Самая большая комната станичного правление, называемая "майданом", шумела и гудела от множества голосов. Шло заседание станичного схода по продовольственному вопросу. Заседание было бурное. Вся комната, уставленная длинными, черными скамьями с белыми номерками, высокая, с потемневшим потолком, с ободранными стенами, с огромными окнами, в которых многие стекла были разбиты,-- вся комната полна была народа. На скамьях сидели выборные от каждых десяти дворов станицы ("десятидворные"); выборные -- степенные, солидные бородачи, в самых разнообразных фуражках и папахах, поддевках и пальто офицерского покроя, крича, размахивая руками, вскакивая с мест, ругаясь друг с другом и с атаманом, решали предлагаемые на обсуждение вопросы.
За скамьями стояла густая толпа зрителей, в числе которых были и просители хлебных ссуд. Когда начинали шуметь и кричать выборные, в этой толпе зрителей также многие кричали и шумели, хотя, по закону, это строго воспрещалось и преследовалось, но нарушители порядка обыкновенно укрывались за чужими спинами от зоркого глаза атамана. В толпе зрителей были и женщины; эти все исключительно были просительницы -- старухи-вдовы и престарелые одинокие девы.
На четыреугольном возвышении, у той стены, на которой висел портрет и царский государя вензель на разорванном старом полотне, сидели вокруг стола: атаман, два "доверенных", казначей, военный писарь, писарь гражданский, один местный офицер и "есаулец". Когда шум особенно долго и упорно не прекращался, есаулец поднимал вверх свою клюшку и оглушительным, чрезвычайно звонким голосом кричал:
-- М-ма-а-лчи, честная станица!
Шум обыкновенно начинался разом, взрывом, точно вспыхивал, и некоторое время стоял на одной высоте, ни уменьшаясь, ни увеличиваясь. После первого окрика есаульца: "молчи, честная станица!", он постепенно затихал и переходил в жужжание, похожее на отдаленный шум леса или гул моря. Наконец -- второй окрик, и одиноко журчали два-три голоса, и затем на некоторое время наступала тишина перед новым взрывом криков. Атаман, в новой папахе, с "насекой" в руках и шашкой через плечо, делал доклад.
-- Выслушайте, господа выборные, заявление казака Андрея Ретиво-ва, поднимаясь с своего места, с полулистом серой помятой бумаги, сказал он.
-- По-мо-лчи, честная станица! -- крикнул есаулец, хотя тишина в данную минуту уже никем не нарушалась.
"Имею крайнюю нужду в прокормлении хлебного довольствие как себя, так и своего семейства", -- начал читать атаман заявление. И в это время из толпы зрителей выдвинулся в один из проходов между скамьями высокий казак лет за пятьдесят, с русой, посеребрившейся бородой, морщинистый и сутуловатый. Это был проситель -- Андрей Ретивов.
"А также нет у меня никаких источников", -- продолжал читать заявление атаман, с трудом разбирая написанное и запинаясь почти на каждом слове: -- "из чего бы можно было приобрести себе пропитание по такому бедственному и неурожайному году; поэтому вынужден прибегнуть к вашему благородию под покровительство и всепокорнейше просить доложить избранным от общества, не благоволят ли выдать мне из станичного хлебного магазина ссудного хлеба на пропитание жизненных припасов по вашему усмотрению". Андрей Ретивов, слушая свое прошение, находил, что составлено оно довольно убедительно, и пятиалтынный издержан им на писца не напрасно. Но, взглянув на молчавшие и прислушавшиеся ряды выборных, он усомнился, будет ли столь же убедительно все это и для них. Никогда еще это многоголовое и многоголосое собрание, называемое сходом, не представлялось ему таким внушительным, могущественным и непроницаемо таинственным.
-- Как, господа? заслуживает -- дать? спросил атаман, окончив чтение, и сел.
Две-три секунды гробовой тишины, но вот словно буря налетела на дремучий старый лес, и он зашумел грозно и беспорядочно ветвями, застонал и забушевал, весь вздрогнув и зашатавшись. Взрыв оглушительных криков, почти вопля, наполнил майдан. Сначала трудно было разобрать в нем что-нибудь. Самые разнообразные голоса -- звонкие и глухие, грубые басы и пронзительные тенора все поднялось и смешалось в один дружный, гулкий стон.
-- "За-а што?!.. В час добрый!.. Кому?! способие? не дать!.. Портки пропил!.."
Андрей, окинув кругом оробевшим взглядом это бушующее море русых, черных, рыжих, седых и совсем белых бород, увидел, что всех больше кричали, размахивали руками и вскакивали с места лица, коротко знакомые и даже близкие ему: тощий старик Белоус, юркий и маленький казак с клинообразной бородкой Терехович, лысый и здоровый Травин и Котелок, урядник с двумя георгиевскими крестами, в пальто офицерского покроя. Все они с особенным возбуждением и озлоблением кричали против него. Андрей вполне искренно не понимал, как могли они вдруг так резко измениться на его глазах и из обычных приятелей стать ему врагами в таком существенно важном для него и его семейства вопросе. С Тереховичем, например, он третьего дня сидел в кабаке и самым дружеским образом рассуждал о том, как лучше ловить сазанов: на червяка, или на рака? Котелкова жена вчера приходила к ним и заняла ведро муки. Белоус сегодня утром попросил табаку на цыгарку, а Травин был ближайший сосед и недавно еще продал ему за очень сходную цену колеса. И теперь, глядя на их озлобленные и возбужденные лица, Андрей Ретивов не знал, чем это объяснить (усердие к общественным интересам в данном случае он не допускал), и закипал справедливым негодованием против такой "низкости".
-- Господа старики! пожалейте! -- сняв шапку и кланяясь на все стороны, заговорил Андрей своим сильным и громким голосом, который, однако же, затерялся и потонул в общем шуме.
-- Какая же это возможность -- давать и давать? -- заговорил, -- стараясь перекричать всех, Котелок, вскакивая с места и отчаянно жестикулируя одной рукой, сжатой в кулак. Андрей при этом неожиданно вспомнил, что в прошлом году он загнал с своей пшеницы Котелкову рыжую кобылу, молотил на ней и довел ее до такого состояние, что она через две недели, по возвращении к хозяину, издохла.
-- Всех не уледотворить! -- продолжал кричать Котелок: -- хоть бы самым бедняющим досталось, а то с голоду помрут!..
-- А спросить его: засыпал он, или нет в магазин-то? -- пронзительно дребезжа, вырвался голос Белоуса.
-- Я-то?.. Я-то, брат, вперед твово засыпал! двинувшись по направлению к Белоусу, загремел Андрей Ретивов.
-- То-то и есть-то! Я говорю: спросить надо!.. А то иной пять раз получить способие, а засыпать -- ни разу не засыпал!..
-- Нет! таким давать, так ничего не останется! послышалось сзади Андрея: -- он человек заживный, может купить на стороне!..
-- Это верно: человек семейный и при достатке, прокричал там же звонкий, козловатый тенор.
-- Ежели таким давать, так и всем давать, опять, вскакивая с места, закричал Котелок: ваше благородие, заявляю вам: и я желаю способие получить... вынужденным нахожусь!..
-- Господа старики! окажите ваше человеческое уважение! Какие мои достатки?! -- стараясь покрыть враждебные голоса, гремел с своей стороны Андрей Ретивов.
-- Шапками торговал!..
-- Дедовские еще деньги остались!..
Андрей в эту критическую минуту почувствовал редкий прилив красноречия и, набравши в грудь побольше воздуха, начал кричать во всю мочь своего голоса:
-- Как перед Богом, господа старики, так и перед вами признаюсь: ничего у меня нет! Коли бы был в силах, ни за что не стал бы досаждать вам просьбой. Легко ли?.. Сейчас в семействе моем, можно сказать, остались одни ребятишки да бабы. Действительно, сын у меня есть, я не отрекаюсь... Но его нужно справлять в полк -- самим вам известно, чего это стоит. Другой сын в полку. Третий сын помер на либизации в нынешнее лето. Господь прибрал. Оставил троих малолетних сирот и жену на мои же руки... Это вам тоже, господа старики, известно. Где же я возьму чего, господа старики? Обозначьте источник, из какого мог бы я заработать себе кусок хлеба!...
Андрей замолчал, вздохнул и поглядел кругом. Сход стал затихать. Некоторые из выборных участливо и сочувственно глядели на него.
-- Господа старики! примите мое горькое положение!.. -- начал опять он с новою силою просьбы и убедительности в голосе, -- конечно, я не отрекаюсь: сейчас у меня есть хлеб, два мешка, а через неделю мы его доедим и взять негде, по случаю Божьего гнева -- голодного года... Явите, господа старики, человеколюбивую милость, отпустите, сколько можете... Я не абы какой человек, я уплачу летом, лишь бы Господь привел дожить... У меня сейчас пятнадцать десятин земли засеяно. Отпустите, сколько можете...
-- Надо пожалеть, старики, что же: -- возвышая голос над общим говором, заговорил раскольник с рыжей бородой: -- летом немцев, мужиков, мордву кормили, а сичас своим не даем... Надо пожалеть!..
-- Давайте, старики, давайте! хоть понемножку, а давайте, -- прибавил другой выборный, тоже раскольник, старик с совершенно голой головой.
-- Ну, что же, пожалеть надо, раздался третий голос откуда-то из средины скамей.
-- М-маа-лчи, честная станица! -- опять крикнул есаулец.
Атаман встал и спросил пропитым, хриплым голосом:
-- Дать?
-- В час добрый! надо дать! пожалеть нужно! -- послышались снисходительные и недружные голоса из разных мест.
-- Спасет вас Христос, господа старики! низко кланяясь на все стороны, сказал Андрей Ретивов: не меня пожалели, а внучат моих малолетних, сирот...
-- Сколько душ в семействе? -- спросил у него писарь.
-- Одиннадцать.
-- По две меры довольно будет? -- сказал атаман.
-- Спасет Христос, ваше благородие! Сколько можете, я не вынуждаю.
И откланявшись еще раз на все стороны, Андрей пошел из майдана в судейскую комнату. Он с облегчением вздохнул и отер пот с лысого лба. В судейской комнате сидел небольшой казак в лохматой бараньей шапке набекрень и в рваной шубе. Он курил цыгарку.
-- Здорово, Никита! -- сказал Андрей Ретивов, грузно вздохнув и садясь рядом на скамейку.
-- Доброго здоровьица! -- приветливым и приятным, тонким голоском отвечал Никита и еще больше сбил набекрень свою огромную шапку. Казак этот, по фамилии Сударев, был пьяница и бобыль; где-то у него были жена и дети, но они с ним не жили.
-- Ну, что? дали? -- спросил Андрея Сударев, передавая ему цыгарку.
-- Дать-то дали, да как выйдет Бог знает! -- принимая цыгарку, сумрачно сказал Андрей: -- заседатель приедет, следствие наведет.
-- Это ничего, все-таки дали. А мне вот отказали. Обчество было и так, и сяк, да атаман, рыжеусый дьявол, говорит: он пьяница и тунеяд, закон дескать воспрещает таким давать; на это, говорит, и предписание есть от окружного генерала... Пьяница! а есть-то я хочу, или нет? Он то обдумай со своей башкой, чихотка вонючая!..
Андрей сочувственно вздохнул, хотя в душе и не особенно соболезновал Судареву. Они помолчали.
-- Ярмонка, говорят, разрешена, сказал Сударев, внимательно следивший за текущими событиями станичной жизни.
-- Ярмонка-то ярмонка, -- равнодушно заметил Ретивов: -- да нечего нам на ней делать с нашими капиталами: ишь ныне год-то какой...
-- Год, действительно, -- толковать не остается... А все пьют!.. В кабаке народу -- руки не пробьешь!..
-- Нет, брат, не дюже разгуляешься по нонешнему году... Иной зайдет, стакан-два выпьет, и кончено... А бывало-то!.. Я вот и забыл уж в ней скус, в водке-то... Андрей при этом солгал без всякой задней цели: в кабаке он был недавно, в минувший праздник.
-- А вот способие получил, надо взбрызнуть. Пойдем?! -- предложил Сударев, очень находчивый и быстрый на соображение в вопросах, касающихся выпивки.
-- Способие-то -- способие, да год-то нынче... -- нерешительно сказал Андрей.
Если бы это был не Сударев, человек мало уважаемый, даже презираемый, человек, который не может "разделить компанию", не имеет средств даже на полубутылку водки, -- Андрей давно бы согласился и пошел: он был бы твердо уверен, что если он сам купит полубутылку водки и разопьет ее с товарищем, то и товарищ этот не замедлит сделать то же: купить на свои деньги полубутылку и разопьет ее с ним. Но теперь, не смотря на сильное искушение, он не решался идти с Сударе-вым и искал предлога, как бы уйти от него.
-- Ежели денег намале, то не сумлевайся: у меня на бутылку найдется,-- сказал Сударев, как бы читая его тайные мысли и колебание.
-- Дело не в деньгах, -- угрюмо ответил после продолжительной паузы Андрей, стараясь скрыть истинную причину своего колебания. Он удивлялся тому, что у Сударева появились деньги, и терялся догадках, откуда могли они у него появиться.
-- Не в деньгах дело! -- повторил он: а год-то нынче... -- Андрей качнул головой и не договорил: было ясно, какой нынче год.
-- Ну, да пойдем, пожалуй... так и быть, -- прибавил он, тяжело вздохнув, как бы покоряясь неизбежной необходимости, и встал. Он решил, что раз у Сударева есть деньги, то нет причины уклоняться от его компании.
II.
Они вышли из станичного правления, повернули сначала налево, по переулку, потом направо, по большой улице, и в конце квартала зашли в дом, на котором была старая, облезшая вывеска с надписью белыми буквами: "Погреб ренсковой".
Дверь в кабак ("Погреб ренсковой") отворялась на веревке и очень туго. Она как будто не хотела впускать туда посетителей и, если уж они входили насильно, то неохотно, с сердитым визгом и скрипом выпускала их назад. Струя душного, горячего воздуха встретила Андрея Ретивова и Сударева, когда они отворили дверь и шагнули через порог. В кабаке находилось довольно много народу. День был праздничный; кроме того, производился еще смотр казакам второй очереди и был назначен учебный сбор малолеткам. Казаки второй очереди и малолетки битком набили дальнюю, вторую комнату кабака, в первой же было сравнительно просторно и тихо. И большинство находящихся в ней посетителей не пили, а явились просто посидеть и посмотреть на тех, кто "гуляет".
Пахло водкой, махоркой и потом. Шумный говор и смех перемешивались с отрывочными звуками песен, вырывавшимися из той комнаты, где гуляли малолетки, с крепкими ругательствами и топотом танцующих.
"Чем-чем мальчик был доволен...", -- пели малютки; молодой казак с длинными, вьющимися черными волосами, высокий, статный и очень красивый, танцевал, ловко отбивая в такт песни каблуками, гикал и свистал, встряхивая молодецки волосами.
-- Шире круг!-- кричал по временам инструктор с длинной рыжей бородой: -- валяй, немец! показывай свою развязку! Андрей Ретивов подошел к стойке и, вынувши из кармана своих желтых, грубого сукна, шаровар двугривенный, сказал кабатчику:
-- Ну-ка, на эту монету...
Старик с горбатым носом, в рваном сером зипуне, высокий, лысый, совершенно седой, подошел к Андрею с заискивающим, ласковым видом и сказал хриплым голосом:
-- Андрей Маркович, здорово! Все ли себе живенький-здоровенький?..
На лице Андрея появилось вдруг холодное и враждебное выражение. Он знал, что этот старик рассчитывает получить от него стаканчик водки; поэтому-то и вид у него такой ласковый и искательный. Андрей сухо и грубо сказал:
-- А-а, босый командер! от тебя никуда не уйдешь!..
Лысый старик смутился, проворчал что-то сквозь зубы и, чтобы скрыть свое смущение, стал рассматривать прибитую за стойкой на стене лубочную картину, изображавшую встречу Тараса Бульбы с своими сыновьями.
-- Как думаешь, Петр Иваныч? Кто побьет? -- спросил он у кабатчика, читавшего какую-то книжку.
-- Тарас ушибет, снисходительно улыбаясь и не подымая головы от книжки, ответил кабатчик.
-- Да, Тарас двинет, -- согласился лысый старик: -- ишь кулаки-то, страсти!..
-- Нет, Остап трахнет! опять сказал кабатчик.
-- Пожалуй, брат, и Остап свиснет...
Лысый старик не мог не согласиться с кабатчиком, как с человеком, не редко благоволившим ему и почти каждое утро безвозмездно дававшим ему стаканчик водки; за эту милость Зеновей (так звали лысого старика) выкидывал перед ним различные "курбеты": лаял по-собачьи, ходил на руках... Кабатчик любил позабавить себя таким невинным способом.
-- А, может, и Тарас пхнет... снова заметил кабатчик.
-- Диковины нет: брызнет и Тарас.
И, посмотрев еще несколько минут на картину, лысый старик отошел от стойки.
Андрей Ретивов с Сударевым поместились за маленьким не крашенным столиком в углу. Когда они выпили по стаканчику, то на лицах их появилось какое-то озабоченное и серьезное выражение. Около них ругались между собой два казака: один молодой, с светло-русой маленькой бородкой, небольшого роста и широкоплечий; другой -- высокий, бородатый старик, с веселым лицом и живыми, узкими глазами.
-- Дьяволы вы, больше ничего! -- ругался молодой казак спокойно и негромко.
-- Это отцы-то дьяволы?! Ах, ты... -- порываясь вскочить с места и размахивая руками, кричал старик.
-- Отцы! Разве так отцы делают? Я свово, пришел, вот насилу вы-пхал отсюда: день при дне, день при дне в кабаке, а дома есть скоро нечего будет... Отцы! Что же он молодой что-ль? Те его года? Знаешь, какой нонче год -- шерсть на голове запрокидывается от нужды, а он -- в кабак!.. Отцы!.. Вот и ты такой же разоритель...
-- Брешешь, брешешь, рябая морда!..
-- Сам стрескаешь! В Михайловку с фурами-то небось Артемку послал, а сам в кабак. А Артемка бьется теперь с возами-то...
-- Да чертова голова!.. У Артемки-то восемь детей, кому-то за ними хлопотать? Мне что-ль?
-- Половина-то твоих... Трех ты постарался за Артемку, как он на службе был...
-- Брешешь, брешешь, поганец! Я тебя трахну, потому -- не клеветай!..
-- Трахнешь? А ежели я трахну, чего от тебя останется?.. Привыкли, дьяволы старые, лодырничать, детям отдыху нет... Мы, по крайней мере, хозяйствуем, хлопочем, нам и выпить иной раз не грех, а вам, старым чертям, и близко-то сюда не следовало бы подходить, не то что... -- Хозяйствуем! Ты хозяин?! -- с уничтожающим презрением в голосе крикнул старик.
-- А то что же?
-- Это ты-то хозяин?!
-- Кинь по народу да найди, кто столько работает, как я!..
-- Тьфу! больше ничего... Вот и разговор с тобой весь... Х-хо-зя-ин! Всякая тварь, например, какая-нибудь...
В этом споре сочувствие Сударева было всецело на стороне старика, то есть отцов. Он несколько раз накидывался на молодого казака со словами: "а тебя с просом ловили! а тебя с чужой женой захватывали!", но, к его огорчению, тот не обращал ни малейшего на него внимания.
Между тем Андрей Ретивов больше склонялся в пользу молодого поколения, детей,
"Это правда, -- думал он, устремив пристальный взгляд на бутылку: -- уж, при наших летах, и не следовало бы нам-то сюда показываться... Это правда -- мы лодыри, порядочные лодыри, все норовим на детях выехать"... Он сам с тех пор, как сыны его подросли, частенько уклонялся от работы, валил все на сынов, ругал их ни за что, ни про что, иногда даже и бил, пока мог справляться с ними; если был на работе, то бестолково распоряжался и лишь мешал. Он часто заходил в кабак и, хотя пропивал немного, но, все-таки, пропивал, а когда приходил домой, то начинал ругаться и драться с женой. И после ему часто было совестно и перед самим собой, и перед семейством, и перед посторонними людьми, но все-таки он не мог никогда удержаться против искушения посидеть вот в этой дымной, душной комнате и оставить в ней копеек двадцать-сорок... Он огляделся кругом и увидал, что, кроме него, здесь находилось только два старика, и то известные пьяницы и нехозяйственные, презираемые люди. И ему стало стыдно за все: и за то, что он здесь сидит, и за то, что он пропил двадцать копеек, и за то, что он просил ссуду, за которую его теперь будет попрекать всякий, и за то, что дома во все щели глядит нужда. Грусть за свою слабость и ничтожество овладела им, а картина домашней нужды и недостатков привела его в глубокое уныние.
"Поскорее докончить и уйти", -- подумал он и выпил с Сударевым по третьему стаканчику. Выпитая водка не принесла облегчение, а только какой-то горький осадок почувствовался в душе. Мрачные мысли все не покидали головы, которая стала уже помаленьку шуметь. "Уйди, уйди отсюда", -- говорил голос внутри Андрея.
-- Ну, надо допивать, -- сказал решительно Андрей и, поглядев на того лысого старика, которого он обидел у стойки своей холодностью и недружелюбием, крикнул ему: -- Зеновей! поди-ка, пропусти одну!..
Лысый старик не подал виду, что он слышит приглашение, и стал внимательно глядеть как раз в противоположную сторону.
-- Зена!
Зеновей неторопливо и как будто удивленно оглянулся, но глаза выдавали его: в них был тот сладострастный и просительный блеск, с которым он всегда глядел на рюмку.
-- Поди-ка, дерни, -- сказал Андрей Ретивов и кивнул головой в сторону зеленоватого стаканчика, стоявшего перед ним на столе.
-- Продолжайте, Андрей Маркович, -- попробовал отказаться Зеновей, зная, что так всегда сначала делается солидными людьми: -- я не могу...
И он принял совсем не подходящий к его внешности вид непьющего человека.
-- Ну, буде, буде, -- с усмешкой сказал Андрей Ретивов.
-- Напрасно! Сделайте милость, отставьте... Не могу...
-- Да буде околачивать язык-то!.. Тяни!
На лице Зиновея расплылась вдруг широкая и счастливая улыбка, которую он более уже никак не мог удерживать. Потом он сделал грустное лицо, взял с видом покорности и неизбежной необходимости стаканчик и сказал: -- Ну, за здоровье всех пленных и нас, военных... Дай, Господи, получить вам всего, чего желательно...
И дрожащею рукой опрокинул стаканчик в рот, крякнул, утерся и низко-низко поклонился.
-- Козами сено травить не стоит дело, -- недовольно сказал Сударев, когда Зеновей отошел.
-- Ну, пей! -- злобно крикнул Андрей: -- твоя теперь очередь, покупай!..
-- Я-то куплю... Это мне наплевать, -- сказал уверенно Сударев и допил все, что оставалось в бутылке.
-- А-ах, никак Терешка Хохол пошел?-- воскликнул он вдруг с живостью, глядя на дверь, в которую вышли несколько посетителей из второй комнаты кабака: -- он мне, подлец, с самой осени целковый должен и не отдает... Я сейчас...
Сударев надвинул свою огромную лохматую шапку и проворно скрылся за дверью, Андрей прождав его с полчаса, и когда Сударев все не являлся, Андрей понял, что он "улизнул"; ему, очевидно, не на что было купить полубутылку водки. Андрей выругался про себя довольно крепко; злоба на то, что он поддался на обман, что "зря" пропил двадцать копеек, которые пригодились бы дома, и угрызение совести поднялись в нем. Он встал и хотел было идти домой, но вместо того подошел, сам не зная зачем, к стойке и на последний пятак, бывший в его кармане, выпил еще водки. Голова его уже порядочно шумела, а на сердце все-таки продолжала лежать какая-то досадная тяжесть. Он сел на прежнее место и прислушался к песне, доносившейся из другой комнаты, грустно подперши щеку рукой.
Песня заняла его.
III.
Он был художник в душе, сам пел превосходно, любил слушать хорошее пение, но эта песня, которую теперь пели в соседней комнате, была дорога ему по одному воспоминанию. Ее в последний раз пропел в станице его сын Митрофан, умерший во время мобилизации от холеры. Песня эта рвала сердце Андрея тоской; к горлу и к глазам у него подступали слезы. Когда он ее слушал, он отчетливо представлял все подробности, при каких видел в последний раз своего сына.
Он вспомнил знойный и пыльный июньский день, вспомнил молебен на станичной площади, торжественные и грустные лица отправлявшихся на мобилизацию казаков, построенных полукругом с лошадьми позади, и всю пеструю, многолюдную улицу. Все молились. Женщины плакали. Молился и плакал и он, Андрей. Он выпил много водки, и голова его, припекаемая солнцем, трещала от боли.
Он продолжал плакать, когда атаман сиплым, пьяным голосом читал грамоту Александра I донским казакам и манифест Александра III, когда казаки пили водку из ведра, когда и сам он пил водку из того же ведра.
Он глубокомысленно и одобрительно покачивал головой, когда атаман говорил своим сиплым, пьяным голосом:
-- Прошу вас, господа, служить честно и усердно, не пьянствовать и не воровать...
И сотня дружно гремела в ответ:
-- Слушаем, ваше благородие!
-- Идете вы на чужую сторону. Может быть, вам и не придется быть в действии, но, должно быть, некоторым из вас доведется сложить головы на чужой стороне... Так и помните, -- атаман при этом возвысил голос, -- что у вас здесь остались родители... жены... и дети!
Атаман утер слезы, выступившие вдруг на его глазах.
-- Слушаем, ваше благородие! Постараемся!
-- Да! Жены и дети, -- думал тогда бессвязно Андрей: -- у ста шести человек -- сто шесть жен и четыре сотни детей.
Статный молодец-урядник громко и бойко скомандовал:
-- Смир-но! Сот-ня, са-дись!..
Стуча стременами, цепляясь в тесноте плотно сдвинутого ряда пиками и шашками, казаки садятся и стараются раздвинуться. Лошади пятятся пугливо назад, топчутся и прыгают.
-- По отделениям на-право, ша-гом-- м-марш!
Опять неловкое, торопливое движение -- направо по три; лошади снова пятятся назад, сбираются и топчутся на одном месте, не слушая узды. Казаки бьют их плетьми и толкают ногами.
-- Пе-сен-ни-ки вперед!
Несколько казаков выезжают вперед и строятся в два ряда; позади их становятся два знаменоносца с красными знаменами.
-- Пр-ря-ма-а!-- громко, с каким-то ожесточением вскрикивает урядник.
запевает звучным баритоном сын Андрея и взмахивает вверх плетью. И песня разом подхватывается, подымается, растет и разливается тоскующими переливами. Подголосок дрожит, словно плачет. Открывается степь, безжизненная, сожженная солнцем, однообразная и унылая, как эта тягучая песня. Из серой тучи пыли мелькают и сверкают на солнце острые концы пик; красные полотна знамен неподвижно и уныло висят на древках.
Вон пики в последний раз сверкнули на солнце и скрылись за седым, молчаливым курганом. Отрывки песни постепенно замирают и пыль медленно садится на дорогу.
-- Прощайте, мои родимые! -- весь в слезах, пьяный, запыленный и мазаный кричит вслед сотне Андрей, но никто его не слышит. Ребятишки окружают его и звонко хохочут над его растрепанной и запачканной фигурой.
Через две недели из Царицына пришло известие, что два казака из сотни умерли. Один был Митрофан Ретивов.
Опять через полтора месяца, в августе, пестреет главная улица станицы нарядной толпой. Опять торжественное настроение видно на лицах всех казаков, собравшихся у церковной ограды в ожидании прибытия сотни с мобилизации. Вот показалась пыль из-за угла в конце станицы; через несколько мгновений въехала сотня. Бойкая песня звенит, переливается и дрожит в воздухе. Пыль серыми клубами поднимается из-под ног лошадей. Пики опять колеблются и сверкают на солнце. Зеленое новое знамя с золотыми каймами, с золотым крестом и с золотыми мохрами вьется над сотней. Люди радуются, а у Андрея, его жены и всего семейства сердце надрывается от горя, от жгучего горя и невыносимой душевной боли. И ничего не видно им от слез. Вот им подвели рыжего оседланного коня, передали пику и шашку покойного сына и узел с обмундированием... все, что осталось от Митрофана Ретивова. А его нет, нет и не будет никогда... Растерзанная и запыленная, убитая фигура Андрея теперь и у ребятишек не вызвала веселья...
IV.
Песня в соседней комнате затихла. Из шумного, смешанного пьяного говора выделялся какой-то крикливый тенор.
-- Моя жена -- баба ничего! кричал он: за ней я ничего такого не замечал... Ну, знаю я есть один человек... попадет он мне под палец, наплачется!..
Андрей взял у кабатчика в долг (после долгих и униженных просьб) закупоренную полубутылку водки, спрятал ее в пазуху и вошел в ту комнату, откуда теперь доносился крикливый тенор. Андрей по голосу узнал одного из товарищей своего покойного сына.
Он вошел и поклонился молодым казакам, сидевшим в переднем углу за столиком. Их было четверо.
-- Пожалуйте, дяденька, с нами, сказал приветливо крикливый тенор, маленький рябоватый казак, не имевший переднего зуба.
-- Милые вы мои! -- горестно крутя головой, начал Андрей растроганным, полупьяным голосом, со слезами на глазах: -- мне хоть поглядеть на вас со стороны, и то на сердце легче...
-- Да что же вам со стороны? Вы пожалуйте с нами вместе время разделить... Покойный Митрофан Андреевич (дай Бог ему царство небесное) был нам, можно сказать, ближайший...
-- Милые вы мои!-- прижимая корявую руку к сердцу и нащупывая за пазухой полубутылку, говорил Андрей: -- не знаю, как и выразиться о той болезни, какую припечатал мне покойный сыночек... До конца моей жизни не излечится от этой раны мое сердце!.. От этой вечной раны...
Андрей всхлипнул и закрутил опять головой.
-- Все дела Божий, -- сказал грустно рябой казачок.
-- Господняя воля, -- прибавил, сочувственно вздохнув, другой. Наступило тяжелое молчание. В комнате по-прежнему стоял смешанный, пьяный гул и говор.
-- Вот уж половина годочка прошло, -- плачущим голосом заговорил опять Андрей, утирая кулаками слезы: -- а про него ни отколь ни одной весточки не получили... Все время будто все ожидаем: вот придать Митроша, вот придет, а нет, все нет! Наверно, потеряли на веки... Наверно!.. Иной раз как вздумаю да вспомню, так лучше прострелили бы меня наскрозь!..
Он опять, закрыв лицо руками, начал всхлипывать; казаки молчали.
-- Да, конечно, -- заговорил рябой казачок: -- желательно было ему скончать свою жизнь середи своих, но... не в нашей воле!.. Подошли мы к нему, как это его схватало, почернел весь, беднячек... Говорит: "братцы! не давайте меня в ошпиталь, желаю середи вас помереть"... Ну, что же? просили командира, говорит: "и рад бы, да не могу; за это меня самого под суд"...
-- Страшное дело! -- прибавил высокий, черный казак и налил в рюмку водки.
Андрей всхлипнул еще несколько раз и, наконец, утеревшись рукавом шубы, достал из-за пазухи полубутылку. -- Выпейте, братцы, от меня по стаканчику, -- совершенно уже спокойным и обычным своим голосом сказал он.
Через полчаса Андрей, сидя с казаками и опоражнивая стаканчик за стаканчиком, совсем повеселел. Семейная утрата, неурожай, домашняя нужда -- все было им забыто. Он говорил, говорил без умолку о себе, о том, какой он "хозяин", что у него, слава Богу, всего как следует, достаточно. Конечно, корму для скота было маловато, но он купил в Кумылге: у старухи его в сундуке лежало 180 рублей; скота тоже мало осталось, но десятин пятнадцать он все-таки засеял, а летом думает прикупить пару бычков... Хлеб у него еще есть "и на семена, и на емины". О том, что он просил пособие из общественного запасного магазина, он умолчал. Одним словом, всего у него оказалось в избытке.
Через час, не совсем твердо и уверенно держась на ногах, он вышел из кабака на улицу. Был уже поздний час вечера. Золотисто-румяная заря медленно потухала на западе. На ней отчетливо вырезались крыши домов и шесты колодцев; нежная, молодая зелень имела чуть заметный розовый оттенок. Станица шумела в разных местах; где-то ругались, где-то слышалась песня, на перекрестке шумела, смеялась и толкалась молодежь. Ничего не было похожего на нужду, ничего не было напоминающего о ней.
У Андрея Ретивова все легче и легче становилось на душе. Про свою нужду он совершенно забыл. Ему хотелось петь. В голове был шум.
-- Песню бы что-ль зачать? -- сказал высокий, черный казак, шедший рядом с Андреем.
Черный казак немного раздумался, потом откашлялся и звонким, дребезжащим голосом начал:
"Кому счастье, кому радость,
А мне, младцу, грусть-тоска"...
-- Вот, вот! -- сказал радостно Андрей: -- самая моя!
И запел:
"Про-о-ка-ти-лась она мо-я мла-а-дость,
Как с гор му-у-тна-я вода"...
Сильный голос его далеко понесся по притихшему воздуху и медленно замирал в дали. Какая-то томительно-сладостная боль и тоска сжали сердце Андрея от грустных, плачущих переливов этой песни, горькой, говорящей о чем-то далеком, невозвратном, Он крутил головой, помахивал в такт руками и заливался с редким увлечением, забыв все на свете, весь отдавшись этому пению...
Андрей оглянулся и тотчас же снял шапку. Из ворот дома, принадлежащего купцу Васяткину, выходил вместе с хозяином атаман. Купец Васяткин был именинник, и атаман заходил к нему в гости. У атамана лицо было краснее обыкновенного, а глаза мутные.
-- Ретивов, ты где был? -- строго спросил атаман.
-- Вашбродь! -- робко и виновато начал было Андрей.
-- Ты где был!? Я тебя спрашиваю! -- перебивая его и не давая говорить, крикнул атаман.
Андрей опустил голову, и ни звука в ответ. Наступило минутное молчание, очень тяжелое и напряженное.
-- В кабаке! -- злобно крикнул атаман: -- ссуду просишь, а потом в кабак? Песни орешь, негодяй?..
-- Вашбродь! Как собственно нонешний год я...
-- М-морда! Чертова морда! Заседатель приедет, скажу, чтобы ни зерна!
-- Вашбродь! Сделайте милость... ежели я в чем...
-- Ни зерна! Так и скажу на следствии: ни зерна! Пьяница, старый дьявол!
-- Вашбродь! Пом-ми-луйте!
-- Я тебя, подлеца, миловать не буду!.. Довольно!..
И вдруг атаман, размахнувшись, ударил Ретивова. Он целил в ухо, но Андрей проворно увернулся, и кулак атаманский громко хлопнул по его спине.
-- Я вас миловал, подлецов! -- хрипя и хватая за ворот Андрея, закричал атаман в восторженном и неудержимом увлечении начальнической расправой.
-- Я и рук об тебя марать не хочу, -- посылая кулак в шею Ретивову, говорил он,
Андрей старался увертываться, наконец, упал и сказал с грустною, полною покорностью:
-- Вашбродь! Воля ваша!
Атаман ударил его еще два раза в спину, удары громко хлопали об дубленый тулуп Андрея, и отошел. Андрей встал, утерся и, когда увидел, что атаман удалился на столько, что не услышит его, сказал:
-- Чертова кривуляка чахоточная! И бьет-то, не как человек, хоть бы чуть было больно...
Потом, после минутного молчания, он со злобой прибавил: -- Я подам!.. Он думает, не подам, что-ль?..
-- Следует, дяденька, -- сказал рябой казачок, стоявший вместе с другими товарищами во время расправы атамана на значительной дистанции: -- нынче такого положения нет, чтобы драться...
-- Да ведь он, рыжеусый подлец, мог меня зашибить! -- вдруг загорячился Андрей: "ни зерна", говорит... Я тебе покажу "ни зерна"! Пожалуюсь господину окружному атаману, -- будешь знать! Ей-Богу, я этого так не оставлю!.. Он что же об себе понимает? Что он не он, атаман? Так наплевать мне на него! Нынче он атаман, а завтра я...
Андрей долго еще бушевал и ругался на улице. Радужное настроение его было рассеяно, как дым. В душе поднялась злоба, чувство обиды и смутная боязнь, что атаман исполнит свою угрозу и оставит его без ссуды.
-- Ты думаешь, что ты -- птица важная? -- бормотал он, входя уже в ворота своего двора: -- страсть! нынче ты атаман, а завтра я.
Андрей не сомневался в возможности такой комбинации, хотя был совершенно неграмотен и совсем не годен к такой общественной должности, как атаманская.
-- Зазнался, рыжеусая свинья! -- останавливаясь перед дверью чулана, продолжал ругаться он: -- а придет время, и ты шапку, передо мной будешь ломать... Придет это время, т-тварь паршивая, придет! Попомни ты мое слово!.. Мое слово -- олово!..
Он постучал в дверь. Было тихо, Станица уже вся заснула. Где-то лениво лаяла собака; издали, из соседнего озера, доносилась звонкая, раскатистая трель лягушек и басистое уканье водяного бычка; в вербах и в калиннике, на огороде, щелкали и перекликались соловьи. Из прозрачной, смутно-синей глубины неба кротко глядели на землю редкие серебристые звездочки.
На стук Андрея никто не вышел. Он долго еще стоял у двери, продолжая несвязно бормотать и ругаться. Но усталость брала свое: голос его охрип и ослабел, ноги подгибались, бессильно опускалась голова, и глаза невольно слипались... Не дождавшись никого, он снял свой дубленый тулуп, разостлал его на крыльце и лег, положив под голову шапку.
-- Посмотрю я, как ты не дашь ни зерна, -- были его последние слова: -- ежели довесть до сведения... Я этого не оставлю... И через минуту он захрапел.
Спустя две недели он получил все-таки ссуду из общественного запасного магазина -- три четверти пшеницы. Он благодарил атамана и пообещал ему мешок картофелю.
-- За вашу добродетель, вашбродь, -- говорил он, между прочим, стараясь изобразить на своем лице самую искреннюю преданность: -- я вам послужу, ей-Богу, послужу, ей-Богу, послужу... Явас не забуду, вашбродь... Поверьте моей совести, я вас не забуду...
Оба -- и атаман и Андрей Ретивов -- расстались совершенно довольные друг другом.