Аннотация: Diana.
(Первый роман трилогии). Перевод с немецкого А. Полоцкой (1911).
Генрих Манн. Диана
I
В июле 1876 года европейская печать была полна рассказами о красоте и выходках герцогини Виоланты Асси. Ее характеризовали, как "породистую женщину из высшей аристократии с пикантными причудами в красивой головке"; говорили, что "ее политические авантюры отметит история, не придавая им, однако, серьезного значения".
Было бы несправедливо придавать им серьезное значение, так как они не удались. Одна из самых блестящих представительниц интернационального высшего общества, герцогиня в последнее время напала на мысль поднять революцию на своей родине В Далматском королевстве. Заключительная сцена этого романтического заговора, неудавшийся арест герцогини и ее бегство, обошла все газеты.
В полночь -- час заговорщиков -- во дворце Асси, на Пиацца делла Колонна в Заре собралось блестящее общество. Наступил решительный момент; все приверженцы отважной женщины приходят в последнюю минуту показаться ей; сановники, надеющиеся на место и голос в совете новой королевы, двадцатилетние лейтенанты, рискующие своей карьерой и жизнью ради одного ее взгляда. Примчался и маркиз Сан Бакко, старый гарибальдиец, без которого не обходится ни один заговор во всех пяти частях света. Здесь и фактотум герцогини, барон Христиан Рущук, многократно крещеный и к тому же украшенный баронским титулом.
Ее самой еще нет, все ищут ее глазами. Но вот гости расступаются; тихие взволнованные разговоры замолкают. Появляется она. Уже готовы раздаться приветственные клики. Но она стоит в рубашке... и улыбается.
Все теснятся, перешептываются, изумленно вглядываются. Самые решительные, безусловные поклонники готовы на все закрыть глаза: но это ночная рубашка, доходящая до полу и вся украшенная английским кружевом, но все же ночная рубашка.
Вдруг сорочка спускается. Какой-то господин испуганно отмахивается, несколько дам тихо вскрикивают. Она соскальзывает с плеч: момент высшего напряжения -- герцогиня стоит в бальном туалете и улыбается. Она переступает через рубашку, которую кто-то уносит, она начинает говорить, -- все обстоит благополучно.
Ей приносят письмо. Она прочитывает его и, топнув ногой, бросает окружающим. Ее приближенный, пылкий трибун Павиц или Павезе пишет ей, что все погибло, надо немедленно бежать. Он ждет ее у пристани.
Она удаляется. В зал входит офицер в каске: "Именем короля". Он осматривается, его забрасывают вопросами, он показывает приказ об аресте. В дверь просовывает голову герцогиня в ночной рубашке. Полковник пугается и отдает честь. -- Я нездорова, -- говорит она, -- я принуждена была уйти к себе. Не позволите ли вы мне одеться? Полчаса? -- Гости выходят толпой из всех комнат на лестницу. На улице какая-то дама в желтом атласном платье с кружевной вуалью на лице громко смеется. Ее тесно окружает группа мужчин, не отступающая от нее ни на шаг. Ее усаживают в экипаж. Когда лошади трогают, она кивает из окна задыхающемуся Рущуку: "До свидания, мой придворный жид", и быстро уезжает.
* * *
Замок Асси, в котором она выросла, стоял среди моря, на двух, разделенных узким каналом, скалах, в расстоянии ружейного выстрела от берега. Он, казалось, вырастал из этих рифов, серый и зубчатый, как они.
Проезжавшие мимо не могли различить, где кончалась скала и где начинались стены. Но вдоль мрачных каменных груд мелькало что-то белое: маленькая белая фигурка жалась к передней из четырех зубчатых башен. Она бродила по галерее остроконечных утесов, грациозно и уверенно двигаясь по узкой дорожке между стеной и пропастью. Рыбаки знали ее, и девочка тоже узнавала каждого издали по его костюму, по окраске и парусам его барки. Вот этого человека в тюрбане, который поглаживал свою черную бороду, издали кланяясь ей, она ждала уже неделю: он приезжал каждые три месяца, его ялик так и плясал, в нем были только губки. У того, в шароварах и красной остроконечной шапке, был желтый парус с тремя заплатами. А вот этот, подъезжая ближе, натягивал коричневый плащ поверх головы: он считал белое там наверху Мойрой, ведьмой, которая живет в пещерах на скалах и носит башмаки из человеческих жил. Из нее вылетает дьявол, принимающий вид бабочки, и пожирает человеческие сердца. Благодаря болтливости камеристки, Виоланта узнала эту легенду; она удивленно улыбалась, когда ей встречались неразумные существа, верившие в это. И когда сирокко с грохотом вздымал волны до самого обветренного мокрого бастиона и гнал их к ее ногам, девочка в неясных, полных сомнений образах грезила о далеких, чуждых судьбах теней, тихо, нерешительно скользивших мимо нее за облаком пены.
* * *
Иногда ее одинокую детскую душу охватывало желание почувствовать свою власть: она созывала свою челядь в гербовый зал. Необыкновенно длинный, с истертыми плитами и темным покатым бревенчатым потолком, он покоился над пропастью между обоими утесами, на которых возвышался замок. Под ногами чувствовалось, как волнуется море; серое, как сталь, под знойным затуманенным солнцем заглядывало оно с трех сторон в девять окон. На четвертой стороне со стены спадали узорчатые ткани, на сквозном ветре скрипели двери, над косяками которых висели покривившиеся и потрескавшиеся гербы: белый гриф перед полуоткрытыми воротами на черно-голубом поле. Кто-то откашливался, затем все умолкали. Перед камином с остроконечным верхом стоял кастелян замка, горбатый человечек, гремевший большими ключами и самого важного из них, ключа от колодца, не выпускавший из рук даже во сне. На другой стороне маленький пастушок робко стоял перед неподвижным изваянием господина Гюи Асси, перед темным румянцем на его костлявых щеках и железным взглядом из-под черного шлема. В средине возвышался, как белая башня, гигант-повар. Из-за его спины выглядывала экономка, в развевающемся чепце и с выдающимся животом, а направо и налево тянулись пестрые ряды камеристок, лакеев, судомоек и скотниц, батраков, прачек и гондольеров. Виоланта подбирала свое длинное шелковое платьице, нитка мелкой бирюзы позвякивала в тишине на ее черных локонах; и она грациозными, твердыми шагами шла по колеблющемуся полу мимо пошатывающихся старушек и чванных лакеев, вдоль почтительной и причудливой линии придворного штата, который только для нее работал и только перед ней дрожал. Она хлопала повара веером по брюшку и хвалила его за начиненные марципаном персики. Она спрашивала одного из лакеев, что он собственно делает -- она его никогда не видит. Какой-нибудь горничной она милостиво говорила: "Я довольна тобой", при чем та совершенно не знала, за что ее хвалят.
* * *
Море успокаивалось; тогда она приказывала перевезти себя на материк. Небольшая роща пиний, уцелевшая под защитой замка, вела к холмам, обросшим кустарником; они окружали маленькое озеро. Платаны и тополи скудно украшали его берега, редкие ивы склонялись к нему, но девочка бродила, точно в густом лесу, среди кустов можжевельника с большими ягодами и земляничных кустов, усеянных красными, липкими плодами. С соседнего луга на тихое зеркало падали густые желтые отблески. Во влажной глубине замирала синева неба. У самого берега в зеленой воде громоздились большие зеленые камни, и в этих безмолвных дворцах плавали серебристые рыбки. Каменный сводчатый мост вел к узкому острову, на котором возвышалась белая беседка, украшенная розетками и плоскими пилястрами из пестрого мрамора. Стройные колонки в глубине ее были покрыты трещинами, розовые раковины наполняла пыль, трюмо тускнели под своими фарфоровыми венками.
Из угла, где стояло кресло розового дерева, доносился громкий треск. Девочка не пугалась; в летние утра она лежала на подушках, отвечая улыбкой на веселую улыбку двух портретов. У дамы была молочно-белая кожа, бледно-лиловые ленты лежали в мягком углублении между плечом и грудью и в пепельно-белокурых волосах, черная мушка плутовски притаилась в углу бледного ротика. Ее кокетливая, нежная шея была повернута к шелковому, розовому кавалеру, который так любил здесь эту даму. Он был напудрен, полные губы окаймляла темная бородка. Виоланта знала о нем многое: это был Пьерлуиджи Асси. В Турине, Варшаве, Вене и Неаполе он шутя устраивал союзы и ссорил дворы. Королева польская благоволила к нему, из-за нее он убил пятерых шляхтичей и чуть не погиб сам. Где он проходил, там звенело и рассыпалось золото. Когда оно приходило к концу, он умел добывать новое. Его жизнь была полна блеска, интриг, дуэлей и влюбленных женщин. Он служил Венецианской республике; она назначила его своим наместником в Далмации, и он управлял страной, как счастливая Цитера: среди гирлянд роз, с бокалом в одной руке, другой обнимая молочно-белые плечи. Он умер с шуткой на устах, вежливый, снисходительный к грехам других и несклонный к раскаянию в своих.
Сансоне Асси также находился на службе у республики в качестве ее генерала. За искусно отлитую пушку с двумя львами он продал город Бергамо французскому королю. Затем он завоевал его обратно, так как хотел захватить и литейщика, который находился в нем. Но штурм стоил ему слишком многих из его дорого оплачивавшихся, богато и красиво вооруженных солдат; в гневе он велел расплавить пушку и повесить художника. Золотая Паллада Афина украшала его шлем, на панцире выдавалась отвратительно кричащая голова Медузы. Его жизнь была полна пурпурных палаток на сожженных полях, факельных шествий нагих юношей и мраморных статуй, забрызганных кровью. Он умер стоя, с пулей в боку и со стихом Горация на устах.
Гюи и Готье Асси покинули Нормандию и отправились на завоевание гроба господня. Их жизнь загромождали массы изрубленных тел, искаженных голов в тюрбанах, бледных женщин с умоляюще поднятыми младенцами -- в белых городах, с содроганием смотревших на красное от крови море. Их души возносились к светлым облакам, их железные ноги попирали человеческие внутренности. Они наслаждались ласками страстных султанш и думали о целомудренной девушке с крепко сомкнутыми устами, ждавшей дома. На обратном пути, щеголяя княжескими титулами сказочных царств, без гроша денег и с изможденными телами, они узнали, что оба думали об одной и той же. Поэтому Гюи убил своего брата Готье. Он построил на утесах в море свой замок и умер пиратом, окруженный множеством кривых сабель, которые, однако, не достигли его, потому что его корабль сгорел.
Из глубочайшего мрака времен в грезы маленькой Виоланты заглядывала призрачно-белая маска полубога: каменное лицо ее первого предка, того Бьерна Иернсиде, который пришел с севера. Крепкое питье, которое давала ему мать, сделало из него "медведя с железным боком". Во Франции он завоевал со своей дружиной много земель, на берегах Испании и Италии у христиан и мусульман выжег воспоминание о языческих богатырях, полных коварства и с руками, тяжелыми, как рок. Он бросил якорь в Лигурийском море перед городом, который показался ему могущественным. Поэтому он послал сказать графу и епископу этого города, что он их друг и хочет креститься и быть погребенным в соборе, так как лежит на смертном одре. Глупые христиане окрестили его. Его дружина в траурном шествии понесла мертвого в собор. Там он выскочил из гроба, из-под плащей появились мечи, началась веселая резня испуганных христианских овец. Но когда Бьерн стал властителем, он узнал, к своему сожалению, что подчинил себе не Рим. Он хотел завоевать Рим и приказать венчать себя повелителем всего мира. В своем разочаровании он так страшно опустошил бедный город Лукку, как опустошил бы Рим, если бы нашел его. Он долго искал его. И он умер -- никто не знал, как и где -- под ударами случайного мстителя, при осквернении церкви или ограблении какого-нибудь птичника, быть может, в городском рву, а, может быть, невидимо вознесенный к Азам, священным предкам рода Асси.
Так же, как эти пятеро, прошли свой земной путь все Асси. Все они были людьми раздвоения, мечтательности, разбоя и горячей внезапной любви. Их укрепленные замки стояли во Франции, в Италии, в Сицилии и Далмации. Повсюду слабый, мягкий и трусливый народ испытывал на себе их смеющуюся жестокость и суровое, холодное презрение. С равными себе они были готовы на жертву, почтительны, деликатны и благодарны. Они были бесцеремонными искателями приключений, как сластолюбец Пьерлуиджи, гордыми и жаждущими величия, подобно кондотьеру Сансоне, запятнанными кровью мечтателями, как крестоносцы Пои и Готье, и свободными и неуязвимыми, как язычник Бьерн Иернсиде.
* * *
Полчищу мужчин и женщин, носивших в течение тысячи лет имя Асси, наследовало всего трое потомков: герцог и его младший брат, граф, с маленькой дочерью Виолантой. Девочка знала о своем отце только то, что он живет где-то на свете. Бедный граф был мотом; он расточал остатки своего состояния, совершенно не думая о будущем молодой девушки. Он заставлял и ее принимать участие в своей расточительности; одинокий ребенок рос в безграничной княжеской роскоши; это успокаивало его совесть. К тому же он рассчитывал на родственные чувства неженатого герцога.
Виоланта видела отца только раз в году. Матери она никогда не знала, но он всегда привозил с собой "маму", каждый раз другую. За несколько лет, мимо девочки прошел целый ряд их: белокурые и темноволосые мамы, худые и очень толстые; мамы, которые в течение двух секунд рассматривали ее в лорнет и проходили дальше, и другие, которые вначале казались почти робкими, а к концу своего пребывания становились чуть ли не подругами ее игр.
Девочка привыкла относиться к мамам с легкой насмешкой. Зачем папа привозит их сюда? Она размышляла:
-- Я не хотела бы ни одну из них иметь сестрой. И камеристкой тоже, -- прибавляла она.
В тринадцать лет она осведомилась: -- Папа, почему ты привозишь всегда только одну?
Граф рассмеялся; он спросил: -- Помнишь цветные стекла?
У прошлогодней мамы была страсть всюду вставлять цветные стекла. Она должна была видеть море розовым, а небо желтым.
-- Это была добрая особа, -- сказала Виоланта.
Вдруг она выпрямилась, как-будто проглотила аршин, сделала несколько шагов, еле двигаясь от важности, и, комично растопырив пальцы, поднесла к губам кружевной платок.
-- Это было три года тому назад. Та церемонная, помнишь?
Граф Асси корчился от смеха. Он смеялся вместе с девочкой над мамами, но только над прежними, над настоящей никогда. Он не забывал спросить, довольна ли малютка слугами.
-- Самое худшее, -- подчеркивал он, -- было бы если бы кто-нибудь из них отнесся к тебе непочтительно. Я жестоко наказал бы его.
Он торжественно поднимал брови.
-- Если бы это было необходимо, я велел бы отрубить ему голову.
Его намерением было внушить девочке возможно большее почтение к собственной особе, и это удалось ему. Виоланта даже не презирала; ей никогда не приходило в голову, что, кроме нее, может существовать что-нибудь достойное упоминания. Какой стране принадлежала она? К какому народу? К какому классу? Где была ее семья? Где была ее любовь, и где бьющееся в такт с ее сердцем сердце? Она не могла бы ответить ни на один из этих вопросов. Ее естественным убеждением было, что она -- единственная, недоступная остальному человечеству и неспособная приблизиться к нему. Говорили, что за пределами ее замка хозяйничают турки. Асси больше не было. Не стоило выглядывать из-за решеток запертого сада, а котором она жила. В ее детском мозгу царила рассудительная покорность. Ко всему таинственному, ко всему, что было скрыто, она относилась с равнодушной иронией: к мамам, являвшимся неизвестно откуда и неизвестно для чего, а также к тому, кого ее гувернантка называла богом. Гувернантка была эмигрантка-немка, предпочитавшая уходить из дому с каким-нибудь красивым лакеем, чем рассказывать библейские истории. Виоланта шла к старику французу, сидевшему среди книг в одной из комнат башни. На нем был вольтеровский колпак и пестрый халат, весь испачканный нюхательным табаком, Essai sur les moeurs он клал в основу миросозерцания Виоланты.
"Католическая религия несомненно божественна, так как, несмотря на всю ее иррациональность, в нее верило столько людей", -- так гласила апология христианства monsieur Анри. О важных вопросах, как воскресение, он высказывался не прямо, а с некоторой сдержанностью.
-- Чтобы избавить себя от лишних слов, -- говорил он, -- иногда приходилось снисходить до одобрения народных предрассудков. Так, например, сказано: "Зерно должно сгнить в земле, чтобы созреть. -- И далее: -- Неразумные, разве вы не знаете, что зерно должно умереть, чтобы снова ожить?" Теперь отлично знают, что зерно в земле не гниет и не умирает, чтобы потом воскреснуть; если бы оно сгнило, оно, наверное, не воскресло бы.
После этих слов monsieur Анри делал паузу, поджимал губы и проницательно смотрел на свою ученицу.
-- Но тогда, -- прибавлял он с деловитым спокойствием, -- люди находились в этом заблуждении.
В таких разговорах складывались религиозные воззрения Виоланты.
-- Страна опустошена турками? -- спрашивала она.
-- Так говорит народ. Это ошибочное мнение можно найти в так называемых народных песнях, глупых и неискусных изделиях... Хотите знать, кто опустошил ее? Глупость, суеверие и косность, духовные турки и неумолимые враги человеческого прогресса.
-- Но когда Пьерлуиджи Асси был далматским наместником, тогда все было иначе. А Венецианская республика тоже исчезла? Кто уничтожил ее?
Старый француз тыкал пальцем в грудь:
-- Мы.
-- А!
Она поворачивалась к нему.
-- В таком случае вы сделали нечто совершенно лишнее. А вы тоже были при этом, monsieur Анри?
-- Шестьдесят восемь лет тому назад. Я был тогда крепким малым.
-- Этому я не верю.
-- Вы и не должны верить. Из всего, что вам говорят, вы должны верить самое большее половине, да и то не совсем.
Эти учения дополняли представление Виоланты о мировом порядке.
Все знания, едва усвоенные ею, уже опять ставились под сомнение. Она находила совершенно естественным не верить никаким фактам, она верила только грезам. Когда в голубые дни она переправлялась в свой сад, солнце ехало с нею, точно золотой всадник. Он сидел на дельфине, который переносил его с волны на волну. И он причаливал вместе с ней, и она играла со своим другом. Они ловили друг друга. Он взбирался на шелковичное дерево или на сосну; его шаги оставляли всюду желтые следы. Потом он становился пастухом, его звали Дафнис. Она была Хлоя. Она плела венок из фиалок и венчала его им. Он был наг. Он играл на флейте, соревнуя с пиниями, шелестевшими на ветре. Флейта пела слаще соловья. Они вместе купались в ручье, бежавшем по лугу, между коврами нарциссов и маргариток. Они целовали цветы, как это делали пчелы, жужжавшие в теплой траве. Они смотрели, как прыгали ягнята на холме, и прыгали точно так же. Оба были опьянены весной, -- Виоланта и ее светлый товарищ.
Наконец, он прощался. Следы его ног лежали на дорожках, как летучее золото; оно сейчас же расплывалось. Она кричала: -- До завтра! -- За павильоном Пьерлуиджи звенел смех: -- До завтра!.. И он исчезал. Она, усталая и притихшая, ложилась в дрок на склоне холма и смотрела на свое озеро. Стрекоза с широкой, покрытой волосками спинкой, вся голубоватая, недвижно стояла перед ней в воздухе. Желтые цветы клонили головки. Она оборачивалась, на камне сидела ящерица и смотрела на нее острыми глазками. Девочка опускала голову на руки, и они долго дружески смотрели друг на друга -- последняя, хрупкая дочь сказочных королей-богатырей и слабая маленькая родственница допотопных чудовищ.
II
Однажды летом -- ей шел шестнадцатый год -- она, еще полусонная, подбежала к окну павильона Пьерлуиджи. Во сне она слышала отвратительный визг, как будто кричала большая, безобразная птица. Но ужасный шум не прекращался и наяву. В озере, в ее бедном озере, лежала огромная женщина. Ее груди плавали по воде, как чудовищные горы жира, она подымала в воздух ноги, похожие на колонны, тяжеловесными руками взбивала пену, и все это сопровождала криком из широко раскрытого, черного, обращенного кверху рта. У берега носился сломанный тростник; зеленые дворцы, в которых жили рыбки, были разрушены; их жители испуганно шныряли взад и вперед, стрекозы улетели. Женщина внесла опустошение и страх до самой помутневшей глубины.
Виоланта со слезами в голосе крикнула:
-- Кто вам позволил пачкать мое озеро! Какая вы противная!
На берегу кто-то рассмеялся. Она заметила отца.
-- Продолжай, продолжай, -- сказал он, -- она не понимает по-французски.
-- Какая вы противная!
-- По-итальянски и по-немецки мама тоже не понимает.
-- Это, наверное, какая-нибудь дикарка.
-- Будь умницей и поздоровайся с отцом.
Молодая девушка повиновалась.
-- Маме захотелось выкупаться, -- объяснил граф, -- она необыкновенно чистоплотна, она голландка. Я теперь из Голландии, милочка, и если ты будешь слушаться своего отца, он возьмет тебя когда-нибудь туда.
Она с негодованием воспротивилась:
-- В страну, где есть такие... такие... дамы? Никогда!
-- Раз-на-всегда?
Он дружески взял ее за руку. Голландка вышла на берег; она кое-как оделась и подошла пыхтя, с волнующейся грудью и нежным выражением лица.
-- О, милое дитя! -- воскликнула она. -- Можно мне поцеловать ее?
Виоланта догадалась, что она хотела сделать. От внезапного отвращения у нее захватило дыхание; она вырвалась и в чисто-детском страхе бросилась бежать.
-- Что с малюткой? -- испуганно спросила иностранка. -- Ей стыдно?
Виоланте не было стыдно. Появление рядом с ее отцом голой женщины нисколько не оскорбляло ее достоинства. Но неуклюжая безобразная масса этого женского тела пробудила в ней девичью гордость, для преодоления которой были бы напрасны усилия целой жизни.
-- Как она смеет показываться мне! -- стонала она, запершись в своей комнате. Она оставила ее только после отъезда графа Асси; озера она избегала: оно было осквернено и потеряно для нее. Она пыталась мысленно следовать за полетом бабочки по тихой поверхности и представлять себе, как погружалась в зеркальную глубину синева неба, -- в это мгновение в нее шлепалось что-то грубое, красновато-белое: изрезано было голубое зеркало, и прочь улетал мотылек.
* * *
Она тосковала в тиши и оставалась стойкой в течение полугода. Затем она успокоилась, милые места ее детской жизни тревожили ее еще только во сне. Однажды ночью у ее постели очутился Пьерлуиджи Асси со своей возлюбленной. Дама сделала плутовскую гримаску, черная мушка упорхнула в белую ямочку. Он с грациозным поклоном приглашал Виоланту пойти с ними. Она проснулась: рядом с белым лунным светом ложились голубые тени, в соседней комнате постель гувернантки была пуста. Она с улыбкой заснула опять.
На следующий день в ее комнату вошел мужчина.
-- Папа?
Она была почти испугана, она ждала его только через несколько месяцев.
-- Это не папа, милая Виоланта, это ваш дядя.
-- А папа?
-- С папою, к сожалению, случилось несчастье, -- о, пустяки.
Она смотрела на него с ожиданием, без страха.
-- Он послал меня к вам. Он уже давно просил меня заняться вами, в случае, если он больше не будет в состоянии сделать это сам.
-- Не в состоянии больше? -- переспросила она печально, без волнения.
-- Он... скончался?
-- ...умер.
Она опустила голову, думая о последней безрадостной встрече. Она не выказала горя.
Герцог поцеловал ей руку, успокаивал и в то же время разглядывал ее. Она была стройна, члены ее были тонки и гибки, у нее были тяжелые черные волосы юга, где вырос ее род, и голубовато-серые, как северное море ее предка, глаза. Старый знаток размышлял: "Она -- настоящая Асси. В ней есть холодная сила, которая была у нас, и остатки того сицилийского огня, который также был у нас".
Несмотря на свой преклонный возраст, он был еще очень хорошим ездоком, но старался скрывать это, катаясь с неопытной молодой девушкой. Они мчались вдоль берега, по жесткому песку и по воде. Раковины и куски морских звезд разлетались под копытами.
-- Я сделался веселым малым, -- вздыхал про себя герцог. -- Но нельзя же отстать от нее. Если бы я дал волю своему искусству, я заставил бы малютку смотреть на меня снизу вверх. А к этому она, как мне кажется, не склонна от рождения.
Только однажды, когда ее шляпу снесло в море, и Виоланта скомандовала: "В воду", он воспротивился.
-- Насморк... в мои годы...
Она вскочила в воду, скорчившись на спине плававшего коня, как обезьянка. Вернувшись, она показала свой мокрый шлейф.
-- Вот и все. Почему вы не могли сделать этого?
-- Потому что мне далеко до вас, милая малютка.
Она счастливо засмеялась.
Он терпеливо ждал, пока ему не показалось, что жизнь вдвоем превратилась для нее в привычку. Тогда он сказал:
-- Знаете, я здесь уже пять недель. Я должен опять навестить своих друзей.
-- Где же это?
-- В Париже, в Вене, везде.
-- А!
-- Вам жаль, Виоланта?
-- Ну...
-- Вы можете поехать со мною, если хотите.
-- Хочу ли я? -- спросила она себя. -- Если бы озеро было таким, как прежде, мне незачем было бы уезжать, но теперь...
Она вспомнила о ночном посещении Пьерлуиджи, о его молящем жесте и милой улыбке его дамы.
-- Неужели я должна покинуть вас? -- подумала она вслух, становясь глубоко серьезной.
-- В качестве моей жены? -- спокойно добавил герцог.
-- Вашей... Почему же?
-- Потому что это самое простое.
-- Ну, тогда...
Она вдруг начала смеяться. Предложение было принято.
* * *
Зиму траурного года они провели в Каннах, в строгом уединении. Вилла, в которой они поселились, выглядывала из-за увитых лавром стен и густой изгороди из роз, вызывая в прохожих представление о тишине и забвении. Герцогиня скучала и писала письма monsieur Анри.
Летом они объездили Германию и в конце сентября встретились в Биаррице с парижскими друзьями герцога. Ко времени приезда в Париж Виоланта была уже в самых близких отношениях с княгиней Урусовой и графиней Пурталес. Паулина Меттерних, относившаяся к ней как к младшей сестре, была посредницей при ее знакомстве с Веной. Был 1867 г. Для некоторых членов этого общества из Парижа в Вену шла прямая увеселительная аллея. Все то, что лежало по пути направо и налево, было деревнями, пригодными только для того, чтобы менять лошадей. Общенародный способ передвижения находился в пренебрежении; граф д'Осмонд и герцогиня Асси с супругом выехали из Парижа двумя четвернями и въехали во двор отеля "Эрцгерцог Карл". Виоланта приняла приглашение графини Клам-Галлас в ее ложу в придворном венском театре; она села в свою карету в Париже, чтобы заглянуть в Вене в телескоп женщины-астронома Терезы Герберштейн.
Непосредственность ее поведения, отсутствие низменного тщеславия в ее непритворном высокомерии вызывали восхищение: они восхищали прежде всего самого герцога. Ему было шестьдесят шесть лет, и уже шесть лет он в угоду своему здоровью смотрел на женщин, только как на блестящие и сложные украшения. Теперь он ближе других мог любоваться прекрасным, свободным созданием, для которого в атмосфере желаний, темных сплетен, робких интриг и тайных вожделений все оставалось ясным и светлым, которое нигде не подозревало пропастей и опасностей. Он испытывал своеобразное наслаждение, видя, как среди изнуренной толпы титулованных искателей счастья, преждевременно состарившихся в утомительных удовольствиях, она идет спокойными, уверенными детскими шагами. Разбудить ее дряхлой утонченности старца казалось безумным преступлением. К тому же он говорил себе, что было бы глупо открыть ей радости, продолжения которых она по необходимости должна была бы искать у других.
Он не открыл ей их. Ей рассказали, что маркиза де Шатиньи не может ждать детей от своего мужа.
-- Откуда это известно? -- спросила Виоланта.
-- От mademoiselle Зизи.
-- Ах, от этой оперной?
-- Да.
Она хотела спросить, откуда же mademoiselle Зизи может знать это, но почувствовала, что этот вопрос не принадлежит к тем, которые можно делать вслух.
Стройная графиня д'Ольней явилась однажды вечером в австрийское посольство с огромным животом; это была одиночная попытка ввести опять моду на беременность, существовавшую в пятидесятых годах. Герцогине это показалось очень забавным; последовало несколько дней задумчивости, по прошествии которых она объявила герцогу, что чувствует себя матерью. Он был, казалось, весело поражен и пригласил доктора Барбассона. Врач исследовал ее нежной рукой, делавшей из клиенток возлюбленных. Она напряженно смотрела на него: он вовремя подавил улыбку и объявил, что ей нечего бояться и не на что надеяться.
* * *
Она каталась по Булонскому лесу и по Пратеру с все новыми поклонниками, и, не зная ничего о конечных целях поклонения, держала всех в напряжении с ловкостью лунатика. Граф Пауль Папини получил из-за нее пулю от барона Леопольда Тауна и лежал еще на смертном одре, когда Рафаэль Риго застрелился перед ее только что оконченным портретом. Для нее все это были непонятные глупости, и она высказывала это без всякого сострадания, с таким спокойным видом, что у самых легкомысленных повес пробегал по спине холодок. Ее начали бояться. Ей же доставлял живейшее удовольствие какой-нибудь новый сорт мороженого или снег, падавший на меховой воротник ее кучера более густыми хлопьями, чем обыкновенно. С большим участием, чем ко всем своим поклонникам, она относилась к лорду Эппому, старому джентльмену, который круглый год носил белые панталоны и красную гвоздику. Он приезжал к ней в потертой одноколке, и ее смешило до слез, что ему приходилось преодолевать подозрительное сопротивление слуг, чтобы проникнуть к ней и положить к ее ногам ценный подарок. Она навестила его и вошла в его спальню: он спал в гробу. Он галантно преподнес ей одно из заранее напечатанных приглашений на похороны и сыграл в честь ее на шарманке собственноручно написанный похоронный марш.
Она стала законодательницей мод. Костюм вакханки, который был на ней в 1870 году на балу в Опере, сделал ее знаменитостью. Разносчики на бульварах продавали карикатуры на нее, в витринах красовались огромные фотографии герцогини Асси. Во время одного празднества в Тюильри император долго не сводил с нее своих тусклых глаз, с трудом подавляя светившееся в них желание.
Война с Германией заставила ее остановиться среди танца, так как музыка резко оборвалась. Сладострастно откинув убаюканные мелодией головы, танцующие дамы прислушивались к раскатам отдаленного грома, и улыбка медленно исчезала с их уст.
* * *
Герцог сейчас же увез ее. На следующее утро по приезде в Вену его нашли в постели мертвым. Она продолжала путешествие в сопровождении трупа и похоронила его в склепе Асси в Заре, на торжественном кладбище, навстречу которому с мрачной пышностью движется шествие кипарисов. Затем она заперлась в своем дворце. Общество далматской столицы стучалось в ее двери, но герцогиня строго соблюдала траур.
Она чувствовала себя выбитой из колеи и более удивленной, чем испуганной, случившимся. В первый раз она испытывала тревожное ощущение чего-то неведомого, что подстерегало ее и к чему нельзя было отнестись совершенно легко. Она думала, что провела протекшие годы там, где пульс жизни бьется сильнее всего; теперь у нее было чувство, будто бальная музыка и пустой смех заглушали все, что было бы важно услышать. И во внезапно наступившей тишине она начала прислушиваться.
"Теперь я одна. Что же, что же теперь надо понять?"
На Пиацца делла Колонна в Заре понимать, очевидно, было нечего. Она стала опять скучать, от чего отвыкла со времен Канн и, подобно остальным женщинам, часами смотрела из-за запертых ставней на сонную, залитую солнцем мостовую. Иногда мимо проходили придворные; ей казалось, что во время своего кратковременного пребывания здесь с герцогом она видела их. Король проезжал в коляске с Беатой Шнакен; герцогиня, одна в своих пустых залах, смеялась над забавными историями, которые пересказывались во всех столицах.
Взаимная вражда туземных племен помешала далматам избрать монарха из своей среды. Державы, утомленные не прекращавшимся при прежних правительствах расовыми и гражданскими войнами, обратили выбор далматского народа на Николая, одного из еще незанятых Кобургов. Чтобы предложить ему корону, пришлось проникнуть в уединенный охотничий домик, где он жил в кухне с загонщиками и собаками. Это был непритязательный, бородатый старик, в шубе, шапке и с короткой трубкой во рту, расхаживавший по лесам, как святой Николай. Переселение в качестве монарха в далекое государство, о положении которого он не имел никаких достоверных сведений, было старику нелегко, но он вспомнил об обязанностях, налагаемых на него его происхождением. Говорили, что при отъезде союзный канцлер сказал ему: -- Поезжайте с богом и постарайтесь, чтобы мы больше ничего не слышали о вашей стране.
Николай старался. Он правил тихо и скромно. И если за все это время не было случая убедиться, умен ли он, хитер ли, деспотичен, коварен или благороден, то зато очень скоро стало ясно одно: он почтенен. Его народы, желавшие друг другу нищеты и окончательного уничтожения, объединялись в умиленной любви к своему седому королю. Николай был образцовым семьянином. Глубокая, несомненная благопристойность окутывала всех, кто был близок к нему, точно плащом, под складками которого исчезали их несовершенства. Никто не возмущался наследником престола, юным Филиппом, который с тех пор, как закончил в венском Терезиануме свое воспитание, вел себя, как шут; а прекрасная подруга короля встречала всюду благожелательность и уважение.
Беата Шнакен была маленькая актриса; судьба занесла ее из Вены в Зару, где она не находила никого, кто хотел бы заплатить ей долги. В своем горе она однажды, в пять часов утра, тихонько вышла из дому и пошла молиться в церковь иезуитов. Взяв на себя управление католическим народом, Николай Кобургский сейчас же с религиозным пылом бросился со всей своей семьей в объятия римской церкви. В исполнении своих религиозных обязанностей он также служил примером для своих подданных; в холод предутренних часов совершал старый монарх свою молитву в храме отцов иезуитов. Это обстоятельство было известно Беате. Она сложила руки и сидела, не шевелясь. Король увидел в углу что-то черное, но не обратил на это внимания. На следующее утро он заметил, что под черной вуалью, свешивавшейся с молитвенной скамьи, в облаке ладана выделялся бледный профиль. На третий, на четвертый и пятый дни ему бросалась в глаза все та же картина; старик не мог удержаться от сердечного умиления, и счастье Беаты Шнакен было обеспечено.
Кроме определенного содержания, она получила приличное поместье. Николай посещал ее каждый вечер. Тайные агенты подслушивали у дверей, но редко можно было услышать что-нибудь о политике, и никогда -- что-нибудь неприличное. В коляске Беата Шнакен сидела всегда рядом со своим царственным другом, белая и розовая, пряча обозначавшийся двойной подбородок в черный кружевной воротник. Граф Биттерман, друг юности Николая, на коленях просил ее обвенчаться с ним; с графиней Биттерман король может быть в близких отношениях. Но Беата отклонила предложение верного слуги династии Кобургов; она находила, что не нуждается в том спасении ее чести, которого он желал. И в самом деле, никто не требовал этого от нее. Даже королева открыла Беате свое сердце; по этому поводу рассказывались трогательные истории.
Беата вела себя в своем щекотливом положении с величайшей ловкостью, ничем не давая повода вспомнить о прежних фазах своей жизни. Время от времени она брала кратковременный отпуск для свидания в Ницце с каким-нибудь венским евреем, торговцем лошадьми, или же ездила по ту сторону Черных Гор повидаться с коллегой по придворному театру. Затем она возвращалась, рассудительная, спокойная, полная тихого достоинства; внутри страны не происходило никогда ничего.
Герцогиня заглядывала даже иногда в газеты, чтобы почитать о поступках и позах этих господ. Кто сказал бы ей в Париже, пять месяцев тому назад, что она будет прибегать к таким средствам, чтобы убить время!
Однажды, принц Фили проезжал через площадь. Герцогиня легко и небрежно стояла на монументальном балконе своего первого этажа и смотрела вниз, вдоль длинных колонн, у подножия которых два грифа охраняли портал. Слева ехал элегантный всадник, справа господин в военном мундире, в средине же маленький человечек, который горбился, бросал по сторонам блуждающие взгляды и беспрестанно теребил маленькими бледными руками редкие черные волосы, пробивавшиеся на щеках. Герцогиня хотела уйти; Фили уже увидел ее. Он вскинул кверху руки, лицо его просияло и порозовело. Он хотел остановиться. Элегантный спутник услужливо придержал свою лошадь, но гигант-воин грубо дернул поводья лошади принца. Фили втянул голову в плечи и, не протестуя, поехал дальше. Его жалкая спина исчезла за углом.
* * *
Это было в декабре. Она переезжала бухту. Светлый, изящный город, расположенный с прелестью, свойственной городам Италии, остался позади; напротив, под тяжелым грозовым небом лежала серая каменная пустыня с разваливающимися хижинами. Это зрелище, оскорблявшее ее, зажгло в ней в то же время смутную потребность на что-то отважиться, действовать, померяться силами. Она велела подать себе весла и храбро погрузила их в шумные волны, швырявшие лодку. Она видела свое бессилие и боролась из упрямства. В это время она заметила на берегу несколько человек; они широко открывали рты и дико размахивали руками. Казалось, они были рассержены; какой-то старик с взъерошенной седой бородой грозил ей кулаками, прыгая с ноги на ногу.
-- Что с ними? -- спросила она лодочника.
Он молчал. Егерь нерешительно объяснил:
-- Им не нравится, что ваша светлость желаете грести.
-- А!
Какое им до этого дело? Должно быть, эта странная ревность -- одна из особенностей этого народа. Она вспомнила тех непонятных людей, которые в детстве считали ее ведьмой. У этого народа множество причуд. В так называемых народных песнях он поет о турецких войнах, которых никогда не было.
Она положила весла; лодку прибило к берегу. Она вышла. Старик еще раз взвизгнул и боязливо ускользнул. Она посмотрела в лорнет на молодых парней, стоявших перед ней.
-- Вы меня очень ненавидите? -- с любопытством спросила она.
-- Проспер, почему они не отвечают?
Егерь повторил вопрос на их языке. Наконец, один из них голосом, еще хриплым от проклятий, сказал:
-- Мы любим тебя, матушка. Дай нам денег на водку.
-- Проспер, спроси их, кто такой старик.
-- Наш отец.
-- Вы пьете много водки?
-- Редко. Когда у нас есть деньги.
-- Я дам вам денег. Но половину отдайте отцу.
-- Да, матушка. Все, что ты прикажешь.
-- Проспер, дайте им...
Она хотела сказать: двадцать франков, но подумала, что они перепьются до смерти.
-- Пять франков.
-- Половину отцу, -- повторила она, быстро садясь в лодку.
-- Если я буду смотреть, они, конечно, дадут ему, -- думала она. -- Но если не смотреть?
Она была заинтересована, хотя и говорила себе, что совершенно безразлично, как поведет себя из-за пяти франков какая-нибудь грязная семья.
На следующий день она хотела послать туда Проспера, но он доложил ей, что пришел старик. Она велела ввести его; он поцеловал край ее платья.
-- Твой раб целует край твоего платья, матушка, ты подарила ему франк, -- сказал он, испытующе глядя на нее. Она улыбнулась. Он не доверял парням и был прав. Ведь он должен был получить два с половиной франка. Но они все-таки дали ему хоть что-нибудь.
-- Ждала ли я этого?
Ей стало весело, и она сказала:
-- Хорошо, старик, завтра я приеду опять на ваш берег.
* * *
На следующий день небо было синее. Она была уже одета для выхода, когда за дверью раздались громкие голоса. Принц Фили, спотыкаясь, перешагнул порог, отстранив пятерых лакеев.
-- Перед другом вашего супруга, покойного герцога, -- взволнованно воскликнул он, -- герцогиня, не закроете же вы двери перед близким другом герцога. Мое почтение, герцогиня.
-- Ваше высочество, я не принимаю никого.
-- Но близкого друга... Мы так любили друг друга. А как поживает милая княгиня Паулина? Ах, да, Париж... А добрая леди Олимпия? Славная бабенка.
Герцогиня рассмеялась. Леди Олимпия Рэгг была раза в два выше и толще принца Фили.
-- А она все еще в Париже, -- Олимпия? Наверное, уже опять в Аравии или на северном полюсе. Удивительно милая, необычайно доступная женщина. Это не стоило мне никакого труда, -- игриво сказал он. -- Ни малейшего. Вот видите, вы уже повеселели.
-- Ваше высочество, вам противостоять трудно.
-- Конечно, не горевать нельзя, но не настолько. Я ведь тоже ношу траур. Смотрите.
Он показал на креп на своем рукаве.
-- Ведь герцог был моим закадычным другом. В последний раз, когда я его видел, -- знаете, в Париже, -- он так трогательно уговаривал меня образумиться, так трогательно, говорю я вам. "Фили, -- сказал он, -- умеренность в наслаждении вином и женщинами". Он был более, чем прав, но разве я могу послушаться его?
-- Ваше высочество, несомненно, можете, если захотите.
-- Это принадлежит к числу ваших предрассудков. Когда мне было восемнадцать лет, гофмейстер доставлял мне портвейн; он собственноручно крал его для меня с королевского стола. Теперь мне двадцать два, и я пью уже только коньяк. Пожалуйста, не пугайтесь, герцогиня, я развожу его шампанским. Полный стакан: половина -- коньяк, половина -- шампанское. Вы думаете, это вредно?
-- Право, не знаю.
-- Мой врач говорит, что совершенно не вредно.
-- Тогда вы это можете делать.
-- Вы серьезно так думаете?
-- Но зачем вы пьете? У наследника престола есть столько других занятий.
-- Это принадлежит к числу ваших предрассудков. Я неудовлетворен, как все наследники престола. Вспомните дон Карлоса. Я хотел бы быть полезным, а меня осуждают на бездеятельность, я честолюбив, а все лавры отнимаются у меня перед самым носом.
Он вскочил и, согнувшись, забегал по комнате. Его руки были все время в воздухе, как крылья, кисти их болтались на высоте груди.
-- Бедняжка, -- сказала герцогиня, глядя на часы.
-- Придворные лизоблюды возбуждают в короле, моем отце, подозрения против меня, утверждая, что я не могу дождаться вступления на престол.
-- Но ведь вы можете?
-- Боже мой, я желаю королю долгой жизни. Но мне хотелось бы тоже жить, а этого не хотят.
Он подкрался к ней на цыпочках и с напряжением шепнул у самого ее лица:
-- Хотите знать, кто этого не хочет?
Она закашлялась; ее обдало сильным запахом алкоголя.
-- Ну?
-- Ие-зу-иты!
-- А!
-- Я слишком просвещен для них, поэтому они губят меня. Но кто в теперешнее время набожен? Умные притворяются; я для этого слишком горд. Разве вы, герцогиня, верите в воскресение мертвых или в деву Марию, или вообще во все небесное царство? Что касается меня, то я перерос все это.
-- Я никогда не интересовалась этим.
-- Предрассудков у меня нет никаких, говорю я вам. Церковь боится меня, поэтому она губит меня.
-- Как же она это делает?
-- Она поощряет мои порски. Она подкупает окружающих меня, чтобы мне давали пить. Если я встречаю где-нибудь красивую женщину, то это подсунули ее мне монахи. Я не уверен даже, герцогиня, что вы... вы сами... может быть, вы все-таки набожны?
Он искоса поглядел на нее. Она не поняла.
-- Почему вы стояли на днях на балконе как раз в то время, когда я проезжал?
-- Ах, вы думаете?
Он колебался, затем тоже рассмеялся. Потом доверчиво придвинулся поближе к ней.
-- Я боялся только, потому что вы так необыкновенно хороши. Фили, сказал я себе, здесь ловушка. Иди мимо. Но вы видите, я не прошел мимо: я сижу здесь.
Он подошел ближе: его болтающиеся ручки уже гладили кружева на ее груди. Она встала.
-- Ведь вы не прогоняете меня, а? -- пролепетал он, взволнованный и недовольный.
-- Ваше высочество, вы позволите мне уйти?
-- Почему же? Послушайте, герцогиня, будьте милой.
Он мелкими шажками бегал за ней, от стула к стулу, смиренный и терпеливый.
-- Но этот старый хлам Empire вы должны выбросить и поставить что-нибудь мягкое, чтобы можно было уютно поболтать и погреться. Тогда я буду приходить к вам каждый день. Вы не поверите, как мне холодно дома, у моей жены. Должны же были привезти мне жену из Швеции, которая начинает проповедывать, как только завидит меня. Quelle scie, madame! Шведская пила-рыба: каламбур моего собственного изобретения. И к тому же еще французский! Ах, Париж!
Он говорил все медленнее, боязливо прислушиваясь. Портьера поднялась, на пороге появился элегантный спутник принца. Он низко поклонился герцогине и Фили и сказал:
-- Ваше высочество, позвольте мне напомнить, что его величество ждет ваше высочество в одиннадцать часов к завтраку.
Он опять поклонился. Фили пробормотал: -- Сейчас, мой милый Перкосини. -- Дверь затворилась.
Принц вдруг оживился.
-- Вы видели этого негодяя? Это барон Перкосини, итальянец. Негодяй, он на службе у ие-зу-итов. Он ждал, пока я здесь у вас хорошенько освоился. Теперь он уводит меня в самый прекрасный момент, когда я начинаю надеяться. Я должен сойти с ума, иезуиты заплатят за это. Скажите, дорогая, герцогиня, можно мне завтра прийти опять?
-- Невозможно, ваше высочество.
-- Пожалуйста, пожалуйста.
Он молил со слезами в голосе.
-- Вы слишком прекрасны, я не могу иначе.
Затем он опять принялся болтать.
-- Майор фон Гиннерих, мой адъютант, о, это совсем другое дело. Это честный человек. Действительно, честный человек, он удерживает меня от всяких удовольствий. От всяких решительно. Вы видели тогда, как он дернул мои поводья? Это верный слуга моего дома. Будьте милой, герцогиня, навестите мою жену, приходите в наш cercle intime. Я должен видеть вас, я не могу иначе. Вы придете, а? Принцессе вы доставите такую радость, она не перестает говорить о вас. Вы придете, а?
Она нетерпеливо повернулась к двери.
-- Приду.
Портьера опять зашуршала. Фили вдруг заговорил с милостивой любезностью.
-- Мой милый Перкосини, я к вашим услугам. Мое почтение, герцогиня, и до свидания в cercle intime.
* * *
Герцогиня отправилась пешком в гавань. Свежий северный ветер носился над фиолетовым морем. Пристав к противоположному берегу, она увидела пеструю кучку народа, которая, казалось, ждала ее. Впереди всех под ярко-голубым небом сверкала медно-красная, красивая борода статного, изящно одетого господина. Серая шляпа с полями была единственной немодной частью его костюма. Он поклонился: в то же мгновение мужчины, женщины и дети закричали хором, точно что-то заученное:
-- Это Павиц, наш спаситель, наш батюшка, наш хлеб и наша надежда!
Герцогиня велела перевести себе, что это значит. Затем она посмотрела на господина; она слышала о нем. Он представился:
-- Доктор Павиц.
-- Я пришел, ваша светлость, поблагодарить вас. Но вы получили благодарность заранее. Вы знаете: то, что вы делаете одному из моих меньших братьев, вы делаете мне.
Она не поняла его, она подумала: -- Мне? Кому же это? Ведь я вообще не хотела ничего никому делать. -- Так как она ничего не ответила, он прибавил:
-- Я говорю с вами, ваша светлость, от имени этого незрелого народа, очеловечению которого я посвятил всю свою жизнь. Всю свою жизнь, -- повторил он тоном самопожертвования.
Она осведомилась:
-- Что это за люди? Я хотела бы знать что-нибудь о них.
-- Этот бедный народ очень любит меня. Вы замечаете, ваша светлость, каким плотным кольцом окружают меня.
Она это заметила: от них дурно пахло.
-- А! Меня окружает изрядное количество романтики!
Он простер вперед руки и откинул назад голову, так что красивая, широкая борода поднялась кверху наподобие лопаты. Она не совсем поняла, что должен был означать этот жест.
-- Если бы вы знали, ваша светлость, как это сладко: среди бушующей ненависти целого мира опираться на скалу любви.
Она напомнила:
-- А народ, народ?
-- Он беден и незрел, поэтому я люблю его, поэтому я отдаю ему свои дни и ночи. Объятия народа, поверьте мне, ваша светлость, горячее и мягче объятий возлюбленной. Они дают больше счастья. Я иногда отрываюсь от них для долгих, одиноких странствований по моей печальной стране, -- закончил он тише и торжественнее.
Его решительно нельзя было отвлечь от своей собственной личности. Она открыла рот для насмешливого ответа, но его голос, этот изумительный голос, внушавший страх королю и его правительству, победил ее сопротивление. В его голосе, как великолепная конфета, таяла любовь, любовь к его народу. Аромат, приторный и одуряющий, исходил от самых пустых его слов; этот аромат был неприятен ей, но он действовал на нее.
Отойдя несколько шагов от берега, она сказала:
-- Вы трибун? Вас даже боятся?
-- Меня боятся. О, да, я думаю, что те важные господа, которые ворвались в мой дом, когда я публично заклеймил по заслугам бесстыдные, порочные нравы наследника престола, боятся меня.
-- Ах, как же это было? -- спросила она, падкая на истории.
Он остановился.
-- Им должны были перевязать головы в ближайшей аптеке. Полиция избегала вмешиваться, -- холодно сказал он и пошел дальше.
Он дал ей десять секунд на размышление; затем опять остановился.
-- Но тому, у кого совесть чиста, нечего меня бояться. Никто не знает, как я мягок, какая доля моего гнева происходит от слишком нежной души, и как благодарен и верен я был бы тому могущественному человеку, который поднял бы свою руку на защиту моего дела.
-- А ваше дело?
-- Мой народ, -- сказал Павиц и пошел дальше.
Они шли по острым булыжникам. На жалкой ниве стояли согнутые фигуры: они непрерывно, все одними и теми же движениями, выбрасывали на дорогу камни. Дорога была полна ими, а поле не пустело. Один крестьянин сказал:
-- Так мы бросаем круглый год. Бог знает, где дьявол берет все эти камни.
-- Таков и мой жребий, -- тотчас же подхватил Павиц. -- Из года в год я выбрасываю из нивы моего отечества несправедливость и преступления, совершаемые над моим народом, -- но бог знает, откуда дьявол берет все новые камни.