Лафонтену было сорок с лишним лет, когда он начал писать для потомства: в 1668 году вышел первый сборник его басен. Для современников он писал значительно раньше. Его хорошо знали как автора весьма фривольных сказок, более или менее льстивых посланий к высокопоставленным лицам и бесчисленных стихотворений на случай. Он всегда готов сочинить стихи на любую тему: обращение к собачке, сетование по поводу неудачных родов, описание загородного дворца и т. п. В угоду янсенистам он перефразирует библейские псалмы и пишет благочестивую поэму, восхваляющую целомудрие св. Малка (а одновременно сочиняет "Сказки", проповедующие как раз обратные добродетели). В старости, правда довольно неохотно, он пишет по заказу герцогини Бульонской поэму о хине и ее целебных свойствах.
Стихами он расплачивается с министром Фуке, своим покровителем, за пенсию, стол и квартиру; он поставляет их, по условию, четыре раза в год, поквартально: к Иванову дню - мадригалы, в октябре -- мелкие стихотворения, к Новому году -- балладу, к пасхе -- сонеты на религиозную тему. Министр следил за соблюдением этих сроков, так как поэт, не терпевший никакого принуждения, не всегда их выдерживал. Зато свои "Сказки", веселые стихотворные новеллы, он писал с удовольствием, и они пользовались успехом. Они радовали своим остроумием и жизнелюбием и приятно щекотали нервы своей изящной и слегка завуалированной непристойностью. Поэт любил скользкие ситуации как в литературе, так и в жизни. Многие из "Сказок" -- пересказы новелл Боккаччо, Маргариты Наваррской и т.п., и от них веет духом Возрождения. Этот вольный дух был неугоден властям, и "Сказки" были запрещены полицией за подрыв авторитета церкви и насмешки над ее служителями. Их пришлось печатать в Голландии.
А в конце жизни, когда, испугавшись смерти, он впал в покаянное настроение, его заставили официально отречься от этих "безнравственных" произведений. И все же он никак не мог понять, что в них дурного, и даже, к великому ужасу своего духовника, хотел передать выручку от последнего издания "Сказок" на богоугодные дела.
Но то было в конце долгого пути. А пока он, сколько мог, наслаждался жизнью. Баловень женщин, обаятельный, остроумный и угодливый, всегда кем-нибудь пригретый, одетый и накормленный, он не задумываясь принимал благодеяния своих меценатов и меценаток. Лень и беспечность мечтателя, которые подчеркивают в его образе французские биографы, несомненно, преувеличены. Но правда и то, что в его жизни трудно найти черты личной инициативы, энергии, активности. Внешне его биографию складывали другие. Он пассивно подчинялся, но так же пассивно и гибко сопротивлялся, отстранял все, что было ему неприятно, неинтересно. А сюда входили служба, денежные дела, семья.
Без возражений женился он по воле отца на четырнадцатилетней девочке, к которой всю жизнь не испытывал ничего, кроме глубочайшего безразличия, как и к своим детям. Не раз он надолго покидал ее в родном городке Шато-Тьерри, снова возвращался, снова годами забывал о ней среди шумной парижской жизни; по настоянию друзей покорно и равнодушно ехал на родину мириться с женой и так же равнодушно и облегченно возвращался, говоря, что не застал ее дома.
Беспечность в денежных делах привела его к постепенной распродаже своих земельных участков (не слишком обширных) и в конце концов вынудила расстаться и с родным домом. К чему дом, когда для него в течение 20 лет был всегда готовый кров и стол у г-жи де Ла Саблиер? Когда же его покровительница умерла, некий д'Эрвар сразу же предложил престарелому поэту поселиться у него. "Я и собирался к вам",-- отвечал он с трогательной непосредственностью "птички божией".
Отец передал ему свою должность "смотрителя вод и лесов". Стоит ли говорить, что к своим обязанностям он относился не менее легкомысленно, чем к своим личным делам? За это он не раз получал строгие внушения от министра Кольбера. Случилось ему попасть и в серьезную беду, и все из-за той же беспечности. В каких-то документах, которые он, по собственному признанию, подписал не читая ("Свой смертный приговор я б так же подписал"), он был назван ecuyer. Недоброжелатели возбудили против него судебный процесс за "незаконное присвоение дворянского звания". Его приговорили к непосильному штрафу, ему грозила тюрьма. Он обратился со слезным посланием в стихах к герцогу Бульонскому, и тот вызволил его из беды. Беспомощный и неприспособленный к житейской борьбе, он впадал в отчаяние при всякой неприятности:
Несчастием душа удручена;
От горести рассудка я лишился (*).
(*) Стихи переведены автором очерка.
А как он струсил, когда ему шепнули, что в его "Психее" могут усмотреть намеки на любовные похождения короля! Снова паническое обращение к покровителю, на этот раз герцогу де Сент-Эньян, который нашел выход: поднести экземпляр "Психеи" королю, чтобы зажать рот сплетникам.
И в то же время все биографы с каким-то удивленным уважением рассказывают следующий случай: когда временщик Фуке впал в немилость и все от него отшатнулись, один лишь Лафонтен дважды осмелился в стихах заступиться за него перед королем. Значит, образ "парнасского мотылька" (как он сам себя называл) сложнее и противоречивее, чем казалось многим. Из-под легкомысленной слабости проступает внутренняя сила мысли и чувства. И разве не о том же свидетельствуют его басни?
Французский зверинец
Лафонтен был уже известным и плодовитым писателем, когда начал писать свои басни. Сейчас мы думаем о нем только как о баснописце. Все остальное, что восхищало его современников, забыто, умерло, не существует.
Рассказы о животных, включая басни, с незапамятных времен служили средством замаскированной политической и социальной сатиры. Это -- оружие угнетаемых классов, "уловка рабства". Басня позволяет высказать то, о чем было бы опасно говорить открыто. Ведь речь идет только о животных; а если и есть намеки на людей, то они относятся к человеческому роду вообще, и тем хуже для тех, кто узнает в них себя. Французское средневековье и Возрождение создали богатую сатирическую литературу о животных ("Роман о Ренаре", басни), подготовившую путь Лафонтену. Образы отдельных зверей были прикреплены к определенным общественным слоям. Лафонтен следовал традициям этой литературы. Сюжеты басен он черпал из разных источников: у легендарного Эзопа, у латинских, индийских и французских писателей. Сатирические возможности этого жанра были на руку его вольнодумному и насмешливому уму.
Занимая в аристократических кругах скромное положение полугостя, полуслуги, полушута, он может только почтительно выражать свое преклонение перед великими мира, льстить им, угождать, развлекать их своим остроумием и чудачествами. Но наивны те, кто говорит о пресловутой наивности Лафонтена. Он знает всему настоящую цену, он судит, возмущается, иронизирует. Ничто не ускользает от его острой и беспощадной наблюдательности. Сквозь маски людей проступают звериные морды. Все увиденное и услышанное, смешное и ужасное вливается в освященные традицией литературные формы. Басенные аллегории применимы ко всем временам, но в них вольно или невольно отражается современность. Лафонтена называли французским Гомером. Его причудливый зверинец рисует картину французского общества второй половины XVII века.
Перед нами двор Людовика XIV. Пышность, великолепие, церемонные поклоны, парики, похожие на львиные гривы. Король-солнце, король-Лев, считает, что все звери принадлежат ему душой и телом. Угодить ему трудно: кто недольстил, кто перельстил -- всем один конец: и Медведю, которому не понравился запах его "лувра" (более чем прозрачный намек), и Обезьяне, которой он показался нежнейшим ароматом ("Двор Льва"). Лев убивает не только в пылу гнева, но и по расчету: убитые служат ему пищей. Аппетит его безмерен. И вот, заболев, он предлагает всем зверям прислать к нему представителей, письменно гарантируя им полную неприкосновенность -- "паспорт против зубов и когтей". Беда только в том, что от него никто не возвращается ("Больной Лев и Лиса"). И в то же время в своем надутом самодовольстве он недалек, потому что поддается самой неправдоподобной лести, верит любому навету. Ему донесли, что Олень радуется смерти Львицы. Немудрено, замечает поэт: она когда-то растерзала его жену и сына. Не желая осквернять свои священные когти, Лев поручает Волкам наказать преступника. Но Олень не растерялся: он сообщает, что ему явилась покойная Львица и сказала, что ей очень хорошо в раю среди других святых, так что горевать не о чем. И Лев, поверив в чудо, наградил Оленя. Мораль:
Приятной ложью слух ласкайте королей:
Им лесть всего милей...
Поверят вам они -- вы станете их другом.
("Похороны Львицы")
Какая дерзость не проскочит под прикрытием басни! Лев -- монарх вообще, но ведь и Людовик -- монарх; следовательно... Но кто посмеет сказать, что Лев -- это именно он, кто обвинит поэта в оскорблении величества? Впрочем, сам Лев не скрывал своей антипатии к баснописцу, он не баловал его своими милостями, как других писателей, и даже воспротивился его избранию в члены Академии. Кто знает, какую роль при этом сыграл не слишком лестный портрет звериного монарха.
Вокруг Льва толпится стадо льстивых и подобострастных придворных. Этот сорт людей особенно ненавистен Лафонтену, и для изображения их он не скупится на сарказм. Самый типичный образ придворного, коварного, умного, изворотливого и безжалостного, -- это Лиса. Поэт находит все новые комические черты, изображающие ее хитрость. Иногда он как будто любуется ею. В нужный момент у нее оказывается насморк, так что она не может разобрать, чем пахнет в логове Льва ("Двор Льва"). В другой раз она оказывается неграмотной (ведь она из бедной семьи) и подсовывает вместо себя Волка, которому отец дал образование ("Лиса, Волк и Лошадь"). А как красноречиво она уговаривает Лисиц отбросить ненужный придаток -- хвост, потому что сама она оставила его "в залог", вырвавшись из западни ("Лиса с оторванным хвостом"). Лафонтен рисует характеры и поступки Льва, Лисы, свирепого, но глуховатого Волка -- феодала, увальня Медведя -- провинциального князька -- и других зверей, следуя традициям "Романа о Ренаре", монументальной средневековой басни.
В баснях Лафонтена отразилась та стадия в истории французского общества, когда дворяне уже неохотно оставались на своих наследственных землях, а тянулись ко двору. Помещик-феодал превращался в царедворца. У Лафонтена Льву уже не приходится усмирять мятежи непокорных вассалов или вступать с ними в переговоры, что было обычным в первой половине XVII века. Дворянство усмирено и приручено и превратилось в "обезьяну своего господина" (выражение Лафонтена). Звери-вассалы грызутся между собой за теплое местечко при дворе, ловят случай, чтобы исподтишка погубить другого, клевещут, интригуют, нашептывают на ухо Льву. Под ширмой придворного этикета, светских манер, почтения к монарху идет беспощадная, скрытая борьба, господствует закон джунглей. "Да бросьте же губить друг друга, господа!" -- взывает к ним поэт. Все так напуганы этой практикой доносов и интриг, что, когда Лев изгнал из своего государства всех рогатых зверей, бедный Зайчишка тоже решил эмигрировать, чтобы его длинные уши или их тень не показались какому-нибудь ретивому инквизитору рогами ("Заячьи уши"). Одна из самых жестоких "звериных драм" -- "Лев, Волк и Лиса". Лиса страшно отомстила доносчику-Волку. Зная тупое легковерие Льва, она внушает ему, что его может вылечить только волчья шкура, причем обязательно содранная с живого волка, теплая и дымящаяся. Это уже не просто жестокость, а садизм. Лиса к тому же острит:
Почтенный Волк послужит вам халатом.
Прообраз этой Лисы, герой "Романа о Ренаре", любил сопровождать свои злодеяния подобными шуточками.
Жестокость по отношению к равным выражается в борьбе, жестокость к слабым -- в насилии. Все эти господа Волки, Лисы, Медведи, Львы давят, грызут, эксплуатируют всякую мелкую сошку (la petite gent) -- Зайцев, Ослов, Мышей, Птичек, иначе говоря, крестьян, ремесленников и прочую "canaille, sotte espece". Здесь нет борьбы: один подавляет, другой подчиняется, со стоном, со слезами, но без протеста: слишком укоренилось сознание бесправия. Коршуны сообща истребляют Голубей-миротворцев, Волк пожирает Ягненка, Ласточка ловит насекомых "с безжалостной радостью". И горе тому хищнику, который недостаточно силен. Чтобы быть "mangeur de gens" (пожирателем), надо быть вельможей, иначе можно поплатиться своей шкурой, как Ворона, пытавшаяся подражать Орлу.
Право сильного -- вот основа общества. Не просто сила, а именно право сильного, а право надо доказать. И герои Лафонтена старательно его доказывают, изо всех сил изобретая доводы: они вовсе не желают совершать насилие, все должно быть по закону. Кто мешал Волку просто съесть Ягненка? Но нет, он не разбойник, он обиженный, он выдвигает свои обвинения. По мере того как Ягненок наивно их опровергает, Волк придумывает все новые аргументы и наконец ссылается на общественное мнение как на последнюю инстанцию:
Сказали мне: я должен отомстить.
("Волк и Ягненок")
Образец такого рода казуистических рассуждений -- в басне "Животные, заболевшие чумой", пожалуй, самой сильной басне Лафонтена. Хищные звери враждуют между собой, но они единодушно объединяются против общего врага -- презренного Осла. Лиса убедительно доказывает, что, когда Лев душит Овец, они не стоят внимания, а когда их притесняет пастух, то он за это достоин смерти. А воровство, простительное для сильного, становится страшным преступлением, когда Осел ест чужую (!) траву. Получается не только право сильного, но и логика сильного, отличная от логики для слабых. Жестокость лицемерно маскируется правом и становится еще отвратительнее. Не удивительно, что в логике этого рода особенно преуспевают присяжные жрецы правосудия.
Но не все судьи заботятся о том, чтобы придать законность своим действиям. Когда Кролик и Ласка, опираясь каждый на свое понимание наследственного права, обратились к старому ученому Коту, он попросил их подойти поближе, ссылаясь на глухоту, а потом сгреб обоих лапами и съел ("Ласка, Кот и Кролик"). Впрочем, нападки на судей, врачей, духовенство были традиционны в литературе. Немало доставалось им всем и от Мольера, с которым Лафонтена связывала как личная дружба, так и общая демократическая и сатирическая направленность творчества. Как похожа на Тартюфа его Крыса-отшельник, ушедшая от суеты мирской в голландский сыр, как старательно подобраны "благочестивые" слова, оттеняющие ее показную набожность, чревоугодие и жадность: las des soins d'ici-bas, ermite nouveau, pauvre reclus, devot personnage (Уставший от суеты мирской, отшельник новый, затворник бедный, праведник), а также сентенция:
Господь щедротами своими не оставит
Того, кто имя бога славит.
("Крыса, удалившаяся от света")
Сюжет этой блестящей басни, по-видимому, принадлежит самому Лафонтену, хотя он и ссылается на восточное сказание.
Пестрой вереницей проходят все общественные слои современного Лафонтену общества -- под личинами животных и в своем человеческом облике. Не забыто и третье сословие, буржуазия (Крысы, Лягушки, Ослы), чванливая, трусливая, скупая. Лягушка-мещанка надувается и пыхтит, чтобы стать как вельможа Слон (настоящий "Мещанин во дворянстве"). Осел утверждает, что по матери он аристократ. А вот Крысы шумно и кичливо отправляются на войну против Кота, не забыв захватить с собою завтрак ("Лига Крыс"). Бессребренику Лафонтену особенно противен был дух стяжательства и накопления, характерный для буржуазии. Скупых, похожих на мольеровского, он показал в нескольких баснях. И. Тэн остроумно замечает, что Лафонтен смеется над буржуазией, как аристократ, а над аристократией -- как буржуа.
Крестьяне выступают в баснях в обличье слабых, беззащитных животных: кроликов, рыб, мышей и пр. Но часто Лафонтен выводит их как людей, чаще, чем представителей других общественных слоев. Можно сказать, что он один из первых дал реалистическое изображение крестьян во французской литературе: дровосека, обремененного налогами; крестьянина, у которого помещик, под видом помощи, вытоптал весь огород; служанок жадной старухи, которым никак не удается выспаться. В некоторых баснях крестьянин ставится в пример другим сословиям как положительный тип ("Король и Пастух", "Пастух, Купец, Дворянин и Сын короля"). В басне "Крестьянин с Дуная" представитель порабощенных римлянами германских племен произносит перед сенатом такие речи, которые звучат как обвинение современной колониальной политике. Не стоит, однако, увлекаться демократической модернизацией взглядов Лафонтена. Он не был борцом за права угнетенных народов. Те басни, где он высмеивает голландцев, которые ропщут против захвата их земель Людовиком XIV, производят не слишком приятное впечатление. Отнесем их за счет обязательной верноподданнической лести.
Жизнерадостный пессимизм
Поэт рассказывает свои кровавые драмы с приятной улыбкой, добродушно-насмешливым тоном. Но нельзя видеть в этом равнодушие легкомысленного и от природы оптимистически настроенного ума, все обращающего в шутку. Басни как бы пропитаны убеждением, что в мире царят зло и несправедливость, что так всегда было и будет. Эта фаталистическая философия заметно усиливается во втором сборнике басен, включающем VII--XI книги и вышедшем в 1678--1679 годах. Она особенно откровенно, почти цинично выражена в морали басни "Рыбы и Баклан". Баклан коварством заманил к себе рыб и постепенно поедает их:
Они на том не много проиграли:
Когда б не наш Баклан, их люди бы сожрали.
Не все ль равно, кто съест вас, человек
Иль волк? Днем раней, днем позднее
Закончится ваш век?
И в чьем желудке смерть страшнее?
Все окрашено каким-то жизнерадостным пессимизмом, принимающим мир таким, каков он есть.
Лукавый автор повсюду выглядывает из басен. Он исподтишка издевается над своими героями, дает им оценку то насмешливым эпитетом ("прекрасная мысль, его меховое величество"), то замечанием в скобках ("царь никогда не лжет"). Надо сказать, что, повествуя о хитроумных проделках, автор редко бывает на стороне обманутого (ведь и фольклор симпатизирует ловким пройдохам). Он сгущает находчивость обманщика и самодовольную глупость обманутого. Козел одобряет коварный план Лисы, которая хочет с его помощью выбраться из колодца:
Клянуся бородой... хвалю
Людей с таким умом, как у тебя, плутовки.
Мне б не додуматься до этакой уловки.
("Лиса и Козел")
Трагизм развязки часто притупляется тем, что она дана в сочной, забавной идиоме, которыми так богат французский язык.
Вольный стих, виртуозно разработанный Лафонтеном, позволяет вводить разнообразные комические эффекты. Короткие рифмующиеся строки придают басне эпиграмматическую заостренность. Вспомним начало басни "Священник и Мертвец":
Un mort s'en allait tristement (В путь к последнему жилищу)
S'emparer de son dernier gite; (Грустноплылунылыйгроб.)
Un cure s'en allait gaiement (Рядомсгробомнакладбище)
Enterrer се mort au plus vite, (Бодрошелвеселыйпоп),
в котором сама по себе неприятная картина, благодаря танцующему ритму и неожиданному параллелизму, как бы переключается в веселую, мажорную тональность.
Животные оказали Лафонтену неоценимую услугу: они предоставили ему безобидную форму для выражения весьма предосудительных мыслей. Но и он не остался перед ними в долгу. Он заступился за них перед последователями Декарта, утверждавшими, что животные -- не более чем автоматы, лишенные какого бы то ни было чувства и сознания. Споры о душе животных были модными в то время и еще долго спустя. Лафонтен принял участие в этой дискуссии. В "Речи к г-же де Ла Саблиер", открывающей X книгу басен, он приводит несколько случаев, доказывающих разумность поведения животных, и, следуя материалисту Гассенди, развивает теорию о наличии у них психической жизни, "души", но отличной от души человека. Теория путаная и малоубедительная. Гораздо красноречивее наглядные свидетельства его басен. Кто посмеет утверждать, что его герои не страдают, не хитрят, не чувствуют боли, не любят, что у них нет своего характера, своих нравов, что они не бывают добрыми, злыми, веселыми, недовольными? Лучше, чем глубокомысленными рассуждениями, Лафонтен вдохнул в них "душу живую" силой своего таланта.
Всякая профессия обязывает. Баснописец -- не такой поэт, как другие. Его биография служит художественным дополнением его басен. Она полна анекдотов, похожих на басни. Такова биография Эзопа, рассказанная Лафонтеном. Таковы биографии многих баснописцев до и после него. Легендарная рассеянность Лафонтена служила предметом насмешек еще в его молодые годы. Трудно сказать, каков процент истины в бесчисленных анекдотах о нем. Может быть, он сам иногда сознательно давал для них материал, чтобы закрепить выгодную репутацию неисправимого чудака, которому закон не писан: она позволяла ему безнаказанно нарушать правила хорошего тона, не опасаясь осуждения. По всей вероятности, он потакал всяким нелепым выдумкам на свой счет тем, что он их не отрицал.
Так же поступал и Крылов: его биография, созданная им при жизни, оказалась до странности схожей с биографией "фригийского раба". Может быть, эта репутация чудака, которому все позволено, помогла Лафонтену в эпоху напудренной, узкосословной литературы отвоевать место для своих дерзких творений, крепко связанных с народным творчеством, с его сатирико-аллегорической струей и воплотивших национальный характер с такой предельной живостью и убедительностью.