Лондон Джек
Маленькая хозяйка большого дома

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Джек Лондон.
Маленькая хозяйка большого дома

   Иллюстрации американского художника Говарда Чендлера Кристи (1873-1952) воспроизводятся по первому журнальному изданию романа: London J. The Little Lady of the Big House. -- N. Y.: The Cosmopolitan Magazine, April 1915 -- January 1916 (примеч. ред.).
   

Глава I

   Проснулся он впотьмах. Просыпался он всегда просто, легко, без движения, если не считать за движение то, что он открыл глаза, причем и обнаружилось, что кругом еще темно. Большинству людей нужно еще прислушаться, припомнить, чтобы ориентироваться в окружающем мире; он же в самый момент пробуждения уже сознавал и место, и время, и собственное "я". Проспав несколько часов, он без усилия собирал концы прерванной нити своей жизни. Он сразу знал, что он Дик Форрест, владелец обширных угодий, заснувший за несколько часов перед тем, заложив спичкой страницы и погасив электрическую лампу у своего изголовья.
   Где-то вблизи лениво плескал и журчал фонтан. Откуда-то издалека, уловимый только для очень тонкого слуха, доходил звук, заставивший его улыбнуться от удовольствия: он узнал могучее горластое мычание Короля Поло, его любимого премированного быка шортгорна, трижды провозглашенного чемпионом в Сакраменто, на скотоводных выставках штата Калифорния. Улыбка не скоро сошла с лица Дика Форреста, потому что мысль его остановилась на новых победах, которые он готовил Королю Поло на предстоящей в этом году выставке восточных штатов. Он покажет им, что бык, рожденный и выращенный в Калифорнии, вполне может выдержать состязание с лучшими, вскормленными на маисе быками штата Айова и даже с привезенными из-за моря.
   Когда исчезла улыбка, на что потребовалось несколько секунд, он протянул в темноте руку и нажал первую из целого ряда кнопок. Таких кнопок было три ряда. Свет, молнией брызнувший из висящего под потолком огромного шара, озарил просторную, обращенную в спальню веранду, с трех сторон огороженную плотной сеткой из тончайшей медной проволоки. Четвертую сторону образовала стена дома из прочного бетона с большими окнами, служащими вместе с тем и дверями. Он надавил вторую кнопку, и мигом ярко осветилось одно место на этой стене, на котором рядом висели часы, барометр и два термометра -- Фаренгейта и Цельсия. Он почти одним взглядом прочел весь атмосферический бюллетень: "Время -- 4 часа 30 минут утра; давление воздуха -- 29,80, нормальное на такой высоте; температура -- 30о по Фаренгейту". Прочитав, он одним движением пальца снова погрузил свой метеорологический кабинет во мрак.
   Третья кнопка дала свет в его читальную лампу, устроенную так, что он падал на книгу сверху и сзади, не ослепляя глаз. Затем первая кнопка погасила шар под потолком. Со стоявшего у кровати столика он достал кипу корректур, взял карандаш и, закурив сигару, принялся исправлять их.
   Очевидно, это была спальня человека, привыкшего работать. Главной целью, преследуемой всем ее устройством далеко не спартанского типа, была приспособленность к труду, хотя не был забыт и комфорт. Кровать была железная, эмалированная, сероватая, под тон стены. На кровать было наброшено волчье одеяло с болтающимися хвостами. На полу перед кроватью, где оставалась пара туфель, была постлана в виде ковра мохнатая шкура горной козы.
   На большом столе, нагруженном разложенными в порядке книгами, журналами, блокнотами, оставалось место для спичек, папирос, пепельницы и бутылки-термоса. Диктограф стоял на особой подъемной подставке, приделанной к стене, а под барометром и термометрами из круглой деревянной рамки глядело смеющееся девичье личико. Далее, между тремя рядами электрических кнопок и распределительной доской, из открытой кобуры высовывался приклад автоматического револьвера Кольта.
   Ровно в шесть часов, когда серый полусвет начинал пробираться сквозь тонкую проволочную сетку, Дик Форрест, не отнимая глаз от корректурных листов, протянул правую руку и надавил кнопку во втором ряду. Через пять минут из дома появился китаец в мягких туфлях. В руках у него был маленький поднос из полированной меди, на котором он нес чашку с блюдцем, крошечный серебряный кофейник и такой же сливочник.
   -- С добрым утром, О-Май, -- приветствовал его Дик Форрест, причем и глаза его улыбались, и губы улыбались, и все лицо.
   -- С добрым утром, господин, -- откликнулся китаец, очищая на столике место для подноса и наливая кофе, после чего, не ожидая дальнейших приказаний и видя, что его господин одной рукой уже поднимает чашку, между тем как другою делает поправку на корректуре, поднял с пола розовый, легкий, как облачко, женский утренний чепчик и удалился.
   Ровно в половине седьмого он вернулся с подносом больших размеров. Дик Форрест отложил корректуру, достал книгу, озаглавленную "Разведение лягушек для коммерческих целей", и приготовился есть. Завтрак был простой, но довольно сытный: опять кофе, фрукты, два взбитых яйца, выпущенных в стакан, тончайший ломтик непережаренной копченой свиной грудинки собственного копчения, от своей свиньи.
   К этому времени солнце сквозь сетку уже заливало кровать. С наружной стороны к сетке прильнуло несколько мух раннего весеннего вывода, оцепеневших от ночного холода. Форрест между едой наблюдал, как охотятся за ними плотоядные осы: будучи сильнее пчел и не столь чувствительные к холоду, они усердно хлопотали около онемевших мух. С шумным жужжанием эти воздушные разбойники в своих желтых камзолах накидывались на беспомощных жертв, выхватывали добычу и победоносно уносили ее. Исчезла последняя муха, прежде чем Форрест выпил последний глоток кофе, заложил спичкой книгу о лягушках и снова взялся за корректуру.
   Немного погодя мелодичный голос жаворонка, запевалы воздушного хора, отвлек его внимание. Он взглянул на часы: семь часов. Он отложил листы в сторону и начал ряд разговоров с разными лицами посредством распределительной доски, с которой он обращался как опытный оператор.
   -- Хэлло, О-Джой! -- таков был первый его разговор. -- Мистер Тэйер встал?.. Хорошо, не беспокойте... Отлично; покажите ему, как обращаться с горячей водой; может быть, не знает... Прекрасно. При первой возможности достаньте еще боя... Конечно, по вашему усмотрению. До свидания!
   Он повернул другую стрелку.
   -- Мистер Хэнли? Да... Я думал об этой плотине. Хотел бы получить смету, во сколько обойдется возка гравия и дробление камня... Да, да; именно. Полагаю, что возка гравия будет стоить от шести до десяти центов на ярд дороже дробленого камня. Приготовьте мне цифры... Нет, раньше двух недель мы не сможем начать! Да, конечно. Новые тракторы, если подоспеют вовремя, избавят лошадей от пахания... Нет; об этом вам придется спросить мистера Эверэна. До свидания!
   Третий разговор:
   -- Мистер Даусон? Ха-ха-ха! У меня здесь, на веранде, 36о . Там, на ровных местах, наверно, все бело, -- покрыто инеем. Но это, вероятно, последние утренники в этом году... Да; они клялись, что тракторы будут доставлены еще два дня назад... Позвоните станционному смотрителю... Кстати, позовите к телефону Хэнли. Я забыл ему сказать, чтобы он разослал крысоловов со второй партией мухоловок... Да, сейчас же. Их дюжины две сегодня на заре сидело на моей сетке... Верно... До свидания!
   Покончив с разговорами, Форрест соскользнул с постели в своей пижаме, сунул босые ноги в туфли и быстрыми, большими шагами пошел через стеклянные двери в ванную, где О-Май уже все приготовил. Минут через пятнадцать, успев и выбриться, он лежал опять в постели и читал о своих лягушках, между тем как О-Май массировал ему ноги.
   Это были сильные, красивые ноги хорошо сложенного человека ростом в пять футов и десять дюймов, весом сто восемьдесят фунтов. Кроме того, на этих ногах можно было отчасти прочесть историю их владельца. Левая ляжка была изуродована шрамом в десять дюймов длиной; поперек левой лодыжки, от подъема ноги до пятки, было с полдюжины шрамов величиной с серебряный полудоллар . Когда О-Май чуть посильнее мял и вытягивал левое колено, Форрест невольно едва заметно вздрагивал. На правом колене виднелось несколько темных шрамов, а большой шрам под самым коленом углублялся в кость. Между коленом к пахом был след застарелой раны в три дюйма длиной, забавно испещренный мелкими точками от снятых швов.
   На дворе вдруг раздалось веселое ржание, заставившее Форреста торопливо опять заложить страницы лягушечьей книги спичкой, и в то время, как О-Май начал одевать его, еще лежавшего в постели, он пристально устремил взор в ту сторону, откуда раздалось ржание. Там, по дороге, между тихо колышущимися ветвями сиреневых кустов, обремененными роскошными гроздьями цветов, на поводу у ехавшего рядом живописного ковбоя шагал громадного роста конь, разбрасывая во все стороны белоснежную пену, гордо вскидывая свою могучую голову, поводя по всему двору огненными глазами, между тем как трубный звук его любовного призыва разносился по весеннему воздуху.
   Дик Форрест радовался, но в то же время его брала тревога: радовал его вид дивного животного, шагающего между сиреневыми кустами, но тревожила мысль, что жеребец мог разбудить девушку, прелестное смеющееся личико которой глядело на него со стены из круглой деревянной рамы. Он бросил быстрый взгляд через двор в двести футов длины на тенистую домовую пристройку. Шторы спальной веранды были опущены и не шевелились. Жеребец снова заржал, но ничто не шевельнулось, кроме стаи диких канареек, вспорхнувших из кустов и цветов, которыми был засажен двор.
   Он пристально следил за жеребцом, пока тот не скрылся из вида за сиреневыми кустами, затем, по обыкновению, обратился к первому делу, стоявшему у него на очереди.
   -- Что скажете о новом бое, О-Май? Привыкает?
   -- Он, кажется, недурной малый, -- ответил китаец. -- Молод еще. Все для него ново, копается. Но со временем из него выйдет толк.
   -- Почему вы так думаете?
   -- Я уже четвертое утро бужу его. Спит крепко, что младенец. А проснется -- улыбается; совсем как вы. Это очень хорошо.
   -- Разве я улыбаюсь, когда просыпаюсь? -- спросил Форрест.
   О-Май усиленно закивал головой.
   -- Много раз, много лет я вас будил. Всегда глаза ваши, как раскроются, так улыбаются, рот улыбается, лицо улыбается, весь вы улыбаетесь, скоро так, сразу. Это очень хорошо. Человек, если так просыпается, значит, ума много. Я знаю. Этот новый бой такой. Со временем, даже скоро, из него выйдет толк. Увидите. Его зовут Чжоу-Гам. А вы какое дадите ему название?
   Дик Форрест задумался.
   -- Какие у нас уже есть? -- спросил он.
   -- О-Джой, А-Уэлль, A-Ми, О-Май, -- это я О-Май, -- скороговоркой отсчитал китаец. -- Почему бы не О-Хо? Имя хорошее.
   -- Хорошо. Пусть будет О-Хо.
   О-Май наклонил голову, быстро шмыгнул в открытую дверь и так же быстро вернулся с остальными частями туалета своего господина, помог ему облачиться в тонкую фуфайку и сорочку, набросил ему на шею галстук, пре-доставляя ему самому завязать его; сам же, опустившись на колени, надел ему штиблеты и прикрепил шпоры. Широкополая фетровая шляпа и плетка довершили костюм. Плетка была не простая, а весьма солидное орудие, плетеное на индейский лад из ремешков сыромятной кожи, с полуфунтом свинца, вплетенным в рукоятку, с ремнем, чтобы вешать ее на руку.

Глава II

   Когда Дик Форрест из своей спальни вошел в дом, он прошел сперва через удобно обставленную уборную комнату с устроенными на подоконниках ди-ванными сиденьями, множеством шкафов, широким камином и дверью в ванную; потом через длинную комнату, служившую конторой или рабочим кабинетом, снабженную всеми деловыми принадлежностями, как то: письменными столами, диктофонами, шкафчиками с ящиками в алфавитном порядке для хранения бумаг, книжными шкафами и разделенными на клетки полками с отделениями до самого потолка, довольно низкого.
   Дойдя до середины комнаты, Дик надавил кнопку, и часть нагруженных книгами полок повернулась на оси, а за нею открылась узенькая винтовая лестница, по которой он осторожно спустился, стараясь шпорами не зацепить возвращающихся на свое место полок. Внизу другая кнопка таким же порядком открыла ему доступ в длинную низкую комнату, все стены которой от пола до потолка были заняты полками с книгами. Он пошел прямо к одной полке и безошибочно вынул нужную ему книгу. С минуту он перелистывал ее, нашел требуемое место, с довольным видом кивнул головой и поставил книгу обратно на полку.
   Из этой комнаты дверь вела в крытую галерею из квадратных бетонных столбов и поперечных брусьев калифорнийского красного кедра, соединенных более тонкими стволами того же дерева, с оставленной на них корой, похожей на темный морщинистый бархат.
   Из того, что ему приходилось обойти несколько сотен футов бетонной стены расположенного на большом пространстве дома, было ясно, что шел он не по кратчайшей дороге. У тянувшейся под древними дубами длинной коновязи, вдоль которой утоптанная копытами земля с гравием свидетельствовала о множестве посещавших ее животных, он нашел кобылу бледно-гнедой, вернее, золотистой масти. Ее холеная шерсть огнем горела на утреннем солнце, косые лучи которого заглядывали под лиственный навес. Сложением она походила скорее на жеребца, и тянувшаяся вдоль хребта узкая темная полоска выдавала происхождение от длинного ряда степных диких мустангов.
   -- Ну, как поживает Фурия сегодня? -- молвил Дик, снимая с ее шеи недоуздок.
   Она прижала назад крошечные ушки и огрызнулась на него оскаленными зубами, сверкая злыми глазами. Потом она склонилась в сторону и взвилась на дыбы, чтобы не дать ему сесть, а когда он, несмотря на это, ловким прыжком все же сел, она боком заплясала по усыпанной гравием дороге, все еще порываясь встать на дыбы, и это ей удалось бы, если бы не мартингал , мешавший ей закидывать голову и в то же время предохранявший нос всадника от сердитых взмахов ее головы.
   Он так свыкся с нею, что едва замечал ее проказы. Почти автоматично, едва прикасаясь поводом к ее выгнутой дугой шее, или слегка щекотя ее бока шпорами, или самым легким давлением шенкелей он подчинял ее своей воле. Она наконец так заплясала и закружилась, что сделала полный поворот, и он издали увидел Большой дом. Собственно, большим он скорее казался, в сущности же был совсем не так велик, только раскинулся по большому пространству. Один фасад растянулся на восемьсот футов. Но из этих футов много уходило на коридоры с бетонными стенами и черепичными крышами, связывавшими различные части здания. Были внутренние дворики и крытые ходы в соответственном числе, и вокруг стены с их многочисленными прямоугольными выступами и углублениями была масса зелени и цветов.
   Архитектура Большого дома была, несомненно, испанского типа, но не того, который проник в Калифорнию через Мексику сто лет назад и был видоизменен новейшими архитекторами в современный, так называемый испанско-калифорнийский стиль. Большой дом технически скорее всего можно было бы по его смешанному характеру определить как испано-мавританский стиль, хотя многие эксперты горячо спорили и против этого названия.
   Низкую расползшуюся постройку все же нельзя было назвать приземистой, и возвышающиеся одна над другой квадратные банши производили впечатление достаточной вышины, хотя их и нельзя было сравнивать с небоскребами. Основной чертой Большого дома была прочность. Он не боялся землетрясений. Солидный бетон был покрыт слоем кремовой штукатурки из не менее солидного цемента. Такая однообразность тона могла бы казаться утомительной для глаза, если бы ее не спасали от монотонности теплые красные тона многочисленных плоских кровель из испанской черепицы.
   Одним беглым взором, покуда кобыла своевольно вертелась, Дик Форрест обнял весь Большой дом и на одну неуловимую секунду озабоченно остановил его на большом флигеле по ту сторону двухсотфутового двора, где спущенные шторы спальной веранды свидетельствовали, что хозяйка еще спит.
   Вокруг него, на три четверти образуемого небосклоном круга, тянулась гряда низких, мягко-волнистых холмов, гладкоскошенных, разгороженных на пастбища, переходящих в более высокие холмы, более крутые лесистые склоны, которые в свою очередь поднимались все выше, все круче, оканчиваясь хребтом величественных гор. Последняя четверть круга не была ограничена холмами или горной стеной, а открывала взору необозримую плоскую даль.
   Кобыла зафыркала. Дик крепче сжал ее коленями, выпрямил и заставил посторониться к краю дороги, по которой с легким топотом навстречу ему живой лентой двигалась какая-то длинная серебристая полоса. Он тотчас узнал свое стадо премированных ангорских коз, из которых каждая имела свою родословную, свою историю. Их должно было быть около двухсот, и он знал ввиду соблюдаемого строгого подбора и того, что их осенью не стригли, что блестящая тонкая шерсть тоньше волос на голове новорожденного, роскошной драпировкой падающая по бокам самой маленькой козочки, длиннее требуемых двенадцати дюймов; шерсть же с лучших коз, достигавшая двадцати дюймов, могла принять любую окраску и должна была продаваться по баснословным ценам.
   Эта красота так пленила его, что он не мог оторвать глаз от протекавшей мимо него реки серебристого шелка, усеянной горящими, как яхонт, похожими на кошачьи глазами, которые с боязливым любопытством оглядывались на него и на его норовистую лошадь. Два пастуха замыкали шествие: смуглые, черноглазые, плечистые, приземистые, с живыми лицами и созерцательным, вдумчивым выражением. Они обнажили и наклонили перед хозяином головы. Форрест поднял правую руку с висящей на кисти плеткой и вытянутым указательным пальцем прикоснулся к краю своей широкополой шляпы, отдавая полувоенный привет.
   Кобыла опять заплясала и закружилась, и он слегка подтянул повод и пригрозил шпорами, не сводя глаз со своих четвероногих сокровищ. Он знал, что значило их появление здесь. Наступила пора прироста, и их вели с пастбищ в горное подлесье, чтобы поместить на все критическое время в загоны и под навесы, где их ожидал заботливый уход при обильном, особо приспособленном корме. Глядя на них, он припоминал виденные им лучшие турецкие и южноафриканские породы, и его стадо вполне выдерживало сравнение с ними.
   Поехал дальше. Со всех сторон раздавалось щелканье автобусов-удобрителей, раскладывавших удобрение по полям. В отдалении, на низких отлогих холмах, он видел множество упряжек, парных, троечных, -- это кобылы возили плуги взад и вперед, вдоль и поперек, вспахивая новину, выворачивая зеленый дерн горных склонов и обнаруживая роскошный чернозем, такой рыхлый, богатый животворными силами, что от собственной тяжести он почти рассыпался, образуя землю, точно просеянную и приготовленную для обсеменения. Эта земля назначалась для кукурузы и соргума . На других склонах, дождавшись своей очереди в строго соблюдаемом севообороте, ячмень стоял уже по колено, а на третьих еще зеленели всходы клевера и гороха.
   Везде кругом большие и малые поля были в таком порядке, что порадовали бы сердце самого придирчивого сельскохозяйственного эксперта. Ни через один из заборов не могли бы пробраться свиньи или скот. Многие из ровных полей были засеяны альфальфоном . Другие, смотря по очереди севооборота, были или приготовлены к весеннему посеву, или засеяны еще с осени; а на тех, что поближе к загонам для маток, паслись круглобокие английские и французские мериносы или рылись исполинские белые племенные свиньи, радовавшие хозяйский глаз.
   Дик проезжал через поселок, потому только не называвшийся селением, что не было в нем ни лавок, ни трактиров. Дома были солидной постройки, приятные для глаз; каждый был окружен садом, где наиболее выносливые цветы, не исключая и роз, смеялись над запоздалыми морозами. Дети уже бегали и возились среди цветов или шли на зов матерей завтракать.
   Отъехав около полумили от Большого дома, он стал делать круг около него, проезжая мимо ряда разных мастерских. У первой -- кузницы -- он остановился и заглянул внутрь. Один кузнец работал у наковальни, другой, подковав переднюю ногу старой рабочей кобылы, тянувшей не меньше тысячи восьмисот фунтов, скоблил копыто, чтобы подравнять его с подковой. Форрест посмотрел, поклонился и поехал дальше, но, отъехав сотню футов, остановился и, достав из кармана памятную книжку, что-то в ней записал.
   Проехал еще мимо нескольких мастерских: малярной, тележной, водопроводной, столярной. Пока он обозревал последнюю, мимо него быстро пронеслась какая-то несуразная махина, не то автомобиль, не то фургон, и, свернув на большую дорогу, покатила к станции, отстоящей отсюда миль на восемь. Он узнал грузовик, каждое утро принимавший продукты молочного хозяйства и отвозивший их на станцию для отправки с товарным поездом.
   Большой дом представлял собой часть колеса, образуемого разными хозяйственными организациями. Дик Форрест, беспрестанно откланиваясь своим людям, галопом проскакал через молочный центр, состоявший из целой группы разных построек. Его не раз останавливали для краткого совещания деловитые с виду господа, украшенные значками высших учебных заведений, ехавшие верхом или на повозках: то были его управляющие, надсмотрщики, заведующие разными отраслями хозяйства, и говорили они так же кратко, как и он сам. Последний из них, ехавший на трехлетней кобылке, грациозной и дикой, как полуобъезженная арабская лошадь, поклонившись, хотел проехать мимо, но хозяин его остановил.
   -- С добрым утром, мистер Хеннесси. А скоро ли она будет готова для жены? -- спросил Дик.
   -- Дайте еще недельку, -- ответил Хеннесси. -- Она объезжена хорошо, как раз по желанию миссис Форрест; но она еще сильно нервничает, очень уж чутка. Так что не мешало бы еще недельку, чтобы дать ей немного остепениться, успокоить ее.
   Форрест кивнул головой в знак согласия. Хеннесси, ветеринарный врач, продолжал:
   -- Кстати, есть у меня два возчика -- сено возят, по-моему, им бы отказать.
   -- А что?
   -- Один новый, Хопкинс, бывший солдат; знаком, может быть, с казенными мулами, но наших лошадей совсем не понимает.
   Форрест кивнул.
   -- Другой у нас работает третий год, но запил и свою пьяную злобу вымещает на лошадях.
   -- Это -- Смит: старого типа американец, гладко бритый, левый глаз слегка косит, -- перебил Форрест.
   Ветеринар утвердительно кивнул.
   -- Я наблюдал за ним, -- продолжал Форрест. -- Сначала он служил хорошо, но недавно вот свихнулся. Конечно, отказать. И тому, как бишь его, Хопкинсу, что ли. Кстати, мистер Хеннесси, -- Форрест достал свою записную книжку, оторвал последний исписанный листик и смял его в ладони, -- у вас там новый кузнец подковывает: каков, на ваш взгляд?
   -- Рановато, не успел еще к нему присмотреться.
   -- Так вот, отправьте-ка вы заодно и его. Он для вас не годится. Я сейчас видел, как он у старой Бесси с переднего копыта соскоблил до полудюйма, чтобы подкова плотнее сидела.
   -- Думал -- сойдет, не заметят, а сам отлично знает, что так нельзя.
   -- Вот и отправьте, -- повторил Форрест и, чуть-чуть пощекотав шпорами танцевавшую под ним лошадь, стрелой пустился по дороге.
   Многое из того, что он видел, радовало его, кое-что и не нравилось; тогда сейчас же появлялась записная книжка. Объехав весь круг, он проехал еще на полмили дальше, до группы бараков и огороженных дворов или загонов (называемых по испанской старой памяти корраль -- corral). Это и была, собственно, цель его поездки: лазарет. Тут он нашел только двух телок, находившихся на испытании по подозрению в туберкулезе, да еще великолепного молодого двухлетнего джерсейского борова в блестящем состоянии. Несмотря на это, будучи недавно привезен из штата Айова, он, по неизменно установленному в имении правилу, проходил положенный карантин.
   Отсюда он поехал по одной из тех дорог, которые, наподобие спиц колеса, расходились от Большого дома к кругу, представлявшему его ободок; тут он поравнялся с Креллином, заведующим свиным хозяйством, и в пять минут изложил ему, как содержать премированного борова на несколько месяцев вперед; кроме того, узнал, что Леди Айлтон, удостоенная голубой ленты на всех выставках от Аляски до Мексики, благополучно принесла одиннадцать поросят. Креллин объяснил, что он просидел при ней полночи и теперь едет домой принять ванну и позавтракать.
   -- Я слышал, что ваша старшая дочь окончила курс средней школы и готовится поступить в Стэнфордский университет, -- вспомнил Форрест, сдерживая кобылу, которую только что собрался было пустить галопом.
   Креллину было не более тридцати пяти лет, но на лице его глубоко отпечаталась долголетняя одинокая жизнь, что плохо вязалось с университетским значком и моложавостью человека, ведущего все время на открытом воздухе крайне умеренный образ жизни. Польщенный участием, выказанным ему хозяином, он слегка покраснел под густым загаром и утвердительно кивнул в ответ.
   -- Обдумайте хорошенько, -- посоветовал Форрест, -- обратите внимание на статистику всех лично известных вам девиц, окончивших университет или даже содержимые Штатами высшие школы: сколько из них сделали карьеру и сколько повыходили замуж в первые же два года по окончании курса и занялись произведением на свет детей?
   -- Елена очень серьезно относится к этому, -- заступился отец.
   -- Помните, когда у меня был аппендицит и мне делали операцию? -- спросил Форрест. -- Ну-с, так у меня была тогда такая чудная сиделка, каких поискать, притом прелестная девушка на прелестнейших ножках. И что же? Четыре месяца после того мне пришлось послать ей свадебный подарок. Она вышла за представителя автомобильной фирмы и с тех пор ни разу не имела случая ухаживать за больным; даже из ее собственных детишек хотя бы один корью заболел! Зато бессовестно счастлива. Спрашивается: на что пригодился ей больничный курс? В биологии нет оправданий всей этой женской кутерьме из-за профессий и политических прав.
   -- Но есть экономическое оправдание, -- защищался Креллин.
   -- Положим, -- согласился Форрест, но тут же выставил новые возражения. -- Наша нынешняя промышленная система мешает бракам и вынуждает женщину искать себе профессию. Но помните, промышленные системы не вечны, тогда как биология была, есть и будет.
   -- Трудновато нынче удовлетворить женщин одним браком, -- стоял на своем Креллин.
   Дик скептически рассмеялся.
   -- Насчет этого не знаю, -- сказал он. -- Но возьмем хоть вашу жену. У нее диплом. Да еще по классическому курсу. На что он ей? Что он ей дал? У нее два мальчика и три девочки, если не ошибаюсь. Причем тут диплом? А помните, вы говорили мне, что она дала вам слово еще на последнем курсе.
   -- Верно, но, -- настаивал Креллин с лукаво загоревшимися глазами, -- но это было пятнадцать лет назад; к тому же влюбились. Не могли иначе. Я тогда не простирал своих мечтаний дальше звания декана земледельческого факультета, а у нее были задуманы какие-то неслыханные подвиги. И она все же пошла за меня. Но, повторяю, это было пятнадцать лет назад, а за пятнадцать лет слишком многое изменилось в стремлениях и идеалах нашей женской молодежи.
   -- Не верьте! Говорю вам, мистер Креллин, -- статистика! Женщина остается женщиной вечно, неизменно. Когда наши девочки перестанут играть в куклы и любоваться в зеркале своими миловидными рожицами, тогда разве, не прежде, женщина станет не тем, чем она всегда была: во-первых, матерью, затем подругой и помощницей мужчины. Статистика.
   -- Женщина, даже девочка, имея дело с мужчиной, всегда поставит на своем, -- пробормотал Креллин.
   -- Да; и ваша девочка поступит в Стэнфорд, -- засмеялся Форрест, готовясь поднять кобылу в галоп. -- И мы с вами, и все мужчины до скончания века будем всячески помогать им ставить на своем.
   Креллин усмехался про себя, взором провожая хозяина, пока от него осталась одна темная точка. Улыбку эту можно было перевести так: "А ну-ка, мистер Форрест, много ли у вас детей?". Он решил рассказать жене об этом разговоре за утренним кофе.
   Еще одна встреча задержала Дика, прежде чем он доехал домой.
   Он нагнал и окликнул Менденхолла, заведующего конным заводом и эксперта по части пастбищ и фуража.
   Менденхолл объезжал пару жеребят. Остановил же его Форрест, чтобы поделиться с ним мыслью, которая пришла ему при взгляде за северный край долины, туда, где длинной волнистой линией на несколько миль простирался ряд низких, освещенных солнцем холмов, поражающих своей сочной темной зеленью там, где они врезались в долину реки Сакраменто.
   Последовавший затем разговор был краток и состоял из выражений, понятных одним посвященным. Речь шла о травах. Говорилось о зимних дождях и о вероятности новых дождей, предстоящей поздней весной. Обсуждались передвижения стад и табунов, прошедших, настоящих и будущих; речь шла также о том, чего можно ожидать от засеянных травами дальних, высоко лежащих пастбищ, и подводился приблизительный подсчет сену, оставшемуся от зимы в отдаленных сараях, в укрытых горных долинах, в которых скот зимовал и кормился.
   Под дубами Дику не пришлось самому трудиться привязывать лошадь. Выбежал конюх и принял ее от него; он же, наскоро бросив ему несколько слов, звеня шпорами, вошел в Большой дом.

Глава III

   Форрест вошел в дом через массивную деревянную, усеянную железными гвоздями дверь, ведущую в пространство, которое можно было бы принять за вход в тюремную башню средневекового замка. Пол бетонный, и несколько дверей по разным направлениям. В одной из них появился китаец в белом фартуке и накрахмаленном поварском колпаке, и в то же время в комнату ворвался глухой гул динамо-машины. Он-то и отвлек хозяина от прямого пути. Дик постоял на месте, держа дверь полуотворенной, и заглянул в прохладную, освещенную электричеством бетонную комнату, в которой стоял длинный холодильник со стеклянным передом и стеклянными полками, а возле него находились машина для выделывания искусственного льда и динамо-машина. На полу в засаленной блузе сидел на корточках засаленный же маленький человечек, которому хозяин приветливо кивнул.
   -- Ну что, Томпсон, что-нибудь у вас неладно? -- спросил он.
   -- Прошло, -- коротко ответил тот.
   Форрест запер дверь и пошел по коридору, напоминавшему туннель, куда слабый свет проникал через узкие, с железными решетками отверстия вроде бойниц в средневековых замках. В конце коридора другая дверь вела в длинную низкую комнату с бревенчатым потолком и камином таких размеров, что в нем свободно мог бы жариться целый бык. Огромное полено ярко пылало на красных угольях. Два бильярда, несколько карточных столов и миниатюрный бар составляли главную меблировку комнаты.
   Двое молодых людей, натирая мелом кии, ответили на приветствие Форреста.
   -- Здравствуйте, мистер Нэйсмит, -- шутливо обратился он к одному из них. -- А что, набралось еще материала для "Газеты скотоводов"?
   Нэйсмит, молодой человек лет тридцати, гладко выбритый, в очках, сконфуженно улыбнулся.
   -- Уэйнрайт вызвал меня, -- оправдывался он.
   -- Другими словами, Люси и Эрнестина еще изволят почивать, -- засмеялся Форрест.
   Юный Уэйнрайт не успел отшутиться, как хозяин уже отошел и через плечо обратился к Нэйсмиту:
   -- Хотите в десять часов поехать со мной и Тэйером? Я его повезу в автомобиле осматривать йоркширов. Ему нужны бараны на десять вагонов. Вы в этой партии, наверно, найдете хороший материал для вашей газеты. Захватите с собой камеру. Видели вы сегодня Тэйера?
   -- Он сошел завтракать, как раз когда мы уходили, -- вмешался Берт Уэйнрайт.
   -- Скажите ему, если увидите его, чтобы был готов к десяти часам. Вас, Берт, не приглашаю. Девицы к тому времени, наверно, проснутся.
   -- Риту-то вы лучше возьмите с собой, -- попросил Берт.
   -- Удивительно, как редко братья по достоинству ценят своих сестер, -- заметил Форрест. -- По-моему, Рита -- славная сестренка. Чем нехороша?
   Не дождавшись ответа, он затворил за собой дверь и зазвенел шпорами по коридору к винтовой лестнице с широкими бетонными ступенями. На верхней площадке его остановили звуки разыгрываемого на рояле веселого танца и взрыв девичьего хохота. Приотворив дверь, он заглянул в светлую, залитую солнцем комнату, где за роялем сидела молодая девушка в розовом кимоно и утреннем чепчике, тогда как другие две, в таких же костюмах, обнявшись, пародировали модный танец, которому уж наверно учились не в школе и который никоим образом не назначался для мужских глаз.
   Пианистка заметила Дика, лукаво подмигнула ему и продолжала играть. Прошла добрая минута, прежде чем увидели его танцующие. Они испуганно взвизгнули, со смехом бросились друг другу в объятия, и музыка умолкла. Все трое были пышные здоровые молодые создания, и при виде их у Форреста загорелись глаза.
   Тут поднялось пересмеивание, поддразнивание, как водится везде, где соберется счастливая беспечная молодежь.
   -- И не вставали -- для него! -- возразила одна из танцевавших, живая юная красавица. -- Впрочем, и для вас тоже не вставали. Итак -- брысь! -- проваливайте!
   -- Слушайте-ка, Люси, -- строго начал Форрест, -- из того, что я дряхлый старец, а вам восемнадцать лет, ровно восемнадцать, и вы случайно родились сестрой моей жены, -- из этого еще не следует, чтобы вы надо мной куражились. Не забудьте, что я несчетное число раз был вашим неутомимым гребцом и что если я, конечно, не так молод, как был когда-то, все же, -- тут он многозначительно ощупал мышцу на своей правой руке и сделал жест, как будто собирался засучить рукав, -- все же я еще не совсем развалина, и если вы меня слишком раздразните, то я, чего доброго...
   -- Что -- "чего доброго"? Что? Говорите! -- подзадоривала его красавица.
   -- Чего доброго, -- мрачно повторил он, -- чего доброго... Кстати, я должен с прискорбием вам заметить, что чепчик у вас криво сидит. К тому же нельзя сказать, чтобы он вообще-то был особенно удачным произведением искусства. Я сам даже во сне соорудил бы нечто гораздо более вам к лицу.
   Люси задорно мотнула своей светло-русой головкой.
   -- Однако, что же это такое! -- взбунтовалась она. -- Неужели нам, трем здоровым молодым женщинам, не справиться с одним пожилым мужчиной тучного сложения? Что скажете, девицы? А ну-ка, на него -- дружно, все разом! Ему ведь сорок лет, ни минутой меньше, -- и аневризм у него, -- хотя, конечно, семейные тайны выдавать не следовало бы.
   Эрнестина, маленькая, но плотная блондинка, отскочила от рояля, и все трое совершили набег на глубокий, обращенный в диван подоконник. Правильным строем, держа в каждой руке по подушке, оставив между собой надлежащее расстояние, они планомерно двинулись на врага.
   Форрест приготовился к контратаке. Одним могучим натиском он пробил фронт нападающих, и девицы отпрянули, но тотчас же напали на него с флангов и стали колотить его подушками. Он обернулся с широко распростертыми руками, десятью скрюченными пальцами которых он вцепился во всех троих. Бой превратился в водоворот, центр которого занимал вооруженный шпорами человек, а из этого центра во все стороны летели, развеваясь, легкие шелковые драпировки, туфли, чепчики, шпильки; вся эта кутерьма оживлялась глухим стуком подушек, ворчанием атакуемого, взвизгиваниями и вскрикиваниями девиц, пока эти звуки не заглушил громкий неудержимый хохот и треск разрываемых шелковых тканей.
   Дик Форрест очутился на полу, задыхаясь до изнеможения от ловко бросаемых в него подушек, с оглушительным жужжанием в голове от этой расправы, а на одной руке волочился у него длинный, весь измятый, изорванный шелковый голубой пояс с вотканными в материю бледными розами.
   В одной двери, с разгоревшимися щеками, насторожившись, как готовая бежать лань, стояла Рита. Другую дверь, с такими же пылающими щеками, в такой же позе, заняла Эрнестина в повелительной позе матери Гракхов , целомудренно задрапировав свой стройный стан остатками кимоно и придерживая его прижатыми к бокам локтями. Люси, забившись за рояль, пыталась бежать, но ее не пускал Форрест, который, поднявшись на четвереньки, ладонями неистово топал по деревянному полу, дико мотал головой, испуская удачное подражание рычанию разъяренного быка.
   -- И люди все еще верят старому доисторическому мифу, -- возвестила Эрнестина со своей безопасной позиции, -- будто когда-то это жалкое подобие человека, распростертое в пыли, вело футбольную команду университета Беркли к победе над стэнфордцами!
   Рояль был так называемый "миниатюр", прелестное роскошное сочетание золота и белой эмалировки, под стать всей отделке этой веселой комнаты, предназначенной для пребывания в ней в солнечные утренние часы. Он стоял поодаль от стены, так что Люси могла обежать его кругом. Форрест успел подняться на ноги, и его отделяла от Эрнестины только широкая плоская крышка инструмента. Он сделал вид, что собирается перепрыгнуть через нее, и Люси в ужасе вскрикнула:
   -- Шпоры, Дик! На вас ведь шпоры!
   -- Дайте мне время снять их, -- предложил Дик.
   Когда он для этого нагнулся, Люси хотела шмыгнуть из-под рояля, но Дик оттолкнул ее назад.
   -- Как хотите! -- буркнул он. -- Вы будете в ответе. Если будут царапины, скажу Паоле.
   -- У меня есть свидетельницы, -- задыхаясь, заявила Люси, смеющимися синими глазами указывая на стоящих в дверях подруг.
   -- Отлично, моя милая, -- проговорил Форрест, отступая от рояля и широко растопырив на крышке руки. -- Сейчас буду на вашей стороне.
   Дело буквально совпало со словом. Форрест перепрыгнул, опираясь на руки, но, прыгая, как-то двинул тело в сторону от руки, и шпоры пролетели на добрый фут от блестящей белой поверхности. В ту же секунду Люси уже была под роялем, на четвереньках. К несчастью, она стукнулась головой, и, прежде чем успела опомниться, Форрест загнал ее в угол под роялем.
   -- Выходите, -- приказал он, -- и получайте должную мзду.
   -- Нельзя ли перемирие, славный рыцарь? -- взмолилась она. -- Во имя вашей возлюбленной и всех угнетаемых девиц.
   -- Я не рыцарь, -- заявил Форрест самым густым, каким только мог, басом. -- Я людоед, самый настоящий, бессердечный людоед. Родился тут
   недалече, в болотах. Отец мой был людоед, мать еще того больше. Я был вскормлен исключительно на крови юных дев из модного пансиона. Отец мой был не только людоед, но и калифорнийский конокрад. А я куда хуже отца. У меня зубов больше, чем у него.
   -- Неужели ничто не в состоянии смягчить ваше свирепое сердце? -- молила Люси, в то же время высматривая, не удастся ли улизнуть.
   -- Одно только на всем свете -- на земле, над землей и под бегучими водами, -- одно только способно влить успокоение в мое лютое сердце -- это "Молитва девы". Сумеете ли вы сыграть "Молитву девы"?
   Радостные крики из обеих дверей помешали ответу, и Люси из-под рояля крикнула вошедшему Берту Уэйнрайту:
   -- Выручайте, благородный рыцарь, выручайте!
   -- Отпусти девицу! -- приказал Берт.
   -- Кто ты есть такой? -- вопросил Форрест.
   -- Георгий Победоносец!
   -- В таком случае я буду твоим змием, -- вдруг смирился Форрест. -- Но пощади мою буйную голову!
   -- Голову долой! -- хором скомандовали рассвирепевшие девицы.
   -- Увы, пропала головушка! -- застонал Форрест. -- Вот и полагайся на христианское милосердие юных девичьих сердец в тысяча девятьсот четырнадцатом году, -- а ведь добьются политических прав, если доживут и не повыйдут замуж за иностранцев. Вот тебе моя голова! Умираю!
   И Форрест с громкими рыданиями и всхлипываниями, с поразительным реализмом корчась, и барахтаясь ногами, и звеня шпорами, распростерся на ковре и "испустил дух".
   Люси выползла из-под рояля, и все трое исполнили импровизированный триумфальный танец вокруг казненного.
   Среди танца Форрест сел, протестуя, но в то же время многозначительно подмигнул Люси и крикнул ей:
   -- Героя-то, героя не забудьте! Цветами увенчайте!
   Все бросились венчать Берта цветами, взятыми из ваз, стоявших в комнате еще со вчерашнего дня. Когда пучок размякших в воде стеблей тюльпанов, воткнутый ему за ухо сильной рукой Люси, залил ему шею и вода струйками побежала ему за ворот, он бежал. Шум буйной погони гулко разнесся по коридору и вниз по лестнице; Форрест между тем оправился, привел себя по возможности в порядок и, усмехаясь во весь рот, пошел звенеть шпорами по Большому дому.
   Он прошел по кирпичным дорожкам через два внутренних двора, крытых испанской черепицей, исчезающей под роскошной весенней листвой и цветами, и достиг своего флигеля, все еще не отдышавшись от возни. В конторе он нашел ожидавшего его секретаря.
   -- С добрым утром, мистер Блэк, -- поздоровался он. -- Извините, что опоздал. -- Он взглянул на часы. -- Впрочем, всего на четыре минуты. Никак не мог раньше. Задержали.

Глава IV

   От девяти до десяти часов Форрест занимался с секретарем корреспонденцией, куда входили письма ученым обществам, всевозможным садоводным и земледельческим организациям; это представляло такое количество работы, что обыкновенный деловой человек просидел бы за ней до полуночи.
   Дело в том, что Дик Форрест был центром им самим созданной системы, которой он втайне очень гордился. Важные письма и документы он подписывал сам, своим размашистым почерком; на все прочее мистер Блэк накладывал печать резиновым штемпелем; кроме того, в течение этого же часа последний стенографически набрасывал заметки с указанием ответов на множество писем. Он был в душе убежден, что работал больше самого хозяина и что последний удивительно находчиво изыскивал для других работу.
   Ровно в десять Блэк, нагруженный кипами писем, документов и фонографными цилиндрами, исчезал в свою собственную контору.
   От десяти до одиннадцати входил и выходил целый ряд высших служащих. Все были строго вышколены в краткости речи и вообще в искусстве сберегать время. Дик Форрест тщательно приучал их к мысли, что проводимые с ним часы не должны посвящаться размышлениям, что к нему должны являться на доклад подготовившись. Бонбрайт, помощник секретаря, всегда являлся в десять часов на место Блэка, и его проворный карандаш записывал быстрый, как перестрелка, обмен вопросами и ответами, донесения и предложения новых планов. Эти стенографические заметки, переписанные в двух экземплярах на пишущей машине, составляли кошмар, а подчас и Немезиду для управляющих и смотрителей. Ибо, во-первых, Форрест обладал замечательной памятью; во-вторых, он во всякую минуту готов был проверить ее по этим запискам.
   Часто случалось, что после пяти- или десятиминутного заседания тот или другой выходил из конторы весь в поту, разбитый, изнуренный. Между тем в течение этого часа напряженной работы Форрест всех приходивших к нему подвергал мастерской обработке, проявляя поразительное знание специальности каждого во всех мельчайших подробностях. Так, Томпсону, механику, он в какие-нибудь четыре минуты с ослепительной ясностью обнаружил, в чем состоит недостаток динамо-машины, действующей при холодильнике, и доказал ему, что виноват в этом он; продиктовал Бонбрайту заметку с цитатой (с указанием главы и страницы) из сочинения, которое Томпсон должен был достать из библиотеки; сообщил ему, что Паркмен, заведующий молочным хозяйством, недоволен последним ремонтом доильных машин и что холодильный аппарат в бойне плохо действует. Каждый высший служащий был специалист по своей части, между тем Форрест был общепризнанным мастером по всем их специальностям.
   Ровно в одиннадцать часов Уордмен, заведующий овцеводством, удалился, получив приказание в половине двенадцатого ехать в автомобиле с Тэйером, покупателем из штата Айдахо, смотреть йоркширов. В одиннадцать часов, после того как Бонбрайт ушел с Уордменом, чтобы разработать свои заметки, Форрест остался один в конторе. Из плоской проволочной корзинки, наполненной разным еще недосмотренным материалом, он вынул изданную штатом Айова брошюру о свиной холере и принялся пробегать ее.
   В это время в растворенные окна через широкий двор стали доноситься звуки, возвещавшие о пробуждении оригинала женской головки, смеющейся из деревянной рамки у его кровати, другими словами, молодой женщины, не так уж много часов до того оставившей у него на полу прозрачный розовый из газа и кружев чепчик, так осторожно подобранный внимательным О-Маем.
   Дик слышал ее, потому что она, как птичка, просыпалась с песнью. Он слышал ее веселые трели и рулады, то громче, то слабее, через растворенные во всю длину ее флигеля окна; слышал, как она распевала в садике, занимавшем середину двора, где она на минуту прервала свою песнь, чтобы пожурить своего любимца, щенка-овчарку, обращавшего преступное внимание на японских золотых рыбок, снующих в бассейне фонтана.
   Он ощущал заметное удовольствие от того, что она проснулась. Это чувство удовольствия никогда не притуплялось. Хотя сам он уже был на ногах давно, ему все казалось, что Большой дом не совсем проснулся, пока не раздавалась утренняя песенка жены.
   Но, приятно осознав, что Паола проснулась, Дик, по обыкновению, забыл о ней, поглощенный своими делами. Она как будто ушла из его сознания, и он снова углубился в статистику о свиной холере в штате Айова.
   -- С добрым утром, мой веселенький! -- услышал он через некоторое время неизменно обожаемый голос, и Паола, во всей свежести легкого утреннего кимоно, свободно облегающего не стесненный корсетом гибкий стан, впорхнула к нему и, обвив шею его одной рукой, присела к нему на колено, наполовину исчезнув в его объятиях. Он прижал ее к себе, и она не могла не почувствовать, какое наслаждение доставляет ему ее близость; но в то же время взор его еще с добрые полминуты не отрывался от подведенных ученым профессором итогов и заключений о произведенных в штате Айова опытах с холерной прививкой.
   -- Скажите на милость! -- проговорила она тоном шутливого упрека. -- Какой ты счастливец! Прямо избыток богатств. Ты даже не удосужился сказать: "С добрым утром, малютка хозяюшка; сладко ли спалось?"
   Дик оторвался от статистических столбцов, показавших результаты профессорских прививок, крепче прижал к себе жену, поцеловал ее, но указательный палец его правой руки упорно оставался на месте прерванного чтения.
   Все же после полученного маленького упрека ему неловко было спрашивать ее о том, о чем ему следовало тотчас осведомиться, а именно: спокойно ли она почивала после того, как обронила у него в комнате чепчик. Он закрыл брошюру и обнял ее еще и правой рукой.
   -- О! -- вдруг воскликнула она. -- О! О! Слушай!
   Где-то засвистели перепела. Она прижалась к мужу и вся затрепетала от восторга, который вызывали в ней эти нежные сладкие нотки.
   -- Начинается ток, -- улыбнулся он.
   -- Это значит -- весна! -- радовалась Паола.
   -- Да, и то, что пришла хорошая погода.
   -- И любовь!
   -- И витье гнезд, и кладка яиц, -- засмеялся Дик. -- Никогда я не замечал такой плодовитости в природе, как сегодня. Леди Айлтон принесла двенадцать штук здоровых поросят. Ангорских коз сегодня утром пригнали с гор, -- им тоже пришла пора. Жаль, что ты их не видела, и дикие канарейки тут у нас во дворе по часам заливались, обсуждая брачные вопросы. Мне сдается, что какие-нибудь проповедники свободной любви стараются расстроить блаженство единобрачия модными любовными теориями. Слушай! Опять пошли. Что это? Аплодисменты? Или бунт?
   Поднялось тонкое пискливое щебетание и чириканье с резкими возбужденными вскрикиваниями, и Дик с Паолой в восторге прислушивались, как вдруг вся эта симфонии маленьких любовников в золотистом оперении утонула в могучей массе звука, не менее музыкального, не менее страстного, но необъятного, дикого, захватывающего дух своей мощью и обширностью.
   Оба слушателя мгновенно обратили свои взоры на дорогу, ведущую через сиреневые кусты, в напряженном ожидании, когда появится громадный жеребец. Еще раз, невидимый, он издал ржание, словно трубный звук.
   -- Спою я тебе песнь, моя надменная повелительница, мой ясный месяц. Песнь не моя. Сложил ее сам Удалой. Слушай же, перевожу его ржание на слова: "Внемлите! Я Эрос. Я попираю копытами холмы. Я наполняю собою широкие долины. Кобылы слышат меня и волнуются на своих мирных пастбищах, ибо они меня знают. Трава растет роскошнее; земля наливается обилием, сок поднимается в деревьях. Это -- весна. Весна -- моя. Я -- властелин моего царства. Кобылы помнят мой голос, как до них помнили его их матери. Внемлите! Я -- Эрос. Я попираю копытами холмы, и широкие долины возвещают о моем приближении".
   Паола все теснее ластилась к мужу, а он ее прижимал к себе; губы ее касались его лба, и оба глядели на пустую дорогу среди сирени, как вдруг она наполнилась мощным, величественным видением: на нее выступил Удалой, а сидевший на нем человек выглядел ничтожным пигмеем; как дико глядели глаза, подернутые синим блеском, которым отличаются глаза породистых жеребцов; то, наклоняя шею дугой, он разбрасывавшим белую пену ртом касался лоснящихся колен, то, вскинув высоко гордую голову, издавал свой захватывающий дух и потрясающий воздух страстный призыв.
   Почти как эхо издали донеслось в ответ нежное музыкальное ржание.
   -- Это -- Принцесса! -- тихо молвила Паола.
   Опять раздался трубный призыв Удалого, и Дик нараспев вторил ему:
   -- "Внемлите! Я -- Эрос. Я попираю копытами холмы".
   И вдруг мельком, меньше чем на секунду, Паола приревновала мужа к ве-ликолепному животному, которым он так непомерно восхищался. Но недоброе чувство мгновенно исчезло, и она весело воскликнула:
   -- А теперь, Багровая Туча, спой песню про желудь.
   Дик рассеянно перевел на нее взор от брошюры, к которой он уже опять невольно возвратился, но тут же спохватился и, мгновенно настроившись на тот же веселый лад, затянул дикий, монотонный индейский напев с положенными на него не менее монотонными словами:
   
   Желуди падают с неба,
   Я сажаю длинные желуди в долине,
   Сажаю короткие желуди в долине.
   Всходит дубовый желудь!
   Всходит, всходит
   
   Пока он пел, Паола все теснее прижималась к нему, но через минуту она уже почувствовала нетерпеливое движение руки, державшей свиную брошюру с заложенным в нее пальцем, и уловила беглый взгляд, невольно брошенный в сторону стоящих на письменном столе часов, показавших одиннадцать часов двадцать пять минут. Она сделала еще усилие удержать его, и невольно в слова ее прокралась нотка кроткого упрека.
   -- Странный ты, удивительный человек, -- медленно заговорила она. -- Иной раз я почти убеждена, что ты в самом деле настоящий индеец Багровая Туча, сажающий желуди и в дикой песне изливающий свою дикую радость. Потом ты снова представляешься мне ультрасовременным человеком, который видит эпические подвиги в статистических столбцах и, вооруженный пробирными трубочками и спринцовками для подкожных впрыскиваний, вступает в гладиаторские состязания с загадочными микроорганизмами. Бывают и такие минуты, когда мне кажется, что тебе следовало бы быть лысым и носить очки...
   -- И что я не имею права по дряхлости держать в объятиях такую прелесть, не правда ли? -- докончил он за нее, еще ближе притягивая ее к себе. -- Слушай же: у меня есть план. Через несколько дней...
   Но план его так и остался невыясненным. За спиной у них раздался скромный кашель, и, когда обе головы зараз обернулись, Бонбрайт, помощник секретаря, входил с пачкой желтых листков.
   -- Четыре телеграммы, -- вполголоса доложил он, как бы извиняясь. -- Мистер Блэк находит, что из них две очень важны. Одна относится к отправке в Чили партии быков, помните?
   Паола медленно отдалилась от мужа и, встав на ноги, почувствовала, что он опять от нее ускользает к своим статистическим таблицам, накладным, к своим секретарям, управляющим и смотрителям.
   -- Кстати, Паола, -- крикнул он ей вслед, когда она уже исчезла за дверью, -- я окрестил нового боя: он будет называться О-Хо. Как тебе нравится?
   Ее шутливый ответ вызвал у него веселый смех, которому она вторила, скрываясь за дверь, и через минуту, разложив перед собой телеграмму, он погрузился в подробности об отправке в Чили трехсот голов годовалых быков с зарегистрированной родословной, по сто пятьдесят долларов за каждого, включая погрузку. И все же он полусознательно, со смутным чувством удовольствия слышал, как Паола пела, возвращаясь через двор в свои владения, но не заметил, что голос ее как будто капельку -- только капельку -- был тише обыкновенного.

Глава V

   Ростом в пять футов и десять дюймов, обладая крепким мускулистым телом, весившим сто восемьдесят фунтов, Дик Форрест был далеко не заурядным явлением для сорокалетнего человека. Глаза у него были серые, большие, под нависшей лобной костью, с темными бровями и ресницами, при волосах светло-русого цвета. На щеках, под широкими скулами, были легкие впадины, неразлучные с такой формой лица. Смелое очертание нижней части лица все же нельзя было назвать массивным; нос прямой, не чрезмерно крупный, с большими ноздрями; подбородок довольно широкий, прямой, без ямки посередине, выражающий твердость без жестокости; рот почти женственно нежный, что не мешало губам при случае складываться линией, выражающей большую решимость. Кожа была гладкая, подернутая ровным загаром, бледнеющим только на лбу, защищенном от солнца полями шляпы.
   В уголках глаз и губ притаился веселый бесенок, и на щеках около рта были линии, как будто проведенные частым смехом. Это не мешало, однако, всем вообще линиям лица среди различных характерных черт выражать большую уверенность. Так, например, протягивая руку за каким-либо предметом у себя на письменном столе, он был уверен, что она без колебания и без поисков достанет намеченный предмет, не промахнется ни на четверть дюйма; он был уверен, когда мозг его охватывал выдающиеся пункты монографии о свиной холере, что не пропустит ни одного; уверенность сказывалась в самой его позе, в его вращающемся кресле, -- уверенность ума и сердца в жизни, в труде, во всем, чем он обладал, и в самом себе.
   И такая уверенность была вполне обоснованной. Тело, мозг, работа -- все у него давным-давно было точно распределено. Сын богача, он не промотал отцовских денег. Городской уроженец и питомец, он сел на земле -- и с таким успехом, что имя его вскоре стало с уважением произноситься скотоводами на всех их собраниях и совещаниях. Ему принадлежали нигде не заложенные двести шестьдесят тысяч акров земли ценностью местами от тысячи до ста долларов за акр, местами от ста долларов до десяти центов, а местами и ничего не стоившей. Работы, произведенные на этой земле: осушение лугов выложенными черепицей канавами, осушение целых болот с помощью землечерпательных машин, проведение хороших дорог и оросительной системы с распределением прав на воду за условленную плату, сооружение Большого дома и всех хозяйственных к нему построек -- все эти работы представляли такой капитал, от которого дух заняло бы у местных жителей, если бы они могли мысленно охватить его.
   Все там было на широкую ногу и представляло последнее слово современности. Заведующие различными частями получали содержание сообразно своим знаниям и способностям и жили бесплатно в домах, стоивших от пяти до десяти тысяч долларов; зато это были первейшие специалисты со всего материка, от Атлантического до Тихого океана. Когда ему требовались газолиновые тракторы для возделывания низин, он выписывал их разом два десятка. Воду в своих горах он запруживал не иначе как на многие десятки миллионов ведер. Когда он брался осушать свои болота посредством канав, он не сдавал работу подрядчикам, а прямо покупал требовавшиеся для этого громадные землечерпалки, и, если у него не хватало работы, он брал подряды на осушение болот у соседних крупных землевладельцев, у скупающих земли компаний и корпораций миль на сто вверх по течению реки Сакраменто. Светлым умом своим он понимал, как важно располагать чужими мозгами, и за очень хорошие мозги охотно платил и хорошую премию сверх установленной рыночной цены. У него хватало ума, чтобы эти купленные по высокой цене мозги направлять к своей несомненной пользе.
   Ему только что стукнуло сорок лет; с его ясными глазами, спокойным сердцем, сильно и ровно бившимся, он был в полной мужской силе. А между тем жизнь его до тридцати лет была в высшей степени беспорядочной и неусидчивой. Тринадцати лет он сбежал из дома, несмотря на то что этот дом принадлежал ему, так же как и изрядное число миллионов. Университет он окончил вполне успешно, когда ему еще не было двадцати одного года, после чего он объехал все моря и все важнейшие порты и с холодной головой, горячим сердцем и веселым смехом проделывал самые рискованные приключения, какими изобиловал тот дикий мир, в который он ушел от скучной монотонности трезвого закона.
   В Старом Сан-Франциско имя Форрест представляло собой великую силу. Дворец того же названия был одною из первых построек на горе, которую облюбовала впоследствии местная денежная аристократия. Отец Дика, Ричард Форрест, прозванный Счастливцем, прибыл прямо из Новой Англии, где сооружение небольших судов давало слишком незначительную пищу его живому коммерческому уму; тотчас по прибытии в Калифорнию он заинтересовался приобретением земли вдоль морского берега, речным пароходством, конечно, и рудокопством, а впоследствии и осушением болот, и постройкой Южно-Тихоокеанской железной дороги.
   Он играл крупно, были крупные выигрыши и крупные потери; но в конце он выигрывал всегда больше, чем терял, и если, ведя одну игру, он одной рукой выдавал деньги, то, ведя другую игру, другой рукой загребал их. Одно время
   Счастливец Ричард наткнулся на целый ряд неудачных операций, в которых он было потерял весь заработок, так что в городе уже поговаривали о том, по какой цене пойдет его дворец с молотка. Но тут как раз он на последние крохи снарядил разведчика Дела Нельсона в Мексику. Как известно из истории края, результатом этих изысканий было открытие целой группы богатейших копей, прославившихся своей баснословной неисчерпаемостью. Дел Нельсон, ошалев от собственного успеха, меньше чем в год утопил себя в неимоверном количестве виски, оставив, впрочем, духовное завещание, в котором за полным неимением родни он предоставлял свою половину Счастливцу, а так как оспаривать завещание было некому, то на этом и остановились.
   Дик Форрест был единственным сыном своего отца. Счастливец Ричард от двух браков не имел детей. В третий раз он женился в тысяча восемьсот семьдесят втором году, когда ему было уже пятьдесят восемь лет, и в тысяча восемьсот семьдесят четвертом году жена его умерла, оставив ему сына, здорового крепыша, весившего двенадцать фунтов, одаренного замечательной силой легких, который рос в отцовском дворце на руках целого полчища нянек и бонн .
   Мальчик был не по летам развитой, и в один год у домашнего учителя на-учился всему, на что в школе потребовалось бы три года, а весь излишек времени проиграл на открытом воздухе. Но отец его был демократ, и потому послал сына на последний год в народную бесплатную школу, чтобы он научился там настоящему равенству в сношениях с сыновьями и дочерьми рабочих, ремесленников, торговцев, политиканов.
   Когда учителя спрашивали у него уроки, или устраивалось состязание в правописании или арифметике, отцовские миллионы не помогали ему побить Пэтси Хэллорэн, гениальную девочку-математика, отец которой был простым каменщиком, или Мону Сангвинетти, в жизни не сделавшей ошибки в правописании, мать которой, вдова, содержала зеленную лавчонку. Не помогали мальчику отцовские миллионы и дворец и тогда, когда он, сбросив куртку, голыми кулаками, с полным несоблюдением всяких правил дрался поочередно с целой гурьбой сверстников, которые через несколько лет странствовали по всему миру и собирали лавры и деньги, сделавшись кулачными бойцами, каких мог вырастить один Сан-Франциско в период грубой, но здоровой юности города.
   Счастливец Ричард не мог сделать ничего умнее, как дать сыну эту демократическую шлифовку. В душе Дик никогда не забывал, что он жил во дворце; с другой стороны, он научился уважать кулаки истой демократии. И когда Тим Хэгэн оставил его на поле битвы с окровавленным носом и разодранным ртом, ослепшим, шатающимся, причем дыхание из разбитой груди вырывалось со свистом и хрипом, -- тут опять-таки мало проку ему было от отцовского дворца и его толстых банковых книжек. Именно тут, покрытый потом и кровью, Дик научился не сдаваться, как бы счастье ни было против него.
   Ему здорово досталось с первого удара, но он выдержал до тех пор, пока не было решено, что одному с другим не справиться. После того противники подружились и вместе властвовали над школой.
   Счастливец Ричард умер, как раз когда Дик кончил свой год в народной школе. Ему было тринадцать лет; он остался с двадцатимиллионным состоянием, а родных -- ни души. У него были дворец, слуги, паровая яхта, конюшни и летний дворец на самом конце полуострова, у моря, в летней колонии миллионера. Одним словом, приволье, если бы не опекуны.
   Однажды летним днем в обширном отцовском кабинете Дик присутствовал при нервом заседании своих опекунов. Их было трое, все люди пожилые, с положением, все законники и дельцы, товарищи его отца. Слушая их объяснения, он получил такое впечатление, что хотя они и относятся к своим обязанностям вполне добросовестно, но у него с ними нет ничего общего. Он рассудил, что их собственная молодость прошла слишком давно. Кроме того, ему ясно было, что его, того именно мальчика, с которым они имеют дело, они совсем не понимают. Наконец, он со свойственной ему положительностью решил, что он один во всем мире в состоянии знать, что для него полезно.
   Мистер Крокетт произнес длинную речь, которую Дик выслушал с подобающим вниманием, кивая головой каждый раз, как говоривший обращался непосредственно к нему. Мистер Дэвидсон и мистер Слокум тоже имели что сказать и были выслушаны не менее почтительно. Дик между прочим узнал, какой отец его был прекрасный, благородный человек и какую они, опекуны, установили программу с целью сделать из него такого же прекрасного, благородного человека.
   Когда они совсем кончили свои объяснения, Дик в свою очередь попросил слова.
   -- Я долго думал, -- объявил он, -- и прежде всего намерен путешествовать.
   -- В свое время, дружок, но не теперь, -- ласково объяснил мистер Слокум, -- когда... ну да, когда вы будете готовы поступить в университет. Тогда год, проведенный за границей, будет весьма полезен.
   -- Конечно, -- живо вмешался мистер Дэвидсон, заметив вспыхнувшую в глазах мальчика искру неудовольствия и бессознательно сомкнувшиеся в твердую линию губы, -- конечно, и до того вам можно будет иногда делать небольшие поездки, этак в летние каникулы. Мои коллеги, я уверен, согласятся со мной, что с должными предосторожностями и при надлежащем надзоре такие маленькие экскурсии могут оказаться даже благотворными.
   -- Сколько, вы сказали, у меня состояния? -- как бы небрежно спросил Дик.
   -- Двадцать миллионов, по самому умеренному подсчету, -- не задумываясь, ответил мистер Крокетт.
   -- А что, если бы я сказал, что мне нужно сто долларов теперь, сейчас?
   -- То есть как это? Гм... -- запнулся мистер Слокум и взглянул на коллег, ища совета.
   -- Мы были бы поставлены в необходимость спросить вас, на что вам нужны эти деньги, -- ответил мистер Крокетт.
   -- А если, -- очень медленно проговорил Дик, глядя ему прямо в глаза, -- если бы я ответил, что, к сожалению, не желаю сказать, на что они мне нужны?
   -- В таком случае вы их не получили бы, -- объявил мистер Крокетт с такой поспешностью и резкостью, что в его словах послышалось нечто вроде упрямства и задора.
   Дик медленно закивал головой, как бы давая этим словам глубже запасть в его сознание.
   -- Но ведь, дружок, -- торопливо вступился мистер Слокум, -- вы, конечно, понимаете, что вы еще слишком молоды, чтобы иметь деньги в своем распоряжении.
   -- Вы хотите сказать, что я без вашего разрешения грошом не могу располагать?
   -- Ни грошом! -- опять отрезал мистер Крокетт.
   Дик кивнул головой и молвил:
   -- Н-да, понимаю.
   -- Конечно, само собой разумеется... Этого даже требует справедливость... вам будет положено небольшое содержание, так сказать, карманные деньги, -- заметил мистер Дэвидсон, -- скажем, доллар... скажем, два доллара в неделю. По мере того, как вы будете становиться старше, это содержание будет увеличено. А к тому времени, когда вам будет двадцать один год, вы, без сомнения, будете вполне в состоянии -- конечно, не без совета старших -- сами управлять своими делами.
   -- И до тех пор, пока мне не будет двадцать один год, я из моих двадцати миллионов не могу по своему усмотрению распорядиться сотней долларов?
   Мистер Дэвидсон собирался ответить утвердительно, приискивая для того наиболее мягкие выражения; но Дик жестом руки заставил его замолчать и сам продолжал:
   -- Насколько я понимаю, я не иначе могу на что-нибудь тратить деньги, как с вашего общего согласия?
   Опекуны, все трое, утвердительно кивнули головами.
   -- Значит, что мы вчетвером решим, то войдет в силу?
   Опекуны снова кивнули.
   -- Так вот, я хотел бы теперь, сейчас, получить сто долларов.
   -- На что? -- спросил мистер Крокетт.
   -- Я, пожалуй, скажу вам, -- серьезно ответил мальчик. -- Хочу путешествовать.
   -- Вы попутешествуете в постель в девять часов, -- резко возразил Крокетт, -- и никаких ста долларов не получите. Дама, о которой мы вам говорили, к шести часам приедет. Как мы вам уже объяснили, вы будете состоять на ее постоянном попечении. В половине седьмого вы, по обыкновению, будете обедать, и она будет обедать с вами и будет наблюдать, чтобы в положенный час вы ложились спать. Как мы вам уже говорили, она займет при вас место матери: будет наблюдать, чтобы уши у вас были чистые, шея вымыта.
   -- И чтобы по субботам мне была ванна, -- с удивительной кротостью дополнил Дик.
   -- Совершенно верно.
   -- Сколько же вы... сколько я плачу этой даме за ее услуги? -- спросил Дик тем озадачивающим своей напускной небрежностью тоном, который уже входил у него в привычку.
   Мистер Крокетт в первый раз ответил не сразу.
   -- Ведь я же плачу ей, не так ли? -- настаивал Дик.
   -- Миссис Соммерстон -- "эта дама", как вам угодно ее называть, -- будет получать полтораста долларов в месяц содержания, или тысячу восемьсот в год, -- сказал мистер Крокетт.
   -- Брошенные деньги, -- со вздохом молвил Дик. -- И это при полном содержании!
   Дик поднялся со своего стула. И этот тринадцатилетний аристократ -- аристократ не родом, по наследству от десяти поколений, а по воспитанию и обстановке -- в эту минуту имел такой высокомерный вид, что его опекуны невольно тоже поднялись со своих глубоких, обитых дорогой кожей кресел и встали перед ним. Его поза была непринужденная, полная достоинства.
   Рожденный от человека, пережившего дикую золотую лихорадку тысяча восемьсот сорок девятого года, росший аристократом во дворце и прошедший практический курс демократизма в народной школе, он своим ранним, но еще незрелым умом уже постиг разницу между кастами и массами и в то же время обладал громадной силой воли и спокойной уверенностью в себе, совершенно непонятными трем старикам, в руки которых были отданы он и его судьба и которые обязались увеличить число его миллионов, а из него самого сделать порядочного человека по своему общему образцу.
   -- Благодарю вас за вашу доброту, -- обратился Дик ко всем троим. -- Я думаю, мы как-нибудь уживемся. Эти двадцать миллионов принадлежат мне, и вы, конечно, обязаны сберечь их для меня, так как я в делах ничего не смыслю.
   -- Будут целы, дружок, и еще вырастут в наших руках, помещенные в благонадежные, солидные бумаги, -- заверил его мистер Слокум.
   -- Да, пожалуйста, без спекуляций, -- наказал еще Дик. -- Отцу везло. Но я от него слышал, что времена теперь уже не те и что теперь нельзя рисковать так, как рисковали тогда.
   Из этих слов и многого вышеприведенного можно, пожалуй, вывести ошибочное заключение, будто у нашего юноши была низкая, любостяжательная душа. Между тем он, наоборот, в эту самую минуту тайно носился с мыслями и планами, столь далекими от всего этого, как у матроса, отпущенного на берег с жалованием за три года в кармане.
   -- Я только мальчик, -- продолжал Дик, -- но вы меня еще не очень хорошо знаете. Со временем мы лучше познакомимся; пока же еще раз приношу вам мою благодарность, и...
   Он умолк и с достоинством, какому рано научаются во дворцах, коротко поклонился, своим молчанием давая понять, что аудиенция окончена. Этот оттенок не ускользнул от опекунов, и бывшие товарищи его отца, соратники его на финансовом ристалище, удалились сконфуженные и озадаченные. Дэвидсон и Слокум, спускаясь с массивной лестницы к ожидавшему их экипажу, готовы были дать волю гневу, но Крокетт, тот самый, который говорил так сердито и задорно, с восхищением бормотал: "Ах он, бездельник! Откуда прыть берется у малыша?!"
   Они поехали в клуб, где просидели еще час, серьезно обсуждая будущность сироты. Последний же в это время один, пешком, поспешно спускался с горы по обросшим травой улицам, слишком крутым для езды. Как только он оставил возвышенность за собой, богатые улицы с их обширными садами и дворцами почти немедленно уступили место невзрачным улицам и деревянным лачугам рабочего люда. В Сан-Франциско того времени (1887 г.) были без разбора перемешаны дворцы и вертепы, как в старинных городах Европы, и аристократическая гора, подобно средневековому замку, возвышалась над ютившейся у подножия ее беднотой и грязью.
   Дик остановился на углу у зеленной лавки, над которой второй этаж нанимал Тимоти Хэгэн-старший; в качестве полисмена, получающего сто долларов в месяц, он позволял себе такую роскошь и жил над головами сограждан, содержавших семью на какие-нибудь сорок или пятьдесят долларов в месяц.
   Тщетно Дик свистел в раскрытые, не защищенные сетками окна: Тима Хэ- гэна-младшего не было дома. Но Дик в уме уже перебирал разные места неподалеку, где мог находиться его приятель, как вдруг сам Тим явился из-за угла, бережно неся жестянку из-под свиного сала, наполненную пенящимся пивом. Он что-то проворчал в виде приветствия, на что Дик ответил ему в тон, точно не он за какой-нибудь час перед тем так надменно прекратил аудиенцию с тремя богатейшими коммерсантами царственного города.
   -- Не видать тебя со смерти старика, -- заметил Тим.
   -- Зато теперь видишь, -- грубо возразил Дик. -- Знаешь что, Тим? Ведь я к тебе по делу.
   -- Погоди, пока сбуду пиво моему старику, -- остановил его Тим. -- Он разорется на всю улицу, если подать ему без пены.
   -- А ты встряхни, так и будет пена. -- научил его Дик. -- Мне всего одну минуту. Дело в том, что я сегодня ночью удираю. Хочешь со мной?
   У Тима загорелись маленькие голубые глаза.
   -- Куда? -- спросил он.
   -- Не знаю. Пойдешь, что ли? Ты знаешь как и что. Что скажешь?
   -- Старик всю шкуру с меня сдерет, -- задумался Тим.
   -- Тебе не впервые, а шкура на тебе, я вижу, все еще цела, -- был жестокосердный ответ. -- Скажи слово -- и мы встретимся у парома сегодня вечером в девять часов. Ну что -- по рукам? Я там буду.
   -- А если я не явлюсь? -- все еще колебался Тим.
   -- Все равно, пойду один.
   Дик повернулся, как будто собираясь уходить, но остановился и небрежно через плечо сказал:
   -- Лучше соглашайся.
   Тим по его совету встряхнул пиво и не менее небрежно проговорил:
   -- Так и быть. Приду.
   Расставшись с приятелем, Дик отправился разыскивать некоего Марковича, школьного товарища, родом славянина, отец которого содержал закусочную. Маркович был должен Дику два доллара и уплатил ему один доллар и сорок центов; остальной долг Дик ему простил.
   Затем он не без робости и смущения прошелся по еврейской улице и долго колебался, которую из украшавших ее многочисленных ссудных касс выбрать. Наконец он с отчаянной решимостью вторгся в первую попавшуюся и ухитрился за восемь долларов и квитанцию сбыть свои золотые часы, стоившие, как ему было известно, не меньше пятидесяти долларов.
   Обед дома подавался в половине седьмого. Он явился без четверти семь и сразу встретил миссис Соммерстон. Это была полная, уже немолодая дама, видавшая лучшие дни, дочь богача, в свое время потрясшего все тихоокеанское побережье финансовым крахом.
   -- Так нельзя, Ричард, никак нельзя, -- пожурила она его. -- Обед ждет уже четверть часа, а вы даже еще не вымыли лица и рук.
   -- Простите, миссис Соммерстон, -- извинился Дик, -- я больше не заставлю вас ждать. Да и вообще очень-то никогда я не буду вас беспокоить.
   Обедали они вдвоем в большой столовой, и Дик старался занимать даму, к которой, несмотря на сознание, что она у него на жалованье, он невольно относился как хозяин к гостье.
   -- Вам здесь будет очень хорошо, -- утешал он ее, -- когда вы устроитесь. Дом славный, и большинство слуг давно уже служат.
   -- Но позвольте, Ричард, -- возразила она с серьезной улыбкой, -- хорошо ли мне будет или нет, будет зависеть не от слуг, а от вас.
   -- Я постараюсь, -- любезно сказал он. -- Скажу больше: мне совестно, что я сегодня опоздал к обеду. Пройдут годы и годы, а этого не повторится. Я вас совсем не буду беспокоить, -- вот увидите. Меня как будто не будет вовсе в доме.
   Прощаясь с нею на ночь, он еще сказал ей, как будто что-то вспомнив:
   -- Об одном предупреждаю вас: поваром у нас служит Аа-Синг. Вот уж не знаю сколько лет, -- двадцать пять или тридцать. Готовил для отца, задолго еще до постройки этого дома и до моего рождения. Он у нас на особом положении. Он так привык все делать по-своему, что вам придется обращаться с ним крайне осторожно. Но раз он вас полюбит, он в лепешку разобьется, чтобы угодить вам. Меня он так любит. Постарайтесь заслужить его любовь, и вы здесь будете как сыр в масле кататься.

Глава VI

   В девять часов в этот же вечер, секунда в секунду, Дик Форрест, одетый в свое самое старое платье, встретил Тима Хэгэна у парома.
   -- В северном направлении не стоит идти, -- заметил Тим. -- Скоро зима, и спать будет холодно.
   -- Куда же, по-твоему? -- спросил Дик. -- Можно на юг.
   -- Много ли у тебя денег? -- осведомился Тим.
   -- Зачем тебе знать?
   -- Нам надо торопиться сразу уйти подальше, а для этого всего вернее вначале за все платить. Для меня неважно. Но твои сторожа поднимут адскую тревогу, по твоим следам пустят целую ораву сыщиков. Придется лавировать.
   -- И будем. Первые два-три дня будем делать короткие прыжки по- заячьи, то вправо, то влево, и днем больше прятаться, пока не доберемся до Трэйси. Оттуда повернем к югу и платить перестанем.
   Программу эту они в точности и исполнили. Через Трэйси они проехали платными пассажирами ровно через шесть часов после того, как шериф перестал обыскивать поезда. Ради большей осторожности Дик платил еще до станции Модесто, а там уже по наущению Тима они больше не платили, а ехали "зайцами" в багажных вагонах, даже на предохранительной решетке. Дик покупал газеты и пугал товарища, читая ему сенсационные статьи о похищении юного миллионера.
   А там, в Сан-Франциско, опекуны объявили награды в итоге до тридцати тысяч долларов за отыскание и доставку их питомца. И Тим Хэгэн, принимая все это к сведению и продолжая лежать в траве у какого-нибудь водоема, внушил Дику прочное убеждение, что бескорыстная лояльность может произрастать не только во дворце на горе, но и в бедной квартире над зеленной лавкой.
   -- Черт возьми! -- обратился Тим ни к кому в особенности, к окружающему пейзажу. -- Вот разорался бы мой старик, если бы я тебя выдал за эти тридцать тысяч! Только подумать, и то страшно делается.
   Из того, что Тим так открыто об этом заговорил, Дик заключил, что с этой стороны ему не грозит опасность.
   Прошло шесть недель, и они уже находились в штате Аризона, когда Дик сам завел разговор на эту тему.
   -- Видишь ли, Тим, у меня уйма денег. И они все увеличиваются. Я ничего не трачу или так мало, что незаметно, -- хотя эта миссис Соммерстон у меня получает тысячу восемьсот долларов в год на всем готовом, и экипаж к ее услугам, -- тогда как мы с тобой рады кормиться остатками от обеда кочегара. Все же, как бы то ни было, деньги мои увеличиваются. Десять процентов с двадцати миллионов -- сколько будет?
   Тим уставился в раскаленную даль пустыни и силился разрешить задачу.
   -- Одна десятая с двадцати миллионов -- сколько будет? -- нетерпеливо повторил Дик свой вопрос.
   -- Ну, два миллиона, конечно.
   -- Так. Ну, а пять процентов -- это половина десяти. Сколько же дадут двадцать миллионов, считая по пять процентов?
   Тим задумался.
   -- Половину двух миллионов, -- возвестил Дик. -- Это значит, что я с каждым годом делаюсь на миллион богаче. Вникни в это хорошенько и слушай дальше. Когда мне пора будет возвратиться домой -- только это будет не раньше, как через несколько лет, -- мы с тобой оборудуем дело. По моему распоряжению ты напишешь отцу. Он нагрянет на нас в условленном месте, где мы будем его ожидать, арестует меня и потащит; представит куда следует и получит свои тридцать тысяч, после чего он, по всей вероятности, бросит полицию и откроет питейное заведение.
   -- Тридцать тысяч -- деньги немалые, -- лениво проговорил Тим, чем и ограничилось выражение его благодарности.
   -- Только не для меня, -- возразил Дик, инстинктивно понижая цену своему великодушию. -- В миллион тридцать тысяч входит тридцать три раза; а миллион прибывает от оборота моего состояния в один год.
   Но, увы, Тим не дожил до такого благополучия. Два дня спустя после этого разговора мальчиков, скрывавшихся в пустом товарном вагоне, дурак-кондуктор выставил на путь, когда поезд стоял на эстакаде, перекинутой через сухой овраг. Дик взглянул вниз, на каменистое дно оврага глубиною в семьдесят футов, -- и вздрогнул.
   -- Здесь, на эстакаде, место есть, -- сказал он, -- ну а если вдруг поезд двинется -- тогда что?
   -- Не двинется, удирайте, пока можно, -- настаивал кондуктор, -- паровоз на той стороне набирает воду; так уж заведено.
   Но паровоз, к несчастью, на этот раз не стал накачивать воду. На следствии потом было дознано, что машинист в водоеме воды не нашел. Мальчики едва спустились на путь с боковой двери вагона и не успели двадцати шагов пройти по узкой дорожке между рельсами и пропастью, как поезд тронулся. Дик, быстро соображавший и приспособлявшийся к обстоятельствам, мгновенно спустился с эстакады, уцепившись руками за край, а ногами охватив столб; Тим же, соображавший медленнее, притом же ослепленный бешенством против кондуктора, не трогался с места, и в потоке картинных, но непечатных выражений изливал свое мнение.
   -- Слезай, живее! -- крикнул ему Дик.
   Но было поздно. Паровоз по наклонной плоскости сильно ускорил ход, увлекая за собой поезд. Прямо перед Тимом были движущиеся вагоны, за спиной -- пустое пространство, под ногами -- пропасть. Он попытался последовать примеру Дика, но едва повернул плечи, как столкнулся с вагоном и чуть не потерял равновесие. Каким-то чудом он удержал его, но все еще стоял на месте. Поезд шел быстрее и быстрее, -- слезть уже не было возможности.
   Дик, держась руками, все видел, но не мог ничего поделать. Поезд все прибавлял ходу. Тим, однако, не терял присутствия духа. Спиной к краю, лицом к вагонам, плотно прижав к телу опущенные по бокам руки, имея единственной опорой пару досок под ногами, он пошатывался и балансировал. Чем быстрее шел поезд, тем его шире раскачивало, пока наконец большим усилием воли он не нашел своего центра тяжести и не перестал раскачиваться.
   Все еще могло кончиться благополучно, если бы не один вагон. Дик это знал и с ужасом видел его приближение. Это был лошадиный вагон, на шесть дюймов шире других. Он видел, что и Тим его заметил, -- видел, как он напряг всю свою силу воли, чтобы увеличить на эти полфута узкое пространство, на котором он держался, -- видел, как Тим медленно выгибал назад туловище до последней границы возможности. Конец был неизбежен. Будь вагон на один дюйм уже, он прошел бы мимо Тима. Но этот один дюйм погубил его: вагон задел его и толкнул сбоку назад; он два раза перевернулся с боку на бок, и еще раз тело его два раза перевернулось в воздухе, прежде чем головой и шеей ударилось о камни.
   Ударившись, он уже не шевельнулся: был переломлен шейный позвонок и размозжен череп. Тут Дик впервые столкнулся со смертью -- не с благообразною, прилично обставленною смертью цивилизованных классов, где врачи, сиделки и подкожные впрыскивания облегчают пациенту переход в неведомый мрак, затем обряды, цветы и торжественные похороны смягчают горе остающихся, -- а внезапную, первобытную смерть, грубую, безобразную, ничем не прикрашенную.
   И тут, на дне оврага, Дик понял еще многое: случайность жизни и загадочность судьбы -- враждебное отношение мироздания к человеку, -- необходимость быстро соображать и действовать, видеть и знать, быть уверенным в себе, мгновенно приспособляться к мгновенным переменам в соотношении сил, воздействующих на все живое. Тут же, над уродливо скорченными останками того, что сейчас еще было его товарищем, Дик понял, что иллюзии оплачиваются дорогой ценой, и одна действительность никогда не обманывает.
   В Новой Мексике, странствуя наудачу, Дик попал в одно из тех необозримых имений, состояние которых исчисляется десятками тысяч десятин и десятками тысяч голов скота. Ему не было еще четырнадцати лет, и он вскоре сделался любимцем всех многочисленных служащих, как бы живой игрушкой, что не помешало им, однако, сделать из него настоящего удалого ковбоя.
   За шесть месяцев, проведенных им в этом имении, Дик окреп телом и прошел практический курс науки о лошадях, сделался искусным и неустрашимым наездником и ознакомился с людьми в первобытном, нешлифованном виде, -- а эта наука была для него на всю жизнь бесценным приобретением. И это еще не все. Джон Чайзом, владелец данного имения и еще многих других до самой Черной речки и за нею, один из первых предвидел наступление новой земледельческой эры и ввел в употребление заборы из колючей проволоки. Для этого он скупал все участки в окрестности, на которых имелась вода, и, кроме того, даром пользовался миллионами акров окружающей земли, не имеющей никакой цены за неимением на ней воды. И вот в беседах вокруг костров и продовольственных повозок на далеких бивуаках, среди ковбоев, получающих какие-нибудь сорок долларов в месяц и не предвидевших того, что предвидел их хозяин, Дик в точности понял, как и почему Джон Чайзом сделался "скотным королем", тогда как сотни его соседей работали у него на жалованье.
   Но у Дика на плечах голова была не холодная, кровь горячая; натура у него была страстная, пламенная, мужественно гордая. Проводя по двадцать часов в седле, так что готов был кричать, он научился пренебрегать страданиями, которым подвергалось его еще не окрепшее тело, и переносил их, принуждая себя к стоическому молчанию. Какую назначали ему лошадь, ту он безропотно и брал, хотя бы едва мог обхватить ее своими короткими детскими ногами; настоятельно требовал, чтобы его не пропускали, когда распределялись ночные дежурства, и не знал колебания или усталости, когда ему приходилось объезжать разбежавшееся стадо с закинутым, извивающимся в воздухе арканом.
   Тут только собрался Дик написать своим опекунам, но из предосторожности дал письмо одному проезжему торговцу, который отправил его из Чикаго, адресовав конверт на имя повара Аа-Синга. Нисколько не тяготясь своими двадцатью миллионами, Дик, однако, ни на минуту о них не забывал, и, опасаясь, как бы его состояние не было роздано каким-нибудь отдаленным родственникам, могущим, чего доброго, отыскаться где-нибудь в Новой Англии, он предупреждал опекунов, что он жив-здоров и через несколько лет вернется. В заключение он приказывал им держать миссис Соммерстон и выдавать ей условленное содержание.
   Но ему не сиделось долго на одном месте. Он находил, что полугода более чем достаточно, и ушел. Путешествуя опять-таки наудачу, он вдоль и поперек исходил весь материк, не раз знакомясь по пути в качестве малолетнего бродяги с мировыми судьями, полицейскими чинами, даже тюрьмами. В то же время он непосредственно узнал настоящих бродяг, странствующих рабочих и мелких преступников. Попутно ознакомился он и с сельским бытом, с фермами и фермерами. Он многому научился, но все случайно, безо всякого со своей стороны намерения, просто по врожденной любознательности и наблюдательности; таким образом он набрал массу сведений относительно людей и общественных условий, и эти знания впоследствии, когда при помощи книг он их проверил и классифицировал, оказались для него бесценным приобретением.
   Пережитые приключения ему не повредили. Даже когда он сталкивался с острожниками в их лесных притонах и выслушивал их взгляды на жизнь и созданные ими для себя правила, он злом не заражался. Он был просто путешественником среди чужих племен. Он интересовался всем и всеми,
   но ни разу не напал на такое место или положение, которое удержало бы его. Он хотел видеть еще и еще, видеть без конца.
   По истечении трех лет, когда ему было почти семнадцать, окрепнув не по годам, закаленный во всевозможных лишениях, он, решив, что пора домой за книжки, поступил юнгой на торговое судно, отправлявшееся из одного атлантического порта в Сан-Франциско через Магелланов пролив, и таким продолжительным плаванием закончил свое странствование. Трудное было плавание и длилось сто восемьдесят дней, но оно прибавило ему десять фунтов веса.
   Миссис Соммерстон вскрикнула, когда он в один прекрасный день явился к ней, и пришлось вызвать из кухни повара Аа-Синга, чтобы установить его личность. Он был застенчив, почти конфузился при первой встрече с поспешно вызванными опекунами. Но это не помешало ему говорить весьма определенно:
   -- Вот как обстоит дело, -- сказал он. -- Я знаю, чего хочу, а силы воли у меня довольно. На свете я одинок, не считая, конечно, таких добрых друзей, как вы, и у меня свои понятии о жизни и о том, кем я в ней желаю быть. Я вернулся не из чувства долга к кому бы то ни было, а потому, что пора, -- из чувства долга к самому себе. От моих странствований я только выиграл, и намерен продолжать свое образование, теперь уже книжное.
   -- Белмонтская академия, -- подсказал мистер Слокум, -- подготовит вас к университету.
   Дик решительно покачал головой:
   -- И возьмет на это три года. Я намерен поступить в университет никак не позже как через год. Значит, надо работать. Но ум мой в книги въедается, как кислота. Я найму себе репетитора или полдюжины их и возьмусь за дело. И нанимать их буду я сам; и отказывать им буду тоже сам. А для этого я должен располагать деньгами.
   -- Долларов сто в месяц? -- предложил мистер Крокетт.
   Дик снова покачал головой.
   -- Я три года перебивался, не беря ни гроша из моих денег. Полагаю, что перебьюсь не хуже и здесь, в Сан-Франциско, располагая малой толикой этих денег. Я не желаю еще управлять всеми своими делами, но желаю иметь в своих руках банковую книжку -- и немаленькую.
   Опекуны в ужасе переглянулись.
   -- Это нелепо, невозможно, -- возмутился мистер Крокетт. -- Вы вернулись таким же безрассудным, каким ушли.
   -- Какой есть, -- вздохнул Дик. -- Первая размолвка вышла у нас тоже из-за денег. Я тогда хотел взять сто долларов.
   -- Но войдите же в наше положение, Дик, -- усовещивал его мистер Дэвидсон. -- Мы ваши опекуны; как же посмотрят на нас добрые люди, если мы вам, подростку, дадим полную волю распоряжаться деньгами?
   -- Яхте какая теперь цена? Теперь, сейчас? -- неожиданно спросил Дик.
   -- За двадцать тысяч продать можно, -- ответил мистер Крокетт.
   -- Так продайте. Она для меня велика, притом с каждым годом теряет в цене. Мне нужна игрушечка, футов этак в тридцать длиною, с которой я мог бы сам управиться, гуляя тут по бухте, ценой не больше, как в тысячу долларов. Продайте яхту и положите деньги в банк на мое имя. Вы, знаю, боитесь, что я их растрачу, -- запью, что ли, разорюсь на бегах или загуляю с хористками. Так вот я вам что предложу. Пусть мы все четверо будем иметь право брать из этих денег. И если тот или другой из вас решит, что я трачу не на дело, вы в ту же минуту можете вынуть всю сумму сполна. Могу вам сказать, между прочим, что я намерен пригласить сюда эксперта из какого-нибудь коммерческого училища, чтобы под его руководством основательно изучить деловую технику.
   Дик даже не стал ждать их согласия, а продолжал, как бы считая дело решенным:
   -- Мисс Соммерстон останется и будет вести хозяйство, потому что мне будет не до того, -- слишком много наметил себе работы. Обещаю вам, вы не пожалеете, что предоставили мне распоряжаться моими собственными, личными делами. А теперь, если хотите послушать историю этих трех лет, я, пожалуй, расскажу ее.
   Дик был прав, говоря опекунам, что ум его въедается в книги, подобно кислоте. Он сам направлял свои занятия, впрочем, не без постороннего совета. Искусство нанимать чужие мозги он унаследовал от отца и еще подучился ему у Джона Чайзома. Еще научился он сидеть и молчать и думать свою думу, пока товарищи разговаривали вокруг костра. Он устраивал свидания с профессорами, разными специалистами и дельцами и выслушивал их по часам, сам почти не говоря, редко вставляя вопрос, внимая их умным речам, вполне довольный, если из нескольких таких часов он извлекал для себя одну какую-нибудь идею, один факт, могущий помочь ему решить, какое именно ему нужно образование и как приняться за дело.
   Когда дело дошло до приглашения репетиторов, начались такие испытания и сортировки, выборы и браковки, каких свет не видел. Он не стеснялся. Одного продержит месяц или три месяца, а дюжине откажет в первый же день или на первой неделе, -- и в таких случаях он неизменно платил за весь месяц, хотя бы пробные занятия продолжались всего час. Он поступал всегда справедливо и широко, так как его средства ему это позволяли.
   Этот мальчик, не раз кормившийся остатками от обедов кочегаров, основательно знал цену деньгам. Он покупал все самое лучшее в уверенности, что в конце концов так будет дешевле. Для поступления в университет требовался годовой курс физики и годовой курс химии по программе средних учебных заведений. Вызубрив алгебру и геометрию, он обратился к светилам физического и химического факультетов в Калифорнийском университете. Профессор физики Кэйри сначала над ним посмеялся и назвал его "мой милый мальчик". Дик терпеливо выслушал его до конца и спокойно ответил:
   -- Я не дурак, профессор; я знаю свет; знаю, что мне нужно, и хочу этого добиться. В средних учебных заведениях физикой занимаются часа два в неделю в течение одного учебного года, считая каникулы. Вы лучший преподаватель физики на всем тихоокеанском побережье. Учебный год как раз кончается. В первую неделю ваших каникул, если вы посвятите мне все свое время до последней минуты, я могу пройти этот годовой курс физики. Во сколько вы цените такую неделю?
   -- Вам не купить ее за тысячу долларов, -- ответил профессор, думая, что на этом дело кончится.
   -- Мне известно, какое вы получаете содержание, -- начал Дик.
   -- Какое же? -- резко спросил профессор.
   -- Никак не тысячу долларов в неделю, -- резко возразил Дик, -- и не пятьсот, даже не двести пятьдесят. -- Он поднял руку, чтобы остановить профессора, собиравшегося перебить его. -- Вы сейчас сказали, что мне не купить неделю вашего времени за тысячу долларов. Это и не входило в мои намерения. Я эту неделю куплю у вас за две тысячи.
   Профессор сдался. Сдался на тех же условиях и другой профессор, светило химии.
   Своих репетиторов по математике Дик возил на охоту за утками в болотные районы рек Сакраменто и Сан-Хоакин. Справившись с физикой и химией, он своих репетиторов по истории и литературе возил на охоту в лесной район в юго-западной части штата Орегон. Этому он научился у отца: сменять работу развлечением и наоборот. При этом он жил на открытом воздухе и, таким образом, безо всякого напряжения или переутомления, трехлетий курс среднего образования прошел в один год.
   -- Курьезнейшая расточительность! -- дивился мистер Крокетт, указывая на представленный Диком годовой счет. -- Шестнадцать тысяч долларов за одно учение, причем все расходы у него записаны до последних мелочей, включая железнодорожные билеты, с чаевыми разным служителям, порох и патроны для репетиторов.
   -- А экзамены выдержал, -- заметил мистер Слокум.
   -- Одно могу сказать, -- решительно заявил мистер Крокетт, -- отныне, сколько бы мальчик ни потребовал на свои расходы, ему отказа нет.
   -- А теперь я убавлю ход, -- сказал Дик своим опекунам. -- В науке я поравнялся со своими сверстниками и далеко ушел от них в знании людей и света. Я знаю столько хорошего и дурного, столько великого и пошлого о мужчинах и женщинах, что иной раз сам почти сомневаюсь: неужели это все правда? Отныне не будет больше такой спешки. Я догнал своих сверстников и пойду теперь нормальным ходом. Только бы мне правильно переходить с курса на курс, и я кончу, когда мне будет двадцать один год. С нынешнего дня мне денег на ученье понадобится меньше -- репетиторов больше не будет; на развлечения будет выходить боль...
   Мистер Дэвидсон подозрительно насторожился:
   -- Что вы разумеете под словом "развлечения"?
   -- Разные там университетские кружки, футбол, -- не захочу же я пасовать перед другими! Потом меня интересуют газолиновые моторы. Я намерен построить первую в мире яхту с газолиновой тягой.
   -- Еще взорвете себя, -- покачал головой мистер Крокетт. -- Глупости одни все эти выдумки с газолином.
   -- Я уж позабочусь о безопасности, -- ответил Дик, -- но для этого нужны опыты, а на опыты опять-таки деньги. Значит, не скупитесь на новую банковую книжку, -- на прежних условиях.

Глава VII

   В университете Дик Форрест не проявил особенной гениальности; разве считать за таковую то, что он в первый год пропустил лекций больше всех студентов. Делал он это потому, что пропускаемые лекции были ему не нужны, и он это знал. Его занятия с репетиторами не только приготовили его к вступительным экзаменам, но и заключали в себе почти весь первый курс. Имея много свободного времени, он поступил в футбольную команду первокурсников, до того слабую, что ее били все, против кого бы она ни играла.
   Но Дик проделал много никому не заметной работы. Он много и с толком читал, и, когда летом обновил построенную им газолиновую яхту, с ним не было веселой молодой компании. Гостями его были профессора литературы, истории, права и философии с их семействами. Об этой поездке долго помнили в университете. Профессора по возвращении рассказывали о нем чудеса. Дик возвратился, имея больше общего понятия об области каждого профессора, чем какое он вынес бы, посещая несколько лет аудитории. А выигранное таким образом время дало ему возможность и далее пропускать лекции и посвящать больше часов работе в лаборатории. Он не пренебрегал и развлечениями. Вдовушки за ним ухаживали, девицы в него влюблялись, и он был неутомимым танцором. Он участвовал во всех увеселениях и объехал все побережье с клубом любителей мандолин и банджо.
   И все же гением он не был. Он ни в чем не блистал. С полдюжины его товарищей лучше его играли на мандолине. На втором курсе он помог своей футбольной команде одержать победу, однако считался солидным, надежным игроком, не более того. В борьбе лучший борец всегда мог положить его на обе лопатки два раза из трех, но не иначе как после долгих и упорных усилий. В английском сочинении пятая часть класса получала лучшие отметки, чем он; два студента опередили его в высшей математике, а японец Отсуки был несравненно сильнее его в химии.
   Но если Дик Форрест ни в чем особенно не отличался, зато он ни в чем и не проваливался. Его опекуны, восхищаясь его неизменным благонравием и прилежанием, размечтались было о предстоящей ему будто бы блестящей карьере; но когда они спросили его, кем он думает быть в жизни, он ответил им:
   -- Никем в особенности; просто всесторонне образованным человеком. Ведь мне нет надобности быть специалистом: отец обеспечил меня. К тому же я при всем желании не мог бы быть специалистом: меня на это не хватило бы.
   Одним словом, он был редким явлением: нормальным, среднего калибра, вполне уравновешенным, общеобразованным человеком.
   Когда мистер Дэвидсон однажды в присутствии своих коллег выразил удовольствие по поводу того, что Дик не проявил никаких эксцентричностей с тех пор, как остепенился, он возразил:
   -- О, я умею сдерживать себя, если захочу.
   -- Да, -- серьезно заметил мистер Слокум, -- великое счастье, что вы рано отгуляли и научились самообладанию.
   Дик загадочно посмотрел на него.
   -- Помилуйте, -- сказал он, -- эта детская выходка не в счет! То была невинная шалость. Я еще не размахнулся как следует, не гулял настоящим образом. Мое время еще впереди -- тогда только держись. Не забывайте, что жажда моя далеко не утолена, -- я весь горю. Но я сдерживаю себя. Не думайте, что я без страстей, потому что веду себя скромненько, как подобает благонравному школьнику. Я молод. Во мне жизнь кипит ключом. Но мне мало каких-нибудь ничтожных вспышек. Я развожу парыt . Мое время от меня не уйдет, я в убытке не останусь. Я не смирная овечка, и, когда я дам себе волю, я разойдусь вовсю. Вы увидите. О, поверьте, я не всегда спокойно сплю по ночам.
   -- То есть? -- спросил озадаченный мистер Крокетт.
   -- То есть я еще не разгулялся; а когда сниму с себя узду, повторяю: только держись.
   -- Что ж, вы думаете начинать тотчас по окончании университета?
   Он покачал головой.
   -- По окончании университета я поступлю по меньшей мере на год в школу земледелия. У меня, видите ли, появилось и все увеличивается заветное желание: сельское хозяйство. Я хочу делать что-нибудь осязательное, хочу созидать. Деятельность моего отца не была творческой; так точно и ваша. Вы застали край в пионерский период и подбирали денежки, как матросы, натолкнувшиеся на гнездо самородков в непочатых приисках...
   -- Друг мой, я имею некоторый опыт в здешнем сельском хозяйстве, -- несколько обиженно перебил его мистер Крокетт.
   -- Знаю; а все же то была не творческая работа, а скорее -- простите, но факты остаются фактами, -- скорее хищническая. О чем вы думали? Брали, скажем, сорок тысяч акров богатейшей земли в долине реки Сакраменто и год за годом сеяли на ней пшеницу. О севообороте вы никогда и не помышляли. Солому вы жгли. Вы истощали свой чернозем. Вы вспахивали четыре дюйма земли, а под этим слоем оставляли грунт твердый, как панель. Вы истощили этот тонкий плодородный слой, и теперь не выручаете из него на семена. Это не хозяйничанье, а хищничество. Я же хочу на отцовские деньги создавать.
   Возьму истощенную пшеницею землю, которую можно купить за бесценок, выворочу твердый грунт под нею и в конце получу от земли больше того, что вы получали в первые годы.
   В конце третьего курса мистер Крокетт снова упомянул о намерении Дика "загулять вовсю".
   -- Как только покончу со школой земледелия, -- ответил Дик, -- я куплю ранчо (имение), скот и инвентарь, и пущу его в ход, а сам уеду и пущусь во все тяжкие.
   -- Каких приблизительно размеров будет имение, с которого вы думаете начать? -- спросил мистер Дэвидсон.
   -- Может быть, в пятьдесят акров, а может быть, в пятьсот тысяч, -- смотря как. Калифорния все еще непочатый край. Без всякого с моей стороны старания, земля, которую я теперь куплю по десять долларов за акр, через пятнадцать лет будет стоить пятьдесят, а которую теперь куплю за пятьдесят, будет стоить пятьсот.
   -- Полмиллиона акров по десяти долларов -- это составит пять миллионов долларов, -- озабоченно заметил мистер Крокетт.
   -- А по пятидесяти -- и все двадцать пять миллионов, -- засмеялся Дик.
   Но опекуны, в сущности, не верили в дикую экспедицию, которой он им грозил. Они допускали, что он способен ухлопать часть своего состояния на новомодное хозяйничанье; но чтобы он сознательно "пустился во все тяжкие" после стольких лет воздержания, это казалось им немыслимым.
   Дик окончил университет без особенного блеска, считаясь двадцать восьмым в классе и ничем не нашумев. Отличился он главным образом тем, что причинил большое разочарование многим милым девицам и их мамашам, да еще тем, что в последний год он помог своему университету победить в первый еще раз в игре в футбол Стэнфордский университет.
   В школе земледелия Дик посвятил себя исключительно лабораторной работе и лекций не посещал вовсе. Он пригласил частных преподавателей и истратил на них целое состояние, разъезжая с ними по всей Калифорнии. В Сан-Франциско проживал Жак Рибо, считавшийся одним из мировых авторитетов по земледельческой химии и получавший во Франции две тысячи долларов в год; он переселился в Калифорнию, соблазнившись предложенными ему университетом шестью тысячами, а потом перекочевал на Гавайи, куда его переманили владельцы сахарных плантаций, пообещав ему десять тысяч. И это-то светило Дик Форрест соблазнил контрактом на пять лет по пятнадцать тысяч в год в прелестном умеренном климате.
   Все три опекуна в ужасе всплеснули руками и решили, что это и есть та сумасбродная кампания, которую предсказывал Дик.
   Но это было лишь началом сумасбродств. Дик переманил у правительства за неимоверно повышенное содержание лучшего специалиста по скотоводству, таким же способом отнял у университета штата Небраска величайшего специалиста по части дойных коров и смертельно огорчил директора школы земледелия, похитив у него профессора Нирденхаммера, истинного колдуна по устройству и ведению сельского хозяйства.
   -- Еще дешево, поверьте, дешево, -- заверил он опекунов. -- Или вы предпочли бы, чтобы я разорялся на скаковых лошадей и актрис вместо профессоров? К тому же с вами беда потому, что вы не имеете понятия о том, как интересно и выгодно торговать чужими мозгами. А я так знаю; я на этом, так сказать, специализировался. Буду из них деньги ковать, а главное -- у меня будут расти десять колосьев там, где у вас, благодаря вашему хищничеству, теперь уже не вырастает и полколоса.
   Понятно после этого, что они не верили его заявлениям, что ему, прежде чем окончательно уходиться, надо еще нагуляться, нацеловаться, вдоволь подраться и натешиться всякими приключениями.
   -- Еще один год, -- предупреждал он их, зарывшись в книги по земледельческой химии, в анализ разных почв и брошюры по ведению сельского хозяйства и объезжая Калифорнию со своим штабом дорогих экспертов. И опекуны опасались быстрого расточения отцовских миллионов на земледельческие затеи тотчас по достижении Диком совершеннолетия и принятии им в свои руки всего своего состояния.
   В тот самый день, когда ему исполнился двадцать один год, была совершена купчая на давно намеченное им громадное имение, простиравшееся на запад от реки Сакраменто до вершины горной гряды: целое княжество.
   -- Невероятная цена, -- вздохнул мистер Крокетт.
   -- Невероятно дешево, -- возразил Дик. -- Посмотрели бы вы, какие получил я отчеты о почве, а также о водяных условиях!
   В скором времени имя Дика Форреста стало все чаще и чаще появляться в газетах. Он сразу сделался знаменитостью, после того как он -- впервые в Калифорнии -- заплатил десять тысяч долларов за одного быка. Его скотоводы-специалисты, похищенные им у правительства, отбили это дивное животное в Англии у Ротшильдов.
   -- Пусть их смеются, -- говорил он своим бывшим опекунам. -- Я выписываю сорок йоркширских коров. В первый же год он вернет мне половину своей цены. Его сыновей и внуков у меня здесь в Калифорнии будут с руками отрывать по моей цене.
   Дик в первые месяцы своего совершеннолетия совершил еще много подобных сумасбродств, но самым невозможным из всех признали последнее: истратив несколько миллионов на свою безумную прихоть, он сдал все свое хозяйство своим специалистам, поручив им развить его по намеченному совместно с ним плану и установив между ними обоюдный контроль, чтобы они не слишком зарвались; затем взял билет на пассажирское судно, отходившее на Таити, и уехал на несколько лет -- "гулять"!
   Опекуны изредка получали от него письма. Однажды он очутился владельцем и шкипером четырехмачтового стального парусника, под английским флагом везшего уголь из Ньюкасла. Они потому об этом узнали, что им
   пришлось выдать деньги на покупку судна; притом имя шкипера Форреста упоминалось в газетах, когда его судно спасло пассажиров погибшего парохода "Орион"; наконец, они же потребовали и получили страховые деньги, когда судно погибло со всей почти командой в ужасном урагане, настигшем его у островов Фиджи. В тысяча восемьсот девяносто шестом году Дик вдруг оказался на Клондайке, а в тысяча восемьсот девяносто седьмом -- на Камчатке, где заболел цингой; потом неожиданно под американским флагом появился на Филиппинских островах. Однажды -- как и почему, они так никогда и не узнали -- он очутился владельцем и шкипером какого-то вольного парохода, давным-давно исключенного из книг Ллойда и принятого дядей Сэмом под свое покровительство.
   Время от времени у них волей-неволей завязывалась с ним деловая переписка; писал он то из одного порта на одном море, то из другого, совсем на другом. Однажды они случайно узнали, что он лежит раненый где-то в Китае, в другой раз -- что он в Вест-Индии перенес желтую лихорадку; а то вдруг его в Нью-Йорке судили по обвинению в жестоком обращении с матросами. Три раза газеты печатали телеграммы о его будто бы смерти: раз в Мексике -- в сражении, дважды -- о казни его в Венесуэле. После многих ложных слухов и фальшивых тревог опекуны решили не волноваться больше и спокойно отнеслись к слухам о том, как он в туземной лодке переехал Желтое море, или умер от сонной болезни, или был взят японцами в Мукдене и просидел в военном плену в Японии.
   Из этого состояния душевного покоя вывел их, однако, сам Дик, когда, верный своему обещанию, тридцати лет от роду, нагулявшись вдоволь, он вернулся в Калифорнию, да еще с женой, на которой был женат уже несколько лет и которая, как оказалось, всем троим была хорошо известна. Мистер Слокум спустил своих восемьсот тысяч вместе со всем состоянием ее отца в крупной, сильно в свое время нашумевшей горнопромышленной катастрофе. Мистер Дэвидсон нажил миллион, когда ее отец нажил восемь миллионов в рискованной операции с осушением русла одной золотоносной реки. Мистер Крокетт, в то время пылкий юноша, был шафером у ее отца, когда тот женился на ее матери.
   Итак, Дик Форрест женился на дочери Филиппа Дестена!
   Тут нечего было желать ему счастья. Можно было только его поздравить и объяснить ему, что он сам не знает, какое великое счастье выпало на его долю. Опекуны тут же простили ему все его дикие выходки. Наконец-то он поступил истинно благоразумно, мало того, -- гениально. Паола Дестен! Дочь Филиппа! Кровь Дестенов и кровь Форрестов! Чего же еще! Престарелые товарищи Форреста и Дестена вспоминали ту золотую старину, когда они
   с этими двумя друзьями работали и веселились. Они указывали Дику на высокую ценность его сокровища, напоминали ему о священном долге, возлагаемом на него таким браком, обо всех традициях и достоинствах обоих родов и довели его до того, что он рассмеялся и весьма сконфузил их, объявив, что они говорят, точно ученые-коннозаводчики, чего они не могли отрицать, хотя не совсем приятно было выслушать такое замечание.
   Во всяком случае, его выбор удостоился их безусловного одобрения и был причиною того, что они без малейшего возражения одобрили планы и сметы для будущего Большого дома. Благодаря Паоле Дестен они на этот раз единодушно признали, что задуманный расход достоин полного одобрения. Что касается его хозяйства, то они не могли отрицать, что оно во всех областях даст прекрасные результаты, поэтому пусть его тешится. Хотя, конечно, как заметил мистер Слокум, "двадцать пять тысяч за рабочего жеребца -- сумасшествие. Потому что в конце концов рабочая лошадь как-никак рабочая и есть. Вот если бы скаковой жеребец!.."

Глава VIII

   Пять минут после того, как Паола от него ушла, секунда в секунду, Дик, покончив с телеграммами, сел в легкий автомобиль. С ним поехали Тэйер, покупщик из Айдахо, и Нэйсмит, корреспондент "Газеты скотоводов". Уордмен, заведующий овцеводством, присоединился к ним уже в обширном загоне, где было собрано несколько тысяч молодых шропширских баранов в ожидании осмотра.
   К длинным разговорам не оказалось повода, к досаде покупщика, которому казалось, что по случаю такой крупной сделки не грех бы поговорить.
   -- Они говорят сами за себя, -- заметил ему Дик и отвернулся в сторону Нэйсмита, чтобы сообщить ему кое-какие данные для его статьи о шропширах в Калифорнии и северо-западном крае.
   -- Я не советовал бы вам трудиться выбирать их, -- обратился Дик к Тэйеру несколько минут спустя. -- Среднего достоинства у меня нет, все первый сорт. Целую неделю тут просидите и будете выбирать, и в конце концов получите не лучше, чем если бы брали как попало.
   Дик, очевидно, считал сделку уже состоявшейся, и эта уверенность вместе с сознанием, что он никогда не видел баранов такого высокого, равного достоинства, повлияли на покупщика. Он неожиданно для самого себя тут же вместо нескольких вагонов заказал их двадцать. Нэйсмиту он сказал, когда они вернулись в Большой дом и к прерванной партии в бильярд:
   -- Я в первый раз у Форреста. Он волшебник. Я не раз покупал в восточных штатах, но его шропкширы пленили меня. Вы заметили, что я удвоил заказ? Мне, собственно, поручено купить их на шесть вагонов, и на всякий случай я уполномочен прибавить еще два вагона. Но в данном случае всякий другой на моем месте поступил бы так же.
   Ко второму завтраку позвонил огромный бронзовый гонг; он был куплен в Корее и никогда не издавал своей музыкальной ноты, прежде чем было достоверно установлено, что Паола проснулась. Тогда Дик вышел к молодежи, что собралась в большом внутреннем дворе, носившем по старой памяти испанское название патио (patio). Берт Уэйнрайт, стараясь следовать противоречивым указаниям и наставлениям сестры своей Риты, самой Паолы и ее сестер, Люси и Эрнестины, вылавливал ковшом нз бассейна фонтана необыкновенно красивую рыбу, окраской напоминавшую роскошный тропический цветок и обладающую притом таким невероятным множеством плавников и хвостов, что Паола решилась отделить ее от остальных и поместить в особый чан, устроенный в бассейне на ее собственном дворике.
   Среди общей суматохи, смеха и девичьих взвизгиваний удалось выловить большую рыбу и перевести ее в другой сосуд, после чего она была сдана на руки садовнику, который и унес ее.
   -- Что новенького расскажете о себе? -- спросила Эрнестина у вышедшего к ним Дика.
   -- Да ничего, -- печально ответил он. -- Имение пустеет. Завтра в Южную Америку отправляются триста красавцев, молодых быков, а Тэйер -- он был вам представлен вчера -- увозит двадцать вагонов с молодыми баранами. Одно могу сказать, что искренно поздравляю с приобретением Айдахо и Чили.
   Бронзовый гонг вторично прозвонил, и Паола, одной рукой обняв Дика, другою Риту, повела их в дом, между тем как следовавший за ними с ее двумя сестрами Берт показывал им какое-то новое па чуть ли не собственного изобретения.
   -- Еще одно, Тэйер, -- говорил Дик вполголоса, освободившись от дам, которые, увидя Тэйера и Нэйсмита на площадке лестницы, ведущей вниз, в столовую, в беспорядке, толкая друг друга, устремились туда. -- Прежде чем уедете, взгляните-ка на моих мериносовых овец. Не могу не похвастать ими, и ваши овцеводы, несомненно, должны будут взяться за них. Начал я, конечно, с несколькими привозными экземплярами, но добился особого калифорнийского вида, которому позавидуют сами французы. Поговорите-ка с Уордменом и пригласите Нэйсмита вместе с вами посмотреть их. Да суньте-ка полдюжинки в ваш поезд и преподнесите их от меня в подарок вашему хозяину: пусть полюбуется.
   Они уселись за столом, способным раздвигаться до бесконечности, в длинной низкой столовой, точной копии со столовых в гасиендах (имениях) крупных мексиканских землевладельцев калифорнийской старины. Пол был из больших коричневых изразцов, подпертый балками потолок и стены были выбелены, и огромный, без всяких украшений камин представлял образец массивности и простоты. Зелень и цветы со двора заглядывали в окна с их глубокими просветами, и вся комната дышала чистотой, простотой, прохладой.
   По стенам на значительном расстоянии одна от другой были развешаны картины масляными красками; между ними особенно поражала висевшая
   на почетном месте в красивой рамке большая картина, выдержанная в тусклых серых тонах и изображающая пеона (мексиканского батрака): примитивным деревянным плугом, запряженным двумя волами, он проводил мелкую борозду по первому плану печальной, необозримой мексиканской равнины. Были и более веселые картины, все из быта ранней мексико-калифорнийской старины: пастель, изображающая дерево эвкалипт в сумерки, на фоне далекой горы с тронутой закатом вершиной; сценка при лунном свете; выжатое поле в летний день с рядом гор, с лесистыми ущельями за сизой дымкой.
   -- Знаете что? -- вполголоса обратился Тэйер к сидевшему против него Нэйсмиту, в то время как Дик и девицы оживленно обменивались шутками и прибаутками. -- В самом Большом доме вы найдете богатый материал для вашей статьи. Я посетил людскую столовую: там за стол три раза в день садятся сорок человек служащих, считая садовников, шоферов и поденщиков. Целая гостиница; тут, поверьте, голова нужна, система, и этот их китаец О-Джой прямо-таки клад. Он у них домоправитель, что ли, или управляющий, и вся махина бежит, как по рельсам, так гладко, что толчка не заметишь.
   -- А все же настоящий волшебник сам Форрест, -- возразил Нэйсмит. -- Он голова, выбирающая другие головы. Он с одинаковой легкостью мог бы управлять армией, вести военную кампанию или стоять во главе правительства.
   -- О Паола! -- окликнул Дик жену через стол. -- Я сейчас получил известие, что завтра к нам приедет Грэхем. Ты бы сказала О-Джою, чтобы он поместил его в сторожевую башню. Там просторно, и возможно, что он исполнит свою угрозу и поработает над своей книгой.
   -- Грэхем? Грэхем? -- вслух старалась Паола припомнить. -- Разве я с ним знакома?
   -- Ты с ним встретилась всего раз, года два назад в Сантьяго. Он еще обедал с нами в ресторане.
   -- О, это один из бывших там морских офицеров?
   -- Нет, штатский. Неужели не помнишь? Блондин. Вы с ним полчаса толковали о музыке, пока капитан Джойс нам доказывал, что Соединенные Штаты обязаны очистить Мексику бронированным кулаком.
   -- Ах, да! Теперь помню, -- все еще неуверенно проговорила Паола. -- Он, кажется, раньше был с тобой знаком -- где-то там, в Южной Африке... или на Филиппинских островах?
   -- Он самый. В Южной Африке. Эван Грэхем. Потом мы опять встретились на вестовом пароходе, принадлежавшем газете "Таймс", на Желтой реке в Китае. И раз десять после того наши дороги пересекались, но мы все как-то не встречались до того вечера в Сантьяго.
   -- Но кто он и что ты о нем знаешь? -- допрашивала его Паола. -- И что это за книга?
   -- Прежде всего, чтобы начать с конца, он разорен. То есть не то чтобы нищий, несколько тысяч дохода у него осталось; но что отец ему оставил,
   то все ушло. Нет, не прокутил; бывшая несколько лет паника поглотила почти что все его состояние. Но он не хнычет -- не из таких. Он из хорошего старинного рода, чистокровный американец; прошел университет. Книга? Он надеется, что она будет иметь успех; он в ней описывает свое прошлогоднее путешествие через Южную Америку, от западного берега до восточного, -- по большей части новые еще места. Бразильское правительство по собственному почину назначило ему гонорар в десять тысяч долларов за доставленные им сведения о неведомых еще частях Бразилии. О, это в полном смысле человек: рослый, сильный, простой, чист душой; где только не перебывал, чего не видал, не знает! Прямой, справедливый, смотрит прямо в глаза; одно слово: мужчина.
   Эрнестина захлопала в ладоши, бросила на Берта вызывающий, победоносный взгляд и воскликнула:
   -- И завтра он приедет!
   Дик укоризненно покачал головой.
   -- Ничего там нет по вашей части, Эрнестина. Такие же милые девушки, как вы, не раз закидывали ему удочки, и, между нами сказать, я их нисколько не виню. Но ни у одной он не клюнул; ни одной не удалось его загнать в угол, где бы он, запыхавшись, обессиленный, машинально согласился на все и, опомнившись, очутился сбитым с ног, пойманным, связанным, одним словом -- женатым. Лучше бросьте, Эрнестина; будет с вас золотой молодежи с ее золотыми яблоками. Подбирайте их, эти яблоки, и ловите бросающих их быстроногих юношей. Но Грэхема оставьте, не по вас дичь. Он моих лет и, подобно мне, много видал видов. Он молоденьких не любит; могу вас заранее уверить, что он стар, закален и очень, очень умен.

Глава IX

   -- Где мой мальчишка? -- кричал Дик, топая и бряцая шпорами по всему Большому дому в поисках его маленькой хозяйки.
   Дошел до двери, ведущей в ее длинный флигель. На этой двери не было ручки; она только величиной отличалась от вставленных в стены деревянных филенок. Но Дик надавил секретную пружинку, известную лишь ему и жене, и дверь распахнулась.
   -- Где мой мальчишка? -- снова крикнул он и зашагал по всей длине ко-ридора.
   Тщетно заглянул он в ванную с ее углубленным в пол бассейном с мра-морными ступенями; заглянул и в женину уборную, и в шкафную -- никого. Он по короткой широкой лестнице поднялся к ее любимому, теперь пустому месту -- диванному сиденью, устроенному на подоконнике в башенке, окрещенной ею "Башней Юлии", и с особенным удовольствием посмотрел на разбросанные в милом беспорядке разные женские туалетные безделушки, кружева, батист, кисею, ленты, которыми она, очевидно, только что любовалась. Он на минуту остановился перед мольбертом с поставленным на нем рисунком, при виде которого его шутливый окрик замер на устах и заменился веселым смехом: в этом эскизе, едва наброшенном, он узнал неуклюжего костлявого жеребенка, только что отнятого от матки и отчаянно зовущего ее.
   -- Где мой мальчишка? -- еще раз крикнул Дик в сторону спальной веранды, но там нашел только скромную, лет тридцати китаянку, явно встревоженную и застенчиво ему улыбающуюся.
   Это была собственная горничная Паолы, Ой-Ли, много лет назад почти ребенком взятая для нее Диком из рыбачьей деревни у Желтого моря, где мать ее, вдова, делала неводы для рыбаков и на этом промысле в хороший год могла заработать целых четыре доллара! Ой-Ли поступила к Паоле на трехмачтовую шхуну, в то время как О-Джой в качестве кают-юнги начинал проявлять смышленость, давшую ему возможность впоследствии дослужиться до должности домоправителя в Большом доме.
   -- Где ваша госпожа, Ой-Ли? -- спросил Дик.
   Ой-Ли вся съежилась в припадке неодолимой застенчивости. Дик ждал.
   -- Может быть, с молодыми девицами, не знаю, -- с усилием, еле внятно проговорила она. Дик из жалости отвернулся и оставил ее.
   -- Где мой мальчишка? -- еще раз крикнул он, выходя из-под ворот в ту самую минуту, как к ним подкатил господский автомобиль, шикарно объехав обсаженный сиренью круг.
   -- А я почем знаю! -- откликнулся из автомобиля высокий блондин в легком летнем костюме; и в следующую минуту Дик Форрест и Эван Грэхем крепко жали друг другу руки.
   О-Май и О-Хо внесли в дом ручной багаж, и Дик проводил приятеля в приготовленное для него помещение в сторожевой башне.
   -- Вам придется к нам привыкать, дружище, -- предупреждал его Дик. -- Хозяйство идет у нас как по нотам, и люди у нас удивительные, но мы позволяем себе всякие вольности. Если бы вы приехали двумя минутами позже, вас некому было бы встретить, кроме моих китайцев. Я только что собирался кое-куда съездить, а Паола, жена моя, куда-то исчезла.
   Друзья были почти одного роста, Грэхем на какой-нибудь дюйм выше, но настолько же менее широк в плечах и груди. Он был, пожалуй, светлее, чем Форрест, но у обоих были одинаково серые глаза с одинаково чистыми белками, и лица одинакового бронзового оттенка от загара, наведенного солнцем и ветром. У Грэхема черты лица были крупноваты, форма глаз несколько более продолговата, хотя это было не так заметно при большой тяжести легко опускающихся век; нос был как будто немного прямее и крупнее, чем у Дика, и губы чуть толще и более густой окраски, точно слегка надутые; волосы у Форреста были самого светлого каштанового оттенка, тогда как у Грэхема заметно было, что они от природы были бы чистейшим золотом, если бы не оказались выжженными солнцем до цвета почти песочного.
   Легкая разница в росте и плотности сложения делала то, что Грэхем обладал грацией в осанке и движениях, какой не было у Дика; вместе с тем выходило так, что каждый выигрывал рядом с другим. Грэхем был весь свет и радость, с легким намеком на сказочного принца; Форрест же казался более мощным, более опасным для других и более строгим к самому себе.
   Форрест взглянул на часы, которые он носил на кожаной браслетке.
   -- Половина двенадцатого! Пойдем сейчас со мной, Грэхем. Мы завтракаем не раньше половины первого. Я отправляю триста голов быков; не скрою, что горжусь ими, и вы должны их видеть. Не беда, что на вас костюм не для верховой езды. О-Май, принесите пару моих гетр, а вы, О-Джой, прикажите оседлать Альтадену...
   Они поставили своих лошадей у самого края дороги и так простояли, пока мимо них не прошло все стадо, отправляющееся в свое далекое путешествие, и последний бык не исчез за поворотом дороги.
   -- По результатам сужу о сделанной работе: великолепно! -- восхищался Грэхем с засветившимися глазами. -- Я в молодости сам побаловался по этой части там, в Аргентине. Если бы у меня с самого начала была такая кровь, я, быть может, не провалился бы так плачевно.
   Они повернули лошадей по направлению к дому. Дик снова взглянул на часы.
   -- Еще не поздно, -- сказал он и продолжал, указывая вправо, на что-то невидимое за сиренью. -- Вон там рыбные пруды, и вы не раз наловите нам форели и всякой рыбы, речной и морской. Я, видите ли, люблю, чтобы у меня все работали. Я готов признать, что есть основание для восьмичасового рабочего дня; но вода у меня должна работать круглые сутки. Садки все отдельные, приспособлены к потребностям разных рыб. Начинает же вода работать уже с гор. Она орошает до двадцати горных лугов прежде, нежели сбегает вниз и очищается до кристальной прозрачности, а на том месте, где она кидается с высот водопадом, она создает половину употребляемой в имении энергии и все электрическое освещение, затем она подразделяется на канавы, орошающие низкие места, протекает через садки, а еще дальше орошает площадь в несколько миль, засеянную альфальфой. И поверьте, если бы вода не достигала наконец низин реки Сакраменто, я устроил бы дренаж для дальнейших оросительных работ.
   Грэхем рассмеялся.
   -- Удивительный вы человек! Вы способны написать поэму о чудесах, творимых водой. Видал я огнепоклонников, но в первый еще раз встречаю истого водопоклонника. И выбрали-то вы себе землю, изобилующую водой, так что...
   Грэхем не договорил. На небольшом расстоянии справа от них вдруг раздался стук копыт, а затем сильный плеск, взрыв женского хохота и веселых возгласов, которые, однако, почти тотчас же сменились испуганными криками, сопровождаемыми несравненно более сильным барахтаньем и фырканьем, точно тонуло какое-нибудь огромное животное.
   Дик наклонил голову и заставил свою лошадь перепрыгнуть через сиреневую изгородь, Грэхем -- за ним. Они выехали на залитую жгучим солнцем открытую поляну среди деревьев, и тут им неожиданно представилась картина, какой Грэхем отроду не видывал.
   Середину окруженной деревьями поляны занимал огромный купальный бассейн, со всех четырех сторон выложенный бетоном. Один конец бассейна во всю ширину представлял собой гладкую покатость, блестящую от скользящей по ней воды. Боковые края были отвесные. Другой конец, слегка волнистый, служил спуском. Тут в ужасе и испуге, доходящем до паники, ковбой в полном костюме, как-то глупо подпрыгивая на одном месте, почти бессознательно беспрерывно восклицал: "О, господи! О, господи!", то возвышая голос до крика, то понижая его до отчаянного шепота. На краю же бассейна в купальных костюмах, свесив ноги, сидели три растерявшиеся девицы.
   А в самом бассейне, в центре картины, большой гнедой конь, весь мокрый, лоснящийся, как атлас, стоя в воде вертикально на дыбах, бил по воздуху огромными передними копытами, сверкающими на солнце мокрой сталью подков, тогда как к спине его, беспрестанно соскальзывая, прильнула ослепительно белая фигура, которую Грэхем сначала принял за юношу небывалой красоты. Только когда жеребец, опустившись в воду, снова вынырнул при помощи могучих ног и копыт, Грэхем убедился, что на нем женщина в белом шелковом трико, облегающем ее тело так плотно, что она казалась изваянной из белого мрамора дивной статуей. Мраморной казалась ее спина, только тонкие нежно очерченные мышцы, извиваясь, двигались под шелковым покровом при усилиях ее удержаться над водой. Ее тонкие, но округленные руки переплелись с длинными прядями промокшей гривы жеребца, а белые круглые колени соскальзывали с гладких, атласных, выпуклых от натуги лошадиных лопаток. Белые ножки пальцами впивались в его гладкие бока, тщетно ища в них ребра, за которые можно было уцепиться.
   В одну секунду, даже меньше, Грэхем понял все, что так неожиданно представилось его взорам, убедился, что это изумительное белое создание -- женщина, и подивился ее миниатюрности и нежному строению при таком достойном гладиатора напряжении сил. Она напоминала ему фигурку из дрезденского фарфора, такую маленькую, легонькую, по нелепой случайности попавшую на спину к утопающему чудовищу; или же фею из волшебной сказки -- такой крошечной казалась она по сравнению с этим великаном конем.
   Стараясь удержать равновесие, она наклонилась так низко, что прижалась щекой к огромной, дугой вытянутой шее, и ее распустившиеся густые золотисто-русые волосы длинными мокрыми прядями легли на воду, смешавшись с черной гривой жеребца. Но всего больше поразило Грэхема ее лицо. Это было лицо женщины и в то же время мальчика-подростка: серьезное и задорно-веселое, выражающее наслаждение этой опасной игрой; женское лицо в высшей степени современное, и вместе с тем Грэхему оно казалось чисто языческим. Такие создания и такие положения не встречаются в двадцатом веке; это был момент, вырванный прямо из Древней Греции, с намеком и на "Тысячу и одну ночь": так и казалось, что из этой взбаламученной водной глубины поднимется джинн или царевич в золотой одежде верхом на крылатом драконе.
   Жеребец, поднимаясь все выше из воды, чуть-чуть не перевернулся. Дивное животное и дивная всадница вместе исчезли под поверхностью воды, но не прошло секунды, как оба опять вынырнули, и конь снова забил по воздуху копытами величиной с тарелку, а бесстрашная наездница по-прежнему держалась, прильнув к гладкому трепещущему телу. У Грэхема дух заняло при мысли о том, что могло случиться, если бы конь перевернулся. Случайный удар одного из огромных барахтающихся копыт мог бы навеки потушить огонь, светившийся в этих полных жизни глазах, горевший в этом дивном белом теле.
   -- Ближе к шее! -- крикнул Дик. -- Схвати его за челку и пересядь на шею, пока он не найдет своего центра тяжести.
   Она послушалась, впилась пальцами ног в ускользавшие из-под них плечи жеребца, чтобы, опираясь на них, могучим усилием подпрыгнуть и, ухватившись одной рукой за мокрую гриву, другую свободно, быстро продвинуть вперед между ушами и схватить челку. В ту же минуту конь утвердился в горизонтальном положении благодаря тому, что ее тяжесть была перенесена вперед, после чего она скользнула снова ему на плечи на прежнее свое место. Все еще держась одной рукой за гриву, она другую подняла высоко в воздух и бросила Форресту ослепительную улыбку, сохраняя при этом, как заметил Грэхем, столько хладнокровия, что обратила внимание и на него, сидевшего на лошади рядом с Форрестом. Притом же Грэхем подумал, что этот оборот головы, это движение поднятой вверх руки выражали не столько отвагу, сколько художественное сознание того, какую она представляла красивую картину, а больше всего чисто жизнерадостное наслаждение от выигранной опасной игры.
   -- Немного найдется женщин, способных на такую шалость, -- спокойно заметил Дик, глядя, как Удалой, с легкостью сохраняя раз найденное горизонтальное положение, плыл к другому концу бассейна и там по неровной покатости карабкался туда, где ждал его совершенно растерявшийся ковбой.
   Последний проворно прикрепил недоуздок к мундштуку. Но Паола, не меняя своего положения, взяла его сама и, быстро повернув коня лицом к Форресту, салютовала.
   -- А теперь уезжайте-ка! -- крикнула она ему. -- Мужчинам быть здесь не полагается.
   Дик рассмеялся, салютовал хлыстом в ответ и, повернув лошадь, тем же путем через сиреневую изгородь вернулся на дорогу.
   -- Кто... кто это? -- спросил Грэхем.
   -- Это Паола, моя жена, -- ребенок, мальчишка, так и оставшийся подростком, олицетворенная удаль и в то же время очаровательнейшее, нежнейшее создание, лепесток розы, превращенный в женщину.
   -- У меня от волнения дух замер, -- сказал Грэхем. -- Часто у вас даются такие представления?
   -- Она, по крайней мере, в первый раз затеяла такую штуку, -- ответил Дик. -- Ехала на Удалом и вздумала пустить его по гладкому спуску -- все равно что прокатиться на санках с ледяной горы, только санки на четырех ногах и весят две тысячи двести сорок фунтов.
   -- Рисковала его шеей и ногами так же, как и своими, -- заметил Грэхем.
   -- А эта шея и ноги оценены в тридцать тысяч долларов, -- улыбнулся Дик. -- Эту сумму в прошлом году предлагал мне за него один синдикат коннозаводчиков после того, как он взял все призы вдоль всего побережья за красоту и за резвость. Что касается Паолы, она способна каждый день переломать на такую сумму шей и ног, до полного моего разорения, -- только с нею никогда ничего не случается.
   -- А что, если бы он перевернулся?
   -- Да вот же, не перевернулся, -- возразил Дик совершенно спокойно. -- Ей везет. Убить ее не так-то легко. Однажды я видел ее под огнем, и как бы вы думали? Она потом сожалела, что ни одна пуля в нее не попала, -- хотелось нового ощущения! Мы женаты десять или двенадцать лет, и мне, знаете, иной раз кажется, что я ее совсем не знаю, и никто ее не знает, да и сама она себя не знает. Случалось вам увидеть себя вдруг в зеркале и задать себе вопрос: кто это такой на тебя смотрит? У нас с ней один волшебный лозунг: "Черт с ней, с ценой, было бы за что", будь эта цена деньги или жизнь, -- все одно. Чудесное правило! И знаете ли? Разорительной цены нам не приходилось платить.

Глава X

   За завтраком были одни мужчины. Форрест объяснил, что дамы предпочли завтракать отдельно.
   -- Вы едва ли кого из них увидите до четырех часов, когда Эрнестина -- одна из сестер моей жены -- обязалась наголову разбить меня в теннис.
   Грэхем высидел весь завтрак в мужском обществе, участвовал в разговорах о скотоводстве, узнал много нового, внес несколько крох и из своего запаса знаний, -- и все время не мог избавиться от преследовавшего его видения: изящной, словно выточенной, небольшой белой фигуры, выделявшейся на темной лоснящейся громаде плывущего жеребца. И после завтрака, осматривая премированных мериносовых овец и беркширских молодых свиней, он видел эту картину, точно выжженную на его веках. Даже играя в теннис против Эрнестины, он не раз промахнулся, потому что вместо летящего мяча ему вдруг представлялось то же видение -- белая, как мрамор, женская фигура, льнувшая к спине громадного коня.
   Хотя Грэхем был иноземцем, он хорошо знал Калифорнию; поэтому нисколько не удивился, когда к обеду только одни дамы явились в вечерних парадных костюмах; сам же он предусмотрительно воздержался от фрака и белого жилета, несмотря на то что хозяйство в Большом доме велось на широкую ногу.
   В промежутке между первым и вторым звонком все гости и девицы прошли в длинную столовую. Тотчас после второго звонка явился хозяин, но Грэхем с нетерпением ждал появления женщины, образ которой с полудня неотвязно преследовал его.
   Он незаметно вздрогнул, когда она вошла. Она на одну секунду приостановилась в дверях, резко выделяясь на фоне царившего за нею мрака, освещенная мягким светом, искоса падающим на нее спереди. У Грэхема невольно полураскрылись уста; широко раскрылись и глаза, очарованные ее красотой и пораженные превращением, происшедшим с этой женщиной, показавшейся ему такой миниатюрной. Теперь перед ним стояла совсем не миниатюрная фигурка шаловливого подростка, а великосветская дама с такой величавой осанкой, какую умеют при случае принять именно маленькие женщины.
   Она не только казалась, но и действительно была выше ростом, чем ему представлялось, такая же стройная и столь же симметрично сложенная, будучи одета в платье, как и в купальном костюме. Он обратил внимание на ее золотисто-каштановые волосы, собранные в высокую прическу, на здоровую матовую белизну ее кожи, на полную круглую шею, точно созданную для пения, с несравненной грацией возвышающуюся над здоровой грудью, наконец, на платье матово-синего цвета какого-то средневекового покроя, с полусвободным, полуоблегающим лифом, свободно падающими рукавами и отделкой из каких-то золотых галунов со вставленными в них цветными камнями.
   Она улыбнулась гостям общей приветственной улыбкой. Грэхему улыбка эта показалась похожей на ту, что со спины жеребца она бросила Дику. Когда она сделала несколько шагов навстречу гостям, он не мог не заметить, с какой неподражаемой грацией и легкостью она влачила тяжелую драпировку, льнувшую к ее коленям -- этим округленным коленям, которые он видел отчаянно прижавшимися к выпуклым плечам Удалого. Грэхем далее заметил, что она не носила корсета и не нуждалась в нем. И пока она переходила комнату, он невольно видел пред собой двух женщин: одну -- великосветскую даму, хозяйку Большого дома, другую -- прелестную статую, скрытую под матово-синим с золотой отделкой платьем, забыть которую не могли заставить его никакие драпировки.
   Но вот она уже среди домашних и гостей, и рука ее на мгновение покоится в руке Грэхема, между тем как происходит церемония представления и она приветствует нового гостя певучим голосом, которого он заранее ожидал от этой шеи, такой стройной колонной поднимающейся над грудью -- пышной, несмотря на миниатюрность всей женщины.
   За обедом, сидя от нее за углом стола, он не мог удержаться, чтобы украдкой не наблюдать за нею. Участвуя в общем веселом, подчас шаловливом разговоре, он чувствовал, что взоры и мысли его заняты одной хозяйкой.
   А редко приходилось ему садиться за стол с такой странной разнородной компанией. Покупщик овец и корреспондент "Газеты скотоводов" все еще гостили. Незадолго до обеда в трех автомобилях наехала компания, состоящая
   из мужчин, женщин и молоденьких девушек, собиравшихся остаться до вечера, чтобы ехать домой при лунном свете. Грэхем не запомнил всех имен, но разобрал, что они из небольшого города Уикенберга, лежащего в соседней долине, милях в тридцати, и принадлежат к сословию чиновных лиц, маленьких банкиров и богатых фермеров. Все они были полны веселья и жизнерадостности, так что анекдоты и шутки так и сыпались.
   -- По-видимому, -- обратился Грэхем к хозяйке, -- у вас все время будет такой проходной двор, так что мне нечего и стараться запомнить имена и лица.
   -- Вполне извинительно, -- ответила она, смеясь. -- Но это все же соседи. Та дама, миссис Уотсон, что сидит подле Дика, принадлежит к старинной местной аристократии. Дед ее еще в тысяча восемьсот сороковом году перевалил сюда через горы; по нему и город назван. А эта хорошенькая черноглазая девушка -- ее дочь...
   Пока Паола занимала его краткой характеристикой наехавших гостей, Грэхем, поглощенный своим желанием проникнуть в суть этой загадочной натуры, только наполовину слышал то, что она говорила. На первый взгляд ему казалось, что основная черта ее -- непринужденная естественность, но он тут же решил, что ключ к ее характеру -- жизнерадостность. Но и это его не удовлетворило, и он должен был сознаться, что еще не разгадал ее. Вдруг в голове его мелькнуло: гордость! Гордость во всем существе: во взоре, в постановке красивой головки, в крутых завитках волос, в чутком трепете ноздрей и подвижных губ, в легком подъеме подбородка, в маленьких мускулистых, с заметными под нежней кожей голубыми жилками ручках, в которых сразу можно было узнать руки, долгими часами работавшие за роялем. Да, гордость! В каждом мускуле, каждом нерве -- сознательная, почти мучительная гордость!
   Пусть она радостна и естественна, женщина-мальчик, как школьник, готовая на всякую шалость, а все же в ней чувствовалась гордость неусыпная, напряженная -- самое основание ее существа. Истая женщина, открытая, свободно высказывающаяся, глядящая прямо в глаза, демократка, все что угодно, только не игрушка. Временами она производила на него впечатление, точно блеснула сталь, -- тонкая дорогая сталь. Она представляла собой силу в ее самых утонченных формах и проявлениях. Ему она казалась тончайшей серебряной струной и вообще всем, что есть на свете в одно время нежного, изящного и крепкого, сильного.
   -- Ваша правда, Аарон, -- услышали они голос Дика с другого конца стола среди внезапно наступившего затишья. -- Вот и вам орех -- разгрызите-ка; говорит наш богослов-философ Филлипс Брукс: "Никто не сделается истинно великим, кто в какой-нибудь степени не почувствовал, что жизнь его принадлежит всему человечеству и что все, что дается ему от Господа, дается ему для человечества".
   -- Так вы, наконец, уверовали в Бога? -- с добродушной насмешкой откликнулся именуемый Аароном высокий стройный господин с продолговатым, оливкового цвета лицом, блестящими черными глазами и чернейшею длинной бородой.
   -- Право, не знаю, -- ответил Дик. -- Эти слова я понимаю иносказательно. Назовите Этикой, Добром или как там хотите.
   -- Не нужно непременно правильно мыслить для того, чтобы быть великим, -- вмешался спокойный ирландец, довольно бедно одетый, с истертыми и одерганными по краям рукавами. -- Мало того, многих людей, составивших себе наиболее правильное мировоззрение, всего менее можно назвать великими.
   -- Совершенно верно, Терренс, -- подтвердил Дик.
   -- Все дело в точном определении, -- лениво заговорил третий гость, несомненно индус, крошивший хлеб изящными тонкими пальцами. -- Итак, что мы должны разуметь под словом "великий"?
   -- Не сказать ли "красота"? -- тихо вопросил юноша с трагическим лицом, чутким и робким, кончавшимся безобразно подстриженной гривой.
   Вдруг со своего места порывисто поднялась Эрнестина и, опираясь руками на стол, наклонилась несколько вперед в позе собирающегося с силами оратора.
   -- Ну, пошли! -- воскликнула она. -- В сотый раз будут перекраивать и перетасовывать всю вселенную. Теодор, -- обратилась она к юному поэту, -- вы уже не отставайте от других. Ваш конек не хуже других: может быть, на нем вы еще обгоните остальных.
   Громкий хохот был наградой ей за эту выходку, а бедный поэт весь покраснел и, как улитка, ушел в свою раковину. Эрнестина обернулась к чернобородому:
   -- За вами очередь, Аарон. Он сегодня что-то не в ударе. Возьмитесь уж вы, -- это по вашей части. Ну же, начинайте! "Как метко выразился Бергсон, обладающий крайней тонкостью философского языка в соединении с обширнейшим умственным кругозором..."
   Новый хохот прокатался по столовой, заглушив как заключение ученой речи молодой девушки, так и шутливый ответ чернобородого.
   -- Нашим философам сегодня не удастся сразиться, -- шепнула Паола стоявшему с нею Грэхему.
   -- Философы? -- удивился тот. -- Кстати, они не приехали с соседями? Кто они такие? Откуда? И что они из себя представляют? Я ничего не понимаю.
   -- Они-то? -- Паола не сразу ответила. -- Они называют себя "дикарями". У них свой поселок в лесу, милях в двух отсюда; они там живут и ничего не делают, только читают и беседуют. Я готова пари держать, что вы у них найдете штук пятьдесят последних полученных Диком книг, еще не попавших в каталог. Библиотека им открыта, и вы увидите их во всякое время дня и ночи снующими взад и вперед с охапками книг и последних журналов. Дик говорит, что он им обязан тем, что у него составилась самая полная, доведенная до последнего времени коллекция книг по философии на всем тихоокеанском побережье. Они в некотором роде сортируют и заготовляют для него материал и тем сберегают его время, чем он очень доволен. Он ведь страшно много работает.
   -- Если не ошибаюсь, они... то есть Дик содержит их? -- спросил Грэхем, с тайным наслаждением заглядывая прямо в голубые глаза, так открыто глядевшие ему в глаза.
   Слушая ее ответ, он любовался только что открытым им легким бронзовым отливом (вероятно, игра света) в ее длинных темных ресницах. От ресниц он невольно поднял взор к бровям, тоже темным, тонко выведенным, словно карандашом, и удостоверился, что и в них играет бронзовый отлив. Подняв взор еще выше, к зачесанным высокой массой волосам, он и в них нашел тот же бронзовый отлив, но еще гораздо более заметный. Не менее поражали и восхищали его блеск зубов и глаз и ослепительная улыбка, то и дело озарявшая ее и без того горевшее жизнью лицо.
   -- Да, -- говорила она, -- пока они у нас живут, им нет никакой работы. Дик ведь крайне щедр и до безнравственности поощряет праздность в таких господах. Вообще, забавная наша компания, пока вы нас вполне не раскусите. Они у нас состоят на положении какой-то наследственной домашней принадлежности и уж, конечно, останутся при нас, пока мы их не схороним или они не схоронят нас. В кои-то веки тот или другой куда-нибудь сбежит, вроде как бы загуляет; тогда Дику стоит немалых денег и труда разыскать и вернуть беглеца. Возьмите, например, Терренса -- фамилия его Мак-Фейн; он анархист-эпикуреец, если это вам что-нибудь говорит. Блохи не убьет. У него есть кошка -- я же подарила -- чистейшей персидской породы: так он тщательно выискивает у нее блох, но, чтобы как-нибудь им не повредить, бережно собирает их в скляночку и выпускает на волю во время своих долгих прогулок в лесу, когда люди ему надоедят и он уходит от них на лоно природы. И что ж? Не далее, как в прошлом году у него явился конек: происхождение и эволюция алфавита. Махнул в Египет, -- без гроша денег, конечно, -- с целью докопаться до начала алфавита на самом, так сказать, его месторождении и таким образом добыть формулу, объясняющую вселенную. Добрался до Денвера по образу пешего хождения, на манер бродяг, а там попался за участие в каких-то демонстрациях, в пользу, что ли, свободы слова, ну и застрял. Дику пришлось нанять адвокатов, платить за него штрафы, и стоило неимоверного труда водворить его невредимым на место жительства.
   -- Теперь вот бородатый Аарон Хэнкок, -- продолжала Паола. -- Подобно Терренсу, он ни за что работать не станет. Никто, говорит, в его роду никогда не работал, а на свете всегда довольно дураков, которые так и рвутся к работе. Потому он и бороду носит. Бриться, по его мнению, совершенно лишний труд, следовательно -- безнравственно. Помню, как он предстал перед нами в Мельбурне: опаленный солнцем, прямо дикарь из австралийских лесов. Он, видите ли, производил там какие-то самостоятельные исследования по антропологии, или фольклору, или там что-то в этом роде. Дик знавал его когда-то в Париже и сказал ему, что, если судьба занесет его когда-нибудь в Калифорнию, кров и пища будут ему обеспечены. Он и явился.
   -- А поэт? -- спросил Грэхем.
   -- О, Тео? Теодор Мэлкен? Он тоже работать не хочет. Он из старинного калифорнийского рода, и семья его ужасно богата; но родные от него отреклись, и он отрекся он них, когда ему было пятнадцать лет. Они говорят, что он сумасшедший, а он говорит, что они хоть кого сведут с ума. Он пишет в самом деле замечательные стихи, когда пишет, но предпочитает мечтать и жить в лесу с другими двумя. Он в Сан-Франциско учил переселенцев-евреев, когда Терренс и Аарон выручили его, или забрали в свои руки, -- как хотите назовите. Он уже два года у нас и, нужно признаться, раздобрел по сравнению с тем, каким пришел. Дик в изобилии доставляет им всякие припасы, но они предпочитают скорее разговаривать и мечтать, чем стряпать, так что только здесь и отъедаются, когда нагрянут, как сегодня.
   -- А индус? Он кто такой?
   -- Ах, то Дар-Хиал. Он их гость. Все трое его пригласили, как вначале Аарон пригласил Терренса, потом Аарон и Терренс пригласили Теодора. Дик уверяет, что непременно должны явиться еще трое, и тогда у него в лесу соберутся все "семь мудрецов"! Их поселок стоит на удивительно красивом месте: живые ключи, лесная теснина между двух гор... Впрочем, я начала про индуса. Он своего рода революционер; подучился в наших университетах, во Франции, Италии, Швейцарии; был политическим выходцем из Индии, а теперь носится с двумя коньками: первый -- какая-то новая система синтетической философии; второй -- освобождение Индии от гнета британского владычества. Стоит за индивидуальный террор и за непосредственную активность масс. Это он отстаивал в газетке, которую издавал здесь, в Калифорнии, и за которую он едва не был выселен из штата. Вот почему он теперь здесь и посвящает себя всецело задаче оформить свою философию. С Аароном он спорит нещадно, впрочем, на одни только философские темы.
   -- Я, кажется, все вам объяснила, -- закончила Паола со вздохом, который она тотчас же загладила своей дивной улыбкой. -- Затем на случай, если вы короче сойдетесь с нашими "мудрецами", в виде предостережения прибавлю еще одно слово, относящееся в особенности к заседаниям холостой компании. Индус, тот никакого вина в рот не берет; Теодору случается в поэтическом экстазе напиться пьяным; Аарон же эксперт по этой части и большой знаток вин; что же касается ирландца Терренса, то он не отличает одного вина от другого, и вкуса в вине не знает, но уложит под стол девяносто девять человек из ста и будет после того с не меньшей ясностью излагать свои глупости об эпикурейской анархии.
   Грэхем заметил одно в течение обеда, а именно: "мудрецы" хозяина называли "Дик", но хозяйку не иначе как "миссис Форрест", хотя она их всех называла по имени, а не по фамилии. И это делалось без всякой натяжки, вполне естественно. Эти люди, мало что на свете уважавшие, в жене Дика Форреста бессознательно и неизменно признавали какую-то очевидную неприступность, так что уста их имени ее не произносили. По этим признакам Эван Грэхем не замедлил убедиться, что у жены его друга была совсем особая, своя манера держать себя, сочетавшая самый непринужденный демократизм и не менее естественную царственность.
   То же самое он имел случай наблюдать после обеда в общей гостиной. Она позволяла себе всякие смелости, но из присутствующих никто ничего себе не позволял. Прежде чем общество разместилось и уселось, Паола везде порхала, мелькала то тут, то там и необузданной веселостью всех превзошла. То из одной группы, то из другой, из того или другого угла звонко разливался ее смех, обольстительно действовавший на Грэхема. В этом смехе была необычайная, ласкающая ухо музыкальность, отличавшая его от всякого другого когда-либо им слышанного смеха. Прислушиваясь к нему, он терял нить окружавших его разговоров.
   Вокруг рояля толпились девицы, и оттуда доходили отрывки модных танцев и песен, а когда к той группе присоединились "мудрецы", завязались горячие споры, главным образом о "музыке футуристов". Паола, шаловливо подобрав юбки, вдруг пробежала из конца в конец комнаты и была изловлена погнавшимся за нею Диком, а минуту спустя оба упрашивали индуса танцевать, и тот действительно проплясал презабавную пародию на модное танго, назвав свое представление "пластическим апогеем современных танцев". Потом вся женская ватага пристала к Дику, умоляя спеть удивительно усвоенные им индейские напевы, и он не только удовлетворил общее желание, но в виде прибавки исполнил несколько подлинных индейских плясок с тем особенным притоптыванием и высоким подниманием колен, которые составляют характерную черту балетного искусства краснокожих, чем привел всех в дикий восторг.

Глава XI

   Миссис Мэзон, одна из приезжих дам, попросила Паолу сыграть. Терренс Мак-Фейн и Аарон Хэнкок немедленно бросились расчищать место и разгонять заслонявшую инструмент веселую группу, между тем как застенчивому поэту Теодору Мэлкену было поручено проводить хозяйку к освобожденному, ожидавшему ее роялю.
   Когда она заняла свое место, ее обступили "мудрецы", каждый с просьбой сыграть ту или другую вещь в виде подтверждения его музыкальных взглядов и опровержения остальных.
   -- О, вам Дебюсси? -- смеялась Паола в ответ особенно горячо наступавшему на нее Аарону. -- Все еще не утих у вас спор о нем? Хорошо, как-нибудь доберусь до него; но с чего начну, еще не знаю.
   Дар-Хиал вместе с приятелями усаживал Паолу за концертный рояль, подходивший по своей величине, как заметил Грэхем, к этой обширной комнате.
   Лишь только она уселась, все три "мудреца" тихонько побрели к своим, очевидно, излюбленным для слушания местам. Молодой поэт растянулся на огромной пушистой медвежьей шкуре, футах в сорока от инструмента, запустив пальцы в волосы. Терренс и Аарон удобно расположились рядком на подушках широкого подоконника, так, чтобы иметь возможность друг друга подталкивать и меняться многозначительными взглядами и даже замечаниями. Девицы пестрыми группами разместились по диванам или по две, по три живописно расположились в больших креслах и на их ручках.
   Эрнестина, сидевшая близ Грэхема, наклонилась к нему и вполголоса сказала:
   -- За что ни примется, у нее все спорится. И ведь работает очень мало. Училась у Лешетицкого и Терезы Карреньо и до сих пор держится их традиций. И игра у нее совсем не женская. Вот слушайте!
   Грэхем не ожидал ничего особенного от ее самоуверенных ручек, даже когда они забегали по клавишам в бойких пассажах или брали полные аккорды, какие он слишком часто уже слышал от пианистов, обладавших блестящей техникой, но недостаточной музыкальностью. Он сам не знал, что он ожидал услышать, но во всяком случае не прелюдию Рахманинова, приличное исполнение которой он слыхивал только от пианистов-мужчин.
   Первыми двумя звучными тактами она завладела инструментом, властно, по-мужски, обеими руками, с не женской мощью. Затем она -- как он опять-таки слышал только от мужчин -- непосредственно, с уверенностью перешла в неизреченную нежность и сладость чистых звуков следующего анданте.
   Она играла не отрываясь, со спокойствием и силой, каких никогда нельзя было бы предположить в таком маленьком, почти детском теле, и он любовался ею из-под полуопущенных век, устремив взор за черную крышку инструмента, которым она владела, как владела собой и мыслью композитора. Он восхищался ее твердым, уверенным ударом, прислушиваясь к замирающим заключительным аккордам, в которых как будто уносилось эхо прежней мощи.
   И пока Терренс и Аарон на своем подоконнике вполголоса вели бесконечные оживленные споры, а индус по указаниям Паолы отыскивал другие ноты, она переглянулась с Диком, и он погасил электричество во всех почти смягчающих яркий свет шарах, пока она не осталась одна словно среди оазиса мягкого сияния, в котором удивительно выступала игра матово-золотистых отливов в ее волосах.
   Грэхем наблюдал, как высокая комната становилась еще выше от набегавших теней. Длиною в восемьдесят футов, она поднималась на два с половиною этажа от пола до положенного на балках потолка с построенной поперек ее галереей, с перил которой свисали шкуры диких зверей, мексиканские одеяла и крашенные растительными красками кошмы с островов южной части Тихого океана; Грэхем узнавал в этой комнате тип средневекового банкетного зала и невольно живо сожалел об отсутствии в ней длинного накрытого стола с оловянной посудой и с огромными псами, грызущимися под столом из-за брошенных им костей.
   Несколько позже, когда Паола сыграла Дебюсси в достаточном количестве, чтобы снабдить Аарона и Терренса материалом для долгих споров, Грэхем несколько минут вел с ней оживленный разговор о музыке. Она оказалась настолько сведущей в философии музыки, что он, сам того не замечая, стал излагать ей свои излюбленные теории. Слушая их, не могли смолчать и Терренс с Аароном, и тихая беседа скоро перешла в такой горячий спор, что Паола наконец просто убежала.
   -- Спросите-ка Аарона, что он думает о Вагнере, только спросите! -- с веселым смехом вспорхнула она и бросила Грэхема на произвол судьбы. Он следил за нею глазами, заглядываясь на силу и легкость, с которой она коленями поднимала драпировку платья, переходя на другой конец комнаты, где сидела миссис Мэзон и где она принялась устраивать четверки для бриджа. До его слуха смутно доходил голос Терренса, опять уже начинавшего ораторствовать.
   -- Все согласны с тем, что музыка у греков была основной вдохновительницей всех искусств.
   Немного спустя, когда оба "мудреца", забывая все окружающее, углубились в жаркий спор о том, Бетховен или Берлиоз должен считаться представителем -- в своих творениях -- наиболее глубокой духовности, Грэхему удалось улизнуть. Целью его, конечно, снова было отыскать хозяйку, но она с двумя из девиц приютилась в широких, глубоких креслах и, как школьница, с ними секретничала и хихикала в стороне от остальной компании, углубившейся в бридж, и он случайно попал в группу, состоящую из Дика, приезжего гостя мистера Уомболда, Дар-Хиала и корреспондента "Газеты скотоводов".
   -- Жаль, что вы не можете съездить вместе со мной, -- говорил Дик последнему. -- Это задержало бы вас всего на один день; я бы завтра свел вас.
   -- И я жалею, -- ответил тот, -- но я должен поспеть в Санта-Роса. Меня ждут. В то же время я знаю, что моя газета рада была бы получить отчет о вашем опыте. Не можете ли дать мне самый краткий очерк? Вот и мистер Грэхем послушал бы, ему, наверное, было бы интересно...
   -- В чем дело, Дик? -- спросил Грэхем.
   -- Да ничего особенного; так, одна моя затейка, -- еще выйдет ли что из нее, -- небрежно ответил Дик.
   -- Хороша "затейка"! -- вмешался Уомболд. -- Пять тысяч акров отборной земли в плодороднейшей долине! И он хочет посадить туда всяких неудачников, хозяйничать на жалованье, да еще на готовых хлебах.
   -- Хлеба-то только такие, которые вырастают на самой земле, -- поправил Дик. -- Придется, видно, вкратце объяснить, а то вы напутаете. Я отмерил пять тысяч акров между усадьбой и рекой Сакраменто. Я уверен, что наш Запад, да и весь мир должен прийти к интенсивному хозяйству, и хочу одним из первых подготовить этот переход. Эти пять тысяч акров я разделил на участки по двадцать акров каждый. По моему мнению, такое количество земли должно не только свободно прокормить одно семейство, но еще приносить по меньшей мере шесть процентов чистого дохода.
   -- Это значит, -- рассчитал корреспондент, -- что, когда будут розданы все участки, будут наделены двести пятьдесят семейств, то есть, считая по пяти человек на семью, тысяча двести пятьдесят душ.
   -- Не совсем, -- поправил Дик. -- Участки теперь уж заняты все, а душ на них у нас всего тысяча сто с небольшим. Но надежды на будущее большие, -- добродушно улыбнулся он. -- Несколько тучных годиков -- и получится средним числом по шести душ на семью.
   -- "У нас"? Кто это -- "мы"? -- спросил Грэхем.
   -- О, у меня там комитет из хозяев-экспертов, все мои люди, кроме профессора Либа, уступленного мне на время федеральным правительством. Дело в том, что они должны будут хозяйничать на личную свою ответственность, согласно научным методам, по которым и составлены наши правила. Почва совершенно однородная. Неудача вследствие лености или тупости терпима не будет. Человек, у которого результат работы окажется ниже среднего уровня всех участков, взятых вместе, будет удален. Это вполне справедливо. Никто ничем не рискует. Учитывая, сколько каждый хозяин может извлечь из своего участка, сколько может пойти на его нужды и нужды семьи при готовом содержании в тысячу долларов, независимо от того, умен он или глуп, урожайный год или неурожайный, он может рассчитывать самое меньшее на сто долларов дохода в месяц. Ленивец и глупец сам собой устранится. Вот и все. Впрочем, нет, не все. По уплате содержания для меня, как владельца, должно еще очиститься шесть процентов. Если получится больше того, весь излишек идет в пользу фермера.
   -- Это значит, -- решил корреспондент, -- что каждый сколько-нибудь бойкий работник будет из сил выбиваться, день и ночь работать. Понятно! Места в сто долларов не каждый день попадаются. Заурядный хозяин и пятидесяти в месяц чистых не наживет с собственной земли, особенно если вычесть то, что приходится ему за личный труд и общий надзор.
   -- На все это у меня есть одно возражение, -- вмешался Терренс Мак- Фейн, только что присоединившийся к разговору. -- Вечно одно только и слышишь: работа, труд! Противно мне, как представлю себе, что на каждом таком участке сидит человек и от зари до заката и позже заката в поте лица надрывается, работает, -- и ради чего? Ради куска хлеба и куска мяса с придачей, пожалуй, маслица на хлеб. А разве это -- цель? Неужели в хлебе с маслом да мясе цель всего? Смысл жизни? Задача существования? Полное брюхо да кровля от ненастья, пока тело не распадется в темной затхлости могилы.
   -- Но, Терренс, ведь и вам придется умирать, -- остановил его Дик.
   -- Положим; но и могила не отнимет у меня мою дивную, праздную, созерцательную жизнь, -- возразил ирландец. -- Эти часы, пережитые со звездами и цветами, под зеленой дубравой, под топот ветерка в траве! Мои книги -- мои мыслители с их мыслями! Кресла, музыка, все услады от всех искусств! Когда я уйду в могильную тьму, за мной все же останется хорошо прожитая жизнь и все, что я от жизни взял. Но эти ваши двуногие волы на отмеренных им в обрез участках! И такими же волами будут дети их и внуки! Лучше уж не говорите.
   -- Однако должен же кто-нибудь исполнять черную работу, дающую вам возможность лодырничать, -- с негодованием вмешался мистер Уомболд.
   -- Ваша правда, как это ни грустно, -- угрюмо согласился Терренс. -- И я благодарю Господа Бога за всех животных, четвероногих и двуногих, благодаря которым у меня белые и мягкие руки, и за то, что такой славный малый, как наш Дик, с улыбкой делится со мной добытым им добром, покупает мне новейшие книги и дает мне место за своим столом и очагом и хижину в своем лесу, куда труд не смеет показать свою безобразную голову.
   Эван Грэхем в этот вечер долго не ложился. Он был, против обыкновения, взволнован и самим Большим домом, и еще более его маленькой хозяйкой. Сидя полураздетым на краю кровати и куря трубку, он неотступно видел ее в своем воображении, какою видел ее наяву в течение истекших двенадцати часов, в различных видах и настроениях; ту самую женщину, которая рассуждала с ним о музыке, восхищая его своим пониманием, пока не завлекла в спор "мудрецов" и не упорхнула, бросив его, чтобы устроить гостей за картами, а сама так же шаловливо приютилась в больших креслах, как и бывшие с нею молодые девушки; ту женщину, которая бесстрашно управлялась в бассейне с полутонувшим жеребцом и всего несколько часов спустя плавно выходила к гостям в столовую.
   Грэхем выстукал золу из трубки, еще раз осмотрел незнакомую комнату с ее доведенным до последней тонкости комфортом, погасил электричество и улегся между прохладными простынями, но сон не приходил. Снова он слышал смех Паолы Форрест; снова на фоне ночной темноты он любовался несравненной силой и грацией, с которой ее колено поднимало тяжелые складки. Яркое видение почти тяготило его, так неотступно было оно. Он знал, что все возвращающееся и все глубже запечатлевающееся в его мозгу видение, полное блеска и красок, -- плод его воображения, но настойчивость этого образа была так велика, что иллюзию можно было счесть за действительность. Он видел, как жеребец и всадница погружались в воду, чтобы тотчас же вынырнуть из нее, видел бившиеся в белой пене копыта и женское лицо, смеющееся из массы золотистых волос, тонущих в темной гриве. И в ушах его звучали первые такты прелюдии, и он видел, как те же руки, которые правили жеребцом, извлекали из инструмента полноту звукового великолепия творения Рахманинова.
   И когда он наконец заснул, мозг его все еще работал над неразрешимой загадкой, какими процессами эволюция из первичного праха и тины могла создать дивное сочетание духа и плоти, которое зовется женщиной.

Глава XII

   На следующее утро Грэхем ближе ознакомился с порядками Большого дома. О-Май, впрочем, уже накануне посвятил его во многое и, кстати, узнал, что после выпитой при пробуждении чашки кофе гость предпочитает завтракать за общим столом, а не у себя в комнате, причем О-Май предупредил его, что в столовой завтракают не все одновременно, от семи до девяти часов, как кому удобно. И еще О-Май объяснил ему, что если ему понадобится лошадь, или автомобиль, или что бы то ни было, имеющееся в усадьбе, ему стоит только заявить об этом.
   Войдя в столовую в половине восьмого, Грэхем как раз успел проститься с корреспондентом и покупщиком, спешившими на поезд. Он сел за стол один, и слуга-китаец с изысканной вежливостью спросил, что ему угодно будет заказать. Не успел он спросить яиц всмятку и копченой грудинки, как вошел Берт Уэйнрайт, как будто невзначай, с очевидно деланой небрежностью, что объяснилось, когда минут пять спустя явилась Эрнестина в прелестном утреннем чепчике и свеженьком капоте и крайне удивилась, застав столько охотников до раннего утра.
   Немного погодя, когда они все трое уже вставали из-за стола, вошли Люси и Рита. За бильярдом Берт сообщил Грэхему, что Дик Форрест никогда не появляется к завтраку. Что же касается Паолы, Берт объяснил, что она плохо спит, встает поздно, живет за дверью без наружной ручки в просторном флигеле со своим собственным двориком, который даже он видел всего один раз, и лишь в редких случаях показывается раньше двенадцати, а то и позже.
   -- Она хотя и здорова, и сильна, и все такое, -- объяснил Берт дальше, -- но родилась с бессонницей. Сон ей никогда не давался. Она младенцем уже не спала. Но ей это как-то не вредит, потому что сила воли у нее удивительная и она не поддается своим нервам; они у нее всегда напряжены донельзя; но вместо того, чтобы метаться и волноваться, когда ей не спится, она принуждает себя лежать спокойно, давая всему телу полный отдых, и оно ей повинуется. Такие ночи она называет "белыми". Иной раз она заснет на заре и проспит подряд двенадцать часов, а к обеду выйдет совсем свежая, оживленная.
   -- Видно, это у нее действительно от рождения, -- заметил Грэхем. Берт утвердительно кивнул.
   -- Девятьсот девяносто девять женщин из тысячи совсем раскисли бы; она хоть бы что. Если в свое время не спится, поспит в другое и наверстает.
   Много чего еще Берт рассказывал о хозяйке дома, и Грэхему нетрудно было догадаться, что молодой человек несколько ее побаивается.
   -- Я не видел еще человека, -- продолжал он, -- которого она не подчинила бы себе. Мужчина ли, женщина ли, слуга, молодые, старые -- все одно, когда она посмотрит и заговорит этак свысока. А как она этого достигает -- не знаю! Глаза ее, что ли, загорятся каким-то особым светом, или губы сложатся в такое выражение, уж не знаю, -- только ее слушаются и не пикнут.
   -- Да, есть в ней что-то такое, -- согласился Грэхем.
   -- Вот именно, -- обрадовался Берт, и лицо его засияло. -- Именно "что-то такое", а что, не разберешь; только волю свою она проведет. Может быть, это есть последствие самообладания, необходимого, чтобы от бессонных ночей не раскиснуть. Весьма возможно, что она прошедшую ночь проспала напролет, -- от волнения, понимаете: народ, эпизод с Удалым и прочее все. То, от чего всякая другая женщина не сомкнула бы глаз, на нее действует наоборот; это я знаю от Дика. Она будет спать как убитая во время бомбардировки или на корабле, готовящемся к крушению. Одно слово: феномен!
   Немного спустя Грэхем вместе с Бертом прошел в комнату к девицам, в которой обыкновенно проводили утро, и там, несмотря на веселое пение с танцами и болтовней, он ни на минуту не переставал ощущать какую-то пустоту, тоскливое одиночество, желание скорее увидеть хозяйку в каком-нибудь новом виде и настроении.
   Потом он с Бертом верхом на кровных лошадях объезжал образцовое молочное хозяйство и едва не опоздал на теннис, где его по уговору ожидала Эрнестина.
   Он спешил ко второму завтраку с нетерпением, которое не вполне объяснялось здоровым аппетитом, и не мог подавить досаду, когда оказалось, что хозяйка еще не показывалась.
   -- Наверно, "белая ночь", -- пояснял Дик гостю и дополнил описание Берта новыми подробностями о ее прирожденной бессоннице. -- Верите ли, первый раз я увидел ее спящей много лет спустя после того, как на ней женился. Я знал, что она иногда спит, но сам этого не видел. Однажды я был свидетелем того, как она трое суток глаз не смыкала и была все такая же бодрая, приветливая, пока наконец не заснула от изнеможения. Это было, когда наша яхта села на мель у Каролинских островов, и все население нас снимало. Не в безопасности было дело, потому что и опасности-то не было, а был постоянный шум, возбуждение; она жила всем своим существом, -- спать было некогда. Когда все кончилось, я в первый раз в жизни видел ее спящею.
   В это утро приехал новый гость, некто Доналд, с которым Грэхем познакомился за завтраком. Со всеми другими он, по-видимому, был хорошо знаком, и Грэхем из разговоров понял, что он скрипач и, несмотря на свою молодость, пользуется большой известностью по всему побережью.
   -- Он питал большую страсть к Паоле, -- шепнула Эрнестина Грэхему, выходя с ним из столовой. Тот только поднял брови.
   -- О, для нее это не диковина, и она не обращает на это внимания, -- засмеялась Эрнестина. -- Это бывает с каждым, кто сюда попадет, -- она привыкла. У нее премилая манера не замечать ничего такого; это дает ей возможность вызывать лучшее, что есть в людях, и находить удовольствие в их обществе. А Дика это забавляет. Вы не пробудете здесь недели, как и с вами будет то же самое. А если нет, то Дик, чего доброго, обидится: дескать, так уж полагается. И если у влюбленного мужа, который гордится своей женой, сложится такой взгляд на дело, то согласитесь, что его должно глубоко оскорблять, если ее не оценивают по достоинству.
   -- Ну, если уж так полагается, то, видно, придется и мне, -- комически вздохнул Грэхем. -- Только не люблю я делать то, что делают все; но если уж у вас такой обычай, -- что ж, надо покориться. Но нелегко решиться, когда человека окружает столько милых барышень.
   При этих словах его серые глаза сверкали такой добродушной игривостью, что Эрнестина невольно загляделась на них и вдруг спохватилась, сконфузилась и опустила глаза, но продолжала тараторить, очевидно стараясь выйти из своего замешательства:
   -- Маленький Тео, -- помните юного поэта? -- так вот, он тоже без ума влюблен в Паолу. Я сама слышала, как Аарон Хэнкок подтрунивал над ним за какой-то цикл сонетов, и нетрудно догадаться, откуда взялось вдохновение. А Терренс -- знаете? ирландец, -- и он влюблен, но в меру. Одним словом, все как есть. И можно ли их за это винить?
   -- Она вполне достойна, -- рассеянно молвил Грэхем; его втайне оскорбляло, что этот безалаберный эпикуреец-анархист, гордящийся своим положением праздношатающегося нахлебника, туда же, смеет быть влюбленным, хотя бы умеренно, в маленькую хозяйку. -- Она достойна всеобщего поклонения, -- продолжал он спокойных тоном. -- Как я еще ни мало видел ее, но, уже по этому судя, она в высшей степени замечательное и обворожительное создание.
   -- Она моя сводная сестра, -- сообщила Эрнестина, -- хотя вы никогда не отгадали бы, что в нас хоть капля общей крови. Она не похожа ни на одну из нас, даже ни на одну из наших подруг. Хотя по годам она нам, собственно, не подруга: ей ведь тридцать пять лет.
   -- Ай, кисонька, нехорошо! -- погрозил Грэхем.
   Хорошенькая блондиночка с недоумением посмотрела на него, озадаченная такой, по-видимому, неуместной выходкой.
   -- Нехорошо, кошечка, коготки выпускать, -- шутя ответил он на ее вопросительный взгляд.
   -- Ах, вы думаете, я из зависти? Ничего подобного. У нас здесь просто. Все тут знают, сколько ей лет. Сама говорит. Мне девятнадцать. А теперь в наказание за ваше подозрение покайтесь-ка: вам сколько?
   -- Столько же, сколько Дику.
   -- Значит, сорок, -- засмеялась она. -- Купаться пойдете? -- переменила она разговор.
   -- Нельзя. Обещал ехать с Диком верхом.
   Миловидное личико опечалилось с откровенностью, свойственной этому невинному возрасту.
   -- Ну уж, -- надулась она, -- наверно, потащит вас смотреть вечные свои землекопные работы по превращению горных склонов в ряд террас или же бесконечные оросительные фокусы.
   -- Но он что-то говорил о купании в пять часов.
   Она мгновенно просияла.
   -- В таком случае мы сойдемся у бассейна. Паола тоже собиралась купаться в пять часов.
   Расставшись с ним под длинным сводом, откуда ему надо было идти к себе в башню переодеваться, она вдруг окликнула его:
   -- О! Мистер Грэхем!
   Он послушно вернулся к ней.
   -- Вы на самом деле нисколько не обязаны влюбиться в Паолу, -- серьезно проговорила она, -- это я только так сказала.
   -- Буду очень, очень осторожен, -- так же серьезно обещал он, и только блеснувший в глазах юмор выдал его.
   А все же, оставшись один в своей комнате, он не мог не сознаться себе, что обаяние, исходящее от всей личности Паолы Форрест, уже протянуло к нему как будто нежные волшебные щупальца и незаметно обвивает его. Он сознавал, что с большим удовольствием поехал бы кататься с нею, нежели со своим старым приятелем.
   Выходя из дома и направляясь к длинной коновязи под старыми дубами, он жадными глазами искал хозяйку. Но тут стоял только Дик и при нем конюх, хотя оседланных лошадей было так много, что он еще не терял надежды. Но они уехали одни. Дик указал ему на женину лошадь, резвого кровного гнедого жеребца.
   -- Я ее планов не знаю, -- сказал он, -- она еще не показывалась; но она во всяком случае купаться будет; там мы и встретимся с нею.
   Поездка доставила Грэхему большое удовольствие, хотя он часто посматривал на часы: много ли осталось до пяти часов? Овцы собирались ягниться, и они проезжали одно огороженное поле за другим, время от времени слезая с лошадей, чтобы осмотреть ту или другую партию великолепных шропширов или рамбулье. На обратном пути им случайно встретился Менденхолл, заведующий конским заводом, и увлек их в сторону, в обширное пастбище, усеянное одинокими дубами и пересекаемое лесистыми теснинами, чтобы показать им партию однолеток, которых он наутро отправлял в горы. Их было около двухсот, все крупные, крепкие, мохнатые, начинающие линять.
   -- Менденхолл заботится, чтобы для них всегда был обильный корм, с самого рождения, -- объяснял хозяин. -- Там, в горах, они будут получать не одну траву, но и зерно. Для этого их каждый вечер собирают в известных местах, что дает возможность без особенного труда делать поверку. Вот уже пять лет, как я каждый год отправляю пятьдесят жеребцов-двухлеток в один только штат Орегон. Они подведены более или менее под один тип, так что покупают их не глядя: знают, что получат.
   Менденхолл удалился, и к ним подъехал на изящной тонконогой кобыле Хеннесси, ветеринар, которого Дик представил гостю.
   -- Я слышал, что миссис Форрест собирается смотреть жеребят, -- объяснил он, -- я хотел показать ей вот эту -- Лань. Какую лошадь она велела подать себе сегодня?
   -- Франта, -- ответил Дик, и ясно было, что он предвидел неодобрение, с которым Хеннесси при этом имени покачал головой.
   -- Никогда я не примирюсь с тем, чтобы женщинам ездить на жеребцах, -- ворчал ветеринар. -- А Франт вдобавок опасный. Хуже того -- хотя быстроту его нельзя не уважать, -- он зол, а главное, подл. Миссис Форрест должна бы ездить на нем, не иначе как надев ему намордник. Впрочем, он и лягаться любит, а к копытам подушек не привяжешь.
   -- Это так, -- молвил Дик успокаивающим тоном, -- но вы посмотрели бы, какой у нее мундштук, -- и она им не шутит.
   -- Как бы Франт в один прекрасный день не навалился на нее, -- продолжал ворчать ветеринар. -- Как-никак, а я вздохнул бы свободнее, если бы она полюбила Лань. Вот это настоящая дамская лошадь. Огонь, но коварства никакого. Прелесть лошадка! И шаловливость не беда, -- остепенится. Хотя всегда нужно будет с нею держать ухо востро: не манежная кляча.
   -- Пойдем-ка поглядим, -- предложил Дик. -- Задаст ей Франт работу, если она с ним въедет в лошадиный молодняк. Это ведь ее область, -- обернулся он к Грэхему. -- Все домашние лошади и верховые на заводе -- ее дело, и она с ними добивается замечательных результатов; как это выходит у нее -- не могу сказать. Это все одно, как если бы маленькая девочка забрела в экспериментальную лабораторию и начала бы наудачу мешать разные взрывчатые вещества, и у нее выходили бы комбинации сильнее всех, составленных седовласыми химиками.
   Все трое свернули с большой дороги в поперечную, потом в лесок, в котором протекал болтливый ручей, и из него выехали на широкое, волнистое, роскошное пастбище. Первое, что Грэхем увидел на отдаленном заднем плане, было множество любопытно оглядывающихся однолеток и двухлеток, а ближе к центру на этом фоне выделялась фигура маленькой хозяйки на золотисто-гнедом кровном жеребце Франте, который, поднявшись на дыбы, передними копытами бил воздух, издавал пронзительное ржание. Всадники осадили лошадей и смотрели, что будет дальше.
   -- Он свалит ее, -- угрюмо бормотал ветеринар. -- Подлый он.
   Но в эту самую минуту Паола, не замечая подъехавшей публики, резко вскрикнула и с силой завзятого кавалериста заставила Франта мгновенно опуститься на землю, как и подобает нормальному четвероногому; он беспокойно топтался на месте и бешено кусал удила.
   -- Не слишком ли рискуешь? -- тихо пожурил Дик, подъезжая с другими.
   -- О, я справлюсь, не беспокойся! -- прошептала она сквозь крепко стиснутые зубы, между тем как Франт, прижав уши назад и злобно сверкая глазами, оскалил зубы и непременно укусил бы Грэхема в ногу, если бы она не успела отдернуть его в сторону и плотно прижать шпоры к его бокам. Он задрожал, взвизгнул и с минуту стоял смирно.
   Дик рассмеялся.
   -- Старая история! Она его не боится, и он это знает. Он зол, она его злее; он неистовствует, и она показывает ему, что значит свирепость сознательная и планомерная.
   Трижды, пока они смотрели, приготовившись ко всему, Франт пытался сорваться, но каждый раз, искусной осторожной рукой манипулируя жестоким мундштуком, Паола наказывала его шпорами, пока он не сдался и не стал, дрожа, весь в поту и пене, но покоренный.
   -- Здравствуйте! -- приветствовала она тогда гостя, ветеринара и мужа. -- Я думаю, теперь он в моей власти. Поедем смотреть жеребят. Обращайте внимание на него, мистер Грэхем; он ужасный кусака. Держитесь подальше от него: нога еще пригодится вам в старости.
   Теперь, когда кончилось представление с Франтом, жеребята словно по команде разбежались и, резвясь, врассыпную поскакали по зеленому полю, но скоро, одержимые любопытством, снова вернулись и, сбившись в круг, глазели на приезжих; потом, предводительствуемые шаловливой бурой кобылкой, придвинулись ближе и стали полукругом перед всадниками, все начеку, насторожив уши. Грэхем едва видел жеребят; он смотрел на Паолу в ее новой роли, оглядывая великолепное, могучее, покоренное ею создание, и думал: есть ли граница ее многосторонности? Ведь Удалой, несмотря на свою громадность, был ручной домашней скотинкой в сравнении с этим ржущим, кусающим, лягающимся чертом.
   -- У меня не было лошадей, когда я была девушкой, -- между тем говорила ему Паола, -- и мне часто и теперь еще не верится, что не только они у меня есть, но что я могу разводить их и создавать новые типы по моему усмотрению. Иногда это кажется мне до того невероятным, что меня тянет поехать сюда, чтобы убедиться.
   Она повернулась к мужу и взглянула на него полными благодарности глазами. Грэхем видел, как они с добрых полминуты глядели в глаза друг другу. Он понял, какое наслаждение доставляет Дику удовольствие жены, ее молодое увлечение и жизнерадостность, и скептически вспоминал сообщение Эрнестины, будто Паоле тридцать пять лет.

Глава XIII

   От пастбища до пруда Грэхем держался так близко к Паоле, как это дозволяла злокозненность Франта, между тем как Дик и Хеннесси, ехавшие впереди, углубились в деловые разговоры.
   -- Бессонница всю жизнь преследовала меня, -- говорила она ему, в то же время щекоча Франта одной шпорой, чтобы остановить новое поползновение к бунту. -- Но я рано научилась не давать воли моим нервам и не допускать мрачным мыслям угнетать меня. Я даже с ранней молодости сделала себе из этого в некотором роде игру, в которой находила удовольствие. Это было единственным средством преодолеть врага, от которого, я знала, мне во всю жизнь не избавиться.
   Грэхем, слушая ее, заглядывался на порозовевшее лицо ее, на котором бисером выступали крошечные капельки пота, вызванного неусыпной борьбой с неугомонным животным. Тридцать пять лет! Уже не приврала ли Эрнестина? Ей нельзя было дать и двадцати пяти.
   -- Мне, -- продолжала она, -- не дает заснуть возбуждение от непосредственно действующих на меня событий. Я не борюсь и таким образом быстрее избавляюсь от нахлынувших на меня впечатлений, скоро дохожу до отсутствия сознательности. Я не только не избегаю, но стараюсь как можно полнее и всесторонне изжить все, что мешает мне забыться. Возьмем, для примера, вчерашнюю историю с Удалым. Я ее ночью всю пережила: сначала как было в действительности, потом как зритель представила себе картину, какою видели ее девицы, ковбой, вы, а главное -- мой муж. Затем я мысленно с этой картины написала несколько картин, развесила их и рассматривала, точно в первый раз видела. Наконец я вообразила себя старой девой, сухим педантом, школьницей. Потом я всю сцену положила на музыку; играла ее на рояле, представляла себе, как сыграл бы оркестр или военная духовая музыка. Кончилось, конечно, тем, что я, сама не знаю как, забылась -- и проснулась сегодня в полдень! Последний раз, что я слышала часы, они били шесть. Шесть часов сплошного сна -- это большая удача для меня в лотерее.
   Когда она кончила свой рассказ, Хеннесси уехал, а Дик подождал жену и поехал с ней рядом с другой стороны.
   -- Хотите пари, Эван? -- спросил он.
   -- В чем? На что и на каких условиях?
   -- На сигары, на равных условиях, -- в том, что вам Паолу не догнать под водою в десять минут, нет, в пять, потому что вы, как я помню, пловец не из плохих.
   -- О, предоставь ему больше шансов! -- воскликнула Паола. -- Десяти мало -- утомится.
   -- Ты его не знаешь, -- возразил Дик.
   -- Так расскажи мне о его подвигах и победах.
   -- Расскажу тебе об одном, о чем до сих пор еще говорят на Маркизовых островах. Это было в памятный ураган тысяча восемьсот девяносто второго года. Однажды он проплыл сорок миль в сорок пять часов, -- только он один да еще один человек добрались до земли. А были все туземцы, канаки. Белый он был один, однако всех перещеголял: все утонули, до последнего.
   -- Мне показалось, ты сказал, что был еще один? -- перебила Паола.
   -- То была женщина, -- ответил Дик. -- Канаков он всех потопил.
   -- А женщина -- белая была? -- допрашивала Паола.
   Грэхем быстро взглянул на нее, и, хотя она с вопросом обратилась к мужу, однако она обернулась к нему в ответ на движение его головы в ее сторону, так что ее вопрошающие глаза встретилась прямо с его глазами.
   Он с такою же прямотою выдержал ее взгляд и ответил:
   -- Она была канака.
   -- Да еще королева, не угодно ли! -- добавил Дик. -- Настоящая, из древ-нейшего рода туземных королей. Королева острова Хуахоа.
   -- Не древняя ли королевская кровь придала ей силы? -- спросила Паола. -- Или вы ей помогли?
   -- Я думаю, скорое мы помогали друг другу, по крайней мере к концу, -- ответил Грэхем. -- Мы оба на более или менее продолжительное время теряли сознание, то я, то она. Мы достигли земли к закату, то есть, собственно, скорее отвесной железной стены, о которую высоко разбивался прибой, пригоняемый юго-восточным пассатным ветром. Она схватила меня и стала в воде тормошить, чтобы образумить, потому что я хотел лезть на эту стену, что было бы нашей гибелью. Она кое-как внушила мне, что она знает, где мы находимся; что течение идет вдоль берега в западном направлении и через каких-нибудь два часа принесет нас к такому месту, где нам можно будет выбраться на берег. Клянусь вам, я все эти два часа либо проспал, либо был без сознания; когда же я очнулся и заметил, что уже не ревет прибой, то она была в том же состоянии, и мне, в свою очередь, пришлось ее тормошить и приводить в сознание. Прошло еще три часа, пока мы выбрались на песок. Где мы выползли из воды, там и заснули. Наутро мы проснулись от припекавшего нас солнца. Мы побрели под тень растущих неподалеку диких бананов, нашли источник пресной воды и снова заснули. Когда я опять проснулся, была ночь. Напился и спал до утра. Она еще спала, когда нас нашла партия туземных охотников, гнавшихся за дикими козами.
   -- Пари держу, -- заметил Дик, -- ввиду того что вы потопили целую команду канаков, что помогали больше вы.
   -- Она должна была быть вам навеки благодарна, -- решила Паола. -- Не отпирайтесь: она была красавицей, золотисто-смуглой юной богиней.
   -- Мать ее была королевой острова Хуахоа, -- ответил Грэхем. -- Ее отец был англичанин из хорошей семьи, ученый-эллинист. Тогда их уже не было в живых, и Номаре сама была королевой. Она действительно была молода и где угодно на всем свете была бы признана красавицей. Благодаря цвету кожи отца она была не золотисто-бурая, а почти белая, с золотым налетом. Но вы, без сомнения, слышали уже эту историю...
   Он замолчал и вопросительно взглянул на Дика, но тот отрицательно покачал головой.
   В эту минуту крики и плеск, доходившие из-за ряда деревьев, образовавших густую завесу, возвестили им, что недалеко до пруда.
   -- Вы мне должны когда-нибудь досказать эту историю, -- молвила Паола.
   -- Дик знает. Не понимаю, почему он вам не рассказывал ее раньше. Она пожала плечами.
   -- Верно, некогда было или не было повода.
   -- Однако, видит бог, эта история получила широкую известность, -- засмеялся Грэхем. -- Ибо, да будет вам ведомо, что я одно время был --
   как бишь это называется? -- морганатическим, что ли, королем каннибальских островов, или, во всяком случае, райски прекрасного острова в Полинезии.
   И он, напевая известный куплет о жемчужных волнах и опаловой дали, ловко соскочил с лошади.
   Паола, отвечая ему следующим куплетом, зорко наблюдала за Франтом, которому едва не удалось захватить в зубы ее ногу, пока подъехавший Дик не снял ее и не привязал его.
   -- Сигары? И я участвую! Вам ее не догнать! -- крикнул Берт Уэйнрайт с высоты площадки, устроенной для ныряния на высоте сорока футов над водою. -- Подождите меня!
   И он спрыгнул и нырнул с ловкостью профессионала.
   -- Великолепно! Художественно! -- похвалил Грэхем, когда он поднялся на поверхность воды.
   Берт старался казаться равнодушным к похвале и пустился обсуждать подробности предложенного Диком пари.
   -- Не знаю, какой вы пловец, Грэхем, -- сказал он, -- но я согласен на сигары.
   -- И мы! И мы! -- хором заявили Эрнестина, Люси и Рита.
   -- Конфеты, перчатки или там чего вам не жаль, -- поправила Эрнестина.
   -- Но я тоже не знаю рекорда миссис Форрест, -- сказал Грэхем, записав все пари. -- Однако, если по истечении пяти минут...
   -- Десяти, -- перебила Паола. -- Отправиться с противоположных концов бассейна. И если только пальцем тронете, значит -- поймали. Кажется, условия справедливые.
   Грэхем с восторгом разглядывал ее. Она была не в белом шелковом трико, которое она, очевидно, носила для купания исключительно только в женском обществе, а в кокетливом костюме из легкой шелковой материи синего цвета с зеленым отливом, весьма похожего на цвет воды в бассейне; коротенькая юбка немного выше колен, длинные шелковые чулки такого же цвета и маленькие башмачки, завязанные крест-накрест узенькими ленточками; на голове -- задорно заломленная шапочка.
   Рита держала часы, пока Грэхем направлялся к тому концу пруда в полтораста футов длиной.
   -- Смотри, Паола, -- грозил Дик, -- он поймает тебя, если ты позволишь себе малейший риск. Это ведь человек-рыба. Будьте готовы, Рита. Пустите их минута в минуту.
   -- Как-то совестно подводить такого пловца, -- вполголоса обратилась Паола к своим, стоя на одном конце бассейна в ожидании сигнала.
   -- Может случиться, что он тебя поймает прежде, нежели ты успеешь сыграть свой фокус, -- снова предостерег ее Дик. -- А что? -- с легким беспокойством спросил он Берта. -- В исправности ли там все? Потому что в противном случае Паоле грозили бы нехорошие пять секунд, прежде чем выбраться оттуда.
   -- Будьте спокойны, -- уверял Берт, -- я сам туда залезал. Труба работает хорошо. Воздуха вдоволь.
   -- Готовы? -- крикнула Рита. -- Ступайте!
   Оба побежали вверх на высокие платформы, устроенные на обоих концах бассейна, но прыгнули неодновременно; Грэхем не мог отказать себе в удовольствии полюбоваться тем, как красиво и с какой легкостью она исполнила эту трудную операцию по всем правилам искусства: она прыгнула в пространство, закинув назад голову, согнув локти, прижав руки к груди, выпрямив и плотно собрав ноги, но в мгновение прыжка тело ее вытянулось в воздухе горизонтальной линией. В нескольких футах над водой она наклонила голову, протянула руки и сомкнула их перед головой, а горизонтальное положение тела изменила настолько, чтобы в воду удариться под надлежащим углом.
   С высоты тридцатифутовой платформы Грэхем мог под водой различить ее тело, плывущее полным ходом по прямой линии, и тогда только нырнул и он. В это самое мгновение Дик окунул в воду и стукнул один о другой два плоских камня. Это было сигналом для Паолы изменить направление. Она свернула в глубокую тень, брошенную уже низко спускающимся солнцем, где вода была так темна, что в ней нельзя было ничего различить. Когда Грэхем коснулся крутого края бассейна, он вынырнул на поверхность. Паолы нигде не было видно. Он стал совсем прямо, тяжело дыша, готовый при первом признаке снова нырнуть, но она бесследно исчезла.
   -- Семь минут! -- возвестила Рита. -- С половиной! Восемь! С половиной!
   А Паолы нет как нет. Грэхем решил не пугаться, так как на других лицах он не видел испуга.
   -- Я проигрываю, -- объявил он, когда Рита возвестила: "Девять минут!" -- Она более двух минут пробыла под водой, но вы все слишком спокойны, чтобы мне волноваться. Мне остается еще минута: быть может, я и не проиграю, -- сказал он весело и снова сошел в бассейн.
   Нырнув глубоко, он перевернулся на один бок и руками стал исследовать бетонную стену. На половине глубины, футов десять под водой, насколько он мог судить, руки его встретили отверстие в стенке, и он, убедившись, что перед ним нет сетки, смело поплыл в него и почти тотчас же стал подниматься, но медленно, осторожно; вынырнув на поверхность и очутившись в непроходимом мраке, он стал ощупывать вокруг себя, стараясь не плескать, чтобы не шуметь.
   Вдруг пальцы его прикоснулись к свежей гладкой руке, которая судорожно отпрянула при неожиданном прикосновении, и в то же время раздался громкий испуганный крик; не выпуская руки, он рассмеялся; тогда засмеялась и Паола, -- и он подумал, что за один этот смех можно влюбиться.
   -- Ну и испугали же вы меня, -- сказала она. -- Подкрались так беззвучно, а я была за тысячу миль отсюда, замечталась.
   -- О чем?
   -- Признаться сказать, мне пришел в голову фасон нового платья.
   -- Есть на свете хоть что-нибудь, чего бы вы не умели? -- со смехом спросил он.
   Она тоже смеялась, и общий смех их гулко разливался во мраке.
   -- Кто вам сказал? -- спросила она немного погодя.
   -- Никто. После того как вы пробыли под водой две минуты, я догадался, что тут какой-нибудь фокус, и стал шарить.
   -- Это Дик придумал. Пристроил потом уже. У него масса всяких затей. Его страшно забавляло доводить старых дам до истерики: зазовет их сыновей или внуков с собой купаться и спрячется тут с ними. Но после того, как несколько штук чуть не померли со страха, он перестал дурачиться или по крайней мере стал выбирать жертв посолиднее, вроде вас. Была и другая история. Гостила у нас одна подруга Эрнестины, молоденькая, еще школьница. Ухитрился поставить ее у самой трубы, сам же спрыгнул с платформы и проплыл сюда, к другому концу трубы. Несколько минут спустя, когда она была чуть не в обмороке от мысли, что он утонул, он заговорил с нею в трубу ужаснейшим замогильным голосом, и она тут же упала замертво.
   -- Однако порядочная, должно быть, была рохля, -- заметил Грэхем.
   -- Ну, знаете, очень винить ее нельзя: было с чего, -- заступилась Паола. -- Во-первых, очень уж юная -- лет восемнадцати, не больше того; во-вторых, она обожала Дика, как это водится у девчонок. Все они так. Дело в том, что Дик сам такой школьник, когда расшалится, что они никак в толк не возьмут, что он много испытанный, работящий, глубокомыслящий, пожилой господин. В настоящем случае неловко вышло, что когда бедная девочка очнулась, то, прежде чем успела собраться с мыслями и взять себя в руки, она выдала свою сердечную тайну. Посмотрели бы вы, какое у Дика сделалось лицо, когда она выболтала...
   -- Что ж, ночевать собираетесь? -- раздался голос Берта Уэйнрайта в трубе, точно под самым ухом у них.
   -- Господи! -- вскрикнул Грэхем, вздрогнув и невольно схватив Паолу за руку, но тотчас же с облегчением вздохнул. -- Как он меня напугал! Ваша девочка отомщена. Ну, однако, пора.
   Хотя мрак был без малейшего проблеска, Грэхем по некоторым слабым звукам догадался, что Паола перевернулась и нырнула головой вниз, и невольно представлял себе, как красиво она это сделала.
   -- Кто-нибудь вам выдал! -- было первым словом Берта, когда Грэхем выплыл на поверхность и вылез из пруда.
   -- А! Это вы, негодяй, стучали камнями под водой! -- обвинял Грэхем. -- Если бы я проиграл, я опротестовал бы пари. Это шулерство, заговор.
   -- Но ведь вы выиграли! -- воскликнула Эрнестина.
   -- Конечно, выиграл; и потому не подам иска против вас и всей вашей мошеннической шайки, то есть если вы расплатитесь без разговоров. Пожалуйте-ка ящик сигар!
   -- Одну сигару, сударь!
   -- Нет, ящик!
   -- Давайте играть в пятнашки тут! -- крикнула Паола и первая слегка ударила Грэхема по плечу и бросилась в воду. Прежде чем он успел последовать за нею, Берт схватил его и стал крутить, но получил удар от Дика и сам ударил Дика прежде, чем тот успел уплыть от него. Но Дик погнался за женой через весь бассейн, и, когда Берт и Грэхем бросились за ними, девицы побежали вверх по лестнице и выстроились прелестной шеренгой на одной из платформ.

Глава XIV

   Будучи плохим пловцом, Доналд не участвовал в водяном турнире, но зато после обеда, к тайной досаде Грэхема, ухитрился завладеть хозяйкой и приковать ее к роялю. Наехали новые гости с обычной в Большом доме бесцеремонностью: юрист по имени Адольф Вейл, которому нужно было переговорить с Диком по крупному иску относительно каких-то прав на воду; приехавший прямо из Мексики Джереми Брэкстон, заведующий принадлежавшей Форресту группой богатых копей; Эдвин О'Хэй, рыжеволосый ирландец, музыкальный и драматический критик, и Чонси Бишоп, издатель и редактор газеты в Сан-Франциско, университетский товарищ Дика, как Грэхем узнал из разговоров.
   Дик засадил часть гостей за азартную карточную игру своего изобретения, в которой можно было увлекаться, даже зарваться, но предельный проигрыш был установлен в десять центов, а банкомет, если бы очень повезло, мог выиграть или проиграть до девяноста центов. Играли за большим столом, поставленным у дальнего конца комнаты; было много шума, возни. Кто занимал, кто оставался должен, и то и дело не хватало мелочи.
   При девяти игроках за столом было тесно, и потому Грэхем отказался, но изредка ставил на карту Эрнестины, не теряя из вида другого конца длинной комнаты, где Паола со скрипачом углубились в сонаты Бетховена и балеты Делиба. Брэкстон предлагал повысить предельный выигрыш до двадцати центов, а Дик, ухитрившийся проиграть целых четыре доллара и шестьдесят центов, протестовал и жалобно требовал учреждения "фонда", из которого оплачивалось бы освещение и предстоящая наутро уборка комнаты.
   Грэхем с глубоким вздохом по проигранным пяти центам заявил Эрнестине, что пройдется по комнате, "чтобы переменить счастье".
   -- Я это предвидела, -- вполголоса сказала она.
   -- Почему?
   Она взглянула в сторону Паолы.
   -- Теперь уж подавно пойду, -- ответил он на этот взгляд.
   -- Отказаться от вызова не смеете? -- подтрунивала она.
   -- Я уже раньше того решил идти прямо туда и выжить оттуда скрипача. К тому же банкомет ждет вашей ставки.
   Эрнестина рассеянно поставила десять центов, но даже не знала, выиграла она или проиграла, потому что следила за тем, как Грэхем пробирался к другому концу комнаты, хотя и отлично видела, что Берт Уэйнрайт, в свою очередь, следит за нею. С другой стороны, ни она, ни Берт и никто из играющих не замечали, что Дик, в то время как его так и засыпали всякими забавными остроумными глупостями, от которых стоял неумолкаемый хохот, не терял ни одной ноты из этой попутной игры, за которой он следил смеющимися глазами.
   Эрнестина, будучи ростом немного выше Паолы, но обещая в будущем несколько большую округлость форм, была настоящая блондинка с ясным, здоровым цветом лица, слегка позолоченным солнцем, и тонким до прозрачности румянцем, какой бывает в девятнадцать лет. Казалось, что глаз мог проникнуть сквозь нежную бледно-розовую ткань кожи на пальцах, запястье, руках, шее и щеках. Эта прелестная розовая прозрачность, согретая теплыми тонами живой молодости, не ускользала от взора Дика, наблюдавшего за нею, пока она следила за движениями Эвана Грэхема. Дик понял, что в девушке зарождается какая-то еще неясная ей самой мечта.
   Она заглядывалась на Грэхема с его, как ей казалось, царственной осанкой и поступью, с высокой и легкой, породистой постановкой головы, падающими с беспечной грацией золотисто-бронзовыми кудрями, к которым тянуло ее пальцы с неосознанным ею и никогда еще не испытанным желанием приласкать.
   Паола, со своей стороны, во время паузы в музыкальном споре со скрипачом тоже не могла не обратить внимания на приближавшегося к ним Грэхема и тоже с удовольствием смотрела на изящество его движений, постановку его головы с беспечно лежащими кудрями, чистую бронзу гладких щек, великолепный лоб, продолговатые глаза с чуть опущенными веками, полуребяческую угрюмость, мгновенно рассеявшуюся приветливой улыбкой. Эту улыбку она уже часто у него замечала, -- улыбку, полную неотразимой прелести, зажигающую в глазах приветливый свет и вызывающую вокруг углов рта множество маленьких добродушных складочек. Улыбка эта и других располагала к улыбке; по крайней мере, Паола почувствовала, что она улыбается ему в ответ, не прерывая, однако, своего разговора со скрипачом, которому она, очевидно, решила посвятить этот вечер, так как она тут же, обменявшись с Грэхемом всего несколькими словами, пламенно завихрила по роялю рядом венгерских танцев с таким увлечением и чисто цыганским ухарством, что он, уютно усевшись с сигарой на подоконных подушках, мог только вновь подивиться многосторонности ее таланта.
   Несколько позднее, когда кончилась азартная игра, Берт и Льют Дестен испортили ей адажио из бетховенской "Sonate Pathètique" , импровизируя к нему карикатурную пантомиму, до того уморительную, что сама Паола неудержимо расхохоталась и бросила играть.
   Составились новые группировки. Дик, Рита, Бишоп и Вейл засели за бридж. Доналду пришлось уступить Паолу нахлынувшей молодежи; Грэхем и О'Хэй уединились на подоконнике, и последний навел разговор на драматическую критику.
   Потом все за роялем хором пели гаванские песни, спела и Паола, одна, под собственный аккомпанемент, и тут Грэхем почти с радостью подумал, что он наконец нашел ее слабую сторону, и решил, что она великолепно играет, плавает и ныряет, но поет не великолепно. Но этот приговор ему вскоре пришлось изменить. Оказалось, что она замечательная певица и что если пение можно признать ее слабой стороной, то только сравнительно. Голос у нее был действительно не великолепный: приятный, звучный, проникнутый той же теплотой, которая делала смех ее таким обаятельным, но обширности, мощи, звуковой массы, без которых не может быть великолепного голоса, у нее не было.
   Но качество, тембр!.. Тут Грэхем задумался. Голос типично женский, весь пропитанный женской страстностью и призывом; в нем звучала вся сила могучего темперамента, но сила сдержанная, обузданная; Грэхем не мог надивиться ее умению считаться с недостатками своего голоса: это было верхом искусства.
   И покуда он рассеянно кивал в ответ на читаемую ирландцем форменную лекцию о современной опере, он задавал себе вопрос: возможно ли, что Паола, в таком совершенстве владеющая своим темпераментом в области искусства, с таким же совершенством владеет им в более глубокой области чувства? Его соблазняло найти разрешение этого вопроса из любопытства, как он себя уверял, но не из одного любопытства; тут было задето нечто более глубокое, первобытное, что с незапамятных времен заложено в мужской натуре.
   Внезапно проснувшийся в нем задор заставил его задуматься и бросить взгляд вдоль длинной комнаты и даже на брусья потолка, на летучую галерею, увешанную трофеями со всего света, наконец, на самого хозяина всех этих материальных благ, мужа интересовавшей его женщины, играющего, как и работавшего, всей душой и оглашающего комнату своим громким смехом над каким-то промахом, на котором поймал Риту. Грэхем был слишком цельной натурой, чтобы пугаться последних выводов. За поставленной им себе отвлеченной задачей скрывалась живая женщина -- сама Паола, великолепное, обаятельное воплощение всего женского, женщина до мозга костей. С той минуты, когда он, точно ударом ошеломленный, увидел ее в бассейне на огромном жеребце, она неотвязно владела его воображением, словно околдовала его. Он был далеко не новичок по женской части, и женщины вообще наскучили ему своей однообразной посредственностью. Все на один лад. Напасть на выходящую из ряда вон женщину для него было все равно что найти стотысячный жемчуг в лагуне, исчерпанной многими поколениями искателей жемчуга.
   -- Живы еще? Очень рада! -- шутливо сказала ему Паола немного погодя.
   Она готовилась уходить вместе с Люси. Составилась между тем новая партия в бридж: Эрнестина, Берт, Брэкстон и Грэхем; О'Хэй и Бишоп засели в шашки.
   -- Он в самом деле очень мил, -- говорила Паола об ирландце, -- если только не дать ему сесть на своего конька.
   -- Конек же его -- музыка, не так ли? -- сказал Грэхем.
   -- А как понесет о музыке, несносен, -- вмешалась Люси. -- Это как раз то, в чем он ничего не смыслит. Может с ума свести.
   -- Ничего, -- успокаивала ее Паола, -- вы все будете отомщены. Дик только что шепнул мне, чтобы я на завтрашний вечер зазвала "философов", а вы знаете, как они рассуждают о музыке. Для них музыкальный критик -- законная добыча.
   -- Терренс на днях говорил, что для этой дичи запретного времени нет, -- сообщила Люси.
   -- Терренс и Аарон доведут его до запоя, -- засмеялась Паола, -- не говоря уже о Дар-Хиале с его "пластической" теорией искусства, которую он, конечно, ухитрится применить и к музыке.
   В эту минуту к ним подошла Эрнестина и увела Грэхема со словами:
   -- Мы все ждем вас. Мы снимали карты, и вы мой партнер. К тому же Паоле хочется спать. Итак, прощайтесь и отпустите ее.
   Паола ушла к себе в десять часов, но бридж продолжался до часа ночи. Дик, с братской фамильярностью обняв Эрнестину за талию, простился с Грэхемом, когда ему надо было свернуть в свою башню, и проводил свою хорошенькую свояченицу до ее комнаты.
   -- На одно слово, Эрнестина, -- сказал он, перед тем как прощаться, открыто и дружески глядя на нее своими добрыми серыми глазами, но таким серьезным тоном, который сразу привлек ее внимание.
   -- Ну, что еще я наделала? -- надула она губки и усмехнулась.
   -- Пока ничего. Но лучше не начинай, или ты уготовишь себе горе. Ты еще ребенок -- в твои девятнадцать лет, -- и прелестный ребенок, которого нельзя не любить, такой, на которого всякий мужчина обратит внимание. Только Эван Грэхем не "всякий".
   -- О, обо мне не беспокойтесь, я сама знаю, как себя держать, -- вспыхнув, кинула она ему.
   -- А все же выслушай меня. В жизни каждой девушки настает время, когда в ее хорошенькой головке громко зажужжат любовные пчелы. Тут-то ей и надо беречь себя от ошибки и не влюбиться не в того человека. Ты в Эвана Грэхема еще не влюбилась, -- ну и не влюбляйся, вот и все. Он тебе не пара, и вообще никакому очень юному созданию. Он пожилой, видал виды, и о любви, то есть о романтической любви и юных птенчиках, пожалуй, что успел позабыть столько, сколько ты не узнаешь, проживи хоть дюжину жизней. Если он когда и женится снова...
   -- Снова? -- перебила она его.
   -- Он, милая моя, пятнадцать с лишком лет как овдовел.
   -- Что же из этого? -- задорно спросила она.
   -- А то, -- спокойно продолжал Дик, -- что он уже пережил юношеский роман, -- и какой дивный роман! -- и то, что за пятнадцать лет он не женился вторично, значит...
   -- Значит, что он никогда не оправится от своей утраты? -- снова перебила Эрнестина. -- Но это еще не доказывает...
   -- Значит, он пережил ученический период юношеских романов, -- невозмутимо продолжал Дик. -- Ты только всмотрись в него, и ты поймешь, что у него не было недостатка в случаях и что не раз прекрасные женщины, умные, зрелые, задавали ему такие задачи, которые требовали всей его твердости духа. А поймать его им все же не удалось. Что же касается птенчиков, ты сама знаешь, что за таким человеком они гоняются стаями. Так ты все это обдумай и не давай своим мыслям воли. Если ты теперь вовремя расхолодишь свое сердце, ты этим спасешь себя от больших разочарований.
   Он взял ее за одну руку и ласково притянул ее к себе, обняв свободной рукой ей плечи. Несколько минут длилось молчание, и Дик старался отгадать, что она думает.
   -- Ты знаешь, мы, видавшие виды старики... -- начал он снова полушутливо, как будто извиняясь.
   Она нетерпеливо передернула плечами и запальчиво воскликнула:
   -- Одни только и стоите чего-нибудь. Молодые -- это все молокососы, вот что. Они полны жизни, поют и пляшут, резвятся, как жеребята. Но нет в них положительности. Они на девушку не производят впечатления полного понимания, испытанной силы, одним словом, возмужалости.
   -- Понимаю, -- задумчиво молвил Дик. -- Но не забудь, пожалуйста, взглянуть и на обратную сторону. Вы, пылкие юные создания, должны на мужчин постарше производить такое же точно впечатление. Они могут смотреть на вас, как на игрушку, на прелестных младенцев, которых забавно научить кое-каким красивым пустячкам, но не как на подруг, на равных себе товарищей, с которыми бы можно делиться, -- всем делиться. Жизнь -- наука, которой нужно учиться. Они ей научились отчасти. Но такие птенцы, как ты, Эрнестина... Многому ли ты успела научиться?
   -- Расскажите мне, -- внезапно, почти трагически обернулась она к нему, -- про тот полудикий молодой роман пятнадцать лет назад, когда он был молод.
   -- Пятнадцать? Нет, восемнадцать, -- ответил Дик. -- Они три года были женаты, когда она умерла. Разочти сама. Они были обвенчаны настоящим англиканским пастором и жили в супружестве, когда ты, новорожденная, с плачем вступила в жизнь.
   -- Да, да. Продолжайте, -- нервно понукала она его. -- Какая она была из себя?
   -- Она была поразительной красоты: цвета золотисто-смуглого; смешанной крови; королева на полинезийском острове; мать ее была королевой; отец -- англичанин, кончивший Оксфордский университет, настоящий ученый. Ее звали Номаре. Она была дикарка. Он был настолько молод, что ему ничего не стоило сделаться таким же дикарем, если не больше. В их браке не было ничего низменного. Он не был нищим авантюристом. Она принесла ему в приданое свой остров и сорок тысяч подданных; он принес свое весьма значительное состояние и построил там дворец, какого на этих островах не видели и не увидят больше никогда, -- в чисто туземном стиле: кровля травяная, тесаные столбы, переплетенные кокосовой мочалиной, и все прочее. Казалось, дворец вырос из острова и имел корни в его почве, хотя Грэхем выписал архитектора из Нью-Йорка. Господи! Чего у них только не было! Своя яхта, своя дача в горах, свой лодочный сарай -- так он назывался, а в сущности это был самый настоящий дворец. В нем давались большие пиры; впрочем, это было уже после них. Номаре умерла, а где был Грэхем, никто не знал. Управлял какой-то ее родственник по боковой линии. Я уже сказал, что Эван сделался дикарем чуть ли еще не большим, нежели она была дикаркой. Так, например, столовая посуда у них была золотая. Да что говорить! Он был совсем мальчик: у нее была наполовину английская кровь, наполовину полинезийская, и она была настоящая, полноправная королева. Это была чета удивительных детей, и жизнь их протекала как волшебная сказка. И... одним словом, Эрнестина, для того чтобы теперь пленить его, нужно быть очень и очень замечательной женщиной.
   -- Паола скорее подходила бы к нему, -- задумчиво проговорила девушка.
   -- Совершенно верно, -- согласился Дик. -- Паола или другая столь же замечательная женщина имела бы в тысячу раз больше шансов привлечь его, нежели все в мире подобные тебе милые, молодые, очаровательные создания. У нас, стариков, знаешь, есть свои идеалы.
   -- Мне, значит, придется довольствоваться мелкой сошкой, -- вздохнула Эрнестина.
   -- До поры до времени, пожалуй, что так, -- усмехнулся он, -- не забывай, однако, что и ты со временем можешь вырасти в замечательную зрелую женщину, способную победить в любовном состязании даже такого человека, как Эван.
   -- Но я тогда давно уже буду замужем, -- надулась она.
   -- И это будет твое счастье, милая моя. Затем покойной ночи. И на меня, чур, не сердиться, -- да?
   Она покачала головой, подняла к нему губки для поцелуя, и они расстались.
   Дик Форрест, гася по пути электричество, прошел в библиотеку и, отбирая полдюжины книг по физике и механике, улыбнулся, словно довольный собой, вспоминая свой разговор со свояченицей. Он был уверен, что говорил вовремя, но и только. Вдруг на полпути к скрытой за книгами винтовой лестнице, ведущей в его рабочий кабинет, его словно по голове ударила сказанная Эрнестиной фраза, -- с такой внезапностью, что он остановился: "Паола скорее подходила бы к нему".
   -- Осел! Дурак! -- выбранил он себя. -- Десять лет женат!
   Засмеялся и пошел далее.
   И больше он об этом не вспоминал до тех пор, пока, ложась в постель, он не взглянул на барометры и термометры и, готовясь приняться за разрешение занимавшего его электрического вопроса, бросил взгляд на ту сторону двора, вглядываясь в женин темный флигель, чтобы убедиться, легла ли она, -- и тут ему снова явственно послышались слова Эрнестины...

Глава XV

   Было гораздо позже, чем десять часов, когда Грэхем однажды, беспокойно скитаясь по дому и думая, неужели Паола никогда раньше полудня не показывается, забрел в концертную. Несмотря на то что он гостил уже несколько дней, он благодаря величине дома в этой комнате еще не бывал. Это была чудная комната, футов в тридцать в ширину при шестидесяти в длину, в которую с высокого потолка через окно с желтыми стеклами проникал теплый золотистый свет. В окраску стен и меблировки обильно входили красные тона, и его сразу охватило то мирное благоговейное настроение, к которому располагает музыка.
   Грэхем лениво рассматривал картину, изображающую пасущихся в про-питанной солнечным светом атмосфере темного цвета овец, когда в дальнюю дверь вошла хозяйка. При виде ее у него невольно замерло сердце, такую она сама представляла прелестную картину. Она была вся в белом и казалась совсем молодой и как будто выше ростом в широких складках свободного холоку -- сшитого, по-видимому, без всякого фасона капота, какой носят все женщины на Сандвичевых островах. Он видел его в родных Гавайях, где такой наряд даже некрасивую женщину делает привлекательною, красивую -- вдвое обаятельнее.
   Обмениваясь с нею через комнату приветственной улыбкой, он наблюдал грациозный поворот ее тела и постановку головы, открытый взор, все ее дышащее товарищеским дружелюбием существо. Такое, по крайней мере, впечатление она на него произвела, направляясь к нему от двери.
   -- Эта комната имеет большой недостаток, -- совершенно серьезно сказал он.
   -- Неужели? Какой?
   -- Она должна бы быть длиннее, вдвое длиннее по меньшей мере.
   -- Почему? -- спросила она, с недовольным видом качая головой, между тем как он с восторгом любовался набежавшим на ее щеки молодым румянцем, казавшимся несовместимым с ее тридцатью пятью годами.
   -- Потому, -- ответил он, -- что тогда вам пришлось бы пройти вдвое дальше, и я вдвое дольше имел бы удовольствие на вас смотреть. Я всегда говорил, что прелестнее одежды, чем холоку, невозможно придумать для женщины.
   -- Значит, вам понравился мой холоку, а не я, -- возразила она. -- Вы, я вижу, в этом отношении похожи на Дика: комплименты у вас непременно с хвостиком, и как только мы, глупенькие, разлакомимся, комплимент вильнет хвостиком, и мы останемся ни при чем. Но пойдемте лучше, я подробнее покажу вам комнату, -- поспешила она переменить разговор. -- Дик дал мне полную волю отделать ее по моему вкусу, так что тут все -- мой выбор.
   -- И картины тоже?
   -- И их я сама выбирала. Хотя Дик поспорил со мной по поводу этого Ве-рещагина. Он ревнует к иностранцам наших местных художников.
   -- Я совсем не знаю ваших тихоокеанцев, -- сказал Грэхем. -- Познакомьте меня с ними...
   Грэхем приготовился провести полчасика в приятной беседе о картинах, но в эту минуту в комнату со скрипкой под мышкой вошел Доналд. Его ищущие глаза просияли при виде маленькой хозяйки, и он быстрым деловитым шагом направился прямо к роялю и стал раскладывать ноты.
   -- Мы сговорились поработать до завтрака, -- объяснила Паола, обращаясь к Грэхему. -- Он клянется, что я страшно отстала, а я отчасти согласна с ним. Мы с вами увидимся за завтраком. Можете остаться здесь, конечно, если желаете, но предупреждаю вас, что мы будем работать по-настоящему. После обеда поедем купаться в четыре часа, -- так решил Дик. Который час, мистер Доналд?
   -- Без десяти одиннадцать, -- ответил скрипач коротко, несколько резко.
   -- Рано. Уговор был: в одиннадцать. И вам, сударь, придется подождать. Я сначала должна забежать к Дику: я еще с ним не поздоровалась.
   Паола хорошо знала распределение мужниных часов. На последнем листке ее записной книжки у нее были набросаны какие-то иероглифы, напоминавшие ей, что в шесть часов тридцать минут ему подается кофе, что до восьми часов пятнадцати минут, если он не уехал куда-нибудь верхом, его, пожалуй, можно поймать в постели с корректурами или книгами; что от девяти до десяти он неприступен, диктует письма Блэку и совещается с разными служащими, между тем как Бонбрайт не хуже любого репортера в суде записывает каждое слово.
   В одиннадцать часов, если не было неожиданных телеграмм или спешного дела, она могла рассчитывать найти мужа одного ненадолго, хотя непременно занятого. Проходя через секретарскую комнату, она слышала щелканье пишущей машины, -- значит, свободно. В библиотеке Бонбрайт искал какую-то книгу для заведующего рогатым скотом, из чего она заключила, что Дик покончил с делами по имению.
   Она поднялась по узенькой стальной винтовой лесенке, ведущей к собственному кабинету Дика. Тут по ее лицу прошла тень досады: она узнала голос Брэк-стона. Она постояла в нерешительности, скрытая от их взоров, и сама их не видя.
   -- Залить можно, конечно, -- говорил заведующий копями, -- но выкачать потом чего будет стоить! Да и жалко топить старую "Жатву".
   -- Но ведь книги за последний год показывают, что мы работали положительно себе в убыток, -- возражал Дик. -- Нас грабили все: чрезвычайные налоги, бандиты, революционеры, федералисты, -- это уже из рук вон. Можно бы еще терпеть, если бы виден был конец; но ничто нам не служит порукой в том, что эта неурядица не продлится еще двадцать лет.
   -- И все-таки наша "Жатва"! Подумайте: как решиться топить ее!
   -- А подумайте о Вилье , -- перебил его Дик с резким смехом, горечь ко-торого не ускользнула от Паолы. -- Он обещается в случае победы всю землю раздать пеонам (рабочим); следующий логический шаг -- кони. Как вы думаете, сколько мы переплатили в истекшем году одним конституционалистам?
   -- С лишком сто двадцать тысяч долларов, -- подумав, ответил Брэкстон, -- не считая пятидесяти тысяч, данных Торенасу до его отступления. А он бросил свою армию и с этими деньгами махнул в Европу. Я вам писал обо всем этом.
   -- Если мы будем продолжать работу, они будут продолжать с нас тянуть, тянуть без конца. По-моему, уж лучше залить. Если мы умеем быстрее этих не-годяев создавать богатство, покажем же им, что мы с тою же легкостью можем и истреблять его.
   -- Я им то же говорю. А они, шельмы, только ухмыляются и повторяют, что такое-то добровольное приношение ввиду тяжелых обстоятельств было бы весьма приятно революционным вождям -- сиречь им самим. Я им указываю на все, что мы сделали для народа: дали постоянную работу шести тысячам пеонам -- жалованье повышено от десяти сентавов в день до ста десяти. Показываю ему пеонов, получавших десять сентаво в день, когда мы их взяли, а теперь получающих в день пять песо. Куда тебе! Все та же масленая улыбка, то же хныканье о приятности добровольного приношения на священный алтарь революции. Видит бог, старик Диас был разбойник, но приличный разбойник. Я этому скоту Аррансо сказал: "Если мы прекратим работу, у вас на руках будет пять тысяч праздных мексиканцев: куда вы с ними денетесь?" "Куда денемся? -- повторил он с той же улыбочкой. -- Дадим им по ружью и прямо поведем..."
   -- Кто в нашем районе предводительствует революционерами в настоящее время? -- спросил Дик коротким резким тоном, хорошо знакомым Паоле и означавшим, что он все стороны положения сосредоточивает в одну точку, чтобы приступить к действиям.
   -- Рауль Бена.
   -- В каком чине?
   -- Полковник. У него человек семьдесят разных оборванцев.
   -- Чем занимался прежде?
   -- Пас овец.
   -- Прекрасно. -- Дик заговорил кратко и решительно. -- Вам придется разыграть маленькую комедию. Сделайтесь патриотом. Возвращайтесь туда как можно скорее. Ублажайте этого Бена. Он вашу игру раскусит, или он не мексиканец. А вы все-таки ублажайте его. Скажите, что вы сделаете его генералом, вторым Вильей.
   -- Но, господь с вами, как же я это сделаю?
   -- Очень просто: дайте ему армию в пять тысяч человек. Наших людей распустите. А он уж пусть подготовит их идти в волонтеры. Нам ничто не грозит, потому что Уэрта все равно погиб. Уверьте его, что вы истый патриот. Дайте каждому из людей по винтовке. Мы, так и быть, раскошелимся напоследок, и вы этим докажете свой патриотизм. И каждому обещайте хранить за ним место по окончании войны. Пусть идут себе с богом за Раулем. Оставьте лишь сколько нужно, чтобы выкачивать воду. И если мы на год или два лишимся прибыли, зато не будет и убытков. А может быть, в конце концов и затоплять не придется.
   Паола крадучись вернулась обратно в концертную, улыбалась про себя ловкости, с какою Дик разрешил задачу. Она была опечалена, но не положением дел в унаследованных им копях; с самого замужества она привыкла к тому, что там неладно. Ее огорчало, что она лишилась своей утренней беседы с ним. Это настроение, впрочем, прошло при виде Грэхема, который замешкался со скрипачом, но собирался уходить, когда она вошла.
   -- Не убегайте, -- остановила она его. -- Побудьте и полюбуйтесь, как работают люди. Это, может быть, окрылит ваше трудолюбие и заставит вас приняться за книгу, о которой говорил мне Дик.

Глава XVI

   На лице Дика во время завтрака не было ни малейшего следа неприятности, и никто бы не подумал, что Брэкстон привез ему что-либо, кроме удовлетворительных вестей о ходе работ. Хотя Вейл уехал с первым утренним поездом, что доказывало, что дело, по которому он приехал к Дику, было ими закончено в невероятно ранний час, Грэхем застал за столом общество еще многочисленнее обыкновенного. Кроме некоей миссис Тюлли, пожилой и несколько тучной светской дамы, совершенно ему неизвестной, он заметил трех новых гостей, профессии которых он приблизительно мог определить: казенный ветеринар, живописец, очевидно известный своими портретами, и капитан одного тихоокеанского почтового парохода, лет двадцать назад служивший
   у Дика шкипером на его яхте и обучавший его навигационному искусству. Под конец завтрака, когда управляющий уже смотрел на свои часы. Дик обратился к Брэкстону:
   -- Джереми, я хотел бы кое-что вам показать. Поедем сейчас. Вы еще успеете по пути на станцию.
   -- Поедем все, всей компанией, -- предложила Паола; и по разрешающему знаку Дика приказала тотчас же подавать автомобиль и оседланных лошадей.
   Поехали. Грэхему трудно было отвести глаза от прелестного зрелища, какое представляла Паола на своей лошади. Она еще в первый раз ехала на Лани, красавице кобыле, которую Хеннесси так заботливо объезжал для нее. Грэхем улыбался, тайно восхищаясь ее тонким женским чутьем: в самом деле, сочинила ли она костюм нарочно для кобылы или только выбрала костюм, особенно подходящий к ней, только результат получился восхитительный.
   Вместо обычной амазонки, так как день был жаркий, она надела блузу не-беленого полотна с отложным воротником. Короткая юбка едва покрывала колени, от колен же до очаровательных сапожек со шпорами ногу плотно облегали узкие мужские брюки. И юбка и брюки были из цельного бархата светло-бурого цвета. Голова была непокрыта, волосы зачесаны туго и низко вокруг ушей и затылка.
   -- Не понимаю, как вам удается сохранить такой цвет кожи, так беспечно подвергая себя действию солнечных лучей, -- рискнул Грэхем заметить ей.
   -- Но я этого и не делаю, -- улыбнулась она, -- то есть делаю только несколько раз в год. Я люблю чувствовать солнце на волосах, но боюсь настоящего загара.
   Лань зашалила, и легким налетом ветра отдуло полу юбки от согнутого, плотно обтянутого брюками колена. Снова Грэхему представилась белая округлость колена, прильнувшего к выпуклым мышцам плавающего жеребца, и в то же время он заметил, как крепко прижалось это колено к английскому седлу из светлой кожи под цвет лошади и костюму всадницы.
   Проехав немного, вся компания под предводительством Паолы, оставив Дика осматривать только что поставленную им машину, отправилась по направлению к пруду налюбоваться образцовыми хлевами. Там заведующий свиноводством показал им Леди Айлтон и ее новое, неимоверно многочисленное и уже тучное потомство, с умилением повторяя: "И ни одного неудачного! Ни одного!".
   После того, как осматривали новорожденных козлят и ягнят до усталости, Паола, в телефон предупредившая заведующего скотоводством, повела свою компанию смотреть знаменитого быка Поло и его родовитый гарем и не менее родовитое джерсейское стадо премированных красавиц, побивавших почти все рекорды количеством и качеством получаемого от них молока и масла. Проехав несколько загонов, каждый со своим отдельным стадом, кавалькада вступила во владения заведующего конным заводом мистера Менденхолла, который с гордостью вывел перед гостями одного за другим целый ряд великолепных жеребцов, в том числе могучего Удалого; за ними следовали чистокровные кобылы во главе с изящной Принцессой, отличавшейся от всех своим музыкальным серебристым ржанием. Даже престарелая матка ее, Бесси Ольден, была представлена как дань уважения к заслуженной родоначальнице нескольких славных поколений.
   К четырем часам скрипач, которого не интересовали подвиги пловцов, в одном из автомобилей вернулся в Большой дом. Дик же уже ожидал компанию у пруда, и девицы немедленно потребовали обещанную им накануне новую песню.
   -- Это, собственно, не новая песня, -- сказал Дик, и глаза его лукаво заблистали, -- и уж никак не моя. Ее пели в Японии, когда меня еще не было на свете, и, я уверен, раньше, чем Колумб открыл Америку. Притом это дуэт, на призы вроде фантов. Паоле придется спеть со мной. Я вас научу. Садись тут, Паола, -- вот так. А вы все соберитесь тоже, садитесь в кружок.
   Паола, как была, в амазонке, уселась на землю против мужа в центре образовавшегося круга. Следя за его движениями, в такт с ними, она сперва ударила открытыми ладонями по своим коленям, потом ладонь о ладонь, наконец обеими ладонями о его ладони (вроде того, как с маленькими детьми играют в ладошки); в то же время он начинал напев, который она, подхватив, продолжала вместе с ним. Мотив типично восточный, монотонный и сначала довольно медленный, но с захватывающим ритмом, постепенно ускоряющимся и невольно увлекающим. Слова состояли из одних названий:
   Джонг-Кина, Джонг-Кина, Джонг-Джонг, Кина-Кина, Йокагама, Нагасаки, Кобемаро -- Хой!
   Последний слог -- "Хой" -- выкрикивался быстро, стремительно, октавой выше, и вместе с тем играющие внезапным стремительным движением как бы выкидывали друг к другу руки, открытые или сомкнутые. Задача заключалась в том, чтобы руки у Паолы оказались в том же положении, как и у Дика открытые, если у него открыты, сомкнутые, если у него сомкнуты. В первый раз ей это удалось: руки у обоих были сомкнуты. Он снял шляпу и бросил ее Люси на колени.
   -- Проиграл! -- сказал он. -- Давай еще, Паола!
   Они повторили.
   На этот раз при выкрике "Хой!" ее руки оказались сомкнутыми, тогда как у него они были открытыми.
   -- Проиграла, проиграла! -- крикнули девицы.
   Она смущенно обвела глазами свой костюм.
   -- Что бы мне дать?
   -- Шпильку, -- посоветовал Дик, и черепаховая шпилька полетела к Люси на колени.
   -- Какая досада! -- воскликнула она, когда бросила туда же последнюю шпильку, проиграв в седьмой раз. -- Не понимаю, с чего бы мне быть такой неловкой, недогадливой. Дело в том, что ты, Дик, слишком уж ловок. Никогда мне за тобой не поспеть.
   Игра продолжалась. Паола опять проиграла и отдала одну шпору, чем вызвала у тетки, миссис Тюлли, укоризненное восклицание: "Паола!..", и грозилась отдать и сапожки, если пропадет другая. Счастье три раза подряд изменило Дику, и он отдал обе шпоры и браслетные часы. Затем она, в свою очередь, проиграла другую шпору и браслетные часы.
   -- Джонг-Кина! Джонг-Кина! -- затянули они снова, несмотря на увещание тетки: "Паола, брось! Как не стыдно!".
   В эту минуту Дик, издав торжествующее "Хой!", снова выиграл, и Паола при общем смехе сняла один сапожок и прибавила его к кучке вещей, выросшей на коленях у Люси.
   -- Ничего, тетя Марта, -- успокаивала она миссис Тюлли. -- Мистера Доналда здесь нет, а он один мог бы шокироваться. Ну же, Дик! Не можешь же ты каждый раз выигрывать!
   -- Джонг-Кина! Джонг-Кина! -- затянули оба голоса.
   Начав медленно, они постепенно ускоряли темп, и кончилось тем, что они, почти захлебываясь, спешили к концу, и хлопанье их ладоней производило эффект неумолкающей трещотки. От моциона и возбуждения, вдобавок обращенное к солнцу, смеющееся лицо Паолы зарделось ровным ярким румянцем.
   Эван Грэхем в роли немого зрителя тайно негодовал. Он давно знал эту игру, присутствовал при исполнении ее гейшами в японских чайных, и при всей непринужденности, господствовавшей в Большом доме, его оскорбляло, что Паола участвовала в подобной игре. Ему в эту минуту не приходило в голову, что, будь на ее месте Люси, или Эрнестина, или Рита, он только с любопытством ждал бы, до чего дойдет азарт играющих. Только впоследствии он понял, что все это так коробило его только потому, что играющей была именно Паола, что, стало быть, она в его воображении занимала больше места, чем он подозревал. Тут же сознавал он одно, что начинал сердиться и что ему стоило труда воздержаться от протеста.
   Между тем к куче фантов прибавились спичечница, портсигар Дика и ее другой сапожок, кушак, брошка и обручальное кольцо. Миссис Тюлли, изобразив на своем лице стоическую покорность, молчала.
   -- Джонг-Кина! Джонг-Кина! -- с хохотом распевала Паола, и Грэхем слышал, как Эрнестина, смеясь, шепнула Берту:
   -- Я уж не знаю, что еще она может отдать.
   -- Вы же ее знаете, -- слышал он ответ Берта. -- Раз разойдется, она ни перед чем не остановится, а разошлась она, по-видимому, не на шутку.
   -- Хой! -- одновременно крикнули Дик и Паола. У него руки были сомкнуты, а у нее открыты. Грэхем тщетно искал на ней, что еще она могла бы уделить из своего костюма.
   -- Ну-ка, ну, -- смеялся Дик, -- попела, поплясала, -- теперь за музыку расплачивайся.
   "Что он? Рехнулся, что ли?" -- думал Грэхем.
   -- Что ж, -- вздохнула Паола, пальцами перебирая кнопки своей блузы, -- если уж надо, придется, нечего делать.
   Внутренне бесясь, Грэхем отвернулся и не глядел. Наступило молчание, во время которого все, как он догадывался, напряженно ждали, что-то дальше будет. Вдруг Эрнестина хихикнула, затем дружный взрыв смеха и восклицание Берта: "Это подстроено!". Грэхем не выдержал и быстро обернулся. Маленькая хозяйка скинула блузку и сидела в купальном костюме, очевидно заранее надетом под амазонку.
   -- Твоя очередь, Люси! -- предложил Дик.
   Но Люси, не приготовившаяся подобно сестре, покраснела и увела девиц в раздевальню.
   Грэхем опять с восторгом смотрел, как Паола с неподражаемым искусством нырнула с сорокафутовой высоты, не без некоторой досады вспоминая о сыгранной с ним накануне шутке; он снова задумался об этой удивительной женщине и о том, что ему, в сущности, ничего о ней не известно, кроме того, что она жена Дика Форреста. Как и где она родилась и выросла, как жила, какое у нее прошлое, -- про все это он не знал ровно ничего.
   Эрнестина сказала ему, что она и Люси -- ее сводные сестры; спасибо и за то. Но эта миссис Тюлли, которую Паола зовет "тетей Мартой", -- она кто такая? В самом ли деле родная тетка или только так, из вежливости? Не приходится ли она сестрой матери Эрнестины и Люси?
   -- Как тебе нравится Грэхем? -- спросил Дик жену на обратном пути; они на этот раз ехали рядом, далеко впереди других.
   -- Он славный, -- ответила она, -- вроде тебя, Дик. На все руки, как и ты, и вкусы те же, что у тебя: книги, скитания по всем морям и все такое. Художник тоже. И в обществе занятный. А заметил ли ты его улыбку? Обворожительная.
   -- Но жизнь оставила на нем и серьезные следы, -- добавил Дик, -- видно по лицу.
   -- Да, особенно заметно у углов глаз. Сейчас, после того как он улыбнется, посмотри на эти линии. В них не столько усталость сказывается, сколько старые, вековечные вопросы: почему? зачем? стоит ли? в чем, собственно, дело?
   А в хвосте кавалькады разговаривали Эрнестина и Грэхем.
   -- Дик -- глубокий человек, -- говорила она. -- Вы все еще не совсем его знаете. Ужасно глубокий. Я немножко знаю его. Паола знает его хорошо. Но очень немногие проникают в него дальше поверхности. Он настоящий философ и владеет собой не хуже стоика, а уж актер такой, что хоть кого проведет.
   Через минуту у длинной коновязи под дубами, где вся компания слезала с лошадей, Паола хохотала во все горло.

Глава XVII

   Всю следующую неделю Грэхем был всем недоволен и не находил себе места. Терзаемый, с одной стороны, мыслью, что ему следовало бы уехать с первым поездом, с другой -- желанием видеть Паолу все больше и больше, быть с нею постоянно, он кончал тем, что и не уезжал, и с нею бывал меньше, чем в первые дни.
   С начала и все пять дней своего пребывания молодой скрипач совершенно завладел ее временем. Грэхем часто заходил в концертную и по получасам, не замечаемый ими, угрюмо сидел и слушал их "работу"; они же, поглощенные общей страстью к музыке, забывали о его присутствии, в краткие минуты отдыха, отирая лоб и разгоряченное лицо, весело смеясь и болтая, как добрые товарищи. Что молодой скрипач боготворил ее с почти болезненной пламенностью, было для Грэхема слишком ясно, но что его коробило, это -- взгляд, полный почти набожного восторга, которым она иногда дарила Доналда после того, как он особенно хорошо что-нибудь исполнил. Тщетно он старался уверить себя, что все это с ее стороны одно умственное увлечение, просто преклонение перед большим талантом. Все это так, но ему, как мужчине, все же было больно, и больно иногда до того, что становилось невмоготу долее оставаться.
   Однажды, зайдя случайно в комнату по окончании романса Шумана и тотчас после того, как ушел Доналд, он застал Паолу сидящей у рояля с выражением какого-то мечтательного упоения на лице. Она посмотрела на него, как бы не узнавая его, машинально встрепенулась, рассеянно произнесла несколько бессодержательных слов и вышла. Несмотря на досаду и боль, Грэхем старался приписать ее состояние чисто артистическому восхищению, еще сохранившимся в душе ее отзвукам только что сыгранной музыки. Но женщины -- странные создания, невольно рассуждал он, склонные к минутным непонятным увлечениям. Разве не могло случиться, что этот юноша своей музыкой прельстил в ней именно женщину?
   Тотчас по отъезде Доналда Паола почти совсем скрылась у себя, в своем флигеле, за лишенной ручки дверью, и из разговоров домочадцев Грэхем понял, что в этом нет ничего необычного.
   -- Паола в одиночестве чувствует себя прекрасно, -- объясняла ему Эрнестина. -- Она часто уединяется на довольно продолжительное время. Тогда ее никто не видит, кроме Дика.
   -- Это, однако, для остальных не очень-то лестно, -- улыбнулся Грэхем.
   -- Тем она очаровательнее, когда снова появляется в обществе, -- возразила Эрнестина.
   Прилив гостей понемногу убывал. Кое-кто еще приезжал по делу или по знакомству, но больше уезжали. О-Джой со своей китайской командой содержал дом в таком почти автоматически безукоризненном порядке, что все шло как по маслу, и присутствие гостей мало прибавляло к обязанностям хозяев.
   Гости по большей части сами занимали себя и друг друга. И Паола теперь раньше обеда никогда не показывалась.
   -- Отдыхает, -- смеясь, сказал Дик однажды, приглашая Грэхема померяться с ним на рапирах и на кулачках.
   -- Теперь самое время вам приняться за вашу книгу, -- напомнил он ему в одну из передышек между схватками. -- Я один из многих, с нетерпением ожидающих ее появления. Получил вчера письмо от одного общего знакомого, -- спрашивает, много ли у вас написано.
   Итак, Грэхем в своей башне привел в порядок свои заметки и фотографии и погрузится в работу -- стал писать первые главы. И эта работа до того его поглотила, что даже увлечение Паолой могло бы замереть, если бы он не встречался с нею каждый вечер за обедом. Затем, пока Эрнестина и Люси не уехали в Санта-Барбару, продолжались купания, прогулки верхом и поездки в автомобилях в горы на пастбища и в разные живописные места. Ездили также, иногда в сопровождении Дика, смотреть начатые им большие землечерпательные работы в бассейне реки Сакраменто, или большую плотину, которую он строил, или, наконец, посещали основанную им колонию арендаторов, по двадцати акров на участок, где он брался обеспечить безбедное существование на земле и от земли двумстам пятидесяти семействам.
   Грэхем, кроме того, знал, что Паола часто отправляется на далекие одинокие прогулки, и он однажды застал ее у коновязи в ту минуту, как она слезла с Лани.
   -- Вы не боитесь испортить ее подобными одинокими прогулками, -- пошутил он, -- так что она потом не захочет ходить в компании с другими лошадьми?
   Паола только засмеялась и покачала головой.
   -- Ну, а мне смерть как хочется проехаться с вами, -- признался он.
   -- К вашим услугам Эрнестина, Люси и Берт, и мало ли еще кто.
   -- Этот край для меня новый, -- настаивал он, -- а новый край всего лучше изучается при посредстве хорошо знающих его. Я его смотрел глазами Люси, Эрнестины и всех прочих, но многое осталось, чего я не видел еще и что я могу видеть надлежащим образом только вашими глазами.
   -- Занятная теория, -- уклончиво молвила она.
   -- Притом есть много такого, что мы могли бы сказать друг другу, -- попытался он еще, -- столько такого... что мы даже должны бы друг другу высказать.
   -- Может быть, -- спокойно ответила она, сопровождая этот загадочный ответ тем же открытым, прямым взглядом.
   "Стало быть, понимает!" -- эта мысль огнем обожгла его, но он не настолько скоро нашелся, чтобы предупредить холодный вызывающий смех, с которым она ушла в дом.
   А Большой дом все пустел. Тетка Паолы, миссис Тюлли, прогостив несколько дней, уехала, к немалому огорчению Эвана, который надеялся многое от нее узнать о Паоле. Поговаривали о возможном ее возвращении на более продолжительное время; но, только что вернувшись из Европы, она заявила, что ей предстоит ряд обязательных визитов, и, только отбыв их, ей можно будет думать о своем удовольствии.
   Критик О'Хэй был вынужден загоститься несколько лишних дней, чтобы оправиться от плачевных последствий музыкального набега, учиненного на него философами. Это было придумано и подстроено Диком. Сражение началось рано вечером. Оброненное как бы невзначай Эрнестиной замечание послужило Аарону Хэнкоку поводом бросить первую бомбу в самый центр заветнейших позиций критика. Индус Дар-Хиал, как верный и усердный союзник, произвел фланговую атаку со своей "пластической" теорией музыки. И битва ожесточенно длилась до тех пор, пока горячий ирландец, вне себя от страшной трепки, задаваемой ему двумя искусными словесными борцами, с искренней благодарностью принял дружеское предложение Терренса Мак-Фейна удалиться с ним в тихую пристань, именуемую "холостым притоном", где под успокоительным влиянием искусно составленных напитков, вдали от варваров они могли бы вести задушевную беседу о настоящей музыке. В два часа утра критик, одурманенный, с осоловелыми глазами, был уведен и уложен совершенно трезвым, твердо шагающим приятелем.
   -- Не огорчайтесь, -- впоследствии утешала его Эрнестина, причем блеснувший в ее глазах затаенный смех выдал ему заговор, -- этого следовало ожидать. Эти безалаберные философы святого доведут до пьянства.
   -- Я думал, что вы у Терренса будете в полной безопасности, -- для вида извинился Дик. -- Оба вы ирландцы. Совсем забыл, что сам-то он в этом от-ношении прошел огонь и воду. Как бы вы думали! Простившись с вами, он зашел ко мне покалякать; и хоть бы что! Мимоходом упомянул, что было маленько выпито, но мне и не снилось, что он вас так подвел.
   После того как Эрнестина и Люси укатили в Санта-Барбару, Берт Уэйнрайт с сестрой вспомнили про собственный давно заброшенный домашний очаг в Сакраменто. В тот же день приехала пара живописцев, которым Паола покровительствовала. Но они были мало на виду, по целым дням странствовали по горам, в маленьком экипаже с кучером, -- а то курили длинные трубки в "холостом притоне".
   Жизнь в Большом доме шла своим гладким, без трений и столкновений, чередом. Дик работал. Эван работал. Паола пребывала в уединении. "Мудрецы" из соседней рощи частенько приходили обедать и ораторствовать; ораторствовали по целым вечерам, если Паола не отвлекала их музыкой. Гости по-прежнему неожиданно наезжали веселой компанией из Сакраменто или Уикенберга, никогда не приводя в смущение удивительную китайскую прислугу. Грэхем не раз видел, как десятку-другому нежданных гостей в каких-нибудь полчаса подавался безукоризненно сервированный обед. Бывали и такие вечера, хотя редко, когда Дик, Паола и Грэхем втроем садились обедать,
   и после обеда мужчины, поболтав часок, рано ложились, а Паола, поиграв ти-хонько сама для себя, уходила к себе еще раньше их.
   Но в один прекрасный вечер гостей нагрянуло больше обыкновенного, и, когда составлялись партии бриджа, Грэхем почему-то ни в одну не попал. Паола сидела за роялем. Подойдя к ней, он уловил мгновенно вспыхнувшее в ее глазах выражение удовольствия, столь же быстро исчезнувшее. Она сделала легкое движение, как будто собираясь встать, что от него не ускользнуло, так же как и то, что она сейчас же передумала и спокойно осталась на месте -- такою, какой он ее всегда видел, хотя, в сущности, он совсем не так много и видел-то ее, -- думалось ему, пока он говорил, что в голову придет, вместе с нею роясь в нотах. Он пробовал то тот, то другой романс, приспособляя свой высокий баритон к ее легкому сопрано, и это выходило у них так хорошо, что отвлекало игроков и заставляло их с другого конца комнаты кричать "Bis!".
   -- Да, -- тем временем говорила она ему между двумя романсами, -- меня положительно берет тоска, тянет уйти опять с Диком бродить по белу свету. Если бы только можно -- завтра же! Но ему еще нельзя. Он слишком связал себя разными опытами и начинаниями здесь, в имении.
   Она вздохнула и пробежала пальцами по клавишам.
   -- Ах, если бы только можно было! В Тимбукту, Мокпхо , Иерихон! Куда угодно!
   -- Уж будто вы были в Мокпхо? -- засмеялся Грэхем.
   -- Были! Честное слово! Давно это было, с яхтой. Почти можно сказать, что в Мокпхо мы провели наш медовый месяц.
   Обмениваясь с нею воспоминаниями о Мокпхо, Грэхем ломал себе голову над вопросом, не умышленно ли она беспрестанно упоминает о муже?
   -- Мне казалось, что здесь для вас рай, -- сказал он.
   -- Конечно! Еще бы! -- стала она уверять с несколько преувеличенным, как ему показалось, жаром. -- Но не знаю, что на меня нашло за последнее время. Точно что-то толкает, какая-то властная необходимость. Весна, должно быть; боги краснокожих колдуют. Если бы только Дик не упорствовал так, не работал, как каторжный, и не связал себя всеми этими проектами! Верите ли? Во все годы нашего супружества единственной серьезной моей соперницей была земля -- вот эта усадьба с имением. Его натуре не свойственно непостоянство, а это имение было его первой любовью. Он все это придумал и начал раньше, нежели встретился со мной и знал о моем существовании.
   -- Вот! Попробуйте вот этот дуэт! -- вдруг предложил Грэхем и поставил перед нею какие-то ноты.
   -- О! -- воскликнула она. -- "Цыганский паттеран", цыганская кочевая песня! Это меня еще пуще расстроит.
   Однако она вполголоса стала напевать первую строфу:
   
   По следу цыганки плыви туда,
   Где солнце тонет на дно,
   Пока парус челна не скроет волна,
   Слив восток и запад в одно.
   
   -- Кстати, -- прервала она себя, -- что такое "паттеран"?
   -- Это в одно и то же время и слово, и условный знак; значение его: "Я здесь проходил". Два маленьких сучка, известным образом скрепленные крест-накрест и оставленные у дороги или у тропы, составляют паттеран. Но сучки всегда должны быть из разного дерева или от разных кусков. Так, например, здесь паттеран можно бы сделать из дуба и сосны, из ольхи и сирени и так далее. Это -- знак цыганской дружбы, знак цыганской любви.
   
   Он, в свою очередь, стал напевать:
   Назад к себе, опять, опять
   От светлой дороги морской,
   По вехам иди цыганской тропы
   По широкому миру домой.
   
   Она тихо кивала в знак понимания, но вдруг, бросив тревожный взгляд на другой конец длинной комнаты в сторону игроков, очнулась от минутной рассеянности и как-то торопливо заговорила:
   -- Как, однако, в некоторых из нас много цыганского! На мою долю досталось более чем достаточно. Дик, несмотря на свои буколические наклонности, родился цыганом; вы же, судя по тому, что он мне говорил про вас, вы истый, неисправимый цыган.
   -- В сущности, самый настоящий цыган -- белый человек, -- рассуждал Грэхем. -- Он кочевал дольше, шире, с более легким багажом.
   И пока они пели безумно отважные слова на веселый мотив, он глядел на нее и дивился -- дивился и на нее, и на себя. Не место ему тут, возле этой женщины, под кровом ее мужа. А он все тут, тогда как ему давно следовало бы уехать. После стольких лет он только начинал узнавать себя. Это какое-то волшебство, умопомрачение. Он обязан немедленно вырваться отсюда. Он и прежде знавал безумие и волшебство и бежал. Неужели он с годами расслабился? Или безумие, волшебство на этот раз проникло дальше, глубже? Ведь это означает -- нарушение святынь столь дорогих, столь ревниво охраняемых в тайнике его жизни, что никогда еще он на них не покушался.
   И все-таки он не открывался. Стоял тут, возле нее, смотрел на пышный золотисто-бронзовый венец ее волос, рассыпавшихся очаровательными завитками вокруг ушей, пел с нею песню, разжигавшую его да, должно быть, и ее, принимая в расчет ее натуру, и чувствовал, что она случайными вспышками многое уже полубессознательно выдала ему.
   "Она чародейка, и голос ее не последняя из ее чар", -- думал он, прислушиваясь к ее за душу хватающему голосу, такому типично женскому, составляющему такую неотъемлемую черту ее личности, отличающемуся от голосов всех других женщин в мире.
   Они пели, и души их сливались в унисон, и это сознание поддавало жара его голосу, достигшему верха страстности на последних, беззаветно отважных строках:
   
   Дикий сокол -- для чистого ветра небес,
   Олень -- для лесов глубины,
   А сердце мужское -- для сердца ее,
   Как было во дни старины.
   Сердце мужское -- для сердца ее.
   Пусть меркнут шатры меж дорог, --
   У края мира утро нас ждет,
   Жалеть не приходится ног.
   
   Он все ждал, не поднимет ли она глаз, когда замерли последние ноты, но она просидела с минуту неподвижно, опустив взор на клавиши. Когда же она обратилась к нему, он увидел знакомое лицо маленькой хозяйки Большого дома, лукаво улыбающееся, с шаловливо смеющимися глазами, и услышал ее шутливые слова:
   -- Пойдемте, подразним Дика, он проигрывается. Я никогда не видела, чтобы он сердился за картами, но он уморительно впадает в меланхолию, когда ему долго не везет... А игру любит, -- продолжала она, направляясь к столам. -- Это для него развлечение. Ему полезно.

Глава XVIII

   Вскоре после того, как они спели цыганскую песню, Паола вышла из своего затворничества, и Грэхему в его башне нелегко было усидеть за работой. Все утро он слышал доходившие из ее флигеля отрывки песен и оперных арий, или раздававшиеся из большого двора хохот и наставления собакам, или, наконец, часами не прерывающуюся игру на рояле в отдаленной концертной комнате. Но он усиленно подражал хозяину и посвящал все утро работе, так что он редко до второго завтрака встречался с Паолой.
   Она объявила, что бессонница у нее прошла и что она готова на всякие увеселения и экскурсии, какие только предложит ей Дик. Затем она погрозилась, в случае если бы Дик отказался лично участвовать в этих забавах, наполнить дом гостями и показать ему, что значит веселиться. Как раз в это время ее тетя Марта -- миссис Тюлли -- вернулась погостить несколько дней, и Паола снова принялась объезжать Душку и Крошку в своем высоком кабриолете.
   Лошадки были далеко не смирные, но миссис Тюлли, невзирая на свою тучность и почтенный возраст, ничего не боялась, когда вожжи были в руках у Паолы.
   -- Ни с одной женщиной, кроме Паолы, я не поеду, -- сказала она как-то Грэхему, -- ни одной не доверю своей особы. Она же лошадей понимает и умеет с ними ладить. Еще ребенком она страстно любила лошадей. Удивительно еще, как она не сделалась цирковой наездницей.
   Много, еще очень много узнал Грэхем о Паоле из разговоров с ее теткой. Об отце ее, Филиппе Дестене, своем брате, миссис Тюлли не могла наговориться. Он был на много лет старше ее и представлялся ей в детстве каким-то сказочным принцем. У него была широкая, царственная натура, сказывавшаяся во всех его таких широких привычках, что заурядным людям они казались сумасбродством. Он вечно делал самые дикие вещи, но и самые рыцарские. Вследствие этого он не раз наживал целые состояния и с такою же легкостью терял их в эпоху достопамятной золотой лихорадки тысяча восемьсот сорок девятого года. Сам он был из старинного пуританского рода, но прадед у него был француз, заброшенный сюда после кораблекрушения и выросший среди моряков-хлебопашцев атлантического побережья.
   -- Раз и только раз в каждом поколении, -- рассказывала миссис Тюлли, -- французская кровь дает себя знать. Брат мой Филипп был таким французом, а теперь, в следующем поколении, эта кровь в полной мере досталась Паоле. Люси и Эрнестина ее сводные сестры, но никто не поверил бы, что в них есть капля общей крови. Вот почему Паола попала не в цирк, а потянуло ее неудержимо во Францию. Сманил ее туда прадед-француз.
   И о бывших во Франции приключениях Грэхем узнал тоже многое. Филипп Дестен, к счастью, умер как раз в ту минуту, когда колесо его счастья, достигнув своего апогея, начинало катиться вниз. Эрнестина и Люси, тогда еще крошки, не причиняли теткам больших хлопот. Но Паола, доставшаяся тете Марте, представляла нелегкую задачу -- "все из-за этого француза".
   -- О, она истая дочь Новой Англии, -- утверждала миссис Тюлли, -- настоящий гранит, что касается чести, прямоты, благонадежности и верности. Девочкой она никогда не могла заставить себя солгать, разве только для того, чтобы выручить других. Тут уже вся ее пуританская натура куда-то улетала, и она лгала с таким же великолепным апломбом, как, бывало, отец ее. У него было то же обаяние, что у нее, та же отвага, тот же заразительный смех, та же живость. Но к ее беспечной веселости у него прибавлялось какое-то небрежное добродушие. Он покорил себе все сердца, но в редких случаях наживал и злейших врагов. Никто не мог остаться к нему равнодушным: он непременно вызывал или любовь, или ненависть. В этом отношении Паола на него не похожа, потому, должно быть, что она женщина и не обладает мужской способностью сражаться с ветряными мельницами. Мне неизвестно, чтобы у нее был хоть один враг на свете. Ее все любят, -- разве что какие-нибудь завистливые бабенки не прощают ей такого милого мужа.
   Грэхем слушал, а в это время откуда-то далеко из-под длинных аркад доносился голос Паолы, и в нем слышалась та задушевная нотка затаенной страсти, которую он, раз уловив, уже никогда не мог забыть. Вдруг она рассмеялась. Миссис Тюлли улыбнулась и закивала головой.
   -- Это смеется сам Филипп Дестен, -- тихо молвила она, -- и все француженки, бабки и прабабки того прародителя-француза, которого привезли в пуританский приморский городок, нарядили во все доморощенное и домотканое и посадили в воскресную школу. Заметили вы, как заразителен смех Паолы, как каждый, услышав его, непременно улыбнется? Смех Филиппа действовал точно так же. Она всегда страстно любила музыку, живопись, рисование. Когда она была маленькой девочкой, ее всегда легко было найти в доме или в окрестностях по оставляемому ею следу в виде всяких фигур, изображенных ею из чего попало: нарисованных на клочках бумаги, нацарапанных на деревяшках, вылепленных из глины и песка. Она всех любила, и все ее любили. Она никогда не боялась животных, а между тем относилась к ним с почтением, близким к благоговению; это было врожденное благоговение ко всему прекрасному. Она была неисправимой поклонницей замечательных людей, все равно, отличались ли они только красотой или же были замечательны в каком-нибудь другом отношении. И никогда она не перестанет благоговеть перед красотой того, что она любит, будь то рояль или прекрасная картина, красивая кобыла или приятный пейзаж. И в ней пробудилось желание самой творить, создавать красоту. Но она долго не могла решить, на чем остановиться: на музыке или на живописи. В разгаре работы под руководством лучших преподавателей музыки в Бостоне она не могла удержаться, чтобы не вернуться к рисованию. И от мольберта ее опять потянет лепить. Так-то, со своей страстью ко всему лучшему в искусстве и природе, с душой и сердцем, переполненными красотой, она впала в мучительное недоумение над самой собою, не умея решить, к чему у нее больше таланта, да и есть ли у нее вообще талант. Я ей посоветовала полный отдых от всякой работы и повезла ее за границу на год. И что же? У нее вдруг обнаружился решительный талант... к чему бы вы думали? К танцам! Но все-таки она нет-нет да и вернется к музыке и живописи. Нет, это было у нее не легкомыслие или непостоянство. Беда ее была в том, что она была слишком талантлива...
   -- Слишком разносторонне талантлива, -- поправил Грэхем.
   -- Да, это будет вернее, -- согласилась миссис Тюлли. -- Но от талантливости до гениальности еще очень далеко, и я до сих пор, хоть убей, не знаю, есть ли у нее хоть искра гениальности. Нельзя не признать, что она не произвела ничего крупного ни в одной из любимых ею областей.
   -- У нее есть одно гениальное творение: она сама, -- заметил Грэхем.
   -- И какое! -- с восторженной улыбкой подтвердила миссис Тюлли. -- Она недюжинная, дивная женщина, вполне естественная. И, в конце концов, что в нем, в этом творчестве? Мне дороже одно ее мальчишество, -- да, да, я слышала о ее сумасшедшей выходке с жеребцом! -- чем все ее картины,
   будь каждая мастерским произведением. Но первое время мне, признаюсь, трудно было понимать ее. Дик часто называет ее недоросшей девчонкой. Но, боже мой, какую величавость она при случае умеет напустить на себя! Я скорее бы сказала, что никогда не видела такого зрелого ребенка. Ее встреча с Диком была величайшим для нее счастьем. Она тогда точно впервые нашла свое настоящее "я". Произошло это вот каким образом.
   Тут миссис Тюлли рассказала, что с ними было в тот год, когда они путешествовали по Европе, как Паола в Париже снова принялась за живопись, как она наконец пришла к убеждению, что успех достигается только путем борьбы и решила, что теткины деньги представляют для нее помеху.
   -- И она поставила на своем, -- со вздохом продолжала миссис Тюлли. -- Она... ну да... просто прогнала меня домой. Согласилась принять от меня лишь самое скромное месячное содержание и поселилась в Латинском квартале с двумя молодыми американками хозяйничать на холостом положении. Тут-то она и встретила Дика. Он тоже ведь в своем роде курьез. Вы никогда не отгадаете, чем он тогда занимался. Содержал кабаре -- да не из этих, модных, а настоящее, студенческое, в своем роде для избранной публики. Сумасшедшая была компания. Дик, видите ли, тогда только что вернулся из своих диких приключений на краю света и решил, как он выражался, что довольно пожил, а теперь пришло время подумать о жизни. Паола как-то завела меня туда. Вы не думайте -- они были женихом и невестой, накануне порешили, -- и он сделал мне визит и все такое, все, как следует. Я знавала отца, Счастливца Ричарда Форреста, и много слыхала о сыне. С материальной точки зрения Паола не могла бы желать лучшей партии. Но, кроме того, все это было совсем как в романе. Паола видела его в Калифорнии на университетской гонке, а затем тут, в Париже, в студии, которую она занимала вместе с двумя подругами. Она не знала, миллионер ли Дик или по нужде содержит кабаре, да и не думала о том. Она всегда следовала единственно внушениям сердца. Представьте себе положение. Дик неуязвим, а Паола никогда в жизни флиртом не занималась. Их, должно быть, бросило друг другу в объятия, ибо в одну неделю все было устроено, и Дик корректнейшим образом сделал мне визит, -- точно мое решение могло что-нибудь значить. Но вернемся к его кабаре. Это было кабаре философское: маленькое, тесное помещение в каком-то подвале, в самом центре Латинского квартала, и один общий стол. Хорошее кабаре, не правда ли? И какой стол! Большой, круглый, просто из белых некрашеных досок, даже без клеенки, в бесчисленных кружках от стаканов, которыми философы немилосердно стучали. Усесться за этим столом могло тридцать человек. Женщины не допускались. Для Паолы и меня было сделано исключение. Вы видели здесь Аарона Хэнкока. Он был одним из философов и до сих пор хвастается, что он остался должен Дику по счету больше всех других посетителей. И вот они там собирались, все эти молодые горячие мыслители, стучали по столу и философствовали на всех европейских языках. Дик всегда имел склонность к философии. Но тут вмешалась Паола
   и положила конец забаве. Как только поженились, так Дик снарядил свою шхуну, и уплыла моя парочка справлять медовый месяц из Бордо в Гонконг.
   -- Так что, заведение было закрыто, и философы остались без приюта и без диспутов? -- заметил на это Грэхем.
   Миссис Тюлли от души рассмеялась и покачала головой.
   -- Он обеспечил его капиталом, -- сказала она, от смеха едва переведя дух и прикладывая руку к боку, -- совсем или отчасти, уж не знаю. Только не прошло месяца, как полиция закрыла его, как клуб анархистов!
   Узнав таким образом о разносторонности ее вкусов и дарований, Грэхем все же удивился, когда однажды утром он застал Паолу одиноко сидящей на широком подоконнике, совершенно углубившуюся в какое-то тончайшее рукоделие.
   -- Я люблю это, -- пояснила она. -- Самые дорогие вышивки в магазинах для меня ничего не значат в сравнении с моей собственной работой по моим собственным узорам. Дика одно время это раздражало. Ему ведь, вы знаете, надо, чтобы все было разумно и практично, чтобы по-пустому не тратить сил и все такое. Шитье, рукоделие он называл пустой тратой времени, так как какая-нибудь крестьянка за гроши будет делать то же самое. Однако мне удалось объяснить ему мой взгляд на это. Это все равно что самой заниматься музыкой. Конечно, я могу за деньги получить музыку лучше моей. Но сесть самой за инструмент и вызвать из него музыку самой, своими пальцами и соображением доставляет гораздо больше и более интимное наслаждение. Вступаешь ли в соревнование с композитором или только вкладываешь в его творение свою индивидуальность -- все равно: и то и другое есть творчество и доставляет душевное удовлетворение. Возьмите хотя бы этот маленький бордюр: ничего ему подобного нет во всем мире. Идея моя, мое и удовольствие, с которым я даю этой идее форму и жизнь. В лавках есть идеи лучше этой, и лучшее исполнение, но это не то. Это мое... Я это видела в своем воображении и создала: кто скажет после этого, что вышивание не искусство?
   Она умолкла, но смеющиеся глаза ее настойчиво подчеркивали вопрос.
   -- И кто скажет, -- добавил Грэхем, -- что украшение женской красоты не есть достойнейшее и симпатичнейшее из всех искусств?
   -- Я сама с немалым уважением отношусь к хорошей портнихе и хорошей модистке, -- серьезно ответила Паола. -- Они настоящие художницы и занимают важное место, как выразился бы Дик, в мировой экономии.
   В другой раз, роясь в библиотеке в поисках каких-то справок об Андах, Грэхем наткнулся на Паолу, грациозно наклонившуюся над лежащим на большом столе огромным листом бумаги с разложенными по бокам плотно набитыми портфелями и усердно чертящую планы бревенчатой хаты для лесных "мудрецов".
   -- Нелегкая задача, -- вздохнула она. -- Дик говорит, что если строить, то надо строить на семерых. У нас их теперь четверо, а ему непременно хочется, чтобы было семь. Говорит: не следует заботиться о ваннах и подобных им вещах, потому что виданное ли дело, чтобы философ купался? И пресерьезно советует поставить семь плит и семь кухонь, так как, мол, именно из-за таких суетных пустяков философы непременно и перессорятся.
   -- Разве Вольтер не ссорился с королем из-за каких-то свечных огарков? -- вспомнил Грэхем, с наслаждением любуясь ее грациозно небрежной позой.
   Тридцать пять лет? Немыслимо! Она казалась чуть не школьницей, раскрасневшейся над трудной задачей. И ему вспомнилась миссис Тюлли и ее замечание, что она никогда не видела более зрелого ребенка.
   Он не мог надивиться. Неужели это она под дубами у коновязи одной фразой осветила грозившую сложность положения? "Понимаю", -- сказала она тогда. Что поняла она? Просто ли она произнесла эти слова, не придавая им значения? Однако не она ли вся трепетала и душой потянулась к нему, когда они вместе пели цыганскую кочевую песню? Это-то он уж знал наверно. Но опять-таки, не видел ли он и того, как она пылала и таяла от игры скрипача? Но тут у Грэхема проснулось ясное самосознание, и он увидел, что со скрипачом было совсем не то. При этой мысли он тихонько про себя усмехнулся.
   -- Что вас забавляет? -- спросила Паола. -- Сама знаю, что я не архитектор. Но посмотрела бы я на вас, как бы вы устроили семерых философов с соблюдением всех нелепых условий, поставленных Диком.
   Вернувшись в свою башню с охапкой книг об Андах, Грэхем, не раскрывая их, прикусил губу и впал в раздумье. Нет, это не женщина. Как есть дитя. Или... Он как бы споткнулся об эту мысль: неужели она позирует и подчеркивает свою безыскусственность? Понимает ли она в самом деле? Должно быть. Наверно. Она вполне земная. Она знает мир. Она совсем не наивна. Каждый незабываемый взгляд ее серых глаз производит впечатление уравновешенной силы. Да, именно: силы! Он припоминал ее в тот первый вечер, когда она как будто нет-нет и блеснет, точно сталь, тонкая и драгоценная. Он вспоминал, как он тогда мысленно уподоблял ее слоновой кости, резному перламутру, всяким редчайшим, сверхизящным вещам.
   И теперь, после тех кратких слов у коновязи, после спетой вместе цыганской песни, он знал, что каждый раз, как встречаются их взоры, глаза их полны взаимного невысказанного понимания.
   Тщетно переворачивал он листы книг, ища нужные ему сведения. Он пытался продолжать начатую главу без этих сведений -- слова не шли из-под его пера. Им овладевало невыносимое беспокойство. Он хватался за расписание поездов, приискивая подходящий, опять бросал, брался за домашний телефон, вызывал конюшни и приказывал седлать Альтадену.
   Было бесподобное утро, какими богато калифорнийское раннее лето. Над дремлющими полями не носился даже самый легкий ветерок; перекликались перепела; в воздухе стояло опьяняющее благоухание сирени, и Грэхем, проезжая между сиреневыми изгородями, издали слышал гортанное ржание Удалого и серебристый ответный зов Принцессы.
   "И чего я тут разъезжаю на чужих лошадях?" -- задавал он себе вопрос. Почему он не едет теперь же, сию минуту, на станцию, чтобы захватить отмеченный им на расписании первый поезд? Он с горечью соображал, что подобная нерешительность и медлительность была для него непривычна и нова. А впрочем -- и при этой мысли все внутри его загоралось, -- жизнь дается человеку однажды, и женщина эта -- единственная в мире.
   Он посторонился, чтобы дать пройти стаду ангорских коз. Их было несколько сотен, все самки, и их медленно гнали пастухи-баски, с частыми остановками, потому что при каждой был маленький еще козленок. В паддоке было много кобыл с маленькими жеребятами, и была минута, когда Грэхем, вовремя предупрежденный, должен был вскачь броситься в боковую тропинку от тридцати годовалых жеребцов, которых переводили из одного пастбища в другое. Их волнение передалось всей этой части имения, так что воздух наполнился резким ржанием, призывным и ответным, и Удалой, выведенный из себя видом и голосами стольких соперников, как бешеный носился по своему паддоку и то и дело громогласно бросал им задорные вызовы, заявляя свое глубокое убеждение, что другого такого коня, как он, не бывало, нет и не будет никогда.
   Дик Форрест неожиданно подъехал к Грэхему на Фурии, с лицом, сияющим от восторга, любуясь бурей страстей, разыгравшейся в подвластном ему животном мире.
   -- Плодовитость! Плодовитость! -- нараспев воскликнул он в виде привета и остановил свою лошадь рядом с Грэхемом, насколько можно было остановить его золотисто-рыжую красавицу, которая все время плясала и гарцевала, вся взмыленная, и беспрестанно тянулась, стараясь захватить зубами то его ногу, то ногу Грэхема, то роя копытами землю, то с досады на свое бессилие до десяти раз подряд брыкаясь одной задней ногой по пустому воздуху.
   -- Сильно, однако, эта молодежь раздражает Удалого, -- смеялся Дик.

Глава XIX

   После отъезда тетки Паола исполнила свою угрозу -- наполнять дом гостями. Казалось, она вспомнила обо всех давно ожидавших приглашения, и лимузин, встречавший поезда за восемь миль от усадьбы, редко уезжал или приезжал порожним. Конца не было певцам, музыкантам и всякого рода художникам, стаям молодых девушек с их неизбежной свитой мужской молодежи, между тем как маменьки, тетушки и пожилые дамы толпились по всем комнатам и коридорам Большого дома и на пикниках наполняли собой не менее двух автомобилей.
   И Грэхем задавал себе вопрос: не умышленно ли Паола окружает себя такой оравой? Что касается его самого, то он окончательно забросил работу и присоединился к молодежи, перед завтраком отправлялся купаться, участвовал в кавалькадах и вообще во всех, какие бы ни затевались, забавах и увеселениях в доме или вне дома.
   Ложились поздно и вставали рано. Однажды Дик, который строго держался заведенного порядка и раньше полудня не являлся к гостям, составил партию в карты в "холостом притоне" и просидел всю ночь. Грэхем участвовал в игре и почувствовал себя награжденным за свое самопожертвование, когда на рассвете к ним заглянула Паола после "белой ночи", как она объяснила, хотя на свежей коже ее и цвете лица не было заметно следов бессонницы. Грэхему стоило больших усилий, чтобы не дать глазам своим слишком часто заглядываться на нее, когда она составляла заманчивые золотистые "шипучки" для освежения и подкрепления усталых игроков с осовелыми глазами. Оживив их и властно положив конец игре, она отправила их выкупаться перед завтраком и началом дневных работ и забав.
   Никогда Паола не бывала одна. Грэхем мог только присоединяться к вечно окружавшим ее группам. Молодежь поминутно затевала танго и разные новейшие танцы, и Паола не отставала от них. Только один-единственный раз она вызвала Грэхема на старомодный вальс, причем она шутливо заявила посторонившейся и уступившей им паркет молодежи:
   -- Ваши предки, выступающие в допотопном танце!
   Им стоило раз пройтись до конца длинной комнаты, чтобы вполне друг к другу приноровиться. Паола с тем тонким чутьем, которое в глазах Грэхема делало ее такой удивительной аккомпаниаторшей и наездницей, подчинялась каждому его направляющему движению, так что они казались частями одного живого механизма, действующего без сотрясения и трения. Не прошло и нескольких минут, как они уловили безукоризненно дружный плавный ритм, и Грэхем почувствовал, как Паола вся отдалась духу танца; тогда они стали пробовать разные ритмические варианты -- паузы и синкопы, повороты и глиссады, и произведенное ими на зрителей впечатление выразилось в восклицании Дика: "Парят! Витают!". Следуя постепенно замедляющейся и затихающей музыке, они замерли в последней томной позе.
   Не было надобности в словах. Молча, не глядя друг на друга, они вернулись к обществу, которому Дик читал поучение:
   -- Ну-с, юнцы, скороспелки и всякая мелюзга, так-то, изволите видеть, танцевали, бывало, мы, старики. Я, заметьте, ни слова не говорю против новых танцев, но все же не мешало бы вам поучиться прилично вальсировать. А то ваш вальс -- одна срамота. Мы, старики, как-никак, а кое-что знали, что знать не мешает.
   -- Например? -- спросила одна из девиц.
   -- Я вам скажу. Пусть от молодого поколения несет газолином, -- это бы еще ничего.
   Крики негодования и протеста на минуту заглушили его голос.
   -- И от меня несет -- знаю, -- продолжал он. -- Но вы все разучились прежним, честным способам передвижения. Между вами, девицами, нет ни одной, которая в хождении пешком могла бы состязаться с Паолой, из вас же, молодцов, ни одного пешехода не найдется, которого мы с Грэхемом не довели бы до больницы. О, я знаю, что вы все мастера обращаться со всякими машинами, но верхом проехаться как следует, то есть на настоящей лошади, не на корове -- этого нет. А чтобы править парой добрых рысаков -- где вам! И много ли вас, так бойко маневрирующих по бухте на моторных лодках, сумеют стать у руля старомодной шхуны или шлюпки и благополучно выйти в открытое море?
   -- Ну так что же! Так или иначе, а попадем куда надо, -- возразила одна из девиц.
   -- Не спорю. Но у вас не всегда красиво выходит. Вот вам картина, которую ни одной из вас никогда не изобразить: Паола, вот эта самая, с собранными в руках вожжами от ретивой четверни, с ногой на тормозе катит по большой дороге в гористой местности. Так-то-с!..
   Как-то в теплое утро под прохладными аркадами большого двора небольшая группа, среди которой была и Паола, окружала Грэхема, одиноко сидевшего за книгой. Немного погодя он снова взялся за свое чтение с таким интересом, что забыл про окружающих, пока в его сознание не проникло ощущение необыкновенной тишины. Он поднял глаза. Все разбрелись, кроме Паолы. С другой стороны двора слышен был их удаляющийся смех. Но Паола! Его поразило выражение ее лица. В устремленном пристально на него взоре было сомнение, почти боязнь, и в это краткое мгновение он успел рассмотреть, что это был взор глубоко испытующий, как подсказывало ему быстро работающее воображение, взор человека, заглядывающего в только что раскрывшуюся почти перед ним книгу судьбы. Веки ее дрогнули, и краска на щеках сгустилась до несомненного румянца. Дважды уста ее шевельнулись, готовые раскрыться для фразы; но, неожиданно пойманная на этом, она не смогла облечь в слова промелькнувшую в ее уме мысль. Грэхем вывел ее из тягостного положения, заговорив как будто случайно:
   -- Я сейчас читал похвальное слово деятельности Лютера Бербанка, гениальными скрещиваниями создающего новые виды растений и даже ягод и плодов, и мне кажется, что Дик в мире домашних животных играет такую же роль, как Бербанк в мире хозяйственной растительности. Вы оба здесь являетесь творцами жизни, как будто своими руками лепите новые формы полезной красоты.
   Паола, успевшая между тем овладеть собой, засмеялась, явно польщенная.
   -- Боюсь, -- продолжал Грэхем с развязной искренностью, -- глядя на все, что вами здесь достигнуто, мне остается только оплакивать собственную даром потраченную жизнь. Почему я тоже не стал создавать? Я вам обоим ужасно завидую.
   -- На нашей совести ужасное множество рождающихся существ, -- сказала она. -- Дух захватывает, как подумаешь, какую ответственность мы берем на себя.
   -- У вас тут действительно плодовитость неимоверная, -- усмехнулся Грэхем. -- Никогда нигде так не поражали меня роскошное цветение и плодоносность жизни. Все тут благоденствует и множится.
   -- О, -- воскликнула Паола, вдруг увлекаясь новой мыслью, -- когда-нибудь я вам покажу моих золотых рыбок. Я ведь и их развожу -- для продажи, право! Самыми редкими видами снабжаю торговцев в Сан-Франциско. А главное, это выгодно, доходная статья; это видно из Диковых книг, а он строжайший бухгалтер. Нет в имении молоточка, не внесенного в инвентарь, ни одной подковы, не принятой в расчет. Вот почему он держит стольких бухгалтеров. Верите ли вы, считая самый малейший расход, включая сюда средний убыток от потери времени, от припадка колики или хромоты у лошади, он из нескончаемых столбцов цифр вывел точную стоимость рабочего часа ломовой лошади.
   -- Да, но что же ваши золотые рыбки? -- напомнил ей Грэхем, которого сердило ее постоянное напоминание о муже.
   -- Ну вот, Дик заставляет своих бухгалтеров с такою же точностью контролировать мои операции с золотыми рыбками. Мой счет дебетуется каждым рабочим часом, употребленным на них в доме или в имении, также почтовыми марками, бумагой с заголовками и тому подобным. Я и проценты плачу за помещение и инвентарь, он берет с меня даже за воду, как если бы он был водопроводной компанией, а я была бы домовладелицей. И при всем этом мне очищается десять процентов прибыли, а иной раз и до тридцати процентов. Но Дик смеется, говоря, что за вычетом содержания управляющему -- то есть мне -- окажется, что я зарабатываю очень мало, если только не работаю в убыток, потому что на полученную чистую прибыль мне не нанять такого дельного управляющего. Вот поэтому-то Дику и удаются все его предприятия. Опыты, конечно, не в счет, а то он никогда ни за что не принимается, не зная в точности, до последней микроскопической мелочи, во что это ему станет.
   -- Он действует только наверняка, -- заметил Грэхем.
   -- Я никогда не видела такой самоуверенности, -- с жаром подтвердила Паола, -- но, с другой стороны, не встречала и человека, имевшего бы к этому большие основания. Он гений в парадоксальном смысле, гений навыворот. Гений -- потому что он до того уравновешен и нормален, что в нем нет и тени гениальности. Такие люди более редки и велики, чем настоящие гении.
   -- Должен признаться, что не совсем понимаю вас, -- сказал Грэхем.
   -- Как вам объяснить? Ну, например, я настоящий гений, потому что делаю все, сама не зная как. Просто делаю. Так, в музыке мне удаются эффекты, -- как? -- не знаю. Ну, а возьмите мое плавание, ныряние: мне, хоть убей, не объяснить, как я делаю все эти фокусы. Дик же ничего не может сделать, не дав себе заранее отчета, как он будет это делать. Он все делает уравновешенно и предусмотрительно. Он удивителен вообще во всем, но ни в чем отдельно ничего исключительного не сделал. О, я его знаю хорошо. Ни в каком атлетическом спорте он никогда не был чемпионом и никаких рекордов не побил, но и посредственным не был ни в одном. Так и во всем прочем, по умственной части. Он подобен цепи, все кольца которой выкованы совершенно ровно. Нет ни массивного кольца, ни слабого.
   -- Боюсь, что я больше на вас похож, -- молвил Грэхем. -- Я тоже при случае вспыхиваю и делаю самые несуразные, непреднамеренные вещи. И я от души готов преклоняться перед всем таинственным.
   -- А Дик все таинственное ненавидит, -- так по крайней мере кажется. Ему недостаточно знать как -- он еще вечно доискивается, почему именно так, а не иначе. Все таинственное действует на него как вызов, раздражает, как красный лоскут быка; его так и тянет сорвать все покровы, вырвать сердце у тайны, чтобы узнать и как, и почему, чтобы тайна была уже не тайной, а фактом, подлежащим обобщению и научно доказуемым.
   В назревавшем положении многое было сокрыто даже от самих действующих лиц. Грэхем не знал о том, каких отчаянных усилий стоило Паоле сохранять на той же высоте свою близость к мужу, который, со своей стороны, сидя по горло в своих бесчисленных планах и проектах, с каждым днем все меньше видел своих гостей. Он являлся всегда ко второму завтраку, но редко участвовал в какой-нибудь прогулке или поездке. Судя по множеству получаемых из Мексики шифрованных телеграмм, Паола знала, что с копями что-то неладно. Кроме того, она видела агентов и представителей иностранных пайщиков, и эти люди, вечно спешившие, наезжали часто в неудобное время для совещания с Диком. Он жаловался, что они отнимали у него драгоценное время, но не проговаривался насчет того, по каким делам они приезжали.
   -- Как бы мне хотелось, чтобы ты был не так уж занят! -- вздохнула она как-то, сидя у него на коленях, приютившись в его объятиях, в одно счастливое утро, когда в одиннадцать часов ей удалось поймать его одного.
   Он, правда, диктовал письмо в фонограф, и она отвлекла его от этого занятия: вздох же ее был вызван кашлем Бонбрайта, предупреждавшим о приходе секретаря с новой пачкой телеграмм.
   Он с улыбкой покачал головой.
   -- Ты сегодня за завтраком увидишь курьезный подбор людей, -- объяснил он ей. -- Другим никому нет надобности знать, но тебе, так и быть, скажу. -- Он понизил голос, пока Бонбрайт возился у ящиков, укладывая бумаги, и назвал директоров и управляющих нескольких крупных нефтяных фирм и английских капиталистов, по большей части соперников и конкурентов между собой. -- Из того, что эти господа на время забывают о своих распрях и съезжаются на совещание, -- заключил Дик, -- ты должна понять, насколько там нехорошо. У них, видишь ли, нефть, а у меня -- руды; вот они и хотят соединить все эти интересы в одно. Да, там в воздухе висит что-то грозное, и нам надо сплотиться и действовать дружно или удирать из Мексики.
   Говоря это, он целовал ее, ласкал, называл разными нежными именами, но она в то же время не могла не заметить, что глаза его беспокойно блуждали и нетерпеливо возвращались к фонографу с неоконченной диктовкой.
   -- Итак, -- заключил он, прижимая ее к себе в виде намека, что ему больше некогда и ей пора уходить, -- я буду занят до обеда. Обедать никого не оставлю.
   Она необыкновенно проворно соскользнула с его коленей, высвободилась из его объятий и стояла перед ним, выпрямившись, со сверкающими глазами, побледневшими щеками, с решительным выражением лица, как будто собираясь сказать что-то важное, -- но тут тихо зазвонил колокольчик, и он потянулся за телефонной трубкой.
   Паола вся как-то опустилась, неслышно вздохнула и, выходя в дверь, видела, как Бонбрайт торопливо шагнул к столу с телеграммами; в то же время она слышала начало разговора.
   -- Нет, -- говорил Дик. -- Это невозможно. Пусть исполнит, или я его прикончу. Какой там словесный договор! Вздор, пустяки. Был бы словесный, он, конечно, мог бы нарушить. Но у меня тут преинтересная переписка, о которой он, должно быть, забыл... Да, да, любой суд... Я всю пачку доставлю вам к пяти часам... И скажите ему от меня, что, если только он попытается провести этот фокус, я его в бараний рог согну. Устрою ему конкуренцию: выставлю другую линию пароходов, и не пройдет года, как он очутится в руках администратора... И еще... Алло, вы слушаете?.. Разыщите-ка то, о чем я вам напомнил. Я почти уверен, что вы найдете, что междуштатный комитет может прихлопнуть его по двум статьям...
   Ни Грэхем, ни даже Паола не воображали, что Дик, тонкий наблюдатель, глубокий мыслитель, способный предчувствовать грядущее и по неосязаемым оттенкам и неуловимым для других признакам строить предположения, впоследствии оправдываемые событиями, уже чует то, что еще не случилось, но может случиться. Он не слышал знаменательных слов Паолы у коновязи; не видел того, как Грэхем поймал ее глубокий, испытующий, устремленный на него взор под аркадами. Дик ничего не слышал, мало что видел, но чутьем многое отгадывал и даже раньше самой Паолы смутно стал понимать то, что она поняла уже позже.
   Единственным сколько-нибудь осязательным основанием для каких-либо предположений было его наблюдение в тот вечер, когда он, хотя и поглощенный игрою, все же заметил, как они, спев цыганский дуэт, сразу отошли от рояля. И потом в тот же вечер, когда они подошли к столу, подтрунивая над ним по поводу его проигрыша, ему почудилось что-то необычное в плутовски задорном лице Паолы. Тогда, отвечая им в том же тоне, он, скользнув тоже смеющимися глазами по стоявшему рядом с нею Грэхему, и в нем заметил нечто необычное. "Он напряжен сверх меры", -- мелькнуло в уме Дика, но в ту же минуту он спросил себя: "Но почему? Есть ли какая-нибудь связь между этим напряжением и внезапностью, с которой Паола отошла от рояля?" И во все время, пока эти вопросы мелькали в его мозгу, он смеялся их шуткам, тасовал, сдавал и выиграл партию без козырей.
   Но сам про себя он продолжал убеждать себя в несообразности и невозможности того, что ему смутно почудилось. Случайная догадка, нелепое сопоставление ничтожнейших обстоятельств, мудро решил он, доказывает только с наглядностью, насколько привлекательны у него жена и друг. Но в иные минуты ему не так легко удавалось отгонять подобные мысли, возникавшие у него в уме. Почему они в тот вечер так круто оборвали пение? Почему у него получилось такое ясное впечатление, что тут произошло нечто необычайное? Почему Грэхем был напряжен сверх меры?
   И опять Бонбрайт однажды утром, записывая под диктовку телеграмму за час до полудня, не знал, что Дик, не прерывая диктовки, не случайно подошел к окну, а был привлечен слабым звуком копыт в аллее. Это было не первое утро за это время, что он как бы невзначай подходил к окну, чтобы бросить рассеянный, по-видимому, взгляд на утреннюю кавалькаду, молодцевато подъезжавшую к коновязи. Но в это утро он знал еще прежде, чем показались первые фигуры, кто будут эти фигуры.
   -- "Брэкстону не грозит опасность, -- между тем продолжал он диктовать без малейшей перемены интонации, устремляя взор на то место дороги, на котором должны были показаться всадники. -- Если произойдет разрыв, он через горы может перевалить в Аризону. Немедленно повидайте Коннорса. Брэкстон оставил ему подробные наставления. Коннорс завтра будет в Вашингтоне. Доставляйте мне полнейший отчет о малейшем движении".
   Вот скачут во главе кавалькады Лань и Альтадена. Дик не ошибся. Веселые крики, смех и звук многих копыт возвещают, что подъезжают остальные.
   -- Следующую телеграмму, мистер Бонбрайт, пожалуйста, составьте нашим кодом, -- ровным голосом продолжает Дик, между тем как про себя замечает, что Грэхем -- ездок приличный, но отнюдь не замечательный, и надо распорядиться, чтобы ему дали лошадь потяжелее.
   -- Эту телеграмму адресуйте Брэкстону, -- заканчивает он утреннюю работу. -- Отправьте по обеим линиям. Авось дойдет, не одна, так другая.
   -- Багровая Туча, поедем сегодня верхом, -- обратилась Паола к мужу за завтраком. -- Прочисти-ка мозг от паутины и брось всех этих юристов, копи и рогатый скот, ну их совсем!
   За столом сидели только хозяева и Грэхем. За последнее время это часто случалось, так как наступил отлив гостей и Большой дом почти опустел.
   -- Рад бы, Паола, -- ответил Дик на женино предложение, -- но никак не могу. Должен в автомобиле укатить на работы. Перед завтраком только что вызвали. Там у них что-то случилось с плотиной. Должно быть, на динамит не поскупились и нижний пласт дал трещину. А это уж не дело.
   Три часа спустя Дик, возвращаясь с работ, заметил, что Паола и Грэхем впервые еще ездили кататься вдвоем...
   Две соседние семьи, отправляясь куда-то в двух автомобилях на целую неделю, заехали попутно в Большой дом отдохнуть и переночевать, и Паола в их честь затеяла пикник и повезла их в горы в дилижансе четверней. Правила, конечно, сама.
   Отправились с раннего утра, так что Дику невозможно было ехать с ними. Хотя он бросил Блэка посреди диктовки, чтобы выйти проводить их и убедиться, что в запряжке все до мелочи в исправности, причем он всех пересадил по-своему, настояв, чтобы на козлы с Паолой сел Грэхем.
   -- Хочу, чтобы на случай чего у нее под рукой была надежная мужская сила, -- пояснил он. -- Я сам однажды видел, как прут от тормоза сломался на откосе с весьма неприятными для пассажиров последствиями; из них двое или трое сломали себе шеи.
   Среди общего веселого смеха Паола, подав конюхам знак, чтобы пустили лошадей, уселась поплотнее, почувствовала через вожжи удила и все четыре лошадиных рта, передернула вожжи в руках, чтобы сравнять их длину, дала лошадям посвободнее устроиться шеями в хомутах и натянуть постромки.
   Среди более или менее остроумных шуток, которыми отъезжающие закидывали Дика, никто ничего не замечал, кроме чудного утра, сулившего не менее чудный день, да симпатичного хозяина, напутствующего гостей добрыми пожеланиями. Но Паола вместо приятного возбуждения, которое в другое время вызвало бы в ней сознание, что она в состоянии справиться с такой резвой четверней, боролась против удручавшей ее какой-то смутной грусти, внушенной ей помимо ее воли видом как бы всеми покидаемого, одинокого мужа. А у Грэхема в то же время при виде весело улыбающегося Дика, резко мелькнуло сожаление, зачем он здесь сидит возле этой единственной в мире женщины, тогда как ему следовало бы бежать от нее на другой конец света.
   Но веселость мгновенно погасла на лице Дика, когда он повернул к дому. Было несколько минут одиннадцатого, когда он кончил диктовку, и мистер Блэк, поднявшись, чтобы уходить, постоял, помялся и заговорил несколько робким, как будто извиняющимся тоном:
   -- Вы мне сказали, мистер Форрест, чтобы я вам при случае напомнил о корректурах вашей книги: издатели вчера вторично телеграфировали, прося поспешить.
   -- Мне самому нельзя будет, -- возразил Дик. -- Уж, будьте добры, выправьте типографские ошибки, затем дайте мистеру Мэнсону; пусть проверит факты, -- скажите, чтобы он особенно тщательно проверил родословную Короля, -- и отправьте.
   До одиннадцати часов Дик принимал управляющих и надзирателей. Но не ранее как через четверть часа после того удалось ему выпроводить своего главного управляющего, мистера Питтса, принесшего ему черновик каталога для первого годичного аукциона доморощенного скота. К тому времени явился Бонбрайт с телеграммами, и они еще не покончили с ними, как подоспело время завтрака. Впервые оставшись один после того, как он проводил веселую компанию, Дик вышел на свою спальную веранду к ряду висевших на стене термометров и барометров. Но он вышел посмотреть не на них, а на головку молодой женщины, смеющуюся ему из висевшей под ними круглой деревянной рамки.
   -- Паола, Паола, -- проговорил он, -- не удивляешь ли ты и себя и меня после стольких лет? Пожилая, можно сказать, женщина, и вдруг!..
   Он надел гетры и прикрепил шпоры, собираясь проехаться верхом после завтрака, и, делая это, думал свою думу, которую оформил снова в обращение к головке в рамке:
   -- Что ж, доиграй партию... -- И через несколько минут, собираясь уходить, добавил: -- В открытом поле на равных условиях... На равных...
   -- Честное слово, если я скоро не уеду отсюда, мне придется сделаться вашим пансионером и примкнуть к лесным философам, -- пошутил Грэхем, обращаясь к Дику в тот же день.
   Это было в предобеденное время, когда собирались слегка подкрепиться, и, кроме Паолы и Грэхема, никого из вернувшейся с пикника компании еще не было.
   -- Если бы все эти философы хоть сообща написали книгу! -- вздохнул Дик, и тут же вспомнил: -- Господи, что же ваша-то книга, дружище? Как хотите, вы обязаны кончить ее здесь. Я вас заставил начать ее, я же и должен следить, чтобы вы довели ее до благополучного конца.
   Стереотипные светски-равнодушные фразы, которыми Паола уговаривала Грэхема остаться, были музыкой в ушах Дика. Сердце его радостно забилось. Разве не может того быть, что он ошибся совершенно? Чтобы так задурили две такие зрелые, умные, средних лет особы... нет, это нелепо, это немыслимо! Это ведь не какие-нибудь влюбчивые молокососы.
   -- За книгу! -- предложил он тост, затем обратился к Паоле: -- Прекрасный коктейль, -- похвалил он. -- Паола, ты превзошла самое себя, но О-Джоя не научила своему искусству. Его коктейль никогда с твоим не сравнится. Да, пожалуйста, еще один!

Глава XX

   Грэхем ехал один по лесистым горным теснинам, окружающим усадьбу; он знакомился с Селимом, большим, массивным вороным мерином, данным ему Диком вместо более легкой Альтадены, изучал его добродушие, плутоватость и благонадежность, в то же время напевая про себя слова цыганской песни и уносясь за ними мыслями. Без определенной цели, из шалости, вспоминая об идиллических любовниках, вырезающих свои буквы на деревьях в лесу, он сорвал ветку лавра и сучок сосны. Ему пришлось подняться на стременах, чтобы достать стебель папоротника, которым он мог бы связать ветки в виде креста. Связав, он бросил его перед собой на лесную тропу и заметил, что Селим переступил через него, не растоптав. Он обернулся и не терял его из вида до следующего поворота. "Это доброе предзнаменование, -- подумал он, -- что лошадь не наступила".
   Папоротника было сколько угодно, лавры и сосны хлестали его по лицу, и он рассеянно продолжал фабриковать паттераны и бросать их на дорогу; через час, доехав до верхнего конца теснины, где, как он знал, перевал был крутой и неудобный, он остановился в раздумье и повернул обратно.
   Селим тихонько заржал. Совсем вблизи раздалось такое же ответное ржание. Тропа на этом месте была широкая и удобная, и Грэхем, пустив Селима рысью, широкой дугой свернул в сторону и -- нагнал Паолу на Лани.
   -- Хэлло! -- окликнул он ее. -- Хэлло!
   Она остановилась и дала ему подъехать.
   -- Я только что собралась повернуть обратно, -- заметила она. -- А вы почему повернули? Я думала, вы перевалите на ту сторону.
   -- Вы знали, что я еду впереди вас? -- спросил он, любуясь открытым, смелым ее взглядом, смотревшим в его глаза.
   -- Еще бы! После второго паттерана у меня не оставалось сомнения.
   -- Ах да, я про них и забыл, -- виновато засмеялся он. -- Почему же тогда вы вернулись?
   Она подождала, пока Лань и Селим перешагнули через ствол свалившейся поперек дороги ольхи, так, чтобы глядеть Грэхему в глаза при ответе.
   -- Потому что я не хотела ехать по вашим следам -- вообще по чьим бы то ни было следам, -- поспешно поправилась она. -- У второго паттерана я повернула обратно.
   Он не нашелся сразу ответить, и водворилось неловкое молчание. Оба со-знавали эту неловкость, причиной которой было то, о чем они молчали.
   -- У вас такая привычка -- бросать паттераны? -- наконец спросила Паола.
   -- В первый раз в жизни! -- ответил Грэхем. -- Но тут такое обилие материала, как-то жаль, чтобы даром пропадал. Притом песня преследовала меня.
   -- Она и меня преследовала сегодня утром спросонок, -- сказала она, на этот раз глядя перед собою, чтобы избежать сетки дикой лозы, висевшей с ее стороны совсем близко.
   И Грэхем, глядя на ее профиль, на венец ее темных, с золотистыми отблесками волос, на ее грациозную шею, снова почувствовал знакомую ноющую боль в сердце, душевный голод и тоску. Ее близость волновала его. Вид ее, в ее короткой светлой амазонке из тяжелой шелковой материи, вызывал в нем мучительные видения: как она плыла на Удалом, как она ныряла, разрезая воздух с шестисаженной вышины, как она шла с другого конца длинной комнаты в своем темно-синем платье средневекового покроя, приподнимая коленом тяжелую, льнувшую к телу драпировку.
   -- О чем? -- лукаво спросила она, обрывая его созерцание.
   Он не задумываясь ответил:
   -- Слава богу, вы хоть раз забыли про Дика и ни разу не упомянули его имени.
   -- Неужели вы так не любите его?
   -- Будьте же справедливы, -- почти сурово сказал он. -- Напротив, я именно люблю его; иначе...
   -- Иначе что?
   Голос ее был бодрый, но она смотрела прямо перед собою и на настороженные уши Лани.
   -- Не понимаю, зачем я тут сижу. Мне давно надо было уехать.
   -- Почему? -- спросила она, не сводя глаз с ушей лошади.
   -- Говорю вам, будьте справедливы, -- настаивал он. -- Между нами едва ли еще нужны слова.
   Она повернулась к нему всем лицом с пламенеющими щеками и посмотрела на него в упор, без слов. Быстрым движением она наполовину подняла правую руку, как бы для того, чтобы прижать ее к груди, но уронила ее себе на колени. А глаза ее, как он заметил, были радостно-испуганные. Он не мог ошибиться: он ясно видел в них и радость и испуг. Тут уже, руководимый верным инстинктом, он перевел повод в другую руку, придвинулся совсем плотно к ней, свободной рукой обнял ее за талию, притянул ее к себе так, что лошади закачались, и, коленом в колено, прижался губами к ее губам. Он не ошибся: с невыразимым торжеством он почувствовал легкое ответное давление ее губ.
   В следующее мгновение она уже оторвалась от него. Кровь сбежала с ее лица, глаза горели. Хлыст ее поднялся, как бы для того, чтобы ударить его, но вместо того опустился на ни в чем не повинную Лань. В то же время она так неожиданно и сильно пришпорила ее, что бедная лошадь со стоном подскочила.
   Он прислушивался к замирающему в лесной дали стуку копыт о мягкую землю, а у самого голова кружилась от стучащей в висках крови. Когда копыт уже совсем не стало слышно, он не то соскользнул, не то упал с седла и присел на мшистый бугорок. Он был подавлен. Что ж! Кончено, жребий брошен.
   Он выпрямился так порывисто, что вспугнул Селима, который отскочил, насколько позволял повод, и фыркнул.
   То, что сейчас было, случилось непредвиденно. Бывают такие неожиданности. Так должно было быть. Он планов не строил, хотя теперь он сознавал, что если бы он не медлил с отъездом, если бы не отдал себя течению, то мог бы это предотвратить. Теперь же отъезд дела уже не поправит. В самом деле, к чему слова, когда губы еще горят воспоминанием того, что она сказала ему безмолвными устами.
   Он нежно прикоснулся рукой к тому колену, которое прижималось к ее колену, и благодарил ее в душе со смирением истинно любящего. Ему казалось чудом, что такая удивительная женщина могла полюбить его. Это ведь не девчонка. Это -- женщина, умная и сознательная. Она прерывисто дышала в его объятиях. Уста ее трепетали на его устах. Он дал ей возможность испытать то, что испытывал сам, а ему уже много лет и не снилось, чтобы он мог еще столько дать.
   Он встал, сделал движение как будто для того, чтобы сесть на Селима, который губами приласкался к его плечу, но остановился и задумался.
   Теперь уже не возникало вопроса об отъезде. Вопрос был решен бесповоротно. У Дика были, конечно, свои права. Но они были и у Паолы. А он? Имел ли он право уехать после того, что было? Разве... разве что она уедет с ним! Раз уж так водится в жизни, что двое мужчин могут любить одну и ту же женщину и таким образом предательство неизбежно вкрадывается в такой треугольник, разве предательство по отношению к мужчине не будет меньшим злом, чем по отношению к женщине?
   "Мы живем в мире реальностей, -- размышлял он, медленно направляясь к дому, -- и в этом мире Паола, и Дик, и он -- реальные люди, сознательные реалисты, смело глядящие в лицо жизненным фактам. Тут не помогут ни церковь, ни закон и никакие мудрствования и постановления. Они сами должны все решить. Кому-нибудь, конечно, будет больно. Но вся жизнь есть страдание. И умение жить состоит в том, чтобы свести страдание до минимума. К счастью, Дик сам так думал. Они все трое в это верили. Да и нового тут нет ничего. Бесчисленные "треугольники" бесчисленных поколений все так или иначе разрешались. Значит, и этот будет разрешен. Все житейские дела как-нибудь да разрешаются".
   Он отогнал трезвые мысли и предался блаженству воспоминаний, снова ласково прикасаясь рукой к своему колену, ощущая на устах негу ее дыхания. Он на минуту даже остановил Селима, чтобы взглянуть на изгиб своей руки, которая на одно мгновенье обхватывала ее стан.
   Лишь за обедом Грэхем снова увидел Паолу и нашел ее ни в чем не изменившейся. Даже его более зоркий от сознания взор не мог приметить в ней ни следа большого события этого дня, ни того гнева, которым загорелись тогда глаза у нее на побелевшем лице, когда она чуть не ударила его хлыстом. Во всем она так и осталась маленькой хозяйкой Большого дома. Даже когда их глаза случайно встречались, ее глаза были ясны, без тени смущения, без намека на какую-либо тайну. Положение очень облегчило присутствие нескольких новых общих для нее и для Дика гостей-приятельниц, приехавших на два дня.
   На следующее утро Грэхем встретил их и Паолу в концертной у рояля.
   -- Не поете ли вы, мистер Грэхем? -- обратилась к нему одна из приезжих -- миссис Гофман, редакторша одного журнала в Сан-Франциско, как было известно Грэхему.
   -- О да, бесподобно, -- шутливо ответил он, -- не так ли, миссис Форрест?
   -- Совершенно верно, -- с улыбкой подтвердила Паола. -- Истинный артист, хотя бы тем, что он великодушно сдерживает свой голос, чтобы не совсем заглушать мой.
   -- После этого нам ничего больше не остается, как на деле доказать истину наших слов, -- вызвался он. -- На днях мы пели один дуэт... -- он вопросительно взглянул на Паолу, -- который особенно пришелся мне по голосу, -- докончил он и снова украдкой посмотрел на нее, но не получил ожидаемого немого указания на ее волю или желание. -- Ноты в гостиной, пойду принесу, -- все-таки решил он.
   -- Это цыганская кочевая песня, горячая, увлекательная вещь, -- услышал он ее пояснения, выходя из комнаты.
   Они пели не с таким увлечением, как в тот первый раз, и далеко не придали голосам своим всего того пыла и страстности; зато исполнение было шире, более соответствовало намерению композитора, без всякой примеси личного элемента. Но Грэхем думал, пока пел, -- и знал, что и Паола думает, -- что в сердцах их поется другой дуэт, о котором не догадываются все эти женщины, аплодирующие по окончании песни.
   -- Пари держу, что вы никогда лучше не пели, -- заметил он, обращаясь к Паоле.
   В ее голосе ему послышалась новая нотка. Он звучал полнее, круглее, с более пышной звучностью, таким, какого можно было ожидать от благородной формы ее шеи.
   -- А теперь, так как я уверена, что вы не знаете, что такое паттеран, я вам расскажу... -- предложила она.

Глава XXI

   -- Ну, Дик, милый мой, развиваемое тобой положение решительно во вкусе Карлейля, -- отеческим тоном заметил Терренс Мак-Фейн.
   "Мудрецы" сидели за столом, так что, считая Паолу, Дика и Грэхема, обедало семеро.
   -- Определить положение -- еще не значит опровергнуть его, -- возразил Дик. -- Поклонение героям -- вещь очень хорошая. Я говорю не только как теоретик, а как практик-скотовод, изучивший скрещивание пород.
   -- И я должен прийти к заключению, -- вмешался Хэнкок, -- что готтентот ничем не хуже белого, -- так, что ли?
   -- В вас заговорил Юг, -- с улыбкой молвил Дик. -- Предрассудок, которым наделило вас не происхождение, а среда, окружавшая вас с раннего детства, настолько силен, что его не поколебать всей вашей философии. Но я думаю, что смогу пояснить мою точку зрения. Среднего уровня готтентот или меланезиец мало чем отличаются от среднего уровня белого человека. Разница в том, что огромное большинство готтентотов и негров -- среднего уровня, тогда как преобладающий процент белых -- выше среднего. Их я называю передовыми; это те, которые погоняют средних людей своей расы. Заметьте, что они не меняют сути дела и не развивают умственного калибра средних людей, а только дают им лучшее снаряжение, лучшие приспособления, дают им возможность ускорить коллективный темп, каким движется раса. Дайте индейцу современную винтовку вместо его лука и стрел, и он станет добывать несравненно больше дичи. Сам индеец от этого нимало не изменится. Но вся индейская раса породила так мало людей выше среднего, что вся совокупность ее во все десять тысяч лет своего существования не смогла снарядить его винтовкой.
   -- Продолжайте, Дик, развивайте свою идею, -- поощрил его Терренс, -- я начинаю догадываться, куда вы клоните, и вы скоро пристыдите Аарона со всеми его расовыми предрассудками и глупым тщеславием мнимого превосходства.
   -- Эти сверхсредние люди в расе -- творцы, это -- изобретатели-строители, люди, делающие открытия, люди господствующие. Раса, имеющая небольшое количество таких людей, отводится в категорию низших рас. Она все еще охотится луком и стрелами. Она не оборудована. Возьмем теперь среднего белого человека: он совершенно такой же скот, тупой, неподатливый, косный, склонный к отсталости, как и средний дикарь. Но средний белый проворнее, поворотливее, и большое число господствующих натур между белыми даст им снаряжение, организованность, закон. Какого великого человека, героя -- а под этим названием я разумею господствующие натуры -- дала, например, готтентотская раса? Гавайская раса дала всего одного: Камеамеа. Негритянская раса дала двух: Букера Вашингтона и Дюбуа, но в обоих есть белая кровь.
   Паола делала вид, будто интересуется разговором, по крайней мере не выказывала скуки; но для Грэхема, сочувственно следившего за нею, ясно было, что она внутренне как-то завяла. Наконец под шум спора, завязавшегося между Аароном и Терренсом, она вполголоса обратилась к нему:
   -- Слова, слова, -- так много слов! Дик, должно быть, прав: он почти всегда прав, но, признаюсь, я никогда не могла применить все эти потоки слов к жизни -- к моей жизни, то есть к тому, что мне должно делать, как мне следует поступать. -- Говоря это, она неуклонно смотрела ему в глаза, так что в его уме не могло быть сомнения в тайном значении ее слов.
   -- Я не вижу, -- продолжала она, -- какое значение "господствующие натуры" и быстрота расового движения имеют в моей жизни. Все эти рассуждения не уясняют мне, что хорошо, что дурно, не указывают мне, какой дорогой идти, собственно, мне. А они как заладят, способны проговорить весь вечер. О, я понимаю то, что они говорят, -- поспешила она уверить его, -- только для меня-то это не имеет значения. Слова, слова, слова, -- а я хочу знать, как мне поступать, как мне с собой быть, что делать с вами, с Диком?
   Но Дика в этот вечер обуял демон разглагольствования, и, прежде чем Грэхем успел ответить Паоле, Дик потребовал у него данных по обсуждаемому предмету из быта знакомых ему южноамериканских племен. Глядя на лицо Дика, никто не подумал бы, что его заботит что-нибудь, кроме спора. Ни Грэхему, ни Паоле после десятилетия замужества не снилось, что от его как будто случайных, беспечных взоров не ускользает ни одно движение руки, ни один поворот тела на стуле, ни один оттенок выражения на лицах.
   "Что бы это значило? -- тайно дивился он. -- Паола сама не своя. Она положительно нервничает. А Грэхем бледнеет. Его голова не работает нормально. Он думает не о том, что говорит. О чем же это?"
   И демон разглагольствования, за которым он скрывал свои тайные мысли, все более и более овладевал им.
   -- Сегодня в первый раз я готова почти возненавидеть наших "мудрецов", -- говорила Паола, когда Грэхем умолк, сообщив требуемые сведения.
   Хладнокровно продолжая развивать свою тему, весь, по-видимому, занятый ею, Дик видел, как Паола что-то тихо говорила, хотя до него не доходило ни одного слова, замечал ее возрастающую нервность, безмолвное сочувствие Эвана и думал, о чем бы таком она говорила, ни на одну минуту не прерывая хода своего изложения, которому Тео дал новое направление, спросив, какую роль в расе играют женщины, одаренные господствующей натурой.
   -- Женщины риска не любят, -- ответил ему Терренс. -- Женский пол консервативен, охраняет верность основному типу, поэтому вечно тормозит прогресс.
   -- Прежде всего, -- остановил его Дик, -- установим, о чем мы говорим, и поставим вопрос на твердую почву: что такое женщина?
   Камень, брошенный в лягушечье болото, не произвел бы большего переполоха, чем эти простые слова. "Мудрецы" точно хотели блеснуть своей эрудицией, забыв о присутствии хозяйки или стесняясь им, наперерыв друг перед другом приводили определения и аксиомы на эту тему, завещанные мыслителями и сатириками всех веков и стран, от Индии и Древней Греции до новейших современных философов. С крайним смущением слушал эти по большей части нелестные до циничности отзывы молодой поэт Тео, чистая душа которого глубоко возмущалась таким отношением к святыне. Тщетно пытался он возражениями остановить разошедшихся друзей. Его негодование только забавляло их и поддавало жару, так что они довели его почти до слез.
   -- Но разве вы не видите, -- запротестовал он наконец, -- что вы со всеми вашими умными речами делаете из женщины какое-то чудовище, хищницу? -- Он обратился к Дику, бросив на Паолу взгляд, в котором светилась его чистая любовь: -- Что ж, по-вашему, Дик, хищница она?
   -- Нет, -- тихо ответил Дик с большой нервностью в голосе, щадя то, что он видел в глазах юноши. -- Не скажу, чтобы женщина была хищницей. Не скажу и того, чтобы она была неизменным источником счастья для мужчины, а скажу, что она приносит ему много радости.
   -- Но и глупостей много, -- дополнил Хэнкок.
   -- Бывают хорошие глупости, -- возразил Дик.
   -- Я просил бы Тео ответить на один вопрос, -- наконец насел на него индус Дар-Хиал. -- Почему женщина любит того, кто бьет ее?
   -- И не любит того, кто не бьет? Так, что ли? -- иронизировал Тео.
   -- Именно.
   -- Что ж, Дар, -- вы отчасти правы и отчасти неправы. О, я у вас, господа, наслышался о ценности точных делений. А вы хитро обходите их; итак, я заполню этот пробел. Мужчина, способный бить любимую женщину, есть мужчина низменного типа; и женщина, способная любить мужчину, который бьет ее, есть женщина низменного типа. Высокого типа мужчина не станет бить женщину, которую любит. Высокого типа женщина (тут глаза Тео невольно обратились в сторону Паолы) не могла бы любить человека, который ее бьет.
   -- Нет, Tеo, -- очень серьезно сказал Дик, -- я никогда, ни разу Паолы не бил, уверяю вас.
   -- Итак, Дар, -- продолжал Тео, раскрасневшись, -- вы видите, что вы неправы. Паола любит Дика, не быв им бита.
   Дик обернулся к Паоле, как бы ища ее безмолвного одобрения на слова юноши, и лицо его как будто выражало одно удовольствие с легкой примесью смеха. На самом же деле он хотел знать впечатление, произведенное на нее таким неожиданным оборотом спора при наличности тех обстоятельствах, о которых он догадывался. В глазах у нее он действительно подметил что-то трудноуловимое, но что именно, он не мог сказать. На лице Грэхема ничем не выражался интерес, с каким он следил за спором.
   -- Женщина, несомненно, сегодня может похвалиться своим рыцарем, -- похвалил Грэхем Тео, -- вы меня пристыдили. Я сижу спокойно, а вы сражаетесь с тремя драконами.
   -- И какими драконами! -- вмешалась Паола. -- Если они критика довели до пьянства, то что же они сделают с вами, Тео?
   -- Никакие в мире драконы не устрашат истинного рыцаря любви, -- сказал Дик. -- А что всего интереснее в настоящем случае, Тео, это то, что драконы более правы, чем вы думаете, а вы в конечном счете более правы, чем они.
   -- Вот вам один добрый дракон, дорогой Tеo, -- заявил Терренс, указывая на себя. -- Дракон сей отступается от своих непристойных товарищей и переходит на вашу сторону и отныне будет именоваться "святым Терренсом". И сей обращенный дракон имеет предложить вам один интересный вопрос.
   -- Дайте сперва порычать вот этому дракону, -- перебил Аарон. -- Тео! Именем всего, что есть в любви прекрасного и обаятельного, спрашиваю вас: почему так часто случается, что мужчина из ревности убивает любимую им женщину?
   -- Потому что ему больно, потому что он с ума сходит, -- было ответом, -- и потому что он имел несчастье полюбить женщину такого низменного типа, что способна подать повод к ревности.
   -- Однако, Тео, любовь иной раз теряет дорогу, -- остановил его Дик, -- вы должны дать более основательный ответ.
   -- Дик прав, -- подтвердил Терренс. -- Любовь теряет дорогу даже у самых высших типов, а тогда на сцену тотчас является ревность. Предположим, что самая совершенная женщина, какую вы можете себе вообразить, перестанет любить человека, который ее не бьет, и полюбит другого, который ее любит и тоже не бьет, -- тогда что? Все трое, помните, высшие типы. Ну-ка, обнажите меч и рубите драконов!
   -- Первый не убьет ее и ничем ее не обидит, -- решительно заявил Тео, -- потому что иначе он был бы не тем человеком, какого вы описываете, -- был бы типа не высокого, а низменного.
   -- То есть, по-вашему, он должен стушеваться? -- спросил Дик, в то же время возясь с папиросой так, чтобы не смотреть никому в лицо.
   Тео важно кивнул.
   -- Он не только сам стушуется, но и ей путь облегчит и будет к ней очень нежен.
   -- Сведем наше рассуждение на личности, -- предложил Хэнкок. -- Предположим, что вы влюблены в миссис Форрест, и она в вас влюблена, и вы ее увозите в большом автомобиле.
   -- Но я никогда этого не сделал бы! -- воскликнул юноша с пылающими щеками.
   -- Послушайте, Тео, это, однако, с вашей стороны не очень лестно, -- подстрекнула Паола.
   -- Ведь это одно предположение, -- успокаивал его Аарон.
   На замешательство юноши жалко было смотреть; голос его дрожал, но он обернулся к Дику и твердо сказал:
   -- Ответить на это должно быть предоставлено Дику.
   -- И отвечу, -- сказал Дик. -- Я Паолу не убил бы. И вас не убил бы, Тео. Надо вести игру честно, от риска не уклоняться. Что бы я ни чувствовал в душе, я бы вас благословил. Но все-таки... -- он остановился, и по смешливым морщинкам у уголков его глаз собеседники ожидали какой-нибудь юмористической выходки, -- все-таки я про себя подумал бы, что Тео делает жестокую ошибку: он ведь не знает Паолу.
   -- Она не давала бы ему замечтаться о звездах, -- пошутил Терренс.
   -- Нет, нет, Тео; не стала бы мешать, обещаю вам, -- смеялась Паола.
   -- Напрасно обещаете, миссис Форрест, не сдержали бы слова, -- уверял Терренс. -- Притом это была бы ваша прямая обязанность. Наконец, да будет мне позволено сказать как в некотором роде авторитету: когда я был молод и влюбчив, я мечтал о женщине и заглядывался на звезды, но самым большим моим счастьем было, когда женщина, которую я носил в душе, своей любовью отрывала меня от звезд.
   -- Терренс, смотрите, если вы станете говорить такие милые вещи, -- воскликнула Паола, -- я возьму и убегу в автомобиле с вами обоими.
   -- За чем же дело стало? Я готов! -- галантно заявил Терренс. -- Только оставьте место среди ваших тряпок и для нескольких книг о звездах, дабы нам с Тео было чем заняться в свободные минуты.
   Завязавшаяся вокруг Тео словесная перестрелка постепенно затихла, и Дир-Хиал с Аароном принялись за Дика.
   -- Что вы хотели сказать, говоря о честной игре? -- спросил его индус.
   -- То же самое, что сказал и Тео, -- ответил Дик. -- Играя, идешь на известный риск, ну и не отвиливай. -- Он отлично знал, что с Паолы давно как рукой сняло скуку и нервность, что она слушает с почти жадным вниманием. -- Я при моих взглядах, -- продолжал он, -- и при моем темпераменте, я ничего ужаснее не могу себе представить, как целовать женщину, которая только терпела бы мой поцелуй.
   -- Но предположим, что она притворялась бы, -- по старой ли памяти, или из желания не огорчить, или из сожаления к вам? -- доискивался Хэнкок.
   -- В моих глазах это было бы непростительным грехом, -- ответил Дик. -- Тут уж она играла бы нечестно. Не могу представить себе, чтобы можно было из чувства справедливости по отношению к ней или для самоудовлетворения удерживать при себе любимую женщину одной минутой дольше, чем это ей приятно. Тео вполне прав. Пьяный ремесленник может своими кулаками возбудить и удержать любовь в своей глупой подруге. Но мужчина более высокого разряда, мужчина с тенью разумности, проблеском духовности, неспособен коснуться любви грубыми руками. Согласно советам Тео, я всячески облегчил бы женщине путь и был бы к ней очень нежен.
   -- Куда же в таком случае денется ваше пресловутое единоженство западной цивилизации? -- спросил Дар-Хиал.
   -- Вы, значит, стоите за свободную любовь? -- пристал Хэнкок.
   -- Могу ответить только избитым общим местом, -- возразил Дик. -- Нeсвободной любви не может быть. Всегда, прошу вас, помните точку зрения людей высших типов, -- это и будет вам ответом, Дар. Огромное большинство необходимо приковать к закону и труду единоженством или каким-нибудь там строгим, непоколебимым брачным учреждением. Оно не доросло до брачной свободы или свободы в любви. Свобода в любви для них сводилась бы к полной распущенности. Только те из наций поднялись на высокий уровень и на нем продержались, которые сумели подчинить народные инстинкты закону и порядку.
   -- Вы, значит, не признаете брачных законов, скажем, для самого себя, -- настаивал Дар-Хиал, -- но признаете их для других.
   -- Признаю их для всех. Дети, семья, общество, государство, карьера -- ради всего этого брак, легальный брак, необходим. И поэтому я признаю и развод. Все мужчины, равно как и все женщины, один раз способны любить больше, чем другие разы, но прежняя любовь может умереть, и может родиться новая. Государство не властно над любовью, как не властны мужчины и женщины. Влюбится человек -- ничего не поделаешь; она тут -- трепещущая, вздыхающая, поющая, захватывающая любовь. Но с распущенностью государство совладать может.
   -- Сложная штука эта ваша свободная любовь, -- усмехнулся Хэнкок.
   -- Это правда; по той же причине, по которой живущий в обществе человек -- крайне сложное животное.
   -- Но есть любящие мужчины, которые, потеряв возлюбленную, умерли бы, -- выступил Тео и всех удивил своей смелостью, -- умерли бы, если бы она умерла; умерли бы, о, еще скорее умерли бы, если бы она осталась жива и полюбила другого.
   -- В таком случае им придется и впредь умирать, как умирали до сих пор, -- угрюмо возразил Дик. -- И винить в их смерти никого нельзя. Так уж мы созданы, что наши чувства не всегда спрашивают у нас позволения.
   -- Только не мое, -- гордо заявил Тео, не подозревая, что всем сидевшим за столом известна его тайна. -- Я никогда не мог бы полюбить в другой раз.
   -- Верю, дружок, -- сердечно молвил Терренс. -- В вашем лице говорят все истинно любящие. В вашей безусловной самоуверенности -- главное обаяние любви. Поистине жалким, недопеченным любовником был бы тот, которому могло бы хотя бы во сне представиться, что есть на свете создание в женском облике, на одну тысячную долю столь же милое, очаровательное, заманчивое, удивительное, как дама его сердца, и что он это создание полюбит, потеряв или разлюбив первую.
   Выходя вместе со всей компанией из столовой, Дик продолжал разговор с Дар-Хиалом, а сам думал: поцелует ли его Паола на сон грядущий или пройдет прямо к себе от рояля? Паола, со своей стороны, разговаривая с молодым поэтом о его последнем сонете, раздумывала: можно ли ей поцеловать Дика? И ей вдруг страшно захотелось, неизвестно почему, поцеловать его.

Глава XXII

   В этот вечер говорили после обеда немного, Паола пела за роялем, и Терренс, оборвав свою речь на середине и прислушиваясь к чему-то новому, что послышалось ему в ее голосе, бесшумно перешел на другую сторону комнаты, где Тео во весь рост растянулся на медвежьей шкуре. Дар-Хиал и Хэнкок тоже бросили свой спор и уселись каждый в глубоком кресле. Грэхем, по-видимому менее заинтересованный, погрузился в последний номер какого-то журнала; но Дик заметил, что он очень скоро перестал перевертывать листы. От него тоже не ускользнула новая нотка в голосе жены, и он старался объяснить себе это явление. Когда Паола кончила, "мудрецы" все трое в один голос стали поздравлять ее с тем, что она наконец-то совсем отдалась порыву и в пении вылила всю свою душу, чего они всегда ожидали от нее, но до сих пор все не могли дождаться. Тео лежал неподвижно и безмолвствовал, обеими ладонями подперев подбородок; лицо его словно преобразилось.
   -- Виноваты в этом разговоры о любви, -- смеялась Паола, -- и прекрасные мысли о любви, которые Терренс, Тео и Дик вбили мне в голову.
   Терренс потряс своей длинной, сильно седеющей гривой.
   -- Скажите лучше, в сердце, -- поправил он ее. -- Сегодня вашим голосом поет сама любовь. И в первый раз я слышал всю его полноту и прекрасный объем. И больше никогда не смейте жаловаться, будто он у вас недостаточно сильный. Нет, он густой, круглый, как большой золотой канат, которым только бы причаливать корабли, везущие сокровища с Блаженных островов .
   -- За это я вам спою еще "Gloria", -- ответила она, -- в честь убиения драконов святым Тео, святым Терренсом и, конечно, святым Ричардом.
   Дик, не терявший ни одного слова, чтобы избавиться от необходимости вступить в разговор, подошел к скрытому в стене шкафчику и смешал себе стакан виски с содовой водой.
   Пока Паола пела, он сидел на одной из кушеток, маленькими глотками тянул напиток и припоминал. Два раза она при нем пела так, как сегодня, -- в Париже, во время его краткого ухаживания, и тотчас после их свадьбы, в медовый месяц, на яхте.
   -- А теперь очередь за тобой, Багровая Туча: песнь Удалого! -- попросила она, посылая мужу улыбку.
   Дик лениво поднялся, постоял, задорно потрясая головой в подражание тому, как лошадь встряхивает головой, и тяжело топая ногами.
   -- Пусть Tеo знает, что он не один у нас поэт и рыцарь любви, -- сказал он. -- Слушайте песни Удалого, Терренс, исполненные дикого восторга. Удалой не вздыхает по любимой. Не вздыхает вовсе. Он -- воплощение любви и высказывается не стесняясь. Слушайте его!
   Дик наполнил комнату мастерским подражанием дико-радостного, торжествующего ржания жеребца и, встряхивая гривой и топая ногами, затянул протяжный напев.
   -- "Внемлите! Я -- Эрос. Я попираю копытами холмы. Я наполняю собой широкие долины. Кобылы слышат меня и волнуются на своих мирных пастбищах, ибо они меня знают. Трава растет роскошнее, земля наливается обилием, сок поднимается в деревьях. Это -- весна. Весна -- моя. Я -- властелин над моим вешним царством. Кобылы помнят мой голос, как до них помнили его их матери. Внемлите! Я -- Эрос. Я попираю копытами холмы. Долины -- мои глашатаи: эхом возвещают о моем приближении".
   "Мудрецы", впервые слышавшие эту Диком сложенную песнь, разразились громкими рукоплесканиями, а Хэнкок хотел взять ее исходной точкой для дальнейшего спора, но его остановил Терренс, заметив пробежавшую по лицу Паолы тень.
   -- Продолжайте, милая хозяюшка, -- сказал он. -- Спойте нам еще про любовь, только про любовь, ибо я заметил, что никогда так хорошо не мечтается о звездах, как под аккомпанемент женского голоса.
   Немного погодя вошел О-Джой и, дождавшись, пока Паола кончит песнь, беззвучно подошел к Грэхему и подал ему телеграмму. Дик нахмурился с досады на помеху.
   -- Очень нужная, кажется, -- пояснил китаец.
   -- Кто принял? -- спросил Дик.
   -- Я, -- ответил тот. -- Ночной дежурный в Эльдорадо позвал в телефон. Сказал -- нужная. Я принял.
   -- Да; довольно важная, -- подтвердил Грэхем, прочитав. -- Есть еще поезд сегодня в Сан-Франциско, Дик?
   -- О-Джой, подождите-ка минутку, -- позвал Дик, глядя на часы. -- Какой поезд останавливается в Эльдорадо?
   -- Одиннадцать десять, -- немедленно сообщил китаец. -- Времени много. Но не слишком. Позвать шофера?
   Дик кивнул.
   -- Вам в самом деле надо сегодня же? -- спросил он приятеля.
   -- В самом деле. Нужно. Успею ли уложиться?
   Дик еще раз утвердительно кивнул китайцу и сказал:
   -- Как раз успеете сунуть самое необходимое. О-Джой, О-Май еще не ложился?
   -- Нет, сэр.
   -- Так вот, пошлите его в комнату мистера Грэхема, -- пусть поможет. А меня уведомьте, как только будет готова машина. Пусть приготовят беговую.
   -- Какой он славный; здоровенный силач, -- заметил Терренс, когда Грэхем вышел.
   Все собрались вокруг Дика, за исключением Паолы; она осталась у рояля и слушала.
   -- Один из немногих людей, с которым я готов в огонь и в воду, в безнадежную атаку или куда угодно, -- сказал Дик. -- Он был на судне "Недер- мэр", когда оно село на мель у Панго в ураган девяносто седьмого года. Пан- го -- это просто необитаемая песчаная коса футов в двенадцать над водой в проливе, и ничего, кроме кокосовых пальм. В числе пассажиров было сорок женщин, по большей части жены английских офицеров. У Грэхема болела рука, стала толщиною как нога, распухла от укуса змеи. Море было такое бурное, что никакая лодка не могла бы уцелеть. Две лодки в щепы были разбиты, и обе команды погибли. Четыре матроса один за другим вызвались тащить легкий линь на берег, и каждого одного за другим мертвыми втащили на судно. Пока последнего отвязывали, Грэхем -- с такой-то рукой! -- разделся и поплыл. И ведь донес, невзирая на то, что ему переломило больную руку и вышибло три ребра, и еще успел прикрепить линь. Еще шестеро вызвались тащить канат по протянутому линю. Четверо дотащили, и из сорока женщин погибла всего одна, и то не утонула, а умерла от болезни сердца и испуга. Я как-то потом спрашивал его об этом. Но он молчит хуже англичанина. Все, чего я мог от него добиться, -- это то, что выздоровление совершилось без осложнений. Он полагал, что сильное движение и перелом кости подействовали как бы противоядием и принесли руке пользу!
   В эту минуту с противоположных концов вошли О-Джой и Грэхем.
   Дик заметил, что последний глазами искал прежде всего Паолу.
   -- Все готово, -- доложил О-Джой.
   Дик собрался проводить гостя до автомобиля, но Паола, очевидно, не намеревалась выходить из дома. Грэхем направился к ней прощаться в общепринятых выражениях сожаления и благодарности.
   Она ждала его еще под впечатлением того, что Дик сейчас про него рассказал, невольно восхищаясь всей его благородной наружностью, любуясь легкой и гордой постановкой его головы, беспечно рассыпавшимися кудрями, его осанкой, такой гибкой и свободной, несмотря на плотное телосложение и широкие плечи. По мере того как он приближался к ней, взор ее сосредоточивался на его продолговатых серых глазах с опущенными слегка веками, как бы намекающими на ребяческое упрямство. Она ждала, что упрямое выражение вот-вот исчезнет, когда глаза засветятся такой знакомой ей улыбкой.
   Произнесенные с обеих сторон слова были самые заурядные, но в его взоре, когда он на секунду задержал ее руку в своей, была та многозначительность, которой она бессознательно ждала и на которую она ответила взглядом, -- та многозначительность, что была вложена и в их краткое рукопожатие, совершенно с ее стороны непреднамеренно. Да, он был прав: они не нуждались в словах.
   В ту минуту, как руки их разъединились, она быстро взглянула на Дика, потому что за десять лет замужества она имела достаточно случаев убедиться в его молниеносной наблюдательности, и ей внушала нечто вроде страха его почти сверхъестественная способность отгадывать факты из оттенков, оттенки же собирать в выводы, поразительные по своей верности и основательности. Но Дик, к ней вполуоборот, забавляясь какой-то выходкой Хэнкока, обратил к ней смеющееся лицо, собираясь проводить Грэхема.
   Нет, подумала она, Дик не заметил, что сейчас произошло между ними. Да и много ли было! Всего одна секунда, одна блеснувшая в глазах, дрогнувшая в пальцах искра, уловить которую Дик никак не мог, тем более что глаза и руки их были от него скрыты, так как Грэхем стоял к нему спиной. А все же она пожалела, зачем бросила на Дика этот быстрый взгляд. Она чувствовала себя как будто виноватой и мучилась этим, глядя на уходящих вместе друзей, одинаково рослых, стройных, русых. Впрочем, в чем же она, собственно, провинилась? Что ей скрывать? Но она была слишком честна, чтобы не признать факта, не сознаться без уверток, что у нее действительно есть что скрывать. И щеки ее зарделись при мысли, что ее против воли толкает на обман.
   -- Всего на несколько дней, -- между тем говорил Грэхем, пожимая Дику руку у автомобиля.
   Дика поразили прямой, открытый взгляд его глаз, твердость, сердечность его пожатия. Грэхем как будто собирался что-то сказать, но передумал и сказал совсем другое:
   -- Я думаю, что когда я возвращусь, мне надо будет укладываться.
   -- А книга? -- протестовал Дик, внутренне проклиная себя за шевельнувшуюся в нем при этих словах дикую радость.
   -- Вот именно, книга, -- ответил Грэхем. -- Надо ее кончать. Но я почему-то не могу работать так, как вы. Слишком здесь хорошо. Не могу засесть. To есть я, положим, сижу над книгой, но в ушах у меня поют эти злодеи жаворонки, и меня тянет в поле, в горы с их лесами, а тут еще Селим. Просижу час понапрасну и брошу -- позвоню и велю седлать Селима. А если не это, так тысяча других соблазнов... -- Он поставил ногу на подножку. -- Ну, до свидания, дружище.
   -- Возвращайтесь и возьмите себя в руки, -- уговаривал Дик. -- Если уж иначе нельзя, мы составим расписание, установим ежедневный урок, и я каждое утро буду вас запирать и не выпущу, пока не сделаете. И если целый день не сделаете, так и просидите. Будете вы у меня работать!.. Папиросы есть? Спички?
   -- Все есть.
   -- Ну, валяйте, Сондерс!
   Автомобиль словно прыгнул в темноту из-под ярко освещенных ворот.
   Вернувшись в комнаты, Дик застал Паолу за роялем, окруженную "мудрецами", и уселся на кушетке в ожидании того, поцелует ли она его, прощаясь с ним на ночь. У них не было положения непременно в известное время целоваться, -- никогда не было. Очень и очень часто они не виделись до полудня. И очень часто она незаметно рано уходила к себе, никого не беспокоя и не прощаясь с мужем, что могло бы служить как бы намеком гостям, что и им пора расходиться.
   "Нет, -- решил Дик, -- поцелует ли она его или нет именно в этот вечер -- не будет иметь особенного значения". А все же он ждал.
   Она продолжала играть и петь без конца, пока он наконец не заснул. Когда он проснулся, он был один в комнате. Паола и "мудрецы" незаметно для него ушли. Он взглянул на часы.
   Был час пополуночи. Она заигралась до необычайно позднего часа. Он знал это, потому что знал, что она только сейчас ушла. Его именно разбудило прекращение музыки и движения.
   Это еще больше его удивило. Ему часто случалось вздремнуть под ее игру, но всегда в таких случаях она, кончив играть, поцелуем будила его и посылала спать. Но сегодня она этого не сделала. Впрочем, она может еще вернуться. Он остался, еще подремал и ждал. Когда он снова взглянул на часы, было два часа. Нет, не вернулась.
   Проходя через дом, он везде погасил электричество, между тем как в голове его толпилось множество мелких пустяков, и эти пустяки сами собой составляли стройный свод сомнений и догадок, который он волей-неволей должен был прочитать.
   В своей спальной веранде, просматривая барометры и термометры, он случайно взглянул на портрет жены в круглой рамке, и, стоя перед ним, даже наклонившись ближе к нему, он долго смотрел на ее смеющееся лицо.
   -- Что ж, -- бормотал он, натягивая на себя одеяло, подталкивая под себя подушки и протягивая руку за пачкой корректуры, -- "какую бы чашу судьба ни поднесла мне, придется выпить".
   И еще раз покосился на портрет.
   -- А все же, крошка, ах, как бы не хотелось! -- вздохнул он напоследок.

Глава XXIII

   Как нарочно, если не считать случайных гостей, заезжающих на завтрак или обед, Большой дом был пуст. Напрасно Дик в первый и второй день распределял свою работу так, чтобы быть свободным на случай, если бы Паола предложила какую-нибудь поездку или купанье.
   Он заметил, что она с некоторого времени всегда ухитрялась устранять возможность поцелуя. Со своей спальной веранды она посылала ему свое "спокойной ночи" через всю ширину внутреннего двора. В первое утро он к одиннадцати часам готовится к ее визиту. Как только пробили часы, он выпроводил своих управляющих с нерешенными еще важными вопросами относительно предстоящих продаж скота. Что она встала, он знал, потому что слышал ее пение. И он сидел у своего письменного стола, ничего не делая, чего никогда не бывало, и ждал. Перед ним стоял поднос, заваленный письмами, ожидавшими его подписи. Он вспомнил, что эти утренние посещения завела она сама и даже с упрямством поддерживала их. И какая это прелесть -- ее нежно-певучий привет: "С добрым утром, мой веселенький!" Какое наслаждение держать в объятиях эту изящную фигурку в ее утреннем кимоно!
   Затем он вспомнил, как часто он сокращал этот и без того краткий визит, давая ей понять, в то самое время как прижимал ее к себе, что он очень, очень занят. Вспомнилась ему не раз мимолетная тень легкой грусти, набегавшая на ее личико, когда она тихо уходила.
   Без четверти одиннадцать. А ее нет. Он снял трубку телефона в молочную и среди сразу оглушившего его сумбура женской болтовни различил голос Паолы:
   -- Ну его совсем, вашего мистера Уэйда! Заберите всех детишек и приезжайте хотя на два-три дня.
   Со стороны Паолы это было очень странно. Она, бывало, всегда радовалась, когда не было гостей и они на день, на два, а то и на несколько дней оставались одни. И вдруг она уговаривает миссис Уэйд приехать из Сакраменто со всей своей детворой! Ей как будто не хочется оставаться вдвоем с ним.
   Он улыбнулся при мысли о том, до чего дороги стали ему ее утренний визит и ласка с тех пор, как она его их лишила. Ему пришло в голову увезти ее на одну из тех веселых экскурсий, какие они нередко предпринимали экспромтом. Это могло разрешить задачу. И он держал бы ее близко, близко к себе, не отпуская от себя ни на шаг. Почему бы не махнуть на Аляску поохотиться? Ей этого давно хочется. Или не посетить ли опять южные моря, связанные с воспоминаниями об их медовом месяце на яхте? Теперь пароходы ходят прямо из Сан-Франциско на Таити. Через двенадцать дней они могли бы высадиться в Папеэте. Любопытно, держит ли еще там Лавиния свой пансион? Он уже видел себя и Паолу завтракающими у нее на веранде, под тенью манговых деревьев...
   Он тяжело стукнул кулаком по столу. Нет, черт возьми! Не будет он трусом, не станет бегать с женой от кого бы то ни было! И честно ли было бы по отношению к ней -- увозить ее от того, к кому влечет ее желание? Правда, она еще сама не знает, куда оно ее тянет или насколько далеко оно уже увлекло ее от него к тому, другому. А что, если это у нее только прихоть, весенний бред, который исчезнет вместе с весной? К несчастью, вспомнил он, она никогда во все годы их супружества не проявляла склонности к такому весеннем бреду. Она ни разу не подала ему повода хотя бы к минутному сомнению. Сама чрезвычайно привлекательная для мужчин, встречая их множество, принимая от них поклонение и даже ухаживание, она всегда оставалась верна себе, спокойная, ровная, -- жена Дика Форреста... Вдруг:
   -- С добрым утром, мой веселенький!
   Она выглядывала из-за двери, непринужденно улыбаясь ему глазами и губами, и кончиками пальцев посылала ему воздушный поцелуй.
   -- С добрым утром, моя гордая малютка, мой ясный месяц, -- ответил он не менее непринужденно.
   Вот сейчас она войдет, думал он, и он заключит ее в объятия и подвергнет ее испытанию поцелуем...
   Он приглашающим жестом протянул к ней руки. Но она не вошла. Вместо того она одной рукой собрала кимоно у груди, а другой подобрала шлейф, как бы собираясь бежать, в то же время оглядываясь и бросая тревожные взгляды в соседнюю комнату. Острый слух его, однако, не уловил никаких звуков. Она снова обернулась к нему с улыбкой, опять послала ему воздушный поцелуй и исчезла.
   Десять минут спустя он рассеянно слушал Бонбрайта, который с телеграммами в руках тщетно старался заинтересовать его и оставил его сидящим неподвижно у стола, как он сидел в течение десяти минут и до него.
   А между тем она чувствовала себя хорошо. Дик слишком хорошо знал, как проявляются у нее различные настроения, чтобы не понять значения непринужденной веселости, с которой она распевала по всему дому, под аркадами и по двору. Он не вышел из своего рабочего кабинета, пока не пробил час завтрака; и она не зашла за ним по пути в столовую, как она иногда это делала. Когда зазвонил гонг, он через двор слышал, как ее щебетание замерло по направлению к столовой.
   За завтраком почти все время случайный гость, полковник милиции Гаррисон Стоддард, оставивший дела богатый коммерсант, помешанный на промышленной смуте и взаимоотношениях труда и капитала, разглагольствовал на тему о расширении закона об ответственности работодателей так, чтобы подвести под него и сельских хозяев. Но Паола нашла минуту, чтобы между разговором уведомить Дика, что она думает до обеда проехаться в Уикенберг навестить Мэзонов.
   -- Я, понятно, не могу сказать, когда вернусь, -- ты ведь знаешь. И не смею звать тебя, хотя мне хотелось бы, чтобы ты поехал.
   Дик покачал головой.
   -- Итак, -- продолжала она, -- если тебе не нужен Сондерс...
   Дик кивнул в знак согласия.
   -- Возьми Каллахана, -- сказал он, мгновенно составив свой собственный план. -- Я никак не возьму в толк, Паола, почему ты предпочитаешь Сондерса, -- Каллахан гораздо искуснее, да и надежнее.
   -- Может быть, именно поэтому, -- с улыбкой ответила она. -- Если благонадежный, то обыкновенно и медленный.
   -- Не знаю. Я держал бы за Каллахана против Сондерса и на беговом тракте, -- отстаивал ирландца Дик.
   -- Ты куда поедешь? -- спросила она.
   -- Я думаю показать полковнику мой новый аппарат, знаешь, автоматический плуг. В нем сделана масса улучшений; больше недели ожидают, чтобы я сделал пробу. Потом повезу его смотреть нашу колонию. Как бы ты думала? За прошлую неделю прибыли еще пятеро.
   -- Я думала, комплект полный? -- удивилась Паола.
   -- Был и есть, -- с сияющим лицом ответил Дик. -- Впрочем, это -- новорожденные, притом у одной семьи двойня.
   -- Множество умных людей ломают себе голову над этим вашим опытом, и я позволю себе сказать, что я держу себя выжидательно. Вы должны мне демонстрировать все по книгам, -- говорил полковник, крайне польщенный приглашением хозяина.
   Но Дик почти не слышал его, думая о другом. Паола не говорила, приедет ли мисс Уэйд с детьми, не упомянула далее о том, что она их приглашала. Впрочем, Дик успокаивал себя тем, что ей часто случалось, как и ему, принимать гостей, о которых он узнавал, только увидев их у себя.
   Было ясно, однако, что миссис Уэйд в этот день не приедет, иначе Паола не собиралась бы удирать за тридцать миль от дома. Да, скрывать это от себя было бы малодушно. Она именно удирала, и удирала от него. Она не смела остаться наедине с ним, со всеми опасностями, сопряженными с такой близостью: "опасность" же, при существующих обстоятельствах, могла иметь одно лишь значение -- то самое, которого он боялся. Затем она обеспечивала себе вечер. Она не могла вернуться к обеду, ни даже скоро после обеда, не иначе как привезя с собой всю уикенбергскую ораву. Или же она могла вернуться настолько поздно, что он будет уже в постели. "Что ж, не буду расстраивать ее плана", -- угрюмо решил он, меж тем отвечая полковнику:
   -- На бумаге опыт дает великолепные результаты, оставляя достаточный простор для случайностей и проявления личности. В этом-то я и признаю опасность и возможность сомнений, -- в действии личности. Но узнать, убедиться можно, только испытывая дело на практике, -- что я и делаю.
   Утром второго дня -- дня ожидаемого возвращения Грэхема -- Дик, собираясь во избежание повторения вчерашней обидной сценки в вестибюле выехать верхом до одиннадцати часов, встретил китайца О-Хо с большим снопом свеженарезанной сирени. Он шел по направлению к башне, но Дик хотел удостовериться более точно.
   -- Куда это вы несете? -- спросил он.
   -- В комнату мистера Грэхема. Он сегодня будет.
   "Чья это была мысль? -- раздумывал Дик. -- Китайца О-Хо? О-Джоя? Или Паолы?" Он припомнил, что Грэхем как-то сказал при нем, что больше всего любит эти цветы.
   Он свернул в сторону двора и вышел к сиреневым кустам под окнами его комнаты. В открытое окно он услышал голос Паолы, весело что-то напевавшей. Он больно прикусил нижнюю губу и прошел дальше.
   В этой комнате перебывало много замечательных мужчин и женщин и даже несколько великих людей, но ни для кого, как вспомнил Дик, Паола собственноручно не украшала ее цветами. Этим обыкновенно занимался О-Джой, сам большой мастер этого дела, или он предоставлял это своей, им же обученной команде.
   Против обыкновения, Дик не дождался второго звонка к завтраку, a при первом же направился в столовую, ощущая потребность в мастерски приготовляемом О-Джоем коктейле; нужно было чем-нибудь подбодрить себя, прежде чем встретиться с Паолой после истории с сиренью. Но она его опередила. Он застал ее -- которая редко что-нибудь пила и никогда не пила одна -- в тот момент, как она ставила на поднос пустую рюмку.
   Значит, ей тоже нужно было взвинтить себя, подумал Дик, кивнув в сторону О-Джоя и поднимая указательный палец.
   -- Ага! Поймал на месте преступления! -- весело пригрозил он Паоле. -- Втайне попивать изволите? Дурной знак, -- хуже нет! Ну, не думал я в тот день, когда вел тебя к алтарю, что венчаюсь с будущей алкоголичкой!
   Прежде чем она успела возразить, в комнату неспешно вошел молодой человек, которого Дик приветствовал именем Уинтерс и которого тоже пришлось угостить. Дик старался не верить, что в том, как Паола приняла неожиданного гостя, был оттенок облегчения. Но он никак не ожидал, чтобы она так сердечно встретила его, хотя он бывал у них довольно часто. Во всяком случае, за завтраком будут трое.
   Уинтерс, прошедший курс высшего сельскохозяйственного училища, состоял сотрудником по своей специальности при "Тихоокеанской сельской прессе" и пользовался у Дика некоторым расположением. Он и теперь приехал к нему просить кое-каких данных для статьи о калифорнийских рыбных садках, и Дик мысленно распределял свой день согласно этой цели.
   -- От Грэхема телеграмма, -- как бы мимоходом сообщил он Паоле. -- Приедет не раньше как послезавтра, в четыре часа.
   -- Чего же я старалась! -- воскликнула она. -- Сирень вся завянет.
   Дика словно обдало теплой волной. Он узнал свою честную, прямодушную Паолу. Что бы ни случилось, чем бы дело ни кончилось, она поведет игру без мелких хитростей. Такою она всегда была: слишком прозрачной для того, чтобы успешно пойти путем притворства и лжи.
   Все-таки он довел роль до конца, бросив на нее довольно равнодушный вопрошающий взгляд.
   -- В его комнате, -- объяснила она. -- Я велела снести туда массу сирени и своими руками расставила. Ты знаешь, он так любит сирень.

Глава XXIV

   До конца завтрака Паола не упоминала о миссис Уэйд, и Дик окончательно убедился, что она не приедет, когда Паола как бы случайно спросила:
   -- Ожидаешь кого-нибудь?
   Он отрицательно покачал головой и сам спросил:
   -- А у тебя что-нибудь задумано на сегодня?
   -- Нет, ничего.
   -- В таком случае вот что... -- Он остановился, как будто в раздумье. Вдруг лицо его просияло, словно от внезапной мысли. -- День сегодня такой, что располагает к лени. Возьмем-ка винтовки и постреляем белок. На днях я заметил, что их что-то много развелось там, на горе, над Малым лугом.
   Он не мог не заметить быстро набежавшую на глаза ее тень испуга, так же быстро сбежавшую, так что она вполне естественно захлопала в ладоши и спокойно сказала:
   -- Только для меня винтовки не бери.
   -- Если тебе не хочется... -- предупредительно начал он.
   -- О нет; поеду с удовольствием, только стрелять что-то нет охоты. Возьму лучше какую-нибудь книгу и между делом почитаю тебе вслух.
   Паола на Лани и Дик на Фурии выехали рядом и настолько близко друг к другу, насколько допускал норов последней. Разговаривать она дозволяла только отрывками. Зажав назад свои маленькие ушки и оскалив зубы, она старалась избегать стесняющей ее узды и шпор и норовила как-нибудь укусить ногу Паолы или гладкий бок Лани, и каждый раз, когда это ей не удавалось, белок глаз ее мгновенно розовел и опять белел. Она ни на минуту не переставала встряхивать беспокойной головой и не прекращала попыток то опускать ее к коленям (в чем ей мешал мартингал) и взвиться на дыбы, то плясать на месте, то идти боком или кружиться.
   -- Поэтому-то я и брошу ее. Это не то чтобы неукротима. Два года я провозился с нею, а толку никакого! Она меня знает, знает мои приемы, знает, что я ее господин, знает, когда надо покориться, но всего этого с нее мало.
   Она питает упорную надежду, что когда-нибудь как-нибудь я прозеваю, и, из боязни пропустить удобный момент она неусыпно настороже.
   -- И когда-нибудь ей может посчастливиться захватить тебя врасплох, -- заметила Паола.
   -- Поэтому-то я и брошу ее. Это не то чтобы особенно утомляло меня, но рано или поздно она неизбежно должна добиться своего, если есть правда в законе вероятностей. Пусть шансов в ее пользу будет один из миллиона, бог один знает, когда выскочит роковой номер.
   -- Удивительный ты человек, Багровая Туча, -- улыбнулась Паола.
   -- Чем?
   -- Ты мыслишь статистически и процентными исчислениями, установкой средних чисел и исключений. Желала бы я знать, какой именно формулой ты определил меня, когда мы впервые встретились?
   -- Черт меня побери, если я тогда думал о формулах! -- засмеялся Дик. -- Тут уж пасовали всякие цифры. Не нашлось у меня такой статистки, под которую ты подходила бы. Я просто признался самому себе, что я напал на удивительнейшее двуногое создание женского пола и что этим созданием я хочу завладеть, как в жизни никогда ничего не хотел. Подавай мне ее -- и все тут!
   -- И добился, -- договорила за него Паола. -- Но с тех пор, скажи, ты, наверно, довольно много производил статистических исчислений относительно меня?
   -- Да, немало, -- признался он. -- Но надеюсь никогда не дойти до последнего исчисления...
   Его остановило на полуслове характерное ржание Удалого. Показался жеребец, а на нем ковбой, и Дик с минуту любовался красотой крупной свободной рыси чудного животного.
   -- Надо удирать, -- сказал он, видя, что Удалой, заметив их, поскакал.
   Одновременно они дали своим кобылам шпоры и понеслись, а за собой слышали успокаивающий голос наездника, стук тяжелых копыт и дикое властное ржание, на которое Фурия мгновенно откликнулась, а за нею тотчас и Лань. К счастью, попался пересекающий дорогу проселок; они туда свернули и, проскакав еще с полсотни шагов, остановились и переждали, пока опасность миновала.
   -- От него никогда еще никто серьезно не пострадал, -- заметила Паола, когда они вернулись на дорогу.
   -- Если не считать того раза, когда он случайно наступил конюху на ногу, и тот, как ты, может быть, помнишь, пролежал целый месяц, -- напомнил ей Дик, выправляя ход заплясавшей опять боком Фурии и ловя на лету брошенный на него загадочный взгляд Паолы.
   В этом взгляде он прочел и вопрос, и любовь, и страх, да, почти, можно сказать, страх, -- или по меньшей мере близкое к страху смущение, но больше всего какое-то искание, пытливость, вопрос. "Не совсем чуждо ее настроению, -- подумал он, -- было ее замечание, что он мыслит статистическими
   исчислениями". Но он сделал вид, что ничего не заметил, достал блокнот и внес в него заметку о каком-то привлекшем его внимание стоке, мимо которого они проезжали.
   -- Видно, отложили ремонт, -- заметил он, -- а надо было уже месяц назад.
   В эту минуту ему пришлось с большой силой отдернуть в сторону голову Фурии, с оскаленными зубами приблизившуюся на опасное расстояние к атласному боку Лани.
   -- Умаять бы надо. Мало задавал я ей за это время работы, -- молвил он.
   -- А я бессовестно забыла про Душку и Крошку. На корм им скупилась, и все-таки с ними еще сладу нет, -- сказала Паола.
   Дик в эту минуту не обратил особенного внимания на эти слова, но не далее как через сорок восемь часов он должен был с болью вспомнить о них.
   Они въехали в лесистую полосу, перевалили за низенький водораздел и спустилась через молодое насаждение эвкалиптов в Малый луг. Но, не доехав еще туда, они сошли с лошадей и привязали их. Дик вынул из кобуры свою автоматическую винтовку и вместе с Паолой осторожно подошел к сосновой рощице на краю луга. Они расположились в тени и устремили взоры по ту сторону луга, на крутой скат в каких-нибудь двухстах шагах от них.
   -- Их там трое, нет, четверо, -- шепнул он, острым зрением разглядев белок в молодом хлебе.
   Это были опытные, навострившиеся в житейской борьбе старики, умевшие с бесконечной осмотрительностью различать отравленное зерно и избегать стальных капканов.
   Дик зарядил винтовку, растянулся на земле, опираясь на локоть, и прицелился. Шума не было от выстрела, только щелкнул механизм, когда вылетела пуля, выскочил пустой патрон, а в камере скользнул новый патрон и взвелся курок. Большая бурая белка взлетела на воздух, кувырнулась и исчезла в хлебах. Дик подождал, направив глаз вдоль дула к нескольким норам, вокруг которых виднелась широкая полоса серой земли как признак уничтоженного зерна. Когда раненая белка снова показалась, винтовка опять щелкнула; она свалилась набок и больше не шевелилась.
   При первом щелчке все белки, кроме раненой, юркнули по норам. Оставалось только ждать, пока любопытство у них преодолеет страх. На этот-то промежуток времени Дик и рассчитывал. Лежа тут на земле и высматривая, не появится ли где любопытная головка, он думал: не имеет ли Паола что сказать ему? Ей тяжело, это он знал; смолчит ли она? Это было бы на нее не похоже. До сих пор, если у нее было что на душе, она всегда рано или поздно приходила к нему с тем, что ее тяготило. "Конечно, -- рассуждал он, -- с нею никогда еще не бывало ничего подобного. О том, что ее смущало теперь, она едва ли могла с ним говорить. С другой стороны, -- соображал он, -- она так удивительно откровенна! Изменит ли ей откровенность в настоящем случае?"
   Так лежал он и раздумывал. Она не заговаривала. В ней не было заметно беспокойства. Он не слышал ни малейшего движения. Украдкой сбоку взглянув на нее, он увидел, что она лежала навзничь, с закрытыми глазами, раскинув руки, как будто уставшая.
   Из одной норы выглянула маленькая головка цвета сухой почвы. Дик выждал несколько минут, пока, уверившись, что опасность не грозит, маленькое животное не вылезло все и, усевшись на задние лапки, не стало оглядываться, ища причины слышанного щелчка. Винтовка снова щелкнула.
   -- Попал? -- спросила Паола, не раскрывая глаз.
   -- Попал. И какая толстая, жирная! Я пресек на корню целый ряд поколений.
   Прошел час. Солнце пекло, но в тени было сносно. Дик к своей добыче прибавил третью белку. Книга лежала возле Паолы, но она не собиралась читать.
   -- Тебе нездоровится? -- скрепя сердце спросил он наконец.
   -- Нет. Голова побаливает, ноющая маленькая невралгическая боль как раз поперек глаз, вот и все.
   -- Верно, много выпивала, -- пошутил он.
   -- И в этом неповинна, -- ответила она.
   Принужденности между ними не было заметно никакой; но Дик, наблюдая за вылезшим из норы необычайно крупным экземпляром и давая ему отползти от нее по голой земле футов на двадцать, думал про себя: "Нет! Сегодня, видно, разговоров никаких не будет. Не будем и ластиться друг к другу и целоваться, лежа на траве".
   Намеченная им жертва доползла до края хлебов. Он нажал курок. Животное повалилось набок, с минуту полежало и побежало быстрыми неловкими шажками к своей норе. Щелк, щелк, -- затрещал за ним механизм, поднимая маленькие облачка пыли около самой бегущей белки, на волосок не попадая в нее. Дик стрелял так быстро, как позволяла скорость пальца, нажимающего курок, так что выходило, точно лилась непрерывно свинцовая струя. У него уже вышел почти весь заряд, когда Паола его спросила:
   -- Целый залп! Попал?
   -- Попал. Но девять длинных бездымных патронов на одну белку -- убыточно. Надо будет подтянуться.
   Солнце начинало спускаться. Ветерок замер. Дик кое-как убил еще одну белку и скучающими глазами высматривал, не покажутся ли еще. Он сделал все, что мог, чтобы вызвать Паолу на откровенность: выбрал время, устроил подходящую обстановку. Положение оказывалось именно таким, какого он опасался. Быть может, даже еще хуже: его мир рушился вокруг него. Он был потрясен, чувствовал себя сбитым с дороги, растерянным. Будь другая женщина, не Паола! В ней он был так уверен: ведь десять лет, -- и никогда ничего!
   -- Пять часов, солнце низко, -- заявил он, поднимаясь с земли.
   -- Как я хорошо отдохнула! Мне только этого и нужно было, -- сказала она, направляясь с ним к лошадям. -- И глазам гораздо лучше. Хорошо, что я не пробовала читать вслух.
   В третье утро отсутствия Грэхема Дик устроил так, что он занимался с заведующим молочным хозяйством, когда Паола, совершая утренний обряд, заглянула к нему в дверь и с порога бросила ему свой обычный привет: "С добрым утром, мой веселенький".
   Семья Мэзонов, в нескольких автомобилях прикатившая со своей шумной молодежью, спасла ее за завтраком и в следующие часы, и Дик заметил, что Паола обеспечила и вечер, удержав гостей на бридж и танцы.
   Но на четвертое утро, в день, назначенный для возвращения Грэхема, Дик в одиннадцать часов был один в своем рабочем кабинете. Наклонившись над столом и подписывая письма, он слышал, как вошла Паола на цыпочках. Он не поднял головы, но, продолжая подписывать, всей душой прислушивался к нежному шелесту ее шелкового кимоно. Он почувствовал, как она над ним нагнулась, и сдержал дыхание. Она же, тихонько поцеловав его волосы, ловко уклонилась от жадно протянувшейся, чтобы обхватить ее, руки и, смеясь, выбежала из комнаты. Что поразило его не менее испытанного горького разочарования, это счастливое выражение, которое он подметил на ее лице, и не мог не сопоставить это с ожидаемым в этот день возвращением Грэхема.
   У него не хватало духу осведомиться, возобновила ли она сирень в его комнате, и за завтраком, за которым присутствовали три студента близлежащего сельскохозяйственного училища, он был поставлен в необходимость экспромтом выдумать себе дело, так как Паола мимоходом заявила о своем намерении самолично ехать за гостем на станцию.
   -- To есть как это -- ехать? -- удивился Дик.
   -- Необходимо дать поработать Душке и Крошке, да, кстати, и мне не мешает поразмяться, -- ответила она. -- Конечно, если бы и ты захотел прокатиться, мы поехали бы, куда бы ты пожелал, а Грэхему предоставили бы автомобиль.
   Дик старался не верить, что в ее тоне и во всей ее манере была заметна тревога, пока она ждала, примет ли он или отклонит ее приглашение.
   -- Бедняжки переселились бы в лошадиные Елисейские поля, если бы им пришлось пробежать столько миль, сколько мне предстоит проехать сегодня, -- со смехом ответил он и тут же изложил целую, наскоро сочиненную, программу. -- До обеда я должен сделать не более и не менее как сто двадцать миль. Я беру беговой автомобиль: и наглотаюсь же я пыли, и расколотит же мои косточки! Только изредка местами выдастся гладкая дорога. Поэтому-то я и не решаюсь тебя звать с собой.
   Паола вздохнула, но она была такой плохой актрисой, что в этом вздохе, долженствовавшем выразить сожаление, Дик не мог не расслышать оттенка облегчения.
   И как он ни утомлял себя тяжелой, местами даже опасной ездой, как ни развлекал себя деловыми переговорами с кулаком-подрядчиком и продувным китайцем-арендатором, он не мог отогнать мысль, что Паола вопреки всем обычаям и порядкам поехала встречать Грэхема и одна с ним поедет эти бесконечные восемь миль.
   Он вполголоса что-то пробормотал, но временно сосредоточил свое внимание на машине, разом ускорив ее ход от сорока пяти до семидесяти миль в час, причем он вихрем пронесся с левой стороны дороги мимо ехавшей по тому же направлению деревенской пролетки и ловко махнул наискосок дороги на правую ее сторону почти под носом у другой, ехавшей ему навстречу. Затем он сбавил ход до пятидесяти миль в час и вернулся к своей прерванной мысли: "Фью, -- свистнул он, -- воображаю, что бы подумала малютка, если бы я осмелился этак прокатиться с какой-нибудь милой барышней!".
   Эта картина, которую он живо представил себе, невольно рассмешила его, потому что в самом начале их супружества он имел случай удостовериться в способности Паолы ревновать. Сцен она ему не делала никогда, как никогда не позволяла себе прямого замечания или вопроса, но с первого же раза, спокойно, но очень заметно выказывала обиду, чуть он оказывал другой женщине сколько-нибудь очевидное внимание.
   Поэтому он с самого начала воздерживался от оказания такого внимания. В этом отношении он был гораздо осторожнее Паолы. Ей он всегда предоставлял полную свободу, даже поощряя ее, гордясь тем, что женой его восхищались лучшие люди, радовался, когда это доставляло ей удовольствие и занимало ее. И он был прав, как он теперь вспоминал. Он был так спокоен, так уверен в ней, -- больше, признавался он самому себе, чем она имела основание быть спокойной относительно него. И эти десять лет вполне оправдывали такое отношение к ней, так что он был так же в ней уверен, как в ежедневном вращении Земли вокруг оси. И вдруг оказывается, что на Землю еще не так-то можно положиться и что в ее круглой форме позволительно усомниться, следуя юмористической форме, в которую облеклась его фантазия.
   Он отвернул рукавицу, чтобы взглянуть на браслетные часы. Через пять минут Грэхем должен был выйти из вагона в Эльдорадо. Дик ехал домой из Сакраменто, и дорога горела под ним. Уже проехав Эльдорадо, он нагнал знакомых лошадок. Паола правила, Грэхем сидел рядом с нею. Дик, поравнявшись, убавил ход, окликнул приятеля и весело крикнул ему, опять пустив машину:
   -- Извините, вам придется глотать мою пыль. До обеда я еще побью вас в бридж, если вы до тех пор доплететесь.

Глава XXV

   -- Так не может продолжаться. Мы должны на что-нибудь решиться теперь же, сейчас.
   Они были в концертной. Паола сидела за роялем, подняв лицо к Грэхему, стоявшему возле нее, почти над нею.
   -- Вы должны решить, -- продолжал он.
   Ни то, ни другое лицо не выражало радости по поводу того великого, что с ними совершалось.
   -- Но я не хочу, чтобы вы уезжали, -- говорила она. -- Сама не знаю, чего я хочу. Вы уж будьте со мной терпеливы. Я не о себе думаю. Я что, последнее дело! Но я должна думать о Дике. Должна думать о вас. Я... я так не привыкла к такому положению, -- заключила она с жалкой улыбкой.
   -- Однако разрешить его необходимо, дорогая моя. Дик не слеп.
   -- Много ли было такого, что бы он мог видеть? -- спросила она. -- Ничего, кроме того единственного поцелуя там, в горной теснине, -- а этого он видеть не мог. Ну, что вы еще можете припомнить? Ну-ка, подумайте.
   -- Очень жаль, -- улыбнулся он, откликаясь на ее более легкий тон, но тотчас опять впадая в серьезный. -- Я с ума схожу, с ума схожу по вам. И сижу тут. Не знаю, как вы,-- насколько вы с ума сходите, да и сходите ли?
   Говоря это, он как бы невзначай уронил свою руку на лежавшую на клавишах ее руку. Она тихонько отодвинула свою руку.
   -- Вот видите? -- пожаловался он. -- А еще хотели, чтобы я возвратился.
   -- Да, хотела, -- призналась она, по обыкновению глядя ему прямо в глаза. -- Хотела, -- повторила она тихо, задумчиво.
   -- Я не знаю, что думать, -- нетерпеливо воскликнул он. -- Да и любите ли вы меня?
   -- Люблю, Эван, -- вы это знаете. Но...
   Она запнулась.
   -- Но что? -- настойчиво допрашивал он. -- Договаривайте.
   -- Но я и Дика люблю. Не смешно ли?
   Он не отвечал на ее улыбку, и глаза его омрачились почти ребяческим упрямством, которое всегда как-то особенно нравилось ей.
   -- Как-нибудь устроится, -- стала она уверять его. -- Должно устроиться; Дик говорит, что все устраивается. Все меняется. Что неподвижно, то мертво, а мы все не мертвы, правда?
   -- Неудивительно, что вы любите Дика, то есть продолжаете любить его, -- с досадой ответил он. -- Если уж на то пошло, я не вижу, что вы находите во мне по сравнению с ним. Говорю искренно. Он в моих глазах большой человек, Золотое Сердце. Но если вы продолжаете его любить, при чем же тут я?
   -- Но я и вас люблю.
   -- Это невозможно! -- воскликнул он и, оторвавшись от рояля, быстро прошагав в противоположный угол комнаты, стал рассматривать картину на стене, точно никогда не видел ее.
   Она ждала со спокойной улыбкой, находя удовольствие в его своевольной пылкости.
   -- Нельзя одновременно любить двоих, -- бросил он ей со своего места.
   -- Между тем это так, Эван. В этом-то я и стараюсь разобраться. Люблю обоих, только не знаю, которого больше. Дика я знаю так давно. Вы же, вы...
   -- Недавний знакомый, да? -- перебил он ее, сердито шагая обратно к ней.
   -- Нет, нет! Не то, Эван, не то! Вы мне открыли глаза. Я вас люблю так же, как Дика... нет, больше... Ах, не знаю!
   Она не выдержала и закрыла лицо обеими руками, его рука упала ей на плечо, и она не отстранила ее.
   -- Вы же видите, что мне нелегко, -- продолжала она. -- Тут так много замешано, -- так много, что я не понимаю. Вы говорите, что теряетесь. Так подумайте же, каково мне; ведь я совсем с толку сбита. Вы... ах, что об этом говорить! Вы -- мужчина, с мужским опытом, мужской натурой. Для вас это очень просто. "Любит меня. Не любит". Одно из двух. Но я запуталась, у меня сумбур -- не разобраться. Я не младенец, но я не испытала любовных осложнений. Никогда никакой "истории" у меня не было. Я любила одного человека. А теперь вот -- вас. Вы с этой любовью вторглись в идеальное супружество.
   -- Знаю.
   -- А я ничего не знаю, -- продолжала она. -- Мне нужно время для того, чтобы или самой разобраться, или дать всему уходиться, устроиться. Если бы только не Дик... -- Голос ее печально упал.
   Рука Грэхема невольно легла дальше, поперек ее плеч.
   -- Нет, нет еще, -- тихо сказала она и тихо отняла ее, на мгновение ласково прижав ее своей. -- Когда вы до меня дотрагиваетесь, я не могу думать, -- извинилась она и повторила: -- Думать не могу.
   -- В таком случае я должен уйти. -- Это звучало угрозой, хотя у него не было такого намерения. Она сделала протестующее движение. -- Такое положение невозможно, невыносимо. Я чувствую себя подлецом, а знаю все время, что я не подлец. Я ненавижу обман. Пожалуй, буду лгать лжецу, но Золотое Сердце я обманывать не могу. Скорее пойду прямо к нему и скажу ему: "Дик, я люблю вашу жену, и она меня любит. Как вы тут поступите?".
   -- Идите! -- сказала Паола, на минуту загоревшись.
   Он выпрямился решительным движением.
   -- Пойду. Сейчас же.
   -- Нет, нет! -- вскрикнула она, охваченная паникой. -- Вы должны уйти. -- Но голос ее опять упал на следующих словах. -- Но я не могу вас отпустить!
   Если у Дика были еще поводы сомневаться в верности своих подозрений, поводы эти исчезли с возвращением Грэхема. Ему не нужно было искать подтверждений -- довольно было взглянуть на Паолу. Она была в состоянии возбужденного пробуждения, как расцветающая вокруг нее весна. Всегда счастливый смех ее звучал большим счастьем; пение ее приобрело большую ширь и мощь; жизнь в ней била горячим ключом, неусыпным воодушевлением и потребностью движения деятельности. Она вставала рано и поздно ложилась. Она себя не берегла, точно пила духовное шампанское, так что Дик подумал, на-конец, не опьяняет ли она себя умышленно, потому что не смеет дать себе время о чем-нибудь задуматься. Он подмечал, как она худеет, и должен был сознаться, что она от этого только делается еще прелестнее, и сквозь природную яркость ее колорита и чарующую оживленность просвечивает нежная одухотворенность.
   А в Большом доме все шло своим гладким, благополучным, неизменным порядком. Дик иногда задумывался о том, долго ли так будет, и пугался мысли, что может наступить время, когда... Пока -- он был уверен, кроме него, никто еще не знает, не догадывается. Но долго ли может так продолжаться? Он был уверен, что недолго.
   Он знал, что его слуги-азиаты изумительно понятливы и, должен был сознаться, изумительно рассудительны и скромны. Но можно ли положиться на женщин? Женщины все более или менее коварны, по натуре -- кошки. Для лучшей из них было бы торжеством найти в блестящей безукоризненной Паоле Форрест такую же дочь Евы, как и все. А любая женщина, на один день или вечер попавшая в дом, могла догадаться. Женщину разгадает прежде всего женщина же.
   Но Паола и в этом, как и во многом, была не такая, как все. Он никогда не подмечал в ней малейшего "бабьего" свойства, никогда не видел, чтобы она следила за другими женщинами в надежде поймать их на чем-нибудь таком, -- разве только по отношению к нему.
   В числе других вопросов Дика занимал и тот, подозревает ли Паола, что он знает? А Паола думала: знает ли он? И сначала не могла решить.
   Но она недолго оставалась в сомнении. Иногда в толпе за столом, или вечером за картами она из-под полуопущенных ресниц наблюдала за ним, когда он этого не подозревал, и в лице его, в глазах ясно читала, что он знает. Но Грэхему она ни одним намеком о том не проговорилась -- это нисколько не помогло бы, даже могло бы побудить его уехать, а этого она, как откровенно сознавалась сама себе, ни за что не хотела.
   Но, придя к убеждению, что Дик знает или догадывается, она как бы оцепенела и стала сознательно играть с огнем. Раз Дик знает, рассуждала она, почему он молчит? Он всегда говорил прямо. Она этого и хотела, и боялась, но страх скоро прошел, и осталось только желание, чтобы он заговорил. Действовал, решал всегда он, что бы ни случалось. Грэхем назвал положение "треугольником". Дик разрешит его. Нет того, чего бы он не разрешил. Почему же он уклоняется?
   Между тем она продолжала идти напролом, стараясь заглушить совесть, укорявшую ее в двуличности, не позволяя себе слишком углубляться в свои думы, отдавая себя несущей ее волне и уверяя себя, что она живет, живет, живет. Подчас она едва сознавала, что именно она думает, и только очень гордилась тем, что ей покорны два таких человека. Она, типичная и прирожденная женщина, любила с гордостью наблюдать за обоими русыми великанами; она была в возбужденном, лихорадочном состоянии, но не нервничала и, когда они бывали вместе, часто холодно сравнивала их и не могла бы сказать, для которого она больше старается принарядиться, увеличить свою привлекательность. Грэхема она уже держала, но и Дика все еще старалась удержать.
   Была даже как бы нотка жестокости в щекочущем ее самолюбие гордом сознании, что из-за нее страдают эти два благороднейших человека, потому что она не скрывала от себя, что если Дик знает, -- или, вернее, так как он знает, -- то и он должен страдать. Она уверяла себя, что она женщина с воображением и опытная в таких делах и что ее к Грэхему влечет не новизна и не то, что он другой; и она упорно не сознавалась, что в ее увлечении страсть играла не последнюю роль.
   В глубине души она не могла отрицать, что она одержима каким-то слепым безумием и что всему этому должен наступить конец, ужасный для некоторых из них, если не для всех. Но ей нравилось своевольно витать над безднами, просто не признавая их существования. Сидя одна перед зеркалом, она иногда с шутливым укором качала головой своему изображению, восклицая: "Ах ты, хищница!.. Хищница!". И когда она позволяла себе вдуматься поглубже, она бывала вынуждена признать, что, пожалуй, правы "мудрецы", приписывая женщинам охотничьи инстинкты.
   Ей часто вспоминались слова Оскара Уайльда: "Женщина нападает, сдаваясь неожиданно и прихотливо". "Так ли, в самом деле, взяла она Грэхема?"-- спрашивала она себя. "Неожиданно и прихотливо" -- так с ее стороны действительно бывало уже; повторится ли еще? Он порывался уйти. С нею или без нее, но уйти. А она удерживала его: какими способами? Были ли с ее стороны невысказанные обещания и на будущее время?.. Она со смехом отгоняла все такие соображения о будущем, довольствуясь мимолетным настоящим, следила за своей красотой и наблюдала за своими настроениями, так чтобы являться все более и более обворожительной, сияя счастьем и сознанием, что она живет такой полной, бьющей ключом жизнью, какая никогда ей не снилась.

Глава XXVI

   Но мужчине и женщине, живущим близко друг от друга, невозможно сохранять на долгое время между собой определенное расстояние. Незаметным образом Паола и Грэхем сближались. От длительных обменов взглядами и прикосновений руки к руке недалеко было до дозволенных ласк, и кончилось тем, что они вторично заключили друг друга в объятия, и уста их слились в долгом поцелуе. И на этот раз она не вспыхнула гневом, а только повелительно произнесла:
   -- Вы не должны уезжать.
   -- Я не могу оставаться, -- повторил Грэхем в сотый раз. -- О да, и мне случалось целоваться за дверьми и проделывать всю прочую глупую канитель, -- брезгливо признавался он. -- Но тут не то: тут вы и Дик!
   -- Как-нибудь уладится, говорю я вам, Эван.
   -- Пойдем же со мной и сами уладим. Пойдем сейчас.
   Она отступила.
   -- Вспомните, -- уговаривал ее Грэхем, -- то, что Дик говорил тогда за обедом, что, если бы даже вы, Паола, жена его, от него ушли, он сказал бы: "Благославляю вас, дети мои!".
   -- Оттого-то и трудно так, Эван. Очень уж он великодушен. Слушайте. Наблюдайте за ним. Он именно так ко мне нежен, как тогда говорил.
   -- Он знает? Сказал что-нибудь?
   -- Говорить не говорил, но я уверена, что он знает или догадывается. Следите за ним. Он не желает с вами соперничать.
   -- Соперничать?
   -- Да, именно. Вспомните, что было вчера: он объезжал лошадей, когда подъехала наша компания, и тотчас же перестал. А он удивительный мастер этого дела. Вы попробовали, и у вас выходило недурно, но, по правде сказать, вам до него далеко. Но он не хотел затмить вас своим искусством. Этого, однако, достаточно было бы, чтобы удостовериться, что он догадывается. Ни за что на свете он не станет мешаться. О, верьте мне, я его знаю. Он свою теорию проводит в жизнь. Он мог бы философов поучить применять философию на практике.
   Он хотел возразить, но она не дала ему.
   -- Нет, нет, слушайте! Я хочу вам рассказать. Есть потайная лестница из библиотеки в его рабочий кабинет. Ею пользуемся только мы, я да он. Дойдя до верха, вы уже в его комнате, а кругом -- полки с книгами. Я сейчас оттуда. Я к нему шла, но услышала голоса. "Конечно, дела по имению; скоро уйдут", -- подумала я и стала ждать. Дела-то дела, и по имению, но такие интересные, такие, как сказал бы Хэнкок, "освещающие", что я осталась, -- подслушивала. Разговор действительно "освещает" характер Дика. Была у него жена одного из рабочих. Она жаловалась на свою судьбу и хныкала, но Дик остановил ее: "Это все неважно. Вопрос в том, поощряли ли вы Смита?" (Его зовут не Смитом, но он у нас один из мастеров и служит уже восемь лет.) "О нет,-- слышала я ее ответ. -- Он с самого начала всячески приставал ко мне. Я всегда старалась избегать встреч с ним. К тому же у моего мужа бешеный характер, а мне так хотелось, чтобы он сохранил здесь место. Он почти год как работает у вас, и жалоб не поступало, не правда ли? До того он долгое время пробавлялся случайными работами, и нам подчас очень туго жилось. Он не виноват, -- не пьет. Он всегда..." "Хорошо, хорошо, -- перебил ее Дик, -- это все не к делу. Уверены ли вы в том, что вы Смита никогда ничем не поощряли?" В этом она была так уверена, что проговорила добрых десять минут, со всеми подробностями описывая преследования мастера Смита. Я с трудом удержалась, чтобы не заглянуть: хотелось посмотреть, какова она из себя. "Что именно произошло вчера? -- снова спросил Дик. -- То, что было между вами, вашим мужем и Смитом, так и осталось между вами тремя, или соседи могли узнать?" -- "О да, сэр. Он, видите ли, не имел никакого права входить в мою кухню. А его рука была у моей талии, и он пытался поцеловать меня в ту минуту, когда вошел мой муж. Муж мой с норовом, но не очень-то силен. Смит вдвое его сильнее. И вот он вынул нож, а Смит схватил его за обе руки, и пошла драка по всей кухне. Я боялась, что дело дойдет до смертоубийства, и выбежала вон и кричу, зову на помощь. Соседи уже услышали скандал. Ведь они окно разбили, печку своротили, так что вся кухня была полна дыма и сажи, когда их силой разняли. Я ничего не сделала, чтобы заслужить такой позор. Вы ведь знаете, какие у баб язычки..." Тут Дик опять остановил ее, но еще добрых пять минут не мог от нее отделаться. Пуще всего она боялась, что муж ее лишится места. Я ждала, что скажет Дик. Но он еще не пришел ни к какому решению, и я знала, что очередь теперь за мастером. Вошел. Мне ужасно хотелось его видеть, но я могла только слышать. Дик приступил прямо к делу, описал всю сцену, и Смит признался, что скандал вышел немалый. "Она говорит, что ничем вас не поощряла", -- сказал Дик. "В таком случае она врет, -- заявил Смит. -- У нее такая манера смотреть, которая равняется приглашению. И она с самого начала так смотрела на меня. Но вчера я был у нее в кухне по форменному словесному приглашению. Мы мужа ее не ожидали, и, как только он показался, она давай со мной бороться. Если она говорит, что не поощряла меня..."
   "Бросьте это, -- приказал Дик, -- это не к делу". -- "Как же не к делу, мистер Форрест? Как мне оправдать себя, если..." -- "Нет; это не идет к тому делу, по которому вы не можете себя оправдать", -- возразил Дик, и я слышала, как в его голосе зазвучала знакомая холодная, жесткая, решительная нотка. Смит не понимал. Дик объяснил ему: "Вина ваша, мистер Смит, состоит в том, что вы нарушили благоустройство, учинили скандал, дали повод развязаться женским языкам, в настоящее время работающим вовсю, нарушили порядок и дисциплину в имении, что все ведет к капитальному злу -- понижению рабочего уровня". Смит все еще не понимал. Он думал, что он обвиняется в посягательстве на общественную нравственность преследованием замужней женщины, и старался смягчить свою вину указанием, что женщина сама вызвала его на это, и просьбами о снисхождении. "Мистер Смит, -- сказал Дик, -- вы у меня работали восемь лет, из них шесть лет мастером. Против вашей работы я ничего сказать не могу. Вы, несомненно, умеете справляться с людьми. До личной вашей нравственности мне дела нет. Будь вы мормон или турок, для меня все едино. Частная ваша жизнь -- дело ваше и меня не касается, пока она не мешает вашей работе в моем имении. Любой из моих возчиков может напиваться вечером в субботу сколько душе его угодно, по мне хоть каждую субботу, -- его дело. Но с той минуты, как он в понедельник не в своем виде, и это дурно отзывается на лошадях, возбуждает их, или портит их, или грозит им увечьем, или на сколько-нибудь понижает качество или количество положенной им на этот день работы, -- с той минуты это уже мое дело, и возчик получает расчет". "Вы хотите сказать, мистер Форрест, -- проговорил Смит, почти заикаясь от испуга, -- что я получу расчет?" -- "Совершенно верно, мистер Смит. И не за то, что вы заводили шашни с чужой женой -- это дело ваше и ее, -- а за то, что вы учинили смуту, понижающую уровень работы в имении".
   -- Знаете ли, Эван, -- сказала Паола, прерывая свой рассказ, -- что Дик способен увидеть большую жизненную драму в столбцах статистики имения, чем любой писатель-романист извлечет из жизненного водоворота большого города. Возьмите хоть отчеты наших доильщиков: столько-то фунтов молока
   утром, столько-то вечером от коровы такой-то. Ему не нужно знать человека. Но вот -- в весе молока понижение. Дик призовет заведующего молочным хозяйством: "Мистер Паркмен, Ператта женат?" -- "Женат". -- "А что, у него с женой неладно?" -- "Не совсем". Или же: "Мистер Паркмен, Симпкинс долгое время стоял у нас во главе всех доильщиков по количеству молока, но с некоторых пор стал сильно отставать. Почему бы это?" -- Паркмен не знает. -- "Узнайте. У него что-то есть на душе. Поговорите с ним отечески, допросите его. Необходимо снять с него тяжесть". -- И Паркмен узнает. И что ж? Оказывается, у Симпкинса сын в университете, и вдруг -- перестал работать, погрузился в дикий разгул и теперь сидит в тюрьме, ожидая суда за подлог. Дик поручил дело собственным адвокатам; они замяли его, добились освобождения юноши на поруки -- и у Симпкинса все пошло по-прежнему. Лучше всего то, что юноша опомнился и исправился. Дик продолжал наблюдать за ним, помог ему пройти инженерное училище, и теперь он у нас же работает; получает полтораста долларов в месяц, женился и имеет блестящую будущность; а отец все доит.
   -- Да, -- задумчиво молвил Грэхем, -- недаром я его прозвал Золотое Сердце!
   -- Я его называю моей Скалой Незыблемой. Он такой крепкий. Выстоит любую бурю... О, вы еще далеко не знаете его! Он такой надежный. Стоит, не пошатнется. Ни разу еще жизнь не повалила его. Бог ему улыбается, всегда улыбался. Но теперь, Эван, -- рука ее потянулась к его руке робким движением, перешедшим в полуласку, -- теперь я боюсь за него. Вот почему я не знаю, как мне быть. Не ради себя самой я отступаю и колеблюсь. Если бы он был узок, низмен, слабосилен, если бы была в нем хоть одна малюсенькая капля пошлости, если бы хоть раз в жизни он был повален на колени, -- тогда, милый мой, дорогой, давно нас с вами не было бы здесь...
   Глаза ее внезапно наполнились слезами. Она успокоила друга пожатием руки и скрепя сердце вернулась к своему рассказу.
   -- "Ваш мизинец, мистер Смит, -- сказал ему Дик, -- я считаю более ценным для меня и для мира, нежели все тело мужа этой женщины. О нем мне докладывают следующее: "Усерден, старается угодить, не умен, не силен, работник посредственный". И все-таки уходите, хотя мне очень, очень жаль отпускать вас..." Это еще не все; но я рассказала вам все существенное. Вы тут видите его правила, и с этими правилами он согласует свою жизнь. Он дает большую свободу личности. Как поступает человек в своей личной жизни, его не касается, лишь бы тот своими поступками не вредил той группе людей, среди которой живет. Он находил, что Смит имел полное право любить женщину и быть ею любимым, если на то пошло. Я всегда от него слышала, что любовь нельзя насильно ни удержать, ни вызвать. Я уверена, что, уйди я с вами, он бы сказал: "Благословляю вас, дети мои". Сердце его разорвалось бы от этих слов, но он их произнес бы. Прошлая любовь, по его убеждению, не дает права на настоящее. Каждый час любви, еще слышала я от него, платит за себя сполна, без остатка, с обеих сторон. Он говорит, что в любви не может быть обязательств; он смеется над самой мыслью о таком обязательстве.
   -- И я с ним согласен, -- сказал Грэхем. -- "Вы обещали всегда любить меня", -- говорит обманутая сторона и точно предъявляет вексель на столько-то долларов. Доллары и остаются долларами, любовь же живет или умирает. Как взыскать то, что умерло? Мы согласны друг с другом. Значит, дело простое. Любим? Этого довольно. Зачем откладывать хотя бы одну минуту?
   Пальцы его скользнули вдоль лежавших на клавиатуре ее пальцев, и он, наклонившись над нею, поцеловал сначала ее волосы, потом медленно повернул к себе ее лицо и поцеловал ее несопротивлявшиеся уста.
   -- Дик любит меня не так, как вы, -- сказала она, -- не так безумно, хочу я сказать. Я у него так давно, что сделалась для него, кажется, просто чем-то вроде привычки. И часто, очень часто до того, как я познакомилась с вами, я недоумевала, кого он больше любит, меня или имение.
   -- Это так просто, -- настаивал Грэхем, -- нужно только идти прямо своей дорогой. Уйдем.
   Он ее потянул и поднял на ноги, словно собираясь тут же увести ее. Но она отшатнулась от него, опять села и обеими руками закрыла раскрасневшееся лицо.
   -- Вы не понимаете, Эван. Я люблю Дика. Всегда буду его любить.
   -- А меня? -- ревниво спросил Грэхем.
   -- О, само собой разумеется, -- улыбнулась она. -- Вы единственный человек, кроме Дика, который так целовал меня и которого я целовала -- так. Но я не в состоянии принять решение. "Треугольник", как вы его называете, кто-нибудь должен для меня разрешить. Я сама не в силах. Я вас обоих сравниваю, взвешиваю, мерю. Припоминаю Дика и все наше с ним прошлое. Думаю о вас и задаю вопрос своему сердцу. И не знаю. Ничего не знаю. Вы большой человек, и любовь ваша ко мне большая. Но Дик больше вас. Вы больше земной, больше... не приищу слов... в вас как будто больше человеческого, -- и вот почему я вас больше люблю... или по крайней мере мне так кажется. Но подождите, -- отвела она его руку и удержала в своей. -- Я еще не все сказала. Я припоминаю Дика за все проведенные с ним годы. Но я помню его и сегодня, и буду помнить завтра. Мне невыносима мысль, чтобы кто-нибудь мог жалеть моего мужа... чтобы вы его жалели, -- а должны же вы жалеть его, когда я признаюсь, что люблю вас больше. Вот почему я не уверена. Вот почему я так поспешно беру свои слова назад -- и не знаю... Я умерла бы со стыда, если бы вследствие какого-либо моего поступка кто-нибудь Дика пожалел. Ничего ужаснее я не могу себе представать. За всю его жизнь никто не жалел его. Он всегда был наверху, -- светлый, сильный, несокрушимый. Больше того: он не заслуживает жалости. И виноваты мы, -- я, Эван, и вы.
   Она резко оттолкнула его руку.
   -- И все, что мы делаем, каждое ваше, мною дозволенное прикосновение, ставит его в положение, вызывающее сострадание. Разве вы не видите, какая все это для меня путаница? Наконец, страдает моя гордость!
   Вы видите меня поступающей нечестно по отношению к нему в таких вот мелочах, -- она снова схватила его руку и стала тихонько гладить ее кончиками пальцев. -- Это оскорбляет меня в моей любви к вам, умаляет меня, -- не может не умалять меня в ваших глазах. Меня коробит от мысли, что это вот, что я делаю (она приложила его руку к своей щеке) составляет измену ему и дает вам право его жалеть, а меня порицать.
   Она сдерживала нетерпение лежащей у ее щеки руки и почти рассеянно, задумчиво рассматривала ее, но, сознательно не видя, перевернула ее и длительно поцеловала ладонь. В ту же минуту она была на ногах и в его объятиях.
   -- Ну, вот видите! -- укоризненно произнесла она, высвобождаясь.
   -- Зачем вы мне все это говорите про Дика? -- спросил ее однажды Грэхем во время прогулки верхом, когда лошади их мирным шагом шли рядом. -- Для того, чтобы держать меня на расстоянии? Чтобы защищать себя от меня?
   Паола кивнула в ответ и тут же прибавила:
   -- Нет, не совсем. Вы знаете, что я никогда не желаю держать вас на расстоянии от себя, -- то есть на далеком. Говорю, потому что Дик постоянно у меня в мыслях. Не забудьте, что целых десять лет он один их наполнял. Говорю... должно быть, потому что думаю о нем. Вы только представьте себе мое положение! Ведь вы, повторяю, вторглись в идеальное супружество.
   -- Знаю, -- ответил он. -- И мне эта роль не нравится. Это вы мне навязываете ее вместо того, чтобы со мной уйти. И я иначе не могу. Я отвожу мысли свои от вас, насильно направляю их куда-нибудь в другую сторону. Сегодня утром я написал полглавы, и знаю, что вышла чепуха и придется писать заново. Что мне этнология Южной Америки в сравнении с вами? Стоит мне к вам подойти, руки сами собой тянутся обнять вас. И видит бог, вы сами этого хотите, вы не можете отрицать...
   Паола собрала поводья и пустила лошадь в галоп, но прежде с лукавой улыбкой призналась:
   -- Хочу, милый насильник, хочу!
   Она одновременно сдавалась и боролась.
   -- Я мужа люблю, никогда этого не забывайте! -- твердила она Грэхему, находясь в его объятиях.
   -- Мы сегодня втроем, слава тебе господи! -- воскликнула Паола однажды и, взяв обоих за руки, повела их в гостиную, к широкому любимому дивану Дика. -- Пойдемте! Сядем и будем беседовать!
   Она больше обыкновенного принимала участие в разговоре и старалась заставить мужа показать себя с лучшей стороны. И Дик отлично это замечал и уступил ее желанию, развернув свои способности и явившись блестящим собеседником.
   Она сидела на диване, поджав ноги, так что одним поворотом головы могла видеть и Грэхема, удобно усевшегося в большом кресле, и Дика, развалившегося возле нее на подушках. Слушая их, она переводила глаза с одного на другого. Они говорили о жизненной борьбе, о сражениях, холодно, спокойно, как истые реалисты, и собственные ее мысли незаметно принимали ту же окраску, так что она уже могла глядеть на Дика хладнокровно, без той ноющей жалости, которой все эти дни томилось ее сердце.
   Она гордилась им: какая женщина не залюбовалась бы таким красавцем, не признала бы обаяния такой личности? Но ей уже не было его жаль. Они правы. Это игра, гонка, победит тот, кто сильнее, быстрее. Они не раз участвовали в таких гонках, таких состязаниях. Почему же ей нельзя? По мере того, как она глядела и слушала, вопрос этот настойчивее преследовал ее.
   Они не анахореты. Их жизнь была широка в том прошлом, из которого они живыми загадками вступили в ее мир! Они переживали такие дни и ночи, каких не знавать ей и подобным ей женщинам. Что касается Дика, то в его скитаниях по белу свету -- до нее доходили о том слухи, -- несомненно, бывали другие женщины. На то они и мужчины, -- и такие мужчины. Ее обожгло ревностью к тем неизвестным женщинам, и сердце ее на минуту ожесточилось.
   Жалость? Сострадание? С какой стати? Разве ее пожалеют? Они все трое играют в крупную игру, и всем выигрывать невозможно. Увлекшись этим представлением, она стала задумываться о вероятном исходе игры, и ей вдруг стало ясно, что впереди их ожидает что-то страшное -- неизвестно что, но страшное.
   К действительности ее вернула положенная ей на глаза рука Дика.
   -- Видения? -- пошутил он, когда она взглянула на него.
   Его глаза смеялись, но она уловила в их глубине нечто такое, что заставило ее свои глаза невольно прикрыть длинными ресницами. Он знал. В эту минуту не оставалось ни малейшего сомнения, что он знает. Вот что она видела в его глазах и что заставило ее отвести от него взор.
   Будь что будет, она дала себе слово доиграть партию до конца. Пусть все это бред, сумасшествие, но это жизнь, она живет. Никогда раньше она так не жила: игра стоит свеч, какая бы неизбежная расплата ни предстояла в конце концов. Любовь? Любила ли она когда-нибудь Дика такой любовью, к какой она чувствовала себя способною теперь? Не принимала ли она все эти годы нежную привязанность за настоящую любовь? Взор ее делался более теплым, останавливаясь на Грэхеме, и она признавалась себе, что он захватил ее всю, как это Дику никогда не удавалось.
   Дик между тем говорил все меньше и меньше, и разговор, как будто с общего согласия, постепенно замер. Наконец, взглянув на часы, он выпрямился, зевнул, потянулся и заявил:
   -- Довольно. Спать пора. Выпить, что ли, Эван, на сон грядущий?
   Грэхем молча кивнул. Оба ощущали потребность в подкреплении.
   -- А ты? -- обратился Дик к жене.
   Она мотнула головой и начала убирать ноты.
   Грэхем опустил крышку рояля, а Дик ждал в дверях, так что, выходя, он шел несколько впереди их. По дороге Грэхем по поручению хозяйки гасил электричество. Дик остановился на месте, где им надо было идти в разные стороны.
   Оставалась одна лампа, -- Грэхем и ту погасил.
   -- О, что вы делаете! -- услышал Дик голос жены. -- Эту мы всегда оставляем на всю ночь.
   Дик больше ничего не слышал, но в темноте его бросило в жар. Он проклинал свои воспоминания о том, как он в былое время не раз сам пользовался темнотой, вследствие чего он теперь знал, что происходило в ту одну минуту, которая прошла прежде, чем снова вспыхнуло электричество.
   У него не хватило духу взглянуть им в лицо, когда они подошли к нему. Он не хотел видеть честные глаза Паолы прикрытыми ресницами и возился с папиросой, ломая себе голову над приисканием слов для непринужденного пожелания покойной ночи.
   -- Что книга? Какая идет глава? -- крикнул он вслед удалявшемуся Грэхему, между тем как Паола протягивала ему свою руку.
   Так, держась за его руку, раскачивая ее, подпрыгивая и семеня ногами, со смехом и щебетанием, в подражание маленькой девочке, идущей об руку с большим, Паола шла с Диком; он же печально спрашивал себя, какую-то она придумает хитрость, чтобы и сегодня увернуться от давно избегаемого вечернего поцелуя.
   Она, очевидно, еще ничего не придумала, когда они дошли до точки разделения путей в его покои и на ее половину. Все еще раскачивая его руку и болтая всякий вздор, она дошла с ним до его кабинета. Тут он сжалился над нею. У него не хватило ни духу, ни энергии выждать, какую-то уловку она пустит в ход.
   Он прикинулся, будто что-то забыл, привел ее к своему письменному столу и наудачу взял с него письмо.
   -- Я дал себе слово отправить ответ на это первым делом завтра утром, -- сказал он, сев к фонографу и принимаясь за диктовку.
   С минуту она подержала его руку. Потом он почувствовал пожатие ее пальцев и услышал ее шепот: "Покойной ночи".
   -- Покойной ночи, малютка, -- машинально ответил он и продолжал диктовать, будто не замечая ее ухода. И не отрывался до тех пор, пока не убедился, что она его больше не слышит.

Глава XXVII

   На следующее утро Дик во время диктовки Блэка раз десять готов был бросить работу.
   -- Позвоните Хеннесси и Менденхоллу, -- сказал он наконец Блэку, когда в десять часов последний стал собирать свои черновики, чтобы уходить. -- Скажите им, чтобы сегодня не приходили, а пришли бы завтра.
   Вошел Бонбрайт и приготовился стенографировать разговор Дика с ветеринаром и заведующим коннозаводством.
   -- И вот еще что, мистер Блэк, -- позвал он, -- спросите Хеннесси, как себя чувствует Бесси; старая кобыла вчера вечером была очень плоха, -- объяснил он, обратившись к Бонбрайту.
   -- Мистеру Хэнли необходимо видеть вас сейчас же, мистер Форрест, -- доложил последний.
   Дику пришлось покориться, и битый час после того он совещался о делах по имению со своими управляющими. Во время жаркого спора о сравнительных достоинствах разных дезинфекционных умываний для овец он встал и подошел к окну, привлеченный туда голосами, лошадиным топотом и смехом Паолы.
   Мимо него проследовала кавалькада. Ехали четверо. С двух сторон Паолу сопровождали два художника, старые приятели Дика, приехавшие с ранним поездом. Грэхем ехал четвертым, на Селиме.
   У Дика мелькнула мысль, что четверка не замедлит разбиться на две пары.
   Вскоре после одиннадцати часов, неспокойный, угрюмый, он с папиросой вышел бесцельно в большой двор (patio), где он горько усмехнулся при виде очевидных признаков, что за последнее время Паола забросила своих любимых золотых рыбок. Это напомнило ему о ее собственном маленьком дворике, в котором она содержала самых отборных и роскошных по окраске рыб, и он пошел туда.
   Этот дворик был самым великолепным любовным подарком Дика молодой жене. Подарок, поистине достойный огромного богатства. Он предоставил ей полную волю украсить его по своему вкусу и требовал, чтобы она совершенно не стеснялась в тратах.
   Дворик не имел никакого отношения к общему плану и архитектурному стилю Большого дома, но был так глубоко скрыт, что не оскорблял глаза нарушением общей гармонии линий и красок. И жемчужину эту редко кто видел, за исключением сестер Паолы и самых близких друзей дома. Разве что в очень редких случаях какому-нибудь художнику дозволялось туда заглянуть. Грэхем слышал о существовании дворика, но даже его Паола не приглашала его посмотреть.
   Он был кругл и настолько мал, что не мог производить холодного впечатления, какое часто получается от большого пространства. Большой дом был построен из солидного бетона; здесь же был один белый мрамор. Окружающие дворик со всех сторон аркады восхищали тончайшей, прозрачной резьбой, и белизна мрамора смягчалась нежнейшим зеленоватым оттенком, на котором глаз отдыхал от ослепительного отражения полуденного сияния. Бледнейшие розы увивались вокруг стройных колонок и заползали на низкую плоскую крышу, вокруг края которой водосточные трубы, вместо уродливых осклабляющихся рож, украшались приветливыми, лукаво улыбающимися головками. В душу Дика проникала окружающая его красота, и настроение его мало-помалу смягчалось.
   Душевным средоточием волшебного дворика был фонтан, состоящий из трех сообщающихся между собой, расположенных на разных уровнях бассейнов из белого мрамора, тонкого, как морская раковина. Вокруг этих бассейнов резвились изваянные искусной рукой из бледно-розового мрамора младенцы
   в натуральную величину. Иные через край верхнего бассейна заглядывали в нижний: один протягивал жадные ручонки за золотыми рыбками, другой, лежа на спине, улыбался небу; третий, широко расставив толстенькие, с ямочками ножки, лениво потягивался; некоторые как будто собрались вброд перейти воду; другие играли на земле среди роз, белых и алых, но все имели какое-нибудь отношение к фонтану и у какой-нибудь точки к нему прикасались. Цвет мрамора был так удачен, и скульптор так искусно справился со своей задачей, что получилась полная иллюзия жизни.
   Дик так долго с любовью присматривался к милой группе, что, докурив папиросу, все еще стоял с погасшим окурком между пальцев. "Вот что ей нужно было, -- думал он, -- детишек! У нее страсть к детям, и в них-то ей отказала судьба". Он вздохнул и, пораженный новой мыслью, взглянул на ее любимое местечко, заранее зная, что не увидит на нем разбросанной в милом беспорядке ее работы. Она эти дни не шила.
   Он не зашел в маленькую галерейку за аркадой, в которой она держала свои любимейшие картины и гравюры, а также мраморные и бронзовые копии любимых изваяний, находящихся в разных европейских галереях. Он прошел наверх мимо дивной "Крылатой Победы", стоявшей на площадке, где лестница расходилась в две стороны, поднялся еще выше к ее покоям, занимавшим верхнюю часть всего флигеля. Но перед тем он остановился у "Победы", обернулся и стал смотреть вниз на волшебный дворик. Оттуда еще виднее было, какое это совершенство по замыслу, исполнению и колориту, и он должен был признаться, что если он и дал ей средства создать эту прелесть, создала-то ее она сама, одна. И тем не менее, думал он, это ее дивное творение для нее теперь не имеет никакой цены. Она бескорыстна, это он знал, и если он не мог удержать ее сам, собственным обаянием, то такие игрушки подавно не перетянут весов, когда на другой чашке лежит ее сердце.
   Он бродил по ее комнатам, почти не сознавая, на чтС он смотрит, но с любовью все оглядывал. Все, что ей принадлежало, носило свой особый отпечаток, было не такое, как у всех, красноречиво говорило о ней. Но когда он заглянул в ванную с ее углубленною в пол купальней, он никак не мог не заметить, что кран неплотно завинчивается, и мысленно решил сказать об этом водопроводчику.
   Само собой разумеется, он взглянул на мольберт в ожидании увидеть на нем новую работу, но обманулся: перед ним стоял его собственный портрет. Он знал за ней привычку брать позу и очертания с фотографии и на память заполнять полученный таким образом контур. Использованная ею в данном случае фотография была очень удачным моментальным снимком, где он был изображен верхом на лошади. Никакой фотограф-портретист не мог бы лучше уловить сходство. Голову и плечи Паола отдала увеличить и по ним работала. Но портрет уже ушел далеко от фотографии, и Дик мог различить ее личную работу.
   Вдруг он вздрогнул и стал всматриваться ближе. Выражение глаз, всего лица -- разве это его выражение? Он взглянул на фотографию -- этого выражения там не было. Он подошел к одному из зеркал; сделал равнодушное лицо, потом навел мысли на Паолу и Грэхема, -- и данное выражение медленно появилось в его глазах и во всем лице. Не довольствуясь этим, он возвратился к портрету и проверил его. Из этого он заключил, что Паоле известно, что он все знает. Она подметила у него это выражение, скрала его в такую минуту, когда он не следил за собою, унесла в своей памяти и передала на полотно.
   В эту минуту из гардеробной вошла горничная, китаянка Ой-Ли, и Дик, незамеченный ею, смотрел, как она шла к нему с опущенными глазами и, по-видимому, погруженная в глубокую думу. Его поразило печальное выражение ее лица, и он заметил, что исчезло характерное движение слегка приподнятых бровей, придававшее ей встревоженный вид. Не тревога читалась на ее лице, а удручающая печаль.
   -- С добрым утром, Ой-Ли! -- окликнул ее Дик; она вздрогнула, и в ее глазах, когда она ответила на приветствие, он ясно прочел сострадание. Итак, она знала, -- первая из посторонних. Да и могла ли она, женщина, постоянно состоявшая при Паоле в минуты одиночества, могла ли она не отгадать тайны своей госпожи?
   Губы у нее дрожали, и она ломала дрожащие руки, видимо делая над собой усилие, чтобы заговорить.
   -- Мистер Форрест, -- начала она, запинаясь, -- вы, может быть, сочтете меня за дуру, но я хотела бы вам что-то сказать. Вы очень добрый. Вы долго, долго ко мне очень, очень добры. -- Она запнулась, провела языком по трепещущим губам, усилием воли заставила себя поднять на него глаза и продолжала: -- Мистер Форрест, она, я думаю...
   Но лицо Дика вдруг сделалось таким суровым, что она оробела, замолкла и вся вспыхнула.
   -- Очень хорошую картину пишет миссис Форрест, -- сказал он, чтобы дать ей успокоиться.
   Китаянка вздохнула и долго смотрела на портрет, причем в глазах ее снова появилось то же выражение сострадания. Она снова вздохнула, но он не мог не заметить, каким холодным голосом она ответила ему:
   -- Да, очень хорошая картина. -- Она бросила на него быстрый испытующий взгляд, вглядываясь в его лицо, затем повернулась к портрету и указала на глаза. -- Нехорошо! -- сказала она, и голос ее зазвучал жестко и сердито. -- Нехорошо! -- повторила она через плечо еще громче, еще резче, выходя из комнаты и скрываясь за дверь.
   Дик выпрямил плечи, как будто готовясь перенести то, что должно было скоро случиться. Да, начало конца. Ой-Ли знала. Скоро узнают другие, все узнают. И он в некотором смысле был этому рад, -- рад, что недолго продлится мучительная неизвестность.
   Но, собравшись уходить, он стал насвистывать веселый мотив, чтобы дать понять китаянке, что у него все благополучно, насколько ему известно.
   В тот же день, когда Дик уехал куда-то с Грэхемом и обоими художниками, Паола прокралась на мужнину половину. Выйдя на спальную веранду, она пересмотрела все кнопки на распределительной доске, соединявшей его, когда он лежал еще на кровати, со всеми частями имения и большей частью Калифорнии, стоявший на подъемной подставке фонограф, разложенные в порядке книги, журналы и ожидавшие его внимания земледельческие бюллетени, пепельницу, блокноты, даже бутылку-термос.
   Ее фотография -- единственная во всей комнате -- остановила ее внимание. Она висела под барометрами и термометрами, то есть там, куда, как ей было известно, всего чаще обращались его взоры. Следуя бессознательному импульсу, она повернула к стене смеющееся лицо и от пустой рамочной спинки перевела взор на кровать и обратно; затем торопливо, как бы испугавшись, снова повернула лицо к себе. "Ему тут место", -- подумала она.
   Она случайно заметила большой автоматический револьвер в кобуре, висевший на стене недалеко от кровати, так чтобы быть всегда под рукой; она слегка приподняла его; как она и ожидала, он вынимался легко, -- у Дика такой уж порядок: как бы долго оружие ни было без употребления, он никогда не давал ему пристать к кобуре.
   Вернувшись в рабочий кабинет, она внимательно обошла его, поглядывая то на удивительное приспособление для хранения документов в систематическом порядке, то на карту и на справочные книги, то на длинные ряды реестров по скотоводству и коннозаводству в прочных переплетах. Наконец она дошла до книг и стала добросовестно читать заглавия: "Маис в Калифорнии"; "Хозяйственная организация"; "Сельскохозяйственная бухгалтерия"; "Истощение чернозема"; "Почвоведение"; "Альфальфа в Калифорнии"; "Шортгорн в Америке". Последней книге она ласково улыбнулась, вспомнив про оживленную полемику, которую Дик вел за то, чтобы дойную корову разводили отдельно от убойной, не смешивая оба назначения.
   Она погладила ладонью корешки книг, прижалась к ним щекой и так постояла с закрытыми глазами. "О, Дик, Дик!.." -- шептала она, и зародившаяся мысль потерялась в туманной печали и замерла, потому, может быть, что у нее не хватило смелости додумать ее до конца.
   Письменный стол был типичным отражением личности Дика. Никакого беспорядка, ни следов работы -- ничего, кроме плоской проволочной корзинки с писанными на машинке письмами, ожидающими подписи хозяина, и необычайно большой кипы тех желтых листков, на которых его секретари записывали телеграммы, по телефону передававшиеся из Эльдорадо. Она беспечно пробежала первые строки лежавшей поверху телеграммы и случайно напала на интересовавшее ее сообщение. Она стала читать внимательно, насупив брови, затем порылась в пачке, пока не нашла подтверждения поразившему ее известию. Оказалось, что погиб Джереми Брэкстон, симпатичный добряк и весельчак. Пьяная мексиканская шайка убила его в горах, когда он пытался бежать из рудников в Аризону. Дик уже два дня об этом знал и не хотел ее печалить такой вестью. А тут была замешана и денежная потеря. Дела там, очевидно, были совсем плохи, а Дик молчал. Такой уж человек.
   Итак, Брэкстона не было уже в живых. В комнате точно вдруг похолодало: ее зазнобило. Такова жизнь: конец один. На нее снова нашел не раз уже испытанный безыменный страх чего-то рокового, нависшего... над кем? Она не пыталась разгадывать. Не все ли равно? Это чувство как тяжесть легло ей на сердце; сам воздух в комнате словно давил ее. Она тихо вышла.

Глава XXVIII

   -- У птички своя, особого рода, деликатная, изящная чувствительность -- так и у нашей маленькой хозяйки, -- говорил Терренс, взяв коктейль с подноса, которым О-Хо обносил гостей.
   Был предобеденный час, и Грэхем, Тео и Терренс Мак-Фейн почему-то одни занимали "холостой притон".
   Терренс опорожнил рюмку и прервал свою речь, чтобы языком критически смаковать напиток.
   -- Бабье пойло! -- презрительно покачал он головой. -- Ни к черту не годится: не кусается. И вкуса никакого. О-Хо, милый мой, -- кликнул он китайца, -- смешайте-ка мне в высоком длинном стакане, -- да знаете, настоящий.
   И он горизонтально вытянутыми четырьмя пальцами показал, сколько налить ему "крепости", а на вопрос О-Хо, какой: шотландского ли виски, ирландского или бургонского? -- ответил, что это неважно, какой под рукой.
   -- Однако, Терренс, -- напомнил ему Тео, -- вы начали что-то говорить про нашу маленькую хозяйку, -- и что-то, кажется, хорошее.
   -- Может ли быть иначе, когда речь идет о ней? -- возразил ирландец. -- Как я собирался заметить, это не вульгарная, мелкая, кривляющаяся и подпрыгивающая чувствительность, как у трясогузки, что ли, и не гладкая, томная, вздыхающая, как у горлицы, а веселая, беспечная, как у диких канареек, что купаются тут в фонтанах, вечно чирикая и распевая, разбрасывая брызги на солнце, радостно пылая всем маленьким сердечком в золотой грудке. Вот такова и есть наша маленькая хозяйка, -- а я много наблюдал за нею. Все, что есть на земле, и под землей, и на небе, вносит свою долю в ее счастливую жизнь, будь то пурпурное облачко или колеблемая ветром алая или розовая, как заря, роза, когда она раскрывается в кусте и тянется из него к солнцу. Для нее все -- радость, все -- наслаждение: серебристое ли ржание Принцессы, красотки ли ангорские козочки, живописными группами рассеянные по горным склонам, или лиловые массы душистых люпинов вдоль изгоро-дей, высокая, нагретая солнцем трава по скатам и вдоль дорог, обожженные летним зноем горы, изжелта-бурые, как притаившиеся львы... Я даже видел,
   с каким наивно-чувственным наслаждением она купала свои руки и шею в жарких лучах божьего солнца.
   -- Она сама душа красоты, -- восторженно шептал Тео. -- Глядя на нее, становится понятно, что можно умереть ради таких женщин.
   -- И жить для них, и любить их, -- добавил Терренс. -- Слушайте, мистер Грэхем, я вам выдам секрет: мы, лесные философы, потерпевшие крушение и за ненадобностью выброшенные жизнью в сию тихую пристань, где мы существуем щедротами Дика, -- мы все поголовно влюблены, и дама наших сердец одна: наша маленькая хозяйка. Мы, которые все наши дни коротаем в праздных грезах и беседах, которые пальцем о палец не стукнули бы ни для Бога, ни для черта, -- мы все присягнувшие в верности рыцари нашей маленькой хозяйки.
   -- Всякую минуту готовы умереть за нее, -- заявил Тео.
   -- Нет, друг: жить для нее и за нее сражаться. Умереть нетрудно.
   На лестнице раздались мужские голоса, и, когда в комнату вошли художник Мартинес и Дар-Хиал, Терренс говорил:
   -- Сказывают, что в Каталине прекрасная погода, и скумбрия вдоль всего берега ловится превосходно.
   О-Хо снова подал коктейли, и ему было довольно дела, так как к этому времени подоспели Хэнкок и Фрейлиг. Терренс беспристрастно выпивал все, что подносил ему китаец со своим неподвижным лицом, из чего бы ни было оно приготовлено, и в то же время отечески увещевал Тео, распространяясь о гнусности и вреде алкоголя. Вошел О-Май с запиской и оглядывался, не зная, кому вручить ее. Терренс подозвал и взял у него записку.
   В ней только что приехавшие Люси и Эрнестина в комически смиренных выражениях испрашивали разрешения присоединиться к холостой компании, так как Дик постановил строжайше соблюдавшийся закон, воспрещавший женскому полу доступ в "холостую святыню" иначе как по единодушному приглашению или разрешению занимающих ее мужчин, по большей части холостых. Вопрос был поставлен на голосование, и китайцу было приказано "ввести просительниц".
   Обед в этот день прошел так, как проходили все обеды, на которых присутствовали "мудрецы". Дик с обычным увлечением спорил, вступив с Аароном в оживленную полемику по самым туманно-отвлеченным вопросам философской метафизики, и никто не догадался бы, что у него не все обстоит благополучно. В честь возвращения сестер он положил конец тяжелой диссертации и пустился во всевозможные шалости и мальчишеские проказы. Сама Паола заразилась его настроением и помогала ему в его проделках, от которых никому не было прохода.
   Самой удачной его затеей была игра вроде поцелуйного обряда. Пощады не было никому. Из мужчин Грэхем был первой жертвой, чтобы он мог потом быть свидетелем испытания всех остальных, которых Дик поодиночке вводил со двора.
   Хэнкок, приведенный Диком, степенно прошел с одного конца комнаты до середины ее, где его ожидали, стоя рядом на трех ступенях, Паола и ее сестры. Он их подозрительно осмотрел, но не видел в них ничего особенного, кроме только того, что на каждой была мужская фетровая шляпа.
   -- Что ж, ничего, хорошо, -- заявил Хэнкок, стоя перед ними на полу.
   -- Еще бы не хорошо! -- подтвердил Дик. -- В качестве представительниц имения с его прекраснейшей стороны, они готовы совершить обряд. Выбирайте, Аарон.
   Аарон, быстро обернувшись из опасения, не грозит ли ему с тыла какая-нибудь скрытая опасность, спросил:
   -- Разве не все трое меня поцелуют?
   -- Нет, вы должны выбрать.
   -- А те, которых я не выберу, не будут на меня в претензии? -- допрашивал Аарон. -- И против усов ничего не имеется?
   -- Ничего решительно, -- за всех ответила Люси. -- Мне даже всегда любопытно узнать, какое ощущение: поцелуй черных усов.
   -- Мы должны перецеловать сегодня всех философов, поэтому не угодно ли поторопиться, -- понукала Эрнестина. -- Другие ждут.
   -- Кого же выбираете? -- торопил Дик.
   -- Как будто после этого остается выбор! -- бойко воскликнул Хэнкок. -- Выбираю, конечно, даму моего сердца, нашу маленькую хозяйку.
   В ту же минуту, как он поднял к ней лицо, Паола наклонила голову, и с загнутого вверх края ее шляпы прямо в лицо ему ловко нацеленной струей вылился добрый стакан воды.
   Когда дошла очередь до Тео, он храбро выбрал Паолу, но чуть не испортил игру, благоговейно преклонив колено и поцеловав край ее платья.
   -- Так не годится, -- объявила Эрнестина, -- поцелуй должен быть настоящий.
   -- Пусть последняя будет первою: меня поцелуйте, Тео, -- предложила Люси, чтобы спасти его от замешательства.
   Он благодарно взглянул на нее и поднял голову, но недовольно закинул ее назад, так что струя со шляпы Люси вылилась ему на затылок.
   -- Меня пусть все три поцелуют, и да вкушу я тройной рай! -- выпутался Терренс из затруднительного положения, и в награду за такую изысканную любезность получил на голову разом три струи.
   Дик расшалился до невозможности. Всякий сказал бы, что нет на свете человека, более свободного от всякой заботы, увидев, как он художников Мартинеса н Фрейлига поставил спиной к двери, чтобы измерить их рост и разрешить возникший спор, который из них выше.
   -- Колени вместе! Выпрямить! Головы назад! -- командовал он.
   В самый разгар всего этого буйного веселья дверь растворилась, и в комнату вошли Мэзоны со всей своей компанией. Дик немедленно потребовал, чтобы их молодые люди проделали церемонию братского поцелуя. В то же
   время среди суматохи и взаимных приветствий неожиданно встречающихся двух десятков знакомых он не пропустил мимо ушей восклицания Лотти Мэзон:
   -- О мистер Грэхем! А я думала, вы уже уехали.
   И среди суеты, неизбежной при размещении стольких гостей, продолжая разыгрывать взятую на себя роль бесшабашного весельчака, он зорко ловил на ее лице тот остро испытующий взгляд, которым одна женщина пронизывает другую. Ему недолго пришлось ждать, пока Лотти Мэзон именно такой взгляд украдкой бросила на Паолу в ту минуту, когда она, стоя лицом к лицу с Грэхемом, что-то говорила ему.
   "Еще не знает", -- решил Дик. Но подозрение заставило ее насторожиться, и он был уверен, что ничто так не порадовало бы ее женскую душу, как если бы ей удалось открыть, что гордая, безупречная Паола такая же слабая женщина, как и она.
   Лотти Мэзон была высокая брюнетка лет двадцати пяти, несомненно красивая и, как Дик имел случай убедиться, безусловно смелая. В недалеком прошлом, заинтересовавшись ею и, надо признаться, тонко ею увлекаемый, он позволил себе с нею маленький флирт, которого, впрочем, не довел до желаемых ею границ. С его стороны тут не было ничего серьезного. Он и ее не допустил ни до чего серьезного. Все же того, что произошло между ними, было достаточно, чтобы побудить его скорее в ней, чем в других гостях из Уикенберга, искать первые признаки подозрения.
   -- О да, он чудный танцор, -- полчаса спустя говорила Лотти Мэзон приехавшей с нею мисс Максуэлл. -- Не правда ли, Дик? -- обратилась она к нему, заметив, что он подошел к ним и слышал ее слова, и посмотрела на него детски-бесхитростными глазами, которыми она, как он отлично знал, внимательно присматривалась к нему.
   -- Кто это? Грэхем, конечно? -- откликнулся он без малейшего смущения. -- Несомненно. А что, не затеять ли нам танцы? Тогда мисс Максуэлл могла бы сама судить. Хотя здесь есть только одна женщина, способная поддержать его так, чтобы дать возможность вполне развернуться и во всем блеске выказать свое искусство.
   -- Паола, конечно?
   -- Разумеется. Вы, молодежь, не умеете даже вальсировать. Вы даже никогда не имели случая научиться. -- Лотти тряхнула своей красивой головой. -- Быть может, вы кое-чему научились до того, как вошли в моду новые танцы, -- оговорился он. -- Во всяком случае, я уговорю Эвана и Паолу; пойдем и мы с вами, -- и пари держу, что других пар не будет.
   Посреди вальса он вдруг остановился и сказал:
   -- Оставим их одних -- стоит поглядеть.
   Сияя восторгом, он стоял и следил за женой и Эваном, с удовольствием замечая, что Лотти украдкой сбоку за ним наблюдает и подозрения ее рассеиваются.
   Всем захотелось танцевать, и так как вечер был жаркий, то двери на внутренний двор были настежь отворены. То одна пара, то другая, танцуя, выходила туда и продолжала танцевать вдоль длинных, залитых лунным светом аркад; кончилось тем, что все общество туда перекочевало.
   -- Сколько в нем жизненности! -- заметила Паола, стоя с Грэхемом в стороне и слушая, как Дик всем и каждому расхваливал достоинства своего нового ночного фотографического аппарата. -- Ведь знает, наверно знает, и все-та- ки так уверен в себе, во мне.
   Грэхем должен был идти танцевать с мисс Максуэлл, и Паола продолжала свои размышления в том же духе. Дик, по-видимому, не так уж страдает. Да этого и можно было ожидать. Он философ, хладнокровная голова. Потеряв ее, он к этому отнесется так спокойно, как отнесся бы к потере Удалого, как отнесся к смерти Брэкстона и к наводнению в рудниках. "Нелегко, -- с улыбкой говорила она себе, вся отдаваясь пламенному влечению к Грэхему, -- нелегко быть замужем за философом, который пальцем не пошевелит, чтобы удержать". И она вновь должна была сознаться, что обаяние для нее Грэхема отчасти состоит именно в этой его живой человечности, его пылкости. У них было много точек соприкосновения. А Дик, даже в разгаре их первой встречи в Париже, не действовал на нее столь волнующе. Хотя он был удивительным любовником, со своим дивным даром речи, своими восхищавшими ее индейскими любовными песнями; но все это как-то было не то, что она чувствовала теперь, не то, должно быть, что и Грэхем к ней чувствует. К тому же она была крайне молода и неопытна в любви, когда Дик блестящим метеором загорелся на ее небосклоне.
   Такой ход мыслей все более охлаждал ее чувство к мужу и делал более горячим влечение к другому. Толпа, веселье, возбуждение, близость и нежность прикосновения в танцах, теплая ласка летнего вечера -- все вместе волновало ее, и она с нетерпением ждала случая хотя бы еще один раз протанцевать с Грэхемом.
   -- Магния не требуется, -- между тем объяснил Дик. -- Это немецкое изобретение. Довольно полминуты при обыкновенном освещении. Недостаток, конечно, тот, что нельзя печатать с пластинки.
   -- Но если выйдет удачно, то с этой пластинки можно сделать копию, обыкновенную пластинку, и с той уже печатать, -- заметила Эрнестина и стала просить Дика сходить за камерой и сделать опыт. К ней присоединились и другие.
   Он пробыл дольше, чем ожидали, так как на своем письменном столе нашел несколько телеграмм, касающихся положения в Мексике и требующих немедленного ответа. Захватив аппарат, он возвращался кратчайшим путем через дом и двор. Танцующие пары скрывались из-под аркад в вестибюль, и он, прислонясь к колонне, смотрел, как они проходили мимо него. Последними прошли Паола и Эван, так близко от него, что он мог бы до них дотронуться. Но они его не заметили, несмотря на то что свет месяца падал прямо на него. Они видели только друг друга.
   Предыдущая пара была уже в доме, когда музыка умолкла. Грэхем и Паола приостановились, и он хотел подать ей руку и вести ее, но она внезапным движением прижалась к нему. По свойственной мужчине осторожности он сначала слегка отступил, но она, одной рукой обвив его шею, притянула его голову к себе для поцелуя. Это была минутная страстная вспышка. Через минуту они прошли вслед за другими, и Паола смеялась весело и непринужденно.
   Дик ухватился за колонну и бессильно опустился на каменные плиты. Его душило; сердце, казалось, хотело выскочить в горло. Он жадно глотал воздух. А сердце, проклятое, все поднималось и душило его, пока его окончательно затемненному сознанию не стало казаться, будто сердце у него во рту, и он его жует зубами, и глотает его, ощущает его в горле вместе с вдыхаемым живительным воздухом. Его знобило, и он вдруг почувствовал, что весь покрыт холодным потом.
   -- Слыханное ли дело, чтобы у Форрестов были болезни сердца? -- бормотал он, прислоняясь к колонне и платком отирая мокрое лицо.
   Другое дело, если бы Грэхем поцеловал ее, рассуждал он. Но она, Паола, сама его поцеловала. Тут была любовь, страстный порыв. Он видел. Огромным усилием воли он овладел собой и поднялся на ноги.
   -- Ей-богу, оно было у меня во рту, и я его жевал зубами, -- бормотал он, -- да, жевал!
   Сделав большой крюк, он вернулся в гостиную с изысканно-беспечным видом, держа в руке камеру, и весьма удивился встретившим его со всех сторон возгласам:
   -- Уж не привидение ли вы видели? -- первая воскликнула Люси.
   -- Уж не больны ли вы? Что случилось? -- спрашивали другие.
   -- А что? -- как можно невиннее удивлялся он.
   -- На вас лица нет! -- ужаснулась Эрнестина.
   Покуда он собирался с духом, от него не ускользнул быстрый взгляд, брошенный Лотти Мэзон на Паолу и Грэхема, также заметил он и то, что Эрнестина поймала этот взгляд и сама глазами последовала за ним.
   -- Получил дурное известие, -- солгал он. -- Нашел на своем столе телеграмму, извещавшую меня, что Джереми Брэкстон убит.
   -- Брэкстон! -- воскликнул Терренс. -- Царство ему небесное, хороший был человек. Пойдем, дружище, вам надо подкрепиться.
   И он взял Дика под руку.
   -- Нет, я ничего, -- возразил тот, выпрямив плечи и выпятив грудь, как бы собирая все силы. -- И первую минуту меня действительно это ошеломило. Я нисколько не сомневался в том, что он выпутается, а вот-таки укокошили его и с ним двух инженеров. Что делать? Всякая плоть есть злак, и прошлогодний злак не оживает. А совет ваш дельный. Идем!
   Сделав несколько шагов, он обернулся и через плечо сказал:
   -- Это никому не должно портить удовольствия. Я сию минуту вернусь и сниму группу. Вы, Эрнестина, поставьте их, да смотрите, под самый яркий свет.
   Терренс отворил скрытый в стене на другом конце комнаты поставец и выставил стакан, между тем как Дик засветил стенную лампочку и стал рассматривать лицо свое в небольшое зеркальце, вделанное с внутренней стороны дверец.
   -- Теперь ничего; лицо как лицо, -- заявил он.
   -- Мимолетная тень набежала, вот и все, -- успокоил его Терренс, наливая виски. -- Немудрено расстроиться, неожиданно узнав о гибели старого друга.
   Они чокнулись и молча выпили. Дик в душе благодарил Терренса за беззаветную преданность, которую он читал в его глазах.
   Эрнестина между тем весело устанавливала группу и в то же время по лицам Лотти, Паолы и Грэхема втихомолку старалась узнать что-нибудь больше о той беде, которую она сердцем чуяла. Почему, спрашивала она себя, Лотти так быстро и пытливо взглянула на Паолу и Грэхема? Она уверена была, что с Паолой и теперь творится что-то неладное. Она была беспокойна -- и беспокойства этого нельзя было объяснить известием о гибели Брэкстона. От Грэхема ей не удалось выведать ничего. Он держал себя совсем как всегда и до слез смешил миссис Мэзон и мисс Максуэлл.
   Зато Паола была как будто смущена. Что случилось? Почему Дик соврал? Он уже два дня как знал о смерти Брэкстона. И никогда она не видела, чтобы чья-нибудь смерть так на него действовала. Она подумала: не выпил ли он лишнее? За их десятилетнюю совместную жизнь это случалось с ним не раз, но заметным следствием этого было только то, что глаза его загорались особым блеском, развязывался язык, и он уморительнейшим образом начинал фантазировать и импровизировать. Уж не напился ли он с горя в "холостой гостиной" с Терренсом? Она как раз перед самым обедом застала там всю компанию в сборе. Истинная причина происшедшей в нем странной перемены не пришла ей в голову по той простой причине, что за ним не водилось привычки подсматривать.
   Он вернулся, громко смеясь какой-то шутке Терренса, и, знаком подозвав Грэхема, заставил Терренса повторить ее. Когда все трое вдоволь насмеялись, он приготовился снять всю группу. Выскочившая из камеры змеей длиннейшая проволока и крики испуганных женщин в значительной степени рассеяли нависшее над обществом мрачное настроение, которое перешло в необузданное веселье, когда Дик с неподражаемым увлечением стал устраивать разные игры и состязания и закончил комической импровизацией, произнесенной на манер индейской песни, под аккомпанемент индейской пляски, с неуклюжими подпрыгиваниями, согнутыми коленями, тяжелым топаньем и громким хлопаньем себя ладонями по ляжкам.
   Растягивая песню до бесконечности, он перешел в невыносимо монотонный, за душу тянувший напев и добился того, что его забросали подушками.
   Но и это еще не уняло его буйную веселость. Минуту спустя он где-то в углу с Паолой и Грэхемом уже составлял заговор против Терренса.
   Так, вечер затянулся среди шуток, плясок и шалостей. В полночь был подан ужин, и не раньше двух часов гости стали разъезжаться. Пока они одевались, Паола предложила для следующего дня поездку к реке Сакраменто -- осмотреть засеянное там рисом опытное рисовое поле.
   -- Я имел в виду нечто другое, -- вмешался Дик. -- Ты знаешь пастбища в горах над речкой Сайкамор? Там за последние десять дней похищены три годовалые овцы.
   -- Неужели кугуары? -- воскликнула Паола.
   -- Два по меньшей мере. Забрели с севера, -- объяснил он, обращаясь к Грэхему. -- Это иногда случается. Там будут нас ждать люди с собаками. Они выследили двоих. Что скажете? Поедемте все. Можно тотчас после второго завтрака.
   -- Можно мне Молли? -- попросила Люси.
   -- А тебе Альтадену, -- предложила Паола Эрнестине.
   В несколько минут лошади были распределены. Художники Мартинес и Фрейлиг тоже вызвались ехать, но предупредили, что они плохие наездники и стрелять не будут.
   Все вышли провожать приезжих гостей и после того, как автомобили укатили, еще постояли, сговариваясь насчет завтрашней охоты.
   -- Покойной ночи! -- сказал Дик, когда стали уходить в дом. -- А я еще взгляну на старуху Бесси, Хеннесси при ней. Помните же, девицы: к завтраку явитесь в амазонках, и боже упаси вас опоздать!
   Престарелая матка Принцессы была очень плоха, но все же Дик не навестил бы ее в такой поздний час, если бы ему не хотелось побыть одному, и он не мог решиться ни на минуту остаться наедине с Паолой так скоро после того, что он видел.
   Звук легких шагов по гравию заставил его обернуться. Его догнала Эрнестина и взяла его под руку.
   -- Бедная старушка! -- сказала она. -- Можно пойти с вами?
   Дик, все еще выдерживая роль, стал припоминать разные забавные инциденты истекшего вечера, причем смеялся словно от избытка беспечного веселья.
   -- Дик, -- начала она, когда наступило минутное молчание, -- у вас какое-то горе. -- Она почувствовала, как он весь вздрогнул и весь подтянулся, и торопливо продолжала: -- Не могу ли я помочь? Вы знаете, что можете положиться на меня. Скажите!
   -- Хорошо, скажу, -- ответил он. -- Одно, и только одно вы можете для меня сделать. -- Она благодарно прижала его руку к себе. -- Я устрою так, что завтра вы получите телеграмму не слишком серьезного содержания, но все же такого, что вы с Люси тотчас же соберетесь и уедете.
   -- И все? -- спросила она.
   -- Это будет большим одолжением.
   -- Так вы и говорить со мной не хотите? -- настаивала она, огорченная его отказом.
   -- Телеграмма вас застанет в постели. А теперь -- незачем вам ходить к Бесси. Ступайте лучше к себе. Покойной ночи!
   Он поцеловал ее, легонько толкнул по направлению к дому и пошел своей дорогой.

Глава XXIX

   На обратном пути от больной кобылы Дик остановился и прислушался к беспокойному топанью Удалого и его товарищей в конюшне для жеребцов. По тихому воздуху откуда-то с гор доносился звон колокольчика на шее у какой-то пасущейся коровы. Легонький ветерок неожиданно пахнул ему в лицо благоуханным теплом. Вся ночь была пропитана благорастворенным ароматом зреющих хлебов и сохнущих трав. Жеребец снова затопал, и Дик, дыша всей грудью и глубоко сознавая, что никогда еще он так не любил всю эту благодать, поднял взор кверху и обвел им весь круг звездного неба, ограниченный горными вершинами.
   -- Нет, Катон, -- вслух задумался он, -- с тобой нельзя согласиться, человек не уходит из жизни, как из гостиницы. Он из нее уходит, как из своего дома, единственного своего владения. Уходит -- в никуда. Уходит -- и конец. Ночь.
   Он было двинулся, но его опять остановил топот жеребцов, опять с гор забренчал колокольчик. Он ноздрями вобрал в себя благоуханный воздух, и никогда он так не любил всю эту отчасти им созданную благодать.
   Дойдя до дома, он не сразу вошел, а постоял, любуясь его смелыми, широко раскинутыми линиями. И, войдя, он не сразу пошел на свою половину, а еще несколько времени бродил по безмолвным комнатам, дворам и тускло освещенным коридорам. Он находился в таком же состоянии духа, как человек, уезжающий в дальний путь. Он залил электрическим светом женин волшебный дворик и, сидя в мраморном кресле строго античной римской формы, выкурил целую папиросу, обдумывая свои планы.
   О, все будет сделано до тонкости чисто! Он на этой охоте устроит такой "несчастный случай", которым всю публику проведет. Он-то уж промаха не даст! Завтра же, в лесах над речкой Сайкамор. Дед его, суровый пуританин, погиб на охоте от подобного несчастного случая. Ну а если это не был случай, то старик мастерски все задумал и исполнил. В семье никто никогда не намекал на возможность чего-либо другого, неслучайного.
   Занеся уже руку, чтобы снова погрузить дворик в ночной мрак, он на мгновение остановился; захотелось в последний раз полюбоваться мраморными младенцами, вечно резвящимися у фонтанов, среди роз.
   -- Прощайте, детки! -- тихо молвил он. -- Только-то и было у меня детей, что вы.
   Из своей спальни он посмотрел на женину спальню по ту сторону большого двора. Света не было. Должно быть, спала.
   Сидя на краю кровати, он вдруг заметил, что один ботинок у него расшнурован. Он усмехнулся своей рассеянности и снова зашнуровал его. Есть ли смысл ложиться спать? Было уже четыре часа утра. Ему захотелось полюбоваться последним восходом солнца. Все теперь -- последнее. Разве он не оделся уже в последний раз? И вчерашняя ванна разве не была последняя? Надо будет, однако, еще раз побриться. Хотя это -- пустое тщеславие, ведь волосы, говорят, у покойника некоторое время еще продолжают расти.
   Он достал свое завещание из стенного шкафа и внимательно прочитал его. Ему пришли в голову разные прибавления, и он написал их своей рукой, выставив число на шесть месяцев раньше, -- на всякий случай. Последним его распоряжением было обеспечение "мудрецов" обращением их в общину, могущую вместить до семи членов.
   Он просмотрел свои полисы на страхование жизни, проверяя в каждом оговорку, дозволяющую самоубийство; подписал все лежавшие в корзинке письма и в фонограф продиктовал письмо своему издателю. Очистив стол, он наскоро составил общий приходо-расходный баланс, выкинув из него приход с мексиканских рудников. Этот убыток он перенес на другой баланс, в котором отвел больше места расходам и урезал до последней возможности приход, -- результат получился все же удовлетворительный.
   Он разорвал исписанные цифрами листы и написал программу будущих операций с рудниками. Сделал он это небрежно, в виде случайного наброска, так, чтобы впоследствии, когда будет найдена эта бумага в числе других, не возникло подозрения. Таким же образом он выработал еще программы скотоводства и коннозаводства в имении на двадцать лет вперед, с особыми наставлениями насчет Удалого и Принцессы и нескольких избранников из их потомства.
   Когда в шесть часов О-Май явился с кофе, Дик дописывал последний параграф своей схемы культуры риса.
   "Хотя итальянский рис стоит испытать ради его ранней зрелости, -- писал он, -- я на время ограничусь, для обсеменения в больших размерах, тремя японскими сортами, созревающими в разное время, взятыми в равном количестве. Таким образом, с тем же рабочим и машинным составом можно будет засеять большее пространство, нежели было бы возможно с одним сортом".
   О-Май поставил кофе на письменный стол и не подал вида, что замечает что-либо необычное даже после того, как бросил взгляд на нетронутую постель; за такое самообладание Дик не мог мысленно не похвалить его.
   В половине седьмого зазвонил телефон, и он услышал усталый голос ветеринара:
   -- Я знал, что вы уже встали, и хотел порадовать вас вестью, что Бесси выживет, но уж подлинно, что была на волосок от смерти. А теперь пойду сосну.
   Побрившись, Дик взглянул на душ, постоял в нерешительности, но, упрямо нахмурившись, подумал: "Черта с два -- к чему? Одна потеря времени", и только заменил домашние ботинки тяжелыми, с высокой шнуровкой, более пригодными для охоты.
   Он уже снова сидел за письменным столом, просматривая записки в блокнотах, когда вошла Паола, подошла совсем близко к нему и вместо своего обычного приветствия тихо сказала:
   -- Сеятель желудей, вечно неутомимый Багровая Туча!
   Он сразу заметил темно-синие круги у нее под глазами.
   Он встал, не дотрагиваясь до нее, а она не двинулась к нему.
   -- "Белая ночь"? -- спросил он, пододвигая ей стул.
   -- Да, -- устало ответила она. -- Ни одной секунды сна, как ни старалась.
   Обоим трудно говорилось, и угнетала невозможность отвести друг от друга взоры.
   -- Ты... ты сам не очень-то хорошо выглядишь, -- заметила она.
   -- Да, лицо мое. Я смотрел на него, когда брился. Не сходит это выражение.
   -- С тобой вчера вечером что-то случилось, -- робко закинула она, и он не мог в глазах ее не видеть того же сострадания, которое он прочел в глазах китаянки. -- Все заметили твое выражение. Чем оно было вызвано?
   Он пожал плечами.
   -- Несколько времени уже это готовилось, -- уклончиво ответил он, вспоминая, что первый намек на это выражение он видел в написанном Паолой его портрете. -- А ты заметила? -- как бы мимоходом спросил он.
   Она молча кивнула. И вдруг ей пришла новая мысль. Он видел, как эта мысль вспыхнула в лице ее, прежде чем облеклась в слова:
   -- Дик, нет ли у тебя какой-нибудь истории?
   Это был бы выход из невозможного положения, разрешило бы всю путаницу. Надежда заговорила в ее голосе, блеснула в ее лице. Он тихо покачал головой, улыбаясь ее явному разочарованию.
   -- А впрочем, есть, -- сказал он. -- Есть.
   -- Сердечная? -- с живостью спросила она.
   -- Да, сердечная.
   Но она не приготовилась к тому, что последовало. Он вдруг пододвинулся так близко к ней, что коленями коснулся ее колен, и, наклонившись к ней, быстро, но нежно взял обе ее руки и удержал их в своих, лежавших на ее коленях.
   -- Не пугайся, пташечка, -- успокоил он ее. -- Я не поцелую тебя. Давно уже я тебя не целовал. Я хочу сказать тебе об этой истории. Но прежде я хочу сказать тебе, как я горд, -- горжусь собой. Горжусь тем, что я люблю. В мои годы и вдруг -- люблю! Это невероятно, удивительно. И как люблю-то? Какой я странный, необычайный, во всех отношениях замечательный любовник! Всем книгам, всей биологии наперекор. Я одноженец. Люблю одну-единственную женщину. После десяти лет обладания люблю ее до безумия, о! До такого сладкого безумия! -- Руки ее слегка дрогнули в его руках, стараясь высвободиться, но он их удержал еще крепче. -- Я знаю каждую ее слабость и всю как есть, со всеми слабостями и всей силой, люблю так же безумно, как любил ее вначале, в те безумные минуты, когда я впервые держал ее в своих объятиях.
   Руки ее все пугливее трепетали в удерживавших их его руках, и она бессознательно начинала тянуть и дергать, чтобы вырвать их. И в глазах у нее появился страх. Он знал ее чуткость, догадывался, что с губами, еще горевшим от поцелуев другого, она опасалась более горячих излияний с его стороны.
   -- Не пугайся же, прошу тебя. Не пугайся, милая, робкая, прекрасная, гордая женщина-пташка. Смотри: я тебя отпускаю. Знай, что я люблю тебя всей душой, что я все время думаю о тебе так же, как и о себе, и больше, чем о себе. -- Он отодвинул свой стул, откинулся назад и в глазах ее видел возродившееся доверие. -- Я выложу тебе все мое сердце, -- продолжал он, -- но жду того же и от тебя.
   -- Эта твоя любовь -- что-то новое? -- спросила она. -- Рецидив?
   -- Пожалуй, но не совсем.
   -- Я думала, что я давно уже сделалась для тебя привычкой.
   -- Но я любил тебя все время.
   -- Но не безумно.
   -- Нет, -- признался он, -- но с уверенностью. Я был так уверен в тебе, в себе. Для меня это было нечто навеки конченное и решенное. В этом я, признаюсь, виновен. Когда эта уверенность была поколеблена, вся моя любовь к тебе вспыхнула заново. Но она всегда была как длительное, ровное пламя.
   -- А как же я? -- спросила она.
   -- Сейчас и до тебя дойдем. Я знаю, что тебя смущает в настоящую минуту и что смущало тебя минуту назад. Ты так до глубины твоего существа честна и правдива, что одна мысль делить себя на двоих тебе противна. Я в тебе не ошибся. Давно уже ты мне не дозволяешь прикоснуться к тебе любовно, -- он пожал плечами, -- да я и не пытался.
   -- Стало быть, ты знал с самого начала? -- порывисто спросила она.
   Он кивнул.
   -- Возможно, -- ответил он с видом человека, тщательно взвешивающего обстоятельства, -- что я чутьем ощущал то, что надвигалось, раньше даже, чем ты. Но в это мы не станем вдаваться.
   -- Ты видел... -- начала она и не договорила, устыдясь мысли, что ее муж мог быть свидетелем обмена нежностями между нею и Грэхемом.
   -- Не будем входить в унизительные подробности, Паола. К тому же дурного ничего тут не было и нет. Далее, мне не нужно было ничего видеть. У меня есть свои воспоминания о том, как и я вкушал краденые поцелуи в краткие секунды перед открытым прощанием на сон грядущий. Когда все признаки назревшей страсти налицо -- нежные оттенки и нотки в голосе, которых не скрыть, бессознательная ласка глаз в мимолетном взгляде, невольное
   смягчение тона, запинка вроде сдавленного в горле рыдания, -- тогда нет надобности собственными глазами видеть поцелуй перед ночным расставанием. Он неизбежен. И за всем тем помни, моя любимая, что я во всем тебя оправдываю.
   -- Да ведь почти ничего и не было, -- робко промолвила она.
   -- Я очень удивился бы, если бы было иначе. Не такая ты. Я и то удивляюсь. После десяти лет... не ожидал...
   -- Дик, -- перебила она его, наклоняясь к нему и устремляя на него испытующий взгляд, но остановилась, приискивая слова, затем продолжала уже прямо к делу: -- Во все наши десять лет неужели с тобой не было ничего большего?
   -- Я же сказал тебе, что во всем тебя оправдываю, -- смягчил он свой ответ.
   -- Но ты не ответил на мой вопрос, -- настаивала она. -- О, я имею в виду не мимолетный флирт, маленькое цветистое любезничание. Нет, я хочу сказать, неверность в буквальном, техническом смысле слова. Когда-то давно? Было же?
   -- Было, но мало, и то очень, очень давно.
   -- Мне часто приходило в голову, -- задумчиво сказала она.
   -- Я же сказал тебе, что оправдываю тебя во всем, -- еще раз повторил он. -- И теперь ты знаешь, в чем твое оправдание.
   -- В таком случае и у меня было то же право, -- сказала она. -- Хотя -- нет, не было, Дик, не было! -- поспешно оговорилась она. -- Но, как бы то ни было, ты всегда проповедовал единство нравственной нормы для обоих полов.
   -- Увы, я больше этого не проповедую, -- улыбнулся он. -- Воображение -- большой волшебник, и за последние несколько недель я был вынужден изменить свои взгляды.
   -- Значит, ты теперь, безусловно, требуешь, чтобы я была тебе верной?
   -- Пока ты живешь под моим кровом, -- да.
   -- Но где же тут равенство?
   -- Никакого равенства нет... О да, я знаю, это должно казаться ни с чем не сообразной непоследовательностью. Но я только теперь открыл древнюю истину, что женщины отличаются от мужчин. Все, чему я научился из книг и теорий, разлетается в прах перед тем незыблемым фактом, что женщины родят наших детей. Я... я, видишь ли, все еще надеялся иметь от тебя детей. Но с этим совсем покончено. Для меня теперь важен вопрос: что у тебя в сердце? Свое сердце я открыл тебе. Тогда можно будет решить, как быть дальше.
   -- О Дик! -- чуть слышно проговорила она после молчания, начинавшего уже становиться тягостным. -- Ведь я люблю тебя, всегда буду любить. Ты мой Багровая Туча. Знаешь что? Вчера в твоей спальне я повернула мой портрет лицом к стене. Это было ужасно. Как-то даже преступно. Я опять обернула его -- скорее, скорее!
   Он закурил папиросу и ждал.
   -- Но ты все же не сказала мне, что у тебя в сердце, не все сказала, -- наконец упрекнул он.
   -- Я люблю тебя, -- повторила она.
   -- А Эван?
   -- Это совсем другое. Как это ужасно -- так с тобой говорить! К тому же, я не знаю, не могу разобрать, что у меня на сердце.
   -- Любовь? Или мимолетная любовная прихоть, приключение? Непременно то или другое, -- одно из двух.
   Она тряхнула головой.
   -- Разве ты не можешь понять, -- сказала она, -- что я сама не понимаю? Ведь я женщина. Мне не приходилось, что вы называете, "перебеситься". А теперь, когда все это случилось, мне не разобраться. Они все, должно быть, правы, что женщина -- хищница. Вы оба -- крупная добыча, видно, вызвали во мне хищнические инстинкты. И я сама для себя загадка. Своими поступками я опрокинула все свои собственные взгляды. Ты мне нужен. И Эван нужен мне. Это не любовная прихоть, поверь мне! А если так, то я этого не сознаю. Но нет, не то! Наверно не то.
   -- Значит, любовь?
   -- Но я люблю тебя, Багровая Туча.
   -- Но ты говоришь, что его любишь. Обоих любить ты не можешь же.
   -- Могу. Обоих люблю. Обоих. Я с тобой честна, и буду честна. Я должна это распутать. Я думала, ты мне поможешь, потому и пришла к тебе. Должен же быть какой ни на есть выход.
   Она глядела на него просящими глазами.
   -- Один из двух: Эван или я. Другого выхода не могу придумать.
   -- Вот и он говорит то же самое. Но я не могу с этим согласиться. Он хотел идти прямо к тебе, но я не пустила. Он хотел уехать, но я его здесь удержала, как это ни было для вас обоих тяжело, чтобы иметь вас обоих перед своими глазами и сравнивать вас, взвешивать в своем сердце. И не прихожу ни к чему. Вы мне оба нужны. Не могу пожертвовать ни тем, ни другим.
   -- К сожалению, ты должна бы сама согласиться с этим, -- сказал Дик, и в глазах его невольно блеснул юмор, -- если у тебя и оказывается склонность к многомужию, то мы-то, глупые мужчины, не можем примириться с таким положением.
   -- Не будь жесток, Дик, -- грустно остановила она его.
   -- Прости, я не подумал. Это я от боли, попытка напустить на себя философское равнодушие.
   -- Я сказала ему, что он один из всех мужчин может сравниться с моим мужем, но что муж мой еще выше его.
   -- Ты это сказала из лояльности ко мне и к себе самой, -- объяснил Дик. -- Ты была моя до той минуты, когда я перестал быть в твоих глазах первым человеком в мире. -- Она покачала головой. -- Дай же мне постараться
   разрешить все это для тебя, -- продолжал он. -- Ты не понимаешь себя, своих желаний. Ты не можешь решить, потому что считаешь, что мы тебе оба нужны? Так?
   -- Да, -- чуть слышно ответила она, -- оба, но все же есть разница.
   -- В таком случае дело решенное, -- отрезал он.
   -- To есть как?
   -- Очень просто. Я проиграл. Грэхем выиграл. Неужели ты не видишь? При равных, впрочем, условиях, я имею над ним одно преимущество: прожитые нами совместно десять лет, десять лет любви, связывающие нас узами сердца и воспоминаний. Боже мой! Если бы все это было брошено на его чашу весов, ты не колебалась бы ни одной минуты. Ты в первый еще раз в жизни сошла с ума, и тебе потому так трудно в этом разобраться, что случилось это с тобой так поздно.
   -- Но, Дик, я и от тебя сходила с ума.
   Он покачал головой.
   -- Мне хотелось так думать, и подчас я как будто и верил, но никогда не верил вполне. Нет, никогда я тебя не сводил с ума, даже в самом начале, когда у нас дело шло вихрем. Положим, я тебя увлек, пожалуй, даже обворожил, но ты никогда не безумствовала, как я безумствовал, не была унесена, как я. Я первый полюбил тебя...
   -- И любил щедро!
   -- Я полюбил тебя первый, Паола, и ты, хотя и откликнулась, но не так. Я никогда не сводил тебя с ума, как это, очевидно, удалось Эвану.
   -- Как бы мне хотелось знать наверно, -- задумчиво проговорила она. -- Мне то кажется, то снова я не уверена. Одно с другим несовместимо. Может быть, меня никогда никто с ума не сведет. А ты не помогаешь мне ни чуточки.
   -- Только ты, Паола, только ты одна можешь это решить, -- сказал он не без строгости.
   -- Но если бы ты помог!.. Если бы ты постарался хоть самую малость удержать меня! -- настаивала она.
   -- Но я бессилен. У меня руки связаны. Я не могу пальцем двинуть, для того чтобы удержать тебя. Ты не можешь разделить себя на двоих. Ты была в его объятиях... -- Он движением руки остановил ее протест. -- Милая, не надо... Была. Ты трепещешь, как испуганная птичка, при одной мысли, что я мог бы приласкать тебя. Видишь? Твои действия решили против меня. Ты решила, хотя, может быть, и не сознаешь того. Самая плоть твоя решила. Его объятия ты терпишь. Одной мысли о моих ты не выносишь.
   Она медленно, но решительно покачала головой.
   -- И все же я не решаю, не могу решить, -- упорствовала она.
   -- Но ты обязана решить. Настоящее положение нестерпимо. И решить надо скоро, потому что Эван должен уехать. Ты-то понимаешь. Или ты... Обоим вам здесь оставаться нельзя. Не спеши, дай себе срок. Эвана отправь. Или вот что: поезжай на побывку к тете Марте. Вдали от нас обоих ты, может быть,
   скорее к чему-нибудь придешь. Не лучше ли отменить охоту? Я поеду один, а ты оставайся и переговори с Эваном. Или поедем все, и ты переговори с ним по пути. Так или иначе, я не рано вернусь домой. Может быть, переночую у одного из пастухов. Но когда бы я ни вернулся, Эвана здесь не должно быть. Уедешь ли ты с ним? Это тоже надо решить.
   -- А если я уеду?
   Пожав плечами, он встал и поглядел на браслетные часы.
   -- Я вызываю Блэка сегодня раньше обыкновенного, -- объяснил он, делая шаг к двери в виде намека, чтобы она уходила.
   У двери она остановилась и наклонилась к нему.
   -- Поцелуй меня, Дик. Не как любовник, -- сказала она слегка надорванным голосом, -- а на случай... если я решусь уйти.
   Шаги секретаря уже раздавались в коридоре, Паола все еще медлила.
   -- С добрым утром, мистер Блэк, -- поздоровался Дик. -- Простите, что я вас рано поднял. Первым делом, будьте добры, телефонируйте всем, что я сегодня не могу никого принять, -- пусть приходят завтра. Мистера Менденхолла, однако, и мистера Мэнсона мне нужно видеть сегодня. Скажите им: в девять часов тридцать минут.
   -- Еще одно, Дик, -- сказала Паола, -- помни, что это я его удержала. Он оставался не по своей вине или своему желанию. Я его не пускала.
   -- Вот его так, очевидно, ты свела с ума, -- усмехнулся Дик. -- Того, что он при таких обстоятельствах оставался здесь, я никак не мог согласовать с тем, что мне о нем известно. Но если ты его не пускала, меж тем как он сходил по тебе с ума, -- тогда я понимаю. Он куда больше чем порядочный человек. Таких Господом немного создано. Ты с ним будешь счастлива.
   -- Не думаю, чтобы я когда-нибудь снова могла быть счастлива, Багровая Туча, как погляжу, какое у тебя благодаря мне стало лицо. А я была так счастлива и довольна все наши десять лет! Не могу забыть. Вот почему мне так трудно решить. Но ты прав. Настало время, когда я должна разрешить, -- она запнулась и не произнесла слова "треугольник", которое он почти что прочел на ее устах, и заменила его словом "положение". Голос ее постепенно замирал. -- Мы все поедем на охоту, -- бодрее закончила она. -- Я по пути поговорю с ним и во всяком случае отправлю его, на что бы сама ни решилась.
   -- Я на твоем месте не поступал бы опрометчиво, -- посоветовал он. -- Ты знаешь, что я нравственность признаю лишь постольку, поскольку она полезна. Но в настоящем случае она чрезвычайно полезна. Могут быть дети... нет, нет, пожалуйста! -- остановил он ее. -- А если так, то скандал, даже потерявший свою остроту, для них отнюдь не полезен. Развод на основании своевольного оставления берет слишком много времени. Я подстрою дело так, чтобы освободить тебя на законном основании, чем мы выгадаем по меньшей мере год.
   -- Если я решусь, -- проговорила она с бледной улыбкой. -- Но я могу и не принять такого решения. Сама не знаю. А вдруг это все сон, и я проснусь,
   и Ой-Ли войдет и удивится, как долго и крепко я спала! -- Она неохотно отвернулась, но, пройдя несколько шагов, опять резко остановилась. -- Дик, -- окликнула она его, -- ты сказал мне то, что у тебя на сердце, но не сказал того, что в твоих мыслях. Не делай глупостей. Помни Дэнни Хольбрука. Смотри, чтобы на охоте не было несчастного случая!
   Он покачал головой и блеснул глазами, делая вид, будто находит такие уговоры крайне забавными, внутренне удивляясь, как верно она чутьем угадала его мысль.
   -- Чтобы я все это бросил? -- соврал он, одним широким движением обнимая дом, имение и все свои проекты. -- И мою книгу о скрещивании пород? И мой первый годовой домашний аукцион молодого скота?
   -- Было бы глупо, это верно, -- согласилась она, и лицо ее прояснилось. -- Но, Дик, что касается моей нерешительности, будь уверен, от всей души прошу тебя... -- Она остановилась, как будто ища слова, и продолжала с движением, подобным его движению, включавшим Большой дом со всеми его сокровищами: -- Все это не оказывает на меня ни малейшего влияния. Право, нет!
   -- Точно я этого не знаю! -- убежденно воскликнул он. -- Бескорыстнее тебя нет женщины на свете.
   -- И знаешь ли, Дик, -- перебила она его, озаренная новой мыслью, -- если бы я Эвана любила так безумно, как ты думаешь, ты имел бы для меня так мало значения, то я примирилась бы, если бы не было другого выхода, и с несчастным случаем. Однако, ты видишь, я не хочу. Во всяком случае, вот тебе орех: раскуси! -- Она скрепя сердце сделала еще несколько шагов, опять остановилась и шепотом проговорила, повернув голову назад, через плечо: -- Багровая Туча, мне ужасно, ужасно жаль, и при всем этом я так рада, что ты меня все еще любишь.
   Прежде чем Блэк возвратился, Дик успел посмотреться в зеркало: на лице его было запечатлено выражение, накануне так испугавшее его гостей. Ничто уже не могло его смыть.
   Он вышел на свою спальную веранду и посмотрел на портрет Паолы, -- повернул его к стене, сел на кровать и долго смотрел на пустое место, потом повернул портрет обратно, лицом к себе.
   -- Бедная девочка, -- прошептал он, -- нелегко просыпаться так поздно!
   Он долго смотрел, и вдруг его глазам явственно предстала картина: она, залитая лунным светом, прильнула к Грэхему и привлекает к себе его лицо для поцелуя...
   Он быстро поднялся и тряхнул головой, словно хотел отогнать видение.
   К половине девятого он покончил с письмами, и на столе было чисто, за исключением нескольких заметок, требовавшихся ему при разговорах о шортгорнах и конном заводе.
   Он постоял у окна и с улыбкой помахал рукой на прощание уезжавшим Эрнестине и Люси, когда вошел Менденхолл, а вслед за ним Мэнсон, и Дик умудрился в краткой беседе как будто мимоходом внушить им многое из своих наиболее широких идей.
   После их ухода он по домашнему телефону вызвал домоуправителя О-Джоя и велел ему свести Грэхема в оружейную, чтобы он выбрал себе винтовку и какое еще понадобится снаряжение.
   Было одиннадцать часов. Он не знал, что Паола поднялась по потайной лестнице и теперь стоит за книжными полками и прислушивается. Она собиралась войти, но, услышав его голос, задержалась. Она слышала, как он в телефон говорил с Хэнли о строившейся плотине. Она вздохнула и, повернув обратно, по винтовой лестнице сошла в библиотеку.
   "Неисправимый! Вечно сажает свои желуди! -- подумала она. -- Сидит себе среди развалин своей жизни и спокойно рассуждает о плотинах и колодцах, чтобы иметь возможность в грядущие годы насадить еще желудей".
   И никогда Дик не узнает, что Паола была так близка от него в смертельной тоске и ушла. А он не без цели вышел в свою спальню, а для того, чтобы в последний раз пробежать заметки на блокноте около постели. Все дела были в порядке. Оставалось еще только подписать то, что он в это утро продиктовал, ответить на несколько телеграмм, затем завтрак и -- в горы, на охоту! О, он все хорошо обдумал! Всю вину свалят на Фурию. Он даже решил иметь при себе очевидца -- либо Фрейлига, либо Мартинеса. Но не обоих. Довольно будет одной пары глаз, когда порвется мартингал и кобыла, взвившись на дыбы, свалится в кустах на спину, придавив его своею тяжестью. И из-за скрывающих его кустов свидетель услышит выстрел.
   Мартинес был более нервен, чем скульптор, поэтому Дик решил устроить так, чтобы иметь при себе его в той теснине, в которой должна была разыграться катастрофа. Мартинес к тому же был плохой наездник, -- это хорошо. Надо будет заставить Фурию минуты две хорошенько побеситься. Это придаст катастрофе большую правдоподобность. Кстати, это заставит волноваться лошадь Мартинеса, следовательно, и его самого, так что он ничего ясно не разглядит. Маленькая хозяйка сошла с ума -- непременно помешалась. Ничем иначе не мог он объяснить такую возмутительную жестокость, думал он, в открытое окно слушая, как она и Грэхем во весь голос распевают цыганскую ко-чевую песню.
   Он не помешал им стоять рука об руку, пока они пели. А пропели они безудержную песню до самого ее безудержного конца. И тогда еще он стоял и слушал, когда она с веселым смехом ушла от Грэхема и пробежала через весь дом в свой флигель, с веранды которого она продолжала смеяться, шутливо придираясь к китаянке и журя ее за воображаемые провинности.
   Издалека слабо доходило выразительное ржание Удалого. Бык Поло тоже властно заявлял о себе, и с разных сторон отзывались кобылы и телки. Дик, прислушиваясь к этой весенней симфонии, глубоко вздохнул.
   -- Как бы то ни было, мое существование принесло пользу земле. На этой мысли хорошо заснуть.

Глава XXX

   У кровати зазвонил телефон. Дик сел на кровать, взял трубку и, слушая, глядел через двор на женину половину. Бонбрайт объяснил ему, что с ним желает говорить Чонси Бишоп, приехавший в автомобиле в Эльдорадо. Бишоп был издателем и редактором большой газеты в Сан-Франциско и в глазах Бонбрайта был достаточно важным лицом, чтобы удостоиться личного свидания с ним, будучи притом его давнишним приятелем.
   -- Вы поспеете к нам к завтраку, -- говорил Дик приятелю. -- И знаете, что я вам скажу? Отчего бы вам не переночевать у нас?.. Бросьте вы ваших сотрудников. Мы едем охотиться на кугуаров и наверно убьем. Выслежены... Кто такая? О чем пишет?.. Что ж из этого? Пусть себе гуляет по имению: наберет материала на полудюжину столбцов. А тот посмотрит охоту, потом опишет... Будьте покойны. Я посажу его на такую лошадь, с которой и ребенок справится.
   "Чем их будет больше, тем лучше", -- с горькой усмешкой рассуждал Дик и хвастался про себя, что не хуже деда сумеет инсценировать удачный финал.
   "Но как могла Паола иметь жестокость, выйдя от него, тут же пропеть цыганскую песню?" -- думал он, не совсем отнимая от уха трубку, и слышал, как Бишоп уговаривал своего сотрудника поехать на охоту.
   -- Ладно. А теперь уж не мешкайте. Я сейчас же распоряжусь насчет лошадей, и вам я могу дать того же гнедого, на котором вы ездили в последний раз.
   Едва он повесил трубку, как снова зазвонило. На этот раз его вызывала Паола.
   -- Багровая Туча, милый! -- говорила она, -- ты рассуждаешь совсем неверно. Мне кажется, что тебя я люблю больше. Теперь как раз у меня решается вопрос -- и решается в твою пользу. И вот, чтобы помочь мне еще больше убедиться, повтори мне то, что ты сегодня говорил, помнишь? "Люблю одну-единственную женщину. После десяти лет обладания люблю ее до безумия. О! До такого сладкого безумия!" Скажи, Багровая Туча, повтори!
   -- Поистине люблю одну-единственную женщину, -- повторил он. -- После десяти лет обладания люблю ее до безумия. О! До такого сладкого безумия!
   Он умолк. Помолчала и она, и он не смел прервать молчание, прислушиваясь, что она дальше скажет.
   -- Еще одно я едва не забыла сказать тебе, -- опять заговорила она тихо-тихо, медленно, но очень внятно. -- Я люблю тебя. Никогда так не любила тебя, как именно теперь, вот в эту минуту. После наших десяти лет ты наконец свел-таки меня с ума. Но нет, так всегда было, с самого начала, только я не сознавала. А теперь я знаю, раз и навсегда.
   Она резко повесила трубку.
   Дик подумал, что он узнал, как чувствует себя человек, приговоренный к смерти и в последнюю минуту получивший помилование. Он долго сидел, погруженный в свои мысли, забывая, что он не повесил трубку, пока вошедший Бонбрайт не напомнил ему.
   -- Сейчас телефонировал мистер Бишоп, -- доложил он, -- у него ось сломалась. Я позволил себе послать за ним одну из наших машин.
   -- И пусть наши люди испробуют свое искусство на его машине и приведут ее в порядок, -- добавил Дик.
   Оставшись опять один, он встал, потянулся и прошелся по комнате.
   -- Ну, друг Мартинес, -- обратился он к пустому пространству, -- вы никогда не узнаете, какое артистически разыгранное представление вы теряете сегодня.
   Он позвонил к Паоле.
   Отвечала китаянка и поспешила позвать свою госпожу.
   -- Мне хочется спеть тебе одну песенку, Паола, -- сказал он и затянул старинную духовную песнь, излюбленную неграми: "За себя, за себя каждая душа ответ несет, за себя". И вот я хотел бы, чтобы ты "за себя, за себя" повторила мне то, что сейчас мне говорила.
   До него дошел ее смех, такой веселый, звонкий, что у него забилось сердце.
   -- Багровая Туча, право же, я тебя люблю, -- сказала она. -- Я теперь знаю наверно. Никогда у меня не будет другого мужа. А теперь будь умницей и дай мне одеться. Я и то опоздаю к завтраку.
   -- Можно мне к тебе на одну минутку? -- спросил он.
   -- Погоди, нетерпеливый. Через десять минут. Дай мне сперва покончить вот с нею. Тогда я буду совсем готова. Я надеваю лесной костюм -- знаешь? Зеленый с отделкой цвета мертвых листьев и большим пером. И беру свою охотничью винтовку. Она годится и для кугуаров.
   -- Ты меня совсем осчастливила, -- сказал он еще.
   -- Я по твоей милости опоздаю. Дай отбой, Багровая Туча, я в эту минуту люблю тебя больше...
   Он слышал, как она повесила трубку. К своему удивлению, он чувствовал себя почему-то не таким уж счастливым, как ему сейчас представлялось.
   Скорее ему слышался ее голос, с таким увлечением распевающий с Эваном цыганскую песнь.
   Неужели она Эваном играла? Или им? Но такой поступок с ее стороны был бы чем-то беспримерным и непостижимым. Ища разгадки, он снова увидел ее прильнувшей к Грэхему под луной и привлекающей его лицо к своему для поцелуя.
   Он в недоумении покачал головой и взглянул на часы. Во всяком случае, меньше чем через десять минут он будет держать ее в своих объятиях и все узнает.
   Таким долгим казался ему этот краткий срок, что он, не дожидаясь конца его, медленно пошел по дороге туда, остановился, чтобы закурить папиросу, бросил ее, затянувшись всего раз, опять остановился, прислушиваясь к щелканью пишущих машин. Имея еще две минуты времени и зная, что ему довольно одной, чтобы достичь заветной двери без ручки, он постоял посреди двора, полюбовался купающимися в фонтане дикими канарейками.
   В ту минуту, как вспугнутые птички вспорхнули трепетным, золотым, осыпанным алмазами облачком, Дик вздрогнул: из жениной половины явственно донесся звук выстрела, и он узнал выстрел ее винтовки. Он кинулся туда, и первой его мыслью было: "Она меня опередила!" -- и все, что еще за минуту перед тем казалось непостижимым, разом приняло смысл, столь же ясно определенный, как выстрел ее винтовки.
   И все время, пока он бежал через двор, вверх по лестнице и в ее комнаты, оставляя за собой дверь распахнутой, в мозгу у него бились слова: "Она меня опередила!".
   Она лежала вся смятая, трепещущая, в полном охотничьем костюме, кроме маленьких бронзовых шпор, которые в бессильном отчаянии держала наклонившаяся над нею испуганная китаянка.
   Его осмотр занял мало времени. Паола дышала, хотя была без сознания. Пуля прошла насквозь с левой стороны. Он бросился к телефону и, пока ждал, чтобы домашняя станция соединила его с кем нужно, горячо молился, чтобы Хеннесси оказался в жеребцовой конюшне. Откликнулся конюх, и, пока он бегал за ветеринаром, Дик приказал китаянке остаться у телефона и немедленно послать к нему домоуправителя.
   И исподлобья он видел, как Грэхем ворвался в комнату и бросился к Паоле.
   -- Хеннесси, -- приказывал Дик, -- спешите сюда что есть силы! Принесите все, что требуется для первой помощи. Прострелено легкое или сердце или то и другое. Идите прямо сюда, на половину миссис Форрест. Живо!
   Он опять взялся за китаянку.
   -- Отправьте Каллахана в Эльдорадо с беговым автомобилем. Скажите ему, что он по дороге встретит доктора Робинсона, -- так чтобы он его во весь дух привез с собой. Скажите ему, чтобы он скакал, будто сам черт за ним гонится по пятам. Скажите, что миссис Форрест ранена и, что если он поспешит, он может спасти ей жизнь.
   Не отнимая трубки от уха, он повернулся, чтобы взглянуть на Паолу. Грэхем стоял, наклонившись над нею, но не прикасался к ней. Глаза обоих встретились.
   -- Форрест, -- начал он, -- если это вы...
   Но Дик многозначительным взглядом в сторону китаянки, в безмолвной растерянности все еще державшей шпоры, заставил его молчать.
   -- После! -- коротко произнес он и снова обратился к аппарату.
   -- Доктор Робинсон?.. Отлично! У жены прострелено легкое или сердце, а может быть, то и другое. Каллахан едет вам навстречу в беговом автомобиле. Поезжайте как можно быстрее, пока не встретитесь с ним. До свидания.
   Грэхем отошел от Паолы, когда Дик вернулся к ней и, став на колени, нагнулся над нею, чтобы еще раз наскоро осмотреть ее. Он взглянул на Грэхема, качая головой, и сказал:
   -- Слишком опасно трогать.
   Потом обратился к китаянке:
   -- Положите шпоры и принесите подушек. Вы, Эван, помогите с другой стороны. Поднимайте осторожно и ровно. Ой-Ли, подложите подушку. Тихонько, тише!
   Подняв случайно глаза, он заметил китайца: О-Май безмолвно ожидал приказаний.
   -- Попросите мистера Бонбрайта заменить О-Джоя у телефонной доски, -- приказал Дик, -- и пусть О-Джой остается при нем на случай каких-либо распоряжений. Скажите ему, чтоб он собрал всю домашнюю прислугу, так чтобы приказание исполнялось мгновенно. Как только вернутся Сондерс с Бишопом и его компанией, пусть О-Джой мигом отправит его обратно в Эльдорадо отыскать Каллахана, на случай если у него было крушение. Пусть он разыщет тех из наших, у кого есть машины, и объяснит им, чтобы они спешили сюда и здесь, около дома, ждали со своими машинами. Скажите О-Джою, чтобы Бишопа и его компанию устроил, как у нас водится. Вы же вернитесь сюда и будьте поблизости, так чтобы я во всякую минуту мог вас позвать.
   Дик обратился к горничной.
   -- А теперь расскажите, как это случилось.
   Она качала головой и ломала себе руки.
   -- Где вы были, когда винтовка выстрелила?
   Девушка, глотая слезы, указала на гардеробную.
   -- Говорите! -- резко приказал Дик.
   -- Госпожа велела мне принести шпоры. Я про них забыла. Я скорее пошла. Слышу выстрел. Я бросилась сюда бегом и...
   Она указала на Паолу.
   -- Что было с ружьем? -- спросил Дик.
   -- Попортилось что-то. Должно быть, засорилось. Минуты четыре, а может, и пять, миссис Форрест с ним возилась.
   -- Работала ли она над ружьем и тогда, когда вы пошли за шпорами?
   Она утвердительно кивнула.
   -- Я перед тем сказала, что, может быть, О-Джой поправит. Госпожа сказала, что ничего, вы поправите, и положила. А потом опять взяла -- попробовала сама. Потом послала меня за шпорами. Тогда ружье выстрелило.
   Появление Хеннесси прервало допрос. Он осматривал Паолу едва ли долее, нежели Дик, и поднял к нему лицо, качая головой.
   -- Я тут не смею прикасаться, мистер Форрест. Кровоизлияние само собой прекратилось, но кровь, вероятно, накапливается внутри. Послали за доктором?
   -- Да, за Робинсоном. К счастью, застал его дома. Молод, хороший хирург, -- объяснил он, обращаясь к Грэхему. -- Смел, и нервы крепкие. Я доверюсь ему скорее, чем многим старикам с большим именем. Вы как думаете, мистер Хеннесси?
   -- Дело плохо как будто, хоть я и не судья, так как мое дело -- лошади да коровы. Робинсон разберется. Мы можем только ждать.
   Дик вышел в женину спальную веранду, откуда ему слышно было пыхтение бегового автомобиля, на котором ехал Каллахан.
   К нему подошел Грэхем.
   -- Простите меня, Форрест, -- сказал он. -- Я в ту минуту был сам не свой. Я застал вас здесь и думал, что вы тут были и тогда, когда это случилось. Должно быть, несчастный случай?
   -- Да! Бедная детка! -- подтвердил Дик. -- А она еще так всегда гордилась тем, что никогда не обращается неосторожно с огнестрельным оружием.
   -- Я осмотрел винтовку, -- сказал Грэхем, -- и не нашел в ней ничего испорченного. Все в порядке.
   -- В том-то и дело. Что было не в порядке, то в ее руках исправилось, и при этом винтовка выстрелила. Так это и случилось.
   Говоря таким образом и строя такую ложь, что даже Грэхем мог ей поверить, Дик про себя думал, что он вполне понимает, как ловко Паола сыграла свой фокус. Она с Эваном в последний раз спела цыганскую кочевую песню, как будто на прощание, и в то же время заранее отстранила всякие догадки о том, что она собирается сейчас делать. То же самое проделала она и с ним, в последний раз через телефон подтверждая ему, что у нее никогда другого мужа не будет.
   Он отошел от Грэхема в другой конец комнаты.
   "Хватило же у нее силы! -- трепещущими устами бормотал он про себя. -- Бедное дитя! Она не могла решить между нами и этим путем рассекла узел".
   Шум беговой машины привлек и его и Грэхема, и они вместе вышли встречать врача. Грэхем чувствовал себя неловко. Уходить ему не хотелось; в то же время он сознавал, что уйти следует.
   -- Останьтесь, Эван, прошу вас, -- сказал ему Дик, поняв его колебание. -- Она была очень к вам привязана; она рада будет видеть вас.
   Оба стояли поодаль во время осмотра ее врачом. Когда последний поднялся с видом человека, уверенного в результате, Дик посмотрел на него вопрошающим взглядом.
   -- Ничего нельзя сделать, -- сказал доктор. -- Это вопрос нескольких часов, может быть, минут. -- Он помолчал, вглядываясь в лицо Дика, затем нерешительно продолжил: -- Можно облегчить конец, если вы разрешите. Возможно, что она еще очнется и некоторое время помучится.
   Дик прошелся по комнате и, помолчав, обратился к Грэхему:
   -- Почему бы не дать ей еще пожить, как бы ни был краток срок? Боль -- неважно. Успокоение неизбежно скоро наступит. Я, по крайней мере, желал бы этого, да и вы тоже. Она так любила жизнь, дорожила каждой минутой. Зачем лишать ее немногих, оставшихся на ее долю?
   Грэхем наклонил голову в знак согласия, а Дик обратился к врачу:
   -- Может быть, вы могли бы какими-нибудь возбудительными средствами вернуть ей на время сознание? Если можете, то сделайте это. А если боль будет слишком сильна, тогда...
   Когда веки ее трепетно поднялись, Дик знаком подозвал к себе Грэхема. На лице ее сначала изобразилось одно недоумение; потом взор ее сосредоточился сначала на Дике, затем на Грэхеме, и уста дрогнули в жалкой улыбке.
   -- Я... я сначала думала, что уже умерла, -- сказала она. Но в ту же минуту в уме ее блеснула другая мысль, и Дик отгадал ее в ее вопрошающих глазах. Он прочел в них вопрос, догадывается ли он, что это произошло не случайно. Он себя не выдал. Она хотела его обмануть, так пусть же она отойдет в уверенности, что это ей удалось.
   -- Я... осрамилась, -- сказала она. Она говорила медленно, тихо, с очевидной болью, с остановками, с усилием произнося каждое слово. -- Я всегда была так уверена, что со мной никогда ничего ни случится, -- и вот, поди ж ты, что я наделала!
   -- И надо же было так случиться! -- сочувственно молвил Дик. -- Но что именно было с винтовкой? Замок засорился, что ли?
   Она кивнула в ответ и снова заговорила с тою же жалкой, хотевшей быть бодрой улыбкой:
   -- О Дик, пойди созови всех соседей, пусть полюбуются, что натворила маленькая Паола. А что, очень плохо? -- спросила она и, не получая сейчас ответа, продолжала: -- Будь честен, Багровая Туча: меня-то ведь ты знаешь.
   Он только покачал головой.
   -- Долго ли? -- спросила она.
   -- Недолго. Но облегчить твои страдания можно во всякое время.
   -- To есть? -- Она пытливо взглянула на врача и опять на Дика, который молча кивнул. -- Я ничего другого и не ожидала бы от тебя, -- с благодарностью, тихо проговорила она. -- Но решится ли доктор Робинсон?
   Доктор обернулся, встал так, чтобы ей было видно его, молча кивнул.
   -- Спасибо, доктор, -- и помните, что сказать, когда должна я сама.
   -- Очень больно? -- спросил Дик.
   -- Не очень, но достаточно; скажу прямо: ужасно, и долго я не вынесу. Я скажу когда. -- На устах ее заиграла юмористическая улыбочка. -- Странное дело жизнь, не правда ли? Знаете что? Мне хотелось бы уйти от вас под звуки любовных песен. Начните вы, Эван. Спойте цыганскую кочевую... А ведь часа нет, как я пела ее с вами! Подумайте только! Пожалуйста, Эван, спойте. -- Он взглянул на Дика, и тот взглядом разрешил. -- О да, спойте как следует, сильно, весело, с увлечением, как настоящий влюбленный цыган. И отойдите подальше, вот так, чтоб я вас видела.
   И Грэхем пропел всю песню, до последнего слова.
   О-Май с неподвижным лицом стоял как статуя на дальнем конце у двери в ожидании приказаний. Китаянка в немом горе стояла у изголовья и не ломала больше рук, но так крепко стиснула их, что концы пальцев и ногти побелели. Позади, у туалета, доктор Робинсон бесшумно распускал в рюмке таблетки и раствором наполнял шприц. Когда Грэхем кончил, Паола поблагодарила его взглядом, закрыла глаза и полежала спокойно.
   -- А теперь, Багровая Туча, -- сказала она, снова раскрыв глаза, -- очередь за тобой. Спой песню Ай-Кута о любимой женщине-росе. Стань там же, где стоял Эван, чтобы мне было хорошо тебя видно.
   Когда он спел, она опять полежала с закрытыми глазами. Она попыталась было вздохнуть поглубже и закашлялась.
   -- Старайся не кашлять, -- сказал Дик.
   Брови ее сдвинулись от усилия воли, которым она старалась удержать кашель, который мог бы ускорить развязку.
   -- Ой-Ли, подойдите и станьте так, чтобы мне вас было видно.
   Китаянка повиновалась.
   -- Прощайте, Ой-Ли. Вы всегда были очень ко мне добры. А я вот порой бывала не совсем к вам добра. Каюсь и жалею. Муж мой всегда будет для вас отцом и матерью. И все мои яшмы возьмите себе.
   Она закрыла глаза в знак того, что кончилась краткая аудиенция. Опять ее стал беспокоить кашель, готовый принять угрожающие размеры.
   -- Я готова, Дик, -- сказала она слабым голосом, не открывая глаз. -- Готов ли доктор? Подойди ближе. Держи мою руку, как тогда, помнишь?
   Она обратила глаза на Грэхема, и Дик отвернулся, зная, что этот последний взор будет полон любви, как будет полон любви и тот, которым она под самый конец взглянет в глаза ему.
   -- Однажды, -- объясняла она Эвану, -- мне пришлось лечь на операционный стол, и я заставила Дика пойти со мной в операционную комнату и держать меня за руку все время, пока я была под хлороформом. Было совсем нестрашно.
   Среди общего молчания она долго глядела на Грэхема, потом повернулась лицом и глазами к Дику, который стоял на коленях возле нее и держал ее за руку.
   Пожатием пальцев и взглядом она пригласила его нагнуть ухо к ее губам.
   -- Багровая Туча, -- шепнула она. -- Я тебя больше люблю. И горжусь тем, что так долго, долго была твоей. -- Пожатием пальцев она притянула его еще ближе к себе. -- Жаль, что не было детишек, Багровая Туча.
   Она выпустила его пальцы и легонько оттолкнула его, так чтобы ей можно было переводить взоры с одного на другого.
   -- Хороши, оба хороши. Прощайте, мои хорошие! Прощай, Багровая Туча.
   Доктор засучил ей рукав выше локтя.
   -- Спать, спать! -- тихо шептала она, вроде сонного щебетания засыпающих птичек. -- Я готова, доктор. Натяните хорошенько кожу. Вы знаете, я не люблю, чтобы мне делали больно.
   Робинсон, обменявшись взглядом с Диком, легко и быстро вонзил иголку в туго натянутую кожу, твердою рукою надавил поршень и большим пальцем легонько потер место, чтобы помочь морфию скорее рассосаться.
   -- Спать, спать, -- опять сонно шепнула она через некоторое время.
   Она полусознательно повернулась слегка набок, согнула свободную руку на подушке, положила туда голову и улеглась калачиком, слегка съежившись, в своей любимой, хорошо знакомой Дику грациозной позе.
   Спустя долгое время она слабо вздохнула и начала отходить так легко, что ее уже не стало, а они еще не заметили этого. Царившее в комнате молчание нарушалось лишь чириканьем купавшихся в фонтане диких канареек, да издали доносилось, подобное трубному звуку, ржание Удалого, на которое серебристым голосом откликалась Принцесса.

-----------------------------------------------------------------------------

   Первое издание перевода: Лондон Д. Маленькая хозяйка большого дома. Роман / Джэк Лондон; Пер. З. А. Рагозиной. -- Пг. ; М.: Книж. угол, 1924. -- 333 с.; 17 см.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru