Исторія русской литературы искони изобиловала въ высшей степени своеобразными происшествіями, ей одной только свойственными. Ими она обязана преимущественно литературной критикѣ. Какихъ только подвиговъ не совершала эта отрасль нашей словесности! Она можетъ гордиться нѣсколькими блестящими именами, но, сравнительно съ богатствомъ и силой русской художественной литературы, наша критика бѣдна и немощна. Но ни бѣдность, ни безсиліе не помѣшали ей неукоснительно совершать самые воинственные набѣги на величайшихъ художниковъ. Рѣдкій изъ нихъ успѣлъ спастись отъ безпощадныхъ униженій своего таланта и часто даже своей личности.
Оригинальный порядокъ установился очень рано, лишь только явился дѣйствительно великій художественный талантъ.
Пушкина привѣтствовали и сопровождали до самой смерти залпы самой откровенной брани, безпрестанно переходившей въ личныя поношенія, въ клевету и даже въ доносъ. По поводу него впервые было пущено въ ходъ столь страшное впослѣдствіи слово нигилистъ. Оно долженствовало означать писателя, лишеннаго всякихъ нравственныхъ задачъ и вообще серьезныхъ интересовъ.
Не болѣе благосклонно былъ встрѣченъ и Гоголь. Праздное балагурство, неприличное паясничество и удручающая безграмотность -- первыя и самыя яркія черты геніальнаго художника, подмѣченныя современной критикой. Менѣе тяжкія, но все-таки преступныя качества -- отрицательное, непатріотическое отношеніе къ людямъ и фактамъ своего отечества, безсердечное издѣвательство, не позволяющее самому автору и его читателямъ видѣть добродѣтели и умъ русскаго человѣка... На этомъ основаніи цѣлыя десятилѣтія созидалась гоголевская критика, и весьма яркіе отголоски ея сохранились даже до нашихъ дней.
Наконецъ, еще одинъ примѣръ.
Пушкина и Гоголя еще, пожалуй, трудно было сразу уразумѣть. Какъ художники, они не принадлежали ни къ какому публицистическому направленію и безпрестанно заявляли о своей творческой свободѣ, даже весьма нелестно выражались насчетъ толпы и журнальной литературы, питающей эту толпу. Эти отзывы часто звучали чрезвычайно аристократично и подчасъ могли оскорблять "литературныхъ насѣкомыхъ" очень чувствительно. Пушкинъ именно такъ и обзывалъ своихъ періодическихъ судей, внушалъ то же отношеніе къ нимъ и Гоголю. Естественно, насѣкомыя не оставались въ долгу и изъ силъ выбивались -- отравить жизнь и творческій трудъ царя-художнжа.
Но за ними слѣдовалъ писатель также геніальный, но безъ всякихъ аристократическихъ притязаній, терпимый и снисходительный до послѣдней степени, лично готовый быть скромнымъ работникомъ печати, совершенно чуждый свѣтскихъ и сановныхъ связей, весь сосредоточенный на интересахъ демократическаго литературнаго слова.
При такихъ условіяхъ и направленіе писателя не могло подлежать ни малѣйшему сомнѣнію, и оно вполнѣ опредѣленно сказалось въ первыхъ же его произведеніяхъ. Кажется,-- всѣ данныя для того, чтобы талантъ былъ доброжелательно оцѣненъ, по крайней мѣрѣ, принятъ вдумчиво и осмотрительно.
Но русской критикѣ даже и эти скромныя добродѣтели оказались не по силамъ. Именно Тургеневу суждено было испытать самый свирѣпый натискъ журнальной критики и при томъ, съ разныхъ сторонъ, другу другу противоположныхъ.
Для обыкновеннаго читателя, повидимому, безусловно немыслимо открыть въ романахъ Тургенева пороки, подлежащіе одинаково законному уничтоженію со стороны консерваторовъ и либераловъ. Публика такъ и рѣшила съ самаго начала и безповоротно причислила Тургенева къ одному лагерю. Но критика очень долго и съ большимъ безпокойствомъ искала истину, при чемъ недосягаемость истины, созданная самой же критикой, всей тяжестью злобы и недоразумѣній падала на художника.
Для насъ въ настоящее время все это -- исторія, но она когда-то была драмой и чрезвычайно мучительной для невольныхъ жертвъ. Ничего подобнаго никогда не видѣла критика другихъ литературъ. Борьба, разумѣется, велась повсюду, но она всегда носила характеръ правильной культурной войны. Каждый лагерь въ точности зналъ, за что и противъ чего онъ тратитъ силы, кто и почему является его врагомъ или другомъ. Сочувствовать можно здѣсь только одной сторонѣ, но пониматъ -- одинаково доступно обѣ. Сила малосознательной, почти стихійной запальчивости, чисто художественное увлеченіе полемическимъ искусствомъ не имѣли и до сихъ поръ не имѣютъ мѣста въ литературныхъ междоусобицахъ западной печати.
Даже во времена самыхъ жестокихъ политическихъ распрей, напримѣръ, въ наши дни, литературная критика сохраняетъ логику и тактъ чисто идейной борьбы. Джентльменство новѣйшихъ французскихъ критиковъ поразительно. Они безпрестанно говорятъ другъ о другѣ и можно подумать это одна патріархальная семья. До такой степени бережно, предупредительно они разсуждаютъ о чужихъ взглядахъ, о размѣрахъ чужого таланта. Каждому новичку они любезно даютъ мѣсто въ своей средѣ и не проходитъ пяти, шести лѣтъ -- о немъ уже пишутся благосклонные этюды и тщательно отмѣчается всякая болѣе или менѣе положительная черта его дѣятельности.
Пусть дрейфусисты и антидрейфусисты дерутся въ печати и на улицѣ: это вопросы полиціи и политики. Литература должна жить своей преемственно-идейной жизнью и заботливо, независимо отъ личныхъ чувствъ и вкусовъ, накоплять общій національный капиталъ ума и творчества. И Лемэтръ, способный въ толпѣ явиться крикуномъ и агитаторомъ ради политической страсти, въ критической статьѣ остается спокойнымъ, невозмутимо-изящнымъ диспутантомъ, кто бы ни былъ его стороной, даже ненавистный Онэ и глубоко-антипатичный Гюго. Таковы плоды почвенной культурной зрѣлости, просвѣщенія, воспринятаго органически, наслѣдственно, а не усвоеннаго только въ формѣ заученныхъ фактовъ и заимствованныхъ мыслей.
Для русской публицистики этотъ идеалъ до сихъ поръ остается недосягаемымъ. Эпиграммы Пушкина на хавроніосовъ, ругателей закоснѣлыхъ, на ежемѣсячныхъ клеветниковъ, на пасквилей томительную тупость -- до нашихъ дней не утратили своей свѣжести и остроты. Каждое поколѣніе неукоснительно производитъ художниковъ журнальной брани, полемистовъ ради самой полемики, получающихъ громадное личное удовлетвореніе отъ собственныхъ звуковъ скверны и проклятій. Этотъ жанръ литературной критики процвѣтаетъ только у насъ, свидѣтельствуя, до кавой степени сама природа русскаго, даже просвѣщеннаго человѣка мало поддалась культурной переработкѣ и просвѣтительнымъ воздѣйствіямъ. Существуетъ, конечно, и здѣсь, какъ почти и при всякой винѣ, нѣкоторое смягчающее обстоятельство.
Журнальная литература -- для русскаго писателя единственное поприще проявить свой характеръ и темпераментъ. Онъ подходитъ къ своему письменному столу со всѣми болями своихъ нервовъ, со всей полнотой накопившихся впечатлѣній, и всему этому нѣтъ другого выхода, помимо листа бѣлой бумаги. Естественно, сюда, рядомъ съ продуманными мыслями и благородными чувствами, ложатся накипь и чадъ сдавленнаго жара и чистый огонь нерѣдко заволакивается дымомъ и копотью болѣзненнаго умственнаго процесса.
И онъ не перестаетъ отравлять глубокое и могучее теченіе русской литературы даже послѣ поучительнѣйшихъ опытовъ съ Пушкинымъ, Гоголемъ и Тургеневымъ. Русская печать никакъ не можетъ дорости до самаго скромнаго уровня сознательности и отчетности въ своихъ дѣйствіяхъ. Она будто та знаменитая Tiers parti, которая приводила въ отчаяніе французскихъ политиковъ сороковыхъ годовъ. Въ составъ ея входили все люди очень неважные по своимъ личнымъ дарованіямъ и очень неопредѣленные по своимъ политическимъ идеаламъ. Но ихъ, конечно, набиралось большое количество, и всѣ вмѣстѣ они представляли силу. Чего хотѣла эта сила, не могъ бы разгадать никакой Эдипъ. Либерализма? Можетъ быть,-- но тогда зачѣмъ же она при всякомъ случаѣ пускала ехидныя шпильки по адресу либеральныхъ министровъ? Консерватизма? -- врядъ ли: каждый изъ членовъ партіи ретиво открещивался отъ преданій и предразсудковъ. И такъ шло изъ года въ годъ. Практиковалась какая-то неуловимая, эгоистическая, мелкая политика лукаваго подсиживанія, трепетной жажды популярности безъ всякаго риска, ученическая наивность и узость мысли и неукротимая зависть во всему независимому и яркому. Стоило какому-нибудь министру или депутату выйти изъ общей нудной стадной колеи, вся "третья партія" мгновенно настараживалась, приходила сначала въ подспудное движеніе, сочиняла адресы-палимсесты, т. е. съ двусмысленными намеками и подмигиваніями, а потомъ становилась въ открытое воинственное положеніе, безъ всякой видимой принципіальной причины.
Русская публицистика неуклонно повторяетъ эту тактику по поводу чуть ли не всякаго новаго таланта. Какъ настоящая нравственная плебейка, она обнаруживаетъ прирожденный скептицизмъ предъ всякимъ свободнымъ явленіемъ умственной жизни, въ растерянномъ состояніи забываетъ даже о либерализмѣ, принимается защищать авторитеты простымъ выкрикиваніемъ именъ, впопыхахъ и въ полномъ забвеніи чувствъ и разсудка попадаетъ даже въ самое подозрительное сообщество, лишь бы только не уронить своего плебейскаго достоинства. Могла же, напримѣръ, русская несомнѣнно свободомыслящая печать оказаться въ одномъ строю съ Русскимъ Вѣстникомъ и Московскими Вѣдомостями, чтобы погубить Тургенева во мнѣніи общества! Это очень крупный историческій фактъ, болѣе мелкіе того же характера повторяются безпрестанно. Еще служилый человѣкъ старой московской Руси, говорилъ, что русскіе люди ѣдятъ другъ друта и этимъ сыты бываютъ. Московское царство превратилось во Всероссійскую имперію, но вкусъ и аппетитъ обитателей не измѣнились.
До сихъ поръ у насъ явленіе -- почти противоестественное признаніе писателя талантливымъ и значительнымъ только на основаніи его таланта и дѣйствительнаго общественнаго значенія. Это было бы нечеловѣческимъ самоотверженіемъ для русскаго критика съ "соображеніями". Онъ предпочитаетъ простодушно и усердно собирать по иностраннымъ газетамъ свѣдѣнія о заграничныхъ знаменитостяхъ, часто знаменитыхъ именно только благодаря особымъ свойствамъ заграничной печати въ вопросахъ литературы. Какъ послушный школьникъ, онъ переписываетъ отзывы о Сарсэ, Нордау, Лемэтрѣ, Тэнѣ, воображая себя въ самомъ центрѣ общечеловѣческой культуры и не внося ни единой прочной искры ея въ свою отечественную.
Въ результатѣ русская критика поразительно мелка и идейно-тщедушна сравнительно съ русскимъ художественнымъ творчествомъ. Даже и идеями она въ большинствѣ случаевъ обязана не критикамъ, а художникамъ. Бѣлинскій былъ и остается единственнымъ исключеніемъ. Только ему оказалось подъ силу стать въ уровень съ современнымъ искусствомъ и создать въ этомъ направленіи не болѣе двухъ учениковъ -- Чернышевскаго и Добролюбова. Большинство почтенныхъ старыхъ ученыхъ и бойкихъ рецензентовъ, со всѣми ихъ трактатами и обозрѣніями, не стоятъ нѣсколькихъ стиховъ Пушкина въ Евгеніи Онѣгинѣ -- о реализмѣ и народничествѣ, нѣсколькихъ статей Гоголя о поэзіи и журналистикѣ и нѣсколькихъ замѣчаній Грибоѣдова о писательскомъ творчествѣ. Наши величайшіе поэты -- въ то же время и первостепенные критики и имъ на каждомъ шагу приходилось отвоевывать права своихъ талантовъ предъ покушеніями теоретическихъ деспотовъ или практическихъ невѣждъ.
И вотъ въ самое послѣднее время, когда, повидимому, разбродъ въ русской публицистикѣ достигъ крайнихъ предѣловъ, обнаружилось совершенно исключительное явленіе. Явился писатель, сумѣвшій вокругъ своего имени объединить всѣ направленія, вызвавшій благосклонные и почтительные отзывы даже тамъ, гдѣ до сихъ поръ критика продолжаетъ жить собственными знаменитостями, такъ сказать, домашними великими людьми. И фактъ тѣмъ любопытнѣй, что писатель, совершившій такое чудо, самъ лично принадлежитъ къ совершенно опредѣленному направленію, художественный талантъ соединяетъ съ дѣятельностью публициста въ высшей степени искренняго и благороднаго. И его привѣтствуютъ тамъ, гдѣ ни искренность, ни благородство никогда не считались заслугами и отнюдь не принадлежали къ добродѣтелямъ публицистики.
Такой фактъ слѣдуетъ считать самымъ яркимъ въ литературной характеристикѣ нашего писателя; онъ долженъ имѣть свои основанія, очевидно отсутствовавшія даже въ талантахъ первостепенныхъ русскихъ художниковъ.
II.
Имя В. Г. Короленко принадлежитъ къ самымъ любимымъ и уважаемымъ именамъ современной русской печати. Все подписанное этимъ именемъ можетъ разсчитывать на множество внимательнѣйшихъ читателей, и всѣ они будутъ изъ лучшей и просвѣщеннѣйшей публики. Такъ ведется съ самаго начала литературной дѣятельности г-на Короленко. Большіе перерывы въ ея развитіи нисколько не вредятъ популярности писателя, и у русскаго общества память оказывается благодарной и твердой.
Этой благодарности не смутило даже обстоятельство, при всякихъ другихъ условіяхъ непремѣнно способное повредить доброму имени живого писателя. Г. Короленко встрѣтилъ очень обширныя привѣтствія своему таланту и отчасти даже своему міросозерцанію на страницахъ Русскаго Обозрѣнія и Московскихъ Вѣдомостей -- и привѣтствія высказывались писателемъ, безусловно компрометировавшимъ все, на что направлялась его хвалебная рѣчь. Можно было считать истиннымъ бѣдствіемъ и несмываемой нравственной обидой благосклонность публициста, предававшаго поношенію имя Бѣлинскаго и съ непримиримымъ слѣпымъ ожесточеніемъ сводившаго счеты съ незапятнанными людьми во имя мерзости запустѣнія собственной рабски-озлобленной души.
И изъ этихъ именно устъ послышалась якобы безпристрастная и доброжелательная рѣчь по адресу г. Короленко. Она, разумѣется, не предвѣщала ничего хорощаго даже при самыхъ чувствительныхъ настроеніяхъ неожиданнаго почитателя, и видимо лестныя слова критика должны были оказаться все-таки дарами данайцевъ. Но уже замѣчательно укрощенное настроеніе, съ какимъ подносились эти дары, и самый замыселъ именно изъ произведеній безусловно популярнаго писателя извіечь кое-какія иллюстраціи для своей проходимской вѣры.
Вѣра эта сводилась къ ярыжному ученію о смиреніи. Мы употребляемъ выраженіе Аполлона Григорьева, писателя благороднаго, несчастнаго при жизни и еще болѣе потерпѣвшаго по смерти въ ту минуту, когда ярыжные спасители отечества привлекли его въ свое добровольческое сонмище. А онъ-то задолго до событій и изобрѣлъ самое мѣткое опредѣленіе для ихъ религіи и политики.
Смиреніе! -- какая чистота и возвышенное благородство заключены въ этомъ словѣ. Смиренными были христіанскіе мученики, мужественные исповѣдники Евангелія, смирененъ былъ самъ Спаситель. Выше нѣтъ и не можетъ быть добродѣтели! И она именно составляетъ неотъемлемую принадлежность того самаго лагеря, откуда несмолкаемо раздается слово и дѣло и налетаютъ отряды опричниковъ на всѣхъ, кто имѣетъ притязанія на сколько-нибудь независимое слово и человѣческуіо личность!
Какое преступное, кощунственное извращеніе понятій! Евангельское смиреніе, сила, призывавшая самыхъ загнанныхъ и бѣдныхъ людей на подвиги героевъ, влагавшая въ уста рабовъ жгучія рѣчи обличенія, зажигавшая въ плебейскихъ униженныхъ сердцахъ неутолимую жажду идеала, сила, внесшая въ среду людей мечъ противъ всего, позорящаго нравственную свободу человѣка,-- и эта сила на сторонѣ опричниковъ! Сама инквизиція не больше извращала идею евангельской любви, чѣмъ эти покушенія пресмыкающихся на прекраснѣйшую черту человѣческой природы -- мужественную борьбу съ міромъ во имя преклоненія предъ идеаломъ.
И вотъ ее-то, превращенную и ярыжно перетолкованную, попытались объяснить произведеніями г. Короленко и посѣтовать только на недостатокъ въ немъ вѣры, понимаемой все тѣми же данайцами какъ отреченіе отъ собственнаго разума. Оскорбленіе этимъ не ограничилось. Съ талантомъ писателя, съ его психологіей былъ произведенъ еще другой не менѣе противоестественный опытъ. Онъ, г. Короленко, далъ поводъ раскрыть тайны поэтическаго творчества, уполномочивъ своего судью подвергнуть попутной эксплоатаціи извѣстное стихотвореніе Пушкина о поэтѣ, и придти къ заключенію: писатель, въ минуты творчества, существо чрезвычайное, личность преображенная, проснувшаяся. Во всякое другое время это -- личность, глухая и нѣмая, со спящей душой. Писательская и просто человѣческая личность это два совершенно различныхъ несходственныхъ другъ съ другомъ явленія! Какое удобное и практическое ученіе!
Переведите его на простой житейскій языкъ и получится идеально-іезуитская этика. Пока ты сочиняешь статьи и стихи, ты сынъ божества, твои уста вѣщаютъ объ истинѣ и красотѣ, но лишь только ты прервалъ сочинительство -- ты можешь быть "смиреннымъ" и ярыжнымъ, сколько душѣ угодно: ты получилъ право быть субъективнымъ, глядя по обстоятельствамъ и соображеніямъ.
Вотъ какъ пишутся статьи подъ эпиграфами, заимствованными изъ св. писанія! Великій поэтъ говорилъ о неизбѣжномъ хотя бы и временномъ приспособленіи даже геніальной личности къ жизненнымъ условіямъ пошлаго и глупаго общества. Вѣдь немыслимо же ежеминутно стоять въ воинственномъ положеніи, нападать и разить, если на каждомъ шагу приходится вступать въ будничныя отношенія съ людьми ничтожными и суетными. Тогда ужъ лучше совсѣмъ уйти изъ человѣческаго общества. Но это значитъ отказаться и отъ жертвъ Аполлону, потому что именно пребываніе въ суетномъ свѣтѣ обогащаетъ умъ и сердце поэта грозными пророческими мотивами. И развѣ истинный поэтъ-пророкъ можетъ внутренне, лично стать дѣйствительно ничтожнымъ, хотя бы на одну минуту! Какую же цѣну тогда имѣли бы его пророческія рѣчи, вся его преображенная личность! Пламенный ученикъ и почитатель Пушкина -- Гоголь разсказываетъ слѣдующее.
Однажды Пушкинъ прочиталъ стихи Державина:
За слова меня пусть гложетъ,
За дѣла сатирикъ чтитъ,--
и здѣсь же замѣтилъ: "Державинъ не совсѣмъ правъ: слова поэта суть уже его дѣла".
Гоголь прибавляетъ, что Пушкинъ правъ, и дальше разсуждаетъ такъ: "Если писатель станетъ оправдываться какими-нибудь обстоятельствами, бывшими причиной неискренности или необдуманности, или поспѣшной торопливости его словъ, тогда и всякій несправедливый судья можетъ оправдаться въ томъ, что взялъ взятки и торговалъ правосудіемъ, складывая вину на свои тѣсныя обстоятельства, на жену, на большое семейство, словомъ, мало ли на что можно сослаться".
Такъ и поэтъ, свободный отъ своей преображенной личности, имѣлъ бы право смиренномудрствовать и лукавить по правиламъ самыхъ смиренныхъ критиковъ, оставаться глухимъ къ истинѣ, нѣмымъ для чувства правды, спать въ минуты прямыхъ оскорбленій его человѣческому и писательскому достоивству. Такъ, дѣйствительно, и слѣдуетъ понимать поэзію и талантъ нѣкоторымъ "христіанамъ" и "писателямъ", не хуже судьи взяточника, разсуждающаго о правосудіи и трудныхъ обстоятельствахъ.
И Пушкинъ оказался отвѣтственнымъ за эту мораль, творцомъ теоріи субъективной и объективной правды, покрывателемъ приживальщиковъ литературы и паразитовъ общественной мысли! Только потому, что онъ не могъ простить себѣ даже временнаго безмолвія передъ людьми, не онѣмѣнія и преображенія своей природы, а молчанія своей лиры среди свѣтскаго шума.
И г. Короленко такъ же субъективенъ и объективенъ! У него также двѣ личности -- настоящая и фальшивая,-- и онъ поперемѣнно является то талантливымъ, то скучнымъ и вялымъ. Онъ насилуетъ себя во славу современности, отрекается отъ своей души, и тогда онъ лишенъ вѣры, смиренія, объективности.
Вотъ что значитъ имѣть несчастье привлечь сочувственное вниманіе данайцевъ!.. Они, во всеоружіи своей христіанской любви, располосуютъ человѣческую душу на части, одну присвоятъ себѣ, другую осквернятъ, попутно надругаются надъ неправовѣрными іудеями, совлекутъ съ писателя его собственное я и подмѣнятъ угодной себѣ личиной. А для этого произведутъ варварскій разгромъ самыхъ очевидныхъ и высокихъ идей, какія только встрѣтятся на ихъ пути. Ихъ сочувствіе въ результатѣ будетъ куплено цѣлымъ рядомъ лжей, оскорбленій и ехидствъ. И каждое льстивое слово ихъ непремѣнно будетъ таить посягательство на цѣльность и жизненную силу писательскаго таланта.
И смиренный критикъ заключаетъ свое слѣдствіе надъ личностью г. Короленко: ему, даровитому автору, необходимо освободиться отъ духовнаго рабства, взглянуть на жизнь взглядомъ художника,-- и, надо полагать, вполнѣ удовлетворить этимъ преобразованіемъ міросозерцанію опричниковъ. Ибо духовное рабство означаетъ вѣру въ человѣческій разумъ, въ человѣческую личность, душевную боль при видѣ умственной темноты, безотчетной затраты великихъ, но не просвѣщенныхъ нравственныхъ силъ. А духовная свобода -- благоговѣйный страхъ предъ явленіями природы, страхъ предъ гнѣвомъ Божіимъ по случаю затменія, страхъ, какъ плодъ вѣры, презрѣніе къ жалкой наукѣ и уваженіе къ предразсудкамъ, скрывающимъ зерно вѣры, слѣдовательно болѣе высокое почтеніе къ той толпѣ, которая намѣрена "разнести" "остроумовъ" съ ихъ трубами, чѣмъ къ этимъ самымъ "остроумамъ", не вѣдающимъ полной истины...
Такова свобода съ ея священнымъ спутникомъ -- страхомъ! И опять,-- посмотрите, сколько лицемѣрія, поддѣлки заключено въ этихъ сладкоглаголивыхъ рѣчахъ! Наука жалка -- потому что не знаетъ полной истины... Но какой же дѣйствительный ученый приписывалъ наукѣ такое познаніе? И кто изъ "остроумовъ" сталъ бы увѣрять вѣрующаго защитника суевѣрій, что они, остроумы, постигли тайну? И отсюда заключеніе: невѣжественный народъ, считающій затменіе -- свѣтопреставленіемъ и карой Господней на грѣшниковъ, ближе къ истинѣ, чѣмъ наука.
Таковъ разумъ смиреннаго критика. Онъ имѣетъ за себя то смягчающее обстоятельство, что именно такимъ способомъ искони -- до самыхъ послѣднихъ дней -- всѣми мракобѣсами и ясновидцами доказывалось ничтожество науки. Всѣми она призывалась къ отвѣту за то, что не могла постигнуть причины всѣхъ причинъ, будто сами ясновидцы дѣйствительно своей вѣрой постигали, т. е. понимали и объясняли эту причину.
И вотъ г. Короленко и здѣсь оказался вдохновителемъ. Онъ устами одного изъ своихъ героевъ произнесъ законное осужденіе матерьялистическому всезнайству, защитилъ именно силу и полноту разума и настоящаго и положительнаго знанія,-- а ехидное смиренномудріе поспѣшило перетянуть его въ одинъ лагерь съ фанатиками и мистиками. И на первый взглядъ подмѣнъ мыслей едва замѣтенъ: такъ ловко, по исконнымъ завѣтамъ инквизиціоннаго искусства, произведена передержка и побѣдоносно брошена передъ читателемъ шулерскимъ путемъ открытая истина.
Виноватъ ли во всемъ этомъ художникъ? Онъ, несомнѣнно, не могъ подать повода честному критику на его словахъ основать защиту невѣжества и инстинктовъ толпы. Не повиненъ онъ и въ смѣшеніи мужественнаго самосознанія идеалиста съ пресмыкательствомъ двуличнаго раба. Но почему же именно къ нему привязалась беззаконная мысль и его выдѣлила изъ круга остальныхъ писателей? Очевидно, въ произведеніяхъ и въ самомъ талантѣ г-на Короленко есть какая-то особенная черта, несвойственная, по крайней мѣрѣ, весьма многимъ, очень даровитымъ русскимъ художникамъ. Съ Тургеневымъ, напримѣръ, было бы немыслимо произвести подобное упражненіе, и онъ удостоился весьма нелестныхъ сужденій печати, любящей впадать въ славянскій діалектъ и прорицательскій тонъ. Не разница таланта спасла г-на Короленко отъ подобнаго же суда: съ высоты смиренія Московскихъ Вѣдомостей всякій геній -- ничто, если нельзя извлечь изъ него служительскаго матерьяла. Нѣчто, слѣдовательно, идейное, психологическое навлекло на нашего писателя сочувствіе варваровъ. Оно нисколько не повредило уваженію и любви русскаго общества къ г-ну Короленко: этотъ результатъ косвенно доказалъ нелѣпость и безплодность лукавыхъ мудрствованій. Но оно все-таки въ исторіи русской литературы создало фактъ въ своемъ родѣ единственный: съ нимъ уже считается современная критика, будетъ считаться и позднѣйшая. И это не все.
Странная судьба, создавшая жертву злого умысла изъ всего таланта и міросозерцанія г-на Короленко, не пощадила его и въ частности,-- все въ той же критикѣ. Публика и здѣсь усвоила свой вкусъ и взглядъ, и усердно перечитывала и продолжаетъ перечитывать всѣ произведенія писателя, сожалѣя только, что ихъ слишкомъ мало. Публика лишній разъ доказала, какъ мало зависитъ она отъ препирательствъ газетчиковъ и журналистовъ, если передъ ней дѣйствительно большое художественное дарованіе и искренняя убѣжденная мысль. Среди нея гораздо скорѣе устанавливается единодушіе, чѣмъ въ печати, и если бы она, по поводу г. Короленко, пожелала слѣдовать указаніямъ критиковъ,-- ее постигло бы самое мучительное, истинно гамлетовское состояніе духа.
III.
О г-нѣ Короленко писали сравнительно немного,-- гораздо меньше, чѣмъ заслуживаетъ его талантъ и популярность. Но и это немногое, повидимому, нелегко давалось русской критикѣ. Кажется, ни одинъ писатель-художникъ не былъ такимъ благодарнымъ сотрудникомъ своихъ критиковъ, какъ г. Короленко. Статьи испещрены цитатами, переписываются цѣлыя страницы, подробно, съ обстоятельностью классныхъ сочиненій по словесности, излагается содержаніе разсказовъ, приводятся длинные діалоги и описанія. Критикъ Московскихъ Вѣдомостей выдержкамъ и пересказамъ посвятилъ, по крайней мѣрѣ, девять десятыхъ своего разсужденія, обнаруживая дѣйствительно образцовое смиреніе по части своего личнаго творчества. Не отстали отъ консервативнаго критика и либеральные. Они единодушно предпочитали предоставлять слово самому автору,-- и ограничивать свою роль заключительными замѣчаніями одобрительнаго или порицательнаго характера.
Если вообще художникъ можетъ извлечь что-либо поучительное изъ критическихъ статей о немъ,-- г. Короленко, можно смѣло сказать,-- ничему не могъ научиться отъ своихъ критиковъ. У него только могло укорениться глубокое убѣжденіе въ растерянности и безсиліи русской критики, лишь только она пыталась не то, чтобы опредѣлить его мѣсто вообще въ русской литературѣ, а просто объяснить его громадную популярность среди избранной отечественной публики.
О чемъ критика говорила писателю? О томъ, что онъ умѣетъ прекрасно описывать природу, что онъ въ то же время и жанристъ, очень ярко и трогательно изображаетъ разныхъ людей, что онъ вѣритъ въ добро, знаетъ и любитъ русскій народъ... И все это въ сопровожденіи обильнѣйшихъ подлинныхъ доказательствъ изъ произведеній автора.
Очень любопытно для него все это слышать и не менѣе для его читателей! Да развѣ существуетъ популярный писатель, сколько-нибудь одаренный художественнымъ талантомъ и здравымъ смысломъ,-- безъ такихъ замѣчательныхъ качествъ! Старались въ талантѣ г-на Короленко открыть и особые оттѣнки -- въ пейзажной живописи и жанровой психологіи, "склонность къ постройкѣ звуковыхъ пейзажей" и къ особенно тонкому, миніатюрному психологическому анализу. Но это, повидимому, нарочито тщательное углубленіе въ предметъ нисколько не помогло его ясности.
Въ глазахъ различныхъ критиковъ произведенія г-на Короленко продолжали имѣть самое разнообразное значеніе и смыслъ. Одному, напримѣръ, разсказъ Въ дурномъ обществѣ кажется превосходнымъ,-- другому весьма плохимъ, искусственнымъ подражаніемъ польскимъ беллетристамъ, да еще посредственнымъ. Гдѣ одному критику является искренность, задушевная поэзія, тамъ другой находитъ условность, утомительную приподнятость.
И такой разбродъ критическихъ впечатлѣній вызывается какъ разъ самыми крупными и извѣстнѣйшими произведеніями г-на Короленко. Не могутъ критики понять другъ друга и предъ этюдомъ Слѣпой музыкантъ и предъ очеркомъ Ночью. Совершенно противоположныя и одинаково рѣшительныя сужденія!
Этотъ фактъ былъ бы еще вполнѣ понятенъ, если бы въ подлежащихъ очеркахъ и разсказахъ рѣшались какіе-либо сложные общественные вопросы, выводились загадочныя и геніальныя натуры. Совершенно напротивъ. На сценѣ дѣти и дѣтская жизнь -- предметы, знакомые рѣшительно всякому и менѣе всего располагающіе автора къ сочиненію неразрѣшимыхъ идейныхъ загадокъ.
Не посчастливилось г-ну Короленко и относительно направленія. Одни читатели открыли въ немъ писателя съ большой объективностью, другіе причисляли его къ откровеннымъ исповѣдникамъ извѣстнаго толка, къ несомнѣннымъ либераламъ въ самомъ узкомъ смыслѣ слова. И опять выводы сдѣланы на основаніи простѣйшихъ фактовъ. Г. Короленко никогда не занимался художественнымъ изслѣдованіемъ запутанныхъ общественныхъ моментовъ и не рисовалъ культурныхъ личностей съ неизслѣдимой глубиной души и непостижимой пестротой идей и стремленій. Самые яркіе образы, созданные имъ, принадлежатъ народной средѣ и всегда отличаются точностью очертаній и опредѣленностью красокъ. Что же могло ввести критиковъ такого таланта въ столь безвыходныя противорѣчія?
Ясно одно: о г. Короленко труднѣе говорить, чѣмъ о какомъ либо другомъ писателѣ. Онъ почти не даетъ пищи публицистическому перу. Изъ его произведеній нѣтъ возможности извлечь рядъ темъ на газетныя и журнальныя злобы. Предъ читателемъ творчество, несомнѣнно, оригинальное и содержательное: это чувствуется, это очевидно изъ очень живыхъ и прочныхъ впечатлѣній, остающихся послѣ прочтенія всякаго произведенія г-на Короленко.
Но въ чемъ тайна этихъ впечатлѣній?
Меньше всего въ благонамѣренной тенденціи: во всей русской литературѣ мало найдется такихъ спокойныхъ, безпристрастно вдумчивыхъ художниковъ, какъ г. Короленко. Не можетъ увлекать онъ и особенной прозрачностью творческаго процесса: иначе не существовало бы столь противорѣчивыхъ приговоровъ надъ его произведеніями.
Разгадка, слѣдовательно, въ чемъ-нибудь другомъ. И она тѣмъ любопытнѣе, что даже иностранцы поддались своеобразному очарованію таланта нашего автора,-- и при томъ французы. Это -- большая и довольно неожиданная побѣда.
Ни одинъ народъ не привыкъ къ такимъ схематичерки-опредѣленнымъ, до осязаемости понятнымъ явленіямъ искусства. Французская литература -- строгій логическій процессъ, только иллюстрируемый художественными образами, и французская критика почти всегда сводилась и сводится къ отвлеченнымъ формуламъ, которыя прикидываются критикомъ къ драмѣ или роману. И всѣмъ извѣстно, какія затрудненія встрѣтила русская литература во французской критикѣ. Какъ нѣчто странное, дикое, съ французскимъ умомъ совершенно несоизмѣримое,-- она, разумѣется, немедленно нашла себѣ защитницу въ модѣ. Но, по существу, она осталась "славянщиной", "туманами сѣвера", "грезами скиѳовъ", какой-то уроддивой смѣсью какихъ-то первобытныхъ инстинктовъ и культурныхъ вліяній. И въ самыхъ благопріятныхъ случаяхъ французы только снизойдутъ до уподобленія русскихъ авторовъ французскимъ образцовымъ талантамъ -- Достоевскаго -- Виктору Гюго, и даже Габоріо, Тургенева -- Флоберу и Жоржъ-Занду, Островскаго -- Бальзаку. Для француза это -- высшая степень пониманія и безпристрастія.
Не могъ избѣжать общей участи и г. Короленко: онъ оказался похожимъ на Мериме, одного изъ самыхъ холодныхъ, вылощенныхъ, формулированныхъ беллетристовъ. Приходится благодарить и за это: для французовъ Мериме -- настоящій парадный jeune premier изящной словесности, крупная величина, хотя, разумѣется, психологически онъ человѣкъ другой планеты сравнительно съ русскимъ, по природѣ простымъ, непритязательнымъ и отнюдь не аффектирующимъ художникомъ. Но, очевидно, и въ немъ нашлось нѣчто достойное французскаго сочувствія, при чемъ французская критика усмотрѣла въ его произведеніяхъ полное отсутствіе всякой общественной тенденціи.
Если остановиться на всѣхъ этихъ разсужденіяхъ, г. Короленко обрисуется предъ нами чрезвычайно симпатичнымъ писателемъ. Почтенное, но далеко не всегда почетное качество! Оно часто даже унизительно именно для представителя мысли и слова. Оно, закрѣпляя за нимъ привлекательность таланта и личности, намекаетъ на заурядность ихъ, на безобидную скромность авторскихъ идеаловъ и средній уровень его писательской манеры. Однимъ словомъ, симпатичность грозитъ отвести ему мѣсто въ толпѣ и задушить его собственную личностъ подъ гнетомъ столь же благосклонныхъ и столь же банальныхъ похвалъ.
Мы думаемъ, г. Короленко стоитъ гораздо большаго. Его странный успѣхъ въ критикѣ по ту сторону русской просвѣщенной и гражданской мысли, изумительныя противорѣчія по сю сторону относительно крупнѣйшихъ его произведеній -- все это, несомнѣнно, оригинальные факты и могли возникнуть только на очень своеобразной почвѣ.
Она -- общая всеобъемлющая психологія писателя, его органическое міросозерцаніе, совершенная гармонія души и вдохновенія, ума и таланта. Мы думаемъ, въ лицѣ г-на Короленко предъ нами любопытнѣйшій міръ, идейный и художественный, не только въ ограниченной области русскаго искусства, но и широкій культурный смыслъ этого явленія чрезвычайно оригиналенъ, требуетъ не только особаго новаго изслѣдованія, но и не поддается старымъ общеупотребительнымъ опредѣленіямъ. Количество произведеній и размѣры таланта -- здѣсь вопросъ второстепенный. Мы не хотимъ сказать, будто изученіе таланта г-на Короленко, должно стоять совершенно отдѣльно въ русской критикѣ по небывалой поучительности результатовъ. Мы убѣждены только, что это изученіе не менѣе плодотворно и обильно идеями, чѣмъ трактатъ о какомъ угодно другомъ русскомъ писателѣ.
Пусть этотъ другой будетъ геніаленъ и плодовитъ, пусть его дарованіе походитъ на царственное многовѣтвистое дерево,-- рядомъ гораздо болѣе скромное растеніе будетъ соперничать съ нимъ интересомъ и красотой, если только его красота принадлежитъ ему исключительно, если и оно -- среди окружающаго міра -- единица, организмъ самъ по себѣ. Тогда, можетъ быть, ученый отдастъ ему нисколько не меньше любви и труда, чѣмъ самому величественному гиганту.
IV.
Одинъ нѣмецкій писатель утверждалъ, что способность наслаждаться природой означаетъ человѣка съ чистой совѣстью. Писатель подробно развилъ свою мысль и очень остроумно доказывалъ, какъ присутствіе въ душѣ низкихъ страстей дѣлаетъ людей равнодушными, даже враждебными къ красотамъ природы. Можетъ быть, все это только остроумно, но одна истина не подлежитъ сомнѣнію: отношеніе писателя къ природѣ -- вѣрнѣйшее свидѣтельство не только его поэтической силы, но и непосредственной гуманности его натуры.
Отношеніе это можетъ быть въ высшей степени разнообразно. Природу можно любить какъ силу, какъ красоту, какъ осуществленіе великихъ таинственныхъ законовъ, какъ неисчерпаемое море звуковъ и красокъ, можно любить философски или эстетически. Въ сущности и та и другая любовь идутъ изъ одного источника. Закономѣрность естественныхъ явленій сама по себѣ прекрасна, все равно какъ математическое сочетаніе звуковъ -- музыкально. И ученое изслѣдованіе природы несомнѣнно должно соединяться съ восторженной любовью къ ней. Недаромъ Дарвинъ нерѣдко превращался въ живописца и въ невольномъ восхищеніи холодный стиль ученаго замѣнялся рѣчью художника.
Такое отношеніе къ природѣ, приведенное въ систему, даетъ міросозерцаніе, именуемое пантеизмомъ. Человѣкъ считаетъ одинаково необходимымъ и божественнымъ всякое проявленіе естественныхъ силъ. Онъ благоговѣетъ предъ необъятнымъ цѣлымъ, во имя разума и гармоніи осуществляющимъ великое и малое. Онъ въ то же время любуется стройностью вселенной, его идея полна эстетическаго содержанія и его благоговѣніе проникнуто художественнымъ восторгомъ. Отсюда глубокое спокойствіе созерцающаго духа. Пантеистъ, по самой сущности своего міросозерцанія, блаженный мудрецъ, возвышенно безразличный къ рѣзкимъ и нестройнымъ воплямъ торжествующей или страдающей твари. Ему недоступны ни страстное сочувствіе, ни трепетная боль. Какой смыслъ волноваться предъ логически-неизбѣжнымъ процессомъ. Это -- зрѣлище: имъ можно любоваться или съ чувствомъ разочарованія, усталости и недовольства отвернуться отъ него.
Міръ -- нѣчто одухотворенное и божественное, но именно потому онъ и не долженъ вызывать въ насъ сильныхъ ощущеній, особенно протеста и состраданія. Это значило бы возмущаться, почему дважды два четыре, зачѣмъ цвѣтъ неба голубой, а не розовый. И исторія знаетъ не мало уравновѣшенныхъ философовъ, мудрыхъ и невозмутимыхъ, благожелательныхъ и ровно на столько же безразличныхъ. Классическіе примѣры -- олимпійство Гёте, эстетическое счастье Ренана. И оба они -- подлинные пантеисты, съ необыкновенно развитымъ чутьемъ къ малѣйшимъ проявленіямъ міровой жизни въ человѣкѣ и въ природѣ, артисты по наблюдательности и великому таланту возсоздавать логику и красоту наблюденныхъ явленій.
Съ какой въ самомъ дѣлѣ прелестью и задушевностью пантеистъ долженъ описывать природу! Онъ, будто знатокъ и любитель сценическихъ зрѣлищъ, подмѣтитъ всякую мелочь -- и травъ прозябанье и говоръ волны, найдетъ на своемъ языкѣ соотвѣтствующее слово, подберетъ даже особое музыкальное сочетаніе звуковъ для описанія грустной ночной тишины, торжественнаго восхода солнца, величественной морской бури. Онъ будетъ не сочинять, не придумывать, а только переводить нечленораздѣльные голоса природы на человѣческую рѣчь; онъ -- одна изъ силъ этой всеобъемлющей жизни.
Всякій дѣйствительно вдохновенный поэтъ долженъ владѣть этой способностью быть пантеистомъ, если не въ смыслѣ философскихъ воззрѣній, то инстинктивно, ощущеніями своей природы столь же чутко и неразрывно чувствовать съ окружающимъ міромъ, какъ волна неотдѣлима отъ необозримой морской зыби. И по поводу г-на Короленко не разъ произносились слова: "пантеистическое воззрѣніе". Оно должно означать философское благоволеніе автора ко всему живому, въ переводѣ на эстетическій языкъ, объективное изображеніе мрачной и свѣтлой дѣйствительности, т. е. чистое художество. А оно, въ свою очередь, неразрывно связано съ оптимистическими настроеніями, и г. Короленко, въ качествѣ пантеиста, былъ причисляемъ къ оптимистамъ. Дальше слѣдовали различныя но, ограниченія и оговорки, но они снова разбивали цѣльность личности и устраняли одинъ всеобъемлющій принципъ таланта и психологіи писателя.
Г. Короленко дѣйствительно одинъ изъ первостепенныхъ поэтовъ природы; въ этой чертѣ мы должны искать объясненій его авторской индивидуальности, но предъ нами вовсе не пантеистическое созерцаніе природы и сходство только внѣшнее: та же чуткость, та же находчивость рѣчи, та же, наконецъ, любовь къ жизненнымъ процессамъ, но по существу разница громадна до такой степени, что для пантеизма нашего автора слѣдуетъ изобрѣсти особое опредѣленіе: оно должно, безъ всякихъ исключеній, охватить талантъ художника и міросозерцаніе человѣка.
Въ одномъ изъ произведеній г-на Короленко, иносказательнаго отвлеченнаго содержанія, слѣдовательно явно предназначеннаго для авторской идейной исповѣди, встрѣчается краткое, но чрезвычайно краснорѣчивое признаніе. Авторъ говоритъ о несказанно величавомъ и свѣтломъ ощущеніиприроды, проникнутой вѣяніемъ единой невѣдомой жизни.
Такъ именно выразился бы пантеистъ,-- Гёте, Ренанъ и всякій другой одаренный художникъ и мыслитель. Разъ нашъ авторъ знаетъ о такомъ ощущеніи, онъ долженъ обладать артистическимъ слухомъ и зрѣніемъ и исключительной музыкальностью натуры. И г. Короленко, одинъ изъ самыхъ тонкихъ живописцевъ природы, въ этомъ отношеніи, можетъ быть, единственный въ русской литературѣ.
У него нѣтъ пространныхъ описаній, онъ почти не прибѣгаетъ къ сравненіямъ -- любимому средству литературныхъ пейзажистовъ, никогда не старается ни однимъ словомъ подкрасить и облагородить реальное содержаніе явленія: онъ только переводитъ явленія природы на психологическій языкъ.
Всякій поэтъ непремѣнно одушевляетъ природу: это неизбѣжное условіе поэзіи, самого интереса стихійной жизни. Поэтъ, какого бы вѣка и просвѣщенія онъ ни былъ, поступаетъ какъ первобытный создатель религіи: міровую таинственную силу разлагаетъ на цѣлый рядъ одушевленныхъ существъ, снабженныхъ свойствами нравственнаго порядка: чувствомъ, волей и даже мыслью. И красота описаній именно и заключается въ находчивомъ, правдоподобномъ отождествленіи міра безсознательнаго съ фактами психологіи. И чѣмъ естественнѣе у поэта природа чувствуетъ и мыслитъ, тѣмъ поэтичнѣе ея изображеніе.
Произведенія г-на Короленко переполнены этой поэзіей. До какой степени онъ рожденъ для нея, доказываетг оригинальнѣйшій "этюдъ", Слѣпой Музыкантъ. Въ "этюдѣ" слишкомъ много этюднаго, отвлеченно-продуманнаго и, мы увидимъ впослѣдствіи, весьма неудачно при всей благонамѣренности цѣлей. Авторъ задалъ себѣ неразрѣшимую задачу: создать творческое жизненное произведеніе для доказательства нравственной и психологической формулы. Доказывать формулы возможно только логически, отнюдь не художественно; въ свою очередь творчество, какъ и сама жизнь, даетъ только матеріалъ для тѣхъ или иныхъ формулъ, вовсе независимо отъ ихъ разумнаго или нравственнаго достоинства. Если бы было иначе, люди уже давно имѣли бы точный отвѣтъ на вопросъ: что такое истина?
И г-ну Короленко это свободное разнообразіе жизни извѣстно лучше, чѣмъ кому-либо. Онъ глубже всякаго другого современнаго писателя понялъ неисчерпаемую глубину положительныхъ и отрицательныхъ рѣшеній, какія жизнь способна давать на самые, повидимому, простые вопросы. И онъ знаетъ,-- требуется настойчивое вмѣшательство человѣческой воли и разума, чтобы вопросы получили желательное разрѣшеніе. А въ Слѣпомъ Музыкантѣ онъ къ отвѣту призвалъ стихіи и поручилъ имъ говорить отъ его авторскаго лица. Естественно, авторскія внушенія далеко превзошли своей настойчивостью и количествомъ готовность жизни отвѣчать такъ, а не иначе. Какъ нашему автору, прирожденному художнику, могла придти на умъ подобная задача,-- съ нашей точки зрѣнія вполнѣ объяснимо, и мы это объяснимъ. Теперь мы желаемъ указать только на одинъ изъ художественныхъ мотивовъ, лежащихъ въ основѣ Слѣпого Музыканта.
Всѣ ощущенія, приписанныя слѣпому, принадлежатъ самому автору. Г. Короленко, вольно или невольно, повѣдалъ намъ, какой изумительный музыкальный инструментъ его физическая и душевная организація. Для него нѣтъ рѣзкихъ границъ между ощущеніями различныхъ чувствъ: возбужденный слухъ мгновенно отражается на зрѣніи, зрительныя впечатлѣнія вызываютъ представленія о звукахъ.
Можно вспомнить,-- именно таковы притязанія символистовъ. Они стремятся ввести въ обиходъ поэзіи цвѣтные звуки и звучащіе цвѣта, и они же подали поводъ медицинскимъ изслѣдованіямъ болѣзненной путаницы ощущеній. Символисты встрѣтили единодушный отпоръ людей здоровыхъ и поэтовъ дѣйствительно талантливыхъ, и послѣ этого художникъ, отнюдь несимволическаго направленія, отваживается на слѣдующія выраженія: "вѣтеръ, окрашенный дальнимъ звономъ и обрывками пѣсни",особенная холодность звуковъ, дающая знать слѣпому, что выпалъ первый снѣгъ -- лучи солнца, тихіе удары оркестра... Развѣ это не символизмъ?
Несомнѣнно,-- но только въ немъ нѣтъ ничего ни искусственнаго, ни болѣзненнаго. Вы, читая эти неожиданныя сопоставленія, убѣждаетесь, что ярче и точнѣе и нельзя было изобразить картину. Символическія опредѣленія освободили автора отъ подробныхъ и цвѣтистыхъ описаній. Но, очевидно, надо обладать совсѣмъ особеннымъ психическимъ строемъ, чтобы вполнѣ естественно, мгновенно являлись на умъ подобныя аналогіи и какъ нельзя лучше соотвѣтствовали цѣлямъ поэзіи. Это не просто впечатлительность и еще менѣе художественная наблюдательность; это -- сродство душъ, человѣческой и міровой. Самъ авторъ прекрасно выразилъ его, характеризуя слѣпого музыканта: "Чуткая тонкая организація подымалась, какъ упруго натянутая струна, навстрѣчу всякому впечатлѣнію, готовая застонать отвѣтными звуками". И слѣпому кажется, что тьма стремится къ нему: онъ полонъ ожиданія, онъ томится жаждой возбужденій, которыя неминуемо налетятъ на него изъ внѣшняго міра.
Войдите въ эту психологію, вдумайтесь въ этотъ инстинктивный трепетъ, въ эту нервность эоловой арфы, и вамъ не будетъ странно слышать -- о звукахъ, какъ цвѣтахъ, о цвѣтахъ, какъ душевныхъ настроеніяхъ, о свѣтѣ и мракѣ, какъ музыкѣ. Вѣдь въ организмѣ нѣтъ непроницаемыхъ перегородокъ между зрительными и слуховыми нервами, и чистофизическія ощущенія совершенно неотдѣлимы отъ состояній души, это дѣйствительно своего рода оркестръ, настроенный гармонически, и стоитъ въ немъ зазвучать одной струнѣ, отзовутся всѣ другія, именно въ силу гармоніи и тонкости организаціи. И нашъ писатель одаренъ именно такой изощренной организаціей, физіологически трепетно и непрерывно звучащей.
И онъ описываетъ природу не потому только что она прекрасна и поэтична, а потому, что онъ, описывая ее, говоритъ о самомъ себѣ, онъ не наблюдаетъ ея, а прислушивается къ ея отзвукамъ въ своей душѣ, и даже нельзя сказать о немъ, чтобы онъ описывалъ: онъ констатируетъ, свидѣтельствуетъ тотъ или другой пережитой имъ фактъ естественной міровой жизни. Потому у г-на Короленко въ дѣйствительности нѣтъ того, что принято называть пейзажемъ, и онъ вовсе не пейзажистъ, такъ же какъ и не пантеистъ въ общеупотребительномъ смыслѣ: онъ психологъ пейзажей и для внѣшняго міра -- лицо не внѣшнее, не разумъ, наблюдающій и отмѣчающій явленія, а соучаствующій въ міровомъ процессѣ, сострадающій и сорадующійся съ нимъ. Если бы звуки и краски, утро и вечеръ, лѣса и облака могли получить даръ слова, они разсказали бы о себѣ именно словами нашего автора, просто, кратко, но неизгладимо сильно, потому что сила выраженій была бы почерпнута не изъ художественной впечатлительности, а изъ глубины взволнованнаго сердца. Это громадная разница: любить природу художественно, говорить о ней, находиться передъ ея явленіями, будто въ партерѣ передъ театральной сценой,-- и не умѣть психологически отдѣлить себя отъ всей необъятной вселенной, не философски и не эстетически, а нравственно, это фактъ не столько писательскаго творчества, сколько личнаго нравственнаго міра. Распространите его на всю жизнь, не только на природу, поставьте эту "чуткую тонкую организацію, будто туго натянутую струну", рядомъ съ дѣлами и словами людей, вы получите полный типъ мыслителя и моралиста, нисколько не нарушая его цѣльности, какъ художника.
V.
Въ самомъ дѣлѣ, присмотритесь къ способу г-на Короленко одушевлять природу. Его картины, разумѣется, богаты обычными заурядно-поэтическими красками, и онѣ очень живы и красивы: "деревья встрѣчали меня шепотомъ лѣнивой дремоты", "туча тихо ползла по небу какъ бы раздумывая о чемъ-то и разглядывая то мѣсто, куда пролиться дождемъ"; "земля, казалось, тихо вздыхала полной грудью; отъ этого дыханія, играя въ лучахъ величаво горѣвшаго звѣзднаго неба, вставали бѣлесоватые туманы, точно клубы кадильнаго дыма? подымавшіеся навстрѣчу идущему празднику"... И такъ безъ конца, и особенно артистическая картина затменія. Какой удачный подборъ самыхъ простыхъ словъ, для передачи одного изъ самыхъ рѣдкихъ сочетаній свѣта и тьмы: "Будто тончайшая и густая сѣтка повисла въ воздухѣ. А тамъ гдѣ-то по бокамъ, въ верхнихъ слояхъ, чувствуется озаренная воздушная даль, которая сквозитъ въ нашу тьму, смывая тѣни, лишая темноту ея формы и густоты". И рядомъ изумительная изощренность ощущеній. Много ли любителей природы способны подмѣтить, какъ горы въ странномъ полумракѣ затменія будто лишаются своей тяжелой плотности, что бываетъ какой-то особенный вѣтеръ, высоко надъ землей машущій безшумными крыльями, не тотъ, что подымаетъ уличную пыль, какъ иногда кажется, что звѣзда виситъ -- одинокая надъ головой и пронизываетъ холодную пелену острымъ лучомъ...
Это все штрихи истиннаго артиста, умѣющаго для всякаго момента найти соотвѣтствующій оттѣнокъ въ словѣ и одной фразой создать картину и вызвать у читателя то самое настроеніе, какое пережилъ самъ наблюдатель.
Но все это способность только пейзажиста. О ней не стоило бы распространяться: на этомъ поприщѣ у г-на Короленко много предшественниковъ и соревнователей. У него есть нѣчто свое; оно даетъ тонъ всему его таланту и сообщаетъ глубокую содержательность всякому его очерку, какъ бы несложенъ и отрывоченъ онъ ни казался. ...
Въ природѣ всюду распространена разумная божественная сила: это въ ученіи пантеиста,-- въ природѣ всюду бьется чуткое сердце -- это вѣра нашего автора. Природа -- неисчерпаемый источникъ художественныхъ наслажденій, она -- могучая лабораторія красоты, грозной и чарующей: это обычный поэтическій взглядъ; природа полна живыхъ, поразительно яркихъ, почти разумныхъ въ своей яркости ощущеній, она непрерывная цѣпь тѣхъ самыхъ волненій, печалей и радостей, какими сознательно живетъ человѣкъ: таковы впечатлѣнія г-на Короленко. Наконецъ, природа -- міръ человѣку внѣшній, въ сильной степени враждебный, требующій борьбы и по количеству одержанныхъ побѣдъ измѣряются успѣхи человѣческаго разума:. таково ученіе науки; природа -- логически-послѣдовательный процессъ жизни, творящій благо и полноту физической и духовной жизни въ силу своего вѣчнаго развитія: на этомъ принципѣ основанъ смыслъ произведеній г-на Короленко.
Слѣпой музыкантъ и здѣсь поучительный примѣръ общаго закона. Онъ состоитъ въ гармоническомъ развитіи жизни, слѣдовательно, всякое отступленіе отъ этой гармоніи -- явленіе исключительное, уродство не только съ точки зрѣнія человѣческаго разума и художественнаго чувства, но и для самой природы, стихійно возмущенной противъ ненормальнаго индивидуальнаго случая. Но вѣдь и этотъ случай вызванъ къ жизни тѣми же естественными законами? Несомнѣнно; но это не мѣшаетъ ему быть явленіемъ противоестественнымъ, уклоненіемъ отъ общаго закономѣрнаго порядка. Такія явленія, можетъ быть, возникаютъ потому, что еще естественныя силы находятся въ броженіи, матерія еще не успѣла приспособиться къ законамъ органическаго бытія, и жизненному началу не всегда удается одолѣвать темныя косныя силы. Но оно никогда не замираетъ и не глохнетъ. Подавленное и изуродованное, оно продолжаетъ протестовать инстинктивно и стремится восполнить разрушенную гармонію.
На этой идеѣ основанъ этюдъ г. Короленко. "Инстинктивное органическое влеченіе къ свѣту" --такова несомнѣнная для автора истина, уполномочившая его раскрыть сложную психологическую жизнь слѣпорожденнаго. Въ другой разъ онъ выражается еще опредѣленнѣе: "природа подымалась безсознательнымъ протестомъ противъ индивидуальнаго "случая" за нарушенный общій законъ", Въ природѣ слѣпого существуютъ "возможности" свѣтовыхъ представленій, и онѣ не даютъ покоя ему съ первой же минуты сознанія, отражаются на его дѣтскомъ лицѣ болѣзненнымъ мучительнымъ вопросомъ, заставляютъ инстинктивно искать еще до рожденія утраченную способность, и бываютъ минуты, когда ему кажется, будто эта способность отыскана,-- минуты особенно сильныхъ и глубокихъ потрясеній.
На этомъ, повидимому, вполнѣ отвлеченномъ положеніи г. Короленко построилъ свой этюдъ. Критики, восхваляя или порицая произведеніе, не замѣтили необыкновенно краснорѣчивой основной идеи, освѣщающей личность и міросозерцаніе самого автора. Этюдъ -- ничто иное, какъ защитительный трактатъ въ пользу природы, реабилитація естественныхъ силъ, управляющихъ міромъ, можно сказать очеловѣченіе стихій. На взглядъ автора, природѣ такъ же, какъ и разумному существу,-- больно, тягостно производить уродство и, слѣдовательно, зло -- все несовершенное и порочное. Она тогда бьется и возмущается, будто птица съ отбитымъ крыломъ, и напрягаетъ всѣ усилія подняться въ мощномъ и плавномъ полетѣ. Поэтому она у слѣпорожденнаго до послѣдней степени изощритъ слухъ и осязаніе, одаритъ его поразительной способностью воспринимать внѣшнія явленія съ такой точностью и быстротой, будто онъ ихъ видитъ глазами, всю его физическую организацію разовьетъ въ своего рода музыкальный инструментъ, сообщающій его уму и сердцу отнюдь не меньше, пожалуй даже больше впечатлѣній, чѣмъ усваиваетъ обыкновенный зрячій человѣкъ.
И авторъ вполнѣ убѣдительно умѣетъ доказать свою идею насколько она касается "общаго закона". Природа торжествуетъ необходимо, логически и въ высшей степени поэтично. Надо самому обладать исключительной музыкальностью натуры, чтобы съ такимъ изяществомъ и съ такой проникновенной глубиной изобразить стремленіе человѣческой дущи къ гармоніи и полнотѣ нравственнаго существованія. До сихъ поръ г. Короленко -- поэтъ и психологъ; онъ перестаетъ быть и тѣмъ и другимъ, когда замышляетъ оправдать еще другой законъ, не подсказанный ему чутьемъ природы, а посторонними, чисто-литературными соображеніями. И мы увидимъ, это не первая неудача автора, увидимъ и ея смыслъ, и причину. Пока насъ занимаетъ общій руководящій принципъ творчества и идей автора.
Слѣпой музыкантъ -- одно изъ позднѣйшихъ произведеній г. Короленко, но читатели должны были ожидать подобнаго этюда. Его безпрестанно предвозвѣщала въ высшей степени своеобразная манера оживлять природу -- точнѣе очеловѣчиватъ. Предъ г. Короленко живетъ и ширится не только одухотворенный міръ, но еще осердеченный. Именно это слово даетъ самое вѣрное представленіе о "пантеизмѣ" нашего автора,-- мы видимъ, совершенно другомъ, чѣмъ пантеизмъ философскій и поэтическій. Можно бы сказать, это пантеизмъ моральный,-- мы бы выразились даже иначе -- панкардизмъ {Греческое ἡ καρδία -- сердце.}, не пугаясь новаго слова, если оно приближаетъ насъ къ оригинальному психологическому міру художника. По нашему мнѣнію, именно это слово какъ нельзя точнѣе соотвѣтствуетъ поэтическому таланту, открывающему въ природѣ всю гамму человѣческихъ чувствъ я настроеній, сочувствій и негодованій, жгучей боли и торжествующаго счастья.
И всѣ эти настроенія не навязываются природою, а непосредственно вѣютъ отъ нея: авторъ всегда умѣетъ ввести читателя въ сущность міровой психологіи и до такой степени кстати сопоставить ее съ многообразными явленіями человѣческой жизни, что эта жизнь безъ участія природы казалась бы неполной и неясной.
Напримѣръ, молодой герой, переживающій первыя муки молодыхъ сомнѣній. Въ молодости и для не поэтовъ природа полна красоты и увлекательнаго разнообразія. Естественно, молодое счастье и горе развиваются въ тактъ міровому пульсу, и вотъ предъ нами живая картина сродства душъ -- естественной и разумной:
"Обнаженныя и обмерзшія вѣтки бились другъ о друга и жалобно, сухо трещали, а по всей аллеѣ вѣтеръ шумѣлъ глухо и протяжно, съ выраженіемъ того холоднаго страданія, не сознающаго себя и потому не знающаго ни сочувствія, ни пощады, какимъ было полно мое сердце".
Здѣсь, можетъ быть, извѣстную психологическую окраску сообщило природѣ слишкомъ напряженное настроеніе человѣка,-- и самъ по себѣ пейзажъ мертвъ и безразличенъ? Нисколько. Смерти нѣтъ въ природѣ, пока она создаетъ мысль и чувство. Независимо отъ наблюдателей, впечатлительныхъ или нѣтъ,-- природа полна своего внутренняго нравственнаго смысла.
По сибирской дорогѣ ѣдутъ три путника, и только одинъ заинтересованъ внѣшнимъ міромъ, лично не переживая никакихъ рѣзкихъ чувствъ, но духъ земли вѣетъ на всѣхъ неотразимой силой какого-то невысказаннаго страданія и томительной боли. "Туманы продолжали ползти въ вышинѣ какими-то смутными намеками на что-то грустное".
И природѣ, повидимому, гораздо свойственнѣе грустная дума, неразгаданная печаль, неудовлетворенная жалоба, неоправданная надежда. И это не потому, что русская природа вообще блѣдна и скромна, а потому, что такое огромное сердце, какимъ является міръ, такое благородное и чуткое, не можетъ не грустить, не жаловаться, пока въ его царствѣ раздается хотя одинъ стонъ. И не умолкающій "таинственный говоръ природы" чаще всего звучитъ чувствомъ утраченнаго или недостигнутаго счастья.
При наступленіи зимы земля кажется смирившеюся и притихшей, овдовѣвшей землей; снѣжинки, будто насѣкомыя, бьются у оконныхъ стеколъ, съ любопытствомъ заглядывая на людей, угнетенныхъ нечистыми умыслами; старый садъ полонъ недовольнаго шороха, нарушая молчаніе только-что едва не поссорившихся собесѣдниковъ; послѣ бури на небѣ замѣтна какая-то торопливость: надо возстановить порядокъ и миръ среди раскиданныхъ и перерытыхъ тучъ... Это все настроенія.
Но природа знаетъ годами окрѣпшую психологію. Она, живая и краснорѣчивая носительница безчисленныхъ отголосковъ, какими полна человѣческая жизнь. На ея могучемъ образѣ неизгладицыми чертами врѣзывается прошлое, все равно какъ морщинами на человѣческомъ лицѣ, и иногда трудно сказать, кѣмъ глубже и разумнѣе ощущается неправда -- забывчивыми людьми или безсмертной природой. Надо только умѣть понимать ея языкъ.
Молодая дѣвушка слушаетъ повѣсть объ ужасахъ стараго крѣпостного времени. Ея чувство, наивное и тепличное, напряжено до послѣдней степени. Она страдаетъ въ первый разъ въ жизни такимъ человѣчнымъ, прекраснымъ страданіемъ, и окружающій міръ дышитъ той же болью и мукой.
"У дороги опять шептала рожь и томительная печаль, нависшая надъ всѣмъ этимъ пейзажемъ, казалось, получала свой особенный смыслъ и значеніе. Эти поля видѣли, они вынесли все это"...
Повѣсть растетъ и темнѣетъ въ своихъ ужасахъ. Разсказъ ямщика -- простъ и правдивъ, но въ него сынъ порабощеннаго народа вложилъ всю душу свою, вдохнулъ вѣками заглушаемое чувство человѣческаго достоинства, и каждое его слово, будто новый призракъ тяжелаго кошмара налегаетъ на безпомощно мятущуюся душу слушательницы. А этотъ міръ кругомъ сталъ еще нервнѣе и очеловѣченнѣе.
"И ей, дѣвушкѣ, показалось, что самая природа насупилась и загрустила еще больше. Черта между землей и небомъ потемнѣла, поля лежали синіе, затянутыя мглой, а бѣлыя прежде облака теперь отдѣлялись отъ тучъ какія-то рыжія или опаловыя, какъ будто на нихъ умирали послѣдніе отблески дня, чтобы уступить молчаливой ночи".
Такъ природа неистощимо краснорѣчива и весь смыслъ ея жизни заключается въ неразрывной гармоніи съ явленіями нравственнаго міра -- не отвлеченнаго, а сердечнаго, патетическаго. Одна изъ величественнѣйшихъ философскихъ системъ, шеллингіанство, открыла законъ тождества, т. е. законъ совершеннаго совпаденія явленій органическаго міра съ умственными процессами,-- предъ нами также тождество, только болѣе жизненнаго характера и болѣе глубокаго содержанія.
Какіе выводы можно сдѣлать изъ шеллингіанской идеи? Міръ въ своемъ развитіи слѣдуетъ путями логическаго разума. Поэтому онъ и доступенъ нашему познанію. Міръ представляется безконечной цѣпью необходимыхъ явленій; въ немъ ничего нѣтъ случайнаго, произвольнаго, нѣтъ перерывовъ и скачковъ. Въ общемъ это -- грандіозная картина естественнаго творческаго разума, но по смыслу -- это детерминизмъ. Стоитъ ли въ концѣ процесса красота и благо -- для закона безсмертной эволюціи безразлично. Она просто осуществляетъ строго логическую формулу, стихійно, неотразимо, не заботась объ идеяхъ справедливости и волненіяхъ чувстительнаго сердца.
Совершенно другіе выводы слѣдуютъ изъ патетическаго представленія о мірѣ. Пантеизмъ религія аристократическая и чисто художественная, панкардизмъ -- религія дѣятельной правды и состраданія.
VI.
Мы видѣли, какъ противоестественно, ненавистно природѣ всякое неполное и уродливое проявленіе жизни. Природа, въ силу присущихъ ей стремленій къ гармоніи и самодовлѣющей силѣ, независимо отъ человѣческаго сознанія и искусства, усиливается возмѣстить немощи и недостатки. Очевидно, свободная и непосредственная, она сама по себѣ вызываетъ къ дѣятельности мысль и создаетъ поэзію.
Когда-то на сценѣ европейской литературы появилась идея объ естественномъ человѣкѣ. Она, повидимому, возникла изъ самаго восторженнаго представленія о природѣ. По крайней мѣрѣ писатели, восхвалявшіе естественное состояніе, не находили словъ достойно возвеличить его преимущества предъ культурой и, въ порывѣ пророческаго фанатизма, отняли у природы способность мыслить и говорить, оставили за ней одни инстинкты, несказанно благородные, но темные и безгласные.
Предъ нами также идеализація природы, но на этотъ разъ во всей ея физической и духовной полнотѣ. Мысль столь же естественна, органически необходима, какъ простѣйшія явленія физическаго порядка. Доказательство -- дѣти.
Въ русской литературѣ нѣтъ писателя, такъ глубоко и съ такой истинно философской послѣдовательностью разработавшаго психологію дѣтей, какъ это сдѣлалъ г. Короленко. И эта работа -- первое необходимое слѣдствіе его общихъ воззрѣній. Дѣти -- самая простая и наглядная иллюстрація къ тому естественно-нравственному порядку, какой, по представленію нашего автора, царствуетъ въ мірѣ. Авторъ до такой степени дорожитъ дѣтской психологіей именно ради этой цѣли, что даже склоненъ приналечь на природу, заставить ее говорить гораздо внятнѣе и настойчивѣе, чѣмъ обыкновенно звучитъ ея голосъ.
Авторъ, видимо, съ особенной любовью вникаетъ въ дѣтскую душу и для него въ сущности нѣтъ предѣловъ, какими ограничивается ея высшая жизнь. Уже въ самомъ раннемъ возрастѣ намѣчаются личности, умы и характеры, даже настоящія, полныя міросозерцанія. Природа до такой степени могуча и предусмотрительна, что предупреждаетъ культуру по всѣмъ направленіямъ. Она съ одинаковой легкостью производитъ философовъ, поэтовъ, сильныхъ борцовъ за существованіе. Семьѣ и обществу остается только постигнуть предначертанный ею путь и подчинить свое искусство стремленіямъ естественныхъ сидъ. Это тѣмъ болѣе разумно и неизбѣжно, что эти силы именно въ избранныхъ личностяхъ всегда богаче и благороднѣе, чѣмъ теоретическій разсудокъ и такъ называемое трезвое сердце взрослыхъ.
Эта истина раскрывается въ двухъ наиболѣе художественныхъ произведеніяхъ г. Короленко -- Въ дурномъ обществѣ и Ночью.
Нѣкоторыхъ критикамъ почудилось въ обоихъ разсказахъ излишество романтизма, даже подражаніе польской беллетристикѣ, дѣйствительно очень падкой, на наивныя чувствительности и полусказочныя чудеса. Мы думаемъ, романтизмъ и чувствительность г. Короленко другого происхожденія, гораздо болѣе глубокаго и жизненнаго, чѣмъ подражаніе чему бы то ни было.
Въ дѣтяхъ нашему автору слышится особенно внятно тотъ "таинственный говоръ природы", на который у него въ душѣ столько музыкальнѣйшихъ созвучій. Его подлинный герой -- безсмертная естественная сила, разлитая во всемъ мірѣ, вся исполненная неизсякаемымъ богатствомъ думъ, чувствъ и вдохновеній. Что же можетъ быть слишкомъ романтично для изображенія подобнаго предмета?
Природа вызываетъ у автора "особенное глубокое расширяющее сердце ощущеніе" и этому ощущенію, говоритъ онъ, "трудно подыскать настоящее опредѣленіе". А вѣдь дѣти и еще, увидимъ мы, одно столь же естественно разумное явленіе ближе всего къ природѣ: очевидно, ощущенія, вызываемыя ими, столь же сложны, таинственны и, слѣдовательно, романтичны. Выразить ихъ часто можно только при посредствѣ той же природы. Только ея красками можно со всей правдой и поэзіей изобразить блѣдную, больную дѣвочку, которую медленно, но неотвратимо убиваетъ сѣрый камень: она едва ходитъ, шатаясь, какъ былинка, головка покачивается на тонкой шеѣ, какъ головка полевого колокольчика...
Отнимите эти сравненія, остается невзрачный больной ребенокъ, одѣтый въ лохмотья, съ выпачканнымъ лицомъ, недоразвившійся физически, умирающій медленной смертью отъ голода, темноты и сырости. Вотъ Маруся -- безъ романтизма! Но развѣ этотъ реализмъ, который еще можно усилить точнымъ опредѣленіемъ болѣзни дѣвочки и гигіеническимъ анализомъ условій ея жизни, развѣ все это сообщитъ вамъ больше правды о страшной драмѣ дѣтскаго существованія? И развѣ все это произведетъ на васъ болѣе глубокое, просвѣтительное впечатлѣніе, чѣмъ романтическое освѣщеніе автора? Другими словами: развѣ нравственная цѣль разсказа будетъ достигнута вѣрнѣе и проще?
Врядъ ли. Натурализмъ, при всѣхъ своихъ достоинствахъ, имѣетъ одинъ крупный практическій недостатокъ: онъ безпрестанно вызываетъ у насъ впечатлѣніе исключительнаго, литературно-преувеличеннаго. А стоитъ лишь возникнуть этому впечатлѣнію и сила авторской живописи мгновенно понижается въ своемъ нравственномъ вліяніи. Этой причиной, между прочимъ, можно объяснить общественную, вообще культурную безплодность французскаго натуральнаго романа даже на родинѣ. Реалисты, съ сильнѣйшимъ оттѣнкомъ романтизма, въ родѣ Тургенева, Достоевскаго, Ибсена, имѣли несравненно больше идейнаго значенія даже для чужестранной публики, чѣмъ самые положительные натуралисты, вродѣ Золя и его послѣдователей.
Также дѣйствителенъ и романтизмъ г. Короленко. Еще только одинъ русскій художникъ умѣлъ, не нарушая жизненной правды и, что еще важнѣе, не понижая внутренней силы своего творчества, изображать неотразимо-чарующими красками самыя, повидимому, печальныя явленія жизни. Это -- Тургеневъ, и его Живыя Мощи -- единственная художественная параллель Маруси г. Короленко. И тайна очарованія въ обоихъ случаяхъ одна и та же.
Припомните: предметъ разсказа, на первый взглядъ, ужасный, отвратительный,-- рѣдкая физическая болѣзнь. "Голова совершенно высохшая, одноцвѣтная, бронзовая, носъ узкій, какъ лезвее ножа, губъ почти не видать, только зубы бѣлѣютъ и глаза, да изъ-подъ платка выбиваются пряди желтыхъ волосъ"... Какое обширное поприще для натуральнаго вдохновенія! У нашего автора всего нѣсколько строкъ посвящено физіологическому вопросу, и затѣмъ развертывается поразительно богатая и поэтическая духовная жизнь полутрупа. Сколько свѣжести и жизни въ тихихъ восторгахъ безнадежно больной предъ едва замѣтными явленіями природы: запахъ гречихи, полевые цвѣты, щебетанье ласточки! А эта непередаваемая рѣчью поэзія одиночества, безсознательное сліяніе угасающей жизни съ могучимъ потокомъ безсмертныхъ естественныхъ силъ!
То же самое въ разсказѣ г. Короленко. Маруся постоянно предъ нами съ цвѣтами или въ цвѣтахъ, и когда она умираетъ, кажется кончается день, наступаетъ осень, темнѣетъ небо,-- вообще совершается что-то по-прежнему поэтическое и менѣе всего удручающее. Маруся и говоритъ, будто звуками природы: ея больной и слабый голосокъ звучитъ, какъ эхо среди говора взрослыхъ. Сколько наивной прелести и изысканной музыкальности въ словахъ, повторяемыхъ дѣвочкой вслѣдъ за другими! Именно такъ должно говорить это едва теплящееся жизнью созданіе, какъ трепетный, едва внятный, но безконечно гармоническій отголосокъ окружающей жизни. Она слишкомъ хрупка и безпомощна, чтобы самой самостоятельно участвовать въ этой жизни, но она слишкомъ чутка и нѣжна, чтобы эта жизнь беззвучно шла мимо нея.
-- Отчего она такая? -- спросилъ я, указывая глазами на Марусю.
-- Не веселая? -- переспросилъ Валекъ и затѣмъ сказалъ тономъ совершенно убѣжденнаго человѣка:-- а это, видишь ли, отъ сѣраго камня...
-- Да-а,-- повторила дѣвочка, точно слабое эхо,-- это отъ сѣраго камня.
-- Отъ какого сѣраго камня? -- переспросилъя, не понимая.
-- Сѣрый камень высосалъ изъ нея жизнь,-- пояснилъ опять Валекъ, по-прежнему смотря на небо. Такъ говоритъ Тыбурцій... Тыбурцій хорошо знаетъ.
-- Да-а,-- опять повторила тихимъ эхо дѣвочка.-- Тыбурцій все знаетъ.
И такъ постоянно, У насъ остается впечатлѣніе переливовъ какой-то далекой, необыйновепно нѣжной музыки и образъ дѣвочки пребываетъ будто въ золотистой дымкѣ солнечнаго заката. И автору достаточно самаго простого сравненія, чтобы обвѣять свою умирающую героиню ароматной, чарующей поэзіей. Дѣвочка наканунѣ смерти; сѣрый камень упорно доводитъ свою работу до конца, и такъ кстати на землю спускается темная и холодная осень. Только изрѣдка выдаются ясные дни; тогда дѣвочку выносятъ изъ подземелья наверхъ и здѣсь "она какъ будто оживала, смотрѣла вокругъ широко раскрытыми глазами, на щекахъ ея загорался румянецъ; казалось, что вѣтеръ, обдававшій ее своими свѣжими, живительными взмахами, возвращалъ ей частицы жизни, похищенныя сѣрыми камнями подземелья"...
Столько поэзіи въ душѣ, близкой въ природѣ, и столько красоты въ самой слабости, даже въ смерти тамъ, гдѣ надъ послѣдними искрами жизни бодрствуетъ все та же природа-мать!
Но здѣсь не одна поэзія. Авторъ желаетъ показать, какая глубокая и многозначительная работа мысли совершается въ дѣтскомъ мозгѣ? Откуда западаетъ сюда смутная жажда найти отвѣтъ на вопросы, неразрѣшимые даже для высшей науки и мудрости? И не только жажда возникаетъ и растетъ, но и добивается удовлетворенія, болѣе идейнаго и поучительнаго, чѣмъ иные отвѣты просвѣщеннаго ума и книжной учености.
Эта истина для автора не опровержима и онъ съ необыкновенною любовью, со всей силой своего психологическаго анализа нарисовалъ образъ своего "естественнаго человѣка", провиденціальнаго носителя цивилизаціи и нравственности. И никакой философъ и поэтъ прошлаго вѣка не увѣнчалъ природу такимъ роскошнымъ, поистинѣ божественнымъ вѣнкомъ, хотя въ тотъ вѣкъ идеей природы стремились преобразовать человѣка и общество, а нашъ авторъ желаетъ только этой самой природой объяснить разумное и благородное, столь часто украшающее человѣка и его среду независимо отъ послѣднихъ словъ науки.
VII.
Дѣти со своими фантазіями часто въ высшей степени забавны и неразумны. Напримѣръ, двое ребятъ вздумали задній грязный дворъ преобразить въ какое-то сказочное царство, каждому заброшенному предмету навязать романтическій смыслъ, въ полусгнившемъ кузовѣ рыдвана совершать путешествія, исполненныя опасностей, вооружаться вполнѣ серьезно деревянными пистолетами и самодѣльной тесовой саблей, въ бадьѣ съ загнившей водой удить рыбу... На взглядъ взрослаго -- сколько здѣсь глупостей! И взрослые съ обычной самоувѣренностью именно такъ и относятся къ дѣтскимъ фантазіямъ. Они, единственные представители критики и скептизма, слѣдовательно -- истины; дѣти, чтобы познакомиться съ ней, должны усвоить тѣ же способности и наклонности. Истина добывается путемъ анализа, индукціи, проще -- путемъ подробнаго и частностнаго изученія міра и людей,-- иного пути нѣтъ. Все за предѣлами анализа и опытнаго знанія, ложь, фантасмагорія, дѣтская сказка.
Дѣйствительно ли это такъ? Нѣтъ ли какого-нибудь разумнаго содержанія даже въ дѣтскихъ фантазіяхъ? Не является ли нѣчто истинное инстинктивному синтезу дѣтской души? Проще: нѣтъ ли непосредственнаго чутья общей и частной правды въ ощущеніяхъ и въ представленіяхъ дѣтей?
Положительные отвѣты на всѣ эти вопросы для нашего автора не подлежатъ сомнѣнію. Рядомъ съ анализомъ и изслѣдованіемъ существуетъ еще одна нравственная сила -- интуиція, непосредственное воспріятіе и -- результатъ ея -- вдохновеніе. Идея -- не новая, даже въ самомъ значительномъ смыслѣ. Извѣстно, напримѣръ, какое обширное мѣсто даже въ опытныхъ наукахъ отводили родоначальники новѣйшаго позитивизма интуиціи и вдохновенію. По ихъ мнѣнію, безъ вдохновенія даже немыслимы великія обобщенія и геніальныя открытія. Опытъ даетъ только отдѣльные факты, часто разрозненные, противорѣчивые, трудно уловимые, только интуиція подсказываетъ ученому идею или законъ, объединяющій явленія. Безъ этой способности нѣтъ великаго ученаго мыслителя, а только эрудитъ, чернорабочій науки.
Таковъ взглядъ людей, страстно защищавшихъ науку и разумъ. Эта же мысль лежитъ и въ основѣ дѣтской психологіи въ произведеніяхъ г-на Короленко. Даже по существу нѣтъ разницы: интуиція -- свойство генія, т. е. нѣчто прирожденное, "естественное", слѣдовательно, свойственное человѣческой природѣ въ силу ея высшей человѣчности. Очевидно, дѣтская душа должна быть причастна этой способности и часто гораздо больше, чѣмъ души взрослыхъ заурядныхъ людей. А отсюда слѣдуетъ: общія міровыя истины нерѣдко ближе и правильнѣе чуются дѣтскимъ нравственнымъ міромъ, чѣмъ умомъ, порабощеннымъ отрывочной и поверхностной ученостью. Въ результатѣ, ребенокъ можетъ оказаться болѣе философомъ въ самомъ положительномъ смыслѣ слова, чѣмъ даже самый бойкій студентъ медицинской науки.
Это будетъ непремѣнно въ томъ случаѣ, когда ребенокъ одаренъ отъ природы здоровыми впечатлительными нервами, чуткимъ воображеніемъ, жаждущимъ сердцемъ. Тогда неизбѣжно отъ простого соприкосновенія съ внѣшнимъ міромъ въ дѣтской душѣ возникаетъ сложный и многосторонній процессъ мышленія, съ преобладаніемъ аналитическаго или творческаго содержанія въ зависимости отъ преобладающей естественной наклонности. Родятся не только поэты, но и ученые, и философы, если только эти всѣ типы понимать какъ оригинальныя проявленія нравственныхъ силъ и не считать ученымъ рабскаго воспроизводителя чужихъ выводовъ, поэтомъ -- послушнаго отражателя банальныхъ и стадныхъ настроеній, а философію видѣть въ пережевываніи школьныхъ отвлеченій. Отсюда громадный интересъ дѣтской психологіи и отвѣтственнѣйшій долгъ взрослыхъ предъ дѣтьми. Въ дѣтскомъ мірѣ нѣтъ праздныхъ, совершенно безпочвенныхъ, безцѣльныхъ фантазій и безсмысленныхъ порывовъ, все равно, какъ въ природѣ не можетъ быть незакономѣрныхъ явленій и фактовъ невмѣняемаго каприза. Эта философско-педагогическая истина разъяснена въ произведеніяхъ г-на Короленко увлекательнѣйшимъ способомъ, какой только можно представить для доказательства истины. Сами дѣти являются адвокатами въ своемъ процессѣ и защищаютъ его вполнѣ самостоятельно, безъ назойливыхъ подсказываній и внушеній заинтересованнаго педагога.
Въ разсказѣ Ночью совершается таинственное событіе. Разгадка его недоступна вообще человѣческому разуму, но человѣческая природа съ трудомъ мирится на неразрѣшимости загадокъ. Требуется исключительное умственное развитіе и обширный опытъ познанія, чтобы сказать вмѣстѣ съ Сократомъ: "Я знаю только то, что ничего не знаю", т. е. знаю только факты, подробности, внѣшность;--смыслъ всего этого, основной двигающій принципъ жизни, остается для меня тайной. И средствами науки безполезно и стремиться открыть эту тайну, и истинный, дѣйствительно научный позитивизмъ именно и заключается въ признаніи великаго невѣдомаго рядомъ съ ничтожной областью наблюдаемаго и изучаемаго. На этой мысли и остановились сильнѣйшіе положительные умы нашего вѣка, и та же самая мысль положена въ основу нашего разсказа.
Въ семьѣ появляется на свѣтъ новое существо... Откуда взялась эта жизнь? Откуда, слѣдовательно, вообще берется жизнь, еще вчера и сегодня не существовавшая въ нашемъ мірѣ?
Дѣйствительный ученый отвѣтитъ искренне и рѣшительно -- не знаю; но ученый школьникъ, едва прошедшій азбуку науки, заявитъ: "я знаю, потому что изучалъ физіологію". Авторъ на это отвѣчаетъ: "Ты знаешь немногое, а думаешь, что знаешь все"... И, по его мнѣнію, дѣти ближе къ истинѣ, чѣмъ молодой отважный физіологъ.
Почему?
Никакое физіологическое изслѣдованіе не объяснитъ зарожденія: оно только можетъ разсказать внѣшнюю исторію его, и то далеко не съ начала; останется неразрѣшеннымъ цѣлый рядъ моментовъ, и вотъ они-то принадлежатъ не опыту, а творчеству, не изслѣдованію, а интуиціи, не наукѣ, а поэзіи и религіи. Это неоспоримый фактъ, и его-то осуществляютъ дѣти. "Они чувствуютъ тайну и стараются облечь ее въ образы",-- говоритъ авторъ, т. е. поступаютъ единственно возможнымъ путемъ предъ такими вопросами, поступаютъ, какъ искони вѣковъ поступали цѣлые народы, мудрѣйшіе философы и величайшіе поэты. Дѣти творятъ объясненіе, создаютъ извѣстное вѣрованіе, для насъ, разумѣется, нисколько не обязательное, но вполнѣ логическое и естественное, какъ фактъ нравственной необходимости.
Надо обладать большимъ творческимъ талантомъ и въ высшей степени глубокимъ анализомъ, чтобы дѣтскими "глупостями" воспользоваться такъ идейно и даже научно. И напрасно авторъ къ чисто-логическому мотиву примѣшалъ еще чувствительный: онъ даже повредилъ убѣдительности общаго вывода. Незачѣмъ разумному защитнику дѣтей быть безнадежно печальнымъ супругомъ объ утраченной супругѣ. Для насъ безразлична и въ данномъ случаѣ даже досадна его трогательная тоска о личномъ, далеко не возвышенномъ счастьѣ. Дѣти правы не потому, что у какого-то пана Генриха безвременно скончалась его пани и онъ съ тѣхъ поръ не желаетъ, чтобы изъ "человѣка сдѣлался порошокъ". И бойкій философъ здѣсь можетъ быть вполнѣ побѣдоносенъ: вѣдь частный фактъ -- смерть драгоцѣнной пани! На это обездоленный Геврихъ отвѣтитъ:
Для него и его фактъ!.. Какимъ жалкимъ диссонансомъ звучитъ этотъ мѣщанскій вопль супружеской души предъ всечеловѣческой тоской о темной загадкѣ бытія! И насколько выше и осмысленнѣе этой домашней философіи разсужденія все тѣхъ же дѣтей, разгадывающихъ тайну не въ интересахъ своей дѣтской, а во имя всеобъемлющей міровой истины! И можно только удивляться, какъ столь проникновенно творящій художникъ рѣшился до такой степени принизить и размельчить идею своего разсказа!
Но она все-таки остается глубокой и великой, независимо отъ эгоистическаго и тщедушнаго вмѣшательства пана Генриха. И любопытнѣйшая черта этой идеи -- яркій и, повидимому, неизбѣжный разладъ между міромъ дѣтей и взрослыхъ. Онъ появляется во всѣхъ разсказахъ г-на Короленко и всегда независимо отъ какой бы то ни было тенденціи, въ высшей степени тонко и послѣдовательно. Дѣти-философы въ своихъ ночныхъ бесѣдахъ, точно заговорщики противъ няньки; Вася изъ "дурного общества" носитъ въ себѣ цѣлый міръ вопросовъ, безразличныхъ даже для идеально-хорошаго и умнаго отца. И соприкосновенія поэзіи дѣтей съ прозой взрослыхъ почти всегда вызываютъ боль и тяжелыя чувства въ дѣтскихъ сердцахъ, все равно кѣмъ бы ни была представлена эта проза -- ученымъ физіологомъ или туповатымъ мужикомъ Павломъ въ Парадоксѣ. И боль причиняется взрослыми безъ всякаго дурного желанія, невольно, мимоходомъ, только потому, что большіе не имѣютъ даже отдаленныхъ представленій о дѣтской психологіи, стоятъ слишкомъ далеко отъ простѣйшихъ проявленій естественной, духовной жизни.
Какъ, вѣроятно, удивился бы отецъ, если бы ему растолковали дѣйствительный смыслъ фантазій Голована и Мордика! У родителей только и хватило наблюдательности, чтобы отмѣтить кличками внѣшнія особенности своихъ дѣтей, и въ послѣдствіи они съ чистымъ сердцемъ и родительской заботливостью приступятъ къ опытамъ надъ ихъ душами: изъ поэта Голована постараются, можетъ быть, создать инженера, Мордика, прирожденнаго критика и оригинальнаго искателя истинъ, преобразуютъ въ русскаго классика. И какъ часто, поэтому, даже для сильнѣйшихъ организацій, для людей, способныхъ справиться со всякими родительскими и наставническими опытами, дѣтство остается единственно свѣтлымъ воспоминаніемъ, наводящимъ невольную грусть о навсегда утраченной свободѣ чувствовать и думать по своему!..
VIII.
Г. Короленко чрезвычайно искусно выбираетъ обстановку для раскрытія извѣстныхъ психологическихъ явленій. Такъ какъ у дѣтей съ какими угодно преобладающими наклонностями воображеніе все-таки преобладаетъ надъ всѣми, то и сцена дѣйствія должна быть освѣщена романтическимъ свѣтомъ, не придуманнымъ, а сообразнымъ съ обстоятельствами. Ночь, на дворѣ бушуетъ дождь, порывы вѣтра, то падаютъ, то налетаютъ съ новой силой, шумъ деревьевъ, стукъ дождя въ окно и въ крышу, и въ эту же ночь -- странное загадочное событіе гдѣ-то въ отдаленной комнатѣ дома... Даже и не дѣтское воображеніе могло настроить на необычный ладъ, а бесѣда дѣтей является будто отраженной музыкой этой кругомъ фантастически-звучащей атмосферы.
То же самое и въ другомъ разсказѣ. Онъ охватываетъ цѣлые мѣсяцы, но сцена его все время исключительная, и авторъ умѣетъ описать ее именно какъ "невиданное зрѣлище". Поразительная точность поэтическаго зрѣнія позволяетъ ему при помощи простѣйшаго средства, художественнаго описанія игры свѣта, превратить подземелье въ какой-то волшебный міръ и изобразить какъ настоящую фею больную дѣвочку съ кучкой цвѣтовъ. Подземелье начинаетъ жить и дышать: оно дѣйствительно "сторожитъ свою жертву". Таково впечатлѣніе и читателя. Оно романтично, но въ немъ ни одной черты нѣтъ лживой и подчеркнутой.
Иной реалистъ вздумаетъ заподозрить автора въ придуманномъ сочинительствѣ, въ подборѣ особенно выгодныхъ подробностей. Но такимъ сочинительствомъ пользовались величайшіе міровые поэты. Шекспиръ именно лѣтомъ и среди царственной итальянской природы заставилъ разыграться драму Ромео и Джульеты; наоборотъ, сумасшествіе Лира окружилъ бурей и холодомъ; мука Гамлета обвѣяна пронизывающимъ сѣвернымъ вѣтромъ и зловѣщей ночной темнотой. И отъ всей этой внѣшней обстановки внутренняя правда является намъ ярче и внушительнѣй. А съ точки зрѣнія нашего автора, подобная обстановка безусловно логична и реальна. Сердце природы также одарено чуткостью, ему свойственны настроенія и желанія, волнующія людей, и даже подземелье можетъ смотрѣть невидимымъ, но "пристальнымъ и жаднымъ взглядомъ". Естественно, думы и образы, всегда живущіе въ дѣтской дущѣ, вереницей встаютъ въ моменты, дышащіе тайной и поэзіей. Нѣтъ, здѣсь художникъ правдивъ, потому что вѣренъ органическому принципу своего творческаго міросозерцанія.
Фальшивая нота начинаетъ звучать лишь только онъ увлекается въ сторону чувствительности, крайняго гуманизированья своихъ героевъ, если такъ можно выразиться. Панъ Генрихъ, мы видѣли, печально отплатилъ автору, за его склонность жалѣть и оплакивать все, что кажется жалкимъ и вызывающимъ на слезы. Мы не должны забывать,-- на этой склонности развился и самый взглядъ автора на міръ и людей, но, къ сожалѣнію, автора иногда покидаетъ твердая принципіальная мысль и уступаетъ мѣсто просто нервной настроенности. Мы увидимъ, этотъ недостатокъ распространяется и на болѣе важный предметъ, чѣмъ характеристика дѣтей, и сильно вредитъ великому общественному смыслу произведеній г. Короленко.
Герой "дурного общества" отъ собственнаго лица ведетъ разсказъ и по временамъ забываетъ, что онъ разсказываетъ о себѣ -- ребенкѣ, переноситъ на далекое дѣтство многое, что онъ могъ добыть только позднѣйшимъ анализомъ дѣтской психологіи и многое, что ему подсказано трогательной памятью о невозвратномъ прошломъ. Мы, напримѣръ, считаемъ несистематически-преувеличеннымъ горе ребенка о покойной матери, выраженное притомъ въ приподнято-краснорѣчивомъ стилѣ. Дѣти обыкновенно жалѣютъ проще и, надо признать, не такъ безнадежно. Для такого горя у нихъ слишкомъ мало рефлексіи и слишкомъ много непосредственной жизненной силы. Въ дѣтскомъ горѣ больше трогательности, чѣмъ эффекта и больше поэтической задумчивости, чѣмъ отчаянія, и г. Короленко изображаетъ не дѣтскую тоску въ слезахъ прожигавшихъ горячими струями щеки ребенка, въ безнадежныхъ порывахъ обнять ночью навѣки исчезнувшій образъ матери. Такъ могъ бы фантазировать развѣ французскій поэтъ школы Виктора Гюго. У этого романтика, великаго любителя дѣтей, они дѣйствительно, по картинности чувствъ и политурѣ недостойные соперники своего поэтическаго отца и друга.
Разукрашено и огорченіе все того же юнаго героя, по поводу весьма страннаго открытія. Вася, всю жизнь проводящій на улицѣ, подробно изслѣдовавшій всѣ закоулки города, умный, наблюдательный, впечатлительный, не догадывается, что "дурное общество" состоитъ изъ нищихъ! Не догадывается, пока Валекъ, его сверстникъ, не открываетъ ему ужасной тайны. Именно для него она оказывается ужасной! Будто онъ не зналъ нищихъ, какимъ-то чудомъ ни разу не видѣлъ нищенства обитателей подземелья! И теперь онъ "горько плачетъ"; даже привязанность его къ "дурному обществу какъ-то замутилась".
Всему этому не вѣритъ изумленный читатель, у него является невольная догадка: автору -- нехудожественно и неидейно захотѣлось создать новый мелодраматическій мотивъ по поводу самаго зауряднаго обычнаго явленія, создать въ интересахъ трогательности и на этотъ разъ сверхъестественной нѣжности дѣтскаго состраданія, создать даже въ противорѣчіе съ собственнымъ повѣствованіемъ.
Наконецъ, еще одинъ ударъ по нервамъ читателя. Мы знаемъ, до какой степени чутка дѣтская природа въ правдѣ, не только нравственной, но даже логической. Мы вѣримъ, что дѣтское фантастическое творчество иногда можетъ оконфузить самый, повидимому, положительный умъ, глубиной своего смысла, но мы не думаемъ, чтобы ребенокъ являлся непремѣнно добрѣе взрослаго и проницательнѣе его понималъ чужое горе. Вопросъ зависитъ отъ формы, въ какой выражается горе и представляется несчастье, потому что дѣтское чувство и мысль въ сильнѣйшей степени управляются воображеніемъ и часто внѣшнимь впечатлѣніемъ. Это -- основной законъ дѣтской психологіи при всей чуткости дѣтскаго сердца и при всемъ естественномъ благородствѣ дѣтской природы. Далеко не всякое горестное явленіе способно растрогать ребенка. Надо, чтобы въ самой обстановкѣ этого явленія трогательное перевѣшивало комическое, величавое преобладало надъ уродливымъ. Иначе, какъ разъ въ силу чуткости, ребенокъ начнетъ забавляться надъ страданіемъ и смѣяться надъ горемъ. Отсюда вѣрное, хотя и ошибочно обобщенное наблюденіе: "сей возрастъ жалости не знаетъ", т. е. дѣтскій. Точнѣе, дѣти часто, дѣйствительно не понимаютъ жалости. Вообще, всякое человѣческое чувство, при всей своей естественной силѣ и красотѣ, для своей непогрѣшимости требуетъ одинаково высокаго развитія и сердца, и ума.
Г. Короленко рисуетъ именно одинъ изъ такихъ случаевъ, гдѣ жестокость обусловливается умственной ограниченностью и гуманность всецѣло можетъ быть основана только на полной гармоніи чувства и разума.
Молодой чиновникъ спился и дошелъ до послѣдней степени униженій, вслѣдствіе несчастной любви. Толпа надъ нимъ издѣвается, это естественно: толпа, даже культурная, всегда наклонна къ жестокости именно надъ слабѣйшимъ. Но несчастный герой, помимо слабости, еще страдаетъ большими странностями. Въ пьяномъ видѣ онъ бесѣдуетъ съ неодушевлеными предметами, исповѣдуется предъ ними въ величайшихъ небывалыхъ преступленіяхъ и, наконецъ, засыпаетъ... Взрослые смѣются надъ этой невмѣняемой исповѣдью, произносимой заплетающимся языкомъ. Какъ же относятся къ ней дѣти?
Авторъ увѣряетъ, будто они "чуткими ребячьими сердцами слышали въ стонахъ вопли искренней скорби и принимая аллегоріи несчастнаго буквально были все-таки ближе къ истинному пониманію этой трагически свернувшейся жизни".
Ближе къ пониманію... Это, очевидно, для автора символъ вѣры: въ другой разъ онъ скажетъ о тѣхъ же дѣтяхъ: ближе къ истинѣ. Но можно ли этой вѣрѣ придавать такое всеобъемлющее практическое значеніе?
Врядъ ли. Отрицательный отвѣтъ чувствуется въ самой описанной сценѣ. Она слишкомъ сдѣлана и дѣти въ ней слишкомъ преднамѣренно и благонамѣренно одноцвѣтны. На этотъ разъ ихъ добродѣтель принадлежитъ всецѣло восхищенному сердцу автора. Пьяный покаянникъ для обыкновенныхъ дѣтей или страшенъ, или въ то же время и смѣшонъ. Чтобы нравственно оцѣнить его страданія, надо представлять ихъ психологически, надо понимать трагическую основу извнѣ ненормальнаго, уродливаго явленія. А потомъ, даже и пониманіе этой основы, измѣна "панны съ бѣлокурой косой", далеко не обезпечиваетъ за жертвой подобной трагедіи почтительнаго отношенія къ его паденію. По человѣчеству, онъ, разумѣется, жалокъ, но въ идеѣ жалости заключается оттѣнокъ снисходительнаго состраданія, покровительственнаго отношенія къ немощи и неразумію. А именно къ такого рода несчастію дѣтямъ трудно подойти близко и сочувственно. Дѣтское сердце скорѣе оцѣнитъ страдающую силу, дѣйствительно глубоко пожалѣетъ павшаго героя, но оно, хотя бы даже инстинктивно, только развѣ въ исключительномъ случаѣ будегъ тронуто агоніей очевиднаго безсилія и ничтожества. Сострадать малымъ и немощнымъ -- гуманность высшаго порядка, превосходящая естественныя побужденія человѣческой природы, гуманность просвѣщенная или самоотверженной вѣрой или идеально-культурнымъ разумомъ. До такой степени идеализировать чуткость природы, значитъ возводить ее въ "божество благое", вседовлѣющее, всесовершенное, дѣлающее излишнимъ ея же собственныя стремленія облагораживать и углублять свою чуткость.
Увлеченіе автора, по нашему мнѣнію, несомнѣнно, но оно вполнѣ естественно. Пантеизмъ, только одухотворяющій міръ, склоненъ всюду и во всемъ видѣть красоту, стройность, высшее наслажденіе для сознательно-художественнаго чувства. И въ самомъ разрушеніи начинается созиданіе, и въ смерти предчувствуется новая жизнь: все духъ, слѣдовательно, все энергія и движеніе. Идея міра осердеченнаго также должна имѣтъ свою поэзію и свою логику увлеченія. Въ мірѣ все полно тончайшей психологической жизни, все напряженно-чутко, невидимыми безчисленными нитями связано съ человѣческимъ сердцемъ, трепещетъ разнообразнѣйшими настроеніями, будто громадная эолова арфа, не перестающая звучать въ созвучіе радостямъ и болямъ человѣческой природы.
Очевидно, -- все близкое природѣ столь же гармонично, чутко и благородно. На первомъ планѣ -- дѣти, и посмотрите какой чудный и глубокій міръ -- дѣтская душа! И благороднѣйшій отблескъ этого міра падаетъ на всѣхъ, кто тѣснѣе всего связанъ съ нимъ. Посмотрите,-- что можетъ быть прекраснѣе и возвышеннѣе образа матери! Какой изощренный инстинктъ любви и всезнанія, лишь только вопросъ касается ея ребенка! Этотъ инстинктъ оставляетъ за собой -- рѣшительно все: науку, хитроумную опытность, обдуманнѣйшую педагогію.
Мать по крику новорожденнаго чувствуетъ, что онъ родился несчастнымъ, инвалидомъ. Мать умѣетъ разгадать жгучую жажду слѣпого сына -- трагическую жажду свѣта. Только мать и природа одинаково неудержимо и обѣ стихійно стремятся -- восполнить странное лишеніе, поразившее ребенка до рожденія. Природа протестуетъ противъ нарушенной гармоніи жизни, мать -- невыразимо страдаетъ изъ-за того же нарушенія,-- и никто, кажется, проще и трогательнѣе нашего автора не умѣлъ создавать поэзію материнской любви. Эта поэзія у г-на Короленко стоитъ рядомъ съ неменѣе поразительнымъ искусствомъ двумя-тремя чертами внушить читателю настроеніе, соотвѣтствующее тому или другому явленію природы.
Въ Слѣпомъ музыкантѣ мать на сценѣ въ теченіе цѣлыхъ лѣтъ; здѣсь полный просторъ авторской живописи. Но въ разсказѣ Парадоксъ мать является всего на нѣсколько мгновеній,-- но она изъ всей картины дѣлаетъ тотъ самый сюжетъ, какой въ живописи создаетъ геніально брошенный лучъ свѣта. Всего нѣсколько строкъ -- и, схвачена именно та черта всей фигуры, которая потомъ въ теченіе всего разсказа заставляетъ насъ искать именно эту фигуру, ждать, что сдѣлаетъ и скажетъ эта совсѣмъ обыкновенная женщина, но надъ всѣми недосягаемо великая и царственная въ своей простотѣ какъ мать.
Во дворъ въѣхалъ "феноменъ", уродъ, пользующійся ногами вмѣсто рукъ. Обитатели дома -- высыпали наружу взглянуть на зрѣлище,-- вышла и она. "Она стояла въ бѣломъ передникѣ, съ завернутыми рукавами, очевидно, только что оторванная отъ вѣчныхъ заботъ по хозяйству. Насъ у нея было шестеро, и на ея лицѣ ясно виднѣлось сомнѣніе: стоило ли выходить сюда въ самый разгаръ хлопотливаго дня. Однако, скептическая улыбка видимо сплывала съ ея красиваго лица, и въ синихъ глазахъ уже мелькало какое-то испугавное сожалѣніе, обращенное къ предмету, стоявшему среди толпы, у крыльца"...
И дальше -- весь свѣтъ сосредоточенъ на этомъ лицѣ. Самъ озлобленный феноменъ -- явно нигилистическаго воззрѣнія на міръ и людей только къ матери считаетъ нужнымъ относиться предупредительно, щадитъ только ея впечатлительность, признаетъ только за ней право -- осудить или оправдать -- его кощунственную выходку.
Такъ обольстительна и неотразима спокойная нравственная красота этой женщины. И только потому, что она -- красота матери, красота -- воспитательницы и стража шестерыхъ дѣтей.
Никакая идея, никакая культура не играетъ здѣсь ни малѣйшей роли,-- одна природа царствуетъ и повелѣваетъ. Та самая природа, которая среди неодушевленнаго міра умѣетъ говорить съ разнообразнѣйшими оттѣнками,-- именно говорить. Иначе нельзя назвать шумъ лѣса, когда совсѣмъ иначе шумитъ дубъ и сосна, иначе играетъ -- звенитъ лѣсъ сильнѣйшій и величавый и стонетъ-гудитъ лѣсъ, ожидающій бури и борьбы. И человѣку, близко знающему лѣсъ, понятна эта многоголосая музыка,-- понятна и невыразимо дорога и поэтична...
Такова природа сама по себѣ и въ людяхъ... Какъ же ей не таить въ себѣ великихъ чудесъ! Она мыслитъ и чувствуетъ, она могучая и безсмертная -- какъ же ей своими внушеніями не стоять выше ограниченнаго человѣческаго опыта и не давать поучительнѣйшихъ уроковъ робкому людскому уму! Пантеистъ не повѣритъ, будто человѣкъ можетъ создать нѣчто болѣе прекрасное и гармоничное, чѣмъ творчество природы; нашъ авторъ, истинный поэтъ міроваго сердца, готовъ сомнѣваться, есть ли съ искусствомъ и знаніемъ воздѣланной человѣческой личности болѣе чуткая и благородная сила, чѣмъ непосредственная воля природы-матери?..
Въ разсказѣ На пути есть одна изъ самыхъ глубокихъ психологическихъ сценъ; съ ней мы еще встрѣтимся. Смыслъ сцены -- стихійное накопленіе злобы въ массѣ бродягъ при видѣ сытаго, довольнаго, юмористически-настроеннаго хорошаго человѣка. Именно эта самодовольная добродѣтель и счастливая доброта поднимаютъ всю тьму годами накопленной желчи, всѣ обиды часто невольнаго, но всей жизнью искупаемаго одиночества исиротства,-- и преступная толпа едва сдерживаетъ себя. Ей чудится нестерпимое оскорбленіе именно въ добродушнѣйшихъ шуткахъ и снисходительныхъ рѣчахъ пригрѣтаго судьбой семьянина, и страшная драма зависти и мести съ каждымъ мгновеніемъ назрѣваетъ все больше.
И кто же чувствуетъ ея приближеніе?
Виновникъ ея менѣе всего,-- такой опытный и разсудительный,-- его сынъ, ребенокъ. Онъ съ одного взгляда чуетъ что-то грозное и жестокое въ лицѣ бродяги. На его душу дыханіе приближающейся катастрофы вѣетъ испугомъ и отчаяніемъ. И здѣсь все правда -- до послѣдней черты: мальчикъ, прячущійся въ колѣняхъ отца отъ одного только выраженія на лицѣ острожника -- моментъ, озаряющій всю картину...
И такихъ примѣровъ въ самой жизни безъ конца. Отчего же послѣ этого не открыть въ дѣтской душѣ отголосковъ, доступныхъ только самымъ развитымъ гуманизированнымъ натурамъ?
И авторъ открываетъ ихъ, невольно превращая природу въ какую-то самодовлѣющую, слѣдовательно косную силу, хотя и высоко-поэтическую и благородную.
Этотъ фактъ гораздо важнѣе и богаче послѣдствіями, чѣмъ простое увлеченіе мотивами чувствительности и естественности. У г-на Короленко здѣсь источникъ основного противорѣчія въ идейномъ содержаніи его произведеній, первопричина въ высшей степени оригинальной разорванности общихъ мыслей и личныхъ сочувствій, и разорванность эта звучитъ часто болѣзненнымъ диссонансомъ среди безукоризненно-художественныхъ образовъ и идеально-чистыхъ настроеній.
Такіе образы и настроенія, наравнѣ съ дѣтьми, принадлежатъ другому столь же излюбленному герою нашего автора народу.
IX.
Вопросъ о народѣ, его духовной личности и историческомь значеніи занялъ первое мѣсто въ публицистикѣ, въ политикѣ и отчасти даже въ философіи нашего времени. Уже этотъ фактъ доказываетъ сложность и многосторонность вопроса и, слѣдовательно, неизбѣжность различныхъ даже противоположныхъ рѣшеній. Они съ теченіемъ времени становятся все болѣе непримиримыми и концу нашего столѣтія суждено видѣть безнадежное разочарованіе въ демократическомъ принципѣ -- чувство, совершенно противоположное выспреннимъ народническимъ увлеченіямъ конца минувшаго вѣка.
Между этими полюсами движется и русская публицистика и поэзія. Неустойчивость основного взгляда на народъ объясняется очень просто. Народъ можно понимать, какъ массу совершенно обособленную, какъ цѣлую расу, не только отличную отъ другихъ сословій и классовъ, но нравственно и исторически имъ противоположную. Этотъ взглядъ и является обыкновенно основой народническаго идеализма. Такъ было при первомъ появленіи на европейской сценѣ демократической идеи, такъ и остается до послѣднихъ вспышекъ нашего отечественнаго лирическаго народолюбія.
Ошибочность и чисто поэтическое простодушіе этого воззрѣнія не требуютъ доказательствъ. Еще Тургеневъ, одинъ изъ родоначальниковъ русскаго народничества, очень близко подошелъ къ обличенію его младенческихъ заблужденій. Въ одномъ изъ писемъ съ Герцену онъ писалъ: "Народъ, предъ которымъ вы преклоняетесь, консерваторъ par excellence и даже носитъ въ себѣ зародыши такой буржуазіи въ дубленомъ тулупѣ, теплой и грязной избѣ, съ вѣчно набитымъ до изжоги брюхомъ и отвращеніемъ ко всякой гражданской отвѣтственности и самодѣятельности, что даже оставитъ за собою всѣ мѣтко-вѣрныя черты, которыми ты изобразилъ западную буржуазію въ своихъ письмахъ. Далеко нечего ходить -- посмотри на нашихъ купцовъ".
Эту мысль можно распространить вполнѣ логически, именно указать, что народъ не представляетъ изъ себя замкнутаго царства, что изъ него же получаются въ настоящее время всѣ другіе классы. На западѣ буржуазія пополняется богатѣющими рабочими, крестьянскія дѣти безпрестанно превращаются въ Messieurs и ихъ именно Прудонъ презрительно называлъ "господа демократы". Адвокаты, заполонившіе современные парламенты, тоже не аристократическаго происхожденія. Литература вся сплошь переполнена толпой и массой. То же самое и у насъ. На западѣ понятіе народъ, при всеобщей подачѣ голосовъ и при необыкновенно энергичной соціальной борьбѣ, постепенно становится чисто идеальнымъ понятіемъ. Сегодняшній рабочій завтра можетъ стать патрономъ, публицистомъ, даже членомъ законодательнаго собранія.
Въ Россіи нѣтъ такого быстраго и естественнаго перемѣщенія классовъ, но Тургеневъ совершенно правильно указывалъ на купцовъ и на сельскую буржуазію, какъ дѣтищъ того же самаго народа. И Герценъ не могъ отрицать весьма неприглядныхъ нравственныхъ и особенно гражданскихъ чертъ у этихъ несомнѣнно демократическихъ фигуръ. Откуда же взялись эти черты? Надо признать,-- онѣ не чужды народной психологіи и остаются втайнѣ только до стеченія удобныхъ обстоятельствъ.
Извѣстно, напримѣръ, что едва ли не тягчайшій гнетъ и жесточайшія обиды при крѣпостномъ правѣ создавались не самими помѣщиками, а бурмистрами, старостами, дворовыми и просто лакеями. Этотъ фактъ установленъ и русской художественной литературой, подтверждается онъ и въ одномъ изъ произведеній нашего автора -- "Въ облачный день". Мужикъ у г-на Короленко разсказываетъ: "Господа ничего были, на господъ что грѣшить... на господъ грѣшить, нечего... Бурмистры вотъ, свой же братъ, ну, тѣ шибко примучивали".
"Свой братъ", т. е. народъ, оказывается способнымъ производить изъ своей среды усерднѣйшихъ добровольцевъ деспотизма и совершенно безцѣльнаго чисто любительскаго издѣвательства именно надъ "своимъ братомъ".
Очевидно, надо внести значительную поправку въ идеальное представленіе о нравственномъ мірѣ народа, тѣмъ болѣе, что возникновеніе буржуазіи въ дубленомъ тулупѣ не всегда можетъ быть приписано растлѣвающему вліянію "города" и "цивилизаціи": буржуазія весьма часто вполнѣ почвенное, самобытное растеніе, непримиримо враждебное "цивилизаціи" въ самыхъ ея скромныхъ формахъ -- въ формѣ даже элементарнаго образованія и какихъ бы то ни было общихъ интересовъ.
При такихъ условіяхъ идеализація народа можетъ быть развѣ только боевымъ, полемическимъ средствомъ, отнюдь не положительной, неопровержимой основой для какихъ бы то ни было идейныхъ сооруженій въ культурномъ и политическомъ смыслѣ. Народъ требуетъ чрезвычайно внимательнаго и безпристрастнаго изученія и изучающій не долженъ ни на одну минуту забывать, что въ законахъ самой природы лежетъ необходимость культурнаго развитія, вообще умственнаго и экономическаго движенія, что формы народной жизни, по самому своему существу -- формы преходящія, несовершенныя, не исчерпывающія всего богатства нравственныхъ силъ человѣческой природы и что народная психологія производитъ впечатлѣніе свѣта и правды чаще всего только какъ яркій контрастъ недугамъ и заблужденіямъ интеллигентнаго быта, а вовсе не какъ идеальная конечная цѣль всѣхъ нравственныхъ и гражданскихъ стремленій. И у дѣтей имѣются свойства весьма похвальныя, даже у дикарей немало обычаевъ разумныхъ и подчасъ трогательныхъ, но это не значитъ, что мы, утративъ дѣтскую ясность души и навсегда лишившись первобытнаго склада жизни, должны стремиться вернуться къ дѣтству и уйти въ лѣса искатъ счастья и правды.
Именно эту программу готовы были предложить первоучители демократизма на западѣ и горькими слезами оплакивали невозможность ея осуществленія. Не спаслось и русское народничество отъ проповѣди опрощенія и одичанія, изрѣдка даже отъ открытой войны противъ "интеллигенціи", отъ страстнаго стремленія отдать ее на выучку народу, разумному безъ просвѣщенія и мудрому безъ науки.
Г. Короленко несомнѣнно принадлежитъ къ писателямъ, съ особенной любовью изучающимъ народъ психологически. Подробности внѣшняго быта являются предъ нами лишь по поводу нравственныхъ вопросовъ. Все вниманіе автора сосредоточено на душѣ и міросозерцаніи народной массы и отдѣльныхъ личностей. Это самое поучительное изъ всѣхъ направленій народнической литературы. У автора нѣтъ въ распоряженіи дешевыхъ, но часто очень сильныхъ эффектовъ. Какъ художникъ онъ не пускается въ живописное изображеніе мужицкой бѣдности. У него нѣтъ патетическихъ жанровыхъ картинъ, столь свойственныхъ лирическому народничеству. Правда, у него имѣется святочный разсказъ -- Сонъ Макара. Здѣсь описывается многострадальное житье-бытье объякутившагося русскаго мужика. Но прежде всего -- Макаръ не представитель русскаго народа, и его бытъ, собственно не русская дѣйствительность, а потомъ, какъ увидимъ дальше, именно это произведеніе вопреки восторгамъ критиковъ слѣдуетъ считать самымъ слабымъ, въ художественномъ отношеніи,-- изъ всѣхъ, признанныхъ авторомъ достойными отдѣльнаго изданія.
Сила г. Короленко тамъ, гдѣ вдумчивый анализъ внутренняго міра, поэтическое обобщеніе его разрозненнихъ мельчайшихъ чертъ, гдѣ встаетъ предъ нами цѣльный, яркій образъ, какъ извѣстный человѣческій типъ, независимо отъ статистическихъ и бытовыхъ условій. Рисуя дѣтскую психологію, авторъ не выбиралъ преднамѣренно дѣтей интеллигентной, богатой или бѣдной и мужицкой семьи. Онъ желалъ показать глубину и богатство естественныхъ нравственныхъ силъ, независимо отъ внѣшней обстановки и болѣе или менѣе благопріятныхъ обстоятельствъ. Такъ и въ разсказахъ о народѣ.
Здѣсь можно указать только одну разграничительную черту -- этнографическую, т. е. по существу тоже психологическую. Предъ нами два общихъ типа -- хохолъ и великоруссъ и каждый изъ нихъ отмѣченъ родовымъ свойствомъ: одинъ -- поэтъ, другой -- съ природными наклонностями къ отвлеченной мысли, къ анализу, къ философскому и религіозному исканью истины.
Образъ поэта не представляетъ для автора ни малѣйшихъ затрудненій. Онъ усвоенъ авторомъ съ дѣтства, такъ же близко знакомъ ему, какъ южная природа, и авторъ знаетъ тѣснѣйшее сродство душъ этой природы и этого человѣка. На этомъ сродствѣ у него и построена характеристика малорусскаго народа.
Она всегда въ высшей степени увлекательна, проникнута живымъ авторскимъ сочувствіемъ, она невольно поэтична, такъ какъ является всецѣло отраженіемъ роскошной, богатой красками и звуками малорусской природы. Именно создавая образъ малорусскихъ крестьянъ, авторъ могъ во всей полнотѣ обнаружить чуткость своего слуха и зрѣнія къ мимолетнымъ явленіямъ родныхъ полей и лѣсовъ. Эта чуткость въ малорусской народной поэзіи творитъ чудеса красоты и сердечности, вдохновляясь обыденнѣйшими фактами и предметами. Музыка души восполняетъ звуки и краски внѣшняго міра и, напримѣръ, въ пѣсняхъ Шевченко умѣетъ одухотворить чарующей нѣжностью рѣчи и чувства -- самый будничный пейзажъ, воспѣть иву будто живое олицетвореніе сиротливой грусти и безнадежной истомы, пышный цвѣтущій макъ уподобить сіяющему счастью, зеленый хмѣль сравнить съ беззаботной, неистощимо-живой молодостью... И эта поэма естественной, осердеченной жизни прелестью и разнообразіемъ психологіи не уступитъ художественнѣйшему анализу человѣческой души.
Такой же пріемъ и у нашего автора.
Герои его очень не краснорѣчивы. Они, повидимому, привычнѣе пѣть, чѣмъ говорить. Звуки пѣсни вызываютъ у нихъ первыя сознательныя впечатлѣнія дѣтства и они же дольше всѣхъ другихъ воспоминаній о родинѣ живутъ въ ихъ памяти. Старуха, выросшая въ Америкѣ, давно забыла свой родной языкъ, но слова пѣсни, убаюкивавшей ее въ дѣтствѣ, пережили всѣ утраты и забвенія, и она можетъ привѣтствовать земляка только этой пѣснью. Сколько здѣсь правды, тѣмъ болѣе глубокой, что она -- истинно народное достояніе. И г. Короленко умѣетъ чрезвычайно просто раскрыть предъ читателемъ поэтичность и сердечность народнаго нравственнаго міра.
Беретъ онъ самаго сѣраго мужика, съ весьма ограниченной умственной жизнью, по количеству идей врядъ ли превышающей разумъ ребенка. По крайней мѣрѣ, слѣпой мальчикъ даже превосходитъ Іохима прирожденнымъ безпокойствомъ мысли и богатствомъ общихъ запросовъ своей дѣтской души. Но у Іохима великое народное сердце и по натурѣ онъ богатырь сравнительно съ просвѣщеннѣйшимъ паномъ. Въ темномъ царствѣ его духа пока растетъ и развивается общее народное достояніе -- простѣйшія чувства любви, горя, печали, радости, инстинктивной молодой жажды счастья. Для этихъ чувствъ не требуется вмѣшательства цивилизаціи и образованности: они благородны и сильны сами по себѣ, какъ органическое содержаніе народной психологіи. И они находятъ себѣ соотѣтствующее выраженіе,-- не разсудочную, складную рѣчь, а цѣлую вереницу поразительно сознательныхъ звуковъ. Все равно, какъ природа: вся исполненная чувствъ и настроеній, она умѣетъ выражать ихъ до безконечности разнообразнымъъ шумомъ лѣса, журчаньемъ потока, сумракомъ вечера и живыми тѣнями ночи.
Іохимъ молчаливъ, робокъ и неуклюжъ. Онъ -- хлопъ и словами не высказываетъ своего отношенія къ фатамъ панской жизни. Но онъ владѣетъ другой могущественной критикой -- краснорѣчіемъ природы, поэзіей сердца и неотразимой красотой чувства. Это -- сила неизмѣримо высшая, чѣмъ бездушное искусство, и дудка Іохима заглушитъ городскую музыку, взволнуетъ душу ребенка, будетъ грозить отнять ее даже у матери.
Откуда такая власть?
Авторъ очень краснорѣчиво разсказываетъ исторію іохимовой дудки: можетъ быть, рѣчь могла бы быть проще и хладнокровнѣе, но смыслъ ея нисколько не страдаетъ отъ тона. Въ іохимовой музыкѣ дѣйствительно звучитъ сама украинская природа, вѣтеръ, солнце и плескъ рѣчныхъ волнъ -- все это оживаетъ въпереливахъ мужицкой пѣсни и все это чуется дѣтскимъ сердцемъ, какъ родное и отнынѣ незабвенное. И сама гордая, образованная музыкантша-пани невольно смиряется предъ этой безсмертной властью естественной поэзіи и всего, что пережила и переболѣла душа народа.
И какая это спокойная, величавая, художественно-царственная власть! Ни одного назойливаго вопля, ни одной хитрой фіоритуры,-- все неподдѣльно и стихійно, какъ ночь послѣ захода солнца, какъ свѣжесть послѣ бури, какъ вздохъ въ минуту горя, какъ радостный крикъ въ порывѣ счастья. И именно народному творчеству свойственна эта простота безсознательная и власть не разсчитанная.
Природа страны будто впитываетъ въ себя ея прошлое, а сердце и воображеніе народа вбираютъ въ себя чудные мотивы поэзіи и вдохновенныхъ думъ окружающаго ихъ міра,-- это будто единый нервный творческій организмъ. И Іохимъ по какому-то тайному внушенію отыскиваетъ иву, изъ которой онъ сдѣлаетъ свою удивительную дудку. Матвѣй, "безъ языка" и съ самымъ мужичьимъ умомъ, становится лицомъ трогательнымъ и изящно-поэтическимъ, когда одинокій и безпріютный, угнетенный чуждой и враждебной ему цивилизаціей, онъ воскресаетъ душой при видѣ зеленыхъ полей, даже при звукѣ журчащей воды... Вѣдь это голосъ и черты безгранично любимой природы-матери: съ ней прожиты годы радостей и печалей и не однимъ Матвѣемъ, а необозримымъ рядомъ поколѣній такихъ же мужиковъ "съ дѣтскимъ сердцемъ" и наивными мыслями.
Онѣ оказываются особенно простодушны и даже смѣшны, когда приходится переводить ихъ на городской и образованный языкъ. Тогда и мистеръ Берко гораздо умнѣе и бойчѣе. Но у Матвѣя имѣется множество мыслей, какія никогда не приходятъ на умъ всѣмъ Берко на свѣтѣ: не хватаетъ только словъ. А иначе какія удивительныя вещи разсказалъ бы Матвѣй про океанъ, на который онъ часами смотритъ съ парохода! Какія дивныя волненія души онъ изобразилъ бы, вступая на берегъ чужой страны! И какими звуками всѣ эти мысли и волненія могъ бы передать поэтъ и музыкантъ Іохимъ!
Какъ блѣдна, пошла и тщедушна показалась бы тогда намъ эта неугомонная толпа мастеровъ, владѣющихъ многочисленными языками и какими угодно словами! Ни однимъ своимъ языкомъ она не могла-бы выразить смысла любви Матвѣя къ случайно встрѣченной дѣвушкѣ-сироткѣ. И какое краснорѣчіе могло бы внушительнѣе подѣйствовать на ея испуганную душу, чѣмъ одна фраза Матвѣя: "Держись, малютка, меня..."
X.
Да, цивилизація со всѣми своими хитростями и завоеваніями -- весьма часто -- бездушна и даже глупа. Рояль подъ руками образованной музыкантши только оскорбляетъ слухъ чуткаго ребенка послѣ игры мужика на самодѣльной дудкѣ. А историческая пѣсня, имъ спѣтая, развертываетъ слушателю безграничную даль великихъ дѣлъ и еще болѣе великихъ страданій народа! Пусть попробуетъ самый краснорѣчивый и письменный панъ состязаться съ этой поэтической исторіей, съ этимъ звучащимъ прошлымъ!
Но цивилизація, кромѣ сердечнаго тщедушія, безпрестанно обнаруживаетъ удивительное тупоуміе и близорукость. Она способна отнять у людей самый простой здравый смыслъ, закрыть ихъ глаза на самыя естественныя явленія и пріучить исключительно къ искусственному, уродливому, притворному.
Разсказъ Безъ языка написанъ въ юмористическомъ тонѣ, но отъ него вѣетъ драмой на каждой страницѣ. Матвѣй, герой разсказа, слишкомъ живое и художественно-созданное лицо, чтобы своими приключеніями производить на насъ одно анекдотическое впечатлѣніе. А потомъ, и въ самомъ дѣлѣ издѣвательства цивилизаціи надъ человѣкомъ "съ дѣтскимъ сердцемъ" не только правдоподобны, но прямо неизбѣжны при современномъ ея уровнѣ и направленіи.
Что касается юмора,-- у г-на Короленко онъ играетъ въ высшей степени своеобразную роль. Мы уже знаемъ, какъ тонко и изящно творчество автора: ему по природѣ претитъ все слишкомъ рѣзкое и крикливое. Но это творчество въ тоже время искренне и правдиво,-- а въ человѣческой жизни -- бездна горя, неправды и, слѣдовательно, отталкивающаго и безобразнаго. Какъ все это представить, не нарушая спокойнаго -- гармоническаго развитія художественной идеи?
И вотъ здѣсь-то юморъ является на помощь. Это -- настроеніе мудреца, исполненнаго жалости къ человѣческой слабости и бѣдѣ, улыбка, ободряющая несчастнаго на борьбу и сулящая ему лучшее будущее, и въ тоже время какая-то трогательная снисходительность къ человѣческому неразумію и часто безцѣльному жесткосердію. За этимъ юморомъ таится оптимистическая вѣра, все то же извѣстное намъ воззрѣніе на міръ, какъ на гармонію осердеченныхъ нравственныхъ силъ. Отъ этого юморъ и выходитъ такимъ свѣтлымъ, такимъ примирительнымъ и ободряющимъ.
Наконецъ, онъ -- и именно этими своими чертами -- достояніе народной психологіи. Только народъ, инстинктивно вѣрующій въ свою стихійную мощь, въ свое историческое безсмертіе, можетъ юмористически встрѣчать многочисленныя разочарованія и огорченія въ данный моментъ своего бытія. И г. Короленко именно здѣсь особенно близокъ къ народной почвѣ творчества и общихъ воззрѣній.
У него есть цѣлый разсказъ, вдохновенный этимъ юморомъ, разсказъ, блестящій по глубоко-художественной красотѣ и истинно философскому содержанію и тону,-- разсказъ, къ великой потерѣ русской литературы, недоконченный. Прошка-жуликъ своего рода эпическая фигура, знаменующая цѣлый періодъ въ бытовой жизни деревни. Внезапно появившаяся высшая наука разрушила вѣковой укладъ, выбила изъ колеи мужика, и онъ на собственномъ родовомъ мѣстѣ оказался L'homme dépaysé -- изгоемъ и бродягой. Предъ нами одна изъ трудныхъ дилеммъ. Роза просвѣщенія должна цвѣсти, несомнѣнно, но и деревенскій репейникъ желаетъ жить, хотя онъ не можетъ соревновать розѣ красотой и ароматомъ. То и другое -- явленія одинаково естественныя, и авторъ самъ не знаетъ въ чью пользу рѣшить вопросъ безусловно. Подобная задачи представляются г-ну Короленко неоднократно, и онъ будто любитъ ставить ихъ, предоставляя невѣдомому Эдипу найти всепримиряющую и справедливую разгадку. Мы увидимъ истинный смыслъ этихъ дилеммъ и оцѣнимъ значеніе авторскаго безпристрастія: для насъ теперь одинъ фактъ не подлежитъ сомнѣнію; репейникъ, въ лицѣ хотя бы даже Прошки-жулика, можетъ представить настоящую драму, вопіять о нашемъ состраданіи и даже о чувствѣ правды.
Прошка, выброшенный за бортъ новымъ потокомъ жизни, превращается въ своего рода вольнаго казака, общепризнаннаго врага существующихъ новыхъ порядковъ и онъ ведетъ войну съ ними упорно, сознательно и при сочувствіи всѣхъ представителей тѣснимаго репейнаго міра. Надо же ему ѣсть и жить,-- и онъ безъ всякихъ теорій, по мелочамъ, осуществляетъ принципъ борьбы за существованіе, какъ онъ можетъ и умѣетъ.
И эту практику отлично понимаютъ всѣ другіе пока еще честные Прошки и относятся къ Прошкѣ-жулику терпимо, даже любовно по-родственному. Такая постановка вопроса достойна всего нашего вниманія.
Взглянуть на предметъ съ точки зрѣнія нравственности, законности, просвѣщенія -- Прошка окажется самымъ послѣднимъ человѣкомъ на землѣ. Уже въ самомъ его прозвищѣ звучитъ презрѣніе и отверженіе, такъ именно и произносятся слова Жуликъ-Прошка молодымъ теоретическимъ народникомъ. Прошка -- не "народъ",-- думаетъ идиллическій любитель народа.
Онъ жестоко ошибается!
Прошка именно "народъ", только въ "черненькомъ" видѣ, народъ -- въ безвыходно-трагической борьбѣ съ невѣдомой, чуждой ему цивилизаціей, вообще и по существу гуманной,-- но вотъ съ этимъ народомъ не съумѣвшей сойтись и сговориться. Для него она какъ была, такъ и осталась благородная госпожа, въ высшей степени брезгливая, непонятная, величественная -- въ лицѣ важныхъ профессоровъ, въ невразумительныхъ звукахъ лекцій, въ эффектной внушительности ученаго дворца, господина "давальца" и нанимателя не болѣе... Роза благоухала, но репейникъ не имѣлъ основаній -- смѣнить свое досадное равнодушіе къ ея аромату -- на любовь и интересъ.
И рядомъ -- два міра, будто два государства или двѣ колоніи, населенныя двумя различными расами. Прошка -- самое живое воплощеніе этой розни, краснорѣчивѣйшее свидѣтельство ненормальнаго, болѣзненнаго процесса, возникшаго въ деревенскомъ организмѣ, но это не мѣшаетъ Прошкѣ быть болячкой, язвой, преступникомъ.
Попробуйте слить эти, повидимому, исключающія другъ друга нравственныя данныя! У зауряднаго народника или у правовѣрнаго адвоката культуры неизбѣжно оказался бы пересолъ въ краскахъ: Прошка вышелъ бы или мелодраматической жертвой разрушенныхъ "устоевъ" или отбросомъ и уродомъ народной среды.
Передъ нами ни то, ни другое. Авторъ отнесся къ Прошкѣ, какъ относится къ нему народный мудрый юморъ, и поступилъ съ нимъ, какъ поступаетъ "мать-природа". Какія высоко-юмористическіе моменты, когда Прошка жалуется на разныя новшества, вродѣ кастетовъ: "Право-ну, какой народъ пошелъ... неаккуратный: хоть совсѣмъ не работай!"... Потомъ, когда онъ въ полномъ разгарѣ "работы". Сцена по существу дикая: Прошка является богатыремъ и артистомъ драки,-- но посмотрите, какъ она описана! Наконецъ, этотъ несравненный духовный дворникъ! Всѣ его понятія о законномъ и объ обцественномъ порядкѣ не идутъ дальше принципа: "не трогай своихъ". Какіе тупые люди и варварскіе нравы! -- воскликнетъ иной слушатель, если ему пересказать частные факты и представить доблестныя черты героевъ! И слушатель съ негодованіемъ отвернется отъ этого разгула первобытныхъ инстинктовъ.
Но пусть онъ прочитаетъ самый разсказъ, и впечатлѣніе поразитъ его самого. Авторъ не говоритъ ни единаго слова въ пользу Прошки; онъ только непосредственно послѣ дикаго разгула Прошки рисуетъ слѣдующую картину.
Утро, Прошка ушелъ въ лѣсъ освѣжить свою одурманенную голову. Онъ лежитъ на травѣ и чувствуетъ себя необыкновенно блаженно.
"Онъ былъ похожъ на кота, котораго гладятъ по спинѣ. Но его никто не гладилъ по спинѣ или, вѣрнѣе, его гладила общая мать-природа. Она коснулась его души своимъ нѣжащимъ и любящимъ прикосновеніемъ, и онъ почувствовалъ, какъ эта душа разглаживалась, "выпрямлялась", добрѣла. Что-то изъ нея улетучивалось, что-то утопало, стиралось въ сознаніи и взамѣнъ изъ глубины поднималось нѣчто другое, невѣдомое, неопредѣленное, смутное... Все это совершалось такъ ощутительно, что порой у Прошки являлся даже вопросъ: что это такое? что это наростаетъ въ немъ, пробивается къ сознанію, напоминаетъ о чемъ-то, "подмываетъ" на что-то? О чемъ напоминаетъ, на что подмываетъ?.. Порой Прошка ощущалъ въ себѣ неясное желаніе. И когда, по привычкѣ, онъ задавалъ себѣ вопросъ: ужъ не выпить ли ему хочется? то поднимавшаяся въ душѣ безвкусица не оставляла ни малѣйшаго сомнѣнія, что дѣло не въ выпивкѣ. Такъ въ чемъ же?"
Прошкѣ неизвѣстно въ чемъ, не отвѣчаетъ и авторъ. Но сущность не въ опредѣленности прошкиныхъ желаній, и въ самомъ ихъ существованіи -- смутныхъ, неуловимыхъ, далекихъ отъ водки и обычной "работы".
Вы видите, какія чудеса творитъ мать-природа съ безнадежнымъ жуликомъ. И вы не сомнѣваетесь въ вѣроятности чудесъ. Нѣчто подобное творитъ и самъ авторъ со своимъ героемъ. Онъ и природа идутъ къ одной цѣли -- отнять у васъ, читателя и моралиста, основаніе для патетическаго гнѣва на Прошку или для безпощаднаго презрѣнія къ его грубой душѣ.
Вѣдь паѳосъ въ какомъ бы то ни было направленіи возможенъ только при единственномъ условіи,-- при существованіи одного рѣшительнаго взгляда на предметъ. Возможенъ ли такой взглядъ на Прошку?
Мы знаемъ парализующіе другъ друга факты, съ которыми связано появленіе Прошки на сцену утѣсненнаго репейнаго царства. Мы знаемъ отношеніе къ Прошкѣ людей, не промышляющихъ его работой, даже студентовъ и именно симпатичнѣйшаго студенческаго поколѣнія. Очевидно, это общественное мнѣніе не могло придти къ безповоротному осужденію Прошки, но не стало, разумѣется, и на его сторону. Эта встрѣча фактовъ и мыслей, противорѣчащихъ другъ другу, не результатъ усиленнаго логическаго анализа, не плодъ какой-нибудь Grübelei, это -- творчество самой жцзни. И оно въ эту минуту -- глубоко юмористично. Оно будто забавляется исконнымъ стремленіемъ человѣка знать правду "чистую и подлинную какъ монета", по выраженію Натана, и безпрестанно ставитъ нашъ умъ предъ дилеммами великаго нравственнаго значенія.
Недаромъ, у величайшихъ мудрецовъ древняго міра создалось убѣжденіе, что смыслъ жизни по существу ирониченъ, мы окружены юморомъ какой-то невѣдомой силы, на каждомъ шагу добродушно поднимающей на смѣхъ наши одностороннія чувства энтузіазма и гнѣва, отчаяніе или восторгъ, ненависть или страсть. И глубочайшій жизненный умъ древности воплотился въ лицѣ Сократа -- эйрона, Сократа -- юмориста, взирающаго на человѣческія мнѣнія и истины съ особаго рода улыбкой. Она напоминаетъ настроеніе отца или матери, умудренныхъ тяжелымъ опытомъ жизни и съ грустнымъ невыразимо-любовнымъ участіемъ внимающихъ пылкимъ идеалистическимъ рѣчамъ сына-юноши, или необъятнымъ надеждамъ на счастье красавицы дочери.
Они знаютъ, какъ жизнь далека отъ идеала и какая жестокая сказка -- счастье, но у нихъ не поднимется рука разбить иллюзію рѣзкимъ холоднымъ словомъ. Можетъ быть, и иллюзіи имѣютъ свое положительное значеніе въ міровой драмѣ...
Лучшій отвѣтъ -- юморъ, исполненный добродушія, гуманности и пощады, и онъ играетъ именно такую роль въ произведеніяхъ нашего автора. Въ одномъ случаѣ г. Короленко вполнѣ опредѣленно подчеркиваетъ эту черту своего художественнаго міросозерцанія, онъ создаетъ одну изъ любопытнѣйшихъ фигуръ во всей русской народнической литературѣ -- Тюлина. О немъ авторъ говоритъ: "онъ весь проникнутъ какимъ-то особеннымъ безсознательнымъ юморомъ".
Совершенно вѣрное опредѣленіе; именно юморъ -- оснона тюлинской психологіи. Это значитъ отрицаніе всего патетическаго, односторонне-страстнаго, инстинктивное, "безсознательное" признаніе безчисленныхъ противорѣчій жизни, слѣдовательно, невозможности найти цѣль, достойную безраздѣльнаго увлеченія, неутомимаго труда, горячаго отклика.
И Тюлинъ величаво равнодушенъ къ окружающему міру, къ людскимъ дѣламъ и суетѣ, даже къ своимъ личнымъ дѣламъ. Онъ одаренъ исключительнымъ перевозническимъ талантомъ, но этотъ талантъ просыпается у него только въ ту минуту, когда грозитъ опасность тюлинской философской лѣни и "серьезному взгляду на вещи". Во всѣхъ другихъ случаяхъ, міръ не стоитъ того, чтобы изъ-за него сдѣлать лишнее усиліе или даже движеніе. Это юморъ, доведенный до степени идеала, ставшій единственнымъ содержаніемъ всей жизни человѣка!
И именно юморъ заставляетъ автора рисовать своего героя-пьяницу и тунеядца увлекательнѣйшими художественными красками. Тюлина можно полюбить, и ужъ во всякомъ случаѣ, у читателя не остается ни тѣни презрѣнія къ лѣнивому мужику, неутомимо локающему винище.