(Перевод Е. Бируковой)
И оглушительный грохот, подобный подземному грому.
Нерон
...и я услышал одно из четырех животных, говорящее как бы громовым голосом: иди и смотри...
...и вот произошло великое землетрясение, и солнце стало мрачно, как власяница, и луна сделалась как кровь.
...и будет сожжена огнем... И восплачут и возрыдают о ней цари земные... когда увидят дым от пожара ее.
Апокалипсис, VI, 1 и 12, XVIII, 8-9
Лязг незримых мечей, голосов зловещих раскаты
В дебрях лесных, к живым приближаются тени умерших.
Лукан, "Фарсалия" [Перевод Е. Бируковой]
Знайте, бойцы, лишь на краткую ночь еще вы свободны:
Надо последний свой час в это малое время обдумать.
Жизнь не бывает кратка для того, кто в ней время имеет,
Чтоб отыскать свою смерть...
Лукан, "Фарсалия", Книга 4 [Перевод Ф. Петровского]
Вот и свобода тебе, вот тебе отпущенье на волю!
"Кто же свободен еще, как не тот, кому можно по воле
Собственной жизнь проводить? Коль живу, как угодно мне, разве
Я не свободней, чем Брут?" -- "Твой вывод ложен, -- сказал бы
Стоик тебе, у кого едким уксусом уши промыты. --
Правильно все, но отбрось свое это "как мне угодно".
Персий, "Сатиры", 5 [Перевод Ф. Петровского].
Ужас их все возрастал. Им виделось: треснув, на землю
Падают своды небес. Им чудилось: рушатся горы,
Все погребая крутом, -- и грозный мрак поглощал их.
Их тревожил покой, пугали немые просторы,
Небо, лучами звезд увитое, словно власами.
Как человек, в лесах заблудившийся ночью глухою,
Смотрит с тревогой во мрад и ловит невнятные звуки,
Робкой стопою бредет в непроглядных дебрях, пугаясь
Призраков черных дерев, его обступивших с угрозой, --
Так страшились они.
Валерий Флакк [Перевод Е. Бируковой.]
Передавая кинжал, непорочная Аррия Пету,
Вынув клинок из своей насмерть пронзенной груда!
"Я не страдаю, поверь, -- сказала, -- от собственной раны,
Нет, я страдаю о той, что нанесешь себе ты".
Марциал, "Эпиграммы", Книга I, 13 [Перевод Ф. Петровского]
Если, как стоик, ты смерть, Херемон, восхваляешь без меры,
Должен я быть восхищен твердостью духа твоей?
Но ведь рождает в тебе эту доблесть кружка без ручки
Да и унылый очаг, где даже искорки нет,
Вместе с циновкой в клопах и с брусьями голой кровати,
С тогой короткой, тебя греющей ночью и днем.
О, как велик ты, когда без черного хлеба, без гущи
Красного уксуса ты и без соломы живешь!
Ну, а коль был бы набит подголовок твой шерстью лаконской,
Если б с, начесом лежал пурпур на ложе твоем,
Если б и мальчик тут спал, который, вино разливая,
Пьяных пленял бы гостей свежестью розовых губ, --
О, как желанны тебе будут трижды Нестора годы
И ни мгновенья во дню ты не захочешь терять!
Жизнь легко презирать, когда очень трудно живется:
Мужествен тот, кто сумел бодрым в несчастии быть.
Марциал, "Эпиграммы", Книга XI, 56 [Перевод Ф. Петровского]
Это тебя заботит? Меня нисколько. Я докажу тебе, что я господин. А ты не можешь этого сделать. Всесильный бог освободил меня. Неужели ты думаешь, что он допустит, чтобы его сын был рабом?
Эпиктет, Избранные мысли
...я стал расспрашивать старика... о причинах современного упадка, сведшего на нет искусство -- особенно живопись, не оставившую после себя ни малейших следов. "Жажда к деньгам все изменила, -- сказал он. -- В прежние времена, когда царствовала нагая добродетель, цвели благородные искусства и люди соревновались -- кто из них принесет большую пользу будущим поколениям... Не удивляйся, что пала живопись: людям ныне груды золота приятнее творений какого-нибудь сумасшедшего грекоса Апеллеса или Фидия".
Петроний, "Сатирикон", LXXXVIII
Тот благороден, тот вправе рожденьем гордиться,
Кто бесстрашен в бою, чья не дрогнет рука.
Петроний [Перевод Е. Бируковой.]
Вечность заключает в себе противоположности, присущие всем вещам.
Сенека
Я с радостью узнал от людей, приехавших от тебя, что ты живешь в дружбе со своими рабами. Так и подобает такому разумному и образованному человеку, как ты. Говорят, они рабы. Нет, прежде всего люди. Рабы? Нет, товарищи. Рабы? Нет, непритязательные друзья. Рабы? Нет, скорее товарищи по рабству, если принять во внимание, что Фортуне равно подвластны как раб, так и свободный.
Сенека
Рабы будут освобождены, а их господа будут лишены жизни.
Оракул Гончара (распространенный в Египте на греческом языке)
Часть первая.
Приезд в Рим
Когда я подъезжая к Воротам, вокруг меня уже сгущались хмурые сумерки. Мгла поднималась над землей, все застилая кругом, и навстречу ей спускалась густая серая паутина с тяжело нависшего неба. Шея моей гнедой лошади потемнела от пота, и я пожалел, что гнал ее без передышки после того, как сломалась коляска. Как будто, если бы я не застал последний отсвет дня над Городом, это означало бы неудачу, дурное предзнаменование, какой-то нелепый, опрометчиво допущенный просчет. По небу еще растекалось слабое, призрачное сияние, и от этого все на земле казалось сумбурным и предательски ненадежным. Неразбериха усиливалась у самых Ворот, где в потемках скупо разливал свет смоляной шипящий факел. Наступил час пропуска в Город грузовых повозок. Несколько заждавшихся возничих, громко ругаясь и щелкая бичами, устремились вперед, чтобы проехать первыми. Две повозки сцепились колесами так, что затрещали все деревянные сочленения. Их ринулся объезжать хозяин колесней, на которых были кое-как увязаны бревна; одно из них, скользнув, покатилось по дороге, вызывая злобные крики толпы и проклятия застрявших позади возничих.
-- Перевяжи как следует бревна либо поворачивай обратно, -- потребовал привратник.
-- Разве тут повернешь? -- ответил возничий. -- Бревна были увязаны надежно. Верно, какой-нибудь прохвост вздумал поживиться!
Между тем к воротам подъезжали все новые возы и крытые повозки.
-- Знаю твою мерзкую физиономию, -- сказал привратник. -- Ты работаешь у Скавра. Не думай, что это тебе пройдет даром.
Подбежал стражник с факелом. Колеблющееся пламя рывком выхватило из потемок разыгравшуюся сцену. Запрыгали тени, потом они сгустились и стали расползаться по земле, готовые поглотить все вокруг. В неверном свете факела лица, осклабленные, испуганные, напряженные, превратились в багровые и зеленые маски с искаженными чертами, со скошенными носами, в разинутых ртах торчали клыки, шевелились длинные уши, в выпученных глазах дико вращались блестящие зрачки. Над толпой возвышался стоявший на бревнах возничий в разорванной тунике, со спутанными волосами, которые падали на глаза, зиявшие, как черные провалы. Я направил свою лошадь между возом и стеной, подальше от привратника. Зеваки, с интересом следившие за перебранкой, теснились у колесней. Их нимало не тревожило, что посунувшиеся набок бревна могли упасть и раздавить их. Я натянул поводья, лошадь вскинула голову, женщина, испугавшись ее оскаленной морды, юркнула под самый воз. Мужчина в кожаном фартуке схватил было меня за колено, но я взмахнул плетью. Женщина с испугу уронила корзину с зеленью.
-- Что там творится? -- крикнул привратник. Мне удалось проскользнуть мимо колесней.
Мой раб Феникс следовал за мной, хотя в последнюю минуту ему преградила дорогу женщина, которая ткнула в морду его лошади клетку из ивовых прутьев, где шипел гусь. Улица за Воротами была погружена в темноту, лишь кое-где слабо мерцали отсветы факелов; большинство лавок были наглухо закрыты. Лишь в одной еще горел светильник на прилавке, очерчивая световой линией стоявшую перед ним фигуру толстяка. Я придержал лошадь и стал ждать Феникса. Из-за Ворот донесся скрежет копыт по булыжной мостовой. Вскрикнула женщина. Сгустившиеся потемки словно все кругом придавили. В огромном Городе кипела жизнь, но в ней было что-то затаенное и враждебное. Ничего похожего на приветливое сияние, застать которое я торопился весь день. То были полные опасностей заросли, где на каждом шагу меня подстерегали топь или пропасть, логово зверя или засада. Человек, загородивший светильник, прислонился к прилавку и наблюдал за мной. В доме напротив, в окне первого этажа сквозь прореху в занавеске пробивалась полоска света.
Кто-то причитал, кто-то распевал песни. Я сидел, напряженно выпрямившись в седле, прислушиваясь к глухому, как бы подземному гулу ночного города. Проехавший вперед Феникс возвратился.
-- Тут поблизости таверна.
-- Вот и отлично, -- ответил я, довольный, что не надо искать и решать самому. Мы свернули в боковую улочку, поуже и потемнее. По проезжей дороге со скрипом и лязгом двинулась головная крытая повозка, за ней потянулись другие, возничий запел "Как лысый муж вернулся с виллы". В нише над дверью тускло светил фонарь из рога, но мне так и не удалось разобрать надпись на висевшей под ним забрызганной грязью вывеске.
Феникс спрыгнул с коня и постучал. Напротив кто-то плотнее прикрыл ставни. Чуть" подальше кто-то выплеснул из окна на улицу содержимое ночного горшка. Стук повозок по мостовой теперь сливался в непрерывный грохот. Залаяла собака. Дверь таверны приотворилась, и оттуда высунулась голова мужчины со всклокоченной бородой, он сердито спросил, что нам нужно.
-- Заезжай. -- Хозяин вытер рукавом нос. -- Только не говори потом, что было слишком темно и ты не мог прочесть цен. Вот они -- все выставлены на стене. Я не такой, как иные, -- пробормочут себе под нос цену, а наутро сдерут вдвойне. Конюшня вон там, направо.
Я соскочил на землю и стоял, держась рукой за потник, -- у меня онемели ноги и кружилась голова.
-- Вещи прибудут завтра. Я приехал позднее, чем рассчитывал.
-- Не ты первый, не ты последний, -- неожиданно развеселившись, пробасил хозяин, и я подосадовал, что пустился в объяснения. -- Каких только я не навидался! И таких и сяких. -- Он сдавленно хихикнул. -- Ежели хочешь содержать таверну, то научись разбираться в людях. А я про них чего не знаю, так того и знать не стоит. -- Он отступил в сторону. -- Проходи. Помещение не велико, зато чистое. Не то что в иных здешних тавернах, где берут приплату за клопов. Будешь доволен "Пигмеем и слоном".
Он втолкнул меня в комнату, еле освещенную желтым огоньком коптящего светильника, в углу приткнулись трое пьянчуг, что-то сонно бормотавших, а на табурете, выпрямившись, сидела пышная девица, подбирая распустившиеся волосы. Теперь я мог разглядеть круглое измятое лицо хозяина, от одного уха у него мало что осталось, и в прищуренных, мигающих глазках прыгали желтые блики. Возле двери спал загулявший здоровяк, широко раскрыв рот, прислонившись к стене и крепко сжимая в руке пустой кошелек. На стене над ним был нарисован хозяин, подающий вино трем игрокам в кости, и написано: "Честная игра -- вот это мне по нутру!" Тут хозяин обратился ко мне:
-- Для начала выпьем, а? -- Он провел копчиком языка по тонким губам, точно слизывая с них остатки рыбного соуса. -- Не какой-нибудь местной дряни! Я вижу, с кем имею делю, ты из тех, кто знает, что ему по душе, и готов платить, когда его не обманывают. Кто-нибудь тебе нахваливал мою таверну? Нет. Жаль. Я люблю, чтобы постояльцы уезжали от меня довольными. Надуешь-то человека только одни раз, а честным путем можно наживаться столько раз, сколько котится кошка. "Ватикан" все же получше уксуса. -- Он указал приплюснутым пальцем на пьяниц. -- А стоит дешево. Нищие же бывают разборчивы. Лишь бы не блевали на мой чистый пол. Эй, Гедона, принеси-ка самого лучшего вина, до того кувшина с краевой звездой.
У девушки снова распустились волосы. Двое сидевших в углу оглянулись, третий продолжал что-то бормотать, спящий оглушительно захрапел. Служанка закинула волосы за спину, оглядела меня долгим оценивающим взглядом и пошла, шлепая по полу босыми ногами.
-- Кто растрепал тебя на этот раз? -- спросил хозяин, подмигнув.
-- Никто, -- ответила она, не оборачиваясь, и вышла -- круглая, сочная, как виноградина, налитая спелым соком и солнечным светом.
-- Этот твой никто -- превредный озорник. -- Он снова подмигнул. -- Славная девушка, как видишь, я люблю ее подразнить. Мы тут все живем дружно, да и как иначе? Так легче, да и работа лучше спорится. Вот уже три года, как она у меня. Уж такая беспечная девушка. Ленива, как кошка, а свое дело делает. -- Он повернулся и людям в углу. -- Аммат, ты снова завел свои побасенки. От них людей в сон клонит. -- Хозяин подошел к прилавку, где на треножнике кипятилась вода, и заглянул в сосуд, Аммат, ковыряя в носу, равнодушно смотрел на нею.
Гедона принесла вино и остановилась, упершись руками в широкие бедра. Снова всего меня оглядела, подавляя зевоту.
-- Откуда?
На ее жарких щеках обозначились ямочки, а глаза были совсем янтарные.
Я улыбнулся и почувствовал, как горячо разлилось у меня по жилам красное вино. Хозяин некоторое время выжидал, что я отвечу, лотом сказал;
-- Не задавай вопросов, не услышишь лжи.
-- Просто спросила. Он мне кого-то напомнил. Да нет, обозналась.
И, отвернувшись, она вновь принялась закручивать в узел волосы.
Человек, храпевший у двери, упал ничком, и она помогла ему подняться. Я опорожнил кружку и швырнул хозяину, который подхватил ее и сделал вид, что ее тяжесть пригнула его чуть не до полу. Затем он новея меня наверх по боковой лестнице. Шесть нижних ступеней были каменные, а дальше -- деревянные. На втором этаже хозяин прошел по коридору до двери и распахнул ее широким жестом. Дверь застряла, и ему пришлось ее приподнять -- одна из петель была сорвана.
-- Совсем забыл про это, -- проговорил он деловым тоном. -- Завтра непременно починю.
В руке у него был светильник, и в его тусклом свете я разглядел кровать с соломенным тюфяком и табурет.
-- Оставь мне светильник.
-- За это добавочная плата. Я предпочитаю не оставлять огня своим постояльцам. Разве нельзя раздеться в темноте? Впрочем, ты, я вижу, трезвый и разумный, уж ладно, пускай остается. -- Он почесал всклокоченную бороду. -- А теперь заплати мне за все вперед. Ведь так просто выскользнуть отсюда чуть свет, хотя бы у конюшни и сидела на цепи собака. Понятно, я ни на что не намекаю. Но встречается этакий забывчивый народ, да и у всякого заведения свои правила. -- Он стал подсчитывать на пальцах. Я достал деньги аз кошелька на поясе. -- Ежели тебе понадобится еда, либо вино, не то захочешь женщину, -- добавил он, ухмыльнувшись на прощание, -- дай знать либо сойди вниз. В любой час, только после полуночи двойная плата.
Он продолжал стоять, словно актер, который позабыл свои прощальные остроты и все ожидает, что его проводят взрывом аплодисментов. Я кивнул, и он наконец ушел, тихонько посмеиваясь. Я проверил окно. Ставни плохо затворялись. Я распахнул их и выглянул наружу. Передо мной чернела каменная стена и полоса тусклого неба. Неподалеку в переулке плакал ребенок. С проезжей дороги доносился непрерывный шум повозок и голоса, то громкие, то затихающие, скрежет колес, звон цепей, звяканье сбруи и надсадное мычание вола. Возничие кричали, щелкали бичи, когда, повозка застревала в колеях дороги, пронзительно ржали кони. Возвращавшиеся домой гуляки нескладно тянули какие-то песни, взвизгнула и засмеялась женщина. Понемногу этот смутный непрерывный шум слился с потемками и стал как бы самой беспредельностью. Мне представлялось, что я парю над неведомым простором Рима, что я уже не заперт в темной и убогой дыре, а охватываю Город во всей его полноте, все его ночное бытие. Теперь я уже не жалел, что приехал слишком поздно и не сбылась моя надежда разом увидеть все его семь холмов, увенчанных храмами и дворцами, его людные улицы, залитые могучим светом ветреного солнечного дня. Мне нравилась таинственная неизмеримость примолкшей разнузданной ночи с ее суровым обещанием иной жизни, опасной и непредвиденной, прозябающей под строгим покровом дня. Я закрыл глаза, и мне почудилось, будто взошла луна. Услыхав дробный шум шагов, я очнулся, и у меня закружилась голова, как в тот момент, когда я спрыгнул с лошади. Вернувшийся из конюшни Феникс поправил ножом фитиль в светильнике, фитиль слегка разгорелся, и на выщербленной оштукатуренной стене обозначилась горбатая тень раба.
Я снова повернулся к окну. Откуда-то потянуло холодом, свежий воздух овеял мне лицо. Пришел конец безветрию, царившему весь день. Передо мной закружился не то клочок папируса, не то сухой лист. Описывая спирали, на мгновение он неподвижно повис, потом его унесло в косматые потемки. Листок, улетевший в неведомый простор.
-- Я выйду прогуляться. Оставайся и стереги вещи.
Феникс присел на корточки, и в его темно-карих глазах блеснул испуг, когда он обтирал кургузыми пальцами лезвие ножа. Я потрепал его жесткие волосы и вышел из комнаты. На лестнице я прошел мимо человека, от которого воняло ворванью. Хозяин обслуживал четырех новых посетителей. Я велел принести мне в комнату хлеба, сыра и маслин и заплатил за все.
Увидев, что я выхожу, хозяин прищурился.
-- В такой поздний час? Как же ты найдешь дорогу? Ведь ты сказал, что ты здесь чужой?
Ничего такого я ему не говорил и по его взгляду понял, что он меня в чем-то заподозрил. Очевидно, решил, что я должен с кем-то встретиться. Он хотел было взять меня под руку и подвести к двери, но я увернулся, сказав, что просто хочу немного размять ноги, и вышел наружу.
На темной улице меня внезапно охватило чувство свободы. Радовало движение в безгранично раздвигающемся пространстве. Как будто я уже несколько месяцев прожил взаперти в этой комнатушке. И все же темнота ограничивала меня, заключая все мои чувства в пределах небольшого глухого круга. Я решил запомнить угол, за который надо было сворачивать к таверне. В чужом городе все выглядит необычно даже при дневном свете, когда видишь и другую сторону улицы. По крайней мере Ворота были сейчас ярко освещены сосновыми факелами, укрепленными на столбах и горевшими дымным, потрескивающим красно-зеленым пламенем. Огни виднелись кое-где в незатворенных окнах, откуда выглядывали женщины с пышными блестящими волосами, на плечах у них маслянисто блестели золотые пряжки. По дороге по-прежнему тянулись повозки почти непрерывной вереницей; временами встречалась коляска, на узкой вымощенной дорожке теснились пешеходы. Я сразу же угодил в толчею. Мне нравилось здесь все -- даже то, что меня прижимали к стене или чуть не сталкивали в сточную канаву. В случайно пробивавшемся луче или потоке света я мог разглядеть прохожих, их усталые, замкнутые или оживленные, обращенные к друзьям лица, их глава, вспыхивающие быстрым, как ртуть, огоньком. Грубые лица в шрамах, молодые смуглые лица, хитрые лица в глубоких морщинах, словно изрезанные, истерзанные крючками, с которых они жадно хватали наживку, лица, вырубленные топором из узловатой древесины, лица, изваянные из старого камня неспешными руками горного потока, а порой -- лицо женщины, похожей на пантеру Вакха, блистающее из темных дебрей волос. Все это уже не раз встречалось мне раньше, да и таверна ничем не отличалась от других. Но сейчас, в бездонных потемках Города, все выглядело совсем по-иному -- жутким и манящим. Еще никогда я не чувствовал себя слитым с огромной ночью, полной людей. Даже в Массилии я воспринимал ночь как божественное море, поглощающее все человеческие дела. А здесь я вступил в ночь, наполненную людьми. Казалось, непроглядная ночь впитала в себя их мысли, всосала их пористые тела.
Некоторое время, не опасаясь заблудиться, я шел по главной улице, по которой двигались повозки. Я был уверен, что знаю, в какой стороне Тибр. Мне хотелось хотя бы найти реку и поглядеть на ее мрачные волны, осмотреться в населенной людьми темноте, поглотившей все границы. Я хорошо сделал, что отправился на прогулку. Иначе я задыхался бы всю ночь в комнатушке. Я наткнулся на любовников, которые лежали, обнявшись, на пороге чьих-то дверей; они примолкли, пригревшись на своем тряпичном ложе. Снова залаяла собака. Человек с ручной тележкой проехал мне по ноге колесом, и пошел дальше, что-то непрерывно бормоча. Собака проскочила у меня между ног. Затем, после временного затишья, прогромыхала крытая повозка, нагруженная мешками и корзинами с овощами. Мне приходили на память фразы из "Энеиды", строки из первой книги "Фарсалии", прочитанной мною перед самым отъездом из Кордубы.
Я остановился, прислушиваясь к ожесточенной перебранке двух мужчин, но так и не понял, из-за чего они поссорились. Женщина дернула меня за руку и побежала дальше. Снова кто-то запел "Как лысый муж вернулся с виллы". В затянутой сеткой повозке блеяли козы. С балкона свесилась женщина с распущенными волосами: ее рвало. Башмачник стучал молотком и кашлял. Рим, Матерь народов. Я наступил на черенки горшка из-под рыбного соуса, стал шарить рукой, чтобы узнать, на что я наткнулся, и поранил себе палец. Мимо меня быстро прошел человек, и его силуэт мелькнул на фоне залитого бледным сиянием неба. В дверных проемах прятались бедняки, надеясь, что их не заметят и им удается там соснуть, когда стихнет движение. В тупике, примыкавшем к боковой улочке, шла шумная азартная игра. Чья-то косматая рожа придвинулась ко мне вплотную, и я невольно отшатнулся, услыхав хриплый окрик: "Скоро ты там?" Мне стало не по себе, и я захотел вернуться, но тут потянуло запахом реки. Или это от моей окровавленной руки пахло рыбой? Двое гуляк, пошатываясь, вышли из двери, и она тотчас за ними захлопнулась. Они продолжали орать и драться на улице, когда послышался грохот приближающейся к ним коляски. Я услыхал хруст и поспешил прочь.
Шум усиливался. Я нырнул в переулок. Мне не хотелось быть замешанным в уличный, скандал, в первый же вечер попасть в руки блюстителей порядка. Разве я мог заблудиться, имея такую веху, как Ворота? Но вот в потемках я поскользнулся на нечистотах и грузно привалился к стене. Неожиданно я обхватил обеими руками какой-то предмет, находящийся в нише. Я повис в темноте, чувствуя, что подо мной дыра, бездонная пропасть, в которую проваливались мои беспомощно кружившиеся мысли. Обретя почву под ногами, я начал осторожно ощупывать предмет, за который держался, -- изваяние женщины. К ее груди припал младенец. Рогатая голова. Я догадался: Изида. Отступив с благоговением в сторону, я стал вглядываться во мрак, и мне показалось, что я различаю контуры богини-кормилицы, как бы излучавшей слабое золотистое сияние. Поклонившись уличному алтарю, воздвигнутому каким-нибудь местным почитателем богини, я потихоньку удалился. Я свернул направо, в узкий проход, не сомневаясь, что он приведет меня обратно на главную улицу, но через несколько мгновений передо мной открылась река, -- цель моих стремлений. Продвигаясь ощупью, я дошел до места, где над низкой кирпичной стеной склонилось высокое дерево, и остановился под ним.
Мимо меня непрестанно текли, тускло отсвечивая, темные воды, белели клочья пены, порой вспыхивающие беглыми искрами. Над головой редели облака, появлялось все больше мигающих звезд. Предзнаменование, желанное предзнаменование! Глядя сверху из гудящей темноты на широкий ток реки, я словно присутствовал при самом зарождении Рима из враждующих и согласных начал. Шорохи, ропот, смутное громыхание растворялись в тишине, в движёнии, обтекающем сверху и снизу надежную и яркую сумятицу дня. Начало всех вещей. Минутная пауза в сновидении, когда возбуждение столь велико, что еще не стряхнувший дрему человек не знает -- испытывает ли он страх или желание, ему ясно лишь одно, что он на пороге всецелой метаморфозы, сбрасывания привычных масок. Продажность и предательство, безмятежность и согласие. А воды текут и текут, безжалостные и милостивые...
Какие обряды отражают священный характер последней декады января, поры посева?.. Я постарался вспомнить соответствующие строки из "Фастов" Овидия, которые учил в школе:
Я возношу за вас свои мольбы, земледельцы, --
Так молитесь и вы! Ведь люди долгие годы
Лютые войны вели, на мечи променяв свои плуги.
Конь боевой сменил вола, дротик -- мотыгу.
Ныне ж война лежит в цепях у вас под ногами.
Вновь запрягайте вола, семена бросайте в борозды
Вспаханной вами земли. Церера вскормлена миром,
Детище мира она.
(Перевод Е. Бируковой.)
Подхваченный ветерком, с дерева сорвался увядший лист и, пролетая, коснулся моей щеки. И вдруг воды захлестнули мое сознание, волны подхватили меня и закружили в водоворотах, похищая волю и разрушая ее. Сонм неясных призраков пронесся передо мной, словно отраженные тенями тени, а меж тем великий поток, весь в мелких воронках, мощно развертывался по кривой. Мне хотелось поддаться течению, как лист, сорванный с дерева, и погрузиться в неведомые воды.
Пораненный палец болел. Как мог Город, чьи стены воздвигнуты на крови убитого брата, стать мирной землей Цереры, в которую бросают семена? Однако Мир возвещал о его благой мощи. Эту кровь он, несомненно, искупил. Я стряхнул с себя чары журчащих вод и тут жё заметил свет в решетчатом окне. Выпить глоток и спросить, как Пройти, к Воротам. Наверное, Феникс, растянувшись на полу, сейчас хнычет, считая себя погибшим, обреченным на голодную смерть в чужом беспощадном Городе. Я толкнул дверь и вошел в низкую чадную комнату; на скамьях сидели люди, пили и разговаривали, дремали, мертвецки пьяные или сломленные усталостью. За кирпичным прилавком девушка с блестящими золотисто-рыжими волосами лениво помахивала зеленой веткой в такт мотиву, который наигрывал на флейте взлохмаченный юноша. Он сидел, протянув ноги на табурет и прислонившись к стене. Она монотонно напевала песенку "Девушка из Сиракуз"!
Колечком на пальце играя,
Ты сердцем играешь моим,
И молвишь: "Вошел в мои двери,
И выйдешь ты скоро из них".
Любви не купить поцелуем --
Так делай свое без него".
(Перевод Е. Бируковой.)
Я ждал. Наконец она умолкла и обмахнулась веткой. Хозяин -- низкорослый человек, лысый, с клоками седых волос над ушами -- подошел ко мне и не дал мне даже открыть рта.
-- Лучшее, что у нас есть, господин, -- сказал он угодливо. -- Из наших собственных виноградников близ горы Массик.
Он обратился было к девушке, потом решил сам сходить за вином. Когда он принес флягу, я предложил певице и флейтисту выпить со мной. Оба они уставились на меня. Я тут же пожалел, что пригласил их, -- не хотелось нарушать одиночества. Но юноша уже спрыгнул с табурета, изящно выпрямился после прыжка и поблагодарил меня по-гречески. Мне почти не приходилось говорить по-гречески после окончания школы, разве что немного в Массилии. Тем не менее я ответил по-латыни, быть может испытывая особые чувства к Риму, и спросил, не из Сицилии ли он родом. Да, он был оттуда, но в Сиракузах он никогда не слыхал такой песни.
-- Кажется, я тоже родилась в Сицилии, -- заговорила девушка. -- Но ничего не помню. Оно и понятно.
По ее взгляду я догадался, что она влюблена в сицилийца, но он не слишком ею увлечен. Вино оказалось сносным, мы опорожнили флягу, и я попросил вторую.
Флейтист был сыном мелкого судовладельца из Мессаны, вольноотпущенника, который несколько раз в год приплывал в Остию. Девушка была рабыней хозяина таверны и надеялась, что юноша выкупит ее на свободу. Вообще я не склонен был заводить случайные знакомства. У себя на родине я никогда бы не стал угощать вином в таверне такую пару. Но здесь это мне нравилось, интересовало меня, я становился уверенней в себе, вникая в чужую жизнь и выслушивая признания, доступные всякому, кто при деньгах и готов внимать. Под влиянием утомления и вина мои дурные предчувствия прошли, и я ощутил в себе более чем повышенную способность проникать в сознание других и читать их мысли. Мне даже казалось, что я способен влиять на судьбу своих собеседников и направлять ее. Я начал придумывать, как бы мне соединить эти два существа, не прибегая к чрезмерным расходам. Кому, как не этому юнцу Келаду, надлежало выкупить девушку? Я нахваливал их обоих, льстил им, полагая, что этим способствую их взаимному влечению. Попробовал подвигнуть несколько вялого любовника на признание. Стал разрабатывать план похищения девушки -- он мог бы увезти ее в Сицилию, совершив плавание без отца, пока тот находился дома.
Длиннолицый гуляка со шрамом поперек лба вдруг уселся между молодыми людьми.
-- Я тоже горазд петь!
Обняв девушку, он привлек ее к себе и хотел схватить за подбородок. Она укусила ему руку. Флейтист с брезгливой гримасой нехотя ударил оскорбителя в челюсть. Удар был неуверенный, но человек был пьян и потому упал навзничь, задев прилавок и опрокинув светильник, где пылало пять огней. На другой стороне прилавка что-то мгновенно вспыхнуло. Из задней комнаты прибежал, ругаясь, хозяин. Загоревшаяся занавеска извивалась в пламени, рассыпаясь черным пеплом. Выходная дверь была забита людьми, которые рвались наружу. Келад и девушка стояли у лестницы, держась за руки, и равнодушно наблюдали за происходящим. Язык пламени, вырвавшись из-за прилавка, лизнул голову распростертого на полу человека и опалил ему волосы. Он завопил, и я помог ему подняться. В глубине помещения хозяин орал на рабов, требуя воды. В дверях, пробиваясь наружу, двое мужчин тузили друг друга. Третий налетал на них, стараясь проложить себе путь головой. Огонь подобрался к задней двери, рабы суетливо плескали воду из ведер куда попало. После мягкого сияния светильника разгоревшееся пламя казалось ослепительным, желтые и красные отблески метались по стенам и по полу, где чернели клочки обгорелой Ткани и вились струйки шипящего дыма. Жирное лицо хозяина как будто расплавилось, оно лоснилось от пота, и на нем выделялись темные пятна припухших век. На драчунов в дверях падали удары огненных крыльев, влюбленные были словно изваяны из немеркнущего золота. На какое-то мгновение я ощутил, что в этом узоре ничто не может быть изменено, момент был запечатлен навеки, любовники будут жить, возродившись в колеблющихся золотых пеленах пламени, содержатель таверны истает со всем своим имуществом, крикуны погибнут при непрестанных столкновениях гневных, пересекающихся огненных полос. А мне, наблюдателю, найдется ли мне место в этом узоре обновляющего огня?
Сделав над собой усилие, я указал на лестницу.
-- Можно по ней выбраться отсюда?
Завороженная игрой огня девушка не ответила, но Келад кивнул мне и двинулся вперед. Я последовал за ним. Он отпер ставни небольшого окна и пролез в него. Девушка отступила назад, предлагая мне лезть первым. Мы очутились на крыше сарая. Келад нащупал ногами край цистерны, затем спрыгнул во двор. Я проделал то же самое, потом помог спуститься девушке, у нее были влажные ладони. На дворе теснились рабы и соседи, ярко освещенные факелом и отблесками пламени, падавшими из задней двери таверны. Но вот во двор ворвалась ночная стража с ведрами, баграми и топорами. Один из них видел, как я спрыгивал с крыши, и схватил меня. Я бросился назад, но споткнулся об ограду садика. Упал ничком, зарывшись лицом во влажную землю. Стражник поднял меня; в ноздри забился сырой запах, -- запах необъятной земной темноты. Как будто я побывал в могиле, во мраке непроглядных небес или вод. Упал, как семя из рук Цереры, в темное влажное чрево земли.
Мне все еще не было ясно, что за люди напали на меня и волокут вверх по ступеням лестницы небольшого каменного здания. Один из них остался караулить меня в прихожей; прислонившись к столбу, я с удивлением разбирал каракули на стене: "Хватит скандалов, я измучился как собака! Пусть это остается другим. Отстаньте! Будь прокляты все пьяницы, кроме меня!"
Посреди помещения виднелся кирпичный бассейн, в стороне -- алтарь Гению Века, а рядом -- куча просмоленных полотняных ведер. Пол выстлан истертыми черными и белыми плитками. К помещению примыкал вымощенный камнем дворик, где некогда был разбит цветник. Я догадался, что находившееся за двориком здание не что иное, как казармы; на лавках расположились стражники. Они играли в кости среди груды кирпича и мусора. Мой страж отказался со мной разговаривать, но отрывисто бросил, что я в казарме Седьмой Когорты.
Затем меня повели в скудно обставленное боковое помещение со стенами, расписанными геометрическим узором. На табурете сидел центурион и читал какой-то свиток.
-- Что там стряслось? -- спросил он. Внимательно осмотрел меня острым взглядом, не вставая с места. Старший стражник рассказал, что в "Большом журавле" возник пожар, по-видимому, при потасовке, ничего особенного, огонь потушен, у одного из задержанных рана на голове, а вот этот был замечен, когда выпрыгивал из слухового окна, что и показалось подозрительным. Отбивался -- надо полагать, это один из драчунов либо бродяга, который хотел воспользоваться суматохой и что-нибудь стянуть. Нет, при обыске у него ничего не нашли, но он мог в темноте незаметно избавиться от улик.
Центурион отпустил людей, указав, что достаточно одного стражника, чтобы караулить в прихожей арестованного. Потом почесал подбородок и с любопытством оглядел меня.
-- Ты слышал... Что скажешь?
Я ответил, что прибыл в Рим поздним вечером, снял комнату возле Ворот и отправился на прогулку. В городе я впервые, зовут меня Луцием Кассием Фирмом, из Кордубы. Он заметил, что сейчас еще не время для мореплавания. Я уже успокоился и мог в свою очередь как следует его рассмотреть. Его лицо, как и обстановка комнаты, было простым, непритязательным, крепким. Окажись черты его чуть потяжелее, он выглядел бы обрюзгшим, но этого не было. Сожми центурион чуть плотнее губы, выражение сделалось бы суровым, теперь же оно было просто твердым. Слегка более напряженные брови придавили бы лицо, но сейчас морщина между ними была неглубокой, и оно оставалось ясным. За твердым взглядом серых глаз таилась улыбка. Что-то забавляло центуриона. Ко мне вернулось самообладание, и я стал рассказывать о себе. У нас были торговые дела в Массилии и Генуе, требовавшие моего присутствия в течение нескольких месяцев, так что я морем приплыл в Массилию еще в конце лета, а сюда добирался по суше.
-- Я выполняю поручения отца. Он городской советник в Укубах, но у нас есть дом и в Кордубе.
Он взял с полки табличку и мельком взглянул на нее. Я не знал, действительно ли он искал справку или же это просто игра.
-- Надо быть благоразумней, Луций Кассий, -- сказал он, вдруг подняв голову. -- Уж очень быстро ты доехал от Центуцелл.
На мгновение я растерялся. Я не упоминал, где у коляски сломалась ось.
-- Поломка случилась в нескольких стадиях оттуда. А под вечер лошадь моего раба повредила себе ногу.
Центурион встал и оказался ниже ростом, чем я предполагал. Он заложил руки за спину.
-- Между прочим, меня зовут Марк Юлий Патерн. Не выпить ли нам прежде, чем я отправлю тебя в твою таверну? Нечего и говорить, что мы ни в чем тебя не обвиняем. Извини моих людей за усердие -- оно вполне оправданно при нынешних обстоятельствах. Со времени Великого Пожара они особенно бдительны.
Он хлопнул в ладоши и приказал принести вина. Пока он разливал его, вошел центурион-преторианец, в повседневной форме, с тростью и мечом. Как я потом узнал, -- Гай Сульпиций Аспер. Рассказ Патерна о моем приключении не слишком его заинтересовал.
-- В Помптинских болотах идут облавы, -- бросил он в мою сторону, торопливо и отрывисто, словно думая о другом. Он почесал себе икру тростью. -- И в сосновых лесах к югу от Волтурна. Схватят нескольких заморенных воришек. Землевладельцы будут довольны. Поменьше станет пропадать овец и уток. Но при таких облавах в Город всегда пробирается еще больше воров, так что приходится держать особый дозор.
Казалось, он меня в чем-то укорял. Тон педанта, с оттенком насмешки -- над собой или над слушателями?
Я ответил, что ни на что не жалуюсь. Аспер спросил, что я намерен делать в Риме. Заниматься торговыми делами?
-- В известной мере. Но больше всего я хочу посмотреть Город -- это главное. Я здесь впервые. Я собираюсь посетить поэта Марка Аннея Лукана, племянника Луция Аннея Сенеки. -- Они улыбнулись, их забавляло, что я, считая их невеждами, называл родню поэта. -- Может быть, мне посчастливится встретиться и с дядей, -- продолжал я, все более запутываясь.
Аспер кивнул. Мне хотелось дать им понять, что я сам поэт и достаточно известный в Кордубе, где, по моему мнению, к поэзии предъявлялись более высокие требования, чем полагали в римских литературных кругах. Мне не хотелось говорить, что я родственник Аннеев, их кузен в каком-то колене. Такое дальнее родство ценилось и не забывалось в провинции, но в Риме вряд ли было принято им хвастать. У Аспера было длинное худое лицо, прорезанное глубокими продольными морщинами, жесткие черты и глубоко сидящие серые глаза. Меня удивляло внимание, с каким он слушал, и я перехватил взгляд, каким он обменялся с Патерном. Во взгляде этом не заключалось вопроса, то было скорее предложение внимательно слушать все, что я рассказывал. Уж не вели ли они игру, подталкивая меня к какому-нибудь высказыванию, которое можно было бы использовать против меня? Или они подозревали меня в каком-то преступлении, о котором до сих пор не упоминали? Я сразу же замолк и допил свое вино.
Мои собеседники переменили тему. Аспер спросил Патерна, как идет перестройка участка, тот стал ворчать.
-- Баня все еще не готова, и большинство людей ночуют вне казарм. Дворец всегда на первом месте, и подрядчики забирают для него всех работников. Пока это будет продолжаться, работы здесь никогда не закончатся.
Аспер сочувственно хмыкнул, а Патерн с улыбкой заявил, что сомневается, найду ли я самостоятельно дорогу к "Пигмею и слону". Аспер предложил меня проводить, и Патерн поблагодарил его.
-- Тогда я могу не посылать человека. У нас, как всегда, недостает людей.
Мы вышли. Аспер, как бы что-то вспоминая, заговорил о "Пигмее и слоне":
-- Ничего особенно плохого не скажешь. Разумеется, там и азартная игра и разврат, а год назад в одной из комнат произошло убийство. Полиция не смеет даже заикнуться об усилении мер против игры в кости, уж коли их мечут на ступенях казарм городской стражи. Да и при более строгих законах стражники все равно присоединятся к игрокам. -- Он сардонически усмехнулся: -- Счастье твое, что тебя не избили. Стражники не слишком церемонятся. Можно ли их порицать за это в городе, где дома то и дело рушатся или горят, а воры вовсю орудуют у них за спиной? Вот они чуть что и бьют тревогу.
Он рассказывал, как трудно наводить порядок после Великого Пожара и сколько дополнительных забот, помимо повседневных -- возни с убийствами, грабежами и насилиями, доставляет строительство нового Рима. Задал вопрос-другой о Бетике. Потом добавил, что сам начинал службу в городской страже, куда легче всего устроиться молодому человеку из деревни, без денег и связей. Родом он из Сентина в Умбрии.
-- Я помог и Патерну сюда поступить. Он тоже из Сентина. Как и мой друг в гвардии, которого тебе, может, придется повстречать. Но пожарные, по правде сказать, жалкая братия, хоть их и оплачивают из казны регулярных войск. Большинство из них -- сброд, всякие вольноотпущенники, добивающиеся права гражданства, которое дают после шести лет службы.
Мой спутник хорошо знал дорогу и шагал быстро. Я не хотел просить его идти помедленнее. И потому помнил о земле, по которой торопливо и неуверенно ступал в темноте. Когда он заговорил о Сентине, мне пришли на память строки о зимних посевных праздниках. "Милостивая Земля и Церера, матери злаков, дарящие нам полбу и мясо плодовитой свиньи. Одна наделяет злак силой, другая -- почву плодородием. Дайте земледельцу богатые урожаи, дайте семенам непрерывно прорастать без морозов, посылайте благоприятные ветры, дожди, отгоняйте птиц, муравьев, зловредные росы, плевелы и овсюг".
Аспер своей твердой походкой и резким ровным голосом скорее напоминал сельского хозяина, чем солдата. Споткнувшись, я ухватил его за руку.
Повернув за угол, мы увидели убогую похоронную процессию: покойник лежал, запеленатый, на расхлябанных, взятых напрокат носилках, впереди несли чадные факелы и огарки свечей, вдова причитала на языке, который Аспер назвал арамейским: С крыши упала черепица, едва не угодив в покойника. Вдова воздела кверху исхудалые руки, пронзительно выкрикивая проклятия. Узнав, что Аспер бывал в Массилии, я заговорил об этом городе, где провел два месяца.
-- Они любят свежие овощи, -- сказал он, пропуская мимо ушей мои замечания о предприимчивости тамошних коммерсантов.
Наконец мы достигли дверей таверны. Аспер постучал и вызвал хозяина, который принялся жаловаться, пока не разглядел, кто перед ним. Аспер потрепал меня по плечу и ушел.
Они с Патерном были осведомлены о моем приезде. Эта мысль терзала меня, пока я снимал забрызганную грязью тунику и укладывался на скрипучую кровать. Спинка была гнилая, и я вышиб ногой планку. Покрывало, едва я его натянул, стало рваться. Нам дали только одно одеяло, ночь была сравнительно теплой для этого времени года. Феникс затворил ставни, запер их на засов и завесил старым половиком. Потом он возился со щеколдой у двери, стараясь сделать так, чтобы ее нельзя было отпереть, и наконец задул нагоревший светильник, продолжая бормотать об опасностях, каким он подвергался в часы моего отсутствия. Соломенный матрац и подушка из морской травы шуршали. Какой тут сон! Однако я заснул.
И проснулся рано. В трещине стены возилась ящерица. Феникс храпел на полу, его ступни с искривленными пальцами торчали из-под короткой попоны. Свет пробивался сквозь щели в ставнях острыми холодными клинками. Штукатурка растрескалась и только потому не осыпалась, что была оплетена густой паутиной. Я снова задремал, потом почувствовал, словно выхожу из глубоких вод или из душной земляной пещеры и попадаю в колючее пламя, в какой-то завывающий вихрь. Разбудивший меня вой оказался плачем ребенка за дощатой перегородкой, на которой постояльцы вырезали свои имена и нацарапали замечания: "Здесь я спал с Эвноей, а сейчас она пошла зарабатывать нам на обед", "Хозяин запекает крыс в свои мясные пироги", "Нет ночного горшка", "Клио съела вороньи яйца и рожала целую неделю", "Что я буду нынче есть? Должно быть, самого себя".
В соседней комнате мать хрипло напевала колыбельную песню. Со всех сторон долетали звуки: люди в доме и в переулке двигались, что-то швыряли, на что-то жаловались, зевали. Я не сразу сообразил, где я. Казалось, все было вывернуто наизнанку. Потом я узнал комнату, с облегчением вспомнил, что встречаю утро в Риме, и поднялся. И тут же испугался. Разом воскресли все события ночи, сплелись в клубок, где перемешались пожар, драки, падение в темноте, нескончаемый водный поток, арест, расспросы. Возникло смутное ощущение опасностей, таящихся за этими событиями, которые, несомненно, были связаны между собой и имели некий смысл.
Вздрогнув от резкого шума, проснулся Феникс, вскочил и отворил ставни. В окна хлынул яркий свет. Вскоре я принялся жевать черствый хлеб и оливы и вновь обрел хорошее настроение. Выло нечто дружественное в добродушно-уродливом лице преданного Феникса, мне даже нравилось, что у него торчали из ноздрей и ушей рыжие волосы. Как-то в Укубах после того, как молоденькая рабыня посмеялась над его торчащими ушами, он несколько недель не снимал с головы повязку, надеясь, что она прижмет уши к голове. Он пришел в отчаяние, когда, сняв повязку, обнаружил, что уши, еще краснее обычного, торчат по-прежнему, как у нетопыря.
-- Мы пойдем к Марку Лукану, а не к банкиру, -- сказал я, внезапно, между двумя глотками, приняв решение. С тех пор как мы покинули Испанию, я обсуждал этот вопрос. Мой отец предполагал, что я остановлюсь у Тита Юлия Присциана, вольноотпущенника, финансиста, грека по происхождению, пользовавшегося большим влиянием а имперских канцеляриях. Отец и дядя были связаны с ним деловыми интересами и поручили Мне сделать ему несколько новых предложений, надеясь, что он их примет.
Я должен был также выяснить, не преувеличены ли слухи о его влиятельности. Я не смел никому признаться, что сокровенной целью моей поездки в Рим было знакомство с литературными кругами и что, если только мне это удастся, я не скоро вернусь в Кордубу. С Луканом у нас было родство с двух сторон. Отец приходился дальним родственником Аннеям, а мать не только была пятиюродной сестрой Ацилии, матери Лукана, но дружила с ней в детстве. Через своего дядю Гнея я раздобыл письмо от бывшего начальника города Кордубы, который служил агентом у Мелы, отца Лукана. Поэтому я лелеял надежды на дружественный прием, хотя и боялся показаться тщеславным, чересчур подчеркивая наше родство.
Ночные треволнения выглядели сейчас не слишком страшными. Все, с кем я встретился до сих пор -- хозяин "Большого журавля", юноша-сицилиец и его девушка, центурион охраны и гвардеец -- оказались вежливыми и дружелюбными людьми. Феникс быстро собрал вещи, смел остатки еды в щель под кроватью и вышел вслед за мной. Но едва мы вышли из комнаты, как меня снова одолели сомнения. Ехать ли верхом по Городу? Как мне следовало одеться? Далеко ли до дома Лукана? Я не хотел явиться туда с таким видом, словно ожидаю приглашения остановиться у него. Наоборот, мне следовало создать впечатление, что я горю желанием засвидетельствовать ему свое почтение, но никак не обнаруживать какого-либо расчета. Внизу у лестницы мы встретили хозяина, который, очевидно, нас подслушивал. Он осведомился, хорошо ли я спал. От него исходил запах колбас, дымившихся в мисках с подливкой из чабреца. Раб доставал яйца из корзины с гороховой мукой, где они хранились зимою. Гедона, у которой распущенные волосы падали на лицо и на голых отвислых грудях темнели крупные соски, выглядела старше, чем накануне вечером; она встретила меня широкой приветливой улыбкой. Подметая опрысканный водой пол, она то и дело останавливалась, чтобы потянуться и зевнуть: "О, моя спина!" На левом колене у нее краснело родимое пятно.
-- Порекомендуй своим друзьям мою таверну, -- сказал хозяин. -- Как видишь, ничего лишнего с постояльцев я не беру, хотя и мог бы -- место удобное, у Ворот. Овощи со своих огородов, в трех стадиях отсюда. -- При свете дня он казался робким, и вид у него был заискивающий.
Я зашел в конюшню и стал разглядывать лошадей. Мне очень хотелось проехать на коне по улицам Рима, но я забыл спросить хозяина, разрешалось ли ездить по городу верхом в дневное время, к тому же мне не хотелось сразу же отправиться к Лукану. Мне следовало сперва собраться с мыслями, впитать в себя кое-что от города и хотя бы немного освоиться. Появиться у дверей дома верхом значило бы подчеркнуть, что я уверен в хорошем приеме. Поэтому я вернулся в таверну, договорился, что лошади останутся здесь, и получил в этом расписку. Затем возникли сомнения другого рода. Облачиться ли сразу в тогу, рискуя запачкать ее и измять, если предстоит длинный путь? Мне страстно хотелось идти пешком, и я решил остаться в дорожном плаще и тунике, поручив Фениксу нести упакованную в корзину тогу. Наконец мы отправились. У меня было чувство, словно мы потеряли очень много времени, хотя день только еще начинался.
Мы зашагали улицей, по которой я брел накануне среди причудливых отсветов и теней. Сейчас я видел только грязь и суматоху. Люди оживленно сновали, выходили, спотыкаясь и подслеповато моргая, на свет из домов, давно нуждающихся в починке, либо шли, беззаботно насвистывая. Слышался разноязычный говор. Торговцы тщательно подметали улицу перед своими лавками и ни на йоту больше, а потом ворчали на прохожих, наносивших свежую грязь на их участок. Свои товары они раскладывали перед лавками на досках, положенных на козлы, и развешивали на веревках, протянутых между шестами. Поток пешеходов направлялся к реке, мало кто делал покупки, разве что останавливался у съестных лавок. Ремесленники уже работали. Плотники пилили или пробивали долотом в досках дыры, стоя по щиколотку в солнечно-желтых стружках. Ювелиры сверкающими молоточками выковывали изделия из золота на плоских камнях. Пастухи с соседних пастбищ тащили крынки с молоком. Пекари навязывали работникам и школьникам свои караваи. Нищие сидели, скорчившись, в дверных проемах и протягивали костлявые искалеченные руки или выставляли напоказ свои язвы. Еще совсем недавно, освещая дорогу фонарями в предрассветных сумерках, прошла основная масса школьников, но и теперь все еще встречались мальчики и девочки, которые шли то в одиночку, то в сопровождении раба. В этом бедном квартале лишь у немногих мальчиков были слуги или педагоги, которым поручают нести корзину или ящик с книгами и письменными принадлежностями. Убогие школы легко было обнаружить по голосам учеников, хором повторяющих урок где-нибудь под навесом на крыше маленькой лавки или под сенью дерева во дворе с вытоптанной травой. В нише, где стоял алтарь, посвященный Ларам -- а не моей Изиде, -- лежал скорченный труп. Прохожие делали вид, что не замечают его: неизвестно, умер ли этот человек от голода или убит. В любой момент могли появиться стражники, скорые на руку и хватающие без разбору. Какой-нибудь соглядатай уже наверняка сообщил о мертвом теле. Цирюльники брили своих клиентов, расположившись посреди переулка и не обращая внимания на создаваемый ими затор. Разносчики нараспев хрипло выкрикивали всевозможные товары. Я едва успевал оглядываться по сторонам, жадно подмечая все происходящее на улице, радуясь, что не надел тогу, которая тут наверняка не осталась бы целой. Мне хотелось, чтобы в моем сознании навсегда запечатлелась эта картина, непрестанно изменяющаяся, но отражающая все ту же нужду, надежду и отчаяние. И спустя сорок лет я мог бы, оглянувшись назад, столь же четко увидеть эти сцены, полные жизни, такой беспечной и непостижимой.
Ближе к Тибру, разложив перед собой стопки монет на неопрятных колченогих столах, сидели ростовщики -- желтолицые люди с бегающими хитрыми глазами и вздувшимися жилами на руках. Одни из них с тупым ожиданием уставились на свои деньги, другие то и дело их перекладывали, словно опасались неверно сосчитать прятавшиеся друг под дружкой монеты или страшились, что изменится курс после недавней паники. Улицу перегородили колесни с обтесанным бревном, срочно потребовавшимся для постройки дома. Днем разрешалось возить только строительные материалы. Меня обступили старьевщики с поношенным платьем и заплатанным бельем. Солдат отдавил мне ногу и даже не оглянулся. Я порвал обо что-то тунику, но кошелек на запястье был в сохранности. Феникс так боялся от меня отстать, что не соблазнился поглазеть на фокусника с мартышкой, сидевшей верхом на козе и размахивавшей тоненьким позолоченным дротиком. Обойдя колесни, я очутился на берегу реки. Одноглазый матрос, державший кусок дерева -- обломок разбитого судна, завернутый в плащ, -- просил подаяния.
-- Выброшен волнами на берег Альбы, -- тянул он уныло, -- на скалистые берега Альбы, на жуткие берега Альбы... Спасен Небесными Близнецами, покровителями мореходцев. Выброшен на берег Альбы... -- Он замолчал, чтобы сплюнуть, и плевок, перелетев через голову стоявшей рядом девушки, угодил прямо в реку.
Подозрительные личности с мутными глазами предлагали серные спички в обмен на битое стекло. Возле моста снова образовался затор.
Хилый смазливый сирийский мальчишка сунул мне за пазуху руку.
-- Подай мне что-нибудь для моей умирающей матери. -- Увидев, что я улыбнулся, он тут же добавил с неожиданно похотливым выражением глаз: -- И для меня что-нибудь. Чего тебе хочется в обмен?
Я бросил ему в грязную ладонь медяк. Он прижался было ко мне, но я его отстранил. Очутившись на безопасном расстоянии, мальчишка начал глумиться:
-- Я попросил монетку для умирающей мамы, а он хотел изнасиловать меня.
Я обрадовался, когда мне удалось пробраться по мосту на противоположный берег, и не оглядывался, чтобы посмотреть, поспевает ли за мной Феникс.
Портовые грузчики сновали на пристанях вдоль берега, выгружая зерно с барж, доставлявших его с кораблей и со складов в Остии, или нагружая баржи битым кирпичом, привезенным из кварталов, уничтоженных пожаром. Битый кирпич сплавляли вниз по Тибру и топили в болотах в устье реки. В трюмы с тачек сбрасывали кирпич, камни, обломки дерева и штукатурку, и в воздух поднимались тучи пыли. Иной раз, поскользнувшись на доске, с мостков срывался грузчик и летел вместе с тачкой в воду.
На этой стороне реки было меньше оборванцев и разносчиков. Я остановился на минуту и наконец почувствовал, что действительно нахожусь в Риме, который может быть назван Владыкой Мира. Заметив поблизости пьедестал от упавшей статуи, я взобрался на него. Несмотря на следы пожара, кругом чувствовалось царственное величие. Справа Большой Цирк, как будто уже полностью восстановленный. Слева дворцы и храмы, окруженные зеленью деревьев и цветников. В закопченных стенах -- проломы. И все же широкая панорама строительных работ производила более сильное впечатление, чем не тронутые пожаром или восстановленные здания. Легионы каменщиков бегали по наклонным доскам с лотками или мешали раствор. Лебедки поднимали тяжелые каменные блоки. То и дело подъезжали повозки с новыми материалами. Синева дня становилась плотнее, хотя ее и пронизывала легкая сияющая дымка. Необъятная деятельность, разбросанная и все же согласованная, а не воздвигаемые строения, была самым существенным в этой картине.
Проплыл на носилках крупный темнобородый мужчина с набрякшими веками, нахмуренный, полный сознания Собственного величия, явно недовольный, что неотложное дело заставило его так рано покинуть дом; за ним худощавый мужчина, который читал свиток, почесывая подбородок и выпячивая нижнюю губу, словно переживая прочитанное. Затем прошествовал высокий мужчина в тоге, шел он медленно, поддерживаемый под руку слугами и сопровождаемый свитой, почтительно следующей за ним в нескольких шагах. Сойдя вниз и повернув налево, я встретился с пышным паланкином, который несли на плечах нубийские рабы. Не лежит ли за алыми, расшитыми золотом занавесками богатая женщина, похлопывая себя бутоном африканской розы по приоткрытым губам? На миг край занавески приподнялся. Женщина взглянула на меня, но я так и не смог ее рассмотреть. Мне захотелось бросить все дела и пойти вслед за паланкином: не было ли движение занавески призывом, на который я не ответил? Я остро ощутил ее присутствие, словно тяжело дышал на узком ложе, придавленный ее пышной белой грудью, и тепло ее тела сливалось с навязчивым ритмом стихов Проперция.
Но я сразу же забыл о ней. Я потерял дорогу. В Кордубе и во время путешествия я не раз, стараясь не быть назойливым, расспрашивал людей, хорошо знавших Город. Мне казалось, что я могу представить себе направление главных улиц, расположение холмов и прославленных храмов. И вот я заблудился. Где-то невдалеке от Форума. Мне не хотелось без крайней нужды спрашивать дорогу.
Акведук через овраг. Арка. Мне подумалось, что я иду в верном направлении. Все же я послал Феникса узнать дорогу. Он ходил наугад из стороны в сторону, пытаясь заговорить с прохожими. Я уже хотел его окликнуть, когда он приметил на дороге, вымощенной черным базальтом, молодого раба, который нес лоток, где стояли флаконы духов. У них завязался долгий оживленный разговор. Я стал терять терпение и собрался его прервать. Но вот Феникс вернулся ко мне с довольной усмешкой.
-- Теперь я знаю, где склон Скавра.
Вскоре мы свернули в переулок и остановились перед двухэтажным домом с окнами по фасаду, расположенными высоко над землей. Чтобы не вышло ошибки, я послал Феникса справиться. Когда он пошел на главную улицу, я снова почувствовал беспокойство. Почему Лукан должен принять во мне участие? В лучшем случае я мог рассчитывать на его снисходительные замечания. Теперь я досадовал, что не надел тоги. Пока я стоял в тихой улочке, из отворенных дверей дома вышли несколько человек в потрепанных тогах и залатанной обуви -- клиенты [Клиенты (лат. букв. "послушный") -- своеобразная категория людей в древнем Риме, свободнорожденных и вольноотпущенников. Образовывали свиту знатных патрициев и взамен пользовались материальной помощью либо покровительством последних], явившиеся на утренний поклон и за обычной подачкой. Они подозрительно и свысока оглядели мою дорожную потертую одежду, и у меня возникло желание сорвать с плеч этих низкопоклонников изношенные одеяния, в которые они были столь тщательно и театрально задрапированы. Они вполголоса обменивались замечаниями, как люди, привыкшие шептаться между собой, разговаривали, едва поворачивая голову и еле шевеля губами.
Феникс вернулся и заверил меня, что дом действительно принадлежит Аннею Лукану. Во дворе на скамье сидел привратник с палкой в руке, а у ног его -- цепная собака; он сердито спросил меня, кто я такой. Пес поднял лохматую голову, натянул цепь и зарычал. Привратник приказал ему лечь. Я назвал себя. Это не произвело на него никакого впечатления. Тогда я предъявил свои письма. Он стал их разглядывать, поворачивать, для чего-то понюхал шнур и печати на табличках, потом нехотя послал их домоправителю.
Я ожидал добрую четверть часа и все это время старался выглядеть спокойным и самоуверенным. Мимо меня проходили клиенты и рабы, бросая в мою сторону любопытные и пренебрежительные взгляды. Собака то и дело принималась ворчать и лаять. Одному клиенту, попавшему в немилость, привратник не разрешил войти, несмотря на его сетования и ссылки на больную жену, которую он принес на носилках. Но вот меня пригласили в атрий.
В увитых зеленью нишах -- бюсты, по стенам -- портреты предков. Я сел на мраморную скамью, оглянулся на рабов в форменной одежде и стал рассматривать суровые лица на портретах между колоннами. Я видел одно и то же лицо, написанное в разные моменты исполненного горечи существования, а не длинную череду предков. Нельзя было почерпнуть ободрения, глядя на эти тяжелые выступающие подбородки, широколобые массивные головы, холодные сердитые глаза. Мне вдруг показалось, что в уголке сада, который был отсюда виден, мелькнула женская фигура. Но не успел я присмотреться, как ветви, качнувшись, сомкнулись и с них слетела птица. Затем вошел домоправитель, молчаливый, угрюмого вида. Письма он передал, но сомневался, что господин успеет сегодня меня принять. Разговаривая со мной, он оглядывался по сторонам, словно подозревал, что за полированными колоннами совершается что-то недозволенное. Закрыв глаза, он еле кивнул в ответ на поклон клиента и непрестанно шевелил губами, как бы подсчитывая потери и убытки. Внезапно мне стало невмоготу, и я почувствовал, что не могу ни минуты долее оставаться в этом доме в несоответствующей одежде. Я попросил домоправителя дать мне возможность переодеться и подозвал Феникса, отлично при этом сознавая, что такого вида слуга не способен внушить доверие. Однако домоправитель, строго взглянув на одного из слуг, кому-то кивнул, затем велел подростку, пахнувшему корицей, показать мне комнату.
Я переоделся в маленькой полутемной комнате, смежной с атрием. Тога оказалась более смятой, чем я предполагал, и даже кое-где слегка запачканной. Молодой раб, презрительно усмехаясь, помог Фениксу облачить меня в нее. Потом я вернулся в вестибюль, сел на мраморную скамью и стал ждать. Я был сбит с толку, обижен и раздавлен, словно вступил в мир, где уже никто не считался с моей волей. Все же в тоге я чувствовал себя несколько увереннее, хотя она и была измята. Наконец явился другой служитель -- номенклатор. По сравнению с домоправителем он был приветлив, хотя и сдержан. Он получил распоряжение ввести меня.
Мы прошли несколько красиво убранных комнат. У меня осталось лишь смутное впечатление от гладких блестящих поверхностей и просторных помещений. Затем я предстал перед Луканом. Он прервал разговор, любезно взял меня за руку и выразил удовольствие, что я, как он слышал, направился сразу же к нему. Поскольку я никому не говорил, откуда я сюда прибыл, было очевидно, что управляющий доложил ему о моем появлении в дорожной одежде.
-- Мне всегда приятно встретить земляка из Кордубы, хотя я уехал оттуда ребенком.
-- Даже ребенком ты проявлял хороший вкус, -- хихикнул его друг, которого он назвал Афранием Квинтианом. Я знал, что это сенатор. Лукан был не так высок ростом и не так внушителен, как я его себе представлял. Крепко сложен, мускулист, светлые дуги бровей, широко расставленные глаза, несколько мясистая, тяжеловатая нижняя часть лица. Но взгляд серых глаз был проницательный, выразительный и на диво мягкий, что никак не вязалось с его коренастой фигурой и твердыми чертами. Афраний был значительно выше ростом, то и дело двигал бровями и губами, разговаривая, он покачивался, быть может потому, что уже выпил или еще не пришел в себя после ночной попойки. У него были красноватые глаза и слегка дрожали руки, когда он поправлял складки своей тоги. Ему свойственна была насмешливость, даже дерзость, впрочем не отталкивающая.
-- Мы испытываем благоговение к земле, где родились, хотя бы и покинули ее в младенчестве, -- заметил Лукан с улыбкой, как бы оправдывая Афрания и вместе с тем приглашая меня принять насмешливую нотку за дружескую снисходительность. Он играл перстнем с печаткой -- с этой его манерой мне предстояло вскоре познакомиться.
Мне хотелось сказать что-нибудь в похвалу "Фарсалии" и спросить, как подвигается поэма. Хотя моя мать и приходилась пятиюродной сестрой его матери Ацилии, я решил не упоминать об этом родстве при Афрании. В ответ на вопросы я коротко рассказал о некоторых наших делах, и наконец мне удалось перевести разговор на "Фарсалию". Упомянув о восстановительных работах в Риме, я сказал, что публичное чтение поэмы Лукана, посвященной пожару, имело огромный успех и что все мы надеемся увидеть следующие книги поэмы.
-- Ты ведь сам сочиняешь, -- иронически бросил Афраний.
Я вспыхнул, а Лукан потребовал вина.
-- Я обычно не пью в это время, но нам надлежит отметить эту встречу.
-- Добрый поступок украшает любой час дня, -- хихикнул Афраний и оперся на красивого юного раба с черными бровями, который стоял рядом с ним, мрачно улыбаясь.
Я упомянул, что собираюсь передать Юлию Присциану кое-какие письма и, вероятно, остановлюсь у него. Лукан сразу же прервал меня.
-- Тебе отведут здесь две комнаты. Я настаиваю на этом.
Меня поразило его лицо, когда твердые, тяжелые черты осветила мягкая, обаятельная улыбка. В его обращении приветливость сочеталась с небрежным равнодушием. Но, очевидно, он искренне хотел, чтобы я остановился у него. Это звучало почти как приказ.
Я пробормотал, что не смей рассчитывать на такую удачу. И прибавил, что преклоняюсь перед его дарованием и считаю его преемником Вергилия. Когда-нибудь и мне представится случай оказать ему услугу. Я говорил вполне чистосердечно. Я был действительно высокого мнения о его стихах. Но только сейчас, захлебываясь от радости, я обнаружил, насколько оно высоко. И тут же решил переработать свои собственные поэмы в стиле, который приближался бы к сжатой выразительности его стихов, вытравить всякую слащавость.
Афраний слонялся по комнате, трогал то один предмет, то другой -- бронзовый подсвечник с горлицами или алебастровую подставку, затем возвращался к нам.
Он поглядел на кончики пальцев.
-- Тут еще молодой человек из Испании... Как его зовут? Ах да, Марциал. Талант небольшой, но язвительный.
И слишком уж он нуждается. Я едва не подарил ему небольшое поместье, но потом раздумал. Пожалуй, он перестанет писать, если ему будет нечем возмущаться. Или, еще хуже, все свое негодование обрушит на благодетеля. -- Он снова оперся на плечо юноши-раба. Я почувствовал, что тому не нравится, чтобы на него облокачивались, но он считает это знаком внимания. Афраний стал разглядывать выложенный стеклянной мозаикой потолок и вздохнул.
Я искал повода продолжить разговор о "Фарсалии". Пока что мне удалось высказать лишь несколько общих мест. Я хотел блеснуть тонкостью своего понимания, выразить свои личные взгляды и тем самым укрепить в Лукане добрые чувства, которые заставили его пригласить меня остановиться в его доме. Я сказал, что в Кордубе мы восхищались главным образом строками об императоре.
-- Мы ему безгранично признательны за оказанные нам благодеяния. Еще никогда наш город так не процветал, как последние Десять лет. Городской совет недавно постановил воздвигнуть новую статую, и мой дядя принимал в этом начинании живейшее участие... -- Тут я осекся, заметив на губах Лукана натянутую улыбку, смысла которой не мог разгадать. Мы стали пить вино. Чтобы исправить неловкость, я начал декламировать стихи, которые мне особенно нравились. Я знал их наизусть.
-- Но коль иного пути не нашли для прихода Нерона
Судьбы, и грозной ценой покупается царство всевышних
Вечное, и небеса подчиниться могли Громовержцу,
Только когда улеглось сраженье свирепых титанов, --
Боги, нельзя нам роптать.
(Лукан, "Фарсалия", перевод Ф. Петровского.)
Такого рода последствия вполне оправдывают гражданскую войну. Я продолжал читать и дошел до строк, где дается апофеоз Нерона после его кончины. В этих строках поэт умоляет его не выбирать ни Северный, ни Южный полюс для своего божественного пребывания.
-- Видеть оттуда твой Рим твое солнце лишь искоса сможет.
Если ты ступишь ногой на край безмерного свода --
Дрогнет под тяжестью ось; блюди равновесие мира,
Став посредине небес.
(Лукан, "Фарсалия", перевод Ф. Петровского.)
Афраний захихикал.
-- Ты оценишь эти стихи, мой юный испанский друг, когда своими глазами узришь величавую фигуру нашего увесистого императора.
Я почувствовал, что цитата не имела успеха, но не догадывался о причине неудачи. На губах Лукана застыла напряженная недобрая улыбка. Однако в следующий момент он небрежно приказал только что вошедшему домоправителю:
-- Отведи моему другу две комнаты в правом крыле. Он будет ужинать с нами сегодня вечером.
Я не мог не бросить торжествующего взгляда на домоправителя, сохранявшего привычное бесстрастное выражение. Глубоко растроганный, я сказал Лукану:
-- Я у тебя в долгу, но надеюсь когда-нибудь доказать тебе свою благодарность.
Он шутливо похлопал меня по спине.
-- Тебё нужно как следует выкупаться и отдохнуть.
-- Не торопись закладывать свою душу, -- сказал Афраний с насмешливой улыбкой, на сей раз, видимо, не понравившейся Лукану. -- Всегда легче заплыть в глубокую воду, чем вернуться на берег. Я знаю это. -- Он поцеловал в ухо своего любимца-раба, а тот мотнул головой.
Спустя несколько дней мне уже казалось, что я всю жизнь прожил в Риме. Я присутствовал на утренних приемах Лукана и обычно отправлялся с ним по его просьбе в город по делам или со светскими визитами. Он поздравлял какого-нибудь знакомого с новым назначением или сменившую нескольких мужей матрону с очередной помолвкой, скреплял своей печатью документы в храме Дианы, присутствовал при церемонии облачения в тогу какого-нибудь наследника, достигшего совершеннолетия, слушал выступление адвоката или грамматика, навещал больного, участвовал в качестве почетного заседателя в суде претора. Вся эта рутина становилась уделом человека с его общественным положением, если тот не был болен или не решил стать в позу стоика. В остальное время я бродил по Городу, осматривал храмы и лавки, наблюдал за обширными восстановительными работами, разгуливал под портиками. Посещение Присциана я отложил. Впереди было сколько угодно времени.
Я встретился с Марциалом. Лукан увидел его на улице по дороге к храму Дианы и послал за ним человека. С первого взгляда он показался мне застенчивым и недоверчивым. Возможно, на меня повлияли слова Афрания, тем более что я был расположен подмечать слабости у своего соперника -- поэта из Испании. Вдобавок он проявлял известную самоуверенность. Тем не менее мы условились встретиться на следующий день и погулять вдвоем по Марсову полю.
Погода испортилась. Подули холодные ветры, и больше не казалось, что весна внезапно ворвалась в разгар зимы. С утра шел дождь, и я уже подумывал послать к Марциалу Феникса с тем, чтобы отложить встречу на несколько дней. Не выходивший из дому Лукан заметил как бы в свое оправдание, что круг обязанностей, которых он не может избежать -- ведь он "не так стар, как мой почтенный дядя", -- без толку поглощает его время; но именно эти функции являются связующим началом в жизни общества. "Пока у нас нет ничего лучшего, мы должны жертвовать своим временем и энергией". Мне было ясно: ему досадно, что приходится сидеть дома. До сих пор я воспринимал его общественные обязанности как некую необходимость. Но когда он нашел нужным их оправдывать, я, сочувствовал, что он выше всего этого, и мне стало непонятно, почему он мучается, почему оправдывает свой образ жизни. Эти мысли меня огорчили, и я отогнал их.
Ненастная погода напомнила мне, что февраль -- месяц очищений, когда происходит незримая, но отчаянная борьба семян в темных недрах земли, борьба солнца со сковавшим его холодом -- ради сочетания с землей. В это время духи умерших бодрствуют и их следует держать в подчинении. Перед обедом дождь неожиданно прекратился. Я встретился с Марциалом, как было условлено. Я был в хорошем настроении, хотя чувствовал себя не вполне уверенно: кое в чем я сознавал свое превосходство, а в другой области должен был играть роль ученика. Хотя Марциал жил сравнительно недавно в Риме, он знал его прекрасно и уже стяжал имя хотя бы второстепенного, но поэта. Я решил поставить его на место и снисходительно похвалил его.
-- О, писать эпиграммы может любой, -- ответил он небрежно, -- или воображать, что может. Если бы существовало самостоятельное искусство эпиграммы, его испакостили бы и уничтожили дилетанты своими импровизациями.
Мне захотелось продолжить беседу и высказаться в защиту длинных поэм с четко поставленной темой. Однако не легко было спорить с человеком, который не хотел ничего принимать всерьез, особенно же литературные гипотезы. В аллеях было свежо, на деревьях и кустах еще висели капли дождя, их стряхивала, взлетая, птица, или же они срывались от собственной тяжести и падали на нас. Я только что собирался назвать Лукана, когда мне на нос упала капля и отвлекла меня. Я перевел разговор на самого Марциала и стал расспрашивать о его жизни в Риме. Низкорослый, с круглым лицом, он казался простоватым и покладистым, пока собеседник не замечал острый, насмешливый огонек в его глазах и нервное подергивание тонко очерченных губ. Он охотно поддакивал, что ему хорошо известна жизнь Рима и городские скандалы. Для него не было ничего святого. Когда он чего-нибудь не знал, не сомневаюсь, он дополнял картину своими домыслами, убежденный, что наименее вероятное предположение всегда может оказаться наиболее близким к истине.
Как только разговор перешел с литературы на жизнь, он огляделся и решительно заявил, что ему не доставляет ни малейшего удовольствия прогулка среди мокрых деревьев и колонн. Он предложил зайти выпить и повел меня по запутанному лабиринту улочек и переулков в винный погребок, где его хорошо знали. Хозяин был испанец из Малаки, и с первого взгляда его можно было принять за более смуглого двойника Марциала, но, в противоположность покровительственно-ироническому тону поэта, он проявлял неподдельную веселость.
-- Любой друг Марка Марциала здесь желанный гость, -- сказал он. -- Это единственное место в Риме, где можно выпить кокосовой водки и получить все, что захочешь.
Мы уселись в углу. Против воли я был им очарован и покорен. Марциалу нравилось гасить искры моих восторгов, дать мне показать мое невежество и тут же выложить какую-нибудь историю, полную ядовитой клеветы. Он был простодушным и вместе с тем изощренным, и в этом было что-то подкупающее. Временами я попросту не понимал беглых намеков, жаргонных словечек, скрытой иронии.
Меня подводило собственное тщеславие. Мне не хотелось задавать слишком много вопросов. Вместе с тем я подозревал, что он втайне тоскует о своей родной Билбиле, несмотря на ее неприглядность и уродующие ее железные рудники, которых я никогда не видал.
-- Я не жил в особняках, -- сказал он мне на прощание с оттенком презрительной иронии, к которой примешивалась откровенная зависть. -- Не принимай слишком всерьез своих хозяев. Мы, бедные образованные провинциалы, должны сохранять свое достоинство.
Я не испытывал особенного желания снова с ним встретиться.
В домашней библиотеке Лукана я прочел его произведения, которые еще не достигли Кордубы. Его поэму о Трое, его "Сильвы" и другие ранние произведения. Просматривая книги на полках, я натолкнулся на "Сатиры" Персия, о котором как-то при мне упоминали, как о друге юности Лукана. Они показались мне проникнутыми горечью и раздражением, непохожими на стихи других поэтов из-за обилия загадочных эллиптических оборотов и неоправданной сжатости. В общем нечто весьма отличное от могучей риторики и патетики, свойственных поэзии Лукана, чьи приемы и восхищали и отталкивали меня. Я упомянул о "Сатирах" в разговоре со своим хозяином, присовокупив, что стилистические крайности автора уж чересчур бросаются в глаза. Лукан улыбнулся и не стал возражать. Просто сказал, что горячо любил поэта, который умер двадцати восьми лет от роду. (Самому Лукану было двадцать шесть лет, я был на два года моложе его, но выглядел он старше своего возраста.) Вступление первой сатиры засело у меня в голове, хотя я и старался вычеркнуть его из памяти -- мне претила манера автора, его стихи казались мне неискренними, каким-то тупиком, темным и опасным пустырем, поросшим чертополохом, изрытым ямами и усеянным острыми камнями.
О заботы людей! О, сколько на свете пустого!
"Кто это станет читать?" Вот это? Никто! "Ты уверен?"