Лесков Н. С. Собрание сочинений в 12 т. -- М., Правда, 1989; Том 7, с. 317--369.
Origin: Библиотека Якова Кротова -- www.krotov.info
Нет ничего увлекательнее порыва горячего чувства. Берсье
Глава первая
В дружественном мне доме с нетерпением ожидали получения февральской книги московского журнала "Мысль". Нетерпение это понятно, потому что должен был появиться новый рассказ графа Льва Николаевича Толстого. Я заходил к моим друзьям почаще, чтобы встретить ожидаемое произведение нашего великого художника и прочитать его вместе с добрыми людьми за их круглым столом и у их тихой, домашней лампы. Подобно мне, заходили и другие из коротких друзей -- все с одною и тою же самою целью. И вот желанная книжка пришла, но рассказа Толстого в ней не было: маленький розовый билетик объяснял, что рассказ не может быть напечатан. Все огорчились, и всяк это выразил соответственно своему характеру и темпераменту: кто молча надулся и насупился, кто заговорил в раздражительном тоне, иные проводили параллели между воспоминаемым прошедшим, переживаемым настоящим и воображаемым будущим. А я в это время молча перелистывал книгу и пробегал напечатанный тут новый очерк Глеба Ивановича Успенского -- одного из немногих литературных собратий наших, который не разрывает связей с жизненною правдою, не лжет и не притворствует ради угодничества так называемым направлениям. От этого беседовать с ним всегда приятно и очень нередко -- даже полезно.
На этот раз г. Успенский писал о своей встрече и разговоре с пожилою дамою, которая припоминала перед ним недавнее прошлое и замечала, что тогда мужчины были интереснее. С виду они были очень форменны, ходили в узких мундирах, а между тем имели много одушевления, сердечного жара, благородства и занимательности -- словом, того, что делает человека интересным и через что он нравится. Нынче, по замечанию дамы, этого стало меньше, да порою и совсем не встречается. По профессиям мужчины теперь стали свободнее и одеваются как хотят и разные большие идеи имеют, а при всем том они стереотипны, они скучны и неинтересны.
Замечания пожилой дамы мне показались очень верными, и я предложил оставить тщетные кручины о том, чего читать не можем, и прочесть то, что предлагает г. Успенский. Предложение мое было принято, и рассказ г. Успенского всем показался справедливым. Пошли воспоминания и сравнения. Нашлось несколько человек, знавших лично недавно скончавшегося грузного генерала Ростислава Андреевича Фадеева; стали припоминать, сколько необыкновенного, живого интереса умел он являть своею особою, которая с виду была так мешковата и ничего будто не обещала. Вспомнили, как он даже под старость легко бывало овладевал вниманием самых умных и милых женщин, и ни одному из молодых и цветущих здоровьем щеголей никогда не удавалось взять перед ним первенство.
-- Эко вы вещь какую указали! -- отозвался на мои слова собеседник, который был всех в компании постарше и отличался наблюдательностию. -- Велико ли дело такому умному человеку, как был покойный Фадеев, заполонить себе внимание умной женщины! Умным женщинам, батюшка, жутко. Их, во-первых, на свете очень немного, а во-вторых -- как они больше других понимают, то они больше и страдают и рады встрече с настоящим умным человеком. Тут simile simili curatur {подобное подобным лечится (лат.)} или gaudet {радуется (лат.)} -- не знаю, как лучше сказать: "подобное подобному радуется". Нет, и вы и дама, с которою беседовал наш приятный писатель, берете очень свысока: вы выставляете людей отличных дарований, а по-моему более замечательно, что и гораздо пониже, в сферах самых обыкновенных, где, кажется, ничего особенного ожидать было невозможно, являлись живые и привлекательные личности, или, как их называли, "интересные мужчинки". И дамы, ими занятые, тоже были не из таких избранниц, которые способны "преклоняться" перед умом и талантом, а тоже, бывало, и такие, в своем роде, особы средней руки -- очень бывали нежны и чувствительны. Как в глубоких водах, была в них своя скрытая теплота. Вот эти-то средние люди, по-моему, еще чуднее, чем те, которые подходили к типу лермонтовских героев, в которых в самом деле ведь нельзя же было не влюбляться.
-- А вы знаете какой-нибудь пример такого рода интересных средних людей с скрытою теплотою глубоких вод?
-- Да, знаю.
-- Так вот и рассказывайте, и пусть это будет нам хоть каким-нибудь возмещением за то, что мы лишены удовольствия читать Толстого.
-- Ну, "возмещением" мой рассказ не будет, а для времяпровождения я вам расскажу одну старую историйку из самого невеликого армейско-дворянского быта.
Глава вторая
Я служил в кавалерии. Стояли мы в Т. губернии, расположившись по разным деревням, но полковой командир и штаб, разумеется, находились в губернском городе. Городок и тогда был веселый, чистенький, просторный и с учреждениями -- был в нем театр, клуб дворянский и большая, довольно нелепая, впрочем, гостиница, которую мы завоевали и взяли в свое владение почти большую половину ее номеров. Одни нанимали офицеры, которые имели постоянное пребывание в городе, а другие номера содержались для временно прибывающих из деревенских стоянок, и эти никому из посторонних людей не передавались, а так и шли все "под офицеров". Одни съезжают, а другие на их место приезжают -- так и назывались "офицерскими".
Времяпровождение было, разумеется, -- картеж и поклонение Бахусу, а также и богине радостей сердечных.
Игра велась порою очень большая -- особенно зимою и во время выборов. Играли не в клубе, а у себя в "номерах" -- чтобы свободнее, без сюртуков и нараспашку, -- и зачастую проводили за этим занятием дни и ночи. Пустее и бесчиннее время, кажется, и проводить нельзя было, и отсюда вы сами, верно, можете заключить, что мы за народ были о ту пору и какими главным образом мы одушевлялись идеями. Читали мало, писали еще того менее -- и то разве после сильного проигрыша, когда нужно было обмануть родителей и выпросить у них денег сверх положения. Словом -- хорошему среди нас поучиться было нечему. Проигрывались то между собою, то с приезжими помещиками -- людьми такого же серьезного настроения, как мы сами, а в антрактах пили да приказных били, увозили да назад привозили купчих и актерок.
Общество самое пустое и забубенное, в котором молодые спешили равняться со старшими и все равно не представляли в своих особах ничего умного и достойного уважения.
Об отменной чести и благородстве тоже ни разговоров, ни рацей никогда не было. Ходили все по форме и вели себя по заведенному обыкновению -- тонули в оргиях и в охлаждении души и сердца ко всему нежному, высокому и серьезному. А между тем скрытая теплота, присущая глубоким водам, была и оказалась на нашем мелководье.
Глава третья
Командир полка был у нас довольно уже пожилой -- очень честный и бравый воин, но человек суровый и, как говорилось в то время, -- "без приятностей для нежного пола". Ему было лет пятьдесят с чем-нибудь. Он был уже два раза женат, в Т. опять овдовел и снова задумал жениться на молоденькой барышне, происходившей из местного небогатого помещичьего круга. Звали ее Анна Николаевна. Имя этакое незначительное, и под кадриль тому -- все в ней было такое же совершенно незначительное. Среднего роста, средней полноты, ни хороша, ни дурна, белокуренькие волосики, голубые глазки, губки аленькие, зубки беленькие, круглолица, белолица, на румяных щечках по ямочке -- словом, особа не вдохновительная, а именно, что называется, -- "стариковское утешение".
Познакомился с нею наш командир в собрании через ее брата, который служил у нас же корнетом, и через него же сделал ее родителям и предложение.
Просто это делалось -- по-товарищески. Пригласил офицера к себе в кабинет и говорит:
-- Послушайте -- на меня ваша достойная сестра произвела самое приятное впечатление, но вы знаете -- в мои года и при моем положении мне получить отказ будет очень неприятно, а мы с вами как солдаты -- люди свои, и я вашей откровенностию, какова бы она ни была, нимало не обижусь... В случае -- если хорошо, то хорошо, а если пожелают мне отказать, то боже меня сохрани от мысли, чтобы я стал иметь к вам через то какую-нибудь личность, но вы узнайте...
Тот так же просто отвечает:
-- Извольте -- узнаю.
-- Очень благодарен.
-- Могу ли, -- говорит, -- я для этой надобности отлучиться от своей части домой на три или четыре дня?
-- Сделайте милость -- хоть на неделю.
-- И не позволите ли, -- говорит, -- поехать со мною и моему двоюродному брату?
Брат двоюродный у него был почти такой же, как он, молоденький, розовый юноша, которого все за его юность и девственную свежесть так и называли "Саша-розан". Особенного описания ни один из этих молодых людей не заслуживает, потому что ни в одном из них ничего замечательного и выдающегося не было.
Командир замечает корнету:
-- Для чего же вам нужен ваш двоюродный брат при таком семейном вопросе?
А тот отвечает, что именно при семейном-то вопросе он и нужен.
-- Я, -- говорит, -- с отцом и с матерью должен буду разговаривать, а он в это время займется с сестрою и отвлечет ее внимание, пока я улажу дело с родителями.
Командир отвечает:
-- Что же -- в таком разе поезжайте оба с вашим двоюродным братом, -- я его увольняю.
Корнеты поехали, и миссия их вышла вполне благоуспешна. Через несколько дней родной брат возвращается и говорит командиру:
-- Если вам угодно, можете моим родителям написать или сделать ваше предложение словесно -- отказа не будет.
-- Ну, а как, -- спрашивает, -- сама ваша сестра?
-- И сестра, -- отвечает, -- согласна.
-- Но как она... то есть... рада этому или не рада?
-- Ничего-с.
-- Ну, однако... по крайней мере -- довольна она или больше недовольна?
-- По правде доложить, она ничего почти не обнаруживала. Говорит: "Как вам, папаша и мамаша, угодно -- я вам повинуюсь".
-- Ну да, это прекрасно, что она так говорит и повинуется, но ведь по лицу, в глазах, без слов девушку можно заметить, какое у нее выражение.
Офицер извиняется, что он, как брат, к лицу своей сестры очень привык и за выражением ее глаз не следил, так что ничего на этот счет определенного сказать не может.
-- Ну, а двоюродный ваш брат мог заметить -- вы могли с ним об этом говорить на обратном пути?
-- Нет, -- отвечает, -- мы об этом не говорили, потому что я спешил исполнить ваше поручение и вернулся один, а его оставил у своих и вот имею честь представить от него рапорт о болезни, так как он захворал, и мы послали дать знать его отцу и матери.
-- А-а! А что же с ним такое сделалось?
-- Внезапный обморок и головокружение.
-- Вон какая девичья немочь. Хорошо-с. Я вас очень благодарю, и так как теперь мы почти как родные, то прошу вас -- останьтесь, пожалуйста, со мной вдвоем пообедать.
И за обедом все нет-нет да его о кузене и спросит -- что он и как в их доме принят, и опять -- при каких обстоятельствах с ним сделался обморок. А сам все молодого человека вином поит, и очень его подпоил, так что тот если бы имел в чем проговориться, то наверно бы проговорился; но ничего такого, к счастию, не было, и командир скоро на Анне Николаевне женился, мы все на свадьбе были и мед-вино пили, а оба корнета -- родной брат и кузен -- были даже у невесты шаферами, и ничего не было заметно ни за кем -- ни сучка, ни занозочки. Молодые люди по-прежнему кутили, а новая наша полковница скоро начала авантажнеть в турнюре, и особые желания у нее являлись во вкусе. Командир этим радовался, мы все, кто чем мог, старались споспешествовать ее капризцам, а молодые люди -- ее брат с кузеном -- в особенности. Бывало, то за тем, то за другим так тройки в Москву и скачут, чтобы доставить ей что-либо желанное. И вкусы у нее, помню, все сказывались не избранные, все к вещам простым, но которых не всегда отыщешь: то султанского финика ей захочется, то ореховой халвы греческой -- словом, все простое и детское, как и сама она глядела детенком. Наконец настал и час воли божией, а их супружеской радости, и из Москвы привезли для Анны Николаевны акушерку. Как сейчас помню, что приехала эта дама в город во время звона к вечерне, и мы еще посмеялись: "Вот, мол, фараонскую бабу со звоном встречают! Что-то за радость через нее будет?" И ждем этого, точно это в самом деле какое-нибудь общее полковое дело. А тем временем является неожиданное происшествие.
Глава четвертая
Если вы читали у Брет-Гарта, как какие-то малопутящие люди в американской пустыне были со скуки заинтересованы рождением ребенка совершенно постороннею им женщиною, то вы не станете удивляться, что мы, офицеры, кутилы и тоже беспутники, все внимательно занялись тем, что Бог дарует дитя нашей молоденькой полковнице. Вдруг это почему-то получило в наших глазах такое общественное значение, что мы даже распорядились отпировать появление на свет новорожденного и с этою целью заказали своему трактирщику приготовить усиленный запас шипучего, а сами -- чтобы не заскучать -- сели под вечерний звон "резаться", или, как тогда говорилось, "трудиться для польз императорского воспитательного дома".
Повторяю, что это было у нас и занятие, и обыкновение, и работа, и самое лучшее средство, которое мы знали для того, чтобы преодолевать свое скучание. И нынче это производилось точно так же, как и всегда: заначалили бдение старшие, ротмистры и штаб-ротмистры с пробивающеюся сединою на висках и усах. Они сели именно как раз, когда в городе звонили к вечерне и горожане, низко раскланиваясь друг с другом, тянулись в церкви исповедоваться, так как описываемое мною событие происходило в пятницу на шестой неделе Великого поста.
Ротмистры посмотрели на этих добрых христиан, поглядели и вслед акушерке, а потом с солдатскою простотою пожелали всем им удачи и счастия, какое кому надобится, и, спустив в большом номере оконные шторы из зеленого коленкора, зажгли канделябры и пошли метать "направо, налево".
Молодежь же еще сделала несколько концов по улицам и, проходя мимо купеческих домов, перемигнулась с купеческими дочками, а потом, при сгустившихся сумерках, тоже явилась к канделябрам.
Я отлично помню этот вечер, как он стоял и по ту и по другую сторону опущенных штор. На дворе было превосходно. Светлый мартовский день сгас румяным закатом, и все оттаявшее на угреве опять подкрепилось, -- стало свежо, а в воздухе все-таки повевало весенним запахом, и сверху слышались жаворонки. Церкви были полуосвещены, и из них тихо выходили поодиночке сложившие свои грехи исповедники. Тихо, поодиночке же брели они, ни с кем не говоря, по домам и исчезали, храня глубокое молчание. На всех на них была одна забота, чтобы ничем себя не развлечь и не лишиться водворившихся в их душах мира и безмятежности.
Тишина разом скоро стала во всем городе -- и без того, впрочем, нешумном. Запирались ворота, за заборами послышалось дергание собачьих цепей по веревкам; заперлись маленькие трактиры, и только у занимаемой нами гостиницы вертелись два "живейные" извозчика, поджидавшие, что они нам на что-нибудь понадобятся.
В эту пору вдалеке, по подмерзшему накату большой улицы, застучали большие дорожные троечные сани, и к гостинице подъехал незнакомый рослый господин в медвежьей шубе с длинными рукавами и спросил: "Есть номер?"
Это случилось как раз в то время, как я и еще двое из молодых офицеров подходили к подъезду гостиницы после обхода дозором окошек, в которых имели обыкновение показываться нам недоступные купеческие барышни.
Мы слышали, как приезжий спросил себе номер и как вышедший к нему старший коридорный Марко назвал его "Августом Матвеичем", поздравил его с счастливым возвращением, а потом отвечал на его вопрос:
-- Не смею, сударь Август Матвеич, солгать вашей милости, что номера нет. Номерок есть-с, но только я опасаюсь -- останетесь ли вы им, сударь, довольны?
-- А что такое? -- спросил приезжий, -- нечистый воздух или клопы?
-- Никак нет -- нечистоты, изволите знать, мы не держим, а только у нас очень много офицеров стоят...
-- Что же -- шумят, что ли?
-- Н... н... да-с, знаете -- холостежь, -- ходят, свищут... Чтобы вы после не гневались и неудовольствия на нас бы не положили, потому как мы их ведь утихомирить не можем.
-- Ну вот -- еще бы вы смели сами офицеров усмирять! После этого на что бы уже и на свете жить... Но, я думаю, с усталости переночевать можно.
-- Оно точно, можно, но только я хотел, чтобы вперед это вашей милости объяснить, а то, разумеется, можно-с. Затем позволите брать чемодан и подушки?
-- Бери, братец, бери. Я от самой Москвы не останавливался и так спать хочу, что никакого шума не боюсь -- мне никто не помешает.
Лакей повел помещать гостя, а мы проследовали в главный номер -- эскадронного ротмистра, где шла игра, в которой теперь принимала участие уже вся наша компания, кроме полковницына кузена Саши, который жаловался на какое-то нездоровье, не хотел ни пить, ни играть, а все прохаживался по коридору.
Родной брат полковницы ходил с нами на купеческое обозрение и с нами же присоединился и к игре, а Саша только вошел в игорный номер, и сейчас же опять вышел и опять стал прохаживаться.
Странен он был как-то, так что даже пришлось обратить на него внимание. На вид он казался в самом деле как будто просто не в своей тарелке -- не то болен, не то грустен, не то расстроен, а станешь в него всматриваться -- будто и ничего. Только сдавалось, будто он мысленно от всего окружающего отошел и занят чем-то далеким и для всех нас посторонним. Все мы слегка над ним подтрунили, что, мол, "ты не акушеркою ли заинтересовался", а впрочем, никакого особенного значения его поведению не придали. В самом деле -- он был еще очень молодой человек и в настоящее офицерское питье "из девяти элементов" еще как следует не втравился. Вероятно, ослабел от бывших перед тем трудов и притих. Притом же в комнате, где играли, было, по обыкновению, сильно накурено, и голова могла разболеться; да могло быть, что и финансы у Саши были в беспорядке, потому что он в последнее время азартно играл и часто бывал в значительном проигрыше, а он был мальчик с правилами и стыдился часто беспокоить родителей.
Словом -- мы оставили этого молодого человека бродить тихими шагами по суконному половику, застилавшему коридор, а сами резались, пили и закусывали, спорили и шумели, и совсем позабыли и о течении ночных часов и о торжественном событии, которое ожидалось в командирском семействе. А чтобы забвение это вышло еще гуще -- около часа за полночь все мы были развлечены одним неожиданным обстоятельством, которое подвел нам тот самый незнакомый приезжий, которого мы встретили, как я вам сказал, выходящим из дорожных саней на ночлег в нашу гостиницу.
Глава пятая
Во втором часу ночи в комнату, где мы играли, явился старший коридорный Марко и, помявшись, доложил, что приезжий "княжеский главноуправитель", остановившийся в таком-то номере, прислал его к нам извиниться и доложить, что он не спит и скучает, а потому просит -- не позволят ли ему господа офицеры прийти и принять участие в игре?
-- Да ты знаешь ли этого господина? -- спросил старший из наших офицеров.
-- Помилуйте, как же не знать Августа Матвеича? Их здесь все знают -- да они и по всей России, где только есть княжьи имения, всем известны. Август Матвеич самую главную доверенность имеет на все княжеские дела и вотчины и близко сорока тысяч в год одного жалованья берет. (Тогда еще считали на ассигнации.)
-- Поляк он, что ли?
-- Из поляков-с, только барин отличный и сам в военной службе служил.
Слугу, который нам докладывал, все мы считали за человека добропорядочного и нам преданного. Очень смышленый был и набожный -- все ходил к заутрене и на колокол в свой приход в деревню собирал. А Марко видит, что мы заинтересовались, и поддерживает интерес.
-- Август Матвеич теперь, -- говорит, -- из Москвы едет, как слух был -- два имения княжеские в совет заложивши, и должно быть с деньгами -- желают порассеяться.
Наши переглянулись, перешепнулись и решили:
-- Что же нам все свои-то лобанчики из кошелька в кошелек перелобанивать. Пусть придет свежий человек и освежит нас новым элементом.
-- Что же, -- говорим, -- пожалуй, но только ты нам отвечаешь: есть ли у него деньги?
-- Помилуйте! Август Матвеич никогда без денег не бывают.
-- А если так, то пусть идет и деньги несет -- мы очень рады. Так, господа? -- обратился ко всем старший ротмистр.
Все отвечали согласием.
-- Ну и прекрасно -- скажи, Марко, что просим пожаловать.
-- Слушаю-с.
-- Только того... про всякий случай намекни или прямо скажи, что мы хоть и товарищи, но даже между собою непременно на наличные деньги играем. Никаких счетов, ни расписок -- ни за что.
-- Слушаю-с -- да это не беспокойтесь. У него во всех местах деньги.
-- Ну и проси.
Через самое малое время, сколько надо было человеку не франту одеться, растворяется дверь, и в наше облако дыма входит очень приличный на вид, высокий, статный, пожилых лет незнакомец -- в штатском платье, но манера держаться военная и даже, можно сказать, этакая... гвардейская, как тогда было в моде, -- то есть смело и самоуверенно, но с ленивой грацией равнодушного пресыщения. Лицо красивое, с чертами, строго размещенными, как на металлическом циферблате длинных английских часов Грагама. Стрелка в стрелку так весь многосложный механизм и ходит.
И сам-то он как часы длинный, и говорит он -- как Грагамов бой отчеканивает.
-- Прошу, -- начинает, -- господа, извинения, что позволил себе напроситься в вашу дружескую компанию. Я такой-то (назвал свое имя), спешу из Москвы домой, но устал и захотел здесь отдохнуть, а меж тем услыхал ваш говор -- и "покой бежит от глаз". Как старый боевой конь, я рванулся и приношу вам искреннюю благодарность за то, что вы меня принимаете.
Ему отвечают:
-- Сделайте милость! сделайте милость! Мы люди простые и едим пряники неписаные. Мы все здесь товарищи и держим себя без всяких церемоний.
-- Простота, -- отвечает он, -- всего лучше, ее любит бог, и в ней поэзия жизни. Я сам служил в военной службе и хотя по семейным делам вынужден был ее оставить, при самом счастливом ходе, но военные привычки во мне остались, и я враг всех церемоний. Но вы, я вижу, господа, в сюртуках, а здесь жарко?
-- Да, признаться, мы только сейчас надели сами сюртуки для встречи незнакомого человека.
-- Ай, как не стыдно! А я этого-то и боялся. Но если уже вы были так любезны, что меня приняли, то вы на первом шагу нашего знакомства ничем не можете мне сделать такого истинного удовольствия, как если освободите себя и останетесь снова, как было до моего прихода.
Офицеры позволили склонить себя к этому и остались в одних жилетах -- причем потребовали точно такого же дезабилье и от незнакомца. Август Матвеич охотно сбросил с себя ловко и солидно сшитую венгерку с голубою шелковою подкладкою в рукавах и не отказался выпить "для знакомства со всеми" рюмку водки.
Все по рюмке выпили и закусили и при этом случае вспомнили о "кузене" Саше, который все еще продолжал свою прогулку по коридору.
-- Позвольте, -- говорят, -- здесь нет одного из наших. Позвать его сюда!
А Август Матвеич и говорит:
-- Вы верно, недосчитываетесь этого интересного молодого корнета, который там ходит в милой задумчивости по коридору?
-- Да, его. Позовите его сюда, господа!
-- Да он не идет.
-- Что за пустяки такие!.. Премилый молодой товарищ и уже хорошо повел курс наук по питью и игре, и вдруг что-то сегодня изменил и осовел. Возьмите его сюда, господа, силою.
Этому запротиворечили, и послышалось несколько замечаний, что, быть может, Саша в самом деле болен.
-- Какой черт -- я головою отвечаю, что он просто устал или хандрит с непривычки от большого проигрыша.
-- А корнет много проиграл?
-- Да -- в последнее время ему ужасно не везло, он был постоянно как-то вне себя и постоянно проигрывал.
-- Скажите пожалуйста -- это бывает; но у него такой вид, как будто он не столько несчастлив в картах, как несчастлив в любви.
-- А вы его видели?
-- Да; и притом я в него всмотрелся совершенно случайно. Он так задумчив и потерян, что зашел ошибкою в мой номер вместо своего и, не видя меня на постели, направился было прямо к комоду и стал что-то искать. Я даже подумал, не лунатик ли он, и позвал Марко.
-- Что за удивление!
-- Да, и когда Марко спросил его, что ему угодно, -- он точно не скоро понял, в чем дело, а потом, бедняжка, очень сконфузился... Я вспомнил старые годы и подумал: верно тут зазноба сердечная!
-- Ну уж и зазноба. Пройдет это все. Вы, господа, в Польше слишком много значения придаете этим сентиментам, а мы, москали, народ грубый.
-- Да, но вид этого молодого человека не говорит о грубости: он, напротив, нежен и показался мне встревоженным или беспокойным.
-- Он просто устал, и над ним, по нашей философии, надо употребить насилие. Господа, выйдите вы кто-нибудь двое и введите сюда Сашу, пусть он оправдается против подозрений в безнадежной любви!
Два офицера вышли и вернулись с Сашей, на молодом лице которого блуждали, поборая друг друга, усталость, конфуз и улыбка.
Он говорил, что ему действительно нездоровится, но что более всего его смущает то, что с него беспрестанно требуют отчета. Когда же ему пошутили, что "даже незнакомец" заметил в нем "страданье сердца от амура", Саша вдруг вспыхнул и взглянул на нашего гостя с невыразимою ненавистью, а потом сердито и резко оторвал:
-- Это вздор!
Он просил позволения уйти к себе в номер и лечь спать, но ему напомнили, что сегодня ожидается важное событие, которое все желают вместе приветствовать, и потому оставить компанию непозволительно. При напоминании об ожидаемом "событии" Саша опять побледнел.
Ему сказали:
-- Уйти нельзя, но выпей свою очередную рюмку водки, и если не хочешь играть, то сними сюртук и ложись здесь на диване. Когда там закричит дитя, -- мы услышим и тебя разбудим.
Саша повиновался, но не вполне: рюмку водки он выпил, но сюртука не снял и не лег, а сел в тени у окна, где от дурно вставленной рамы ходил холодок, и стал смотреть на улицу.
Ждал ли он кого и высматривал или так просто его беспокоило что-то внутреннее -- не могу вам сказать; но он все глядел, как мерцает огонек в фонаре, которым качал и скрипел ветер, и то откинется в глубь кресла, то точно хочет сорваться и убежать.
Наш незнакомец, с которым я сидел рядом, замечал, что я наблюдаю за Сашей, и сам наблюдал его. Я это должен был видеть по его взглядам и по тому, что он сказал мне, а он сказал мне вполголоса следующие дрянные слова, которых я не могу позабыть во всю жизнь:
-- Вы дружны с этим вашим товарищем?
При этом он метнул глазами в сторону опустившегося Саши.
-- Ну, разумеется, -- отвечал я с легким задором молодости, усмотревшей в таком вопросе неуместную фамильярность.
Август Матвеич заметил это и тихо пожал под столом мою руку. Я посмотрел на его солидное и красивое лицо, и опять, по какой-то странной ассоциации идей, мне пришли на память никогда себе не изменяющие английские часы в длинном футляре с грагамовским ходом. Каждая стрелка ползет по своему назначению и отмечает часы, дни, минуты и секунды, лунное течение и "звездные зодии", а все тот же холодный и безучастный "фрон": указать они могут все, отметят все -- и останутся сами собою.
Примирив меня с собою ласковым рукопожатием, Август Матвеич продолжал:
-- Не сердитесь на меня, молодой человек. Поверьте, я не хочу сказать о вашем товарище ничего дурного, но я немало жил, и его положение мне что-то внушает.
-- В каком смысле?
-- Оно мне кажется каким-то... как вам это сказать... феральным: оно глубоко меня трогает и беспокоит.
-- Даже уже и беспокоит?
-- Да, именно -- беспокоит.
-- Ну, смею вас уверить, что это совершенно напрасное беспокойство. Я хорошо знаю все обстоятельства этого моего товарища и ручаюсь вам, что в них нет ничего, что могло бы смутить или оборвать течение его жизни.
-- Оборвать! -- повторил он за мною, -- c'est le mot! {меткое слово (франц.)} Вот именно слово... "оборвать течение жизни"!
Меня неприятно покоробило. Зачем это я сам именно так выразился, что дал повод незнакомцу ухватиться за мое выражение?
Август Матвеич мне вдруг начал не нравиться, и я стал с недоброжелательством смотреть на его точный грагамовский циферблат. Что-то гармоничное и вместе с тем какое-то давящее и неотразимое. Идет, идет -- и проиграют куранты, и опять идет далее. И все на нем какое-то отменное... Вон рукава его рубашки, которая несравненно тоньше и белее всех наших, а под нею красная шелковая фуфайка как кровь сверкает из-под белых манжет. Точно он снял с себя свою живую кожу да чем-то только обернулся. А на руке у него женский золотой браслет, который то поднимается к кисти, то снова упадет и спрячется вниз за рукав. На нем явно читается польскими буквами исполненное русское женское имя "Olga".
Мне почему-то досадно за эту "Ольгу". Кто она и что она ему такое -- родная или любовница, -- мне все равно досадно.
Чего, зачем и почему? Не знаю. Так, -- одна из тысячи глупостей, невесть откуда приходящих затем, чтобы "смутить смысл смертного".
Но я вспоминаю, что мне надо отделаться от своего слова "оборвать", которому он придал вовсе нежеланное значение, и говорю:
-- Я жалею, что я так выразился, -- но сказанное мною слово не может иметь никакого двойного значения. Мой товарищ молод, имеет состояние, он один сын у родителей и всеми любим...
-- Да, да, но тем не менее... он не хорош.
-- Я вас не понимаю.
-- Ведь он смертен?
-- Разумеется, как вы и я, -- как целый свет.
-- Совершенно справедливо, но только людей целого света я не вижу, а ни на мне, ни на вас нет этих роковых знаков, как на нем.
-- Каких "роковых знаков"? О чем вы говорите?
Я очень неуместно рассмеялся.
-- Зачем же вы смеетесь над этим?
-- Да, извините, -- говорю, -- я сознаю невежливость моего смеха, но вы представьте мое положение: мы с вами глядим на одно и то же лицо, и вы мне рассказываете, будто видите на нем что-то необыкновенное, тогда как я решительно ничего не вижу, кроме того, что всегда видел.
-- Всегда? Этого не может быть.
-- Я вас уверяю.
-- Гиппократовы черты!
-- В этом ничего не понимаю.
-- Как не понимаете? Есть такой agent psychique {психический признак (франц.)}.
-- Не понимаю, -- сказал я, чувствуя, что это слово наволокло на меня какой-то глупый страх.
-- Agent psychique, или гиппократовы черты, -- это непостижимые, роковые, странные обозначения, которые давно известны. Эти неуловимые черты появляются на лицах людей только в роковые минуты их жизни, только накануне того, когда предстоит свершить "великий шаг в страну, откуда путник к нам еще не возвращался"... Эти черты превосходно умеют наблюдать шотландцы и индусы Голубых гор.
-- Вы были в Шотландии?
-- Да, -- я в Англии учился сельскому хозяйству и путешествовал по Индостану.
-- И что же -- вы говорите, что видите известные вам проклятые черты теперь на добром Саше?
-- Да; если этот молодой человек сейчас называется Саша, то я думаю, что он скоро получит другое имя.
Я почувствовал, что меня прошел насквозь какой-то ужас, и несказанно обрадовался, что в это самое время к нам подошел один из наших офицеров, сильно подгулявший, и спросил меня:
-- Что ты -- о чем с этим барином ссоришься?
Я отвечал, что мы вовсе не ссоримся, но что у нас шел вот какой странный и смутивший меня разговор.
Офицер, малый простой и решительный, посмотрел на Сашу и сказал:
-- Он в самом деле какой-то скверный! -- Но вслед за тем обратился к Августу Матвеичу и сурово спросил:
-- А вы что же -- френолог или предсказатель?
Тот отвечал:
-- Я не френолог и не предсказатель.
-- А так -- черт знает что?
-- Ну и это тоже нет -- я не "черт знает что", -- отвечал тот спокойно.
-- Так что же вы: стало быть, колдун?
-- И не колдун.
-- А кто же?
-- Мистик.
-- Ага! вы мистик!.. это значит -- вы любите поиграть в вистик. Знаю, знаю, видали мы таких, -- протянул офицер и, будучи без того уже порядком пьян, снова отправился еще повреждать себя водкою.
Август Матвеич посмотрел на него не то с сожалением, не то с презрением. Обозначательные стрелки на его циферблате передвинулись; он встал, отошел к играющим, декламируя себе под нос из Красинского:
Ja Boga nie chce, ja nieba nie czuje,
Ja w niebo nie pojde...
{Я Бога не хочу, я не чую неба,
Я на небо не пойду... (польск.)}
Мне вдруг сделалось так не по себе, точно я беседовал с самим паном Твардовским, и я захотел себя приободрить. Я еще далее отошел от карточного стола к закусочному и позамешкался с приятелем, изъяснявшим по-своему слово "мистик", а когда меня через некий час волною снова подвинуло туда, где играли в карты, то я застал уже талию в руках Августа Матвеича.
У него были огромные записи выигрышей и проигрышей, и на всех лицах по отношению к нему читалось какое-то нерасположение, выражавшееся даже отчасти и задорными замечаниями, которые ежеминутно угрожали еще более обостриться и, может быть, сделаться причиною серьезных неприятностей.
Без неприятностей как-то дело не представлялось ни на минуту -- словно на то было будто какое-то, как мужички говорят, "приделение".
Глава шестая
Когда я подошел к игравшим, кто-то из наших заметил, например, Августу Матвеичу, что браслет, прыгавший вверх и вниз по его руке, мешает ему свободно метать талию. И тут же добавил:
-- Вы бы, может быть, лучше сняли с себя это женственное украшение.
Но Август Матвеич и на этот раз выдержал спокойствие и отвечал:
-- Да снять бы лучше, это так, но я не могу воспользоваться вашим добрым советом: эта вещь наглухо заклепана на моей руке.
-- Вот фантазия -- изображать из себя невольника!
-- А почему бы и нет? -- иногда очень хорошо чувствовать себя невольником.
-- Ага! и поляки это, наконец, признали!
-- Как же -- что до меня, то я с самых первых дней, когда мне стали доступны понятия о добре, истине и красоте, признал, что они достойны господствовать над чувствами и волей человека.
-- Но в ком бывают совмещены все эти идеалы?
-- Конечно, в лучшем творении бога -- в женщине.
-- Которую зовут Ольгою, -- пошутил кто-то, прочитав имя на браслете.
-- Да -- вы угадали: имя моей жены Ольга. Не правда ли, какое это прекрасное русское имя и как отрадно думать, что русские хоть его не заняли у греков, а нашли в своем родном обиходе.
-- Вы женаты на русской?
-- Я вдов. Счастье, какого я был удостоен, было так полно и велико, что не могло быть продолжительно, но я о сю пору счастлив воспоминанием о русской женщине, которая находила себя со мною счастливою.
Офицеры переглянулись. Ответ показался им немножко колким и куда-то направленным.
-- Черт его возьми! -- проговорил кто-то, -- не хочет ли этот заезжий сказать, что господа поляки особенно милы и вежливы и что наши женщины без ума от их любезности.
Тот непременно должен был это слышать, даже посмотрел молча в сторону говорившего и улыбнулся, но тотчас же снова начал метать очень спокойно и чисто. За ним, разумеется, во все глаза смотрели понтеры, но никто из них не замечал ничего нехорошего. Вдобавок, никакое подозрение в нечестности игры не могло иметь и места, потому что Август Матвеич был в очень значительном проигрыше. Часам к четырем он заплатил уже более двух тысяч рублей и, окончив расчет, сказал:
-- Если вам, господа, угодно продолжать игру, то я еще закладываю тысячу.
Выигравшие офицеры, по принятому этикету банковой игры, находили неловким забастовать и отвечали, что они будут понтировать.
Некоторые только, отвернувшись, пересмотрели заплаченные Августом Матвеичем деньги, но в содержании оные одобрили.
Все было в совершенном порядке, он всем заплатил самыми достоверными и несомненными ассигнациями.
-- Далее, господа, -- сказал он, -- я не могу положить на стол перед вами ходячей монеты, так как все, что у меня было в этом виде, от меня уже ушло. Но у меня есть банковые билеты по пятисот и по тысяче рублей. Я буду ставить билеты и для удобства прошу вас на первый раз разменять мне пару таких билетов.
-- Это возможно, -- отвечали ему.
-- В таком случае я сейчас буду иметь честь представить вам два билета и попрошу вас их рассмотреть и разменять на деньги.
С этими словами он поднялся с места, подошел к своему сюртуку, который лежал на диване неподалеку от сидевшего в непробудном самоуглублении Саши, и стал шарить по карманам. Но это выходило долго, и потом вдруг Август Матвеич отшвырнул от себя прочь сюртук, взялся рукою за лоб, пошатнулся и едва не упал на пол.
Движение это было тотчас же всеми замечено и показалось до такой степени истинным и неподдельным, что Август Матвеич возбудил во многих живое участие. Два или три человека, находившиеся к нему ближе, участливо воскликнули: "что с вами такое?" и кинулись его поддержать.
Гость наш был очень бледен и на себя не похож. Я в этот раз впервые еще видел, как большое и неожиданное горе вдруг перевертывает и моментально старит очень сильного и самообладающего человека, каким, мне казалось, надлежало считать появившегося среди нас на свое и на наше несчастие княжеского главноуправителя. Моментально постигающее человека неожиданное горе его как-то трет, мнет и комкает, как баба тряпку на портомойне, и потом колотит вальком, пока все из него не выколотит. Не умею и не стану вам описывать лицо и взгляды Августа Матвеича, но живо помню досадное и неуважительное по отношению к его горю сравнение, которое мне пришло в голову, когда я в числе других подался к главноуправителю и приблизил к его лицу свечу. Это опять касалось часов и циферблата, и притом одного смешного с ними случая.
Отец мой имел страсть к старым картинам. Он их много разыскивал и портил: он сам их размывал и покрывал новым лаком. Мы, бывало, смотрим, как он привезет откуда-нибудь старую картину, и видим темноватую ровную поверхность, на которой все колера как-то мирно стушевались и сгладились во что-то неразборчивое, но гармоническое, под слоем потемневшего лака; но вот по этой картине проехала губка, напитанная скипидаром; остеклившийся лак пошел сворачиваться, проползли грязные потоки, и все тоны той же самой картины зашевелились, изменились и, кажется, пришли в беспорядок. Она стала как будто не она -- именно потому, что теперь-то она и являлась глазам сама собою, как есть, без лакировки, которая ее усмиряла и сглаживала. И мне вспомнилось, как мы раз, подражая отцу, хотели так же умыть циферблат на часах в нашей детской и, к ужасу своему, увидали, что изображенный на нем Бука с корзинкою, в которой сидели непослушные дети, вдруг потерял свои очертания и наместо очень храброго лица являл что-то в высшей степени двусмысленное и смешное.
Нечто такое же являет собою в несчастии и живой человек, даже самообладающий, а иногда и гордый. Горе срывает с него лак, и вдруг всем становятся видны его пожухлые тоны и давно прорвавшиеся до грунта трещины.
Но наш гость был еще сильнее многих: он владел собою -- он старался оправиться и заговорил:
-- Извините, господа, -- совершенные пустяки... Я только прощу вас не обращать на это внимания и отпустить меня к себе, потому что... мне... сделалось дурно: извините -- я продолжать игры не могу.
И Август Матвеич обратил ко всем свое лицо, глядевшее теперь совершенно смытым циферблатом, но он еще силился держать любезную улыбку. Очевидно, он хотел "уйти без истории", но в это самое мгновение кто-то из наших, тоже, конечно, находившийся под влиянием лишней рюмки, задорно крикнул:
-- У вас еще раньше этого не было ли дурно?
Поляк побледнел.
-- Нет, -- отозвался он скоро и сильно возвысив голос, -- нет, со мною никогда еще не бывало так дурно. Кто говорит и думает иначе, тот ошибается... Я сделал неожиданное открытие... я имею слишком достаточную причину, чтобы отменить мое намерение продолжать игру, и решительно не понимаю: что и кому от меня угодно!
Тут все заговорили:
-- О чем это он? От вас, милостивый государь, ничего не угодно и никто ничего не требует. Но это любопытно: какое такое вы сделали, находясь среди нас, открытие?
-- Никакое, -- отвечал поляк и, поблагодарив поклоном офицеров, поддерживавших его ввиду охватившей его мгновенной слабости, добавил: -- Вы, господа, меня совсем не знаете, и репутация моя, отрекомендованная вам коридорным слугою, не может вам много говорить в мою пользу, а потому я не нахожу возможным продолжать дальнейший разговор и желаю вам откланяться.
Но его удержали.
-- Позвольте, позвольте, -- заговорили к нему, -- этак невозможно.
-- Я не знаю -- почему "этак невозможно". Я заплатил все, что проиграл, а дальше игры продолжать не желаю и прошу освободить меня из вашего общества.
-- Тут не о плате...
-- Да, не о плате-с.
-- Так о чем же еще?.. Спрашиваю: "Что вам угодно?" -- вы отвечаете, что вам от меня "ничего не угодно"; ухожу молча -- вы снова в какой-то претензии... Что такое, черт возьми! Что такое?
Тут к нему подошел один из усатых ротмистров -- "товарищ в битвах поседелый", муж бывалый в картежных столкновениях различного рода.
-- Милостивый государь! -- заговорил он, -- позвольте мне объясниться с вами одному от лица многих.
-- Я очень рад, -- хотя совершенно не вижу, о чем нам объясняться.
-- Я вам сейчас это изложу.
-- Извольте.
-- Я и мои товарищи, милостивый государь, действительно вас не знаем, но мы приняли вас в свою компанию с нашею простою русскою доверчивостию, а между тем вы не могли совершенно скрыть, что вас поразила какая-то внезапность... И это в нашем кружке... Вы, милостивый государь, упомянули слово "репутация". У нас, черт возьми! -- надеюсь, тоже есть репутация... Да-с! Мы вам верим, но вас тоже просим довериться нашей честности.
-- Охотно-с, -- перебил поляк, -- охотно! -- и протянул руку, которую ротмистр как бы не заметил, и продолжал:
-- Я вам ручаюсь моею рукою и головою, что вас не ожидает здесь ни малейшая неприятность, и всякий, кто позволит себе чем бы то ни было, хотя бы отдаленным намеком, оскорбить вас здесь до разбора дела, тот будет иметь во мне вашего защитника. Но это дело так остаться не может; ваше поведение нам кажется странным, и я прошу вас от лица всех здесь присутствующих, чтобы вы успокоились и серьезно нам объяснили, действительно ли вы внезапно заболели или вы что-нибудь заметили и с вами что-нибудь случилось. Просим вас сказать это нам откровенно в одно слово.
Все подхватили: "да, мы все просим, все просим!" И действительно все просили. Движение сделалось всеобщее. К нему не присоединялся разве только один Саша, который по-прежнему оставался в своей глупой потерянности, но и он встал с своего места -- произнес: "Как это противно!" и оборотился лицом к окну.
А поляк, когда мы к нему так круто приступили, не потерялся, а, напротив, даже приосанился, развел руками и сказал:
-- Ну, в таком случае, господа, я вас прошу меня извинить: я ничего не хотел говорить и все хотел снести на моем сердце, но когда вы меня честью обязываете вам сказать -- что со мною сделалось, я повинуюсь чести и, как честный человек и дворянин...
Кто-то не выдержал и крикнул:
-- Не слишком ли долго все о чести!
Ротмистр сердито посмотрел в сторону, откуда это было сказано, а Август Матвеич продолжал:
-- Как честный человек и дворянин, я скажу вам, что у меня, господа, кроме того, сколько я проиграл вам, было еще с собою в бумажнике двенадцать тысяч рублей банковыми билетами по тысяче и по пятисот рублей.