Роман Н. С. Лескова "На ножах" (1870-1871) долгое время был прочно забыт. Еще при жизни писателя критикой и литературной общественностью ему была создана репутация "отомщевательного" антинигилистического сочинения. По убеждению современников, публикация романа в катковском "Русском вестнике" создала между писателем и так называемыми "прогрессистами" из лагеря демократов непроходимую пропасть и окончательно закрепила за Лесковым звание "консерватора". Утвердившись в этой мысли, послереволюционное литературоведение скрыло роман от советского читателя за семью печатями. Оберегая его политическое целомудрие, литературоведческое и издательское начальство исключило всякую возможность переиздания романа, а тем самым и более справедливую и глубокую современную его оценку.
Роман не вошел в собрание сочинений Лескова, изданное в одиннадцати томах в пятидесятые годы (М.; Л.: Художественная литература, 1954-1958), не появился отдельной книгой в период "оттепели", хотя бы в доказательство того, как необъективен Лесков в романе по отношению к своим идейным оппонентам. Ведь можно было сопроводить текст необходимыми по этому случаю объяснениями историков литературы и общественного движения в России.
В литературе о Лескове "На ножах" упоминали скороговоркой и всегда в наборе с другими якобы антинигилистическими его романами: "Некуда" (1864) и "Обойденные" (1865). Считалось, что в этих произведениях писателя герои -- шаржированно изображенные деятели революционного движения шестидесятых годов, а отдельные эпизоды полемически заострены против романа Н. Г. Чернышевского "Что делать?".
В своих обобщающих оценках современные историки литературы, в особенности академические, оказались еще категоричнее и безжалостнее по отношению к роману, чем современники Лескова. В романе "На ножах" ими были обнаружены все характерные черты антинигилистического романа шестидесятых -- семидесятых годов девятнадцатого столетия. Помимо развенчания нигилизма и полемики с романом Н. Г. Чернышевского "Что делать?", что, как казалось отдельным исследователям, снижало авторитет вождя революционных демократов в глазах молодого поколения, в романе "На ножах" также было обнаружено опошление идей женской эмансипации, крестьянского бунта, унижение национального достоинства отдельных персонажей. Автор статьи, посвященной антинигилистическому роману в "Истории русской литературы", увидел в романе "На ножах" даже то, что, можно сказать со всей определенностью, в нем отсутствует -- антисемитскую направленность. С какой же предвзятостью надо прочесть текст романа, чтобы найти в нем "яростный антисемитизм" на том только основании, что Лесков описывает "подлые
проделки журналиста-ростовщика Кишенского, промышляющего в пореформенное время куплей-продажей закабаленных им живых душ" {История русской литературы. -- Л.: Наука, 1982, -- Т. 3. -- С. 285.}. Тем более что Тихон Кишенский -- один из второстепенных героев романа -- действует на периферии его сюжета, а сопоставление Кишенского с гоголевским Чичиковым и вовсе лишено всякого смысла. У Лескова после разрыва с революционным движением Кишенский зарабатывает на жизнь совсем другим ремеслом: идет "в полицейскую службу", содержит кассу ссуд и "строчит в трех разных газетах трех противоположных направлений".
По всем этим причинам роман "На ножах" как бы выпадал из творческой биографии его автора, что, конечно, препятствовало осмыслению лесковского литературного наследия в целом. По сути дела, положение оставалось таким же, как в довоенные годы, когда Андреи Лесков, опасаясь, что инерционный подход к полемическим романам перечеркнет память и литературное значение отца, озабоченно писал Горькому: "...старые оценки "Некуда" и "На ножах" не дают критикам 1930-х годов видеть Лескова последних двадцати лет его работы!" {Цит. по: Горелов А. Книга сына об отце // Лесков А. Жизнь Николая Лескова. -- М., 1984. -- Т. 1. -- С. 27.}.
Плотная завеса над романом была приподнята лишь в конце пятидесятых. Это было заслугой Б. М. Другова -- автора талантливого, но в силу исторических условий ограниченного очерка о творчестве Лескова. Полностью еще не доверяя возможности нетенденциозной оценки романа, Другов однозначно связал его замысел с сотрудничеством писателя в "Русском вестнике". Опуская подробности взаимоотношений М. Н. Каткова и Лескова (общеизвестно, что они были вынужденные, из-за "нуждательства и безработицы") {После статей Д.Писарева по поводу романа "Некуда", "Сердитое бессилие" и "Прогулка по садам российской словесности" (Русское слово, 1864. э 6; 1865. э 2) Лесков был "отлучен" от демократической прессы.}, Другов писал:
"Роман "На ножах" (1870-1871) был в полном смысле слова произведением, выполненным по рецептам Каткова" {Другов Б. М. Н. С. Лесков: Очерк творчества. -- М., 1957. -- С. 46.}. В свете уничтожающих ленинских оценок Каткова и его изданий {См.: Ленин В. И. Еще один поход на демократию // Полн. собр. соч. -- Т. 22. -- С. 87.} это означало, что роман был отнесен Друговым к реакционно-охранительной беллетристике. Считалось, что она изображала "благородных предводителей дворянства, благодушных и довольных мужичков, недовольных извергов, негодяев и чудовищ-революционеров" {Там же.}. В своем сюжете роман "На ножах" полностью не отвечал этой формуле. Но сюжетные перипетии в данном случае никого и не интересовали. Чтобы еще более связать Лескова с идеей охранительства, Другов предваряет анализ "На ножах") клеветнической цитатой из воспоминаний писателя И. Ясинского, которые известны как источник недостоверный по изложению фактов и субъективный в их оценке. "Когда я первый раз вошел в литературный кружок Василия Степановича Курочкина, -- пишет Ясинский, -- в 1870 году, имя Лескова... было у всех на языке. О нем говорили с презрением и отвращением и даже уверяли, что он служит агентом в Третьем отделении" {Ясинский И. Роман моей жизни. -- Л., 1926. -- С. 194.}.
Попробуем обратиться к фактам, то есть к истории создания и печатания "На ножах". Момент его замысла никак не зафиксирован. По свидетельству сына и биографа писателя, Лесков никогда ни с кем не говорил об этом, по его признанию, "сокрушившем" его романе {См.: Лесков А. Жизнь Николая Лескова. -- М.: Худож. лит., 1984. -- Т. 1. -- С. 258.}. Есть, однако, мнение, что замысел его не связан ни с общим антинигилистическим угаром, распространившимся в семидесятые годы в русском обществе, ни с личными антипатиями писателя.
У некоторых исследователей возникла здравая мысль, что в романе отразилось "свойственное Лескову горячее желание непосредственно и действенно откликнуться на зов современности, запечатлеть новые типы, новые умонастроения, новые отношения, складывающиеся в это время в русской жизни..." {Столярова И. В поисках идеала: Творчество Н. С. Лескова. -- Л., 1978. -- С. 48.}. Это справедливо и, может быть, более точно, чем утверждение А. М. Горького, что "На ножах" -- "книга злого отчаяния, книга личной мести, где все герои шантажисты, воры, убийцы..." {Горький А. М. Н. С. Лесков // Несобранные литературно-критические статьи. -- М., 1941. -- С. 87.} Инвективно-сатирическая тенденция, конечно, отчетливо обозначена в романе, но круг его героев все же намного шире очерченного Горьким. Не надо обладать особой зоркостью, чтобы убедиться в этом. Если возможно, надо выбрать угол зрения, не ограниченный требованиями времени и идеологической ситуацией в стране. Более того, если мы обратимся к тексту, то увидим, что инвектива в лесковском романе направлена против тех нигилистов (Горданов и его компания), которые "отменили грубый нигилизм, заявленный некогда Базаровым", и провозгласили "негилизм", то есть отступили от принципов революционно-демократического учения в угоду своим маленьким житейским целям. Лесков разоблачает не революционеров, а "накипь", что сопровождала революционное движение, а в семидесятые годы отошла от него, опустившись на самое дно русской жизни. Во всяком случае, история падения Горданова, Висленева, Глафиры, некогда исповедовавших высокие революционные идеалы, а затем объединившихся, чтобы завладеть богатым наследством помещика Бодростина, обычная для нашей страны, по меткому наблюдению Горького, "обильной "рыцарями на час" и позорно бедной героями на всю жизнь" {Горький А. М. Н. С. Лесков // Несобранные литературно-критические статьи. -- М., 1941. -- С. 87.}.
Сам Лесков, смущенный тем, что многие современники не поняли его и трактовали замысел романа слишком прямолинейно, был вынужден объяснить его в письме А. С. Суворину таким образом: "Я не думаю, что мошенничество, "непосредственно вытекло из нигилизма", и этого нет и не будет в моем романе. Я думаю и убежден, что мошенничество примкнуло к нигилизму, и именно в той самой мере, как оно примыкало и примыкает "к идеализму, к богословию" и к патриотизму... Я имею в виду одно; преследование поганой страсти приставать к направлениям, не имея их в душе своей, и паскудить все, к чему начнется это приставание. Нигилизм оказался в этом случае удобным в той же мере, как и "идеализм", как и "богословие"..." {Лесков Н. С. Собр. соч.: В 11 т. -- М.; Л., 1958. -- Т. 10. -- С. 297-298.}. Среди героев романа, как только их не заметил Горький, есть и другие -- честнейшие, любимые им "маленькие великие люди", которые по праву могут занять место в лесковском иконостасе праведников. Это беззаветно преданные добру деревенский священник Евангел, генеральша Синтянина, чета Форовых, наконец, Андрей Подозеров, устами которого Лесков объясняет смысл названия романа. По замыслу Лескова, Андрей Подозеров является олицетворением и совестью будущей России, страны, где отшумят "ножевые" страсти и наступит период плодотворной созидательной работы.
Надо признать, что этот лесковский образ до некоторой степени автобиографичен и дает нам представление об общественной позиции автора романа, в душе которого "странно соединились уверенность и сомнение, идеализм и скептицизм" {Горький А. М. Н. С. Лесков // Несобранные литературно-критические статьи. -- С. 90.}. "Не могу тебе выразить, -- пишет Подозеров другу, и это звучит как автопризнание Лескова, -- как это нестерпимо для меня, что в наше время, -- хочешь ты или не хочешь, -- непременно должен быть политиком, к чему я, например, не имею ни малейшего влечения. Я бы не хотел ничего иного, как только делать свое дело с неизменною всегдашнею и тебе, может быть, памятною моею уверенностью, что, делая свое дело честно, исполняя ближайший долг свой благородно, человек самым наилучшим органическим образом служит наилучшим интересам своей страны, но у нас в эту пору повсюду стало не так; у нас теперь думают, что прежде всего надо стать с кем-нибудь на ножи, а дело уже потом; дело -- это вещь второстепенная. По-моему, это ужасная гадость, и я этого сколько мог тщательно избегал и, представь ты, нашел себе через "эту подлость" массу недоброжелателей, приписывающих мне всяческие дурные побуждения, беспрестанно ошибавшихся в своих заключениях, досадовавших на это и наконец окончательно на меня разгневавшихся за то, что не могут подвести меня под свои таблицы, не могут сказать: что я такое и что за планы крою я в коварной душе моей?.."
Так сказал бы и Лесков в ответ на пересуды тех критиков, которые непременно хотели зачислить его в катковский лагерь консерваторов.
Трезво относясь как к охранителям существующего строя, так и к разного рода авантюрным "желчевикам" и "нетерпеливцам", Лесков пытался отстоять независимость своей общественной позиции. Поэтому символическое название романа в другой сюжетной ситуации обретает и иной смысл.
Когда любимый герой Лескова Подозеров, после столкновения с "негилистами", предстанет перед читателями нравственно истощенным и физически разбитым, его близкий друг и поверенный в делах Форов воскликнет: "Нет, теперь нет союзов, а все на ножах". И это восклицание как нельзя лучше пояснит политическое и экономическое кризисное состояние России, безрезультатно пережившей революционную ситуацию.
Создавался роман "На ножах" в беспокойные и беспорядочные дни жизни Лескова. Не случайно в своем самом последнем предсмертном интервью автор скажет о нем: "По-моему, это есть самое безалаберное из моих слабых произведений" {Новости и биржевая газета. -- 1885. 19 февр.}. Связанный обязательствами перед журналом, Лесков "гнал" роман так, что за ним не успевал переписчик. По приятельству роман перебелила Е. С. Иванова, участница дружеского кружка, сложившегося вокруг семейства Лескова в эти годы.
Следует сразу сказать, что идейного единства с редакцией "Русского вестника" и М. Н. Катковым у Лескова не было. Роман подвергся в рукописи грубой правке. Редакционные мытарства отражают письма к Н. А. Любимову, "правой руке" М. Н. Каткова, от которого больше всего и пострадал роман. "... Никак не ожидал и не мог ожидать выхода своей работы в таком оконфуженном виде... -- с тревогой писал Лесков редактору. -- Убийственнее всего на меня действует то, что я не могу взять себе в толк причин произведенных в моем романе совсем уже не редакторских урезок и вредных для него изменений. Так: вылущены речи, положенные мною в основу развития характеров и задач (например, заботы Форовой привести мужа к Богу); жестоко нивелирована типичность языка, замененная словами банального свойства <...>; ослаблена рисовка лиц <...> и даже допущен nonsens (разговор о законе, имевший смысл лишь после разговора о разводах -- что выброшено совсем во вред)...
Крайне расстроенный и огорченный, я не нахожу даже слов, как уместнее выразить Вам мою просьбу помилосердствовать надо мною и не отнимать у меня средства окончить работу с уверенностью, что Вы не отвергаете во мне известной доли смысла и сознания для того, чтобы соображать материал моей постройки..." {Письмо от 18 ноября 1870 // Лесков Н. С. Собр. соч. -- Т. 10. -- С. 277-278.}.
Несмотря на заинтересованность в гонораре, Лесков вполне определенно дает далее понять редактору, что он, при всем "тяготении к уважаемой редакции "Русского вестника", если та не ослабит свой пыл, "должен отказать себе в удовольствии служить ей... должно быть мало пригодными силами" {Там же. -- С. 278.}.
Только преднамеренно исказив факты, можно назвать роман произведением, "выполненным по рецептам Каткова" {Там же. -- С. 278.}. Отношения с редакцией у Лескова складывались при обоюдном непонимании и так его нервировали, что даже о неудачно написанном к нему письме третьего лица он язвительностью говорит: "Письмо Ваше страдает неполнотой, точно Любимов "приготовил его к печати". Работу с Любимовым Лесков называет "любимовские пытки", а самого его "ужасный человек, Аттила, бич литературы".
Обращаясь к П. К. Щебальскому (1810-1886), историку и критику, близкому к редакции "Русского вестника", Лесков в отчаянии просит защитить его от Любимова: "Помогите, Бога ради, если чем можете подействовать на сего ужасного оператора".
Не понимая целей редакторской правки, Лесков в том же письме сообщает о Любимове: "...он черкает не рассуждения, не длинноты, а самую суть фабулы!! Он обворовал Ларису ни за что, ни про что, и именно в ноябрьской книжке, в разговоре Форовой с Синтяниною у реки. Раз показано было, что "Лара роковая и скрывает в себе нечто, а может быть и ничто", -- далее: старик генерал о ней говорит, что "ее, как калмыкскую лошадь, один калмык переупрямит", -- это все нужные, необходимые ритурнели, и их нет, и зачем их нет, это один черт знает! И добро бы это были длинноты, -- нет, это говорилось в кратчайших словах. То есть просто черт его знает чего он хочет и из чего, из какого шиша я теперь сделаю эту Ларису? Отчаяние полное и бесконечное! я готов бросить роман недописанным, потому что все равно боюсь, что гей профессор с его резвыми руками совсем меня спутает, и романа станет нельзя свести с концом".
П. К. Щебальскому и другу литературной юности А. С. Суворину, которые были в курсе всех проблем, связанных с публикацией романа, Лесков жалуется, что Любимов не дал ему наделить своих героев отдельными соответствующими авторскому замыслу чертами. Таким образом, кроме Форовой и Ларисы, пострадали почти все герои романа: генеральша Синтянина ("Любимов мне не позволил "живописать мою видящую под землей генеральшу"), Горданов ("Горданову не позволяют быть во фраке, когда он осуждает неуклюжий сак Базарова"); майор Форов -- по замыслу Лескова "непосредственное продолжение нигилизма" ("Форов -- лицо, впрочем, наиболее потерпевшее от уступок, какие я должен был в нем сделать. Они простираются очень, очень далеко, и вширь, и вдоль, и вглубь..."). Говоря о совместной работе с редактором, Лесков писал: "Он убил меня, этот "милый сердцем невежда", которому не понятно ни одно живое человеческое отношение".
В разгар этой переписки Щебальский, видимо, желая смягчить лесковские столкновения с редакцией "Русского вестника", с намеком на авторскую пристрастность называет писателя "чадолюбивым отцом своих творений". В ответном письме Лесков выражает неудовлетворенность своим сотрудничеством с катковской редакцией тем, что никак не может принять этих слов в свой адрес, так как "я их (свои творения. -- А. Ш.), -- пишет Лесков, -- чуть ли не как щенят закидываю (чего и не поставлю себе в похвалу, а наипаче в покор и порицание)" {Лесков Н. С. Собр. соч. -- Т. 10. -- С. 29}.
Роман дописывался через силу, и это в период, который в творческом отношении можно считать интенсивным: параллельно завершались лучшие произведения -- "Соборяне" (1866-1872), "Смех и горе" (1871), Лесков уже сложился как писатель.
Из совместной работы с редакцией "Русского вестника", однако, не выходило ничего "...кроме досады, охлаждения энергии, раздражения, упадка сил творчества и, наконец, фактических нелепостей и несообразностей..." {Там же. -- С. 307.}. И Лесков, подводя некоторый итог, признается П. К. Щебальскому в письме от 16 апреля 1871 г.; "... я дописываю роман, комкая все как попало, лишь бы исполнить программу" {Там же.}.
Наконец роман, растянувшийся на страницах "Русского вестника" почти на два года, получает сюжетное завершение. Автор находит средства преодолеть уголовную фабулу {убийство ради богатого наследства), изыскав для этого какие-то невероятно сложные романические приемы. Чтобы поставить точку, более для себя, чем для читателя, он пишет: "Так завершилось дело, на сборы к которому потрачено столько времени и столько подходов, вызвавшихся взаимным друг к другу недоверием всех и каждого". Как бы ощущая искусственность сконструированных им обстоятельств и описанных страстей, Лесков добавляет:
"Актеры этой драмы в конце ее сами увидали себя детьми, которые, изготовляя бумажных солдатиков, все собираются произвесть им генеральное сражение и не замечают, как время уходит и зовет их прочь от этих игрушек, безвестно где-то погибающих в черной яме".
Эпилог романа "На ножах" поражает читателя прагматическим отношением автора к судьбам героев. Те из них, чей жизненный путь был не ясен Лескову, уходят с романной сцены, скоропостижно умирая. Кончает с собой Лариса в эффектно обставленных и неправдоподобных для обыкновенного самоубийства обстоятельствах. В следственной камере, отравленный, умирает Павел Горданов, один из главных организаторов убийства богатого Бодростина. Их участь разделили "мироносица" Катерина Астафьевна Форова, так и не сумевшая спасти свою племянницу Ларису от сокрушившей ее привязанности к ней Горданова, приемная дочь генеральши Синтяниной, глухонемая Вера, своими вещими предсказаниями намечавшая повороты в ходе основной интриги и отношениях героев. Те, кто своим поведением в начале романа не соответствует роли, предназначенной для них автором, в его конце нравственно перерождаются.
Последние главы романа свидетельствуют о неожиданной для окружающих эволюции характера генерала Синтянина.
В начале романа генерал представлен как человек для женщин губернского города особенно антипатичный. Он трактовал женщин несовершеннолетними, требующими всегдашней опеки, и цинически говорил, что "любит видеть, как женщина плачет". Особый ужас окружающим внушали "леденящие глаза" генерала и таинственная жизнь на женской половине его дома после женитьбы генерала на юной дочери своей экономки. В эпилоге это сентиментальный, благообразный старик, что ни слово вспоминающий Бога и сожалеющий о тех, кого мучил. Операция, которую он сам себе назначает, чтобы вынуть пулю, сидевшую в нем всю жизнь, наводит на мысль, что этот человек мечтает свести счеты с жизнью. "Подвожу итог-с и рассуждаю об остатке: в остатке нуль и отпускаться будет нечем у сатаны", -- говорит он Подозерову, выдавая свои подлинные намерения. В оставшиеся дни жизни он все организует так, что у своего гроба соединяет двух давно любящих друг друга и тщательно скрывающих эту любовь людей -- свою жену и Андрея Подозерова.
В эпилоге романа в полной мере раскрывается значение образа Висленева. В его странной судьбе слышны отголоски нечаевского дела {С. Г. Нечаев (1847-1882) -- руководитель московского тайного общества "Народная расправа", состоявшего в основном из студентов Петровской земледельческой академии. Его диктаторские наклонности привели к расколу и трениям внутри группы, что стало причиной убийства студента академии Иванова пятью его товарищами во главе с Нечаевым.}, вызвавшего в семидесятые годы в литературе оживление антинигилистической темы. Так называемая "фабула нечаевского дела", которое стало широко известно общественности в 1871-м, когда в Петербурге шел процесс над большой группой революционеров, разошлась тогда по сюжетам многих произведений массовой литературы, в том числе и самого низкого, бульварного пошиба. Этот факт литературной жизни был иронически осмыслен в статье Салтыкова-Щедрина "Так называемое нечаевское дело и русская журналистика". Салтыков со свойственной ему язвительностью писал: "Главный результат процесса, по нашему мнению, выразился в том, что он дал случай нашей литературе высказать чувства, которые одушевляют ее" {Салтыков-Щедрин М.Е. Собр. соч.: В 20 т. -- М., 1965-1977. -- Т. 9. -- С. 391.}. Есть мнение, что и Лесков в силу своего публицистического темперамента и особенностей таланта, как в романе "Некуда" на создание Знаменской коммуны, откликается на эти события русской общественной жизни. Правда, "фабула нечаевского дела" оказывается в романе трансформированной "почти до неузнаваемости" {Пyльxpитyцoвa Е. Творчество Н. С. Лескова и русская массовая беллетристика // В мире Лескова: Сб. статей. -- М., 1983. -- С. 166.}, так как обстоятельства убийства Бодростина мало чем напоминают расправу над студентом Ивановым. Тем не менее взаимоотношения Горданова и Висленева, который оказывается в психологической и экономической зависимости от первого, Лесков строит, вероятно, по подобию отношений, существовавших в нечаевской группе. До некоторой степени как намеки на нечаевский процесс воспринимаются и злые отчаянные пророчества Висленева, в представлении Лескова, вероятно, связанные с революционными идеями нечаевцев, а, может быть, с тем, как они интерпретировались в прессе. Во всяком случае, герой Лескова на допросах по следствию об убийстве Бодростина выставляет себя "предтечей других сильнейших и грозных новаторов, которые, воспитываясь на ножах, скоро придут с ножами же водворять свою новую вселенскую правду". Странно, но приходится признать, что в известном смысле пророчества, вложенные Лесковым в уста полусумасшедшего героя, имели историческую перспективу.
Несмотря на "программную" заданность отдельных сюжетных ходов, художественную незавершенность отдельных образов и подчас наивное стремление автора "освежить" антинигилистическую тему эпизодами с мистическими предсказаниями, роковыми встречами и другими беллетристическими приемами, с самого начала его публикации роман был популярен и даже соперничал в этом с безупречными образцами лесковской прозы. Лесков писал из Петербурга 19 декабря 1870 г. П.К. Щебальскому: "Здесь романом заинтересованы очень сильно..." И позднее, в январе 1871 г.: "По отзывам "Летучей библиотеки" роман мой читается нарасхват и с азартом, даже превосходящим мои ожидания" {Лесков Н.С. Собр. соч. -- Т. 10. -- С. 291.}.
В восприятии современников роман распадался на две части: нигилистический Петербург и провинцию, конкретно выписанный быт которой затмевал собой мрачные петербургские сцены. Многие, видимо, советовали автору вообще свернуть события, по авторскому замыслу, происходящие в Петербурге. Во всяком случае, Лесков пишет П. К. Щебальскому: "Я вас послушаю и не буду выходить из провинции, насколько можно..." {Там же. -- С. 295.}. Осуществляя этот план, Лесков все свои симпатии переносит на части романа, действие которых происходит в провинции. Об одной из них, отсылая ее в редакцию, он пишет любовно: "Я посылаю кусок романа "На ножах". Кусок живой и горячий, как парная кровь..." {Там же. -- С. 305.}.
Даже сдержанный по отношению к роману "На ножах" Б. М. Другов был вынужден отметить "некоторые удачные бытовые сцены (история крепостного раба Сида, рассказ Водопьянова, главы о крестьянах)" {Другов Б. М. Н. С. Лесков. -- С. 47.}. Ф. М. Достоевский, восхищаясь Евангелом и размышляя о творческом опыте Лескова в этом роде, подметил: "А какой мастер он рисовать наших попиков!" {Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. -- М., 1986. -- Т. 29. -- С. 172.}
Однако и петербургские страницы романа не были одинаково бездарны. На них был создан маленький лесковский шедевр -- Ванскок, характер, отмеченный необыкновенной правдивостью. Достоевский, в целом резко критически оценивая "На ножах", именно за искажение образов нигилистов, был вынужден признать: "Какова Ванскок! Ничего и никогда у Гоголя не было типичнее и вернее. Ведь я эту Ванскок видел, слышал сам, ведь я точно осязал ее. Удивительнейшее лицо! Если вымрет нигилизм начала шестидесятых годов -- то эта фигура останется на вековечную память. Это гениально!" {Там же. -- С. 172.}
Десятилетия спустя, уже в двадцатые годы нашего столетия, когда Россия пережила разрушительную революционную бурю и тысячи Ванскок погибли сначала на царской каторге, а затем в неразберихе гражданской войны, Горький вновь вспомнил героиню Лескова -- "Анну Скокову, девицу-революционерку, смешную внешне" {Горький А. М. Н. С. Лесков // Несобранные литературно-критические статьи. -- С. 87.}. "Суматошная, она говорит скороговоркой и, знакомясь, называет себя Ванскок", -- пишет Горький. По его мнению, Ванскок -- "тип, мастерски выхваченный из жизни рукою художника, изображенный удивительно искусно, жизненный до обмана, -- таких Ванскок русское революционное движение создавало десятками. Существо недалекое, точнее глуповатое. Ванскок неутомима, исполнена самозабвения, готова сделать все, что ее заставят люди, которым она -- сама святая -- свято верит. Если ее пошлют убить -- она убьет, но она же, сидя в тюрьме, будет любовно чинить рубаху злейшего партийного врага; она может, не насилуя себя, перевязать рану человеку, который накануне избил ее, может месяцами задыхаться в подвале, работая в тайной типографии, прятать на груди у себя заряженные бомбы и капсюли гремучей ртути, может улыбаться, когда ее мучают, даже способна пожалеть мучителей за бесполезность их труда над телом ее и в любую минуту готова умереть "за други своя" {Там же. -- С. 88.}.
Мысленно продолжая жизнь Ванскок за рамками романа и наделяя ее образ жизненным опытом, приобретенным ее последователями, русскими революционерками, Горький высоко оценивает обрисованный Лесковым тип личности: "Этот человек -- орудие, но это и святой человек, -- утверждает он, -- смешной, -- но прекрасный, точно добрая фея сказки, человек, воспламененный неугасимой, трепетной любовью к людям -- священной любовью, хотя она и напоминает слепую привязанность собаки" {Там же.}.
Конечно, Горький понимал, что "гордость такими людьми печальна в сущности своей". Теперь мы знаем, что судьбы их, в совокупности своей, определяют национальную трагедию России.
Как прямое следствие нового типа отношений между мужчиной и женщиной, произошел распад семьи, вместе с семьею были утрачены естественные условия для воспитания подрастающих поколений, снижена роль женщины, превращенной в "орудие" для выполнения различных функций, навязанных ей обществом, почти всегда не отвечающих ее природному назначению.
Лесков относился к тем русским писателям, которые предвидели неотвратимые последствия вульгаризации идей женской эмансипации. Он был автором многих полемических статей, непосредственно направленных против так называемых "специалистов по женской части", представляющих в виде идеала с его точки зрения "придурковатых героинь" антинигилистических повестей В. П. Авенариуса (1839-1923) и В. А. Слепцова (1836-1878). "Наша верующая и хранящая предания страна не оскудевала никогда серьезными женщинами и благодаря здравому смыслу русского народа, оберегающего святыню семьи, не оскудела от них и ныне" {Н. С. Лесков о литературе и искусстве. -- Л., 1984. -- С. 47. 6 М. Стебницкий [Н. Лесков]. Объяснение [по поводу романа "Некуда"] // Библиотека для чтения. -- 1864. -- NO 12.}, -- писал Лесков в одной из своих статей об идеале женщины, как он его себе представляет. Эти соображения писателя по женскому вопросу дают ключ к пониманию образа Ванскок не по-горьковски отвлеченно, а в системе лесковских воззрений. Писатель замыслил и мастерски воплотил этот тип не как идеал и образец для подражания, а, наоборот, как предостережение от последствий бедственного для женской судьбы увлечения нигилизмом.
Вопрос о прототипах, всегда столь важный для Лескова потому, что он писал с натуры, в связи с романом "На ножах" не ставился. Более того, после романа "Некуда" (1865), где, как утверждала литературная общественность, были окарикатуренно изображены в образах Белоярцева и Завулонова писатели-демократы В. А. Слепцов и А. И. Левитов (1835-1877), тщательно обходился. Еще был жив у всех в памяти скандал, разразившийся после романа "Некуда", фотографичность которого дала повод говорить о "видимом сходстве" отдельных героев романа с известными людьми.
И хотя, по мнению Лескова, оно "не может никого ни обижать, ни компрометировать", другие его произведения, продолжившие галерею нигилистических типов, уже не давали материал для подобных сопоставлений.
Некоторые намеки, сохранившиеся в семейных преданиях и лесковских письмах, не касаясь проблемы изображения нигилистов, позволяют предположить, что фактографичность и фотографичность стали неотъемлемой частью лесковского творческого процесса. Так, например, сын писателя считал, что прототипом Александры Ивановны Синтяниной отчасти была тетка отца Наталья Петровна Страхова, которой в очень молодом возрасте пришлось познать "сладость супружества с "полупомешанным", старевшим уже "благодетелем" "ее семьи Страховым" {Лесков А. Жизнь Николая Лескова. -- Т. 1. -- С. 83.}. Во всяком случае, в местном орловском обществе обстоятельства, связанные с замужеством Синтяниной, воспринимались как некий намек на судьбу Натальи Петровны, которая, как и Синтянина, овдовела и после мужа-старика счастливо вышла замуж за своего сверстника.
Попали в роман со своими житейскими историями также лица из литературного окружения Лескова тех лет. Одно из них -- писатель С. И. Турбин (1821-1884), автор рассказов о военном быте, которые высоко ценил Лесков {[Б. п.] Досуги Марса // Русская мысль. -- 1881. -- NO 2.}.
Андрей Лесков вспоминал, что отец называл Турбина "нигилистом чистой расы" и вывел "значительно смягченным" в романе "На ножах" в лице майора Форова {Лесков А. Жизнь Николая Лескова. -- Т. 1. -- С. 321.}.
С. И. Турбин был атеист и оригинальный мыслитель, яростно низвергающий евангельские авторитеты, дорогие Лескову своими нравственными началами. Может быть, поэтому в романе Лесков пытается повернуть Форова к Богу и заставляет его дружить с деревенским попом Евангелом -- мыслителем другого рода.
Факты биографии Турбина почти без изменений использованы Лесковым в романе. "0н и в самом деле, -- пишет Андрей Лесков, -- был человеком чистой души и расы, неизменным в своих, по тому времени очень крайних взглядах и убеждениях. Форов уходит в отставку, оскорбив "на словах" командира полка, оказавшего неуважение его жене. Сергей Иванович, по словам Лескова, дал командиру полка пощечину за неприглашение на полковой бал его жены, на которой он, как неколебимый атеист и нигилист, еще не был церковно женат. Грозило расстреляние. После многих ходатайств оно было заменено разжалованием в рядовые. Карьера была непоправимо покалечена. Офицерство пришло очень много лет спустя, и служба потом была вскоре же брошена. Это был, как Филатов (художник Я. Л. Филатов, друг Лескова. -- А. Ш.), бессребреник и тоже в своем роде и "антик" и "праведник". Солдаты, расставаясь с Форовым, бегут за ним и в виде высшей, какая есть, хвалы и благодарности кричат ему: "Да разве вы похожи на благородных?" {Там же.}.
Другое лицо из литературного окружения Н. С. Лескова, послужившее ему в качестве прототипа, -- Всеволод Крестовский. С ним Лескова на протяжении многих лет связывали дружеские отношения. "В шестидесятых годах, работая в "Отечественных записках", -- рассказывает сын писателя, -- Лесков сходится с автором печатавшихся тогда в этом журнале "Петербургских трущоб" Крестовским. Вместе с "Всеволодом" и известным ваятелем, по приятельству -- "Михайлой" Микешиным, Лесков посещает "Вяземскую лавру" на Сенной площади. Невдолге пути приятелей начинают расходиться..." {Там же. -- С. 358.}. И хотя "до последних своих дней Лесков не отнимал у Крестовского прежних его заслуг" и считал, что "Петербургские трущобы" в свое время сыграли большую роль как одна из первых попыток заинтересовать общество вопросами социального характера, заставить его читать "книгу о сытых и голодных" и задуматься о доле последних", выступал с защитой авторских прав Крестовского, в жизни у них произошло "отграничение". Может быть, оно было связано с обстоятельствами создания романа "На ножах". Во всяком случае, в письме Крестовского к Лескову от 14 декабря 1871 года Крестовский укоряет Лескова за то, что "весьма некрасивый герой Висленев" {Там же. -- С. 360-361.} писан с него. В ответном письме Лесков сделал попытку отвести эти обвинения {Цит. по: Горелов А. Комментарии // Лесков А. Жизнь Николая Лескова. -- Т. 1. -- С. 471. а ИРЛИ, ф. 612, NO 100.}, но, судя по его тексту, это ему не вполне удалось. Какие эпизоды биографии Крестовского и черты его личности использованы Лесковым, сейчас установить трудно, любопытен сам факт из взаимоотношений двух известных писателей.
Как видно, в эти годы художественную мысль Лескова по большей части питали только непосредственные жизненные впечатления, впоследствии же в неимоверном количестве Лесковым поглощались труды историков, мемуары и вообще всякая литература, сколько-нибудь связанная с разработкой очередного замысла.
Будущим исследователям творческой истории романа "На ножах" также нельзя будет пройти мимо другого весьма примечательного обстоятельства, опять-таки связанного с именем В. Крестовского. Связь старика Бодростина с княгиней Вахтерминской во многом напоминает одну из сюжетных линий "Петербургских трущоб" (1864-1867) -- отношения старшего Шадурского с баронессой фон Деринг. Как и у Крестовского, в романе Лескова волокитство престарелого селадона осложняется появлением внебрачного ребенка, вокруг которого развертывается интрига, грозящая старику разоблачением, привлечением к суду и другими неприятностями. В действительности в том и другом случае призванный к ответу "отец" лишь покрывает грехи молодого любовника, который, оставаясь в тени, обнаруживает также способность к подделке денежных бумаг -- у Лескова, копируя при этом подпись богатого покровителя, у Крестовского -- подделывая и другие документы. Эти персонажи в обоих романах ведут свое происхождение из Польши, имеют польские фамилии и относят себя к людям художественных профессий. Такая сюжетная близость не может быть случайным совпадением, а чем ее объяснить -- заимствованием из "Петербургских трущоб" или обращением к общему источнику -- какой-нибудь скандальной историйке, освещенной в прессе, еще надо решить. Есть и другой вариант объяснения. Поступки людей определенного социального положения Крестовский и Лесков оценивают по единой нравственной шкале, сквозь призму тех моральных оценок, которые свойственны в этот период как одному, так и. другому. В романе Лескова этот бульварный мотив "работает" в сюжете не хуже, чем в "Петербургских трущобах", и, используя его, Лесков преследует помимо разоблачительных и развлекательные цели. С этой любовной истории им снят накал подлинных страстей, которые сопутствуют, например, "роковой Ларисе" в обстоятельствах ее падения и двоемужества. Не случайно разноречивая в своих суждениях критика начала века признавала, что в романе "есть страницы, положительно увлекательные" {Амфитеатров А. Сочинения. -- Т. XXII. -- Спб., [Б. д.]. -- С. 330. 2 Дело. -- 1871. -- No 6. -- С. 175.}.
В небольшой по объему статье трудно в полной мере оценить значение романа, который долгое время преднамеренно замалчивался и обходился критикой. За ее пределами пока останутся параллели с антинигилистическими романами А. Ф. Писемского, В. В. Крестовского, В. П. Клюшникова, которые, возможно, не сблизят эти произведения с романом "На ножах", а идейно и художественно разведут их в разные стороны. Несмотря на отдельные присущие лесковскому произведению черты антинигилистического романа, в нем более самобытного лесковского, основанного на жизненном опыте писателя, чем традиционного для антинигилистической беллетристики. И современники Лескова, быть может, не так уж правы, сближая роман "На ножах" и "Бесы" (1870-1871) Ф. М. Достоевского до такой степени, что авторы этих двух произведений "слились в какой-то единый тип, в гомункула, родившегося в знаменитой чернильнице редактора "Московских ведомостей" {Достоевский Ф.М. Письма: В 2 т. -- М., 1930. -- Т. 2. -- С. 320.}. Каждый из авторов действительно был увлечен проблемой идейных поисков и блужданий молодого поколения 1860-х, каждый размышлял о путях развития России после реформы, но в силу особенностей таланта и мировоззрения "злободневное" и "тенденциозное" преломилось в их романах по-разному. Достоевский исследует по материалам прессы (так как живет в это время за границей) реальный пласт русской жизни -- деятельность тайного общества, прототипом которого стал нечаевский кружок. Его всерьез интересуют идеологические и организационные принципы общества, пропагандистская литература, мотивы убийства одного из его членов. В фокусе лесковского романа оказываются бывшие нигилисты, вышедшие из политической борьбы, но пытающиеся оставить за собой право на иные нравственные нормы, на особое общественное положение. "Общительность интересов рушилась, -- пишет Лесков об этом кружке, -- всякому предоставлялось вредить обществу по-своему". Достоевский, который прочел "На ножах" в период обдумывания замысла "Бесов", был глубоко разочарован разработкой темы нигилизма у Лескова. "Много вранья, много черт знает чего, точно на луне происходит, -- раздраженно писал он критику А. Н. Майкову. -- Нигилисты искажены до бездельничества..." {Лесков Н. С. Собр. соч. -- Т. 10. -- С. 283.}. К своему роману Достоевский приступил, только всесторонне изучив предмет, и его "Бесы" и по мысли, и художественно с лесковским "На ножах" не соизмеримы как явления разного идейного уровня и разных повествовательных манер.
Несмотря на то, что почти одновременное появление "На ножах" и "Бесов" в "Русском вестнике" и взаимное внимание авторов к этим произведениям (Лесков отмечает близость своего романа с "Бесами" и романом Писемского "В водовороте" таким образом: "...все мы трое во многом сбились на одну мысль") свидетельствуют об определенных творческих отношениях Лескова и Достоевского, идейном притяжении и отталкивании, романы их опираются на разные концепции действительности.
"Если для Достоевского, -- пишет один из современных исследователей, совместивший в своих трудах интерес к творчеству обоих писателей, -- разложение и распад современной ему общественной реальности процесс необратимый и неуправляемый, то Лесков весь еще во власти иллюзий, он уверен, что "бесовские" кошмары рассеются, плавное безбурное развитие общества возьмет свое" {Пyльxpитyцoвa Е.М. Достоевский и Лесков (к истории творческих взаимоотношений) // Достоевский и русские писатели. -- М., 1971. -- С. 102.}.
Время показало, что если подходить к вопросам развития действительности диалектически, не ограничиваясь попыткой статической фиксации времени, то правы оба писателя.
В свете широких перспектив общенационального развития каждое из произведений оказалось не только "летописью заблуждений, ошибок, неправд и грехов общественного неразумения и злобы по делам якобы текущего дня" {Лесков Н. С. Собр. соч. -- Т, 10. -- С. 282.}, как представлялось их авторам, но и пророческим произведением. Видимо, поэтому оба романа, если судить по количеству их переизданий, осуществившихся в последнее время, переживают свое второе рождение.
А. Шелаева
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
БОЛЬ ВРАЧА ИЩЕТ
Глава первая.Отступница
В губернском городе N есть довольно большой деревянный дом, принадлежащий господам Висленевым, Иосафу Платоновичу, человеку лет тридцати пяти, и сестре его, Ларисе Платоновне, девушке по двадцатому году. Дом этот, просторный и барский, был бы вовсе бездоходен, если б его владельцы захотели жить в нем, не стесняясь. В нем девять комнат, по старорусскому дворянскому обычаю расположенных так, что двум семействам в них никак разместиться невозможно. Родители нынешних владельцев строили дом для себя и не предвидели никакой нужды извлекать из него какие бы то ни было доходы, а потому и планировали его, что называется, по своей фантазии. Старикам не было и нужды стеснять себя, потому что у них по старине были хорошие доходы с доходного места. При известной беспечности, вообще свойственной русской натуре, доходам этим не предвиделось конца, а он вдруг и пришел: старик Платон Висленев, советник одной из губернских палат, лег однажды спать и не проснулся. Вдова его нашла в бюро мужа очень небольшую сумму денег и получила тоже очень небольшой пенсион. Всем этим прожить было невозможно, тем более, что приходилось воспитывать нынешних владельцев дома, Иосафа Платоновича, бывшего тогда в шестом классе гимназии, и Ларису Платоновну, оставшуюся в совершенном малолетстве. Дом надо было сделать из бездоходного доходным. С этой целью вдова Висленева построила во дворе, окнами в сад флигелек в пять небольших комнат, и сама с детьми поселилась в этом флигельке, а большой дом начала отдавать внаймы. С этих пор доходы ее стали таковы, что она могла содержать сына в гимназии, а потом и в университете, а дочь добрые люди помогли устроить в институт на казенный счет. Вдова Висленева вела жизнь аккуратную и расчетливую, и с тяжкою нуждой не зналась, а отсюда в губернских кружках утвердилось мнение, что доходы ее отнюдь не ограничиваются домом да пенсией, а что у нее, кроме того, конечно, есть еще и капитал, который она тщательно скрывает, приберегая его на приданое Ларисе. Доходили такие слухи и до самой вдовы, и она их, по общему мнению, опровергала очень слабо: старушка имела в виду, что эти толки ей не повредят. Семь лет тому назад подозрения насчет таинственного ларца вдовы Висленевой получили еще новое и для местных прозорливцев неотразимое подтверждение. Иосаф Платонович Висленев тотчас, по окончании университетского курса, приехал домой, и только что было определился на службу, как вдруг его ночью внезапно арестовали, обыскали и увезли куда-то по политическому делу. Спасения и возврата его никто не чаял, его считали погибшим навеки, причем губернскому человечеству были явлены новые доказательства человеческого или, собственно говоря, женского коварства и предательства, со стороны одной молодой, но, как все решили, крайне испорченной и корыстной девушки, Александры Ивановны Гриневич. Выручил же Иосафа Висленева материн заповедный ларец. Дело об этом предательстве требует подробного объяснения.
Иосаф Платонович Висленев еще чуть не с пятнадцати лет был влюблен в дочь нанимавшего их дом инспектора врачебной управы Гриневича. Близкие люди считали эту любовь большим несчастием для молодого человека, подававшего блестящие надежды. Считали это несчастием, конечно, не потому, чтобы кто-нибудь признавал Сашеньку Гриневич, тогда еще девочку, недостойною со временем хорошей партии, но потому, что взаимное тяготение детей обнаружилось слишком рано, так что предусмотрительные люди имели основание опасаться, чтобы такая ранняя любовь не помешала молодому человеку учиться, окончить курс и стать на хорошую дорогу.
Опасения, и понятные, и уместные, на этот раз, как редкое, может быть, исключение, оказались излишними. Любовь Иосафа Платоновича Висленева к Александре Ивановне Гриневич не помешала ему ни окончить с золотою медалью курс в гимназии, ни выйти одним из первых кандидатов из университета. Пока молодой Висленев был в гимназии, а Александра Ивановна ходила в пансион, родители не препятствовали их юной привязанности. Когда Висленев уехал в университет, между ним и Сашей Гриневич, оставившей в это время пансионские уроки, установилась правильная переписка, которой никто из родителей не заботился ни приостанавливать, ни проверять. Все это за обычай стало делом, имеющим правильное течение, которое, как все верили, должно завершиться венцом.
Родители Сашеньки имели про черный день состояньице, правда, очень небольшое, но во всяком случае обеспечивающее их дочери безбедное существование. Таким образом Сашенька, которая была недурна собой, очень способна, училась хорошо, нрав имела веселый и кроткий, чем она не невеста? Иосаф Висленев молодец собой, имел дом, университетское образование: стало быть, чем же он не жених? Матери очень многих девиц, поставленных гораздо лучше, чем дочь доктора Гриневича, и гораздо положительнее ее обеспеченных, не пренебрегли бы таким женихом, как Висленев, а Сашеньке Гриневич партия с Висленевым, по всеобщему приговору, была просто клад, за который эта девушка должна была держаться крепче.
По общим замечаниям, Сашенька понимала свою пользу и держалась, за что ей следовало держаться, превосходно. Говорили, что надо было дивиться ее такту и уму, твердым и расчетливым даже не по летам. С Иосафом Платоновичем она не всегда была ровна, и даже подчас для самого ненаблюдательного взгляда было заметно, что между ними пробегали легкие тени.
-- Наши дети дуются, -- говорили друг другу их матушки, бывшие между собою друзьями.
Дети дулись, но их никто не мирил и никто не уговаривал; за ними, однако, наблюдали со вниманием и очень радовались, когда ссора прекращалась и между ними восстанавливалась дружба и согласие, а это случалось всегда немедленно после того, как Иосаф Висленев, переломив свою гордость и изыскав удобную минуту уединенного свидания с Сашей, просил у нее прощения.
В чем заключались те вины Иосафа Висленева, которые Александра Ивановна разрешала и отпускала ему не иначе как после покаяния? Это оставалось тайной, этого никто из родных и домашних не знал, да и не усиливался проникнуть. Однажды лишь одной досужей соседке вдовы Висленевой удалось подслушать, как Саша журила Иосафа Платоновича за его опыты в стихотворстве. Это многих возмутило и показалось капризом со стороны Саши, но Иосаф Платонович сам сознался матери, что писал в стихах ужасный вздор, который, однако, отразился вредно на его учебных занятиях в классе, и что он даже очень благодарен Саше за то, что она вернула его к настоящему делу.
Это раз навсегда примирило мать Висленева с тенями в отношениях Саши к Иосафу Платоновичу, и вдова не преминула, кому только могла, рассказать о Сашенькиной солидности.
Солидности этой, однако, не всеми была дана одинаковая оценка, и многие построили на ней заключения невыгодные для характера молодой девушки. Некоторые молодые дамы, например, называли это излишнею практичностью и жестокостью: по их мнению, Саша, имей она душу живую и восприимчивую, какую предполагает в себе каждая провинциальная дама, не убивала бы поэтические порывы юноши, а поддерживала бы их: женщина должна вдохновлять, а не убивать вдохновение.
Вдова Висленева не внимала этим речам, ей нелегко было содержать сына в школе, и потому она страшно боялась всего, что угрожало его успехам, и осталась на стороне Саши, которою таким образом была одержана первая солидная победа над всеми желавшими соперничать с нею в семье жениха. Старые дамы глядели на дело с другой стороны и, презирая вдаль, предсказывали утвердительно одно, что Саша раньше времени берет Иосафа Платоновича под башмак и отныне будет держать целую жизнь под башмаком.
Мать Висленева явила столько характера, что не смущалась и такими предсказаниями и, махая рукой, отвечала, что "Улита едет, а когда-то будет!"
Мать Александры Ивановны, в свою очередь, -- пробовала допрашивать дочь, за что она порой недовольна на Висленева, но Саша обыкновенно кротко отвечала:
-- Так, за пустяки, maman!
-- Так за пустяки, мой друг, но зачем же сердиться? Споры во всяком случае не красят жизнь, а темнят ее.
-- Ну, мамочка, поверьте мне, что я не хочу же, чтоб его жизнь мрачилась а, напротив, желаю ему счастия и... Девушка потупилась и замолчала.
-- И что, Alexandrine? -- спросила ее мать, положив на колени свое шитье и вскинув на лоб черепаховые очки.
-- И я, maman, сама стыжусь беспрестанных размолвок и страдаю от них больше, чем он. Верьте, что я тысячу раз сама охотнее просила бы у него извинения... я сделала бы все, чего бы он только захотел, если б я... была виновата!
-- Пред ним?
-- Нет, maman, не пред ним -- ... этого я даже не допускаю, но пред правдой, пред долгом, пред его матерью, которой он так обязан. Поверьте, maman, что все, что в этом отношении в нем для других мелко и ничтожно, то... для меня ужасно видеть в нем. Он... -- проговорила Саша и снова замялась.
Старая Гриневич посмотрела на дочь пристальным взглядом и тихо поманила ее к себе.
Девушка опустилась коленами на скамейку, стоявшую у ног матери, и, взяв ее руки, поцеловала их.
Старуха откинула набежавшие на лоб дочери каштановые кудри и вперила пристальный взгляд в ее большие глаза.
-- Скажи мне, что он делает, мой друг? -- прошептала мать.
-- Мама, дружок мой, не спрашивай меня об этом, это, может быть, в самом деле все пустяки, которые я преувеличиваю; но их... как тебе, мама, выразить, не знаю. Он хочет любить то, чего любить не может, он верит тем, кому не доверяет; он слушается всех и никого.... Родная! прости мне, что я тебя встревожила, и забудь о моей болтовне.
Когда приезжал на каникулы Иосаф Висленев из университета, он и Саша встречались друг с другом каждый раз чрезвычайно тепло и нежно, но в то же время было замечено, что с каждою побывкой Висленева домой радость свидания с Сашей охладевала. Теней и прежних полудетских ссор, теперь, правда, не было, но зато их в молодой девушке заменили сдержанность и самообладание и в речи, и в приемах. Впрочем, было ясно, что это была только сдержанность, а не измена в чувствах. Опытный и зоркий взгляд, наблюдая молодых людей, мог заметить, что они любили друг друга по-прежнему, а Саша еще и больше прежнего. Чем дальше Висленев уклонялся от ее идеала, тем сильнее овладевал ее сердцем, ее волею и ее помыслами. Так любят в жизни раз, далеко пред тою порой, когда любовь послушна разуму.
Любовь, самая чистая, самая преданная, сказывалась у Саши вниманием ко всем вестям, касавшимся Висленева, выливалась в пространнейших письмах, которые она ему писала аккуратно каждую неделю.
Но вот прекратились и письма. Отчего и как? Это опять оставалось их же секретом, но корреспонденция прекратилась, и на лбу у Саши между бровями стала набегать тонкая морщинка.
Так стояли дела в последний год пребывания Висленева в университете, когда Саше Гриневич только что минуло восемнадцать лет, а ему исполнилось двадцать четыре года. Окончательно же Висленев потерял свою невесту следующим образом.
Приехал Висленев домой, определился на службу в губернскую канцелярию; служит, сводит знакомства. Саша выезжает мало, однако и не избегает выездов, показывается с другими на губернских вечерах, раутах; и весела она и спокойна, и не отказывается от танцев. С Висленевым холодна. В городе решили, что дело между ними кончено. Разные лица, то самой Саше, то ее родителям, начали делать предложения. Сначала ее руки искал генерал Синтянин, если не очень важное, то очень влиятельное лицо в районе губернии, вдовец, с небольшим пятидесяти лет, имеющий хорошее содержание и двухлетнюю глухонемую дочь. Предложение генерала было отклонено, чему, впрочем, никто и не удивился, потому что хотя Синтянин еще бодр и свеж, и даже ловок настолько, что не боялся соперничества молодых людей в танцах, но про него шла ужасная слава. Помнили, что когда он, десять лет тому назад, приехал сюда из Петербурга в первом штаб-офицерском чине, он привез с собою экономку Эльвиру Карловну, чрезвычайно кроткую петербургскую немку. Эльвира Карловна не была принята нигде во все годы, которые она провела в должности экономки у генерала. Красотою ее, хотя и довольно стереотипною, по беспредельной кротости выражения, можно было любоваться только случайно, когда она, глядя в окно, смаргивала с глаз набегавшие на них слезы или когда из-за оконной ширмы видно было ее вздрагивающее плечо. Она была всегда если не в слезах, то в страхе, -- так ее все себе и представляли, и связывали это представление с характером генерала Синтянина. А какой это был характер, про то Бог один и ведал, хотя по наружности и приемам генерал был человек очень мягкий, даже чересчур мягкий. Для женщин Синтянин был особенно антипатичен, потому что он на словах был неумытно строг к нравам; трактовал женщин несовершеннолетними, -- требующими всегдашней опеки, и цинически говорил, что "любит видеть, как женщина плачет". Ко всему же этому у генерала Синтянина, человека очень стройного и высокого роста, при правильном и бледном матовом лице и при очень красиво павших сединах, были ужасные, леденящие глаза, неопределенного темно-серого цвета, без малейшего отблеска. Такой цвет имеет пух под крыльями сов. Свыкнуться с этими глазами было невозможно.
Но и этого мало: генерал Синтянин нашел еще средство восстановить против себя всех женщин города одним поступком, которого неловкость даже сам сознавал и для объяснения которого снизошел до того, что предпослал ему некоторые оправдания, несмотря на небрежение свое к общественному мнению.
Дело в том, что у Эльвиры Карловны, в то время, когда она приехала с Синтяниным из Петербурга, была десятилетняя дочь, Флора, от законного брака Эльвиры Карловны с бедным ювелирным подмастерьем из немцев, покинутым женою в Петербурге неизвестно за что и почему! (Конечно, "не сошлись характерами"). Когда девочке минуло одиннадцать лет, ее стали посылать в пансион. Генерал в качестве "благодетеля" вносил за нее деньги, а через семь лет неожиданно вздумал завершить свои благодеяния, сделав ее своею законною женой "пред лицом неба и людей". Таково было его собственное выражение.
Пустых и вздорных людей этот брак генерала тешил, а умных и честных, без которых, по Писанию, не стоит ни один город, этот союз возмутил; но генерал сумел смягчить неприятное впечатление своего поступка, объявив там и сям под рукой, что он женился на Флоре единственно для того, чтобы, в случае своей смерти, закрепить за нею и за ее матерью право на казенную пенсию, без чего они могли бы умереть с голоду.
Объяснение это произвело свое впечатление и даже приобрело генералу в губернском обществе ретивых защитников, находивших брак его делом очень благородным и предусмотрительным. В самом деле, бедная по состоянию, безвестная по происхождению, запуганная Флора едва ли бы могла сделать себе партию выше генеральского писаря.
Большинство общества решило, что Флоре все-таки гораздо лучше быть генеральшею, чем писаршей, и большинство этим удовольствовалось, а меньшинство, содержащее необходимую для состояния города "праведность трех", только покивало головами и приумолкло.
Дело во всяком случае совершено, и никто не был властен в нем ничего ни поправлять, ни перерешать. Дом генерала всегда был заперт для всех. Далее генеральского кабинета, куда к нему являлись разные люди по делам, в дальнейшие его апартаменты не проникал никто. С женитьбой генерала ничто не переменилось. Синтянин и венчался с Флорой тихо, без всякой помпы, в походной церкви перехожего армейского полка; визитов с женой никому не делали.
И ни жена его, ни теща по-прежнему не показывались нигде, кроме скромной приходской церкви. Они обе переменили лютеранство на православие и были чрезвычайно богомольны, а может быть, даже и религиозны. Пелены, занавесы, орари и воздухи приходской церкви -- все это было сделано их руками, и приходское духовенство считало Флору и ее мать ревностнейшими прихожанками.
Так прошло десять лет. Город привык видеть и не видать скромных представительниц генеральского семейства, и праздным людям оставалось одно удовольствие решать: в каких отношениях находятся при генерале мать и дочь, и нет ли между ними соперничества? Соперничества между ними, очевидно, не было, и они были очень дружны. К концу десятого года замужества Флоре, или по-нынешнему Анне Ивановне, Бог дал глухонемую дочку, которую назвали Верой.
Эльвиры Карловны скоро не стало. Густой, черный вуаль Флоры, никогда не открывавшийся на улице и часто спущенный даже в темном углу церкви, был поднят, когда она стояла посреди храма у изголовья гроба своей матери. На бедную Флору смотрели жадно и со вниманием, и она, доселе, по общему признанию, считавшаяся некрасивою, к удивлению, не только никому отнюдь не казалась дурною, но напротив, кроткое, бледное, с легким золотистым подцветом лицо ее и ее черные, глубокие глаза, направленные на одну точку открытых врат алтаря, были найдены даже прекрасными.
Старый священник, отец Гермоген, духовник усопшей Эльвиры Карловны, духовник и Флоры, когда ему заметили, что последняя так неожиданно похорошела, отвечал: "не так вы выражаетесь, она просияла".
Флора не плакала и не убивалась при материном гробе, и поцеловала лоб и руку покойницы с таким спокойствием, как будто здесь вовсе и не шло дело о разлуке. Да оно и в самом деле не имело для Флоры значения разлуки: они с матерью шли друг за другом.
Через месяц после похорон Эльвиры Карловны в той же церкви отпевали Флору. Быстрая, хотя и очень спокойная кончина ее дала повод к некоторым толкам, еще более увеличивавшим общий страх к характеру генерала Синтянина. Как ни замкнут был для всех дом Синтянина, но все-таки из него дошли слухи, что генерал, узнав, по чьему-то доносу, что у одного из писарей его канцелярии, мараковавшего живописью, есть поясной портрет Флоры, сделанный с большим сходством и искусством, потребовал этот портрет к себе, долго на него смотрел, а потом тихо и спокойно выколол на нем письменными ножницами глаза и поставил его на камине в комнате своей жены. Что же касается до самого художника, то он был отчислен от канцелярии генерала и отдан в другую команду, в чьи-то суровые руки; несчастный не вынес тяжкой жизни, зачах и умер. Пред кончиною он не хотел причащаться из рук госпитального священника, а просил призвать к нему всегдашнего духовника его, отца Гермогена; исповедался ему, причастился и умер так спокойно, как, по замечанию некоторых врачей, умеют умирать одни русские люди. Через неделю этому же отцу Гермогену исповедала грехи свои и отходившая Флора, а двое суток позже тот же отец Гермоген, выйдя к аналою, чтобы сказать надгробное слово Флоре, взглянул в тихое лицо покойницы, вздрогнул, и, быстро устремив взор и руки к стоявшему у изголовья гроба генералу, с немым ужасом на лице воскликнул: "Отче благий: она молит Тебя: молитв ее ради ими же веси путями спаси его!" -- и больше он не мог сказать ничего, заплакал, замахал руками и стал совершать отпевание.
Генерал Синтянин овдовел и остался жить один с глухонемою дочкой; ему показалось очень скучно; он нашел, что для него не поздно еще один раз жениться, и сделал предложение Александре Ивановне Гриневич. Та, как выше сказано, предложение это отклонила, и генерал более за нее не сватался; но в это же время отец Саши, старый инспектор Гриневич, ни село ни пало, получил без всякой просьбы чистую отставку. В городе проговорили, что это не без синтянинской руки, но как затем доктору Гриневичу, не повинному ни в чем, кроме мелких взяток по должности (что не считалось тогда ни грехом, ни пороком), опасаться за себя не приходилось, то ему и на мысль не вспадало робеть пред Синтяниным, а тем более жертвовать для его прихоти счастием дочери. Об этом и речи не было в семейных советах Гриневичей. Они только сократили свои расходы и продолжали жить тихо и смирно на свои очень умеренные средства. Люди их, однако, не позабывали, и женихи к Alexandrine сватались и бедные, и богатые, и не знатные, и для губернского города довольно знатные, но Сашенька всем им отказ и отказ. Благодарит и отвечает, что она замуж не хочет, что ей весело с отцом и с матерью. Ее, наконец, и оставили в покое. Прошел другой год, как уже Висленев служил, и вдруг разражается над ним туча: его арестовывают и увозят; старуха мать его в страшном отчаянии спешит в Петербург, ходит там, хлопочет, обивает пороги, и все безуспешно. "Иосафу спасенья нет", -- пишет она родной сестре, майорше, Катерине Астафьевне Форовой. Весть эта, разумеется, содержится в секрете, но, однако, Катерина Астафьевна не таит ее от Гриневичей, потому что это все равно что одна семья.
Старик Гриневич, врач старого закала, лечивший людей бузиной да ромашкой, и то перекрестясь, и писавший вверху рецептов: "cum Deo" {С Богом (лат.).}, разведав, в чем заключается вина Иосафа Платоновича, и узнав, что с ним и по его вине обречены к страданиям многие, поморщился и сказал дочери:
-- Ну, знаешь, Саша, воля твоя, я хотя Висленевым старый друг и очень жалею Иосафа Платоновича, но хотелось бы мне умереть с уверенностью, что ты за него замуж не пойдешь.
-- Ваша воля, папа, будет исполнена, -- спокойно отвечала Саша.
Старик даже подскочил на месте: он считал свою дочь очень доброю, благоразумною, но такого покорного ответа, такого спокойного согласия не ожидал от нее.
-- Я тебя, Саша, совсем не стесняю и заклинаю... Нет, нет! Спаси меня от этого. Боже! -- продолжал он, крестясь и поднимая на лоб очки, -- покидать человека в несчастии недостойно. И пожелай ты за него выйти, я, скрепя сердце, дам согласие. Может быть, даже сами со старухою пойдем за тобой, если не отгонишь, но...
-- Да полно тебе, Иван Петрович, на старости лет романтические слова говорить! -- остановила его жена.
-- Нет, постой, -- продолжал доктор. -- Это не роман, а дело серьезное.
Но если, друг мой Сашенька, взвесить, как ужасно пред совестью и пред честными людьми это ребячье легкомыслие, которое ничем нельзя оправдать и от которого теперь плачут столько матерей и томятся столько юношей, то...
-- Я понимаю, папа, что это грех и преступление.
-- И хорошо еще, если он глубоко, искренно верил тому, что гибель тех, кого губил он, нужна, а если же к тому он искренно не верил в то, что делал... Нет, нет! не дай мне видеть тебя за ним, -- вскричал он, вскочив и делая шаг назад. -- Нет, я отрекусь от тебя, и если Бог покинет меня силою терпенья, то... я ведь еще про всякий случай врач и своею собственною рукой выпишу pro me acidum borussicum {Для себя прусскую кислоту (лат.).}.
Старик закрыл одною рукой глаза, а другою затряс в воздухе, как будто отгоняя от себя страшное видение, и отвернулся.
Саша приблизилась к отцу, отвела тихо его руку от глаз, прижала его голову к своей груди и, поцеловав отца в лоб, тихо шепнула ему:
-- Успокойся, успокойся, мой добрый папа. Чего ты не хочешь, того не будет.
Саша в обыкновенном, спокойном, житейском разговоре с отцом и с матерью всегда говорила им вы; но когда заходила речь от сердца, она безнамеренно устраняла это вы и говорила отцу и матери дружеское ты.
-- Нет, -- заговорил опять, успокоившись, старик, -- ты как следует пойми меня, дитя мое. Я ведь отнюдь не упрашиваю тебя сделаться эгоисткой! Напротив, я заповедываю тебе, жертвуй собой, дитя мое, жертвуй собой на пользу ближнего и не возносись своею чистотой. Правому нечего гордиться пред неправыми, ибо неправый может исправиться, ибо в живой душе всегда возможно обновление. Неодолимым страстям есть известное оправдание в их силе и неодолимости; но с человеком, у которого нет... вовсе этого... как бы это тебе назвать... с человеком...
-- Безнатурным, ты хочешь сказать?
-- Да; вот именно ты это прекрасно выразила, с безнатурным человеком только измаешься и наконец сделаешься тем, чем никогда не хотела бы сделаться.
Весь следующий день Саша провела в молитве тревожной и жаркой: она не умела молиться тихо, и в спокойствии; а на другой, на третий, на четвертый день она много ходила, гуляла, думала и наконец в сумерки пятого дня вошла в залу, где сидел ее отец, и сказала ему:
-- Нет, знаешь что, папа, из всех твоих советов я способна принять только один.
-- Скажи какой, дитя мое?
-- Лучше сделать что-нибудь с расчетом и упованием на свои силы, чем браться за непосильную ношу, которую придется бросить на половине пути. Я положила себе предел самый малый: я пойду замуж за человека благонадежного, обеспеченного, который не потребует от меня ни жертв, ни пылкой любви, к которой я неспособна.
Старик щелкнул пальцем по табакерке, потянул носом большую понюшку и, обмахнувшись энергически платком, взглянул на дочь и спросил:
-- Ты, Александра, это шутишь? За кого это ты собираешься?
-- Папа, я иду за генерала.
Старый Гриневич взглянул на дочь и тихо шепнул:
-- Полно, Саша, шутить! -- перекрестил ее и пошел в свой маленький кабинетик.
Он был уверен, что весь этот разговор веден его дочерью просто ради шутки; но это была с его стороны большая ошибка, которая и обнаружилась на другой же день, когда старик и старуха Гриневичи сидели вместе после обеда в садовой беседке, и к ним совершенно неожиданно подошла дочь вместе с генералом Синтяниным и попросила благословения на брак.
-- Да-с, вы нас благословите-с! -- прибавил тихим, но металлическим голосом генерал и, немного сморщась, согнул свои ноги и опустился рядом с Сашей на колени.
Старики растерялись и тут же благословили.
Объяснения, которые после этого последовали у них наедине с дочерью, были по обычаю очень кратки и не выяснили ничего, кроме того, что Саше брак с Синтяниным приходится более всего по мыслям и по сердцу. Говорить более было не о чем, и дочь Гриневича была обвенчана с генералом.
По поводу этой свадьбы пошли самые разнообразные толки. Поступок молодой генеральши объясняли алчностью к деньгам и низостью ее характера, и за то предсказывали ей скорую смерть, как одной из жен Рауля Синей Бороды, но объяснения остаются и доселе в области догадок, а предсказания не сбылись.
Теперь уже прошло восемь лет со дня свадьбы, а Александра Ивановна Синтянина жива и здорова, и даже отнюдь не смотрит надгробною статуей, с которой сравнивали Флору. Александра Ивановна, напротив, и полна, и очень авантажна, и всегда находит в себе силу быть в меру веселою и разговорчивою.
В чем заключается этот секрет полнеть и не распадаться в несчастии? (А что Александра Ивановна была несчастлива, в том не могло быть ни малейшего сомнения. Это было признано всеми единогласно.)
-- Она бесчувственная деревяшка, -- говорили одни, думая все разрешить этим приговором.
-- Она суетна, мелка и фальшива; для нее совершенно довольно того, что она теперь генеральша, -- утверждали другие.
-- Да; но отчего же она не шла за Синтянина, когда он прежде просил ее руки? -- ставили вопрос скептики для поддержания разговора.
-- О, это так просто: ей тогда нравился Висленев, а когда бедный Жозеф попал в беду, она предпочла любви выгодный брак. Дело простое и понятное.
-- Совершенно! Два заключения здесь невозможны.
Что она не любила Висленева или очень мало любила, это вполне доказывается тем, что даже внезапное известие об освобождении его и его товарищей с удалением на время в отдаленные губернии вместо Сибири, которую им прочили, Синтянина приняла с деревянным спокойствием, как будто какую-нибудь самую обыкновенную весть. Она даже венчалась именно в тот самый день, когда от Висленева получилось письмо, что он на свободе, и венчалась (как говорят), имея при себе это письмо в носовом платке. Ее бесчувственность, впрочем, едва ли и потом нуждалась в каких-нибудь подтверждениях, так как вскоре стало известно, что когда ей однажды, по поручению старой Висленевой, свояк последней, отставной майор Филетер Иванович Форов, прочел вслух письмо, где мать несчастного Иосафа горько укоряла изменницу и называла ее "змеею предательницей", то молодая генеральша выслушала все это спокойно и по окончании письма сказала майору:
-- Филетер Иванович, не хотите ли закусить?
Добрые и искренние чувства в молодой генеральше не допускались, хотя лично она никому никакого зла и не сделала и с первых же дней своего брака не только со вниманием, но и с любовью занималась своею глухонемою падчерицей -- дочерью умершей Флоры; но это ей не вменялось в заслугу, точно всякая другая на ее месте сделала бы несравненно больше. Говорили, что это для нее самой служит развлечением, так как двое собственных ее детей, которых она имела в первые годы замужества, умерли в колыбельном возрасте. Отца и мать своих любила Синтянина, но ведь они же были и превосходные люди, которых не за что было не любить; да и то по отношению к ним у нее, кажется, был на устах медок, а на сердце ледок. По крайней мере носились слухи, что будто, вскоре после замужества Александры Ивановны, генерал, ее супруг, вызвался исходатайствовать ее отцу его прежнее служебное место, но генеральша будто даже отклоняла это, хотела погордиться на стариковский счет.
И в самом деле, нечто в этом роде было, но было вот как: Гриневич посоветовался с дочерью, принять или не принять обязательное предложение?
Она спокойно отвечала отцу, что можно принять и не принять.
-- То-то, кажется, нет зазора принять! -- резонировал старик.
-- Пожалуй, зазора нет, -- ответила ему дочь.
-- А не принять как будто еще достойнее?
-- А уж про это и говорить нечего.
-- Так я сам лучше поблагодаря и не приму?
-- Сделавши так, ты, папа, поступишь как следует.
-- Правда: ведь я, дитя мое, уж стар.
-- Конечно, тебе уж шестьдесят пять лет!
-- Ну да, уж не до службы, а денег хоть и мало...
-- Да не на что тебе их больше, папа.
-- Совершенная правда! ты пристроилась, а мы стары. Нет; да мимо меня идет чаша сия! -- решил, махнув рукой, старый Гриневич и отказался от места, сказав, что места нужны молодым, которые могут быть на службе гораздо полезнее старика, а мне-де пора на покой; и через год с небольшим действительно получил покой в безвестных краях и три аршина земли на городском кладбище, куда вслед за собою призвал вскоре и жену.
Генеральша осиротела. Нива смерти зреет быстро. Вслед за Гриневичами умерла вскоре и старуха
Висленева. Проживая с год при сыне в одном из отдаленных городов и затем в Петербурге, она вернулась домой с окончившею курс красавицей дочерью, Ларисою, и не успела путем осмотреться на старом пепелище в своем флигельке, как тоже скончалась.
С Александрой Ивановной старуха вначале избегала встречи и сближения, но в последнее время своей жизни пламенела к ней благоговейною любовью. Этот всех удививший переворот в чувствах доживавшей свой век Висленевой к молодой генеральше не имел иных объяснений, кроме старушечьей прихоти и фантазии, тем более что произошло это вдруг и неожиданно.
Старуха в тяжкой болезни однажды спала после обеда и позвонила. В комнатах никого не случилось, кроме Синтяниной, пришедшей навестить Ларису. Генеральша взошла на зов старушки, и через час их застали обнявшихся и плачущих.
С этих пор собственное имя Александры Ивановны не произносилось устами умиравшей старушки, а всякий раз, когда она хотела увидать генеральшу, она говорила: "Пошлите мне мою праведницу".
Умирая, Висленева не только благословила Синтянину, ей же, ее дружбе и вниманию поручила и свою дочь, свою ненаглядную красавицу Ларису.
Все знали, что эта дружба не доведет Ларису до добра, ибо около Синтяниной все фальшь и ложь.
Ныне, то есть в те дни, когда начинается наш рассказ, Александре Ивановне Синтяниной от роду двадцать восемь лет, хотя, по привычке ни в чем не доверять ей, есть охотники утверждать, что генеральше уже стукнуло тридцать, но она об этом и сама не спорит. Физическая жизнь ее в полном расцвете. Довольно заметная полнота стана генеральши нимало не портит ее высокой и стройной фигуры, напротив, эта полнота идет ей. Полные руки ее с розовыми ногтями достойны быть моделью ваятеля; шея бела, как алебастр, и чрезвычайно красиво поставлена в соотношении к бюсту, служащему ей основанием. Густые, светло-каштановые волосы слегка волнуются, образуя на всей голове три-четыре волны. Положены они всегда очень просто, без особых претензий. Все свежее лицо ее дышит здоровьем, а в больших серых глазах ясное спокойствие души. Она не блондинка, но всем кажется блондинкою: это тоже какой-то обман. В лице ее есть постоянно некоторая тень иронии, но ни одной черты, выражающей злобу. Походка ее плавна, все движения спокойны, тверды и решительны.
Образ жизни генеральши в ее городской квартире ив загородном хуторе, где она проводит большую часть своих дней в обществе глухонемой Веры, к крайнему неудовольствию многих, почти совсем неизвестен.
Общество видит только нечто странное в этих беспрестанных перекочевках генеральши из городской квартиры на хутор и с хутора назад в город и полагает, что тут что-нибудь да есть; но тут же само это общество считает все составляющиеся насчет Синтяниной соображения апокрифическими.
Но чем же живет она, что занимает ее и что дает ей эту неодолимую силу души, крепость тела и спокойную ясность полусокрытого взора? Как и чем она произвела и производит укрощение своего строптивого мужа, который по отношению к ней, по-видимому, не смеет помыслить о каком-либо деспотическом притязании?
Это долго занимало всех. Все уверены, что здесь непременно есть какая-нибудь история, даже очень важная и, может быть, страшная история. Но, как ее проникнуть? Вот вопрос.
Глава вторая.Вся впереди
Во флигеле, построенном в глубине двора Висленевых и выходящем одною стороной в старый, густой сад, оканчивающийся крутым обрывом над Окою, живет сама собственница дома, Лариса Платоновна Висленева, сестра знакомого нам Иосафа Платоновича Висленева, от которого так отступнически отреклась Александра Ивановна. Флигель построен с большим комфортом. По довольно высокому крылечку, равному высоте нижнего полуэтажа, вы входите в светлые, но очень тесные сени, в которых только что можно поворотиться. Отсюда дверь в переднюю тоже очень чистую, с двумя окнами на двор; из передней налево большая комната с двумя окнами в одной стене и с итальянским окном в другой. Эта комната называется "Жозефов кабинет". Несмотря на то, что Иосаф Платонович здесь давно не живет, комната его сохраняет обстановку кабинета человека хотя и небогатого, но не бедного. Мягкие диваны кругом трех стен, два шкафа с книгами; большой письменный стол, покрытый зеленым сукном с кистями по углам, хорошие шторы на окнах, тяжелые занавесы на дверях. По стенам висят несколько гравюр и литографий, между которыми самое видное место занимают Ревекка с овцами у колодца; Лаван, обыскивающий походный шатер Рахили, укравшей его богов, и пара замечательных по своей красоте и статности лошадей в английских седлах; на одной сидит жокей, другая идет в поводу, без седока. Обе лошади в своем роде совершенство: на них нельзя не заглядеться после горбатых верблюдов, дремлющих на библейских картинах. Опененные губы первого коня показывают, что он грызет и сжимает железо удил, но идет мирно и тихо, потому что знает власть и силу узды, но другой конь... О, ему опыт еще незнаком. Но это сказочный конь, которому только нужно прикосновение руки сказочного же царевича, и вихрь-конь взовьется выше леса стоячего.
Чтобы покончить описание кабинета отсутствующего хозяина, должно еще упомянуть о двух вещах, помещающихся в белой кафельной нише, на камине; здесь стоит высокая чайная чашка, с массивною позолотою и с портретом гвардейского полковника, в мундире тридцатых годов, и почерневшие бронзовые часы со стрелкою, остановившеюся на пятидесяти шести минутах двенадцатого часа.
На этой чашке портрет отца нынешних владельцев дома, Платона Висленева, а часовая стрелка стоит на моменте его смерти. С тех пор часы эти не идут в течение целых восемнадцати лет.
Вторая комната -- небольшой зал, с окнами, выходящими в сад, и стеклянною дверью, ведущею на террасу, с которой широкими ступенями сходят в сад. Убранство комнаты не зальное и не гостинное, а то и другое вместе. Здесь есть и мягкая мебель, и буковые стулья, и зеркало, и рояль, заваленная нотами. Из залы двери ведут в столовую и в спальню Ларисы. Спальня Ларисы тех же размеров, как и кабинет ее брата. Здесь также два окна в одной стене и одно широкое, тройное, "итальянское" окно в другой. Все эти окна выходят в сад: два справа затенены густою зеленью лип, а над итальянским окном, пред которым расчищена разбитая на клумбы площадка, повешена широкая белая маркиза с красными прошвами. Таким образом в комнату открыт доступ аромату цветов и удалены палящие лучи солнца, извлекающие благоухание из резеды, левкоев и гелиотропов. Мебель обита светлым ситцем, которым драпированы и двери, и окна. Кровать заменена диваном с подъемною подушкой, пред диваном у изголовья небольшой круглый столик, в стороне две этажерки с книгами. Описав дом, познакомим читателей с его одинокою жилицей.
Рассказ этот будет короток, потому что и вся жизнь Ларисы еще впереди. Она окончила институтский курс семнадцати лет и по выходе из заведения жила с матерью и братом в Петербурге. Перечитала гибель книг, перевидала массы самых разнообразных лиц и не вошла ни в какие исключительные отношения ни с кем.
По смерти матери, она опять было уехала в Петербург к брату, но через месяц стала собираться назад, и с тех пор в течение трех с половиною лет брата не видала.
Прибыв домой, она появилась первой Александре Ивановне Синтяниной
и объявила ей, что жизнь брата ей не понравилась и что она решилась жить у себя в доме одна. Другое лицо, которое увидало Ларису в первый же час ее приезда, была тетка ее, родная сестра ее матери, Катерина Астафьевна Форова, имя которой было уже упомянуто. Катерина Астафьевна, женщина лет сорока пяти, полная, нервная, порывистая, очень добрая, но горячая и прямая необыкновенно. Узнав о внезапном возвращении племянницы из Петербурга, она влетела, как бомба, в комнату, где сидела Лариса, кинулась на шею, дрожа и всхлипывая, и наконец совсем разрыдалась. Лариса поцеловала у тетки руку и с той же минуты не то полюбила, не то привязалась к ней. Сойдясь близко с теткой, она сошлась и с мужем ее, пятидесятилетним майором из военных академистов. Майор Форов, Филетер Иванович, толстоватый, полуседой, здоровый и очень добрый человек, ведущий в отставке самую оригинальную жизнь.
Майор Форов и сам очень легко сблизился с Ларисой и посещал ее ежедневно. У них были общие точки прикосновения, и Филер Иванович очень нравился жениной племяннице. Впрочем, Форов нравился всем, не исключая и тех, кто его не любил. Он нравился за свои энциклопедические познания и за характер, который сам называл "примитивным". Александра Ивановна употребила все усилия сойтись с Ларисой как можно ближе и дружественнее и, кажется, достигла этого, по крайней мере по внешности. Они виделись друг с другом ежедневно, когда Синтянина была в городе, а не на хуторе, и несмотря на неравенство их лет (где играла роль цифра 10), были друг с другом на ты. Чего же больше? Любили ли они одна другую?
Да, Синтянина любила Ларису горячо и искренно. Лариса высока и очень стройна. Легкая фигура ее имеет свою особенность, и особенность эта заключается именно в том, что у нее не только была фигура, но у нее была линия, видя ее раз, ее можно было нарисовать всю одною чертою от шляпки до шлейфа. Ее красивая голова кажется, однако, несколько велика, от целого моря черных волос. У ней небольшое, продолговатое лицо с тонким носом, слегка подвижными и немного вздутыми ноздрями. При ее привычке меньше говорить и больше слушать, пунцовые губы ее, влажные, но без блеска, всегда, в самом спокойствии своем, готовы как будто к шепоту. Можно думать, что она отвечает и возражает на все, но только не удостоивая никого сообщением этих возражений. Она, как сказано, брюнетка, жгучая брюнетка. В ней мало русского, но она и не итальянка, и не испанка, а тем меньше гречанка, но южного в ней бездна. У нее совершенно особый тип, -- несколько напоминающий что-то еврейское, но не похожее ни на одну еврейку. Еврейским в ней отдает ее внутренний огонь и сила. Цвет лица ее бледный, но горячо-бледный, матовый; глаза большие, черные, светящиеся электрическим блеском откуда-то из глубины, отчего вся она кажется фарфоровою лампой, освещенною жарким внутренним светом. Всякое ее движение спокойно и даже лениво, хотя и в этой лени видимо разлита спящая, но и во сне своем рдеющая, неутомимая нега. По виду она всегда спокойна; но покой ее видимо полон тревоги. Она совсем не кокетка, она вежлива и наблюдательна, и в ее наблюдательности кроется для нее источник ожесточающих раздражений. Она ребенок по опытности, и сама ничем не участвовала в жизни, но, судя по выражению ее лица, она всего коснулась в тишине своего долгого безмолвия; она отведала горьких лекарств, самою ею составленных для себя по разным рецептам, и все эти питья ей не по вкусу. Ее интересуют только пределы вещей и крайние положения. Ей хочется собрать и совместить, как в фокусе стекла, то, что вместе не собирается и несовместимо.
Настоящее у Ларисы такое: неделю тому назад некто Подозеров, небогатый из местных помещиков, служащий по земству, сделал ей предложение. Он был давний ее знакомый, она знала, что он любит ее...
Лариса, выслушав Подозерова, дала ему слово обдумать его предложение и ответить ему на днях положительно и ясно.
Этого ответа еще не дано.
Глава третья Глава, которую можно поставить в начале
В мае месяце недавно прошедшего года, четыре часа спустя после жаркого полудня, над крутым обрывом, которым заканчивался у реки сад Висленевых, собрались все, хотя отчасти, знакомые нам лица. Лариса Висленева сидела на широкой доске качелей, подвешенных на ветвях двух старых кленов. Она держалась обеими руками за одну веревку, и, положив на них голову, смотрела вдаль за реку, на широкую, беспредельную зеленую степь, над которою в синеве неба дотаивало одинокое облачко. Шагах в трех от качель, на зеленой деревянной скамейке помещались Катерина Астафьевна Форова и генеральша Синтянина. Первая жадно курила папироску из довольно плохого табаку, а вторая шила и слушала повесть, которую читал Форов. Майор одет в черный статский сюртук и военную фуражку с кокардой, по жилету у него виден часовой ремешок, на котором висит в виде брелока тяжелая, массивная золотая лягушка с изумрудными глазами и рубиновыми лапками. На гладком брюшке лягушки мелкою искусною вязью выгравировано: "Нигилисту Форову от Бодростиной". Дорогая вещь эта находится в видимом противоречии с прочим гардеробом майора. Филетер Иванович теперь читает: правою рукой он придерживает листы лежащей у него на коленях книги, а левою -- машинально дергает толстый, зеленый бумажный шнурок, привязанный к середине доски, на которой сидит Лариса. Чтение идет плавно и непрерывно, качание тоже.
Есть здесь и еще один человек: он лежит в траве над самым обрывом, спиной к реке, лицом к качающейся Ларисе. Это Подозеров. Ему на вид лет тридцать пять; одет он без претензии, но опрятно; лицо у него очень приятное, но в нем, может быть, слишком много серьезности и нервного беспокойства, что придает ему минутами недоброе выражение. Подозеров как бы постоянно или что-то вспоминает, или ожидает себе чего-то неприятного и с болезненным нетерпением сдвигает красивые брови, морщит лоб и шевелит рукою свои недлинные, но густые темно-русые волосы с раннею сединой в висках.
Чтение, начатое назад тому с полчаса, неожиданно прервано было веселым и довольно громким смехом Катерины Астафьевны Форовой, смехом, который поняла только одна тихо улыбавшаяся Синтянина. Лариса же и Подозеров его даже и не заметили, чтец только поднял удивленные глаза и спросил баском
свою жену:
-- Что ты это рассыпалась, Тора?
-- Для кого ты читаешь, бедный мой Форов? Всякий раз заставят его читать, и никто его не слушает.
-- Ну и что же такое? -- отвечал майор.
-- Ничего. Ты читаешь, Лариса где-то витает: Подозеров витает за нею; мы с Сашей еще над первою страницей задумались, а ты все читаешь да читаешь!
-- Ну и что же такое? я же в прибыли: я, значит, начитываюсь и умнею, а вы выбалтываетесь.
-- И глупеем?
-- Сама сказала, -- ответил, шутя, Форов и, достав из кармана кошелек с табаком, начал крутить папироску.
Жена долго смотрела на майора с улыбкой и наконец спросила:
-- Вы, господин Форов, пенсион нынче получили?
-- Разумеется, получил-с, -- отвечал Форов и, достав из кармана конвертик, подал его жене.
-- Вот вам все полностию: тридцать один рубль.
-- А шестьдесят копеек?
-- Положение известное! -- отвечал майор, раскуривая толстую папироску.
Синтянина взглянула на майора и рассмеялась.
-- Да чего же она в самом деле спрашивает? -- заговорил Филетер Иванович, обращая свои слова к генеральше, -- ведь уж сколько лет условлено, что я ей буду отдавать все жалованье за удержанием в свою пользу в день получения капитала шестидесяти копеек на тринкгельд.
-- Нет, я что-то этого условия не помню! Когда ты за мной ухаживал, ты
мне ни о каких тринкгельдах тогда не говорил, -- возразила майорша.
-- Ну, ухаживать за тобой я не ухаживал.
-- Так зачем же ты на мне женился?
Майор тихонько улыбнулся и проговорил:
-- Что же, женился просто: вижу, женщина в несчастном положении,
дай, думаю себе, хоть кого-нибудь в жизни осчастливлю.
-- Да, -- проговорила Катерина Астафьевна, ни к кому особенно не обращаясь: -- чему, видно, быть, того не миновать. Нужно же было, чтоб я решила, что мне замужем не быть, и пошла в сестры милосердия; нужно же было, чтобы Форова в Крыму мне в госпиталь полумертвого принесли! Все это судьба!
-- Нет, французская пуля, -- отвечал Форов.
-- Ты, неверующий, молчи, молчи, пока Бог постучится к тебе в сердце.
-- А я не пущу.
-- Пустишь, и сам позовешь, скажешь: "взойди и сотвори обитель".
Вышла маленькая пауза.
-- И Сашина свадьба тоже судьба? -- спросила Лариса.
-- А еще бы! -- отвечала живо Форова. -- Почем ты знаешь... может быть, она приставлена к Вере за молитвы покойной Флорушки.
-- Ах, полноте, тетя! -- воскликнула Лариса. -- Я знаю эти "роковые определения"!
-- Неправда, ничего ты не знаешь!
-- Знаю, что в них сплошь и рядом нет ничего рокового. Неужто же вы можете ручаться, что не встреться дядя Филетер Иванович с вами, он никогда не женился бы ни на ком другом?
-- Ну, на этот раз, жена, положительно говори, что никогда бы и ни на ком, -- отвечал Форов.
-- Ну, не женились бы вы, например, на Александрине?
-- Ни за что на свете.
-- Браво, браво, Филетер Иванович, -- воскликнула, смеясь, Синтянина.
-- А почему? -- спросила Лариса.
-- Вы всегда все хотите знать "почему"? Бойтесь, этак скоро состареетесь.
-- Но я не боюсь и хочу знать: почему бы вы не женились на Саше?
-- Говорите, Филетер Иванович, мне уж замуж не выходить, -- вызвала Синтянина.
-- Ну, извольте: Александра Ивановна слишком умна и имеет деспотический характер, а я люблю свободу.
-- Не велик комплимент тете Кате! Ну, а на мне бы вы разве не женились? Я ведь не так умна, как Александрина.
-- На вас?
-- Да, на мне.
Форов снял фуражку, три раза перекрестился и проговорил}
-- Боже меня сохрани!
-- На мне жениться?
-- Да, на вас жениться: сохрани меня грозный Господь Бог Израилев, карающий сыны сынов даже до седьмого колена.
-- Это отчего?
-- Да разве мне жизнь надоела!
-- Значит, на мне может жениться только тот...
-- Тот, кто хочет ада на земле, в надежде встретиться с вами там, где нет ни печали, ни воздыхания.
-- Вот одолжил! -- воскликнула, рассмеявшись, Лариса, -- ну, позвольте, кого бы вам еще из наших посватать?
-- Ах, в самом деле Бодростину! -- подхватила Лариса.
-- Кого ни сватайте, все будет напрасно.
-- Но вы ее кавалер "лягушки".
-- "Золотой лягушки", -- отвечал Форов, играя своим ценным брелоком. -- Глафире Васильевне охота шутить и дарить мне золото, а я философ и беру сей презренный металл в каком угодно виде, и особенно доволен, получая кусочек золота в виде этого невинного создания, напоминающего мне поколение людей, которых я очень любил и с которыми навсегда желаю сохранить нравственное единение. Но жениться на Бодростиной... ни за что на свете!
-- На ней почему же нет?
-- А почему? Потому, что мне нравится только особый сорт женщин: умные дуры, которые, как все хорошее, встречаются необыкновенно редко.
-- Так это я, по-твоему, дура? -- спросила, напуская на себя строгость, Катерина Астафьевна.
-- А уж, разумеется, не умна, когда за меня замуж пошла, -- отвечал Форов. -- Вот Бодростина умна, так она в золотом терему живет, а ты под соломкою.
-- Ну, а бодростинская золотая лягушка-то что же вам такое милое напоминает? -- дружески подшучивая над майором, спросил Подозеров.
-- Золотая лягушка напоминает мне золотое время и прекрасных умных дураков, из которых одних уж нет, а те далеко.
-- Она напоминает ему моего брата Жозефа, -- сказала Лариса.