Коровин К.А. "То было давно... там... в России...": Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. "Моя жизнь": Мемуары; Рассказы (1929-1935)
В Училище
Среди учеников в Училище живописи, ваяния и зодчества я оказался моложе всех. Мне шел четырнадцатый год, а находилось там немало юношей куда более взрослых; были даже зрелые, бородатые мужи (почти все -- с пышными шевелюрами, такова уж традиция).
В руках учеников -- кисти, палитры с густо размазанными красками и длинные палки с шарообразными наконечниками -- муштабли. Одеты бедно, по большей части -- в грязные от красок блузы, и производят впечатление людей совсем особой породы. Только некоторые смотрят<ся> почище и носят пиджаки -- это архитекторы. Они держатся отдельно, и манера у них другая -- развязнее. Но никто на архитекторов не обращает внимания.
В классах пронзительно пахнет скипидаром, а в курильной комнате у буфета стоит невообразимый шум: споры, смех, крики... Художники уничтожают аппетитные пеклеванные хлебы, начиненные горячей колбасой. Другой еды не полагается.
В головном классе, под ярко горящими лампами, стоит на возвышении гипсовая копия головы Афины Паллады. От нее полукругом поднимаются сиденья. Расположившись по ступеням амфитеатра и держа перед собой папки на коленях, ученики рисуют эту голову.
Я сел на указанное мне место. С одной стороны от меня расположился очень веселый малый -- Курчевский, а с другой -- архитектор, по прозвищу Анчутка. "Дай ножичка,-- попросил Анчутка у соседа,-- почистить уголь". На это владелец перочинного ножа ответил: "Спой "ёжичка"".-- "Дай же",-- настаивал Анчутка. Тот не давал. Тогда Анчутка тихо запел: "Ёжик ходит по траве, чтоб напакостить тебе..." И получил ножик.
В первый же день Курчевский спросил меня:
-- У тебя два рубля есть?
-- Нет.
-- А можешь достать?
-- Да, попрошу у матери.
-- Поедем,-- шепотом объяснил мне Курчевский,-- на Соболевку, к Стоецкой. Там такие девки!.. Женька есть! Увидишь, умрешь... Будем танцевать лимпопо.
-- А зачем? -- удивился я,-- танцевать я не умею.
Курчевский, посмотрев на меня, только расхохотался:
-- Ах ты, болванское дитя!
* * *
Ученик Горбатов, низенького роста, толстый, с выпученными глазами, залез за высокие задние парты.
Сидя на корточках и оттягивая руками часть длинной доски, он порывисто выпускал ее из рук. Доска, дребезжа, издавала громкий и резкий треск -- тра-та-та-та. Как раз в это время вошел профессор Павел Семенович Сорокин, высокий, лысый, с очень длинной, но не седой бородой. Говорили, что раньше он был монахом на Афоне. Вошел тихо,-- на ногах его мягкие туфли,-- и замер. Пущенная Горбатовым доска отчаянно трещала. Черные глаза профессора сверкнули гневом. Он громко крикнул:
-- Кто это там? В лес, что ли, зашел? Доска трещала -- тра-та-та-та!
Сорокин мелкими шажками пошел за парту и, наклонившись к Горбатову, спросил:
-- Господин Горбатов, что это вы делаете?
-- Молчи, болван,-- шепотом ответил Горбатов,-- Павла Семеныча дразню. Горбатов был исключен на месяц из Училища.
В отдельных мастерских профессоров В.Г. Перова, Е.С. Сорокина и А.К. Саврасова учеников было немного -- только отборные. Перовские ученики, Яковлев, Волков, Цимбалистов,-- были люди великовозрастные и "умственные", в головах их бродили "идеи", для картин они искали сюжета и общественных поучений.
Яковлев был человек прямо-таки трагический. На его картине (по живописи неплохой для того времени) "Крестьянин в поле" -- стоял мужичок во ржах и смотрел на побитую градом ниву с таким отчаянием, что жуть брала. В другом жанре -- "Зимний лес" -- изображены были снега и замерзший художник под деревом, около мольберта с начатой картиной. Да, именно так: писал художник картину в морозном лесу и до того увлекся, что за работой с палитрой в руках и замерз. Разве не трогательно?
Яковлев носил бархатную венгерку, а шею повязывал красным ситцевым платком. Под кудрявой шевелюрой лицо у него было совершенно круглое, и на нем -- широко расставлены черненькие сердитые глазки. Он был всегда мрачен, любил иностранные слова и пел низким басом.
Однажды он задушил кошку, прибил ее лапками на дощечку, чтобы не падала, подпер лучинками, придал ей позу и заморозил... Хотелось ему написать кошку с натуры, да кошки плохие модели. Вот и придумал способ. Но только начал он писать у себя в комнате, как оттаяла кошка. Ну, ничего не вышло. В другой раз товарищи застали его в большом расстройстве чувств. Он сидел на диване, в меблированной своей комнатушке, в раздумье и печали. Только сказал нам в глубоком огорчении: "Сюжеты все вышли",-- и поник головой.
На экзамене, в конце учебного года, выставил Яковлев большой холст. Тоже -- зима: посреди шла вдаль дорога, и на ней уезжающая карета, по бокам -- лес. На первом плане -- ничком мертвая женщина, одетая в бальное платье: в одной руке полумаска. А из лесу, справа и слева, выходили волки, и глаза у них были густо тронуты киноварью. Подпись под картиной гласила: "Покинутая".
Поставив картину на мольберт, Яковлев отошел к окну и встал в позу, подперев рукой подбородок. Он оглядывал нас торжествующе и презрительно. Его молчание выражало: "Каково!"
К нему подошел инспектор училища, художник К.А. Трутовский, и спросил:
-- Что вы хотели сказать картиной?
-- Продернуть аристократов, Константин Александрович,-- отрезал Яковлев басом.
Ученики натурного класса все были далеко не юноши, иные даже лет сорока пяти. Их звали по имени и отчеству. Часто они пели за работой: "Я не гость пришел, не гоститися, пришел милый друг, оженитися".
Но вот являлся в класс профессор Перов. Из приличия все смолкали. Один Яковлев еще тянул басом нижнюю ноту:
-- О-же-нитися.
-- Павел Андреевич,-- обратился к нему Перов,-- какая у вас прекрасная октава!
-- Василий Григорьевич, октава еще не есть цивилизация,-- пресерьезно ответил Яковлев.
Раз он в гневе крикнул одному ученику:
-- Филантроп, твою!..
Весь класс загрохотал от смеха. Тогда он застегнул свою венгерку на все пуговицы, обвел злобным взором товарищей в дверях и отчеканил:
-- Рас-про-де-фе-ктив-ный абсур... И ушел.
В мастерской Саврасова, куда я вскоре поступил, я увидел, наконец, его самого, Алексея Кондратьевича. Он был высокого роста и походил на крестьянина. Карие глаза смотрели добро и приветливо.
-- Да,-- говорил он,-- идите туда, в природу, ну вот в дубовую рощу у Останкина. Только любя природу, учась у нее, можно найти себя, свое. Манер живописи много, дело не в манере, а в умении видеть красоту. На днях набрел я на ели в снегу. Какие формы, какое изящество рисунка! Художник должен учиться чувствовать. Главное -- чувство.
Мы слушали раскрыв рты. Слова Саврасова были как музыка. В них раскрывались не одни красоты природы, но таинственная даль чего-то еще более желанного, радостного, неведомого, как райское счастье. Мы чувствовали это, хоть объяснить не умели! Были смутно возвышены наши мечты о прекрасном...
Припоминаю фигурку И.И. Левитана, в синей короткой курточке, в эти минуты благоговейного внимания к словам учителя. Глаза его выражали растроганное сочувствие. Он искренне любил Саврасова, и тот заметно благоволил к талантливому ученику. Посмотрев на его картину "Дорога среди сосен", Саврасов заметил:
-- Да, да! Только сосны надо богаче. Нужно тронуть ярче...
Как-то показал я ему все свои этюды. Он выбрал один, написанный из окна моей комнаты,-- деревянный дом, забор, верхушки деревьев,-- и сказал:
-- Поставь это на экзамен.
После экзамена я увидел на моем этюде надпись мелом:
"Похвала и благодарность от преподавателей и награда".
Награда состояла в лакированном ящичке с красками, кистями и другими атрибутами живописи. Я понес ящик домой, от радости не чувствуя под собой ног. Со мной был ученик Ордынский, прозванный "братушек" за кротость. Ордынского я угостил в булочной Филиппова, на весь нашедшийся у меня в кармане двугривенный, пирожными. В тот памятный день я привел к себе и Левитана. Он остался ночевать у нас в комнате, где был тогда и вернувшийся с турецкой войны брат мой Сергей.
С запасом колбасы и хлеба мы частенько уходили с Левитаном в предместья Москвы, по дороге писали маленькие этюды с натуры и пили чай в деревенских трактирах Ростокина, Воробьевых гор, Сокольников, Петровско-Разумовского. Сердца наши полны были безмерным очарованием юности... Особенно нравились нам сумерки, час предвечерний, когда зажигались огни в домах. Возвращались мы с этих прогулок пешком. В воздухе разлита была печаль неизъяснимая, и вдали тусклыми огоньками сверкала Москва. Мы возвращались в нашу убогую квартиру, где лежал больной отец, и мать хлопотала о нашем обеде. В семье наступала трудная пора, бедность...
* * *
Сергей был очень недоволен тем, что его вернули с войны. Он рисовал, пользуясь альбомными набросками, композиции атак, военных похорон, бивуаки. Однажды наведался к нам генерал, один из начальников покинутой Сергеем армии, по фамилии Рейсик {Правильно: Рейсиг.}. Он перелистал рисунки, отобрал часть и молча протянул брату сто рублей. Тот долго смотрел на радужную бумажку и отдал ее матери.
* * *
Когда генерал уехал, я при матери обратился к брату:
-- Сережа, дай мне, пожалуйста, два рубля. Меня Курчевский звал к девкам, на Соболевку. Там Женька-Мать смотрела на меня и мигала. Сергей, растерявшись, пробормотал только:
-- Что ты говоришь?
Мать ушла к отцу. Вскоре отец позвал меня к своей постели, и, помню, красивые глаза его на больном, бледном лице улыбались:
-- Костя, куда ты хочешь ехать? А?
-- К девкам... Что тут такого? Меня Курчевский звал на Соболевку, танцевать лимпопо...
Отец засмеялся.
-- Ну, поезжай!!
"Странно,-- думал я,-- отец смеется, мать в ужасе, а Сергей глаза пучит... Что же это такое?"
Жил я в деревне, терпеть не мог девчонок: плаксы и что-то пищат. Вообще ерунда! Никто из нас, мальчишек, не любил их и не водился с ними. Но двоюродные мои сестры и дамы намного меня старше казались мне чудесными. Они были нарядны, играли на фортепьяно, от них пахло духами. Я старался говорить с ними изысканно и поднимал плечи, чтобы казаться выше ростом.
А в мастерской у Саврасова работала светловолосая ученица Эмма Августовна.
Рассматривая мою картину "Осень", она ласково со мной заговорила, немножко картавя. Как мне нравилась она! Он нее восхитительно пахло духами. Я любил беседовать с такими, где-то внутри меня зарождалось веселье, и все кругом становилось красивым. После знакомства с Эммой Августовной мне показалось, что Курчевский что-то врет, как будто. "Вот в воскресенье придет няня Таня, я пойду с ней к обедне, а потом расспрошу все насчет девок..."
Вечером в классе я опять принялся за Афину Палладу. Курчевский не пришел. Рядом сидел Анчутка. Рисовал старательно, даже голову свою держал вбок. Все у него выходило гладко, тушевка была изрядной; одна беда -- шлем Афины был мал.
-- Кажется, у вас шлем маловат нарисован? -- осторожно заметил я. Анчутка всмотрелся в рисунок и согласился:
-- Да, мал, а я уже натушевал...
-- Анчутка,-- спрашиваю,-- вы были у девок на Соболевке? Лимпопо танцевали? Анчутка воззрился на меня с удивлением:
-- А тебя отец не порол еще?
-- Нет. А что?
В чем дело? Как все девок боятся! А в деревне девки и сено убирают, и хоровод водят, и все ладно. Видно -- здесь по-другому... Нет, все это -- не то. Не так. Не верно!
* * *
Подошел ко мне профессор Павел Семеныч Сорокин и сел рядом. Я отодвинулся ближе к Анчутке. Сорокин взял мою папку, положил перед собой. Смотрит на рисунок и потом шепотом говорит:
-- Толково. Да! Но могло бы быть лучше. Разговариваете много. Все о пустяках. Внимание-то в работе и пропадает. Да! Искусство ведь серьезно. О чем толкуете-то?
-- Правда, Павел Семеныч. Говорим мы о пустяках: о танцах.
-- О каких танцах?
-- Да я сам не знаю. Говорят -- лимпопо...
-- Лимпопо? Не слыхал. Что за танцы такие? Глупости. Все у вас в голове пустое. А искусство-то -- высоко, "не для житейского волненья"... Эхма,-- у всех у вас ветер в голове, и только.
Он вздохнул и пересел к Анчутке.
-- Чего это вы ее? -- сказал он Анчутке.-- Чисто опухла вся! Будто пчелы ее жалили. Архитектор вы, что ли?
-- Архитектор,-- ответил Анчутка.
-- Эхма,-- опять вздохнул Павел Семеныч и подвинулся к следующему ученику. Милый Павел Семеныч... Только вздыхает.
* * *
Экзамен.
Все рисунки висят на протянутых веревках. Этюды масляными красками стоят на мольбертах.
Двери класса заперты. Там -- преподаватели. Большой толпой стоим мы, ожидая своей участи, в коридорах и курилке. Ждем, что скажут нам, кто получил какой номер, кто переведен в следующий класс.
Натурщики, уборщики мастерских, швейцары при классах озабоченно проходят мимо, переносят рисунки, убирают этюды, остающиеся до весны на большой экзамен. Ученики просят наперерыв посмотреть, какой у кого номер на экзамене. Уборщик выходит, возвращается, неохотно шепчет ученику:
-- У вас номер тридцатый,-- и получает гривенник.
Анчутка тоже узнал свой номер и заявил с грустью:
-- У меня сто четвертый. А я-то старался. Вот тебе на!
-- Плаксин,-- попросил один из учеников натурщика, идущего в экзаменационную,-- узнай, пожалуйста.
Плаксин вскоре вернулся и сказал:
-- Ваш отвесили в сторону... И ваш,-- обратился он ко мне.
Двери широко отворились, вышел Павел Семенович и, заметив меня, сказал:
-- Танцевалыцик, вот первый номер заработал! Разговоров много было, да танцуль в голове. А то бы, пожалуй, и похвалу получил в благодарность.
Курчевского я застал в курилке. Он сидел и вырезывал перочинным ножом из черного картона черта с рогами... Хочет положить его в карман шубы Павла Семеновича.
* * *
-- Я получил первый номер и перешел в фигурный класс,-- сказал я матери дома.
Мать обрадовалась, но почему-то в глазах ее показались слезы. В воскресенье пришла няня Таня и позвала меня к тетке Ершовой. Двоюродная моя сестра Александра выходила замуж.
Мы поехали на извозчике. Дорогой спрашиваю:
-- Таня, отчего ты замуж не вышла?
-- Был у меня жених раньше,-- ответила Таня,-- чего вот, в Пенделке, на шерстомойке служил. Заболел моровой язвой и помер. Тяжко так помирал. Я зарок дала не выходить. Жалко с ним расставаться. Вот когда в ночи приходит ко мне, ласково так говорит, и я поговорю с ним, пожалею, поплачем вместе. Вот и хорошо.
-- Как приходит,-- удивился я,-- да ведь он покойник?
-- Что же, что покойник? А хороший! Сердце-то его любит. Вот на могилку приду, возьму -- поем на могилке-то, и легко станет. Поплачешь, не уйдешь от сердца-то. Оно любит. Ну вот...
Что-то не захотелось мне спросить Таню насчет девок и танцев лимпопо. Как-то было стыдно!
-- Вот, Костя,-- говорила Таня,-- учишься ты, а после -- какая должность будет у тебя? Все говорят, пустое дело это -- художество. Это мать твоя рисовала, отец тоже. Это они виноваты. Ведь из бедности-то как выйти? Нельзя не любить Алексея Михайловича, честнее его людей нет, только фанфарон, говорят, книжки любит. Вот гороховые-то за ним и смотрят.
-- Какие гороховые?
-- Говорят, будто он крови супротивной.
-- Крови супротивной? -- удивился я.
-- Бестужевские вы. Вот за ним и поглядывают-то,-- гороховые...
* * *
Рогожская.
В доме дяди Ершова, в гостиной, стоят столы. На них разложено приданое -- серебро, посуда, подушки, расшитые пуховые одеяла, духи, ленты, шубы чернобурые, белье полотняное и, отдельно, одна шелковая, вся в кружевах, рубашка.
-- Венчанная,-- говорит нянька Таня.
Иду в комнаты сестер. В коридоре невеста Саша. Встречает радостно:
-- Костя милый, замуж выхожу!
-- За кого, Саша?
-- Представь себе, за козла!
-- Как?!
-- Пойдем.
И она тащит меня в комнату, где собрались ее сестры и еще их подруги. Все нарядные, дебелые, все будто сделаны из какой-то крупчатой муки первого сорта. Здоровые, красивые. И среди букета девиц -- двоюродный братец Михаил, человек весьма серьезный,-- одно время даже болен был белой горячкой.
-- Посмотри,-- говорит Саша и подает фотографию.
На фотографии человек с длинной бородкой, щеки выбриты, глаза выпучены, на шее орден.
-- Ну, не козел разве? -- смеется Саша.
-- Конечно, козел,-- отвечают девицы.
Брат Миша поднялся с кресел, встал в позу, перебирая рукой жилетную цепочку, и сказал, веско, отчеканивая слоги:
-- Что же это, в самом деле? Просто безобразие. Декан, доцент, директор высшего учеб...
-- Довольно,-- закричали все.
Миша пожал плечами, медленно стеклянным взором окинул присутствующих, пробормотал -- "слушаюсь" и вышел из комнаты.
ПРИМЕЧАНИЯ
В Училище -- Впервые: Возрождение. 1932. 20 марта. Печатается по газетному тексту.
муштабель -- легкая деревянная палочка с шариком на конце, служащая живописцу опорой для руки, держащей кисть, при выполнении мелких деталей картины.
"Крестьянин в поле" -- имеется в виду картина П.Ф. Яковлева "После градобития" (1884).
"Зимний лес", "Покинутая" -- картины П.Ф. Яковлева с такими названиями установить не удалось.
"Дорога среди сосен" -- имеется в виду картина И.И. Левитана "Сосны" (1880).
булочная Филиппова -- здесь и далее: Филиппов Дмитрий Иванович (1855-1908), из династии булочников Филипповых, владелец пекарен и булочных в Москве и Петербурге.
Бестужевские вы...-- намек на происхождение от декабриста Бестужева-Рюмина (см. прим. к с. 27).
...вот гороховые-то за ним и смотрят -- гороховые -- имеются в виду городовые.