будденброок, пройдя в маленькую дверку, спустился по витой лестнице в подвальный этаж, принял ванну, надел халат и начал заниматься общественными делами. Затем в ванной комнате появился господин Венцель, парикмахер и член думы со своими красными руками и интеллигентным лицом, с чашкой горячей воды, и когда консул уселся в кресло и откинул голову, а Венцель взбивал мыльную пену, они все время вели разговор, начавшийся вопросом о проведенной ночи и погоде и очень скоро перешедший к событиям большого света, к интимным городским делам и заключившийся узко деловыми и семейными предметами... Все это очень удлиняло процедуру бритья, потому что, когда говорил консул, Венцель должен был убирать бритву от его лица.
   -- Хорошо почивали, господин консул?
   -- Благодарю, Венцель. Хорошая сегодня погода?
   -- Мороз и немного снежного тумана, господин консул. Около церкви св. Якоба мальчишки опять устроили каток длиною в десять метров, так что меня почти сшибли с ног, когда я проходил мимо дома городского головы. Черт бы их побрал...
   -- Читали вы уже газеты?
   -- Да. "Ведомости" и "Гамбургские Известия". Ни о чем не пишут, кроме как о бомбах Орсини... Ужасно... По дороге в оперу... Недурное общество там...
   -- Ну я думаю, -- это ничего не значит... Это не имеет ничего общего с народом, и результатом будет только то, что полиция, давление на прессу и другие меры будут удвоены... Он теперь на стороже... Да, там теперь постоянно беспорядки; это должно быть правда, так как он должен всегда предпринимать что-нибудь, чтобы удержаться на престоле. Но во всяком случае я уважаю его. Держась традиций не окажешься по крайней мере в дураках, как говорит m-lle Юнгман, а эта история с кассой булочных и дешевыми ценами на хлеб, например, положительно понравилась мне. Без сомнения, он очень много делает для народа...
   -- Да, то же самое говорил мне сегодня и Кистенмакер.
   -- Стефан? --Мы вчера говорили об этом.
   -- И с Фридрихом Вильгельмом в Пруссии дела обстоят плохо, господин консул, ничего не будет больше. Поговаривают, что принц окончательно должен стать регентом...
   -- О, это очень интересно. Он показал себя уже теперь либеральной головой и относится к конституции, наверное, не с таким тайным отвращением, как его брат... В конце концов, его бедного человека раздражают только беспорядки... Что нового в Копенгагене?
   -- Совершенно ничего, -- господин консул. Они не хотят. Союз сделал там хорошее заявление, что общий государственный строй достаточно противен Голштинии и Лауенбургу... Они там на севере совершенно непригодны для этого, их немыслимо поднять.
   -- Да, это совершенно неслыханно, Венцель. Они вызывают союзный совет на экзекуцию, и если бы он был немного энергичнее... Ах, уж эти датчане!
   -- Будьте осторожны с этим местом, там трещинка, Венцель. Вы смеетесь?.. А теперь еще с нашей прямой гамбургской железной дорогой! Это стоило уже дипломатической борьбы и будет еще стоить, пока они дадут в Копенгагене концессии...
   -- Да, господин консул, глупее всего то, что против этого Альтона -- Кильское железнодорожное общество, а вернее всего вся Голштиния; то же самое говорил уже прежде городской голова доктор Евердик. У них проклятая боязнь перед развитием Киля...
   -- Это понятно, Венцель. Такое соединение между Балтийским и Северным морем... И вы увидите Альтона-Кильское общество не перестанет интриговать. Они в состоянии выстроить ради конкуренции еще одну дорогу: западно-голштинскую, Неймюнстер-Нейштадт, да это невозможно. Но мы не позволим запугать себя, -- мы должны иметь прямое сообщение с Гамбургом.
   -- Господин консул, вы принимаете дело близко к сердцу?
   -- Да... поскольку это в моих силах и поскольку может иметь значение мое небольшое влияние... Я интересуюсь железнодорожной политикой в силу семейной традиции; мой отец уже с 51-го года принадлежал к правлению бюхнеровской дороги и поэтому вероятно, и я несмотря на мои тридцать два года уже выбран туда. Мои заслуги, правда, еще незначительны...
   -- О, господин консул, после вашей речи тогда в думе...
   -- Да ею я действительно произвел некоторое впечатление, во всяком случае у меня было доброе желание. Знаете, я могу быть только благодарен, что мой отец, дед и прадед открыли мне дорогу, и что то доверие и уважение, которое они заслужили в городе, переносится прямо на меня, а иначе я не мог бы так действовать... Чего только, например, не сделал мой отец после 48-го года в начале этого десятилетия для реформирования нашего почтового ведомства. Подумайте только, Венцель, как он уговаривал тогда в думе соединить гамбургские дилижансы с почтой и как в 50-м году в сенате, который работал непростительно медленно, он выступал все с новыми проектами и настаивал на соединении немецко-австрийского почтового союза... И если у нас теперь низкая плата за отправку писем и бандеролей, почтовые ящики и телеграфное соединение с Берлином и Трафемюнде, то он был не последним, кому мы должны быть благодарны за это, и если бы он и некоторые другие не принуждали к этому сенат, то мы отстали бы и от датской почты. И вот если я теперь высказываю свое мнение в этих вещах, то его принимают во внимание...
   -- Видит Бог, что господин консул говорит правду. А что касается гамбургской дороги, то не прошло еще и трех дней, как городской голова доктор Евердик, сказал мне: когда мы будем в состоянии купить в Гамбурге подходящее место для вокзала, то мы поручим это консулу Будденброоку: такие переговоры консул Будденброок сумеет вести лучше всякого юриста... Это были его слова...
   -- Да, это лестно для меня, Венцель...
   -- Намыльте-ка мне побольше подбородок, он должен быть выбрит очень тщательно.
   -- Да, короче говоря, мы должны действовать! Ничего не имею против Евердика; он уже в преклонных летах, и если бы я был городским головой, то все бы делалось несколько скорее, думаю я. Не могу передать вам, какое удовлетворение испытываю я оттого, что работы по городскому освещению уже начались, и фитильные масляные лампы с их цепями наконец исчезнут. Я имею право сказать, что и я принимал некоторое участие в этом деле... Ах, сколько дела еще предстоит! Ведь времена меняются, Венцель, и у нас есть целая масса обязанностей по отношению к новому времени. Когда я вспоминаю свою раннюю юность... Вы лучше меня знаете, как все выглядело у нас тогда. Улицы без тротуаров, а между камнями мостовой росла трава вышиною с фут, дома с выступами, пристройками и скамьями... И наши средневековые постройки были обезображены надстройками и обламывались постепенно, так как частные лица имели деньги, и никто не голодал; но город не имел ничего, и все "колбасничало", как говорит мой зять Перманедер, так что о ремонтах нечего было и думать. Это были вольные и счастливые поколения тогда, и знаете ли вы, -- ближайший друг моего дедушки, милый Жан Жак Гофштеде прогуливался всюду и переводил небольшие неприличные стихи с французского... Но всегда так не могло продолжаться, многое переменилось и многое еще будет меняться... У нас уже не 37000 жителей, а уже сверх 50-ти, как вы знаете, и характер города меняется. Здесь у нас новые постройки и окрестности, которые все расширяются, хорошие улицы, а памятники из нашего времени мы можем реставрировать. Но все это, в конце концов, только внешность, самое-же важное еще впереди, мой милый Венцель. И теперь я опять-таки прихожу к ceterum censeo [Начало фразы: "Ceterum censeo Carthaginem esse delendam" ("Кроме того, полагаю, что Карфаген должен быть разрушен"), которой заканчивал каждую свою речь в сенате римский цензор Катон Старший (II в. до н.э.), требуя покончить с врагом Рима - Карфагеном. Здесь употреблено в смысле упорного следования определенной политической цели] моего покойного отца -- к таможенному союзу, Венцель. Мы должны вступать в таможенный союз, о теперешнем положении не должно быть и речи, и вы все должны помочь мне, если я буду бороться за это... Как купец, верьте мне, я знаю эго дело лучше, чем наши дипломаты, а боязнь утратить самостоятельность и свободу просто смешна в этом случае. К нам присоединились бы Инландия, Мекленбург, Шлезвиг-Голштиния, а это тем более желательно, что в наших сношениях с Севером мы далеко не так уверенно сохраняем свое преобладание как прежде... Довольно... дайте мне полотенце, Венцель, -- заключил консул и когда затем было сказано несколько слов о настоящем курсе на рожь, равнявшемся 55 талерам и все еще чертовски склонном к падению, и может быть было сделано еще одно замечание о каком-нибудь семейном событии в городе, господин Венцель исчезал через подвальный этаж на улицу, чтобы вылить сосуд с мыльной ценой на мостовую, а консул поднимался по витой лестнице в спальню, где целовал в лоб только что проснувшуюся Герду и одевался.
   Эти маленькие утренние разговоры с просвещенным брадобреем были введением к энергичным деятельным дням, заполненным через край размышлениями, разговорами, делами, письмами, подсчетами, приходами и уходами... Благодаря своим поездкам, своим знаниям и интересам Томас Будденброок был наименее ограниченной головой среди граждан и безусловно первым, кто чувствовал узость и мелочность условий жизни, в которой он вращался. Но за пределами его города в обширной родине после подъема общественной жизни, вызванного революцией, наступил период ослабления, затишья и реакции; время было слишком мертвое, чтобы дать работу живому духу, но у него было достаточно смысла, чтобы сделать поговорку о только символическом значении всех человеческих деяний своей любимой истиной и весь свой энтузиазм, всю волю и умение работать отдать на служение небольшому общественному организму, в округе которого его имя принадлежало к первым, и на работу для собственного имени и герба фирмы, которые он унаследовал... У него было достаточно ума и честолюбия, чтобы стремиться сделать малое великим и могучим и одновременно смеяться над ним и смотреть на него серьезно.
   Только что окончив свой завтрак, за которым ему прислуживал Антон, он оделся и отправился в контору на Менгштрассе. Он пробыл там не больше часу, написал две или три спешные телеграммы, сделал те или иные указания и как бы дал толчок большому вращавшемуся колесу дела, предоставив присмотр за дальнейшим течением вдумчивому оку господина Маркуса.
   Он появлялся и говорил на собраниях и заседаниях, проводил время на бирже под готическими арками на рыночной площади, делал обходы с целью контроля в гаванях и амбарах и как судохозяин вел переговоры с капитанами... а за этим в течении дня следовала целая масса работы, которую он прерывал только на время быстрого завтрака с матерью и обеда с Гердой, после которого он с папиросой и газетой отдыхал полчаса на диване. Он занимался собственными делами, вопросами о таможенных пошлинах, податях, постройках железных дорогах, почте, призрении бедных; он приобрел также познания в таких областях, которые собственно были далеки от него и по существу принадлежали "ученым"; особенно в финансовых делах он быстро проявил блестящее дарование.
   Он старался не пренебрегать и светской жизнью, хотя в этом отношении его аккуратность заставляла желать лучшего: он появлялся всегда лишь в последнюю минуту, когда супруга его была уже одета в парадное платье, а экипаж дожидался уже полчаса внизу. -- Pardon, Герда, -- говорил он, -- дела -- и быстро надевал фрак. Но на обедах, балах и вечерах он умел проявить достаточно живости и интереса и показать себя за любезного рассказчика... Он и его жена по своей представительности не отставали от других богатых домов. Его кухня и погреб славились как "тип-топ", его считали за внимательного, обходительного и гостеприимного хозяина, а остроумие его тостов превышало обыкновенные границы. Тихие вечера он проводил дома в обществе Герды, слушая ее игру на скрипке и куря папиросу или же читал с ней немецкие, французские и русские рассказы, выбранные ею.
   Так работал он и добивался успеха, его положение в городе росло и несмотря на уменьшение капитала выделом Христиана и на второй брак Тони фирма переживала блестящие годы. Но при всем этом было нечто такое, что на целые часы парализовало его мужество, уменьшало эластичность его духа, портило ему настроение.
   Компаньон Христиана в Гамбурге, господин Бурмеестер, весною 58 года совершенно неожиданно скончался от удара... Его наследники взяли из дела капитал умершего, и консул настойчиво отсоветовал своему брату продолжать дело своими собственными средствами, так как ему хорошо было известно, как трудно вести большое широко поставленное дело с внезапно сильно уменьшенным капиталом. Но Христиан настаивал на продолжении своей самостоятельности, он взял на себя актив и пассив фирмы Бурмеестер и Ко... и от этого следовало ожидать неприятностей.
   Затем приехала из Риги сестра консула Клара... Что ее брак с пастором Тибурциусом был бездетным, об этом не стоило горевать, так как Клара Будденброок никогда не желала детей и не имела без сомнения материнского таланта. Но ее здоровье оставляло желать много лучшего, что было видно из писем ее и ее мужа, и боли в мозгу, на которые она жаловалась еще девушкой, появлялись теперь периодически и были почти невыносимы.
   Это внушало беспокойство. Третья забота заключалась в том, что и здесь у себя дома не были еще уверены в возможности продолжения рода, а Герда относилась к этому с величественным равнодушием, близким почти к нежеланию. Томас молча переносил свою печаль. Старая же мадам Будденброок взяла это дело в свои руки и, отозвав Грабова в сторону, спросила:
   -- Доктор! Между нами, необходимо же что-нибудь предпринять, не правда ли? Горный воздух в Крейте и морской воздух в Глюксбурге или Трафемюнде не помогает, по-видимому, в этом случае? Что вы на это скажете? -- И Грабов, любимым рецептом которого было: строгая диета, немного голубя и немного французского хлеба, и в этом случае дал недостаточно энергичный совет и предписал отправиться в Пирмонт и в Шлангенбад...
   Это были три заботы. А Тони? Бедная Тони!

8.

   Она писала:
   "Когда я говорю "фрикадельки", то служанка меня не понимает, потому что здесь это называется "пфланцерльн"; а когда она говорит "карфиоль", то, я думаю, не легко найдется христианин, который поймет, что она разумеет под этим цветную капусту; когда-же я говорю "жареный картофель", то она до тех пор повторяет "что-о?" пока я не скажу "подрумяненный картофель", потому что здесь он называется так, а слово "что-о", она употребляет вместо "что прикажете?" И это уже вторая; первую же, по имени Катя, я позволила себе рассчитать, потому что она была слишком груба; или, может быть, это казалось мне только, и я могла ошибаться, как теперь думаю, так как здесь очень трудно разобрать, говорят ли грубо или дружески. Теперешняя служанка, по имени Бабетта, или по-здешнему Бабет, имеет, между прочим, очень приятную внешность и что-то типично южное, встречающееся здесь у многих; у нее черные волосы и такие зубы, которым можно позавидовать. При этом она послушна и с моими указаниями охотно готовит наши домашние блюда, так, например, вчера щавель с изюмом. Но зато у меня были большие неприятности с Перманедером--он так рассердился на меня за это блюдо (хотя выловил весь изюм вилкой), что все время после обеда не говорил со мной, а только бурчал что-то. Вообще я должна сказать, мама, что жизнь не всегда легка".
   Однако не только "пфланцерльн" и щавельное кушанье отравляли ее жизнь... Во время медового месяца ее постиг удар; на нее обрушилось нечто непредвиденное, не предусмотренное, непостижимое событие, которое отняло у ней всю жизнерадостность, с которым она не могла помириться. Это событие заключалось в следующем:
   Только после того, как чета Перманедеров прожила уже несколько недель в Мюнхене, консул Будденброок смог взять из дела установленную по завещанию сумму приданого, т. е. 51,000 марок серебром и, обменив их на гульдены, передал всю сумму сполна в руки Перманедера. Господин Перманедер поместил их без риска и выгодно, а затем, не долго думая, сказал своей супруге следующее:
   -- Тонерль -- он называл ее "Тонерль" -- мне этого достаточно. Нам больше не нужно. Я лез все время из кожи, а теперь я хочу на покой! Ну их к чертям! Мы сдадим первый и третий этаж, а здесь у нас хорошая квартира, и мы можем тут спокойно есть свинину. Нам нет нужды слишком аристократично устраивать свою квартиру и маяться... А вечерами я буду в ресторане придворной пивоварни. Я не выскочка и не намерен загребать все время деньги; я люблю уютность! С завтрашнего дня я заканчиваю свои дела и начинаю жить для себя!
   -- Перманедер! -- воскликнула она и в первый раз произнесла это слово с особенным ударением, с каким обыкновенно произносила имя Грюнлиха. Он же только ответил ей на это: -- ах, иди ты, отстань! -- И затем затеялся такой серьезный, горячий и ранний спор, который должен был навсегда разрушить счастье супружеской жизни. Он остался победителем. ее страстное сопротивление разбилось об его стремление к "уютности", и в заключении Перманедер взял свой капитал из торговли хмелем, так что Ноппе принужден был зачеркнуть на вывеске слово "Ко"... и как и большинство его друзей, с которыми он по вечерам играл в карты в ресторане придворной пивоварни и выпивал обычные три литра пива, супруг Тони как домохозяин ограничил свою деятельность тем, что повысил квартирную плату и занимался скромным и мирным обрезыванием купонов.
   Старой мадам Будденброок это было сообщено просто, но в письмах к брату выражалось все горе по этому поводу, которое испытывала мадам Перманедер... Бедная Тони! все это превзошло ее самые худшие ожидания. Она и прежде знала, что у господина Перманедера совершенно не было "предприимчивости", которую так усердно проявлял ее первый супруг; но что он до такой степени мог превзойти все ожидания, которые она еще накануне помолвки высказывала мадемуазель Юнгман, и забыть в такой степени обязательства, взятые на себя тем, что женился на Будденброок, этого она никак не могла представить себе раньше...
   Это было тяжело для нее, и ее семья узнала из писем, что она была в подавленном настроении. Жизнь ее с мужем и с Эрикой, посещавшей школу, протекала довольно однообразно: она занималась хозяйством, вела знакомство с квартирантами из первого и второго этажа, а также с семьей Нидерпаур на площади св. Маурии, и сообщала иногда о посещении придворного театра, куда она ходила вместе со своей подругой Евой, так как Перманедер не любил такого рода удовольствий. Выяснилось также, что он достиг в своем милом Мюнхене сорокалетнего возраста и ни разу еще не бывал внутри Пинакотеки.
   Время шло... Но настоящей радости в новой жизни Тони не было, после того как Перманедер сразу после получения приданого устроил себе спокойную жизнь. Надежд уже не было. Никогда уже не сможет она сообщить домой об успехе и развитии дела. И все должно остаться так, как теперь, беззаботно, но ограниченно и все останется так ужасно не "аристократичным" неизменно до конца ее жизни. Это давило ее. Из ее писем было ясно, что именно это не особенно приподнятое настроение мешает ей привыкнуть к южно-немецким условиям жизни. Все шло понемногу. Она научилась сговариваться с прислугой и поставщиками, научилась также говорить "пфланцерльн" вместо "фрикадели" и не подавала больше мужу фруктовых супов, после того как он назвал их "слякотью, дрянью". Но в общем она чувствовала себя чужой на своей новой родине; сознание, что происхождение ее от Будденброоков не представляет здесь из себя ничего особенного, было для нее постоянным источником непрерывного унижения. И когда она в письмах рассказывала, что какой-то плотник, держа в одной руке кувшин, а в другой ватерпас, обратился к ней на улице и сказал: "скажите мне пожалуйста, сколько времени, соседка?" то несмотря на всю шутливость, были слышны ноты сильного возмущения и можно было быть уверенным, что она, закинув голову назад, не удостоила рабочего ни ответом, ни взглядом. Между прочим, не только это отсутствие формальности и недостаточного понимания дистанции были ей чужды и антипатичны, -- она не входила глубже в мюнхенскую жизнь и движение, но ее все-таки окружал мюнхенский воздух, воздух большого города, где было так много художников и граждан, которые ничего не делали, этот деморализующий воздух, которым она не могла дышать с юмором, потому что этому мешало ее настроение.
   Время шло. Но потом счастье, казалось, все-таки начало улыбаться ей и именно то, о котором напрасно мечтали на Брейтенштрассе и Менгштрассе: вскоре после первого января 1859 года оправдались надежды, что Тони второй раз должна была сделаться матерью.
   Радость звучала теперь в каждом ее письме: они были переполнены задорными, детскими и важными оборотами речи, чего уже давно не бывало. Мадам Будденброок, которая, кроме своих летних поездок, ограничивавшихся все больше и больше побережьем Балтийского моря, не любила уже теперь ездить и сожалела, что в такое время находится так далеко от дочери. В письмах она успокаивала ее Божьей помощью. Том и Герда пожелали быть крестными, и голова Тони была полна планами относительно "аристократичного" приема... Бедная Тони! Этот прием прошел необыкновенно печально, а крещение, которое грезилось ей каким-то прелестным маленьким праздником с цветами, конфектами и шоколадом, не могло вообще состояться; ребенок, маленькая девочка, появилась на свет за тем только, чтобы через какие-нибудь четверть часа, во время которых врач напрасно пытался привести в движение маленький неспособный к жизни организм, уйти из этой жизни...
   Приехав в Мюнхен, консул Будденброок и его супруга нашли Тони в некоторой опасности. Все прошло гораздо тяжелее, чем в первый раз, и в течение многих дней ее желудок, нервной слабостью которого она страдала и прежде, отказывался от приема всякой пищи. Но скоро она начала выздоравливать, и Будденброоки, успокоенные на этот счет, могли уехать домой, хотя с другой стороны, были озабочены тем, что даже общее страдание не было в состоянии сблизить обоих супругов; все это не ускользнуло от внимания консула, потому что проявлялось слишком ясно.
   Дело шло не о недостаточно добром сердце Перманедера... Он был искренне потрясен, и при виде бездыханного ребенка крупные слезы катились из его маленьких заплывших глаз через вздутые щеки на торчащие усы. Он с тяжелым вздохом произнес несколько раз: "Вот он крест-то! Вот крест! О нет!" Но его "страсть к уютности", как выражалась Тони, ненадолго пострадала от этого: он очень скоро стал опять по вечерам уходить в ресторан придворной пивоварни и "колбасничал" там с добродушным, несколько угрюмым и тупым фатализмом, который сказывался в его выражении: "Да, вот он крест-то!
   С этих пор в письмах Тони слышалась безнадежность и даже жалобы... "О, мама!" писала она "Что только не обрушивается на мою голову! Сначала Грюнлих и банкротство, затем Перманедер, не желающий работать, а потом мертвый ребенок! Чем заслужила я столько несчастий?"
   Консул, читая дома эти восклицания, не мог удержаться от улыбки, потому что, не смотря на все горе, скрывавшееся в этих строчках, он чувствовал в них оттенок комичной гордости, и знал, что Тони Будденброок в положении мадам Грюнлих, как и мадам Перманедер всегда оставалась ребенком и переносила все свои взрослые переживания, почти не веря, с детской серьезностью, с детской важностью, а главное с детской способностью сопротивления.
   Она не понимала, чем заслужила страдания; и хотя она потешалась над чрезмерной набожностью матери, сама была настолько полна ей, что благоговейно верила в заслуги и справедливость на земле... бедная Тони! Смерть ее второго ребенка оказалась не последним и не самым тяжелым ударом, постигшим ее...
   Когда 1859 год подходил уже к концу, произошло нечто ужасное...

9.

   Это произошло в конце ноября, в холодный осенний день с затянутым облаками небом, которое почти угрожало снегом, и густым туманом, пропускавшим в отдельных местах слабые лучи солнца; -- в один из тех дней, когда в портовом городе завывает резкий северо-восточный ветер, заунывно свистя вокруг массивных углов церквей и когда можно так легко получить воспаление легких.
   Когда консул Томас Будденброок вошел в полдень в "комнату для завтраков", он нашел свою мать за столом с очками на носу склонившейся над какой-то бумагой.
   -- Том, -- сказала она, взглянув на него, и отодвинула обеими руками бумагу в сторону, как бы не решаясь показать ему этот листок...-- Не пугайся... Нечто неприятное... Я не понимаю... Из Берлина... Что-то случилось...
   -- Пожалуйста! -- коротко сказал он. Он переменился в лице и один момент на его висках выступили мускулы, потому что он стиснул зубы. Он протянул очень решительным движением руку, как будто хотел сказать: -- только, пожалуйста, поскорее; пусть будет неприятное, но только без приготовлений.
   Он стоя прочел написанные на листке слова, подняв одну из своих светлых бровей и медленно пропуская сквозь пальцы длинные концы своих усов. Это была телеграмма; она гласила:
   "Не пугайтесь. Приеду по получении с Эрикой. Все кончено. Ваша несчастная Антонина".
   -- По получении... По получении, -- раздраженно сказал он и, быстро покачивая головой, посмотрел на мать. -- Что значит "по получении"?
   -- Ну, это она так, ошиблась, это ничего не значит. Она хотела написать "тотчас" или что-нибудь в этом роде...
   -- И из Берлина? Что она делает в Берлине? Как она попала в Берлин?
   -- Я не знаю, Том, я еще не понимаю этого. Депеша пришла десять минут тому назад. Но что-то случилось, и мы должны подождать, тогда узнаем, что произошло, Дай Боже, чтобы все приняло оборот к лучшему! Сядь, сын мой, и кушай.
   Он сел и механически налил в толстый высокий стакан портвейна.
   -- Все кончено, -- повторил он. -- И затем "Антонина". Детские выходки!..
   Затем он молча стал пить и есть.
   Через несколько минут мадам Будденброок решилась заметить:
   -- Неужели, Том, случилось что-нибудь с Перманедером?
   Он, не подымая глаз, пожал только в ответ плечами.
   Уходя он сказал, держась за ручку двери:
   -- Мы должны конечно подождать, мама. Так как она, надо полагать, не нагрянет к тебе поздней ночью, то ее надо ждать, вероятно, завтра в течение дня. Пожалуйста, пусть дадут мне знать...

* * *

   Мадам Будденброок ждала с часу на час. Она очень плохо провела ночь, звонила, призывая Иду Юнгман, которая спала теперь около нее в задней комнате среднего этажа, велела подать себе сахарной воды и некоторое время сидела в кровати, занимаясь ручною работой. И первая половина дня прошла в напряженном ожидании и страхе. Во время второго завтрака, консул сообщил, что Тони может приехать не раньше как в три часа тридцать минут с поездом из Бюхена. Мадам Будденброок сидела в это время в "комнате ландшафтов" у окна и пыталась читать книгу, на черной кожаной корке которой виднелась тисненная золотом пальмовая ветвь.
   Сегодня был такой же день, как вчера: холод, туман и ветер. За блестящей решеткой из кованного железа трещала топившаяся печка. Как только раздавался стук колес, старая дама вздрагивала и смотрела в окно. Затем в четыре часа, когда она уже не следила больше за проезжавшими экипажами и почти позабыла о своей дочери, внизу в доме поднялось движение... Она быстро повернулась к окну, отерла кружевным платком запотевшее стекло и действительно: внизу стояла извозчичья карета, и на лестнице уже слышались шаги!
   Она схватилась за ручку кресла, чтобы подняться, но передумала, опустилась снова назад и повернула только голову с почти отстраняющим выражением на встречу дочери. В то время как Эрика Грюнлих остановилась в стеклянных дверях, держась за руку Иды Юнгман, Тони шла быстрыми шагами, почти бежала через комнату к матери.
   Мадам Перманедер была одета в отделанную мехом пелерину и продолговатую фетровую шляпу с вуалью. Она выглядела бледной и изнуренной; глаза ее были красны, а верхняя губа дрожала как прежде, когда Тони ребенком начинала плакать. Она подняла руки, потом снова опустила их и упала около матери на колени, спрятав лицо в складках платья старой дамы и горько зарыдав. Все это производило впечатление, как будто она прямым путем без передышки приехала сюда из Мюнхена и вот теперь, достигнув своей цели, она стояла на коленях истощенная, но в безопасности. Мадам Будденброок помолчала одно мгновение.
   -- Тони! -- сказала она затем с нежным упреком, осторожно вынимая длинную булавку, прикреплявшую шляпу к волосам мадам Перманедер. Она положила шляпу на окно и успокаивая стала любовно гладить обеими руками дочь по ее густым пепельным волосам...
   -- Что такое, дитя мое?.. Что случилось?
   Но необходимо было вооружиться терпением, потому что прошло довольно много времени, пока на этот вопрос получился ответ.
   -- Мать! -- проговорила мадам Перманедер... -- Мама!
   Но дальше опять-таки не пошло.
   Мадам Будденброок подняла голову, взглянула на стеклянную дверь и, обняв одной рукой дочь, протянула другую своей внучке, которая стояла там в смущении, заложив указательный палец в рот.
   -- Поди сюда, дитя, поди сюда и поздоровайся. Ты выросла и выглядишь свежей и здоровой, благодарение Господу. Сколько тебе лет теперь, Эрика?
   -- Тринадцать, бабушка...
   -- Батюшки! Настоящая дама...
   И поцеловала над головой Тони маленькую девочку, после чего продолжала дальше:
   -- Поди теперь, мое дитя, с Идой на верх; мы будем скоро обедать. А теперь, знаешь, мне надо поговорить с твоей мамой.
   Они остались одни.
   -- Ну, моя милая Тони? Перестань теперь плакать! Раз Господь посылает нам испытание, то мы должны сносить его твердо. Как говорится, неси твой крест... Но, может быть, ты тоже хочешь подняться на верх, немножко успокоишься, освежишься, а затем придешь ко мне сюда? Наша добрая Юнгман приготовила тебе комнату... Спасибо тебе за телеграмму. Она нас страшно напугала...
   Она прервала свою речь, потому что из складок ее платья до ее слуха достигли дрожащие и глухие звуки:
   -- Он подлый человек... подлый человек... подлый...
   Но дальше этого сильного слова мадам Перманедер была не в состоянии пойти. Оно, по-видимому, совершенно овладело ей. Она при этом еще крепче прижала лицо к коленям матери и выставила даже около стула кулак.
   -- Относятся эти слова, дитя мое, к твоему мужу? -- спросила старая дама после паузы. -- Я не знаю, такие догадки не должны были-бы приходить мне в голову, но мне не остается думать ничего иного, Тони. Перманедер сделал тебе что-нибудь дурное? Он тебя обидел?..
   -- Бабет! -- воскликнула госпожа Перманедер. -- Ба-бет!..
   -- Бабетта? -- вопросительно повторила мадам Будденброок. Затем она откинулась на спинку кресла и блуждающе взглянула в окно. Она теперь знала, в чем было дело. Наступила пауза, которая прерывалась только по временам всхлипываниями Тони, становившимися постепенно все реже.
   -- Тони, -- сказала старая дама, спустя некоторое время, -- я вижу действительно, что у тебя случилось горе... что у тебя есть основание жаловаться... Но разве было необходимо выразить свое негодование в такой бурной форме? Была необходима эта поездка из Мюнхена сюда вместе с Эрикой, так что менее разумным людям, чем мы с тобой, может показаться, что ты никогда больше не возвратишься к твоему мужу?..
   -- Я и не возвращусь!.. Никогда!.. -- вскричала госпожа Перманедер, одним движением подняв голову, и совершенно дико взглянула заплаканными глазами в лицо матери и также внезапно снова спрятала лицо в х складках ее платья. Мадам Будденброок не обратила внимания на это восклицание.
   -- А так как, -- продолжала она повышенным голосом и стала медленно поворачивать голову то в одну, то в другую сторону, -- а так как ты здесь, то все уладится. Тут ты можешь облегчить твое сердце и расскажешь мне всё, а затем мы посмотрим с любовью, снисходительностью и благоразумием, как поправить беду.
   -- Никогда! -- сказала Тони еще раз. -- Никогда! -- Но затем она начала рассказывать, и хотя не каждое слово можно было понять, потому что она говорила, уткнувшись в складки юбки матери, рассказ ее шел порывами и прерывался выражениями крайнего возмущения, тем не менее было ясно, что дело обстояло попросту следующим образом:
   В полночь с 24 на 25 текущего месяца мадам Перманедер, страдавшая днем расстройством желудка и заснувшая очень поздно, была разбужена, так как она только дремала. Разбужена она была продолжавшимся шумом там на лестнице, плохо скрытым таинственным шумом, в котором можно было различить потрескивание ступенек, подавленное хихикание, сдавленные слова, отгонявшие кого-то, и крайне странные ворчащие и стонущие звуки... Не могло быть ни на момент сомнения относительно характера этого шума. Едва госпожа Перманедер, еще не проснувшаяся совсем, поймала часть его, как она уже поняла, как она уже почувствовала, что кровь у ней отливает от головы и приливает к сердцу, которое сжалось и билось тяжелыми щемящими ударами. Она лежала в течении минуты на подушке, как оглушенная, как парализованная; но затем, так как бесстыдный шум не прекращался, она зажгла дрожащими руками свечу, полная отчаяния, злобы и отвращения оставила свою кровать, порывисто раскрыла двери и в туфлях, держа в руках свечу, поспешила вперед, к самой лестнице, -- той самой прямой как веревка "небесной лестнице", которая вела от дверей прямо в первый этаж. И вот там на верхних ступенях этой самой "небесной лестницы" ей представилась в полном телесном виде картина, которую она уже могла представить себе в воображении там в спальне, прислушиваясь к определенному шуму и расширив от ужаса глаза... Это была возня, непозволительная и безнравственная борьба между кухаркой Бабеттой и господином Перманедером. Девушка держа в руках связку ключей и свечку, -- потому что она работала еще где-то по дому, -- извивалась во все стороны и старалась отбиться от хозяина дома, а тот, с своей стороны, сдвинув шляпу на затылок, держал ее в своих объятиях и все время пытался прижать свою тюленью бородку к ее лицу, что ему время от времени и удавалось... При появлении Антонины Бабетта вскрикнула что-то в роде "Христос, Мария и Иосиф!" за ней повторил "Христос, Мария и Иосифу!" господин Перманедер; выпустил ее и, меж тем как девушка немедленно с необыкновенной ловкостью пропала бесследно, он остался стоять перед своей супругой с повисшими руками, повисшей головой и повисшими усами и бормотал что-то явно бессмысленное в роде: "Вот гонка-то!... Вот крест-то"!... Когда он поднял глаза, ее уже не было, но он нашел ее в спальной комнате: в полусидячем в полулежачем положении на кровати, отчаянно всхлипывая, она все время повторяла слово "позор". Он остановился, опершись на дверь, в опустившейся позе, сделал плечом движение вперед, как бы давая своей супруге ободряющий толчок в бок, и сказал: "Не злись! Э, ну тебя, не злись, Тонерль! Видишь ли: Рамзауэр Францль праздновал сегодня вечером свои именины... Ну и мы все немножко нагрузились"... Но сильный запах алкоголя, который он распространял в комнате, довел ее возбуждение до крайних пределов. Она больше не всхлипывала, она уже больше не обнаруживала упадка и слабости, ее темперамент помог ей подняться, и вот она со всей безграничностью отчаяния стала громко бросать ему в лицо выражения всего своего отвращения, всей своей ненависти, презрения ко всему его существу... Господин Перманедер не стал молчать. Голова его разгорячилась, потому что он выпил в честь своего друга Рамзауэра не только много "мерок", но и "шампанинского".Он начал отвечать, отвечать бешено, завязалась ссора, значительно ужаснее, чем раздор по поводу ухода господина Перманедера от дел на покой. Мадам Антонина схватила свое платье и отправилась в приемные комнаты... Но тут в заключение до ее ушей долетели слова, слова из его уст, слова, которые она не может повторить, которые никогда не услышат из ее уст... слова... слова...
   Таково было главное содержание того, что поведала мадам Перманедер своей матери, уткнувшись в складки ее платья. Но она не могла забыть "слов", тех "слов", которые пронизали ее в ту страшную ночь до глубины души. Она не повторила их, о, Боже избави, она не повторила их! хотя мадам Будденброок совсем не настаивала на этом, а только кивала едва заметно, медленно и задумчиво головой, глядя на красивые пепельного цвета волосы Тони.
   -- Да, да, -- сказала она, -- печальные вещи приходится слышать мне, Тони. И я все хорошо понимаю, моя бедная, маленькая девочка, потому что я не только твоя мать, но и женщина, как ты... Я вижу, как справедливо твое возмущение по поводу того, что твой муж позабыл в момент охватившей его слабости, чем он обязан тебе...
   -- В момент слабости?! -- вскричала Тони. Она вскочила, отступила два шага назад и лихорадочно осушила свои глаза. -- В момент слабости, мама?!... Он позабыл, чем он обязан мне и нашему имени?.. Он с самого начала не знал этого! Человек, который, получив приданое жены, попросту уходит на покой! Человек без честолюбия, без стремлений, без целей! Человек, у которого в жилах течет вместо крови густая солодовая и хмельная жижица... Да, я убеждена в этом!.. И он еще при этом доходит до таких низостей, как эта история с Бабеттой, а когда ему указывают на его ничтожество, отвечает словами... словами...
   Она снова попала на эти слова, -- слова, которые она не хотела повторить. Но вдруг она сделала шаг вперед и сказала неожиданно спокойным и полным интереса голосом:
   -- Как это мило. Откуда это, мама?
   Она кивком головы указала на маленькую сплетенную из камыша корзинку, красивую маленькую вещичку, украшенную атласными лентами; в этой корзинке мадам Будденброок хранила обыкновенно свои речные работы.
   -- Это я приобрела для себя, -- ответила старая дама. -- Мне она нужна.
   -- Аристократично! -- сказала Тони, рассматривая корзинку и склонив на бок голову. Мадам Будденброок тоже остановила свой взгляд на этой вещи, но не видела ее, погрузившись в свои мысли.
   -- Ну-с, моя милая Тони, -- сказала она наконец, протягивая еще раз руки дочери, -- как бы там дело ни обстояло, ты у нас и мы сердечнейшим образом говорим тебе: добро пожаловать, мое дитя! Все можно будет обсудить спокойно... Поди в твою комнату, располагайся, как тебе удобнее... Ида! -- сказала она по направлению к столовой, повысив голос. -- Позаботься, милая, чтобы положили приборы для мадам Перманедер и Эрики!

10.

   Сразу после обеда Тони отправилась в свою спальню, потому что во время еды мадам Будденброок подтвердила предположение Тони, что Томас знает о ее приезде... а она, по-видимому, не так уж горячо жаждала встречи с ним.
   В шесть часов после обеда пришел консул. Он прошел в "комнату ландшафтов", где долго говорил со своей матерью.
   -- Ну, как она? -- спросил он. -- Как она держится?
   -- Ах, Том, я боюсь, она непримирима... Боже мой! Она так возбуждена... И потом эти слова... Если бы я только знала, что он сказал ей в заключение!
   -- Я иду к ней.
   -- Хорошо, Том. Но постучи тихонько, чтобы она не испугалась и будь ровнее, слышишь? Ее нервы не в порядке... Она почти ничего не ела... Опять с желудком, знаешь... Поговори с ней спокойно.
   Быстро, с привычной поспешностью, все время перешагивая через ступеньку, он поднялся по лестнице во второй этаж, задумчиво крутя усы. Но уже когда он постучал в дверь, лицо его просветлело, потому что он твердо решился относиться к этому вопросу, пока было возможно, юмористически.
   Услышав тихо прозвучавшее "войдите", он открыл дверь и увидел, что мадам Перманедер лежит совершенно одетая на кровати, занавески которой были откинуты; плюмо лежало за спиной, на ночном столике стоял флакончик с желудочными каплями. Она немного повернулась, подперла рукой голову и взглянула на него с натянутой улыбкой. Он сделал низкий поклон, описав протянутыми вперед руками торжественный жест.
   -- Сударыня!.. --ч ему мы обязаны честью, что столичная жительница...
   -- Поцелуй меня, Том, -- сказала она и выпрямилась, чтобы подставить ему свою щеку и затем снова опуститься на прежнее место. -- Здравствуй, мой добрый мальчик! Ты, как я вижу, совсем не изменился с того времени, как был в Мюнхене!
   -- Ну, ты, моя дорогая, не можешь судить об этом здесь при закрытых жалюзи. И во всяком случае тебе не следовало утаскивать у меня из-под носа этот комплимент, потому что он, естественно, должен быть сказан тебе.
   Удержав ее руку в своей, он придвинул стул и сел около нее.
   -- Как я уже часто говорил: -- ты и Клотильда...
   -- Фи, Том!.. -- Как поживает Тильда?
   -- Хорошо, само собой разумеется! Мадам Крауземинц заботится о ней, и она не голодает. Это однако же не мешает тому, чтобы Тильда проглатывала по четвергам у нас необъятное количество съестного, как бы запасаясь на целую неделю вперед...
   Она рассмеялась от всей души, как не смеялась уже давно, но затем вдруг перестала, вздохнула и спросила:
   -- А как идут дела?
   -- Что ж., перебиваемся. Приходится быть довольными...
   -- Ну, слава Богу, что по крайней мере здесь все обстоит так, как следует! Ах я совсем не расположена сейчас к беззаботной болтовне...
   -- Жаль. -- Надо сохранять юмор grand même.
   -- Нет, этого уже больше не будет, Том. Ты знаешь всё?
   -- Ты знаешь всё!.. -- повторил он, опустил ее руку и одним движением отодвинул свой стул немного назад. -- Милостивый Боже, как это звучно сказано! "Всё!" Что зарыто в этом слове "всё"? Я скрыла в нем и любовь, и страданья, так что ли? Нет, послушай...
   Она молчала. Она бегло посмотрела на него сильно удивленным и обиженным взглядом.
   -- Да, -- я ожидал, что ты состроишь такую мину, -- сказал он, -- потому что иначе, ведь, ты не была-бы здесь. Но позволь мне, моя добрая Тони, отнестись к этому делу не так, как ты; позволь уменьшить его серьезность ровно настолько, насколько ты преувеличиваешь ее, и ты увидишь, что мы с большой пользой дополним друг друга...
   -- Слишком тяжело, Томас, слишком тяжело!..
   -- Ах, Боже мой! Перестанем разыгрывать трагедию! Будем говорить скромно и оставим слова "всё кончено" и "ваша несчастная Антонина"! Пойми меня верно, Тони. Ты знаешь хорошо, что я первый от всей души радуюсь твоему приезду. Я давно желал, чтобы ты приехала погостить без твоего мужа, чтобы мы могли опять побыть друг с другом по-прежнему, en famille. Но что ты приехала теперь, и приехала таким образом, -- пардон, это глупость, мое дитя! Да... Дай мне договорить до конца! Перманедер вел себя в достаточной степени неладно, в этом надо сознаться, и я дам ему понять это, в этом ты можешь быть уверена...
   -- Как он вел себя, Томас, -- перебила его Тони, выпрямившись и кладя руку на свою грудь, -- это я уже дала ему понять и не только "дала понять", скажу я тебе. По моему чувству такта я считаю дальнейшие объяснения с этим человеком совершенно немыслимыми! -- Сказав это, она снова опустилась на постель и стала строго и неподвижно смотреть в потолок.
   Он склонился, как-бы почувствовав всю тяжесть ее слов, и улыбаясь взглянул себе на колени.
   -- Ну, значит, я ему не напишу грубого письма. Всё так, как ты прикажешь. Ведь, в конце концов это твое дело и достаточно, если ты сама намылишь ему голову, -- это твоя обязанность как жены. По правде сказать, ему, с другой стороны, нельзя отказать и в смягчающих вину обстоятельствах. Приятель праздновал именины, он возвратился домой в праздничном настроении, в слишком хорошем настроении и разрешил себе маленькую вольность, провинился в небольшом, неподобающем отклонении в сторону...
   -- Томас, -- сказала она, -- я тебя не понимаю. Я не понимаю того тона, в каком ты говоришь об этом! Ты!.. Человек с твоими принципами!.. Но ты его не видел! Как он пьяный схватил ее, как он выглядел...
   -- Достаточно комично, как я могу себе представить. Но вот в том-то и дело, Тони: ты недостаточно внимания обращаешь на комичную сторону дела и в этом, конечно, виноват твой желудок. Ты изловила твоего мужа на месте преступления, ты увидела его в несколько смешном виде... но тебе не следовало бы возмущаться этим так страшно, а скорее посмеяться я еще больше сблизить его с собой... Я скажу тебе одно: ты конечно не могла помириться без дальнейших разговоров, улыбаясь и молча, с его поведением, Боже сохрани! Ты уехала, это была демонстрация, может быть, несколько преувеличенная может быть, это было слишком строгое наказание, потому что я не хотел бы видеть, каким убитым он сидит сейчас дома, -- но все-таки справедливое. Моя просьба к тебе состоит только в том, чтобы ты смотрела на дело с меньшим возмущением и с несколько более политичной точки зрения... мы говорили с тобой с глазу на глаз. Я должен указать тебе, что в браке далеко не безразлично, на чьей стороне... находится моральное преобладание... пойми меня, Тони! Твой муж опростоволосился, в этом нет сомнения. Он скомпрометировал себя, сделал себя несколько смешным... смешным именно потому, что его проступок так безобиден, его нельзя рассматривать серьезно... Короче говоря, его достоинство теперь уже не так неприкосновенно, известный перевес теперь решительно на твоей стороне, а если предположить, что ты сумеешь с достаточной ловкостью использовать его, то счастие для тебя гарантировано. Если ты возвратишься в... ну скажем, через четырнадцать дней -- ну да, пожалуйста, это время по крайней мере ты должна уделить нам! -- если ты через четырнадцать дней вернешься в Мюнхен, то ты увидишь...
   -- Я не возвращусь в Мюнхен, Томас.
   -- Что вы изволили сказать? -- спросил он, сморщив лицо, приложив руку к уху и наклонившись вперед.
   Она лежала на спине, прижав голову к подушкам, так что подбородок ее выражал известную строгость. -- Никогда! -- сказала она; затем долго и шумно вздыхала и откашливалась, медленно и выразительно, это было сухое откашливание, которое начинало становиться у ней нервной привычкой и стояло, вероятно, в связи с ее желудочным страданием. -- Наступила пауза.
   -- Тони, -- сказал он вдруг, подымаясь и твердо опуская руку на спинку стула, сделанного в стиле empire.
   -- Ты не доведешь дела до скандала?!..
   Беглый взгляд на него показал ей, что он был бледен, и мускулы на его висках двигались. ее положение становилось невыносимым. Она начала двигаться и, чтобы скрыть перед ним свою боязнь, начала говорить громко и сердиться. Она быстро поднялась, спустила ноги с кровати и с раскрасневшимися щеками и сдвинутыми бровями начала говорить, сопровождая свои слова быстрыми движениями головы и рук:
   -- Скандал, Томас?!.. Ты считаешь себя в праве требовать от меня, чтобы я не делала скандала, когда меня покрывают позором и плюют мне прямо в лицо? Достойно это брата?.. Да, ты можешь милостиво разрешить мне задать тебе этот вопрос! Терпение и такт -- хорошие вещи! Но помилуй! Ведь есть же границы в жизни, Том! Я знаю жизнь так же хорошо, как и ты, и считаю, что страх перед скандалом начинает в известных случаях переходить в трусость, да! И я удивляюсь, что должна говорить тебе это, я глупая гусыня... Да, я действительно глупая гусыня и понимаю, что Перманедер никогда не любил меня, ведь, я старая и безобразная женщина, и Бабет конечно красивее меня. Ничто не могло помешать ему, ни мое происхождение, ни воспитание, ни мои чувства! Ты не видал, Том, до какой степени забылся он, а кто не видал этого, тот не может себе представить по рассказу, до чего отвратителен он был в это время... И ты не слыхал тех слов, которые он бросил вслед мне, твоей сестре, когда я взяла свои вещи и выходила из комнаты, чтобы лечь спать в приемной на софе... Да! там за спиной я должна была выслушать из его уст... такие слова... такие слова... Короче говоря, Томас, эти слова были совершенно особенные, чтобы ты знал, что побудило меня, принудило, уложить в ночь свои вещи и рано утром, разбудив Эрику, уехать оттуда. Больше я уже не могла оставаться с таким мужем, от которого я должна была выслушивать подобные слова, и к такому мужу, как я уже сказала, не возвращусь никогда... или я должна нравственно погибнуть и перестать уважать себя и не чувствовать никакой почвы под ногами?
   -- Будь добра сообщи мне эти проклятые Богом слова? Да или нет?
   -- Никогда, Томас! Никогда я не повторю их своими устами! Я знаю свой долг перед собой и тобой и этим домом...
   -- Тогда с тобой нельзя говорить!..
   -- Очень возможно, и я бы хотела, чтобы вы больше не говорили об этом...
   -- Что же ты хочешь делать? Ты хочешь разводиться?
   -- Да, Том, я хочу сделать это. Это мое твердое решение. Я обязана сделать это ради себя самой, ради моего ребенка и ради всех вас.
   -- Ну, это положим, глупости, -- сказал он развязно, повернулся на каблуках и отошел от нее, как будто таким образом все было решено. -- Для развода необходимо согласие обоих, дитя мое, а чтобы Перманедер без дальнейшего и с удовольствием согласился на это, эта мысль прямо смешна...
   -- О, предоставь это мне, -- сказала она, не давая запугать себя. -- Ты думаешь, что он будет противиться этому особенно из-за 17,000 талеров серебром. Но, ведь, Грюнлих не хотел тоже, но его принудили; для этого есть средства, и я пойду к доктору Гизеке; это друг Христиана, он постоит за меня... Конечно, тогда было нечто другое, -- я знаю, что ты хочешь сказать. Тогда он оказался "неспособным прокормить жену и ребенка", да! Ты видишь, между прочим, что мне хорошо известны эти дела, а ты, право, говоришь со мной так, как будто я развожусь первый раз в жизни!.. Но это все равно, Том. Может быть это невозможно, -- пусть будет так. Может быть, ты и прав, но этим дело не меняется. Никто не изменит моего решения. Пусть он даже удержит у себя деньги, -- в жизни есть более высокие предметы. Меня же он уже никогда больше не увидит.
   После этого она перевела дух. Она встала с кровати, уселась в кресло, опершись локтем на ручку кресла и так глубоко спрятала подбородок в руки, что четыре пальца обхватили нижнюю губу. Сидя так, она склонилась несколько на бок и неподвижно смотрела в окно своими возбужденными покрасневшими глазами.
   Консул шагал взад и вперед по комнате, вздыхал, покачивал головой и поводил плечами. Наконец, сложив руки, он остановился перед ней.
   -- У тебя совсем детская голова, Тони! -- сказал он уныло и умоляюще. -- Каждое слово, которое ты произносишь, отдает детством... Не можешь ли ты по моей просьбе хотя на один момент посмотреть на вещи, как взрослый человек. Неужели ты не замечаешь, что ведешь себя так, как будто бы ты пережила что-то серьезное и тяжелое, как будто бы твой муж жестоко обманул тебя и покрыл тебя позором перед всем миром. Но подумай же только, -- ведь ничего не произошло! Ведь, об этой нелепой истории на вашей "небесной лестнице" на Кауфингерштрассе ни одна человеческая душа ничего не знает! И для твоей и нашей чести не будет никакого ущерба, если ты вполне спокойно и самое большее с насмешливой миной вернешься к Перманедеру... наоборот! ты теперь скорее повредишь нашему имени, если не сделаешь, этого, потому что ты покажешь таким образом, что придаешь этому приключению большое значение и тем самым вызовешь скандал...
   Она быстро высвободила подбородок и посмотрела ему в лицо.
   -- Теперь молчи, Томас! Теперь моя очередь! Теперь слушай ты! Как? Только то представляет из себя срам и скандал, что становится известным и выносится на люди? Ах нет! Тайный скандал, который неустанно грызет душу и уничтожает самоуважение такой скандал много хуже! Что мы Будденброоки, которые по внешности хотят быть "тип-топ", как у вас здесь говорится, а между четырьмя стенами проглатывают унижения? Том, я не перестаю удивляться тебе! Представь себе отца, как бы он теперь отнесся к этому, и суди в его духе! Нет, надо иметь чистоту и прямоту... Ты ежедневно можешь показывать твои книги всему миру и говорит... да... ни с одним из нас не может быть иначе. Я знаю, какой меня создал Бог! Я совершенно не боюсь! Пускай Юлинька Мёльлендорпф проходит мимо меня и не кланяется мне, и пусть Пфиффи Будденброок сидит здесь по четвергам и, качая головой, с злорадством говорит: "Конечно, но это, к сожалению, происходит уже во второй раз", но в обоих случаях вина падает на мужей! Я стою так неизмеримо выше этого, Томас! Я знаю, что сделала только то, что считала хорошим. Но из боязни перед Юлинькой Меллендорф и Пфиффи Будденброок проглатывать оскорбления и позволять ругать себя на безобразном кабацком диалекте!., из боязни перед ними остаться у такого человека и в том городе, где я должна была переносить такие слова и такие сцены, как на "небесной лестнице", где я должна была научиться отказаться от своего происхождения, воспитания и всей своей натуры только для того, чтобы казаться спокойной и счастливой, -- это я считаю недостойным, это я называю скандальным, скажу я тебе!..
   Она смолкла, подперла снова подбородок рукой и возбужденно уставилась в окно. Он стоял перед ней, опершись на одну руку и держа в кармане другую, и, не видя смотрел на нее, медленно покачивая головой.
   -- Тони, -- сказал он, -- ты не сказала мне ничего нового. Я уже и прежде знал все это, но своими последними словами ты выдала себя. Дело не в муже, а в особенностях города. И не только нелепая история на "небесной лестнице", а и всё взятое вместе имело значение. Ты не смогла там акклиматизироваться? Будь откровенна.
   -- Ты прав, Томас, -- сказала она, и даже вскочила при этом, протянув руку по направлению к его лицу. Лицо ее раскраснелось. Она остановилась в воинственной позе, одной рукой держась за стул и жестикулируя другой, и держала речь, страстную, взволнованную речь, которая лилась неудержимым потоком. Консул смотрел на нее глубоко удивленный. Едва она успевала перевести дух, как уже снова сыпались целым каскадом новые слова. Да, она находила слова, она выразила всю злобу, которая накопилась у нее за эти годы -- несколько беспорядочно и запутанно, по все-таки выразила все. Это был взрыв, вспышка потная отчаянной честности... Здесь всплыло наружу нечто такое, против чего нельзя было бороться, нечто элементарное, о чем уже нельзя было спорить...
   -- Да, ты прав, Томас! Скажи это только еще один раз! Я подчеркиваю опять, что перестала уже быть глупышкой и имею представление о жизни. Я уже не оцепенею от удивления, если узнаю, что в жизни не все идет чистым путем. Я знала таких людей, как слезливый Тришке, была замужем за Грюнлихом и знаю наших городских "Suitier". Я уже не деревенская невинность, скажу я тебе, и история с Бабеттой сама по себе, взятая вне общей связи, не заставила бы меня сбежать оттуда, поверь мне! А дело все в том, Томас, что чаша переполнилась... и не надо было многого, потому что чаша была уже собственно полна... Уже давно полна!.. Даже пустяки могли заставить политься через край, а тем более это! Не доставало еще узнать мне, что даже и в этом отношении я не могу положиться на Перманедера! Это было последней каплей! Это выбило дно из бочки! Это одним ударом заставило меня решиться оставить Мюнхен и собраться в дорогу. Эта мысль уже очень давно созревала во мне, Том, потому что я не могу жить на юге, клянусь Богом и его святыми ангелами, не могу! Ты не знаешь, Том, до чего я была несчастна. Когда вы гостили у меня, я старалась скрыть все, потому что я женщина с тактом, я не хотела надоедать другим жалобами и выкладывать свою душу перед ними, я всегда была склонна к замкнутости. Но я страдала, Том, страдала всем, что есть во мне, всем своим существом, так сказать. Как растение, выражаясь картинно, как цветок, перенесенный на чуждую почву... хотя ты, может быть, находишь неподходящим это сравнение, ведь я безобразная женщина... но в более чуждое мне место я не могла попасть; уж лучше бы я уехала в Турцию! О мы, северяне, никогда не должны уезжать туда! Мы должны оставаться в нашей морской бухте и честно зарабатывать свой хлеб... Вы смеялись иногда надо мной за мою любовь к дворянству... О, в эти годы я часто думала о нескольких словах, сказанных мне когда-то одним умным человеком: "У вас особенная симпатия к дворянам", сказал он, "сказать вам почему? Потому что вы сами дворянка. Ваш отец большой человек, а вы принцесса. Целая пропасть отделяет вас от других, не принадлежащих к кругу ваших господствующих семей"... Да, Том, мы чувствуем себя дворянами и чувствуем это расстояние. Мы не должны никогда жить там, где о нас ничего не знают и не умеют ценить, потому что от этого мы не будем иметь ничего, кроме унижений, и нас будут считать высокомерными до смешного. Да, все меня считали высокомерной до смешного. Мне не говорили этого, но я чувствовала это каждый час и страдала от этого. Да, в стране, где едят торт с ножа, где принцессы говорят неправильно по-немецки и где считается, что кавалер влюблен в свою даму, если он поднял ей веер, -- в той стране очень легко казаться высокомерной, Том! Акклиматизироваться? Нет, у людей без достоинства, морали, честолюбия, аристократичности и строгости, у бесцеремонных, невежественных и неопрятных людей, у людей, которые одновременно и легкомысленны, и толстокожи, и поверхностны... у таких людей я не могу акклиматизироваться и никогда не буду в состоянии, это так же верно, как то, что я твоя сестра! Ева Эверс могла... хорошо! Но Эверс еще не Будденброок, и потом ее муж годится на что-нибудь в жизни. Какой же был у меня? Подумай, Томас, начни сначала и вспомни все! Ведь, я пошла туда из дома, где с чем-то считаются, работают, ставят себе цели, а когда поняла к Перманедеру, то он, получив мое придание, оставил все дела... Да, это было искренно, это было действительно характерно и единственно приятное во всем. Что же дальше? Должен появиться ребенок! Как я была рада! Это вознаградило бы меня за все! Что же вышло из этого? Он умирает. Он мертв. Это не было виной Перманедера, Боже сохрани, нет! Он все сделал, что мог, и даже два или три дня не ходил в ресторан! Но так должно было случиться, Томас. Ты можешь себе представить, что это не сделало меня счастливее. Но я выдержала и не ныла. Одна, непонятая и прослывшая высокомерной, я ходила всюду и говорила себе: ты дала ему свое согласие на всю жизнь. Он несколько неуклюжий и косный человек и обманул твои надежды, но он считает это хорошим, и сердце у него чистое. А потом мне пришлось пережит такую вещь и увидеть его в такой отвратительный момент! Тогда то я узнала, как хорошо понимал он меня, и насколько больше грязнил меня, чем другие, когда он крикнул мне вслед эти слова! Ни один из твоих рабочих не бросил бы таких слов собаке. И тогда я увидала, что ничто не держит меня больше там и что было бы позором, если бы я осталась! И когда я с вокзала ехала по Гольстенштрассе, и увидела проходившего мимо носильщика, который снял цилиндр и низко поклонился, то я поздоровалась с ним не высокомерно, а как отец здоровался с людьми... так... рукой. И теперь я здесь. Ты можешь приказать запрячь две дюжины рабочих лошадей, Том, но в Мюнхен тебе меня затащить не удастся. А завтра я иду к Гизеке!
   Такова была та речь, которую произнесла Тони, после чего она изнуренная опустилась на стул, подперла подбородок рукой и застывшим взглядом стала смотреть в окно.
   Консул стоял перед ней сильно встревоженный, огорченный, почти потрясенный и молчал. Затем он вздохнул, поднял руки до уровня плеч и опустил их на свои колени.
   -- Ну, тут ничего не поделаешь! -- тихо сказал он, встал, молча повернулся и направился к двери.
   Она следила за ним взглядом с тем же выражением, с каким приняла его: с выражением страдания и горя.
   -- Том! -- сказала она. -- Ты сердишься на меня?
   Он держался уже за овальную ручку двери и сделал рукой утомленный отрицательный жест:
   -- Ах, нет, я совсем не сержусь.
   Она протянула ему руку и положила голову на плечо.
   -- Иди сюда, Том... Твоей сестре не особенно хорошо живется. На нее валятся все несчастия... И в это тяжелое время у нее нет никого, кто бы поддержал ее...
   Он вернулся назад и взял ее руку, -- сбоку, несколько равнодушно и вяло, не глядя на нее.
   Вдруг ее верхняя губка начала дрожать...
   -- Ты теперь должен работать один, -- сказала она. -- Из Христиана не выходит ничего толкового, а я теперь тоже готова... я свою карьеру закончила... я уже ничего не могу больше сделать... да... теперь вам придется кормить меня из милости... меня, бесполезную женщину. Я никогда не думала, что мне совершенно не удастся хоть немного помочь тебе, Том. Теперь ты должен один постараться удержать место Будденброоков... И помоги тебе Господ!
   Две крупные светлые детские слезы скатились вниз по ее щекам, на которых начали появляться маленькие неровности.

11.

   Тони не дремала, она энергично взялась за дело. Надеясь, что она успокоится, смягчится, станет думать иначе, консул требовал от нее пока только одного: держаться тихо и не выходить из дому; даже Эрика должна была сидеть дома. Все могло принять благополучный исход... Прежде всего нужно было позаботиться о том, чтобы в городе ничего не знали. Семейный день в четверг был отменен.
   Но уже на следующий день после приезда госпожи Перманедер присяжный поверенный доктор Гизеке получил написанное ее рукой приглашение прийти в дом на Менгштрассе. Она приняла его одна в средней комнате, находившейся у коридора первого этажа. Комната была протоплена, и в ней на массивном столе для какой-то цели была поставлена чернильница, принесены другие письменные принадлежности и целая масса белой бумаги большого формата, которая была взята из конторы, и все это было разложено в строгом порядке. Оба заняли места в креслах...
   -- Господин доктор! -- сказала она, скрестив руки, откинула голову назад и взглянула в потолок. -- Вы человек, который знает жизнь как из жизни, так и из своей практики, и я могу говорить с вами откровенно! --- Затем она открыла ему, как произошло все с Бабеттой и в спальной комнате, после чего доктор Гизеке выразил ей свое сожаление, что ни печальное происшествие на лестнице, ни брошенные ей оскорбительные слова, которые она отказалась сообщить ему, не дают достаточного повода к разводу.
   -- Хорошо, -- сказала она. -- Благодарю вас.
   После этого она попросила познакомить ее в кратких чертах с признаваемыми юридически законными поводами к расторжению брака и выслушала с большим пониманием и неослабным интересом длинный юридический доклад относительно бракоразводных процессов, после чего доктор Гизеке удалился. Она проводила его с серьезной любезностью.
   Она отправилась в первый этаж и принудила консула пойти с ней в его частное бюро.
   -- Томас, -- сказала она, -- я прошу тебя написать немедленно этому человеку... Я неохотно произношу его фамилию. Что касается моих денег, то у меня есть на этот счет самые точные сведения. Он должен дать определенный ответ: так или иначе, меня он больше не увидит. Согласится он на законный развод, хорошо, -- тогда мы подведем расчет и получим обратно мое dos (приданое). Откажется он, нам тоже не зачем складывать руки, потому что, должна я тебе сказать, право Перманедера на мою собственность, если рассматривать его с юридической точки зрения, конечно не подлежит сомнению, но я -- благодарение Богу! -- имею тоже в материальном отношении кой-какие нрава...
   Консул ходил, заложив руки за спину, взад и вперед и нервно пожимал плечами, потому что лицо ее, с каким она произносила слово ,,dos", выражало неописуемую гордость.
   Ему было некогда. Он, ей-Богу, был завален делами. Она должна запастись терпением и еще пятьдесят раз обдумать это дело! Ему предстояла поездка в Гамбург и при том завтра, на совещание, коротенькое совещание с Христианом. Христиан написал письмо, в котором просил помощи, поддержки, и мадам Будденброок должна была взять необходимую сумму из будущего наследства. Дела его шли самым плачевным образом, и хотя он постоянно жаловался на целый ряд страданий, тем не менее, он, по-видимому, по-королевски веселился в ресторанах, в цирке, театре и, судя по его долгам, выплывшим теперь наружу и сделанным им на имя, обладавшее такой солидной репутацией, жил далеко не по средствам. И на Менгштрассе знали, и в "клубе" знали, и весь город знал, кто был больше всего виноват в этом. Это была женщина, одинокая дама, которую звали Алина Пуфогель и у которой было двое красивых детей. Из гамбургских купцов не один Христиан Будденброок стоял к ней в интимных и дорого стоивших отношениях...
   Короче говоря, помимо желания Тони развестись с мужем было еще достаточно много других неприятностей, и настоятельно требовалась поездка в Гамбург. Между прочим, господин Перманедер, вероятно, скоро сам с своей стороны подаст о себе весть...
   Консул уехал и возвратился в гневном и мрачном настроении, а так как из Мюнхена до сих пор не получилось никакого известия, то он увидел себя вынужденным сделать первый шаг. Он написал, написал холодно, в деловом тоне и несколько свысока: нельзя оспаривать того, что совместная жизнь Антонины с Перманедером принесла тяжелые разочарования... не говоря даже о мелочах, она в общем не нашла в этом браке счастия... ее желание расторгнуть этот союз всякий трезво мыслящий человек должен считать справедливым... К сожалению ее решение не возвращаться в Мюнхен по-видимому, непоколебимо... А затем следовал вопрос, как относится ко всем этим фактам господин Перманедер...
   Дни напряженного ожидания!.. Потом последовал ответ.
   Господин Перманедер ответил в таком духе, какого не ожидал никто, ни доктор Гизеке, ни мадам Будденброок, ни Томас, ни сама Антонина: он в скромных выражениях давал согласие на развод.
   Он писал, что он от всей души сожалеет о случившемся, но что он уважает желания Антонины и согласен исполнить их, потому что он видит, что она и он плохо подходили друг к другу. Если он заставил ее пережить тяжелые годы, то пусть она попробует забыть их и простит его... Так как он вероятно не увидит больше ее и Эрики, то он желает ей и девочке навсегда всяческого возможного на земле счастия... Алуа Перманедер. В приписке он в определенных выражениях предложил тотчас вернуть полученное приданое. Он может жить без забот и на свои средства. Ему не нужно отсрочки, так как никаких дел ликвидировать не придется, дом принадлежит ему, и таким образом он может немедленно вернуть полученную сумму.
   Тони была почти пристыжена и в первый раз почувствовала себя склонной отозваться с похвалой о таком бескорыстии господина Перманедера в денежных делах.
   И вот доктор Гизеке взялся снова за дело. Он списался с супругом относительно основания к разводу; сошлись на "взаимном непреодолимом отвращении", и процесс начался, -- второй бракоразводный процесс Тони, за стадиями которого она следила серьезно, с знанием дела и необыкновенной горячностью. Она говорила о нем, где бы она ни была, так что консул начинал несколько раз сердиться. Она была прежде всего не в состоянии разделить его печаль. Она была занята словами, как "плоды", "дивиденды", "приращения", "вклады" и т. д., которые она произносила постоянно, закинув назад голову и приподняв плечи, с полным достоинства видом. Из объяснений доктора Гизеке самое глубокое впечатление произвел на нее один параграф, трактовавший о "кладе", если бы таковой нашелся в имуществе, полученном в приданое, и гласивший, что в случае расторжения брака он должен быть как часть приданого возвращен.
   Она рассказывала об этом несуществующем "кладе" всему миру: Иде Юнгман, дяде Юстусу, бедной Клотильде, дамам Будденброок с Брейтенштрассе. Последние между прочим, узнав обо всем происшедшем, всплеснули руками и взглянули друг на друга, оцепенев от удивления, что они получили еще и это удовлетворение... Она рассказывала об этом Терезе Вейхбродт, к которой Эрика поступила опять, и даже доброй мадам Кетельсен, которая по многим основаниям не поняла ни слова...
   Затем наступил день, когда состоялось законное окончательное расторжение этого союза, когда Тони покончила с последней необходимой формальностью, попросив у Томаса фамильную тетрадь и вписав собственноручно новый факт... а затем оставалось только привыкнуть к новому положению.
   Она исполнила это храбро. Она с неописуемым достоинством пропускала мимо ушей удивительно коварные маленькие колкости дам Будденброок, она глядела на улице с невыразимой холодностью поверх голов господ Гагенштрём и Мельлендорпф, которые встречались ей, и совершенно отказалась от жизни в обществе, которая свила себе гнездо теперь не в родительском доме, а в доме ее брата. Она проводила время в среде своих самых близких родных: мадам Будденброок, Томаса и Герды; у ней была Ида Юнгман, Сеземи Вейхбродт, ее старая воспитательница, Эрика. Она заботилась об аристократичном воспитании своей дочери и, может быть, перенесла на нее свои последние тайные надежды... Так она жила дальше и время уходило.
   Позже каким-то образом, оставшимся навсегда невыясненным, отдельным членам семьи стали известны те "слова", те отчаянные слова, которые вырвались в роковую ночь у господина Перманедера. Что сказал он?
   -- "Убирайся к черту. Стерва! Дрянь!" Так закончился второй брак Тони Будденброок.

-----------------------------------------------------------------

   Источник текста: Томас Манн. Полное собрание сочинений. Том 3: Семейство Будденброоков (Падение одной семьи). Роман / Пер. Н. И. Рубинштейн с 50-го нем. изд. Ч. 1. -- 1910. -- 432 с.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru