Аннотация: (Der Untertan).
Роман в двух томах. Том первый. Власть. Перевод с рукописи А. Полоцкой (1915). Полный текст первого тома.
Генрих Манн, Верноподданный
Перевод с рукописи А. Полоцкой
Роман в двух томах
Петроград Книгоиздательство А. С. Цукермана 1915
Том первый. Власть
I.
Дидрих Гесслинг был вялый, мечтательный, робкий и болезненный ребенок. Зимой он неохотно расставался с теплой комнатой, летом -- с тесным садиком, в котором всегда стоял запах тряпья от бумажной фабрики, а над ракитовыми и сиреневыми кустами возвышались деревянные строения старых домов. Поднимая глаза от излюбленной книги сказок, Дидрих часто вздрагивал от испуга. Рядом с ним на скамье сидел крот, величиной в половину его самого! Он видел его совершенно ясно! Или-же напротив, у стены, высовывался по грудь из земли гном и поглядывал в его сторону!
Страшнее крота и гнома был отец, и к тому же его надо было любить. Дидрих любил его. Когда ему случалось тайком полакомиться или солгать, он до тех пор, ластясь и робко заглядывая отцу в глаза, терся у письменного стола, пока господин Гесслинг не догадывался, что что-то неладно, и не снимал со стены трости. Каждый не вышедший наружу проступок примешивал к преданности и доверию Дидриха сомнение. Когда раз отец, прихрамывавший на одну ногу, упал с лестницы, сын как безумный захлопал в ладоши, после чего сейчас же убежал.
Когда, после наказания, он с распухшим лицом, всхлипывая, проходил мимо мастерских, рабочие смеялись. Но Дидрих сейчас же показывал им язык и топал ногой. Он знал, кто он: "Это мой папа! Вы были-бы рады, если бы могли тоже получать от него побои. Но для этого вы слишком ничтожны".
Он держал себя с ними, как капризный паша; то грозил донести отцу, что они во время работы распивают пиво, то ломаясь позволял задабривать себя и сообщал им, в котором часу вернется господин Гесслинг. Они были настороже перед хозяином: он знал их, он сам работал. Он был мастером на старых фабриках, где каждый лист выделывался руками; в промежутках участвовал во всех войнах и после самой последней, когда деньги плыли в руки каждому, оказался в состоянии купить бумажный пресс. Машина для перемола тряпья и машина для резки дополнили обзаведение. Он сам пересчитывал листы. Ни одна срезанная с тряпья пуговица не смела пропасть у него. Его маленькому сыну женщины часто совали в карман целую пригоршню их, чтобы он не доносил, когда оне утаивали пуговицы. В один прекрасный день у него оказалось их так много, что он напал на мысль обменять их у разносчика на конфеты. Это удалось; но вечером, догрызая последний леденец, Дидрих стал на колени в своей постели и, дрожа от страха, принялся молиться грозному Боженьке, чтобы он не дал преступлению открыться. Тем не менее оно открылось. У отца, который всегда бил его методически, с деловитым, проникнутым сознанием долга выражением обветренного унтер-офицерского лица, на этот раз дрогнула рука, и в серебристую щетинистую бороду скатилась, прыгая по морщинам, слеза.
-- Мой. сын украл, -- глухим голосом сказал он, с трудом переводя дыхание и оглядывая ребенка, точно какого-то подозрительного пришельца. -- Ты обманываешь и крадешь. Тебе остается еще только убить человека.
Госпожа Гесслинг хотела заставить Дидриха упасть на колени перед отцом и просить у него прощения: ведь отец плакал из-за него! Но инстинкт подсказал Дидриху, что это только еще больше рассердило бы отца. К сентиментальным выходкам жены Гесслинг относился очень неодобрительно. Она портила ребенка, делала его непригодным для жизни. К тому же он точно также ловил ее на лжи, как Диделя. Да и не удивительно: ведь она читала романы! В субботу вечером работа, данная ей на неделю, сплошь да рядом оказывалась несделанной. Вместо того, чтобы хлопотать по хозяйству, она сплетничала со служанкой... Все это было фактом; а Гесслинг еще не знал, что его жена лакомилась втихомолку, точь-в-точь, как мальчик. За столом она не смела есть досыта, зато потом украдкой пробиралась к шкапу. Если бы у нее хватало смелости ходить в мастерскую, она тоже крала бы пуговицы.
Она молилась с ребенком своими словами, а не по заученным формулам, и при э гом щеки у нее разгорались. Когда она била его, то делала это изо всей силы, и лицо ея искажалось от желания мести. При этом она часто бывала неправа. Тогда Дидрих грозил ей, что пожалуется отцу, делал вид, будто идет в контору, и радовался, притаившись за стеной, что она теперь сидит и дрожит. Минуты нежности, находившие на нее, он всегда умел использовать; но он не питал к матери никакого уважения. Этому препятствовало ея сходство с ним. Самого себя он совершенно не уважал, для этого совесть его была слишком нечиста, и он чувствовал, что жизнь его не могла быть оправдана перед лицом Господа.
Однако, в сумерки они проводили вместе немало сантиментально - поэтических минут. В праздники они пели, играли на рояле и рассказывали друг другу сказки, создавая мечтательное настроение. Когда Дидрих начал сомневаться в младенце Христе, мать уговорила его верить еще немножко, и, облегченный этим, он чувствовал себя благочестивым и хорошим. Упорно верил он и в привидение, жившее на горе, в замке. Отец, не хотевший и слышать об этом, казался ему слишком гордым, почти достойным наказания. Мать питала его сказками. Она передала ему свой страх перед новыми, оживленными улицами и ходившей по ним конкой и водила его через вал в замок, где они наслаждались приятной жутью.
Когда раз мать оставила там мальчика на полчаса одного, Дидрих увидел на куче камней человека в каком-то необыкновенном плаще, в меховой шапке, со смуглым лицом и длинными седыми волосами и бородой. Старик раскатисто крикнул: "Эй, ты, мальчуган, поди-ка сюда!"--и это никогда неслыханное "Эй, ты, мальчуган", этот голос и внешность заключали в себе столько неведомых опасностей, что Дидрих с криком изо всех сил пустился на утек на своих чересчур толстых ножках. Сообща с г-жей Гесслинг они решили, что это был цыган, подстерегавший маленьких детей, чтобы похитить их.
Цыган больше не показывался. Но каждый день на углу ближайшей улицы надо было пройти мимо городового, который, если хотел, мог отвести в тюрьму! Даже папа кланялся ему! Сердце Дидриха сильно билось; как охотно он обошел бы его подальше! Но тогда городовой узнает, что у него совесть нечиста, и схватит его. Наоборот, надо было доказать, что он чувствует себя чистым и невинным; -- и Дидрих дрожащим голосом спрашивал городового, который час.
II.
После стольких грозных сил, власть которых приходилось чувствовать над собой, после сказочных кротов, отца, Бога, замкового призрака, дикого человека и полиции, после трубочиста, который мог схватить, протащить сквозь трубу и превратить в такого-же черного человека, как он сам, и доктора, который мог смазать горло и трясти, когда кричали, -- после всех этих сил Дидрих подпал под власть еще более грозной, поглощающей разом и целиком, силы: этой силой была школа.
Дидрих вошел в нее с плачем и не мог ответить даже того, что знал, так как рыдания не давали ему говорить. Мало-помалу он научился извлекать из своей слезливости пользу, давая ей волю именно тогда, когда не знал уроков--не смотря на. весь свой страх, он не становился ни более прилежным, ни менее наклонным к мечтательности--и таким образом до тех пор, пока учителя не разглядели его системы, не раз счастливо избегал дурных последствий. К первому, который разглядел ее, он почувствовал глубочайшее уважение; он вдруг затих и, все еще продолжая закрывать рукавом лицо, смотрел на, него с робкой преданностью. Строгим учителям он всегда был предан и покорен, добродушным же устраивал маленькие пакости, в которых его трудно было уличить, и которыми он не хвастал. С гораздо большим удовольствием говорил он об опустошениях в журналах, о грозной расправе с учениками. За обедом он рассказывал:
-- Сегодня господин Бенеке опять высек троих. И если спрашивали, кого, то неизменно отвечал: -- Первый был я.
Уж такая была у него натура, что принадлежность к безличному целому, к этому неумолимому, презирающему людей механическому организму, которым была гимназия, делала' его счастливым, что власть, эта холодная власть, в которой он сам участвовал, хотя бы и в качестве страдающего лица, составляла его гордость.
В день рождения классного наставника кафедру и доску украсили гирляндами. Дидрих обвил даже трость--что не помешало ему радостно засмеяться, когда чествуемый споткнулся об одну из гирлянд.
В течение лет ему пришлось быть свидетелем двух катастроф, разразившихся над облеченными властью и наполнивших его священным и сладостным ужасом. Одного из младших учителей директор перед всем классом распек и уволил. Один из старших учителей сошел с ума. Так ужасно еще более высокие силы -- директор и дом умалишенных -- расправлялись с теми, кто до сих пор имел такую власть. Снизу Дидрих, маленький, но невредимый, созерцал трупы и извлекал из них поучение, смягчавшее его собственное положение.
Ту власть, механизм которой зажал его между своими зубцами, Дидрих любил изображать перед своими младшими сестрами. Они должны были писать под его диктовку и делать нарочно еще больше ошибок, чем выходило само собой, чтобы он мог черкать вволю красными чернилами и наказывать виновных. А наказывал он жестоко. Малютки кричали -- и Дидриху приходилось унижаться, чтобы они не пожаловались на него.
Чтобы подражать облеченным властью, ему не нужны были люди; с него достаточно было животных, даже вещей. Он стоял у края машины для перемола тряпья и смотрел, как барабан выбивал лохмотья.
-- Вот тебе! Посмейте-ка еще раз! Сволочь! -- бормотал Дидрих, и его бледные глаза сверкали. Вдруг он съежился и чуть не упал в чан с хлором. Шаги приближающегося рабочего оторвали его от его гнусного наслаждения.
Вообще, в таких случаях его легко было испугать, потому что в глубине души ему всегда бывало немножко не по себе.
Вполне спокойным он чувствовал себя только тогда, когда побои доставались ему самому. Только тогда у него было сознание, что все так, как должно быть. Он почти никогда не сопротивлялся. Самое большее -- он просил товарища: "Только не по спине, это нездорово".
Не то, чтобы у него не было сознания своего права и любви к собственной выгоде. Но Дидрих считал, что побои, которые он получал, не приносят бьющему никакой практической выгоды, а ему самому не наносят никакого реального ущерба. Серьезнее, чем к этим идеальным ценностям, отнесся он к трубочке с битыми сливками, которую обер-кельнер "Нецигского двора" давно обещал, но все не давал ему. Дидрих бесчисленное количество раз, с самым серьезным видом совершал деловое путешествие к ресторану, чтобы напомнить своему другу во фраке его обещание. Но когда в один прекрасный день тот совсем отрекся от своего обязательства, Дидрих, искренно возмущенный, топнул ногой и заявил:
-- Ну, с меня довольно! Если вы сейчас не сделаете, как обещали, я скажу вашему хозяину!
Тогда Жорж расхохотался и принес трубочку.
Это был осязаемый успех. К сожалению, Дидрих, мог насладиться им только второпях и в тревоге, так как приходилось опасаться, что Вольфганг Бук, ожидавший на улице, может каждую минуту прийти и потребовать обещанной доли. Однако, он все-таки успел хорошенько вытереть губы, а за дверью разразился сильной бранью на обманщика Жоржа, который так и не дал трубочки. Чувство справедливости Дидриха, только что так могуче проявившееся, когда дело шло о его пользе, молчало перед притязаниями других. Однако, подавить их грубой силой, как ни слаб был на вид маленький Бук, казалось ему немыслимым: для этого старый господин Бук был слишком внушительной личностью. Он не носил крахмальных воротников; шея его была повязана белым шелковым галстухом, над которым выступали длинные белые усы. Как медленно и величественно переставлял он по мостовой свою трость с золотым набалдашником! И при этом он носил цилиндр, а из-под пальто у него часто, среди бела дня, виднелись полы фрака. Он участвовал во всевозможных заседаниях, он принимал к сердцу все городские дела. О банях, о тюрьме, обо всех общественных учреждениях Дидрих думал: "Это господина Бука". Он должен был быть необыкновенно богат и могуществен. Все, в том числе и господин Гесслинг, при встрече с ним торопливо снимали шляпу. Отнять что-нибудь у его сына силой было бы поступком, чреватым неисчислимыми опасностями. Чтобы не быть окончательно раздавленным могучими силами, которые он так почитал, Дидрих должен был поступать осторожно и хитро. Однажды во время перемены его остановил ученик, бывший двумя классами старше его и принадлежавший к самым сильным в школе. Не говорил ли Дидрих о нем, что ему на завтрак дают не кофе, а пустой суп? Дидрих и в самом деле совершил эту неосторожность; однако, ему удалось скрыть свой испуг.
-- Я этого не говорил, -- искренно сказал он.
Мальчик опустил поднятую руку; тогда в голове у Дидриха прояснилось. Кротко и рассудительно он заметил:
-- Может быть, это был Готлиб Горнунг, он похож на меня!
И Дидрих мог поздравить себя с этой столь своевременно явившейся идеей, потому что Готлиб Горнунг был беспощадно избит.
Раз только, уже в одном из последних классов, случилось, что Дидрих забыл всякую осторожность, действовал наудачу и превратился в упоенного победой угнетателя. Он дразнил единственного в классе еврея, что было самым обычным и почтенным делом; однако, на этот раз обычных слов и ругательств показалось ему мало, и он перешел к совершенно необыкновенным действиям: из дощечек, служивших для рисования, он соорудил на кафедре крест и поставил жида перед ним на колени. Он крепко держал его, несмотря на сопротивление; он был силен! Сильным делало его одобрение вокруг, толпа, из которой протягивались на помощь к нему руки, победоносная толпа в стенах здания и за ними. Ведь в его лице действовало все христианское население Нецига! Как легко было на душе от сознания, что ответственность падает не на тебя одного, как хорошо было сознавать свою силу и "ь то же время чувствовать, что ты -- только частица коллектива!
Правда, когда хмель прошел, появился легкий страх, но лицо первого же учителя, встретившегося Дидриху, вернуло ему все мужество: оно было полно смущенного благоволения. Остальные выражали ему открыто свое одобрение. Дидрих улыбался им смиренной, понимающей улыбкой. С тех пор ему стало легче житься. Класс не мог отказать в уважении тому, кто пользовался расположением нового классного наставника. При нем Дидрих сделался первым учеником и тайным надсмотрщиком. Второе из этих почетных мест осталось за ним и на будущее время. Он был в приятельских отношениях со всеми, смеялся, когда они разбалтывали о своих шалостях, непривычным, но искренним смехом, как серьезный юноша, снисходительно относящийся к легкомыслию других, -- а во время перемены, относя учителю классный журнал, докладывал обо всем. Он передавал также прозвища учителей и мятежные речи, которые велись против них. Когда он повторял их, в голосе его еще дрожали отголоски сладострастного ужаса, с которым он, опустив глаза, слушал их. Всегда, когда почва под господствующими так или иначе колебалась, он испытывал какое-то кощунственное удовлетворение, шевелившееся в самой глубине его сознания, нечто вроде ненависти, старавшейся торопливо, украдкой, насытиться. Доносом на других он искупал собственное греховное побуждение. Как повышало его общественную и моральную ценность то, что он оказывал отягченным властью услуги! Он делал свои сообщения с бережной готовностью, которая была вполне искренней.
С другой стороны, он большей частью не чувствовал к соученикам, карьеру которых его деятельность ставила под сомнение, никакого личного нерасположения. Он посту пал, как добросовестный исполнитель суровой необходимости. Потом он мог подойти к пострадавшему и почти искренно выразить ему свое сожаление. Раз с его помощью был уличен один, которого уже давно подозревали в том, что он все списывает. Дидрих подсунул ему, с ведома учителя, математическую задачу, в средине которой были намеренно сделаны ошибки, но результат тем не менее получался верный. Вечером после падения обманщика несколько восьмиклассников сидели в саду загородного ресторана, что разрешалось в заключение гимнастических игр, и пели. Дидрих выбрал себе место рядом со своею жертвой. Он положил свою руку на руку соседа, преданно заглянул ему в глаза и басом, с глубоким чувством затянул:
Был у меня товарищ,
Лучшего вам не найти...
При увеличившейся школьной практике он стал успевать по всем предметам, не переходя ни в одном за границы требуемого и не зная ничего на свете, чего не было в программе. Немецкое сочинение давалось хуже всего, и те, кто отличался в этой области, внушали ему необъяснимое недоверие.
Со времени перехода в последний класс его гимназическая карьера считалась обеспеченной, и учителя советовали отцу послать его учиться. Старик Гесслинг, участвовавший в 66 и 71 годах во вступлении через Бранденбургские ворота, послал Дидриха в Берлин.
III.
Боясь отдаляться от Фридрихштрассе, он нанял себе комнату на Тикштрассе. Теперь ему надо было только идти по прямой линии, и он не мог миновать университета. Так как ему больше нечего было делать, он посещал его по два раза в день, а в промежутках часто плакал от тоски. Он написал отцу и матери письмо, в котором благодарил их за счастливое детство. Без необходимости он редко выходил из дому. Из боязни израсходовать деньги до конца месяца, он едва осмеливался есть. На улице он поминутно хватался за карманы, чтобы убедиться, что содержимое их цело.
Как ни томило его одиночество, он не мог решиться пойти с письмом отца на Блюхерштрассе к господину Геппелю, фабриканту целлюлозы, который быль родом из Нецига и поставлял и на Гесслинга. На четвертое воскресенье он победил свою робость; и едва на встречу ему двинулся, переваливаясь, коренастый, краснолицый человек, которого он так часто видел в конторе отца, как Дидрих уже удивлялся, что не пришел раньше. Господин Геппель сейчас же принялся расспрашивать Дидриха обо всем Нециге и прежде всего о старине Буке; хотя его борода уже поседела, он, как и Дидрих, только по-видимому по другим основаниям, до сих пор преклонялся перед стариком Буком. Шляпу долой перед этим именем! Это один из тех, кто еще держит на высоте немецкий народ, на большей высоте, чем некоторые люди, которые все лечат кровью и железом и за это подносят нации огромные счета. Старик Бук участвовал еще в революции 48 года, он был даже приговорен к смерти.
-- Да, тем, что мы сидим здесь, как свободные люди, -- сказал господин Геппель, -- мы обязаны таким людям, как старик Бук.
И он откупорил еще бутылку пива.
-- Теперь от нас хотят, чтобы мы позволили топтать себя кирасирскими сапогами.
Господин Геппель заявил, что он свободомыслящий и противник Бисмарка. Дидрих соглашался со всем, что он говорил; у него не было о канцлере, о свободе, о молодом императоре никакого мнения. Но вдруг он был неприятно поражен: в комнату вошла молодая девушка, с первого же взгляда испугавшая его своей красотой и изяществом.
-- Моя дочь Агнесса, -- сказал господин Геппель.
Дидрих густо покраснел и встал, чувствуя себя в своем широком, со складками, сюртуке жалким и смешным студентиком. Молодая девушка подала ему руку. Она, видимо, хотела быть с ним любезна, но о чем можно было с ней разговаривать? Дидрих ответил "да", когда она спросила, нравится ли ему Берлин, а когда она спросила, был ли он уже в театре, он ответил "нет". Ему было так не по себе, что лоб его покрылся потом, а он был твердо убежден, что единственное, чем он мог бы заинтересовать молодую девушку, был его уход. Но как уйти? К счастью, в этот момент в комнату вошел широкоплечий господин, которого Дидриху представили в качестве жильца. Он говорил громовым голосом, с мекленбургским акцентом, и, как оказалось, был студентом-технологом. Он напомнил фрейлейн Агнессе, что они условились пойти вместе гулять. Дидриху предложили присоединиться. Он в ужасе сослался на знакомого, который будто бы ждал его на улице, и поспешил уйти. "Слава Богу", думал он, чувствуя в то же время укол в сердце, "у нее уже есть другой".
Господин Геппель открыл ему в темноте входную дверь и спросил, знает ли его друг Берлин. Дидрих солгал, что его друг берлинец.
-- А то, если вы оба не знаете его, вы попадете еще не в тот омнибус. Вам, конечно, уже случилось заблудиться в Берлине?
И когда Дидрих ответил утвердительно, Геппель просиял от удовольствия.
-- Это вам не Нециг. Здесь полдня уходит на беготню. Подумайте только, за то время, что вам нужно, чтобы пройти от вашей Тикштрассе сюда, вы могли бы три раза обежать весь Нециг... Ну, в следующее воскресенье приходите обедать!
Дитрих обещал. Когда воскресение наступило, ему очень хотелось написать, что он не может прийти; он пошел только из страха перед отцом. На этот раз ему пришлось остаться с барышней наедине! Дидрих сделал вид, что поглощен своими мыслями и не расположен заниматься ею. Она хотела опять заговорить о театре, но он грубо отрезал, что у него для такого вздора нет времени. Ах, да, папа говорил ей, что господин Гесслинг изучает химию?
-- Да. Это вообще единственная наука, имеющая право на существование, -- заявил Дидрих, сам не зная, откуда это у него взялось.
Фрейлейн Геппель уронила сумочку; он нагнулся так неторопливо, что она успела поднять ее прежде, чем он протянул руку. Тем не менее она мягко, почти сконфуженно поблагодарила его. Это еще больше разозлило Дидриха. "Что за кокетка!" -- подумал он.
Она порылась в сумочке.
-- Ах, я потеряла свой пластырь. Опять идет кровь.
Она высвободила палец из платка, которым он был обернут. Кожа была бела, как снег, и Дидриху пришло в голову, что кровь, лежавшая на ней, должна просачиваться внутрь.
-- У меня есть пластырь, -- вдруг, в каком-то порыве, сказал он.
Он схватил ее палец и прежде, чем она могла вытереть кровь, слизал ее.
-- Что вы делаете?
Он сам испугался. Он нахмурился и сурово сказал:
-- О, как химику, мне приходится пробовать еще и не такие вещи.
Она улыбнулась.
-- Ах, да, вы в роде доктора... Как хорошо вы умеете это делать, -- заметила она, глядя, как он наклеивает пластырь.
-- Вот и все, -- не отвечая, сказал он и отошел от нее. Он тяжело дышал и думал: "Если бы не нужно было все время касаться ее кожи! Она такая мягкая, что противно!"
Агнесса не смотрела на него. После продолжительного молчания она попыталась опять завязать разговор.
-- У нас, кажется, есть в Нециге общие родственники?
И она заставила его перебрать с ней ряд семейств. Оказалось, что они дальние родственники.
-- Ваша мать еще жива, правда? Счастливый! Моя давно умерла. Я тоже, верно, недолго проживу. У меня такое предчувствие, -- и она улыбнулась грустной, извиняющейся улыбкой.
Дидрих не ответил, решив про себя, что это глупая сентиментальность. Опять наступило молчание, -- и в тот момент, когда они торопливо заговорили оба разом, вошел мекленбуржец.
Он победоносно улыбнулся и, глядя Дидриху прямо в глаза, сжал его руку с такой силой, что лицо Дидриха исказилось от боли. Затем он без всяких церемоний придвинул свой стул вплотную к стулу Агнессы и весело и авторитетно заговорил о вещах, касавшихся только их обоих. Дидрих был предоставлен самому себе. Ему сейчас же стали приходить в голову всевозможные вещи, которые он мог сказать ей, и которые подняли бы его в ее глазах.
Например, он мог похвалить ее зубы и рекомендовать ей один новый зубной порошок.
О ее волосах он мог сказать, что они принадлежат к самым красивым, какие он видел в своей жизни. К самым красивым: он не зашел бы так далеко, чтобы сказать, что они самые красивые.
Впрочем, если смотреть на нее так, со стороны, она вовсе не была такая страшная. В сущности, ее совсем нельзя было назвать хорошенькой. У нее был слишком маленький, изогнутый нос, на переносье, правда очень тонком, были веснушки.
Желтовато-карие глаза были поставлены слишком близко и мигали, когда она смотрела на кого-нибудь. Губы были слишком тонки сравнительно с величиною рта, все лицо слишком узко. "Если бы у нее не было над лбом такой массы темно-рыжих волос", говорил в утешение себе Дидрих, "и при этом такого белого цвета лица..." Ему доставило также удовлетворение, что ноготь пальца, который он облизал, был не совсем чист.
Мальман выразил надежду, что она соизволила сделать сегодня шоколадный крем.
-- Не знаю только, будет ли он достаточно сладок, -- сказала она,
-- Разве вы не терли шоколад своими ручками? Ну, так он будет сладок от этого одного, -- вскричал мекленбуржец, хлопая себя по ляжке.
-- А вы какого мнения па этот счет? -- обратился он к Дидриху.
Дидрих ответил, что не любит ничего сладкого. Немного погодя он заметил, что это могло относится и к ее пальцам, и это доставило ему горькую радость.
Вошел Геппель со своими тремя сестрами. Одну из них сопровождали муж и дети. Отец и тетки обняли и поцеловали Агнессу. Они сделали это с большой сердечностью, но в то же время как-то осторожно. Молодая девушка была стройнее и выше их всех и немного рассеяно смотрела на них сверху вниз, когда они клали руки на ее хрупкие плечи. Только отцу она медленно и серьезно ответила на поцелуй. Дидрих смотрел на нее; солнце ярко освещало голубые жилки на ее виске под рыжими волосами.
Ему пришлось вести к столу одну из теток. Мекленбуржец продел руку Агнессы под свою. Вокруг длинного семейного стола зашелестели праздничные шёлковые платья женщин. Мужчины подобрали на колени полы сюртуков. Кто-то кашлянул, прочищая горло, мужчины потирали руки. Затем принесли суп.
Дидрих сидел далеко от Агнессы и, чтобы увидеть ее, должен был наклонится вперед, -- что он тщательно избегал делать. Так как его соседка оставляла его в покое, он уничтожил огромное количество жареной телятины и цветной капусты. Каждое блюдо присутствовавшими подробно обсуждалось; его тоже заставили подтвердить, что все очень вкусно. Агнессе не советовали есть салата, советовали пить красное вино, ее спрашивали, надела ли она сегодня утром галоши. Геппель, обращаясь к Дидриху, рассказал, что только что на Фридрихштрассе он и его сестры, Бог знает, каким образом, потеряли друг друга и встретились только в омнибусе.
-- Этого в Нециге с вами не случится, -- с гордостью крикнул он ему через стол.
Мальман и Агнесса разговаривали о каком-то концерте. Она собиралась непременно пойти; папа, наверно, позволит ей. Геппель нежно возражал, и хор теток поддерживал его: Агнесса должна рано ложится и быть в хорошем воздухе; она переутомилась зимой. Она спорила.
-- Вы никогда никуда не пускаете меня. Вы ужасные люди.
Дидрих был внутренне на ее стороне. Он почувствовал прилив геройских чувств: он хотел бы сделать так, чтобы она могла поступать, как ей хотелось, чтобы она была счастлива и была этим обязана ему... В этот момент Геппель спросил его, не собирается ли и он в концерт.
-- Не знаю, -- презрительно сказал он, глядя на наклонившуюся вперед Агнессу. -- Что это за концерт? Я хожу только в такие концерты, где могу пить пиво.
-- Очень благоразумно, -- сказал шурин Геппеля.
Агнесса откинулась назад, и Дидрих пожалел о своем изречении.
Однако, крем, которого все напряженно ждали, не появлялся. Геппель посоветовал дочери пойти узнать, в чем дело. Но прежде чем она успела положить ложку, которой ела компот, Дидрих вскочил так порывисто, что стул его отлетел к стене, и твердыми шагами поспешил к двери.
-- Мари! Крем! -- крикнул он в коридор.
Он вернулся на место красный, ни на кого не глядя. Но он отлично заметил, что все переглядывались. Мальман даже насмешливо фыркнул. Шурин с деланным простодушием заметил:
-- Галантный кавалер. Так и должно быть!
Геппель нежно улыбался Агнессе, которая не поднимала глаз от своей тарелки с камлотом. Дидрих так уперся коленями о доску стола, что она приподнялась. Он думал: "Боже мой, Боже мой, зачем я это сделал!"
После обеда, он подал руку всем, за исключением Агнессы, от которой постарался ускользнуть. В гостиной за кофе он тщательно выбрал себе местечко, где широкая спина Мальмана закрывала ее от него. Одна из теток вздумала заняться им.
-- Что же вы изучаете, молодой человек? -- спросила она.
-- Химию.
-- Ах, вот как, физику?
-- Нет, химию.
-- Ах, вот как.
И не смотря на всю авторитетность, с которой она начала, дальше этого она не пошла. Дидрих про себя обозвал ее дурой. Вообще, все общество не нравилось ему. Исполненный враждебности и грусти, он сидел, пока не ушли последние родственники. Агнесса и ее отец вышли провожать их в переднюю. Когда Геппель вернулся назад, Дидрих к его изумлению все еще сидел один в гостиной. Он выжидательно помолчал, взялся было за карман. Когда Дидрих неожиданно, не попросив денег, стал прощаться, Геппель проявил большую сердечность.
-- Я передам от вас привет дочери, -- сказал он даже и уже у двери, немного подумав, прибавил:
-- Приходите в следующее воскресенье опять!
Дидрих твердо решил, что его ноги не будет больше в этом доме. Тем не менее на следующий день он бросил все свои занятия и долго блуждал по городу в поисках места, где мог бы купить билет в концерт для Агнессы. В магазине он долго искал на афишах, висевших там, имя виртуоза, которое упоминала Агнесса. Это ли оно? Так ли оно звучало? Дидрих решился. Узнав, что билет стоит четыре марки пятьдесят, он вытаращил глаза от испуга. Столько денег, чтобы поглазеть на какого-то музыканта! Если бы можно было вернуться и уйти! Заплатив и выйдя на улицу, он сначала опять возмутился всем этим шарлатанством, но потом вспомнил, что это для Агнессы, и умилился самим собой. Пробираясь сквозь толпу, он чувствовал себя все более размягченным и счастливым. Это были первые деньги, которые он тратил для другого человека.
Он положил билет в конверт, в который не вложил больше ничего, и чтобы не выдать себя, написал адрес каллиграфически. Когда он стоял у почтового ящика, из-за угла показался Мальман и при виде его насмешливо засмеялся. Дидрих почувствовал, что его разгадали. Мальман выразил намерение взглянуть, как живет Дидрих. Он нашел, что комната выглядит так, как будто в ней живет пожилая дама. Даже кофейник Дидрих привез с собой из дому! Дидрих покраснел от стыда. Когда Мальман презрительно открыл и захлопнул учебники химии, Дидрих почувствовал стыд и за свою специальность. Мекленбуржец бросился на диван и спросил:
-- Ну, как вам нравится маленькая Геппель? Славная штучка, а? Вот он опять краснеет! Возьмитесь-ка за нее! Я уступлю ее вам, если хотите. У меня есть в виду еще пятнадцать таких.
Дидрих небрежно махнул рукой.
-- Нет, это вы напрасно. Уж я-то знаю толк в женщинах. Эти рыжие волосы! И вы заметили, как она смотрит, когда думает, что этого не видят?
-- На меня она не смотрела, -- сказал Дидрих еще презрительнее. -- Да мне и наплевать на это.
-- Вам же хуже! Что касается меня, то когда я увидел, что сдается недурная комната, да еще с такой девушкой в придачу... Это, видите ли, мой принцип, чтобы в придачу всегда была девушка.
Он неистово расхохотался и сообщил, что его "папаша" платит за него восьми девушкам, которых он наградил ребенком.
Дидрих колебался между конфузливым негодованием и гордым чувством дружбы. Когда гость встал, он заранее почувствовал себя одиноким и радостно согласился на предложение Мальмана немного пошататься по городу.
По дороге они зашли в несколько ресторанов и к тому времени, когда зажглись первые фонари, были уже пьяны. Немного позднее, на Лейпцигерштрассе, Мальман без всякого повода дал Дидриху звонкую пощечину.
-- Ой!.. Однако, это...--вскрикнул Дидрих, но слова "нахальство" произнести не осмелился. Мекленбуржец хлопнул его по плечу.
-- Ведь это только ласка, дружок! Все это из одной дружбы!
И в награду он повел его в местечко, где Дидрих, не без труда, потерял свою невинность.
Там ему пришлось заплатить за Мальмана, а на прощанье тот взял у него последние десять марок. Дидрих хотел получить пять сдачи, но где можно было разменять в такую пору? К тому же мекленбуржец опять дружески поднял руку.
До первого оставалась еще целая неделя. Два дня Дидрих жил одним утренним кофе. На третий вечер он притворился больным и попросил хозяйку прислать ему чаю и бутербродов. На четвертый Мальман застал его ослабевшим от голода и великодушно уделил ему из денег, которые успел уже занять где-то в другом месте, три марки. В воскресенье у Геппелей -- Дидрих, может быть, не пошел бы, если бы не пустой желудок -- Мальман рассказал, что Гесслинг протранжирил все свои деньги и должен хоть сегодня поесть досыта. Геппель и его шурин сочувственно расхохотались, но Дидриху хотелось провалиться сквозь землю, когда он почувствовал на себе испытующий, печальный взгляд Агнессы. Она презирает его! В отчаянии он старался утешить себя: "Все равно она презирала его и раньше!" В этот момент она спросила, не от него ли билет в концерт. Все повернулись в его сторону.
-- Глупости! Мне это и в голову не приходило! -- ответил он так нелюбезно, что все поверили. Агнесса еще раз взглянула на него, затем отвела глаза. Мальман предложил дамам пралине [кондитерское изделие], затем поставил коробку перед Агнессой.
Дидрих ни разу не заговорил с ней. Он ел еще больше, чем в прошлый раз. Раз они все равно думают, что он пришел только для этого! Когда заговорили о том, чтобы поехать пить кофе в Грюневальд, Дидрих сейчас же заявил, что его ждут. Он даже прибавил: "Особа, которую я ни в каком случае не могу заставить ждать". Геппель положил ему свою плотную руку на плечо, заглянул ему снизу вверх в глаза и сказал вполголоса:
-- Ну, тогда приходите опять, когда вздумается, -- заключил Геппель, и Агнесса кивком головы подтвердила приглашение. Она как будто хотела даже что-то сказать, но Дидрих ушел прежде, чем она могла успеть сделать это.
Остаток дня он бродил по городу в самодовольно грустном настроении, чувствуя себя так, как будто принес большую жертву. Вечер он провел в переполненном ресторане, где несколько часов просидел одиноко за кружкой пива, подперев голову рукой и от времени до времени покачивая ею, точно теперь он постиг свою судьбу.
Однако, не прошло и недели, как Мальман опять вовлек его в расходы, а из оставшихся денег снова забрал порядочную долю. Дидрих напрасно пытался возмутиться. Ему это было трудно -- противник был в нем самом, потому что Мальман вызывал в нем по меньшей мере столько же восхищения, сколько ненависти. Он мало-помалу достиг того, что мог подражать громовому хохоту Мальмана, но решался на это только тогда, когда был один.
В воскресенье мекленбуржец поднес Агнессе букет, и Дидриху, явившемуся с пустыми руками, хотелось сказать: "В сущности этот букет от меня". Потом ему пришли в голову более язвительные обороты: "Вы можете спокойно принять эти цветы, ему они ничего не стоят", но когда представлялся случай вставить что-нибудь подобное, он молчал, чувствуя к Агнессе еще большую злобу, чем к Мальману. Притом же ему становилось все более ясно, какого сорта человек Мальман. Он мог ночью побежать за незнакомым господином и сбить у него с головы цилиндр! Дидрих, сам невредимый, с гордостью взирал на это. Однако, он не закрывал глаз на предостережение, заключавшееся в таком происшествии. Что было бы с ним, если бы он вздумал перестать быть другом и заимодавцем Мальмана!
В конце месяца, ко дню своего рождения, он неожиданно получил лишние деньги, сбереженные для него матерью, и явился к Геппелям с букетом, не слишком большим, чтобы не осрамиться, а также, чтобы не раздражить Мальмана.
Лицо молодой девушки при виде цветов выразило волнение, и Дидрих снисходительно и в то же время конфузливо улыбнулся. Это воскресенье показалось ему необыкновенно праздничным, предложение отправиться в Зоологический сад не застигло его врасплох.
Мальман пересчитал всех, -- их было одиннадцать душ, -- и они двинулись в путь. Все женщины, встречавшиеся им, были, как и сестры Геппеля, одеты совершенно иначе, чем в будни: как будто сегодня они принадлежали к высшему классу, или же все получили наследство. Мужчины были в сюртуках, -- лишь немногие в соединении с черными брюками, как Дидрих, -- и в соломенных шляпах. На боковых улицах, широких, ровных и пустынных, не было ни души. Только раз им встретилась группа маленьких девочек в белых платьицах и черных чулках, которые, взявшись за руки, кружились и визгливо пели, и за углом, на главной улице, обливающиеся потом матросы осаждали омнибус; рядом с их разгоряченными лицами лица приказчиков, беспощадно боровшихся с ними за места, казались ужасающе бледными. Все стремились куда-то, где наконец должно было начаться удовольствие. Все лица жестко говорили: "Вперед, довольно мы поработали!"
Дидрих показал себя перед дамами настоящим берлинцем: в манеже он отвоевал для них несколько мест.
Какому-то господину, который собирался занять одно из них, он помешал это сделать, изо всех сил наступив ему на ногу. Господин вскрикнул: "Невежа! " Дидрих ответил ему в том же духе. В этот момент оказалось, что Геппель знаком с ним, -- и не успели их представить друг другу, как Дидрих и его противник проявили самую рыцарскую вежливость. Ни один не хотел сесть и позволить другому стоять.
За столом в Зоологическом саду место Дидриха пришлось возле Агнессы -- почему это сегодня все складывалось так счастливо? -- и когда сейчас же после кофе она выразила желание посмотреть зверей, он бурно поддержал ее. Он был сегодня необыкновенно предприимчив. Перед узкой дорожкой между клетками с хищными зверями дамы повернули обратно. Дидрих предложил Агнессе свои услуги.
-- Возьмите уж лучше меня, -- сказал Мальман. -- Если в самом деле какой-нибудь прут соскочит...
-- То вы его тоже не приделаете, -- возразила Агнесса и вошла, не обращая внимание на Мальмана, который разразился своим обычным хохотом. Дидрих последовал за ней. Ему было страшно зверей, которые справа и слева устремились к нему, не издавая ни звука, кроме громкого дыхания, которое он чувствовал над собой, -- и молодой девушки, благоуханье которой доносилось до него. Дойдя до конца, она обернулась и сказала:
-- Правда? -- теперь ее голос немножко задрожал. Они посмотрели друг на друга с таким выражением, как будто не заслужили всего этого. Молодая девушка жалобно сказала:
-- Здесь ужасный воздух.
И они пошли обратно.
У входа их встретил Мальман.
-- Я хотел только посмотреть, не удрали ли вы.
Затем он отвел Дидриха в сторону,
-- Ну? Что у вас слышно? Дело идет на лад? Я вам сразу сказал, что это не большое искусство.
Дидрих молчал.
-- Вы, кажется, взялись за дело не на шутку? Знаете что? Я пробуду в Берлине всего только еще один семестр: тогда вы можете наследовать мне. Вы переберетесь в мою комнату и получите сразу все. Но до тех пор будьте любезны подождать, дружок!
И его маленькое лицо над огромным туловищем вдруг злобно перекосилось.
Дидрих сильно перепугался и не смел больше подойти к Агнессе. Она, не слушая, что ей говорил Мальман, крикнула отцу:
-- Папа, сегодня чудный день! Я чувствую себя великолепно!
Геппель взял ее руку в обе свои и сделал вид, что крепко сжимает ее; на самом деле он едва касался ее. Его блестящие глаза смеялись и были влажны. Когда родственники распрощались, он собрал дочь и обоих молодых людей вокруг себя и объявил им, что этот день должен быть отпразднован; они пройдутся по Unter den Linden и потом где-нибудь поужинают.
-- Папа становится легкомысленным! -- воскликнула Агнесса и обернулась к Дидриху. Но он не поднял глаз. В трамвае он проявил такую неловкость, что его далеко оттеснили от остальных; а в давке на Фридрихштрассе он отстал с господином Геппелем от Мальмана и Агнесы. Вдруг Геппель остановился, растерянно ощупал свой жилет и сказал:
-- Где же мои часы?
Они исчезли вместе с цепочкой.
-- Сколько времени вы уже в Берлине, господин Геппель? -- спросил Мальман.
-- Да, правда! -- и Геппель повернулся к Дидриху.
-- Я здесь уже тридцать лет, но этого со мной еще не случалось.
И с гордостью, не смотря ни на что. он прибавил:
-- Вот видите, в Нециге ничего подобного не может случиться!
Пришлось вместо ресторана отправиться в участок и подвергнуться допросу. Агнесса закашлялась. Геппель вздрогнул.
-- Теперь, пожалуй, уж слишком поздно, -- пробормотал он.
С искусственной веселостью простился он с Дидрихом, который сделал вид, что не замечает протянутой руки Агнессы, и неуклюже снял шляпу. И прежде, чем Мальман понял, что происходит, он с поразительной ловкостью вскочил в проезжавший омнибус. Он был спасен! А на-днях начнутся каникулы, и он избавится от всего этого!
Дома он с грохотом швырнул на пол самые тяжелые из своих учебников. Он держал уже даже кофейник в руке. Но где-то скрипнула дверь, и он сейчас же принялся подбирать все с пола. Затем он тихо уселся в угол дивана, подпер голову рукой и заплакал.
Если бы все это не было так прекрасно! Он попался к ней на удочку. Так всегда поступают барышни, делают вид, что ты им нравишься, а на самом деле смеются над тобой с таким вот субъектом.
Дидрих глубоко сознавал, что не может соперничать с "таким субъектом". Он видел себя рядом с Мальманом и не мог допустить, чтобы можно было остановить свой выбор на нем.
-- Что это я вообразил себе, -- думал он. -- Она была бы дурой, если бы влюбилась в меня!
Он дрожал от страха, что мекленбуржец может прийти и начать опять грозить ему.
-- Да она мне вовсе не нужна. Хоть бы уехать поскорей! Следующие дни он просидел за запертою на ключ дверью, проводя целые часы в смертельном напряжений. Как только получились деньги, он уехал.
IV.
Мать удивленно и ревниво допытывалась, что с ним. После такого короткого промежутка он уже больше не мальчик.
-- Да, берлинские мостовые!
Она выразила желание, чтобы он не возвращался в Берлин, а поехал в какой-нибудь маленький университетский городок, и Дидрих с радостью согласился. Отец нашел, что это надо еще обсудить. Дидрих должен был подробно рассказать ему о Геппелях. Видел ли он фабрику? Был ли он у других деловых знакомых? Господин Гесслинг желал, чтобы Дидрих использовал каникулы для посещения мастерской и ознакомления с процессом изготовления бумаги.
-- Я уже не очень-то молод, и мой гранатный осколок уже давно не беспокоил меня так сильно.
При первой возможности Дидрих старался улизнуть и уходил гулять в лес или на берег ручья, где сливался душой с природой. Да, он научился этому теперь. Он впервые заметил, что холмы выглядят печальными и говорят о великой тоске; лучи солнца и дождь, падавшие с неба, были горячей любовью Дидриха и его слезами. Да, он много плакал. Он пробовал даже писать стихи.
Войдя однажды в аптеку, он увидел за стойкой своего старого товарища, Готлиба Горнунг.
-- Да, я разыгрываю из себя это лето аптекаря, -- пояснил тот. Он даже уже раз по оплошности отравился, его скрутило, как червяка. Весь город говорил об этом! Осенью он поедет в Берлин, чтобы изучить все это также в теории. Ну, а что новенького в Берлине?
Обрадованный своим превосходством, Дидрих принялся хвастать своими берлинскими приключениями. Аптекарь пообещал:
-- Вдвоем мы перевернем Берлин вверх дном.
И у Дидриха не хватило духу сказать нет. Мысль о маленьком городе была оставлена. В конце лета--Горнунгу оставалось еще несколько дней до конца практики--Дидрих вернулся в Берлин. О комнате на Тикштрассе он не хотел и думать. Спасаясь от Мальмана и Геппелей, он поселился в другом конце города, в Гезундбруннене. Там он стал ждать Горнунга.
Но Горнунга все не было, хотя он дал знать, что выезжает; когда он наконец явился, на нем была зелено-желто-красная шапочка. Один из коллег сейчас же завербовал его в корпорацию. Дидрих тоже должен вступить в нее; это Новая Тевтония, перворазрядная корпорация, пояснил Горнунг: в ней всего шесть фармацевтов.
Дидрих скрыл испуг под маской презрения, но это не помогло ему. Горнунг уже говорил о нем, не осрамит же он его; он должен пойти хоть разочек.
-- Ну, один раз, так и быть, но не больше, -- твердо сказал он.
Этот "разочек" длился до тех пор, пока Дидрих очутился под столом, и его пришлось унести. Когда он выспался, за ним пришли, чтобы взять его на "утреннюю" кружку пива. Дидрих сделался "собутыльником".
Он сразу почувствовал себя рожденным для этой роли. Он видел себя в огромном кругу людей, из которых никто не делал ему ничего дурного и требовал от него только одного: чтобы он пил. Полный благодарности и доброжелательства, он чокался с каждым, кто давал ему для этого повод. Пить или не пить, сидеть, стоять, говорить или петь -- все это большей частью зависело не от него самого. Все это громко командовалось, и тот, кто правильно исполнял команду, жил в мире с самим собой и со всем светом. Когда Дидрих в первый раз не сбился в "Саламандре", он улыбнулся своим соседям, почти сконфуженный собственным совершенством!
Но это были пустяки в сравнении с его успехами в пении. В школе Дидрих принадлежал к лучшими. певцам и уже в своей первой книге песен знал наизусть цифры страниц, на которых можно было найти ту или иную песню. Теперь ему достаточно было вложить в книгу студенческих песен, лежащую на больших гвоздях в луже пива, палец, чтобы найти раньше всех других номер, который надо было спеть. Часто он весь вечер с благоговением следил за каждым движением губ президента: не дойдет ли очередь до его любимой песни. Тогда он храбро затягивал: "Черта с два они знают, что такое свобода", слышал, как рядом с ним ревет толстый Делич, и ему было так уютно в полутьме низкого старинного погребка с шапочками на стене, среди всех этих разинутых ртов, пивших и певших одно и то же, в атмосфере, пропитанной запахом пива и тел, в тепле выделявших его снова в виде пота. Когда становилось поздно, у него являлось ощущение, как будто все они--одно большое, потеющее тело. Он растворился в корпорации, которая думала и хотела за него. И то, что он принадлежал к ней, делало его мужчиной, давало ему право относиться к самому себе с почтением и высоко ставить свою честь! Никто не мог вырвать его из ее среды, сделать что-нибудь ему в отдельности! Пусть-ка Мальман посмеет теперь явиться и начать старое: вместо Дидриха против него выступят двадцать человек! Дидрих даже желал, чтобы он явился, так бесстрашен был он. Еще лучше если бы он пришел вместе с ней, с Геппель: пусть бы она посмотрела, что стало с Дидрихом! Вот когда он был бы отомщен!
Тем не менее наибольшую симпатию он чувствовал к самому безобидному из всех, своему соседу, толстяку Деличу. Что-то глубоко успокаивающее, внушающее доверие было в этой лоснящейся, белой и полной юмора массе жира, которая внизу широко расплывалась за края стула, несколькими буграми достигала высоты стола и там, точно сделав все возможное, оставалась без движения, если, конечно, не считать поднимания и опускания стакана. Делич был здесь на своем месте, как никто другой; кто видел его сидящим, забывал, что когда-нибудь видел его на ногах. Он был создан исключительно для сидения за уставленным пивом столом. Его брюки, во всяком ином состоянии сзади меланхолично спадавшие вниз, во время сидения принимали свою настоящую форму и мощно вздувались. Лишь за столом лицо Делича расцветало. Оно сияло жизнерадостностью, и он становился остроумен. Настоящая драма разыгрывалась, когда кто-нибудь, желая подшутить над ним, забирал у него стакан. Делич не шевелил пальцем, но на его лице, поворачивавшемся всюду за похищенным стаканом, отражались вдруг все бури и скорби жизни, и он кричал:
--- Смотри, не разлей! И вообще с какой стати ты лишаешь меня пропитания? Это покушение на мою жизнь, и я могу подать на тебя в суд!
Если шутка затягивалась, жирные белые щеки Делича отвисали, и он начинал униженно просить. Но как только он получал свое пиво обратно, сколько всеобъемлющего примирения выражалось в его улыбке, какое сияние разливалось по его лицу!
-- Ты все-таки славный малый! За твое здоровье! -- говорил он. И, выпив, крышкой стучал кельнеру:
-- Человек!
Так проходили часы, и случалось, что его стул поворачивался вместе с ним, и Делич наклонял голову над раковиной водопровода. Вода журчала, Делич издавал сдавленные звуки, и несколько человек, зараженные этими звуками, бежали в уборную. Еще с немного кислым лицом, но уже готовый к новым шуткам, Делич опять придвигал свой стул к столу.
-- Ну, все опять в порядке, -- заявлял он. -- О чем это вы говорили, пока я был занят в другом месте? Опять о бабах? Неужели вам больше не о чем говорить? Что мне дадут за бабу? Даже маленькой кружки пива мне не дадут за нее. Эй, человек!
Дидрих был с ним согласен. Он узнал женщин, с него их было довольно. Несравненно более идеальные ценности заключало в себе пиво, алкоголь.
Пиво! Его можно было пить, сколько угодно, оно не было похоже на кокетливых женщин, оно было верно и ласково. С ним не надо было действовать, не надо было ничего хотеть и добиваться, как с женщинами. Все приходило само. Надо было только пить -- и уже кое-что было достигнуто: человек вознесен на высоты жизни и свободен, внутренне свободен. Кабачок мог бы быть окружен полицейскими; выпитое пиво претворялось во внутреннюю свободу. И экзамен был уже все равно, что сдан, с университетом покончено, докторский диплом в кармане. Было завоевано положение в обществе, обеспечено место директора огромной фабрики иллюстрированных открыток или бумаги, богатство и влияние. Тысячи людей пользовались плодами полной смысла и работы жизни. Стол с пивом расширялся, становился вселенной, мысль парила высоко, сливаясь с мировым духом. Да, того, кто его пил, пиво поднимало так высоко, что он находил Бога.
Пиво, алкоголь делали жизнь ценной, придавали ей ежедневно новую прелесть. Утренние и послеобеденные часы вели к пиву, оно было наградой за каждую исполненную работу и сулило все новое счастье. Кто оставался трезвым, мог продолжать пить; кто же был уже пьян, тому не оставалось ничего желать. Дидрих не принадлежал к тем, кого хмель разрушает, нравственно или физически; его организм, был создан для алкоголя. Алкоголь совершенствовал его. Никогда он не чувствовал себя так твердо, как когда шатался. Однажды ночью он подошел к лейтенанту, к тому самому лейтенанту, которого в трезвом состоянии почтительно обходил сторонкой, обнял его и в пьяном восторге сказал:
-- Вот погоди, пока я женюсь!
Лейтенант стряхнул его, но не нарушил этим его настроения. Дидрих, пошатываясь, побрел дальше, и воображение рисовало ему его за уютно освещенным семейным столом. На каждое его колено карабкался ребенок, а женщина с рыжими волосами и очень белой кожей щекотала его под подбородком.
Он охотно жил бы так целые годы. Но тевтоны не оставляли его в покое. Почти с первого дня они принялись восхвалять ему моральные и материальные преимущества полной принадлежности к корпорации; мало-помалу они стали вербовать его все откровеннее. Тщетно Дидрих ссылался на свое признанное положение "собутыльника", с которым он сжился и которое его удовлетворяло. Они возражали, что цель студенческого объединения, а именно воспитание мужественности и идеализма, не достигается одними попойками, как бы много они ни давали. Дидрих дрожал от страха, он отлично понимал, к чему это все клонится. Они хотели, чтобы он фехтовал. Ему и прежде всегда бывало не по себе, когда они своими тросточками изображали перед ним в воздухе удары, которые собирались нанести друг другу; или, когда один из них являлся в черной шапочке, и от него несло йодоформом. Теперь он тоскливо думал:
"Зачем только я остался у них и сделался "собутыльником"! Теперь мне не миновать этого".
Так оно и вышло. Но первая же проба успокоила его. Он был так тщательно закутан, так защищен шлемом и очками, что с ним не могло случиться ничего серьезного. Так как у него не было оснований не следовать команде так же охотно и послушно, как во время попоек, он научился фехтовать скорей других. Когда он в первый раз почувствовал, что по щеке у него струится кровь, он чуть не упал в обморок. Но когда ему наложили шов.
Он готов был танцевать от радости. Он упрекал себя, что мог подозревать этих добродушных людей в дурных намерениях. Как раз тот, кого он боялся больше всех, взял его под свое покровительство и сделался его любящим наставником.
Вибель был юрист, что одно уже обеспечивало подчинение ему Дидриха. Не без сокрушения смотрел он на английские материи, в которые одевался Вибель, и на цветные рубашки, которые он ежедневно менял, возвращаясь затем опять к первой -- и так до тех пор, пока они не загрязнялись. Но больше всего угнетали Дидриха манеры Вибеля. Когда он с легким элегантным поклоном чокался с Дидрихом, этот последний весь сжимался, лицо его выражало страдальческое напряжение, он проливал половину и давился другой. Вибель говорил тихо, высокомерным п властным голосом.
-- Пусть говорят, что хотят, -- часто говаривал он, -- формы -- не пустое воображение.
Произнося букву "ф", он вытягивал губы в трубочку и медленно выпускал ее из нее. Дидриха каждый раз охватывал трепет при виде таких изысканных манер. Все в Вибеле казалось ему изысканным: то, что рыжеватые волосы росли у него на самой губе, а длинные, изогнутые ногти загибались книзу, а не кверху, как у Дидриха, сильный запах самца, исходивший от него, даже его торчащие уши, особенно подчеркивавшие гладкий пробор, и щеки, по- кошачьи закруглявшиеся к вискам. При созерцании всего этого Дидрихом всегда овладевало чувство собственного ничтожества. Но с тех пор, как Вибель заговорил с ним и сделался даже его покровителем, Дидриху казалось, что теперь он имеет право на существование. Ему хотелось благодарно вилять хвостом. Его сердце расширялось от счастья и восхищения. Если бы он посмел дать волю своим желаниям, он мечтал бы о том, чтобы тоже иметь такую красную шею и всегда потеть. Ему казалось недостижимой мечтой шепелявить, как Вибель!
И вот Дидриху позволено было прислуживать ему, он был его "лейб-фуксом". Он присутствовал при пробуждении Вибеля, подавал ему платье, и так как Вибель платил хозяйке очень неаккуратно и вследствие этого был с ней в натянутых отношениях, Дидрих готовил ему кофе и чистил сапоги. Зато он всюду сопровождал его. Когда Вибель заходил куда-нибудь по делу, Дидрих ждал его на улице, и ему хотелось иметь при себе рапиру, чтобы взять ее на плечо.
Это было бы только справедливым воздаянием Вибелю за его заслуги. Ведь честь корпорации, в которой коренилась также и честь Дидриха и все его самосознание, воплощалась в Вибеле самым блестящим образом. Он дрался за Новую Тевтонию с кем угодно. Рассказывали, что однажды он прочел целую нотацию одному саксо-борусу -- что, несомненно, сильно содействовало повышению престижа корпорации. Ко всему этому у него был родственник во втором гвардейском гренадерском полку императора Франца-Иосифа; и каждый раз, как Вибель упоминал о своем кузене фон Клапке, вся Новая Тевтония, польщенная, приподнималась и слегка кланялась. Дидрих старался вообразить себе второго Вибеля, в мундире гвардейского офицера; но такой изысканности нельзя было себе и представить. В один прекрасный день, когда он шел по улице с Готлибом Горнунгом, далеко распространяя вокруг запах всевозможных помад (он теперь ежедневно бывал у парикмахера), он увидел на углу Вибеля с каким-то казначеем. Да, несомненно, это был казначей, -- и когда Вибель заметил их приближение, он повернул им спину. Они тоже повернули и молча и быстро пошли назад, не глядя друг на друга и не обменявшись ни словом. Каждый был уверен, что сходство казначея с Вибелем бросилось в глаза и другому. Что, если остальные уже давно знают правду? Но для всех честь Новой Тевтонии стоит достаточно высоко, чтобы не только молчат -- чтобы забыть виденное. Когда Вибель в следующий раз сказал: "мой кузен фон Клапке", Дидрих и Горнунг поклонились вместе со всеми, польщенные, как всегда.
Это напомнило Дидриху, каким неподготовленным и слабым застало бы его такое событие перед вступлением в корпорацию. Он уже научился самообладанию. Соблюдение форм, дух корпорации, стремление к высшему! Дидрих с состраданием и отвращением думал о жалком существовании бродячего дикаря, которое вел прежде. Теперь в его жизнь были внесены порядок и деятельность. В точно определенные часы он являлся на квартиру к Вибелю, в фехтовальный зал, к парикмахеру и на утреннюю кружку пива. Послеобеденное шатанье по городу служило только переходом к вечерней попойке, и каждый шаг совершался в корпораций, под верховным надзором, с тщательным соблюдением форм и взаимной почтительности, не исключавшей сердечности и товарищеской простоты.
Не всегда корпорационная жизнь показывала свою веселую сторону. Она требовала жертв, она приучала мужественно переносить скорбь. Сам Делич, так часто бывший источником веселости, причинил Новой Тевтонии большое горе. Однажды утром Дидрих и Вибель зашли за ним; он стоял у умывальника и при виде их произнес: "А, это вы? У вас сегодня тоже такая жажда?" И вдруг, прежде чем они успели подхватить его, он упал на пол вместе с чашкой и кувшином. Вибель пощупал его: Делич не шевелился.
-- Разрыв сердца, -- коротко сказал Вибель и решительными шагами подошел к звонку. Дидрих поднял осколки и вытер пол. Затем они перенесли Делича на кровать. Беспорядочным сетованиям хозяйки они противопоставили строгую сдержанность, приличествующую членам корпорации, и сейчас же отправились сделать необходимые заявления. Дорогой, мерно шагая в такт с Дидрихом, Вибель с суровым презрением к смерти сказал:
-- Это может случиться с каждым из нас. Попойки -- не шутка. Это каждый должен сказать себе.
И вместе со всеми остальными Дидрих чувствовал себя умиленным преданностью Делича долгу, его смерти на. поле чести. С гордостью следовали они за гробом: "Новая Тевтония -- наше знамя !" -- можно было прочесть на всех лицах. На кладбище, опустив окутанные крепом рапиры, они стояли с сосредоточенными лицами воинов, которых может унести ближайшая битва, как унесла прошлая их товарища; и похвалы умершему, о котором представитель корпорации сказал, что он заслужил первый приз в школе мужественности и идеализма, тронули их всех так, как будто относились к ним самим.
В этот день Дидрих впервые сознал, как он созрел за это время. Он вдруг окинул взором плодотворнейшую часть своего ученического периода. Этот период подходил к концу, так как Вибель выступил, чтобы подготовиться к экзамену на референдария, и отныне Дидриху предстояло самостоятельно проводить в жизнь перенятые у него принципы и внушать их новичкам. Он делал это с сознанием высокой ответственности и со строгостью. Горе новичку, заслужившему "большой кубок!" Не проходило и пяти минут, как он ощупью, держась за стены, пробирался из зала. Случилось нечто ужасное: один из новичков вышел из двери раньше Дидриха. В наказание ему на неделю запрещен был доступ на попойки. Дидрихом руководили не гордость или самолюбие, а лишь высокое понятие о чести корпорации. Он сам был только человек, следовательно, ничто; все права, все его значение и вес исходили от корпорации. Даже физически он был обязан ей всем: шириной своего белого лица, своим внушавшим новичкам почтение брюшком и привилегией появляться при разного рода торжествах публично в высоких сапогах, с лентой через плечо и в шапочке -- радостями мундира! Конечно, он все еще должен был уступать место лейтенанту, потому что корпорация, к которой принадлежал лейтенант, была явно высшей, но по крайней мере он мог не опасаться, что трамвайный кондуктор при случае прикрикнет на него. Его мужественность была- грозно написана, на его лице шрамами, прорезывавшими подбородок, бороздившими щеки и доходившими до коротко остриженного черепа; -- и какое удовлетворение быть в состояние доказать ее каждому в любой момент!
Вскоре представился неожиданно блестящий случай. Он был с Готлиба Горнунга и горничной хозяйки на дневном балу в Галензее. Уже несколько месяцев друзья снимали вместе помещение, с которым была связана довольно хорошенькая служанка, делали ей оба маленькие подарки и по воскресеньям ездили вместе с ней куда-нибудь за город. Добился ли Готлиб Горнунг у нее того же, что и он, об этом у Дидриха были свои личные подозрения. Официально это было ему неизвестно.
Роза была недурно одета и нашла себе на балу поклонников. Чтобы получить еще одну польку, Дидрих принужден был напомнить ей, что он купил ей перчатки. Он уже отвесил ей, как подобало перед танцем, вежливый поклон, как вдруг кто-то неожиданно втерся между ним и ею и увлек Розу с собой. Дидрих растерянно смотрел им вслед со смутным сознанием, что так этого оставить нельзя. Но прежде чем он успел на что-нибудь решиться, какая-то девушка бросилась, расталкивая танцующие пары, вперед, дала Розе пощечину и грубо вырвала ее из рук кавалера. Увидя это, Дидрих сейчас же направился к похитителю Розы.
-- Милостивый государь, -- сказал он, твердо глядя ему в глаза, -- ваше поведение неслыханно.
-- Ну, так что ж? -- ответил тот.
Дидрих, пораженный таким необыкновенным оборотом официального разговора, пробормотал:
-- Невежа.
-- Дурак! -- быстро отпарировал его соперник и расхохотался.
Совершенно ошеломленный таким забвением всех форм, Дидрих хотел уже поклониться и отступить; но тот вдруг ущипнул его в живот, и через минуту они вместе катались по полу. Среди поднявшегося визга, подстрекаемые окружающими, они боролись до тех пор, пока их не разняли. Готлиб Горнунг, помогавший искать пенсне Дидриха, вдруг крикнул: "Вот он удирает" -- и бросился вдогонку, Дидрих за ним. Они успели прибежать как раз в тот момент, когда противник Дидриха садился с каким-то спутником на извозчика, и сели на ближайшего. Горнунг утверждал, что корпорация не может этого так оставить. "Хорош гусь: удирает, а до дамы ему и дела нет".
-- Что касается Розы, -- заявил Дидрих, -- то для меня она больше не существует.
-- И для меня тоже.
Поездка была волнующей.
-- Догоним ли мы их? У нас не лошадь, а- какая-то кляча.
-- А вдруг это какой-нибудь пролетарий? Не драться же с ним!
-- Тогда придется дело замять, -- было решение.
Первый экипаж остановился в западной части Берлина перед домом приличной наружности. Ворота захлопнулись перед самым носом Дидриха и Горнунга. Они решили караулить. Стало свежо, они шагали взад и вперед перед домом, двадцать шагов налево, двадцать направо, не спуская глаз с двери и повторяя все те же торжественные и широковещательные речи. Здесь может быть речь только о револьверах! За честь Новой Тевтонии будет дорого заплачено! Только бы это не оказался какой-нибудь рабочий!
Наконец показался швейцар, и они подвергли его допросу. Они попытались описать ему молодых людей, но оказалось, что ни у одного из них не было каких-нибудь особых примет, или, может быть, они не успели их заметить за короткий и к тому же полный волнений период знакомства. Горнунг еще более страстно, чем Дидрих, настаивал на том, что надо ждать, и они в течение еще двух часов шагали взад и вперед. Наконец из дому вышли два офицера. Дидрих и Горнунг вытаращили глаза, им казалось, что они ошибаются. Офицеры смутились. Один как будто даже побледнел. Тогда Дидрих решился. Он подошел к побледневшему.
-- Милостивый государь...
Голос отказывался служить ему. Лейтенант смущенно сказал:
-- Вы, вероятно, ошибаетесь.
-- Нисколько. Я должен требовать удовлетворения. Вы...-- начал, оправившись, Дидрих.
-- Я вас совершенно не знаю, -- пролепетал лейтенант; Но товарищ что-то шепнул ему. -- Да, ты прав, это не годится, -- сказал он и, взяв у него карточку, приложил к ней свою и протянул обе Дидриху. Дидрих подал свою, затем он прочел:
-- Альбрехт граф Лауерн-Беренгейм.
И, не читая второй, он принялся торопливо и растерянно кланяться. Между тем второй офицер обратился к Готлибу Горнунгу.
-- Это была, конечно, только невинная шутка. Но, разумеется, мой друг готов на всякое удовлетворение; я хочу только подчеркнуть, что обидных намерений здесь не было.
Он обернулся к своему спутнику. Тот пожал плечами.
-- О, благодарю вас, -- пролепетал Дидрих.
-- Значит, мы можем считать это дело конченным, -- сказал друг; и оба офицера удалились.
Дидрих все еще стоял на месте с влажным лбом н затуманенным сознанием. Вдруг он глубоко вздохнул и медленно улыбнулся.
Вечером во время попойки разговор вертелся исключительно вокруг этого происшествия. Дидрих восхвалял перед товарищами поистине рыцарское поведение графа.
-- Истинный дворянин никогда не отрекается от своих поступков.
Он сложил губы трубочкой и медленно, точно выталкивая из нее слова, произнес:
-- Да, формы -- не пустое воображение.
Он все снова обращался к Горнунгу, как к свидетелю этого великого момента в своей жизни.
-- И все это так просто, правда? О, эти господа так охотно шутят--даже когда это рискованно. И как он держал себя: б-безупречно, говорю вам! Объяснения Его Светлости были настолько удовлетворительны, что я никак не мог... Вы понимаете: нельзя же быть невежей!
Все понимали это и подтвердили Дидриху, что Новая Тевтония чувствует себя вполне удовлетворенной. Карточки обоих дворян обошли весь стол и были прибиты под портретом императора, между скрещенными рапирами. Не было ни одного тевтона, который в этот вечер не напился бы допьяна.
V.
Семестр окончился. Но у Дидриха и Горнунга не было денег на поездку домой. Им уже давно не хватало денег почти ни на что. Из внимания к обязанностям, налагаемым принадлежностью к корпорации, сумма, назначенная Дидриху, была с полутораста марок увеличена до двухсот; и тем не менее его одолевали долги. Все источники были использованы, далеко вокруг алчущий взгляд видел только безнадежную пустыню; и в конце концов пришлось, как ни мало это приличествовало рыцарям, подумать о требовании возврата тех денег, которые они сами одолжили товарищам в течение года. Конечно, за это время не один бывший член корпорации успел разбогатеть. Горнунг не мог припомнить никого; Дидрих вспомнил Мальмана.
-- С ним можно, -- заявил он, -- Он не был ни в одной корпорации: это просто негодяй и скряга. Попробую-ка я зайти к нему.
При виде Дидриха Мальман немедленно разразился своим громовым хохотом, который Дидрих почти забыл и который сейчас же сбавил ему храбрости. Как Мальман бестактен! Должен же он был почувствовать, что здесь, в его патентном бюро, вместе с Дидрихом морально присутствует вся Новая Тевтония и уже ради нее отнестись к Дидриху с почтением. У Дидриха было такое ощущение, как будто его внезапно вырвали из благодетельного целого, и он вдруг очутился перед этим человеком совершенно один, в качестве отдельной личности. Какое непредвиденное и неприятное положение! Тем непринужденнее он изложил суть дела. О, он не просит своих денег, он никогда не потребовал бы их у товарища! Но не может ли Мальман оказать ему услугу и поставить свою подпись на векселе?
Мальман откинулся на спинку кресла и спокойно и неторопливо сказал:
-- Нет.
Этого Дидрих не ожидал.
-- Как это нет?
-- Это противно моим принципам, -- пояснил Мальман. Дидрих побагровел от негодования.