Аннотация: Heart of Darkness.
Перевод Евгения Ланна (1926).
ДЖОЗЕФ КОНРАД
СЕРДЦЕ ТЬМЫ
РОМАН
ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО Евгения Ланна
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО МОСКВА * 1926 * ЛЕНИHГРАД
I
Яхта "Нелли" повернулась вокруг якоря -- паруса ее были недвижны -- и застыла. Был прилив, ветер почти стих, a так как нам предстояло спуститься по реке, то ничего другого не оставалось, как оросить якорь и ждать отлива.
Перед нами раскрывалось устье Темзы, словно вход в длинный пролив. В этом месте море и небо сливались, и на ослепительной глади поднимающиеся с приливом вверх по реке баржи казались неподвижными, рассыпав грозди обожженных солнцем красноватых парусов, туго натянутых и блестевших своими полированными шпринтовами. Туман навис над низкими берегами, которые словно истаивали, сбегая к морю. Над Грэвсэндом легла тень, а дальше, в глубь страны, тени сгущались в унылый сумрак, застывший над самым большим прославленным городом на земле.
Капитаном и владельцем яхты был директор акционерной компании. Мы четверо дружелюбно на него поглядывали, когда он, повернувшись к нам спиной, стоял на носу и смотрел в сторону моря. На всей реке никто так не походил на типичного моряка, как он. Он был похож на лоцмана, который для моряков олицетворяет собою все, что достойно доверия. Трудно было поверить, что его профессия влекла его не вперед, к этому ослепительному устью, но назад -- туда, где сгустился мрак.
Все мы были связаны узами, какие налагает море. Поддерживая нашу дружбу в течение долгих периодов разлуки, эти узы помогали нам относиться терпимо к рассказам и даже убеждениям каждого из нас. Адвокат -- превосходный старик -- пользовался, вследствие преклонного своего возраста и многочисленных добродетелей, единственной подушкой, имевшейся на палубе, и лежал на единственном нашем пледе. Бухгалтер уже извлек коробку с домино и развлекался, возводя строения из костяных плиток. Марлоу сидел, скрестив моги и прислонившись спиной к бизань-мачте. У него были впалые щеки, желтый цвет лица, прямой торс и аскетический вид; сидя с опущенными руками и вывернутыми наружу ладонями, он походил на идола. Директор, убедившись, что якорь заорал, вернулся на корму и присоединился к нам. Лениво обменялись мы несколькими словами. Затем молчание спустилось на борт яхты. Почему-то мы не стали играть в домино. Мы были задумчивы и пребывали в благодушно-созерцательном настроении. День, ослепительно ясный, догорал. Мирно сверкала вода; небо, не запятнанное ни одним облачком, было залито благостным и чистым светом; даже туман над болотами Эссекса был похож на сияющую и тонкую ткань, которая, спускаясь с лесистых холмов, прозрачными складками драпировала низменные берега. Но на западе, вверх по течению реки, мрак сгущался с каждой минутой, как бы раздраженный приближением солнца.
И наконец, незаметно свершая свой путь, солнце коснулось горизонта и из пылающего, белого превратилось в тусклый красный шар, лишенный лучей и тепла. Казалось, этот шар должен был вот-вот угаснуть, пораженный на-смерть прикосновением этого мрака, нависшего над толпами люден.
Сразу изменился вид реки, блеск начал угасать, а тишина стала еще глубже. Старая широкая река, не тронутая рябью, покоилась на склоне дня после многих веков верной службы людям, населявшим ее берега; она раскинулась невозмутимая и величественная, словно водный путь, ведущий к самым отдаленным уголкам земли. Мы смотрели на могучий поток и видели его не в ярком сиянии короткого дня, который загорается и угасает навеки, но в торжественном свете неумирающих воспоминаний. И действительно, человеку, который с благоговением и любовью отдал себя морю, нетрудно воскресить в низовьях Темзы великий дух прошлого. Поток, вечно несущий свою службу, хранит воспоминания о людях и судах, которые поднимались вверх по течению, возвращаясь домой на отдых, или спускались к морю, навстречу битвам. Река служила всем людям, которыми гордится нация,-- знала всех, начиная от сэра Фрэнсиса Дрэка и кончая сэром Джоном Франклином; то были рыцари, титулованные и нетитулованные -- великие рыцари-бродяги морей. По ней ходили все суда, чьи имена, словно драгоценные камни, сверкают в ночи веков,-- все суда, начиная с "Золотой Лани" с круглыми боками, которая набита была сокровищами и после визита королевы выпала из славной легенды, и кончая "Эребом" и "Ужасом", стремившимися к иным завоеваниям и так и не пришедшими назад. Река знала суда и людей; они выходили из Дейтфорда, из Гринвича, из Зрита,-- искатели приключений и колонисты, капитаны, адмиралы, неведомые контрабандисты Восточных морей и эмиссары, "генералы" Восточного Индийского флота. Те, что искали золота, и те, что стремились к славе,-- все они спускались по этой реке, держа меч и часто -- факел, посланцы власти внутри страны, носители искры священного огня.
Солнце зашло, сумерки спустились на реку, и вдоль берега начали загораться огни. На тенистой отмели ярко светил маяк Чэпмэн, поднимающийся словно на трех лапах. Огни судов скользили по реке -- великое перемещение огней, которые приближались и удалялись. А дальше, на западе, чудовищный город все еще был отмечен зловещей тенью на небе -- днем отмечало его сумрачное облако, а ночью -- багровый отблеск под сверкающими звездами.
-- И здесь тоже был один из мрачных уголков земли,-- сказал вдруг Марлоу.
Из нас он был единственным, который все еще плавал по морям. Худшее, что можно было о нем сказать, это то, что он не являлся типичным представителем своей профессии. Он был моряком, но вместе с тем и бродягой, тогда как большинство моряков ведет, если можно так выразиться, оседлый образ жизни. По натуре своей они -- домоседы, и их дом -- судно -- всегда с ними, а также и родина их -- море. Все суда похожи одно на другое, а море всегда одно и то же. На фоне обстановки, которая, в сущности, никогда не меняется, чужие берега, чужие лица, изменчивый лик жизни скользят мимо, завуалированные не ощущением тайны, но слегка презрительным неведением, ибо таинственным для моряка является только море -- его владыка,-- море, неисповедимое, как сама судьба. После рабочего дня случайная прогулка или пирушка на берегу открывает моряку тайну целого континента, и обычно моряк приходит к тому заключению, что эту тайну не стоило открывать. Рассказы моряков отличаются простотой, и смысл их как бы заключен в скорлупу расколотого ореха. Но Марлоу не был типичным представителем моряков (если исключить его любовь рассказывать истории), и для него смысл эпизода заключался не внутри, как ядрышко ореха, по в тех условиях, какие вскрылись благодаря этому эпизоду: так, благодаря призрачному лунному свету вскрываются иногда туманные кольца.
Замечание его никому не показалось странным. Это так похоже было на Марлоу. Его выслушали в молчании. Никто не потрудился хотя бы проворчать что-нибудь в ответ. Наконец, он заговорил очень медленно:
-- Я думал о тех далеких временах, когда впервые появились здесь римляне, тысяча девятьсот лет назад... вчера... Но вчера здесь был мрак. Представьте себе настроение командира красивой... как они называются?.. ах, да!.. триремы в Средиземном море, который внезапно получил приказание плыть на север. Он едет сушей, спешно пересекает земли галлов и принимает командование одним из тех судов, которые, если верить книгам, строились сотней легионеров в течение одного--двух месяцев... Какими ловкими парнями были, должно быть, эти люди!.. Представьте себе, что этот командир явился сюда, на край света... Море свинцовое, небо цвета дыма, судно неповоротливое, как аккордеон... Он поднимается вверх по реке, везет приказы или товары или... что хотите. Песчаные отмели, болота, леса, дикари... очень мало еды, пригодной для цивилизованного человека, и нет ничего, кроме воды Темзы, чтобы утолить жажду. Здесь нет фалернского вина, нельзя сойти на берег. Кое-где виднеется военный лагерь, затерявшийся в глуши, как иголка в стоге сена. Холод, туман, бури, болезни, изгнание и смерть -- смерть, притаившаяся в воздухе, в воде, в кустах. Должно быть, здесь люди умирали, как мухи. И все-таки он это вынес. Вынес молодцом, не тратя времени на размышления, и только впоследствии хвастался, быть может, вспоминая все, что пришлось ему перенести. Да, то были люди достаточно мужественные, чтобы заглянуть в лицо мраку. Пожалуй, его поддерживала надежда выдвинуться, попасть во флот в Равенне, если найдутся в Риме добрые друзья и если пощадит его ужасный климат. Представьте себе еще молодого римлянина из хорошей семьи, облеченного в тогу. Он, знаете ли, слишком увлекался игрой в кости и, чтобы поправить свои дела, прибыл сюда в свите префекта, сборщика податей или купца. Он высадился среди болот, шел через леса и на какой-нибудь стоянке в глубине страны почувствовал, как глушь смыкается вокруг него, ощутил биение таинственной жизни в лесу, в джунглях, в сердцах дикарей. В эти тайны не могло быть посвящения. Он обречен жить в окружении, недоступном пониманию, что само по себе отвратительно. И есть в этом какое-то очарование, которое дает о себе знать. Чарующая сила в отвратительном. Представьте себе его нарастающее сожаление, желание бежать, беспомощное омерзение, удивление и ненависть...
Марлоу умолк.
-- Заметьте...-- заговорил он снова, поднимая руку; в этой позе, со скрещенными ногами, он был похож на проповедующего Будду, одетого в европейский костюм и лишенного цветка лотоса.-- Заметьте: никому из нас эти чувства не доступны. Нас спасает сознание целесообразности, верное служение целесообразности. Но этим парням не на что было опереться. Колонизаторами они не были. Боюсь, что административные их меры были направлены лишь на то, чтобы посильнее прижать. Они были завоевателями, а для этого нужна лишь физическая сила,-- хвастаться ею не приходится, ибо она является случайностью, возникшей как результат слабости других людей. Они захватывали все, что могли захватить, и делали это исключительно ради наживы. То был грабеж, насилие и избиение, задуманное в широком масштабе, и люди шли на это вслепую, как и подобает тем, что хотят померяться силами с мраком. Завоевание земли,-- большей частью оно сводится к тому, чтобы отнять землю у людей, которые имеют другой цвет лица или носы более плоские, чем у нас,-- цель не очень-то хорошая, если поближе к ней присмотреться.
Марлоу прервал свою речь. Огни скользили по реке -- маленькие огоньки, зеленые, красные, белые; они преследовали друг друга, догоняли, сливались, а затем снова раз'единялись медленно или торопливо. В сгущающемся мраке движение не прекращалось на бессонной реке. Мы смотрели и терпеливо ждали -- больше нечего было делать, пока не окончится прилив; но после долгого молчания, когда он нерешительно сказал: "Думаю, вы, друзья, помните, что однажды я сделался на время моряком пресных вод",-- мы поняли, что до начала отлива нам предстоит прослушать одну из неубедительных историй Марлоу.
Я не хочу надоедать вам подробностями, касающимися того, что со мной лично случилось,-- начал он, проявляя в этом замечании слабость многих рассказчиков, которые частенько не знают, чего хочет от них аудитория.-- Но, чтобы понять, какое впечатление это на меня произвело, вы должны знать, как я туда попал, что я там видел, как поднялся по реке к тому месту, где впервые встретил бедного парня. То был конечный пункт, куда можно было проехать на пароходе, и там была кульминационная точка моих испытаний; когда я ее достиг -- свет озарил все вокруг меня, происшествие было довольно мрачное... и печальное... ничем особенно не замечательное... и туманное. Но каким-то образом оно прошило луч света.
Если вы помните, я тогда только что вернулся в Лондон после долгого плавания в Индийском и Тихом океанах и в Китайском море. Восток я принял в хорошей дозе -- провел там около шести лет. Вернувшись, я бродил без дела, мешая вам, друзья мои, работать и врываясь в ваши дома так, словно небо поручило мне призвать вас к цивилизации. Сначала мне это очень нравилось, но спустя некоторое время я устал отдыхать. Тогда я начал присматривать судно -- труднейшая, скажу я вам, работа. Но ни одно судно даже смотреть на меня не хотело. И эта игра мне тоже надоела.
Когда я был мальчишкой, я страстно любил географические карты. Часами я мог смотреть на Южную Америку, Африку или Австралию, мечтая о славе исследователя. В то время немало было неисследованных мест на земле, и когда какой-нибудь уголок на карте казался мне особенно привлекательным (впрочем, привлекательными были все глухие уголки), я указывал на него пальцем и говорил: "Вырасту и поеду туда". Помню, одним из таких мест был Северный полюс. Впрочем, я там не бывал и теперь не собираюсь туда ехать. Очарование исчезло. Такие уголки были разбросаны у экватора и во всех широтах обоих полушарий. Кое-где я побывал и... но не будем об этом говорить. Остался еще один уголок -- самый большой и самый, если можно так выразиться, неисследованный,-- куда я стремился.
Правда, теперь его уже нельзя было назвать неисследованным: за время моего отрочества его испещрили названия рек и озер. Он перестал быть неведомым пространством, окутанным тайной,-- белым пятном, заставлявшим мальчика мечтать о славе. Он сделался убежищем тьмы. Но была там одна река, большая река, которую вы можете найти на карте,-- она похожа на огромную змею; голова ее опущена в море, тело вытянуто, а хвост теряется где-то в глубине страны. Стоя перед витриной, я смотрел на карту, и река очаровывала меня, как змея зачаровывает птицу -- маленькую глупенькую птичку. Потом я вспомнил о существовании какого-то крупного коммерческого предприятия,-- фирмы, ведущей торговлю на этой реке. "Чорт возьми!-- подумал я,-- они не могли бы торговать, если б не было у них каких-нибудь судов, пароходов, которые ходят по этой реке! Почему бы мне не добиться командования одним из пapoxoдoв?" Я шел по Флит-стрит и не мог отделаться от этой мысли. Змея меня загипнотизировала.
Да будет вам известно, что эта фирма находилась на континенте, но у меня есть множество родственников, проживающих на континенте, ибо жизнь там по их словам, дешева и менее отвратительна, чем принято думать.
Со стыдом признаюсь, что я начал им надоедать. Уже в этом была для меня новизна. Как вам известно, таким путем я не привык действовать. Я шел всегда своей дорогой, шел самостоятельно туда, куда хотел итти. Раньше я не подозревал, на что я способен, но, видите ли, теперь я чувствовал, что должен туда попасть во что бы то ни стало. Итак, я им надоедал. Мужчины говорили: "Дорогой мой!" -- и ничего не делали. Тогда -- поверите ли?-- я обратился к женщинам. Я, Чарли Марлоу, заставил женщин добывать для меня место. О, небо! Но я был одержим навязчивой идеей. У меня была тетка, славная энтузиастка. Она мне написала: "Это будет очаровательно. Я готова для тебя сделать все, что угодно. Блестящая идея. Я знакома с женой одного видного администратора, человека, пользующегося большим влиянием"... и т. д. и т. д. Она готова была перевернуть небо и землю, чтобы раздобыть для меня место шкипера на речном пароходе, раз таково было мое желание.
Конечно, место я получил -- и очень скоро. Оказывается, фирму известили о том, что один из капитанов убит в стычке с туземцами. Таким образом мне представился удобный случай, и тем сильнее захотелось мне туда поехать. Лишь много месяцев спустя, когда я сделал попытку раз'искать останки убитого, мне сообщили, что ссора возникла из-за куриц. Да, из-за двух черных куриц! Датчанин Фрэслевен -- так звали капитана -- вообразил, что его обсчитали, и, сойдя на берег, начал дубасить палкой старшину деревушки. О, это меня нисколько не удивило, хотя, по слухам, Фрэслевен был самым кротким и смирным созданием. Несомненно, так оно и было; но он, знаете ли, уже провел два года в служении благородной идее и, должно быть, чувствовал потребность так или иначе подчеркнуть свое достоинство. Поэтому он безжалостно колотил старого негра на глазах устрашенной толпы туземцев, пока какой-то парень,-- кажется, сын старшины,-- доведенный до отчаяния воем старика, не попытался метнуть копье в белого человека. Конечно, копье вонзилось между лопатками. Тогда все население в ожидании всевозможных несчастий устремилось в лес, а на пароходе Фрэслевена началась паника, и пароход отчалил; насколько мне известно, командование взял на себя механик. Впоследствии никто, видимо, не позаботился об останках Фрэслевена, пока не явился я и не занял его места. Я не мог предать дело забвению, но когда мне представился случай повстречаться с моим предшественником, трава, проросшая между ребрами, была достаточно высока, чтобы скрыть скелет. Все кости остались на своем месте. После его падения никто не прикасался к сверх'естественному существу. И деревня была покинута; черные подгнившие хижины покосились, заборы были разрушены. Поистине, бедствие постигло деревню. Население исчезло. Охваченные ужасом мужчины, женщины и дети скрылись в джунглях И после этого не вернулись. Мне неизвестно, какая судьба постигла кур.- Однако я склонен думать, что они достались служителям прогресса. Как бы то ни было, но благодаря этому славному делу я получил место раньше, чем начал по-настоящему надеяться на получение.
Я метался, как сумасшедший, чтобы поспеть во-время; не прошло и сорока восьми часов, как я уже переплывал канал, чтобы явиться к моим патронам и подписать договор. Через несколько часов я прибыл в город, который всегда напоминает мне гроб повапленный. Несомненно, это предвзятая мысль. Я без труда разыскал контору фирмы. То было крупнейшее предприятие в городе, и все, кого бы я ни встречал, одинаково отзывались о нем. Фирма собиралась эксплоатировать страну, лежащую за морем, и извлекать из нее сумасшедшие деньги.
Узкая и безлюдная улица, густая тень, высокие дома, бесчисленные окна, украшенные жалюзи, мертвое молчание, трава, проросшая между камнями, справа и слева величественные ворота, огромные массивные двери, оставленные полуоткрытыми. Я пролез в одну из этих щелей, поднялся по лестнице, чисто выметенной, не застланной ковром и наводящей на мысль о бесплодной пустыне, и открыл дверь. Две женщины -- одна толстая, другая худая -- сидели на стульях с соломенными сидениями и что-то вязали из черной шерсти. Худая женщина встала и, не переставая вязать, двинулась с опущенными глазами прямо на меня; я уже хотел посторониться, уступая ей дорогу, словно она была сомнамбулой, но как раз в этот момент она остановилась и подняла глаза. Платье на ней было гладкое, как чехол зонтика; не говоря ни слова, она повернулась и повела меня в приемную. Я назвал свое имя и осмотрелся по сторонам. Посередине стоял стол из елового дерева, вдоль стен выстроились простые стулья, а в конце комнаты висела большая карта, расцвеченная всеми цветами радуги. Немало места было уделено красной краске,-- на нее по всякое время приятно смотреть, ибо знаешь, что в отведенных ей местах люди делают настоящее дело,-- много было голубых пятен, кое-где виднелись зеленые и оранжевые, а пурпурная полоса на восточном берегу указывала, что здесь веселые пионеры прогресса весело распивают мартовское пиво. Но не в эти края собирался я ехать -- мне предназначено было желтое пространство. В самом центре. И река была здесь -- чарующая, смертоносная, как змея. Брр!..
Открылась дверь, показалась седовласая голова секретаря. Он посмотрел на меня сочувственно и костлявым указательным пальцем поманил в святилище. Там было мало света; посредине стоял тяжелый письменный стол. За этим монументом сидел кто-то бледный и толстый, одетый в сюртук. Великий человек собственной своей персоной! Поскольку я мог судить, ростом он был пять футов шесть дюймов, а в кулаке своем держал несколько миллионов. Кажется, мы обменялись рукопожатием, он что-то пробормотал и остался доволен моим французским языком. Bon voyage.
Секунд через сорок пять я снова очутился в приемной в обществе сочувствовавшего секретаря, который с унылым видом дал мне подписать какую-то бумагу. Кажется, я, помимо прочих обязательств, дал обещание не разоблачать коммерческих тайн. Ну, что ж, я и не собираюсь это делать...
Я начал чувствовать себя неловко. Как вы знаете, я не привык к таким церемониям, а в воздухе было что-то зловещее. Казалось, меня приобщали к какому-то тайному и не вполне безупречному заговору, и я был рад выбраться отсюда. В следующей комнате две женщины лихорадочно что-то вязали из черной шерсти. Приходили люди, и младшая из них то-и-дело сновала взад и вперед, показывая им дорогу. Старуха же сидела на своем стуле. Ее ноги в матерчатых туфлях упирались в ножную грелку, а на коленях у нее лежала кошка. На голову она надела что-то накрахмаленное, белое, на щеке виднелась бородавка, а очки в серебряной оправе соскользнули на кончик носа. Она посмотрела на меня поверх очков. Этот беглый равнодушный взгляд смутил меня. Вошли двое молодых людей с глуповатыми веселыми физиономиями, и она окинула их тем же бесстрастным и мудрым взглядом. Казалось, ей все было известно и о них и обо мне. Я смутился. В ней было что-то жуткое, роковое. Впоследствии я часто вспоминал этих двух женщин, которые охраняют врата тьмы и словно вяжут теплый саван из черной шерсти; одна все время провожает людей в неведомое, другая равнодушными старческими глазами всматривается в беззаботные, веселые лица. Ave, старая вязальщица черной шерсти! Morituri te salutant. Немногие из тех, на кого она смотрела, увидели ее еще раз...
Оставалось еще сделать визит доктору. "Простая формальность",-- успокоил меня секретарь, казалось, деливший со мной мои несчастья. Вскоре какой-то молодой человек, в шляпе, надвинутой на левую бровь,-- клерк, решил я, ибо должны были здесь быть клерки, хотя дом и казался безмолвным, как город мертвых,-- спустился с верхнего этажа и повел меня дальше. Одет он был неопрятно и небрежно, рукава куртки были запятнаны чернилами, широкий пышный галстук красовался под подбородком, который формой своей походил на кончик старого сапога. Для визита к доктору было еще слишком рано, и потому я предложил ему пойти чего-нибудь выпить. Он сразу развеселился. Когда мы уселись перед стаканами вермута, он начал восхвалять дела фирмы, а я выразил свое удивление по поводу того, что он не собирается туда проехаться. Тотчас же он стал сдержанным и холодным.
-- Я не так глуп, как это кажется, сказал Платон своим ученикам,-- произнес он сентенциозно, допил с решительным видом свой вермут, и мы встали.
Старик-доктор пощупал мой пульс, думая, видимо, о чем-то другом.
-- Так-так... прекрасно,-- пробормотал он, а затем, вдруг оживившись, попросил разрешения измерить мой череп. Несколько удивленный, я дал свое согласие; тогда он извлек какой-то инструмент, напоминавший калиберный циркуль, и снял мерку спереди, сзади и со всех сторон, заботливо отмечая результаты измерений. Доктор был небритым маленьким человечком в поношенном сюртуке, похожем на лапсердак; на ногах у него были туфли, и он произвел на меня впечатление безобидного идиота.
-- В интересах науки я всегда прошу разрешения измерить черепа тех, кто туда отправляется,-- сказал он.
-- И вы делаете то же, когда они возвращаются?-- спросил я.
-- О, мне больше не приходится с ними встречаться,-- заметил он.-- А кроме того, перемены происходят внутри.
Он улыбнулся с таким видом, словно мило пошутил.
-- Итак, вы туда едете. Замечательно. И чрезвычайно интересно.
Он бросил на меня испытующий взгляд и сделал еще какую-то отметку.
-- Бывали ли случаи помешательства в вашей семье?-- осведомился он как ни в чем не бывало,
Я рассердился.
-- Этот вопрос вы тоже задаете в интересах науки?
-- С научной точки зрения,-- сказал он, не обращая внимания на мое раздражение,-- любопытно было бы наблюдать там, на месте, перемену, происходящую в индивидууме, но...
-- Вы психиатр?-- перебил я.
-- Каждый врач должен быть им -- до известной степени,-- невозмутимо ответил этот оригинал.-- У меня имеется одна теория, которую вы, господа, отправляющиеся в эти страны, должны мне помочь доказать. Моя страна пожнет плоды, владея такой прекрасной колонией, и я хочу внести свою долю. Богатство я предоставляю другим. Простите мне эти вопросы, но вы -- первый англичанин, какого мне пришлось наблюдать...
Я поспешил его заверить, что отнюдь не являюсь типичным англичанином.
-- А то бы я не стал с вами так разговаривать,-- добавил я.
-- То, что вы говорите, довольно глубокомысленно и, по всей вероятности, неверно,-- сказал он со смехом.-- Раздражения избегайте еще в большей степени, чем солнцепека. Прощайте. Как это вы, англичане, говорите? Good-bye? Ax, да, good-bye. Прощайте. На тропиках прежде всего нужно сохранять спокойствие...--Он многозначительно поднял указательный палец...-- Du calme, du calme. Прощайте.
Теперь мне оставалось только попрощаться с моей превосходной теткой. Она торжествовала. Я выпил у нее чашку чая -- то была последняя чашка приличного чая на многие-многие дни! В комнате, которая отвечала всем требованиям, какие вы пред'являете гостиной леди, мы долго и мирно беседовали у камина. Во время этой конфиденциальной беседы выяснилось для меня, что я был рекомендован жене высокого сановника (и скольким еще лицам -- одному богу известно!) как существо исключительно одаренное -- великая удача для фирмы!-- как один из тех людей, которых вам не всякий день приходится встречать. А ведь я-то собирался командовать дешевеньким речным пароходом, украшенным грошевой трубой! Выяснилось также, что я буду одним из работников с большой, видите ли, буквы. Что-то вроде посланника неба или апостола в меньшем масштабе. То было время, когда обо всей этой чепухе распространялись и устно и в печати, а славная женщина, наслушавшись таких речей, потеряла голову. Она толковала о "спасении миллионов несведущих людей и искоренении ужасных их обычаев", и кончилось тем, что я почувствовал смущение. Я рискнул намекнуть, что в конце концов фирма поставила себе целью собирать барыши.
-- Вы забываете, милый Чарли, что по работе -- и заработок,-- весело отозвалась она. Любопытно, до какой степени женщины далеки от реальной жизни. Они живут в мире, ими же созданном, и ничего похожего на этот мир никогда не было и быть не может. Он слишком великолепен, и если бы сделали они его реальным, он бы рассыпался еще до заката солнца. Один из тех злополучных фактов, с которыми мы, мужчины, миримся со дня творения, дал бы о себе знать и разрушил всю постройку.
Затем тетка меня поцеловала, попросила носить фланель, писать почаще, дала еще кое-какие наставления, и я ушел. На улице я,-- не знаю, почему,-- почувствовал себя шарлатаном. Странное дело: принимая какое-либо решение, я привык через двадцать четыре часа ехать в любую часть света, размышляя при этом не больше, чем размышляет человек, собирающийся перейти через улицу, но теперь я на секунду не скажу -- поколебался, но как бы боязливо приостановился перед этим банальным предприятием. Чтобы об'яснить нам свое состояние, скажу, что секунду -- другую я чувствовал себя так, словно ехал не в глубь континента, но собирался проникнуть к центру земли.
Я отплыл на французском пароходе, который заходил во все жалкие порты, какие у них там имеются, с единственной, поскольку я мог судить, целью высадить в этих портах солдат и таможенных чиновников. Я смотрел на берега. Созерцание берегов, мимо которых проплывает судно, имеет что-то общее с размышлениями о тайне. Берег тянется перед вашими глазами, улыбающийся или нахмуренный, влекущий, величественный или жалкий, банальный или дикий, но всегда безмолвный и в то же время как бы нашептывающий: "Приди и разгадай!". Здесь берег был расплывчатый, словно еще недоделанный, однообразный и угрюмый. Граница джунглей -- темно-зеленых, почти черных, обрамленных белой пеной прибоя -- тянулась прямо вдоль сверкающего синего моря, подернутого ползучим туманом. Яростно жгло солнце, земля, казалось, светилась и испускала аар. Кое-где за белой полосой прибоя виднелись серовато-белые пятна и развевающийся над ними флаг. То были старые поселки, основанные несколько веков назад, но величиной своей -- по сравнению с девственным пространством в глубине континента -- были они с булавочную головку.
Мы продвигались медленно, останавливались, высаживали солдат, снова отправлялись в путь, высаживали таможенных чиновников, которые должны были взимать пошлину в цинковых сараях, затерянных в этой глуши. Снова высаживали мы солдат, должно быть, для того, чтобы они охраняли таможенных чиновников. Я узнал, что несколько человек утонуло в волнах прибоя, но, казалось, никто не придал этому значения. Мы просто выбрасывали людей на берег и шли дальше. Каждый день мы видели все тот же берег, словно стояли на одном месте, но позади осталось немало портов -- торговые станции -- с такими названиями, как Большой Бассам или Маленький Попо; эти имена, казалось, взяты были из жалкого фарса, разыгрывавшегося на фоне мрачного занавеса.
Мое безделье пассажира, одиночество мое среди всех этих людей, с которыми у меня не было точек соприкосновения, маслянистое и томное море, однообразный темный берег -- словно преграждали мне путь к реальности вещей, заслоняя ее тягостной и бессмысленной фантасмагорией. Изредка доносившийся шум прибоя доставлял подлинную радость, словно братская речь. Это было что-то естественное, имеющее причину и смысл. Иногда лодка, отчалившая от берега, давала на секунду возможность соприкоснуться с реальностью. Гребцами в ней были черные парни. Издали вы могли видеть, как сверкали белки их глаз. Они кричали, пели; пот струйками сбегал по телу; лица их напоминали гротескные маски; но у них были кости и мускулы, в них чувствовалась необузданная жизненная сила и напряженная энергия, и это было так же естественно и правдиво, как шум прибоя у берега. Чтобы об'яснить свое присутствие, они не нуждались в извинениях. Их вид действовал успокоительно, и я чувствовал, что все еще нахожусь в мире непреложных фактов, но это ощущение было мимолетно,-- всегда что-нибудь его рассеивало.
Помню, однажды мы увидели военное судно, лежавшее на якоре у берега. Здесь не было ни одного шалаша, и тем не менее с судна обстреливали джунгли. Видимо, в этих краях французы вели одну из своих войн. Флаг на мачте обвис, как тряпка; над низким кузовом торчали жерла длинных шестидюймовых орудий; маслянистые, грязные волны лениво поднимали и опускали судно, раскачивая его тонкие мачты. Вокруг не было ничего, кроме земли, неба и воды, a судно, загадочное, обстреливало континент. Бум!.. грохнуло одно из шестидюймовых орудий, мелькнуло и исчезло маленькое пламя, рассеялся белый дымок, слабо просвистел маленький снаряд и... ничего не случилось. Ничего и не могло случиться. Что-то безумное было во всей этой процедуре, что-то похоронное и комедийное, и впечатление это не рассеялось, когда кто-то на борту серьезнейшим образом заверил меня, что где-то здесь, скрытый от наших глаз, находится лагерь туземцев. Их он назвал врагами!
Мы передали письма на это одинокое судно (я слышал, что люди на борту умирали от лихорадки -- по три человека в день) и продолжали путь. Заглянули еще в несколько портов с именами, заимствованными из фарсов. Там, в душном, землистом воздухе, каким дышат в жарких катакомбах, шла веселая пляска коммерции и смерти вдоль бесформенных берегов, окаймленных гибельными волками прибоя,-- словно природа старалась преградить дорогу незваным гостям. То же самое происходило на реках и в их устьях -- там, где берега превращались в грязь, где тинистые воды заливали искривленные мангиферы, которые, казалось, корчились перед нами в бессильном отчаянии. Нигде не делали мы длительных остановок, но постепенно мною овладевало неясное и томительное удивление, словно я странствовал по стране кошмаров.
Только через тридцать дней увидел я устье большой реки. Мы бросили якорь против здания правительственных учреждений. Но работа ждала меня не здесь, а дальше, на расстоянии двухсот миль отсюда. Вот почему при первой же возможности я отправился в местечко, расположенное на тридцать миль дальше, вверх по течению реки.
Ехал я на маленьком морском пароходе, капитан его, швед, зная, что я моряк, пригласил меня на мостик. Это был молодой человек с прилизанными волосами, худой, белокурый и мрачный; ходил он, шаркая ногами. Когда мы отчалили от маленькой, жалкой пристани, он презрительно мотнул головой в сторону берега.
-- Пожили здесь?-- спросил он.
Я отвечал утвердительно.
-- Недурное сборище, эти чиновники, не правда ли?-- продолжал он с горечью, старательно выговаривая английские слова.-- Любопытно, какую работу берут на себя люди за несколько франков в месяц. Я задаю себе вопрос, какова их жизнь, когда они попадают в глубь страны.
Я сказал ему, что в самом непродолжительном времени надеюсь это узнать.
-- Вот как! -- воскликнул он и прошелся по мостику, волоча ноги и зорко посматривая вперед.-- Не очень-то будьте уверены... Недавно я вез одного человека, который дорогой повесился. Он тоже был швед.
-- Повесился! Боже мой! Но почему?-- вскричал я.
Капитан не сводил глаз с реки.
-- Кто знает? Быть может, солнце его одолело... или эта страна.
Наконец, река стала шире. Показались насыпи у берега, скалистый утес, дома на холме и другие строения с железными крышами, прилепившиеся к склонам холма или рассеянные среди рытвин. Над этой картиной разрушения носился несмолкаемый шум воды, так как дальше, вверх по течению, находились на реке пороги. Люди, большей частью чернокожие и нагие, копошились, словно муравьи. В реку врезалась насыпь. Иногда ослепительный солнечный свет словно смывал всю эту картину.
-- Вот где помещается ваша фирма,-- сказал швед, указывая на три деревянные казарменного вила строения на склоне утеса.-- Я отправлю туда ваши вещи. Четыре ящика? Отлично. До свидания.
Я наткнулся на котел, лежавший на траве, потом разыскал тропинку, которая вела на холм. Она извивалась, уступая место каменным глыбам, а также маленькой железнодорожной вагонетке, перевернутой колесами вверх. Одного колеса не было. Вагонетка казалась мертвой, похожей на скелет какого-то животного. Я нашел отдельные части машины и сваленные в кучу заржавленные рельсы. Слева группа деревьев отбрасывала тень, и там как будто двигались темные предметы. Я приостановился; тропинка была крутая. Справа затрубили в рог, и я увидел бегущих чернокожих. Раздался заглушённый гул, удар сотряс землю, облако дыма поднялось над утесом, и тем дело и кончилось. Вид скалы нимало не изменился. Они прокладывали железную дорогу. Утес нисколько им не мешал, но, кроме этих бесцельных взрывов, никакой работы не производилось.
За моей спиной послышалось тихое звякание, заставившее меня оглянуться. Шестеро чернокожих гуськом поднимались по тропинке. Они шли медленно, каждый нес на голове небольшую корзинку с землей, а тихий звон совпадал с ритмом их шагов. Черные тряпки были обмотаны вокруг их бедер, а короткий конец тряпки болтался сзади, словно хвостик. Я мог разглядеть все ребра и суставы, выдававшиеся, как узлы на веревке. У каждого был надет на шее железный ошейник, и все они были, соединены цепью, звенья которой висели между ними и ритмично позвякивали. Новый взрыв и гул, донесшийся с утеса, напомнили мне военное судно, обстреливавшее берег. То был такой же зловещий шум, но при самой пылкой фантазии нельзя было назвать этих людей врагами. Их называли преступниками, и оскорбленный закон, подобно разрывающимся снарядам, явился к ним, словно необ'яснимая тайна, с моря. Тяжело дышали эти худые груди, трепетали раздутые ноздри, глаза тупо смотрели вверх. Они прошли на расстоянии нескольких дюймов от меня, не глядя в мою сторону, с невозмутимым, мрачным равнодушием, свойственным несчастным дикарям. За этими первобытными созданиями уныло шествовал один из обращенных,-- продукт, созданный новыми силами. Он нес ружье, которое держал за середину ствола. На форменном его кителе не хватало одной пуговицы. Заметив на тропинке белого человека, он торопливо вскинул ружье на плечо. То была мера предосторожности: издали все белые похожи друг на друга, и он не мог решить, кто я такой. Вскоре он успокоился, лукаво ухмыльнулся, показывая свои белые зубы, и бросил взгляд на вверенное ему стадо, словно обращая мое внимание на свою высокую миссию. В конце концов я тоже участвовал в деле, требовавшем проведения столь благородных и справедливых мер.
Вместо того, чтобы подниматься на холм, я свернул налево и стал спускаться. Мне хотелось, чтобы скрылись из виду эти люди, которых вели на цепи. Как вам известно, меня нельзя назвать особенно мягкосердечным: мне случалось наносить удары и защищаться. Я отражал нападение и иногда сам нападал,-- что является одним из способов защиты,-- не особенно размышляя о ценности той жизни, на которую я посягал. Я видел демона насилия и демона алчности, но, клянусь небом, то были сильные, дюжие, красноглазые демоны, а распоряжались и командовали они людьми -- людьми, говорю вам! Теперь же, стоя на склоне холма, я понял, что в этой стране, залитой ослепительными лучами солнца, мне предстояло познакомиться с вялым, лицемерным, чахлым демоном хищничества и холодного безумия. Каким он мог быть коварным, я узнал лишь несколько месяцев спустя на расстоянии тысячи миль от этого холма. Секунду я стоял устрашенный, словно мне дано было предостережение. Наконец, я стал спускаться с холма, направляясь к группе деревьев.
Я обошел огромную яму, вырытую, неведомо для чего, на склоне холма. Это была не каменоломня и не песочная яма, а просто дыра. Быть может, существование ее объяснялось филантропическим желанием придумать какое-нибудь занятие для преступников. Затем я чуть не упал в рытвину, узкую, словно щель. Туда свалены были дренажные трубы, привезенные для поселка. Не осталось ни одной трубы, которая не была бы разбита. Бессмысленное разрушение! Наконец, я приблизился к деревьям, чтобы минутку отдохнуть в тени. Но не успел я войти в тень, как мне почудилось, что я вступил в мрачный круг ада. Пороги были близко, и неумолчный однообразный стремительный шум слышался в унылой роще, где ни один лист не шевелился; что-то таинственное было в этом шуме, который, казалось, вызвав был головокружительным полетом земли в пространстве.
Черные скорченные тела лежали и сидели между деревьями, прислоняясь к стволам, припадая к земле, полустертые в тусклом свете; позы их свидетельствовали о боли, слабости и отчаянии. Снова взорвался динамит на утесе, и земля дрогнула у меня под ногами. Работа шла своим чередом. Работа! А сюда, под тень деревьев, шли умирать те, кто там работал.
Они умирали медленной смертью, это было ясно. Они не были врагами, не были преступниками, теперь в них не было ничего земного,-- остались лишь черные тени болезни и голода, лежащие в зеленоватом сумраке. Их доставляли со всего побережья, соблюдая все оговоренные контрактом условия; в незнакомой обстановке, получая непривычную для них пищу, они заболевали, теряли работоспособность, и тогда им позволяли уползать прочь. Эти смертники были свободны, как воздух, и почти так же прозрачны. Под тенью деревьев я начал различать блеск их глаз. Потом, посмотрев вниз, я увидел около своей руки чье-то лицо. Черное тело растянулось во всю длину, опираясь одним плечом о ствол дерева, медленно поднялись веки, и я увидел огромные тусклые ввалившиеся глаза; какой-то огонек, слепой, бесцветный, вспыхнул в них и медленно угас. Этот человек казался молодым, почти мальчиком, но вы знаете, как трудно определить возраст чернокожего. Я ничего иного не мог придумать, как предложить ему один из морских сухарей моего славного шведа,-- сухари были у меня в кармане. Пальцы медленно его сжали; человек не сделал больше ни одного движения, не взглянул на меня. Шея его была повязана какой-то белой тряпкой. Зачем? Где он ее достал? Был ли это отличительный его знак, украшение или амулет? Или ничего не было с ней связано? На черной шее она производила жуткое впечатление -- эта белая повязка, привезенная из страны, лежащей за морями.
Неподалеку от этого дерева сидели, поджав ноги, еще два костлявых угловатых существа. Один из этих двух чернокожих, с остановившимся, невыносимо-жутким взглядом, коленом подпер подбородок; сосед его, похожий на привидение, опустил голову на колени, как бы угнетенный великой заботой. Вокруг лежали, скорчившись, другие чернокожие, словно на картине, изображающей избиение или чуму. Пока я стоял, пораженный ужасом, один из этих людей приподнялся на руках и на четвереньках пополз к реке, чтобы напиться. Он пил, зачерпывая воду рукой, потом уселся, скрестив ноги, на солнцепеке, и немного спустя курчавая его голова поникла.
Мне уже не хотелось мешкать в тени, и я поспешно направился к торговой станции. Приблизившись к строениям, я встретил белого человека, одетого столь элегантно, что в первый момент я его принял за привидение. Я увидел высокий крахмальный воротничок, белые манжеты, легкий пиджак из альпага, белоснежные брюки, светлый галстук и вычищенные ботинки. Шляпы на нем не было. Волосы, гладко зачесанные и напомаженные, разделялись посередине пробором. Своей крупной белой рукой он держал зонтик на зеленой подкладке. Вид у него был ошеломляющий. За ухом торчала ручка.
Я пожал руку этому чудесному призраку и узнал, что он был главным бухгалтером фирмы, а вся бухгалтерия велась на этой станции. По его словам, он на минутку вышел "подышать свежим воздухом". Это замечание показалось мне очень странным, ибо оно наводило на мысль об усидчивой работе за конторкой. Я бы не стал упоминать о бухгалтере, если б он не был первым, кто назвал мне имя человека, неразрывно связанного с воспоминаниями об этом времени. Кроме того, я чувствовал уважение к парню. Да, я уважал его воротнички, его широкие манжеты, его аккуратную прическу. Правда, он был похож на парикмахерскую куклу, но, несмотря на деморализующее влияние страны, заботился о своей внешности. В этом проявлялась сила характера. Его накрахмаленные воротнички и выглаженные манишки были своего рода достижением; впоследствии я не мог удержаться, чтобы не спросить, каким образом удалось ему этого добиться. Он чуть-чуть покраснел и скромно ответил:
-- Я вымуштровал одну из туземных женщин на станции. Это было нелегко. Такая работа пришлась ей не по вкусу.
Таким образом этот человек действительно сделал какое-то дело. А кроме того, он был предан своим книгам, которые содержались в образцовом порядке.
Зато на станции неразбериха была полная,-- вещи в беспорядке, беспорядок в домах, путаница в головах. То-и-дело приходили и уходили запыленные негры с плоскими ступнями. Фабричные товары, скверные бумажные ткани, бусы и латунная проволока доставлялись в царство тьмы в обмен на драгоценную слоновую кость.
На станции мне пришлось провести десять дней -- вечность! Я жил в хижине, находившейся во дворе, но, спасаясь от хаоса, частенько заглядывал в контору бухгалтера. Это было досчатое строение, а доски так плохо были прилажены, что, когда бухгалтер склонялся над своей высокой конторкой, на него, от затылка до каблуков, ложились узкие полоски солнечного света. Хотя большие ставни оставались закрытыми, в комнате было светло и жарко; враждебно жужжали крупные мухи, которые не жалили, но больно кололи. Обычно я усаживался на пол, а бухгалтер в своем безупречном костюме (и даже слегка надушенный) сидел на высоком табурете и писал без устали. Иногда он вставал, чтобы размять ноги. Когда однажды в комнату внесли на носилках больного (какого-то агента, занемогшего и доставленного сюда из глубины страны), бухгалтер выразил свое неудовольствие.
-- Стоны больного,-- говорил он,-- отвлекают мое внимание. В этом климате очень трудно сосредоточиться и не наделать ошибок.
Однажды он заметил, не поднимая головы:
-- В глубине страши вы, несомненно, встретите м-ра Куртца.
На мой вопрос, кто такой м-р Куртц, он ответил, что это один из первоклассных агентов, а заметив мой разочарованный вид, медленно произнес, кладя ручку на стол:
-- М-р Куртц -- замечательная личность.
Я стал задавать вопросы и выяснил, что м-р Куртц заведует одной из самых важных торговых станций в самом сердце страны слоновой кости.
-- Он присылает сюда слоновой кости больше, чем все остальные станции, вместе взятые.
Бухгалтер снова взялся за перо. Больной чувствовал себя так скверно, что даже не стонал. Мирно жужжали мухи.
Вдруг послышался все нарастающий шум голосов и топот. Только что пришел караван. За досчатой стеной громко тараторили хриплые голоса. Все носильщики говорили одновременно, а из этого гула вырывался жалобный голос главного агента, который -- в двадцатый раз за этот день -- плаксиво повторял, что он умывает руки... Бухгалтер медленно встал.
-- Какой шум! -- сказал он. Тихонько прошел он по комнате, чтобы взглянуть на больного, и возвращаясь на свое место, сообщил мне: -- Он не слышит.
-- Как! Умер?-- спросил я, вздрогнув.
-- Нет еще,-- ответил он с величайшим спокойствием и мотнул головой, давая понять, что шум во дворе ему мешает.-- Когда приходится работать над цифрами, доходишь до того, что начинаешь ненавидеть этих дикарей -- смертельно ненавидеть.
На секунду он задумался, потом продолжал:
-- Когда вы увидите м-ра Куртца, передайте ему от меня, что здесь,-- тут он бросил взгляд на свою конторку,-- все идет прекрасно. Я не хочу ему писать: давая письмо нашим курьерам, вы никогда не знаете, в чьи руки оно попадет... на этой центральной станции.-- Он посмотрел на меня своими кроткими выпуклыми глазами и снова заговорил:-- О, он далеко пойдет. Он скоро будет шишкой среди администраторов. Эти господа -- я имею в виду правление в Европе -- намерены его продвинуть.
Он вернулся к своей работе. Шум снаружи затих. Собираясь уйти, я приостановился в дверях. В комнате, где слышалось неумолчное жужжание мух, агент, которого собирались отправить на родину, лежал в жару и без сознания; бухгалтер, склонившись к столу, работал над своими книгами, а на расстоянии пятидесяти футов от двери виднелись неподвижные деревья рощи смерти.
На следующий день я, наконец, покинул станцию с караваном -- с отрядом в шестьдесят человек. Нам предстояло пройти пешком двести миль.
Не стоит распространяться об этом путешествии. Тропинки, тропинки повсюду; сеть тропинок, раскинувшаяся по пустынной стране; тропинки в высокой траве и в траве, опаленной солнцем; тропинки, пробивающиеся сквозь заросли, сбегающие в прохладные ущелья, поднимающиеся на каменистые холмы, раскаленные от жары. И безлюдие: ни одного человека, ни одной хижины. Население давно разбежалось. Ну, что ж... если б толпа таинственных негров, носителей смертоносного оружия, вздумала странствовать по дороге между Дилем и Грэвсэндом, хватая за шиворот поселян и заставляя их тащить тяжелую ношу, я думаю, понадобилось бы немного времени, чтобы опустели все окрестные фермы и коттэджи. Но здесь и жилища тоже исчезли. Все-таки мы прошли через несколько покинутых деревень. Есть что-то трогательно-детское в развалинах стен из травы.
День проходил за днем; за моей спиной раздавался топот шестидесяти босоногих негров, и каждый тащил на себе шестидесятифунтовую ношу. Лагерь, стряпня, сон; потом снова поход. Иногда мы замечали носильщика, умершего в дороге и лежавшего в высокой траве, а рядом с ним валялась его палка и пустой сосуд из тыквы. Вокруг и над нами великое молчание. Часто в тихие ночи слышался далекий бой барабанов, то затихающий, то нарастающий,-- звуки жуткие, манящие, призывные, дикие и, быть может, исполненные такого же глубокого значения, как звон колоколов в христианской стране.
Однажды нам повстречался белый человек в расстегнутом форменном кителе, расположившийся на тропинке со своей вооруженной свитой -- тощими занзибарами,-- парень очень гостеприимный и веселый, чтобы не сказать -- пьяный. Он об'явил, что следит за состоянием дорог. Не могу сказать, чтобы я видел хоть какую-нибудь дорогу, но пройдя три мили, я буквально наткнулся на тело пожилого негра, уложенного пулей, попавшей ему в лоб; быть может, присутствие здесь этого трупа свидетельствовало о мерах, предпринятых для улучшения состояния дорог. Со мной был спутник -- белый; недурной парень, но слишком жирный и обнаруживший досадную привычку падать в обморок всякий раз, когда мы поднимались по склону раскаленного холма и несколько миль отделяли нас от воды и тени. Раздражает, знаете ли, держать на манер зонтика вашу собственную куртку над головой человека, пока тот не придет в чувство. Я не мог удержаться, чтобы не спросить его, для чего он, собственно, сюда приехал.
-- Денег заработать, конечно. А вы что думали?-- сказал он презрительно. Затем он заболел лихорадкой, и пришлось его нести в гамаке, подвешенном к шесту. Так как весил он больше двухсот фунтов, то мне приходилось все время воевать с носильщиками. Они топтались на одном месте, разбегались, удирали по ночам... Настоящий мятеж! Как-то вечером я обратился к ним с речью на английском языке, сопровождая ее жестами, за которыми следили шестьдесят пар глаз, а на следующее утро мы отправились в путь, при чем чернокожие, тащившие гамак, шли впереди. Час спустя я нашел в кустах гамак, одеяла, стонущего человека. Тяжелый шест содрал ему кожу с носа. Парню очень хотелось, чтобы я кого-нибудь убил, но нигде не видно было даже тени носильщиков. Я вспомнил слова старого доктора: "С научной точки зрения любопытно было бы наблюдать там, на месте, перемену, происходящую в индивидууме". Я почувствовал, что во мне пробуждается научный интерес. Впрочем, все это к делу не относится.
На пятнадцатый день я снова увидел большую реку, и мы, ковыляя, пришли на центральную станцию. Она расположена была на берегу маленькой бухточки, окруженной кустарником и лесом; станция была обнесена старой изгородью из тростника, а с одной стороны тянулась полоса вонючей грязи. Ворот не было -- вместо них в изгороди зияла дыра; достаточно было одного взгляда, чтобы понять: здесь всем распоряжается чахлый демон лицемерия. Белые люди с длинными палками в руках лениво бродили между строениями, подходили, чтобы взглянуть на меня, а затем скрывались из виду. Один из них, дюжий, видимо, вспыльчивый парень, с черными усами, узнав, кто я такой, сообщил мне, не жалея слов и прибегая к ненужным отступлениям, что пароход мой покоится на дне реки. Я был как громом поражен. Что, как, почему? О, все "в порядке". "Сам начальник" при этом присутствовал. Все обошлось благополучно.
-- Все держали себя превосходно... превосходно! Вы должны,-- продолжал он, волнуясь,-- сейчас же повидаться с начальником. Он ждет!
Тогда я не понял подлинного значения этой катастрофы. Думаю, что теперь я понимаю... хотя я отнюдь не уверен. Когда я об этом размышляю, происшествие кажется мне слишком нелепым, чтобы быть естественным... А впрочем... но в тот момент я к этому отнесся просто как к досадной помехе. Пароход затонул. Два дня назад они, внезапно всполошившись, отправились на пароходе вверх по реке. Начальник торговой станции находился на борту, а кто-то вызвался исполнять обязанности шкипера. Не прошло и трех часов, как они наскочили на камни, сорвали дно, и пароход затонул около южного берега. Я задавал себе вопрос, что мне делать теперь, когда судно мое погибло. Выяснилось, что дела у меня будет выше головы, так как я должен был выудить из реки свой пароход. За это я принялся на следующий же день. Затем, доставив обломки на станцию, я взялся за починку, и на все это мне потребовалось несколько месяцев.
Любопытной оказалась первая моя встреча с начальником станции. Хотя в то утро я пешком прошел двадцать миль, но он не предложил мне сесть. У этого человека была самая обыкновенная физиономия, манеры, голос. Роста он был среднего, сложен пропорционально. Пожалуй, в глазах его -- банального голубого цвета -- было что-то необычно холодное, а взгляд его падал на вас острый и тяжелый, как топор. Но даже в такие минуты весь его вид, казалось, противоречил впечатлению, какое производил этот взгляд. Иногда губы его складывались как-то странно -- было в этом что-то мимолетное, ускользающее: улыбка -- не улыбка,-- я ее помню, но не могу об'яснить. Она появлялась помимо его воли, через секунду после того как он договаривал фразу, появлялась в конце его речи, словно печать, скрепляющая слова и делающая банальную фразу загадочной.
Он был самым обыкновенным коммерсантом и с ранних лет работал в этих краях. Его слушались, однако он не внушал ни страха, ни любви, ни даже уважения. В его присутствии люди ощущали неловкость. Вот именно! Не то чтобы недоверие, а просто неловкость. Вы не можете себе представить, какое значение имеет такая... такая способность вызывать ощущение неловкости. Он неспособен был организовывать, проявлять инициативу или хотя бы поддерживать порядок. Это видно было по тому, в каком плачевном состоянии находилась станция. У него не было ни ума, ни образования. Почему же в таком случае занимал он этот пост? Быть может, потому, что он никогда не болел. Он служил девять лет, получая отпуск через каждые три года. Могучее здоровье само по себе имеет большое значение там, где не выдерживает самый крепкий человек. Отправляясь на родину, в отпуск, он устраивал торжественное празднество: так веселится, сойдя на берег, матрос; впрочем, сходство было только поверхностное. Все это можно было угадать по тем словам, какие он бросал в разговоре. Ничего нового он не создал; он только поддерживал рутину -- и этим дело ограничивалось. Но все-таки он был великим человеком, ибо нельзя было угадать, чем можно обуздать его. Этого секрета он так и не выдал. Быть может, он ровно ничего собой не представлял, но установить это не удалось, так как там не было ничего, что могло бы его сдерживать.
Однажды, когда различные тропические болезни свалили с ног почти всех агентов на станции, он заявил, что "людям, сюда приезжающим, не следовало бы иметь никаких внутренних органов". Эту фразу он скрепил своей странной улыбкой,-- словно приоткрыл на секунду дверь в царство тьмы, у котором стоял на-страже. Вам чудилось, что вы что-то разглядели,-- но печать уже снова была наложена. Когда ему надоели обеденные ссоры, постоянно возникавшие между белыми из-за того, кому сидеть за столом на председательском месте, он приказал сделать огромный круглый стол, для которого пришлось выстроить специальный дом. В этом доме устроили столовую. Первое место было там, где он сидел; остальные места в счет не шли. Ясно было, что в этом он твердо убежден. "Учтивый", "неучтивый" -- эти определения к нему не подходили. Он был флегматичен и разрешал своему "бою" -- откормленному молодому негру с побережья -- третировать белых нахально и дерзко.
Увидев меня, он тотчас же стал говорить. Я слишком замешкался в пути. Он не мог ждать. Пришлось поехать без меня. Нужно было посетить станции в верховьях реки. Времени и так уже прошло немало, и он не знал, кто умер, кто жив, в каком состоянии находятся дела и т. д. и т. д. На мое об'яснение он не обратил ни малейшего внимания и, играя палочкой сургуча, несколько раз повторил, что положение "очень серьезно, очень серьезно". Ходили слухи, что одной из важнейших станций угрожает опасность и что начальник ее -- м-р Куртц -- болен. Он выразил надежду, что слухи эти ложны. М-р Куртц... Я был утомлен и нервничал. "Чорт бы побрал Куртца!" -- подумал я и перебил его, заявив, что о м-ре Куртце мне говорили на побережьи.
-- А, значит, там о нем говорят,-- прошептал он себе под нос, а затем стал меня уверять, что м-р Куртц -- лучший его агент, исключительный человек и ценный работник для фирмы; таким образом, мне должно быть понятно его беспокойство. И он еще раз повторил, что очень взволнован. Действительно, он все время вертелся на стуле, воскликнул: "Ах, м-р Куртц!" -- сломал палочку сургуча и, казалось, был потрясен происшествием с пароходом. Затем он поинтересовался узнать, сколько времени мне понадобится, чтобы... Я снова его перебил. Я, видите ли, был голоден, он не предложил мне сесть, и теперь злоба меня душила.
-- Как я могу сказать?-- воскликнул я.-- Я даже не видел затонувшего судна... несколько месяцев, должно быть.
Весь этот разговор казался мне таким бессмысленным.
-- Несколько месяцев,-- повторил он.-- Ну, что ж! Скажем, через три месяца можно будет отправиться в путь. Да, три месяца... этого достаточно.
Я вылетел из его хижины (он один занимал обмазанную глиной хижину с верандой), бормоча себе под нос свое мнение о нем. Болтун и идиот! Впоследствии я отказался от этих слов, ибо мне пришлось констатировать, что он с изумительной точностью определил срок, потребовавшийся для проведения работ.
На следующий день я взялся за дело и повернулся, так сказать, спиной к станции. Только таким образом, казалось мне, смогу я сохранить спасительную связь с реальными фактами. Все-таки иногда мне приходилось оглядываться, и тогда я видел эту станцию и этих люден, бесцельно бродивших по залитому солнцем двору. Иногда я задавал себе вопрос, что все это значит. Они разгуливали со своими нелепыми длинными палками, словно толпа неверных пилигримов, которые поддались волшебным чарам и обречены оставаться за гниющей изгородью. Слова "слоновая кость" звенели в воздухе, звучали в шопоте и вздохах. Можно было подумать, что они обращаются к ней с молитвами. Над ними, словно запах разлагающегося трупа, витал аромат нелепого хищничества. Клянусь Юпитером, в этом не было ничего похожего на реальную жизнь! А немая глушь, подступившая к этому расчищенному клочку земли, казалась мне чем-то великим и непобедимым, как зло или истина, терпеливо ожидающим конца фантасмагории.
Ах, эти месяцы!.. Но не буду на них останавливаться. Случались различные события. Как-то вечером соломенный сарай, где сложены были коленкоровые и ситцевые ткани, бусы и всякая всячина, внезапно загорелся, словно мстительное пламя вырвалось из земли, чтобы истребить весь этот хлам. Я спокойно курил трубку, сидя около моего разбитого парохода, и видел, как они, освещенные заревом, прыгали и воздевали руки к небу. Толстый человек с усами спустился к реке, держа в руке жестяное ведро, и стал меня уверять, что все "ведут себя превосходно, превосходно". Зачерпнув воды, он помчался назад. Я заметил, что ведро его продырявлено.
Медленно побрел я на станцию. Спешить было незачем. Сараи вспыхнул, словно коробка спичек, и ничего нельзя было поделать. Пламя рванулось к небу, заставив всех отступить, осветило все вокруг и с'ежилось. Сарай превратился в кучу ярко тлеющих углей. Неподалеку били какого-то негра. По слухам, он был виновником пожара. Как бы то ни было, но он отчаянно выл. Несколько дней спустя я на него наткнулся, когда он сидел в тени; выглядел он больным; затем он поднялся и ушел, и немые дебри снова приняли его в свое лоно.
Выбравшись из темноты к пожарищу, я очутился за спинами двух людей, которые вели беседу. Я услышал имя Куртца, затем слова: "Воспользоваться этим печальным случаем". Одним из собеседников оказался начальник станции. Я пожелал ему доброго вечера.
-- Приходилось ли вам видеть что-либо подобное, а? Это невероятно,-- сказал он н отошел. Другой остался. Это был агент первого разряда, молодой, элегантный, с маленькой раздвоенной бородкой и крючковатым носом. С другими агентами он держал себя высокомерно, а те, со своей стороны, утверждали, что начальник станции приставил его за ними шпионить. До этого дня я не обменялся с ним и несколькими словами. Сейчас у нас завязался разговор, и мы отошли от тлеющих развалин. Он предложил мне зайти в его комнату, которая находилась в главном строении. Когда он зажег спичку, я увидел, что этот молодой аристократ не только пользуется туалетными принадлежностями в серебряной оправе, но и имеет в своем распоряжении свечу -- целую свечу. В ту пору все считали, что один лишь начальник станции имеет право пользоваться свечами. Глиняные стены были затянуты циновками; копья, дротики, щиты, ножи развешаны были в виде трофеев.
Мне было известно, что этому человеку поручено делать кирпичи, но на станции вы бы не нашли ни кусочка кирпича, а он провел здесь больше года... в ожидании. Кажется, для выделки кирпичей ему чего-то не хватало -- не знаю, чего... быть может, соломы. Во всяком случае этого материала нельзя было здесь достать, и вряд ли его собирались прислать из Европы; таким образом, я не мог себе уяснить, чего, собственно, он ждет. Может быть, возникновения материала из ничего? Как бы то ни было, но все они чего-то ждали -- все эти шестнадцать или двадцать пилигримов; честное слово, это занятие им нравилось, если судить по тому, как они к нему относились, но, насколько мне известно, они до сих пор не дождались ничего, кроме болезней. Время они убивали ссорами и самыми нелепыми интригами. В воздухе пахло заговорами, но из этого, конечно, ничего не вышло. Заговоры были так же нереальны, как и все остальное,-- как филантропические стремления фирмы, как громкие их фразы, их правление и работа напоказ. Единственным реальным чувством было желание попасть на торговую станцию, где можно раздобыть слоновую кость и, следовательно, получить проценты. Вот почему они интриговали, злословили н ненавидели друг друга, но никто не потрудился хотя бы пошевельнуть мизинцем. Есть, в конце концов, какая-то причина, по которой люди позволяли одному украсть лошадь, тогда как другой даже поглядеть не смеет на недоуздок. Лошадь украдена. Ну, что ж! Вор пошел напрямик. Быть может, он умеет ездить верхом. Но иной так посмотрит на недоуздок, что самый добродушный человек не вытерпит и даст пинка.
Я понятия не имел, почему ему вздумалось быть столь общительным, но пока мы болтали, мне вдруг пришло в голову, что парень чего-то добивается -- хочет из меня что-то вытянуть. Он все время заговаривал о Европе, о людях, которых я, по его мнению, должен был там знать, ставил наводящие вопросы о городе-гробе и т. д. Маленькие глазки его блестели, хотя он и старался держать себя надменно.
Сначала я недоумевал, потом мне стало любопытно, что именно хочет он от меня узнать. Я не представлял себе, чем мог я его так заинтересовать, ибо в действительности ничего интересного во мне не было: меня лихорадило, а голова забита была мыслями об этом злополучном происшествии с пароходом. Забавно было видеть, как он сам себя сбивает с толку, принимая меня, очевидно, за бесстыдного плута и выскочку. Наконец, он потерял терпение и, чтобы скрыть свою досаду, зевнул. Я поднялся, и тут взгляд мой упал на маленький эскиз масляными красками, оправленный в раму и изображающий закутанную женщину с завязанными глазами, которая держит в руке горящий факел. Фон был темный, почти черный. Женщина выглядела величественной, и что-то зловещее было в ее лице, освещенном факелом.
Я приостановился, а он вежливо стоял около меня, держа пустую бутылку из-под шампанского (медицинское снадобье) с воткнутой в нее свечой. На мой вопрос он ответил, что картина нарисована м-ром Куртцем на этой самой станции больше года тому назад, пока он ждал оказии добраться до своего поста.
-- Скажите мне, пожалуйста,-- попросил я,-- кто такой этот м-р Куртц?
-- Начальник внутренней станции,-- коротко ответил он, глядя в сторону.
-- Благодарю вас,-- со смехом отозвался я.-- А вы выделываете кирпичи на центральной станции. Мне это давно известно.
Минутку он помолчал, потом произнес:
-- Куртц -- диковинка. Он -- ставленник милосердия, науки, прогресса и чорт знает чего еще. Для ведения дела,-- начал он вдруг декламировать,-- доверенного нам Европой, нам нужен великий ум, умение сострадать, устремленность к единой цели.
-- Кто это говорит?-- спросил я.
-- Очень многие,-- отозвался он.-- Иные даже пишут об этом. И вот он является сюда -- исключительная личность, как вам должно быть известно.
-- Почему я должен это знать?-- с удивлением перебил я.
Он не обратил на меня внимания.
-- Да. Сегодня он стоит во главе лучшей станции, на следующий год он будет помощником начальника центральной станции, еще два года -- и... Но, полагаю, вам известно, кем он будет через два года. Вы принадлежите к этой новой банде -- банде служителем добродетели. Люди, которые прислали его сюда, рекомендовали так же и вас. О, не отрицайте. Я не слепой!
Теперь все было ясно. Влиятельные знакомые моей славной тетушки произвели неожиданное впечатление на этого молодого человека. Я чуть не расхохотался.
-- Значит, вы читаете секретную корреспонденцию фирмы?-- спросил я.
Он не нашелся, что ответить. От души забавляясь, я сурово продолжал:
-- Вам придется распрощаться с этой привилегией, когда м-р Куртц будет начальником всех станций.
Неожиданно он задул свечу, и мы вышли. Взошла луна. Беспокойно бродили черные тени, поливая водой тлеющие угли; облако пара поднималось в лунном свете; где-то стонал побитый негр.
-- Как ревет эта скотина! -- воскликнул неутомимый усатый парень, внезапно появляясь около нас.-- По делом ему! Преступление... наказание... готово! Безжалостно, безжалостно, но это единственный способ. Это положит конец всяким пожарам. Я только что говорил начальнику...-- Тут он заметил моего спутника и сразу оробел.-- Вы еще не спите?-- пробормотал он с раболепной вежливостью.-- Ну, конечно! Это так естественно. Да! Опасность, волнение...
Он скрылся. Я пошел к реке, и тот последовал за мной. У самого моего уха раздался его злобный шопот:
-- Сборище идиотов!
Видны были группы пилигримов, жестикулировавших, споривших. Некоторые все еще держали, в руках свои посохи. Я думаю, они и спать ложились с ними. За изгородью виднелся лес, призрачный в лунном свете. Заглушая тихие шорохи и звуки, наполнявшие жалкий двор, молчание этой страны проникало в самое сердце,-- тайна страны, ее величие и потрясающая реальность невидимой ее жизни. Где-то неподалеку слабо стонал избитый негр, а потом вздохнул так глубоко, что я поспешил отойти подальше. Я почувствовал, как чья-то рука скользнула под мою руку.
-- Дорогой мой сэр,-- сказал мой спутник,-- я не хочу быть непонятным вами -- вами, который увидит м-ра Куртца гораздо раньше, чем буду иметь это удовольствие я. Мне бы не хотелось, чтобы он составил себе ложное представление о моем отношении...
Я дал выговориться этому Мефистофелю из папье-маше, и мне чудилось, что, если б я проткнул его пальцем, внутри у него ничего бы не оказалось, кроме жидкой грязи. Он, видите ли, рассчитывал сделаться в скором времени помощником теперешнего начальника, и я понимал, что приезд этого Куртца разрушил их планы. Говорил он торопливо, и я не пытался его остановить. Я стоял, прислонившись плечом к своему разбитому пароходу, который лежал на берегу, словно скелет какого-то огромного речного животного. Запах грязи -- первобытной грязи! -- щекотал мои ноздри; перед глазами моими вставал величественный и безмолвный первобытный лес; блестящие пятна легли на черную гладь залива. Луна набросила тонкое серебряное покрывало на густую траву, на грязный берег, на стену переплетенной листвы, поднимавшуюся выше, чем стены храма, на могучий поток,-- я видел сквозь темный прорыв, как он нес свои сверкающие воды. Во всем; было величие, ожидание, немота, а этот человек бормотал что-то о себе. Видя это спокойствие на обращенном к нам лике необ'ятного пространства, я задавал себе вопрос: нужно ли видеть в этом призыв или угрозу? Кто мы, забравшиеся сюда? Сможем ли мы подчинить эту немую глушь или она нас подчинит? Я чувствовал, какое величие есть в этой глуши, немой и, быть может, лишенной слуха. Что таилось в ней? Я знал -- отсюда мы получали немного слоновой кости, а также слыхал, что в ней обитает м-р Куртц. О да, о нем мне прожужжали уши! Однако я его представлял себе не лучше, чем если бы мне сказали, что там живет ангел или чорт. Я этому верил так же, как вы можете верить, что есть живые существа на Марсе. Я знал одного шотландца-парусника, который был глубоко убежден, что на Марсе есть люди. Если вы его спрашивали, какой вид они имеют или как они себя держат, он робел и бормотал, что они "ходят на четырех ногах". Достаточно вам было улыбнуться, чтобы он -- шестидесятилетний старик -- вступил с вами в драку.
Я еще не зашел так далеко, чтобы драться из-за Куртца, но уже готов был ради него пойти на ложь. Вы знаете: ложь я ненавижу, не выношу ее не потому, что я честнее остальных людей, но просто потому, что она меня страшит. Во всякой лжи есть привкус смерти, аромат гниения -- как раз то, что я ненавижу в мире, о чем хотел бы позабыть. Ложь делает меня несчастным, вызывает тошноту, словно я с'ел что-то гнилое. Должно быть, таков уж мой темперамент. Но теперь я готов был допустить, чтобы этот молодой идиот остался при своем мнении по вопросу о том, каким влиянием пользуюсь я в Европе. В одну секунду я сделался таким же лицемером, как и все эти зачарованные пилигримы. Мне пришло в голову, что таким путем я могу помочь Куртцу, которого в то время я еще ни разу не видел. Для меня он был только именем. Человека, скрывавшегося за этим именем, я видел не лучше, чем видите вы. А видите ли вы его? Видите ли этот рассказ? Видите ли хоть что-нибудь? Мне кажется, что я пытаюсь рассказать вам сон -- делаю тщетную попытку, ибо нельзя передать словами ощущение сна, эту смесь нелепицы, удивления, недоумения и нарастающего возмущения, когда вы чувствуете, что стали добычей невероятного, каковое и является самой сущностью сновидения...
Марлоу на секунду умолк.
-- ...Нет, это невозможно, невозможно передать, как чувствуешь жизнь в какой-либо определенный период, невозможно передать того, что есть истина, смысл и цель. Мы живем и грезим в одиночестве...
Он снова задумался, потом добавил:
-- Конечно, вы, друзья, можете видеть сейчас больше, чем видел я тогда. Вы видите меня, которого знаете...
Сумерки сгустились, и мы -- слушатели -- едва могли разглядеть друг друга. Марлоу, сидевший в стороне, давно уже стал для нас невидимым, и мы могли только слышать его голос. Никто не произнес ни слова. Остальные, быть может, спали, но я бодрствовал. Я слушал, слушал, подстерегая фразу или слово, которое раз'яснило бы мне смутное ощущение беспокойства, вызванного этим рассказом. И слова, казалось, не срывались с губ человека, а падали из тяжелого ночного воздуха, нависшею над рекой.
...Да, я не мешал ему говорить,-- снова начал Марлоу,-- не мешал думать, что угодно, о влиятельных особах, стоявших за моей спиной. Я это сделал! А за моей спиной не было никого и ничего! Ничего, кроме этого несчастного старого искалеченного парохода, к которому я прислонился, пока он многословно говорил о "необходимости для каждого человека продвинуться в жизнь". "И, вы понимаете, сюда приезжают не за тем, чтобы глазеть на луну". М-р Куртц был "всеведущим гением", "о даже гению легче работать с "соответствующими инструментами -- умными людьми". Он -- мой собеседник -- не выделывал кирпичей: не было материалов, как я сам прекрасно знаю; а если он выполнял обязанности секретаря, то "разве разумный человек станет ни с того, ни с сего отказываться от знаков доверия со стороны начальства?".
Понятно ли мне это? Понятно. Чего же мне еще было нужно?.. Клянусь небом, мне нужны были заклепки! Заклепки. Чтобы продолжать работу... заткнуть дыру. В заклепках я нуждался. На побережьи я видел ящики с заклепками, ящики открытые, разбитые. Во дворе той станции на холме вы на каждом шагу натыкались на брошенную заклепку. Заклепки докатились до рощи смерти. Вам стоило только наклониться, чтобы набить себе карманы заклепками,-- а здесь, где они были так нужны, вы не могли найти ни одной заклепки. В нашем распоряжении были листы железа, но нечем было их закрепить. Каждую неделю чернокожий курьер, взвалив на спину мешок с письмами и взяв в руку палку, отправлялся с нашей станции к устью реки. И несколько раз в неделю с побережья приходил караван с товарами,-- дрянным глянцовитым коленкором, на который жутко было смотреть, стеклянными бусами по пенни за четверть ярда, дешевыми пестрыми бумажными платками. Но без заклепок. А ведь три носильщика могли принести все, что требовалось для того, чтобы спустить судно на воду.
Теперь мой собеседник сделался фамильярным, но, кажется, мое сдержанное молчание, наконец, его раздосадовало, ибо он счел нужным меня уведомить, что он не боится ни бога, ни чорта, не говоря уже о людях. Я ему сказал, что нимало в этом не сомневаюсь, но что в данный момент мне нужны заклепки, и того же пожелал бы и м-р Куртц, если бы об этом знал. Письма отправляются каждую неделю...
-- Дорогой мой сэр,-- воскликнул он,-- я пишу то, что мне диктуют! Я потребовал заклепок. Умный человек найдет способ...
Он изменил свое обращение: стал очень холоден и вдруг перевел разговор на гиппопотама; поинтересовался, не мешает ли он мне, когда я сплю на борту, ибо я не покидал парохода ни днем, ни ночью. У этого старого гиппопотама была скверная привычка вылезать ночью на берег и бродить вокруг станции. В таких случаях пилигримы выходили на него толпой и стреляли из всей ружей, какие им попадались под руку. Некоторые караулили ночи напролет, но вся энергия была израсходована даром.
-- У этого животного должен быть какой-то амулет, защищающий его,-- пояснил он мне,-- но здесь это можно сказать только о животных. В этой стране ни один человек -- вы меня понимаете?-- ни один человек не имеет амулета, охраняющего его жизнь.
Он остановился, освещенный луной, поблескивая своими слюдяными глазками, потом вежливо пожелал мне спокойной ночи и удалился. Я видел, что он был взволнован и заинтригован, и это сильно меня обнадежило. Было великим утешением, расставшись с этим парнем, повернуться лицом к моему влиятельному другу -- разбитому, искалеченному пароходу. Я вскарабкался на борт. Судно задребезжало у меня под ногами, словно пустая жестянка из-под сухарей Хёнтлея и Пальмера, ударом ноги отброшенная в канаву; впрочем, судно было далеко не так прочно и изящно, но я столько над ним потрудился, что не мог не привязаться к нему. Ни один влиятельный друг не окажет мне такой услуги. Судно давало мне возможность проникнуть в глубь страны, испытать мои силы. Нет, работы я не люблю. Я предпочитаю бездельничать и мечтать о том, что можно было бы сделать. Я не люблю работы -- никто ее не любит,-- но мне нравится, что она дает нам возможность найти себя, наше подлинное "я", скрытое от всех остальных. Люди видят лишь внешнюю оболочку и никогда не могут сказать, что за ней скрывается.
Я нисколько не удивился, увидав, что кто-то сидит на корме, свесив ноги за борт. Я, видите ли, подружился с несколькими механиками, которые жили на станции. Остальные пилигримы, конечно, их презирали... Должно быть, потому, что их манеры оставляли желать лучшего. На корме сидел надсмотрщик -- котельщик по профессии -- хороший работник. Это был тощий, костлявый желтолицый человек с большими внимательными глазами. Вид у него был озабоченный, череп голый, как моя ладонь; но волосы, выпадая, казалось, прилипли к подбородку и привились на новом месте, так как борода его доходила до талии. Он был вдовцом с шестью маленькими детьми (чтобы приехать сюда, он их оставил на попечение сестры) и питал страсть к голубям. О них он говорил с восторгом, как знаток и энтузиаст. После работы он частенько приходил ко мне из своей хижины, чтобы потолковать о детях и голубях. В рабочие часы, когда ему приходилось ползать в грязи под килем парохода, он обвязывал свою бороду чем-то вроде белой салфетки. К салфетке приделаны были петли, надевавшиеся на уши. По вечерам он, присев на корточки, старательно стирал свою тряпку в заливчике, а потом торжественно вешал ее на куст для просушки.
Я хлопнул его по спине и крикнул:
-- У нас будут заклепки!
Он поднялся на ноги, восклицая:
-- Да что вы! Заклепки! -- словно не верил своим ушам. Потом понизил голос: -- Вы... а?
Я не знаю, почему мы вели себя, как сумасшедшие. Я приложил палец к носу и таинственно кивнул головой.
-- Здорово! -- закричал он и щелкнул пальцами над головой. Я стал отплясывать жигу. Мы прыгали по железной палубе. Оглушительно задребезжало старое судно, а девственный лес на другом берегу отозвался грохочущим эхом, прокатившимся над спящей станцией. Должно быть, кое-кто из пилигримов проснулся в своей хижине. В дверях освещенной хижины начальника показалась чья-то темная фигура; вскоре она скрылась, а затем, через секунду, исчезла и светлая щель: дверь закрыли. Мы остановились, и тишина, спугнутая топотом наших ног, снова хлынула к нам из леса. Высокая стена растительности, масса переплетенных ветвей, листьев, сучьев, стволов, неподвижная в лучах луны, походила на стремительную лавину немой жизни, и вздыбившийся зеленый вал, готовый рухнуть в заливчик и смести с лица земли нас -- жалких маленьких человечков. Но стена оставалась неподвижной. Издалека доносился заглушённый могучий храп и плеск, словно какой-то ихтиозавр принимал лунную ванну в широкой реке.
-- В конце концов,-- рассудительно сказал котельщик,-- почему бы нам не получить заклепок?
И в самом деле! Я не видел причины, по которой мы могли бы их не получить.
-- Они прибудут через три недели,-- доверчиво сказал я.
Но они не прибыли. Вместо заклепок нас ожидало нашествие, испытание, кара. Отдельными группами стали являться посетители, и это продолжалось три недели. Впереди каждого отряда шел осел, который нес на своей спине белого в новом костюме и коричневых ботинках, раокланинавшегося на обе стороны с ошеломленными пилигримами. По пятам за ослом следовала толпа ворчливых, угрюмых негров с натруженными ногами. Палатки, походные стулья, цинковые ящики, белые коробки, темные тюки свалены были во дворе, и атмосфера тайны окутала станцию. Пять раз повторялись эти вторжения; казалось, что люди беспорядочно обратились в бегство, прихватив с собой товары из бесчисленных складов мануфактуры и провианта, чтобы здесь -- в глуши -- поровну разделить добычу. Это было невообразимое скопление вещей, которым безумие человеческое придавало вид награбленного добра.
Достойная компания называла себя экспедицией для исследования Эльдорадо, и я думаю, что члены ее были связаны клятвой хранить тайну. Однако разговоры их напоминали непристойную болтовню пиратов,-- разговоры циничные, хищные и жестокие, но отнюдь не мужественные или смелые. Никаких серьезных намерений или предусмотрительности не было ни у одного из этой банды, и они, казалось, даже не подозревали, что это необходимо для работы. Единственным их желанием было вырвать сокровище из недр страны, а моральными принципами они интересовались не больше, чем интересуется грабитель, взламывающий сейф. Кто оплачивал расходы этой почтенной экспедиции -- я не знаю, но во главе банды стоял дядя нашего начальника.
Внешне он походил на мясника из бедного квартала, и глаза у него были заспанные и хитрые. С надменным видом носил он на коротеньких ножках свой толстый живот и, пока шайка его отравляла воздух станции, не разговаривал ни с кем, кроме своего племянника. Можно было наблюдать, как эти двое целыми днями бродят вместе, погруженные в нескончаемую беседу.
Я перестал терзать себя мыслями о заклепках. Способность волноваться тю такому поводу более ограничена, чем вы себе представляете. Я послал все к чорту и положился наволю судьбы. Времени для размышлений у меня было сколько угодно, и иногда я подумывал о Куртце. Я не особенно им интересовался, но мне любопытно было увидеть, высоко ли поднимется этот человек, вооруженный какими-то моральными принципами и идеями, и как он тогда примется за дело.
II
Как-то вечером, лежа плашмя на палубе своего парохода, я услышал приближающиеся голоса: оказывается, дядя и племянник прогуливались по берегу. Я снова опустил голову на руку и чуть-было не задремал, когда кто-то сказал, словно под самым моим ухом:
-- Я безобиден, как маленький ребенок, но не терплю, когда мною командуют. Начальник я или нет? Мне приказано было отправить его туда. Это невероятно...
Я понял, что эти двое остановились на берегу у носа парохода, чуть-чуть пониже моей головы. Я не пошевельнулся: мне хотелось спать.
-- Действительно, это неприятно,-- проворчал дядя.
-- Он просил правление прислать его сюда,-- сказал племянник,-- имея в виду показать, что он может сделать. Я получил соответствующие инструкции. Подумайте только, каким влиянием пользуется этот человек! Не ужасно ли это?
Собеседник подтвердил, что действительно это ужасно. Затем последовало еще несколько замечаний:
-- Все может... один человек... правление... водит за нос...-- обрывки нелепых фраз, которые рассеяли мою дремоту. Я терялся в догадках, когда дядя, наконец, произнес:
-- Благодаря климату это затруднение может быть устранено. Он там один?
-- Да,-- отвечал начальник.-- Он отправил ко мне своего помощника с запиской, составленной в таких выражениях: "Отошлите этого беднягу на родину и не трудитесь посылать мне таких суб'ектов. Я предпочитаю остаться один, чем работать с теми людьми, каких вы мне можете дать". Это было больше года назад. Можете вы себе представить такую наглость!
-- А с тех пор он что-нибудь присылал?-- хрипло спросил дядя.
-- Слоновую кость,-- отрывисто бросил племянник.-- Много слоновой кости... первосортной... чрезвычайно неприятно...
-- А кроме слоновой кости?-- прогудел дядя.
-- Фактуру,-- ответил, словно из ружья выстрелил, племянник.
Последовало молчание. Речь шла о Куртце. К тому времени я окончательно проснулся, но, лежа в удобной позе, не имел намерения менять ее.
-- Каким образом была доставлена сюда слоновая кость?-- проворчал дядя, видимо, очень раздраженный.
Тот об'яснил, что она прибыла с флотилией каноэ, которою командовал английский клерк, полукровка, состоявший при Куртце. Куртц, видимо, сам намеревался ехать, так как в то время на его станции не осталось ни товаров, ни провианта, но, сделав триста миль, вдруг решил вернуться назад и отправился в путь один в маленьком челноке с четырьмя гребцами, предоставив полукровке отвезти слоновую кость.
Казалось, племянник и дядя были поражены этим поступком и понять не могли его мотивов. Что же касается меня, то я как будто впервые увидел Куртца -- увидел отчетливо: челнок, четыре гребца-дикаря и одинокий белый человек, внезапно повернувшийся спиной к центральной станции, к мыслям об отдыхе, быть может -- к мечтам о родине, и обративший лицо к дикой глуши, к своей безлюдной и унылой станции. Я не знал его мотивов. Может быть, он был просто славным парнем, который бескорыстно заинтересован делом. Эти двое ни разу не назвали его по имени, а говорили "тот человек". Полукровку, который, поскольку я мог судить, проявил величайшую осмотрительность и ловкость, совершив это трудное поручение, они иначе не называли, как "тот негодяй". "Негодяй" доложил, что "тот человек" был тяжело болен и не совсем еще оправился... Собеседники отошли на несколько шагоз и стали ходить взад и вперед мимо судна. Я слышал обрывки фраз: "Военный пост... доктор... двести миль... совсем один теперь... неизбежное промедление... девять месяцев... никаких вестей?.. Странные слухи"...
Они снова приблизились как раз в тот момент, когда начальник говорил:
-- Нет никого, насколько мне известно, если не считать этого зловредного парня,-- кажется, странствующего торговца,-- отбирающего у туземцев слоновую кость.
О ком это они теперь говорили? Я решил, что речь идет о человеке, который находится в округе Куртца и не заслуживает одобрения начальника.
-- Мы не избавимся от недостойной конкуренции до тех пор, пока одного из этих парней не повесят для острастки,-- сказал начальник.
-- Правильно,-- проворчал дядя.-- Пусть его повесят! Почему не повесить? В этой стране можно сделать все, что угодно. Я тебе говорю: здесь -- ты понимаешь?-- здесь никто тебе не опасен. А почему? Потому что ты выносишь этот климат; ты их всех переживешь. Опасность в Европе; но перед от'ездом я позаботился о том, чтобы...
Они отошли и заговорили шопотом; затем племянник повысил голос:
-- Я не виноват, что произошла такая задержка. Я сделал все, что мог.
Толстяк вздохнул:
-- Очень печально.
-- Послушали б вы его нелепую и зловредную болтовню!-- продолжал тот.-- Он мне здорово надоел, пока был здесь. "Каждая станция должна быть как бы маяком на пути, который ведет к прогрессу; это не только центр торговли, но и центр гуманности и просвещения". Представляете себе -- какой осел! И он хочет быть начальником! Нет, это...
Тут он захлебнулся своим негодованием, а я чуть-чуть приподнял голову. Я и не подозревал, что они стояла так близко. Я бы мог плюнуть им на шляпы. Погрузившись в размышления, они уставились в землю. Начальник похлестывал себя прутиком по ноге; проницательный его родственник поднял голову и спросил:
-- Ты ни разу не болел с тех пор, как приехал из отпуска?
Тот вздрогнул:
-- Кто? Я? О, я словно заколдован. Но остальные! Все больны. И умирают так быстро, что я не успеваю отправлять их на поправку... Просто невероятно!
Я видел, как он вытянул свою короткую, похожую на плавник руку и широким жестом указал на лес, залив, грязь, реку, словно предательски взывал к притаившейся смерти, скрытому злу, глубокой тьме в сердце земли, обращенной к нам своим светлым солнечным ликом. Это было так жутко, что я вскочил и посмотрел на опушку леса, как будто ждал ответа на этот мрачный призыв к доверию. Вы сами знаете, какие нелепые мысли приходят иногда в голову. Но вокруг была величественная тишина, исполненная зловещего терпения, как бы дожидающаяся конца фантасмагории.
Они оба громко выругались,-- должно быть, от испуга,-- затем, делая вид, что меня не замечают, направились к станции. Солнце стояло низко; они шли бок-о-бок и словно с трудом втаскивали на холм свои две чудовищные тени неравной длины, которые медленно волочились за ними по высокой траве, не сгибая ни одной былинки.
Через несколько дней экспедиция углубилась в безмолвные джунгли, которые сомкнулись над ней, как смыкается море над нырнувшим пловцом. Много времени спустя пришла весть, что все ослы издохли. Мне неизвестно, какая судьба постигла менее ценных животных. Несомненно, они, как и все мы, получили по заслугам. Справок я не наводил. В то время меня волновала надежда очень скоро увидеть Куртца. "Очень скоро" не нужно понимать буквально. Ровно через два месяца после того, как мы покинули залив, пароход пристал к берегу, где находилась станция Куртца.
Поднимаясь по этой реке, вы как будто возвращались к первым дням существования мира, когда растительность буйствовала на земле и властелинами были большие деревья. Пустынный поток, великое молчание, непроницаемый лес. Воздух был теплый, густой, тяжелый, сонный. Не было радости в блеске солнечного света. Длинные полосы воды уходили в тьму затененных пространств. На серебристых песчаных косах гиппопотамы и аллигаторы грелись бок-о-бок на солнцепеке. Река, расширяясь, протекала среди заросших лесом островов. Здесь вы могли заблудиться, как в пустыне, и в течение целого дня натыкаться на отмели, пытаясь найти канал. Казалось вам, будто вы заколдованы и навеки отрезаны от всего, что знали когда-то... где-то... быть может -- в другой жизни. Бывали моменты, когда все прошлое вставало перед вами: это случается, когда нет у вас ни одной свободной минуты; но прошлое воплощалось в тревожном сне, о котором вы с удивлением вспоминали среди ошеломляющих событий этого странного мира растений, воды и молчания. И в тишине этой жизни не было ничего похожего на покой. То было молчание неумолимой силы, сосредоточенной на неисповедимом замысле. Что-то мстительное было в этом молчании. Впоследствии я к нему привык и перестал обращать на него внимание,-- у меня не было времени. Мне приходилось разыскивать каналы, интуитивно угадывать местонахождение мелей, высматривать подводные камни. Я научился стискивать зубы, когда судно проходило на волосок от какого-нибудь отвратительного старого подводного дерева, которое могло отправить на дно ветхое наше корыто со всеми пилигримами. Днем я должен был выискивать сухие деревья, чтобы срубить их ночью и растопить на следующий день котлы. Когда человеку приходится уделять внимание вещам такого рода, реальность -- реальность, говорю вам,-- блекнет. Подлинная реальность остается скрытой -- к счастью. Но все-таки я ее ощущал -- безмолвную и таинственную, наблюдающую за моими обезьяньими фокусами так же точно, как наблюдает она за вами, друзья, когда вы кривляетесь -- каждый на своем канате -- ради чего? Ради дешевого трюка...
-- Старайтесь быть вежливым, Марлоу,-- проворчал чей-то голос, и я понял, что во всяком случае еще один слушатель, кроме меня, не спит.
-- Прошу прощения. Я позабыл, что наградой является сердечная боль. И в самом деле, что нам награда, если фокус удался? Вы прекрасно проделываете свои фокусы, да и я справился недурно, ибо мне удалось не потопить судна при первом моем плавании. Этому я и до сих пор удивляюсь. Представьте себе человека, который с завязанными глазами должен провести повозку по скверной дороге. Могу вам сказать, что я дрожал и обливался потом. В конце концов для моряка непростительным грехом является сорвать дно с судна, плавающего под его командой. Никто может об этом не знать, но вам не забыть потрясения. Удар придется в самое сердце. Вы о нем думаете, он вам снится, вы вспоминаете, просыпаясь ночью, много лет спустя,-- и вас бросает то в жар, то в холод.
Я не утверждаю, что мой пароход все время плыл по воде. Не раз ему приходилось пробираться вброд, а двадцать каннибалов, барахтаясь в воде, подталкивали его. Дорогой мы завербовали этих парней в матросы. Славные ребята -- каннибалы. С ними можно было работать, и о них я вспоминаю с благодарностью. В конце концов они не поедали друг друга перед моим носом. Они прихватили с собой провизию -- мясо гиппопотама, оно начало гнить, и вонючий запах таинственных дебрей щекотал мне ноздри. Фу! Я и теперь еще чувствую этот аромат. На борту парохода находились начальник и три -- четыре пилигрима с посохами. Иногда мы подходили к какой-нибудь станции, расположенной у самого берега, на границе с неведомым, и белые люди, выбегавшие из полуразвалившегося шалаша и жестикулировавшие радостно и удивленно, казались странными пленниками, которых удерживает здесь какое-то заклятие. Слова "слоновая кость" звенели в воздухе, а потом мы снова уходили в безмолвие, следовали за извивами реки, обнесенной высокими стенами, которые эхом отзывались на мощные удары большого колеса у кормы. Деревья, деревья, миллионы деревьев, массивных, необ'ятных, стремящихся ввысь; а у подножия их, придерживаясь берега, пробиралось маленькое закопченное паровое суденышко, словно ленивый жук, ползущий по полу между величественными колоннами. Вы чувствовали себя очень маленьким, покинутым, но это чувство не угнетало. В конце концов, как бы ни были вы малы, но грязный жук полз вперед,-- а этого-то вы и добивались. Куда, по мнению пилигримов, полз этот жук -- я не знаю. Ручаюсь, что к какому-то месту, где они надеялись что-то получить. А для меня он полз к Куртцу, и только кКуртцу; но когда трубы для пара дали течь, мы стали продвигаться очень медленно.
Лес расступался перед нами и смыкался за нашими спинами, словно деревья лениво вступали в воду, чтобы преградить нам путь назад. Все глубже и глубже проникали мы в сердце тьмы. Здесь было очень тихо. Иногда по ночам за стеной деревьев раздавался бой барабанов и катился над рекой. До рассвета слышались слабые отголоски, словно парившие в воздухе над нашими головами. Был ли то призыв к войне, миру, молитве,-- мы не могли сказать. Предвозвестниками рассвета опускались прохлада и тишина; дровосеки спали, угасали их костры; треск сучка заставлял вас вздрагивать. Мы были странниками на земле доисторических времен -- на земле, которая имела вид неведомой планеты. Мы могли вообразить себя первыми людьми, завладевающими проклятым наследством, за которое нужно заплатить великими страданиями и непосильным трудом.
Но иногда за поворотом реки под тяжелой нависшей листвой открывался вид на тростниковые стены и крыши из травы, слышались крики, топот, раскачивались черные тела, сверкали белки глаз, хлопали в ладоши черные руки. Пароход медленно продвигался мимо этих безумствующих и загадочных черных людей. Доисторический человек проклинал нас, молился нам, нас приветствовал... кто мог сказать? Нам недоступно было понимание окружающего; мы скользили мимо, словно призраки, удивленные и втайне испуганные, как испугался бы нормальный человек взрыва энтузиазма в сумасшедшем доме. Мы не могли понять, ибо мы были слишком далеки и не умели вспомнить; мы блуждали во мраке первых веков -- тех веков, которые прошли, не оставив ни следа, ни воспоминания.
Земля казалась непохожей на землю. Мы привыкли смотреть на окованное цепями, побежденное чудовище, но здесь... здесь вы видели существо чудовищное и свободное. Оно не походило на землю, а люди... нет, люди остались людьми. Знаете, нет ничего хуже этого отрицания у людей их глубоко-человеческой природы. Подозрение нарастало медленно, постепенно. Они выли, прыгали, корчили страшные гримасы; но в трепет приводила вас мысль о том, что они -- такие же люди, как вы,-- мысль об отдаленном вашем родстве с этими дикими и страстными существами. Ужасно? Да, это было ужасно. Но если хватит у вас мужества, вы признаетесь, что жуткая откровенность этого воя пробуждает в вас слабый ответный отголосок, ощущение скрытого его смысла -- смысла, который может открыться вам, так далеко ушедшему от мрака первых веков. И в самом деле, разум человека на все способен, ибо он все в себя включает, как прошлое, так и будущее. В конце концов, что было в этом вое? Радость, страх, скорбь, преданность, бешенство,-- кто мог сказать?-- но истина была в нем,-- подлинная реальность, с которой сорвано покрывало веков.
Пусть глупец разевает рот и трепещет, но мужественный человек знает и может смотреть без трепета, а человеческого в нем должно быть во всяком случае не меньше, чем в этих дикарях на берегу. Их правду он примет, если есть у него своя правда и врожденная сила. Принципы? Принципы не помогут. Это -- красивые лохмотья, которые слетят при первой же встряске. Нет, вам нужна разумная вера. В этом безумном вое звучит призыв. Ну, что ж! Я его слышу, принимаю, но у меня тоже есть голос, и нельзя заставить меня умолкнуть. Конечно, глупец, наделенный робостью и утонченными чувствами, опасности не подвергается.
Кто там ворчит? Вы удивляетесь, почему я не сошел на берег и не принял участия в вое и пляске? Да, я этого не сделал. Утонченные чувства, скажете вы? К чорту утонченные чувства! У меня не было времени. Я должен был возиться со свинцовыми белилами и полосами, оторванными от шерстяных одеял, накладывать повязки на эти протекающие трубы. Я должен был управлять судном, об'езжать подводные деревья и во что бы то ни стало вести вперед наше старое корыто. Во всем этом достаточно было поверхностной реальности, чтобы спасти человека помудрее меня. А в промежутках мне приходилось следить за дикарем, исполнявшим обязанности кочегара. Это был усовершенствованный экземпляр: он умел растапливать котел и находился внизу, как раз подо мной. Смотреть на него было так же поучительно, как на разгуливающую на задних лапах собаку в штанах и шляпе с пером. Понадобилось всего несколько месяцев, чтобы обучить этого славного парня.
Он косил глаза на манометр, всеми силами стараясь проявить свою неустрашимость, а ведь бедняга все еще носил на шее ожерелье из зубов; курчавые волосы его были выбриты так, что череп был как бы расписан узорами, и на каждой щеке красовалось по три шрама. Ему бы следовало хлопать в ладоши и плясать на берегу, а вместо этого он работал -- раб, покорившийся странному волшебству и набиравшийся спасительных знаний. Он был полезен, так как его обучили. А знал он вот что: если вода в этом прозрачном сосуде исчезнет, то злой дух, обитающий в котле, почувствует великую жажду, разгневается, и страшно будет его мщение. Итак, он потел, подбрасывал дрова и с опаской следил за сосудом; экспромтом изобретенный амулет из тряпок привязан был к его руке, и плоский кусок отполированной кости величиной с карманные часы украшал его нижнюю губу. Медленно проплывали мимо лесистые берега, шумный поселок оставался позади, а мы ползли по безмолвной бесконечной реке, ползли к Куртцу. Но часто попадались подводные деревья, обманчива и мелководна была река, а в котле, казалось, действительно обитал угрюмый демон, и потому ни у кочегара, ни у меня не было времени предаваться размышлениям.
В пятидесяти милях ниже внутренней станции мы увидели шалаш из камыша, меланхолический шест, на котором развевалось какое-то тряпье, некогда бывшее флагом, и аккуратно сложенную кучу дров. Для нас это было неожиданно. Мы пристали к берегу и на дровах нашли доску с полустертой надписью, сделанной карандашом. Расшифровав ее, мы прочли: "Дрова заготовлены для вас. Спешите. Подходите осторожно".
Далее следовала подпись, которую мы не могли разобрать,-- во всяком случае не Куртц, какое-то более длинное слово. "Спешите". Куда? К верховьям реки? "Подходите осторожно". Мы не соблюдали осторожности. Но предостережение не могло относиться к тем местам, которые мы проехали. Что-то неладное делалось впереди. Но что? И велика ли была опасность? Вот в чем был вопрос. Мы сердито обсуждали нелепость такого лаконического стиля. Кусты вокруг безмолвствовали и препятствовали нам заглянуть вдаль. Рваная занавеска из красной материи висела в дверях шалаша, уныло развеваясь перед нашими лицами. Жилище было покинуто, но, несомненно, здесь жил не так давно белый человек. В шалаше стоял грубый стол -- доска на двух столбиках, в углу валялась куча хлама, а у двери я поднял книгу; она была без переплета, листы размягчились от грязи, но были любовно прошиты заново белой ниткой, еще не успевшей загрязниться. Необычайная находка! Книга называлась "Исследование некоторых вопросов по навигации" и написана была некий м- Тоуэром, Тоусоном или кем-то в этом роде,-- капитаном королевского флота. Довольно скучное произведение с диаграммами и отталкивающими столбцами цыфр, изданное шестьдесят лет назад.
С величайшей нежностью обращался я с этой любопытной древностью, боясь, как бы она не рассыпалась в моих руках. На страницах книги Тоусон или Тоуэр с величайшей серьезностью исследовал вопрос о сопротивляемости материалов для судовых цепей и талей. Не очень занимательная книга, но достаточно было одного взгляда, чтобы оценить устремленность к цели, добросовестное старание правильно приступить к делу; вот почему эти смиренные страницы, написанные столько лет назад, представляли не только профессиональный интерес. Простодушный старый моряк, толкующий о цепях и талях, заставил меня позабыть о джунглях и пилигримах и с восторгом почувствовать, что наконец-то попалось мне в руки нечто несомненно реальное. Такая книга была удивительна сама но себе, но еще поразительнее были заметки на полях, видимо, относившиеся к тексту. Я не верил своим глазам: заметки были шифрованные! Да, эти знаки походили на шифр. Представьте себе человека, который притащил такую книгу в эту глушь, изучал ее, делал заметки и притом прибегал к шифру! Из ряда вон выходящая тайна!
Мне помешал какой-то шум; подняв глаза, я увидел, что куча дров исчезла, а начальник и все пилигримы, стоя на берегу, хором ко мне взывают. Я сунул книгу в карман. Уверяю вас, оторваться от книги мне было так же трудно, как распрощаться с верным старым другом.
Я пустил в ход искалеченную машину.
-- Должно быть, записку оставил этот проклятый торговец, этот пролаза,-- воскликнул начальник центральной станции, злобно оглядываясь на покинутый нами шалаш.
-- Быть может, он -- англичанин,-- сказал я.
-- Это его не спасет от беды, если он не поостережется,-- мрачно пробормотал начальник.
С притворной наивностью я заметил, что в этом мире ни один человек не может почитать себя застрахованным от беды.
Здесь, в верховьях, течение было быстрее; пароход, казалось, находился при последнем издыхании; лениво разбивало воду большое колесо, а я, затаив дыхание, прислушивался, ибо, по правде сказать, ждал с минуты на минуту, что оно остановится. Я как будто следил за последними вспышками угасающей жизни. Но все-таки мы ползли вперед. Иногда я высматривал какое-нибудь дерево впереди, чтобы измерить скорость нашего продвижения навстречу Куртцу, но неизменно терял его из виду раньше чем мы к нему подходили. Терпения нехватало так долго смотреть на один и тот же предмет. Начальник проявлял великолепное спокойствие. Я бесновался, кипятился и рассуждал сам с собой, стоит ли мне откровенно поговорить с Куртцем. Но раньше чем я пришел к какому-либо выводу, меня осенила мысль, что и слова мои и мое молчание не имеют, в сущности, никакого значения. Не все ли равно, что он энает и чего не знает? Не все ли равно, кто был начальником? Бывают иногда такие минуты просветления. Суть дела скрыта под поверхностью, недоступна мне, и мое вмешательство ничего не изменит.
К вечеру второго дня мы, по нашим расчетам, находились в восьми милях от станции Куртца. Я хотел продолжать путь, но начальник принял серьезный вид и сообщил мне, что плавание в этих местах сопряжено с опасностью, и так как солнце стоит низко, то лучше нам остаться здесь до утра. Кроме того, если считаться с предостережением, то благоразумнее будет подойти к станции не в сумерках и не в темноте, но при дневном свете. Это было вполне разумно. Чтобы сделать восемь миль, нам требовалось около трех часов, а у поворота реки я мог разглядеть подозрительную рябь. Тем не менее, эта отсрочка очень меня раздосадовала; безрассудная досада, ибо какое значение может иметь одна ночь после стольких месяцев?
Так как дров у нас было много, а начальник хотел соблюдать осторожность, то я бросил якорь по середине потока. Здесь река была прямая, узкая, с берегами высокими, как железнодорожные насыпи. Сумерки спустились к нам задолго до заката солнца. Быстро струилась вода, но на берегах все было неподвижно и безмолвно. Деревья, опутанные ползучими растениями и кустами, словно окаменели, и окаменела каждая веточка, каждый листи". Это был не сон,-- тикая неподвижность казалась неестественной, подобном трансу. Не слышно было ни одного звука. Мы удивлялись и готовы были заподозреть себя в глухоте; затем внезапно опустилась ночь и наградила нас также и слепотой. Около трех часов утра в реке всполошилась какая-то большая рыба, и от громкого плеска я подскочил, словно услышал выстрел из пушки.
Когда взошло солнце, на реке лежал белый туман, очень теплый, липкий и еще более непроницаемый, чем мрак. Он не рассеивался, он стоял вокруг, как прочная стена. Часов в восемь или девять он поднялся, как поднимается штора. Мельком увидели мы вздымающиеся к небу деревья, непроходимые джунгли, маленький пылающий шар, нависший над лесом... все было неподвижно... и потом снова спустилась белая штора. Я приказал отпустить якорную цепь, которую мы начали поднимать. Не замолкло заглушённое звяканье, когда раздался крик,-- громкий крик, исполненный безграничной тоски,-- и медленно пронесся в густом тумане. Потом стих. Тогда поднялись жалобные вопли, дикие, негармоничные. От неожиданности волосы зашевелились у меня под фуражкой. Не знаю, какое впечатление это произвело на моих спутников; мне казалось, что туман разразился воплями,-- так неожиданно раздался этот громкий и тоскливый вой, доносившийся как будто со всех сторон. Он достиг кульминационной точки, перейдя в невыносимо пронзительный визг, и оборвался внезапно, а мы застыли в нелепых позах и упорно прислушивались к молчанию, почти такому же жуткому, как эти крики.
-- Боже мой! Что же это такое?-- простонал под самым моим ухом один из пилигримов, маленький толстый человечек с рыжими волосами и бакенами, облаченный в розовую пижаму и штиблеты. Остальные двое минуту сидели, разинув рты, затем бросились в маленькую каютку и сейчас же выскочили оттуда, испуганно озираясь но сторонам и держа на-готове винчестеры. Мы могли разглядеть только пароход, очертания которого были стерты, словно он вот-вот должен был растаять, да туманную полосу воды, фута в два шириной, вокруг судна. Остального мира не было, ибо мы его не видели и не слышали. Он исчез, растворился, и от него не осталось ни шопота, ни тени.
Я прошел на нос и приказал натянуть якорную цепь так, чтобы в случае необходимости можно было сразу поднять якорь и тронуться в путь.
-- Нападут ли они?-- раздался чей-то испуганный голос.
-- Нас перебьют в этом тумане,-- прошептал другой.
Лица подергивались от волнения, руки дрожали, глаза были вытаращены. Любопытно было сравнивать выражение лиц белых людей и наших чернокожих матросов, которые были такими же пришельцами в верховьях реки, как и мы, хотя дома их находились на расстоянии каких-нибудь восьмисот миль отсюда. Белые выглядели не только взволнованными, но и оскорбленными таким возмутительным воем, а чернокожие были заинтересованы, держались настороже, но лица их были спокойны, и один или двое усмехались, натягивая якорную цепь. Несколько человек обменялись отрывистыми фразами, казалось, разрешившими вопрос ко всеобщему удовольствию. Их главарь, молодой широкоплечий негр с раздутыми ноздрями и волосами, искусно завитыми в маслянистые колечки, стоял возле меня, закутанный в какую-то темно-синюю одежду с бахромой.
-- Вот оно что! -- сказал я, чтобы завязать разговор.
-- Поймай их,-- отозвался он, тараща налитые кровью глаза и поблескивая острыми зубами.-- Поймай их. Отдай их нам.
-- Вам?-- переспросил я.-- А что вы будете с ними делать?
-- С'едим их! -- коротко ответил он и, облокотившись на перила, принял величественную позу и стал задумчиво всматриваться в туман. Несомненно, я бы ужаснулся, если б не пришло мне в голову, что он и его приятели, должно быть, очень голодны и что в продолжение последнего месяца голод их все усиливался. Они были наняты на шесть месяцев (не думаю, чтобы хоть один из них имел о времени такое же ясное представление, какое имеем мы по истечении бесчисленных веков; они все еще пребывали в начале времен и не могли руководствоваться унаследованным опытом). Разумеется, поскольку контракт был составлен в соответствии с каким-нибудь шутовским законом, придуманным в низовьях реки, то никому и в голову не приходило поразмыслить о том, как они будут жить. Правда, они принесли с собой гнилое мясо гиппопотама, но его не хватило бы надолго, даже если бы пилигримы не выкинули большую его часть за борт под оскорбленный рев дикарей. Это походило на дерзкую расправу, но в действительности то была лишь мера самозащиты. Вы не могли вдыхать во сне, наяву и во время еды запах гниющего гиппопотама, не рискуя расстаться при этом с жизнью.
Кроме того, чернокожие получали каждую неделю по три куска латунной проволоки -- в каждом куске было около девяти дюймов; рассуждая теоретически, они должны были покупать в деревнях провизию и расплачиваться этой ходячей монетой. Вы можете видеть, как теория оправдала себя на практике. Или деревень при реке не было, или население встречало нас враждебно, или начальник, который так же, как и все мы, питался консервами и попадавшей иногда в наши руки старой козлятиной, не желал останавливать пароход. Итак, мне непонятно, какую пользу могли они из-влечь из своего необычного жалованья. Впрочем, может быть, они глотали эту проволоку или делали из нее крючки и удили рыбу. Но я должен сказать, что жалованье выплачивалось с аккуратностью, делающей честь крупной и почтенной торговой фирме.
Что же касается провизии, то я видел у чернокожих какие-то странные, отнюдь не с'едобные на вид куски, похожие на полусырое тесто; они заворачивали его в листья и иногда отщипывали по кусочку, но кусочки эти были такие маленькие, что о насыщении и речи быть не могло. Почему во имя всех гложущих демонов голода чернокожие не расправились с нами -- их было тридцать, а нас пятеро -- и не устроили себе хоть раз в жизни пиршества, я не понимаю и по сей день. Они были дюжими, здоровыми людьми, неспособными задумываться о последствиях, мужественными и сильными даже теперь, когда кожа их уже не лоснилась, а мускулы потеряли упругость. Я решил, что здесь мы имеем дело с каким-то сдерживающим началом,-- с одной из тех тайн человеческой природы, перед которой пасуют все догадки.
Я посмотрел на них с любопытством, но заинтересовало меня не то, что они в самом непродолжительном времени могли меня с'есть. Впрочем, признаюсь, в ту минуту я как-то по-новому обратил внимание на болезненный вид пилигримов, втайне надеясь -- да, надеясь! -- что сам я выгляжу не таким... как бы это сказать?.. не таким неаппетитным. Это была вспышка нелепого тщеславия, вполне гармонировавшая с тем дремотным состоянием, в каком я пребывал все эти дни. Быть может, меня тоже немного лихорадило. Жить, вечно следя за своим пульсом, человек не может. Меня часто лихорадило или то были приступы других болезней: дикая глушь, перед тем как перейти в атаку, шутливо поглаживала меня своей лапой. Да, я смотрел на них с тем любопытством, с каким присматриваемся мы к людям; меня интересовали их импульсы, мотивы, способности, слабости, подвергнутые испытанию. Обуздание! Разве могла быть речь об обуздании? Сдерживало ли их суеверие, отвращение, страх, терпение или какое-то примитивное представление о чести? Но никакой страх не может противостоять голоду, никакое терпение не может с ним примириться, а отвращению не остается места при наличии голода. Что же касается суеверий и так называемых принципов, то они -- отнюдь не надежнее соломинки, подхваченной вихрем.
Знаете ли вы муки голода, эту невыносимую пытку, знаете ли черные мысли и нарастающую ярость, какие приносит с собой голод? Я это знаю. Человеку нужны все его силы, чтобы достойно бороться с голодом. Легче вынести тяжелую утрату, бесчестие, гибель собственной души, чем такое длительное голодание. Грустно, но это так! И ведь у них не было никаких оснований опасаться угрызений совести. Выдержка! С таким же успехом я мог ждать выдержки от гиены, рыскающей среди трупов по полю битвы. Но факт был налицо -- факт ослепляющий, как пена на море, как проблеск неисповедимой тайны,-- факт более таинственный, чем странная необ'яснимая тоска в этом диком вое, который донесся к нам с берега реки, скрытого непроницаемой белой завесой тумана.
Два пилигрима шопотом спорили о том, на каком берегу раздался крик.
-- На левом.
-- Нет, нет! Что вы говорите? На правом, конечно, на правом!
-- Положение серьезное,-- раздался за моей спиной голос начальника.-- Я буду в отчаянии, если что-нибудь случится с м-ром Куртцом раньше чем мы прибудем на место.
Я посмотрел на него и не усомнился в его искренности. Он был одним из тех людей, которые хотят соблюдать приличия. В этом проявлялась его выдержка. Но когда он пробормотал что-то о том, чтобы немедленно тронуться в путь, я даже не потрудился ему ответить. Я знал,-- и ему было известно,-- что это невозможно. Если б мы подняли якорь, мы бы буквально заблудились в пространстве. Мы бы не могли решить, куда мы идем -- вверх или вниз по течению или же пересекаем реку, пока пароход не врезался бы в берег; да и тогда мы бы не знали, к какому берегу пристаем. Конечно, я не тронулся с места. Я не намерен был губить судно. Нельзя было придумать более подходящего места для кораблекрушения. Если бы пароход затонул не сразу, мы бы все равно погибли -- так или иначе.
-- Я предлагаю вам итти на риск,-- сказал он, помолчав.
-- Я отказываюсь рисковать,-- коротко ответил я. Этого ответа он ждал, хотя мой тон мог его удивить.