"Собрание сочинений в тридцати томах": Государственное издательство художественной литературы; Москва; 1949
Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
Мы шагали просёлочной дорогой среди полей, раздетых осенью, нищенски разрезанных на мелкие кусочки; озорничал неприятный ветерок, толкая нас в затылки и спины, хлопотливо собирал серые облака, лепил из них сизоватую тучу, по рыжей щетине унылой земли метались тени, шевеля оголённые кусты, как будто желая спрятаться в них. Когда мы были в полуверсте от небольшой деревни, туча вдруг рассыпалась мелким, но густым и холодным дождём.
-- Бежим! -- скомандовал мой спутник Григорий Иванович, длинный, тощий человек, с костлявым лицом угодника божьего; на его лице серой кожи, в морщинах глубоких глазниц и под кустиками седых бровей прятались маленькие, очень сердитые и докрасна воспалённые глаза. Он себя называл рядовым железнодорожного батальона, но гораздо больше был похож на дьячка, в общем же -- "человек бывалый", битый, мятый, сильно огорчённый жизнью и приученный сердиться на все случаи. До деревни бежали мы во всю силу, но достигли её, конечно, мокрыми, точно утопленники. Попросились обсушиться в одну избу, которая посолиднее, в две, в пяток, но никуда не пустили на очень простом основании:
-- Много вас, таких, шляется!
-- Чтоб вам издохнуть, -- пожелал домохозяевам Григорий Иванович.
А дождь буйствовал всё сильнее, мы прислонились под воротами большой избы с двором, покрытым тёсом, стоим, мокнем, и вдруг из дождя явился невысокий, коренастый мужчина, такой же сплошь облизанный дождём, как и мы.
-- Вы чего тут жмётесь -- весны ждёте? -- спросил он весёлым голосом. Мне стало интересно, а вместе с тем и досадно, что в такую погоду человек шутит. В ответ на угрюмые слова солдата: "Никуда не пускают!" -- он предложил:
-- Айда ко мне!
Говорил он крикливо, как глухой, и весело, точно пьяный. Весёлость эта противоречила не только погоде, но и одежде мужика: на нём отрёпанный кафтан, одной полой его он прикрывал голову, под кафтаном -- ситцевая рубаха неуловимого цвета, из-под рубахи опускаются портки синей пестряди, ступни ног -- босые; мне показалось, что дождь вымочил его ещё более безжалостно, чем нас. Солдат спросил:
-- А ты, хозяин, чего же гуляешь?
-- В село ходил, к знахарке, недалеко, версты четыре, -- охотно ответил он. -- Девчоночка у меня чего-то занедужила. "Хозяин!" -- усмешливо воскликнул он, сбросив полу кафтана с головы и обнаружив рыжеватые клочья, должно быть, очень жёстких волос, -- даже дождь не мог причесать их. -- Какой же я хозяин, драть те с хвоста? Хозяева в сапогах ходят.
Широкоплечий, длиннорукий, он, видимо, был силач, шагал по цепкой грязи легко, быстро и всё спрашивал: кто мы, откуда, куда?
-- Вот к тебе идём, -- ответил солдат сразу на десяток вопросов.
-- Пожалуйте, милости прошу, я -- гостям рад, -- сказал весёлый мужичок тоном человека, которому есть где принять, есть чем покормить гостей, и этот его тон заставил солдата насмешливо спросить:
-- Выпил маленько?
-- Непьющий. Не оттого, что тятя-мама запретили, а -- душа не принимат. Даже запахом водочки недоволен я...
-- Весёлый ты, -- угрюмо заметил солдат.
-- Слезой горя не смоешь. Лезьте через плетень, ближе будет.
Перелезли через плетень, вышли огородом на берег речки, в сажень шириною, соскользнули по взмыленной дождём глине к избёнке в два окна, без двора, с будочкой отхожего места среди зарослей картофельной ботвы. В пазах избы наляпана глина, солома на крыше взъерошена ветрами, прикрыта хворостом, хребет крыши пригнулся, как бы под тяжестью кирпичной трубы.
"Особнячок не из пышных, -- подумал я. -- Внутри, должно быть, тесно и грязно".
Переступив порог двери, мы очутились в маленьких сенях, и сразу стало понятно, что это -- предбанник. На лавке у окна сидела старуха в холщовой рубахе; широко расставив голые ноги, цвета сосновой коры, она расчёсывала редким деревянным гребнем космы седых волос; при входе нашем взмахнула головой, точно испуганная лошадь, руки её ушли на колени, и она плачевно, испуганно заныла:
-- Господи, царица небесная, что уж это? Опять ты, Егорша, привёл кого-то...
Шлёпнув на пол мокрый кафтан, Егорша хозяйственно и ласково заговорил:
-- Не страдай, мамаша, не беспокой себя, прихорашивайся, знай, -- женихи появились! Ну, прохожие, вы сбросьте лишнее здесь, а то -- намочите в избе...
-- Ну куда ты их денешь? -- ныла старуха.
-- Найдём место. Входите, гости. Старухи -- они только ворчать способные...
-- Эк, паяц! -- вздохнув и безнадёжно качая головой, сказала старуха, а я попросил у Егорши разрешения повесить мокрую одежонку нашу на чердаке.
-- Валяй! -- одобрил хозяин.
Влезли мы на чердак, там дождь сечёт крышу, ветер шелестит соломой и хворостом, посвистывает, нашёптывает что-то горестное.
-- Правильно ведьма назвала его -- паяц, -- ворчит в сумраке солдат, развешивая одёжу. -- Да и жулик, должно быть. Жаль, чаю-сахару нет у нас, а то -- самовар бы...
Сходя вниз, он предусмотрительно захватил с собой тяжёлую свою котомку. Внизу, в бане, было ещё более сумрачно, серые стёкла окна впускали в тесную комнатку неприятно тёплую муть тяжёлого запаха. Хозяин колыхался у стола, заправляя жестяную, маленькую лампу; посмотрев на гостей, он сказал:
-- Один -- вроде щуки, а другой похож на окуня. Ну, садитесь...
Из бани сделали жилую комнату очень просто: полок заменял полати, под полатями -- нары и постель хозяев, на ней, в углу, уже совсем в темноте, кто-то шевелился. Печь приспособили для стряпни, подняв её под, а для житья на ней -- сломали каменку. На шестке печи сидела кошка, нелюдимо сияли зелёные глаза, с полатей свешивалась и точно таяла в сумраке чья-то маленькая белая голова, в переднем углу, на лавке, под грудой тряпья дышало, тихонько всхрапывая, тоже что-то маленькое. Хозяин зажёг лампу, укрепил её на гвозде, вбитом в стену, помазанную мелом, скудный огонёк лампы осветил новенькие, ещё не затоптанные грязью жёлтые заплаты на прогнившем полу. При огне всё как-то странно сдвинулось, сомкнулось теснее, образовался какой-то скорбный уют и вызвал у меня сердитый вопрос:
"Это -- жизнь?"
-- Ну, как будем жить? -- спросил хозяин, точно подслушав мои мысли, и весёлый его голос заставил меня подумать, что стеснённый человек этот играет на удальство.
-- Хорошо бы теперь чайку хлебнуть, -- продолжал он, -- да самовара нету у нас.
-- Чаю, сахару тоже нет, -- спокойно, сочным голосом дополнили из-под полатей.
-- Это хозяйка моя голос подаёт, -- объяснил Егорша. -- А картошки не дашь, Палага?
-- Картошек из-за дождя не успели нарыть.
-- Так. Ну, -- хлебца, соли дай. Хлеб да вода -- богатырская еда.
-- Тятя, -- позвал с полатей тихий голосок.
-- Эх вы, жители, -- пренебрежительно сказал солдат.
-- Не нравимся? -- спросила хозяйка, выступая на свет и застёгивая кофту на груди. -- Тогда -- может, к другим пойдёте?
Вопросы её прозвучали не задорно, не обиженно, однако с явным чувством своего хозяйского достоинства. Я обозлился на солдата, а он, должно быть, испугался, что выгонят нас в дождь и в ночь. Он был скупой человек, но тут, смягчив свой деревянный голос, примирительно сказал:
-- Ты, хозяйка, не беспокойся, еда у нас есть.
Нахмурив тёмные брови, женщина задумчиво посмотрела на солдата, на меня.
-- Ну, вот и поешьте, -- разрешила она равнодушно и, пройдя в передний угол, наклонилась там, разбирая тряпьё. Была она небольшая, плотненькая, на круглом, красноватом лице под высоким и выпуклым лбом серьёзно светились овечьи глаза, широко расплывшиеся нос и толстые губы делали её лицо некрасивым, но было в нём -- в глазах её -- что-то приятное, заставившее подумать: "Не глупая". И в лице и в её фигуре заметно было нечто общее с мужем; Егорша тоже светлоглазый, курносый, скуластый, беззаботно курчавая бородка не придавала его лицу особенного мужества. Стоя в углу, около печи, он говорил:
-- Куда же ты, Яшук, сикаешь? Ты, брат, мимо лохани, не слышишь?
Белоголовый, тощенький мальчик слабо сказал что-то, но слов его не слышно было за словами отца.
-- Вот, прохожие, у парня -- глаза мокнут, вроде бы гниют. Не знаете средства против глаз? Мокнут и мокнут, -- что ты будешь делать!
-- В больницу вези, -- посоветовал солдат.
-- Возить нам -- не на чем. Мы, брат, сами возим желающих, -- говорил Егорша, помогая сыну влезть на полати. -- В больницу я его водил даже три раза. Капали ему капли в глаза, промыванье дали -- не помогло! Нет, не помогло, -- повторил он и впервые тяжко вздохнул, наблюдая, как солдат вынимает из котомки половину буханки солдатского хлеба, куски пирога. -- Нет, уж я так думаю: положено ему ослепнуть. Вот и девчоночка тоже -- горячка у неё четвёртые сутки. Простудилась, хрипит... как она там, Палага?
Но, не дожидаясь ответа жены, он с радостным удивлением вскричал:
-- Это -- что же? Свинина?
-- Ветчина, -- поправил солдат.
-- Богато живёте! Палага -- гляди: ветчина.
Хозяйка, улыбаясь, подошла к столу:
-- Кусище какой! Ба-атюшки...
-- Каких же денег это стоит?
Солдат решил быть весёлым.
-- Не куплено, крадено, -- сказал он. Егорша не поверил.
-- Будто -- слямзил? Врё-ешь!
-- Верное слово.
Толкнув жену в бок, Егорша захохотал, закачался, и обнаружилось, что сзади него стоит старуха, вытянув шею вперёд, выкатив глаза, челюсть у неё отвисла, обнажив тёмную, жадную дыру беззубого рта. Солдат великодушно пригласил хозяев поесть.
-- За это -- спасибо! -- сказал Егорша. -- Ты вот что, друг, ты отрежь кусок парнишке, ему польза будет. Мясо, брат, редкая пища...
Схватив кусок ветчины, он побежал к полатям, говоря на бегу:
-- Пищу воровать -- можно! Я, конешно, не верю, что вы -- воры...
-- Поверь, -- настаивал солдат, а хозяйка спросила меня:
-- И ты воруешь?
Раньше чем я успел ей ответить, ответил солдат:
-- Он -- нет! Он -- грамотой испорчен, стесняется.
-- Пищу можно воровать! -- повторил Егорша, толкнув жену и Старуху, понуждая их сесть к столу. -- Пищу и мышь и птица воруют. И даже таракан. Воровство -- не баловство, я так понимаю.
-- А ты ври больше на себя-то, -- сказала жена, хмурясь. Егорша согласился с ней:
-- Конешно, на себя врать -- пользы нет! Ну, а всё-таки поговорочка звенит: "Хочешь есть, да -- нечего, -- в клеть лезь, хлеб у кого..."
Должно быть, желая прервать возможную ссору, солдат сказал:
-- Ловко у тебя язык привешен!
-- У меня -- душа звонкая, оттого и язык бойкий, -- ответил Егорша.
-- Нуте-ка, кушайте, -- предложил солдат.
И все замолчали. Солдат любил есть и ел много, но на этот раз кусок не шёл в горло ему, так же как и мне. Жутко было видеть, как жадно ест Егорша, и особенно страшно совала куски мяса старуха в чёрный беззубый рот: поднося кусок к лицу, она одновременно всем телом наклонялась к нему, точно опасаясь, что кусок вырвут из пальцев её. Она всхлипывала, всхрапывала, и её тусклые глаза ревниво, из-под седых бровей, следили за быстрой рукой Егорши. Было видно, как ёрзает её кадык, образуя из кожи на шее нелепые, невиданные морщины. У меня её жадность возбуждала тошноту, и я заметил, что молодуха раза два уже толкала её локтем в бок. Сама она, Палага, ела не торопясь, аккуратно, пережёвывала пищу долго, и казалось, что это молчаливое насыщение тяготит её; от этого, а не от сытости краснеют её уши, щёки. Видимо, я догадался правильно, и Палага что-то заметила, сочный голос её вдруг покрыл громкое чавканье мужа и животный храп старухи.
-- Он у меня сказочник, выдумщик. Иной раз найдёт на него -- всю ночь, до утра балагурит. И даже бывает страшно слушать. Вдруг придумает, что разродятся тараканы.
-- Угу, -- сказал Егорша, кивнув головой.
-- Разродятся так, что ни людям, ни кому другому живому места на земле нет уж, одни тараканы кишат, а боле -- ничего!
Егорша перестал есть и совершенно уверенно сказал:
-- А то -- мыши! Против таракана -- средств нету, а мышь -- силоватей его, она таракана может кушать. Сами знаете: всё держится на силе.
-- На глупости больше, -- вставил солдат.
Егорша уже успел набить рот ветчиной и не мог ответить, а только помахал рукою в воздухе. Но проглотив жвачку, он немедля и напористо снова заговорил:
-- А глупость -- не сила? Глупость, брат, тоже сила. Побори-ка её? У нас, в селе, учительша против глупости ратовала, так приехали ночью из города жандармы -- хоп её! И -- пожалуйте в Сибирь, в безлюдное место...
-- Ты расскажи про неё, -- предложила жена. -- Он про неё так рассказывает, что даже до слёз доводит.
-- В бога она не верила, отца не уважала, вот ей и -- каюк! Да ещё и на том свете...
Егорша, дурашливо крестясь, сказал:
-- Господи -- помилуй, хвостиком по рылу! -- а Палага посоветовала старухе:
-- Ну, покамест ты на том свете не побывала, так про него не рассказывай.
-- Она, учительша, была необыкновенной храбрости, -- говорил Егорша солдату. -- А отец у неё -- поп, бо-ольшой силы попище! Вот она беседует с ребятами, с девками, а он незаметно подкрался, да за волосья её, да по щекам. Избил, а она встала с земли и говорит: "Понимаете, за что он, поп, отец мой, бил меня? За то, что я вам правду говорила. Не верьте, кричит, попам!" Тут он её -- ещё! Да ещё...
-- А как надо? -- спросила старуха и сама же ответила: -- Так и надо.
-- Ты, мамонька, иди-ко спать, -- сказала дочь, не сердито, но внушительно.
-- Успею, -- откликнулась старуха, она уже насытилась, её дёргала икота, но она всё ещё вкладывала в рот неверной, как бы пьяной рукой, кусочки пирога, отщипывая их пальцами, формы и цвета кореньев хрена.
-- Гляди, вот до чего старики голодные, -- сказал мне Егорша. -- Им, ядри их чёрт, всё равно, что делается...
-- А ты чёрного-то к ночи не поминал бы, паяц с ярмарки...
-- Перестань, мать...
-- Ему скажи, чтоб перестал, да, ему! -- заговорила старуха басом и так глухо, точно в горле её кусок застрял. -- Видали вы убогого такого, люди добрые? "Хочу, говорит, честным жить", а живёт со всеми зуб за зуб, никому -- ни богатому, ни умному -- не покоряется. То ему рёбра мнут, то -- в тюрьму сажают. На улицу стыдно выйти из-за него, -- рычала старуха всё гуще и озлоблённее; дочь её, сметая крошки со стола, хмурилась, Егорша, вытирая ладони о портки на коленях, посмеивался, подмигивал нам и этим довёл тёщу до того, что она, застучав по столу сухими кулаками, накинулась на него:
-- Ежели во святы угодники метишь -- не женись, рыжий бес, не мучай бабу зря...
-- Ну, где же зря? -- возразил Егорша, подмигивая. -- Она, гляди, пятерых родила.
-- Плюнуть тебе в хайло, -- заревела старуха, -- дочь взяла её под мышки, легко подняла и понесла к двери, говоря:
-- Иди, иди, мамонька! Покушала, ну -- отдохни...
Старуха, болтая ногами, держалась за живот и рычала, плевала на пол.
-- Хорошо живёшь с женой-то? -- спросил солдат.
Егорша ответил с жаром:
-- Жена, брат, это... это, я тебе скажу, вся награда жизни моей! Ей-богу! Не будь её -- забили бы меня, как гвоздь в стенку. А её даже злодеи мои уважают -- умница, работница, песни поёт лучше городской актрисы...
Я спросил Егоршу, почему он в тюрьме сидел.
-- Сажают! -- очень правильно ответил он. -- Вот последний раз земскому чего-то не так сказал, он меня и запрятал на целые три месяца. У нас тут дворянство кругом, господа -- строгие, то есть требуют обращения, а в людях понимают меньше, чем в лошадях али собаках. Я прошлой осенью конюхом был у Лодыгина, а земский зятем ему приходится, ну и служит тестю, как тот пожелает. А до этого пруд чистил у купца Баюнова, громаднейший купец, морда красная сковородой, бороду бреет. Жулик такой, что хоть в цирке показывай. И всё на копейки считает: "За границей, говорит, весь счёт на часы да копейки и всякая работа идёт по шесть копеек в час, что ни делай, хошь нужник, хошь церкву". Он, сукин сын, хлопотал, чтоб меня окружным судом судили.
Я осведомился, за что. Егорша, сморщив лицо, почёсывая шею, усмехнулся:
-- Так, пустяковина. Будто бы я его, быка такого, убить хотел, будто -- покушение сделал. А я просто лопатой...
-- По башке? -- спросил солдат, поглядывая на Егоршу очень дружелюбно, с явным удовольствием.
-- Нет... по плечу, что ли. Да ведь это так... просто: я замахнулся, а он подвернулся, -- скучновато объяснил Егорша.
Вошла Палага, села на скамью возле девочки и оттуда сказала:
-- Ты про бабушку Степаниду расскажи.
-- Да, вот это случай свежий, -- подхватил Егорша, снова оживляясь. -- В страдную пору тут бобылка померла на жнивье, надорвалась и -- в землю носом! Мужики покойников уважают, а тут, сами знаете, хоронить -- не время, да и некому -- бобылка. Работала она у Костюхина -- есть такой деляга, живоглот. Уговаривают его: на твоей полосе померла -- тебе и хоронить. Ну, у него свои резоны: не у меня она силу потеряла, а у всех, кто её нанимал. Затеялся спор. Лежит старуха на меже, раздуло её горой, сутки лежит и другие, вонь пошла от неё, ну и слухи тоже: умерла, а -- почему? Неизвестно. Того гляди, полиция вступится, и тут уж -- раскошеливайся! Костюхин настоял: хоронить вскладчину и первый внёс рубль шесть гривен -- заработок её. Ну, сколотили кое-как четыре с двугривенным, я взялся гроб сделать, -- я свои деньги у богатого в кармане держу! -- усмехнулся он, подмигнув солдату. Рассказывал он очень живо, в светлых глазах его блестели острые улыбочки, обветренная кожа скуластого лица смешливо морщилась, и беззаботная бородка как будто росла.
-- Ну, ладно! Пошли к попу, а он и говорит: "Кто вас знает, отчего она померла? Тут требуется полиция. Но, жалеючи вас, между прочим, отпою за десятку". Туда-сюда -- не уступает! А тут ещё с гробом ошибся я -- покамест работал, старуху-то ещё боле разнесло. Ну, как же быть? Заплатили попу десяточку, а покойницу на погост повезли так: она -- на телеге вдоль, а гроб в ногах у неё поперёк. А в могилу положили сперва её, а гроб поставили сверху, иначе -- не выходило! Вот какие похороны бывают...
-- Случай-то хоть и свежий, а -- невесёлый, -- хмуро сказал солдат, а Палага тихонько выговорила:
-- Пойдёте дальше -- расскажете, как люди живут...
-- Н-да, живём -- туго. И даже надеяться не на что, и ждать нечего. Живёшь? Ну, и привыкай. Мне вот скоро четыре десятка минет, а работать я начал с восьми лет, и на работу -- охочий, не лентяй, нет! Однако сами видите, лишнего -- не выработал.
-- Зато душа хорошая, -- сказала Палага.
-- Душа не корова -- молока не даёт, -- откликнулся муж. -- Не-ет, своим горбом лишнего не наживёшь, лошадёнку надобно, хоть -- махонькую, хоть на двух ногах, вроде меня. Обязательно, друзья, для добычи лишков требуется скотина да наш брат -- бездомный батрачок. Кабы мастерство знать, да в деревенском быту какому мастерству научишься? К тому же и мастеровой живёт в чужих оглоблях.
-- Да, стеснительно живём, -- сказал солдат, кивая лысоватым черепом.
-- Простору -- много, а деваться -- некуда! Я ли не странствовал? Родился в Вологодской губернии, а -- вот куда занесло. И везде -- как на ниточке висишь. В одном повезло: жену хорошую случайно нашёл. Как-то, под вечер, иду около Симбирска, рассчитался с заводишка суконного, гляжу: около дороги -- телега, у телеги -- баба, воет, тут же и другая на пенёк присела. Подошёл: что случилось? Оказывается -- переселенцы, в Сибирь поехали, а мужик по дороге запил, пропил всё домашнее барахло, а теперь вот выпряг лошадь и пошёл её пропивать. От своих вторые сутки отстали, догнать не на чем, да и незачем, ну что делать? Вот так и нашёл я жену с тёщей...
Странно и глубоко печально было слушать его: он и о своей неудачной жизни говорил всё так же усмешливо, играючи, не чувствовалось в словах его ни уныния, ни озлобления на судьбу, никакой горечи, звучала только привычно весёленькая и уже навсегда вкрепившаяся безнадёжность; её-то, вначале, я и понял как игру на удальство. Подумалось: "Весело скрипит, а под корень сломлен".
Солдат слушал его, сидя прямо, как деревянный, молча прикрыв сердитые глаза, шевеля пальцами рук, положенных на стол, точно играя на невидимых и неслышных гуслях.
-- Вот прикрепились здесь, -- продолжал Егорша. -- Село этим летом наполовину выгорело, ну кое-какая работёнка есть. А деревня эта опасная, тут, считай, почти в каждой избе носовая болезнь, сифилис действует, гундосят все...
-- Ну, уж -- все! -- поправила его жена. -- Что зря порочишь!
-- А кого я порочу? Тут, года четыре назад, какое-то войско стояло по случаю бунта, что ли, так солдаты всех баб, девок перепортили.
-- Ой, что ты! Есть здоровые...
-- Ты доктор? А мне доктор говорил, Пётр Васильев. "Береги, говорит, детей..." Никого я не порочу. И солдат тоже. Солдаты за себя не отвечают, они на присяге, как на коне, куда конь скачет, там люди и плачут.
-- Любишь ты поговорки, -- угрюмо сказал солдат.
-- Одна утеха, -- ответил Егорша, -- ничего не осталось, как шутки шутить. Нет ни земли, ни лошади -- ни хрена! Одна жена, да тёща, да таракан во щи.
Вошла старуха с грудой тряпья в руках и зарычала:
-- Будет уж языки чесать! В сенях -- текёт, я тут спать лягу. Вы, прохожие, на чердак идите.
Бросив тряпьё на пол, она продолжала:
-- Ходют тут, всякие. А -- чего ходют? Всё -- спрашивают.
-- А ты бы не ворчала, мама, -- посоветовала дочь.
-- Она без этого не живёт, -- сказал Егорша. Ползая на коленях, расстилая тряпки по полу, старуха пригрозила:
-- Вот они придут в город, скажут: в деревне Синюхиной мужик живёт языкатый, отрезать бы ему язык-от...
Егорша проводил нас в предбанник.
-- Уж вы как-нибудь там устроитесь... Сенца бы туда, да скота не имеем, а для себя сена не держим, -- не научились сеном-то питаться...
-- Неглупый мужик, -- пробормотал солдат, устраиваясь около трубы. -- Неглуп. А -- лишний. Эх, чёрт вас...
Он матерно выругался и замолчал. По соломе крыши неустанно и назойливо барабанил дождь. Тихий его шорох упрямо заставлял вспоминать речи Егорши. Крупная капля метко попала мне в глаз. Минут через пяток внизу, в предбаннике, послышался приглушённый голос Палаги:
-- Посидим здесь, пока она уснёт.
-- Ух, ядовита старушка, -- тяжело вздохнул Егорша. Помолчали. Потом снова заговорила жена тихонько, но внятно.
-- Нехорошо как вышло...
-- Что?
-- Зашли к нам бедные люди, а мы их -- объели.
-- Ну, ничего! Нас -- тоже объедают. Они и украсть не побоятся и милостыню попросить не постыдятся. А нам с тобой -- не красть, не просить...
И вдруг скрипнула дверь, раздался густой и как бы торжествующий шёпот старухи:
-- Вот ругаете меня, а я, покуда вы ели, куски-то со стола всё в подол, всё в подол...
-- Да иди ты -- спи! -- почти крикнула Палага, а Егорша проворчал:
-- Экое наказанье...
-- Ду-ураки! Глядите сколько! Когда ты меня, дура, потащила -- испугалась я: ох, уроню куски...
Сильно хлопнула дверь, стало тихо. И даже дождь как будто обессилел. Солдат снова крепко выругался.
-- Ты что? -- спросил я.
-- Капает на меня. Изба, мать вашу... Избавили мужика... от всякого смыслу, трещит, как скворец...
Минуту он возился молча, переползая на другое место, потом зарычал, как старуха:
-- Слова придумывают: изба -- избыток. Сволочи. Лексей -- слышишь? Избыток, а? Старуха-то? Куски прятала... слышал? Избыток... Давить надо сукиных детей, мать...
-- Ты кого ругаешь?
-- Кого надо. Мужик-то -- как про нас... Не дурак мужик. И хорошо, что не богат. А -- будь богат, тоже сволочью был бы. Избыток, растак вашу... -- Ворчал он долго, ещё раза два ползал в пыли чердака, меняя место, на него, должно быть, везде капало. Капало и на меня, но я уж притерпелся. Потом солдат как-то вдруг захрапел, засвистел носом. Через некоторое время, сквозь дремоту, я снова услыхал голос Егорши:
-- Ну, не плачь! Что поделаешь? Конешно, лучше бы мать умерла -- легче было бы нам...
-- Ты подумай! Ведь третий ребёнок...
-- А чем бы кормили, будь они живы? По миру посылать?
-- А Яша слепнет...
-- Самим бы не ослепнуть, -- сказал Егорша.
Беседовали они долго, и под шелест их голосов я уснул. Солдат разбудил меня на заре. Дождь иссяк, и мы ушли тихонько, как бы опасаясь разбудить хозяев.
Давно это было. Я не помню, чтобы мне когда-нибудь хотелось написать о невесёлой жизни весёлого Егорши и милой жены его. А теперь вспомнилось и написалось потому, что на днях был у меня приятель, один из тех замечательных наших партийцев, которые зорко наблюдают за строительством новой жизни в деревне и отлично умеют возбуждать в крестьянстве сознание необходимости двигать жизнь по широкому пути к социалистической культуре. Приятель мой начальствует над целым краем и, объезжая его по службе революции на аэросанях, остановился в одном большом селе. День был выходной и солнечный, весёлый, время послеобеденное, но на улице ещё пусто. Аэросани остановились на площади у церкви, шофёр стал осматривать, всё ли в порядке. Первыми из ворот посыпались, конечно, ребятишки, за ними поползли старухи, деловой народ заседал в сельсовете. Одна старушка, подойдя вплоть к саням, удивляется:
-- Ба-атюшки мои, чего состроили! Так само собой и бегает?
Приятель мой видит: хотя и старуха, а -- из бойких, глазенки у неё живые, умненькие. Сам он тоже человек очень бойкий; шутливый и в знакомстве с деревенским людом намётанный. Объясняет старушке:
-- Да вот, бегает! Конечно, не без нечистой силы, черти двигают, хотя их не видно, а они -- тут.
Но старушка шутку понимает:
-- Чертей-то, говорят, нету.
-- А были?
-- Не видывала. А ты, товарищ, над нами не смейся, мы понимаем -- лектричество действует. Эх, вот бы на эдаком покататься, покуда второе-то пришествие не настигло!
Приятель спросил, будто испугавшись:
-- А оно будет, второе-то?
-- Бают -- будет.
-- А кто придёт?
Старушка отвечает:
-- Как нам, тёмным, знать? Наверно -- вроде тебя, какой-нибудь эдакой.
Публика смеётся, а старушка, любуясь своей бойкостью, балагурит:
-- Прокатиться бы разок да рассказать на том свете, какие у нас предметы делать научились.
-- Ну, -- говорит приятель, -- ежели у тебя такая задача -- садись, едем!
-- Одна? Ты бы и соседок пригласил.
Натискал товарищ в сани пяток старух, повёз их в поле, гонит во всю силу, смеются старухи, повизгивают, как девушки, -- довольны. Возвратился в село, а на площади уже сотни две народа, молодёжь издевается:
-- Что, не пригодилось старьё, назад привёз?
-- Почём с головы за провоз берёшь?
А один парень, будучи немножко под хмельком, ревниво и задорно спросил:
-- На старухах колхоз строить хочешь?
В этом месте приятель сказал мне:
-- Гляжу я на людей, слушаю смешки и думаю: должность моя вроде губернаторской, по старой мерке. А ведь в старину с губернатором этак-то и во сне не говорили, как со мной говорят. Думаю, и в душе солнце светит. Агитнули глубоко!
Подошёл ко мне солидный бородач, спрашивает:
-- Куплена машина-то, или сами построили?
-- Сами.
-- В Горьком, значит. Так я и думал, а спросил для поверки. Вот видите, граждане, сами рабочие строят. Это надобно оценить. А стариков покатать можешь, товарищ?
Приятель мой покатал и стариков, а когда вернулись на площадь, бородач заявил, обращаясь к односельчанам:
-- Он, граждане, товарищ этот, хорошо сделал, что вот показал нам, куда рублишки наши идут. А то мы здесь, в глуши, читаем, слышим -- строят! А что строят -- не видим. Поэтому я, в знак радости, приношу на заём двадцать пять рублей, -- кто ещё желает?
И неожиданно "в знак радости" мужики собрали сто сорок целковых, так что шофёр даже предложил:
-- Не поехать ли нам, товарищ Матвей, по краю народ катать? Большую помощь Автодору окажем.
Молодёжь празднично галдит, смеётся, а бородач всё настойчивее щеголяет своей гражданской сознательностью, внушая кому-то:
-- При советской власти жизнь стала убедительная, она теперь и стариков переучивает.
-- Переучишь вас, чертей болотных, -- кричат ему из толпы.
Разгорается "спор двух поколений"; какой-то аккуратно одетый старец задорно говорит:
-- Мы, старики-то, быстрей молокососов учимся, потому -- сами много знаем...
-- Не столько знаете, как воняете.
-- Вредоносные вы...
-- Не все! Знай правду -- не все!..
-- Забились в старину, как гвозди в стенку...
-- Без клещей -- не выдерешь.
-- Выдирают...
Но большинство граждан, окружив аэросани, похлопывают и гладят машину ладонями, точно лошадь, и кто-то сообщает:
-- Теперь и гражданин крестьянин в инженеры пройти может.
-- Ну, а как же?
-- Наша власть способствует...
Снова появился пьяненький парень и -- задорится:
-- А вот я, товарищ, пропиваю деньги! Заработал и -- прогуливаю! Я гулять люблю...
-- Озорничать, -- подсказали из толпы.
-- Правильно, -- согласился парень. -- Озорничать я -- прилежный.
-- А работать?
-- И работать. У меня, товарищ, такие трудодни -- ух! Могу с круга спиться...
Его уговаривают:
-- Не дури. Не показывай себя глупее, чем ты есть.
-- Я глупый? -- кричит парень, явно намереваясь разыграть скандальчик, но его сжимают и оттирают прочь широкие плечи "граждан крестьян". Слышно, как он орёт:
-- А может, я со скуки глуп?
На его месте становится другой, тоже рослый мужик и тоже немножко под хмельком. Одет солидно, в городском хорошем пальто, в чёсаных сапогах, новенькая меховая шапка сдвинута на затылок, обнажая широкий лоб; лицо -- сухое, остроносое, голубоватые глаза серьёзно прихмурены, подбородок бритый, рыжеватые, лихо закрученные усы придают лицу выражение решительное, и сразу видно, что человек этот цену себе знает.
-- Это вы, товарищ, значит, культуру показываете нам? Успехи механики в деле индустриализации? Очень хорошо. Вроде как приехали к дикарям и желаете, чтобы удивлялись?
Приятель мой спросил его: кто он?
-- Тут меня знают, -- не без гордости ответил он, а тот час же из толпы крикнули:
-- Это наш!
-- Потомственный здешний батрак.
-- Он у нас -- поучительный.
-- А кто отец мой? -- спросил крестьянин, обращаясь к толпе, и получил ответ:
-- Отца у него в пятом году убили...
-- Тоже батрачок был.
-- На десятине сидел сам-пят.
-- Стойте! -- сказал парень, подняв руку. -- Убивают и зря, а тут, надо прямо сказать: убили за приверженность к правде революции. Верно?
-- Верно, верно!
-- То-то! И опять же: кто убил?
-- Износковы.
-- Тут у нас такие живоглоты были. Износковы.
-- Мироеды.
-- Теперь -- ясно, товарищ? И предлагаю вам пожаловать ко мне.