Когда мать утешает дитя свое... Из цикла очерков "Гонец"
Когда молодая и неопытная мать спешит утешить плачущего ребенка, она хватает все, что попадает под руку: плешивую куклу, побрякушку, блестящую звонкую безделушку, реже цветок... Иногда, тряся ребенка на руках, она стучит какой-нибудь шумливой вещью, неестественным голосом кричит или старается запеть наскоро неудаляющуюся песню. Ничего не помогает. Тогда мать поспешно обнажает и дает ребенку свою грудь, но ребенок точно оскорбленный, еще больше надрывается, захлебываясь криком или заглушая своим голосом все звуки и все песни матери. И матери кажется, что дитя страдает от невыносимой боли, что от крика у него что-то оборвалось внутри и он сейчас умрет. В отчаянии она ухватилась за первую попавшуюся чашку с водой, вливает каплю в рот ребенка, он захлебывается, затихает, кажется совсем перестает дышать, и вдруг... В момент, когда казалось, он должен был скончаться, хоть и с криком, он все же открывает глаза и ловит ими что-то на потолке... Мать еще страдает и откачивает погибающее чадо, а ребенок полными слез глазами уже улыбается и постепенно затихает, следя, как светлый солнечный зайчик от едва колеблющейся в чашке воды замер на потолке и заигрывает или что-то тайное, свое рассказывает совсем затихшему ребенку... Но от того, что ребенок не умирает, и даже не кричит, мать не замечает этой тайны солнца, ей некогда на этом останавливать свое внимание. Она счастлива, ибо ее солнце -- ее собственный ребенок. Между тем, быть может, в этом зайчике на потолке, в этом преломленном луче солнца, заключено зерно не только всего будущего озарения души ее ребенка, но и ее собственное в нем и через него грядущее бессмертие!
Не беру на себя материнской роли утешителя, но сравниваю свои мысли, которыми скреплял для нас те образы, в которых вижу смысл любого утешения...
Мне кажется, что я понял в скорби материнских дум о детях -- мучениках там и здесь, что все, окружавшие меня красоты, о которых я писал в первых письмах -- горы, реки и леса, птицы, звери и цветы -- лишь блестящие побрякушки и сколько ими не греми -- не заглушишь оскорбленной совести и раненного головной болью сердца. Вот пишу о самом нужном, а сам знаю, что не достучусь до большинства заживо-погребеных душ, до той невероятно-скрытой глухонемоты, которая сковала души и сердца и даже взоры по отношению хотя бы к тем тысячам и десяткам тысяч наших "цветов жизни" детей, которых так пренебрежительно называют "беспризорными"...
Знаете ли, представляете ли вы, часто жалующиеся на свою судьбу, что эти, вырастающие в условиях брошенных щенят, вне влияния всякой мысли и человечности, уже не говоря об отсутствии в какой-либо любви, вне даже всякого закона, что именно они являются таким разительным опровержением нашего права на какие-либо жалобы. И лишь сравните -- тысячи неведомо чьих-то детей, но детей каких-то все-таки отцов и матерей, безвестно пропавших или просто потерявших их и никогда теперь их не узнающих, сравните: тысячи подрастающих, так или иначе осмысливающих окружающее, превращенных в пору нежной детскости в полу зверей, растленных нравственно, больных физически, и часто потерявших разумение человеческого слова... Тысячи их в лохмотьях, в голоде, в коростах и во вшах, в холодных, зараженных вагонах отправляются со станции в великом холоде полей или лесов Российских... И никто, нигде их не желает взять -- ибо они несут одно несчастье и растление в семьях тех, кому их предлагают взять. И разве невозможно допустить, что тысячи, в запертых вагонах, брошенные и забытые на запасных путях, они не детскою, не человеческою смертью умирают? Я не хочу терзать вашего сердца образами, которые неотвязно стоят передо мной месяцы и годы, но я хочу сказать: имеем ли мы право забывать об этом или сравнивать наши, такие в общем одолимые скорби и нужды, наши, людей взрослых, часто образованных, не редко удачливых?!. Одно могу сказать от всего сердца, что мне стыдно за себя, за свое малодушие, за то, что я еще не там, не с ними. За то, что не кричу истошным голосом на площадях и на церковных папертях:
-- Спасите малых сих -- ибо в них мы погибаем сами!..
Действительно, когда я думаю о будущем, в которое гляжу с надеждой, я вижу, как в наших детях, даже в обеспеченных и сытых, погибает все лучшее, ибо мы о них так мало думаем и забываем, что среди нас, дети не похожи на детей, они не умеют радоваться преломленным лучам солнца, они не станут ценить зайчиков на потолке. А что еще подсказывает, раскрывает нам воображение?.. Какую правду-истину читает мысль о всех скорбях грядущего, обездуховленного поколения -- разве это не лежит на нашей совести, и разве не должны мы поэтому напрячь не только наши мускулы и мысли, но весь остаток нашей веры в красоту и культуру, чтобы не тем, не тем путем опять вражды и крови, опять властвования одних над другими, опять мести и жестокости, -- но именно путем духовного перерождения, какого-то дерзновенно-неожиданного обновления, -- выйти к радости мира и труда м солнечного света для всех... Только для всех, способных чуять будущее, для правых и левых, для тамошних и здешних...
Когда с упорством замурованного в шахте, я здесь бью киркой или тяжелым молотом о камни, то, очевидно, надеюсь, что рано или поздно мне удастся разбить не только камни нищеты и зависимости, но и каменные сердца, отравляющие атмосферу своим мертвым холодом безразличия к светоносной энергии, которой в нас и вокруг нас непочатое море.
Начинайте действовать, начинайте как-нибудь, с самого малого! Где бы вы ни были, начинайте что-либо создавать, что-либо делать самое простое, самое примитивное, только бы не предаваться унынию.
И помните, что даже в минуту передышки, в секунду отирания застилающего глаза пота, надо думать не о себе, а именно о тех, кто в тысячу раз несчастнее нас хотя бы потому, что даже не имеют возможности пожаловаться и гибнут тысячами в сгустках страшного невежества и невыплаканного отчаяния. И так, сравните себя с самыми несчастными, с самыми безнадежно обездоленными -- не с людьми даже, а именно с детьми... И вы увидите, как вы счастливы по сравнению с тысячами и даже миллионами воистину несчастных.
Поэтому давайте уберем с дороги наши хмурые лица и апатию, -- пора за труд, какой-нибудь, во что бы то ни стало, до изнеможения, до неистовства, но и до одоления прежде всего унизительной нужды и пагубного уныния.
* * *
P. S. Как раз на эту тему я недавно записал одну восточную Легенду о помощи, которую вам при сем посылаю.