Аннотация: (Der Untertan). Перевод А. Полоцкой (1915). Издание 1927 года. Глава первая (из шести).
Генрих Манн. Верноподанный
Роман
Перевод А. Полоцкой
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
Москва 1927 Ленинград
Обложка работы А. Д. Белуха
Гиз No 19299
Ленинградский гублит No 39773
31 л. -- Тираж 4000 экз.
Глава первая
Дидрих Гесслинг был вялый ребенок. У него часто болели уши, он был боязлив и больше всего на свете любил мечтать. Зимой он неохотно расставался с теплой комнатой, летом -- с тесным садиком, где всегда стоял запах тряпья от бумажной фабрики, и где над ракитовыми и сиреневыми кустами возвышались деревянные корпуса старых домов. Сколько раз, отрываясь от книги, излюбленной книги сказок, Дидрих вздрагивал от испуга. Ведь рядом с ним, на скамье -- он видел совершенно ясно -- сидела огромная, чуть ли не в половину его роста, жаба! Или же напротив, у стены, высовывался по пояс из земли гном и поглядывал искоса в его сторону!
Страшнее жабы и гнома был отец, а между тем его надо было любить. Дидрих любил его. Когда ему случалось тайком полакомиться или солгать, он. до тех пор, ластясь и робко заглядывая отцу в глаза, терся вокруг его конторки, пока господин Гесслинг, возымев некоторые догадки, не снимал со стены трости. Каждый нераскрытый проступок примешивал к преданности и доверию Дидриха сомнение. Однажды, когда отец, прихрамывавший на одну ногу, упал с лестницы, сын как безумный захлопал в ладоши, после чего сейчас же убежал.
Если ему случалось после наказания, с распухшим лицом, всхлипывая, проходить мимо мастерской, рабочие смеялись. Но Дидрих сейчас же показывал им язык и топал ногой. Он знал себе цену. "Да, меня наказали, но это мой папа. Вы были бы рады, если бы он вас тоже побил, но он не станет о вас руки марать!".
Он держал себя с ними как капризный паша; то грозил донести отцу, что они во время работы распивают пиво, то, ломаясь, позволял задабривать себя и сообщал им, в котором часу вернется господин Гесслинг. А они были начеку перед хозяином: он хорошо знал их -- когда-то он сам был рабочим. Он был формовщиком еще на старых бумажных мельницах, где каждый лист выделывался руками. Он участвовал во всех войнах, и по окончании последней, когда деньги плыли в руки каждому, он оказался в состоянии купить бумажный пресс. Машина для перемола тряпья и машина для резки дополнили обзаведение. Он сам пересчитывал листы. Ни одна срезанная с тряпья пуговица не смела пропасть у него. Его маленькому сыну женщины часто совали в карман несколько штук, чтобы он не доносил, когда они утаивали пуговицы. У него набралось их так много, что в один прекрасный день ему пришла в голову мысль обменять их у разносчика на конфекты. Это удалось; но вечером, догрызая последний леденец, Дидрих стал на колени в своей постели и, дрожа от страха, принялся молиться грозному боженьке, чтобы он не дал преступлению открыться. Однако, господь-бог вывел его на свежую воду. Отец всегда бил сына методично, деловито, с сознанием долга на обветренном унтер-офицерском лице; но на этот раз дрогнула его рука, и в серебристую щетинистую бороду скатилась, прыгая по морщинам, слеза.
-- Мой сын украл, -- глухим голосом сказал он, с трудом переводя дыхание и оглядывая ребенка, точно какого-то подозрительного пришельца. -- Ты обманываешь и крадешь. Тебе остается только стать убийцей.
Госпожа Гесслинг хотела заставить Дидриха упасть на колени перед отцом и просить у него прощения: ведь отец плакал из-за него! Но инстинкт подсказал Дидриху, что это только еще больше рассердило бы отца. К сентиментальности жены Гесслинг относился очень неодобрительно. Она портила ребенка, делала его непригодным для жизни. К тому же он и ее неоднократно уличал во лжи, как и Диделя. Да и не удивительно: ведь она читала романы! В субботу вечером работа, данная ей на неделю, сплошь да рядом оказывалась не сделанной. Вместо того, чтобы хлопотать по хозяйству, она сплетничала со служанкой... А Гесслинг еще не знал, что его жена лакомилась втихомолку, точь-в-точь как мальчик. За столом она не смела есть досыта, зато потом украдкой пробиралась к шкапу. Если бы у нее хватило смелости ходить в мастерскую, она крала бы и пуговицы.
Она молилась с ребенком "своими словами", а не по заученным формулам, и при этом щеки у нее разгорались. Но била его она тоже со всей страстью, и лицо ее искажалось жаждой мести. При этом она часто бывала неправа. Тогда Дидрих грозил ей, что пожалуется отцу, делал вид, будто идет в контору, и радовался, притаившись за стеной, что она теперь сидит и дрожит. Минуты нежности, находившие на нее, он всегда умел использовать; но он не питал к матери никакого уважения. Этому препятствовало ее сходство с ним. Самого себя он совершенно не уважал, для этого совесть его была слишком нечиста, и он чувствовал, что жизнь его не могла быть оправдана перед лицом господа.
Тем не менее, мать и сын много раз проводили сумерки вместе, и часы эти были окрашены нежностью и мечтательностью. А в праздничные дни они не теряли ни одной капли наслаждения, которое доставляло им пение, игра на рояли и рассказыванье сказок. Когда Дидрих начал сомневаться в существовании Христа-младенца, мать уговорила его верить еще немножко, и, облегченный этим, он чувствовал себя благочестивым и хорошим. Упорно верил он и в привидение, жившее на горе, в замке. Отец, не хотевший и слышать об этом, казался ему слишком гордым, почти достойным наказания. Мать питала его сказками.' Она передала ему свой страх перед новыми, оживленными улицами и ходившей по ним конкой и водила его через вал в замок, где они наслаждались приятной жутью. Но на углу ближайшей улицы приходилось проходить мимо полицейского, который, если захочет, может отвести в тюрьму! Сердце Дидриха сильно билось; с каким удовольствием он обошел бы его подальше! Но тогда полицейский узнает, что у него совесть нечиста, и схватит его. Наоборот, надо было доказать, что он чувствует себя чистым и невинным -- и Дидрих дрожащим голосом спрашивал полицейского, который час.
После стольких грозных сил, власть которых приходилось чувствовать над собой, после сказочных жаб, отца, господа бога, замкового призрака и полиции, после трубочиста, который мог схватить, протащить сквозь трубу и превратить в такого же черного человека, как он сам, после доктора, которому была дана власть мазать горло и трясти, когда кричали, -- после всех этих сил Дидрих подпал под власть еще более грозной, поглощающей разом и целиком, силы: это была школа.
Дидрих вступил в нее с плачем и не мог ответить даже того, что знал, так как всхлипывания не давали ему говорить. Мало-по-малу он научился извлекать из своей слезливости пользу, давая ей волю именно тогда, когда не знал уроков -- несмотря на весь свой страх, он не становился ни более прилежным, ни менее мечтательным -- и таким образом не раз счастливо избегал дурных последствий, пока учителя не разгадали его системы. К первому, который разглядел ее, он почувствовал глубочайшее уважение; он вдруг затих и, все еще продолжая закрывать рукавом лицо, смотрел на него с робкой преданностью. Строгим учителям он всегда был предан и покорен, добродушным же устраивал маленькие пакости, в которых его трудно было уличить и которыми он не хвастал. С гораздо большим удовольствием говорил он об опустошениях в бальниках, о грозной расправе с учениками. За обедом он рассказывал:
-- Сегодня господин Бенке опять высек троих.
И если спрашивали, кого, то неизменно отвечал:
-- Я был в их числе.
Уж такая была у него натура, что принадлежность к безличному целому, к этому неумолимому, презирающему людей механизму, которым была гимназия, делала его счастливым, и эта власть, холодная власть, в которой он сам участвовал, хотя бы и в качестве страдающего лица, составляла его гордость. В день рождения классного наставника кафедру и доску увили гирляндами. А Дидрих украсил даже трость, которою наказывали учеников.
В течение лет ему пришлось быть свидетелем двух катастроф, разразившихся над власть имущими и наполнивших его священным и сладостным ужасом. Одного из младших учителей директор перед всем классом распек и уволил. Один из старших учителей сошел с ума. Так еще более грозные силы -- директор и дом умалишенных -- жестоко расправлялись с теми, кто только-что имел такую власть. Снизу Дидрих, маленький, но невредимый, созерцал трупы и извлекал отсюда поучение, позволявшее ему более радужно смотреть на свое собственное тягостное положение.
Эту власть, механизм которой зажал его между своими зубцами, Дидрих сам любил проявлять перед младшими сестрами. Они должны были писать под его диктовку и делать нарочно еще больше ошибок, чем они и без того делали, чтобы он мог черкать вволю красными чернилами и наказывать виновных. А наказывал он жестоко. Малютки кричали -- и тогда Дидриху приходилось унижаться, чтобы они не пожаловались на него.
Чтобы подражать облеченным властью, ему не нужны были люди; с него достаточно было животных, даже вещей. Он стоял у края машины для перемола тряпья и смотрел, как барабан выбивал лохмотья.
-- Вот тебе! Посмей-ка еще раз! Сволочь! -- бормотал Дидрих, и его бесцветные глаза сверкали. Вдруг он съежился и чуть не упал в чан с хлором. Шаги приближающегося рабочего оторвали его от его гнусного наслаждения.
Вполне уверенным и спокойным он чувствовал себя лишь тогда, когда его самого били. Он почти никогда не сопротивлялся. Самое большее -- он просил товарища: "Только не по спине, это вредно".
Не то, чтобы у него не было сознания своего права и любви к собственной выгоде. Но Дидрих считал, что побои, которые он получал, не приносят бьющему никакой практической выгоды, а ему самому не наносят никакого реального ущерба. Серьезнее, чем к этим идеальным ценностям, отнесся он к трубочке с битыми сливками, которую обер-кельнер "Нецигского двора" давно обещал, но все не давал ему. Дидрих бесчисленное количество раз с самым серьезным видом совершал деловое путешествие к ресторану, чтобы напомнить своему другу во фраке об его обещании. Но когда в один прекрасный день тот совсем отрекся от своего обязательства, Дидрих, искренне возмущенный, топнул ногой и заявил:
-- Ну, с меня довольно! Если вы сейчас не исполните обещанного, я скажу вашему хозяину!
Тогда Жорж расхохотался и принес трубочку.
Это был осязаемый успех. К сожалению, Дидрих мог насладиться им только второпях и в тревоге, так как приходилось опасаться, что Вольфганг Бук, ожидавший на улице, может каждую минуту притти и потребовать обещанной доли. Тем не менее, он все-таки успел хорошенько вытереть губы и, выйдя на улицу, разразился сильной бранью на обманщика Жоржа, который так и не дал трубочки. Чувство справедливости Дидриха, только-что так могуче проявившееся, когда дело шло о его пользе, замолчало перед притязаниями другого. Конечно, мимо них нельзя было пройти просто так, без всякого внимания, для этого отец Вольфганга был слишком внушительной личностью. Старый Бук не носил крахмальных воротников; шея его была повязана белым шелковым галстуком, над которым выступали длинные белые усы. Как медленно и величественно переставлял он по мостовой свою трость с золотым набалдашником! И при этом он носил цилиндр, а из-под пальто у него, часто среди бела дня, виднелись полы фрака. Он участвовал во всевозможных заседаниях, он принимал к сердцу все городские дела. О банях, о тюрьме, обо всех общественных учреждениях Дидрих думал: "Это господина Бука". Он должен был быть необыкновенно богат и могуществен. Все, в том числе и господин Гесслинг, при встрече с ним торопливо снимали шляпу. Отнять что-либо у его сына силой -- это было бы чревато неисчислимыми опасностями. Чтобы не быть окончательно раздавленным могучими силами, которые он так почитал, Дидрих должен был поступать осторожно и хитро.
Раз только, уже в одном из средних классов, случилось, что Дидрих, забыв всякую осторожность и предусмотрительность, превратился в упоенного победой угнетателя. Он дразнил единственного в классе еврея, что было самым обычным делом и весьма одобрялось; однако, на этот раз он демонстрировал нечто из ряда вон выходящее.
Из деревянных стоек, служивших на уроках рисования, он соорудил на кафедре крест и заставил жида стать перед ним на колени. Он крепко держал его, несмотря на сопротивление; он был силен! Сильным делало его одобрение вокруг, толпа, из которой протягивались на помощь к нему руки, победоносная толпа в стенах здания и за ними. Ведь в его лице действовало все христианское население города Нецига! Как легко было на душе от сознания, что ответственность падает не на тебя одного, и что вина распространяется на весь коллектив!
Правда, когда хмель прошел, появился легкий страх, но лицо первого же учителя, встретившегося Дидриху, вернуло ему все мужество: лицо это было полно смущенного благоволения. Остальные выражали ему открыто свое одобрение. Дидрих улыбался им смиренной, понимающей улыбкой. С тех пор ему стало легче житься. Класс не мог отказать в уважении тому, кто пользовался расположением нового классного наставника. При нем Дидрих сделался первым учеником и тайным доносчиком. Второе из этих почетных мест осталось за ним и впоследствии. Он был в приятельских отношениях со всеми, смеялся, когда они разбалтывали о своих шалостях, бесстрастным, но искренним смехом, как серьезный юноша, снисходительно относящийся к легкомыслию других, -- а во время перемены, относя учителю классный журнал, докладывал обо всем. Он передавал также прозвища учителей и мятежные речи, которые велись против них. Когда он повторял их, в голосе его еще дрожали отголоски сладострастного ужаса, с которым он, опустив глаза, слушал их. При малейшем колебании почвы под ногами власть имущих он всегда испытывал какое-то порочное удовлетворение, шевелившееся в самой глубине его сознания, нечто в роде ненависти, старавшейся торопливо, украдкой, насытиться. И доносом на других он искупал собственное греховное побуждение.
С другой стороны, он почти никогда не чувствовал личного нерасположения к тем из одноклассников, которым вредил своей тайной деятельностью. Он поступал как добросовестный исполнитель, подчинявшийся суровой необходимости. Потом он мог подойти к пострадавшему и почти искренно выразить ему свое сожаление. Однажды с его помощью был уличен ученик, которого уже давно подозревали в списывании. Дидрих подсунул ему, с ведома учителя, математическую задачу, в середине которой были намеренно сделаны ошибки, но результат тем не менее получался верный. Обманщик был уличен. Вечером после этого случая несколько восьмиклассников сидели в саду загородного ресторана, что разрешалось по окончании гимнастических игр, и пели. Дидрих выбрал себе место рядом со своею жертвой. Осушив кружку, он положил свою руку на руку соседа, преданно заглянул ему в глаза и с глубоким чувством затянул басом:
Был у меня товарищ,
Лучшим другом был он мне...
Привыкнув к школьным занятиям, Дидрих в последних классах начал успевать по всем предметам, не переходя ни в одном за границы требуемого и не интересуясь ничем на свете, что не входило в программу. Хуже всего давалось ему немецкое сочинение, и почему-то все те, кто отличались в этой области, внушали ему необъяснимое недоверие.
Со времени перехода в последний класс его гимназическая карьера считалась обеспеченной, и учителя советовали отцу отдать его в университет. Старик Гесслинг, участвовавший в 66 и 71 годах в торжественном вступлении через Бранденбургские ворота, послал Дидриха в Берлин.
Боясь отдаляться от Фридрихштрассе, он нанял себе комнату на Тикштрассе. Отсюда до университета был прямой путь. Так как других занятий у него не было, он посещал университет по два раза в день, а в промежутках часто плакал от тоски. Он написал отцу и матери письмо, в котором благодарил их за счастливое детство. Без необходимости он редко выходил из дому. Он едва осмеливался есть, боясь, что ему не хватит денег до конца месяца. А на улице он поминутно хватался за карманы, чтобы убедиться, что содержимое их цело.
Как ни томило его одиночество, он долго не мог решиться пойти с письмом отца на Блюхерштрассе к господину Геппелю, фабриканту целлюлозы, который был родом из Нецига и являлся поставщиком Гесслинга. На четвертое воскресенье он победил свою робость; но едва он увидел приземистого краснолицего человека, которого он так часто встречал в конторе отца и который теперь двинулся, переваливаясь, ему навстречу, -- как он уже сам удивлялся, что не пришел раньше. Господин Геппель сейчас же принялся расспрашивать Дидриха обо всем Нециге и прежде всего о старике Буке. Хотя борода Геппеля уже и поседела, но он, как и Дидрих, только по-видимому по другим основаниям, до сих пор преклонялся перед стариком Буком. Вот это -- человек! Шляпу долой перед ним! Это один из тех, кого немецкий народ должен ставить очень высоко, выше некоторых господ, которые все лечат кровью и железом и за это подносят нации огромные счета. Старик Бук участвовал еще в революции 48 года, он был даже приговорен к смерти.
-- Да, тому, что мы сидим здесь, как свободные люди, -- сказал господин Геппель, -- мы обязаны таким людям, как старик Бук.
И он откупорил еще бутылку пива.
-- А теперь от нас хотят, чтобы мы позволили топтать себя кирасирскими сапогами...
Господин Геппель заявил себя свободомыслящим и противником Бисмарка. Дидрих соглашался со всем, что он говорил; у него не было никакого мнения ни о канцлере, ни о свободе, ни о молодом императоре. Но вдруг он был неприятно поражен: в комнату вошла молодая девушка, с первого взгляда испугавшая его своей красотой и изяществом.
-- Моя дочь Агнеса, -- сказал господин Геппель.
Дидрих густо покраснел и встал, чувствуя себя в своем слишком широком сюртуке жалким и смешным студентиком. Молодая девушка подала ему руку. Она, видимо, хотела быть с ним любезна, но о чем можно было с ней разговаривать? Дидрих ответил "да", когда она спросила, нравится ли ему Берлин, а на вопрос, был ли он уже в театре, ответил "нет". Ему было так не по себе, что лоб его покрылся потом, и он был твердо убежден, что единственное, чем он мог интересовать молодую девушку, это скорейшим уходом. Но как уйти? К счастью, в этот момент в комнату вошел широкоплечий господин, которого Дидриху представили в качестве жильца. Он говорил громовым голосом, с мекленбургским акцентом, и, как оказалось, был студентом-технологом. Он напомнил фрейлейн Агнесе, что они условились пойти вместе гулять. Дидриху предложили присоединиться. В ужасе он сослался на знакомого, который будто бы ждал его на улице, и поспешил уйти. "Слава богу", думал он, чувствуя в то же время укол в сердце: "у нее уже есть другой".
Господин Геппель открыл ему в темноте входную дверь и спросил, знает ли его друг Берлин. Дидрих солгал, что его друг сам берлинец.
-- А то, если вы оба не знаете города, вы попадете еще не в тот омнибус. Вам. конечно, уже случалось заблудиться в Берлине?
И когда Дидрих ответил утвердительно, Геппель, казалось, был удовлетворен.
-- Это вам не Нециг. Здесь полдня уходит на беготню. Подумайте только, чтобы пройти от вашей Тикштрассе сюда, вам нужно столько времени, что вы могли бы три раза обежать весь Нециг... Ну, в следующее воскресенье приходите обедать!
Дидрих обещал. Но, когда это воскресение наступило, ему очень захотелось отказаться от приглашения; он пошел только из страха перед отцом. На этот раз вышло так, что ему пришлось даже остаться с девушкой наедине! Дидрих сделал вид, что поглощен своими мыслями и не расположен заниматься ею. Она хотела опять заговорить о театре, но он грубо отрезал, что у него для таких пустяков нет времени. Ах, да, папа говорил ей, что господин Гесслинг изучает химию?
Да. Это вообще единственная наука, имеющая право на существование, -- заявил Дидрих, сам не зная, откуда это у него взялось.
Фрейлейн Геппель уронила сумочку; он нагнулся так неторопливо, что она успела поднять ее прежде, чем он протянул руку. Тем не менее она мягко, почти сконфуженно поблагодарила его. Это еще больше разозлило Дидриха. "Терпеть не могу кокеток" -подумал он.
Она порылась в сумочке.
-- Ах, я потеряла английский пластырь. Опять идет кровь.
Она высвободила палец из платка, которым он был обернут. Палец был бел как снег, и Дидриху вдруг пришло в голову, что кровь, выступившая на коже, наверно просочится внутрь.
-- У меня есть пластырь, -- в каком-то порыве, сказал он.
Он схватил ее палец и прежде, чем она могла вытереть кровь, слизал ее.
-- Что вы делаете?
Он сам испугался. Он нахмурился и сурово сказал:
-- О, как химику, мне приходится пробовать еще и не такие вещи.
Она улыбнулась.
-- Ах, да, вы в роде доктора... Как хорошо вы умеете это делать, -- заметила она, глядя, как он наклеивает пластырь.
Вот и все, -- уклончиво сказал он и отошел от нее. Ему стало душно, и он подумал: "Если бы не нужно было все время касаться ее кожи! Она такая мягкая, что противно!"
Агнеса не смотрела на него. После непродолжительного молчания она попыталась опять завязать разговор.
-- У нас, кажется, есть в Нециге общие родственники?
И она заставила его перебрать с ней ряд семейств. Оказалось, что они дальние родственники.
-- Ваша мать еще жива, правда? Счастливый! Моя давно умерла. Я тоже, наверно, недолго проживу. У меня такое предчувствие, -- и она улыбнулась грустной, извиняющейся улыбкой.
Дидрих не ответил, решив про себя, что это глупая сентиментальность. Опять наступило молчание, - и в тот момент, когда они торопливо заговорили оба разом, вошел мекленбуржец.
Он победоносно улыбнулся и, глядя Дидриху прямо в глаза, сжал его руку с такой силой, что лицо Дидриха перекосилось. Затем он без всяких церемоний придвинул свой стул вплотную к стулу Агнесы и весело и авторитетно заговорил о вещах, касавшихся только их обоих. Дидрих был предоставлен самому себе, и тут он сделал открытие, что если спокойно посмотреть на Агнесу, так, со стороны, то пугаться ее особенно было нечего.
В сущности, ее совсем нельзя было назвать хорошенькой. У нее был слишком маленький, приплюснутый нос, и на переносье, правда очень тонком, красовались веснушки. Желтовато-карие глаза были поставлены слишком близко и мигали, когда она смотрела на кого-нибудь. Губы были слишком тонки, все лицо слишком узко. "Если бы у нее не было надо лбом такой массы темно-рыжих волос, к тому же при такой белой коже..."
Ему доставило также удовлетворение, что ноготь пальца, который он облизал, был не совсем чист.
Вошел Геппель со своими тремя сестрами. Одну из них сопровождали муж и дети. Отец и тетки обняли и поцеловали Агнесу. Они проделали это с большой сердечностью, но в то же время как-то осторожно. Молодая девушка была стройнее и выше их всех и немного рассеянно смотрела на них сверху вниз, когда они клали руки на ее хрупкие плечи. Только отцу она медленно и серьезно ответила на поцелуй. Дидрих смотрел на нее и видел, как светились на солнце голубые жилки на ее виске под рыжими волосами.
Ему пришлось вести к столу одну из теток. Мекленбуржец взял под руку Агнесу. Вокруг длинного семейного стола зашелестели праздничные шелковые платья женщин. Мужчины подобрали на колени полы сюртуков. Кто-то откашлялся, иные потирали руки. Затем принесли суп.
Дидрих сидел далеко от Агнесы и, чтобы увидеть ее, должен был наклониться вперед, он тщательно избегал этого. Так как его соседка не обращала на него внимания, он уничтожил огромное количество жареной телятины и цветной капусты. Каждое блюдо подробно обсуждалось и его тоже заставили подтвердить, что все очень вкусно. Агнесе не советовали есть салата, советовали пить красное вино, ее спрашивали, надевала ли она сегодня утром галоши. Геппель, обращаясь к Дидриху, рассказал, что только-что на Фридрихштрассе он и его сестры, бог знает, каким образом, потеряли друг друга и встретились только в омнибусе.
-- Этого в Нециге с вами не случится, -- с гордостью крикнул он ему через стол.
Мальман и Агнеса разговаривали о каком-то концерте. Она собиралась непременно пойти; папа, наверно, позволит ей. Геппель ласково возражал, и хор теток поддерживал его: Агнеса должна рано ложиться и скоро поехать на дачу, она переутомилась зимой. Она не соглашалась с ними.
-- Вы никогда не выпускаете меня из дому. Вы невыносимы.
Дидрих был внутренне на ее стороне. Он почувствовал прилив героизма: ему хотелось сделать так, чтобы она могла исполнять все свои желания, чтобы она была счастлива и была этим обязана ему... В этот момент Геппель спросил его, не собирается ли и он на концерт.
-- Не знаю, -- презрительно сказал он, глядя на Агнесу, наклонившуюся вперед, чтобы видеть его" -- Что это за концерт? Я хожу только на такие концерты, где могу пить пиво.
-- Очень благоразумно -- сказал шурин Геппеля.
Агнеса откинулась назад, и Дидрих пожалел о своем изречении.
Однако, крем, которого все напряженно ждали, не появлялся. Геппель посоветовал дочери пойти узнать, в чем дело. Но не успела она отодвинуть тарелку с компотом, как Дидрих вскочил порывисто -- стул его отлетел к стене -- и твердыми шагами поспешил к двери.
-- Мари! Крем! -- крикнул он в коридор.
Он вернулся на место красный, ни на кого не глядя. Но он отлично заметил, что все переглядывались. Мальман даже насмешливо фыркнул. Шурин с деланным простодушием заметил:
-- Галантный кавалер. Так и должно быть!
Геппель ласково улыбался Агнесе, которая не поднимала глаз от своей тарелки с компотом. Дидрих так уперся коленями о доску стола, что она приподнялась. Он думал: "Боже мой, боже мой, зачем я это сделал!"
После обеда он подал руку всем и лишь от Агнесы постарался ускользнуть. В гостиной за кофе он тщательно выбрал себе местечко, где широкая спина Мальмана закры вала ее от него. Одна из теток вздумала заняться им.
-- Что вы изучаете, молодой человек? -- спросила она.
-- Химию.
-- Ах, вот как, физику?
-- Нет, химию.
-- Ах, вот как.
И несмотря на всю авторитетность, с которой она начала, дальше этого она не пошла. Дидрих про себя обозвал ее дурой. Вообще все общество не нравилось ему. Исполненный враждебной грусти, он сидел, пока не ушли последние родственники. Агнеса и ее отец вышли провожать их в переднюю. Возвратившись, Геппель с изумлением заметил, что Дидрих все еще сидел один в гостиной. Он выжидательно помолчал, взялся было за карман. Но когда Дидрих неожиданно, и не попросив денег, стал прощаться, Геппель проявил большую сердечность.
-- Я передам от вас привет дочери, -- сказал он даже и, немного подумав, прибавил уже у двери:
-- В следующее воскресенье жду вас опять!
Дидрих твердо решил, что ноги его не будет больше в этом доме. Тем не менее на следующий день он бросил все свои занятия и долго блуждал по городу в поисках места, где мог бы купить билет на концерт для Агнесы. Он долго искал на афишах, висевших около кассы, имя артиста, которого упоминала Агнеса. Тот ли это? Так ли звучало его имя? Дидрих решился. Но узнав, что билет стоит четыре марки пятьдесят, он вытаращил глаза от испуга. Столько денег, чтобы поглазеть на какого-то музыканта! Если бы можно было просто повернуться и уйти! Заплатив и выйдя на улицу, он сначала возмутился всем этим шарлатанством, но вспомнил, что ведь эго для Агнесы, и умилился самим собой. Пробираясь сквозь толпу, он чувствовал себя все более умиленным и счастливым. Это были первые деньги, которые он тратил на другого человека.
Он положил билет в конверт, в который не вложил больше ничего, и чтобы не выдать себя, написал адрес каллиграфически. Когда он стоял у почтового ящика, из-за угла показался Мальман и при виде его насмешливо засмеялся. Дидрих почувствовал, что его разгадали. Но Мальман выразил лишь намерение взглянуть, как живет Дидрих. Он нашел, что по обстановке комнаты можно было бы подумать, что здесь живет пожилая дама. Дидрих привез с собой из дому даже кофейник! Дидрих покраснел от стыда. Когда Мальман презрительно открыл и захлопнул учебники химии, Дидрих почувствовал стыд и за свою специальность. Мекленбуржец бросился на диван и спросил:
-- Ну, как вам нравится маленькая Геппель? Славная штучка, а? Ну, вот он опять краснеет! Возьмитесь-ка за нее! Я уступлю ее вам, если хотите. У меня есть в виду еще пятнадцать таких. '
Дидрих пренебрежительно отмахнулся.
-- Нет, ею стоит заняться. Или я ни черта не понимаю в женщинах. Рыжие волосы! А вы заметили, как она смотрит на вас, когда думает, что этого не видят?
-- На меня она не смотрела, -- сказал Дидрих еще презрительнее. -- Да мне и наплевать на это.
-- Вам же хуже!
Мальман неистово расхохотался и предложил немного пошататься.
Началось паломничество по пивным. Когда зажглись первые фонари, приятели были уже пьяны. Немного позднее, на Лейпцигерштрассе, Мальман без всякого повода дал Дидриху звонкую пощечину.
-- Ой!.. Однако, это... -- вскрикнул Дидрих, но слово "нахальство" произнести не осмелился. Мекленбуржец хлопнул его по плечу.
-- Ведь это по дружбе, малыш! Из чистой дружбы!
И на прощанье он взял у Дидриха последние десять марок...
Три дня спустя, Мальман зашел к Дидриху и застал его ослабевшим от голода. Он великодушно уделил ему из денег, которые успел уже занять где-то в другом месте, три марки. В воскресенье у Геппелей -- Дидрих, может- быть, не пришел бы, если бы не пустой желудок -- Мальман рассказал, что Гесслинг протранжирил все свои деньги и должен хоть сегодня поесть досыта. Геппель и его шурин сочувственно расхохотались, но Дидриху хотелось провалиться сквозь землю, когда он почувствовал на себе испытующий, печальный взгляд Агнесы. Она презирает его! В отчаянии он старался утешить себя: "Все равно она презирала его и раньше!" В этот момент она спросила, не он ли прислал ей билет на концерт. Все повернулись в его сторону.
-- Глупости! Мне это и в голову не приходило! -- ответил он так нелюбезно, что все поверили. Агнеса чуть-чуть задержала свой взгляд на нем и отвела глаза. Мальман предложил дамам пралине, затем поставил коробку перед Агнесой.
Дидрих ни разу не обратился к ней. Он ел еще больше, чем в прошлый раз. Ведь они все равно думают, что он пришел только для этого! Когда заговорили о том, чтобы поехать пить кофе в Грюневальд, Дидрих сейчас же выдумал, что у него назначено свидание. Он даже прибавил: "С особой, которую я ни в каком случае не могу заставить ждать". Геппель положил ему свою плотную руку на плечо, взглянул на него, прищурив глаза, и сказал вполголоса:
-- Не бойтесь, вы, конечно, мой гость.
Но Дидрих с негодованием уверял, что не в этом дело.
-- Ну, по крайней мере, заходите к нам, если охота будет, -- заключил Геппель, и Агнеса кивком головы подтвердила приглашение. Она как будто хотела даже что-то сказать, но Дидрих поторопился уйти.
Остаток дня он бродил по городу в самодовольно-грустном настроении, чувствуя себя так, как будто принес большую жертву. Вечер он провел в переполненной пивной, где несколько часов просидел одиноко за кружкой пива, опершись на руку и от времени до времени покачивая головой с таким видом, словно теперь он постиг свою судьбу.
Но что мог Дидрих поделать против Мальмана, который безапелляционно брал у него взаймы? В воскресенье мекленбуржец поднес Агнесе букет, и Дидриху, явившемуся с пустыми руками, хотелось сказать: "В сущности, этот букет от меня". Но он молчал, чувствуя к Агнесе еще большую вражду, чем к Мальману. Ведь Мальман был достоин удивления: он мог ночью побежать за незнакомым господином и сбить у него с головы цилиндр! Однако, Дидрих не забывал, что такое поведение Мальмана могло обратиться и против него самого.
В конце месяца, ко дню своего рождения, он неожиданно получил лишние деньги, скопленные для него матерью, и явился к Геппелям с букетом, не слишком большим, чтобы не пересолить, а также, чтобы не раздражить Мальмана.
На лице молодой девушки при виде цветов выразилось волнение, и Дидрих снисходительно и в то же время конфузливо улыбнулся. Это воскресенье показалось ему необыкновенно праздничным, предложение отправиться в зоологический сад не застигло его врасплох.
Мальман пересчитал всех, -- одиннадцать душ, -- и они двинулись в путь. Все женщины, встречавшиеся им, были, как и сестры Геппеля, одеты совершенно иначе, чем в будни: как будто сегодня они принадлежали к высшему классу, или же все получили наследство. Мужчины были в сюртуках, -- но лишь немногие в черных брюках при этом, как Дидрих. -- и почти все в соломенных шляпах. На боковых улицах, широких, ровных и пустынных, не было ни души. Только раз им встретилась группа маленьких, разукрашенных лентами девочек в белых платьицах и черных чулках: взявшись за руки, они кружились в хороводе и визгливо пели. За углом, на главной улице, обливающиеся потом матроны брали приступом омнибус; рядом с их разгоряченными лицами лица приказчиков, беспощадно боровшихся с ними за места, казались ужасающе бледными. Все стремились куда-то, где наконец должно было начаться удовольствие. На всех лицах ясно читалось: "Будет, довольно мы поработали!".
Дидрих проявил себя перед дамами настоящим берлинцем: в трамвае он отвоевал для них несколько мест. Какому-то господину, который собирался занять одно из них, он помешал это сделать, изо всех сил наступив ему на ногу. Господин вскрикнул: "Невежа!". Дидрих ответил ему в том же духе. Но оказалось, что это знакомый Геппеля, -- и не успели их представить другу другу, как Дидрих и его противник проявили самую рыцарскую вежливость. Ни один не хотел сесть и позволить другому стоять.
За столом в зоологическом саду место Дидриха пришлось возле Агнесы -- почему это сегодня все складывалось так счастливо? и когда сейчас же после кофе она выразила желание посмотреть зверей, он бурно поддержал ее. Он был сегодня необыкновенно предприимчив. Перед узкой дорожкой между клетками с хищными зверями дамы повернули обратно. Дидрих предложил Агнесе сопровождать ее.
-- Возьмите уж лучше меня, -- сказал Мальман. -- Если в самом деле какой-нибудь прут соскочит...
-- То вы его тоже не приделаете, -- возразила Агнеса и пошла, не обращая внимания на Мальмана, который разразился своим обычным хохотом. Дидрих последовал за ней. Ему было страшно. Он боялся зверей, которые беззвучно кидались к нему справа и слева, обдавая его жарким дыханьем; он страшился и молодой девушки, благоуханье которой доносилось до него. Дойдя до конца, она обернулась и сказала:
-- Правда? -- теперь ее голос немножко задрожал. Они посмотрели друг на друга с таким выражением, как будто не заслужили всего этого. Молодая девушка жалобно сказала:
-- Здесь ужасный воздух.
И они пошли обратно.
Мальман встретил их.
-- Я хотел только посмотреть, не удрали ли вы.
Затем он отвел Дидриха в сторону.
-- Ну? Как у вас дела с малюткой, идут на лад? Я вам сразу сказал, что это не трудно.
Дидрих молчал.
-- Вы, кажется, взялись за дело не на шутку? Знаете, что? Я пробуду в Берлине всего только еще один семестр: тогда вы можете быть моим преемником. Вы переберетесь в мою комнату и получите сразу все. Но до тех пор будьте любезны подождать... -- его маленькое лицо над огромным туловищем вдруг злобно перекосилось... -- дружок!
Дидрих сильно перепугался и не осмеливался больше подойти к Агнесе. Она, не слушая, что ей говорил Мальман, крикнула отцу:
-- Папа, сегодня чудный день! Я чувствую себя великолепно!
Геппель взял ее руку в свои и сделал вид, что крепко сжимает ее; на самом же деле он едва касался ее. Его блестящие глаза смеялись и были влажны. Когда родственники распрощались, он подозвал дочь и обоих молодых людей и объявил им, что этот день должен быть отпразднован; они пройдутся по Unter den Linden и потом где-нибудь поужинают.
-- Папа становится легкомысленным! -- воскликнула Агнеса и обернулась к Дидриху. Но он не поднял глаз. В трамвае он проявил такую неловкость, что его далеко оттеснили от остальных; а в давке на Фридрихштрассе он отстал с господином Геппелем от Мальмана и Агнесы. Вдруг Геппель остановился, растерянно ощупал свой жилет и сказал:
-- Где же мои часы?
Они исчезли вместе с цепочкой.
-- Сколько времени вы уже в Берлине, господин Геппель? -- спросил Мальман.
-- Да, правда! -- Геппель повернулся к Дидриху.
-- Я здесь уже тридцать лет, но этого со мной еще не случалось.
И с гордостью, вопреки всему, он прибавил:
-- Вот видите, а в Нециге этого вообще быть не может!
Пришлось вместо ресторана отправиться в участок и давать показания. Агнеса закашлялась. Геппель вздрогнул.
-- Теперь, пожалуй, уж слишком поздно, -- пробормотал он.
С искусственной веселостью простился он с Дидрихом, который сделал вид, что не замечает протянутой руки Агнесы, и неуклюже снял шляпу. И, прежде чем Мальман понял, что происходит, он с поразительной ловкостью вскочил в проезжавший омнибус. Он был спасен! А на-днях начнутся каникулы, и он избавится от всего этого!
Дома он с грохотом швырнул на пол самые тяжелые из своих учебников. Он уже взялся было за кофейник. Но где-то скрипнула дверь, и он сейчас же принялся подбирать все с пола. Затем он тихо уселся в угол дивана, подпер голову рукой и заплакал.
Ведь сначала все было так прекрасно! Он попался к ней на удочку. Так всегда поступают барышни, делают вид, что ты им нравишься, а на самом деле смеются над тобой с таким вот субъектом.
Дидрих глубоко сознавал, что не может соперничать с "этим субъектом". Он сравнивал себя с Мальманом и не мог допустить, чтобы какая-нибудь девушка могла предпочесть Мальману его.
-- Что это я вообразил себе, -- думал он. Она была бы дурой, если бы влюбилась в меня!
Он дрожал от страха, -- а что если мекленбуржец придет и начнет опять грозить ему!
-- Да она мне вовсе не нужна. Хоть бы уехать поскорей! -- Несколько дней он в смертельном напряжении просидел дома, -- запершись на ключ. Как только пришли деньги, он уехал.
Мать удивленно и ревниво допытывалась, что с ним. После такого короткого промежутка он уже больше не мальчик.
-- Да, берлинские мостовые!
Она выразила желание, чтобы он не возвращался в Берлин, а поехал в какой-нибудь маленький университетский городок, и Дидрих с радостью согласился. Отец нашел, что это имеет свои "за" и "против". Дидрих должен был подробно рассказать ему о Геппелях. Видел ли он фабрику? Выл ли он у других деловых знакомых? Господин Гесслинг желал, чтобы Дидрих использовал каникулы для ознакомления с производством бумаги в отцовской мастерской.
-- Я уже не очень-то молод, и мой гранатный осколок уже давно не беспокоил меня так сильно.
При первой возможности Дидрих старался улизнуть; он предпочитал уходить в лес или на берег ручья и в одиночестве сливаться с природой. Да, он научился этому теперь. Он впервые заметил, что холмы выглядят печальными и говорят о великой тоске; не солнечные лучи и не дождь падал с неба -- это горячая любовь Дидриха и его слезы. Да, он много плакал. Он пробовал даже писать стихи.
Войдя однажды в аптеку, он увидел за стойкой своего старого товарища, Готлиба Горнунга.
-- Да, я разыгрываю из себя это лето аптекаря, -- пояснил тот. Он даже уже раз по оплошности отравился, он крутился тогда, как угорь. Весь город тогда говорил об этом! Но осенью он поедет в Берлин, чтобы изучить всю эту премудрость в теории. Ну, а что новенького в Берлине?
Обрадованный своим превосходством, Дидрих принялся хвастать своими берлинскими приключениями. Аптекарь пообещал:
-- Вдвоем мы перевернем Берлин вверх дном.
И у Дидриха не хватило духу сказать нет. Мысль о маленьком городе была оставлена. В конце лета Горнунгу оставалось еще несколько дней до конца практики -- Дидрих вернулся в Берлин. О комнате на Тикштрассе он не хотел и думать. Спасаясь от Мальмана и Геппелей, он поселился в другом конце города, около Гезундбруннена. Там он стал ждать Горнунга.
Но Горнунга все не было, хотя он дал знать, что выезжает; когда он наконец явился, на нем была зелено-желто-красная шапочка. Один из коллег сейчас же завербовал его в корпорацию. Дидрих тоже должен вступить в нее; это Новая Тевтония, привилегированная корпорация, пояснил Горнунг: в ней всего шесть фармацевтов.
Дидрих скрыл испуг под маской презрения, но это не помогло ему. Горнунг уже говорил о нем, не осрамит же он его; он должен пойти хоть разочек.
Ну, один раз, так и быть, но не больше, -- твердо сказал он.
Этот "разочек" длился до тех пор, пока Дидрих не очутился под столом, и его пришлось унести. Когда он выспался, за ним пришли, чтобы взять его на "утреннюю" кружку пива. Дидрих сделался "собутыльником".
Он сразу почувствовал себя рожденным для этой роли. Он вращался в огромном кругу людей, где никто не делал ему ничего дурного, и от него требовалось только одно: чтобы он пил. Полный благодарности и доброжелательства, он чокался с каждым, кто давал ему для этого повод. Пить или не пить, сидеть, стоять, говорить или петь -- все это большей частью зависело не от него самого. Все делалось по команде, и тот, кто не отставал от нее, жил в мире с самим собой и со всем светом. Когда Дидрих в первый раз не сбился в "саламандре" [В студенческих корпорациях Германии существовал целый ряд нелепых церемоний. "Саламандра" -- это тост, во время которого кружку пива полагалось выпить в три глотка и после каждого глотка постучать донышком кружки о стол. Примеч. ред.], он улыбнулся своим соседям, почти сконфуженный собственным совершенством!
Но это были пустяки в сравнении с его успехами в пении! В школе Дидрих принадлежал к лучшим певцам и уже в первом сборнике песен, с которым ему пришлось познакомиться, знал наизусть цифры страниц, на которых можно было найти ту или иную песню. Теперь ему достаточно было сунуть палец в книгу студенческих песен, толстый переплет которой купался в луже пива, чтобы найти раньше всех других номер, который надо было спеть. Иногда весь вечер он с благоговением следил за каждым движением губ президента: не дойдет ли очередь до его любимой песни? И тогда он с боевым видом затягивал: "Чёрта с два, известно ль им, что свободою зовется". Он слышал, как рядом с ним ревет толстый Делич, и ему было так уютно в полутьме низкого старинного погребка с висящими на стене шапочками, среди всех этих разинутых ртов, пивших и певших одно и то же, в душной атмосфере, пропитанной запахом пива и тел, выделявших его снова в виде пота. Когда становилось поздно, у него являлось ощущение, что все они -- одно большое, потеющее тело. Он растворился в корпорации, которая думала и хотела за него. И то, что он принадлежал к ней, делало его мужчиной, давало ему право относиться к самому себе с почтением и высоко ставить свою честь! Никто не мог вырвать его из ее среды, сделать что-нибудь ему в отдельности! Пусть-ка Мальман посмеет теперь явиться и начать старое: вместо Дидриха против него выступят двадцать человек! Дидрих даже желал, чтобы он явился -- так бесстрашен был он. Еще лучше, если бы он пришел вместе с ней, с Геппель: пусть бы она посмотрела, что стало с Дидрихом! Вот когда он был бы отомщен!
И все же наибольшую симпатию он чувствовал к самому безобидному из всех, своему соседу, толстяку Деличу. Что-то глубоко успокаивающее, внушающее доверие было в этой лоснящейся, белой и полной юмора массе жира, которая внизу широко расплывалась над сиденьем стула, подушками подымалась до высоты стола и там, точно сделав все возможное, оседала без движения, если, конечно, не считать поднимания и опускания стакана. Делич был здесь на своем месте, как никто другой; кто видел его сидящим, забывал, что когда-нибудь Делич бывал и на ногах. Он был создан исключительно для того, чтобы сидеть за уставленным пивом столом. Его брюки, во всяком ином состоянии меланхолично висевшие сзади, во время сиденья принимали свою настоящую форму и мощно вздувались. Так же, как и зад, лицо Делича расцветало лишь за столом. Тогда оно сияло жизнерадостностью, и он становился остроумен. Разыгрывалась настоящая драма, когда какой-нибудь молодой студентик, желая подшутить над ним, забирал у него стакан. Делич не шевелил пальцем, но на его лице, поворачивавшемся всюду за похищенным стаканом, отражались вдруг все бури и скорби жизни, и он восклицал крикливым тенором:
-- Эй, юнец! Смотри, не разлей! И вообще с какой стати ты лишаешь меня пропитания? Это подлое, злостное хищение моих средств к существованию, и я могу подать на тебя в суд!
Если шутка затягивалась, жирные белые щеки Делича отвисали, и он начинал униженно просить. Но как только он получал свое пиво обратно, сколько всеобъемлющего примирения выражалось в его улыбке, какое сияние разливалось по его лицу!
-- Ты все-таки славный малый! За твое здоровье! -- И, выпив, крышкой стучал кельнеру:
-- Человек!
Случалось, конечно, что после нескольких часов стул Делича поворачивался вместе с ним, и Делич наклонял голову над раковиной водопровода. Вода журчала, Делич издавал сдавленные звуки, и несколько человек, подвинченные этими звуками, бежали в уборную. Немного с кислым лицом, но уже готовый к новым шуткам, Делич опять придвигал свой стул к столу.
-- Ну, все опять в порядке, -- заявлял он. -- О чем это вы говорили, пока я был занят в другом месте? Опять о бабах? Неужели вам больше не о чем говорить? Что мне дадут за бабу? -- голос его все повышался -- -даже маленькой кружки пива мне не дадут за нее. Эй, человек!
Дидрих был с ним согласен. Он узнал женщин, с него их было довольно. Несравненно более идеальные ценности заключало в себе пиво.
Пиво! Алкоголь! Сиди и пей его, сколько угодно. Пиво не похоже на кокетливых женщин, оно верно и ласково. С ним не надо тратить силы, не надо ничего хотеть и добиваться, как с женщинами. Все приходит само. Глотнешь -- и уже кое-что достигнуто: человек вознесен на высоты жизни и свободен, внутренне свободен. Пусть даже полиция окружит кабачок: выпитое пиво претворяется во внутреннюю свободу. Экзамены как будто бы уже сданы, с университетом покончено, докторский диплом в кармане. Завоевано положение в обществе: директор огромной фабрики иллюстрированных открыток или клозетной бумаги, -- богатство и влияние. Тысячи людей пользуются плодами его работы и осмысленной жизни.
Стол с пивом расширялся, становился вселенной, мысль парила высоко, сливаясь с мировым духом. Да, того, кто пил, пиво поднимало так высоко, что он обретал бога!
Дидрих охотно прожил бы так целые годы. Но "тевтоны" не оставляли его в покое. Почти с первого дня они принялись восхвалять ему моральные и материальные преимущества полной принадлежности к корпорации; мало-по-малу они стали вербовать его все откровеннее. Тщетно Дидрих ссылался на свое признанное положение "собутыльника", с которым он сжился и которое его удовлетворяло. Они возражали, что цель студенческого объединения, а именно воспитание мужественности и идеализма, не достигается одними попойками, как бы много они ни давали. Дидрих дрожал от страха, он отлично понимал, к чему это все клонится. Они хотели, чтобы он принимал участие в дуэлях. Ему и прежде всегда бывало не по себе, когда они своими тросточками изображали перед ним в воздухе удары, которые они собирались применять на практике, или когда один из них являлся в черной шапочке, и от него несло йодоформом. Теперь он тоскливо думал:
"Зачем только я остался у них и сделался "собутыльником"! Теперь мне не миновать этого".
И он не миновал. Но первая же проба успокоила его. Он был так тщательно закутан, так защищен шлемом и очками, что с ним не могло случиться ничего серьезного. Так как у него не было оснований не следовать команде столь же охотно и послушно, как во время попоек, он научился фехтовать скорей многих других. Когда он в первый раз почувствовал, что по щеке у него струится кровь, он чуть не упал в обморок. Но когда ему наложили шов, он готов был танцевать от радости. Он упрекал себя, что мог подозревать этих добродушных людей в дурных намерениях. Как раз тот, кого он боялся больше всех, взял его под свое покровительство и сделался его добрым наставником.
Вибель был юрист, и это одно уже обеспечивало ему подчинение Дидриха. Не без сокрушения о самом себе смотрел Дидрих на английские материи, в которые одевался Вибель, и на цветные рубашки, которые тот носил попеременно, пока они все не загрязнялись и разом не шли в стирку. Но больше всего угнетали Дидриха манеры Вибеля. Когда он с легким элегантным поклоном чокался с Дидрихом, этот последний весь сжимался, лицо его выражало страдальческое напряжение, он проливал половину и давился другой. Вибель говорил тихо, высокомерным и властным голосом.
-- Пусть говорят, что хотят, -- часто говаривал он, -- формы -- не пустое слово.
Произнося ф в слове "формы", он вытягивал губы в трубочку и медленно и сочно выдавливал звук. Дидриха каждый раз охватывал трепет при виде таких изысканных манер. Все в Вибеле казалось ему изысканным: и то, что рыжеватые волосы росли у него на самой губе, и то, что длинные, изогнутые ногти загибались книзу, а не кверху, как у Дидриха, и сильный запах самца, исходивший от него, и даже его торчащие уши, так хорошо оттенявшие сквозной пробор, и щеки, по-кошачьи закруглявшиеся к вискам. Созерцая все это, Дидрих всегда ощущал собственное ничтожество. И лишь с тех пор, как Вибель заговорил с ним и сделался даже его покровителем, Дидриху стало казаться, что теперь и он получил право на существование. Ему хотелось благодарно вилять хвостом как собака. Его сердце расширялось от счастья и восхищения. Если бы он посмел дать волю своим желаниям, он тоже хотел бы иметь такую красную шею и всегда потеть. Недосягаемая мечта -- шепелявить, как Вибель.
И вот Дидриху позволено было прислуживать ему, он был его "лейб-фуксом". Он присутствовал при пробуждении Вибеля, подавал ему платье, и так как Вибель платил хозяйке очень неаккуратно и вследствие этого был с ней в натянутых отношениях, Дидрих готовил ему кофе и чистил сапоги. За это он имел право всюду сопровождать его. Когда Вибель заходил куда-нибудь по делу, Дидрих ждал его на улице, как на часах, и ему хотелось иметь при себе рапиру, чтобы салютовать ею Вибелю.
Это было бы только справедливым воздаянием Вибелю за его заслуги. Ведь честь корпорации, в которой коренилась также и честь Дидриха и все его самосознание, воплощалась в Вибеле самым блестящим образом. Он дрался за Новую Тевтонию с кем угодно. Рассказывали, что однажды он прочел целую нотацию корпоранту из Виндо-Боруссии, что, несомненно, сильно содействовало повышению престижа корпорации Вибеля. Ко всему этому у него был родственник во втором гвардейском гренадерском полку императора Франца-Иосифа; и каждый раз, как Вибель упоминал о своем кузене фон Клапке, вся Новая Тевтония склоняла головы -- польщенная и почтительная. Дидрих старался вообразить себе второго Вибеля, в мундире гвардейского офицера; но такой изысканности нельзя было себе и представить. В один прекрасный день он шел по улице с Готлибом Горнунгом, далеко распространяя вокруг запах всевозможных помад (он теперь ежедневно бывал у парикмахера), -- и увидел на углу Вибеля с каким-то казначеем. Да, несомненно, это был казначей, -- и когда Вибель заметил их приближение, он повернул им спину. Они тоже повернулись и молча и быстро пошли назад, не глядя друг на друга и не обменявшись ни словом. Каждый был уверен, что сходство казначея с Вибелем бросилось в глаза и другому. А, может-быть, остальные уже давно знают правду? Но для всех честь Новой Тевтонии достаточно дорога, чтобы не только молчать- -- но и забыть виденное. Когда Вибель в следующий раз сказал: "мой кузен фон Клапке", Дидрих и Горнунг поклонились вместе со всеми, польщенные, как всегда.
Дидрих уже научился самообладанию и умению соблюдать формы. Он познал дух корпорации, стремление к высшему. С состраданием и отвращением думал он о жалкой жизни бродячего дикаря, которую вел прежде. Теперь в его жизнь были внесены порядок и деятельность. В точно определенные часы он являлся на квартиру к Вибелю, в фехтовальный зал, к парикмахеру и на утреннюю кружку пива. Послеобеденное шатанье по городу служило лишь переходом к вечерней попойке. И каждый шаг совершался в корпорации под верховным надзором, с тщательным соблюдением форм и взаимной почтительности, не исключавшей, однако, сердечности и товарищеской простоты. Однажды Дидрих столкнулся у двери уборной с одним из своих однокашников по университету, с которым он до сих пор поддерживал только официальные отношения. Хотя оба они едва держались на ногах, но ни один не хотел пройти раньше другого. Долго рассыпались они друг перед другом в любезностях и, наконец, подталкиваемые необходимостью, одновременно втиснулись в дверь с риском для собственных костей. Это было началом дружбы. В дальнейшем они сблизились, всегда садились рядом за стол, выпили на брудершафт и стали звать друг друга кабан и бегемот.
Не всегда корпорационная жизнь показывала свою веселую сторону. Она требовала жертв, она приучала мужественно переносить боль и скорбь. Сам Делич, так часто бывавший источником веселости, причинил Новой Тевтонии большое горе. Однажды утром Дидрих и Вибель зашли за ним; он стоял у умывальника и при виде их произнес: "А, эго вы? У вас сегодня тоже такая жажда?" И вдруг, прежде чем они успели подхватить его, он упал на пол вместе с чашкой и кувшином. Вибель ощупал его: Делич не шевелился.
-- Разрыв сердца, -- коротко сказал Вибель и решительными шагами подошел к звонку. Дидрих поднял осколки и вытер пол. Затем они перенесли Делича на кровать. Беспорядочным сетованиям хозяйки они противопоставили строгую сдержанность, приличествующую членам корпорации, и сейчас же отправились выполнять необходимые формальности. Дорогой, мерно шагая в ногу с Дидрихом, Вибель с суровым презрением к смерти сказал:
-- Это может случиться с каждым из нас. Попойки - не шутка. Каждый должен понимать это.
Вместе со всеми остальными Дидрих находился в возвышенном настроении, оттого, что Делич остался верен своему долгу и умер как бы на поле брани. С гордостью следовали они за гробом: "Новая Тевтония наше знамя!" -- можно было прочесть на всех лицах. На кладбище, опустив окутанные крепом рапиры, они стояли с сосредоточенными лицами воинов, которых может унести ближайшая битва, как предыдущая унесла их товарища; и похвалы умершему, о котором председатель корпорации сказал, что он заслужил первую награду в школе мужественности и идеализма, тронули их всех так, как будто относились к ним самим.
Ученический период Дидриха подходил к концу; Вибель вышел из корпорации, чтобы подготовиться к экзамену на референдария, и отныне Дидриху предстояло самостоятельно проводить в жизнь перенятые у него принципы и внушать их новичкам. Он делал это с сознанием высокой ответственности и со строгостью. Горе новичку, заслужившему "большой кубок"! Не проходило и пяти минут, как он ощупью, держась за стены, пробирался из зала. И однажды случилось нечто ужасное: новичек вышел из двери раньше Дидриха. Наказанием ему послужил восьмидневный запрет чокаться с ним на попойках. Не гордость или самолюбие руководило Дидрихом, но высокое понятие о чести корпорации. Он сам был только человек, следовательно, ничто; все права, все его значение и вес исходили от корпорации. Даже физически он был обязан ей всем: округлостью своего белого лица, своим брюшком, внушавшим новичкам такое почтение. А радость мундира! Ведь благодаря корпорации он обладал привилегией появляться на публичных торжествах в высоких сапогах, с лентой через плечо и в цветной шапочке. Конечно, он все еще должен был уступать место лейтенанту, потому что каста, к которой принадлежал лейтенант, была несомненно выше, но, по крайней мере, он мог не опасаться, что трамвайный кондуктор при случае прикрикнет на него. Его мужественность была грозно написана на его лице шрамами, прорезывавшими подбородок, бороздившими щеки и доходившими до коротко остриженного черепа; -- и какое удовлетворение быть в состоянии доказать ее каждому в любой момент!
Неожиданно представился блестящий случай. Он, Готлиб Горнунг и горничная их хозяйки были втроем на дневном балу в Галензее. Уже несколько месяцев друзья снимали вместе помещение, где была довольно хорошенькая служанка, делали ей оба маленькие подарки и по воскресеньям ездили вместе с ней куда-нибудь за город. Добился ли Горнунг у нее того же, что и он, об этом Дидрих кое-что знал про себя. Официально это было ему неизвестно.
Роза была недурно одета и нашла себе на балу поклонников. Чтобы протанцевать с ней еще одну польку, Дидрих принужден был напомнить ей, что он купил ей перчатки. Он уже отвесил ей, как подобало перед танцем, вежливый поклон, как вдруг кто-то неожиданно втерся между ним и ею и увлек Розу за собой. Дидрих растерянно смотрел им вслед со смутным сознанием, что так этого оставить нельзя. Но прежде чем он успел на что-нибудь решиться, какая-то девушка бросилась, расталкивая танцующие пары, вперед, дала Розе пощечину и грубо вырвала ее из рук кавалера. Увидя это, Дидрих сейчас же направился к похитителю Розы.
-- Милостивый государь, сказал он, твердо глядя ему в глаза, -- ваше поведение неслыханно.
-- Ну, так что ж? -- ответил тот.
Пораженный таким необыкновенным оборотом официального разговора, Дидрих пробормотал:
-- Невежа.
Дурак! -- быстро отпарировал его соперник и расхохотался.
Совершенно ошеломленный таким пренебрежением ко всем формам, Дидрих хотел уже поклониться и отойти, но тот вдруг толкнул его в живот, и через минуту они вместе катались по полу. Среди поднявшегося визга, подстрекаемые окружающими, они боролись до тех пор, пока их не розняли. Готлиб Горнунг, помогавший искать пенсне Дидриха, вдруг крикнул: "Вот он удирает" -- и бросился вдогонку, Дидрих за ним. Они успели подбежать как раз в тот момент, когда противник Дидриха садился с каким-то спутником на извозчика, и сели на ближайшего. Горнунг утверждал, что корпорация не может этого так оставить. "Хорош гусь: удирает, а до дамы ему и дела нет".
-- Что касается Розы, -- -заявил Дидрих, то для меня она больше не существует.
-- И для меня тоже.
Дорогой они очень волновались.
-- Догоним ли мы их? У нас не лошадь, а какая-то кляча.
-- А вдруг это какой-нибудь пролетарий? Не драться же с ним!
-- Тогда придется дело замять, -- было решение.
Первый экипаж остановился в западной части Берлина перед приличным на вид домом. Ворота захлопнулись перед самым носом Дидриха и Горнунга. Они решили ждать. Стало свежо, они шагали взад и вперед перед домом, двадцать шагов налево, двадцать направо, не спуская глаз с двери и повторяя все те же серьезные и широковещательные слова. Здесь может быть речь только о пистолетах! Честь Новой Тевтонии будет стоить ему дорого. Только бы это не оказался какой-нибудь пролетарий!
Наконец показался швейцар, и они подвергли его допросу. Они попытались описать ему молодых людей, но оказалось, что ни у одного из них не было каких-либо особых примет. Горнунг еще более страстно, чем Дидрих, настаивал на том, что надо ждать, и они в течение еще двух часов шагали взад и вперед. Наконец из дому вышли два офицера. Дидрих и Горнунг вытаращили глаза, им казалось, что они ошибаются. Офицеры смутились. Один как будто даже побледнел. Тогда Дидрих решился. Он подошел к побледневшему.
-- Милостивый государь...
Голос отказывался служить ему. Лейтенант смущенно сказал:
-- Вы, вероятно, ошибаетесь.
-- Нисколько. Я должен требовать удовлетворения. Вы ... -- начал Дидрих.
-- Я вас совершенно не знаю, -- пролепетал лейтенант; но товарищ шепнул ему: -- "Это не годится". -- Он взял у него карточку, приложил к ней свою и протянул обе Дидриху. Дидрих подал свою, затем он прочел:
-- Альбрехт граф Тауерн-Беренгейм.
И, не читая второй, он принялся торопливо и растерянно кланяться. Между тем второй офицер обратился к Готлибу Горнунгу.
-- Это была, конечно, только невинная шутка. Но, разумеется, мой друг готов на всякое удовлетворение; я хочу только подчеркнуть, что обидных намерений здесь не было.
Он обернулся к своему спутнику. Тот пожал плечами.
-- О, благодарю вас, -- пролепетал Дидрих.
-- Значит, мы можем считать это дело поконченным, - и оба офицера удалились.
Дидрих все еще стоял на месте с влажным лбом и затуманенным сознанием. Вдруг он глубоко вздохнул и медленно улыбнулся.
Вечером во время попойки разговор вертелся исключительно вокруг этого происшествия. Дидрих восхвалял перед товарищами поистине рыцарское поведение графа.
-- Истинный дворянин никогда не отрекается от своих поступков.
Он сложил губы трубочкой и, медленно выдавливая слова, произнес:
-- Да, ф-формы -- это не пустой звук.
Снова и снова обращался он к Горнунгу, как к свидетелю этого великого момента в своей жизни.
-- И все это так просто, правда? О, эти господа так охотно шутят -- даже когда это рискованно. И как он держал себя: б-безупречно, говорю вам! Объяснения его сиятельства были настолько удовлетворительны, что я никак не мог... Вы понимаете: нельзя же быть невежей!
Все понимали это и утверждали, что Новая Тевтония в этом деле вела себя вполне благопристойно. Карточки обоих дворян обошли весь стол и были прибиты под портретом императора, между скрещенными рапирами. Не было ни одного тевтона, который в этот вечер не напился бы допьяна.
Семестр окончился. Но у Дидриха и Горнунга не было денег на поездку домой. Им уже давно не хватало денег даже на жизнь. Из внимания к обязанностям, налагаемым принадлежностью к корпорации, сумма, назначенная Дидриху, была с полутораста марок увеличена до двухсот; и тем не менее его одолевали долги. Все источники были использованы, и алчущий взгляд видел вокруг только безнадежную пустыню; в конце концов пришлось, как ни мало это приличествовало рыцарям, подумать о требовании возврата тех денег, которые они сами одолжили товарищам в течение года. Конечно, за это время кое-кто из бывших корпорантов успел разбогатеть; но Горнунг тщетно рылся в своей памяти. Тогда Дидрих вспомнил Мальмана.
С ним можно, -- заявил он. -- Он не был ни в одной корпорации: это просто негодяй и скряга. Попробую-ка я зайти к нему.
При виде Дидриха Мальман немедленно разразился своим громовым хохотом, который Дидрих почти забыл и который сейчас же сбавил ему храбрости. Как Мальман бестактен! Должен же он был почувствовать, что здесь, в его бюро по патентным делам, вместе с Дидрихом морально присутствует вся Новая Тевтония -- и уже ради нее отнестись к Дидриху с почтением. У Дидриха было такое ощущение, как будто его внезапно вырвали из какого-то целого, придававшего ему силу, и он вдруг очутился перед этим человеком один на один. Непредвиденное и неприятное положение! Тем непринужденнее он изложил суть дела. О, он не просит своих денег, он никогда не потребовал бы их у товарища! Но не может ли Мальман оказать ему услугу и поручиться за него по векселю?
Мальман откинулся на спинку кресла и внушительно, без колебания, ответил:
-- Нет.
Этого Дидрих не ожидал.
-- Как это нет?
-- Это противно моим принципам, -- пояснил Мальман. Дидрих побагровел от негодования.
-- Но ведь я тоже ручался за вас и потом вексель был предъявлен мне, и я должен был заплатить за вас сто марок. Вы и не подумали заплатить сами!
-- Вот видите? А если бы теперь я поручился за вас, вы тоже не заплатили бы.
Дидрих лишь широко раскрыл глаза.
-- Нет, дружок, -- заключил Мальман, -- если я вздумаю покончить самоубийством, я обойдусь и без вас.
Дидрих пришел в себя и вызывающе сказал:
-- Вы, как видно, не имеете представления о том, что такое честь, милостивый государь!
-- Ни малейшего, -- подтвердил Мальман и неистово расхохотался.
Тогда Дидрих с ударением заявил:
-- Вы вообще, кажется, просто мошенник, да еще патентованный мошенник.
Мальман перестал смеяться; его глаза на маленьком лице загорелись злобой, и он встал.
-- Убирайтесь-ка отсюда, -- спокойно, без всякого возбуждения сказал он. -- Между нами это были бы пустяки,
но в соседней комнате сидят мои служащие, им не следует слышать подобные вещи.
Он схватил Дидриха за плечи, повернул его и подтолкнул к двери. За каждую попытку вырваться Дидрих получал по сильному тумаку.
-- Я требую удовлетворения, -- кричал он. Вы должны со мной драться.
-- Я эго и делаю. Разве вы не замечаете? Тогда я позову кого-нибудь на подмогу.
Он открыл дверь.
-- Фридрих!
И Дидрих был сдан с рук на руки упаковщику, который спустил его с лестницы. Мальман крикнул вдогонку: