Манн Генрих
Верноподанный

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Der Untertan).
    Перевод А. Полоцкой (1915).
    Издание 1927 года.
    Глава первая (из шести).


0x01 graphic

Генрих Манн.
Верноподанный

Роман

Перевод А. Полоцкой

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО

Москва 1927 Ленинград

Обложка работы А. Д. Белуха

Гиз No 19299

Ленинградский гублит No 39773

31 л. -- Тираж 4000 экз.

Глава первая

   Дидрих Гесслинг был вялый ребенок. У него часто болели уши, он был боязлив и больше всего на свете любил мечтать. Зимой он неохотно расставался с теплой комнатой, летом -- с тесным садиком, где всегда стоял запах тряпья от бумажной фабрики, и где над ракитовыми и сиреневыми кустами возвышались деревянные корпуса старых домов. Сколько раз, отрываясь от книги, излюбленной книги сказок, Дидрих вздрагивал от испуга. Ведь рядом с ним, на скамье -- он видел совершенно ясно -- сидела огромная, чуть ли не в половину его роста, жаба! Или же напротив, у стены, высовывался по пояс из земли гном и поглядывал искоса в его сторону!
   Страшнее жабы и гнома был отец, а между тем его надо было любить. Дидрих любил его. Когда ему случалось тайком полакомиться или солгать, он. до тех пор, ластясь и робко заглядывая отцу в глаза, терся вокруг его конторки, пока господин Гесслинг, возымев некоторые догадки, не снимал со стены трости. Каждый нераскрытый проступок примешивал к преданности и доверию Дидриха сомнение. Однажды, когда отец, прихрамывавший на одну ногу, упал с лестницы, сын как безумный захлопал в ладоши, после чего сейчас же убежал.
   Если ему случалось после наказания, с распухшим лицом, всхлипывая, проходить мимо мастерской, рабочие смеялись. Но Дидрих сейчас же показывал им язык и топал ногой. Он знал себе цену. "Да, меня наказали, но это мой папа. Вы были бы рады, если бы он вас тоже побил, но он не станет о вас руки марать!".
   Он держал себя с ними как капризный паша; то грозил донести отцу, что они во время работы распивают пиво, то, ломаясь, позволял задабривать себя и сообщал им, в котором часу вернется господин Гесслинг. А они были начеку перед хозяином: он хорошо знал их -- когда-то он сам был рабочим. Он был формовщиком еще на старых бумажных мельницах, где каждый лист выделывался руками. Он участвовал во всех войнах, и по окончании последней, когда деньги плыли в руки каждому, он оказался в состоянии купить бумажный пресс. Машина для перемола тряпья и машина для резки дополнили обзаведение. Он сам пересчитывал листы. Ни одна срезанная с тряпья пуговица не смела пропасть у него. Его маленькому сыну женщины часто совали в карман несколько штук, чтобы он не доносил, когда они утаивали пуговицы. У него набралось их так много, что в один прекрасный день ему пришла в голову мысль обменять их у разносчика на конфекты. Это удалось; но вечером, догрызая последний леденец, Дидрих стал на колени в своей постели и, дрожа от страха, принялся молиться грозному боженьке, чтобы он не дал преступлению открыться. Однако, господь-бог вывел его на свежую воду. Отец всегда бил сына методично, деловито, с сознанием долга на обветренном унтер-офицерском лице; но на этот раз дрогнула его рука, и в серебристую щетинистую бороду скатилась, прыгая по морщинам, слеза.
   -- Мой сын украл, -- глухим голосом сказал он, с трудом переводя дыхание и оглядывая ребенка, точно какого-то подозрительного пришельца. -- Ты обманываешь и крадешь. Тебе остается только стать убийцей.
   Госпожа Гесслинг хотела заставить Дидриха упасть на колени перед отцом и просить у него прощения: ведь отец плакал из-за него! Но инстинкт подсказал Дидриху, что это только еще больше рассердило бы отца. К сентиментальности жены Гесслинг относился очень неодобрительно. Она портила ребенка, делала его непригодным для жизни. К тому же он и ее неоднократно уличал во лжи, как и Диделя. Да и не удивительно: ведь она читала романы! В субботу вечером работа, данная ей на неделю, сплошь да рядом оказывалась не сделанной. Вместо того, чтобы хлопотать по хозяйству, она сплетничала со служанкой... А Гесслинг еще не знал, что его жена лакомилась втихомолку, точь-в-точь как мальчик. За столом она не смела есть досыта, зато потом украдкой пробиралась к шкапу. Если бы у нее хватило смелости ходить в мастерскую, она крала бы и пуговицы.
   Она молилась с ребенком "своими словами", а не по заученным формулам, и при этом щеки у нее разгорались. Но била его она тоже со всей страстью, и лицо ее искажалось жаждой мести. При этом она часто бывала неправа. Тогда Дидрих грозил ей, что пожалуется отцу, делал вид, будто идет в контору, и радовался, притаившись за стеной, что она теперь сидит и дрожит. Минуты нежности, находившие на нее, он всегда умел использовать; но он не питал к матери никакого уважения. Этому препятствовало ее сходство с ним. Самого себя он совершенно не уважал, для этого совесть его была слишком нечиста, и он чувствовал, что жизнь его не могла быть оправдана перед лицом господа.
   Тем не менее, мать и сын много раз проводили сумерки вместе, и часы эти были окрашены нежностью и мечтательностью. А в праздничные дни они не теряли ни одной капли наслаждения, которое доставляло им пение, игра на рояли и рассказыванье сказок. Когда Дидрих начал сомневаться в существовании Христа-младенца, мать уговорила его верить еще немножко, и, облегченный этим, он чувствовал себя благочестивым и хорошим. Упорно верил он и в привидение, жившее на горе, в замке. Отец, не хотевший и слышать об этом, казался ему слишком гордым, почти достойным наказания. Мать питала его сказками.' Она передала ему свой страх перед новыми, оживленными улицами и ходившей по ним конкой и водила его через вал в замок, где они наслаждались приятной жутью. Но на углу ближайшей улицы приходилось проходить мимо полицейского, который, если захочет, может отвести в тюрьму! Сердце Дидриха сильно билось; с каким удовольствием он обошел бы его подальше! Но тогда полицейский узнает, что у него совесть нечиста, и схватит его. Наоборот, надо было доказать, что он чувствует себя чистым и невинным -- и Дидрих дрожащим голосом спрашивал полицейского, который час.
   После стольких грозных сил, власть которых приходилось чувствовать над собой, после сказочных жаб, отца, господа бога, замкового призрака и полиции, после трубочиста, который мог схватить, протащить сквозь трубу и превратить в такого же черного человека, как он сам, после доктора, которому была дана власть мазать горло и трясти, когда кричали, -- после всех этих сил Дидрих подпал под власть еще более грозной, поглощающей разом и целиком, силы: это была школа.
   Дидрих вступил в нее с плачем и не мог ответить даже того, что знал, так как всхлипывания не давали ему говорить. Мало-по-малу он научился извлекать из своей слезливости пользу, давая ей волю именно тогда, когда не знал уроков -- несмотря на весь свой страх, он не становился ни более прилежным, ни менее мечтательным -- и таким образом не раз счастливо избегал дурных последствий, пока учителя не разгадали его системы. К первому, который разглядел ее, он почувствовал глубочайшее уважение; он вдруг затих и, все еще продолжая закрывать рукавом лицо, смотрел на него с робкой преданностью. Строгим учителям он всегда был предан и покорен, добродушным же устраивал маленькие пакости, в которых его трудно было уличить и которыми он не хвастал. С гораздо большим удовольствием говорил он об опустошениях в бальниках, о грозной расправе с учениками. За обедом он рассказывал:
   -- Сегодня господин Бенке опять высек троих.
   И если спрашивали, кого, то неизменно отвечал:
   -- Я был в их числе.
   Уж такая была у него натура, что принадлежность к безличному целому, к этому неумолимому, презирающему людей механизму, которым была гимназия, делала его счастливым, и эта власть, холодная власть, в которой он сам участвовал, хотя бы и в качестве страдающего лица, составляла его гордость. В день рождения классного наставника кафедру и доску увили гирляндами. А Дидрих украсил даже трость, которою наказывали учеников.
   В течение лет ему пришлось быть свидетелем двух катастроф, разразившихся над власть имущими и наполнивших его священным и сладостным ужасом. Одного из младших учителей директор перед всем классом распек и уволил. Один из старших учителей сошел с ума. Так еще более грозные силы -- директор и дом умалишенных -- жестоко расправлялись с теми, кто только-что имел такую власть. Снизу Дидрих, маленький, но невредимый, созерцал трупы и извлекал отсюда поучение, позволявшее ему более радужно смотреть на свое собственное тягостное положение.
   Эту власть, механизм которой зажал его между своими зубцами, Дидрих сам любил проявлять перед младшими сестрами. Они должны были писать под его диктовку и делать нарочно еще больше ошибок, чем они и без того делали, чтобы он мог черкать вволю красными чернилами и наказывать виновных. А наказывал он жестоко. Малютки кричали -- и тогда Дидриху приходилось унижаться, чтобы они не пожаловались на него.
   Чтобы подражать облеченным властью, ему не нужны были люди; с него достаточно было животных, даже вещей. Он стоял у края машины для перемола тряпья и смотрел, как барабан выбивал лохмотья.
   -- Вот тебе! Посмей-ка еще раз! Сволочь! -- бормотал Дидрих, и его бесцветные глаза сверкали. Вдруг он съежился и чуть не упал в чан с хлором. Шаги приближающегося рабочего оторвали его от его гнусного наслаждения.
   Вполне уверенным и спокойным он чувствовал себя лишь тогда, когда его самого били. Он почти никогда не сопротивлялся. Самое большее -- он просил товарища: "Только не по спине, это вредно".
   Не то, чтобы у него не было сознания своего права и любви к собственной выгоде. Но Дидрих считал, что побои, которые он получал, не приносят бьющему никакой практической выгоды, а ему самому не наносят никакого реального ущерба. Серьезнее, чем к этим идеальным ценностям, отнесся он к трубочке с битыми сливками, которую обер-кельнер "Нецигского двора" давно обещал, но все не давал ему. Дидрих бесчисленное количество раз с самым серьезным видом совершал деловое путешествие к ресторану, чтобы напомнить своему другу во фраке об его обещании. Но когда в один прекрасный день тот совсем отрекся от своего обязательства, Дидрих, искренне возмущенный, топнул ногой и заявил:
   -- Ну, с меня довольно! Если вы сейчас не исполните обещанного, я скажу вашему хозяину!
   Тогда Жорж расхохотался и принес трубочку.
   Это был осязаемый успех. К сожалению, Дидрих мог насладиться им только второпях и в тревоге, так как приходилось опасаться, что Вольфганг Бук, ожидавший на улице, может каждую минуту притти и потребовать обещанной доли. Тем не менее, он все-таки успел хорошенько вытереть губы и, выйдя на улицу, разразился сильной бранью на обманщика Жоржа, который так и не дал трубочки. Чувство справедливости Дидриха, только-что так могуче проявившееся, когда дело шло о его пользе, замолчало перед притязаниями другого. Конечно, мимо них нельзя было пройти просто так, без всякого внимания, для этого отец Вольфганга был слишком внушительной личностью. Старый Бук не носил крахмальных воротников; шея его была повязана белым шелковым галстуком, над которым выступали длинные белые усы. Как медленно и величественно переставлял он по мостовой свою трость с золотым набалдашником! И при этом он носил цилиндр, а из-под пальто у него, часто среди бела дня, виднелись полы фрака. Он участвовал во всевозможных заседаниях, он принимал к сердцу все городские дела. О банях, о тюрьме, обо всех общественных учреждениях Дидрих думал: "Это господина Бука". Он должен был быть необыкновенно богат и могуществен. Все, в том числе и господин Гесслинг, при встрече с ним торопливо снимали шляпу. Отнять что-либо у его сына силой -- это было бы чревато неисчислимыми опасностями. Чтобы не быть окончательно раздавленным могучими силами, которые он так почитал, Дидрих должен был поступать осторожно и хитро.
   Раз только, уже в одном из средних классов, случилось, что Дидрих, забыв всякую осторожность и предусмотрительность, превратился в упоенного победой угнетателя. Он дразнил единственного в классе еврея, что было самым обычным делом и весьма одобрялось; однако, на этот раз он демонстрировал нечто из ряда вон выходящее.
   Из деревянных стоек, служивших на уроках рисования, он соорудил на кафедре крест и заставил жида стать перед ним на колени. Он крепко держал его, несмотря на сопротивление; он был силен! Сильным делало его одобрение вокруг, толпа, из которой протягивались на помощь к нему руки, победоносная толпа в стенах здания и за ними. Ведь в его лице действовало все христианское население города Нецига! Как легко было на душе от сознания, что ответственность падает не на тебя одного, и что вина распространяется на весь коллектив!
   Правда, когда хмель прошел, появился легкий страх, но лицо первого же учителя, встретившегося Дидриху, вернуло ему все мужество: лицо это было полно смущенного благоволения. Остальные выражали ему открыто свое одобрение. Дидрих улыбался им смиренной, понимающей улыбкой. С тех пор ему стало легче житься. Класс не мог отказать в уважении тому, кто пользовался расположением нового классного наставника. При нем Дидрих сделался первым учеником и тайным доносчиком. Второе из этих почетных мест осталось за ним и впоследствии. Он был в приятельских отношениях со всеми, смеялся, когда они разбалтывали о своих шалостях, бесстрастным, но искренним смехом, как серьезный юноша, снисходительно относящийся к легкомыслию других, -- а во время перемены, относя учителю классный журнал, докладывал обо всем. Он передавал также прозвища учителей и мятежные речи, которые велись против них. Когда он повторял их, в голосе его еще дрожали отголоски сладострастного ужаса, с которым он, опустив глаза, слушал их. При малейшем колебании почвы под ногами власть имущих он всегда испытывал какое-то порочное удовлетворение, шевелившееся в самой глубине его сознания, нечто в роде ненависти, старавшейся торопливо, украдкой, насытиться. И доносом на других он искупал собственное греховное побуждение.
   С другой стороны, он почти никогда не чувствовал личного нерасположения к тем из одноклассников, которым вредил своей тайной деятельностью. Он поступал как добросовестный исполнитель, подчинявшийся суровой необходимости. Потом он мог подойти к пострадавшему и почти искренно выразить ему свое сожаление. Однажды с его помощью был уличен ученик, которого уже давно подозревали в списывании. Дидрих подсунул ему, с ведома учителя, математическую задачу, в середине которой были намеренно сделаны ошибки, но результат тем не менее получался верный. Обманщик был уличен. Вечером после этого случая несколько восьмиклассников сидели в саду загородного ресторана, что разрешалось по окончании гимнастических игр, и пели. Дидрих выбрал себе место рядом со своею жертвой. Осушив кружку, он положил свою руку на руку соседа, преданно заглянул ему в глаза и с глубоким чувством затянул басом:
   
   Был у меня товарищ,
   Лучшим другом был он мне...
   
   Привыкнув к школьным занятиям, Дидрих в последних классах начал успевать по всем предметам, не переходя ни в одном за границы требуемого и не интересуясь ничем на свете, что не входило в программу. Хуже всего давалось ему немецкое сочинение, и почему-то все те, кто отличались в этой области, внушали ему необъяснимое недоверие.
   Со времени перехода в последний класс его гимназическая карьера считалась обеспеченной, и учителя советовали отцу отдать его в университет. Старик Гесслинг, участвовавший в 66 и 71 годах в торжественном вступлении через Бранденбургские ворота, послал Дидриха в Берлин.
   Боясь отдаляться от Фридрихштрассе, он нанял себе комнату на Тикштрассе. Отсюда до университета был прямой путь. Так как других занятий у него не было, он посещал университет по два раза в день, а в промежутках часто плакал от тоски. Он написал отцу и матери письмо, в котором благодарил их за счастливое детство. Без необходимости он редко выходил из дому. Он едва осмеливался есть, боясь, что ему не хватит денег до конца месяца. А на улице он поминутно хватался за карманы, чтобы убедиться, что содержимое их цело.
   Как ни томило его одиночество, он долго не мог решиться пойти с письмом отца на Блюхерштрассе к господину Геппелю, фабриканту целлюлозы, который был родом из Нецига и являлся поставщиком Гесслинга. На четвертое воскресенье он победил свою робость; но едва он увидел приземистого краснолицего человека, которого он так часто встречал в конторе отца и который теперь двинулся, переваливаясь, ему навстречу, -- как он уже сам удивлялся, что не пришел раньше. Господин Геппель сейчас же принялся расспрашивать Дидриха обо всем Нециге и прежде всего о старике Буке. Хотя борода Геппеля уже и поседела, но он, как и Дидрих, только по-видимому по другим основаниям, до сих пор преклонялся перед стариком Буком. Вот это -- человек! Шляпу долой перед ним! Это один из тех, кого немецкий народ должен ставить очень высоко, выше некоторых господ, которые все лечат кровью и железом и за это подносят нации огромные счета. Старик Бук участвовал еще в революции 48 года, он был даже приговорен к смерти.
   -- Да, тому, что мы сидим здесь, как свободные люди, -- сказал господин Геппель, -- мы обязаны таким людям, как старик Бук.
   И он откупорил еще бутылку пива.
   -- А теперь от нас хотят, чтобы мы позволили топтать себя кирасирскими сапогами...
   Господин Геппель заявил себя свободомыслящим и противником Бисмарка. Дидрих соглашался со всем, что он говорил; у него не было никакого мнения ни о канцлере, ни о свободе, ни о молодом императоре. Но вдруг он был неприятно поражен: в комнату вошла молодая девушка, с первого взгляда испугавшая его своей красотой и изяществом.
   -- Моя дочь Агнеса, -- сказал господин Геппель.
   Дидрих густо покраснел и встал, чувствуя себя в своем слишком широком сюртуке жалким и смешным студентиком. Молодая девушка подала ему руку. Она, видимо, хотела быть с ним любезна, но о чем можно было с ней разговаривать? Дидрих ответил "да", когда она спросила, нравится ли ему Берлин, а на вопрос, был ли он уже в театре, ответил "нет". Ему было так не по себе, что лоб его покрылся потом, и он был твердо убежден, что единственное, чем он мог интересовать молодую девушку, это скорейшим уходом. Но как уйти? К счастью, в этот момент в комнату вошел широкоплечий господин, которого Дидриху представили в качестве жильца. Он говорил громовым голосом, с мекленбургским акцентом, и, как оказалось, был студентом-технологом. Он напомнил фрейлейн Агнесе, что они условились пойти вместе гулять. Дидриху предложили присоединиться. В ужасе он сослался на знакомого, который будто бы ждал его на улице, и поспешил уйти. "Слава богу", думал он, чувствуя в то же время укол в сердце: "у нее уже есть другой".
   Господин Геппель открыл ему в темноте входную дверь и спросил, знает ли его друг Берлин. Дидрих солгал, что его друг сам берлинец.
   -- А то, если вы оба не знаете города, вы попадете еще не в тот омнибус. Вам. конечно, уже случалось заблудиться в Берлине?
   И когда Дидрих ответил утвердительно, Геппель, казалось, был удовлетворен.
   -- Это вам не Нециг. Здесь полдня уходит на беготню. Подумайте только, чтобы пройти от вашей Тикштрассе сюда, вам нужно столько времени, что вы могли бы три раза обежать весь Нециг... Ну, в следующее воскресенье приходите обедать!
   Дидрих обещал. Но, когда это воскресение наступило, ему очень захотелось отказаться от приглашения; он пошел только из страха перед отцом. На этот раз вышло так, что ему пришлось даже остаться с девушкой наедине! Дидрих сделал вид, что поглощен своими мыслями и не расположен заниматься ею. Она хотела опять заговорить о театре, но он грубо отрезал, что у него для таких пустяков нет времени. Ах, да, папа говорил ей, что господин Гесслинг изучает химию?
   Да. Это вообще единственная наука, имеющая право на существование, -- заявил Дидрих, сам не зная, откуда это у него взялось.
   Фрейлейн Геппель уронила сумочку; он нагнулся так неторопливо, что она успела поднять ее прежде, чем он протянул руку. Тем не менее она мягко, почти сконфуженно поблагодарила его. Это еще больше разозлило Дидриха. "Терпеть не могу кокеток" -подумал он.
   Она порылась в сумочке.
   -- Ах, я потеряла английский пластырь. Опять идет кровь.
   Она высвободила палец из платка, которым он был обернут. Палец был бел как снег, и Дидриху вдруг пришло в голову, что кровь, выступившая на коже, наверно просочится внутрь.
   -- У меня есть пластырь, -- в каком-то порыве, сказал он.
   Он схватил ее палец и прежде, чем она могла вытереть кровь, слизал ее.
   -- Что вы делаете?
   Он сам испугался. Он нахмурился и сурово сказал:
   -- О, как химику, мне приходится пробовать еще и не такие вещи.
   Она улыбнулась.
   -- Ах, да, вы в роде доктора... Как хорошо вы умеете это делать, -- заметила она, глядя, как он наклеивает пластырь.
   Вот и все, -- уклончиво сказал он и отошел от нее. Ему стало душно, и он подумал: "Если бы не нужно было все время касаться ее кожи! Она такая мягкая, что противно!"
   Агнеса не смотрела на него. После непродолжительного молчания она попыталась опять завязать разговор.
   -- У нас, кажется, есть в Нециге общие родственники?
   И она заставила его перебрать с ней ряд семейств. Оказалось, что они дальние родственники.
   -- Ваша мать еще жива, правда? Счастливый! Моя давно умерла. Я тоже, наверно, недолго проживу. У меня такое предчувствие, -- и она улыбнулась грустной, извиняющейся улыбкой.
   Дидрих не ответил, решив про себя, что это глупая сентиментальность. Опять наступило молчание, - и в тот момент, когда они торопливо заговорили оба разом, вошел мекленбуржец.
   Он победоносно улыбнулся и, глядя Дидриху прямо в глаза, сжал его руку с такой силой, что лицо Дидриха перекосилось. Затем он без всяких церемоний придвинул свой стул вплотную к стулу Агнесы и весело и авторитетно заговорил о вещах, касавшихся только их обоих. Дидрих был предоставлен самому себе, и тут он сделал открытие, что если спокойно посмотреть на Агнесу, так, со стороны, то пугаться ее особенно было нечего.
   В сущности, ее совсем нельзя было назвать хорошенькой. У нее был слишком маленький, приплюснутый нос, и на переносье, правда очень тонком, красовались веснушки. Желтовато-карие глаза были поставлены слишком близко и мигали, когда она смотрела на кого-нибудь. Губы были слишком тонки, все лицо слишком узко. "Если бы у нее не было надо лбом такой массы темно-рыжих волос, к тому же при такой белой коже..."
   Ему доставило также удовлетворение, что ноготь пальца, который он облизал, был не совсем чист.
   Вошел Геппель со своими тремя сестрами. Одну из них сопровождали муж и дети. Отец и тетки обняли и поцеловали Агнесу. Они проделали это с большой сердечностью, но в то же время как-то осторожно. Молодая девушка была стройнее и выше их всех и немного рассеянно смотрела на них сверху вниз, когда они клали руки на ее хрупкие плечи. Только отцу она медленно и серьезно ответила на поцелуй. Дидрих смотрел на нее и видел, как светились на солнце голубые жилки на ее виске под рыжими волосами.
   Ему пришлось вести к столу одну из теток. Мекленбуржец взял под руку Агнесу. Вокруг длинного семейного стола зашелестели праздничные шелковые платья женщин. Мужчины подобрали на колени полы сюртуков. Кто-то откашлялся, иные потирали руки. Затем принесли суп.
   Дидрих сидел далеко от Агнесы и, чтобы увидеть ее, должен был наклониться вперед, он тщательно избегал этого. Так как его соседка не обращала на него внимания, он уничтожил огромное количество жареной телятины и цветной капусты. Каждое блюдо подробно обсуждалось и его тоже заставили подтвердить, что все очень вкусно. Агнесе не советовали есть салата, советовали пить красное вино, ее спрашивали, надевала ли она сегодня утром галоши. Геппель, обращаясь к Дидриху, рассказал, что только-что на Фридрихштрассе он и его сестры, бог знает, каким образом, потеряли друг друга и встретились только в омнибусе.
   -- Этого в Нециге с вами не случится, -- с гордостью крикнул он ему через стол.
   Мальман и Агнеса разговаривали о каком-то концерте. Она собиралась непременно пойти; папа, наверно, позволит ей. Геппель ласково возражал, и хор теток поддерживал его: Агнеса должна рано ложиться и скоро поехать на дачу, она переутомилась зимой. Она не соглашалась с ними.
   -- Вы никогда не выпускаете меня из дому. Вы невыносимы.
   Дидрих был внутренне на ее стороне. Он почувствовал прилив героизма: ему хотелось сделать так, чтобы она могла исполнять все свои желания, чтобы она была счастлива и была этим обязана ему... В этот момент Геппель спросил его, не собирается ли и он на концерт.
   -- Не знаю, -- презрительно сказал он, глядя на Агнесу, наклонившуюся вперед, чтобы видеть его" -- Что это за концерт? Я хожу только на такие концерты, где могу пить пиво.
   -- Очень благоразумно -- сказал шурин Геппеля.
   Агнеса откинулась назад, и Дидрих пожалел о своем изречении.
   Однако, крем, которого все напряженно ждали, не появлялся. Геппель посоветовал дочери пойти узнать, в чем дело. Но не успела она отодвинуть тарелку с компотом, как Дидрих вскочил порывисто -- стул его отлетел к стене -- и твердыми шагами поспешил к двери.
   -- Мари! Крем! -- крикнул он в коридор.
   Он вернулся на место красный, ни на кого не глядя. Но он отлично заметил, что все переглядывались. Мальман даже насмешливо фыркнул. Шурин с деланным простодушием заметил:
   -- Галантный кавалер. Так и должно быть!
   Геппель ласково улыбался Агнесе, которая не поднимала глаз от своей тарелки с компотом. Дидрих так уперся коленями о доску стола, что она приподнялась. Он думал: "Боже мой, боже мой, зачем я это сделал!"
   После обеда он подал руку всем и лишь от Агнесы постарался ускользнуть. В гостиной за кофе он тщательно выбрал себе местечко, где широкая спина Мальмана закры вала ее от него. Одна из теток вздумала заняться им.
   -- Что вы изучаете, молодой человек? -- спросила она.
   -- Химию.
   -- Ах, вот как, физику?
   -- Нет, химию.
   -- Ах, вот как.
   И несмотря на всю авторитетность, с которой она начала, дальше этого она не пошла. Дидрих про себя обозвал ее дурой. Вообще все общество не нравилось ему. Исполненный враждебной грусти, он сидел, пока не ушли последние родственники. Агнеса и ее отец вышли провожать их в переднюю. Возвратившись, Геппель с изумлением заметил, что Дидрих все еще сидел один в гостиной. Он выжидательно помолчал, взялся было за карман. Но когда Дидрих неожиданно, и не попросив денег, стал прощаться, Геппель проявил большую сердечность.
   -- Я передам от вас привет дочери, -- сказал он даже и, немного подумав, прибавил уже у двери:
   -- В следующее воскресенье жду вас опять!
   Дидрих твердо решил, что ноги его не будет больше в этом доме. Тем не менее на следующий день он бросил все свои занятия и долго блуждал по городу в поисках места, где мог бы купить билет на концерт для Агнесы. Он долго искал на афишах, висевших около кассы, имя артиста, которого упоминала Агнеса. Тот ли это? Так ли звучало его имя? Дидрих решился. Но узнав, что билет стоит четыре марки пятьдесят, он вытаращил глаза от испуга. Столько денег, чтобы поглазеть на какого-то музыканта! Если бы можно было просто повернуться и уйти! Заплатив и выйдя на улицу, он сначала возмутился всем этим шарлатанством, но вспомнил, что ведь эго для Агнесы, и умилился самим собой. Пробираясь сквозь толпу, он чувствовал себя все более умиленным и счастливым. Это были первые деньги, которые он тратил на другого человека.
   Он положил билет в конверт, в который не вложил больше ничего, и чтобы не выдать себя, написал адрес каллиграфически. Когда он стоял у почтового ящика, из-за угла показался Мальман и при виде его насмешливо засмеялся. Дидрих почувствовал, что его разгадали. Но Мальман выразил лишь намерение взглянуть, как живет Дидрих. Он нашел, что по обстановке комнаты можно было бы подумать, что здесь живет пожилая дама. Дидрих привез с собой из дому даже кофейник! Дидрих покраснел от стыда. Когда Мальман презрительно открыл и захлопнул учебники химии, Дидрих почувствовал стыд и за свою специальность. Мекленбуржец бросился на диван и спросил:
   -- Ну, как вам нравится маленькая Геппель? Славная штучка, а? Ну, вот он опять краснеет! Возьмитесь-ка за нее! Я уступлю ее вам, если хотите. У меня есть в виду еще пятнадцать таких. '
   Дидрих пренебрежительно отмахнулся.
   -- Нет, ею стоит заняться. Или я ни черта не понимаю в женщинах. Рыжие волосы! А вы заметили, как она смотрит на вас, когда думает, что этого не видят?
   -- На меня она не смотрела, -- сказал Дидрих еще презрительнее. -- Да мне и наплевать на это.
   -- Вам же хуже!
   Мальман неистово расхохотался и предложил немного пошататься.
   Началось паломничество по пивным. Когда зажглись первые фонари, приятели были уже пьяны. Немного позднее, на Лейпцигерштрассе, Мальман без всякого повода дал Дидриху звонкую пощечину.
   -- Ой!.. Однако, это... -- вскрикнул Дидрих, но слово "нахальство" произнести не осмелился. Мекленбуржец хлопнул его по плечу.
   -- Ведь это по дружбе, малыш! Из чистой дружбы!
   И на прощанье он взял у Дидриха последние десять марок...
   Три дня спустя, Мальман зашел к Дидриху и застал его ослабевшим от голода. Он великодушно уделил ему из денег, которые успел уже занять где-то в другом месте, три марки. В воскресенье у Геппелей -- Дидрих, может- быть, не пришел бы, если бы не пустой желудок -- Мальман рассказал, что Гесслинг протранжирил все свои деньги и должен хоть сегодня поесть досыта. Геппель и его шурин сочувственно расхохотались, но Дидриху хотелось провалиться сквозь землю, когда он почувствовал на себе испытующий, печальный взгляд Агнесы. Она презирает его! В отчаянии он старался утешить себя: "Все равно она презирала его и раньше!" В этот момент она спросила, не он ли прислал ей билет на концерт. Все повернулись в его сторону.
   -- Глупости! Мне это и в голову не приходило! -- ответил он так нелюбезно, что все поверили. Агнеса чуть-чуть задержала свой взгляд на нем и отвела глаза. Мальман предложил дамам пралине, затем поставил коробку перед Агнесой.
   Дидрих ни разу не обратился к ней. Он ел еще больше, чем в прошлый раз. Ведь они все равно думают, что он пришел только для этого! Когда заговорили о том, чтобы поехать пить кофе в Грюневальд, Дидрих сейчас же выдумал, что у него назначено свидание. Он даже прибавил: "С особой, которую я ни в каком случае не могу заставить ждать". Геппель положил ему свою плотную руку на плечо, взглянул на него, прищурив глаза, и сказал вполголоса:
   -- Не бойтесь, вы, конечно, мой гость.
   Но Дидрих с негодованием уверял, что не в этом дело.
   -- Ну, по крайней мере, заходите к нам, если охота будет, -- заключил Геппель, и Агнеса кивком головы подтвердила приглашение. Она как будто хотела даже что-то сказать, но Дидрих поторопился уйти.
   Остаток дня он бродил по городу в самодовольно-грустном настроении, чувствуя себя так, как будто принес большую жертву. Вечер он провел в переполненной пивной, где несколько часов просидел одиноко за кружкой пива, опершись на руку и от времени до времени покачивая головой с таким видом, словно теперь он постиг свою судьбу.
   Но что мог Дидрих поделать против Мальмана, который безапелляционно брал у него взаймы? В воскресенье мекленбуржец поднес Агнесе букет, и Дидриху, явившемуся с пустыми руками, хотелось сказать: "В сущности, этот букет от меня". Но он молчал, чувствуя к Агнесе еще большую вражду, чем к Мальману. Ведь Мальман был достоин удивления: он мог ночью побежать за незнакомым господином и сбить у него с головы цилиндр! Однако, Дидрих не забывал, что такое поведение Мальмана могло обратиться и против него самого.
   В конце месяца, ко дню своего рождения, он неожиданно получил лишние деньги, скопленные для него матерью, и явился к Геппелям с букетом, не слишком большим, чтобы не пересолить, а также, чтобы не раздражить Мальмана.
   На лице молодой девушки при виде цветов выразилось волнение, и Дидрих снисходительно и в то же время конфузливо улыбнулся. Это воскресенье показалось ему необыкновенно праздничным, предложение отправиться в зоологический сад не застигло его врасплох.
   Мальман пересчитал всех, -- одиннадцать душ, -- и они двинулись в путь. Все женщины, встречавшиеся им, были, как и сестры Геппеля, одеты совершенно иначе, чем в будни: как будто сегодня они принадлежали к высшему классу, или же все получили наследство. Мужчины были в сюртуках, -- но лишь немногие в черных брюках при этом, как Дидрих. -- и почти все в соломенных шляпах. На боковых улицах, широких, ровных и пустынных, не было ни души. Только раз им встретилась группа маленьких, разукрашенных лентами девочек в белых платьицах и черных чулках: взявшись за руки, они кружились в хороводе и визгливо пели. За углом, на главной улице, обливающиеся потом матроны брали приступом омнибус; рядом с их разгоряченными лицами лица приказчиков, беспощадно боровшихся с ними за места, казались ужасающе бледными. Все стремились куда-то, где наконец должно было начаться удовольствие. На всех лицах ясно читалось: "Будет, довольно мы поработали!".
   Дидрих проявил себя перед дамами настоящим берлинцем: в трамвае он отвоевал для них несколько мест. Какому-то господину, который собирался занять одно из них, он помешал это сделать, изо всех сил наступив ему на ногу. Господин вскрикнул: "Невежа!". Дидрих ответил ему в том же духе. Но оказалось, что это знакомый Геппеля, -- и не успели их представить другу другу, как Дидрих и его противник проявили самую рыцарскую вежливость. Ни один не хотел сесть и позволить другому стоять.
   За столом в зоологическом саду место Дидриха пришлось возле Агнесы -- почему это сегодня все складывалось так счастливо? и когда сейчас же после кофе она выразила желание посмотреть зверей, он бурно поддержал ее. Он был сегодня необыкновенно предприимчив. Перед узкой дорожкой между клетками с хищными зверями дамы повернули обратно. Дидрих предложил Агнесе сопровождать ее.
   -- Возьмите уж лучше меня, -- сказал Мальман. -- Если в самом деле какой-нибудь прут соскочит...
   -- То вы его тоже не приделаете, -- возразила Агнеса и пошла, не обращая внимания на Мальмана, который разразился своим обычным хохотом. Дидрих последовал за ней. Ему было страшно. Он боялся зверей, которые беззвучно кидались к нему справа и слева, обдавая его жарким дыханьем; он страшился и молодой девушки, благоуханье которой доносилось до него. Дойдя до конца, она обернулась и сказала:
   -- Терпеть не могу хвастовства!
   -- Правда? -- спросил Дидрих, охваченный радостью.
   -- Сегодня вы милый, -- сказала Агнеса.
   -- Я хотел бы всегда быть таким.
   -- Правда? -- теперь ее голос немножко задрожал. Они посмотрели друг на друга с таким выражением, как будто не заслужили всего этого. Молодая девушка жалобно сказала:
   -- Здесь ужасный воздух.
   И они пошли обратно.
   Мальман встретил их.
   -- Я хотел только посмотреть, не удрали ли вы.
   Затем он отвел Дидриха в сторону.
   -- Ну? Как у вас дела с малюткой, идут на лад? Я вам сразу сказал, что это не трудно.
   Дидрих молчал.
   -- Вы, кажется, взялись за дело не на шутку? Знаете, что? Я пробуду в Берлине всего только еще один семестр: тогда вы можете быть моим преемником. Вы переберетесь в мою комнату и получите сразу все. Но до тех пор будьте любезны подождать... -- его маленькое лицо над огромным туловищем вдруг злобно перекосилось... -- дружок!
   Дидрих сильно перепугался и не осмеливался больше подойти к Агнесе. Она, не слушая, что ей говорил Мальман, крикнула отцу:
   -- Папа, сегодня чудный день! Я чувствую себя великолепно!
   Геппель взял ее руку в свои и сделал вид, что крепко сжимает ее; на самом же деле он едва касался ее. Его блестящие глаза смеялись и были влажны. Когда родственники распрощались, он подозвал дочь и обоих молодых людей и объявил им, что этот день должен быть отпразднован; они пройдутся по Unter den Linden и потом где-нибудь поужинают.
   -- Папа становится легкомысленным! -- воскликнула Агнеса и обернулась к Дидриху. Но он не поднял глаз. В трамвае он проявил такую неловкость, что его далеко оттеснили от остальных; а в давке на Фридрихштрассе он отстал с господином Геппелем от Мальмана и Агнесы. Вдруг Геппель остановился, растерянно ощупал свой жилет и сказал:
   -- Где же мои часы?
   Они исчезли вместе с цепочкой.
   -- Сколько времени вы уже в Берлине, господин Геппель? -- спросил Мальман.
   -- Да, правда! -- Геппель повернулся к Дидриху.
   -- Я здесь уже тридцать лет, но этого со мной еще не случалось.
   И с гордостью, вопреки всему, он прибавил:
   -- Вот видите, а в Нециге этого вообще быть не может!
   Пришлось вместо ресторана отправиться в участок и давать показания. Агнеса закашлялась. Геппель вздрогнул.
   -- Теперь, пожалуй, уж слишком поздно, -- пробормотал он.
   С искусственной веселостью простился он с Дидрихом, который сделал вид, что не замечает протянутой руки Агнесы, и неуклюже снял шляпу. И, прежде чем Мальман понял, что происходит, он с поразительной ловкостью вскочил в проезжавший омнибус. Он был спасен! А на-днях начнутся каникулы, и он избавится от всего этого!
   Дома он с грохотом швырнул на пол самые тяжелые из своих учебников. Он уже взялся было за кофейник. Но где-то скрипнула дверь, и он сейчас же принялся подбирать все с пола. Затем он тихо уселся в угол дивана, подпер голову рукой и заплакал.
   Ведь сначала все было так прекрасно! Он попался к ней на удочку. Так всегда поступают барышни, делают вид, что ты им нравишься, а на самом деле смеются над тобой с таким вот субъектом.
   Дидрих глубоко сознавал, что не может соперничать с "этим субъектом". Он сравнивал себя с Мальманом и не мог допустить, чтобы какая-нибудь девушка могла предпочесть Мальману его.
   -- Что это я вообразил себе, -- думал он. Она была бы дурой, если бы влюбилась в меня!
   Он дрожал от страха, -- а что если мекленбуржец придет и начнет опять грозить ему!
   -- Да она мне вовсе не нужна. Хоть бы уехать поскорей! -- Несколько дней он в смертельном напряжении просидел дома, -- запершись на ключ. Как только пришли деньги, он уехал.
   Мать удивленно и ревниво допытывалась, что с ним. После такого короткого промежутка он уже больше не мальчик.
   -- Да, берлинские мостовые!
   Она выразила желание, чтобы он не возвращался в Берлин, а поехал в какой-нибудь маленький университетский городок, и Дидрих с радостью согласился. Отец нашел, что это имеет свои "за" и "против". Дидрих должен был подробно рассказать ему о Геппелях. Видел ли он фабрику? Выл ли он у других деловых знакомых? Господин Гесслинг желал, чтобы Дидрих использовал каникулы для ознакомления с производством бумаги в отцовской мастерской.
   -- Я уже не очень-то молод, и мой гранатный осколок уже давно не беспокоил меня так сильно.
   При первой возможности Дидрих старался улизнуть; он предпочитал уходить в лес или на берег ручья и в одиночестве сливаться с природой. Да, он научился этому теперь. Он впервые заметил, что холмы выглядят печальными и говорят о великой тоске; не солнечные лучи и не дождь падал с неба -- это горячая любовь Дидриха и его слезы. Да, он много плакал. Он пробовал даже писать стихи.
   Войдя однажды в аптеку, он увидел за стойкой своего старого товарища, Готлиба Горнунга.
   -- Да, я разыгрываю из себя это лето аптекаря, -- пояснил тот. Он даже уже раз по оплошности отравился, он крутился тогда, как угорь. Весь город тогда говорил об этом! Но осенью он поедет в Берлин, чтобы изучить всю эту премудрость в теории. Ну, а что новенького в Берлине?
   Обрадованный своим превосходством, Дидрих принялся хвастать своими берлинскими приключениями. Аптекарь пообещал:
   -- Вдвоем мы перевернем Берлин вверх дном.
   И у Дидриха не хватило духу сказать нет. Мысль о маленьком городе была оставлена. В конце лета Горнунгу оставалось еще несколько дней до конца практики -- Дидрих вернулся в Берлин. О комнате на Тикштрассе он не хотел и думать. Спасаясь от Мальмана и Геппелей, он поселился в другом конце города, около Гезундбруннена. Там он стал ждать Горнунга.
   Но Горнунга все не было, хотя он дал знать, что выезжает; когда он наконец явился, на нем была зелено-желто-красная шапочка. Один из коллег сейчас же завербовал его в корпорацию. Дидрих тоже должен вступить в нее; это Новая Тевтония, привилегированная корпорация, пояснил Горнунг: в ней всего шесть фармацевтов.
   Дидрих скрыл испуг под маской презрения, но это не помогло ему. Горнунг уже говорил о нем, не осрамит же он его; он должен пойти хоть разочек.
   Ну, один раз, так и быть, но не больше, -- твердо сказал он.
   Этот "разочек" длился до тех пор, пока Дидрих не очутился под столом, и его пришлось унести. Когда он выспался, за ним пришли, чтобы взять его на "утреннюю" кружку пива. Дидрих сделался "собутыльником".
   Он сразу почувствовал себя рожденным для этой роли. Он вращался в огромном кругу людей, где никто не делал ему ничего дурного, и от него требовалось только одно: чтобы он пил. Полный благодарности и доброжелательства, он чокался с каждым, кто давал ему для этого повод. Пить или не пить, сидеть, стоять, говорить или петь -- все это большей частью зависело не от него самого. Все делалось по команде, и тот, кто не отставал от нее, жил в мире с самим собой и со всем светом. Когда Дидрих в первый раз не сбился в "саламандре" [В студенческих корпорациях Германии существовал целый ряд нелепых церемоний. "Саламандра" -- это тост, во время которого кружку пива полагалось выпить в три глотка и после каждого глотка постучать донышком кружки о стол. Примеч. ред.], он улыбнулся своим соседям, почти сконфуженный собственным совершенством!
   Но это были пустяки в сравнении с его успехами в пении! В школе Дидрих принадлежал к лучшим певцам и уже в первом сборнике песен, с которым ему пришлось познакомиться, знал наизусть цифры страниц, на которых можно было найти ту или иную песню. Теперь ему достаточно было сунуть палец в книгу студенческих песен, толстый переплет которой купался в луже пива, чтобы найти раньше всех других номер, который надо было спеть. Иногда весь вечер он с благоговением следил за каждым движением губ президента: не дойдет ли очередь до его любимой песни? И тогда он с боевым видом затягивал: "Чёрта с два, известно ль им, что свободою зовется". Он слышал, как рядом с ним ревет толстый Делич, и ему было так уютно в полутьме низкого старинного погребка с висящими на стене шапочками, среди всех этих разинутых ртов, пивших и певших одно и то же, в душной атмосфере, пропитанной запахом пива и тел, выделявших его снова в виде пота. Когда становилось поздно, у него являлось ощущение, что все они -- одно большое, потеющее тело. Он растворился в корпорации, которая думала и хотела за него. И то, что он принадлежал к ней, делало его мужчиной, давало ему право относиться к самому себе с почтением и высоко ставить свою честь! Никто не мог вырвать его из ее среды, сделать что-нибудь ему в отдельности! Пусть-ка Мальман посмеет теперь явиться и начать старое: вместо Дидриха против него выступят двадцать человек! Дидрих даже желал, чтобы он явился -- так бесстрашен был он. Еще лучше, если бы он пришел вместе с ней, с Геппель: пусть бы она посмотрела, что стало с Дидрихом! Вот когда он был бы отомщен!
   И все же наибольшую симпатию он чувствовал к самому безобидному из всех, своему соседу, толстяку Деличу. Что-то глубоко успокаивающее, внушающее доверие было в этой лоснящейся, белой и полной юмора массе жира, которая внизу широко расплывалась над сиденьем стула, подушками подымалась до высоты стола и там, точно сделав все возможное, оседала без движения, если, конечно, не считать поднимания и опускания стакана. Делич был здесь на своем месте, как никто другой; кто видел его сидящим, забывал, что когда-нибудь Делич бывал и на ногах. Он был создан исключительно для того, чтобы сидеть за уставленным пивом столом. Его брюки, во всяком ином состоянии меланхолично висевшие сзади, во время сиденья принимали свою настоящую форму и мощно вздувались. Так же, как и зад, лицо Делича расцветало лишь за столом. Тогда оно сияло жизнерадостностью, и он становился остроумен. Разыгрывалась настоящая драма, когда какой-нибудь молодой студентик, желая подшутить над ним, забирал у него стакан. Делич не шевелил пальцем, но на его лице, поворачивавшемся всюду за похищенным стаканом, отражались вдруг все бури и скорби жизни, и он восклицал крикливым тенором:
   -- Эй, юнец! Смотри, не разлей! И вообще с какой стати ты лишаешь меня пропитания? Это подлое, злостное хищение моих средств к существованию, и я могу подать на тебя в суд!
   Если шутка затягивалась, жирные белые щеки Делича отвисали, и он начинал униженно просить. Но как только он получал свое пиво обратно, сколько всеобъемлющего примирения выражалось в его улыбке, какое сияние разливалось по его лицу!
   -- Ты все-таки славный малый! За твое здоровье! -- И, выпив, крышкой стучал кельнеру:
   -- Человек!
   Случалось, конечно, что после нескольких часов стул Делича поворачивался вместе с ним, и Делич наклонял голову над раковиной водопровода. Вода журчала, Делич издавал сдавленные звуки, и несколько человек, подвинченные этими звуками, бежали в уборную. Немного с кислым лицом, но уже готовый к новым шуткам, Делич опять придвигал свой стул к столу.
   -- Ну, все опять в порядке, -- заявлял он. -- О чем это вы говорили, пока я был занят в другом месте? Опять о бабах? Неужели вам больше не о чем говорить? Что мне дадут за бабу? -- голос его все повышался -- -даже маленькой кружки пива мне не дадут за нее. Эй, человек!
   Дидрих был с ним согласен. Он узнал женщин, с него их было довольно. Несравненно более идеальные ценности заключало в себе пиво.
   Пиво! Алкоголь! Сиди и пей его, сколько угодно. Пиво не похоже на кокетливых женщин, оно верно и ласково. С ним не надо тратить силы, не надо ничего хотеть и добиваться, как с женщинами. Все приходит само. Глотнешь -- и уже кое-что достигнуто: человек вознесен на высоты жизни и свободен, внутренне свободен. Пусть даже полиция окружит кабачок: выпитое пиво претворяется во внутреннюю свободу. Экзамены как будто бы уже сданы, с университетом покончено, докторский диплом в кармане. Завоевано положение в обществе: директор огромной фабрики иллюстрированных открыток или клозетной бумаги, -- богатство и влияние. Тысячи людей пользуются плодами его работы и осмысленной жизни.
   Стол с пивом расширялся, становился вселенной, мысль парила высоко, сливаясь с мировым духом. Да, того, кто пил, пиво поднимало так высоко, что он обретал бога!
   Дидрих охотно прожил бы так целые годы. Но "тевтоны" не оставляли его в покое. Почти с первого дня они принялись восхвалять ему моральные и материальные преимущества полной принадлежности к корпорации; мало-по-малу они стали вербовать его все откровеннее. Тщетно Дидрих ссылался на свое признанное положение "собутыльника", с которым он сжился и которое его удовлетворяло. Они возражали, что цель студенческого объединения, а именно воспитание мужественности и идеализма, не достигается одними попойками, как бы много они ни давали. Дидрих дрожал от страха, он отлично понимал, к чему это все клонится. Они хотели, чтобы он принимал участие в дуэлях. Ему и прежде всегда бывало не по себе, когда они своими тросточками изображали перед ним в воздухе удары, которые они собирались применять на практике, или когда один из них являлся в черной шапочке, и от него несло йодоформом. Теперь он тоскливо думал:
   "Зачем только я остался у них и сделался "собутыльником"! Теперь мне не миновать этого".
   И он не миновал. Но первая же проба успокоила его. Он был так тщательно закутан, так защищен шлемом и очками, что с ним не могло случиться ничего серьезного. Так как у него не было оснований не следовать команде столь же охотно и послушно, как во время попоек, он научился фехтовать скорей многих других. Когда он в первый раз почувствовал, что по щеке у него струится кровь, он чуть не упал в обморок. Но когда ему наложили шов, он готов был танцевать от радости. Он упрекал себя, что мог подозревать этих добродушных людей в дурных намерениях. Как раз тот, кого он боялся больше всех, взял его под свое покровительство и сделался его добрым наставником.
   Вибель был юрист, и это одно уже обеспечивало ему подчинение Дидриха. Не без сокрушения о самом себе смотрел Дидрих на английские материи, в которые одевался Вибель, и на цветные рубашки, которые тот носил попеременно, пока они все не загрязнялись и разом не шли в стирку. Но больше всего угнетали Дидриха манеры Вибеля. Когда он с легким элегантным поклоном чокался с Дидрихом, этот последний весь сжимался, лицо его выражало страдальческое напряжение, он проливал половину и давился другой. Вибель говорил тихо, высокомерным и властным голосом.
   -- Пусть говорят, что хотят, -- часто говаривал он, -- формы -- не пустое слово.
   Произнося ф в слове "формы", он вытягивал губы в трубочку и медленно и сочно выдавливал звук. Дидриха каждый раз охватывал трепет при виде таких изысканных манер. Все в Вибеле казалось ему изысканным: и то, что рыжеватые волосы росли у него на самой губе, и то, что длинные, изогнутые ногти загибались книзу, а не кверху, как у Дидриха, и сильный запах самца, исходивший от него, и даже его торчащие уши, так хорошо оттенявшие сквозной пробор, и щеки, по-кошачьи закруглявшиеся к вискам. Созерцая все это, Дидрих всегда ощущал собственное ничтожество. И лишь с тех пор, как Вибель заговорил с ним и сделался даже его покровителем, Дидриху стало казаться, что теперь и он получил право на существование. Ему хотелось благодарно вилять хвостом как собака. Его сердце расширялось от счастья и восхищения. Если бы он посмел дать волю своим желаниям, он тоже хотел бы иметь такую красную шею и всегда потеть. Недосягаемая мечта -- шепелявить, как Вибель.
   И вот Дидриху позволено было прислуживать ему, он был его "лейб-фуксом". Он присутствовал при пробуждении Вибеля, подавал ему платье, и так как Вибель платил хозяйке очень неаккуратно и вследствие этого был с ней в натянутых отношениях, Дидрих готовил ему кофе и чистил сапоги. За это он имел право всюду сопровождать его. Когда Вибель заходил куда-нибудь по делу, Дидрих ждал его на улице, как на часах, и ему хотелось иметь при себе рапиру, чтобы салютовать ею Вибелю.
   Это было бы только справедливым воздаянием Вибелю за его заслуги. Ведь честь корпорации, в которой коренилась также и честь Дидриха и все его самосознание, воплощалась в Вибеле самым блестящим образом. Он дрался за Новую Тевтонию с кем угодно. Рассказывали, что однажды он прочел целую нотацию корпоранту из Виндо-Боруссии, что, несомненно, сильно содействовало повышению престижа корпорации Вибеля. Ко всему этому у него был родственник во втором гвардейском гренадерском полку императора Франца-Иосифа; и каждый раз, как Вибель упоминал о своем кузене фон Клапке, вся Новая Тевтония склоняла головы -- польщенная и почтительная. Дидрих старался вообразить себе второго Вибеля, в мундире гвардейского офицера; но такой изысканности нельзя было себе и представить. В один прекрасный день он шел по улице с Готлибом Горнунгом, далеко распространяя вокруг запах всевозможных помад (он теперь ежедневно бывал у парикмахера), -- и увидел на углу Вибеля с каким-то казначеем. Да, несомненно, это был казначей, -- и когда Вибель заметил их приближение, он повернул им спину. Они тоже повернулись и молча и быстро пошли назад, не глядя друг на друга и не обменявшись ни словом. Каждый был уверен, что сходство казначея с Вибелем бросилось в глаза и другому. А, может-быть, остальные уже давно знают правду? Но для всех честь Новой Тевтонии достаточно дорога, чтобы не только молчать- -- но и забыть виденное. Когда Вибель в следующий раз сказал: "мой кузен фон Клапке", Дидрих и Горнунг поклонились вместе со всеми, польщенные, как всегда.
   Дидрих уже научился самообладанию и умению соблюдать формы. Он познал дух корпорации, стремление к высшему. С состраданием и отвращением думал он о жалкой жизни бродячего дикаря, которую вел прежде. Теперь в его жизнь были внесены порядок и деятельность. В точно определенные часы он являлся на квартиру к Вибелю, в фехтовальный зал, к парикмахеру и на утреннюю кружку пива. Послеобеденное шатанье по городу служило лишь переходом к вечерней попойке. И каждый шаг совершался в корпорации под верховным надзором, с тщательным соблюдением форм и взаимной почтительности, не исключавшей, однако, сердечности и товарищеской простоты. Однажды Дидрих столкнулся у двери уборной с одним из своих однокашников по университету, с которым он до сих пор поддерживал только официальные отношения. Хотя оба они едва держались на ногах, но ни один не хотел пройти раньше другого. Долго рассыпались они друг перед другом в любезностях и, наконец, подталкиваемые необходимостью, одновременно втиснулись в дверь с риском для собственных костей. Это было началом дружбы. В дальнейшем они сблизились, всегда садились рядом за стол, выпили на брудершафт и стали звать друг друга кабан и бегемот.
   Не всегда корпорационная жизнь показывала свою веселую сторону. Она требовала жертв, она приучала мужественно переносить боль и скорбь. Сам Делич, так часто бывавший источником веселости, причинил Новой Тевтонии большое горе. Однажды утром Дидрих и Вибель зашли за ним; он стоял у умывальника и при виде их произнес: "А, эго вы? У вас сегодня тоже такая жажда?" И вдруг, прежде чем они успели подхватить его, он упал на пол вместе с чашкой и кувшином. Вибель ощупал его: Делич не шевелился.
   -- Разрыв сердца, -- коротко сказал Вибель и решительными шагами подошел к звонку. Дидрих поднял осколки и вытер пол. Затем они перенесли Делича на кровать. Беспорядочным сетованиям хозяйки они противопоставили строгую сдержанность, приличествующую членам корпорации, и сейчас же отправились выполнять необходимые формальности. Дорогой, мерно шагая в ногу с Дидрихом, Вибель с суровым презрением к смерти сказал:
   -- Это может случиться с каждым из нас. Попойки - не шутка. Каждый должен понимать это.
   Вместе со всеми остальными Дидрих находился в возвышенном настроении, оттого, что Делич остался верен своему долгу и умер как бы на поле брани. С гордостью следовали они за гробом: "Новая Тевтония наше знамя!" -- можно было прочесть на всех лицах. На кладбище, опустив окутанные крепом рапиры, они стояли с сосредоточенными лицами воинов, которых может унести ближайшая битва, как предыдущая унесла их товарища; и похвалы умершему, о котором председатель корпорации сказал, что он заслужил первую награду в школе мужественности и идеализма, тронули их всех так, как будто относились к ним самим.
   Ученический период Дидриха подходил к концу; Вибель вышел из корпорации, чтобы подготовиться к экзамену на референдария, и отныне Дидриху предстояло самостоятельно проводить в жизнь перенятые у него принципы и внушать их новичкам. Он делал это с сознанием высокой ответственности и со строгостью. Горе новичку, заслужившему "большой кубок"! Не проходило и пяти минут, как он ощупью, держась за стены, пробирался из зала. И однажды случилось нечто ужасное: новичек вышел из двери раньше Дидриха. Наказанием ему послужил восьмидневный запрет чокаться с ним на попойках. Не гордость или самолюбие руководило Дидрихом, но высокое понятие о чести корпорации. Он сам был только человек, следовательно, ничто; все права, все его значение и вес исходили от корпорации. Даже физически он был обязан ей всем: округлостью своего белого лица, своим брюшком, внушавшим новичкам такое почтение. А радость мундира! Ведь благодаря корпорации он обладал привилегией появляться на публичных торжествах в высоких сапогах, с лентой через плечо и в цветной шапочке. Конечно, он все еще должен был уступать место лейтенанту, потому что каста, к которой принадлежал лейтенант, была несомненно выше, но, по крайней мере, он мог не опасаться, что трамвайный кондуктор при случае прикрикнет на него. Его мужественность была грозно написана на его лице шрамами, прорезывавшими подбородок, бороздившими щеки и доходившими до коротко остриженного черепа; -- и какое удовлетворение быть в состоянии доказать ее каждому в любой момент!
   Неожиданно представился блестящий случай. Он, Готлиб Горнунг и горничная их хозяйки были втроем на дневном балу в Галензее. Уже несколько месяцев друзья снимали вместе помещение, где была довольно хорошенькая служанка, делали ей оба маленькие подарки и по воскресеньям ездили вместе с ней куда-нибудь за город. Добился ли Горнунг у нее того же, что и он, об этом Дидрих кое-что знал про себя. Официально это было ему неизвестно.
   Роза была недурно одета и нашла себе на балу поклонников. Чтобы протанцевать с ней еще одну польку, Дидрих принужден был напомнить ей, что он купил ей перчатки. Он уже отвесил ей, как подобало перед танцем, вежливый поклон, как вдруг кто-то неожиданно втерся между ним и ею и увлек Розу за собой. Дидрих растерянно смотрел им вслед со смутным сознанием, что так этого оставить нельзя. Но прежде чем он успел на что-нибудь решиться, какая-то девушка бросилась, расталкивая танцующие пары, вперед, дала Розе пощечину и грубо вырвала ее из рук кавалера. Увидя это, Дидрих сейчас же направился к похитителю Розы.
   -- Милостивый государь, сказал он, твердо глядя ему в глаза, -- ваше поведение неслыханно.
   -- Ну, так что ж? -- ответил тот.
   Пораженный таким необыкновенным оборотом официального разговора, Дидрих пробормотал:
   -- Невежа.
   Дурак! -- быстро отпарировал его соперник и расхохотался.
   Совершенно ошеломленный таким пренебрежением ко всем формам, Дидрих хотел уже поклониться и отойти, но тот вдруг толкнул его в живот, и через минуту они вместе катались по полу. Среди поднявшегося визга, подстрекаемые окружающими, они боролись до тех пор, пока их не розняли. Готлиб Горнунг, помогавший искать пенсне Дидриха, вдруг крикнул: "Вот он удирает" -- и бросился вдогонку, Дидрих за ним. Они успели подбежать как раз в тот момент, когда противник Дидриха садился с каким-то спутником на извозчика, и сели на ближайшего. Горнунг утверждал, что корпорация не может этого так оставить. "Хорош гусь: удирает, а до дамы ему и дела нет".
   -- Что касается Розы, -- -заявил Дидрих, то для меня она больше не существует.
   -- И для меня тоже.
   Дорогой они очень волновались.
   -- Догоним ли мы их? У нас не лошадь, а какая-то кляча.
   -- А вдруг это какой-нибудь пролетарий? Не драться же с ним!
   -- Тогда придется дело замять, -- было решение.
   Первый экипаж остановился в западной части Берлина перед приличным на вид домом. Ворота захлопнулись перед самым носом Дидриха и Горнунга. Они решили ждать. Стало свежо, они шагали взад и вперед перед домом, двадцать шагов налево, двадцать направо, не спуская глаз с двери и повторяя все те же серьезные и широковещательные слова. Здесь может быть речь только о пистолетах! Честь Новой Тевтонии будет стоить ему дорого. Только бы это не оказался какой-нибудь пролетарий!
   Наконец показался швейцар, и они подвергли его допросу. Они попытались описать ему молодых людей, но оказалось, что ни у одного из них не было каких-либо особых примет. Горнунг еще более страстно, чем Дидрих, настаивал на том, что надо ждать, и они в течение еще двух часов шагали взад и вперед. Наконец из дому вышли два офицера. Дидрих и Горнунг вытаращили глаза, им казалось, что они ошибаются. Офицеры смутились. Один как будто даже побледнел. Тогда Дидрих решился. Он подошел к побледневшему.
   -- Милостивый государь...
   Голос отказывался служить ему. Лейтенант смущенно сказал:
   -- Вы, вероятно, ошибаетесь.
   -- Нисколько. Я должен требовать удовлетворения. Вы ... -- начал Дидрих.
   -- Я вас совершенно не знаю, -- пролепетал лейтенант; но товарищ шепнул ему: -- "Это не годится". -- Он взял у него карточку, приложил к ней свою и протянул обе Дидриху. Дидрих подал свою, затем он прочел:
   -- Альбрехт граф Тауерн-Беренгейм.
   И, не читая второй, он принялся торопливо и растерянно кланяться. Между тем второй офицер обратился к Готлибу Горнунгу.
   -- Это была, конечно, только невинная шутка. Но, разумеется, мой друг готов на всякое удовлетворение; я хочу только подчеркнуть, что обидных намерений здесь не было.
   Он обернулся к своему спутнику. Тот пожал плечами.
   -- О, благодарю вас, -- пролепетал Дидрих.
   -- Значит, мы можем считать это дело поконченным, - и оба офицера удалились.
   Дидрих все еще стоял на месте с влажным лбом и затуманенным сознанием. Вдруг он глубоко вздохнул и медленно улыбнулся.
   Вечером во время попойки разговор вертелся исключительно вокруг этого происшествия. Дидрих восхвалял перед товарищами поистине рыцарское поведение графа.
   -- Истинный дворянин никогда не отрекается от своих поступков.
   Он сложил губы трубочкой и, медленно выдавливая слова, произнес:
   -- Да, ф-формы -- это не пустой звук.
   Снова и снова обращался он к Горнунгу, как к свидетелю этого великого момента в своей жизни.
   -- И все это так просто, правда? О, эти господа так охотно шутят -- даже когда это рискованно. И как он держал себя: б-безупречно, говорю вам! Объяснения его сиятельства были настолько удовлетворительны, что я никак не мог... Вы понимаете: нельзя же быть невежей!
   Все понимали это и утверждали, что Новая Тевтония в этом деле вела себя вполне благопристойно. Карточки обоих дворян обошли весь стол и были прибиты под портретом императора, между скрещенными рапирами. Не было ни одного тевтона, который в этот вечер не напился бы допьяна.
   Семестр окончился. Но у Дидриха и Горнунга не было денег на поездку домой. Им уже давно не хватало денег даже на жизнь. Из внимания к обязанностям, налагаемым принадлежностью к корпорации, сумма, назначенная Дидриху, была с полутораста марок увеличена до двухсот; и тем не менее его одолевали долги. Все источники были использованы, и алчущий взгляд видел вокруг только безнадежную пустыню; в конце концов пришлось, как ни мало это приличествовало рыцарям, подумать о требовании возврата тех денег, которые они сами одолжили товарищам в течение года. Конечно, за это время кое-кто из бывших корпорантов успел разбогатеть; но Горнунг тщетно рылся в своей памяти. Тогда Дидрих вспомнил Мальмана.
   С ним можно, -- заявил он. -- Он не был ни в одной корпорации: это просто негодяй и скряга. Попробую-ка я зайти к нему.
   При виде Дидриха Мальман немедленно разразился своим громовым хохотом, который Дидрих почти забыл и который сейчас же сбавил ему храбрости. Как Мальман бестактен! Должен же он был почувствовать, что здесь, в его бюро по патентным делам, вместе с Дидрихом морально присутствует вся Новая Тевтония -- и уже ради нее отнестись к Дидриху с почтением. У Дидриха было такое ощущение, как будто его внезапно вырвали из какого-то целого, придававшего ему силу, и он вдруг очутился перед этим человеком один на один. Непредвиденное и неприятное положение! Тем непринужденнее он изложил суть дела. О, он не просит своих денег, он никогда не потребовал бы их у товарища! Но не может ли Мальман оказать ему услугу и поручиться за него по векселю?
   Мальман откинулся на спинку кресла и внушительно, без колебания, ответил:
   -- Нет.
   Этого Дидрих не ожидал.
   -- Как это нет?
   -- Это противно моим принципам, -- пояснил Мальман. Дидрих побагровел от негодования.
   -- Но ведь я тоже ручался за вас и потом вексель был предъявлен мне, и я должен был заплатить за вас сто марок. Вы и не подумали заплатить сами!
   -- Вот видите? А если бы теперь я поручился за вас, вы тоже не заплатили бы.
   Дидрих лишь широко раскрыл глаза.
   -- Нет, дружок, -- заключил Мальман, -- если я вздумаю покончить самоубийством, я обойдусь и без вас.
   Дидрих пришел в себя и вызывающе сказал:
   -- Вы, как видно, не имеете представления о том, что такое честь, милостивый государь!
   -- Ни малейшего, -- подтвердил Мальман и неистово расхохотался.
   Тогда Дидрих с ударением заявил:
   -- Вы вообще, кажется, просто мошенник, да еще патентованный мошенник.
   Мальман перестал смеяться; его глаза на маленьком лице загорелись злобой, и он встал.
   -- Убирайтесь-ка отсюда, -- спокойно, без всякого возбуждения сказал он. -- Между нами это были бы пустяки,
   но в соседней комнате сидят мои служащие, им не следует слышать подобные вещи.
   Он схватил Дидриха за плечи, повернул его и подтолкнул к двери. За каждую попытку вырваться Дидрих получал по сильному тумаку.
   -- Я требую удовлетворения, -- кричал он. Вы должны со мной драться.
   -- Я эго и делаю. Разве вы не замечаете? Тогда я позову кого-нибудь на подмогу.
   Он открыл дверь.
   -- Фридрих!
   И Дидрих был сдан с рук на руки упаковщику, который спустил его с лестницы. Мальман крикнул вдогонку:
   -- Не сердитесь, дружище! Если у вас в другой раз будет что-нибудь на сердце, приходите спокойно опять.
   Дидрих привел себя в порядок и вышел из дому с гордой осанкой. Тем хуже для Мальмана, если он так ведет себя! Дидриху не в чем было упрекнуть себя; судом чести он был бы блестяще оправдан! Крайне обидно, конечно, что отдельный человек может так много позволить себе; Дидрих был оскорблен за все корпорации. С другой стороны, нельзя было отрицать, что Мальман значительно освежил былое уважение Дидриха к нему. "Негодяй", думал Дидрих, "но таким надо быть"...
   Дома лежало заказное письмо.
   -- Теперь мы можем ехать, -- сказал Горнунг.
   -- Кто это мы? Мне нужны деньги для себя самого.
   Ты, конечно, шутишь. Не могу же я остаться здесь один.
   -- Тогда ищи себе компаньона! -- И Дидрих разразился таким хохотом, что Горнунг посмотрел на него, как на сумасшедшего. Затем он в самом деле уехал.
   Лишь в дороге он заметил, что конверт надписан рукой матери. Этого еще никогда не случалось... Со времени ее последней открытки, писала она, отцу стало гораздо хуже. Почему Дидрих не приезжает?
   "Мы должны быть готовы к самому худшему. Если ты хочешь еще раз увидеть своего столь горячо любимого нами всеми отца, не медли дольше, сын мой!"
   От этих фраз Дидриху стало не по себе. Он решил просто не поверить матери: "Женщинам я вообще не верю, а у мамы к тому же не все ладно".
   Тем не менее в момент приезда сына господин Гесслинг лежал в агонии.
   Потрясенный этим зрелищем Дидрих, едва переступив порог, забыл обо всех формах и разразился воплями. Спотыкаясь добрался он до кровати; лицо его в один момент сделалось мокро, как губка; он беспрерывно всплескивал руками и беспомощно хлопал себя по бедрам. Вдруг он заметил на одеяле правую руку отца, опустился на колени и поцеловал ее. Госпожа Гесслинг, смиренная и покорная даже при последнем издыхании мужа, стояла с другой стороны и целовала его левую руку. Дидрих вспомнил, как этот высохший черный ноготь сверкал перед его взором, когда отец давал ему пощечину, и громко заплакал. А побои, когда Дидрих украл пуговицы с тряпья! Эта рука была ужасна; сердце Дидриха сжималось при мысли, что он потеряет ее. Он чувствовал, что мать переживает то же самое, а она угадывала его мысли. И они через кровать упали друг другу в объятия.
   Посещения соболезнующих вернули Дидриху самообладание. Ведь он представлял перед всем Нецигом Новую Тевтонию. Он видел на лицах восхищение перед своей выдержкой и манерами и почти забывал понесенную потерю. Господина Бука он пошел встретить к самому подъезду. В блестящем сюртуке, со своей дородной фигурой, великий человек Нецига производил величественное впечатление. Он с достоинством держал перед собой цилиндр донышком книзу; сняв черную перчатку, он протянул Дидриху руку, поразившую того своей мягкостью. Теплый взгляд его голубых глаз устремился на Дидриха. и он произнес:
   -- Ваш отец был хорошим гражданином. Молодой человек, будьте и вы таким же! Всегда уважайте права ваших сограждан! Ваше собственное человеческое 'достоинство требует этого. Я надеюсь, что нам придется еще вместе поработать на пользу общую в нашем городе. Вы, конечно, будете продолжать учение?
   Дидрих едва мог выговорить "да", так растерялся он от почтения. Старый Бук спросил уже менее торжественным тоном:
   -- Мой младший сын заходил к вам в Берлине? Нет? О, он непременно зайдет. Он теперь тоже учится там. Но ему придется отбывать воинскую повинность. А вы уже отслужили свой год?
   -- Нет, -- и Дидрих сильно покраснел. Он забормотал извинения: он не мог до сих пор прервать занятия. Но старик Бук пожал плечами, как будто не придавая всему этому значения.
   По завещанию отца Дидрих вместе со старым бухгалтером Сетбиром назначался опекуном своих двух сестер. Сетбир сообщил ему, что отец оставил капитал в семьдесят тысяч марок, предназначенный на приданое девушкам. Даже процентов с него нельзя было трогать. Что касается фабрики, то чистый доход с нее за последние годы составлял в среднем девять тысяч марок.
   -- Только всего? -- спросил Дидрих. Сетбир уставился на него сначала с ужасом, потом с упреком. Если бы молодой патрон знал, сколько его покойному батюшке и самому Сетбиру пришлось поработать, пока они довели фабрику до такой высоты. Конечно, дело еще можно расширить ...
   -- Хорошо, хорошо, -- сказал Дидрих. Он видел, что многое придется изменить. Разве он может жить на четвертую часть девяти тысяч марок? Он возмущался своим отцом. Когда мать вздумала утверждать, будто покойный на смертном одре выразил уверенность, что будет продолжать жить в своем сыне Дидрихе, и что Дидрих никогда не женится, а всегда будет заботиться о своих родных, Дидрих вышел из себя.
   -- Отец не был так болезненно сентиментален, как ты, -- кричал он, -- и он никогда не лгал.
   Госпоже Гесслинг казалось, что она слышит покойного; она сейчас же притихла. Дидрих воспользовался этим, чтобы увеличить свое месячное содержание на пятьдесят марок.
   -- Прежде всего, -- грубо сказал он, -- мне надо отслужить свой год. Это должно стоить денег, и они должны быть. Для ваших мелочных расчетов время будет потом.
   Он настоял даже на том, чтобы служить в Берлине. Смерть отца пробудила в нем необузданную жажду свободы. Правда, ночью ему приснилось, что старик выходит из конторы - с серым лицом, какое было у него в гробу, -- и Дидрих проснулся весь в поту.
   Он уехал, напутствуемый благословениями матери. Готлиб Горнунг и их общая Роза были ему теперь не нужны, и он переехал на другую квартиру. Тевтонам он в приличествующей форме сообщил о переменах, происшедших в его жизни. Беззаботной студенческой жизни наступил конец. Еще одна прощальная пирушка! В память отца Дидриха были провозглашены траурные "саламандры", но ведь они с успехом могли относиться и к нему и к расцвету его студенческой жизни. Он расчувствовался и под конец очутился под столом, как в вечер своего вступления в корпорацию в качестве "собутыльника", и вот он уже выбывает из нее и отныне сам -- "старик".
   С сильной мутью в голове он стоял на следующее утро среди других молодых людей, совершенно голый, перед полковым врачом. Последний брезгливо осматривал все эти мужские туши, выставленные перед ним; на брюшке Дидриха взгляд его насмешливо остановился. Сейчас же усмешка появилась на всех лицах, и Дидриху не оставалось ничего другого, как в свою очередь опустить глаза на свое брюшко... Но лицо врача вновь приняло строгое выражение, и он принялся за дело серьезно. Одному из новобранцев, слышавшему не так хорошо, как требовалось, пришлось плохо: "Знаем мы этих симулянтов!" Другой, которого к тому же звали Девисон, выслушал нотацию: "Если вам придется еще когда-нибудь беспокоить меня, то по крайней мере вымойтесь!". Дидриху было сказано:
   -- Ну, мы сбавим с вас жиру. Четыре недели службы, и я ручаюсь, что вы сделаетесь похожи на человека.
   Итак, он был принят. Забракованные одевались так торопливо, как будто казарма горела. Найденные годными искоса оглядывали испытующе друг друга и нерешительно удалялись, точно боясь, что чья-то тяжелая рука сейчас ляжет им на плечи. Один из них, актер, с таким лицом, как будто ему на все было наплевать, повернулся, опять подошел к полковому врачу и громко, отчеканивая слова, сказал:
   -- Я хочу еще прибавить, что я гомосексуален.
   Полковой врач густо покраснел и отшатнулся. Он сказал беззвучно:
   -- Такие свиньи нам действительно не нужны.
   Дидрих выразил будущим товарищам возмущение таким бесстыдством. Затем он заговорил с унтер-офицером, который измерял его рост, и заверил его, что он очень рад служить. Тем не менее он написал в Нециг доктору Гейтейфелю, который часто лечил его в детстве, и попросил выдать ему свидетельство, что у него золотуха и рахит. Не может же он ухлопать свое здоровье на этой живодерне. Но ответ гласил, чтобы он и не думал об этом, служба пойдет ему только на пользу. Получив это письмо, Дидрих отказался от комнаты и переехал со своим чемоданчиком в казарму. Уж если надо прожить там две недели, зачем платить за комнату!
   В казарме как будто только его и ждали: сейчас же началось прыганье, лазанье и всякие другие утомительные вещи. "Муштровка" производилась поротно в коридорах, которые назывались "районами". Лейтенант фон Куллеров проявлял высокомерное безучастие, на вольноопределяющихся он никогда не смотрел иначе, как прищурившись. Внезапно он вскрикивал "Ротный!" и давал унтер-офицерам какую-нибудь инструкцию, после чего презрительно отворачивался.
   Все эти упражнения во дворе казармы, равнения, расхождения и сдваиванья преследовали только одну цель: загонять этих "молодцов". Дидрих ясно чувствовал, что все здесь: обращение, выражения, вся военная рутина -- направлено главным образом на то, чтобы уничтожить личное достоинство. И это импонировало ему; это внушало ему, как ни тяжело ему приходилось -- и именно потому, - глубокое уважение и нечто в роде самоубийственного восхищения. Принцип и идеал были, очевидно, те же, что и у тевтонов, только проводились беспощаднее. Промежутки благодушия, во время которых каждому разрешалось вспомнить, что он человек, здесь отпадали. Резко и неумолимо совершалось низведение отдельной личности до уровня тли, составной частицы, глины, которую топтала и мяла чья-то неизмеримая воля. Было бы безумием и гибелью возмущаться хотя бы и в тайниках сердца. Самое большее -- можно было, спрятав свои убеждения в карман, постараться иногда улизнуть. Во время бегания Дидрих упал и слегка повредил себе ногу. С таким повреждением можно было бы ходить и не хромая, но он хромал, и когда рота отправилась на ученье, ему было разрешено остаться. Чтобы добиться этого, он вздумал подойти сам к капитану. "Господин капитан, разрешите...".
   Но тут разразилась катастрофа! В своем неведении он самовольно обратился к власти, от которой смел только молча, внутренне преклонив колени, принимать приказания, и пред лицо которой он подлежал лишь "выводу". Капитан гремел так, что сбежались все унтер-офицеры, и лица их выражали ужас перед кощунством. В результате Дидрих стал хромать сильнее, и его должны были освободить на лишний день.
   Унтер-офицер Ванзелов, который был ответствен за проступок своего вольноопределяющегося, сказал Дидриху только: "И это образованный человек!". Он привык, что все беды шли от вольноопределяющихся. Ванзелов спал в их помещении за перегородкой. Когда гасили лампы, они сквернословили до тех пор, пока унтер-офицер возмущенно кричал: "И это образованные люди!". Несмотря на долголетний опыт, он все еще ждал от вольноопределяющихся большей интеллигентности и воспитанности, чем от простых солдат, и всегда разочаровывался. Дидриха он находил еще далеко не из худших. Не только пиво, которым его угощали, оказывало действие на мнение Ванзелова. Ванзелов обращал внимание больше на солдатский дух радостного повиновения; а он был у Дидриха. На уроках "устава" его можно было ставить в пример остальным. Он, казалось, был преисполнен военными идеалами храбрости и честолюбия. Ко всему, что касалось отличий и рангов, у него было, по-видимому, врожденное чутье. Ванзелов говорил: "Теперь я командующий генерал", и Дидрих моментально начинал себя вести так, как будто и не сомневался в этом. Когда же Ванзелов заявлял:
   "Теперь я член королевской семьи", поведение Дидриха было таково, что вызывало у унтер-офицера улыбку мании величия.
   В частной беседе в столовой Дидрих поведал своему начальнику, что от солдатской жизни он в восторге. "Раствориться в великом целом!" -- восклицал он. Только одного он и желал, -- остаться на военной службе.
   И он был искренен, -- что не мешало ему после обеда, на учении, иметь другое желание: лечь в ров и перестать существовать. Мундир, и без того слишком узкий, -- надо же научить людей держаться как можно прямее, -- после еды становился орудием пытки. Мало ли, что капитан, выкрикивая команду, невыразимо смело и воинственно гарцует на лошади,- самому-то приходится пыхтеть и задыхаться от беготни, чувствуя, как непереваренный суп переливается в желудке. Объективное восхищение, к которому Дидрих охотно склонялся, должно было отступить перед личными тяготами. Нога опять стала болеть, и Дидрих прислушивался к боли с надеждой, смешанной с презре нием к самому себе, -- что вот-вот боль станет сильнее, настолько сильной, что ему не надо будет опять на ученье, что, может-быть, он не сможет даже участвовать в упражнениях в казарме, и его принуждены будут отпустить!
   Он дошел до того, что в воскресенье отправился к отцу одного из товарищей по корпорации -- тайному советнику медицины. Он принужден просить его о содействии, сказал Дидрих, красный от стыда. Он в восторге от армии, от великого целого, и охотнее всего бросил бы все и сделался военным. Это великое дело, и тот, кто причастен к нему, становится, так сказать, частицей власти и всегда уверен в справедливости своих действий. А это -- великолепное чувство! Но что поделаешь, у него болит нога. "Я не имею права запускать ее, ведь может кончиться тем, что я лишусь ее. А мне надо прокормить мать и сестер". Тайный советник исследовал его. "Новая Тевтония -- наше знамя", сказал он. "Случайно я знаком с вашим главным врачом". Об этом Дидрих знал уже от товарища Он ушел, полный робкой надежды.
   Эта надежда была причиной того, что на следующий день он едва мог ступать. Он заявил, что болен. "Кто вы? Чего ради вы беспокоите меня?" -- и полковой врач окинул его взглядом. "У вас цветущий вид. Ваш живот тоже уже уменьшился". Но Дидрих стоял, вытянувшись в струнку, и утверждал, что болен; врач должен был согласиться на осмотр. Снимая сапог, Дидрих заявил, что если он не закурит, то при виде ноги ему станет дурно. Тем не менее на ноге не оказалось ничего. Полковой врач возмущенно столкнул его со стула. -- "Довольно! В роту марш!" -- и вопрос был исчерпан. Но среди учения Дидрих вдруг вскрикнул и упал. Его отнесли в амбулаторию для легкобольных, где пахло потом и нечего было есть. Вольноопределяющиеся были на собственном столе, но здесь ничего нельзя было достать, а пайков, которые X получали остальные, ему не давали. Поголодав, он заявил, что здоров. Лишенный покровительства и всех прав буржуазного мира, он нес свой тяжелый крест; но однажды утром, когда он потерял уже всякую надежду, его оторвали от ученья и повели в комнату главного врача. Это высшее начальство пожелало исследовать его! Главный врач смущенно заговорил с ним человеческим тоном, впрочем, быстро перешедшим в военную резкость, в которой, однако, также не чувствовалось непринужденности. По-видимому, он тоже не нашел ничего серьезного, но тем не менее результат его вмешательства был совсем иной. Пусть Дидрих "пока" продолжает службу, остальное уже выяснится. С такой ногой...
   Несколько дней спустя к Дидриху подошел амбулаторный служитель и снял на черненную бумагу отпечаток роковой
   ноги. Дидриху велели подождать в амбулатории. Полковой врач оказался тоже там: он не упустил случая выразить Дидриху свое глубокое презрение. "Даже не плоская стопа! Все это просто от лени!". В этот момент распахнулась дверь, и вошел, с фуражкой на голове, главный врач. Его походка была тверже и увереннее, чем обычно; не глядя по сторонам, он молча подошел к своему подчиненному и мрачно и сурово устремил взгляд на его фуражку. Полковой врач растерялся, он не сразу вошел в положение, видимо, не допускавшее привычной коллегиальности. Наконец, он постиг его, снял фуражку и вытянулся в струнку. После этого начальник показал ему бумагу с отпечатком ноги и тихо заговорил с ним тоном, в котором звучало приказание видеть то, чего на самом деле не было. Полковой врач переводил взгляд с начальника на Дидриха, с Дидриха на бумагу и опять на начальника. Затем он щелкнул каблуками: он увидел то, что ему было приказано.
   Когда главный врач ушел, полковой врач подошел к Дидриху. Он вежливо, с легкой улыбкой понимания, сказал:
   -- Случай был, разумеется, ясен с самого начала. Но. ради людей пришлось... Вы понимаете, дисциплина...
   Дидрих стоял, вытянувшись в струнку, показывая своим видом, что понимает все.
   -- Но, -- повторил полковой врач, -- я, конечно, знал, что случай серьезный.
   "Если не знал, то знаешь теперь", -- подумал Дидрих. Вслух он сказал:
   -- Позволю себе спросить, господин доктор: я, конечно, смогу продолжать службу?
   -- За это я не могу вам поручиться, -- сказал полковой врач и отошел.
   От тяжелой службы Дидрих был впредь освобожден, на ученье его больше не посылали. Тем радостнее и охотнее исполнял он все требуемое в казарме. Когда вечером во время сбора капитан с сигарой во рту и слегка навеселе приходил из казино, чтобы строго взыскать за плохо вычищенные сапоги, к Дидриху он не мог придраться. Тем неумолимее применял он свою справедливую строгость к другому вольноопределяющемуся, который уже третий месяц в виде наказания должен был спать в общем помещении, потому что в течение первых двух недель службы ночевал не там, а дома. У него была тогда температура -- сорок, и если бы он оставался тогда в казарме, то, может- быть, не был бы теперь в живых. Ну, что ж, не был бы, так не был бы! При виде этого вольноопределяющегося, лицо капитана всегда выражало гордое удовлетворение. Дидрих, маленький и невредимый, думал в это время: "Вот видишь? Новая Тевтония и тайный советник значат больше, чем сорок градусов...". Что же касается Дидриха, то в один прекрасный день все необходимые формальности были благополучно выполнены, и унтер-офицер Ванзелов объявил ему, что он свободен. Глаза Дидриха сейчас же наполнились слезами; он горячо пожал Ванзелову руку.
   -- И это должно было случиться как раз со мной, а я -- он всхлипнул, -- так любил все это!
   В тот же день он оставил казарму.
   Целый месяц он сидел дома и зубрил. Выходя обедать, он озирался по сторонам, не заметил ли его кто-нибудь из знакомых. Наконец, больше скрываться было нельзя; он должен был показаться в Новой Тевтонии. Явился он с высоко поднятой головой.
   -- Кто из вас еще не проделал этого, тот вообще ничего не знает. Говорю вам, там видишь мир с другой стороны. Я хотел бросить все и сделаться военным, начальники советовали мне это, они находили у меня выдающиеся способности. Ну, и вдруг... -- он горестно вперил взгляд в пространство, -- ... это несчастье с лошадью. Не следует быть слишком хорошим служакой. Капитан приказал мне прокатиться в своем дог- карте, чтобы проездить лошадь, и вот, в результате, это несчастье. Разумеется, я не берегся и слишком рано отправился опять на учение. Дело приняло плохой оборот, и полковой врач посоветовал мне на всякий случай предупредить родных.
   Он сказал это коротко и мужественно.
   -- Надо было вам видеть капитана. Он ежедневно приходил ко мне, после самых больших переходов, весь в пыли, не успев даже переодеться. Да, это возможно только в военной среде. В эти тяжелые дни мы сделались настоящими товарищами. Вот эта сигара еще от него. А когда потом ему пришлось сознаться мне, что полковой врач хочет меня отослать совсем, -- могу вас уверить, это был один из тех моментов в жизни, которые не забываются. У нас обоих были слезы на глазах.
   Все были потрясены. Дидрих мужественно выпрямился.
   -- Ну-с, итак, теперь приходится опять привыкать к гражданской жизни. За ваше здоровье!
   Он продолжал зубрить, а по субботам кутил с тевтонами. Появился опять и Вибель. Он был уже асессором, собирался стать прокурором и говорил только о "субверсивных тенденциях", о "врагах отечества" и о "вредных идеях христианского социализма". Он объявил новичкам, что пора начать заниматься политикой. Он знает, что это считается плебейством, но противники принуждают к этому. В движении принимают участие истинные аристократы, как его друг, асессор фон Барним. Господин фон Барним в ближайшем времени собирается почтить тевтонов своим посещением.
   Он и в самом деле явился и сразу покорил все сердца главным образом тем, что обращался с ними как равный с равными. У него были гладкие темные волосы с пробором, лицо и манеры ревностного чиновника; говорил он просто и деловито, но к концу речи глаза его приняли мечтательное выражение, и, горячо пожав всем руки, он быстро ушел. После его посещения все тевтоны пришли к единодушному заключению, что жидовский либерализм -- это первые семена социал-демократической заразы, и что немцы-христиане должны сгруппироваться вокруг пастора Штеккера. Дидрих, как и все остальные, не особенно ясно представлял себе, что это за "первые семена", а под "социал-демократией" понимал только всеобщую свалку. Но господин Барним приглашал всех, желавших более подробных разъяснений, приходить к нему, и Дидрих не простил бы себе, если бы упустил такой лестный случай.
   Господин фон Барним прочел ему в своей холодной, старомодной квартире старого холостяка целую лекцию. Его политическим идеалом было сословное народное представительство, как в счастливые времена средневековья: рыцарство, духовенство, купцы, ремесленники. Ремесло -- император был прав в своем требовании -- должно опять подняться на высоту, как перед тридцатилетней войной. Все сословия должны охранять нравственность и богобоязненность. Дидрих выразил горячее согласие. Это отвечало его инстинктам: выступать в жизни в качестве прикрепленного к сословию, к классу члена, -- не лично, а корпоративно. Он уж видел себя депутатом от писчебумажной отрасли. Конечно, евреям не было места в идеальном строе господина фон Барнима; ведь они - начало беспорядка и уничтожения, хаоса, непочтительности: корень самого зла. Набожное лицо асессора исказилось от ненависти, почувствовал ее и Дидрих.
   -- В конце концов, высказал он свое мнение, -- сила на нашей стороне, мы можем вышвырнуть их. Немецкое войско...
   -- Именно, -- подхватил, бегая по комнате, господин фон Барним. -- Для того ли мы вели победоносную войну, чтобы мое наследственное имение было продано какому-то господину Франкфуртеру?
   Потрясенный, Дидрих еще не успел ответить, как раздался звонок, и господин фон Барним сказал:
   -- Это мой парикмахер, за него я тоже собираюсь взяться.
   Он заметил разочарование Дидриха и прибавил:
   -- Разумеется, с таким человеком я разговариваю иначе. Но каждый из нас должен стараться по мере сил наносить ущерб социал-демократии и перетягивать маленьких людей в лагерь нашего христианнейшего императора. Делайте и вы, что можете!
   И аудиенция была окончена. Уходя, Дидрих услышал, как парикмахер сказал:
   -- Еще один старый клиент, господин асессор, перешел к Либлингу, только потому, что у Либлинга теперь мраморные столики.
   Когда Дидрих передал разговор Вибелю, тот сказал:
   -- Все это хорошо и прекрасно, и я преклоняюсь перед идеальным образом мыслей моего друга фон Барнима, но это не сдвинет нас ни на шаг с места. Штеккер на опыте убедился, что такое демократия, называет ли она себя христианской или нехристианской. Дело зашло слишком далеко. Теперь остается только одно: пустить в ход оружие, пока власть в наших руках.
   И Дидрих с облегчением согласился: ходить и вербовать христиан сразу показалось ему мелковатым делом.
   -- "Социал-демократию я беру на себя", сказал император. -- Глаза Вибеля сверкнули, как у тигра. -- Что же вам нужно еще? Войска подготовлены к тому, что им, может-быть, придется стрелять в своих родных. Ну? Могу вам сообщить, любезнейший, что мы находимся накануне великих событий.
   Дидрих выразил живейшее любопытство.
   -- То, что мне удалось узнать через моего кузена фон Клапке...
   Вибель сделал паузу. Дидрих щелкнул каблуками
   -- ... еще не подлежит огласке. Замечу только, что вчерашнее изречение его величества -- "критиканов покорнейше просят отряхнуть прах Германии от своих ног" -- было предостережением, к которому мы должны отнестись дьявольски серьезно.
   В самом деле? Вы думаете? -сказал Дидрих. -- Тогда я могу действительно сказать, что мне не повезло. Прямо скандал, что как раз теперь мне пришлось оставить службу под знаменем его императорского величества. Смею сказать, что я до конца исполнил бы свой долг против внутреннего врага. Насколько я знаю, на армию император может вполне положиться
   В эти холодные и сырые февральские дни 1892 года он много времени проводил на улице в ожидании великих событий. На Unter den Linden что-то изменилось, но что именно, было еще неясно. На перекрестках стояли конные полицейские и тоже ждали. Прохожие указывали друг другу на усиление охраны. "Безработные!" Все останавливались взглянуть на них. Они шли из северной части города небольшими группами, медленным размеренным шагом. На Unter den Linden они останавливались, как бы придя в замешательство, совещались взглядами и сворачивали ко дворцу. Там они молча стояли, засунув руки в карманы и подняв плечи под дождем, падавшим на их вылинявшие пальто, а проезжавшие экипажи забрызгивали их грязью. Некоторые из них провожали глазами проходивших офицеров, дам в колясках, длинные шубы мужчин, и лица их не выражали ничего, ни угрозы, ни даже любопытства, как будто они пришли сюда не смотреть на других, а показать себя. Другие не отрывали глаз от окон дворца.
   Дождь хлестал по их поднятым кверху лицам. Конный полицейский с криком оттеснял их от дворца на другую сторону или до ближайшего угла, -- но через момент они опять стояли на том же месте, и весь мир, казалось, сосредоточился между скопищем этих скуластых и впалых лиц, освещенных бледным светом сумерек, и неподвижной, темнеющей стеной перед ними
   -- Я не понимаю, -- говорил Дидрих, почему полиция не действует энергичнее. Ведь это форменный бунт.
   -- Не беспокойтесь, - возражал Вибель. -- Полиция получила точные инструкции. Можете мне поверить, что там, наверху, ведут зрело обдуманную политику. Далеко не всегда желательно, чтобы такие гнойники на теле государства были уничтожены в самом начале. Им дают созреть и тогда уж приступают к делу!
   Созревание, которое подразумевал Вибель, близилось с каждым днем; двадцать шестого нарыв, по-видимому, созрел.
   Демонстрации безработных, казалось, преследовали в этот день какую-то определенную цель. Оттиснутые в одну из северных улиц, они, прежде чем им могли отрезать путь, появлялись еще в большем числе из соседней. На Unter den Linden их отряды соединялись, рассеянные полицией, сливались снова, доходили до дворца, отступали и снова возвращались к нему, молча и неудержимо, как выступившая из берегов вода. Движение экипажей прекратилось, пешеходы останавливались, захваченные этим наводнением, в котором утопала площадь, этим мутным и серым морем бедняков, которое упорно катилось вперед, глухо ворча и вздымая, точно мачты погибших кораблей, древки знамен: "Хлеба! Работы!". Явственный ропот вырывался из недр, то там, то здесь: "Хлеба! Работы!" И, нарастая. прокатывался над толпой, как из грозовой тучи: "Хлеба! Работы!" Атака конной полиции -- море вспенилось, прилив, отлив, и из шума голоса женщин, пронзительные, как сигналы: "Хлеба! Работы!"
   Бегут, сшибают друг друга с ног, смели толпу зевак у памятника Фридриху. Но у них раскрыты рты от любопытства. Из мелких чиновников, которые не могут пробраться на службу, летит пыль, как будто их выбивают. Чье-то искаженное лицо, которое Дидрих не узнал; перекошенный рот кричит ему: "Сейчас все это изменится! Будут бить жидов!" -- и лицо исчезло, прежде чем Дидрих успел сообразить, что это господин фон Барним. Он хочет броситься за ним, но толпа швыряет его к окнам кафе, он слышит, как звенят разбиваемые стекла и какой-то рабочий кричит: "Ha днях они выставили меня за мои тридцать пфеннигов, оттого что на мне не было цилиндра". -- И втискивается за ним через окно внутрь, где люди, сталкиваясь среди опрокинутых столиков, падают на пол, усеянный осколками стекол, и громко вопят. "Не впускайте больше никого! Мы задохнемся!" Но в комнату врываются еще и еще. "Полиция наступает!" Через окно видно, что средина улицы свободна, очищена, точно для триумфального шествия. Вдруг кто-то сказал: "Да ведь это Вильгельм!"
   И Дидрих очутился опять на улице. Никто не понял, как случилось, что вдруг опять появилась возможность итти тесной толпой по всей улице, по обеим сторонам лошади, на которой сидел император -- сам император! На него смотрели и двигались с ним. Группы кричащих рассеялись и слились с общей массой. Все смотрели на него. Темный поток, бесформенный, бестолковый, беспредельный, а над ним светлое пятно: молодой военный в каске, император. Они заставили его выйти из дворца. Они кричали: "Хлеба! Работы!" до тех пор, пока он не появился. Ничто не изменилось, только он был теперь здесь, -- и они уже шли за ним, как на парад.
   Сбоку, где ряды были реже, люди в хороших шубах говорили друг другу:
   -- Ну, слава богу, он знает, чего хочет.
   -- Чего же он хочет?
   -- Показать этой банде, кому принадлежит власть! Он пробовал взять их добром. Два года тому назад он даже слишком далеко зашел в своих уступках. Они обнаглели.
   -- Надо сознаться, страха он не знает. Дети, это исторический момент.
   Дидрих услышал эти слова и затрепетал. Пожилой господин, произнесший их, обратился к нему. У него были белые бакенбарды, а на груди железный крест.
   -- Молодой человек, -- сказал он, -- о том, что сегодня сделал наш великолепный молодой император, дети наши когда-нибудь прочтут в учебниках. Помяните мое слово!
   Многие шли с выпяченной грудью и торжественными лицами. Всадники, следовавшие за императором, держались с крайней решимостью, но направляли своих лошадей через толпу с таким видом, как будто все эти люди были собраны здесь в качестве статистов при высочайшем представлении; лишь изредка они бросали взгляды по сторонам, как бы желая проверить впечатление толпы. Сам он, император, видел только себя и свой подвиг. Его черты застыли в глубокой серьезности, сверкающий взор скользил поверх этой тысячной массы, завороженной им. Он мерился силами с нею; помазанник божий -- господин -- с мятежными рабами. Один, без всякой защиты, отважился он вступить в их среду, сильный только своим помазанием. Они могли поднять на него руку, если на то была воля всевышнего, он приносил себя в жертву своему священному делу. Если же бог за него, тогда пусть они увидят это! Тогда его деяние навеки запечатлеется в их сердцах, напоминая им о собственном бессилии.
   Рядом с Дидрихом шел молодой человек в широкополой шляпе художника, он сказал:
   -- Знаем мы это. Наполеон в Москве, замешивающийся один в толпу.
   -- Но это великолепно! -- заявил Дидрих. Голос его прерывался. Молодой человек пожал плечами.
   -- Представление и довольно скверное!
   Дидрих посмотрел на него, пытаясь сверкать глазами, как император.
   -- Вы, верно, тоже из таких.
   Он не мог бы сказать, из каких. Он только чувствовал, что в первый раз в жизни ему представляется случай защитить доброе дело от нападок врагов. Несмотря на свое возбуждение, он успел бросить взгляд на плечи молодого человека: они были не широки. К тому же кругом раздавались неодобрительные замечания. Тогда Дидрих перешел в наступление. Своим брюшком он припер врага к стене и сбил с него широкополую шляпу. Несколько человек присоединилось к нему. Вскоре не только шляпа, но и сам художник лежал на земле. Идя дальше, Дидрих заметил своим соратникам:
   -- Он, наверно, увильнул от военной службы! Шрамов у него тоже нет!
   Старый господин с бакенбардами и железным крестом вновь очутился возле него; он пожал Дидриху руку.
   -- Браво, молодой человек, браво!
   -- Ну, разве можно не выйти из себя! -- заявил Дидрих, еще тяжело переводя дыхание. -- Человек хочет отравить нам исторический момент!
   -- Вы были на военной службе? -- спросил господин.
   -- Я мечтал остаться в рядах нашей армии, -- сказал Дидрих.
   О, да; но Седан бывает не каждый день! -- господин дотронулся до своего железного креста, -- Это выпало нам!
   Дидрих выпрямился и показал на укрощенный народ и императора.
   -- Это не менее прекрасно, чем Седан!
   -- О, да! -- сказал господин.
   -- Разрешите, милостивый государь, воскликнул, размахивая записной книжкой, какой-то человек. -- Мы должны это записать. Картина настроения, понимаете? Вы, кажется, отдубасили "товарища"?
   -- Пустяки, -- Дидрих все еще задыхался. -- По-моему, следовало бы немедленно приняться за внутреннего врага по-настоящему. Ведь наш император с нами.
   -- Прекрасно, -- сказал репортер и записал: "В взволнованной толпе люди всех сословий выражают свою преданность и непоколебимое доверие к высочайшей особе".
   -- Урра! -- закричал Дидрих, потому что закричали все; и среди могучего потока кричащих людей он вдруг очутился перед Бранденбургскими воротами. В двух шагах перед ним ехал император. Дидрих мог заглянуть ему в лицо, видеть каменные черты и сверкающий взор; но он так кричал, что перед глазами у него все расплывалось. Опьянение, сильнее и прекраснее, чем от пива, поднимало его на кончики пальцев, несло по воздуху. Он неистово махал шляпой, упоение овладело им, он чувствовал себя унесенным в другой мир -- мир экстаза. На лошади, там, под сводами ворот, видевшими столько победоносных вступлений, восседала, с лицом окаменевшим и сверкавшим, -- власть. Власть, которая вознесена над нами и копыта которой мы целуем. Которая превыше голода, мятежности и сарказма! С которой мы не можем бороться, потому что мы сами любим ее! Которая у нас в крови, потому что и подчинение у нас в крови! Мы -- атом ее, бесконечно малая молекула чего-то, что она отрыгнула из себя. Каждый из нас в отдельности -- ничто; лишь спаянные в массу, в виде корпораций, армии, чиновничества, духовенства и ученого класса, в виде хозяйственных организаций и мощных союзов, -- поднимаемся мы конусообразно до вершины, где стоит она, застывшая и сверкающая! Жить в ней, разделять ее, оставаясь неумолимым к тем, кто далеко от нее, и торжествуя, даже когда она давит нас своей пятой: ибо так отвечает она на нашу любовь!..
   Один из полицейских, цепь которых охраняла ворота, так толкнул Дидриха в грудь, что у него захватило дыхание, но глаза его светились таким упоением победы, как будто он сам проезжал сквозь толпу всех этих несчастных, которые давились собственным голодом, притихшие и укрощенные.
   За ним! За императором! Всех волновали те же чувства, что и Дидриха. Цепь полицейских не могла устоять против такого наплыва чувств; ее прорвали. По ту сторону стояла вторая. Пришлось свернуть, добираться до Тиргартена обходными путями, искать лазейку. Нашли ее немногие; Дидрих был один, когда, выбежав на аллею, отведенную для верховой езды, встретил императора, который был тоже один. Человек в состоянии опасного фанатизма, забрызганный грязью, в изорванном платье, с обезумевшими глазами -- император устремил на него с лошади пронизывающий, сверкающий взгляд. Дидрих сорвал шляпу, широко раскрыл рот, но не мог издать ни звука. Слишком резко остановившись, он поскользнулся и со всего размаху сел в лужу, задрав ноги кверху, весь забрызганный грязью. Император расхохотался. Так это монархист, верноподданный! Император обернулся к подоспевшим спутникам, хлопнул себя по ляжке и продолжал хохотать. Дидрих из своей лужи смотрел ему вслед, все еще широко разинув рот.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru